КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Избранные произведения. I том [Александр Дюма] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр ДЮМА (отец) ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ I том


ТРИ МУШКЕТЕРА (роман)

Молодой гасконец д'Артаньян приезжает в Париж, чтобы стать мушкетёром. И в первый же день нарывается на дуэль с тремя опытными мушкетёрами — Атосом, Портосом и Арамисом. Дуэль, которая сделает их друзьями на всю жизнь.

На дворе XVII век, страной правят безвольный Людовик XIII и всемогущий кардинал Ришелье. И четверо мушкетёров постоянно оказываются на пути бесчисленных интриг кардинала. А ведь нет ничего опаснее, чем мешать Ришелье и в особенности его агенту — загадочной Миледи, соблазнительнице и отравительнице с тёмным прошлым…

Д'Артаньян полон дерзких планов покорить Париж. Его ловкость и проворство, жизнерадостность и благородство привлекают к нему не только друзей, но и врагов, которые хотели бы видеть этого мужественного и преданного человека на своей стороне. Преданные своим королю и королеве, три мушкетера и д'Артаньян живут жизнью, полной заговоров, интриг, поединков и подвигов. Они всегда действуют сообща, а девиз «Один за всех и все за одного» приводит их к победе.


Предисловие автора

где устанавливается, что в героях повести, которую мы будем иметь честь рассказать нашим читателям, нет ничего мифологического, хотя имена их и оканчиваются на «ос» и «ис»
Примерно год тому назад, занимаясь в королевской библиотеке разысканиями для моей истории Людовика XIV, я случайно напал на «Воспоминания г-на д'Артаньяна», напечатанные — как большинство сочинений того времени, когда авторы, стремившиеся говорить правду, не хотели отправиться затем на более или менее длительный срок в Бастилию, — в Амстердаме, у Пьера Ружа. Заглавие соблазнило меня: я унес эти мемуары домой, разумеется с позволения хранителя библиотеки, и жадно на них набросился.

Я не собираюсь подробно разбирать здесь это любопытное сочинение, а только посоветую ознакомиться с ним тем моим читателям, которые умеют ценить картины прошлого. Они найдут в этих мемуарах портреты, набросанные рукой мастера, и, хотя эти беглые зарисовки в большинстве случаев сделаны на дверях казармы и на стенах кабака, читатели тем не менее узнают в них изображения Людовика XIII, Анны Австрийской,[1] Ришелье, Мазарини и многих придворных того времени, изображения столь же верные, как в истории г-на Анкетиля.[2]

Но, как известно, прихотливый ум писателя иной раз волнует то, чего не замечают широкие круги читателей. Восхищаясь, как, без сомнения, будут восхищаться и другие, уже отмеченными здесь достоинствами мемуаров, мы были, однако, больше всего поражены одним обстоятельством, на которое никто до нас, наверное, не обратил ни малейшего внимания.

Д'Артаньян рассказывает, что, когда он впервые явился к капитану королевских мушкетеров г-ну де Тревилю, он встретил в его приемной трех молодых людей, служивших в том прославленном полку, куда сам он добивался чести быть зачисленным, и что их звали Атос, Портос и Арамис.

Признаемся, чуждые нашему слуху имена поразили нас, и нам сразу пришло на ум, что это всего лишь псевдонимы, под которыми д'Артаньян скрыл имена, быть может знаменитые, если только носители этих прозвищ не выбрали их сами в тот день, когда из прихоти, с досады или же по бедности они надели простой мушкетерский плащ.

С тех пор мы не знали покоя, стараясь отыскать в сочинениях того времени хоть какой-нибудь след этих необыкновенных имен, возбудивших в нас живейшее любопытство.

Один только перечень книг, прочитанных нами с этой целью, составил бы целую главу, что, пожалуй, было бы очень поучительно, но вряд ли занимательно для наших читателей. Поэтому мы только скажем им, что в ту минуту, когда, упав духом от столь длительных и бесплодных усилий, мы уже решили бросить наши изыскания, мы нашли наконец, руководствуясь советами нашего знаменитого и ученого друга Полена Париса, рукопись in-folio, помеченную № 4772 или 4773, не помним точно, и озаглавленную:

«Воспоминания графа де Ла Фер о некоторых событиях, происшедших во Франции к концу царствования короля Людовика XIII и в начале царствования короля Людовика XIV».

Можно представить себе, как велика была наша радость, когда, перелистывая эту рукопись, нашу последнюю надежду, мы обнаружили на двадцатой странице имя Атоса, на двадцать седьмой — имя Портоса, а на тридцать первой — имя Арамиса.

Находка совершенно неизвестной рукописи в такую эпоху, когда историческая наука достигла столь высокой степени развития, показалась нам чудом. Мы поспешили испросить разрешение напечатать ее, чтобы явиться когда-нибудь с чужим багажом в Академию Надписей и Изящной Словесности, если нам не удастся — что весьма вероятно — быть принятыми во Французскую Академию со своим собственным.

Такое разрешение, считаем своим долгом сказать это, было нам любезно дано, что мы и отмечаем здесь, дабы гласно уличить во лжи недоброжелателей, утверждающих, будто правительство, при котором мы живем, не очень-то расположено к литераторам.

Мы предлагаем сейчас вниманию наших читателей первую часть этой драгоценной рукописи, восстановив подобающее ей заглавие, и обязуемся, если эта первая часть будет иметь тот успех, которого она заслуживает и в котором мы не сомневаемся, немедленно опубликовать и вторую.

А пока что, так как восприемник является вторым отцом, мы приглашаем читателя видеть в нас, а не в графе де Ла Фер источник своего удовольствия или скуки.

Установив это, мы переходим к нашему повествованию.


Часть I

I

ТРИ ДАРА Г-НА Д'АРТАНЬЯНА-ОТЦА
В первый понедельник апреля 1625 года все население городка Менга, где некогда родился автор «Романа о розе»,[3] было объято таким волнением, словно гугеноты[4] собирались превратить его во вторую Ла Рошель.[5] Некоторые из горожан при виде женщин, бегущих в сторону Главной улицы, и слыша крики детей, доносившиеся с порога домов, торопливо надевали доспехи, вооружались кто мушкетом, кто бердышом, чтобы придать себе более мужественный вид, и устремлялись к гостинице «Вольный Мельник», перед которой собиралась густая и шумная толпа любопытных, увеличивавшаяся с каждой минутой.

В те времена такие волнения были явлением обычным, и редкий день тот или иной город не мог занести в свои летописи подобное событие. Знатные господа сражались друг с другом; король воевал с кардиналом; испанцы вели войну с королем. Но, кроме этой борьбы — то глухой, то явной, то тайной, то открытой, — были еще и нищие, и гугеноты, бродяги и слуги, воевавшие со всеми. Горожане вооружались против воров, против бродяг, против слуг, нередко — против владетельных вельмож, время от времени — против короля, но против кардинала или испанцев — никогда. Именно в силу этой закоренелой привычки в вышеупомянутый первый понедельник апреля 1625 года горожане, услышав шум и не узрев ни желто-красных значков, ни ливрей слуг герцога Ришелье, устремились к гостинице «Вольный Мельник».

И только там для всех стала ясна причина суматохи.



Молодой человек… Постараемся набросать его портрет: представьте себе Дон-Кихота в восемнадцать лет, Дон-Кихота без доспехов, без лат и набедренников, в шерстяной куртке, синий цвет которой приобрел оттенок, средний между рыжим и небесно-голубым. Продолговатое смуглое лицо; выдающиеся скулы — признак хитрости; челюстные мышцы чрезмерно развитые — неотъемлемый признак, по которому можно сразу определить гасконца[6], даже если на нем нет берета, — а молодой человек был в берете, украшенном подобием пера; взгляд открытый и умный; нос крючковатый, но тонко очерченный; рост слишком высокий для юноши и недостаточный для зрелого мужчины. Неопытный человек мог бы принять его за пустившегося в путь фермерского сына, если бы не длинная шпага на кожаной портупее, бившаяся о ноги своего владельца, когда он шел пешком, и ерошившая гриву его коня, когда он ехал верхом.

Ибо у нашего молодого человека был конь, и даже столь замечательный, что он и впрямь был всеми замечен. Это был беарнский[7] мерин лет двенадцати, а то и четырнадцати от роду, желтовато-рыжей масти, с облезлым хвостом и опухшими бабками. Конь этот, хоть и трусил, опустив морду ниже колен, что освобождало всадника от необходимости натягивать мундштук, все же способен был покрыть за день расстояние в восемь лье. Эти качества коня были, к несчастью, настолько заслонены его нескладным видом и странной окраской, что в те годы, когда все знали толк в лошадях, появление вышеупомянутого беарнского мерина в Менге, куда он вступил с четверть часа назад через ворота Божанси, произвело столь неблагоприятное впечатление, что набросило тень и на самого всадника.

Сознание этого тем острее задевало молодого д'Артаньяна (так звали этого нового Дон-Кихота, восседавшего на новом Росинанте), что он не пытался скрыть от себя, насколько он — каким бы хорошим наездником он ни был — должен выглядеть смешным на подобном коне. Недаром он оказался не в силах подавить тяжелый вздох, принимая этот дар от д'Артаньяна-отца. Он знал, что цена такому коню самое большее двадцать ливров. Зато нельзя отрицать, что бесценны были слова, сопутствовавшие этому дару.

«Сын мой! — произнес гасконский дворянин с тем чистейшим беарнским акцентом, от которого Генрих IV[8] не мог отвыкнуть до конца своих дней. — Сын мой, конь этот увидел свет в доме вашего отца лет тринадцать назад и все эти годы служил нам верой и правдой, что должно расположить вас к нему. Не продавайте его ни при каких обстоятельствах, дайте ему в почете и покое умереть от старости. И, если вам придется пуститься на нем в поход, щадите его, как щадили бы старого слугу. При дворе, — продолжал д'Артаньян-отец, — в том случае, если вы будете там приняты, на что, впрочем, вам дает право древность вашего рода, поддерживайте ради себя самого и ваших близких честь вашего дворянского имени, которое в течение более пятисот лет с достоинством носили ваши предки. Под словом «близкие» я подразумеваю ваших родных и друзей. Не покоряйтесь никому, за исключением короля и Тревиля. Только мужеством — слышите ли вы, единственно мужеством! — дворянин в наши дни может пробить себе путь. Кто дрогнет хоть на мгновение, возможно, упустит случай, который именно в это мгновение ему представляла фортуна. Вы молоды и обязаны быть храбрым по двум причинам: во-первых, вы гасконец и, кроме того, вы мой сын. Не опасайтесь случайностей и ищите приключений. Я дал вам возможность научиться владеть шпагой. У вас железные икры и стальная хватка. Вступайте в бой по любому поводу, деритесь на дуэли, тем более что дуэли воспрещены и, следовательно, нужно быть мужественным вдвойне, чтобы драться. Я могу, сын мой, дать вам с собою всего пятнадцать экю, коня и те советы, которые вы только что выслушали. Ваша матушка добавит к этому рецепт некоего бальзама, полученный ею от цыганки; этот бальзам обладает чудодейственной силой и излечивает любые раны, кроме сердечных. Воспользуйтесь всем этим и живите счастливо и долго… Мне остается прибавить еще только одно, а именно: указать вам пример — не себя, ибо я никогда не бывал при дворе и участвовал добровольцем только в войнах за веру. Я имею в виду господина де Тревиля, который был некогда моим соседом. В детстве он имел честь играть с нашим королем Людовиком Тринадцатым[9] — да хранит его господь! Случалось, что игры их переходили в драку, и в этих драках перевес оказывался не всегда на стороне короля. Тумаки, полученные им, внушили королю большое уважение и дружеские чувства к господину де Тревилю. Позднее, во время первой своей поездки в Париж, господин де Тревиль дрался с другими лицами пять раз, после смерти покойного короля и до совершеннолетия молодого, не считая войн и походов, — семь раз, а со дня этого совершеннолетия и до наших дней — раз сто! И недаром, невзирая на эдикты, приказы и постановления, он сейчас капитан мушкетеров, то есть цезарского легиона, который высоко ценит король и которого побаивается кардинал. А он мало чего боится, как всем известно. Кроме того, господин де Тревиль получает десять тысяч экю в год. И, следовательно, он весьма большой вельможа. Начал он так же, как вы. Явитесь к нему с этим письмом, следуйте его примеру и действуйте так же, как он».

После этих слов г-н д'Артаньян-отец вручил сыну свою собственную шпагу, нежно облобызал его в обе щеки и благословил.

При выходе из комнаты отца юноша увидел свою мать, ожидавшую его с рецептом пресловутого бальзама, применять который, судя по приведенным выше отцовским советам, ему предстояло часто. Прощание здесь длилось дольше и было нежнее, чем с отцом, не потому, чтобы отец не любил своего сына, который был единственным его детищем, но потому, что г-н д'Артаньян был мужчина и счел бы недостойным мужчины дать волю своему чувству, тогда как г-жа д'Артаньян была женщина и мать. Она горько плакала, и нужно признать, к чести г-на д'Артаньяна-младшего, что, как ни старался он сохранить выдержку, достойную будущего мушкетера, чувства взяли верх, и он пролил много слез, которые — и то с большим трудом — ему удалось скрыть лишь наполовину.

В тот же день юноша пустился в путь со всеми тремя отцовскими дарами, состоявшими, как мы уже говорили, из пятнадцати экю, коня и письма г-ну де Тревилю. Советы, понятно, не в счет.

Снабженный таким напутствием, д'Артаньян как телесно, так и духовно точь-в-точь походил на героя Сервантеса, с которым мы его столь удачно сравнили, когда долг рассказчика заставил нас набросать его портрет. Дон-Кихоту ветряные мельницы представлялись великанами, а стадо овец — целой армией. Д'Артаньян каждую улыбку воспринимал как оскорбление, а каждый взгляд — как вызов. Поэтому он от Тарба до Менга не разжимал кулака и не менее десяти раз на день хватался за эфес своей шпаги. Все же его кулак не раздробил никому челюсти, а шпага не покидала своих ножен. Правда, вид злополучной клячи не раз вызывал улыбку на лицах прохожих, но, так как о ребра коня билась внушительного размера шпага, а выше поблескивали глаза, горевшие не столько гордостью, сколько гневом, прохожие подавляли смех. А если уж веселость брала верх над осторожностью, старались улыбаться одной половиной лица, словно древние маски. Так д'Артаньян, сохраняя величественность осанки и весь запас запальчивости, добрался до злополучного города Менга.

Но там, у самых ворот «Вольного Мельника», сходя с лошади без помощи хозяина, слуги или конюха, которые придержали бы стремя приезжего, д'Артаньян в раскрытом окне первого этажа заметил дворянина высокого роста и важного вида. Дворянин этот, с лицом надменным и неприветливым, что-то говорил двум спутникам, которые, казалось, почтительно слушали его.

Д'Артаньян, по обыкновению, сразу же предположил, что речь идет о нем, и напряг слух. На этот раз он не ошибся или ошибся только отчасти: речь шла не о нем, а о его лошади. Незнакомец, по-видимому, перечислял все ее достоинства, а так как слушатели, как я уже упоминал, относились к нему весьма почтительно, то разражались хохотом при каждом его слове. Принимая во внимание, что даже легкой улыбки было достаточно, для того чтобы вывести из себя нашего героя, нетрудно себе представить, какое действие возымели на него столь бурные проявления веселости.

Д'Артаньян прежде всего пожелал рассмотреть физиономию наглеца, позволившего себе издеваться над ним. Он вперил гордый взгляд в незнакомца и увидел человека лет сорока, с черными проницательными глазами, с бледным лицом, с крупным носом и черными, весьма тщательно подстриженными усами. Он был в камзоле и штанах фиолетового цвета со шнурами того же цвета, без всякой отделки, кроме обычных прорезей, сквозь которые виднелась сорочка. И штаны и камзол, хотя и новые, были сильно измяты, как дорожное платье, долгое время пролежавшее в сундуке. Д'Артаньян все это уловил с быстротой тончайшего наблюдателя, а возможно, подчиняясь инстинкту, подсказывавшему, что этот человек сыграет значительную роль в его жизни.

Итак, в то самое мгновение, когда д'Артаньян остановил свой взгляд на человеке в фиолетовом камзоле, тот отпустил по адресу беарнского конька одно из своих самых изощренных и глубокомысленных замечаний. Слушатели его разразились смехом, и по лицу говорившего скользнуло, явно вопреки обыкновению, бледное подобие улыбки. На этот раз не могло быть сомнений: д'Артаньяну было нанесено настоящее оскорбление.

Преисполненный этого сознания, он глубже надвинул на глаза берет и, стараясь подражать придворным манерам, которые подметил в Гаскони у знатных путешественников, шагнул вперед, схватившись одной рукой за эфес шпаги и подбоченясь другой. К несчастью, гнев с каждым мгновением ослеплял его все больше, и он в конце концов вместо гордых и высокомерных фраз, в которые собирался облечь свой вызов, был в состоянии произнести лишь несколько грубых слов, сопровождавшихся бешеной жестикуляцией.

— Эй, сударь! — закричал он. — Вы! Да, вы, тот, кто прячется за этим ставнем! Соблаговолите сказать, над чем вы смеетесь, и мы посмеемся вместе!

Знатный проезжий медленно перевел взгляд с коня на всадника. Казалось, он не сразу понял, что это к нему обращены столь странные упреки. Затем, когда у него уже не могло оставаться сомнений, брови его слегка нахмурились, и он, после довольно продолжительной паузы, ответил тоном, полным непередаваемой иронии и надменности:

— Я не с вами разговариваю, милостивый государь.

— Но я разговариваю с вами! — воскликнул юноша, возмущенный этой смесью наглости и изысканности, учтивости и презрения.

Незнакомец еще несколько мгновений не сводил глаз с д'Артаньяна, а затем, отойдя от окна, медленно вышел из дверей гостиницы и остановился в двух шагах от юноши, прямо против его коня. Его спокойствие и насмешливое выражение лица еще усилили веселость его собеседников, продолжавших стоять у окна.


Незнакомец медленно вышел из гостиницы…

Д'Артаньян при его приближении вытащил шпагу из ножен на целый фут.

— Эта лошадь в самом деле ярко-желтого цвета или, вернее, была когда-то таковой, — продолжал незнакомец, обращаясь к своим слушателям, оставшимся у окна, и словно не замечая раздражения д'Артаньяна, несмотря на то что молодой гасконец стоял между ним и его собеседниками. — Этот цвет, весьма распространенный в растительном мире, до сих пор редко отмечался у лошадей.

— Смеется над конем тот, кто не осмелится смеяться над его хозяином! — воскликнул в бешенстве гасконец.

— Смеюсь я, сударь, редко, — произнес незнакомец. — Вы могли бы заметить это по выражению моего лица. Но я надеюсь сохранить за собой право смеяться, когда пожелаю.

— А я, — воскликнул д'Артаньян, — не позволю вам смеяться, когда я этого не желаю!

— В самом деле, сударь? — переспросил незнакомец еще более спокойным тоном. — Что ж, это вполне справедливо.

И, повернувшись на каблуках, он направился к воротам гостиницы, у которых д'Артаньян, еще подъезжая, успел заметить оседланную лошадь.

Но не таков был д'Артаньян, чтобы отпустить человека, имевшего дерзость насмехаться над ним. Он полностью вытащил свою шпагу из ножен и бросился за обидчиком, крича ему вслед:

— Обернитесь, обернитесь-ка, сударь, чтобы мне не пришлось ударить вас сзади!

— Ударить меня? — воскликнул незнакомец, круто повернувшись на каблуках и глядя на юношу столь же удивленно, сколь и презрительно. — Что вы, что вы, милейший, вы, верно, с ума спятили!

И тут же, вполголоса и словно разговаривая с самим собой, он добавил:

— Вот досада! И какая находка для его величества, который всюду ищет храбрецов, чтобы пополнить ряды своих мушкетеров…

Он еще не договорил, как д'Артаньян сделал такой яростный выпад, что, не отскочи незнакомец вовремя, эта шутка оказалась бы последней в его жизни. Незнакомец понял, что история принимает серьезный оборот, выхватил шпагу, поклонился противнику и в самом деле приготовился к защите.

Но в этот самый миг оба его собеседника в сопровождении трактирщика, вооруженные палками, лопатами и каминными щипцами, накинулись на д'Артаньяна, осыпая его градом ударов. Это неожиданное нападение резко изменило течение поединка, и противник д'Артаньяна, воспользовавшись мгновением, когда тот повернулся, чтобы грудью встретить дождь сыпавшихся на него ударов, все так же спокойно сунул шпагу обратно в ножны. Из действующего лица, каким он чуть было не стал в разыгравшейся сцене, он становился свидетелем — роль, с которой он справился с обычной для него невозмутимостью.

— Черт бы побрал этих гасконцев! — все же пробормотал, он. — Посадите-ка его на этого оранжевого коня, и пусть убирается.

— Не раньше чем я убью тебя, трус! — крикнул д'Артаньян, стоя лицом к своим трем противникам и по мере сил отражая удары, которые продолжали градом сыпаться на него.

— Гасконское хвастовство! — пробормотал незнакомец. — Клянусь честью, эти гасконцы неисправимы! Что ж, всыпьте ему хорошенько, раз он этого хочет. Когда он выдохнется, то сам скажет.

Но незнакомец еще не знал, с каким упрямцем он имеет дело. Д'Артаньян был не таков, чтобы просить пощады. Сражение продолжалось поэтому еще несколько секунд. Наконец молодой гасконец, обессилев, выпустил из рук шпагу, которая переломилась под ударом палки. Следующий удар рассек ему лоб, и он упал, обливаясь кровью и почти потеряв сознание.

Как раз к этому времени народ сбежался со всех сторон к месту происшествия. Хозяин, опасаясь лишних разговоров, с помощью своих слуг унес раненого на кухню, где ему была оказана кое-какая помощь.

Незнакомец, между тем вернувшись к своему месту у окна, с явным неудовольствием поглядывал на толпу, которая своим присутствием, по-видимому, до чрезвычайности раздражала его.

— Ну, как поживает этот одержимый? — спросил он, повернувшись при звуке раскрывшейся двери и обращаясь к трактирщику, который пришел осведомиться о его самочувствии.

— Ваше сиятельство целы и невредимы? — спросил трактирщик.

— Целехонек, милейший мой хозяин. Но я желал бы знать, что с нашим молодым человеком.

— Ему теперь лучше, — ответил хозяин. — Он совсем было потерял сознание.

— В самом деле? — переспросил незнакомец.

— Но до этого он, собрав последние силы, звал вас, бранился и требовал удовлетворения.

— Это сущий дьявол! — воскликнул незнакомец.

— О нет, ваше сиятельство, — возразил хозяин, презрительно скривив губы. — Мы обыскали его, пока он был в обмороке. В его узелке оказалась всего одна сорочка, а в кошельке — одиннадцать экю. Но, несмотря на это, он, лишаясь чувств, все твердил, что, случись эта история в Париже, вы бы раскаялись тут же на месте, а так вам раскаяться придется позже.

— Ну, тогда это, наверное, переодетый принц крови, — холодно заметил незнакомец.

— Я счел нужным предупредить вас, ваше сиятельство, — вставил хозяин, — чтобы вы были начеку.

— Он в пылу гнева никого не называл?

— Как же, называл! Он похлопывал себя по карману и повторял: «Посмотрим, что скажет господин де Тревиль, когда узнает, что оскорбили человека, находящегося под его покровительством».

— Господин де Тревиль? — проговорил незнакомец, насторожившись. — Похлопывал себя по карману, называя имя господина де Тревиля?.. Ну и как, почтеннейший хозяин? Полагаю, что, пока наш молодой человек был без чувств, вы не преминули заглянуть также и в этот кармашек. Что же в нем было?

— Письмо, адресованное господину де Тревилю, капитану мушкетеров.

— Неужели?

— Точь-в-точь как я имел честь докладывать вашему сиятельству.

Хозяин, не обладавший особой проницательностью, не заметил, какое выражение появилось при этих словах на лице незнакомца. Отойдя от окна, о косяк которого он до сих пор опирался, он озабоченно нахмурил брови.

— Дьявол! — процедил он сквозь зубы. — Неужели Тревиль подослал ко мне этого гасконца? Уж очень он молод! Но удар шпагой — это удар шпагой, какой бы ни был возраст того, кто его нанесет. А мальчишка внушает меньше опасений. Случается, что мелкое препятствие может помешать достижению великой цели.

Незнакомец на несколько минут задумался.

— Послушайте, хозяин! — сказал он наконец. — Не возьметесь ли вы избавить меня от этого сумасброда? Убить его мне не позволяет совесть, а между тем… — на лице его появилось выражение холодной жестокости, — а между тем он мешает мне. Где он сейчас?

— В комнате моей жены, во втором этаже. Ему делают перевязку.

— Вещи и сумка при нем? Он не снял камзола?

— И камзол и сумка остались внизу, на кухне. Но раз этот юный сумасброд вам мешает…

— Разумеется, мешает. Он создает в вашей гостинице суматоху, которая беспокоит порядочных людей… Отправляйтесь к себе, приготовьте мне счет и предупредите моего слугу.

— Как? Ваше сиятельство уже покидает нас?

— Это было вам известно и раньше. Я ведь приказал вам оседлать мою лошадь. Разве мое распоряжение не исполнено?

— Исполнено. Ваше сиятельство может убедиться — лошадь оседлана и стоит у ворот.

— Хорошо, тогда сделайте, как я сказал.

«Вот так штука! — подумал хозяин. — Уж не испугался ли он мальчишки?»

Но повелительный взгляд незнакомца остановил поток его мыслей. Он подобострастно поклонился и вышел.

«Только бы этот проходимец не увидел миледи, — думал незнакомец. — Она скоро должна проехать… Немного запаздывает. Лучше всего, пожалуй, верхом выехать ей навстречу… Если б только я мог узнать, что написано в этом письме, адресованном де Тревилю!..»

И незнакомец, продолжая шептать что-то про себя, направился в кухню.

Трактирщик между тем, не сомневаясь в том, что именно присутствие молодого человека заставляет незнакомца покинуть его гостиницу, поднялся в комнату жены. Д'Артаньян уже вполне пришел в себя. Намекнув на то, что полиция может к нему придраться, так как он затеял ссору со знатным вельможей — а в том, что незнакомец знатный вельможа, трактирщик не сомневался, — хозяин постарался уговорить д'Артаньяна, несмотря на слабость, подняться и двинуться в путь. Д'Артаньян, еще полуоглушенный, без камзола, с головой, обвязанной полотенцем, встал и, тихонько подталкиваемый хозяином, начал спускаться с лестницы. Но первым, кого он увидел, переступив порог кухни и случайно бросив взгляд в окно, был его обидчик, который спокойно беседовал с кем-то, стоя у подножки дорожной кареты, запряженной парой крупных нормандских коней.

Его собеседница, голова которой виднелась в рамке окна кареты, была молодая женщина лет двадцати — двадцати двух. Мы уже упоминали о том, с какой быстротой д'Артаньян схватывал все особенности человеческого лица. Он увидел, что дама была молода и красива. И эта красота тем сильнее поразила его, что она была совершенно необычна для Южной Франции, где д'Артаньян жил до сих пор. Это была бледная белокурая женщина с длинными локонами, спускавшимися до самых плеч, с голубыми томными глазами, с розовыми губками и белыми, словно алебастр, руками. Она о чем-то оживленно беседовала с незнакомцем.

— Итак, его высокопреосвященство приказывает мне… — говорила дама.

— …немедленно вернуться в Англию и оттуда сразу же прислать сообщение, если герцог покинет Лондон.

— А остальные распоряжения?

— Вы найдете их в этом ларце, который вскроете только по ту сторону Ла-Манша.

— Прекрасно. Ну, а вы что намерены делать?

— Я возвращаюсь в Париж.

— Не проучив этого дерзкого мальчишку?

Незнакомец собирался ответить, но не успел и рта раскрыть, как д'Артаньян, слышавший весь разговор, появился на пороге.

— Этот дерзкий мальчишка сам проучит кого следует! — воскликнул он. — И надеюсь, что тот, кого он собирается проучить, на этот раз не скроется от него.

— Не скроется? — переспросил незнакомец, сдвинув брови.

— На глазах у дамы, я полагаю, вы не решитесь сбежать?

— Вспомните… — вскрикнула миледи, видя, что незнакомец хватается за эфес своей шпаги, — вспомните, что малейшее промедление может все погубить!

— Вы правы, — поспешно произнес незнакомец. — Поезжайте своим путем. Я поеду своим.

И, поклонившись даме, он вскочил в седло, а кучер кареты обрушил град ударов кнута на спины своих лошадей. Незнакомец и его собеседница во весь опор помчались в противоположные стороны.

— А счет, счет кто оплатит? — завопил хозяин, расположение которого к гостю превратилось в глубочайшее презрение при виде того, как он удаляется не рассчитавшись.

— Заплати, бездельник! — крикнул, не останавливаясь, всадник своему слуге, который швырнул к ногам трактирщика несколько серебряных монет и поскакал вслед за своим господином.

— Трус! Подлец! Самозваный дворянин! — закричал д'Артаньян, бросаясь, в свою очередь, вдогонку за слугой.

Но юноша был еще слишком слаб, чтобы перенести такое потрясение. Не успел он пробежать и десяти шагов, как в ушах у него зазвенело, голова закружилась, кровавое облако заволокло глаза, и он рухнул среди улицы, все еще продолжая кричать: «Трус! Трус! Трус!»

— Действительно жалкий трус! — проговорил хозяин, приближаясь к д'Артаньяну и стараясь лестью заслужить доверие бедного юноши и обмануть его, как цапля в басне обманывает улитку.

— Да, ужасный трус, — прошептал д'Артаньян. — Но зато она какая красавица!

— Кто она? — спросил трактирщик.

— Миледи, — прошептал д'Артаньян и вторично лишился чувств.

— Ничего не поделаешь, — сказал хозяин. — Двоих я упустил. Зато я могу быть уверен, что этот пробудет несколько дней. Одиннадцать экю я все же заработаю.

Мы знаем, что одиннадцать экю — это было все, что оставалось в кошельке д'Артаньяна.

Трактирщик рассчитывал, что его гость проболеет одиннадцать дней, платя по одному экю в день, но он не знал своего гостя. На следующий день д'Артаньян поднялся в пять часов утра, сам спустился в кухню, попросил достать ему кое-какие снадобья, точный список которых не дошел до нас, к тому еще вина, масла, розмарину и, держа в руке рецепт, данный ему матерью, изготовил бальзам, которым смазал свои многочисленные раны, сам меняя повязки и не допуская к себе никакого врача. Вероятно, благодаря целебному свойству бальзама и благодаря отсутствию врачей д'Артаньян в тот же вечер поднялся на ноги, а на следующий день был уже совсем здоров.

Но, расплачиваясь за розмарин, масло и вино — единственное, что потребил за этот день юноша, соблюдавший строжайшую диету, тогда как буланый конек поглотил, по утверждению хозяина, в три раза больше, чем можно было предположить, принимая во внимание его рост, — д'Артаньян нашел у себя в кармане только потертый бархатный кошелек с хранившимися в нем одиннадцатью экю. Письмо, адресованное господину де Тревилю, исчезло.

Сначала юноша искал письмо тщательно и терпеливо. Раз двадцать выворачивал карманы штанов и жилета, снова и снова ощупывал свою дорожную сумку. Но, убедившись окончательно, что письмо исчезло, он пришел в такую ярость, что чуть снова не явилась потребность в вине и душистом масле, ибо, видя, как разгорячился молодой гость, грозивший в пух и прах разнести все в этом заведении, если не найдут его письма, хозяин вооружился дубиной, жена — метлой, а слуги — теми самыми палками, которые уже были пущены ими в ход вчера.

— Письмо, письмо с рекомендацией! — кричал д'Артаньян. — Подайте мне мое письмо, тысяча чертей! Или я насажу вас на вертел, как рябчиков!

К несчастью, некое обстоятельство препятствовало юноше осуществить свою угрозу. Как мы уже рассказывали, шпага его была сломана пополам в первой схватке, о чем он успел совершенно забыть. Поэтому, сделав попытку выхватить шпагу, он оказался вооружен лишь обломком длиной в несколько дюймов, который трактирщик аккуратно засунул в ножны, припрятав остаток клинка в надежде сделать из него шпиговальную иглу.

Это обстоятельство не остановило бы, вероятно, нашего пылкого юношу, если бы хозяин сам не решил наконец, что требование гостя справедливо.

— А в самом деле, — произнес он, опуская дубинку, — куда же делось письмо?

— Да, где же это письмо? — закричал д'Артаньян. — Предупреждаю вас: это письмо к господину де Тревилю, и оно должно найтись. А если оно не найдется, господин де Тревиль заставит его найти, поверьте!

Эта угроза окончательно запугала хозяина. После короля и господина кардинала имя г-на де Тревиля, пожалуй, чаще всего упоминалось не только военными, ко и горожанами. Был еще, правда, «отец Жозеф»,[10] но его имя произносилось не иначе как шепотом: так велик был страх перед «серым преподобием», другом кардинала Ришелье.

Отбросив дубинку, знаком приказав жене бросить метлу, а слугам — палки, трактирщик сам подал добрый пример и занялся поисками письма.

— Разве в это письмо были вложены какие-нибудь ценности? — спросил он после бесплодных поисков.

— Еще бы! — воскликнул гасконец, рассчитывавший на это письмо, чтобы пробить себе путь при дворе. — В нем заключалось все мое состояние.

— Испанские боны? — осведомился хозяин.

— Боны на получение денег из личного казначейства его величества, — ответил д'Артаньян, который, рассчитывая с помощью этого письма поступить на королевскую службу, счел, что имеет право, не солгав, дать этот несколько рискованный ответ.

— Черт возьми! — воскликнул трактирщик в полном отчаянии.

— Но это неважно… — продолжал д'Артаньян со свойственным гасконцу апломбом, — это неважно, и деньги — пустяк. Само письмо — вот единственное, что имело значение. Я предпочел бы потерять тысячу пистолей, чем утратить это письмо!

С тем же успехом он мог бы сказать и «двадцать тысяч», но его удержала юношеская скромность.

Внезапно словно луч света сверкнул в мозгу хозяина, который тщетно обыскивал все помещение.

— Письмо вовсе не потеряно! — сказал он.

— Что? — вскрикнул д'Артаньян.

— Нет. Оно похищено у вас.

— Похищено? Но кем?

— Вчерашним неизвестным дворянином. Он спускался в кухню, где лежал ваш камзол. Он оставался там один. Бьюсь об заклад, что это дело его рук!

— Вы думаете? — неуверенно произнес д'Артаньян.

Ведь ему лучше, чем кому-либо, было известно, что письмо это могло иметь значение только для него самого, и он не представлял себе, чтобы кто-нибудь мог на него польститься. Несомненно, что никто из находившихся в гостинице проезжих, никто из слуг не мог бы извлечь какие-либо выгоды из этого письма.

— Итак, вы сказали, что подозреваете этого наглого дворянина? — переспросил д'Артаньян.

— Я говорю вам, что убежден в этом, — подтвердил хозяин. — Когда я сказал ему, что вашей милости покровительствует господин де Тревиль и что при вас даже письмо к этому достославному вельможе, он явно забеспокоился, спросил меня, где находится это письмо, и немедленно же сошел в кухню, где, как ему было известно, лежал ваш камзол.

— Тогда похититель — он! — воскликнул д'Артаньян. — Я пожалуюсь господину де Тревилю, а господин де Тревиль пожалуется королю!

Затем, с важностью вытащив из кармана два экю, он протянул их хозяину, который, сняв шапку, проводил его до ворот. Тут он вскочил на своего желто-рыжего коня, который без дальнейших приключений довез его до Сент-Антуанских ворот города Парижа. Там д'Артаньян продал коня за три экю — цена вполне приличная, если учесть, что владелец основательно загнал его к концу путешествия. Поэтому барышник, которому д'Артаньян уступил коня за вышеозначенную сумму, намекнул молодому человеку, что на такую неслыханную цену он согласился, только прельстившись необычайной мастью лошади.

Итак, д'Артаньян вступил в Париж пешком, неся под мышкой свой узелок, и бродил по улицам до тех пор, пока ему не удалось снять комнату, соответствующую его скудным средствам. Эта комната представляла собой подобие мансарды и находилась на улице Могильщиков, вблизи Люксембурга.

Внеся задаток, д'Артаньян сразу же перебрался в свою комнату и весь остаток дня занимался работой: обшивал свой камзол и штаны галуном, который мать спорола с почти совершенно нового камзола г-на д'Артаньяна-отца и потихоньку отдала сыну. Затем он сходил на набережную Железного Лома и дал приделать новый клинок к своей шпаге. После этого он дошел до Лувра и у первого встретившегося мушкетера справился, как найти дом г-на де Тревиля. Оказалось, что дом этот расположен на улице Старой Голубятни, то есть совсем близко от места, где поселился д'Артаньян, — обстоятельство, истолкованное им как предзнаменование успеха.

Затем, довольный своим поведением в Менге, не раскаиваясь в прошлом, веря в настоящее и полный надежд на будущее, он лег и уснул богатырским сном.

Как добрый провинциал, он проспал до девяти утра и, поднявшись, отправился к достославному г-ну де Тревилю, третьему лицу в королевстве, согласно суждению г-на д'Артаньяна-отца.

II

ПРИЕМНАЯ Г-НА ДЕ ТРЕВИЛЯ
Г-н де Труавиль — имя, которое еще продолжают носить его родичи в Гаскони, или де Тревиль, как он в конце концов стал называть себя в Париже, — путь свой и в самом деле начал так же, как д'Артаньян, то есть без единого су в кармане, но с тем запасом дерзости, остроумия и находчивости, благодаря которому даже самый бедный гасконский дворянчик, питающийся лишь надеждами на отцовское наследство, нередко добивался большего, чем самый богатый перигорский или беррийский дворянин, опиравшийся на реальные блага. Его дерзкая смелость, его еще более дерзкая удачливость в такое время, когда удары шпаги сыпались как град, возвели его на самую вершину лестницы, именуемой придворным успехом, по которой он взлетел, шагая через три ступеньки.

Он был другом короля, как всем известно — глубоко чтившего память своего отца, Генриха IV. Отец г-на де Тревиля так преданно служил ему в войнах против Лиги, что за недостатком наличных денег, — а наличных денег всю жизнь не хватало беарнцу, который все долги свои оплачивал остротами, единственным, чего ему не приходилось занимать, — что за недостатком наличных денег, как мы уже говорили, король разрешил ему после взятия Парижа включить в свой герб льва на червленом поле с девизом: Fidelis et fortis.[11] То была большая честь, но малая прибыль. И, умирая, главный соратник великого Генриха оставил в наследство сыну всего только шпагу свою и девиз. Благодаря этому наследству и своему незапятнанному имени г-н де Тревиль был принят ко двору молодого принца, где он так доблестно служил своей шпагой и был так верен унаследованному девизу, что Людовик XIII, один из лучших фехтовальщиков королевства, обычно говорил, что, если бы кто-нибудь из его друзей собрался драться на дуэли, он посоветовал бы ему пригласить в секунданты первым его самого, а вторым — г-на де Тревиля, которому, пожалуй, даже следовало бы отдать предпочтение.

Людовик XIII питал настоящую привязанность к де Тревилю — правда, привязанность королевскую, эгоистическую, но все же привязанность. Дело в том, что в эти трудные времена высокопоставленные лица вообще стремились окружить себя людьми такого склада, как де Тревиль. Много нашлось бы таких, которые могли считать своим девизом слово «сильный» — вторую часть надписи в гербе де Тревилей, но мало кто из дворян мог претендовать на эпитет «верный», составлявший первую часть этой надписи. Тревиль это право имел. Он был один из тех редких людей, что умеют повиноваться слепо и без рассуждений, как верные псы, отличаясь сообразительностью и крепкой хваткой. Глаза служили ему для того, чтобы улавливать, не гневается ли на кого-нибудь король, а рука — чтобы разить виновника: какого-нибудь Бема или Моревера, Польтро де Мере или Витри. Тревилю до сих пор недоставало только случая, чтобы проявить себя, но он выжидал его, чтобы ухватить за вихор, лишь только случай подвернется. Недаром Людовик XIII и назначил де Тревиля капитаном своих мушкетеров, игравших для него ту же роль, что ординарная стража для Генриха III и шотландская гвардия для Людовика XI.

Кардинал, со своей стороны, в этом отношении не уступал королю. Увидев, какой грозной когортой избранных окружил себя Людовик XIII, этот второй или, правильнее, первый властитель Франции также пожелал иметь свою гвардию. Поэтому он обзавелся собственными мушкетерами, как Людовик XIII обзавелся своими, и можно было наблюдать, как эти два властелина-соперника отбирали для себя во всех французских областях и даже в иностранных государствах людей, прославившихся своими ратными подвигами. Случалось нередко, что Ришелье и Людовик XIII по вечерам за партией в шахматы спорили о достоинствах своих воинов. Каждый из них хвалился выправкой и смелостью последних и, на словах осуждая стычки и дуэли, втихомолку подбивал своих телохранителей к дракам. Победа или поражение их мушкетеров доставляли им непомерную радость или подлинное огорчение. Так, по крайней мере, повествует в своих мемуарах человек, бывший участником большого числа этих побед и некоторых поражений.

Тревиль угадал слабую струнку своего повелителя и этому был обязан неизменным, длительным расположением короля, который не прославился постоянством в дружбе. Вызывающий вид, с которым он проводил парадным маршем своих мушкетеров перед кардиналом Арманом дю Плесси Ришелье, заставлял в гневе щетиниться седые усы его высокопреосвященства. Тревиль до тонкости владел искусством войны того времени, когда приходилось жить либо за счет врага, либо за счет своих соотечественников; солдаты его составляли легион сорвиголов, повиновавшихся только ему одному.

Небрежно одетые, подвыпившие, исцарапанные, мушкетеры короля или, вернее, мушкетеры г-на де Тревиля шатались по кабакам, по увеселительным местам и пирушкам, орали, покручивая усы, бряцая шпагами и с наслаждением задирая телохранителей кардинала, когда те встречались им на дороге. Затем из ножен с тысячью прибауток выхватывалась шпага. Случалось, их убивали, и они падали, убежденные, что будут оплаканы и отомщены; чаще жеслучалось, что убивали они, уверенные, что им не дадут сгнить в тюрьме: г-н де Тревиль, разумеется, вызволит их. Эти люди на все голоса расхваливали г-на де Тревиля, которого обожали, и, хоть все они были отчаянные головы, трепетали перед ним, как школьники перед учителем, повиновались ему по первому слову и готовы были умереть, чтобы смыть с себя малейший его упрек.

Г-н де Тревиль пользовался вначале этим мощным рычагом на пользу королю и его приверженцам, позже — на пользу себе и своим друзьям. Впрочем, ни из каких мемуаров того времени не явствует, чтобы даже враги, — а их было у него немало как среди владевших пером, так и среди владевших шпагой, — чтобы даже враги обвиняли этого достойного человека в том, будто он брал какую-либо мзду за помощь, оказываемую его верными солдатами. Владея способностью вести интригу не хуже искуснейших интриганов, он оставался честным человеком. Более того: несмотря на изнурительные походы, на все тяготы военной жизни, он был отчаянным искателем веселых приключений, изощреннейшим дамским угодником, умевшим при случае щегольнуть изысканным мадригалом. О его победах над женщинами ходило столько же сплетен, сколько двадцатью годами раньше о сердечных делах Бассомпьера,[12] — а это кое-что значило. Капитан мушкетеров вызывал восхищение, страх и любовь, другими словами — достиг вершины счастья и удачи.

Людовик XIV поглотил все мелкие созвездия своего двора, затмив их своим ослепительным сиянием, тогда как отец его, солнце pluribus impar,[13] предоставлял каждому из своих любимцев, каждому из приближенных сиять собственным блеском. Кроме утреннего приема у короля и у кардинала, в Париже происходило больше двухсот таких «утренних приемов», пользовавшихся особым вниманием. Среди них утренний прием у де Тревиля собирал наибольшее число посетителей.

Двор его особняка, расположенного на улице Старой Голубятни, походил на лагерь уже с шести часов утра летом и с восьми часов зимой. Человек пятьдесят или шестьдесят мушкетеров, видимо сменявшихся время от времени, с тем, чтобы число их всегда оставалось внушительным, постоянно расхаживали по двору, вооруженные до зубов и готовые на все. По лестнице, такой широкой, что современный строитель на занимаемом ею месте выстроил бы целый дом, сновали вверх и вниз просители, искавшие каких-нибудь милостей, приезжие из провинции дворяне, жаждущие зачисления в мушкетеры, и лакеи в разноцветных, шитых золотом ливреях, явившиеся сюда с посланиями от своих господ. В приемной на длинных, расположенных вдоль стен скамьях сидели избранные, то есть те, кто был приглашен хозяином. С утра и до вечера в приемной стоял несмолкаемый гул, в то время как де Тревиль в кабинете, прилегавшем к этой комнате, принимал гостей, выслушивал жалобы, отдавал приказания и, как король со своего балкона в Лувре, мог, подойдя к окну, произвести смотр своим людям и вооружению.

В тот день, когда д'Артаньян явился сюда впервые, круг собравшихся казался необычайно внушительным, особенно в глазах провинциала. Провинциал, правда, был гасконец, и его земляки в те времена пользовались славой людей, которых трудно чем-либо смутить. Пройдя через массивные ворота, обитые длинными гвоздями с квадратными шляпками, посетитель оказывался среди толпы вооруженных людей. Люди эти расхаживали по двору, перекликались, затевали то ссору, то игру. Чтобы пробить себе, путь сквозь эти бушующие людские волны, нужно было быть офицером, вельможей или хорошенькой женщиной.

Наш юноша с бьющимся сердцем прокладывал себе дорогу сквозь эту толкотню и давку, прижимая к худым ногам непомерно длинную шпагу, не отнимая руки от края широкополой шляпы и улыбаясь жалкой улыбкой провинциала, старающегося скрыть свое смущение. Миновав ту или иную группу посетителей, он вздыхал с некоторым облегчением, но ясно ощущал, что присутствующие оглядываются ему вслед, и впервые в жизни д'Артаньян, у которого до сих пор всегда было довольно хорошее мнение о своей особе, чувствовал себя неловким и смешным.

У самой лестницы положение стало еще затруднительнее. На нижних ступеньках четверо мушкетеров забавлялись веселой игрой, в то время как столпившиеся на площадке десять или двенадцать их приятелей ожидали своей очереди, чтобы принять участие в забаве. Один из четверых, стоя ступенькой выше прочих и обнажив шпагу, препятствовал или старался препятствовать остальным троим подняться по лестнице. Эти трое нападали на него, ловко орудуя шпагой.

Д'Артаньян сначала принял эти шпаги за фехтовальные рапиры, полагая, что острие защищено. Но вскоре, по некоторым царапинам на лицах участников игры, понял, что клинки были самым тщательным образом отточены и заострены. При каждой новой царапине не только зрители, но и сами пострадавшие разражались бурным хохотом.

Мушкетер, занимавший в эту минуту верхнюю ступеньку, блестяще отбивался от своих противников. Вокруг них собралась толпа. Условия игры заключались в том, что при первой же царапине раненый выходил из игры и его очередь на аудиенцию переходила к победителю. За какие-нибудь пять минут трое оказались задетыми: у одного была поцарапана рука, у другого — подбородок, у третьего — ухо, причем защищавший ступеньку не был задет ни разу. Такая ловкость, согласно условиям, вознаграждалась продвижением на три очереди.

Как ни трудно было удивить нашего молодого путешественника или, вернее, заставить его показать, что он удивлен, все же эта игра поразила его. На его родине, в том краю, где кровь обычно так легко ударяет в голову, для вызова на дуэль все же требовался хоть какой-нибудь повод. Гасконада четверых игроков показалась ему самой необычайной из всех, о которых ему когда-либо приходилось слышать даже в самой Гаскони. Ему почудилось, что он перенесся в пресловутую страну великанов, куда впоследствии попал Гулливер и где натерпелся такого страху. А между тем до цели было еще далеко: оставались верхняя площадка и приемная.

На площадке уже не дрались — там сплетничали о женщинах, а в приемной — о дворе короля. На площадке д'Артаньян покраснел, в приемной затрепетал. Его живое и смелое воображение, делавшее его в Гаскони опасным для молоденьких горничных, а подчас и для их молодых хозяек, никогда, даже в горячечном бреду, не могло бы нарисовать ему и половины любовных прелестей и даже четверти любовных подвигов, служивших здесь темой разговора и приобретавших особую остроту от тех громких имен и сокровеннейших подробностей, которые при этом перечислялись. Но если на площадке был нанесен удар его добронравию, то в приемной поколебалось его уважение к кардиналу. Здесь д'Артаньян, к своему великому удивлению, услышал, как критикуют политику, заставлявшую трепетать всю Европу; нападкам подвергалась здесь и личная жизнь кардинала, хотя за малейшую попытку проникнуть в нее, как знал д’Артаньян, пострадало столько могущественных и знатных вельмож. Этот великий человек, которого так глубоко чтил г-н д'Артаньян-отец, служил здесь посмешищем для мушкетеров г-на де Тревиля. Одни потешались над его кривыми ногами и сутулой спиной; кое-кто распевал песенки о его возлюбленной, мадам д’Эгильон, и о его племяннице, г-же де Комбалэ, а другие тут же сговаривались подшутить над пажами и телохранителями кардинала, — все это представлялось д'Артаньяну немыслимым и диким.

Но, если в эти едкие эпиграммы по адресу кардинала случайно вплеталось имя короля, казалось — чья-то невидимая рука на мгновение прикрывала эти насмешливые уста. Разговаривавшие в смущении оглядывались, словно опасаясь, что голоса их проникнут сквозь стену в кабинет г-на де Тревиля. Но почти тотчас же брошенный вскользь намек переводил снова разговор на его высокопреосвященство, голоса снова звучали громко, и ни один из поступков великого кардинала не остался в тени.

«Всех этих людей, — с ужасом подумал д'Артаньян, — неминуемо засадят в Бастилию и повесят. А меня заодно с ними: меня сочтут их соучастником, раз я слушал и слышал их речи. Что сказал бы мой отец, так настойчиво внушавший мне уважение к кардиналу, если б знал, что я нахожусь в обществе подобных вольнодумцев!»

Д'Артаньян поэтому, как легко догадаться, не решался принять участие в разговоре. Но он глядел во все глаза и жадно слушал, напрягая все свои пять чувств, лишь бы ничего не упустить. Несмотря на все уважение к отцовским советам, он, следуя своим влечениям и вкусам, был склонен скорее одобрять, чем порицать происходившее вокруг него.

Принимая, однако, во внимание, что он был совершенно чужой среди этой толпы приверженцев г-на де Тревиля и его впервые видели здесь, к нему подошли узнать о цели его прихода. Д'Артаньян скромно назвал свое имя и, ссылаясь на то, что он земляк г-на де Тревиля, поручил слуге, подошедшему к нему с вопросом, исходатайствовать для него у г-на де Тревиля несколько минут аудиенции. Слуга покровительственным тоном обещал передать его просьбу в свое время.

Несколько оправившись от первоначального смущения, д'Артаньян мог теперь на досуге приглядеться к одежде и лицам окружающих.

Центром одной из самых оживленных групп был рослый мушкетер с высокомерным лицом и в необычайном костюме, привлекавшем к нему общее внимание. На нем был не форменный мундир, ношение которого, впрочем, не считалось обязательным в те времена — времена меньшей свободы, но большей независимости, — а светло-голубой, порядочно выцветший и потертый камзол, поверх которого красовалась роскошная перевязь шитая золотом и сверкавшая, словно солнечные блики на воде в ясный полдень. Длинный плащ алого бархата изящно спадал с его плеч, только спереди позволяя увидеть ослепительную перевязь, на которой висела огромных размеров шпага.

Этот мушкетер только что сменился с караула, жаловался на простуду и нарочно покашливал. Вот поэтому-то ему и пришлось накинуть плащ, как он пояснял, пренебрежительно роняя слова и покручивая ус, тогда как окружающие, и больше всех д'Артаньян, шумно восхищались шитой золотом перевязью.

— Ничего не поделаешь, — говорил мушкетер, — это входит в моду. Это расточительство, я и сам знаю, но модно. Впрочем, надо ведь куда-нибудь девать родительские денежки.

— Ах, Портос, — воскликнул один из присутствующих, — не старайся нас уверить, что этой перевязью ты обязан отцовским щедротам! Не преподнесла ли ее тебе дама под вуалью, с которой я встретил тебя в воскресенье около ворот Сент-Оноре?

— Нет, клянусь честью и даю слово дворянина, что я купил ее на собственные деньги, — ответил тот, кого называли Портосом.

— Да, — заметил один из мушкетеров, — купил точно так, как я — вот этот новый кошелек: на те самые деньги, которые моя возлюбленная положила мне в старый.

— Нет, право же, — возразил Портос, — и я могу засвидетельствовать, что заплатил за нее двенадцать пистолей.

Восторженные возгласы усилились, но сомнение оставалось.

— Разве не правда, Арамис? — спросил Портос, обращаясь к другому мушкетеру.

Этот мушкетер был прямой противоположностью тому, который обратился к нему, назвав его Арамисом. Это был молодой человек лет двадцати двух или двадцати трех, с простодушным и несколько слащавым выражением лица, с черными глазами и румянцем на щеках, покрытых, словно персик осенью, бархатистым пушком. Тонкие усы безупречно правильной линией оттеняли верхнюю губу. Казалось, он избегал опустить руки из страха, что жилы на них могут вздуться. Время от времени он пощипывал мочки ушей, чтобы сохранить их нежную окраску и прозрачность. Говорил он мало и медленно, часто раскланивался, смеялся бесшумно, обнажая красивые зубы, за которыми, как и за всей своей внешностью, по-видимому, тщательно ухаживал. На вопрос своего друга он ответил утвердительным кивком.

Это подтверждение устранило, по-видимому, все сомнения насчет чудесной перевязи. Ею продолжали любоваться, но говорить о ней перестали, и разговор, постепенно перейдя на другие темы, изменился.

— Какого вы мнения о том, что рассказывает конюший господина де Шале? — спросил другой мушкетер, не обращаясь ни к кому в отдельности, а ко всем присутствующим одновременно.

— Что же он рассказывает? — с важностью спросил Портос.

— Он рассказывает, что в Брюсселе встретился с Рошфором, этим преданнейшим слугой кардинала. Рошфор был в одеянии капуцина, и, пользуясь таким маскарадом, этот проклятый Рошфор провел господина де Лега, как последнего болвана.

— Как последнего болвана, — повторил Портос. — Но правда ли это?

— Я слышал об этом от Арамиса, — заявил мушкетер.

— В самом деле?

— Ведь вам это прекрасно известно, Портос, — произнес Арамис. — Я рассказывал вам об этом вчера. Не стоит к этому возвращаться.

— «Не стоит возвращаться»! — воскликнул Портос. — Вы так полагаете? «Не стоит возвращаться»! Черт возьми, как вы быстро решаете!.. Как! Кардинал выслеживает дворянина, он с помощью предателя, разбойника, висельника похищает у него письма и, пользуясь все тем же шпионом, на основании этих писем добивается казни Шале под нелепым предлогом, будто бы Шале собирался убить короля и женить герцога Орлеанского на королеве! Никто не мог найти ключа к этой загадке. Вы, к общему удовлетворению, сообщаете нам вчера разгадку тайны и, когда мы еще не успели даже опомниться, объявляете нам сегодня: «Не стоит к этому возвращаться»!

— Ну что ж, вернемся к этому, раз вы так желаете, — терпеливо согласился Арамис.

— Будь я конюшим господина де Шале, — воскликнул Портос, — я бы проучил этого Рошфора!

— А вас проучил бы «Красный герцог», — спокойно заметил Арамис.

— «Красный герцог»… Браво, браво! «Красный герцог»!.. — закричал Портос, хлопая в ладоши и одобрительно кивая. — «Красный герцог» — это великолепно. Я постараюсь распространить эту остроту, будьте спокойны. Вот так остряк этот Арамис!.. Как жаль, что вы не имели возможности последовать своему призванию, дорогой мой! Какой очаровательный аббат получился бы из вас!

— О, это только временная отсрочка, — заметил Арамис. — Когда-нибудь я все же буду аббатом. Вы ведь знаете, Портос, что я в предвидении этого продолжаю изучать богословие.

— Он добьется своего, — сказал Портос, — Рано или поздно, но добьется.

— Скорее рано, — ответил Арамис.

— Он ждет только одного, чтобы снова облачиться в сутану, которая висит у него в шкафу позади одежды мушкетера! — воскликнул один из мушкетеров.

— Чего же он ждет? — спросил другой.

— Он ждет, чтобы королева подарила стране наследника.

— Незачем, господа, шутить по этому поводу, — заметил Портос. — Королева, слава богу, еще в таком возрасте, что это возможно.

— Говорят, что лорд Бекингэм[14] во Франции!.. — воскликнул Арамис с лукавым смешком, который придавал этим как будто невинным словам некий двусмысленный оттенок.

— Арамис, друг мой, на этот раз вы неправы, — перебил его Портос, — и любовь к остротам заставляет вас перешагнуть известную границу. Если б господин де Тревиль услышал, вам бы не поздоровилось за такие слова.

— Не собираетесь ли вы учить меня, Портос? — спросил Арамис, в кротком взгляде которого неожиданно сверкнула молния.

— Друг мой, — ответил Портос, — будьте мушкетером или аббатом, но не тем и другим одновременно. Вспомните, Атос на днях сказал вам: вы едите из всех кормушек… Нет-нет, прошу вас, не будем ссориться. Это ни к чему. Вам хорошо известно условие, заключенное между вами, Атосом и мною. Вы ведь бываете у госпожи д'Эгильон и ухаживаете за ней; вы бываете у госпожи де Буа-Траси, кузины госпожи де Шеврез, и, как говорят, состоите у этой дамы в большой милости. О господа, вам незачем признаваться в счастье, никто не требует от вас исповеди — кому неведома ваша скромность! Но раз уж вы, черт возьми, обладаете даром молчания, не забывайте о нем, когда речь идет о ее величестве. Пусть болтают что угодно и кто угодно о короле и кардинале, но королева священна, и если уж о ней говорят, то пусть говорят одно хорошее.

— Портос, вы самонадеянны, как Нарцисс, заметьте это, — произнес Арамис — Вам ведь известно, что я не терплю поучений и готов выслушивать их только от Атоса. Что же касается вас, милейший, то ваша чрезмерно роскошная перевязь не внушает особого доверия к вашим благородным чувствам. Я стану аббатом, если сочту нужным. Пока что я мушкетер и как таковой говорю все, что мне вздумается. Сейчас мне вздумалось сказать вам, что вы мне надоели.

— Арамис!

— Портос!

— Господа!.. Господа!.. — послышалось со всех сторон.

— Господин де Тревиль ждет господина д'Артаньяна! — перебил их лакей, распахнув дверь кабинета.

Дверь кабинета, пока произносились эти слова, оставалась открытой, и все сразу умолкли. И среди этой тишины молодой гасконец пересек приемную и вошел к капитану мушкетеров, от души радуясь, что так своевременно избежал участия в развязке этой странной ссоры.

III

АУДИЕНЦИЯ
Г-н де Тревиль был в самом дурном расположении духа. Тем не менее он учтиво принял молодого человека, поклонившегося ему чуть ли не до земли, и с улыбкой выслушал его приветствия. Беарнский акцент юноши напомнил ему молодость и родные края — воспоминания, способные в любом возрасте порадовать человека. Но тут же, подойдя к дверям приемной и подняв руку как бы в знак того, что он просит разрешения у д'Артаньяна сначала покончить с остальными, а затем уже приступить к беседе с ним, он трижды крикнул, с каждым разом повышая голос так, что в нем прозвучала вся гамма интонаций — от повелительной до гневной:

— Атос! Портос! Арамис!

Оба мушкетера, с которыми мы уже успели познакомиться и которым принадлежали два последних имени, сразу же отделились от товарищей и вошли в кабинет, дверь которого захлопнулась за ними, как только они перешагнули порог. Их манера держаться, хотя они и не были вполне спокойны, своей непринужденностью, исполненной одновременно и достоинства и покорности, вызвала восхищение д'Артаньяна, видевшего в этих людях неких полубогов, а в их начальнике — Юпитера-громовержца, готового разразиться громом и молнией.

Когда оба мушкетера вошли и дверь за ними закрылась, когда гул разговоров в приемной, которым вызов мушкетеров послужил, вероятно, новой пищей, опять усилился, когда, наконец, г-н де Тревиль, хмуря брови, три или четыре раза прошелся молча по кабинету мимо Портоса и Арамиса, которые стояли безмолвно, вытянувшись словно на смотру, он внезапно остановился против них и, окинув их с ног до головы гневным взором, произнес:

— Известно ли вам, господа, что мне сказал король, и не далее как вчера вечером? Известно ли вам это?

— Нет, — после короткого молчания ответствовали оба мушкетера. — Нет, сударь, нам ничего не известно.

— Но мы надеемся, что вы окажете нам честь сообщить об этом, — добавил Арамис в высшей степени учтиво и отвесил изящный поклон.

— Он сказал мне, что впредь будет подбирать себе мушкетеров из гвардейцев господина кардинала.

— Из гвардейцев господина кардинала? Как это так? — воскликнул Портос.

— Он пришел к заключению, что его кисленькое винцо требует подбавки доброго вина.

Оба мушкетера вспыхнули до ушей. Д'Артаньян не знал, куда ему деваться, и готов был провалиться сквозь землю.

— Да, да! — продолжал г-н де Тревиль, все более горячась. — И его величество совершенно прав, ибо, клянусь честью, господа мушкетеры играют жалкую роль при дворе! Господин кардинал вчера вечером за игрой в шахматы соболезнующим тоном, который очень задел меня, принялся рассказывать, что эти проклятые мушкетеры, эти головорезы — он произносил эти слова с особой насмешкой, которая понравилась мне еще меньше, — эти рубаки, добавил он, поглядывая на меня своими глазами дикой кошки, задержались позже разрешенного часа в кабачке на улице Феру. Его гвардейцы, совершавшие обход, — казалось, он расхохочется мне в лицо — были принуждены задержать этих нарушителей ночного покоя. Тысяча чертей! Вы знаете, что это значит? Арестовать мушкетеров! Вы были в этой компании… да, вы, не отпирайтесь, вас опознали, и кардинал назвал ваши имена. Я виноват, я сам виноват, ведь я сам подбираю себе людей. Вот хотя бы вы, Арамис: зачем вы выпросили у меня мушкетерский камзол, когда вам так к лицу была сутана? Ну, а вы, Портос… вам такая роскошная золотая перевязь нужна, должно быть, чтобы повесить на ней соломенную шпагу? А Атос… Я не вижу Атоса. Где он?

— Сударь, — с грустью произнес Арамис, — он болен, очень болен.

— Болен? Очень болен, говорите вы? А чем он болен?

— Опасаются, что у него оспа, сударь, — сказал Портос, стремясь вставить и свое слово. — Весьма печальная история: эта болезнь может изуродовать его лицо.

— Оспа?.. Вот так славную историю вы тут рассказываете, Портос! Болеть оспой в его возрасте! Нет, нет!.. Он, должно быть, ранен… или убит… Ах, если б я мог знать!.. Тысяча чертей! Господа мушкетеры, я не желаю, чтобы мои люди шатались по подозрительным местам, затевали ссоры на улицах и пускали в ход шпаги в темных закоулках! Я не желаю, в конце концов, чтобы мои люди служили посмешищем для гвардейцев господина кардинала! Эти гвардейцы — спокойные ребята, порядочные, ловкие. Их не за что арестовывать, да, кроме того, они и не дали бы себя арестовать. Я в этом уверен! Они предпочли бы умереть на месте, чем отступить хоть на шаг. Спасаться, бежать, удирать — на это способны только королевские мушкетеры!

Портос и Арамис дрожали от ярости. Они готовы были бы задушить г-на де Тревиля, если бы в глубине души не чувствовали, что только горячая любовь к ним заставляет его так говорить. Они постукивали каблуками о ковер, до крови кусали губы и изо всех сил сжимали эфесы шпаг.

В приемной слышали, что вызывали Атоса, Портоса и Арамиса, и по голосу г-на де Тревиля угадали, что он сильно разгневан. Десяток голов, терзаемых любопытством, прижался к двери в стремлении не упустить ни слова, и лица бледнели от ярости, тогда как уши, прильнувшие к скважине, не упускали ни звука, а уста повторяли одно за другим оскорбительные слова капитана, делая их достоянием всех присутствующих. В одно мгновение весь дом, от дверей кабинета и до самого подъезда, превратился в кипящий котел.

— Вот как! Королевские мушкетеры позволяют гвардейцам кардинала себя арестовывать! — продолжал г-н де Тревиль, в глубине души не менее разъяренный, чем его солдаты, отчеканивая слова и, словно удары кинжала, вонзая их в грудь своих слушателей. — Вот как! Шесть гвардейцев кардинала арестовывают шестерых мушкетеров его величества! Тысяча чертей! Я принял решение. Прямо отсюда я отправляюсь в Лувр и подаю в отставку, отказываюсь от звания капитана мушкетеров короля и прошу назначить меня лейтенантом гвардейцев кардинала. А если мне откажут, тысяча чертей, я сделаюсь аббатом!

При этих словах ропот за стеной превратился в бурю. Всюду раздавались проклятия и богохульства. Возгласы: «Тысяча чертей!», «Бог и все его ангелы!», «Смерть и преисподняя!» — повисли в воздухе. Д'Артаньян глазами искал, нет ли какой-нибудь портьеры, за которой он мог бы укрыться, и ощущал непреодолимое желание забраться под стол.

— Так вот, господин капитан! — воскликнул Портос, потеряв всякое самообладание. — Нас действительно было шестеро против шестерых, но на нас напали из-за угла, и раньше чем мы успели обнажить шпаги, двое из нас были убиты наповал, а Атос так тяжело ранен, что не многим отличался от убитых; дважды он пытался подняться и дважды валился на землю. Тем не менее мы не сдались. Нет! Нас уволокли силой. По пути мы скрылись. Что касается Атоса, то его сочли мертвым и оставили спокойно лежать на поле битвы, полагая, что с ним не стоит возиться. Вот как было дело. Черт возьми, капитан! Не всякий бой можно выиграть. Великий Помпей проиграл Фарсальскую битву, а король Франциск Первый, который, как я слышал, кое-чего стоил, — бой при Павии.

— И я имею честь доложить, — сказал Арамис, — что одного из нападавших я заколол его собственной шпагой, так как моя шпага сломалась после первого же выпада. Убил или заколол — как вам будет угодно, сударь.

— Я не знал этого, — произнес г-н де Тревиль, несколько смягчившись. — Господин кардинал, как я вижу, кое-что преувеличил.

— Но молю вас, сударь… — продолжал Арамис, видя, что де Тревиль смягчился, и уже осмеливаясь обратиться к нему с просьбой, — молю вас, сударь, не говорите никому, что Атос ранен! Он был бы в отчаянии, если б это стало известно королю. А так как рана очень тяжелая — пронзив плечо, лезвие проникло в грудь, — можно опасаться…

В эту минуту край портьеры приподнялся, и на пороге показался мушкетер с благородным и красивым, но смертельно бледным лицом.

— Атос! — вскрикнули оба мушкетера.

— Атос! — повторил за ними де Тревиль.

— Вы звали меня, господин капитан, — сказал Атос, обращаясь к де Тревилю. Голос его звучал слабо, но совершенно спокойно. — Вы звали меня, как сообщили мне товарищи, и я поспешил явиться. Жду ваших приказаний, сударь!

И с этими словами мушкетер, безукоризненно одетый и, как всегда, подтянутый, твердой поступью вошел в кабинет. Де Тревиль, до глубины души тронутый таким проявлением мужества, бросился к нему.

— Я только что говорил этим господам, — сказал де Тревиль, — что запрещаю моим мушкетерам без надобности рисковать жизнью. Храбрецы дороги королю, а королю известно, что мушкетеры — самые храбрые люди на земле. Вашу руку, Атос!

И, не дожидаясь, чтобы вошедший ответил на это проявление дружеских чувств, де Тревиль схватил правую руку Атоса и сжал ее изо всех сил, не замечая, что Атос при всем своем самообладании вздрогнул от боли и сделался еще бледнее, хоть это и казалось невозможным.

Дверь оставалась полуоткрытой. Появление Атоса, о ране которого, несмотря на тайну, окружавшую все это дело, большинству было известно, поразило всех. Последние слова капитана были встречены гулом удовлетворения, и две или три головы в порыве восторга просунулись между портьерами. Де Тревиль, надо полагать, не преминул бы резким замечанием покарать нарушителей этикета, но вдруг почувствовал, как рука Атоса судорожно дернулась в его руке, и, переведя взгляд на мушкетера, увидел, что тот теряет сознание. В то же мгновение Атос, собравший все силы, чтобы преодолеть боль, и все же сраженный ею, рухнул на пол как мертвый.

— Лекаря! — закричал г-н де Тревиль. — Моего или королевского, самого лучшего! Лекаря, или, тысяча чертей, мой храбрый Атос умрет!

На крик де Тревиля все собравшиеся в приемной хлынули к нему в кабинет, дверь которого он забыл закрыть. Все суетились вокруг раненого. Но все старания были бы напрасны, если б лекарь не оказался в самом доме. Расталкивая толпу, он приблизился к Атосу, который все еще лежал без сознания, и, так как шум и суета мешали ему, он прежде всего потребовал, чтобы больного перенесли в соседнюю комнату. Г-н де Тревиль поспешно распахнул дверь и сам прошел вперед, указывая путь Портосу и Арамису, которые на руках вынесли своего друга. За ними следовал лекарь, и за лекарем дверь затворилась.

И тогда кабинет г-на де Тревиля, всегда вызывавший трепет у входивших, мгновенно превратился в отделение приемной. Все болтали, разглагольствовали, не понижая голоса, сыпали проклятиями и, не боясь сильных выражений, посылали кардинала и его гвардейцев ко всем чертям.

Немного погодя вернулись Портос и Арамис. Подле раненого остались только де Тревиль и лекарь.

Наконец возвратился и г-н де Тревиль. Раненый, по его словам, пришел в сознание. Врач считал, что его положение не должно внушать друзьям никаких опасений, так как слабость вызвана только большой потерей крови.

Затем г-н де Тревиль сделал знак рукой, и все удалились, за исключением д'Артаньяна, который, со свойственной гасконцу настойчивостью, остался на месте, не забывая, что ему назначена аудиенция. Когда все вышли и дверь закрылась, де Тревиль обернулся и оказался лицом к лицу с молодым человеком. Происшедшие события прервали нить его мыслей. Он осведомился о том, чего от него желает настойчивый проситель. Д'Артаньян назвался, сразу пробудив в памяти де Тревиля и прошлое и настоящее.

— Простите, любезный земляк, — произнес он с улыбкой, — я совершенно забыл о вас. Что вы хотите! Капитан — это тот же отец семейства, только отвечать он должен за большее, чем обыкновенный отец. Солдаты — взрослые дети, но так как я требую, чтобы распоряжения короля и особенно господина кардинала выполнялись…

Д'Артаньян не мог скрыть улыбку. Эта улыбка показала г-ну де Тревилю, что перед ним отнюдь не глупец, и он сразу перешел к делу.

— Я очень любил вашего отца, — сказал он. — Чем я могу быть полезен его сыну? Говорите скорее, время у меня уже на исходе.

— Сударь, — произнес д'Артаньян, — уезжая из Тарба в Париж, я надеялся в память той дружбы, о которой вы не забыли, просить у вас плащ мушкетера. Но после всего виденного мною за эти два часа я понял, что эта милость была бы столь огромна, что я боюсь оказаться недостойным ее.

— Это действительно милость, молодой человек, — ответил г-н де Тревиль. — Но для вас она, может быть, не так недоступна, как вы думаете или делаете вид, что думаете. Впрочем, одно из распоряжений его величества предусматривает подобный случай, и я вынужден, к сожалению, сообщить вам, что никого не зачисляют в мушкетеры, пока он не испытан в нескольких сражениях, не совершил каких-нибудь блестящих подвигов или не прослужил два года в другом полку, поскромнее, чем наш.

Д'Артаньян молча поклонился. Он еще более жаждал надеть форму мушкетера, с тех пор как узнал, насколько трудно достичь желаемого.

— Но… — продолжал де Тревиль, вперив в своего земляка такой пронзительный взгляд, словно он желал проникнуть в самую глубину его сердца, — но из уважения к вашему отцу, моему старому другу, как я вам уже говорил, я все же хочу что-нибудь сделать для вас, молодой человек. Наши беарнские юноши редко бывают богаты, и я не думаю, чтобы положение сильно изменилось с тех пор, как я покинул родные края. Полагаю, что денег, привезенных вами, вряд ли хватит на жизнь…

Д'Артаньян гордо выпрямился, всем своим видом давая понять, что он ни у кого не просит милостыни.

— Полно, полно, молодой человек, — продолжал де Тревиль, — мне эти повадки знакомы. Я приехал в Париж с четырьмя экю в кармане и вызвал бы на дуэль любого, кто осмелился бы сказать мне, что я не в состоянии купить Лувр.

Д'Артаньян еще выше поднял голову. Благодаря продаже коня он начинал свою карьеру, имея на четыре экю больше, чем имел на первых порах де Тревиль.

— Итак, — продолжал капитан, — вам необходимо сохранить привезенное, как бы значительна ни была эта сумма. Но вам также следует усовершенствоваться в искусстве владеть оружием — это необходимо дворянину. Я сегодня же напишу письмо начальнику Королевской академии, и с завтрашнего дня он примет вас, не требуя никакой платы. Не отказывайтесь от этого. Наши молодые дворяне, даже самые знатные и богатые, часто тщетно добиваются приема туда. Вы научитесь верховой езде, фехтованию, танцам. Вы завяжете полезные знакомства, а время от времени будете являться ко мне, докладывать, как у вас идут дела и чем я могу помочь вам.

Как ни чужды были д'Артаньяну придворные уловки, он все же почувствовал холодок, которым веяло от этого приема.

— Увы! — воскликнул он. — Я вижу, как недостает мне сейчас письма с рекомендацией, данного мне отцом.

— Действительно, — ответил де Тревиль, — я удивлен, что вы пустились в столь дальний путь без этого единственного волшебного ключа, столь необходимого нашему брату беарнцу.

— Письмо было у меня, сударь, и, слава богу, написанное как полагается! — воскликнул д'Артаньян. — Но у меня коварно похитили его!

И он рассказал обо всем, что произошло в Менге, описал незнакомого дворянина во всех подробностях, причем речь его дышала жаром и искренностью, которые очаровали де Тревиля.

— Странная история… — задумчиво произнес капитан мушкетеров. — Вы, значит, громко называли мое имя?

— Да, конечно. Я был так неосторожен. Но что вы хотите! Такое имя, как ваше, должно было служить мне в пути щитом. Судите сами, как часто я прикрывался им.

Лесть была в те дни в моде, и де Тревиль был так же чувствителен к фимиаму, как любой король или кардинал. Он не мог поэтому удержаться от выражавшей удовольствие улыбки, но улыбка быстро угасла.

— Скажите мне… — начал он, сам возвращаясь к происшествию в Менге, — скажите, не было ли у этого дворянина легкого рубца на виске?

— Да, как бы ссадина от пули.

— Это был видный мужчина?

— Да.

— Высокого роста?

— Да.

— Бледный, с темными волосами?

— Да-да, именно такой. Каким образом, сударь, вы знаете этого человека? Ах, если когда-нибудь я разыщу его, — а клянусь вам, я разыщу его хоть в аду…

— Он ожидал женщину? — перебил его де Тревиль.

— Уехал он, во всяком случае, только после того, как обменялся несколькими словами с той, которую поджидал.

— Вы не знаете, о чем они говорили?

— Вручив ей ларец, он сказал, что в нем она найдет его распоряжения, и предложил ей вскрыть ларец только в Лондоне.

— Эта женщина была англичанка?

— Он называл ее миледи.

— Это он! — прошептал де Тревиль. — Это он! А я полагал, что он еще в Брюсселе.

— О сударь, — воскликнул д'Артаньян, — скажите мне, кто он и откуда, и я не буду просить вас ни о чем, даже о зачислении в мушкетеры! Ибо прежде всего я должен рассчитаться с ним.

— Упаси вас бог от этого, молодой человек! — воскликнул де Тревиль. — Если вы встретите его на улице — спешите перейти на другую сторону. Не натыкайтесь на эту скалу: вы разобьетесь, как стекло.

— И все-таки, — произнес д'Артаньян, — если только я его встречу…

— Пока, во всяком случае, не советую вам разыскивать его, — сказал де Тревиль.

Внезапно де Тревиль умолк, пораженный странным подозрением. Страстная ненависть, которую юноша выражал по отношению к человеку, якобы похитившему у него отцовское письмо… Кто знает, не скрывался ли за этой ненавистью какой-нибудь коварный замысел? Не подослан ли этот молодой человек его высокопреосвященством? Не явился ли он с целью заманить его, де Тревиля, в ловушку? Этот человек, называющий себя д'Артаньяном, — не был ли он шпионом, которого пытаются ввести к нему в дом, чтобы он завоевал его доверие, а затем погубил его, как это бывало с другими? Он еще внимательнее, чем раньше, поглядел на д'Артаньяна. Вид этого подвижного лица, выражавшего ум, лукавство и притворную скромность, не слишком его успокоил.

«Я знаю, правда, что он гасконец, — подумал де Тревиль. — Но он с успехом может применить свои способности на пользу кардиналу, как и мне. Испытаем его…»

— Друг мой, — проговорил он медленно, — перед сыном моего старого друга — ибо я принимаю на веру всю эту историю с письмом, — перед сыном моего друга я хочу искупить холодность, которую вы сразу ощутили в моем приеме, и раскрою перед вами тайны нашей политики. Король и кардинал — наилучшие друзья. Мнимые трения между ними служат лишь для того, чтобы обмануть глупцов. Я не допущу, чтобы мой земляк, красивый юноша, славный малый, созданный для успеха, стал жертвой этих фокусов и попал впросак, как многие другие, сломавшие себе на этом голову. Запомните, что я предан этим двум всемогущим господам и что каждый мой шаг имеет целью служить королю и господину кардиналу, одному из самых выдающихся умов, которые когда-либо создавала Франция. Отныне, молодой человек, примите это к сведению, и если, в силу ли семейных или дружеских связей, или подчиняясь голосу страстей, вы питаете к кардиналу враждебные чувства, подобные тем, которые нередко прорываются у иных дворян, — распрощаемся с вами. Я приду вам на помощь при любых обстоятельствах, но не приближу вас к себе. Надеюсь, во всяком случае, что моя откровенность сделает вас моим другом, ибо вы единственный молодой человек, с которым я когда-либо так говорил.

«Если кардинал подослал ко мне эту лису, — думал де Тревиль, — то, зная, как я его ненавижу, наверняка внушил своему шпиону, что лучший способ вкрасться ко мне в доверие — это наговорить про него черт знает что. И, конечно, этот хитрец, несмотря на мои заверения, сейчас станет убеждать меня, что питает отвращение к его высокопреосвященству».

Но все произошло совсем по-иному — не так, как ожидал де Тревиль. Д'Артаньян ответил с совершенной прямотой.

— Сударь, — произнес он просто, — я прибыл в Париж именно с такими намерениями. Отец мой советовал мне не покоряться никому, кроме короля, господина кардинала и вас, которых он считает первыми людьми во Франции.

Д'Артаньян, как можно заметить, присоединил имя де Тревиля к двум первым. Но это добавление, по его мнению, не могло испортить дело.

— Поэтому, — продолжал он, — я глубоко чту господина кардинала и преклоняюсь перед его действиями… Тем лучше для меня, если вы, как изволите говорить, вполне откровенны со мной. Значит, вы оказали мне честь, заметив сходство в наших взглядах. Но, если вы отнеслись ко мне с некоторым недоверием — а это было бы вполне естественно, — тогда, разумеется, я гублю себя этими словами в ваших глазах. Но все равно вы оцените мою прямоту, а ваше доброе мнение обо мне дороже всего на свете.

Де Тревиль был поражен. Такая проницательность, такая искренность вызывали восхищение, но все же полностью не устраняли сомнений. Чем больше выказывалось превосходство этого молодого человека перед другими молодыми людьми, тем больше было оснований остерегаться его, если де Тревиль ошибался в нем.

— Вы честный человек, — сказал он, пожимая д'Артаньяну руку, — но сейчас я могу сделать для вас только то, что предложил. Двери моего дома всегда будут для вас открыты. Позже, имея возможность являться ко мне в любое время, а следовательно, и уловить благоприятный случай, вы, вероятно, достигнете того, к чему стремитесь.

— Другими словами, сударь, — проговорил д'Артаньян, — вы ждете, чтобы я оказался достоин этой чести. Ну что ж, — добавил он с непринужденностью, свойственной гасконцу, — вам недолго придется ждать.

И он поклонился, собираясь удалиться, словно остальное касалось уже только его одного.

— Да погодите же, — сказал де Тревиль, останавливая его. — Я обещал вам письмо к начальнику академии. Или вы чересчур горды, молодой человек, чтобы принять его от меня?

— Нет, сударь, — возразил д'Артаньян. — И я отвечаю перед вами за то, что его не постигнет такая судьба, как письмо моего отца. Я так бережно буду хранить его, что оно, клянусь вам, дойдет по назначению, и горе тому, кто попытается похитить его у меня!

Это бахвальство вызвало на устах де Тревиля улыбку. Оставив молодого человека в амбразуре окна, где они только что беседовали, он уселся за стол, чтобы написать обещанное письмо. Д'Артаньян в это время, ничем не занятый, выбивал по стеклу какой-то марш, наблюдая за мушкетерами, которые один за другим покидали дом, и провожая их взглядом до самого поворота улицы.

Г-н де Тревиль, написав письмо, запечатал его, встал и направился к молодому человеку, чтобы вручить ему конверт. Но в то самое мгновение, когда д'Артаньян протянул руку за письмом, де Тревиль с удивлением увидел, как юноша внезапно вздрогнул и, вспыхнув от гнева, бросился из кабинета с яростным криком:

— Нет, тысяча чертей! На этот раз ты от меня не уйдешь!

— Кто? Кто? — спросил де Тревиль.

— Он, похититель! — ответил на ходу д'Артаньян. — Ах, негодяй! — И с этими словами он исчез за дверью.

— Сумасшедший! — пробормотал де Тревиль. — Если только… — медленно добавил он, — это не уловка, чтобы удрать, раз он понял, что подвох не удался.

IV

ПЛЕЧО АТОСА, ПЕРЕВЯЗЬ ПОРТОСА И ПЛАТОК АРАМИСА
Д'Артаньян как бешеный в три скачка промчался через приемную и выбежал на площадку лестницы, по которой собирался спуститься опрометью, как вдруг с разбегу столкнулся с мушкетером, выходившим от г-на де Тревиля через боковую дверь. Мушкетер закричал или, вернее, взвыл от боли.

— Простите меня… — произнес д'Артаньян, намереваясь продолжать свой путь, — простите меня, но я спешу.

Не успел он спуститься до следующей площадки, как железная рука ухватила его за перевязь и остановила на ходу.

— Вы спешите, — воскликнул мушкетер, побледневший как мертвец, — и под этим предлогом наскакиваете на меня, говорите «простите» и считаете дело исчерпанным? Не совсем так, молодой человек. Не вообразили ли вы, что если господин де Тревиль сегодня резко говорил с нами, то это дает вам право обращаться с нами пренебрежительно? Ошибаетесь, молодой человек. Вы не господин де Тревиль.

— Поверьте мне… — отвечал д'Артаньян, узнав Атоса, возвращавшегося к себе после перевязки, — поверьте мне, я сделал это нечаянно, и, сделав это нечаянно, я сказал: «Простите меня». По-моему, этого достаточно. А сейчас я повторяю вам — и это, пожалуй, лишнее, — что я спешу, очень спешу. Поэтому прошу вас: отпустите меня, не задерживайте.

— Сударь, — сказал Атос, выпуская из рук перевязь, — вы невежа. Сразу видно, что вы приехали издалека.

Д'Артаньян уже успел шагнуть вниз через три ступеньки, но слова Атоса заставили его остановиться.

— Тысяча чертей, сударь! — проговорил он. — Хоть я и приехал издалека, но не вам учить меня хорошим манерам, предупреждаю вас.

— Кто знает! — сказал Атос.

— Ах, если б я не так спешил, — воскликнул д'Артаньян, — и если б я не гнался за одним человеком…

— Так вот, господин Торопыга, меня вы найдете, не гоняясь за мной, слышите?

— Где именно, не угодно ли сказать?

— Подле монастыря Дешо.

— В котором часу?

— Около двенадцати.

— Около двенадцати? Хорошо, буду на месте.

— Постарайтесь не заставить меня ждать. В четверть первого я вам уши на ходу отрежу.

— Хорошо, — крикнул д'Артаньян, — явлюсь без десяти двенадцать!

И он пустился бежать как одержимый, все еще надеясь догнать незнакомца, который не мог отойти особенно далеко, так как двигался не спеша.

Но у ворот он увидел Портоса, беседовавшего с караульным. Между обоими собеседниками оставалось свободное пространство, через которое мог проскользнуть один человек. Д'Артаньяну показалось, что этого пространства достаточно, и он бросился напрямик, надеясь как стрела пронестись между ними. Но д'Артаньян не принял в расчет ветра. В тот миг, когда он собирался проскользнуть между разговаривавшими, ветер раздул длинный плащ Портоса, и д'Артаньянзапутался в его складках. У Портоса, по-видимому, были веские причины не расставаться с этой важной частью своего одеяния, и, вместо того чтобы выпустить из рук полу, которую он придерживал, он потянул ее к себе, так что д'Артаньян, по вине упрямого Портоса проделав какое-то вращательное движение, оказался совершенно закутанным в бархат плаща.

Слыша проклятия, которыми осыпал его мушкетер, д'Артаньян, как слепой, ощупывал складки, пытаясь выбраться из-под плаща. Он больше всего опасался как-нибудь повредить роскошную перевязь, о которой мы уже рассказывали. Но, робко приоткрыв глаза, он увидел, что нос его упирается в спину Портоса, как раз между лопатками, другими словами — в самую перевязь.

Увы, как и многое на этом свете, что блестит только снаружи, перевязь Портоса сверкала золотым шитьем лишь спереди, а сзади была из простой буйволовой кожи. Портос, как истый хвастун, не имея возможности приобрести перевязь, целиком шитую золотом, приобрел перевязь, шитую золотом хотя бы лишь спереди. Отсюда и выдуманная простуда и необходимость плаща.

— Дьявол! — завопил Портос, делая невероятные усилия, чтобы освободиться от д'Артаньяна, который копошился у него за спиной. — С ума вы спятили, что бросаетесь на людей?

— Простите, — проговорил д'Артаньян, выглядывая из-под локтя гиганта, — но я очень спешу. Я гонюсь за одним человеком…

— Глаза вы, что ли, забываете дома, когда гонитесь за кем-нибудь? — орал Портос.

— Нет… — с обидой произнес д'Артаньян, — нет, и мои глаза позволяют мне даже видеть то, чего не видят другие.

Понял ли Портос или не понял, но он дал полную волю своему гневу.

— Сударь, — прорычал он, — предупреждаю вас: если вы будете задевать мушкетеров, дело для вас кончится трепкой!

— Трепкой? — переспросил д'Артаньян. — Не сильно ли сказано?

— Сказано человеком, привыкшим смотреть в лицо своим врагам.

— Еще бы! Мне хорошо известно, что тыл вы не покажете никому.

И юноша, в восторге от своей озорной шутки, двинулся дальше, хохоча во все горло.

Портос в дикой ярости сделал движение, намереваясь броситься на обидчика.

— Потом, потом! — крикнул ему д'Артаньян, — Когда на вас не будет плаща!

— Значит, в час, позади Люксембургского дворца!

— Прекрасно, в час! — ответил д'Артаньян, заворачивая за угол.

Но ни на улице, по которой он пробежал, ни на той, которую он мог теперь охватить взглядом, не видно было ни души. Как ни медленно двигался незнакомец, он успел скрыться из виду или зайти в какой-нибудь дом. Д'Артаньян расспрашивал о нем всех встречных, спустился до перевоза, вернулся по улице Сены, прошел по улице Алого Креста. Ничего, ровно ничего! Все же эта погоня принесла ему пользу: по мере того как пот выступал у него на лбу, сердце его остывало.

Он углубился в размышления о происшедших событиях. Их было много, и все они оказались неблагоприятными. Было всего одиннадцать часов утра, а это утро успело уже принести ему немилость де Тревиля, который не мог не счесть проявлением дерзости неожиданный уход д'Артаньяна.

Кроме того, он нарвался на два поединка с людьми, способными убить трех д'Артаньянов каждый, — одним словом, с двумя мушкетерами, то есть с существами, перед которыми он благоговел так глубоко, что в сердце своем ставил их выше всех людей.

Положение было невеселое. Убежденный, что будет убит Атосом, он, вполне понятно, не очень-то беспокоился о поединке с Портосом. Все же, поскольку надежда есть последнее, что угасает в душе человека, он стал надеяться, что, хотя и получит страшные раны, все же останется жив, и на этот случай, в расчете на будущую жизнь, уже бранил себя за свои ошибки.

«Какой я безмозглый грубиян! Этот несчастный и храбрый Атос был ранен именно в плечо, на которое я, как баран, налетел головой. Приходится только удивляться, что он не прикончил меня на месте — он вправе был это сделать: боль, которую я причинил ему, была, наверное, ужасна. Что же касается Портоса… о, что касается Портоса — ей-богу, тут дело забавнее!..»

И молодой человек, вопреки своим мрачным мыслям, не мог удержаться от смеха, поглядывая все же при этом по сторонам — не покажется ли такой беспричинный одинокий смех кому-нибудь обидным.

«Что касается Портоса, то тут дело забавнее. Но я все же глупец. Разве можно так наскакивать на людей — подумать только! — и заглядывать им под плащ, чтобы увидеть то, чего там нет! Он бы простил меня… конечно, простил, если б я не пристал к нему с этой проклятой перевязью. Я, правда, только намекнул, но как ловко намекнул! Ах! Чертов я гасконец — буду острить даже в аду на сковороде… Друг ты мой д'Артаньян, — продолжал он, обращаясь к самому себе с вполне понятным дружелюбием, — если ты уцелеешь, что маловероятно, нужно впредь быть образцово учтивым. Отныне все должны восхищаться тобой и ставить тебя в пример. Быть вежливым и предупредительным не значит еще быть трусом. Погляди только на Арамиса! Арамис — сама кротость, олицетворенное изящество. А разве может прийти кому-нибудь в голову назвать Арамиса трусом? Разумеется, нет! И отныне я во всем буду брать пример с него… Ах, вот как раз и он сам!»

Д'Артаньян, все время продолжая разговаривать с самим собой, поравнялся с особняком д'Эгильона и тут увидел Арамиса, который, остановившись перед самым домом, беседовал с двумя королевскими гвардейцами. Арамис, со своей стороны, заметил д'Артаньяна. Он не забыл, что г-н де Тревиль в присутствии этого юноши так жестоко вспылил сегодня утром. Человек, имевший возможность слышать, какими упреками осыпали мушкетеров, был ему неприятен, и Арамис сделал вид, что не замечает его. Д'Артаньян между тем, весь во власти своих планов — стать образцом учтивости и вежливости, приблизился к молодым людям и отвесил им изысканнейший поклон, сопровождаемый самой приветливой улыбкой. Арамис слегка поклонился, но без улыбки. Все трое при этом сразу прервали разговор.

Д'Артаньян был не так глуп, чтобы не заметить, что он лишний. Но он не был еще достаточно искушен в приемах высшего света, чтобы найти выход из неудобного положения, в каком оказывается человек, подошедший к людям, мало ему знакомым, и вмешавшийся в разговор, его не касающийся. Он тщетно искал способа, не теряя достоинства, убраться отсюда, как вдруг заметил, что Арамис уронил платок и, должно быть по рассеянности, наступил на него ногой. Д'Артаньяну показалось, что он нашел случай загладить свою неловкость. Наклонившись, он с самым любезным видом вытащил платок из-под ноги мушкетера, как крепко тот ни наступал на него.

— Вот ваш платок, сударь, — произнес он с чрезвычайной учтивостью, — вам, вероятно, жаль было бы его потерять.

Платок был действительно покрыт богатой вышивкой, и в одном углу его выделялись корона и герб. Арамис густо покраснел и скорее выхватил, чем взял платок из рук гасконца.

— Так, так, — воскликнул один из гвардейцев, — теперь наш скрытный Арамис не станет уверять, что у него дурные отношения с госпожой де Буа-Траси, раз эта милая дама была столь любезна, что одолжила ему свой платок!

Арамис бросил на д'Артаньяна один из тех взглядов, которые ясно дают понять человеку, что он нажил себе смертельного врага, но тут же перешел к обычному для него слащавому тону.

— Вы ошибаетесь, господа, — произнес он. — Платок этот вовсе не принадлежит мне, и я не знаю, почему этому господину взбрело на ум подать его именно мне, а не любому из вас. Лучшим подтверждением моих слов может служить то, что мой платок у меня в кармане.

С этими словами он вытащил из кармана свой собственный платок, также очень изящный и из тончайшего батиста, — а батист в те годы стоил очень дорого, — но без всякой вышивки и герба, а лишь помеченный монограммой владельца.

На этот раз д'Артаньян промолчал: он понял свою ошибку. Но приятели Арамиса не дали себя убедить, несмотря на все его уверения. Один из них с деланной серьезностью обратился к мушкетеру.

— Если дело обстоит так, как ты говоришь, дорогой мой Арамис, — сказал он, — я вынужден буду потребовать от тебя этот платок. Как тебе известно, Буа-Траси — мой близкий друг, и я не желаю, чтобы кто-либо хвастал вещами, принадлежащими его супруге.

— Ты не так просишь об этом, — ответил Арамис. — И, признавая справедливость твоего требования, я все же откажу тебе из-за формы, в которую оно облечено.

— В самом деле, — робко заметил д'Артаньян, — я не видел, чтобы платок выпал из кармана господина Арамиса. Господин Арамис наступил на него ногой — вот я и подумал, что платок принадлежит ему.

— И ошиблись, — холодно произнес Арамис, словно не замечая желания д'Артаньяна загладить свою вину. — Кстати, — продолжал Арамис, обращаясь к гвардейцу, сославшемуся на свою дружбу с Буа-Траси, — я вспомнил, дорогой мой, что связан с графом де Буа-Траси не менее нежной дружбой, чем ты, близкий его друг, так что… платок с таким же успехом мог выпасть из твоего кармана, как из моего.

— Нет, клянусь честью! — воскликнул гвардеец его величества.

— Ты будешь клясться честью, а я — ручаться честным словом, и один из нас при этом, очевидно, будет лжецом. Знаешь что, Монтаран? Давай лучше поделим его.

— Платок?

— Да.

— Великолепно! — закричали оба приятеля-гвардейца. — Соломонов суд! Арамис, ты в самом деле воплощенная мудрость!

Молодые люди расхохотались, и все дело, как ясно всякому, на том и кончилось. Через несколько минут разговор оборвался, и собеседники расстались, сердечно пожав друг другу руки. Гвардейцы зашагали в одну сторону, Арамис — в другую.

«Вот подходящее время, чтобы помириться с этим благородным человеком», — подумал д'Артаньян, который в продолжение всего этого разговора стоял в стороне. И, подчиняясь доброму порыву, он поспешил догнать мушкетера, который шел, не обращая больше на него внимания.

— Сударь, — произнес д'Артаньян, нагоняя мушкетера, — надеюсь, вы извините меня…

— Милостивый государь, — прервал его Арамис, — разрешите вам заметить, что в этом деле вы поступили не так, как подобало бы благородному человеку.

— Как, милостивый государь! — воскликнул д'Артаньян. — Вы можете предположить…

— Я предполагаю, сударь, что вы не глупец и вам, хоть вы и прибыли из Гаскони, должно быть известно, что без причины не наступают ногой на носовой платок. Париж, черт возьми, не вымощен батистовыми платочками.

— Сударь, вы напрасно стараетесь меня унизить, — произнес д'Артаньян, в котором задорный нрав начинал уже брать верх над мирными намерениями. — Я действительно прибыл из Гаскони, и, поскольку это вам известно. мне незачем вам напоминать, что гасконцы не слишком терпеливы. Так что, раз извинившись хотя бы за сделанную ими глупость, они бывают убеждены, что сделали вдвое больше положенного.

— Сударь, я сказал это вовсе не из желания искать с вами ссоры. Я, слава богу, не забияка какой-нибудь, и мушкетер я лишь временно. Дерусь я, только когда бываю вынужден, и всегда с большой неохотой. Но на этот раз дело нешуточное, тут речь о даме, которую вы скомпрометировали.

— Мы скомпрометировали! — воскликнул д'Артаньян.

— Как могли вы подать мне этот платок?

— Как могли вы обронить этот платок?

— Я уже сказал, сударь, и повторяю, что платок этот выпал не из моего кармана.

— Значит, сударь, вы солгали дважды, ибо я сам видел, как он выпал именно из вашего кармана.

— Ах, вот как вы позволяете себе разговаривать, господин гасконец! Я научу вас вести себя!

— А я отправлю вас назад служить обедню, господин аббат! Вытаскивайте шпагу, прошу вас, и сию же минуту!

— Нет-нет, милый друг, не здесь, во всяком случае. Не видите вы разве, что мы находимся против самого дома д'Эгильонов, который наполнен клевретами кардинала? Кто уверит меня, что не его высокопреосвященство поручил вам доставить ему мою голову? А знаете, я до смешного дорожу своей головой. Мне представляется, что она довольно ловко сидит у меня на плечах. Поэтому я согласен убить вас, будьте спокойны, но убить без шума, в укромном местечке, где вы никому не могли бы похвастать своей смертью.

— Пусть так. Только не будьте слишком самоуверенны и захватите ваш платочек: принадлежит ли он вам или нет, но он может вам пригодиться.

— Вы, сударь, гасконец? — с иронией спросил Арамис.

— Да. И гасконцы обычно не откладывают поединка из осторожности.

— Осторожность, сударь, качество излишнее для мушкетера, я это знаю. Но она необходима служителям церкви. И так как мушкетер я только временно, то предпочитаю быть осторожным. В два часа я буду иметь честь встретиться с вами в доме господина де Тревиля. Там я укажу вам подходящее для поединка место.

Молодые люди раскланялись, затем Арамис удалился по улице, ведущей к Люксембургскому дворцу, а д'Артаньян, видя, что уже довольно поздно, зашагал в сторону монастыря Дешо.

«Ничего не поделаешь, — рассуждал он сам с собой, — поправить ничего нельзя. Одно утешение: если я буду убит, то буду убит мушкетером».

V

КОРОЛЕВСКИЕ МУШКЕТЕРЫ И ГВАРДЕЙЦЫ Г-НА КАРДИНАЛА
У д'Артаньяна в Париже не было ни одного знакомого. Поэтому он на поединок с Атосом отправился без секунданта, намереваясь удовольствоваться секундантами противника. Впрочем, он заранее твердо решил принести храброму мушкетеру все допустимые извинения, не проявляя при этом, разумеется, слабости. Он решил это, опасаясь тяжелых последствий, которые может иметь подобная дуэль, когда человек, полный сил и молодости, дерется с раненым и ослабевшим противником. Если он окажется побежденным — противник будет торжествовать вдвойне; если же победителем будет он — его обвинят в вероломстве, скажут, что успех достался ему слишком легко.

Впрочем, либо мы плохо обрисовали характер нашего искателя приключений, либо читатель должен был уже заметить, что д'Артаньян был человек не совсем обыкновенный. Поэтому, хоть и твердя самому себе, что гибель его неизбежна, он не мог безропотно покориться неизбежности смерти, как сделал бы это другой, менее смелый и менее спокойный человек. Он вдумывался в различия характеров тех, с кем ему предстояло сражаться, и положение постепенно становилось для него ясней. Он надеялся, что, извинившись, завоюет дружбу Атоса, строгое лицо и благородная осанка которого произвели на него самое хорошее впечатление. Он льстил себя надеждой запугать Портоса историей с перевязью, которую он мог, в случае если не будет убит на месте, рассказать всем, а такой рассказ, преподнесенный в подходящей форме, не мог не сделать Портоса смешным в глазах друзей и товарищей. Что же касается хитроумного Арамиса, то он не внушал д'Артаньяну особого страха. Если даже предположить, что и до него дойдет очередь, то д'Артаньян твердо решил либо отправить его на тот свет, либо же ударом в лицо, как Цезарь советовал поступать с солдатами Помпея, нанести ущерб красоте, которой Арамис так явно гордился.

Кроме того, в д'Артаньяне жила непоколебимая решимость, основанная на советах его отца, сущность которых сводилась к следующему: «Не покоряться никому, кроме короля, кардинала и господина де Тревиля», Вот почему д'Артаньян не шел, а летел по направлению к монастырю Дешо. Это было заброшенное здание с выбитыми стеклами, окруженное бесплодными пустырями, в случае надобности служившими тому же назначению, что и Пре-о-Клер: там обыкновенно дрались люди, которым нельзя было терять время.

Когда д'Артаньян подходил к пустырю, находившемуся подле монастыря, пробило полдень. Атос ожидал его всего пять минут — следовательно, д'Артаньян был безукоризненно точен и самый строгий судья в законах дуэли не имел бы повода упрекнуть его.

Атос, которому рана причиняла еще тяжкую боль, хоть лекарь де Тревиля и наложил на нее свежую повязку, сидел на камне и ожидал противника, как всегда спокойный и полный благородного достоинства. Увидев д'Артаньяна, он встал и учтиво сделал несколько шагов ему навстречу. Д'Артаньян, со своей стороны, приблизился к противнику, держа шляпу в руке так, что перо волочилось по земле.

— Сударь, — сказал Атос, — я послал за двумя моими друзьями, которые и будут моими секундантами. Но друзья эти еще не пришли. Я удивляюсь их опозданию: это не входит в их привычки.

— У меня секундантов нет, — произнес д'Артаньян. — Я только вчера прибыл в Париж, и у меня нет здесь ни одного знакомого, кроме господина де Тревиля, которому рекомендовал меня мой отец, имевший честь некогда быть его другом.

Атос на мгновение задумался.

— Вы знакомы только с господином де Тревилем? — спросил он.

— Да, сударь, я знаком только с ним.

— Вот так история! — проговорил Атос, обращаясь столько же к самому себе, как и к своему собеседнику. — Вот так история! Но если я вас убью, я прослыву пожирателем детей.

— Не совсем так, сударь, — возразил д'Артаньян с поклоном, который не был лишен достоинства. — Не совсем так, раз вы делаете мне честь драться со мною, невзирая на рану, которая, несомненно, тяготит вас.

— Очень тяготит, даю вам слово. И вы причинили мне чертовскую боль, должен признаться. Но я буду держать шпагу в левой руке, как делаю всегда в подобных случаях. Таким образом, не думайте, что это облегчит ваше положение: я одинаково свободно действую обеими руками. Это создаст даже некоторое неудобство для вас. Левша очень стесняет противника, когда тот не подготовлен к этому. Я сожалею, что не поставил вас заранее в известность об этом обстоятельстве.

— Вы, сударь, — проговорил д'Артаньян, — бесконечно любезны, и я вам глубоко признателен.

— Я, право, смущен вашими речами, — сказал Атос с изысканной учтивостью. — Поговорим лучше о другом, если вы ничего не имеете против… Ах, дьявол, как больно вы мне сделали! Плечо так и горит!

— Если б вы разрешили… — робко пробормотал д'Артаньян.

— Что именно, сударь?

— У меня есть чудодейственный бальзам для лечения ран. Этот бальзам мне дала с собой матушка, и я испытал его на самом себе.

— И что же?

— А то, что не далее как через каких-нибудь три дня вы — я в этом уверен — будете исцелены, а по прошествии этих трех дней, когда вы поправитесь, сударь, я почту за великую честь скрестить с вами шпаги.

Д'Артаньян произнес эти слова с простотой, делавшей честь его учтивости и в то же время не дававшей повода сомневаться в его мужестве.

— Клянусь богом, сударь, — ответил Атос, — это предложение мне по душе. Не то чтобы я на него согласился, но от него за целую милю отдает благородством дворянина. Так говорили и действовали воины времен Карла Великого, примеру которых должен следовать каждый кавалер. Но мы, к сожалению, живем не во времена великого императора. Мы живем при почтенном господине кардинале, и за три дня, как бы тщательно мы ни хранили нашу тайну, говорю я, станет известно, что мы собираемся драться, и нам помешают осуществить наше намерение… Да, но эти лодыри окончательно пропали, как мне кажется!

— Если вы спешите, сударь, — произнес д'Артаньян с той же простотой, с какой минуту назад он предложил Атосу отложить дуэль на три дня, — если вы спешите и если вам угодно покончить со мной немедленно, прошу вас — не стесняйтесь.

— И эти слова также мне по душе, — сказал Атос, приветливо кивнув д'Артаньяну. — Это слова человека не глупого и, несомненно, благородного. Сударь, я очень люблю людей вашего склада и вижу: если мы не убьем друг друга, мне впоследствии будет весьма приятно беседовать с вами. Подождем моих друзей, прошу вас, мне некуда спешить, и так будет приличнее… Ах, вот один из них, кажется, идет!

Действительно, в конце улицы Вожирар в эту минуту показалась гигантская фигура Портоса.

— Как? — воскликнул д'Артаньян. — Ваш первый секундант — господин Портос?

— Да. Это вам почему-нибудь неприятно?

— Нет-нет!

— А вот и второй.

Д'Артаньян повернулся в сторону, куда указывал Атос, и узнал Арамиса.

— Как? — воскликнул он тоном, выражавшим еще большее удивление, чем в первый раз. — Ваш второй секундант — господин Арамис?

— Разумеется. Разве вам не известно, что нас никогда не видят друг без друга и что как среди мушкетеров, так и среди гвардейцев, при дворе и в городе нас называют Атос, Портос и Арамис, или трое неразлучных. Впрочем, так как вы прибыли из Дакса или По…

— Из Тарба, — поправил д'Артаньян.

— …вам позволительно не знать этих подробностей.

— Честное слово, — произнес д'Артаньян, — прозвища у вас, милостивые государи, удачные, и история со мной, если только она получит огласку, послужит доказательством, что ваша дружба основана не на различии характеров, а на сходстве их.

Портос в это время, подойдя ближе, движением руки приветствовал Атоса, затем, обернувшись, замер от удивления, как только узнал д'Артаньяна.

Упомянем вскользь, что Портос успел за это время переменить перевязь и скинуть плащ.

— Та-ак… — протянул он. — Что это значит?

— Я дерусь с этим господином, — сказал Атос, указывая на д'Артаньяна рукой и тем же движением как бы приветствуя его.

— Но и я тоже дерусь именно с ним, — заявил Портос.

— Только в час дня, — успокоительно заметил д'Артаньян.

— Но и я тоже дерусь с этим господином, — объявил Арамис в свою очередь, приблизившись к ним.

— Только в два часа, — все так же спокойно сказал д'Артаньян.

— По какому же поводу дерешься ты, Атос? — спросил Арамис.

— Право, затрудняюсь ответить, — сказал Атос. — Он больно толкнул меня в плечо. А ты, Портос?

— А я дерусь просто потому, что дерусь, — покраснев, ответил Портос.

Атос, от которого ничто не могло ускользнуть, заметил тонкую улыбку, скользнувшую по губам гасконца.

— Мы поспорили по поводу одежды, — сказал молодой человек.

— А ты, Арамис?

— Я дерусь из-за несогласия по одному богословскому вопросу, — сказал Арамис, делая знак д'Артаньяну, чтобы тот скрыл истинную причину дуэли.

Атос заметил, что по губам гасконца снова скользнула улыбка.

— Неужели? — переспросил Атос.

— Да, одно место из блаженного Августина, по поводу которого мы не сошлись во мнениях, — сказал д'Артаньян.

«Он, бесспорно, умен», — подумал Атос.

— А теперь, милостивые государи, когда все вы собрались здесь, — произнес д'Артаньян, — разрешите мне принести вам извинения.

При слове «извинения» лицо Атоса затуманилось, по губам Портоса скользнула пренебрежительная усмешка, Арамис же отрицательно покачал головой.

— Вы не поняли меня, господа, — сказал д'Артаньян, подняв голову. Луч солнца в эту минуту, коснувшись его головы, оттенил тонкие и смелые черты его лица. — Я просил у вас извинения на тот случай, если не буду иметь возможности дать удовлетворение всем вам троим. Ведь господин Атос имеет право первым убить меня, и это может лишить меня возможности уплатить свой долг чести вам, господин Портос; обязательство же, выданное вам, господин Арамис, превращается почти в ничто. А теперь, милостивые государи, повторяю еще раз: прошу простить меня, но только за это… Не начнем ли мы?

С этими словами молодой гасконец смело выхватил шпагу.

Кровь ударила ему в голову. В эту минуту он готов был обнажить шпагу против всех мушкетеров королевства, как обнажил ее сейчас против Атоса, Портоса и Арамиса.

Было четверть первого. Солнце стояло в зените, и место, избранное для дуэли, было залито его палящими лучами.

— Жарко, — сказал Атос, в свою очередь обнажая шпагу. — А между тем мне нельзя скинуть камзол. Я чувствую, что рана моя кровоточит, и боюсь смутить моего противника видом крови, которую не он пустил.

— Да, сударь, — ответил д'Артаньян. — Но будь эта кровь пущена мною или другими, могу вас уверить, что мне всегда будет больно видеть кровь столь храброго дворянина. Я буду драться, не снимая камзола, как и вы.

— Вот это прекрасно, — воскликнул Портос, — но довольно любезностей! Не забывайте, что мы ожидаем своей очереди…

— Говорите от своего имени, Портос, когда говорите подобные нелепости, — перебил его Арамис. — Что до меня, то все сказанное этими двумя господами, на мой взгляд, прекрасно и вполне достойно двух благородных дворян.

— К вашим услугам, сударь, — проговорил Атос, становясь на свое место.

— Я ждал только вашего слова, — ответил д'Артаньян, скрестив с ним шпагу.


Не успели зазвенеть клинки, как отряд гвардейцев кардинала показался из-за угла монастыря.

Но не успели зазвенеть клинки, коснувшись друг друга, как отряд гвардейцев кардинала под командой г-на де Жюссака показался из-за угла монастыря.

— Гвардейцы кардинала! — в один голос вскричали Портос и Арамис. — Шпаги в ножны, господа! Шпаги в ножны!

Но было уже поздно. Противников застали в позе, не оставлявшей сомнения в их намерениях.

— Эй! — крикнул де Жюссак, шагнув к ним и знаком приказав своим подчиненным последовать его примеру. — Эй, мушкетеры! Вы собрались здесь драться? А как же с эдиктами?

— Вы крайне любезны, господа гвардейцы, — сказал Атос с досадой, так как де Жюссак был участником нападения, имевшего место два дня назад. — Если бы мы застали вас дерущимися, могу вас уверить — мы не стали бы мешать вам. Дайте нам волю, и вы, не затрачивая труда, получите полное удовольствие.

— Милостивые государи, — сказал де Жюссак, — я вынужден, к великому сожалению, объявить вам, что это невозможно. Долг для нас — прежде всего. Вложите шпаги в ножны и следуйте за нами.

— Милостивый государь, — сказал Арамис, передразнивая де Жюссака, — мы с величайшим удовольствием согласились бы на ваше любезное предложение, если бы это зависело от нас. Но, к несчастью, это невозможно: господин де Тревиль запретил нам это. Идите-ка своей дорогой — это лучшее, что вам остается сделать.

Насмешка привела де Жюссака в ярость.

— Если вы не подчинитесь, — воскликнул он, — мы вас арестуем!

— Их пятеро, — вполголоса заметил Атос, — а нас только трое. Мы снова потерпим поражение, или нам придется умереть на месте, ибо объявляю вам: побежденный, я не покажусь на глаза капитану.

Атос, Портос и Арамис в то же мгновение пододвинулись друг к другу, а де Жюссак поспешил выстроить своих солдат. Этой минуты было достаточно для д'Артаньяна: он решился. Произошло одно из тех событий, которые определяют судьбу человека. Ему предстояло выбрать между королем и кардиналом, и, раз выбрав, он должен будет держаться избранного. Вступить в бой — значило не подчиниться закону, значило рискнуть головой, значило стать врагом министра, более могущественного, чем сам король. Все это молодой человек понял в одно мгновение. И к чести его мы должны сказать: он ни на секунду не заколебался.

— Господа, — сказал он, обращаясь к Атосу и его друзьям, — разрешите мне поправить вас. Вы сказали, что вас трое; но мне кажется, что нас четверо.

— Но вы не мушкетер, — возразил Портос.

— Это правда, — согласился д'Артаньян, — на мне нет одежды мушкетера, но душой я мушкетер. Сердце мое — сердце мушкетера. Я чувствую это и действую как мушкетер.

— Отойдите, молодой человек! — крикнул де Жюссак, который по жестам и выражению лица д'Артаньяна, должно быть, угадал его намерения. — Вы можете удалиться, мы не возражаем. Спасайте свою шкуру! Торопитесь!

Д'Артаньян не двинулся с места.

— Вы в самом деле славный малый, — сказал Атос, пожимая ему руку.

— Скорей, скорей, решайтесь! — крикнул де Жюссак.

— Скорей, — заговорили Портос и Арамис, — нужно что-то предпринять.

— Этот молодой человек исполнен великодушия, — произнес Атос.

Но всех троих тревожила молодость и неопытность д'Артаньяна.

— Нас будет трое, из которых один раненый, и в придачу юноша, почти ребенок, а скажут, что нас было четверо.

— Да, но отступить!.. — воскликнул Портос.

— Это невозможно, — сказал Атос.

Д'Артаньян понял причину их нерешительности.

— Милостивые государи, — сказал он, — испытайте меня, и клянусь вам честью, что я не уйду с этого места, если мы будем побеждены!

— Как ваше имя, храбрый юноша? — спросил Атос.

— Д'Артаньян, сударь.

— Итак: Атос, Портос, Арамис, д'Артаньян! Вперед! — крикнул Атос.

— Ну как же, государи мои, — осведомился де Жюссак, — соблаговолите вы решиться наконец?

— Все решено, сударь, — ответил Атос.

— Каково же решение? — спросил де Жюссак.

— Мы будем иметь честь атаковать вас, — произнес Арамис, одной рукой приподняв шляпу, другой обнажая шпагу.

— Вот как… вы сопротивляетесь! — воскликнул де Жюссак.

— Тысяча чертей! Вас это удивляет?

И все девять сражающихся бросились друг на друга с яростью, не исключавшей, впрочем, известной обдуманности действий.

Атос бился с неким Каюзаком, любимцем кардинала, на долю Портоса выпал Бикара, тогда как Арамис оказался лицом к лицу с двумя противниками.

Что же касается д'Артаньяна, то его противником оказался сам де Жюссак.

Сердце молодого гасконца билось столь сильно, что готово было разорвать ему грудь. Видит бог, не от страха — он и тени страха не испытывал, — а от возбуждения. Он дрался, как разъяренный тигр, носясь вокруг своего противника, двадцать раз меняя тактику и местоположение. Жюссак был, по тогдашнему выражению, «мастер клинка», и притом многоопытный. Тем не менее он с величайшим трудом оборонялся против своего гибкого и ловкого противника, который, ежеминутно пренебрегая общепринятыми правилами, нападал одновременно со всех сторон, в то же время парируя удары, как человек, тщательно оберегающий свою кожу.

Эта борьба в конце концов вывела де Жюссака из терпения. Разъяренный тем, что ему не удается справиться с противником, которого он счел юнцом, он разгорячился и начал делать ошибку за ошибкой. Д'Артаньян, не имевший большого опыта, но зато помнивший теорию, удвоил быстроту движений. Жюссак, решив покончить с ним, сделал резкий выпад, стремясь нанести противнику страшный удар. Но д'Артаньян ловко отпарировал, и, в то время как Жюссак выпрямлялся, гасконец, словно змея, ускользнул из-под его руки и насквозь пронзил его своей шпагой. Жюссак рухнул как подкошенный.

Освободившись от своего противника, д'Артаньян быстрым и тревожным взглядом окинул поле битвы.

Арамис успел уже покончить с одним из своих противников, но второй сильно теснил его. Все же положение Арамиса было благоприятно, и он мог еще защищаться.

Бикара и Портос ловко орудовали шпагами. Портос был уже ранен в предплечье, Бикара — в бедро. Ни та, ни другая рана не угрожала жизни, и оба они с еще большим ожесточением продолжали изощряться в искусстве фехтования.

Атос, вторично раненный Каюзаком, с каждым мгновением все больше бледнел, но не отступал ни на шаг. Он только переложил шпагу в другую руку и теперь дрался левой.

Д'Артаньян, согласно законам дуэли, принятым в те времена, имел право поддержать одного из сражающихся. Остановившись в нерешительности и не зная, кому больше нужна его помощь, он вдруг уловил взгляд Атоса. Этот взгляд был мучительно красноречив. Атос скорее бы умер, чем позвал на помощь. Но взглянуть он мог и взглядом мог попросить о поддержке. Д'Артаньян понял и, рванувшись вперед, сбоку обрушился на Каюзака:

— Ко мне, господин гвардеец! Я убью вас!

Каюзак обернулся. Помощь подоспела вовремя. Атос, которого поддерживало только его неслыханное мужество, опустился на одно колено.

— Проклятие! — крикнул он. — Не убивайте его, молодой человек. Я должен еще свести с ним старый счет, когда поправлюсь и буду здоров. Обезоружьте его, выбейте шпагу… Вот так… Отлично! Отлично!

Это восклицание вырвалось у Атоса, когда он увидел, как шпага Каюзака отлетела на двадцать шагов. Д'Артаньян и Каюзак одновременно бросились за ней: один — чтобы вернуть ее себе, другой — чтобы завладеть ею. Д'Артаньян, более проворный, добежал первый и наступил ногой на лезвие.

Каюзак бросился к гвардейцу, которого убил Арамис, схватил его рапиру и собирался вернуться к д'Артаньяну, но по пути наскочил на Атоса, успевшего за эти короткие мгновения перевести дух. Опасаясь, что д'Артаньян убьет, его врага, Атос желал возобновить бой.

Д'Артаньян понял, что помешать ему — значило бы обидеть Атоса. И действительно, через несколько секунд Каюзак упал: шпага Атоса вонзилась ему в горло.

В это же самое время Арамис приставил конец шпаги к груди поверженного им противника, заставив его признать себя побежденным.

Оставались Портос и Бикара. Портос дурачился, спрашивая у Бикара, который, по его мнению, может быть час, и поздравляя его с ротой, которую получил его брат в Наваррском полку. Но все его насмешки не вели ни к чему: Бикара был один из тех железных людей, которые падают только мертвыми.

Между тем пора было кончать. Могла появиться стража и арестовать всех участников дуэли — и здоровых и раненых, роялистов и кардиналистов. Атос, Арамис и д'Артаньян окружили Бикара, предлагая ему сдаться. Один против всех, раненный в бедро, Бикара все же отказался. Но Жюссак, приподнявшись на локте, крикнул ему, чтоб он сдавался. Бикара был гасконец, как и д'Артаньян. Он остался глух и только засмеялся. Продолжая драться, он между двумя выпадами концом шпаги указал точку на земле.

— Здесь… — произнес он, пародируя слова Библии, — здесь умрет Бикара, один из всех, иже были с ним.

— Но ведь их четверо против тебя одного. Сдайся, приказываю тебе!

— Раз ты приказываешь, дело другое, — сказал Бикара. — Ты мой командир, и я должен повиноваться…

И, внезапно отскочив назад, он переломил пополам свою шпагу, чтобы не отдать ее противнику. Перекинув через стену монастыря обломки, он скрестил на груди руки, насвистывая какую-то кардиналистскую песенку.

Мужество всегда вызывает уважение, даже если это мужество врага. Мушкетеры отсалютовали смелому гвардейцу своими шпагами и спрятали их в ножны. Д'Артаньян последовал их примеру, а затем, с помощью Бикара, единственного из гвардейцев оставшегося на ногах, он отнес к крыльцу монастыря Жюссака, Каюзака и того из противников Арамиса, который был только ранен. Четвертый гвардеец, как мы уже говорили, был убит. Затем, позвонив в колокол у входа и унося с собой четыре шпаги из пяти, опьяненные радостью, они двинулись к дому г-на де Тревиля.

Они шли, держась под руки и занимая всю ширину улицы, заговаривая со всеми встречавшимися им мушкетерами, так что в конце концов это стало похоже на триумфальное шествие. Д'Артаньян был в упоении. Он шагал между Атосом и Портосом, с любовью обнимая их.

— Если я еще не мушкетер, — произнес он на пороге дома де Тревиля, обращаясь к своим новым друзьям, — я все же могу уже считать себя принятым в ученики, не правда ли?

VI

ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО КОРОЛЬ ЛЮДОВИК XIII
История эта наделала много шума. Г-н де Тревиль вслух бранил своих мушкетеров и втихомолку поздравлял их. Нельзя было, однако, терять время: следовало немедленно предупредить короля, и г-н де Тревиль поспешил в Лувр. Но было уже поздно: король сидел, запершись с кардиналом. Де Тревилю было сказано, что король занят и никого сейчас принять не может. Тревиль явился вечером, в час, когда король играл в карты. Король был в выигрыше, и так как его величество отличался чрезвычайной скупостью, то находился по этому случаю в прекрасном расположении духа.

— Подойдите-ка сюда, господин капитан! — закричал он, еще издали заметив де Тревиля. — Подойдите, чтобы я мог хорошенько выбранить вас. Известно ли вам, что его высокопреосвященство явился ко мне с жалобой на ваших мушкетеров и так волновался, что после разговора даже слег в постель? Да что же это — головорезы, черти какие-то ваши мушкетеры?

— Нет, ваше величество, — ответил де Тревиль, с первых слов поняв, какой оборот примет дело. — Нет, как раз напротив: это добрейшие создания, кроткие, как агнцы, и стремящиеся, ручаюсь вам, только к одному — чтобы шпаги их покидали ножны лишь для службы вашему величеству. Но что поделаешь: гвардейцы господина кардинала всюду придираются к ним, и бедные молодые люди вынуждены защищаться, хотя бы во имя чести своего полка.

— Послушайте, господин де Тревиль! — воскликнул король. — Послушайте! Можно подумать, что речь идет о какой-то монашеской общине. В самом деле, дорогой мой капитан, у меня является желание лишить вас капитанского чина и пожаловать им мадемуазель де Шемро, которую я обещал сделать настоятельницей монастыря. Но не воображайте, что я поверю вам на слово. Меня, господин де Тревиль, называют Людовиком Справедливым, и вот мы сейчас увидим…

— Именно потому, что я полагаюсь на эту справедливость, я терпеливо и с полным спокойствием буду ждать решения вашего величества.

— Подождите, подождите, — сказал король. — Я недолго заставлю вас ждать.

Счастье в игре к этому времени начало изменять королю: он стал проигрывать и был не прочь — да простят нам такое выражение — увильнуть. Через несколько минут король поднялся и, пряча в карман деньги, лежавшие перед ним на столе и почти целиком выигранные им, сказал:

— Ла Вьевиль, займите мое место. Мне нужно поговорить с господином де Тревилем о важном деле… Ах да, тут у меня лежало восемьдесят луи — поставьте столько же, чтобы пострадавшие не пострадали. Справедливость — прежде всего!

Затем он повернулся к де Тревилю.

— Итак, сударь, — заговорил он, направляясь с ним к одному из окон, — вы утверждаете, что именно гвардейцы его высокопреосвященства затеяли ссору с вашими мушкетерами?

— Да, ваше величество, как и всегда.

— Как же все это произошло? Расскажите. Ведь вам, наверное, известно, дорогой мой капитан, что судья должен выслушать обе стороны.

— Господи боже мой! Все это произошло как нельзя более просто. Трое лучших моих солдат — имена их хорошо известны вашему величеству, имевшему не раз случай оценить их верность, а они, могу уверить ваше величество, всей душой преданы своей службе, — итак, трое моих солдат, господа Атос, Портос и Арамис, собирались на прогулку вместе с одним молодым гасконцем, которого я как раз сегодня утром поручил их вниманию. Они собирались, если не ошибаюсь, в Сен-Жермен и местом встречи назначили поляну около монастыря Дешо. Внезапно откуда-то появился господин де Жюссак в сопровождении господина Каюзака, Бикара и еще двух гвардейцев. Эти господа пришли сюда такой многочисленной компанией, по-видимому, не без намерения нарушить указы.

— Так, так, я только сейчас понял, — сказал король. — Они сами собирались здесь драться на дуэли?

— Я не обвиняю их, ваше величество, но ваше величество сами можете посудить: с какой целью пятеро вооруженных людей могут отправиться в такое уединенное место, как окрестности монастыря кармелиток?

— Вы правы, Тревиль, вы правы!

— Но, увидев моих мушкетеров, они изменили намерение, и личная вражда уступила место вражде между полками. Вашему величеству ведь известно, что мушкетеры, преданные королю, и только королю, — исконные враги гвардейцев, преданных господину кардиналу?

— Да, Тревиль, да, — с грустью произнес король. — Очень печально видеть во Франции это разделение на два лагеря. Очень печально, что у королевства две головы. Но все это кончится, Тревиль, все это кончится… Итак, вы говорите, что гвардейцы затеяли ссору с мушкетерами?

— Я говорю, что дело, вероятно, произошло именно так. Но ручаться не могу. Вы знаете, как трудно установить истину. Для этого нужно обладать той необыкновенной проницательностью, благодаря которой Людовик Тринадцатый прозван Людовиком Справедливым.

— Вы правы, Тревиль. Но мушкетеры ваши были не одни. С ними был юноша, почти ребенок.

— Да, ваше величество, и один раненый, так что трое королевских мушкетеров, из которых один был ранен, и с ними один мальчик устояли против пятерых самых прославленных гвардейцев господина кардинала и даже уложили четверых из них.

— Да ведь это победа! — воскликнул король, просияв, — Полная победа!

— Да, ваше величество, столь же полная, как у Сэ.

— Четыре человека, из которых один раненый и один почти ребенок, сказали вы?

— Едва ли его можно назвать даже молодым человеком. Но вел он себя во время этого столкновения так великолепно, что я возьму на себя смелость рекомендовать его вашему величеству.

— Как его зовут?

— Д'Артаньян, ваше величество. Это сын одного из моих самых старых друзей. Сын человека, который вместе с отцом вашего величества участвовал в войне добровольцем.

— И вы говорите, что этот юноша хорошо держался? Расскажите мне это поподробнее, Тревиль: вы ведь знаете, что я люблю рассказы о войнах и сражениях.

И король Людовик XIII, гордо откинувшись, покрутил ус.

— Ваше величество, — продолжал де Тревиль, — как я уже говорил, господин д'Артаньян — еще почти мальчик и, не имея чести состоять в мушкетерах, был одет как горожанин. Гвардейцы господина кардинала, приняв во внимание его крайнюю молодость и особенно то, что он не принадлежит к полку, предложили ему удалиться, раньше чем они произведут нападение…

— Вот видите, Тревиль, — перебил его король, — первыми напали они.

— Совершенно верно, ваше величество, сомнений в этом нет. Итак, они предложили ему удалиться, но он ответил, что он мушкетер душой, всецело предан вашему величеству и, следовательно, остается с господами мушкетерами.

— Славный юноша! — прошептал король.

— Он действительно остался с ними, и ваше величество приобрели прекрасного воина, ибо это он нанес господину де Жюссаку тот страшный удар шпагой, который приводит в такое бешенство господина кардинала.

— Это он ранил Жюссака? — воскликнул король. — Он? Мальчик? Это невозможно, Тревиль!

— Все произошло так, как я имел честь доложить вашему величеству.

— Жюссак — один из лучших фехтовальщиков во всей Франции!

— Что ж, ваше величество, он наскочил на противника, превосходящего его.

— Я хочу видеть этого юношу, Тревиль, я хочу его видеть, и если можно сделать для него что-нибудь, то мы займемся этим.

— Когда ваше величество соблаговолит принять его?

— Завтра в полдень, Тревиль.

— Привести его одного?

— Нет, приведите всех четверых вместе. Я хочу поблагодарить их всех одновременно. Преданные люди встречаются не часто, Тревиль, и преданность заслуживает награды.

— В полдень, ваше величество, мы будем в Лувре.

— С малого подъезда, Тревиль, с малого подъезда. Кардиналу незачем знать.

— Слушаюсь, ваше величество.

— Вы понимаете, Тревиль: указ — это все-таки указ. Ведь драться, вконце концов, запрещено.

— Но это столкновение, ваше величество, совершенно выходит за обычные рамки дуэли. Это стычка, и лучшее доказательство — то, что их было пятеро, гвардейцев кардинала, против трех моих мушкетеров и господина д'Артаньяна.

— Правильно, — сказал король. — Но все-таки, Тревиль, приходите с малого подъезда.

Тревиль улыбнулся. Он добился того, что дитя возмутилось против своего учителя, и это было уже много. Он почтительно склонился перед королем и, испросив его разрешения, удалился.

В тот же вечер все три мушкетера были уведомлены о чести, которая им будет оказана. Давно уже зная короля, они не слишком были взволнованы. Но д'Артаньян, при своем воображении гасконца, увидел в этом событии предзнаменование будущих успехов и всю ночь рисовал себе самые радужные картины. В восемь часов утра он уже был у Атоса.

Д'Артаньян застал мушкетера одетым и готовым к выходу. Так как прием у короля был назначен на полдень, Атос условился с Портосом и Арамисом отправиться в кабачок около люксембургских конюшен и поиграть там в мяч. Он пригласил д'Артаньяна пойти вместе с ними, и тот согласился, хотя и не был знаком с этой игрой. Было всего около девяти часов утра, и он не знал, куда девать время до двенадцати.

Портос и Арамис были уже на месте и перекидывались для забавы мячом. Атос, отличавшийся большой ловкостью во всех физических упражнениях, встал с д'Артаньяном по другую сторону площадки и предложил им сразиться. Но при первом же движении, хоть он и играл левой рукой, он понял, что рана его еще слишком свежа для такого упражнения. Д'Артаньян, таким образом, остался один, и так как он предупредил, что еще слишком неопытен для игры по всем правилам, то два мушкетера продолжали только перекидываться мячом, не считая очков. Один из мячей, брошенных мощной рукой Портоса, пролетая, чуть не коснулся лица д'Артаньяна, и юноша подумал, что, если бы мяч не пролетел мимо, а попал ему в лицо, аудиенция, вероятно, не могла бы состояться, так как он не был бы в состоянии явиться во дворец. А ведь от этой аудиенции, как представлялось его гасконскому воображению, зависело все его будущее. Он учтиво поклонился Портосу и Арамису и сказал, что продолжит игру, когда окажется способным помериться с ними силой. С этими словами он отошел за веревку, заняв место среди зрителей.

К несчастью для д'Артаньяна, среди зрителей находился один из гвардейцев его высокопреосвященства. Взбешенный поражением, которое всего только накануне понесли его товарищи, гвардеец этот поклялся себе отомстить за них. Случай показался ему подходящим.

— Неудивительно, — проговорил он, обращаясь к своему соседу, — что этот юноша испугался мяча. Это, наверное, ученик мушкетеров.

Д'Артаньян обернулся так круто, словно его ужалила змея, и в упор поглядел на гвардейца, который произнес эти дерзкие слова.

— В чем дело? — продолжал гвардеец, с насмешливым видом покручивая ус. — Глядите на меня сколько хотите, милейший: я сказал то, что сказал.

— А так как сказанное вами слишком ясно и не требует объяснений, — ответил д'Артаньян, — я попрошу вас следовать за мной.

— Когда именно? — спросил гвардеец все тем же насмешливым тоном.

— Сию же минуту, прошу вас.

— Вам, надеюсь, известно, кто я такой?

— Мне это совершенно неизвестно и к тому же безразлично.

— Напрасно! Возможно, что, узнав мое имя, вы не так бы спешили.

— Как же вас зовут?

— Бернажу, к вашим услугам.

— Итак, господин Бернажу, — спокойно ответил д'Артаньян, — я буду ждать вас у выхода.

— Идите, сударь. Я следую за вами.

— Не проявляйте излишней поспешности, сударь, чтобы никто не заметил, что мы вышли вместе. Для того дела, которым мы займемся, нам не нужны лишние свидетели.

— Хорошо, — согласился гвардеец, удивленный, что его имя не произвело должного впечатления.

Имя Бернажу в самом деле было известно всем, за исключением разве только одного д'Артаньяна. Ибо это было имя участника чуть ли не всех столкновений и схваток, происходивших ежедневно, невзирая на все указы короля и кардинала.

Портос и Арамис были так увлечены игрой, Атос же так внимательно наблюдал за ними, что никто из них даже и не заметил ухода молодого человека, который, как он обещал гвардейцу кардинала, остановился на пороге. Через несколько минут гвардеец последовал за ним. Д'Артаньян торопился, боясь опоздать на прием к королю, назначенный в полдень. Оглянувшись вокруг, он увидел, что улица пуста.

— Честное слово, — произнес он, обращаясь к своему противнику, — вам повезло, хоть вы и называетесь Бернажу! Вы наскочили только на ученика-мушкетера. Впрочем, не беспокойтесь: я сделаю все, что могу. Защищайтесь!

— Мне кажется… — сказал гвардеец, которому д'Артаньян бросил вызов, — мне кажется, что место выбрано неудачно. Нам было бы удобнее где-нибудь за Сен-Жерменским аббатством или на Пре-о-Клер.

— Слова ваши вполне благоразумны, — сказал д'Артаньян. — К сожалению, у меня очень мало времени. Ровно в двенадцать у меня назначено свидание. Поэтому защищайтесь, сударь, защищайтесь!

Бернажу был не таков, чтобы ему дважды нужно было повторять подобное приглашение. В тот же миг шпага блеснула в его руке, и он ринулся на противника, которого он, принимая во внимание его молодость, рассчитывал припугнуть.

Но д'Артаньян накануне уже прошел хорошую школу. Весь еще трепеща от сознания победы, гордясь ожидаемой милостью, он был полон решимости ни на шаг не отступать. Шпаги, зазвенев, скрестились. Д'Артаньян держался твердо, и противник был вынужден отступить на шаг. Воспользовавшись тем, что при этом движении шпага Бернажу несколько отклонилась, д'Артаньян, высвободив свою шпагу, бросился вперед и коснулся острием плеча противника. Д'Артаньян немедленно отступил на шаг, подняв вверх шпагу. Но Бернажу крикнул ему, что это пустяки, и, смело ринувшись вперед, сам наскочил на острие шпаги д'Артаньяна. Тем не менее, так как он не падал и не признавал себя побежденным, а только отступал в сторону особняка г-на де Ла Тремуля, где служил один из его родственников, д'Артаньян, не имея понятия, насколько опасна последняя нанесенная им противнику рана, упорно его теснил и, возможно, прикончил бы. Однако шум, доносившийся с улицы, был услышан в помещении, где играли в мяч. Двое из друзей гвардейца, заметившие, как их друг обменялся несколькими словами с д'Артаньяном, а затем вышел вслед за ним, выхватив шпаги, выбежали из помещения и напали на победителя. Но в то же мгновение Атос, Портос и Арамис, в свою очередь, показались на пороге и, накинувшись на двух гвардейцев, атаковавших их молодого друга, заставили нападавших повернуться к ним лицом. В этот миг Бернажу упал, и гвардейцы, которых оказалось двое против четырех, подняли крик:

— На помощь, люди де Ла Тремуля!

На этот призыв из дома де Ла Тремуля высыпали все, кто там находился, и бросились на четырех мушкетеров.

Но тут и мушкетеры, в свою очередь, бросили боевой клич:

— На помощь, мушкетеры!

На этот крик всегда отзывались. Все знали, что мушкетеры — враги его высокопреосвященства, и они пользовались любовью за эту вражду к кардиналу. Поэтому гвардейцы других полков, не служившие «Красному герцогу», как прозвал его Арамис, при таких столкновениях принимали сторону королевских мушкетеров. Мимо как раз проходили трое гвардейцев из полка г-на Дезэссара, и двое из них ринулись на помощь четырем товарищам, тогда как третий помчался к дому де Тревиля, громко крича:

— На помощь, мушкетеры! На помощь!

Как и всегда, двор дома г-на де Тревиля был полон солдат его полка, которые и бросились на поддержку своих товарищей. Получилась всеобщая свалка, но перевес был на стороне мушкетеров. Гвардейцы кардинала и люди г-на де Ла Тремуля отступили во двор дома, едва успев захлопнуть за собой ворота, чтобы помешать противнику ворваться вместе с ними. Раненый Бернажу в тяжелом состоянии был уже до этого унесен в дом.

Возбуждение среди мушкетеров и их союзников дошло до предела, и уже возникал вопрос, не следует ли поджечь дом в отместку за то, что люди де Ла Тремуля осмелились напасть на королевских мушкетеров, брошенное кем-то, это предложение было принято с восторгом, но, к счастью, пробило одиннадцать часов. Д'Артаньян и его друзья вспомнили об аудиенции и, опасаясь, что такую великолепную шутку разыграют без их участия, постарались успокоить эти буйные головы. Несколько камней все же ударилось в ворота. Но ворота были крепкие. Это немного охладило толпу. Кроме того, вожаки успели отделиться от толпы и направлялись к дому де Тревиля, который ожидал их, уже осведомленный о случившемся.

— Скорее в Лувр! — сказал он. — В Лувр, не теряя ни минуты, и постараемся увидеться с королем раньше, чем его успеет предупредить кардинал. Мы представим ему это дело как продолжение вчерашнего, и оба сойдут за одно.

Г-н де Тревиль в сопровождении четырех приятелей поспешил к Лувру. Но там, к великому удивлению капитана мушкетеров, ему было сообщено, что король отправился на охоту за оленем в Сен-Жерменский лес. Г-н де Тревиль заставил дважды повторить эту новость и с каждым разом все больше хмурился.

— Его величество еще вчера решил отправиться на охоту? — спросил он.

— Нет, ваше превосходительство, — ответил камердинер. — Сегодня утром главный егерь доложил ему, что ночью для него окружили оленя. Король сначала ответил, что не поедет, затем, не в силах отказаться от такого удовольствия, он все же поехал.

— Король до отъезда виделся с кардиналом? — спросил г-н де Тревиль.

— По всей вероятности, да, — ответил камердинер. — Сегодня утром я видел у подъезда запряженную карету его высокопреосвященства. Я спросил, куда он собирается, и мне ответили: в Сен-Жермен.

— Нас опередили, — сказал де Тревиль. — Сегодня вечером, господа, я увижу короля. Что же касается вас, то вам я не советую показываться ему на глаза.

Совет был благоразумный, а главное, исходил от человека, так хорошо знавшего короля, что четыре приятеля и не пытались с ним спорить. Г-н де Тревиль предложил им разойтись по домам и ждать от него дальнейших известий.

Вернувшись домой, де Тревиль подумал, что следовало поспешить и первым подать жалобу. Он послал одного из слуг к г-ну де Ла Тремулю с письмом, в котором просил его изгнать из своего дома гвардейца, состоящего на службе кардинала, и сделать выговор своим людям за то, что они осмелились напасть на мушкетеров. Г-н де Ла Тремуль, уже предупрежденный своим конюшим, родственником которого, как известно, был Бернажу, ответил, что ни г-ну де Тревилю, ни его мушкетерам не подобало жаловаться, а что, наоборот, жаловаться должен был бы он, ибо мушкетеры атаковали его слуг и собирались даже поджечь его дом. Спор между этими двумя вельможами мог затянуться надолго, и каждый из них, разумеется, стоял бы на своем, но де Тревиль придумал выход, который должен был все уяснить. Он решил лично отправиться к г-ну де Ла Тремулю.

Подъехав к дому г-на де Ла Тремуля, он приказал доложить о себе.

Вельможи учтиво раскланялись. Хотя и не будучи связаны узами дружбы, они все же питали взаимное уважение. Оба они были люди чести и большой души. И так как де Ла Тремуль, будучи протестантом, редко бывал при дворе и поэтому не принадлежал ни к какой партии, он обычно в свои отношения к людям не вносил предубеждений. На этот раз все же де Тревиль был принят хотя и учтиво, но холоднее, чем всегда.

— Сударь, — проговорил капитан мушкетеров, — оба мы считаем себя обиженными, и я явился к вам, чтобы вместе с вами выяснить все обстоятельства этого дела.

— Пожалуйста, — ответил де Ла Тремуль, — но предупреждаю вас, что я хорошо осведомлен, и вся вина на стороне ваших мушкетеров.

— Вы, сударь, человек слишком рассудительный и справедливый, чтобы отказаться от предложения, с которым я прибыл к вам.

— Прошу вас, сударь, я слушаю.

— Как себя чувствует господин Бернажу, родственник вашего конюшего?

— Ему очень плохо, сударь. Кроме раны в предплечье, которая не представляет ничего опасного, ему нанесен был и второй удар, задевший легкое. Лекарь почти не надеется на выздоровление.

— Раненый в сознании?

— Да, в полном сознании.

— Он может говорить?

— С трудом, но говорит.

— Так вот, сударь, пойдемте к нему и именем бога, перед которым ему, может быть, суждено скоро предстать, будем заклинать его сказать правду. Пусть он станет судьей в своем собственном деле, сударь, и я поверю всему, что он скажет.

Г-н де Ла Тремуль на мгновение задумался, но, решив, что трудно сделать более разумное предложение, сразу же согласился.

Оба они спустились в комнату, где лежал раненый. При виде этих знатных господ, пришедших навестить его, больной попробовал приподняться на кровати, но был так слаб, что, утомленный сделанным усилием, повалился назад, почти потеряв сознание.

Г-н де Ла Тремуль подошел к нему и поднес к его лицу флакон с солью, которая и привела его в чувство. Тогда г-н де Тревиль, не желавший, чтобы его обвинили в воздействии на больного, предложил де Ла Тремулю самому расспросить раненого.

Все произошло так, как и предполагал г-н де Тревиль. Находясь между жизнью и смертью, Бернажу не мог скрыть истину. И он рассказал все так, как оно произошло на самом деле.

Только к этому и стремился де Тревиль. Он пожелал Бернажу скорейшего выздоровления, простился с де Ла Тремулем, вернулся к себе домой и немедленно же послал сказать четырем друзьям, что ожидает их к обеду.

У г-на де Тревиля собиралось самое лучшее общество — сплошь противники кардинала, кстати сказать. Понятно поэтому, что разговор в течение всего обеда вертелся вокруг двойного поражения, понесенного гвардейцами его высокопреосвященства. А так как д'Артаньян был героем обоих сражений, то именно на него посыпались все хвалы, которые Атос, Портос и Арамис рады были уступить ему не только как добрые товарищи, но и как люди, которых превозносили настолько часто, что они на этот раз могли отказаться от своей доли.

Около шести часов де Тревиль объявил, что пора отправляться в Лувр. Но так как час, назначенный для аудиенции, миновал, он уже не испрашивал разрешения пройти с малого подъезда, а вместе с четырьмя своими спутниками занял место в приемной. Король еще не возвращался с охоты.

Наши молодые друзья ждали уже около получаса, как вдруг все двери распахнулись и было возвещено о прибытии его величества. Д'Артаньян затрепетал. Следующие минуты, по всей видимости, должны были решить всю его дальнейшую судьбу. Затаив дыхание, он впился взором в дверь, в которую должен был войти король.

Людовик XIII показался на пороге. Он опередил своих спутников. Король был в совершенно запыленном охотничьем костюме и в ботфортах. В руках у него была плеть. С первого же взгляда д'Артаньян понял, что не миновать грозы.

Как ни ясно было, что король не в духе, придворные все же выстроились вдоль его пути: в королевских приемных предпочитают попасть под гневный взгляд, чем вовсе не удостоиться взгляда. Все три мушкетера поэтому, не колеблясь, шагнули вперед, в то время как д'Артаньян, наоборот, постарался укрыться за их спинами. Но, хотя король знал в лицо Атоса, Портоса и Арамиса, он прошел мимо, даже не взглянув на них, не заговорив, словно никогда их не видел. Что же касается де Тревиля, то он, когда взгляд короля остановился на нем, с такой твердостью выдержал этот взгляд, что король поневоле отвел глаза. Вслед за этим его величество, произнеся какие-то нечленораздельные звуки, проследовал в свои апартаменты.

— Дела плохи, — с улыбкой произнес Атос. — И не сегодня еще нас пожалуют в кавалеры ордена.

— Подождите здесь десять минут, — сказал г-н де Тревиль. — И, если я к этому времени не вернусь, отправляйтесь ко мне домой: дальнейшее ожидание будет бесполезно.

Четверо друзей прождали десять минут, четверть часа, двадцать минут. Видя, что де Тревиль не появляется, они удалились, очень встревоженные.

Г-н де Тревиль между тем смело вошел в кабинет короля и застал его величество в самом дурном расположении духа. Король сидел в кресле, похлопывая рукояткой бича по ботфортам. Де Тревиль, не смущаясь, спокойно осведомился о состоянии его здоровья.

— Плохо, сударь, я чувствую себя плохо, — ответил король. — Мне скучно.

Это действительно была одна из самых тяжелых болезней Людовика XIII. Случалось, он уводил кого-нибудь из своих приближенных к окну и говорил ему: «Скучно, сударь! Давайте поскучаем вместе».

— Как! — воскликнул де Тревиль. — Ваше величество скучаете? Разве ваше величество не наслаждались сегодня охотой?

— Удовольствие, нечего сказать! — пробурчал король. — Все вырождается, клянусь душой! Не знаю уж, дичь ли не оставляет больше следов, собаки ли потеряли чутье. Мы травим матерого оленя, шесть часов преследуем его, и, когда мы почти загнали его и Сен-Симон уже подносит к губам рог, чтобы протрубить победу, вдруг свора срывается в сторону и бросается за каким-то одногодком. Вот увидите, мне придется отказаться от травли, как я отказался от соколиной охоты. Ах, господин де Тревиль, я несчастный король! У меня оставался всего один кречет, и тот третьего дня околел.

— В самом деле, ваше величество, мне понятно ваше отчаяние: несчастье велико. Но, кажется, у вас осталось довольно много соколов, ястребов и других ловчих птиц?

— И никого, кто мог бы обучить их. Сокольничие вымирают. Я один еще владею искусством соколиной охоты. После меня все будет кончено. Будут охотиться с помощью капканов, западней и силков! Если бы только мне успеть подготовить учеников… Но нет, господин кардинал не дает мне ни минуты покоя, твердит об Испании, твердит об Австрии, твердит об Англии!.. Да, кстати о кардинале: господин де Тревиль, я вами недоволен.

Де Тревиль только этого и ждал. Он давно знал короля и понял, что все его жалобы служат лишь предисловием, чем-то вроде возбуждающего средства, в котором он черпает решимость. Только теперь он заговорит о том, о чем готовился заговорить.

— В чем же я имел несчастье провиниться перед вашим величеством? — спросил де Тревиль, изображая на лице величайшее удивление.

— Так-то вы выполняете ваши обязанности, сударь? — продолжал король, избегая прямого ответа на слова де Тревиля. — Разве для того я назначил вас капитаном мушкетеров, чтобы ваши подчиненные убивали людей, чтобы они подняли на ноги целый квартал и чуть не сожгли весь Париж? И вы ни словом не заикаетесь об этом! Впрочем, — продолжал король, — я, верно, напрасно сетую на вас. Виновные, вероятно, уже за решеткой, и вы явились доложить мне, что над ними учинен суд.

— Нет, ваше величество, — спокойно ответил де Тревиль, — я как раз пришел просить суда у вас.

— Над кем же? — воскликнул король.

— Над клеветниками, — сказал де Тревиль.

— Вот это новость! — воскликнул король. — Не станете ли вы отрицать, что ваши три проклятых мушкетера, эти Атос, Портос и Арамис, вместе с этим беарнским молодцом как бешеные накинулись на несчастного Бернажу и отделали его так, что он сейчас, верно, уж близок к последнему издыханию? Не станете ли вы отрицать, что они вслед за этим осадили дом герцога де Ла Тремуля и собирались поджечь его — пусть в дни войны, это было бы не так уж плохо, ибо дом этот — настоящее гнездо гугенотов, но в мирное время это могло бы послужить крайне дурным примером для других. Так вот, скажите: не собираетесь ли вы все это отрицать?

— И кто же рассказал вашему величеству эту сказку? — все так же сдержанно произнес де Тревиль.

— Кто рассказал, сударь? Кто же, как не тот, кто бодрствует, когда я сплю, кто трудится, когда я забавляюсь, кто правит всеми делами внутри страны и за ее пределами — во Франции и в Европе?

— Его величество, по всей вероятности, подразумевает господа бога, — произнес де Тревиль, — ибо в моих глазах только бог может стоять так высоко над вашим величеством.

— Нет, сударь, я имею в виду опору королевства, моего единственного слугу, единственного друга — господина кардинала.

— Господин кардинал — это еще не его святейшество.

— Что вы хотите сказать, сударь?

— Что непогрешим лишь один папа и что эта непогрешимость не распространяется на кардиналов.

— Вы хотите сказать, что он обманывает, что он предает меня? Следовательно, вы обвиняете его? Ну, скажите прямо, признайтесь, что вы обвиняете его!

— Нет, ваше величество. Но я говорю, что сам он обманут. Я говорю, что ему сообщили ложные сведения. Я говорю, что он поспешил обвинить мушкетеров вашего величества, к которым он несправедлив, и что черпал он сведения из дурных источников.

— Обвинение исходит от господина де Ла Тремуля, от самого герцога.

— Я мог бы ответить, ваше величество, что герцог слишком близко принимает к сердцу это дело, чтобы можно было положиться на его беспристрастие. Но я далек от этого, ваше величество. Я знаю герцога как благородного и честного человека и готов положиться на его слова, но только при одном условии…

— При каком условии?

— Я хотел бы, чтобы ваше величество призвали его к себе и допросили, но допросили бы сами, с глазу на глаз, без свидетелей, и чтобы я был принят вашим величеством сразу же после ухода герцога.

— Вот как! — произнес король. — И вы полностью положитесь на то, что скажет господин де Ла Тремуль?

— Да, ваше величество.

— И вы подчинитесь его суждению?

— Да.

— И согласитесь на любое удовлетворение, которого он потребует?

— Да, ваше величество.

— Ла Шене! — крикнул король. — Ла Шене!

Доверенный камердинер Людовика XIII, всегда дежуривший у дверей, вошел в комнату.

— Ла Шене, — сказал король, — пусть сию же минуту отправятся за господином де Ла Тремулем. Мне нужно сегодня же вечером поговорить с ним.

— Ваше величество дает мне слово, что между де Ла Тремулем и мной не примет никого? — спросил де Тревиль.

— Никого, — ответил король.

— В таком случае, до завтра, ваше величество.

— До завтра, сударь.

— В котором часу ваше величество прикажет?

— В каком вам угодно.

— Но я опасаюсь явиться слишком рано и разбудить ваше величество.

— Разбудить меня? Да разве я сплю? Я больше не сплю, сударь. Дремлю изредка — вот и все. Приходите так рано, как захотите, хоть в семь часов. Но берегитесь, если ваши мушкетеры виновны!

— Если мои мушкетеры виновны, то виновники будут преданы в руки вашего величества, и вы изволите поступить с ними так, как найдете нужным. Есть ли у вашего величества еще какие-либо пожелания? Я слушаю. Я готов повиноваться.

— Нет, сударь, нет. Меня не напрасно зовут Людовиком Справедливым. До завтра, сударь, до завтра.

— Бог да хранит ваше величество!

Как плохо ни спал король, г-н де Тревиль в эту ночь спал еще хуже. Он с вечера послал сказать всем трем мушкетерам и их товарищу, чтобы они были у него ровно в половине седьмого утра. Он взял их с собой во дворец, ничего не обещая им и ни за что не ручаясь, и не скрыл от них, что их судьба, как и его собственная, висит на волоске.

Войдя в малый подъезд, он велел им ждать. Если король все еще гневается на них, они могут незаметно удалиться. Если король согласится их принять, их позовут.

В личной приемной короля де Тревиль увидел Ла Шене, который сообщил ему, что вчера вечером не удалось застать герцога де Ла Тремуля дома, что, когда он вернулся, было уже слишком поздно являться во дворец и что герцог сейчас только прибыл и в эту минуту находится у короля.

Последнее обстоятельство было очень по душе г-ну де Тревилю. Теперь он мог быть уверен, что никакое чуждое влияние не успеет сказаться между уходом де Ла Тремуля и его собственной аудиенцией у короля.

Действительно, не прошло и десяти минут, как двери распахнулись и де Тревиль увидел де Ла Тремуля, выходившего из кабинета. Герцог направился прямо к нему.

— Господин де Тревиль, — сказал он, — его величество вызвал меня, чтобы узнать все подробности о случае, происшедшем возле моего дома. Я сказал ему правду, то есть признал, что виновны были мои люди и что я готов принести вам извинения. Раз я встретился с вами, разрешите мне сделать это сейчас, и прошу вас считать меня всегда в числе ваших друзей.

— Господин герцог, — произнес де Тревиль, — я так глубоко был уверен в вашей высокой честности, что не пожелал иметь другого заступника перед королем, кроме вас. Я вижу, что не обманулся, и благодарю вас за то, что во Франции остались еще такие мужи, о которых, не ошибаясь, можно сказать то, что я сказал о вас.

— Прекрасно, прекрасно! — воскликнул король, который, стоя в дверях, слышал этот разговор. — Только скажите ему, Тревиль, раз он называет себя вашим другом, что я тоже желал бы быть в числе его друзей, но он невнимателен ко мне. Вот уж скоро три года, как я не видел его, и увидел только после того, как послал за ним. Передайте ему это от меня, передайте, ибо это вещи, которые король сам сказать не может.

— Благодарю, ваше величество, благодарю. Но я хотел бы заверить ваше величество — это не относится к господину де Тревилю, разумеется, — я хотел бы заверить ваше величество, что не те, кого ваше величество видит в любое время дня, наиболее преданны ему.

— Вы слышали, значит, что я сказал, герцог? Тем лучше, тем лучше! — проговорил король, сделав шаг вперед. — А, это вы, Тревиль? Где же ваши мушкетеры? Я ведь еще третьего дня просил вас привести их. Почему вы не сделали этого?

— Они внизу, ваше величество, и, с вашего разрешения, Ла Шене их позовет.

— Да, да, пусть они явятся сию же минуту. Скоро восемь, а в девять я жду кое-кого… Можете идти, герцог, и непременно бывайте при дворе… Входите, Тревиль.

Герцог поклонился и пошел к выходу. В ту минуту, когда он отворял дверь, на верхней площадке лестницы как раз показались три мушкетера и д'Артаньян. Их привел Ла Шене.

— Подойдите, храбрецы, подойдите, — произнес король. — Дайте мне побранить вас.

Мушкетеры с поклоном приблизились. Д'Артаньян следовал позади.

— Тысяча чертей! Как это вы вчетвером за два дня вывели из строя семерых гвардейцев кардинала? — продолжал Людовик XIII. — Это много, чересчур много. Если так пойдет дальше, его высокопреосвященству через три недели придется заменить состав своей роты новым. А я буду вынужден применять указы во всей их строгости. Одного — еще куда ни шло, я не возражаю. Но семерых за два дня — повторяю, это много, слишком много.

— Поэтому-то, как ваше величество может видеть, они смущены, полны раскаяния и просят их простить.

— Смущены и полны раскаяния? Гм… — недоверчиво проговорил король. — Я не верю их хитрым рожам. Особенно вон тому, с физиономией гасконца. Подойдите-ка сюда, сударь мой!

Д'Артаньян, поняв, что эти слова относятся к нему, приблизился с самым сокрушенным видом.

— Вот как? Что же вы мне рассказывали о каком-то молодом человеке? Ведь это ребенок, совершеннейший ребенок! И это он нанес такой страшный удар Жюссаку?

— И два великолепных удара шпагой Бернажу.

— В самом деле?

— Не считая того, — вставил Атос, — что, если бы он не спас меня от рук Каюзака, я не имел бы чести в эту минуту принести мое нижайшее почтение вашему величеству.

— Значит, он — настоящий демон, этот ваш молодой беарнец, тысяча чертей, как сказал бы мой покойный отец! При таких делах легко изодрать не один камзол и изломать немало шпаг. А ведь гасконцы по-прежнему бедны, не правда ли?

— Должен признать, ваше величество, — сказал де Тревиль, — что золотых россыпей в их горах пока еще не найдено, хотя богу следовало бы сотворить для них такое чудо в награду за горячую поддержку, оказанную ими вашему покойному отцу в его борьбе за престол.

— Из этого следует, что гасконцы и меня сделали королем, не правда ли, Тревиль, раз я сын моего отца? Что ж, в добрый час, это мне по душе… Ла Шене, пойдите и поройтесь у меня во всех карманах — не наберется ли сорока пистолей, и, если наберется, принесите их мне сюда. А пока что, молодой человек, положа руку на сердце, расскажите мне, как все произошло.

Д'Артаньян рассказал о вчерашнем происшествии во всех подробностях: как, не в силах уснуть от радости, что увидит его величество, он явился за три часа до аудиенции к своим друзьям, как они вместе отправились в кабачок и как Бернажу, подметив, что он опасается, как бы мяч не попал ему в лицо, стал над ним насмехаться и за эти насмешки чуть не поплатился жизнью, а г-н де Ла Тремуль, бывший здесь совершенно ни при чем, чуть не поплатился своим домом.

— Так! Все именно так, как мне рассказал герцог!.. Бедный кардинал! Семь человек за два дня, да еще самых дорогих его сердцу!.. Но теперь хватит, господа, слышите? Хватит! Вы отплатили за улицу Феру, и даже с излишком. Вы можете быть удовлетворены.

— Если ваше величество удовлетворены, то удовлетворены и мы, — сказал де Тревиль.

— Да, я удовлетворен, — произнес король и, взяв из рук Ла Шене горсть золотых монет, вложил их в руку д'Артаньяну. — И вот, — добавил он, — доказательство, что я доволен.

В те времена понятия о гордости, распространенные в наши дни, не были еще в моде. Дворянин получал деньги из рук короля и нисколько не чувствовал себя униженным. Д'Артаньян поэтому без стеснения опустил полученные им сорок пистолей в карман и даже рассыпался в изъявлениях благодарности его величеству.

— Ну и отлично, — сказал король, взглянув на стенные часы, — отлично. — Сейчас уже половина девятого, и вы можете удалиться. Я ведь говорил, что в девять кое-кого жду. Благодарю вас за преданность, господа. Я могу рассчитывать на нее и впредь, не правда ли?

— Ваше величество, — в один голос воскликнули четыре приятеля, — мы дали бы себя изрубить в куски за нашего короля!

— Хорошо, хорошо! Но лучше оставайтесь не изрубленными. Так будет лучше и полезнее для меня… Тревиль, — добавил король вполголоса, пока молодые люди уходили, — так как у вас нет свободной вакансии в полку, да и, кроме того, мы решили не принимать в полк без испытания, поместите этого юношу в гвардейскую роту вашего зятя, господина Дезэссара… Ах, черт возьми, я заранее радуюсь гримасе, которую состроит господин кардинал! Он будет взбешен, но мне все равно. Я действовал по справедливости.

И король приветливым жестом отпустил де Тревиля, который отправился к своим мушкетерам. Он застал их за дележом сорока пистолей, полученных д'Артаньяном.

Кардинал, как и предвидел король, действительно пришел в ярость и целую неделю не являлся вечером играть в шахматы. Это не мешало королю при встречах приветствовать его очаровательной улыбкой и нежнейшим голосом осведомляться:

— Как же, господин кардинал, поживают ваши верные телохранители, эти бедные Бернажу и Жюссак?

VII

МУШКЕТЕРЫ У СЕБЯ ДОМА
Когда, покинув Лувр, д'Артаньян спросил своих друзей, как лучше употребить свою часть сорока пистолей, Атос посоветовал ему заказать хороший обед в «Сосновой Шишке», Портос — нанять слугу, а Арамис — обзавестись достойной любовницей.

Обед состоялся в тот же день, и новый слуга подавал к столу. Обед был заказан Атосом, а лакей рекомендован Портосом. То был пикардиец, которого славный мушкетер нанял в тот самый день по случаю этого самого обеда; он увидел его на мосту Ла-Турнель, где Планше — так звали слугу — плевал в воду, любуясь разбегавшимися кругами. Портос утверждал, что такое занятие свидетельствует о склонности к созерцанию и рассудительности, и, не наводя о нем дальнейших справок, увел его с собой. Важный вид дворянина, к которому, как предполагал Планше, он поступает на службу, прельстил его, и он был несколько разочарован, увидев, что место уже занято неким его собратом по имени Мушкетон. Портос объяснил ему, что дом его, хотя и поставленный на широкую ногу, нуждается лишь в одном слуге и Планше придется поступить к д'Артаньяну. Однако, прислуживая на пиру, который давал его господин, и видя, как тот, расплачиваясь, вытащил из кармана пригоршню золотых монет, Планше решил, что счастье его обеспечено, и возблагодарил небо за то, что попал к такому крезу. Он пребывал в этой уверенности вплоть до окончания обеда, остатками от которого вознаградил себя за долгое воздержание. Но вечером, когда он постилал постель своему господину, блестящие мечты его рассеялись. Во всей квартире, состоявшей из спальни и передней, была единственная кровать. Планше улегся в передней на одеяле, взятом с кровати д'Артаньяна, которому с тех пор пришлось обходиться без оного.

Атос также имел слугу, которого воспитал на особый лад. Звали его Гримо. Этот достойный господин — мы, разумеется, имеем в виду Атоса — был очень молчалив. Вот уже пять или шесть лет, как он жил в теснейшей дружбе с Портосом и Арамисом. За это время друзья не раз видели на его лице улыбку, но никогда не слышали его смеха. Слова его были кратки и выразительны, он говорил всегда то, что хотел сказать, и больше ничего: никаких прикрас, узоров и красот. Он говорил лишь о существенном, не касаясь подробностей.

Хотя Атосу было не более тридцати лет и он был прекрасен телом и душой, никто не слышал, чтобы у него была возлюбленная. Он никогда не говорил о женщинах, но никогда не мешал другим говорить на эту тему, хотя легко было заметить, что подобный разговор, в который он изредка только вставлял горькое слово или мрачное замечание, был ему крайне неприятен. Его сдержанность, нелюдимость и неразговорчивость делали его почти стариком. Поэтому, не считая нужным менять свои привычки, он приучил Гримо исполнять его требования: тот повиновался простому знаку или легкому движению губ. Разговаривал с ним Атос только при самых необычайных обстоятельствах.

Случалось, что Гримо, который как огня боялся своего господина, хотя и был горячо привязан к нему и преклонялся перед его умом, полагая, что уловил его желания, бросался исполнять их и делал как раз обратное тому, что хотел Атос. Тогда Атос пожимал плечами и без малейшего гнева колотил Гримо. В такие дни он бывал несколько разговорчивее.

Портос, как мы уже успели узнать, был прямой противоположностью Атоса: он не только много разговаривал, но разговаривал громко. Надо, впрочем, отдать ему справедливость: ему было безразлично, слушают его или нет. Он разговаривал ради собственного удовольствия — ради удовольствия слушать самого себя. Он говорил решительно обо всем, за исключением наук, ссылаясь на глубокое отвращение, которое, по его словам, ему с детства внушали ученые. Вид у него был не столь величавый, как у Атоса, и сознание превосходства Атоса в начале их знакомства нередко вызывало у Портоса раздражение. Он прилагал поэтому все усилия, чтобы превзойти его хотя бы богатством своего одеяния. Но стоило Атосу в своем простом мушкетерском плаще ступить хоть шаг, откинув назад голову, как он сразу занимал подобающее ему место, отодвигая разодетого Портоса на второй план.

Портос в утешение себе наполнял приемную г-на де Тревиля и караульное помещение Лувра громогласными рассказами о своих успехах у женщин, чего никогда не делал Атос. В самое последнее время, перейдя от жен известных судей к женам прославленных военных, от чиновниц — к баронессам, Портос прозрачно намекал на какую-то иностранную княгиню, увлекшуюся им.

Старая пословица говорит: «Каков хозяин, таков и слуга». Перейдем поэтому от слуги Атоса к слуге Портоса, от Гримо к Мушкетону.

Мушкетон был нормандец, миролюбивое имя которого, Бонифаций, его господин заменил несравненно более звучным — Мушкетон. Он поступил на службу к Портосу, поставив условием, что его будут кормить и одевать, но кормить и одевать роскошно. Кроме того, он просил предоставлять ему каждый день два свободных часа для занятия ремеслом, которое должно покрыть все остальные его потребности. Портос согласился на эти условия: они были ему как раз по душе. Он заказывал Мушкетону камзолы, которые выкраивались из старой одежды и запасных плащей самого Портоса. Благодаря ловкости одного портного, который перешивал и перелицовывал его обноски и жена которого явно стремилась отвлечь Портоса от его аристократических привычек, Мушкетон, сопровождая своего господина, имел очень представительный вид.

Что касается Арамиса, характер которого мы, кажется, достаточно хорошо описали, хотя за его развитием, как и за развитием характера его друзей, мы проследим в дальнейшем, — то лакея его звали Базен.

Ввиду того, что господин его надеялся принять когда-нибудь духовный сан, слуга, как и подобает слуге духовного лица, был неизменно одет в черное. Это был берриец лет тридцати пяти — сорока, кроткий, спокойный, толстенький. Свободное время, предоставляемое ему его господином, он посвящал чтению духовных книг и умел в случае необходимости приготовить превосходный обед, состоящий всего из нескольких блюд, но зато отличных. В остальном он был нем, слеп и глух, и верность его могла выдержать любое испытание.

Теперь, познакомившись, хотя поверхностно, и с господами и с их слугами, перейдем к жилищу каждого из них.

Атос жил на улице Феру, в двух шагах от Люксембурга. Он занимал две небольшие комнаты, опрятно убранные, которые ему сдавала хозяйка дома, еще не старая и еще очень красивая, напрасно обращавшая на него нежные взоры. Остатки былой роскоши кое-где виднелись на стенах этого скромного обиталища, например: шпага, богато отделанная и, несомненно, принадлежавшая еще эпохе Франциска I, один эфес которой, украшенный драгоценными камнями, должен был стоить не менее двухсот пистолей. Атос, однако, даже в самые тяжелые минуты ни разу не соглашался заложить или продать ее. Эта шпага долгое время составляла предмет вожделений Портоса. Он готов был отдать десять лет жизни за право владеть ею.

Однажды, готовясь к свиданию с какой-то герцогиней, он попытался одолжить шпагу у Атоса. Атос молча вывернул все карманы, собрал все, что было у него ценного: кошельки, пряжки и золотые цепочки, и предложил их Портосу. Что же касается шпаги, сказал он, она прикована к стене и покинет ее только тогда, когда владелец ее покинет это жилище. Кроме шпаги, внимание привлекал еще портрет знатного вельможи времени Генриха III, одетого с чрезвычайным изяществом и с орденом Святого Духа на груди. Портрет имел с Атосом известное сходство, некоторые общие с ним фамильные черты, указывавшие на то, что этот знатный вельможа, кавалер королевских орденов, был его предком.

И в довершение всего этого — ларец изумительной ювелирной работы, украшенный тем же гербом, что шпага и портрет, красовался на выступе камина, своим утонченным изяществом резко отличаясь от всего окружающего. Ключ от этого ларца Атос всегда носил при себе. Но однажды он открыл его в присутствии Портоса, и Портос мог убедиться, что ларец содержит только письма и бумаги — надо полагать, любовную переписку и семейный архив.

Портос занимал большую и на вид роскошную квартиру на улице Старой Голубятни. Каждый раз, проходя с кем-нибудь из приятелей мимо своих окон, у одного из которых всегда стоял Мушкетон в парадной ливрее, Портос поднимал голову и, указывая рукой вверх, говорил: «Вот моя обитель». Но застать его дома никогда не удавалось, никогда и никого он не приглашал подняться с ним наверх, и никто не мог составить себе представление, какие действительные богатства кроются за этой роскошной внешностью.

Что касается Арамиса, то он жил в маленькой квартирке, состоявшей из гостиной, столовой и спальни. Спальня, как и все остальные комнаты, расположенная в первом этаже, выходила окном в маленький тенистый и свежий садик, густая зелень которого делала его недоступным для любопытных глаз.

Как устроился д'Артаньян, нам уже известно, и мы успели познакомиться с его слугой Планше.

Д'Артаньян был по природе своей очень любопытен, как, впрочем, и большинство людей, владеющих даром интриги. Он напрягал все свои силы, чтобы узнать, кто же на самом деле были Атос, Портос и Арамис. Ибо под этими прозвищами все они скрывали свои дворянские имена, и, в частности, Атос, в котором за целую милю можно было угадать настоящего вельможу. Он обратился к Портосу, надеясь получить сведения об Атосе и Арамисе, и к Арамису, чтобы узнать, кто такой Портос.

Портос, к сожалению, о своем молчаливом товарище знал лишь то, что было известно по слухам. Говорили, что он пережил большое горе, причиной которого была любовь, и что чья-то подлая измена якобы отравила жизнь этого достойного человека. Но об обстоятельствах этой измены никто ничего не знал.

Что касается Портоса, то, за исключением его настоящего имени, которое, так же как и имена обоих его товарищей, было известно лишь одному г-ну де Тревилю, о его жизни нетрудно было все узнать. Тщеславный и болтливый, он весь был виден насквозь, как кристалл. И, лишь поверив всему тому похвальному, что он сам говорил о себе, можно было впасть в заблуждение на его счет.

Зато Арамис, хотя и могло показаться, что у него нет никаких тайн, был весь окутан таинственностью. Скупо отвечая на вопросы, касавшиеся других, он тщательно обходил все относившееся к нему самому. Однажды, когда после долгих расспросов д'Артаньян узнал от Арамиса о тех слухах, которые гласили, будто их общий друг Портос добился победы над какой-то герцогиней, он попытался проникнуть в тайну любовных приключений своего собеседника.

— Ну, а вы, любезный друг мой, — сказал он, — вы, так прекрасно рассказывающий о чужих связях с баронессами, графинями и герцогинями, а вы-то сами?..

— Простите, — прервал его Арамис. — Я говорю об этих вещах только потому, что Портос сам болтает о них, и потому, что он при мне громогласно рассказывал эти милые истории. Но поверьте мне, любезный господин д'Артаньян, что, если б они стали мне известны из другого источника или если б он поверил мне их как тайну, не могло бы быть духовника скромнее меня.

— Я не сомневаюсь в этом, — сказал д'Артаньян, — но мне все же кажется, что и вам довольно хорошо знакомы кое-какие гербы, о чем свидетельствует некий вышитый платочек, которому я обязан честью нашего знакомства.

Арамис на этот раз не рассердился, но, приняв самый скромный вид, ласково ответил:

— Не забывайте, друг мой, что я собираюсь приобщиться к церкви и потому чуждаюсь светских развлечений. Виденный вами платок не был подарен мне, а лишь оставлен у меня по забывчивости одним из моих друзей. Я вынужден был спрятать его, чтобы не скомпрометировать их — его и даму, которую он любит… Что же касается меня, то я не имею и не хочу иметь любовницы, следуя в этом отношении мудрейшему примеру Атоса, у которого, так же как у меня, нет дамы сердца.

— Но, черт возьми, вы ведь неаббат, раз вы мушкетер!

— Мушкетер только временно, дорогой мой. Как говорит кардинал — мушкетер против воли. Но в душе я служитель церкви, поверьте мне. Атос и Портос втянули меня в это дело, чтобы я хоть чем-нибудь был занят. У меня, как раз в ту пору, когда я должен был быть рукоположен, произошла небольшая неприятность с… Впрочем, это не может вас интересовать, и я отнимаю у вас драгоценное время.

— Отнюдь нет, все это меня очень интересует! — воскликнул д'Артаньян. — И мне сейчас решительно нечего делать.

— Да, но мне пора читать молитвы, — сказал Арамис, — затем мне нужно сложить стихи, о которых меня просила госпожа д'Эгильон. После этого мне придется зайти на улицу Сент-Оноре, чтобы купить румян для госпожи де Шеврез. Вы видите сами, дорогой мой, что если вам спешить некуда, то я зато очень спешу.

И Арамис приветливо протянул руку своему молодому товарищу и простился с ним.

Как ни старался д'Артаньян, ему больше ничего не удалось узнать о своих трех новых друзьях. Он решил верить в настоящем тому, что рассказывали об их прошлом, надеясь, что будущее обогатит его более подробными и более достоверными сведениями. Пока Атос представлялся ему Ахиллом, Портос — Аяксом, а Арамис — Иосифом.

В общем, молодые люди жили весело. Атос играл, и всегда несчастливо. Но он никогда не занимал у своих друзей ни одного су, хотя его кошелек всегда был раскрыт для них. И если он играл на честное слово, то на следующее же утро, уже в шесть часов, посылал будить своего кредитора, чтобы вручить ему следуемую сумму.

Портос играл изредка. В такие дни если он выигрывал, то бывал великолепен и дерзок. Если же он проигрывал, то бесследно исчезал на несколько дней, после чего появлялся с бледным и вытянутым лицом, но с деньгами в кармане.

Арамис никогда не играл. Он был самым дурным мушкетером и самым скучным гостем за столом. Всегда оказывалось, что ему нужно идти заниматься. Случалось, в самый разгар пира, когда все в пылу беседы, возбужденные вином, предполагали еще два, если не три часа просидеть за столом, Арамис, взглянув на часы, поднимался и с любезной улыбкой на устах прощался с присутствующими, торопясь, как он говорил, повидаться с назначившим ему свидание ученым богословом. В другой раз он спешил домой, чтобы потрудиться над диссертацией, и просил друзей не отвлекать его.

В таких случаях Атос улыбался своей чарующей улыбкой, которая так шла к его благородному лицу, а Портос пил и клялся, что из Арамиса в лучшем случае получится какой-нибудь деревенский священник.

Планше, слуга д'Артаньяна, с достоинством принял выпавшую на его долю удачу. Он получал тридцать су в день, целый месяц возвращался домой веселый, как птица, и был ласков и внимателен к своему господину. Когда над квартирой на улице Могильщиков начали скапливаться тучи, другими словами — когда сорок пистолей короля Людовика XIII растаяли почти без остатка, Планше стал рассыпаться в жалобах, которые Атос находил тошнотворными, Портос — неприличными, а Арамис — просто смешными. Атос посоветовал д'Артаньяну рассчитать этого проходимца; Портос предлагал предварительно выдрать его; Арамис же изрек, что господин просто не должен слышать о себе ничего, кроме лестных слов.

— Всем вам легко говорить, — сказал д'Артаньян. — Вам, Атос, когда вы живете с Гримо в полном молчании, запрещая ему разговаривать, и поэтому никогда не слышите от него дурного слова; вам, Портос, когда вы ведете роскошный образ жизни и вашему Мушкетону представляетесь божеством; наконец, вам, Арамис, всегда увлеченному богословскими занятиями и тем самым уже умеющему внушить величайшее почтение вашему слуге Базену, человеку кроткому и благочестивому. Но как мне, не имея ни почвы под ногами, ни средств, не будучи ни мушкетером, ни даже гвардейцем, — как мне внушить любовь, страх или почтение моему Планше?

— Вопрос важный, — ответили трое друзей. — Это дело внутреннее, домашнее. Слуг, как и женщин, надо уметь сразу поставить на то место, на каком желаешь их видеть. Поразмыслите об этом.

Д'Артаньян, поразмыслив, решил на всякий случай избить Планше и выполнил это с той добросовестностью, какую вкладывал во все, что делал. Отодрав его как следует, он запретил Планше покидать дом и службу без его разрешения.

— Имей в виду, — добавил д'Артаньян, — что будущее не обманет меня. Придут лучшие времена, и твоя судьба будет устроена, если ты останешься со мной. А я слишком добрый господин, чтобы позволить тебе загубить свою судьбу, и не соглашусь отпустить тебя, как ты просишь.

Этот способ действий внушил мушкетерам глубокое уважение к дипломатическим способностям д'Артаньяна. Планше также исполнился восхищения и уже больше не заикался об уходе.

Молодые люди постепенно зажили общей жизнью. Д'Артаньян, не имевший никаких привычек, так как впервые приехал из провинции и окунулся в совершенно новый для него мир, усвоил привычки своих друзей.

Вставали в восемь часов зимой, в шесть часов летом и шли к г-ну де Тревилю узнать пароль и попытаться уловить, что нового носится в воздухе. Д'Артаньян, хоть и не был мушкетером, с трогательной добросовестностью исполнял службу. Он постоянно бывал в карауле, так как всегда сопровождал того из своих друзей, кто нес караульную службу. Его знали в казарме мушкетеров, и все считали его добрым товарищем. Г-н де Тревиль, оценивший его с первого взгляда и искренне к нему расположенный, неизменно расхваливал его перед королем.

Все три мушкетера тоже очень любили своего молодого товарища. Дружба, связывавшая этих четырех людей, и постоянная потребность видеться ежедневно по нескольку раз — то по поводу какого-нибудь поединка, то по делу, то ради какого-нибудь развлечения — заставляли их по целым дням гоняться друг за другом. Всегда можно было встретить этих неразлучных, рыщущих в поисках друг друга от Люксембурга до площади Сен-Сюльпис или от улицы Старой Голубятни до Люксембурга.

Обещания, данные де Тревилем, между тем постепенно осуществлялись. В один прекрасный день король приказал кавалеру Дезэссару принять д'Артаньяна кадетом в свою гвардейскую роту. Д'Артаньян со вздохом надел мундир гвардейца: он готов был бы отдать десять лет своей жизни за право обменять его на мушкетерский плащ. Но г-н де Тревиль обещал оказать ему эту милость не ранее, чем после двухлетнего испытания — срок, который, впрочем, мог быть сокращен, если бы д'Артаньяну представился случай оказать услугу королю или каким-либо другим способом особо отличиться. Получив это обещание, д'Артаньян удалился и на следующий же день приступил к несению своей службы.

Теперь наступил черед Атоса, Портоса и Арамиса, ходить в караул вместе с д'Артаньяном, когда тот бывал на посту. Таким образом, рота г-на Дезэссара в тот день, когда в нее вступил д'Артаньян, приняла в свои ряды не одного, а четырех человек.

VIII

ПРИДВОРНАЯ ИНТРИГА
Тем временем сорока пистолям короля Людовика XIII, как и всему на белом свете, имеющему начало, пришел конец. И с этой поры для четырех товарищей наступили трудные дни. Вначале Атос содержал всю компанию на свои средства. Затем его сменил Портос, и благодаря одному из его исчезновений, к которым все уже привыкли, он еще недели две мог удовлетворять все их насущные потребности. Пришел наконец черед и Арамиса, которому, по его словам, удалось продажей своих богословских книг выручить несколько пистолей.

Затем, как бывало всегда, пришлось прибегнуть к помощи г-на де Тревиля, который выдал небольшой аванс в счет причитающегося им содержания. Но на эти деньги не могли долго протянуть три мушкетера, у которых накопилось немало неоплаченных долгов, и гвардеец, у которого долгов еще вовсе не было.

В конце концов, когда стало ясно, что скоро почувствуется уже недостаток в самом необходимом, они с трудом наскребли восемь или десять пистолей, с которыми Портос отправился играть. Но ему в этот день не везло: он спустил все и проиграл еще двадцать пять пистолей на честное слово.

И тогда стесненные обстоятельства превратились в настоящую нужду. Можно было встретить изголодавшихся мушкетеров, которые в сопровождении слуг рыскали по улицам и по кордегардиям в надежде, что кто-нибудь из друзей угостит их обедом. Ибо, по словам Арамиса, в дни процветания нужно было расшвыривать обеды направо и налево, чтобы в дни невзгод хоть изредка пожинать таковые.

Атос получал приглашения четыре раза и каждый раз приводил с собой своих друзей вместе с их слугами. Портос был приглашен шесть раз и предоставил своим друзьям воспользоваться этим. Арамис был зван восемь раз. Этот человек, как можно было уже заметить, производил мало шума, но много делал.

Что же касается д'Артаньяна, у которого еще совсем не было знакомых в столице, то ему удалось только однажды позавтракать шоколадом у священника родом из Гаскони и один раз получить приглашение на обед к гвардейскому корнету. Он привел с собой всю свою армию и к священнику, у которого они уничтожили целиком весь его двухмесячный запас, и к корнету, который проявил неслыханную щедрость. Но, как говорил Планше, сколько ни съешь, все ж поешь только раз.

Д'Артаньяна был смущен тем, что добыл только полтора обеда — завтрак у священника мог сойти разве что за полуобед, — в благодарность за пиршества, предоставленные Атосом, Портосом и Арамисом. Он считал, что становится обузой для остальных, в своем юношеском простодушии забывая, что кормил всю компанию в течение месяца. Его озабоченный ум деятельно заработал. Он пришел к заключению, что союз четырех молодых, смелых, изобретательных и решительных людей должен был ставить себе иную цель, кроме прогулок в полупьяном виде, занятий фехтованием и более или менее остроумных проделок.

И в самом деле, четверо таких людей, как они, четверо людей, готовых друг для друга пожертвовать всем — от кошелька до жизни, — всегда поддерживающих друг друга и никогда не отступающих, выполняющих вместе или порознь любое решение, принятое совместно, четыре кулака, угрожающие вместе или порознь любому врагу, — неизбежно должны были, открыто или тайно, прямым или окольным путем, хитростью или силой, пробить себе дорогу к намеченной цели, как бы отдалена она ни была или как бы крепко ни была она защищена. Удивляло д'Артаньяна только то, что друзья его не додумались до этого давно.

Он размышлял об этом, и даже весьма основательно, ломая голову в поисках путей, по которым должна была быть направлена эта необыкновенная, четырежды увеличенная сила, с помощью которой — он в этом не сомневался — можно было, словно опираясь на рычаг Архимеда, перевернуть мир, — как вдруг послышался осторожный стук в дверь. Д'Артаньян разбудил Планше и приказал ему отпереть.

Пусть читатель из этих слов — «разбудил Планше» — не делает заключения, что уже наступила ночь или еще не занялся день. Ничего подобного. Только что пробило четыре часа. Два часа назад Планше пришел к своему господину с просьбой дать ему пообедать, и тот ответил ему пословицей: «Кто спит — тот обедает». И Планше заменил сном еду.

Планше ввел в комнату человека, скромно одетого, по-видимому горожанина.

Планше очень хотелось, вместо десерта, узнать, о чем будет речь, но посетитель объявил д'Артаньяну, что ему нужно поговорить о важном деле, требующем тайны.

Д'Артаньян выслал Планше и попросил посетителя сесть.

Наступило молчание. Хозяин и гость вглядывались друг в друга, словно желая предварительно составить себе друг о друге представление. Наконец д'Артаньян поклонился, показывая, что готов слушать.

— Мне говорили о господине д'Артаньяне, как о мужественном молодом человеке, — произнес посетитель. — И эта слава, которая им вполне заслужена, побудила меня доверить ему мою тайну.

— Говорите, сударь, говорите, — произнес д'Артаньян, чутьем уловивший, что дело обещает некие выгоды.

Посетитель снова на мгновение умолк, а затем продолжал:

— Жена моя служит кастеляншей у королевы, сударь. Женщина она красивая и умная. Меня женили на ней вот уже года три назад. Хотя приданое у нее было и не большое, но зато господин де Ла Порт, старший камердинер королевы, приходится ей крестным и покровительствует ей…

— Дальше, сударь, что же дальше?

— А дальше… — сказал посетитель, — дальше — то, что мою жену похитили вчера утром, когда она выходила из бельевой.

— Кто же похитил вашу жену?

— Я, разумеется, ничего не могу утверждать, но у меня на подозрении один человек.

— Кто же это у вас на подозрении?

— Человек, который уже давно преследует ее.

— Черт возьми!

— Но, осмелюсь сказать, сударь, мне представляется, что в этом деле замешана не так любовь, как политика.

— Не так любовь, как политика… — задумчиво повторил д'Артаньян. — Что же вы предполагаете?

— Не знаю, могу ли я сказать вам, что я предполагаю…

— Сударь, заметьте себе, что я вас ни о чем не спрашивал. Вы сами явились ко мне. Вы сами сказали, что собираетесь доверить мне тайну. Поступайте, как вам угодно. Вы еще можете удалиться, ничего не открыв мне.

— Нет, сударь, нет! Вы кажетесь мне честным молодым человеком, и я доверюсь вам. Мне кажется, что причина тут — не собственные любовные дела моей жены, а любовные дела одной дамы, много выше ее стоящей.

— Так! Не любовные ли дела госпожи де Буа-Траси? — воскликнул д'Артаньян, желавший показать, будто он хорошо осведомлен о придворной жизни.

— Выше, сударь, много выше!

— Госпожи д'Эгильон?

— Еще выше.

— Госпожи де Шеврез?

— Выше, много выше.

— Но ведь не…

— Да, сударь, именно так, — чуть слышно в страхе прошептал посетитель.

— С кем?

— С кем же, как не с герцогом…

— С герцогом?..

— Да, сударь, — еще менее внятно пролепетал гость.

— Но откуда вам все это известно?

— Ах… Откуда известно!

— Да, откуда? Полное доверие, или… вы сами понимаете…

— Я знаю об этом от моей жены, сударь, от моей собственной жены.

— А она сама откуда знает?

— От господина де Ла Порта. Не говорил я вам разве, что она крестница господина де Ла Порта, доверенного лица королевы? Так вот, господин де Ла Порт поместил мою жену у ее величества, чтобы наша бедная королева имела подле себя хоть кого-нибудь, кому она могла бы довериться, эта бедняжка, которую покинул король, преследует кардинал и предают все.

— Так, так, положение становится яснее.

— Жена моя, сударь, четыре дня назад приходила ко мне — одним из условий ее службы было разрешение навещать меня два раза в неделю. Как я имел уже честь разъяснить вам, жена моя очень любит меня, и вот она пришла ко мне и под секретом рассказала, что королева сейчас в большой тревоге.

— В самом деле?

— Да. Господин кардинал, по словам моей жены, преследует и притесняет королеву больше, чем когда-либо. Он не может ей простить историю с сарабандой. Вам ведь известна история с сарабандой?

— Еще бы! Мне ли не знать ее! — ответил д'Артаньян, не знавший ничего, но желавший показать, что ему все известно.

— Так что сейчас это уже не ненависть — это месть!

— Неужели?

— И королева предполагает…

— Что же предполагает королева?

— Она предполагает, что герцогу Бекингэму отправлено письмо от ее имени.

— От имени королевы?

— Да, чтобы вызвать его в Париж, а когда он прибудет, заманить его в какую-нибудь ловушку.

— Черт возьми!.. Но ваша жена, сударь мой, какое отношение ваша жена имеет ко всему этому?

— Всем известна ее преданность королеве. Ее либо желают убрать подальше от ее госпожи, либо запугать и выведать тайны ее величества, либо соблазнить деньгами, чтобы сделать из нее шпионку.

— Возможно, — сказал д'Артаньян. — Но человек, похитивший ее, вам известен?

— Я уже говорил вам: мне кажется, что я его знаю.

— Его имя?

— Имени я не знаю. Мне известно только, что это любимчик кардинала, преданный ему, как пес.

— Но вам когда-нибудь приходилось его видеть?

— Да, жена мне однажды показывала его.

— Нет ли у него каких-нибудь примет, по которым его можно было бы узнать?

— О, конечно! Это господин важного вида, черноволосый, смуглый, с пронзительным взглядом и белыми зубами. И на виске у него шрам.

— Шрам на виске! — воскликнул д'Артаньян. — И к тому еще белые зубы, пронзительный взгляд, сам смуглый, черноволосый, важного вида. Это он, незнакомец из Менга!

— Незнакомец из Менга, сказали вы?

— Да-да! Но это не имеет отношения к делу. То есть я ошибся: это очень его упрощает. Если ваш враг в то же время и мой, я отомщу за нас обоих, вот и все. Но где мне найти этого человека?

— Этого я не знаю.

— У вас нет никаких сведений, где он живет?

— Никаких. Однажды, когда я провожал жену обратно в Лувр, он вышел оттуда в ту самую минуту, когда она входила, и она мне указала на него.

— Дьявол! Дьявол! — пробормотал д'Артаньян. — Все это очень неопределенно. Кто дал вам знать о похищении вашей жены?

— Господин де Ла Порт.

— Сообщил он вам какие-нибудь подробности?

— Они ему не были известны.

— И вы ничего не узнали из других источников?

— Кое-что узнал. Я получил…

— Что получили?

— Не знаю… Может быть, это будет очень неосторожно с моей стороны…

— Вы снова возвращаетесь к тому же самому. Но теперь, должен вам заметить, уж поздновато отступать.

— Да я и не отступаю, тысяча чертей! — воскликнул гость, пытаясь с помощью проклятий вернуть себе мужество. — Клянусь вам честью Бонасье…

— Ваше имя Бонасье?

— Да, это моя фамилия.

— Итак, вы сказали: «Клянусь честью Бонасье»… Простите, что я перебил вас. Но мне показалось, что я уже где-то слыхал ваше имя.

— Возможно, сударь. Я хозяин этого дома.

— Ах, вот как! — проговорил д'Артаньян, слегка приподнявшись и кланяясь. — Вы хозяин этого дома?

— Да, сударь, да. И так как вы проживаете в моем доме уже три месяца и, должно быть, за множеством важных дел забывали уплачивать за квартиру, я же ни разу не побеспокоил вас, то мне и показалось, что вы примете во внимание мою учтивость…

— Ну как же, как же, господин Бонасье! — сказал д'Артаньян. — Поверьте, что я преисполнен благодарности за такое обхождение и сочту своим долгом, если я хоть чем-нибудь могу быть вам полезен…

— Я верю вам, верю вам, сударь! Я так и собирался сказать вам. Клянусь честью Бонасье, я вполне доверяю вам!

— В таком случае, продолжайте и доскажите все до конца.

Посетитель вынул из кармана листок бумаги и протянул его д'Артаньяну.

— Письмо! — воскликнул молодой человек.

— Полученное сегодня утром.

Д'Артаньян раскрыл его и, так как начинало смеркаться, подошел к окну. Гость последовал за ним.

«Не ищите вашу жену, — прочел д'Артаньян. — Вам вернут ее, когда минет в ней надобность. Если вы предпримете какие-либо поиски — вы погибли».

— Вот это, по крайней мере, ясно, — сказал д'Артаньян. — Но, в конце концов, это всего лишь угроза.

— Да, но эта угроза приводит меня в ужас. Я ведь, сударь, человек не военный и боюсь Бастилии.

— Гм… Да и я люблю Бастилию не более вашего. Если б речь шла о том, чтобы пустить в ход шпагу, — дело другое.

— А я-то, сударь, так рассчитывал на вас в этом деле!

— Неужели?

— Видя вас всегда в кругу таких великолепных мушкетеров и зная, что это мушкетеры господина де Тревиля — следовательно, враги господина кардинала, я подумал, что вы и ваши друзья, становясь на защиту нашей бедной королевы, будете в то же время рады сыграть злую шутку с его высокопреосвященством.

— Разумеется.

— И затем я подумал, что раз вы должны мне за три месяца за квартиру и я никогда не напоминал вам об этом…

— Да-да, вы уже приводили этот довод, и я нахожу его убедительным.

— Рассчитывая не напоминать вам о плате за квартиру и впредь, сколько бы времени вы ни оказали мне чести прожить в моем доме…

— Прекрасно!

— …я намерен, кроме того, предложить вам пистолей пятьдесят, если, вопреки вероятности, вы сейчас сколько-нибудь стеснены в деньгах…

— Чудесно! Но, значит, вы богаты, господин Бонасье?

— Я человек обеспеченный, правильнее сказать. Торгуя галантереей, я скопил капиталец, приносящий в год тысячи две-три экю. Кроме того, я вложил некую сумму в последнюю поездку знаменитого мореплавателя Жана Моке. Так что, вы сами понимаете, сударь… Но что это? — неожиданно вскрикнул г-н Бонасье.

— Что? — спросил д'Артаньян.

— Там, там…

— Где?

— На улице, против ваших окон, в подъезде! Человек, закутанный в плащ!

— Это он! — в одно и то же время вскрикнули д'Артаньян и Бонасье, узнав каждый своего врага.

— А, на этот раз… — воскликнул д'Артаньян, — на этот раз он от меня не уйдет!

И, выхватив шпагу, он выбежал из комнаты.

На лестнице он столкнулся с Атосом и Портосом, которые шли к нему. Они расступились, и д'Артаньян пролетел между ними как стрела.

— Куда ты бежишь? — крикнули ему вслед оба мушкетера.

— Незнакомец из Менга! — крикнул в ответ д'Артаньян и скрылся.

Д'Артаньян неоднократно рассказывал друзьям о своей встрече с незнакомцем, а также о появлении прекрасной путешественницы, которой этот человек решился доверить какое-то важное послание.

Атос считал, что д'Артаньян отцовское письмо потерял в суматохе. Дворянин, по его мнению, — а по описанию д'Артаньяна он пришел к выводу, что неизвестный, без сомнения, был дворянином, — дворянин не мог быть способен на такую низость, как похищение письма.

Портос склонен был видеть во всей истории просто любовное свидание, назначенное дамой кавалеру или кавалером даме, свидание, которому помешали своим присутствием д'Артаньян и его желтая лошадь.

Арамис же сказал, что история эта окутана какой-то тайной и лучше не пытаться разгадывать такие вещи.

Поэтому они сразу же из слов, вырвавшихся у д'Артаньяна, поняли, о ком идет речь. Считая, что д'Артаньян, догнав незнакомца или потеряв его из виду, в конце концов вернется домой, они продолжали подниматься по лестнице.

Комната д'Артаньяна, когда они вошли в нее, была пуста: домовладелец, опасаясь последствий столкновения, которое должно было произойти между его жильцом и незнакомцем, и основываясь на тех чертах характера д'Артаньяна, о которых сам он упоминал, решил, что благоразумнее будет удрать.

IX

ХАРАКТЕР Д'АРТАНЬЯНА ВЫРИСОВЫВАЕТСЯ
Спустя полчаса, как и предвидели Атос и Портос, д'Артаньян вернулся домой. И на этот раз он снова упустил незнакомца, скрывшегося словно по волшебству. Д'Артаньян со шпагой в руке обегал все ближайшие улицы, но не нашел никого, кто напоминал бы человека, которого он искал. В конце концов он пришел к тому, с чего ему, возможно, следовало начать: он постучал в дверь, к которой прислонялся незнакомец. Но напрасно он десять — двенадцать раз подряд ударил молотком в дверь — никто не отзывался. Соседи, привлеченные шумом и появившиеся на пороге своих домов или выглянувшие в окна, уверяли, что здание это, все двери которого плотно закрыты, вот уже шесть месяцев стоит никем не обитаемое.

Пока д'Артаньян бегал по улицам и колотил в двери, Арамис успел присоединиться к обоим своим товарищам, так что д'Артаньян, вернувшись, застал всю компанию в полном сборе.

— Ну что же? — спросили все три мушкетера в один голос, взглянув на д'Артаньяна, который вошел весь в поту, с лицом, искаженным гневом.

— Ну что же! — воскликнул юноша, швыряя шляпу на кровать. — Этот человек, должно быть, сущий дьявол. Он исчез как тень, как призрак, как привидение!

— Вы верите в привидения? — спросил Атос Портоса.

— Я верю только тому, что видел, и так как я никогда не видел привидений, то не верю в них, — ответил Портос.

— Библия, — произнес Арамис, — велит нам верить в них: тень Самуила являлась Саулу, и это догмат веры, который я считаю невозможным брать под сомнение.

— Как бы там ни было, человек он или дьявол, телесное создание или тень, иллюзия или действительность, но человек этот рожден мне на погибель. Бегство его заставило меня упустить дело, на котором можно было заработать сотню пистолей, а то и больше.

— Каким образом? — в один голос воскликнули Портос и Арамис.

Атос, как всегда избегая лишних слов, только вопросительно взглянул на д'Артаньяна.

— Планше, — сказал д'Артаньян, обращаясь к своему слуге, который, приоткрыв дверь, просунул в щель голову, надеясь уловить хоть отрывки разговора, — спуститесь вниз к владельцу этого дома, господину Бонасье, и попросите прислать нам полдюжины бутылок вина Божанси. Я предпочитаю его всем другим.

— Вот так штука! — воскликнул Портос. — Вы пользуетесь, по-видимому, неограниченным кредитом у вашего хозяина?

— Да, — ответил д'Артаньян. — С нынешнего дня. И будьте спокойны: если вино его окажется скверным, мы пошлем к нему за другим.

— Нужно потреблять, но не злоупотреблять, — поучительным тоном заметил Арамис.

— Я всегда говорил, что д'Артаньян самый умный из нас четверых, — сказал Атос и, произнеся эти слова, на которые д'Артаньян ответил поклоном, погрузился в обычное для него молчание.

— Но все-таки что произошло? — спросил Портос.

— Да, посвятите нас в эту тайну, дорогой друг, — подхватил Арамис. — Если только в эту историю не замешана честь дамы, тогда вам лучше сохранить вашу тайну при себе.

— Будьте спокойны, — сказал д'Артаньян, — ничья честь не пострадает от того, что я должен сообщить вам.

И затем он во всех подробностях передал друзьям свой разговор с хозяином дома, добавив, что похититель жены этого достойного горожанина оказался тем самым незнакомцем, с которым у него произошло столкновение в гостинице «Вольный Мельник».

— Дело неплохое, — сказал Атос, с видом знатока отхлебнув вина и кивком головы подтвердив, что вино хорошее. — У этого доброго человека можно будет вытянуть пятьдесят — шестьдесят пистолей. Остается только рассудить, стоит ли из-за шестидесяти пистолей рисковать четырьмя головами.

— Не забывайте, — воскликнул д'Артаньян, — что здесь речь идет о женщине, о женщине, которую похитили, которая, несомненно, подвергается угрозам… возможно, пыткам, и все это только потому, что она верна своей повелительнице!

— Осторожней, д'Артаньян, осторожней! — сказал Арамис. — Вы чересчур близко, по-моему, принимаете к сердцу судьбу госпожи Бонасье. Женщина сотворена нам на погибель, и она источник всех наших бед.

Атос при этих словах Арамиса закусил губу и нахмурился.

— Я тревожусь не о госпоже Бонасье, — воскликнул д'Артаньян, — а о королеве, которую покинул король, преследует кардинал и которая видит, как падают одна за другой головы всех ее приверженцев!

— Почему она любит тех, кого мы ненавидим всего сильней, — испанцев и англичан?

— Испания ее родина, — ответил д'Артаньян, — и вполне естественно, что она любит испанцев, детей ее родной земли. Что же касается вашего второго упрека, то она, как мне говорили, любит не англичан, а одного англичанина.

— Должен признаться, — заметил Атос, — что англичанин этот достоин любви… Никогда не встречал я человека с более благородной внешностью.

— Не говоря уже о том, — добавил Портос, — что одевается он бесподобно. Я был в Лувре, когда он рассыпал свои жемчуга, и, клянусь богом, подобрал две жемчужины, которые продал затем по двести пистолей за штуку. А ты, Арамис, знаешь его?

— Так же хорошо, как и вы, господа. Я был одним из тех, кто задержал его в амьенском саду, куда меня провел господин де Пютанж, конюший королевы. В те годы я был еще в семинарии. История эта, как мне казалось, была оскорбительна для короля.

— И все-таки, — сказал д'Артаньян, — если б я знал, где находится герцог Бекингэм, я готов был бы за руку привести его к королеве, хотя бы лишь назло кардиналу! Ведь наш самый жестокий враг — это кардинал, и, если б нам представился случай сыграть с ним какую-нибудь злую шутку, я был бы готов рискнуть даже головой.

— И галантерейщик, — спросил Атос, — дал вам понять, д'Артаньян, будто королева опасается, что Бекингэма сюда вызвали подложным письмом?

— Она этого боится.

— Погодите… — сказал Арамис.

— В чем дело? — спросил Портос.

— Ничего, продолжайте. Я стараюсь вспомнить кое-какие обстоятельства.

— И сейчас я убежден… — продолжал д'Артаньян, — я убежден, что похищение этой женщины связано с событиями, о которых мы говорили, а возможно, и с прибытием герцога Бекингэма в Париж.

— Этот гасконец необычайно сообразителен! — с восхищением воскликнул Портос.

— Я очень люблю его слушать, — сказал Атос. — Меня забавляет его произношение.

— Послушайте, милостивые государи! — заговорил Арамис.

— Послушаем Арамиса! — воскликнули друзья.

— Вчера я находился в пустынном квартале у одного ученого богослова, с которым я изредка советуюсь, когда того требуют мои ученые труды…

Атос улыбнулся.

— Он живет в отдаленном квартале, — продолжал Арамис, — в соответствии со своими наклонностями и родом занятий. И вот в тот миг, когда я выходил от него…

Тут Арамис остановился.

— Ну и что же? В тот миг, когда вы выходили…

Арамис замолчал, сделав усилие, как человек, который, завравшись, натыкается на какое-то неожиданное препятствие. Но глаза слушателей впились в него, все напряженно ждали продолжения рассказа, и отступать было поздно.

— У этого богослова есть племянница… — продолжал Арамис.

— Вот как! У него есть племянница! — перебил его Портос.

— Весьма почтенная дама, — пояснил Арамис.

Трое друзей рассмеялись.

— Если вы смеетесь и сомневаетесь в моих словах, — сказал Арамис, — вы больше ничего не узнаете.

— Мы верим, как магометане, и немы, как катафалки, — сказал Атос.

— Итак, я продолжаю, — снова заговорил Арамис. — Эта племянница изредка навещает своего дядю. Вчера она случайно оказалась там в одно время со мной, и мне пришлось проводить ее до кареты…

— Ах, вот как! У нее есть карета, у племянницы богослова? — снова перебил Портос, главным недостатком которого было неумение держать язык за зубами. — Прелестное знакомство, друг мой.

— Портос, — сказал Арамис, — я уже однажды заметил вам: вы недостаточно скромны, и это вредит вам в глазах женщин.

— Господа, господа, — воскликнул д'Артаньян, догадывавшийся о подоплеке всей истории, — дело серьезное! Постараемся не шутить, если это возможно. Продолжайте, Арамис, продолжайте!

— Внезапно какой-то человек высокого роста, черноволосый, с манерами дворянина, напоминающий вашего незнакомца, д'Артаньян…

— Может быть, это он самый, — заметил д'Артаньян.

— …в сопровождении пяти или шести человек, следовавших за ним в десятке шагов, подошел ко мне и произнес: «Господин герцог», а затем продолжал: «И вы, сударыня», уже обращаясь к даме, которая опиралась на мою руку…

— К племяннице богослова?

— Да замолчите же, Портос! — крикнул на него Атос. — Вы невыносимы.

— «Благоволите сесть в карету и не пытайтесь оказать сопротивление или поднять малейший шум» — так сказал этот человек.

— Он принял вас за Бекингэма! — воскликнул д'Артаньян.

— Я так полагаю, — ответил Арамис.

— А даму? — спросил Портос.

— Он принял ее за королеву! — сказал д'Артаньян.

— Совершенно верно, — подтвердил Арамис.

— Этот гасконец — сущий дьявол! — воскликнул Атос. — Ничто не ускользнет от него.

— В самом деле, — сказал Портос, — ростом и походкой Арамис напоминает красавца герцога. Но мне кажется, что одежда мушкетера…

— На мне был длинный плащ, — сказал Арамис.

— В июле месяце! — воскликнул Портос. — Неужели твой ученый опасается, что ты будешь узнан?

— Я допускаю, что шпиона могла обмануть фигура, но лицо…

— На мне была широкополая шляпа, — объяснил Арамис.

— О боже, — воскликнул Портос, — сколько предосторожностей ради изучения богословия!..

— Господа! Господа! — прервал их д'Артаньян. — Не будем тратить время на шутки. Разойдемся в разные стороны и примемся за поиски жены галантерейщика — тут кроется разгадка всей интриги.

— Женщина такого низкого звания! Неужели вы так полагаете, д'Артаньян? — спросил Портос, презрительно выпятив нижнюю губу.

— Она крестница де Ла Порта, доверенного камердинера королевы. Разве я не говорил вам этого, господа? И, кроме того, возможно, что в расчеты ее величества и входило на этот раз искать поддержки столь низко. Головы высоких людей видны издалека, у кардинала хорошее зрение.

— Что ж, — сказал Портос, — сговаривайтесь с галантерейщиком, и за хорошую цену.

— Этого не нужно, — сказал д'Артаньян. — Мне кажется, что, если не заплатит он, нам хорошо заплатят другие…

В эту минуту послышались торопливые шаги на лестнице, дверь с шумом распахнулась, и несчастный галантерейщик ворвался в комнату, где совещались друзья.

— Господа! — возопил он. — Ради всего святого, спасите меня! Внизу четверо солдат, они пришли арестовать меня. Спасите меня! Спасите!

Портос и Арамис поднялись со своих мест.

— Минутку! — воскликнул д'Артаньян, сделав им знак вложить обратно в ножны полуобнаженные шпаги. — Здесь не храбрость нужна, а осторожность.

— Не можем же мы допустить… — возразил Портос.

— Предоставьте д'Артаньяну действовать по-своему, — сказал Атос. — Повторяю вам: он умнее нас всех. Я, по крайней мере, объявляю, что подчиняюсь ему… Поступай как хочешь, д'Артаньян.

В эту минуту четверо солдат появились в дверях передней. Но, увидев четырех мушкетеров при шпагах, они остановились, не решаясь двинуться дальше.

— Входите, господа, входите! — крикнул им д'Артаньян. — Вы здесь у меня, а все мы верные слуги короля и господина кардинала.

— В таком случае, милостивые государи, вы не воспрепятствуете нам выполнить полученные приказания? — спросил один из них — по-видимому, начальник отряда.

— Напротив, господа, мы даже готовы помочь вам, если окажется необходимость.

— Да что же он такое говорит? — пробормотал Портос.

— Ты глупец, — шепнул Атос, — молчи!

— Но вы же мне обещали… — чуть слышно пролепетал несчастный галантерейщик.

— Мы можем спасти вас, только оставаясь на свободе, — быстро шепнул ему д'Артаньян. — А если мы попытаемся заступиться за вас, нас арестуют вместе с вами.

— Но мне кажется…

— Пожалуйте, господа, пожалуйте! — громко произнес д'Артаньян. — У меня нет никаких оснований защищать этого человека. Я видел его сегодня впервые, да еще при каких обстоятельствах… он сам вам расскажет: он пришел требовать с меня за квартиру!.. Правду я говорю, господин Бонасье? Отвечайте.

— Чистейшую правду, — пролепетал галантерейщик. — Но господин мушкетер не сказал…

— Ни слова обо мне, ни слова о моих друзьях, и особенно ни слова о королеве, или вы погубите всех! — прошептал д'Артаньян. — Действуйте, господа, действуйте! Забирайте этого человека.

И д'Артаньян толкнул совершенно растерявшегося галантерейщика в руки стражников.

— Вы невежа, дорогой мой. Приходите требовать денег… это у меня-то, у мушкетера!.. В тюрьму! Повторяю вам, господа: забирайте его в тюрьму и держите под замком как можно дольше, пока я успею собрать деньги на платеж.

Полицейские рассыпались в словах благодарности и увели свою жертву.

Они уже начали спускаться с лестницы, когда д'Артаньян вдруг хлопнул начальника по плечу.

— Не выпить ли мне за ваше здоровье, а вам за мое? — предложил он, наполняя два бокала божансийским вином, полученным от г-на Бонасье.

— Слишком много чести для меня, — пробормотал начальник стражников. — Очень благодарен.

— Итак… за ваше здоровье, господин… как ваше имя?

— Буаренар.

— Господин Буаренар!

— За ваше, милостивый государь! Как ваше уважаемое имя, разрешите теперь спросить?

— Д'Артаньян.

— За ваше здоровье, господин д'Артаньян!

— А главное — вот за чье здоровье! — крикнул д'Артаньян словно в порыве восторга. — За здоровье короля и за здоровье кардинала!

Будь вино плохое, начальник стражников, быть может, усомнился бы в искренности д’Артаньяна, но вино было хорошее, и он поверил.

— Что за гадость вы проделали? — сказал Портос, когда глава альгвазилов удалился вслед за своими подчиненными и четыре друга остались одни. — Как не стыдно! Четверо мушкетеров позволяют арестовать несчастного, прибегшего к их помощи! Дворянин пьет с сыщиком!

— Портос, — заметил Арамис, — Атос уже сказал тебе, что ты глупец, и мне приходится с ним согласиться… Д'Артаньян, ты великий человек, и, когда ты займешь место господина де Тревиля, я буду просить тебя оказать покровительство и помочь мне стать настоятелем монастыря.

— Ничего не понимаю! — воскликнул Портос. — Вы одобряете поступок д'Артаньяна?

— Еще бы, черт возьми! — сказал Арамис. — Не только одобряю то, что он сделал, но даже поздравляю его.

— А теперь, господа, — произнес д'Артаньян, не пытаясь даже объяснить Портосу свое поведение, — один за всех и все за одного — это отныне наш девиз, не правда ли?

— Но… — начал было Портос.

— Протяни руку и клянись! — в один голос воскликнули Арамис и Атос.

Сраженный их примером, все же бормоча что-то про себя, Портос протянул руку, и все четверо хором произнесли слова, подсказанные им д'Артаньяном:

— Все за одного, один за всех!

— Отлично. Теперь пусть каждый отправляется к себе домой, — сказал д'Артаньян, словно бы он всю жизнь только и делал, что командовал. — И будьте осторожны, ибо с этой минуты мы вступили в борьбу с кардиналом.

X

МЫШЕЛОВКА В СЕМНАДЦАТОМ ВЕКЕ
Мышеловка отнюдь не изобретение наших дней. Как только общество изобрело полицию, полиция изобрела мышеловку.

Принимая во внимание, что читатели наши не привыкли еще к особому языку парижской полиции и что мы впервые за пятнадцать с лишним лет нашей сочинительской работы употребляем такое выражение применительно к этой штуке, постараемся объяснить, о чем идет речь.

Когда в каком-нибудь доме, все равно в каком, арестуют человека, подозреваемого в преступлении, арест этот держится в тайне. В первой комнате квартиры устраивают засаду из четырех или пяти полицейских, дверь открывают всем, кто бы ни постучал, захлопывают ее за ними и арестовывают пришедшего. Таким образом, не проходит и двух-трех дней, как все постоянные посетители этого дома оказываются под замком.

Вот что такое мышеловка.

В квартире г-на Бонасье устроили именно такую мышеловку, и всех, кто там появлялся, задерживали и допрашивали люди г-на кардинала. Так как в помещение, занимаемое д'Артаньяном во втором этаже, вел особый ход, то его гости никаким неприятностям не подвергались.

Приходили к нему, впрочем, только его три друга. Все трое занимались розысками, каждый по-своему, но пока еще ничего не нашли, ничего не обнаружили. Атос решился даже задать несколько вопросов г-ну де Тревилю, что, принимая во внимание обычную неразговорчивость славного мушкетера, крайне удивило капитана. Но де Тревиль ничего не знал, кроме того, что в тот день, когда он в последний раз видел кардинала, короля и королеву, кардинал казался озабоченным, король как будто был чем-то обеспокоен, а покрасневшие глаза королевы говорили о том, что она либо не спала ночь, либо плакала. Последнее обстоятельство его не поразило: королева со времени своего замужества часто не спала по ночам и много плакала.

Г-н де Тревиль на всякий случай все же напомнил Атосу, что он должен преданно служить королю и особенно королеве, и просил передать это пожелание и его друзьям.

Что же касается д'Артаньяна, то он засел у себя дома. Свою комнату он превратил в наблюдательный пункт. В окно он видел всех, кто приходил и попадался в западню. Затем, разобрав паркет, так что от нижнего помещения, где происходил допрос, его отделял один только потолок, он получил возможность слышать все, что говорилось между сыщиками и обвиняемым. Допросы, перед началом которых задержанных тщательно обыскивали, сводились почти неизменно к следующему:

«Не поручала ли вам госпожа Бонасье передать что-нибудь ее мужу или другому лицу?»

«Не поручал ли вам господин Бонасье передать что-нибудь его жене или другому лицу?»

«Не поверяли ли они вам устно каких-нибудь тайн?»

«Если бы им что-нибудь было известно, — подумал д'Артаньян, — они не спрашивали бы о таких вещах. Теперь вопрос: что, собственно, они стремятся узнать? Очевидно, находится ли Бекингэм в Париже и не было ли у него или не предстоит ли ему свидание с королевой».

Д'Артаньян остановился на этом предположении, которое, судя по всему, не было лишено вероятности.

А пока мышеловка действовала непрерывно, и внимание д'Артаньяна не ослабевало.

Вечером, на другой день после ареста несчастного Бонacье после ухода Атоса, который отправился к г-ну де Тревилю, едва часы пробили девять и Планше, еще не постеливший на ночь постель, собирался приняться за это дело, кто-то постучался с улицы во входную дверь. Дверь сразу же отворилась, затем захлопнулась: кто-то попал в мышеловку.

Д'Артаньян бросился к месту, где был разобран пол, лег навзничь и весь превратился в слух.

Вскоре раздались крики, затем стоны, которые, по-видимому, пытались заглушить. Допроса не было и в помине.

«Дьявол! — подумал д'Артаньян. — Мне кажется, что это женщина: ее обыскивают, она сопротивляется… Они применяют силу… Негодяи!..»

Д'Артаньяну приходилось напрягать всю свою волю, чтобы не вмешаться в происходившее там, внизу.

— Но я же говорю вам, господа, что я хозяйка этого дома, я же говорю вам, что я госпожа Бонасье, что я служу королеве! — кричала несчастная женщина.

— Госпожа Бонасье! — прошептал д'Артаньян. — Неужели мне повезло и я нашел то, что разыскивают все?

— Вас-то мы и поджидали! — отвечали ей.

Голос становился все глуше. Поднялась какая-то шумная возня. Женщина сопротивлялась так, как женщина может сопротивляться четверым мужчинам.

— Пустите меня… пусти… — прозвучал еще голос женщины. Это были последние членораздельные звуки.

— Они затыкают ей рот, сейчас они уведут ее! — воскликнул д'Артаньян, вскакивая, словно на пружине. — Шпагу!.. Да она при мне… Планше!

— Что прикажете?

— Беги за Атосом, Портосом и Арамисом. Кого-нибудь из них троих ты наверняка застанешь, а может быть, все трое уже вернулись домой. Пусть захватят оружие, пусть спешат, пусть бегут сюда… Ах, вспомнил:Атос у господина де Тревиля.

— Но куда же вы, куда же вы, сударь?

— Я спущусь вниз через окно! — крикнул д'Артаньян. — Так будет скорее. А ты заделай дыру в паркете, подмети пол, выходи через дверь и беги, куда я приказал.

— О сударь, сударь, вы убьетесь! — закричал Планше.

— Молчи, осел! — крикнул д'Артаньян.

И, ухватившись рукой за подоконник, он соскочил со второго этажа, к счастью не очень высокого; он даже не ушибся.

И тут же, подойдя к входным дверям, он тихонько постучал, прошептав:

— Сейчас я тоже попадусь в мышеловку, и горе тем кошкам, которые посмеют тронуть такую мышь!

Не успел молоток удариться в дверь, как шум внутри замер. Послышались шаги, дверь распахнулась, и д'Артаньян, обнажив шпагу, ворвался в квартиру г-на Бонасье, дверь которой, очевидно, снабженная пружиной, сама захлопнулась за ним.


Обнажив шпагу, д'Артаньян ворвался в квартиру г-на Бонасье.

И тогда остальные жильцы этого злополучного дома, а также и ближайшие соседи услышали отчаянные крики, топот, звон шпаг и грохот передвигаемой мебели. Немного погодя все те, кого встревожил шум и кто высунулся в окно, чтобы узнать, в чем дело, могли увидеть, как снова раскрылась дверь и четыре человека, одетые в черное, не вышли, а вылетели из нее словно стая вспугнутых ворон, оставив на полу и на углах столов перья, выдранные из их крыльев, другими словами — лоскутья одежды и обрывки плащей.

Победа досталась д'Артаньяну, нужно сказать, без особого труда, так как лишь один из сыщиков оказался вооруженным, да и то защищался только для виду. Остальные, правда, пытались оглушить молодого человека, швыряя в него стульями, табуретками и даже горшками. Но несколько царапин, нанесенных шпагой гасконца, нагнали на них страху. Десяти минут было достаточно, чтобы нанести им полное поражение, и д'Артаньян стал господином на поле боя.

Соседи, распахнувшие окна с хладнокровием, свойственным парижанам в те времена постоянных восстаний и вооруженных столкновений, захлопнули их тотчас же после бегства четырех одетых в черное. Чутье подсказывало им, что пока все кончено.

Кроме того, было уже довольно поздно, а тогда, как и теперь, в квартале, прилегавшем к Люксембургскому дворцу, спать укладывались рано.

Д'Артаньян, оставшись наедине с г-жой Бонасье, повернулся к ней. Бедная женщина почти без чувств лежала в кресле. Д'Артаньян окинул ее быстрым взглядом.

То была очаровательная женщина лет двадцати пяти или двадцати шести, темноволосая, с голубыми глазами, чуть-чуть вздернутым носиком, чудесными зубками. Мраморно-белая кожа ее отливала розовым, подобно опалу. На этом, однако, кончались черты, по которым ее можно было принять за даму высшего света. Руки были белые, но форма их была грубовата. Ноги также не указывали на высокое происхождение. К счастью для д'Артаньяна, его еще не могли смутить такие мелочи.

Разглядывая г-жу Бонасье и, как мы уже говорили, остановив внимание на ее ножках, он вдруг заметил лежавший на полу батистовый платочек, который он поднял. На уголке платка выделялся герб, виденный им однажды на платке, из-за которого они с Арамисом чуть не перерезали друг другу горло.

Д'Артаньян с тех самых пор питал недоверие к платкам с гербами. Поэтому он, ничего не говоря, вложил поднятый им платок в карман г-жи Бонасье. Молодая женщина в эту минуту пришла в себя. Открыв глаза и в страхе оглядевшись кругом, она увидела, что квартира пуста и она одна со своим спасителем. Она сразу же с улыбкой протянула ему руки. Улыбка г-жи Бонасье была полна очарования.

— Ах, сударь, — проговорила она, — вы спасли меня! Позвольте мне поблагодарить вас.

— Сударыня, — ответил д'Артаньян, — я сделал только то, что сделал бы на моем месте любой дворянин. Вы поэтому не обязаны мне никакой благодарностью.

— О нет, нет, и я надеюсь доказать вам, что умею быть благодарной! Но что было нужно от меня этим людям, которых я сначала приняла за воров, и почему здесь нет господина Бонасье?

— Эти люди, сударыня, были во много раз опаснее воров. Это люди господина кардинала. Что же касается вашего мужа, господина Бонасье, то его нет здесь потому, что его вчера арестовали и увели в Бастилию.

— Мой муж в Бастилии? — воскликнула г-жа Бонасье. — Что же он мог сделать? Ведь он — сама невинность!

И какое-то подобие улыбки скользнуло по все еще испуганному лицу молодой женщины.

— Что он сделал, сударыня? — произнес д'Артаньян. — Мне кажется, единственное его преступление заключается в том, что он имеет одновременно счастье и несчастье быть вашим супругом.

— Но, значит, вам известно, сударь…

— Мне известно, что вы были похищены.

— Но кем, кем? Известно ли вам это? О, если вы знаете, скажите мне!

— Человеком лет сорока или сорока пяти, черноволосым, смуглым, с рубцом на левом виске.

— Верно, верно! Но имя его?

— Имя?.. Вот этого-то я и не знаю.

— А муж мой знал, что я была похищена?

— Он узнал об этом из письма, написанного самим похитителем.

— А догадывается ли он, — спросила г-жа Бонасье, смутившись, — о причине этого похищения?

— Он предполагал, как мне кажется, что здесь была замешана политика.

— Я сомневалась в этом вначале, но сейчас я такого же мнения. Итак, он ни на минуту не усомнился во мне, этот добрый господин Бонасье?

— О, ни на одну минуту! Он так гордился вашим благоразумием и вашей любовью.

Улыбка еще раз чуть заметно скользнула по розовым губкам этой хорошенькой молодой женщины.

— Но как вам удалось бежать? — продолжал допытываться д'Артаньян.

— Я воспользовалась минутой, когда осталась одна, и так как с сегодняшнего утра мне стала ясна причина моего похищения, то я с помощью простынь спустилась из окна. Я думала, что мой муж дома, и прибежала сюда.

— Чтоб искать у него защиты?

— О нет! Бедный, милый мой муж! Я знала, что он не способен защитить меня. Но так как он мог другим путем услужить нам, я хотела его предупредить.

— О чем?

— Нет, это уже не моя тайна! Я поэтому не могу раскрыть ее вам.

— Кстати, — сказал д'Артаньян, — простите, сударыня, что, хоть я и гвардеец, все же я вынужден призвать вас к осторожности: мне кажется, место здесь неподходящее для того, чтобы поверять какие-либо тайны. Сыщики, которых я прогнал, вернутся с подкреплением. Если они застанут нас здесь, мы погибли. Я, правда, послал уведомить трех моих друзей, но кто знает, застали ли их дома…

— Да-да, вы правы! — с испугом воскликнула г-жа Бонасье. — Бежим, скроемся скорее отсюда!

С этими словами она схватила д'Артаньяна под руку и потянула его к двери.

— Но куда бежать? — вырвалось у д'Артаньяна. — Куда скрыться?

— Прежде всего подальше от этого дома! Потом увидим.

Даже не прикрыв за собой дверей, они, выйдя из дома, побежали по улице Могильщиков, завернули на Королевский Ров и остановились только у площади Сен-Сюльпис.

— А что же нам делать дальше? — спросил д'Артаньян. — Куда мне проводить вас?

— Право, не знаю, что ответить вам… — сказала г-жа Бонасье. — Я собиралась через моего мужа вызвать господина де Ла Порта и от него узнать, что произошло в Лувре за последние три дня и не опасно ли мне туда показываться.

— Но ведь я могу пойти и вызвать господина де Ла Порта, — сказал д'Артаньян.

— Конечно. Но беда в одном: господина Бонасье в Лувре знали, и его бы пропустили, а вас не знают, и двери для вас будут закрыты.

— Пустяки! — возразил д'Артаньян. — У какого-нибудь из входов в Лувр, верно, есть преданный вам привратник, который, услышав пароль…

Г-жа Бонасье пристально посмотрела на молодого человека.

— А если я скажу вам этот пароль, — прошептала она, — забудете ли вы его тотчас же после того, как воспользуетесь им?

— Честное слово, слово дворянина! — произнес д'Артаньян тоном, не допускавшим сомнений.

— Хорошо. Я верю вам. Вы, кажется, славный молодой человек. И от вашей преданности, быть может, зависит ваше будущее.

— Я не требую обещаний и честно сделаю все, что будет в моих силах, чтобы послужить королю и быть приятным королеве, — сказал д’Артаньян. — Располагайте мною как другом.

— Но куда вы спрячете меня на это время?

— Нет ли у вас человека, к которому бы господин де Ла Порт мог за вами прийти?

— Нет, я не хочу никого посвящать в это дело.

— Подождите, — произнес д'Артаньян. — Мы рядом с домом Атоса… Да, правильно.

— Кто это — Атос?

— Один из моих друзей.

— Но если он дома и увидит меня?

— Его нет дома, и, пропустив вас в квартиру, я ключ унесу с собой.

— А если он вернется?

— Он не вернется. В крайнем случае, ему скажут, что я привел женщину и эта женщина находится у него.

— Но это может меня очень сильно скомпрометировать, понимаете ли вы это?

— Какое вам дело! Никто вас там не знает. И к тому же мы находимся в таком положении, что можем пренебречь приличиями.

— Хорошо. Пойдемте же к вашему другу. Где он живет?

— На улице Феру, в двух шагах отсюда.

— Идем.

И они побежали дальше. Атоса, как и предвидел д'Артаньян, не было дома. Д'Артаньян взял ключ, который ему, как другу Атоса, всегда беспрекословно давали, поднялся по лестнице и впустил г-жу Бонасье в маленькую квартирку, уже описанную нами выше.

— Располагайтесь как дома, — сказал он. — Погодите: заприте дверь изнутри и никому не отпирайте иначе, как если постучат три раза… вот так. — И он стукнул три раза — два раза подряд и довольно сильно, третий раз после паузы и слабее.

— Хорошо, — сказала г-жа Бонасье. — Теперь моя очередь дать вам наставление.

— Слушаю вас.

— Отправляйтесь в Лувр и постучитесь у калитки, выходящей на улицу Эшель. Попросите Жермена.

— Хорошо. А затем?

— Он спросит, что вам угодно, и вместо ответа вы скажете два слова: Тур и Брюссель. Тогда он исполнит ваше приказание.

— Что же я прикажу ему?

— Вызвать господина де Ла Порта, камердинера королевы.

— А когда он вызовет его и господин де Ла Порт выйдет?

— Вы пошлете его ко мне.

— Прекрасно. Но где и когда я увижу вас снова?

— А вам очень хочется встретиться со мной опять?

— Конечно!

— Тогда предоставьте мне позаботиться об этом и будьте спокойны.

— Я полагаюсь на ваше слово.

— Можете положиться.

Д'Артаньян поклонился г-же Бонасье, бросив ей самый влюбленный взгляд, каким только можно было охватить всю ее маленькую фигурку, и, пока сходил с лестницы, услышал, как дверь позади него захлопнулась и ключ дважды повернулся в замке. Мигом добежал он до Лувра. Подходя к калитке с улицы Эшель, он услышал, как пробило десять часов. Все события, только что описанные нами, промелькнули за какие-нибудь полчаса.

Все произошло так, как говорила г-жа Бонасье. Услышав пароль, Жермен поклонился. Не прошло и десяти минут, как Ла Порт был уже в комнате привратника. Д'Артаньян в двух словах рассказал ему обо всем, что произошло, и сообщил, где находится г-жа Бонасье. Ла Порт дважды повторил адрес и поспешил к выходу. Но, не сделав и двух шагов, он вдруг вернулся.

— Молодой человек, — сказал он, обращаясь к д'Артаньяну, — разрешите дать вам совет.

— Какой именно?

— То, что произошло, может доставить вам неприятности.

— Вы думаете?

— Да. Нет ли у вас друга, у которого отстают часы?

— Ну, что же дальше?

— Навестите его, с тем чтобы потом он мог засвидетельствовать, что в половине десятого вы находились у него. Юристы называют это алиби.

Д'Артаньян нашел совет благоразумным и что было сил помчался к г-ну де Тревилю. Но, не заходя в гостиную, где, как всегда, было много народу, он попросил разрешения пройти в кабинет. Так как д'Артаньян часто бывал здесь, просьбу его сразу же удовлетворили, и слуга отправился доложить г-ну де Тревилю, что его молодой земляк, желая сообщить нечто важное, просит принять его. Минут через пять г-н де Тревиль уже прошел в кабинет. Он спросил у д'Артаньяна, чем он может быть ему полезен и чему он обязан его посещением в такой поздний час.

— Простите, сударь! — сказал д'Артаньян, который, воспользовавшись минутами, пока оставался один, успел переставить часы на три четверти часа назад. — Я думал, что в двадцать пять минут десятого еще не слишком поздно явиться к вам.

— Двадцать пять минут десятого? — воскликнул г-н де Тревиль, поворачиваясь к стенным часам. — Да нет, не может быть!

— Поглядите сами, — сказал д'Артаньян, — и вы убедитесь.

— Да, правильно, — произнес де Тревиль. — Я был уверен, что уже позднее. Но что же вам от меня нужно?

Тогда д'Артаньян пустился в пространный рассказ о королеве. Он поделился своими тревогами по поводу ее положения, сообщил, что он слышал относительно замыслов кардинала, направленных против Бекингэма, и речь его была полна такой уверенности и такого спокойствия, что де Тревиль не мог ему не поверить, тем более что и он сам, как мы уже говорили, уловил нечто новое в отношениях между кардиналом, королем и королевой.

Когда пробило десять часов, д'Артаньян расстался с г-ном де Тревилем, который, поблагодарив его за сообщенные ему сведения и посоветовав всегда верой и правдой служить королю и королеве, вернулся в гостиную.

Спустившись с лестницы, д'Артаньян вдруг вспомнил, что забыл свою трость. Поэтому он быстро поднялся обратно, вошел в кабинет и тут же сразу передвинул стрелки на место, чтобы на следующее утро никто не мог заметить, что часы отставали. Уверенный теперь, что у него есть свидетель, готовый установить его алиби, он спустился вниз и вышел на улицу.

XI

ИНТРИГА ЗАВЯЗЫВАЕТСЯ
Выйдя от г-на де Тревиля, д'Артаньян в задумчивости избрал самую длинную дорогу для возвращения домой.

О чем же думал молодой гасконец, так далеко уклоняясь от своего пути, поглядывая на звезды и то улыбаясь, то вздыхая?

Он думал о г-же Бонасье. Ученику-мушкетеру эта молодая женщина казалась чуть ли не идеалом возлюбленной: Хорошенькая, полная таинственности, посвященная чуть ли не во все придворные интриги, которые налагали на ее прелестные черты особый отпечаток озабоченности, она казалась не слишком недоступной, что придает женщине несказанное очарование в глазах неопытного любовника. Кроме того, д'Артаньян вырвал ее из рук этих демонов, собиравшихся обыскать ее и, быть может, подвергнуть истязаниям, и эта незабываемая услуга породила в ней чувство признательности, так легко переходящее в нечто более нежное.

Д'Артаньян уже представлял себе — настолько быстро летят мечты на крыльях воображения, — как к нему приближается посланный от молодой женщины и вручает записку о предстоящем свидании, а в придачу к ней и золотую цепочку или перстень с алмазом. Мы говорили уже, что молодые люди тех времен принимали без стеснения подарки от своего короля. Добавим к этому, что в те времена не слишком требовательной морали они не выказывали чрезмерной гордости и по отношению к своим возлюбленным. Их дамы почти всегда оставляли им на память ценные и долговечные подарки, словно стараясь закрепить их неустойчивые чувства неразрушимой прочностью своих даров.

В те времена путь себе прокладывали с помощью женщин и не стыдились этого. Те, что были только красивы, дарили свою красоту, и отсюда, должно быть, произошла пословица, что «Самая прекрасная девушка может отдать лишь то, что имеет». Богатые отдавали часть своих денег, и можно было назвать немало героев той щедрой на приключения эпохи, которые не добились бы ни чинов, ни побед на поле брани, если бы не набитые более или менее туго кошельки, которые возлюбленные привязали к их седлу.

Д'Артаньян был беден. Налет провинциальной нерешительности — этот хрупкий цветок, этот пушок персика — был быстро унесен вихрем не слишком-то нравственных советов, которыми три мушкетера снабжали своего друга. Подчиняясь странным обычаям своего времени, д'Артаньян чувствовал себя в Париже словно в завоеванном городе, почти так, как чувствовал бы себя во Фландрии: испанцы — там, женщины — здесь. И там и тут был враг, с которым полагалось бороться, была контрибуция, которую полагалось наложить.

Все же мы должны сказать, что сейчас д'Артаньяном руководило более благородное и бескорыстное чувство. Правда, галантерейщик говорил ему, что он богат. Д'Артаньяну нетрудно было догадаться, что у такого простачка-мужа, каким был г-н Бонасье, кошельком, по всей вероятности, распоряжалась жена. Но все это нисколько не повлияло на те чувства, которые вспыхнули в нем при виде г-жи Бонасье, и любовь, зародившаяся в его сердце, была почти совершенно чужда какой-либо корысти. Мы говорим «почти», ибо мысль о том, что красивая, приветливая и остроумная молодая женщина к тому же и богата, не мешает увлечению и даже наоборот — усиливает его.

С достатком сопряжено множество аристократических мелочей, которые приятно сочетаются с красотой. Тонкий, сверкающий белизной чулок, кружевной воротничок, изящная туфелька, красивая ленточка в волосах не превратят уродливую женщину в хорошенькую, но хорошенькую сделают красивой, не говоря уж о руках, которые от всего этого выигрывают. Руки женщины, чтобы остаться красивыми, должны быть праздными.

Кроме того, д'Артаньян — состояния его денежных средств мы не скрыли от читателя, — д'Артаньян отнюдь не был миллионером. Он, правда, надеялся когда-нибудь стать им, но срок, который он сам намечал для этой благоприятной перемены, был довольно отдаленный. А пока — что за ужас видеть, как любимая женщина жаждет тысячи пустяков, которые составляют всю радость этих слабых существ, и не иметь возможности предложить ей эту тысячу пустяков! Если женщина богата, а любовник ее беден, она, по крайней мере, может сама купить себе то, чего он не имеет возможности ей преподнести. И хотя приобретает она обычно все эти безделушки на деньги мужа, ему редко бывают за то признательны.

Д'Артаньян, готовясь стать нежнейшим любовником, оставался преданнейшим другом. Всецело увлеченный прелестной г-жой Бонасье, он не забывал и о своих приятелях. Она была женщиной, с которой лестно было прогуляться по поляне Сен-Дени или по Сен-Жерменской ярмарке в сопровождении Атоса, Портоса и Арамиса, перед которыми д'Артаньян был не прочь похвастать своей победой. Затем, после долгой прогулки, появляется аппетит. Д'Артаньян с некоторого времени стал это замечать. Можно будет время от времени устраивать один из тех очаровательных обедов, когда рука касается руки, а нога — ножки возлюбленной. И, наконец, в особо трудные минуты, когда положение становится безвыходным, д'Артаньян будет иметь возможность выручать своих друзей.

А как же г-н Бонасье, которого д'Артаньян передал в руки сыщиков, громко отрекаясь от него и шепотом обещая спасение и помощь? Мы вынуждены признаться нашим читателям, что д'Артаньян и не вспоминал о нем, а если и вспоминал, то лишь для того, чтобы мысленно пожелать ему, где бы он ни находился, оставаться там, где он есть. Любовь из всех видов страсти — самая эгоистичная.

Пусть, однако, наши читатели не беспокоятся: если д'Артаньян забыл или сделал вид, что забыл своего хозяина, ссылаясь на то, что не знает, куда его отправили, мы-то не забываем о нем, и нам его местопребывание известно. Но временно последуем примеру влюбленного гасконца — к почтенному галантерейщику мы вернемся позже.

Предаваясь любовным мечтам, разговаривая с ночным небом и улыбаясь звездам, д'Артаньян шел вверх по улице Шерш-Миди, или Шасс-Миди, как ее называли в те годы. Оказавшись поблизости от дома, где жил Арамис, он решил зайти к своему другу, чтобы объяснить ему, зачем он посылал к нему Планше с просьбой немедленно прийти в мышеловку. Если Арамис был у себя, когда пришел Планше, он, без сомнения, поспешил на улицу Могильщиков и, не застав там никого, кроме разве что двух своих товарищей, не мог понять, что все это должно было значить. Необходимо было объяснить, почему д'Артаньян позвал своего друга. Вот что громко говорил себе д'Артаньян.

В глубине души он видел в этом удобный повод поговорить о прелестной г-же Бонасье, которая целиком заполонила если не сердце его, то мысли. Не от того, кто влюблен впервые, можно требовать умения молчать. Первой любви сопутствует такая бурная радость, что ей нужен исход, иначе она задушит влюбленного.

Уже два часа, как Париж погрузился во мрак, и улицы его начинали пустеть. Все часы Сен-Жерменского предместья пробили одиннадцать. Было тепло и тихо. Д'Артаньян шел переулком, находившимся в том месте, где сейчас пролегает улица Асса. Воздух был напоен благоуханием, которое ветер доносил с улицы Вожирар, из садов, освеженных вечерней росой и прохладой ночи. Издали, хоть и заглушенные плотными ставнями, доносились песни гуляк, веселившихся в каком-то кабачке. Дойдя до конца переулка, д'Артаньян свернул влево. Дом, где жил Арамис, был расположен между улицей Кассет и улицей Сервандони.

Д'Артаньян миновал улицу Кассет и издали видел уже дверь дома своего друга, над которой ветви клена, переплетенные густо разросшимся диким виноградом, образовывали плотный зеленый навес. Внезапно д'Артаньяну почудилось, что какая-то тень свернула с улицы Сервандони. Эта тень была закутана в плащ, и д'Артаньяну сначала показалось, что это мужчина. Но низкий рост, неуверенность походки и движений быстро убедили его, что перед ним женщина. Словно сомневаясь, тот ли это дом, который она ищет, женщина поднимала голову, чтобы лучше определить, где она находится, останавливалась, делала несколько шагов назад, снова шла вперед. Д'Артаньян был заинтригован.

«Не предложить ли ей свои услуги? — подумал он. — Судя по походке, она молода… возможно, хороша собой. Конечно! Но женщина, бегающая по улицам в такой поздний час, могла выйти только на свидание со своим возлюбленным. Черт возьми! Помешать свиданию — дурной способ, чтобы завязать знакомство».

Молодая женщина между тем продвигалась вперед, отсчитывая дома и окна. Это, впрочем, не требовало ни особого труда, ни времени. В той части улицы было только три дома, и всего два окна выходило на эту улицу. Одно из них было окно небольшой пристройки, параллельной флигелю, который занимал Арамис, второе было окно самого Арамиса.

«Клянусь богом! — подумал д'Артаньян, которому вдруг вспомнилась племянница богослова. — Клянусь богом, было бы забавно, если бы эта запоздалая голубка искала дом нашего друга! Но я душу готов отдать в заклад, что похоже на то. Ну, дорогой мой Арамис, на этот раз я добьюсь правды!»

И д'Артаньян, стараясь занимать как можно меньше места, укрылся в самом темном углу подле каменной скамьи, стоявшей в глубине какой-то ниши.

Молодая женщина подходила все ближе. Сомнений в том, что она молода, уже не могло оставаться; помимо походки, выдавшей ее почти сразу, обличал ее и голос: она слегка кашлянула, и по этому кашлю д'Артаньян определил, что голосок у нее свежий и звонкий. И тут же он подумал, что кашель этот — условный сигнал.

То ли на этот сигнал было отвечено таким же сигналом, то ли, наконец, она и без посторонней помощи определила, что достигла цели, — только женщина вдруг решительно направилась к окну Арамиса и трижды с равномерными промежутками постучала согнутым пальцем в ставень.

— Ну конечно, она стучится к Арамису! — прошептал д'Артаньян. — Вот оно что, господин лицемер! Знаю я теперь, как вы изучаете богословие!

Не успела женщина постучать, как внутренняя рама раскрылась, и сквозь ставень мелькнул свет.

— Ага… — проговорил подслушивавший не у дверей, а у окна, — ага, посетительницу ожидали! Сейчас раскроется ставень, и дама заберется через окно. Прекрасно!

Но, к великому удивлению д'Артаньяна, ставень оставался закрытым. Огонь, мелькнувший на мгновение, исчез, и все снова погрузилось во мрак. Д'Артаньян решил, что это ненадолго, и продолжал стоять, весь превратившись в зрение и слух.

Он оказался прав. Через несколько секунд изнутри раздались два коротких удара в ставень.

Молодая женщина, стоявшая на улице, в ответ стукнула один раз, и ставень раскрылся.

Можно себе представить, как жадно д'Артаньян смотрел и слушал.

К несчастью, источник света был перенесен в другую комнату. Но глаза молодого человека успели привыкнуть к темноте. Да, кроме того, глаза гасконцев, как уверяют, обладают способностью, подобно глазам кошек, видеть во мраке.

Д'Артаньян увидел, что молодая женщина вытащила из кармана какой-то белый сверточек и поспешно развернула его. Это был платок. Развернув его, она указала своему собеседнику на уголок платка.

Д'Артаньяну живо представился платочек, найденный им у ног г-жи Бонасье и заставивший его вспомнить о том, который обронил Арамис.

— Какую, черт возьми, роль играл этот платок?

С того места, где стоял молодой гасконец, он не мог видеть лицо Арамиса, — он ни на минуту не усомнился, что именно Арамис беседует с дамой, стоящей под окном. Любопытство взяло верх над осторожностью, и, пользуясь тем, что внимание обоих действующих лиц этой сцены было целиком поглощено платком, он выбрался из своего убежища с быстротой молнии, однако бесшумно, перебежал улицу и прильнул к такому месту стены, откуда взор его мог проникнуть в глубину комнаты Арамиса.

Заглянув в окно, д'Артаньян чуть не вскрикнул от удивления: не Арамис разговаривал с ночной посетительницей, а женщина. К сожалению, д'Артаньян, хотя и мог в темноте различить контуры ее фигуры, не мог разглядеть ее лицо.

В эту минуту женщина, находившаяся в комнате, вынула из кармана другой платок и заменила им тот, который ей подали. После этого обе женщины обменялись несколькими словами. Наконец ставень закрылся. Женщина, стоявшая на улице, обернулась и прошла в трех-четырех шагах от д'Артаньяна, опустив на лицо капюшон своего плаща. Но предосторожность эта запоздала — д'Артаньян успел узнать г-жу Бонасье.

Г-жа Бонасье! Подозрение, что это она, уже мелькнуло у него, когда она вынула из кармана платок. Но как мало вероятного было в том, чтобы г-жа Бонасье, пославшая за г-ном де Ла Портом, который должен был проводить ее в Лувр, вдруг в половине двенадцатого ночи бегала по улицам, рискуя снова быть похищенной!

Это делалось, значит, во имя чего-то очень важного. А что же может быть важно для двадцатипятилетней женщины, если не любовь?

Но ради себя ли самой или какого-то третьего лица шла она на такой риск? Вот вопрос, который задавал себе д'Артаньян. Демон ревности терзал его сердце, как если бы он был уже признанным любовником.

Существовало, впрочем, простое средство, чтобы удостовериться, куда спешит г-жа Бонасье. Нужно было проследить за ней. Это средство было столь простым, что д'Артаньян прибег к нему не задумываясь.

Но при виде молодого человека, который отделился от стены, словно статуя, вышедшая из ниши, и при звуке его шагов г-жа Бонасье вскрикнула и бросилась бежать.

Д'Артаньян погнался за ней. Для него не представляло трудности догнать женщину, путавшуюся в складках своего плаща. Он настиг ее поэтому раньше, чем она пробежала треть улицы, на которую свернула. Несчастная совсем обессилела — не столько от усталости, сколько от страха, — и, когда д'Артаньян положил руку ей на плечо, она упала на одно колено и сдавленным голосом вскрикнула:

— Убейте меня, если хотите! Все равно я ничего не скажу!

Д'Артаньян поднял ее, охватив рукой ее стан. Но, чувствуя, как тяжело она повисла на его руке, и понимая, что она близка к обмороку, он поспешил успокоить ее, уверяя в своей преданности. Эти уверения ничего не значили для г-жи Бонасье: такие уверения можно расточать и с самыми дурными намерениями. Но голос, произносивший их, — вот в чем была сила. Молодой женщине показалось, что она узнает этот голос. Она открыла глаза, взглянула на человека, так сильно напугавшего ее, и, узнав д'Артаньяна, вскрикнула от радости.

— Ах, это вы! — повторяла она. — Боже, благодарю тебя!

— Да, это я, — сказал д'Артаньян. — Я, которого бог послал, чтобы оберегать вас.

— И потому только вы и следили за мной? — спросила с лукавой улыбкой молодая женщина, насмешливый нрав которой брал уже верх. Страх ее исчез, как только она узнала друга в том, кого принимала за врага.

— Нет, — ответил д'Артаньян, — нет, признаюсь вам. Случай поставил меня на вашем пути. Я увидел, как женщина стучится в окно одного из моих друзей…

— Одного из ваших друзей? — перебила его г-жа Бонасье.

— Разумеется. Арамис — один из моих самых близких друзей.

— Арамис? Кто это?

— Да полно! Неужели вы станете уверять меня, что не знаете Арамиса?

— Я впервые слышу это имя.

— Значит, вы в первый раз приходили к этому дому?

— Конечно.

— И вы не знали, что здесь живет молодой человек?

— Нет.

— Мушкетер?

— Да нет же, нет!

— Следовательно, вы искали не его?

— Конечно, нет. Да вы сами могли видеть, что лицо, с которым я разговаривала, — женщина.

— Это правда. Но женщина эта — приятельница Арамиса?

— Не знаю.

— Но раз она живет у него?

— Это меня не касается.

— Но кто она?

— О, эта тайна — не моя.

— Дорогая госпожа Бонасье, вы очаровательны, но в то же время вы невероятно таинственная женщина.

— Разве я от этого проигрываю?

— Нет, напротив, вы прелестны.

— Если так, дайте мне опереться на вашу руку.

— С удовольствием. А теперь?

— А теперь проводите меня.

— Куда?

— Туда, куда я иду.

— Но куда вы идете?

— Вы увидите, раз доведете меня до дверей.

— Нужно будет подождать вас?

— Это будет напрасно.

— Вы, значит, будете возвращаться не одна?

— Быть может — да, быть может — нет.

— Но лицо, которое пойдет провожать вас, будет ли это мужчина или женщина?

— Не знаю еще.

— Но зато я узнаю!

— Каким образом?

— Я подожду и увижу, с кем вы выйдете.

— В таком случае — прощайте!

— Как так?

— Вы больше не нужны мне.

— Но вы сами просили…

— Помощи дворянина, а не надзора шпиона.

— Это слово чересчур жестоко.

— Как называют того, кто следит за человеком вопреки его воле?

— Нескромным.

— Это слово чересчур мягко.

— Ничего не поделаешь, сударыня. Вижу, что приходится исполнять все ваши желания.

— Почему вы лишили себя заслуги исполнить это желание сразу же?

— А разве нет заслуги в раскаянии?

— Вы в самом деле раскаиваетесь?

— И сам не знаю… Одно я знаю: я готов исполнить все, что пожелаете, если вы позволите мне проводить вас до того места, куда вы идете.

— И затем вы оставите меня?

— Да.

— И не станете следить за мной?

— Нет.

— Честное слово?

— Слово дворянина!

— Тогда дайте вашу руку — и идем!

Д'Артаньян предложил г-же Бонасье руку, и молодая женщина оперлась на нее, уже готовая смеяться, но еще дрожа. Так они дошли до конца улицы Лагарп. Здесь молодая женщина как будто заколебалась, как колебалась раньше на улице Вожирар, но затем по некоторым признакам, по-видимому, узнала нужную дверь.

— А теперь, — сказала она, подходя к этой двери, — мне надо сюда. Тысячу раз благодарю за благородную помощь. Вы оградили меня от опасностей, которым я подвергалась бы, если бы была одна. Но настало время выполнить ваше обещание. Я пришла туда, куда мне было нужно.

— А на обратном пути вам нечего будет опасаться?

— Разве только воров.

— А разве это пустяк?

— А что они могут отнять у меня? У меня нет при себе ни одного денье.

— Вы забываете прекрасный вышитый платок с гербом.

— Какой платок?

— Тот, что я подобрал у ваших ног и вложил вам в карман.

— Молчите, молчите, несчастный! — воскликнула молодая женщина. — Или вы хотите погубить меня?

— Вы сами видите, что вам еще грозит опасность, раз одного слова достаточно, чтобы привести вас в трепет, и вы признаете, что, если б это слово достигло чьих-нибудь ушей, вы бы погибли… Послушайте, сударыня, — воскликнул д'Артаньян, схватив ее руку и пронизывая ее пламенным взглядом, — послушайте, будьте смелее, доверьтесь мне! Неужели вы не прочли в моих глазах, что сердце мое исполнено расположения и преданности вам?

— Я это чувствую. Поэтому вы можете расспрашивать меня о всех моих тайнах, но чужие тайны — это другое дело.

— Хорошо, — сказал д'Артаньян. — Но я раскрою их. Раз эти тайны могут влиять на вашу судьбу, они должны стать и моими.

— Сохрани вас бог от этого! — воскликнула молодая женщина, и в голосе ее прозвучала такая тревога, что д'Артаньян невольно вздрогнул. — Умоляю вас, не вмешивайтесь ни во что, касающееся меня, не пытайтесь помочь мне в выполнении того, что на меня возложено. Я умоляю вас об этом во имя того чувства, которое вы ко мне питаете, во имя услуги, которую вы мне оказали и которую я никогда в жизни не забуду! Поверьте моим словам! Не думайте больше обо мне, я не существую больше для вас, словно вы меня никогда не видели.

— Должен ли Арамис поступить так же, как я? — спросил д'Артаньян, задетый ее словами.

— Вот уже два или три раза вы произнесли это имя, сударь. А между тем я говорила вам, что оно мне незнакомо.

— Вы не знаете человека, в окно которого вы стучались? Да что вы, сударыня! Вы считаете меня чересчур легковерным.

— Признайтесь, что вы сочинили всю эту историю и выдумали этого Арамиса, лишь бы вызвать меня на откровенность.

— Я ничего не сочиняю, сударыня, я ничего не выдумываю. Я говорю чистейшую правду.

— И вы говорите, что один из ваших друзей живет в этом доме?

— Я говорю это и повторяю в третий раз: это дом, где живет мой друг, и друг этот — Арамис.

— Все это со временем разъяснится, — прошептала молодая женщина, — а пока, сударь, молчите!

— Если бы вы могли читать в моем сердце, открытом перед вами, — сказал д'Артаньян, — вы увидели бы в нем такое горячее любопытство, что сжалились бы надо мной, и такую любовь, что вы в ту же минуту удовлетворили бы это любопытство! Не нужно опасаться тех, кто вас любит.

— Вы очень быстро заговорили о любви, — сказала молодая женщина, покачав головой.

— Любовь проснулась во мне быстро и впервые. Ведь мне нет и двадцати лет.

Г-жа Бонасье искоса взглянула на него.

— Послушайте, я уже напал на след, — сказал д'Артаньян. — Три месяца назад я чуть не подрался на дуэли с Арамисом из-за такого же платка, как тот, который вы показали женщине, находившейся у него, из-за платка с таким же точно гербом.

— Клянусь вам, сударь, — произнесла молодая женщина, — вы ужасно утомляете меня этими расспросами.

— Но вы, сударыня, вы, такая осторожная… если б у вас при аресте нашли такой платок, — вас бы это разве не скомпрометировало?

— Почему? Разве инициалы не мои? «К. Б.» — Констанция Бонасье.

— Или Камилла де Буа-Траси.

— Молчите, сударь! Молчите! Если опасность, которой я подвергаюсь, не может остановить вас, то подумайте об опасностях, угрожающих вам.

— Мне?

— Да, вам. За знакомство со мной вы можете заплатить тюрьмой, заплатить жизнью.

— Тогда я больше не отойду от вас!

— Сударь… — проговорила молодая женщина, с мольбой ломая руки, — сударь, я взываю к чести военного, к благородству дворянина — уйдите! Слышите: бьет полночь, меня ждут в этот час.

— Сударыня, — сказал д'Артаньян с поклоном, — я не смею отказать, когда меня так просят. Успокойтесь, я ухожу.

— Вы не пойдете за мной, не станете выслеживать меня?

— Я немедленно вернусь к себе домой.

— Ах, я знала, что вы честный юноша! — воскликнула г-жа Бонасье, протягивая ему одну руку, а другой берясь за молоток у небольшой двери, проделанной в каменной стене.

Д'Артаньян схватил протянутую ему руку и страстно припал к ней губами.

— Лучше бы я никогда не встречал вас! — воскликнул он с той грубостью, которую женщины нередко предпочитают изысканной любезности, ибо она позволяет заглянуть в глубину мыслей и доказывает, что чувство берет верх над рассудком.

— Нет… — проговорила г-жа Бонасье почти ласково, пожимая руку д'Артаньяну, который все еще не отпускал ее руки, — нет, я не могу сказать этого: то, что не удалось сегодня, возможно, удастся в будущем. Кто знает, если я когда-нибудь буду свободна, не удовлетворю ли я тогда ваше любопытство…

— А любовь моя — может ли и она питаться такой надеждой? — в порыве восторга воскликнул юноша.

— О, тут я не хочу себя связывать! Это будет зависеть от тех чувств, которые вы сумеете мне внушить.

— Значит, пока что, сударыня…

— Пока что, сударь, я испытываю только благодарность.

— Вы чересчур милы, — с грустью проговорил д'Артаньян, — и злоупотребляете моей любовью.

— Нет, я только пользуюсь вашим благородством, сударь. Но поверьте, есть люди, умеющие не забывать своих обещаний.

— О, вы делаете меня счастливейшим из смертных! Не забывайте этого вечера, не забывайте этого обещания!

— Будьте спокойны. Когда придет время, я вспомню все. А сейчас уходите ради всего святого, уходите! Меня ждали ровно в двенадцать, и я уже запаздываю.

— На пять минут.

— При известных обстоятельствах пять минут — это пять столетий.

— Когда любишь.

— А кто вам сказал, что дело идет не о влюбленном?

— Вас ждет мужчина! — вскрикнул д'Артаньян. — Мужчина!

— Ну вот, наш спор начинается сначала, — произнесла г-жа Бонасье с легкой улыбкой, в которой сквозил оттенок нетерпения.

— Нет-нет! Я ухожу, ухожу. Я верю вам, я хочу, чтобы вы поверили в мою преданность, даже если эта преданность и граничит с глупостью. Прощайте, сударыня, прощайте!

И, словно не чувствуя себя в силах отпустить ее руку иначе, как оторвавшись от нее, он неожиданно бросился прочь. Г-жа Бонасье между тем, взяв в руки молоток, постучала в дверь точно так же, как прежде в окно: три медленных удара через равные промежутки. Добежав до угла, д'Артаньян оглянулся. Дверь успела раскрыться и захлопнуться. Хорошенькой жены галантерейщика уже не было видно.

Д'Артаньян продолжал свой путь. Он дал слово не подсматривать за г-жой Бонасье, и, даже если б жизнь его зависела от того, куда именно она шла, или от того, кто будет ее провожать, он все равно пошел бы к себе домой, раз дал слово, что сделает это. Не прошло и пяти минут, как он уже был на улице Могильщиков.

«Бедный Атос! — думал он. — Он не поймет, что все это значит. Он уснул, должно быть, ожидая меня, или же отправился домой, а там узнал, что у него была женщина. Женщина у Атоса! Впрочем, была ведь женщина у Арамиса. Все это очень странно, и мне очень хотелось бы знать, чем все это кончится».

— Плохо, сударь, плохо! — послышался голос, в котором д'Артаньян узнал голос Планше.

Дело в том, что, разговаривая с самим собою вслух, как это случается с людьми, чем-либо сильно озабоченными, он незаметно для самого себя очутился в подъезде своего дома, в глубине которого поднималась лестница, ведущая в его квартиру.

— Как — плохо? Что ты хочешь этим сказать, дурак? — спросил д'Артаньян. — Что здесь произошло?

— Всякие несчастья.

— Какие?

— Во-первых, арестовали господина Атоса.

— Арестовали? Атос арестован? За что?

— Его застали у вас. Его приняли за вас.

— Кто же его арестовал?

— Стражники. Их позвали на помощь те люди в черном, которых вы прогнали.

— Но почему он не назвался, не объяснил, что не имеет никакого отношения к этому делу?

— Он бы ни за что этого не сделал, сударь. Вместо этого он подошел поближе ко мне и шепнул: «Сейчас необходимо быть свободным твоему господину, а не мне. Ему известно все, а мне ничего. Пусть думают, что он под арестом, и это даст ему время действовать. Дня через три я скажу им, кто я, и им придется меня выпустить».

— Браво, Атос! Благородная душа! — прошептал д'Артаньян. — Узнаю его в этом поступке. Что же сделали стражники?

— Четверо из них увели его, не знаю куда — в Бастилию или в Фор-Левек. Двое остались с людьми в черном, которые все перерыли и унесли все бумаги. Двое других в это время стояли в карауле у дверей. Затем, кончив свое дело, они все ушли, опустошив дом и оставив двери раскрытыми.

— А Портос и Арамис?

— Я не застал их, и они не приходили.

— Но они могут прийти с минуты на минуту. Ведь ты попросил передать им, что я их жду?

— Да, сударь.

— Хорошо. Тогда оставайся на месте. Если они придут, расскажи им о том, что произошло. Пусть они ожидают меня в кабачке «Сосновая Шишка». Здесь оставаться для них небезопасно. Возможно, что за домом следят. Я бегу к господину де Тревилю, чтобы поставить его в известность, и приду к ним в кабачок.

— Слушаюсь, сударь, — сказал Планше.

— Но ты побудешь здесь? Не струсишь? — спросил д'Артаньян, возвращаясь назад и стараясь ободрить своего слугу.

— Будьте спокойны, сударь, — ответил Планше. — Вы еще не знаете меня. Я умею быть храбрым, когда постараюсь, поверьте мне. Вся штука в том, чтобы постараться. Кроме того, я из Пикардии.

— Итак, решено, — сказал д'Артаньян. — Ты скорее дашь убить себя, чем покинешь свой пост?

— Да, сударь. Нет такой вещи, которой бы я не сделал, чтобы доказать моему господину, как я ему предан.

«Великолепно! — подумал д'Артаньян. — По-видимому, средство, которое я применил к этому парню, удачно. Придется пользоваться им при случае».

И со всей скоростью, на которую были способны его ноги, уже порядочно за этот день утомленные беготней, он направился на улицу Старой Голубятни.

Г-на де Тревиля не оказалось дома. Его рота несла караул в Лувре. Он находился там вместе со своей ротой.

Необходимо было добраться до г-на де Тревиля. Его нужно было уведомить о случившемся.

Д'Артаньян решил попробовать, не удастся ли проникнуть в Лувр. Пропуском ему должна была служить форма гвардейца роты г-на Дезэссара.

Он пошел по улице Малых Августинцев и дальше по набережной, рассчитывая пройти через Новый мост. У него мелькнула мысль воспользоваться паромом, но, уже спустившись к реке, он машинально сунул руку в карман и убедился, что у него нечем заплатить за перевоз.

Дойдя до улицы Генего, он вдруг заметил людей, выходивших из-за угла улицы Дофины. Их было двое — мужчина и женщина. Что-то в их облике поразило д'Артаньяна.

Женщина фигурой напоминала г-жу Бонасье, а мужчина был поразительно похож на Арамиса.

Женщина к тому же была закутана в черную накидку, которая в памяти д'Артаньяна запечатлелась такой, какой он видел ее на фоне окна на улице Вожирар и двери на улице Лагарп. Мужчина же был в форме мушкетера.

Капюшон накидки был низко опущен на лицо женщины, мужчина прикрывал свое лицо носовым платком. Этапредосторожность доказывала, что оба они старались не быть узнанными.

Они пошли по мосту. Путь д'Артаньяна также вел через мост, раз он собирался в Лувр. Д'Артаньян последовал за ними.

Он не прошел и десяти шагов, как уже был твердо уверен, что женщина — г-жа Бонасье, а мужчина — Арамис.

И сразу же все подозрения, порожденные ревностью, вновь проснулись в его душе.

Он был обманут, обманут другом и обманут женщиной, которую любил уже как любовницу. Г-жа Бонасье клялась ему всеми богами, что не знает Арамиса, и менее четверти часа спустя он встречает ее под руку с Арамисом.

Д'Артаньян даже не подумал о том, что с хорошенькой галантерейщицей он познакомился всего каких-нибудь три часа назад, что она ничем с ним не связана, разве только чувством благодарности за освобождение из рук сыщиков, собиравшихся ее похитить, и что она ему ничего не обещала. Он чувствовал себя любовником, оскорбленным, обманутым, осмеянным. Бешенство охватило его, и кровь волной залила его лицо. Он решил узнать правду.

Молодая женщина и ее спутник заметили, что за ними следят, и ускорили шаг. Д'Артаньян почти бегом обогнал их и затем, повернув обратно, столкнулся с ними в тот миг, когда они проходили мимо изваяния Самаритянки, освещенного фонарем, который отбрасывал свет на всю эту часть моста.

Д'Артаньян остановился перед ними, и они были также вынуждены остановиться.

— Что вам угодно, сударь? — спросил, отступая на шаг, мушкетер, иностранный выговор которого заставил д'Артаньяна понять, что в одной части своих предположений он во всяком случае ошибся.

— Это не Арамис! — воскликнул он.

— Нет, сударь, не Арамис. Судя по вашему восклицанию, вы приняли меня за другого, потому я прощаю вам.

— Вы прощаете мне? — воскликнул д'Артаньян.

— Да, — произнес незнакомец. — Разрешите мне пройти, раз у вас ко мне нет никакого дела.

— Вы правы, сударь, — сказал д'Артаньян, — у меня к вам нет никакого дела. Но у меня есть дело к вашей даме.

— К моей даме? Вы не знаете ее! — с удивлением воскликнул незнакомец.

— Вы ошибаетесь, сударь, я ее знаю.

— Ах, — воскликнула с упреком г-жа Бонасье, — вы дали мне слово дворянина и военного, я думала, что могу положиться на вашу честь!

— А вы, сударыня, вы… — смущенно пролепетал д'Артаньян, — вы обещали мне…

— Обопритесь на мою руку, сударыня, — произнес иностранец, — и пойдемте дальше.

Д'Артаньян, оглушенный, растерянный, продолжал стоять, скрестив руки на груди, перед г-жой Бонасье и ее спутником.

Мушкетер шагнул вперед и рукой отстранил д'Артаньяна.

Д'Артаньян, отскочив назад, выхватил шпагу. Иностранец с быстротой молнии выхватил свою.

— Ради всего святого, милорд! — вскричала г-жа Бонасье, бросаясь между ними и руками хватаясь за шпаги.

— Милорд! — воскликнул д'Артаньян, осененный внезапной мыслью. — Милорд!.. Простите, сударь… Но неужели вы…

— Милорд — герцог Бекингэм, — вполголоса проговорила г-жа Бонасье. — И теперь вы можете погубить всех нас.

— Милорд и вы, сударыня, прошу вас, простите, простите меня!.. Но я ведь люблю ее, милорд, и ревновал. Вы ведь знаете, милорд, что такое любовь! Простите меня и скажите, не могу ли я отдать свою жизнь за вашу милость.

— Вы честный юноша, — произнес герцог, протягивая д'Артаньяну руку, которую тот почтительно пожал. — Вы предлагаете мне свои услуги — я принимаю их. Проводите нас до Лувра и, если заметите, что кто-нибудь за нами следует, убейте этого человека.

Д'Артаньян, держа в руках обнаженную шпагу, пропустил г-жу Бонасье и герцога на двадцать шагов вперед и последовал за ними, готовый в точности исполнить приказание благородного и изящного министра Карла I.

К счастью, однако, молодому герою не представился в этот вечер случай доказать на деле свою преданность, и молодая женщина вместе с представительным мушкетером, никем не потревоженные, достигли Лувра и были впущены через калитку против улицы Эшель. Что касается д'Артаньяна, то он поспешил в кабачок «Сосновая Шишка», где его ожидали Портос и Арамис.

Не объясняя им, по какому поводу он их побеспокоил, он только сообщил, что сам справился с делом, для которого, как ему показалось, могла понадобиться их помощь.

А теперь, увлеченные нашим повествованием, предоставим нашим трем друзьям вернуться каждому к себе домой и проследуем по извилинам Лувра за герцогом Бекингэмом и его спутницей.

XII

ДЖОРДЖ ВИЛЛЬЕРС, ГЕРЦОГ БЕКИНГЭМСКИЙ
Г-жа Бонасье и герцог без особых трудностей вошли в Лувр. Г-жу Бонасье знали как женщину, принадлежавшую к штату королевы, а герцог был в форме мушкетеров г-на де Тревиля, рота которого, как мы уже упоминали, в тот вечер несла караул во дворце. Впрочем, Жермен был слепо предан королеве, и, случись что-нибудь, г-жу Бонасье обвинили бы только в том, что она провела в Лувр своего любовника. Этим бы все и кончилось. Она приняла бы грех на себя, доброе имя ее было бы, правда, загублено, но что значит для сильных мира доброе имя какой-то жалкой галантерейщицы!

Войдя во двор, герцог и г-жа Бонасье прошли шагов двадцать пять вдоль каменной ограды. Затем г-жа Бонасье нажала на ручку небольшой служебной двери, открытой днем, но обычно запиравшейся на ночь. Дверь подалась. Они вошли. Кругом было темно, но г-же Бонасье были хорошо знакомы все ходы и переходы в этой части Лувра, отведенной для служащих во дворце. Заперев за собой дверь, она взяла герцога за руку, сделала осторожно несколько шагов, ухватилась за перила, коснулась ногой ступеньки и начала подниматься. Герцог следовал за ней. Они достигли третьего этажа. Здесь г-жа Бонасье свернула вправо, провела своего спутника по длинному коридору и спустилась на один этаж, прошла еще несколько шагов, вложила ключ в замок, отперла дверь и ввела герцога в комнату, освещенную только ночной лампой.

— Побудьте здесь, милорд, — шепнула она. — Сейчас придут.

Сказав это, она вышла в ту же дверь и заперла ее за собой на ключ, так что герцог оказался пленником в полном смысле этого слова.

Нельзя не отметить, что герцог Бекингэм, несмотря на полное одиночество, в котором он очутился, не почувствовал страха. Одной из наиболее замечательных черт его характера была жажда приключений и любовь ко всему романтическому. Смелый, мужественный и предприимчивый, он не впервые рисковал жизнью при подобных обстоятельствах. Ему было уже известно, что послание Анны Австрийской, заставившее его примчаться в Париж, было подложным и должно было заманить его в ловушку. Но, вместо того чтобы вернуться в Лондон, он, пользуясь случившимся, просил передать королеве, что не уедет, не повидавшись с ней. Королева вначале решительно отказала, затем, опасаясь, что герцог, доведенный ее отказом до отчаяния, натворит каких-нибудь безумств, уже решилась принять его, с тем, чтобы упросить немедленно уехать. Но в тот самый вечер, когда она приняла это решение, похитили г-жу Бонасье, которой было поручено отправиться за герцогом и провести его в Лувр. Два дня никто не знал, что с нею, и все приостановилось. Но, лишь только г-жа Бонасье, вырвавшись на свободу, повидалась с де Ла Портом, все снова пришло в движение, и она довела до конца опасное предприятие, которое, не будь она похищена, осуществилось бы тремя днями раньше.

Оставшись один, герцог подошел к зеркалу. Мушкетерское платье очень шло к нему.

Ему было тридцать пять лет, и он недаром слыл самым красивым вельможей и самым изысканным кавалером как во всей Франции, так и в Англии.

Любимец двух королей, обладатель многих миллионов, пользуясь неслыханной властью в стране, которую он по своей прихоти то будоражил, то успокаивал, подчиняясь только своим капризам, Джордж Вилльерс, герцог Бекингэмский, вел сказочное существование, способное даже спустя столетия вызывать удивление потомков.

Уверенный в себе, убежденный, что законы, управляющие другими людьми, не имеют к нему отношения, уповая на свое могущество, он шел прямо к цели, поставленной себе, хотя бы эта цель и была так ослепительна и высока, что всякому другому казалось бы безумием даже помышлять о ней. Все это вместе придало ему решимости искать встреч с прекрасной и недоступной Анной Австрийской и, ослепив ее, пробудить в ней любовь.

Итак, Джордж Вилльерс остановился, как мы уже говорили, перед зеркалом. Поправив свои прекрасные золотистые волосы, несколько примятые мушкетерской шляпой, закрутив усы, преисполненный радости, счастливый и гордый тем, что близок долгожданный миг, он улыбнулся своему отражению, полный гордости и надежды.

В эту самую минуту отворилась дверь, скрытая в обивке стены, и в комнату вошла женщина. Герцог увидел ее в зеркале. Он вскрикнул — это была королева!

Анне Австрийской было в то время лет двадцать шесть или двадцать семь, и она находилась в полном расцвете своей красоты.

У нее была походка королевы или богини. Отливавшие изумрудом глаза казались совершенством красоты и были полны нежности и в то же время величия.

Маленький ярко-алый рот не портила даже нижняя губа, слегка выпяченная, как у всех отпрысков австрийского королевского дома, — она была прелестна, когда улыбалась, но умела выразить и глубокое пренебрежение.

Кожа ее славилась своей нежной и бархатистой мягкостью, руки и плечи поражали красотой очертаний, и все поэты эпохи воспевали их в своих стихах. Наконец, волосы ее, белокурые в юности и принявшие постепенно каштановый оттенок, завитые и слегка припудренные, очаровательно обрамляли ее лицо, которому самый строгий критик мог пожелать разве только несколько менее яркой окраски, а самый требовательный скульптор — больше тонкости в линии носа.

Герцог Бекингэм на мгновение застыл, ослепленный: никогда Анна Австрийская не казалась ему такой прекрасной во время балов, празднеств и увеселений, как сейчас, когда она, в простом платье белого шелка, вошла в комнату в сопровождении доньи Эстефании, единственной из ее испанских прислужниц, не ставшей еще жертвой ревности короля и происков кардинала Ришелье.

Анна Австрийская сделала шаг навстречу герцогу. Бекингэм упал к ее ногам и, раньше чем королева успела помешать ему, поднес край ее платья к своим губам.

— Герцог, вы уже знаете, что не я продиктовала то письмо.

— О да, сударыня, да, ваше величество! — воскликнул герцог. — Я знаю, что был глупцом, безумцем, поверив, что мрамор может ожить, снег излучить тепло. Но что же делать: когда любишь, так легко поверить в ответную любовь! А затем, я совершил это путешествие недаром, если я все же вижу вас.

— Да, — ответила Анна Австрийская, — но вам известно, почему я согласилась увидеться с вами. Беспощадный ко всем моим горестям, вы упорно отказывались покинуть этот город, хотя, оставаясь здесь, вы рискуете жизнью и заставляете меня рисковать моей честью. Я согласилась увидеться с вами, чтобы сказать, что все разделяет нас — морские глубины, вражда между нашими королевствами, святость принесенных клятв. Святотатство — бороться против всего этого, милорд! Я согласилась увидеться с вами, наконец, для того, чтобы сказать вам, что мы не должны больше встречаться.

— Продолжайте, сударыня, продолжайте, королева! — проговорил Бекингэм. — Нежность вашего голоса смягчает жестокость ваших слов… Вы говорите о святотатстве. Но святотатство — разлучать сердца, которые бог создал друг для друга!

— Милорд, — воскликнула королева, — вы забываете: я никогда не говорила, что люблю вас!

— Но вы никогда не говорили мне и того, что не любите меня. И, право же, произнести такие слова — это было бы слишком жестоко со стороны вашего величества. Ибо, скажите мне, где вы найдете такую любовь, как моя, любовь, которую не могли погасить ни разлука, ни время, ни безнадежность? Любовь, готовую удовлетвориться оброненной ленточкой, задумчивым взглядом, нечаянно вырвавшимся словом? Вот уже три года, сударыня, как я впервые увидел вас, и вот уже три года, как я вас так люблю! Хотите, я расскажу, как вы были одеты, когда я впервые увидел вас? Хотите, я подробно опишу даже отделку на вашем платье?.. Я вижу вас как сейчас. Вы сидели на подушках, по испанскому обычаю. На вас было зеленое атласное платье, шитое серебром и золотом, широкие свисающие рукава были приподняты выше локтя, оставляя свободными ваши прекрасные руки, вот эти дивные руки, и скреплены застежками из крупных алмазов. Шею прикрывали кружевные рюши. На голове у вас была маленькая шапочка того же цвета, что и платье, а на шапочке — перо цапли… О да, да, я закрываю глаза — и вижу вас такой, какой вы были тогда! Я открываю их — и вижу вас такой, как сейчас, то есть во сто крат прекраснее!

— Какое безумие! — прошептала Анна Австрийская, у которой не хватило мужества рассердиться на герцога за то, что он так бережно сохранил в своем сердце ее образ. — Какое безумие питать такими воспоминаниями бесполезную страсть!

— Чем же мне жить иначе? Ведь нет у меня ничего, кроме воспоминаний! Они мое счастье, мое сокровище, моя надежда! Каждая встреча с вами — это алмаз, который я прячу в сокровищницу моей души. Сегодняшняя встреча — четвертая драгоценность, оброненная вами и подобранная мной. Ведь за три года, сударыня, я видел вас всего четыре раза: о первой встрече я только что говорил вам, второй раз я видел вас у госпожи де Шеврез, третий раз — в амьенских садах…

— Герцог, — краснея, прошептала королева, — не вспоминайте об этом вечере!

— О нет, напротив: вспомним о нем, сударыня! Это самый счастливый, самый радостный вечер в моей жизни. Помните ли вы, какая была ночь? Воздух был нежен и напоен благоуханиями. На синем небе поблескивали звезды. О, в тот раз, сударыня, мне удалось на короткие мгновения остаться с вами наедине. В тот раз вы готовы были обо всем рассказать мне — об одиночестве вашем и о страданиях вашей души. Вы опирались на мою руку… вот на эту самую. Наклоняясь, я чувствовал, как ваши дивные волосы касаются моего лица, и каждое прикосновение заставляло меня трепетать с ног до головы. Королева, о королева моя! Вы не знаете, какое небесное счастье, какое райское блаженство заключено в таком мгновении!.. Все владения мои, богатство, славу, все дни, которые осталось мне еще прожить, готов я отдать за такое мгновение, за такую ночь! Ибо в ту ночь, сударыня, в ту ночь вы любили меня, клянусь вам!..

— Милорд, возможно… да, очарование местности, прелесть того дивного вечера, действие вашего взгляда, все бесчисленные обстоятельства, сливающиеся подчас вместе, чтобы погубить женщину, объединились вокруг меня в тот роковой вечер. Но вы видели, милорд, королева пришла на помощь слабеющей женщине: при первом же слове, которое вы осмелились произнести, при первой вольности, которой я не могла потворствовать, я позвала свою прислужницу.

— О да, это правда. И всякая другая любовь, кроме моей, не выдержала бы такого испытания. Но моя любовь, преодолев его, разгорелась еще сильнее, завладела моим сердцем навеки. Вы думали, что, вернувшись в Париж, спаслись от меня, вы думали, что я не осмелюсь оставить сокровища, которые мой господин поручил мне охранять. Но какое мне дело до всех сокровищ, до всех королей на всем земном шаре! Не прошло и недели, как я вернулся, сударыня. На этот раз вам не в чем было упрекнуть меня. Я рискнул милостью моего короля, рискнул жизнью, чтобы увидеть вас хоть на одно мгновение, и даже не коснулся вашей руки, и вы простили меня, увидев мое раскаяние и покорность.

— Да, но клевета воспользовалась всеми этими безумствами, в которых я — вы знаете это сами, милорд, — была неповинна. Король, подстрекаемый господином кардиналом, страшно разгневался. Госпожа де Верне была удалена, Пютанж изгнан из Франции, госпожа де Шеврез впала в немилость. Когда же вы пожелали вернуться во Францию в качестве посла, король лично — вспомните, милорд, — король лично воспротивился этому.

— Да, и Франция заплатит войной за отказ своего короля. Я лишен возможности видеть вас, сударыня, — что ж, я хочу, чтобы вы каждый день слышали обо мне. Знаете ли вы, что за цель имела экспедиция на остров Рэ и союз с протестантами Ла Рошели, который я замышляю? Удовольствие увидеть вас. Я не могу надеяться с оружием в руках овладеть Парижем, это я знаю. Но за этой войной последует заключение мира, заключение мира потребует переговоров, вести переговоры будет поручено мне. Тогда уж не посмеют не принять меня, и я вернусь в Париж, и увижу вас хоть на одно мгновение, и буду счастлив. Тысячи людей, правда, за это счастье заплатят своей жизнью. Но мне не будет до этого никакого дела, лишь бы увидеть вас! Все это, быть может, безумие, бред, но скажите, у какой женщины был обожатель более страстный? У какой королевы — более преданный слуга?

— Милорд, милорд, в свое оправдание вы приводите доводы, порочащие вас. Милорд, доказательства любви, о которых вы говорите, — ведь это почти преступление.

— Только потому, что вы не любите меня, сударыня. Если бы вы любили меня, все это представлялось бы вам иным. Но если б вы любили меня… если б вы любили меня, счастье было бы чрезмерным, и я сошел бы с ума! Да, госпожа де Шеврез, о которой вы только что упомянули, госпожа де Шеврез была менее жестока: Голланд любил ее, и она отвечала на его любовь.

— Госпожа де Шеврез не была королевой, — прошептала Анна Австрийская, не в силах устоять перед выражением такого глубокого чувства.

— Значит, вы любили бы меня, вы, сударыня, если б не были королевой? Скажите, любили бы? Осмелюсь ли я поверить, что только сан заставляет вас быть столь непреклонной? Могу ли поверить, что, будь вы госпожой де Шеврез, бедный Бекингэм мог бы лелеять надежду?.. Благодарю за эти сладостные слова, о моя прекрасная королева, тысячу раз благодарю!

— Милорд, милорд, вы не так поняли, не так истолковали мои слова. Я не хотела сказать…

— Молчите, молчите! — проговорил герцог. — Если счастье мне даровала ошибка — не будьте так жестоки, чтобы исправлять ее. Вы сами сказали: меня заманили в ловушку. Возможно, мне это будет стоить жизни… Так странно: у меня в последнее время предчувствие близкой смерти… — И по устам герцога скользнула печальная и в то же время чарующая улыбка.

— О господи! — воскликнула Анна, и ужас, прозвучавший в ее голосе, лучше всяких слов доказывал, насколько сильнее было ее чувство к герцогу, чем она желала показать.

— Я сказал это, сударыня, отнюдь не для того, чтобы испугать вас. О нет! То, что я сказал, просто смешно, и поверьте, меня нисколько не беспокоит такая игра воображения. Но слова, только что произнесенные вами, надежда, почти поданная мне, искупили заранее все, даже мою гибель.

— Теперь и я признаюсь вам, герцог, — проговорила Анна. — И меня тоже преследует предчувствие, преследуют сны. Мне снилось, что я вижу вас: вы лежали на земле, окровавленный, раненный…

— Раненный в левый бок, ножом? — перебил ее герцог.

— Да, именно так, милорд: в левый бок, ножом. Кто мог рассказать вам, что я видела такой сон? Я поверяла его только богу, да и то в молитве.

— Этого довольно, сударыня. Вы любите меня, и это все.

— Я люблю вас? Я?

— Да, вы. Разве бог послал бы вам те же сны, что и мне, если б вы не любили меня? Разве являлись бы нам те же предчувствия, если б наши жизни не связывало сердце? Вы любите меня, моя королева! Будете ли вы оплакивать меня?

— О боже! Боже! — воскликнула Анна Австрийская. — Это больше, чем я в силах вынести. Герцог, молю вас, ради всего святого, оставьте меня, уйдите! Я не знаю, люблю ли я вас или нет, но я твердо знаю, что не нарушу своих клятв. Сжальтесь же надо мной, уезжайте! Если вас ранят во Франции, если вы умрете во Франции, если я буду думать, что любовь ко мне стала причиной вашей гибели, я не перенесу этого, я сойду с ума! Уезжайте же, уезжайте, умоляю вас!

— О, как вы прекрасны сейчас! Как я люблю вас! — проговорил Бекингэм.

— Уезжайте! Уезжайте! Молю вас! Позже вы вернетесь. Вернитесь сюда в качестве посла, в качестве министра, вернитесь в сопровождении телохранителей, готовых защитить вас, слуг, обязанных охранять вас… Тогда я не буду трепетать за вашу жизнь и буду счастлива увидеть вас.

— Неужели правда то, что вы говорите мне?

— Да…

— Тогда… тогда в знак вашего прощения дайте мне что-нибудь, какую-нибудь вещицу, принадлежащую вам, которая служила бы доказательством, что все это не приснилось мне. Какую-нибудь вещицу, которую вы носили и которую я тоже мог бы носить… перстень, цепочку…

— И вы уедете… уедете, если я исполню вашу просьбу?

— Да.

— Немедленно?

— Да.

— Вы покинете Францию? Вернетесь в Англию?

— Да, клянусь вам.

— Подождите тогда, подождите…

Анна Австрийская удалилась к себе и почти тотчас же вернулась, держа в руках ларец розового дерева с золотой инкрустацией, воспроизводившей ее монограмму.

— Возьмите это, милорд, — сказала она. — Возьмите и храните на память обо мне.

Герцог Бекингэм взял ларец и вновь упал к ее ногам.

— Вы обещали мне уехать, — произнесла королева.

— И я сдержу свое слово! Вашу руку, сударыня, вашу руку, и я удалюсь.

Королева Анна протянула руку, закрыв глаза и другой рукой опираясь на Эстефанию, ибо чувствовала, что силы готовы оставить ее.

Бекингэм страстно прильнул губами к этой прекрасной руке.

— Не позднее чем через полгода, сударыня, — проговорил он, поднимаясь, — я вновь увижу вас, хотя бы мне для этого пришлось перевернуть небо и землю!

И, верный данному слову, он выбежал из комнаты.

В коридоре он нашел г-жу Бонасье, которая с теми же предосторожностями и с тем же успехом вывела его за пределы Лувра.

XIII

Г-Н БОНАСЬЕ
Во всей этой истории, как читатель мог заметить, был один человек, которым, несмотря на тяжелое его положение, никто не интересовался. Человек этот был г-н Бонасье, почтенная жертва интриг политических и любовных, так тесно сплетавшихся между собой в ту эпоху, богатую рыцарскими подвигами и в то же время любовными похождениями.

К счастью — помнит ли или не помнит об этом читатель, — мы обещали не терять его из виду.

Сыщики, арестовавшие его, препроводили его прямым путем в Бастилию и там, трепещущего, провели мимо взвода солдат, заряжавших свои мушкеты.

Затем, оказавшись в полу подземном длинном коридоре, он подвергся со стороны своих провожатых самому жестокому обращению и был осыпан самыми грубыми ругательствами. Сыщики, видя, что имеют дело с человеком не дворянского происхождения, обошлись с ним, как с последним нищим.

Спустя полчаса явился писарь, положивший конец его мучениям, но не его беспокойству, дав распоряжение отвести его в комнату для допроса. Обычно арестованных допрашивали в их камерах, но с г-ном Бонасье не считали нужным стесняться.

Двое конвойных, схватив злополучного галантерейщика, заставили его пройти по двору, ввели в коридор, где стояло трое часовых, открыли какую-то дверь и втолкнули его в комнату со сводчатым потолком, где были только стол, стул и где находился комиссар. Комиссар восседал на стуле и что-то писал за столом.

Конвойные подвели арестанта к столу и по знаку комиссара удалились на такое расстояние, чтобы они не могли слышать допроса.

Комиссар, который до сих пор склонял голову над своими бумагами, вдруг поднял глаза, желая проверить, кто стоит перед ним. Вид у комиссара был неприветливый — заостренный нос, желтые выдающиеся скулы, глаза маленькие, но живые и проницательные. В лице было нечто напоминающее одновременно и куницу и лису. Голова на длинной, подвижной шее, вытягивающейся из-за ворота черной судейской мантии, покачивалась, словно голова черепахи, высунувшаяся из панциря.

Комиссар прежде всего осведомился об имени и фамилии г-на Бонасье, о роде занятий и месте его жительства.

Допрашиваемый ответил, что зовут его Жак-Мишель Бонасье, что ему пятьдесят один год, что он бывший владелец галантерейной лавки, ныне оставивший торговлю, и живет на улице Могильщиков, в доме номер одиннадцать.

Комиссар после этого, вместо продолжения допроса, произнес длинную речь об опасности, которая грозит маленькому человеку, осмелившемуся сунуться в политику. Кроме того, он пустился в пространное повествование о могуществе и силе г-на кардинала, этого непревзойденного министра, этого победителя всех прежних министров, являющего блистательный пример для министров будущих, действиям и власти которого никто не может противиться безнаказанно.

По окончании этой части своей речи, вперив ястребиный взгляд в несчастного Бонасье, комиссар предложил ему поразмыслить о своем положении.

Размышления галантерейщика были несложны: он проклинал день и час, когда г-н де Ла Порт вздумал женить его на своей крестнице, и в особенности тот час, когда эта крестница была причислена к бельевой королевы.

Основой характера г-на Бонасье был глубочайший эгоизм в соединении с отчаянной скупостью, приправленной величайшей трусостью. Любовь, испытываемая им к молодой жене, была чувством второстепенным и не могла бороться с врожденными свойствами, только что перечисленными нами.

Бонасье серьезно обдумал то, что ему сказали.

— Но, господин комиссар, — заговорил он с полным хладнокровием, — поверьте, что я более чем кто-либо знаю и ценю все достоинства его несравненного высокопреосвященства, который оказывает нам честь управлять нами.

— Неужели? — недоверчиво спросил комиссар. — Но если это действительно так, то как же вы попали в Бастилию?

— Как или, вернее, за что я нахожусь здесь — вот этого я никак не могу сказать вам, ибо мне это и самому неизвестно. Но уж наверное не за поступки, которые могли бы быть неугодны господину кардиналу.

— Но вы должны были совершить какое-нибудь преступление, раз вас обвиняют в государственной измене.

— В государственной измене? — в ужасе вскричал Бонасье. — В государственной измене?.. Да как же несчастный галантерейщик, который не терпит гугенотов и ненавидит испанцев, может быть обвинен в государственной измене? Вы сами подумайте, господин комиссар! Ведь это же совершенно немыслимо!

— Господин Бонасье… — произнес комиссар, глядя на обвиняемого так, словно его маленькие глазки обладали способностью читать в глубине сердец. — Господин Бонасье, у вас есть жена?

— Да, сударь, — с дрожью ответил галантерейщик, чувствуя, что вот именно сейчас начнутся осложнения. — У меня… у меня была жена.

— Как это — была? Куда же вы ее дели, если она у вас была?

— Ее похитили у меня, сударь.

— Похитили? — переспросил комиссар. — Вот как!

Бонасье по этому «вот как!» понял, что дело его все больше запутывается.

— Итак, ее похитили, — продолжал комиссар. — Ну, а знаете ли вы, кто именно ее похитил?

— Мне кажется, что знаю.

— Кто же это?

— Заметьте, господин комиссар, что я ничего не утверждаю. Я только подозреваю.

— Кого же вы подозреваете? Ну, отвечайте откровенно.

Г-н Бонасье растерялся: следовало ли ему во всем отпираться или все выложить начистоту? Если он станет отрицать все, могут предположить, что он знает слишком много и не смеет в этом признаться. Сознаваясь, он докажет свою добрую волю. Он решил поэтому сказать все.

— Я подозреваю мужчину высокого роста, черноволосого, смуглого, важного на вид, похожего на знатного вельможу. Он несколько раз следовал за нами, как мне показалось, когда я поджидал жену у выхода из Лувра и отводил ее домой.

Комиссар как будто несколько встревожился.

— А имя его? — спросил он.

— О, имени его я не знаю. Но, если бы мне пришлось встретиться с ним, я сразу узнал бы его даже среди тысячи других, ручаюсь вам.

Комиссар нахмурился.

— Вы говорите, что узнали бы его среди тысячи других? — переспросил он.

— Я хотел сказать… — пробормотал Бонасье, заметив, что ответил неудачно. — Я хотел сказать…

— Вы ответили, что узнали бы его, — сказал комиссар. — Хорошо. На сегодня достаточно. Необходимо, раньше чем мы продолжим этот разговор, уведомить кое-кого о том, что вам известен похититель вашей жены.

— Но ведь я не говорил вам, что он мне известен! — в отчаянии воскликнул Бонасье. — Я говорил как раз обратное…

— Уведите заключенного! — приказал комиссар, обращаясь к двум стражникам.

— Куда прикажете его отвести? — спросил писарь.

— В камеру.

— В которую?

— Господи, да в любую! Лишь бы она покрепче запиралась, — произнес комиссар безразличным тоном, вселившим ужас в несчастного Бонасье.

«О боже, боже! — думал он. — Беда обрушилась на мою голову! Жена, наверное, совершила какое-нибудь ужасное преступление. Меня считают ее сообщником и покарают вместе с нею. Она, наверное, призналась, сказала, что посвящала меня во все. Женщины ведь такие слабые создания!.. В камеру, в первую попавшуюся! Ну конечно! Ночь коротка… А завтра — колесо, виселица… О боже, боже! Сжалься надо мною!»

Не обращая ни малейшего внимания на жалобные сетования г-на Бонасье, сетования, к которым они, впрочем, давно должны были привыкнуть, караульные подхватили арестанта с двух сторон под руки и увели в камеру. Комиссар поспешно принялся строчить какое-то письмо. Писарь в ожидании стоял возле него.

Бонасье в эту ночь не сомкнул глаз — не потому, что камера его была особенно неудобна, но страшная тревога не позволяла ему уснуть. Всю ночь он просидел на скамеечке, вздрагивая при малейшем звуке. И когда первые лучи солнца скользнули сквозь решетку окна, ему показалось, что само солнце приняло траурный оттенок.

Вдруг он услышал, как отодвигается засов, и даже подскочил от ужаса. Он решил, что за ним пришли, чтобы отвести на эшафот.

Поэтому, когда в дверях вместо палача появился вчерашний комиссар со своим писарем, он готов был броситься им на шею.

— Ваше дело, дорогой мой, крайне запуталось со вчерашнего дня, — сказал комиссар. — И я советую вам сказать правду. Только ваше чистосердечное раскаяние может смягчить гнев кардинала.

— Но я готов все сказать! — воскликнул Бонасье. — По крайней мере, все, что я знаю. Прошу вас, спрашивайте меня.

— Прежде всего: где находится ваша жена?

— Ведь я говорил вам, что она похищена.

— Да, но вчера после пяти часов дня она благодаря вашей помощи сбежала.

— Моя жена сбежала? — воскликнул Бонасье. — Несчастная! Но, сударь, если она сбежала, то не по моей вине, клянусь вам!

— Для чего вы днем заходили к вашему жильцу, господину д'Артаньяну, с которым вы о чем-то долго совещались?

— Да, это правда, господин комиссар. Признаюсь в этом и признаюсь, что это была ошибка. Я действительно был у господина д'Артаньяна.

— С какой целью вы заходили к нему?

— С целью попросить его разыскать мою жену. Я полагал, что имею право требовать ее назад. По-видимому, я ошибся и очень прошу вас простить меня.

— Что же вам ответил господин д'Артаньян?

— Господин д'Артаньян обещал помочь мне. Но я вскоре убедился, что он предает меня.

— Вы стараетесь ввести суд в заблуждение! Д'Артаньян сговорился с вами, и в силу этого сговора он разогнал полицейских, которые арестовали вашу жену, и скрыл ее от преследования.

— Господин д'Артаньян похитил мою жену? Да что вы мне тут рассказываете?

— К счастью, господин д'Артаньян в наших руках, и вам будет устроена с ним очная ставка.

— Ну что ж, я, право, этому рад! — воскликнул г-н Бонасье. — Хотелось бы увидеть хоть одно знакомое лицо…

— Введите господина д'Артаньяна! — приказал комиссар, обращаясь к караульным.

Караульные ввели Атоса.

— Господин д'Артаньян, — произнес комиссар, обращаясь к Атосу, — расскажите, что произошло между вами и этим господином.

— Но это вовсе не господин д'Артаньян! — вскричал Бонасье.

— Как — не господин д'Артаньян? — в свою очередь закричал комиссар.

— Ну конечно, нет! — сказал Бонасье.

— Как же зовут этого господина? — спросил комиссар.

— Не могу вам сказать: я с ним не знаком.

— Вы с ним не знакомы?

— Нет.

— Вы никогда его не видели?

— Видал, но не знаю, как его зовут.

— Ваше имя? — спросил комиссар.

— Атос, — ответил мушкетер.

— Но ведь это не человеческое имя, это название какой-нибудь горы! — воскликнул несчастный комиссар, начинавший терять голову.

— Это мое имя, — спокойно сказал Атос.

— Но вы сказали, что вас зовут д'Артаньян.

— Я это говорил?

— Да, вы.

— Разрешите! Меня спросили: «Вы господин д'Артаньян?» — на что я ответил: «Вы так полагаете?» Стражники закричали, что они в этом уверены. Я не стал спорить с ними. Кроме того, ведь я мог и ошибиться.

— Сударь, вы оскорбляете достоинство суда.

— Ни в какой мере, — спокойно сказал Атос.

— Вы господин д'Артаньян!

— Вот видите, вы снова это утверждаете.

— Но, господин комиссар, — вскричал Бонасье, — уверяю вас, тут не может быть никакого сомнения! Господин д'Артаньян — мой жилец, и, следовательно, хоть он и не платит мне за квартиру, или именно поэтому, я-то должен его знать. Господин д'Артаньян — молодой человек лет девятнадцати-двадцати, не более, а этому господину по меньшей мере тридцать. Господин д'Артаньян состоит в гвардейской роте господина Дезэссара, а этот господин — мушкетер из роты господина де Тревиля. Поглядите на его одежду, господин комиссар, поглядите на одежду!

— Правильно! — пробормотал комиссар. — Это, черт возьми, правильно!

В эту минуту распахнулась дверь, и гонец, которого ввел один из надзирателей Бастилии, подал комиссару какое-то письмо.

— Ах, негодная! — воскликнул комиссар.

— Как? Что вы сказали? О ком вы говорите? Не о моей жене, надеюсь?

— Нет, именно о ней. Хороши ваши дела, нечего сказать!

— Что же это такое? — воскликнул галантерейщик в полном отчаянии. — Будьте добры объяснить мне, господин комиссар, каким образом мое дело может ухудшиться от того, что делает моя жена в то время, как я сижу в тюрьме?

— Потому что все совершаемое вашей женой — только продолжение задуманного вами совместно плана! Чудовищного плана!

— Клянусь вам, господин комиссар, что вы глубоко заблуждаетесь, что я и понятия не имею о том, что намеревалась совершить моя жена, что я не имею ни малейшего отношения к тому, что она сделала, и, если она наделала глупостей, я отрекаюсь от нее, отказываюсь, проклинаю ее!

— Вот что, господин комиссар, — сказал вдруг Атос. — Если я вам больше не нужен, прикажите отвести меня куда-нибудь. Он порядочно надоел мне, ваш господин Бонасье.

— Отведите арестованных в их камеры, — приказал комиссар, одним и тем же движением указывая на Атоса и Бонасье, — и пусть их охраняют как можно строже.

— Если вы имеете претензии к господину д'Артаньяну, — с обычным своим спокойствием сказал Атос, — я не совсем понимаю, в какой мере я могу заменить его.

— Делайте, как вам приказано! — закричал комиссар. — И никаких сношений с внешним миром! Слышите!

Атос, пожав плечами, последовал за караульными, а Бонасье всю дорогу так плакал и стонал, что мог бы разжалобить тигра.

Галантерейщика отвели в ту самую камеру, где он провел ночь, и оставили его там на весь день. И весь день Бонасье плакал, как настоящий галантерейщик: да ведь, по его же собственным словам, в нем не было и тени воинского духа.

Вечером, около девяти часов, уже собираясь лечь спать, он услышал шаги в коридоре. Шаги приближались к его камере; дверь открылась, и вошли караульные солдаты.

— Следуйте за мной, — произнес полицейский чиновник, вошедший вместе с солдатами.

— Следовать за вами? — воскликнул Бонасье. — Следовать за вами в такой час? Куда это, господи помилуй!

— Туда, куда нам приказано вас доставить.

— Но это не ответ!

— Это единственное, что мы можем сказать вам.

— О боже, боже! — прошептал несчастный галантерейщик. — На этот раз я погиб!

И он, совершенно убитый, без всякого сопротивления последовал за караульными.

Его провели по тому же коридору, по которому он уже проходил, затем они пересекли двор, прошли через другое здание и наконец достигли ворот главного двора, где ждала карета, окруженная четырьмя верховыми. Бонасье посадили в карету, полицейский чиновник устроился рядом с ним, дверцы заперли на ключ, и оба оказались как бы в передвижной тюрьме.

Карета двинулась вперед медленно, словно траурная колесница. Сквозь решетку, защищавшую окно, арестованный мог видеть только дома и мостовую. Но коренной парижанин, каким был Бонасье, узнавал каждую улицу по тумбам, вывескам и фонарям. Подъезжая к церкви святого Павла, возле которой казнили узников Бастилии, приговоренных к смерти, он чуть не лишился чувств и дважды перекрестился. Он думал, что карета здесь остановится. Но карета проехала мимо.

Несколько позже он снова пережил безграничный ужас. Они проезжали вдоль кладбища святого Якова, где хоронили государственных преступников. Одно только его несколько успокоило: прежде чем их похоронить, им обычно отрубали голову, а его собственная голова пока еще крепко сидела на плечах. Но, когда он увидел, что карета сворачивает к Гревской площади, когда он увидел островерхую крышу городской ратуши и карета въехала под арку, он решил, что все кончено, и попытался исповедоваться перед полицейским чиновником. В ответ на отказ чиновника выслушать его он принялся так жалобно кричать, что тот пригрозил заткнуть ему рот кляпом, если он не замолчит.

Эта угроза немного успокоила Бонасье. Если его собирались казнить на Гревской площади, не стоило затыкать ему рот: они ведь уже почти достигли места казни, И действительно, карета проехала через роковую площадь, не останавливаясь. Приходилось опасаться еще только Трагуарского Креста. А туда именно карета и завернула.

На этот раз не могло быть сомнений: на площади Трагуарского Креста казнили приговоренных низкого звания. Бонасье напрасно льстил себе, считая себя достойным площади Святого Павла или Гревской площади. Его путешествие и его жизнь закончатся у Трагуарского Креста. Ему не виден был еще злосчастный крест, но он почти ощущал, как этот крест движется ему навстречу. Шагах в двадцати от рокового места он вдруг услышал гул толпы, и карета остановилась. Этого несчастный Бонасье, истерзанный всеми пережитыми волнениями, уже не в силах был перенести. Он издал слабый крик, который можно было принять за последний стон умирающего, и лишился чувств.

XIV

НЕЗНАКОМЕЦ ИЗ МЕНГА
Толпа на площади собралась не в ожидании человека, которого должны были повесить, а сбежалась смотреть на повешенного.

Карета поэтому, на минуту задержавшись, тронулась дальше, проехала сквозь толпу, миновала улицу Сент-Оноре, повернула на улицу Добрых Детей и остановилась у невысокого подъезда.

Двери распахнулись, и двое гвардейцев приняли в свои объятия Бонасье, поддерживаемого полицейским. Его втолкнули в длинный вестибюль, втащили вверх по какой-то лестнице и оставили в передней.

Все движения, какие требовались от него, он совершал машинально.

Он шел, как ходят во сне, видел окружающее словно сквозь туман. Слух улавливал какие-то звуки, но мозг не осознавал их. Если бы его в эти минуты казнили, он бы не сделал ни одного движения, чтобы защититься, не испустил бы ни одного вопля, чтобы вымолить пощаду.

Он так и остался сидеть на банкетке, прислонясь к стене и опустив руки, в том самом месте, где караульные усадили его.

Но постепенно, оглядываясь кругом и не видя никаких предметов, угрожающих его жизни, ничего, представляющего опасность, видя, что стены покрыты мягкой кордовской кожей, красные тяжелые шелковые портьеры подхвачены золотыми шнурами, а банкетка, на которой он сидел, достаточно мягка и удобна, он понял, что страх его напрасен, и начал поворачивать голову вправо и влево и то поднимать ее, то опускать.

Эти движения, которым никто не препятствовал, придали ему некоторую храбрость, и он рискнул согнуть сначала одну ногу, затем другую. В конце концов, опершись руками о сиденье диванчика, он слегка приподнялся и оказался на ногах.

В эту минуту какой-то офицер представительного вида приподнял портьеру, продолжая говорить с кем-то находившимся в соседней комнате. Затем он обернулся к арестованному.

— Это вы Бонасье? — спросил он.

— Да, господин офицер, — пробормотал галантерейщик, чуть живой от страха. — Это я, к вашим услугам.

— Войдите, — сказал офицер.

Он отодвинулся, пропуская арестованного. Бонасье беспрекословно повиновался и вошел в комнату, где его, по-видимому, ожидали.

Это был просторный кабинет, стены которого были увешаны разного рода оружием; ни один звук не доносился сюда извне. Хотя был всего лишь конец сентября, в камине уже горел огонь. Всю середину комнаты занимал квадратный стол с книгами и бумагами, поверх которых лежала развернутая огромная карта города Ла Рошели.

У камина стоял человек среднего роста, гордый, надменный, с пронзительным взглядом и широким лбом. Худощавое лицо его еще больше удлиняла остроконечная бородка, над которой закручивались усы. Этому человеку было едва ли более тридцати шести — тридцати семи лет, но в волосах и бородке уже мелькала седина. Хотя при нем не было шпаги, все же он походил на военного, а легкая пыль на его сапогах указывала, что он в этот день ездил верхом.

Человек этот был Арман-Жан дю Плесси, кардинал де Ришелье, не такой, каким принято у нас изображать его, то есть не согбенный старец, страдающий от тяжкой болезни, расслабленный, с угасшим голосом, погруженный в глубокое кресло, словно в преждевременную могилу, живущий только силой своего ума и поддерживающий борьбу с Европой одним напряжением мысли, а такой, каким он в действительности был в те годы: ловкий и любезный кавалер, уже и тогда слабый телом, но поддерживаемый неукротимой силой духа, сделавшего из него одного из самых замечательных людей своего времени. Оказав поддержку герцогу Неверскому в его мантуанских владениях, захватив Ним, Кастр и Юзес, он готовился изгнать англичан с острова Рэ и приступить к осаде Ла Рошели.

Ничто, таким образом, на первый взгляд не изобличало в нем кардинала, и человеку, не знавшему его в лицо, невозможно было догадаться, кто стоит перед ним.

Злополучный галантерейщик остановился в дверях, а взгляд человека, только что описанного нами, впился в него, словно желая проникнуть в глубину его прошлого.

— Это тот самый Бонасье? — спросил он после некоторого молчания.

— Да, ваша светлость, — ответил офицер.

— Хорошо. Подайте мне его бумаги и оставьте нас.

Офицер взял со стола требуемыебумаги, подал их и, низко поклонившись, вышел.

Бонасье в этих бумагах узнал протоколы его допросов в Бастилии. Человек, стоявший у камина, время от времени поднимал глаза от бумаг и останавливал их на арестанте, и тогда несчастному казалось, что два кинжала впиваются в самое его сердце.

После десяти минут чтения и десяти секунд наблюдения для кардинала все было ясно.

— Это существо никогда не участвовало в заговоре, — прошептал он. — Но все же посмотрим…

— Вы обвиняетесь в государственной измене, — медленно проговорил кардинал.

— Мне об этом уже сообщили, ваша светлость! — воскликнул Бонасье, титулуя своего собеседника так, как его только что титуловал офицер. — Но клянусь вам, что я ничего не знаю.

Кардинал подавил улыбку.

— Вы состояли в заговоре с вашей женой, с госпожой де Шеврез и с герцогом Бекингэмом.

— Действительно, ваша светлость, — сказал Бонасье, — она при мне называла эти имена.

— По какому поводу?

— Она говорила, что кардинал де Ришелье заманил герцога Бекингэма в Париж, чтобы погубить его, а вместе с ним и королеву.

— Она так говорила? — с гневом вскричал кардинал.

— Да, ваша светлость, но я убеждал ее, что ей не следует говорить такие вещи и что его высокопреосвященство не способны…

— Замолчите, вы, глупец! — сказал кардинал.

— Вот это самое сказала и моя жена, ваша светлость.

— Известно ли вам, кто похитил вашу жену?

— Нет, ваша светлость.

— Но вы кого-то подозревали?

— Да, ваша светлость. Но эти подозрения как будто вызвали неудовольствие господина комиссара, и я уже отказался от них.

— Ваша жена бежала. Вы знали об этом?

— Нет, ваша светлость. Я узнал об этом только в тюрьме через посредство господина комиссара. Он очень любезный человек.

Кардинал второй раз подавил улыбку.

— Значит, вам не известно, куда девалась ваша жена после своего бегства?

— Совершенно ничего, ваша светлость. Надо полагать, что она вернулась в Лувр.

— В час ночи ее еще там не было.

— Господи боже мой! Что же с нею случилось?

— Это станет известно, не беспокойтесь. От кардинала ничто не остается сокрытым. Кардинал знает все.

— В таком случае, ваша светлость, как вы думаете, не согласится ли кардинал сообщить, куда девалась моя жена?

— Возможно. Но вы должны предварительно рассказать все, что вам известно об отношениях вашей жены с госпожой де Шеврез.

— Но, ваша светлость, я ровно ничего не знаю. Я. никогда не видал этой дамы.

— Когда вы заходили за вашей женой в Лувр, она прямо возвращалась домой?

— Почти никогда. У нее были дела с какими-то торговцами полотном, куда я и провожал ее.

— А сколько было этих торговцев?

— Два, ваша светлость.

— Где они жили?

— Один на улице Вожирар, другой на улице Лагарп.

— Входили вы к ним вместе с нею?

— Никогда. Я ждал ее у входа.

— А как она объясняла свое желание заходить одной?

— Никак не объясняла. Говорила, чтобы я подождал, — я и ждал.

— Вы очень покладистый муж, любезный мой господин Бонасье! — сказал кардинал.

«Он называет меня «любезным господином Бонасье», — подумал галантерейщик. — Дела, черт возьми, идут хорошо!»

— Могли б вы узнать двери, куда она входила?

— Да.

— Помните ли вы номера?

— Да.

— Назовите их.

— Номер двадцать пять по улице Вожирар и номер семьдесят пять по улице Лагарп.

— Хорошо, — сказал кардинал. И, взяв со стола серебряный колокольчик, он позвонил.

Вошел тот же офицер.

— Сходите за Рошфором, — вполголоса приказал Ришелье, — пусть он тотчас придет, если только вернулся.

— Граф здесь, — сказал офицер. — Он настоятельно просит ваше высокопреосвященство принять его.

— Пусть он зайдет! — воскликнул кардинал. — Пусть зайдет!

Офицер выбежал из комнаты с той быстротой, с которой все слуги кардинала обычно старались исполнить его приказания.

— Ах, «ваше высокопреосвященство»! — прошептал Бонасье, в ужасе выпучив глаза.

Не прошло и пяти секунд после ухода офицера, как дверь распахнулась и вошел новый посетитель.

— Это он! — вскричал Бонасье.

— Кто — он? — спросил кардинал.

— Он, похититель моей жены!

Кардинал снова позвонил. Вошел офицер.

— Отведите этого человека и сдайте солдатам, который его привезли. Пусть он подождет, пока я снова вызову его.

— Нет, ваша светлость, нет, это не он! — завопил Бонасье. — Я ошибся! Ее похитил другой, совсем не похожий на этого! Этот господин — честный человек!

— Уведите этого болвана! — сказал кардинал.

Офицер взял Бонасье за локоть и вывел в переднюю, где его ожидали караульные.

Человек, только что вошедший к кардиналу, проводил Бонасье нетерпеливым взглядом и, как только дверь затворилась за ним, быстро подошел к Ришелье.

— Они виделись, — произнес он.

— Кто? — спросил кардинал.

— Она и он.

— Королева и герцог? — воскликнул Ришелье.

— Да.

— Где же?

— В Лувре.

— Вы уверены?

— Совершенно уверен.

— Кто вам сказал?

— Госпожа де Ланнуа, которая, как вы знаете, всецело предана вашему высокопреосвященству.

— Почему она не сообщила об этом раньше?

— То ли случайно, то ли из недоверия, но королева приказала госпоже де Фаржи остаться ночевать у нее в спальне и затем не отпускала ее весь день.

— Так… Мы потерпели поражение. Постараемся отыграться.

— Я все силы приложу, чтобы помочь вашей светлости. Будьте в этом уверены.

— Как все это произошло?

— В половине первого ночи королева сидела со своими придворными дамами…

— Где именно?

— В своей спальне…

— Так…

— …как вдруг ей передали платок, посланный кастеляншей…

— Дальше!

— Королева сразу обнаружила сильное волнение и, несмотря на то что была нарумянена, заметно побледнела…

— Дальше! Дальше!

— Поднявшись, она произнесла изменившимся голосом: «Подождите меня десять минут, я скоро вернусь», затем открыла дверь и вышла.

— Почему госпожа де Ланнуа не сообщила вам немедленно обо всем?

— У нее не было еще полной уверенности. К тому же королева ведь сказала: «Подождите меня». И она не решилась ослушаться.

— Сколько времени королева отсутствовала?

— Три четверти часа.

— Никто из придворных дам не сопровождал ее?

— Одна только донья Эстефания.

— Затем королева вернулась?

— Да, но лишь для того, чтобы взять ларчик розового дерева, украшенный ее монограммой, с которым она и удалилась.

— А когда она вернулась, ларчик был при ней?

— Нет.

— Знает ли госпожа де Ланнуа, что находилось в ларце?

— Да. Алмазные подвески, подаренные королеве его величеством.

— И вернулась она без этого ларца?

— Да.

— Госпожа де Ланнуа полагает, следовательно, что королева отдала ларец герцогу Бекингэму?

— Она в этом убеждена.

— Почему?

— Днем госпожа де Ланнуа как камер-фрейлина королевы всюду искала ларец, сделала вид, что обеспокоена его исчезновением, и в конце концов спросила королеву, не знает ли она, куда он исчез.

— И тогда королева?..

— Королева, густо покраснев, сказала, что накануне сломала один из подвесков и отправила его в починку к ювелиру.

— Нужно зайти к королевскому ювелиру и узнать, правда это или нет.

— Я уже был там.

— Ну и что же? Что сказал ювелир?

— Ювелир ни о чем не слыхал.

— Прекрасно! Прекрасно, Рошфор! Не все еще потеряно, и кто знает, кто знает… все, может быть, к лучшему.

— Я ни на мгновение не сомневаюсь, что гений вашего высокопреосвященства…

— …исправит ошибки своего шпиона, не так ли?

— Я как раз собирался это сказать, если бы ваше высокопреосвященство позволили мне договорить до конца.

— А теперь… известно ли вам, где скрывались герцогиня де Шеврез и герцог Бекингэм?

— Нет, ваша светлость. Мои шпионы не могли сообщить ни каких точных сведений на этот счет.

— А я знаю.

— Вы, ваша светлость?

— Да. Во всяком случае, догадываюсь.

— Желает ли ваше высокопреосвященство, чтобы я приказал арестовать обоих?

— Поздно. Они, должно быть, успели уехать.

— Можно, во всяком случае, удостовериться…

— Возьмите с собой десять моих гвардейцев и обыщите оба дома.

— Слушаюсь, ваше преосвященство.

Рошфор поспешно вышел.

Оставшись один, кардинал после минутного раздумья позвонил в третий раз.

В дверях появился все тот же офицер.

— Введите арестованного! — сказал кардинал.

Г-на Бонасье снова ввели в кабинет. Офицер по знаку кардинала удалился.

— Вы обманули меня, — строго произнес кардинал.

— Я? — вскричал Бонасье. — Чтобы я обманул ваше высокопреосвященство!..

— Ваша жена, отправляясь на улицу Вожирар и на улицу Лагарп, заходила вовсе не к торговцам полотном.

— К кому же она ходила, боже правый?

— Она ходила к герцогине де Шеврез и к герцогу Бекингэму.

— Да… — произнес Бонасье, углубляясь в воспоминания, — да, верно, ваше высокопреосвященство правы. Я несколько раз говорил жене: странно, что торговцы полотном живут в таких домах — в домах без вывесок. И каждый раз жена моя принималась хохотать. Ах, ваша светлость, — продолжал Бонасье, бросаясь к ногам его высокопреосвященства, — вы и в самом деле кардинал, великий кардинал, гений, перед которым преклоняются все!

Сколь ни ничтожно было торжество над таким жалким созданием, как Бонасье, кардинал все же один миг наслаждался им.

Затем, словно внезапно осененный какой-то мыслью, он с легкой улыбкой, скользнувшей по его губам, протянул руку галантерейщику.

— Встаньте, друг мой, — сказал он. — Вы порядочный человек.

— Кардинал коснулся моей руки, я коснулся руки великого человека! — вскричал Бонасье. — Великий человек назвал меня своим другом!..

— Да, друг мой, да! — произнес кардинал отеческим тоном, которым он умел иногда говорить, тоном, который мог обмануть только людей, плохо знавших Ришелье. — Вас напрасно обвиняли, и поэтому вас следует вознаградить. Вот, возьмите этот кошель, в нем сто пистолей, и простите меня.

— Чтобы я простил вас, ваша светлость! — сказал Бонасье, не решаясь дотронуться до мешка с деньгами — вероятно, из опасения, что все это только шутка. — Вы вольны были арестовать меня, вольны пытать меня, повесить, вы наш властелин, и я не смел бы даже пикнуть! Простить вас, ваше высокопреосвященство! Подумать страшно!

— Ах, любезный господин Бонасье, вы удивительно великодушны! Вижу это и благодарю вас. Итак, вы возьмете этот кошель и уйдете отсюда не слишком недовольный.

— Я ухожу в полном восхищении.

— Итак, прощайте. Или, лучше, до свиданья, ибо, я надеюсь, мы еще увидимся.

— Когда будет угодно вашему высокопреосвященству! Я весь к услугам вашего высокопреосвященства.

— Мы будем видеться часто, будьте спокойны. Беседа с вами доставила мне необычайное удовольствие.

— О, ваше высокопреосвященство!..

— До свиданья, господин Бонасье, до свиданья!

И кардинал сделал знак рукой, в ответ на который Бонасье поклонился до земли. Затем, пятясь задом, он вышел из комнаты, и кардинал услышал, как он в передней что есть мочи завопил: «Да здравствует его светлость! Да здравствует его преосвященство! Да здравствует великий кардинал!»

Кардинал с улыбкой прислушался к этому шумному проявлению восторженных чувств мэтра Бонасье.

— Вот человек, который отныне даст себя убить за меня, — проговорил он, когда крики Бонасье заглохли вдали.

И кардинал с величайшим вниманием склонился над картой Ла Рошели, развернутой, как мы уже говорили, у него на столе, и принялся карандашом вычерчивать на ней линию знаменитой дамбы, которая полтора года спустя закрыла доступ в гавань осажденного города. Он был целиком поглощен своими стратегическими планами, как вдруг дверь снова раскрылась и вошел Рошфор.

— Ну, как же? — с живостью спросил кардинал, и быстрота, с которой он поднялся, указывала на то, какое значение он придавал поручению, данному им графу.

— Вот как обстоит дело, — ответил граф. — В домах, указанных вашим высокопреосвященством, действительно проживала молодая женщина лет двадцати шести — двадцати восьми и мужчина лет тридцати пяти — сорока. Мужчина прожил там четыре дня, женщина — пять. Женщина уехала сегодня ночью, а мужчина — утром.

— Это были они! — воскликнул кардинал и, взглянув на стенные часы, добавил: — Сейчас уже поздно посылать за ними погоню — герцогиня уже в Туре, а герцог Бекингэм в Булони. Придется настигнуть его в Лондоне.

— Какие будут приказания вашего высокопреосвященства?

— Ни слова о случившемся. Пусть королева ничего не подозревает, пусть не знает, что мы проникли в ее тайну. Пусть предполагает, что мы занимаемся раскрытием какого-нибудь заговора… Вызовите ко мне канцлера Сегье.

— А что ваше высокопреосвященство сделали с этим человеком?

— С каким человеком? — спросил кардинал.

— С этим Бонасье?

— Сделал с ним все, что можно было с ним сделать. Я сделал из него шпиона, и он будет следить за собственной женой.

Граф Рошфор поклонился с видом человека, признающего недосягаемое превосходство своего повелителя, и удалился.

Оставшись один, кардинал снова опустился в кресло, набросал письмо, которое запечатал своей личной, и позвонил. В четвертый раз вошел все тот же дежурный офицер.

— Позовите ко мне Витре, — произнес кардинал, — и скажите ему, чтобы он был готов отправиться в дальнюю дорогу.

Через несколько минут перед ним уже стоял вызванный им человек в высоких ботфортах со шпорами, готовый отправиться в путь.

— Витре, — сказал Ришелье, — вы немедленно помчитесь в Лондон. Вы ни на одну секунду нигде не остановитесь в пути. Вы передадите это письмо в руки миледи. Вот приказ на выплату двухсот пистолей. Отправьтесь к моему казначею, он вам вручит наличными. Вы получите столько же, если вернетесь через шесть дней и хорошо выполните мое поручение.

Не отвечая ни слова, гонец поклонился, взял письмо и чек на двести пистолей и вышел.

Вот что было написано в письме:

«Миледи! Будьте на первом же балу, на котором появится герцог Бекингэм. На его камзоле вы увидите двенадцать алмазных подвесков; приблизьтесь к нему и отрежьте два из них.

Сообщите мне тотчас же, как только подвески будут в ваших руках».

XV

ВОЕННЫЕ И СУДЕЙСКИЕ
На следующий день после того, как разыгрались все эти события, д'Артаньян и Портос, видя, что Атос не появляется, сообщили г-ну де Тревилю о его исчезновении.

Что касается Арамиса, то, испросив отпуск на пять дней, он, как говорили, отбыл в Руан по семейным делам.

Г-н де Тревиль был отцом своих солдат. Едва успев надеть форму мушкетера, самый незаметный из них и никому не известный мог так же твердо надеяться на помощь капитана, как мог бы надеяться на помощь брата.

Поэтому де Тревиль немедленно отправился к главному уголовному судье. Вызвали офицера, командовавшего потом у Алого Креста, и, сверяя последовательно полученные сведения, удалось установить, что Атос помещен в Фор-Левек.

Атос прошел через все испытания, которым, как мы видели, подвергся Бонасье.

Мы присутствовали при очной ставке, устроенной обоим заключенным. Атос, до этой минуты умалчивавший обо всем из опасения, что станут беспокоить д'Артаньяна и лишат его необходимой свободы действий, теперь утверждал, что зовут его Атос, а не д'Артаньян.

Он объявил, кроме этого, что не знает ни господина, ни госпожи Бонасье, что никогда не разговаривал ни с одним из них. Около десяти часов вечера он зашел навестить своего друга г-на д'Артаньяна, но до этого часа находился у г-на де Тревиля, где он обедал. Не менее двадцати свидетелей могут подтвердить это обстоятельство. И он назвал несколько громких имен, среди прочих также и герцога де Ла Тремуля.

Второй комиссар был, так же как и первый, смущен простыми и твердыми показаниями этого мушкетера, над которым он между тем жаждал одержать верх, что всегда заманчиво для судейского чиновника в борьбе с человеком военным. Но имена г-на де Тревиля и герцога де Ла Тремуля смутили его.

Атоса также повезли к кардиналу, но кардинал, к сожалению, находился в Лувре, у короля.

Это было как раз в то время, когда г-н де Тревиль, выйдя от главного уголовного судьи и от коменданта Фор-Левека и не получив доступа к Атосу, прибыл к королю.

В качестве капитана мушкетеров г-н де Тревиль в любой час мог видеть короля.

Мы знаем, как сильно было недоверие короля к королеве, недоверие, умело разжигаемое кардиналом, который по части интриг значительно больше опасался женщин, чем мужчин. Одной из главных причин его предубеждения против Анны Австрийской была дружба королевы с г-жой де Шеврез. Обе эти женщины беспокоили его больше, чем войны с Испанией, недоразумения с Англией и запутанное состояние финансов. По его мнению и глубокому убеждению, г-жа де Шеврез помогала королеве не только в политических интригах, но — что еще гораздо больше тревожило его — в интригах любовных.

При первых же словах кардинала о том, что г-жа де Шеврез, сосланная в Тур и, как предполагалось, находившаяся в этом городе, тайно приезжала в Париж и, пробыв пять дней, сбила с толку полицию, король пришел в неистовый гнев. Капризный и вероломный, король желал, чтобы его называли Людовиком Справедливым и Людовиком Целомудренным. Потомки с трудом разберутся в этом характере, который история пытается объяснить, приводя многочисленные факты, но не прибегая к рассуждениям.

Когда же кардинал добавил, что не только г-жа де Шеврез приезжала в Париж, но что королева возобновила с ней связь при помощи шифра, в те времена называвшегося кабалистическим, когда он стал утверждать, что, в то время как он, кардинал, уже готов был распутать тончайшие нити этой интриги и, вооружившись всеми доказательствами, намеревался арестовать на месте преступления посредницу между изгнанницей и королевой, какой-то мушкетер осмелился силой прервать ход судебного следствия и, обнажив шпагу, обрушился на честных чиновников, которым было поручено беспристрастное расследование этого дела, чтобы обо всем доложить королю, — Людовик XIII потерял всякое самообладание. Охваченный безмолвным бешенством, которое, когда оно прорывалось, внушало этому монарху способность совершать самые жестокие поступки, он, побледнев, сделал шаг к дверям, ведущим в апартаменты королевы. А между тем кардинал еще не успел произнести имя Бекингэма.

Именно в этот миг появился де Тревиль, холодный, вежливый, безукоризненный во всем своем облике. Увидев здесь кардинала, взглянув на искаженное лицо короля, де Тревиль догадался обо всем, что здесь произошло, и почувствовал себя сильным, как Самсон перед филистимлянами.

Людовик XIII уже схватился за ручку двери. Звук шагов де Тревиля заставил его обернуться.

— Вы явились как раз вовремя, — произнес король, который, дав волю своим страстям, терял уже способность что-либо скрыть. — Хорошие вещи рассказывают мне о ваших мушкетерах!

— А у меня, — холодно ответил де Тревиль, — найдется немало хорошего рассказать вашему величеству о судейских.

— Я не понимаю вас, — надменным тоном произнес король.

— Имею честь доложить вашему величеству, — с тем же спокойствием продолжал де Тревиль, — что кучка чиновников, комиссаров и полицейских, людей весьма почтенных, но, очевидно, крайне враждебных к военным, позволила себе арестовать в одном доме, провести открыто по улицам и заключить в Фор-Левек — все это ссылаясь на приказ, который мне не согласились предъявить, — одного из моих мушкетеров или, вернее, ваших мушкетеров, ваше величество, человека безукоризненного поведения, прославленного, если осмелюсь так выразиться, известного вашему величеству с самой лучшей стороны, — господина Атоса.

— Атоса? — почти невольно повторил король. — Да, мне, кажется, знакомо это имя…

— Пусть ваше величество потрудится вспомнить, — сказал де Тревиль. — Господин Атос — тот самый мушкетер, который на известной вам злополучной дуэли имел несчастье тяжело ранить господина де Каюзака… Да, кстати, ваше высокопреосвященство, — продолжал де Тревиль, обращаясь к кардиналу, — господин Каюзак вполне поправился, не правда ли?

— Да, благодарю, — проговорил кардинал, от гнева прикусив губу.

— Итак, господин Атос зашел навестить своего друга, — продолжал де Тревиль, — молодого беарнца, кадета гвардии вашего величества, из роты Дезэссара. Молодого человека не оказалось дома. Не успел господин Атос опуститься на стул и взять в руки книгу, намереваясь подождать своего друга, как целая толпа сыщиков и солдат осадила дом, взломала несколько дверей…

Кардинал знаком пояснил королю: «Это по поводу того дела, о котором я вам говорил…»

— Все это нам известно, — произнес король. — Ибо все это делалось ради нашей пользы.

— Итак, — продолжал де Тревиль, — ради вашей пользы был схвачен один из моих мушкетеров, ни в чем не повинный, ради вашей пользы он под охраной двух солдат был, словно злодей, проведен по улицам города, сквозь толпу, осыпавшую оскорблениями этого благородного человека, десятки раз проливавшего свою кровь за ваше величество и готового в любую минуту снова пролить ее?

— Да что вы? — сказал король, заколебавшись. — Неужели дело происходило именно так?

— Господин де Тревиль, — произнес кардинал, сохраняя совершенное хладнокровие, — не сказал вам, что этот ни в чем не повинный мушкетер, что этот благородный человек за час до того с обнаженной шпагой напал на четырех комиссаров, посланных мною для расследования по делу чрезвычайной важности.

— Пусть ваше высокопреосвященство докажет это! — воскликнул де Тревиль с искренностью чисто гасконской и резкостью чисто военной. — Дело в том, что за час до этого господин Атос, человек — как я осмелюсь доложить вашему величеству — весьма знатного происхождения, оказал мне честь отобедать у меня и беседовал у меня в гостиной с герцогом де Ла Тремулем и графом де Шалю.

Король взглянул на кардинала.

— Все, о чем я говорил, — произнес кардинал в ответ на безмолвный вопрос короля, — изложено в протоколе, составленном пострадавшими. Имею честь представить его вашему величеству.

— Неужели протокол судейских чиновников стоит честного слова военного? — гордо спросил де Тревиль.

— Полно, полно, Тревиль, — сказал король, — замолчите!

— Если его высокопреосвященство подозревает кого-либо из моих мушкетеров, — ответил де Тревиль, — то ведь справедливость господина кардинала достаточно известна всем, и я сам прошу о расследовании.

— В доме, где происходил этот обыск, — проговорил кардинал все с тем же хладнокровием, — живет, если я не ошибаюсь, некий беарнец, друг этого мушкетера?

— Ваше высокопреосвященство имеет в виду д'Артаньяна?

— Я имею в виду молодого человека, которому вы, господин де Тревиль, покровительствуете.

— Да, ваше высокопреосвященство, совершенно верно.

— Не считаете ли возможным, что этот молодой человек дурно влиял…

— …на господина Атоса, человека, который чуть ли не вдвое старше его? — перебил де Тревиль. — Нет, ваша светлость, не считаю возможным. Кроме того, господин д'Артаньян также провел вечер у меня.

— Вот так история! — воскликнул кардинал. — По-видимому, решительно все провели вечер у вас!

— Не подвергает ли ваше высокопреосвященство сомнению мои слова? — спросил де Тревиль, которому краска гнева залила лицо.

— Нет, боже меня упаси! — произнес кардинал. — Но в котором часу д'Артаньян был у вас?

— О, это я могу совершенно точно сообщить вашему высокопреосвященству: когда он вошел, я как раз заметил, что часы показывали половину десятого, хотя мне казалось, что уже позднее.

— А в котором часу он покинул ваш дом?

— В половине одиннадцатого. Через час после этих событий.

— Но в конце-то концов… — сказал кардинал, который ни на минуту не усомнился в правдивости де Тревиля и чувствовал, что победа ускользает от него, — но ведь в конце-то концов Атоса задержали в этом самом доме на улице Могильщиков.

— Разве другу воспрещается навещать друга, мушкетеру моей роты — поддерживать братскую дружбу с гвардейцем из роты господина Дезэссара?

— Да, если дом, где он встречается со своим другом, подозрителен.

— Дело ведь в том, что дом этот подозрителен, Тревиль, — вставил король. — Вы этого, может быть, не знали…

— Да, ваше величество, я действительно этого не знал. Но я убежден, что это не относится к части дома, занятой господином д'Артаньяном, ибо я могу вас уверить, что нет более преданного слуги вашего величества и более глубокого почитателя господина кардинала.

— Не этот ли самый д'Артаньян ранил когда-то де Жюссака в злополучной схватке у монастыря кармелиток? — спросил король, взглянув на кардинала, покрасневшего от досады.

— А на следующий день поразил Бернажу, — поспешил заметить де Тревиль. — Да, ваше величество, он самый; у вашего величества отличная память.

— Так что же мы решим? — спросил король.

— Это скорее дело вашего величества, чем мое, — сказал кардинал. — Я настаиваю на виновности этого Атоса.

— А я отрицаю ее! — воскликнул де Тревиль. — Но у его величества есть судьи, и судьи разберут это дело.

— Совершенно верно, — сказал король. — Предоставим все это дело судьям. Их дело судить, они и рассудят.

— Печально все же, — вновь заговорил де Тревиль, — что в такое злосчастное время, как наше, самая чистая жизнь, самая неоспоримая добродетель не может оградить человека от позора и преследований. И армия, смею вас заверить, не очень-то будет довольна тем, что становится предметом жестоких преследований по поводу каких-то полицейских историй.

Слова были неосторожны. Но Тревиль бросил их, зная им цену. Он хотел вызвать взрыв, а взрыв сопровождается пламенем, которое освещает все кругом.

— Полицейские истории! — вскричал король, ухватившись за слова де Тревиля. — Полицейские истории! Какое понятие вы имеете обо всем этом, сударь? Займитесь вашими мушкетерами и не сбивайте меня с толку! Послушать вас, так можно подумать, что стоит арестовать мушкетера — и Франция уже в опасности. Сколько шуму из-за какого-то мушкетера! Я прикажу арестовать их целый десяток, черт возьми! Сотню! Всю роту! И никому не позволю пикнуть!

— Если мушкетеры подозрительны вашему величеству, значит, они виновны, — сказал де Тревиль. — Поэтому я готов, ваше величество, отдать вам мою шпагу. Ибо, обвинив моих солдат, господин кардинал, не сомневаюсь, в конце концов возведет обвинение и против меня. Поэтому лучше будет, если я признаю себя арестованным вместе с господином Атосом, с которым это уже произошло, и с господином д'Артаньяном, с которым это, вероятно, в ближайшем будущем произойдет.

— Гасконский упрямец, замолчите вы наконец! — сказал король.

— Ваше величество, — ответил де Тревиль, ничуть не понижая голоса, — пусть вернут мне моего мушкетера или пусть его судят.

— Его будут судить, — сказал кардинал.

— Если так — тем лучше. Прошу, в таком случае, у вашего величества разрешения защищать его.

Король побоялся вспышки.

— Если бы у его высокопреосвященства, — сказал он, — не было причин личного свойства…

Кардинал понял, к чему клонит король, и предупредил его.

— Прошу прощения, — проговорил он, — но, если ваше величество считает меня пристрастным, я отказываюсь от участия в суде.

— Вот что, — сказал король, — поклянитесь именем моего отца, что Атос находился у вас, когда происходили эти события, и не принимал в них участия.

— Клянусь вашим славным отцом и вами, которого я люблю и почитаю превыше всего на свете!

— Подумайте, ваше величество, — произнес кардинал. — Если мы освободим заключенного, то уж никогда не узнаем истины.

— Господин Атос всегда окажется на месте и будет готов дать ответ, как только господа судейские сочтут нужным допросить его, — сказал де Тревиль. — Он никуда не скроется, господин кардинал, будьте покойны. Я принимаю за него ответственность на себя.

— И в самом деле, он не убежит, — согласился король. — Его всегда можно будет найти, как сказал господин де Тревиль. Кроме того, — добавил он, понизив голос и умоляюще взглянув на кардинала, — не будем вызывать у них беспокойства, это лучшая политика.

Эта политика Людовика XIII заставила Ришелье улыбнуться:

— Приказывайте, ваше величество. Вы имеете право помилования.

— Помилование может быть применено только к виновным, — сказал де Тревиль, желавший, чтобы последнее слово осталось за ним. — А мой мушкетер невиновен. Поэтому, ваше величество, окажите ему не милость, а справедливость.

— Он в Фор-Левеке? — спросил король.

— Да, ваше величество, и в одиночной камере, без права сношения с внешним миром, как последний преступник.

— Черт возьми! — пробормотал король. — Что же нужно сделать?

— Подписать приказ об освобождении, и все будет кончено, — сказал кардинал. — Я такого же мнения, как ваше величество, и считаю поручительство господина де Тревиля более чем достаточным.

Тревиль поклонился, преисполненный радости, к которой примешивалась тревога. Он предпочел бы настойчивое сопротивление со стороны кардинала этой неожиданной уступчивости.

Король подписал приказ об освобождении, и де Тревиль поспешил удалиться, унося его с собой.

В ту минуту, когда он уже выходил, кардинал, приветливо улыбнувшись ему, обратился к королю:

— Какое единодушие между начальником и солдатами царит у ваших мушкетеров, ваше величество! Это весьма полезно для службы и делает честь всей роте.

«Можно не сомневаться, что он в самом ближайшем будущем сыграет со мной какую-нибудь скверную шутку, — подумал де Тревиль. — Никогда не угадаешь, что у него на уме. Но нужно спешить. Король в любую минуту может изменить свое решение, а засадить снова в Бастилию или в Фор-Левек человека, только что оттуда выпущенного, в конце концов сложнее, чем оставить в заключении узника, уже сидящего там».

Г-н де Тревиль с торжеством вступил в Фор-Левек и освободил Атоса, неизменно сохранявшего вид спокойного безразличия.

При первой же встрече с д'Артаньяном де Тревиль сказал ему:

— На этот раз вам повезло. С вами рассчитались за ранение де Жюссака. Неоплаченным остается еще поражение Бернажу. Будьте настороже.

Де Тревиль был прав, не доверяя кардиналу и считая, что не все еще кончено. Не успел капитан мушкетеров закрыть за собой дверь, как его высокопреосвященство повернулся к королю.

— Теперь, когда мы остались наедине, — сказал он, — если угодно вашему величеству, поговорим о важных вещах. Ваше величество! Герцог Бекингэм провел пять дней в Париже и отбыл только сегодня утром.

XVI

О ТОМ, КАК КАНЦЛЕР СЕГЬЕ НЕ МОГ НАЙТИ КОЛОКОЛ, ЧТОБЫ УДАРИТЬ В НЕГО, ПО СВОЕМУ ОБЫКНОВЕНИЮ
Трудно даже представить себе, какое впечатление эти слова произвели на Людовика XIII. Он вспыхнул, но тут же краска сбежала с его лица. И кардинал сразу понял, что одним ударом отвоевал потерянные позиции.

— Герцог Бекингэм в Париже! — воскликнул король. — Зачем же он приезжал сюда?

— Надо полагать, чтобы вступить в заговор с вашими врагами — испанцами и гугенотами.

— Нет! Клянусь, нет! Чтобы в заговоре с госпожой де Шеврез, госпожой де Лонгвиль и всеми Конде посягнуть на мою честь!

— Ваше величество, как можете вы допустить такую мысль! Королева так благоразумна, а главное — так любит ваше величество.

— Женщина слаба, господин кардинал. Что же касается большой любви, то у меня свое мнение на этот счет.

— Тем не менее, — сказал кардинал, — я утверждаю, что герцог приезжал в Париж с целями чисто политическими.

— А я уверен, что с совершенно другими целями. Но если королева виновата, то горе ей!

— В самом деле, — произнес кардинал, — как ни тяжко мне допустить даже мысль о такой возможности… Ваше величество напомнили мне одну вещь: госпожа де Ланнуа, которую я, следуя приказу вашего величества, несколько раз допрашивал, сегодня утром сообщила мне, что в позапрошлую ночь ее величество очень поздно не ложилась, что сегодня утром королева много плакала и что весь день она писала.

— Все понятно! — воскликнул король. — Писала, разумеется, ему! Кардинал, добудьте мне все бумаги королевы.

— Но как же достать их, ваше величество? Мне кажется, что ни я, ни ваше величество не может взять это на себя.

— А как поступили с женой маршала д'Анкра? — воскликнул король в порыве неудержимого гнева. — Обыскали ее шкафы и в конце концов ее самое.

— Жена маршала д'Анкра — всего лишь жена маршала д'Анкра, какая-то искательница приключений из Флоренции, тогда как августейшая супруга вашего величества — Анна Австрийская, королева Франции, то есть одна из величайших владетельных особ в мире.

— Тем страшнее ее вина, герцог! Чем легче она забыла высоту своего сана, тем ниже она пала. Да, кроме того, я давно уже решил положить конец всем этим интригам — политическим и любовным… При ней, если не ошибаюсь, состоит некий Ла Порт?

— Которого я, должен признаться, считаю главной пружиной в этом деле, — вставил кардинал.

— Значит, и вы, так же как я, думаете, что она обманывает меня?

— Я думаю и повторяю, ваше величество, что королева в заговоре против власти короля, но я не сказал — против его чести.

— А я вам говорю — в заговоре против того и другого. Я вам говорю, что королева меня не любит, что она любит другого. Я вам говорю, что она любит этого подлого Бекингэма! Почему вы не арестовали его, когда он был в Париже?

— Арестовать герцога? Арестовать первого министра короля Карла Первого? Да что вы, ваше величество! Какой шум! А если бы — в чем я по-прежнему сомневаюсь, — а если бы подозрения вашего величества сколько-нибудь оправдались, какая страшная огласка, какой неслыханный позор!

— Но раз он сам подвергал себя опасности, как какой-нибудь бродяга или вор, нужно было…

Людовик XIII умолк, сам испугавшись того, что готово было сорваться с его уст, и Ришелье, вытянув шею, напрасно ожидал этих слов, застывших на королевских устах.

— Нужно было?..

— Ничего, — произнес король, — ничего… Но в течение всего времени, что он был в Париже, вы не выпускали его из виду?

— Нет, ваше величество.

— Где он жил?

— На улице Лагарп, номер семьдесят пять.

— Где это?

— Недалеко от Люксембургского дворца.

— И вы уверены, что он не виделся с королевой?

— Я считаю королеву слишком преданной своему долгу.

— Но они в переписке. Это ему королева писала весь день. Герцог, я должен получить эти письма!

— Ваше величество, разве…

— Герцог! Чего бы это ни стоило, я хочу получить эти письма.

— Но я должен заметить вашему величеству…

— Неужели и вы предаете меня, господин кардинал? Вы все время противитесь моим желаниям. Неужели и вы в сговоре с испанцами и англичанами, с госпожой де Шеврез и с королевой?

— Ваше величество, — со вздохом произнес кардинал, — мне казалось, что я огражден от таких подозрений.

— Господин кардинал, вы слышали меня: я хочу иметь эти письма.

— Есть только один способ…

— Какой?

— Поручить эту миссию канцлеру, господину Сегье. Это дело целиком по его части.

— Пусть за ним немедленно пошлют!

— Он, должно быть, у меня. Я как раз вызвал его к себе, а отправляясь в Лувр, я распорядился, чтобы он, когда явится, подождал меня.

— Пусть за ним немедленно пошлют.

— Воля вашего величества будет исполнена, но…

— Что за «но»?

— Но королева, возможно, откажется подчиниться.

— Подчиниться моим приказаниям?

— Да, если она не будет уверена, что это приказание исходит от короля.

— Ну так вот, чтобы она не сомневалась, я сам предупрежу ее.

— Ваше величество, надеюсь, не забудете, что я сделал все возможное, лишь бы предотвратить разрыв.

— Да, герцог, я знаю, что вы крайне снисходительны к королеве… может быть, даже чересчур снисходительны. Мы еще вернемся к этому позже, предупреждаю вас.

— Когда будет угодно вашему величеству. Но я всегда буду горд и счастлив принести себя в жертву во имя мира и согласия между вами и королевой Франции.

— Прекрасно, кардинал, прекрасно! Но пока что пошлите за господином канцлером. Я пройду к королеве.

И Людовик XIII, открыв дверь, вышел в коридор, соединявший его половину с апартаментами Анны Австрийской.

Королева сидела в кругу своих придворных дам — г-жи де Гито, г-жи де Сабле, г-жи де Монбазон и г-жи де Гемене. В углу пристроилась и камеристка — донья Эстефания, приехавшая вместе с королевой из Мадрида.

Г-жа де Гемене читала вслух, и все внимательно слушали чтицу, за исключением королевы, затеявшей это чтение лишь для того, чтобы иметь возможность предаться ходу своих мыслей, делая вид, будто она слушает.

Мысли эти, хоть и позлащенные последними отблесками любви, все же были полны печали. Лишенная доверия своего супруга, преследуемая ненавистью кардинала, который не мог ей простить того, что она отвергла его нежные чувства, Анна Австрийская имела перед глазами пример королевы-матери, которую эта ненависть терзала в течение всей ее жизни, хотя Мария Медичи,[15] если верить мемуарам того времени, вначале и дарила кардиналу то счастье, в котором так упорно отказывала ему королева Анна. Анна Австрийская видела, как падают ее самые преданные слуги, самые доверенные друзья, самые дорогие ее сердцу любимцы. Как те несчастные, что наделены роковым даром, она навлекала несчастье на все, к чему прикасалась. Ее дружба была роковой и влекла за собой преследования. Г-жа де Шеврез и г-жа де Верне были сосланы, и даже Ла Порт не скрывал от своей повелительницы, что с минуты на минуту ожидает ареста.

Королева была целиком погружена в эти мрачные размышления, когда дверь вдруг раскрылась и в комнату вошел король.

Чтица сразу умолкла, все дамы встали со своих мест, и наступило мертвое молчание.

Не считая нужным поздороваться, король сделал несколько шагов и остановился перед королевой.

— Сударыня, — произнес он изменившимся голосом, — сейчас к вам зайдет господин канцлер. Он сообщит вам нечто такое, о чем я поручил ему поставить вас в известность.

Несчастная королева, которой непрерывно грозили разводом, ссылкой и даже судом, побледнела, несмотря на свои румяна.

— Но чем вызвано это посещение, ваше величество? — не в силах сдержаться, спросила она. — Что скажет мне господин канцлер, чего не могли бы мне сказать вы сами?

Король, не отвечая, круто повернулся на каблуках, и почти в ту же минуту дежурный гвардейский капитан Гито доложил о приходе канцлера.

Когда канцлер вошел, короля уже не было в комнате: он успел выйти через другую дверь.

Канцлер вошел красный от смущения, но с улыбкой на устах. Ввиду того, что нам, вероятно, еще предстоит встретиться с ним по ходу нашего повествования, не лишним будет нашим читателям уже сейчас ближе познакомиться с ним.

Канцлер был лицо довольно любопытное. Де Рош Ле Маль, каноник Собора богоматери, бывший некогда камердинером кардинала, рекомендовал г-на де Сегье его высокопреосвященству как человека всецело преданного. Кардинал поверил этой рекомендации, и ему не пришлось раскаиваться.

О г-не де Сегье ходили самые разнообразные слухи. Между прочим, рассказывали следующую историю.

После бурно проведенной молодости он удалился в монастырь, чтобы там хоть в течение некоторого срока искупить безумства своей юности.

Но, вступая в эту святую обитель, бедный грешник не успел достаточно быстро захлопнуть за собой дверь и помешать страстям, от которых он бежал, ворваться в нее вслед за ним. Он беспрестанно подвергался искушениям, и настоятель, которому он поведал об этом горе, посоветовал ему, чтобы отгонять демона-искусителя, хвататься в такие минуты за веревку колокола и звонить что есть мочи. Услышав этот звон, монахи поймут, что соблазны обуревают одного из их братьев, и все братство станет на молитву.

Совет этот пришелся будущему канцлеру по душе. Он заклинал злого духа с помощью целого потока молитв, творимых другими монахами. Но дьявол не так-то легко отступает с однажды занятых им позиций. По мере того как усиливались заклинания, дьявол усиливал соблазны, так что колокол оглушительно гудел день и ночь, возвещая о страстном желании кающегося умертвить свою плоть.

Монахам не оставалось ни минуты отдыха. Днем они только и делали, что поднимались и спускались по лестнице, ведущей в часовню: ночью, сверх обычных молитв, им приходилось по двадцать раз соскакивать с коек и простираться ниц на полу своих келий.

Неизвестно, отступился ли дьявол или дело это надоело монахам, но по прошествии трех месяцев кающийся вновь появился в свете, где пользовался репутацией самого страшного одержимого, какого когда-либо видели на земле.

По выходе из монастыря он принял судейское звание, занял место своего дядюшки, став президентом в парламенте, перешел — что доказывало его редкую проницательность — на сторону кардинала, был назначен канцлером, служил верным орудием в руках его высокопреосвященства в его ненависти к королеве-матери и в его происках против Анны Австрийской; натравливал судей в течение всего дела Шале, поддерживал «великого вешателя» Лафема во всех его начинаниях, и в конце концов, полностью завоевав доверие кардинала, доверие, достойно заслуженное им, он взял на себя необычное поручение, для выполнения которого явился сейчас к королеве.

Королева, когда он вошел, все еще стояла, но, увидев его, сразу опустилась в кресло, знаком приказав своим дамам занять места на подушках и пуфах. Затем она гордо повернулась к вошедшему.

— Что вам угодно, сударь? — спросила Анна Австрийская. — И с какой целью вы явились сюда?

— По поручению короля, невзирая на глубокое уважение, которое я имею честь питать к вашему величеству, я вынужден произвести тщательный обыск среди ваших бумаг.

— Как, сударь! — воскликнула королева. — Обыск у меня?.. У меня?.. Какая неслыханная низость!

— Прошу извинить меня, ваше величество, но сейчас я лишь орудие в руках короля. Разве его величество не были только что здесь и не просили вас быть готовой к этому посещению?

— Ищите же, сударь. Я преступница, надополагать… Эстефания, подайте ключи от всех моих столов и бюро.

Канцлер для виду порылся в ящиках, хотя и был уверен, что королева не там хранит важное письмо, написанное днем.

После того как канцлер двадцать раз выдвинул и вновь задвинул ящики бюро, ему все же пришлось, преодолев некоторую нерешительность, сделать последний шаг в этом деле, другими словами — обыскать королеву.

Канцлер повернулся к Анне Австрийской.

— Сейчас, — произнес он тоном, в котором сквозили растерянность и смущение, — мне остается приступить к главной части обыска.

— Какой? — спросила королева, которая не понимала или не желала понять намерений канцлера.

— Его величество знает, что сегодня днем королевой было написано письмо. Его величеству известно, что это письмо еще не отослано по назначению. Этого письма не оказалось ни в вашем столе, ни в бюро. Между тем оно где-нибудь спрятано.

— Но осмелитесь ли вы коснуться вашей королевы? — произнесла Анна Австрийская, выпрямившись во весь рост и устремляя на канцлера взгляд, в котором вспыхнула угроза.

— Я верный слуга короля и выполняю все, что приказывает его величество.

— Что ж, это правда! — сказала Анна Австрийская. — И шпионы господина кардинала сослужили ему верную службу. Я действительно написала сегодня письмо, и письмо это не отправлено. Письмо здесь.

И королева положила свою прекрасную руку на грудь.

— В таком случае, дайте мне это письмо, ваше величество, — сказал канцлер.

— Я отдам его только королю, сударь, — ответила Анна.

— Если бы король желал лично получить от вашего величества это письмо, он бы сам попросил его у вас. Но повторяю вам: он поручил мне потребовать у вас письмо, с тем что если вы откажетесь…

— Продолжайте!

— …он мне же поручил взять его у вас.

— Как? Что вы хотите сказать?

— Что мои полномочия идут далеко, и мне, чтобы найти эти бумаги, дано разрешение произвести даже личный обыск вашего величества.

— Какой ужас! — вскричала королева.

— Поэтому прошу вас, сударыня, проявить уступчивость.

— Ваше поведение неслыханно грубо, понимаете ли вы это, сударь?

— Король приказывает, ваше величество. Прошу извинить меня.

— Я не потерплю этого! Нет-нет, лучше смерть! — вскричала королева, в которой вскипела гордая кровь повелителей Испании и Австрии.

Канцлер низко поклонился, затем, с явным намерением не отступать ни на шаг в исполнении порученной ему задачи, точно так, как сделал бы это палач в застенке, он приблизился к Анне Австрийской, из глаз которой сразу же брызнули слезы ярости.

Королева, как мы уже говорили, была очень хороша собой. Рискованно поэтому было дать кому-либо такое поручение, но король, весь во власти своей ревности к герцогу Бекингэму, уже ни к кому другому не ревновал.

Надо полагать, что канцлер Сегье в эту минуту искал глазами веревку пресловутого колокола, но, не найдя ее, протянул руку к тому месту, где, по собственному признанию королевы, было спрятано письмо.

Анна Австрийская отступила на шаг и так побледнела, словно готова была умереть. Чтобы не упасть, она левой рукой оперлась на стол, стоявший позади нее, а правой вынула из-за корсажа письмо и подала его канцлеру.

— Возьмите, сударь, это письмо! — воскликнула королева голосом, прерывающимся от волнения. — Возьмите его и избавьте меня от вашего мерзкого присутствия.

Канцлер, дрожа от вполне понятного волнения, взял письмо и, поклонившись до земли, вышел.

Не успела дверь закрыться за ним, как королева почти без чувств упала на руки своих дам.

Канцлер отнес письмо к королю, не заглянув в него. Рука короля, протянутая за письмом, дрожала. Он начал искать адрес, которого не было, страшно побледнел, медленно развернул письмо и, с первых же слов увидев, что оно обращено к испанскому королю, быстро пробежал его до конца.

Это был полный план нападения на кардинала. Королева предлагала своему брату и австрийскому королю, которые чувствовали себя оскорбленными политикой Ришелье, постоянно стремившегося унизить австрийский королевский дом, пригрозить объявлением войны Франции и поставить условием сохранения мира отставку кардинала. О любви в этом письме не было ни слова.

Король, сразу повеселев, послал узнать, во дворце ли еще кардинал. Ему ответили, что его высокопреосвященство в кабинете и ожидает распоряжений его величества.

Король немедленно отправился к нему.

— Представьте себе, герцог, — сказал король, — правы оказались вы, а не я. Вся интрига действительно политического свойства, и о любви нет и речи в этом письме. Но зато в нем очень много говорится о вас.

Кардинал взял письмо и прочел с величайшим вниманием. Дойдя до конца, он перечел его вновь.

— Ну что ж, ваше величество, — сказал он, — вы видите сами, до чего доходят мои враги; вам угрожают двумя войнами, если вы не удалите меня. На вашем месте, ваше величество, я, право же, уступил бы столь мощным настояниям. Я же, со своей стороны, был бы безмерно счастлив уйти от дел.

— Что вы говорите, герцог!

— Я говорю, ваше величество, что здоровье мое разрушается в этой чрезмерно напряженной борьбе и бесконечных трудах. Я говорю, что, по всей видимости, буду не в силах выдержать утомление при осаде Ла Рошели и лучше будет, если вы назначите туда господина де Конде, для которого ведение войны есть его прямое дело, а не меня, служителя церкви, которому не позволяют отдаться его призванию, заставляя заниматься делами, к которым у него нет никакой склонности. Это обеспечит вам счастье в вашей семейной жизни и, я не сомневаюсь, укрепит вашу славу за рубежом.

— Будьте спокойны, герцог, — ответил король. — Я все понимаю. Все лица, поименованные в этом письме, понесут должную кару. Не избежит ее и королева.

— Ах, что вы говорите, ваше величество! Да упаси бог, чтобы королева претерпела из-за меня хоть малейшую неприятность! Королева всегда считала меня своим врагом, хотя ваше величество сами можете засвидетельствовать, что я постоянно горячо заступался за нее, даже перед вами. О, если бы она оскорбила честь вашего величества изменой, тогда другое дело, и я первый бы сказал: «Нет пощады виновной!» К счастью, об этом и речи нет, и ваше величество могли вновь в этом убедиться.

— Это верно, господин кардинал, — сказал король. — И вы, как всегда, были правы. Но королева тем не менее заслужила мой гнев.

— Вы сами, ваше величество, виновны перед ней. И было бы вполне понятно, если б она разгневалась на вас. Ваше величество обошлись с ней чересчур сурово.

— Вот именно так я всегда буду обходиться с моими врагами, а также и с вашими, какое бы высокое положение они ни занимали и какой бы опасности я ни подвергался, проявляя такую строгость.

— Королева — враг мне, но не вам, ваше величество. Напротив, она преданная супруга, покорная и безупречная. Позвольте же мне вступиться за нее перед вашим величеством.

— Так пусть она пойдет на уступки, пусть сама сделает первый шаг!

— Напротив, ваше величество, подайте вы добрый пример. Ведь виновны были вы, заподозрив королеву.

— Мне сделать первый шаг! — воскликнул король. — Ни за что!

— Ваше величество, умоляю вас!

— Да, кроме того, как найти подходящий повод?

— Сделав что-нибудь, что могло бы доставить ей удовольствие.

— Что же именно?

— Дайте бал. Вы знаете, как королева любит танцы. Ручаюсь вам, что ее гнев не устоит перед таким проявлением внимания.

— Господин кардинал, ведь вам известно, что я не любитель светских развлечений.

— Раз она знает, какое отвращение вы питаете к таким забавам, она тем более будет вам благодарна. Да к тому же ей представится случай приколоть прекрасные алмазные подвески, которые вы ей недавно поднесли ко дню рождения и с которыми она еще нигде не успела появиться.

— Увидим, господин кардинал, увидим, — проговорил король, наслаждаясь сознанием, что королева оказалась виновной в преступлении, мало его беспокоившем, и невинной в том, чего он больше всего опасался, и поэтому готовый помириться с ней. — Увидим. Но, клянусь честью, вы слишком снисходительны.

— Ваше величество, — ответил кардинал, — предоставьте строгость министрам. Снисходительность — добродетель королей; прибегните к ней, и вы увидите, что это пойдет на пользу.

Вслед за этим, услышав, что часы пробили одиннадцать, кардинал с низким поклоном попросил разрешения удалиться и простился с королем, умоляя его помириться с королевой.

Анна Австрийская, ожидавшая упреков после того, как у нее отобрали письмо, крайне удивилась, заметив на следующий день, что король делает попытки к примирению. В первые минуты она была готова отвергнуть их: гордость женщины и достоинство королевы были так глубоко уязвлены, что она не могла сразу забыть обиду. Но, поддавшись уговорам своих придворных дам, она в конце концов постаралась сделать вид, будто начинает забывать о случившемся. Король, воспользовавшись этой переменой, сообщил ей, что в самом ближайшем будущем предполагает дать большой бал.

Бал представлял собой такую редкость для несчастной Анны Австрийской, что при этом известии, как и предполагал кардинал, последний след обиды исчез — если не из сердца ее, то с лица. Она спросила, на какой день назначено празднество, но король ответил, что на этот счет еще нужно будет сговориться с кардиналом.

И в самом деле, король каждый день спрашивал кардинала, когда будет устроено это празднество, и каждый день кардинал под каким-нибудь предлогом отказывался твердо назвать число.

Прошла неделя.

На восьмой день после описанных нами событий кардинал получил письмо, отправленное из Лондона и содержавшее только следующие строки:

«Я достала их. Не могу выехать из Лондона, потому что у меня не хватит денег. Вышлите мне пятьсот пистолей, и, получив их, я через четыре или пять дней буду в Париже».

В тот самый день, когда кардинал получил это письмо, король обратился к нему с обычным вопросом.

Ришелье посчитал по пальцам и мысленно сказал себе:

«Она пишет, что приедет через четыре или пять дней после получения денег. Дней пять пройдет, пока деньги прибудут в Лондон, и дней пять — пока она приедет сюда. Всего, значит, десять дней. Нужно принять в расчет противный ветер, всякие досадные случайности и недомогания. Предположим, двенадцать дней…»

— Ну как же, герцог, вы рассчитали? — спросил король.

— Да, ваше величество. Сегодня у нас двадцатое сентября. Городские старшины устраивают третьего октября празднество. Все складывается великолепно. Никто не подумает, что вы идете на уступки королеве.

Помолчав, кардинал добавил:

— Не забудьте, кстати, накануне праздника сказать королеве, что вы желали бы видеть, к лицу ли ей алмазные подвески.

XVII

СУПРУГИ БОНАСЬЕ
Кардинал уже вторично в разговоре с королем упоминал об алмазных подвесках. Людовика XIII поразила такая настойчивость, и он решил, что за этим советом кроется тайна.

Он не раз чувствовал себя обиженным по той причине, что кардинал, имевший превосходную полицию — хотя она и не достигала совершенства полиции, современной нам, — оказывался лучше осведомленным о семейных делах короля, чем сам король. На этот раз король решил, что беседа с Анной Австрийской должна пролить свет на какое-то обстоятельство, непонятное ему. Он надеялся затем вернуться к кардиналу, проникнув в какие-то тайны, известные или неизвестные его высокопреосвященству. И в том и в другом случае это должно было поднять престиж короля в глазах его министра.

Людовик XIII пошел к королеве и, по своему обыкновению, начал разговор с угроз, относившихся к ее приближенным. Анна Австрийская слушала опустив голову, давая излиться потоку, в надежде, что должен же наступить конец. Но не этого желал король. Король желал ссоры, в пылу которой должен был пролиться свет — безразлично какой. Он был убежден, что у кардинала есть какая-то затаенная мысль и что он готовит ему одну из тех страшных неожиданностей, непревзойденным мастером которых он был. Настойчивые обвинения короля привели его к желанной цели.

— Ваше величество, — воскликнула Анна Австрийская, выведенная из терпения смутными намеками, — почему вы не скажете прямо, что у вас на душе? Что я сделала? Какое преступление совершила? Не может быть, чтобы ваше величество поднимали весь этот шум из-за письма, написанного мною брату.

Король не нашелся сразу, что ответить на такой прямой вопрос. Он подумал, что сейчас самое время сказать те слова, которые должны были быть сказаны только накануне празднества.

— Сударыня, — проговорил он с важностью, — в ближайшие дни будет устроен бал в ратуше. Я считаю необходимым, чтобы вы, из уважения к нашим славным старшинам, появились на этом балу в парадном платье и непременно с алмазными подвесками, которые я подарил вам ко дню рождения. Вот мой ответ.

Ответ этот был ужасен. Анна Австрийская подумала, что королю известно все и что он только по настоянию кардинала был скрытен всю эту неделю. Такая скрытность, впрочем, была в характере короля. Королева страшно побледнела и оперлась о маленький столик своей прелестной рукой, сейчас казавшейся вылепленной из воска. Глядя на короля глазами, полными ужаса, она не произнесла ни слова.

— Вы слышите, сударыня? — спросил король, наслаждаясь ее замешательством, хоть и не угадывая его причины. — Вы слышите?

— Слышу, сударь, — пролепетала королева.

— Вы будете на этом балу?

— Да.

— И на вас будут ваши алмазные подвески?

— Да.

Королева стала еще бледнее. Король заметил это и, упиваясь ее тревогой с той холодной жестокостью, которая составляла одну из самых неприятных сторон его характера, проговорил:

— Итак, решено! Вот и все, что я хотел сказать вам.

— Но на какой день назначен бал? — спросила Анна Австрийская.

Людовик XIII почувствовал, что ему не следует отвечать на этот вопрос: голос королевы был похож на голос умирающей.

— Весьма скоро, сударыня, — ответил король. — Но я не помню в точности числа, нужно будет спросить у кардинала.

— Значит, это его высокопреосвященство посоветовал вам дать бал? — воскликнула королева.

— Да, сударыня. Но к чему этот вопрос? — с удивлением спросил король.

— И он же посоветовал вам напомнить мне об алмазных подвесках?

— Как вам сказать…

— Это он, ваше величество, он!

— Не все ли равно — он или я? Не считаете ли вы эту просьбу преступной?

— Нет, сударь.

— Значит, вы будете?

— Да.

— Прекрасно, — сказал король, идя к выходу. — Надеюсь, вы исполните ваше обещание.

Королева сделала реверанс, не столько следуя этикету, сколько потому, что у нее подгибались колени. Король ушел очень довольный.

— Я погибла! — прошептала королева. — Погибла! Кардинал знает все. Это он натравливает на меня короля, который пока еще ничего не знает, но скоро узнает. Я погибла! Боже мой! Боже мой!..

Она опустилась на колени и, закрыв лицо дрожащими руками, углубилась в молитву.

Положение действительно было ужасно. Герцог Бекингэм вернулся в Лондон, г-жа де Шеврез находилась в Туре. Зная, что за ней следят настойчивее, чем когда-либо, королева смутно догадывалась, что предает ее одна из ее придворных дам, но не знала, кто именно. Ла Порт не имел возможности выходить за пределы Лувра; она не могла довериться никому на свете.

Ясно представив себе, как велико несчастье, угрожающее ей, и как она одинока, королева не выдержала и разрыдалась.

— Не могу ли я чем-нибудь помочь вашему величеству? — произнес вдруг нежный, полный сострадания голос.

Королева порывисто обернулась; нельзя было ошибиться, услышав этот голос: так говорить мог только друг.

И действительно, у одной из дверей, ведущей в комнату королевы, стояла хорошенькая г-жа Бонасье. Она была занята уборкой платьев и белья королевы в соседней маленькой комнатке и не успела выйти, когда появился король. Таким образом, она слышала все.

Королева, увидев, что она не одна, громко вскрикнула. В своей растерянности она не сразу узнала молодую женщину, приставленную к ней Ла Портом.

— О, не бойтесь, ваше величество! — воскликнула молодая женщина, ломая руки и плача при виде отчаяния своей повелительницы. — Я предана вашему величеству душой и телом, и, как ни далека я от вас, как ни ничтожно мое звание, мне кажется, что я придумала, как вызволить ваше величество из беды.

— Вы! О небо! Вы! — вскричала королева. — Но взгляните мне в глаза. Меня окружают предатели. Могу ли я довериться вам?

— Ваше величество, — воскликнула молодая женщина, падая на колени, — клянусь моей душой, я готова умереть за ваше величество!

Этот крик вырвался из самой глубины сердца и не оставлял никаких сомнений в его искренности.

— Да, — продолжала г-жа Бонасье, — да, здесь есть предатели. Но именем пресвятой девы клянусь, что нет человека более преданного вашему величеству, чем я! Эти подвески, о которых спрашивал король… вы отдали их герцогу Бекингэму, не правда ли? Эти подвески лежали в шкатулке розового дерева, которую он унес с собою? Или я ошибаюсь, или не то говорю?

— О боже, боже! — шептала королева, у которой зубы стучали от страха.

— Так вот, — продолжала г-жа Бонасье, — эти подвески надо вернуть.

— Да, конечно, надо. Но как, как это сделать? — вскричала королева.

— Надо послать кого-нибудь к герцогу?

— Но кого? Кого? Кому можно довериться?

— Положитесь на меня, ваше величество. Окажите мне эту честь, моя королева, и я найду гонца!

— Но придется написать!

— Это необходимо. Хоть два слова, начертанные рукою вашего величества, и ваша личная печать.

— Но эти два слова — это мой приговор, развод, ссылка…

— Да, если они попадут в руки негодяя. Но я ручаюсь, что эти строки будут переданы по назначению.

— О господи! Мне приходится вверить вам мою жизнь, честь, мое доброе имя!

— Да, сударыня, придется. И я спасу вас.

— Но как? Объясните мне, по крайней мере!

— Моего мужа дня два или три назад освободили. Я еще не успела повидаться с ним. Это простой, добрый человек, одинаково чуждый и ненависти и любви. Он сделает все, что я захочу. Он отправится в путь, не зная, что он везет, и он передаст письмо вашего величества, не зная, что оно от вашего величества, по адресу, который будет ему указан.

Королева в горячем порыве сжала обе руки молодой женщины, глядя на нее так, словно желала прочесть все таившееся в глубине ее сердца.

Но, видя в ее прекрасных глазах только искренность, она нежно поцеловала ее.

— Сделай это, — воскликнула она, — и ты спасешь мою жизнь, спасешь мою честь!

— О, не преувеличивайте услуги, которую я имею счастье оказать вам! Мне нечего спасать: ведь ваше величество — просто жертва гнусных происков.

— Это правда, дитя мое, — проговорила королева. — И ты не ошибаешься.

— Так дайте мне письмо, ваше величество. Время не терпит.

Королева подбежала к маленькому столику, на котором находились чернила, бумага и перья; она набросала две строчки, запечатала письмо своей и протянула его г-же Бонасье.

— Да, — сказала королева, — но мы забыли об одной очень важной вещи.

— О какой?

— О деньгах.

Г-жа Бонасье покраснела.

— Да, правда, — проговорила она. — И я должна признаться, что мой муж…

— У твоего мужа денег нет? Ты это хотела сказать?

— Нет, деньги у него есть. Он очень скуп — это его главный порок. Но пусть ваше величество не беспокоится, мы придумаем способ…

— Дело в том, что и у меня нет денег, — промолвила королева. (Тех, кто прочтет мемуары г-жи де Моттвиль, не удивит этот ответ.) — Но погоди…

Анна Австрийская подошла к своей шкатулке.

— Возьми этот перстень, — сказала она. — Говорят, что он стоит очень дорого. Мне подарил его мой брат, испанский король. Он принадлежит лично мне, и я могу располагать им. Возьми это кольцо, обрати его в деньги, и пусть твой муж едет.

— Через час ваше желание будет исполнено.

— Ты видишь адрес, — прошептала королева так тихо, что с трудом можно было разобрать слова, — «Милорду герцогу Бекингэму, Лондон».

— Письмо будет передано ему в руки.

— Великодушное дитя! — воскликнула королева.

Г-жа Бонасье поцеловала королеве руку, спрятала письмо за корсаж и унеслась, легкая как птица.

Десять минут спустя она уже была дома. Она и в самом деле, как говорила королеве, не видела еще мужа после его освобождения. Не знала она и о перемене, происшедшей в его отношении к кардиналу, перемене, которой особенно способствовали два или три посещения графа Рошфора, ставшего ближайшим другом Бонасье.

Граф без особого труда заставил его поверить, что похищение его жены было совершено без всякого дурного умысла и являлось исключительно мерой политической предосторожности.

Она застала г-на Бонасье одного: бедняга с трудом наводил порядок в доме. Мебель оказалась почти вся поломанной, шкафы — почти пустыми: правосудие, по-видимому, не принадлежит к тем трем вещам, о которых царь Соломон говорит, что они не оставляют после себя следа. Что до служанки, то она сбежала тотчас же после ареста своего хозяина. Бедная девушка была так перепугана, что шла, не останавливаясь, от Парижа до самой своей родины — Бургундии.

Почтенный галантерейщик сразу по прибытии домой уведомил жену о своем благополучном возвращении, и жена ответила поздравлением и сообщила, что воспользуется первой свободной минутой, которую ей удастся урвать от своих обязанностей, чтобы повидаться со своим супругом.

Этой первой минуты пришлось дожидаться целых пять дней, что при других обстоятельствах показалось бы г-ну Бонасье слишком долгим сроком. Но разговор с кардиналом и посещения графа Рошфора доставляли ему богатую пищу для размышлений, а, как известно, ничто так не сокращает время, как размышления.

К тому же размышления Бонасье были самого радужного свойства. Рошфор называл его своим другом, своим любезным Бонасье и не переставал уверять его, что кардинал самого лучшего мнения о нем. Галантерейщик уже видел себя на пути к богатству и почестям.

Г-жа Бонасье тоже много размышляла за это время, но нужно признаться, что думы ее были чужды честолюбия. Помимо воли, мысли ее постоянно возвращались к красивому и смелому юноше, влюбленному, по-видимому, столь страстно. Выйдя в восемнадцать лет замуж за г-на Бонасье, живя постоянно среди приятелей своего мужа, не способных внушить какое-либо чувство молодой женщине с душой более возвышенной, чем можно было ожидать у женщины в ее положении, г-жа Бонасье не поддавалась дешевым соблазнам. Но дворянское звание в те годы, больше чем когда-либо, производило сильное впечатление на обыкновенных горожан, а д'Артаньян был дворянин. Кроме того, он носил форму гвардейца, которая, после формы мушкетера, выше всего ценилась дамами. Он был, повторяем, красив, молод и предприимчив. Он говорил о любви как человек влюбленный и жаждущий завоевать любовь. Всего этого было достаточно, чтобы вскружить двадцатипятилетнюю головку, а г-жа Бонасье как раз достигла этой счастливой поры жизни.

Оба супруга поэтому, хотя и не виделись целую неделю — а за эту неделю ими были пережиты значительные события, — встретились поглощенные каждый своими мыслями. Г-н Бонасье проявил все же искреннюю радость и с распростертыми объятиями пошел навстречу своей жене.

Г-жа Бонасье подставила ему лоб для поцелуя.

— Нам нужно поговорить, — сказала она.

— О чем же? — с удивлением спросил Бонасье.

— Мне нужно сказать вам нечто очень важное… — начала г-жа Бонасье.

— Да, кстати, и я тоже должен задать вам несколько довольно серьезных вопросов, — прервал ее Бонасье. — Объясните мне, пожалуйста, почему вас похитили?

— Сейчас речь не об этом, — ответила г-жа Бонасье.

— А о чем же? О моем заточении?

— Я узнала о нем в тот же день. Но за вами не было никакого преступления, вы не были замешаны ни в какой интриге, наконец, вы не знали ничего, что могло бы скомпрометировать вас или кого-либо другого, — и я придала этому происшествию лишь то значение, которого оно заслуживало.

— Вам легко говорить, сударыня! — сказал Бонасье, обиженный недостаточным вниманием, проявленным женой. — Но известно ли вам, что я провел целые сутки в Бастилии?

— Сутки проходят быстро. Не будем же говорить о вашем заточении и вернемся к тому, что привело меня сюда.

— Как это — что привело вас сюда? Разве вас привело сюда не желание увидеться с мужем, с которым вы были целую неделю разлучены? — спросил галантерейщик, задетый за живое.

— Конечно, прежде всего это. Но, кроме того, и другое.

— Говорите!

— Это — дело чрезвычайной важности, от которого, быть может, зависит вся наша будущая судьба.

— Наше положение сильно изменилось за то время, что я не видел вас, госпожа Бонасье, и я не удивлюсь, если через несколько месяцев оно будет внушать зависть очень многим.

— Да, особенно если вы точно выполните то, что я вам укажу.

— Мне?

— Да, вам. Нужно совершить одно доброе святое дело, и вместе с тем можно будет заработать много денег.

Г-жа Бонасье знала, что упоминанием о деньгах она заденет слабую струнку своего мужа.

Но любой человек, хотя бы и галантерейщик, поговорив десять минут с кардиналом Ришелье, уже делался совершенно иным.

— Много денег? — переспросил Бонасье, выпятив нижнюю губу.

— Да, много.

— Сколько примерно?

— Может быть, целую тысячу пистолей.

— Значит, то, о чем вы собираетесь просить меня, очень важно?

— Да.

— Что же нужно будет сделать?

— Вы немедленно отправитесь в путь. Я дам вам письмо, которое вы будете хранить как зеницу ока и вручите в собственные руки тому, кому оно предназначено.

— И куда же я поеду?

— В Лондон.

— Я? В Лондон? Да вы шутите! У меня нет никаких дел в Лондоне.

— Но другим нужно, чтобы вы поехали в Лондон.

— Кто эти другие? Предупреждаю вас, что я ничего больше не стану делать вслепую и что я не только желаю знать, чем я рискую, но и ради кого я рискую.

— Знатная особа посылает вас, и знатная особа вас ждет. Награда превзойдет ваши желания — вот все, что я могу вам обещать.

— Снова интрига! Вечные интриги! Благодарю! Теперь меня не проведешь: господин кардинал мне кое-что разъяснил.

— Кардинал! — вскричала г-жа Бонасье. — Вы виделись с кардиналом?

— Да, он пригласил меня! — заявил галантерейщик.

— И вы последовали этому приглашению, неосторожный вы человек?

— Должен признаться, что у меня не было выбора — идти или не идти: меня вели двое конвойных. Должен также признаться, что так как я тогда еще не знал его высокопреосвященства, то, если б я мог уклониться от этого посещения, я был бы очень рад.

— Он грубо обошелся с вами, грозил вам?

— Он подал мне руку и назвал своим другом, своим другом! Слышите, сударыня? Я — друг великого кардинала!

— Великого кардинала?

— Уж не собираетесь ли вы оспаривать у него этот титул?

— Я ничего не оспариваю, но я говорю вам, что милость министра — вещь непрочная и что только сумасшедший свяжет свою судьбу с министром. Есть власть, стоящая выше его силы, — власть, покоящаяся не на прихоти человека или на исходе каких-нибудь событий. Такой власти и надо служить.

— Мне очень жаль, сударыня, но для меня нет другой власти, кроме власти великого человека, которому я имею честь служить.

— Вы служите кардиналу?

— Да, сударыня. И как его слуга я не допущу, чтобы вы впутывались в заговоры против безопасности государства и чтобы вы, вы помогали интригам женщины, которая, не будучи француженкой, сердцем принадлежит Испании. К счастью, у нас есть великий кардинал: его недремлющее око следит за всем и проникает до глубины сердец.

Бонасье слово в слово повторил фразу, слышанную от графа Рошфора. Он запомнил ее и только ждал случая блеснуть ею. Но бедная молодая женщина, рассчитывавшая на своего мужа и в этой надежде поручившаяся за него королеве, задрожала и от ужаса перед опасностью, которую чуть не навлекла на себя, и от сознания своей беспомощности. Все же, зная слабости своего мужа, а особенно его алчность, она еще не теряла надежды заставить его исполнить ее волю.

— Ах, так, значит, вы кардиналист, сударь! — воскликнула она. — Ах, так вы служите тем, кто истязает вашу жену, оскорбляет вашу королеву!

— Интересы одного человека — ничто перед всеобщим благом. Я за тех, кто спасает государство! — напыщенно произнес Бонасье.

Это снова была фраза графа Рошфора, которую Бонасье запомнил и нашел случай вставить.

— Да имеете ли вы понятие, что такое государство, о котором вы говорите? — спросила, пожимая плечами, г-жа Бонасье. — Оставайтесь лучше простым мещанином, без всяких ухищрений, и станьте на сторону тех, кто предлагает вам наибольшие выгоды.

— Как сказать… — протянул Бонасье, похлопывая по лежавшему подле него туго набитому мешку, который зазвенел серебряным звоном. — Что вы на это скажете, почтеннейшая проповедница?

— Откуда эти деньги?

— Вы не догадываетесь?

— От кардинала?

— От него и от моего друга, графа Рошфора.

— От графа Рошфора? Но ведь он-то меня и похитил!

— Вполне возможно.

— И вы принимаете деньги от этого человека?

— Не говорили ли вы, что это похищение имело причину чисто политическую?

— Но целью этого похищения было заставить меня предать мою госпожу, вырвать у меня под пыткой признания, которые могли бы угрожать чести, а может быть, и жизни моей августейшей повелительницы!

— Сударыня, — сказал Бонасье, — ваша августейшая повелительница — вероломная испанка, и все, что делает кардинал, делается по праву.

— Сударь, — вскричала молодая женщина, — я знала, что вы трусливы, алчны и глупы, но я не знала, что вы подлец!

— Сударыня… — проговорил Бонасье, впервые видевший свою жену в таком гневе и струсивший перед семейной бурей, — сударыня, что вы говорите?

— Я говорю, что вы негодяй! — продолжала г-жа Бонасье, заметив, что она снова начинает приобретать влияние на своего мужа. — Так, значит, вы, вы стали заниматься политикой, да сделались к тому же и сторонником кардинала? Так, значит, вы телом и душой продаетесь дьяволу, да еще за деньги?

— Не дьяволу, а кардиналу.

— Это одно и то же! — воскликнула молодая женщина. — Кто говорит «Ришелье» — говорит «сатана».

— Замолчите, сударыня, замолчите! Вас могут услышать!

— Да, вы правы, и мне будет стыдно за вашу трусость.

— Но чего вы, собственно, требуете?

— Я вам уже сказала: я требую, чтобы вы сию же минуту отправились в путь и чтобы вы честно выполнили поручение, которым я удостаиваю вас. На этих условиях я готова все забыть и простить вам. И более того, — она протянула ему руку, — я верну вам свою дружбу.

Бонасье был труслив и жаден, но жену свою он любил: он растрогался. Пятидесятилетнему мужу трудно долго сердиться на двадцатипятилетнюю жену. Г-жа Бонасье увидела, что он колеблется.

— Ну как же? Вы решились?

— Но дорогая моя, подумайте сами: чего вы требуете от меня? Лондон находится далеко, очень далеко от Парижа, к тому же возможно, что ваше поручение связано с опасностями.

— Не все ли равно, раз вы избежите их!

— Знаете что, госпожа Бонасье? — сказал галантерейщик. — Знаете что: я решительно отказываюсь. Интриги меня пугают. Я-то ведь видел Бастилию! Бр-р-р! Это ужас — Бастилия! Стоит мне вспомнить, так мороз по коже подирает. Мне грозили пытками! А знаете ли вы, что такое пытки? Деревянные клинья загоняют между пальцами ноги, пока не треснут кости… Нет, решительно нет! Я не поеду. А почему бы, черт возьми, вам не поехать самой? Мне начинает казаться, что я вообще был до сих пор в заблуждении на ваш счет: мне кажется, что вы мужчина, да еще из самых отчаянных.

— А вы… вы — женщина, жалкая женщина, глупая и тупая! Ах! Вы трусите? Хорошо. В таком случае, я сию же минуту заставлю именем королевы арестовать вас, и вас засадят в ту самую Бастилию, которой вы так боитесь!

Бонасье впал в глубокую задумчивость. Он обстоятельно взвесил в своем мозгу, с чьей стороны грозит большая опасность — со стороны ли кардинала или со стороны королевы. Гнев кардинала был куда опаснее.

— Прикажете арестовать меня именем королевы? — сказал он наконец. — А я сошлюсь на его высокопреосвященство.

Тут только г-жа Бонасье поняла, что зашла чересчур далеко, и ужаснулась. Со страхом вглядывалась она в это тупое лицо, на котором выражалась непоколебимая решимость перетрусившего глупца.

— Хорошо, — сказала она. — Возможно, что вы в конце концов правы. Мужчина лучше разбирается в политике, особенно вы, господин Бонасье, раз вам довелось беседовать с кардиналом. И все же мне очень обидно, — добавила она, — что мой муж, человек, на любовь которого я, казалось, могла положиться, не пожелал исполнить мою прихоть.

— Ваши прихоти могут завести слишком далеко, — покровительственным тоном произнес Бонасье. — И я побаиваюсь их.

— Придется отказаться от моей затеи, — со вздохом промолвила молодая женщина. — Пусть так. Не будем больше об этом говорить.

— Если бы вы хоть толком сказали мне, что я должен был сделать в Лондоне, — помолчав немного, заговорил Бонасье, с некоторым опозданием вспомнивший, что Рошфор велел ему выведывать тайны жены.

— Вам это не к чему знать, — ответила молодая женщина, которую теперь удерживало недоверие. — Дело шло о пустяке, о безделушке, которую иногда так жаждет женщина, о покупке, на которой можно было хорошо заработать.

Но чем упорнее молодая женщина старалась скрыть свои мысли, тем больше Бонасье убеждался, что тайна, которую она отказывалась доверить ему, имеет важное значение. Он поэтому решил немедленно бежать к графу Рошфору и дать ему знать, что королева ищет гонца, чтобы отправить его в Лондон.

— Простите, дорогая, но я должен покинуть вас, — сказал он. — Не зная, что вы сегодня придете, я назначил свидание одному приятелю. Я задержусь недолго, и, если вы подождете меня минутку, я, кончив разговор с приятелем, сразу же вернусь за вами и, так как уже темнеет, провожу вас в Лувр.

— Благодарю вас, сударь, — ответила г-жа Бонасье. — Вы недостаточно храбры, чтобы оказать мне какую-либо помощь. Я могу вернуться в Лувр одна.

— Как вам будет угодно, госпожа Бонасье, — сказал бывший галантерейщик. — Скоро ли я увижу вас снова?

— Должно быть, на будущей неделе я получу возможность ненадолго освободиться от службы и воспользуюсь этим, чтобы привести в порядок наши вещи, которые, надо думать, несколько пострадали.

— Хорошо, буду ждать вас. Вы на меня не сердитесь?

— Я? Нисколько.

— Значит, до скорого свидания?

— До скорого свидания.

Бонасье поцеловал руку жены и поспешно удалился.

— Да, — проговорила г-жа Бонасье, когда входная дверь захлопнулась за ее мужем и она оказалась одна, — этому дурню только не хватало стать кардиналистом. А я-то ручалась королеве, я-то обещала моей несчастной госпоже… О боже, боже! Она сочтет меня одной из тех подлых тварей, которыми кишит дворец и которых поместили около нее, чтобы они шпионили за ней… Ах, господин Бонасье! Я никогда особенно не любила вас, а теперь дело хуже: я ненавижу вас и даю слово, что рассчитаюсь с вами!

Не успела она произнести эти слова, как раздался стук в потолок, заставивший ее поднять голову.

— Дорогая госпожа Бонасье, — донесся сквозь потолок чей-то голос, — отворите маленькую дверь на лестницу, и я спущусь к вам!

XVIII

ЛЮБОВНИК И МУЖ
— Да, сударыня, — сказал д'Артаньян, входя в дверь, которую отворила ему молодая женщина, — разрешите мне сказать вам: жалкий у вас муж.

— Значит, вы слышали наш разговор? — живо спросила г-жа Бонасье, с беспокойством глядя на д'Артаньяна.

— От начала и до конца.

— Но каким же образом, боже мой?

— Таким же образом, каким мне удалось услышать и несколько более оживленный разговор между вами и сыщиками кардинала.

— Что же вы поняли из нашего разговора?

— Тысячу разных вещей. Во-первых, что ваш муж, к счастью, глупец и тупица; затем, что вы находитесь в затруднении, чему я несказанно рад, так как это даст мне возможность оказать вам услугу, — а видит бог, я готов броситься за вас в огонь; и, наконец, что королеве нужен смелый, находчивый и преданный человек, готовый поехать по ее поручению в Лондон. Я обладаю, во всяком случае, некоторыми из требуемых качеств, и вот я жду ваших распоряжений.

Г-жа Бонасье ответила не сразу, но сердце ее забилось от радости и глаза загорелись надеждой.

— А что будет мне порукой, — спросила она, — если я решусь доверить вам эту задачу?

— Порукой пусть служит моя любовь к вам. Ну, говорите же, приказывайте! Что я должен сделать?

— Боже мой, — прошептала молодая женщина, — могу ли я доверить вам такую тайну! Ведь вы еще почти дитя!

— Вижу, вам нужно, чтобы кто-нибудь поручился за меня.

— Признаюсь, меня бы это очень успокоило.

— Знаете ли вы Атоса?

— Нет.

— Портоса?

— Нет.

— Арамиса?

— Нет. Кто они, все эти господа?

— Мушкетеры его величества. Знаете ли вы их капитана, господина де Тревиля?

— О да! Его я знаю — не лично, но понаслышке: королева не раз говорила о нем как о благородном и честном дворянине.

— Вы, надеюсь, не считаете возможным, чтобы он предал вас в угоду кардиналу?

— Разумеется, нет.

— В таком случае откройте ему вашу тайну и спросите, можете ли вы довериться мне, как бы важна, драгоценна и страшна ни была эта тайна.

— Но ведь она принадлежит не мне, и я не имею права открыть ее!

— Ведь собирались же вы доверить ее господину Бонасье! — с обидой сказал д'Артаньян.

— Как доверяют письмо дуплу дерева, крылу голубя, ошейнику собаки.

— Но вы же видите, как я вас люблю!

— Да, вы это говорите.

— Я честный человек!

— Думаю, что так.

— Я храбр!

— О, в этом я убеждена.

— Тогда испытайте меня!

Г-жа Бонасье, борясь с последними сомнениями, посмотрела на молодого человека. Но в глазах его был такой огонь, голос звучал так убедительно, что она чувствовала желание довериться ему. Да и, кроме того, другого выхода не было. Приходилось пойти на риск. Чрезмерная осторожность, как и чрезмерная доверчивость были одинаково опасны для королевы.

Затем — мы вынуждены признаться в том — заставило ее заговорить и невольное чувство, испытываемое ею к этому юноше.

— Послушайте, — сказала она, — я уступаю вашим настояниям и полагаюсь на вас. Но клянусь перед богом, который нас слышит, что, если вы предадите меня, хотя бы враги мои меня помиловали, я покончу с собой, обвиняя вас в моей гибели!

— А я, — проговорил д'Артаньян, — клянусь перед богом, что, если буду схвачен, выполняя ваше поручение, я лучше умру, чем скажу или сделаю что-нибудь, могущее на кого-либо набросить тень!

И тогда молодая женщина посвятила его в тайну, часть которой случай уже приоткрыл перед ним на мосту против Самаритянки.

Это было их объяснением в любви.

Д'Артаньян сиял от гордости и счастья. Эта тайна, которой он владел, эта женщина, которую он любил, придавали ему исполинские силы.

— Я еду, — сказал он. — Еду сию же минуту!

— Как это — вы едете? — воскликнула г-жа Бонасье. — А полк, а командир?

— Клянусь своей душой, вы заставили меня забыть обо всем, дорогая Констанция! Вы правы, мне нужен отпуск.

— Снова препятствие! — с болью прошептала г-жа Бонасье.

— О, с этим препятствием, — промолвил после минутного размышления д'Артаньян, — я легко справлюсь, не беспокойтесь.

— Как?

— Я сегодня же вечером отправлюсь к господину де Тревилю и попрошу его добиться для меня этой милости у его зятя, господина Дезэссара.

— Но это еще не все…

— Что же вас смущает? — спросил д'Артаньян, видя, что г-жа Бонасье не решается продолжать.

— У вас, может быть, нет денег?

— «Может быть» тут излишне, — ответил, улыбаясь, д'Артаньян.

— Если так, — сказала г-жа Бонасье, открывая шкаф и вынимая оттуда мешок, который полчаса назад так любовно поглаживал ее супруг, — возьмите этот мешок.

— Мешок кардинала! — расхохотавшись, сказал д'Артаньян, а он, как мы помним, благодаря разобранным доскам пола слышал от слова до слова весь разговор между мужем и женой.

— Да, мешок кардинала, — подтвердила г-жа Бонасье. — Как видите, внешность у него довольно внушительная.

— Тысяча чертей! — воскликнул д'Артаньян. — Это будет вдвойне забавно: спасти королеву с помощью денег его высокопреосвященства!

— Вы милый и любезный юноша, — сказала г-жа Бонасье. — Поверьте, что ее величество не останется в долгу.

— О, я уже полностью вознагражден! — воскликнул д'Артаньян. — Я люблю вас, вы разрешаете мне говорить вам это… Мог ли я надеяться на такое счастье!..

— Тише! — вдруг прошептала, задрожав, г-жа Бонасье.

— Что такое?

— На улице разговаривают…

— Голос?..

— Моего мужа. Да, я узнаю его!

Д'Артаньян подбежал к дверям и задвинул засов.

— Он не войдет, пока я не уйду. А когда я уйду, вы ему отопрете.

— Но ведь и я должна буду уйти. Да и как объяснить ему исчезновение денег, если я окажусь здесь?

— Вы правы, нужно выбраться отсюда.

— Выбраться? Но как же? Он увидит нас, если мы выйдем.

— Тогда нужно подняться ко мне.

— Ах! — вскрикнула г-жа Бонасье. — Вы говорите это таким тоном, что мне страшно…

Слеза блеснула во взоре г-жи Бонасье при этих словах. Д'Артаньян заметил эту слезу и, растроганный, смущенный, упал к ее ногам.

— У меня, — произнес он, — вы будете в безопасности, как в храме, даю вам слово дворянина!

— Идем, — сказала она. — Вверяю вам себя, мой друг.

Д'Артаньян осторожно отодвинул засов, и оба, легкие, как тени, через внутреннюю дверь проскользнули на площадку, бесшумно поднялись по лестнице и вошли в комнату д'Артаньяна.

Оказавшись у себя, молодой человек для большей безопасности загородил дверь. Подойдя затем к окну, они увидели г-на Бонасье, который разговаривал с незнакомцем, закутанным в плащ.

При виде человека в плаще д'Артаньян вздрогнул и, выхватив наполовину шпагу, бросился к дверям.

Это был незнакомец из Менга.

— Что вы собираетесь сделать? — вскричала г-жа Бонасье. — Вы погубите нас!

— Но я поклялся убить этого человека! — воскликнул д'Артаньян.

— Ваша жизнь сейчас посвящена вашей задачеи не принадлежит вам. Именем королевы запрещаю вам подвергать себя какой-либо опасности, кроме тех, которые ждут вас в путешествии!

— А вашим именем вы мне ничего не приказываете?

— Моим именем… — произнесла г-жа Бонасье с сильным волнением, — моим именем я умоляю вас о том же! Но послушаем — мне кажется, они говорят обо мне.

Д'Артаньян вернулся к окну и прислушался.

Г-н Бонасье уже отпер дверь своего дома и, видя, что квартира пуста, вернулся к человеку в плаще, которого на минуту оставил одного.

— Она ушла, — сказал Бонасье. — Должно быть, вернулась в Лувр.

— Вы уверены, — спросил человек в плаще, — что она не догадалась, зачем вы ушли?

— Нет, — самодовольно ответил Бонасье. — Она для этого слишком легкомысленная женщина.

— А молодой гвардеец дома?

— Не думаю. Как видите, ставни у него закрыты, и сквозь щели не проникает ни один луч света.

— Все равно не мешает удостовериться.

— Каким образом?

— Нужно постучать к нему в дверь.

— Я справлюсь у его слуги.

— Идите.

Бонасье скрылся в подъезде, прошел через ту же дверь, через которую только что проскользнули беглецы, поднялся до площадки д'Артаньяна и постучал.

Никто не отозвался: Портос на этот вечер для пущего блеска попросил уступить ему Планше; что же касается д'Артаньяна, то он и не думал подавать какие-либо признаки жизни.

Когда Бонасье забарабанил в дверь, молодые люди почувствовали, как сердца затрепетали у них в груди.

— Там никого нет, — сказал Бонасье.

— Все равно зайдемте лучше к вам. Там будет спокойнее, чем на улице.

— Ах! — воскликнула г-жа Бонасье. — Мы теперь больше ничего не услышим.

— Напротив, — успокоил ее д'Артаньян, — нам теперь будет еще лучше слышно.

Д'Артаньян снял несколько квадратов паркета, превращавших пол его комнаты в некое подобие Дионисиева уха, разложил на полу ковер, опустился на колени и знаком предложил г-же Бонасье последовать его примеру и наклониться над отверстием.

— Вы уверены, что никого нет дома? — спросил незнакомец.

— Я отвечаю за это, — ответил Бонасье.

— И вы полагаете, что ваша жена…

— Вернулась во дворец.

— Ни с кем предварительно не поговорив?

— Уверен в этом.

— Это очень важно знать точно, понимаете?

— Значит, сведения, которые я вам сообщил, можно считать ценными?

— Очень ценными, не скрою от вас, дорогой мой Бонасье.

— Так что кардинал будет мною доволен?

— Не сомневаюсь.

— Великий кардинал!

— Вы хорошо помните, что ваша жена в беседе с вами не называла никаких имен?

— Кажется, нет.

— Она не называла госпожи де Шеврез, или герцога Бекингэма, или госпожи де Берне?

— Нет, она сказала только, что собирается послать меня в Лондон, чтобы оказать услугу очень высокопоставленному лицу.

— Предатель! — прошептала г-жа Бонасье.

— Тише, — проговорил д'Артаньян, взяв ее руку, которую она в задумчивости не отняла у него.

— И все-таки, — продолжал человек в плаще, — вы глупец, что не сделали вида, будто соглашаетесь. Письмо сейчас было бы у вас в руках, государство, которому угрожают, было бы спасено, а вы…

— А я?..

— А вы… были бы пожалованы званием дворянина.

— Он вам говорил…

— Да, я знаю, что он хотел обрадовать вас этой неожиданностью.

— Успокойтесь, — произнес Бонасье. — Жена меня обожает, и еще не поздно.

— Глупец! — прошептала г-жа Бонасье.

— Тише! — чуть слышно проговорил д'Артаньян, сильнее сжимая ее руку.

— Как это — не поздно? — спросил человек в плаще.

— Я отправлюсь в Лувр, вызову госпожу Бонасье, скажу, что передумал, что все сделаю, получу письмо и побегу к кардиналу.

— Хорошо. Торопитесь. Я скоро вернусь, чтобы узнать, чего вы достигли.

Незнакомец вышел.

— Подлец! — сказала г-жа Бонасье, награждая этим эпитетом своего супруга.

— Тише! — повторил д'Артаньян, еще крепче сжимая ее руку.

Но дикий вопль в эту минуту прервал размышления д'Артаньяна и г-жи Бонасье. Это муж ее, заметивший исчезновение мешка с деньгами, взывал о помощи.

— О боже, боже! — воскликнула г-жа Бонасье. — Он поднимет на ноги весь квартал!

Бонасье кричал долго. Но так как подобные крики, часто раздававшиеся на улице Могильщиков, никого не могли заставить выглянуть на улицу, тем более что дом галантерейщика с некоторых пор пользовался дурной славой, Бонасье, видя, что никто не показывается, все продолжая кричать, выбежал из дома. Долго еще слышались его вопли, удалявшиеся в сторону улицы Дюбак.

— А теперь, — сказала г-жа Бонасье, — раз его нет, очередь за вами — уходите. Будьте мужественны и в особенности осторожны. Помните, что вы принадлежите королеве.

— Ей и вам! — воскликнул д'Артаньян. — Не беспокойтесь, прелестная Констанция. Я вернусь, заслужив ее благодарность, но заслужу ли я и вашу любовь?

Ответом послужил лишь яркий румянец, заливший щеки молодой женщины. Через несколько минут д'Артаньян, в свою очередь, вышел на улицу, закутанный в плащ, край которого воинственно приподнимали ножны длинной шпаги.

Г-жа Бонасье проводила его тем долгим и нежным взглядом, каким женщина провожает человека, пробудившего в ней любовь.

Но, когда он скрылся за углом улицы, она упала на колени.

— О господи! — прошептала она, ломая руки. — Защити королеву, защити меня!

XIX

ПЛАН КАМПАНИИ
Д'Артаньян прежде всего отправился к г-ну де Тревилю. Он знал, что не пройдет и нескольких минут, как кардинал будет обо всем осведомлен через проклятого незнакомца, который, несомненно, был доверенным лицом его высокопреосвященства. И он с полным основанием считал, что нельзя терять ни минуты.

Сердце молодого человека было преисполнено радости. Ему представлялся случай приобрести в одно и то же время и славу и деньги, и, что самое замечательное, случай этот к тому же сблизил его с женщиной, которую он обожал. Провидение внезапно дарило ему больше, чем то, о чем он когда-либо смел мечтать.

Г-н де Тревиль был у себя в гостиной, в обычном кругу своих знатных друзей. Д'Артаньян, которого в доме все знали, прошел прямо в кабинет и попросил слугу доложить, что желал бы переговорить с капитаном по важному делу.

Не прошло и пяти минут ожидания, как вошел г-н де Тревиль. Одного взгляда на сияющее радостью лицо молодого человека было достаточно — почтенный капитан понял, что произошло нечто новое.

В течение всего пути д'Артаньян задавал себе вопрос: довериться ли г-ну де Тревилю или только испросить у него свободы действий для одного секретного дела? Но г-н де Тревиль всегда вел себя по отношению к нему с таким благородством, он так глубоко был предан королю и королеве и так искренне ненавидел кардинала, что молодой человек решил рассказать ему все.

— Вы просили меня принять вас, мой молодой друг, — сказал де Тревиль.

— Да, сударь, — ответил д'Артаньян, — и вы извините меня, что я вас потревожил, когда узнаете, о каком важном деле идет речь.

— В таком случае, говорите. Я слушаю вас.

— Дело идет, — понизив голос, произнес д'Артаньян, — не более и не менее как о чести, а может быть, и о жизни королевы.

— Что вы говорите! — воскликнул де Тревиль, озираясь, чтобы убедиться, не слышит ли их кто-нибудь, и снова остановил вопросительный взгляд на лице своего собеседника.

— Я говорю, сударь, — ответил д'Артаньян, — что случай открыл мне тайну…

— Которую вы, молодой человек, будете хранить, даже если бы за это пришлось заплатить жизнью.

— Но я должен посвятить в нее вас, сударь, ибо вы один в силах мне помочь выполнить задачу, возложенную на меня ее величеством.

— Эта тайна — ваша?

— Нет, сударь. Это тайна королевы.

— Разрешила ли вам ее величество посвятить меня в эту тайну?

— Нет, сударь, даже напротив; мне приказано строго хранить ее.

— Почему же вы собираетесь открыть ее мне?

— Потому что, как я уже сказал, я ничего не могу сделать без вашей помощи, и я опасаюсь, что вы откажете в милости, о которой я собираюсь просить, если не будете знать, для чего я об этом прошу.

— Сохраните вверенную вам тайну, молодой человек, и скажите, чего вы желаете.

— Я желал бы, чтобы вы добились для меня у господина Дезэссара отпуска на две недели.

— Когда?

— С нынешней ночи.

— Вы покидаете Париж?

— Я уезжаю, чтобы выполнить поручение.

— Можете ли вы сообщить мне, куда вы едете?

— В Лондон.

— Заинтересован ли кто-нибудь в том, чтобы вы не достигли цели?

— Кардинал, как мне кажется, отдал бы все на свете, чтобы помешать мне.

— И вы отправляетесь один?

— Я отправляюсь один.

— В таком случае, вы не доберетесь дальше Бонди, ручаюсь вам словом де Тревиля!

— Почему?

— К вам подошлют убийцу.

— Я умру, выполняя свой долг!

— Но поручение ваше останется невыполненным.

— Это правда… — сказал д'Артаньян.

— Поверьте мне, — продолжал де Тревиль, — в такие предприятия нужно пускаться четверым, чтобы до цели добрался один.

— Да, вы правы, сударь, — сказал д'Артаньян. — Но вы знаете Атоса, Портоса и Арамиса и знаете также, что я могу располагать ими.

— Не раскрыв им тайны?

— Мы раз и навсегда поклялись слепо доверять и неизменно хранить преданность друг другу. Кроме того, вы можете сказать им, что доверяете мне всецело, и они положатся на меня так же, как и вы.

— Я могу предоставить каждому из них отпуск на две недели: Атосу, которого все еще беспокоит его рана, — чтобы он отправился на воды в Форж; Портосу и Арамису — чтобы они сопровождали своего друга, которого они не могут оставить одного в таком тяжелом состоянии. Отпускное свидетельство послужит доказательством, что поездка совершается с моего согласия.

— Благодарю вас, сударь. Вы бесконечно добры…

— Отправляйтесь к ним немедленно. Отъезд должен совершиться сегодня же ночью… Да, но сейчас напишите прошение на имя господина Дезэссара. Возможно, за вами уже следует по пятам шпион, и ваш приход ко мне, о котором в этом случае уже известно кардиналу, будет оправдан.

Д'Артаньян составил прошение, и, принимая его из рук молодого гасконца, де Тревиль объявил ему, что не позже чем через два часа все четыре отпускных свидетельства будут на квартире каждого из четверых участников поездки.

— Будьте добры послать мое свидетельство к Атосу, — попросил д'Артаньян. — Я опасаюсь, что, вернувшись домой, могу натолкнуться на какую-нибудь неприятную неожиданность.

— Не беспокойтесь. До свидания и счастливого пути… Да, подождите! — крикнул де Тревиль, останавливая д'Артаньяна.

Д'Артаньян вернулся.

— Деньги у вас есть?

Д'Артаньян щелкнул пальцем по сумке с монетами, которая была у него в кармане.

— Достаточно? — спросил де Тревиль.

— Триста пистолей.

— Отлично. С этим можно добраться на край света. Итак, отправляйтесь!

Д'Артаньян поклонился г-ну де Тревилю, который протянул ему руку. Молодой гасконец с почтительной благодарностью пожал эту руку. Со дня своего приезда в Париж он не мог нахвалиться этим прекрасным человеком, всегда таким благородным, честным и великодушным.

Первый, к кому зашел д'Артаньян, был Арамис. Он не был у своего друга с того памятного вечера, когда следил за г-жой Бонасье. Более того, он даже редко встречался в последнее время с молодым мушкетером, и каждый раз, когда видел его, ему казалось, будто на лице своего друга он замечал следы какой-то глубокой печали.

В этот вечер Арамис также еще не ложился и был мрачен и задумчив. Д'Артаньян попытался расспросить его о причинах его грусти. Арамис сослался на комментарий к восемнадцатой главе блаженного Августина, который ему нужно было написать по-латыни к будущей неделе, что якобы крайне его беспокоило.

Беседа обоих друзей длилась уже несколько минут, как вдруг появился один из слуг г-на де Тревиля и подал Арамису запечатанный пакет.

— Что это? — спросил мушкетер.

— Разрешение на отпуск, о котором вы, сударь, изволили просить, — ответил слуга.

— Но я вовсе не просил об отпуске! — воскликнул Арамис.

— Молчите и берите, — шепнул ему д'Артаньян. — И вот вам, друг мой, пол пистоля за труды, — добавил он, обращаясь к слуге. — Передайте господину де Тревилю, что господин Арамис сердечно благодарит его.

Поклонившись до земли, слуга вышел.

— Что это значит? — спросил Арамис.

— Соберите все, что вам может понадобиться для двухнедельного путешествия, и следуйте за мной.

— Но я сейчас не могу оставить Париж, не узнав…

Арамис умолк.

— …что с нею сталось, не так ли? — продолжал за него д'Артаньян.

— С кем? — спросил Арамис.

— С женщиной, которая была здесь. С женщиной, у которой вышитый платок.

— Кто сказал вам, что здесь была женщина? — воскликнул Арамис, побледнев как смерть.

— Я видел ее.

— И знаете, кто она?

— Догадываюсь, во всяком случае.

— Послушайте, — сказал Арамис. — Раз вы знаете так много разных вещей, то не известно ли вам, что сталось с этой женщиной?

— Полагаю, что она вернулась в Тур.

— В Тур?.. Да, возможно, вы знаете ее. Но как же она вернулась в Тур, ни слова не сказав мне?

— Она опасалась ареста.

— Но почему она мне не написала?

— Боялась навлечь на вас беду.

— Д'Артаньян! Вы возвращаете меня к жизни! — воскликнул Арамис. — Я думал, что меня презирают, обманывают. Я так был счастлив снова увидеться с ней! Я не мог предположить, что она рискует своей свободой ради меня, но, с другой стороны, какая причина могла заставить ее вернуться в Париж?

— Та самая причина, по которой мы сегодня уезжаем в Англию.

— Какая же это причина? — спросил Арамис.

— Когда-нибудь, Арамис, она станет вам известна. Но пока я воздержусь от лишних слов, памятуя о племяннице богослова.

Арамис улыбнулся, вспомнив сказку, рассказанную им когда-то друзьям.

— Ну что ж, раз она уехала из Парижа и вы в этом уверены, ничто меня больше здесь не удерживает, и я готов отправиться с вами. Вы сказали, что мы отправляемся…

— …прежде всего к Атосу, и если вы собираетесь идти со мной, то советую поспешить, так как мы потеряли очень много времени. Да, кстати, предупредите Базена.

— Базен едет с нами?

— Возможно. Во всяком случае, будет полезно, чтобы он также пришел к Атосу.

Арамис позвал Базена и приказал ему прийти вслед за ними к Атосу.

— Итак, идем, — сказал Арамис, беря плащ, шпагу и засунув за пояс свои три пистолета.

В поисках какой-нибудь случайно затерявшейся монеты он выдвинул и задвинул несколько ящиков. Убедившись, что поиски его напрасны, он направился к выходу вслед за д'Артаньяном, мысленно задавая себе вопрос, откуда молодой гвардеец мог знать, кто была женщина, пользовавшаяся его гостеприимством, и знать лучше его самого, куда эта женщина скрылась.

Уже на пороге Арамис положил руку на плечо д'Артаньяну.

— Вы никому не говорили об этой женщине? — спросил он.

— Никому на свете.

— Не исключая Атоса и Портоса?

— Ни единого словечка.

— Слава богу!

И, успокоившись на этот счет, Арамис продолжал путь вместе с д'Артаньяном. Вскоре оба они достигли дома, где жил Атос.

Когда они вошли, Атос держал в одной руке разрешение на отпуск, в другой — письмо г-на де Тревиля.

— Не объясните ли вы, что означает этот отпуск и это письмо, которое я только что получил? — спросил он с удивлением.

«Любезный мой Атос, я согласен, раз этого настоятельно требует ваше здоровье, предоставить вам отдых на две недели. Можете ехать на воды в Форж или на любые другие, по вашему усмотрению. Поскорее поправляйтесь».

Благосклонный к вам,

Тревиль

— Это письмо и этот отпуск, Атос, означают, что вам надлежит следовать за мной.

— На воды в Форж?

— Туда или в иное место.

— Для службы королю?

— Королю и королеве. Разве мы не слуги их величеств?

Как раз в эту минуту появился Портос.

— Тысяча чертей! — воскликнул он, входя. — С каких это пор мушкетерам предоставляется отпуск, о котором они не просили?

— С тех пор, как у них есть друзья, которые делают это за них.

— Ага… — протянул Портос. — Здесь, по-видимому, есть какие-то новости.

— Да, мы уезжаем, — ответил Арамис.

— В какие края? — спросил Портос.

— Право, не знаю хорошенько, — ответил Атос. — Спроси у д'Артаньяна.

— Мы отправляемся в Лондон, господа, — сказал д'Артаньян.

— В Лондон! — воскликнул Портос. — А что же мы будем делать в Лондоне?

— Вот этого я не имею права сказать, господа. Вам придется довериться мне.

— Но для путешествия в Лондон нужны деньги, — заметил Портос, — а у меня их нет.

— У меня тоже.

— И у меня.

— У меня они есть, — сказал д'Артаньян, вытаскивая из кармана свой клад и бросая его на стол. — В этом мешке триста пистолей. Возьмем из них каждый по семьдесят пять — этого достаточно на дорогу в Лондон и обратно. Впрочем, успокойтесь: мы не все доберемся до Лондона.

— Это почему?

— Потому что, по всей вероятности, кое-кто из нас отстанет в пути.

— Так что же это — мы пускаемся в поход?

— И даже в очень опасный, должен вас предупредить!

— Черт возьми! — воскликнул Портос. — Но раз мы рискуем быть убитыми, я хотел бы, по крайней мере, знать, во имя чего.

— Легче тебе от этого будет? — спросил Атос.

— Должен признаться, — сказал Арамис, — что я согласен с Портосом.

— А разве король имеет обыкновение давать вам отчет? Нет. Он просто говорит вам: господа, в Гаскони или во Фландрии дерутся — идите драться. И вы идете. Во имя чего? Вы даже и не задумываетесь над этим.

— Д'Артаньян прав, — сказал Атос. — Вот наши три отпускных свидетельства, присланные господином де Тревилем, и вот триста пистолей, данные неизвестно кем. Пойдем умирать, куда нас посылают. Стоит ли жизнь того, чтобы так много спрашивать! Д'Артаньян, я готов идти за тобой.

— И я тоже! — сказал Портос.

— И я тоже! — сказал Арамис. — Кстати, я не прочь сейчас уехать из Парижа. Мне нужно развлечься.

— Развлечений у вас хватит, господа, будьте спокойны, — заметил д'Артаньян.

— Прекрасно. Когда же мы отправляемся? — спросил Атос.

— Сейчас же, — ответил д'Артаньян. — Нельзя терять ни минуты.

— Эй, Гримо, Планше, Мушкетон, Базен! — крикнули все четверо своим лакеям. — Смажьте наши ботфорты и приведите наших коней.

В те годы полагалось, чтобы каждый мушкетер держал в главной квартире, как в казарме, своего коня и коня своего слуги. Планше, Гримо, Мушкетон и Базен бегом бросились исполнять приказания своих господ.

— А теперь, — сказал Портос, — составим план кампании. Куда же мы направляемся прежде всего?

— Кале, — сказал д'Артаньян. — Это кратчайший путь в Лондон.

— В таком случае, вот мое мнение… — начал Портос.

— Говори.

— Четыре человека, едущие куда-то вместе, могут вызвать подозрения. Д'Артаньян каждому из нас даст надлежащие указания. Я выеду вперед на Булонь, чтобы разведать дорогу. Атос выедет двумя часами позже через Амьен. Арамис последует за ними на Нуайон. Что же касается д'Артаньяна, он может выехать по любой дороге, но в одежде Планше, а Планше отправится вслед за нами, изображая д'Артаньяна, и в форме гвардейца.

— Господа, — сказал Атос, — я считаю, что не следует в такое дело посвящать слуг. Тайну может случайно выдать дворянин, но лакей почти всегда продаст ее.

— План Портоса мне представляется неудачным, — сказал д'Артаньян. — Прежде всего я и сам не знаю, какие указания должен дать вам. Я везу письмо. Вот и все. Я не могу снять три копии с этого письма, ибо оно запечатано. Поэтому, как мне кажется, нам следует передвигаться вместе. Письмо лежит вот здесь, в этом кармане. — И он указал, в каком кармане лежит письмо. — Если я буду убит, один из вас возьмет письмо, и вы будете продолжать свой путь. Если его убьют, настанет очередь третьего, и так далее. Лишь бы доехал один. Этого будет достаточно.

— Браво, д'Артаньян! Я такого же мнения, как ты, — сказал Атос. — К тому же надо быть последовательным. Я еду на воды, вы меня сопровождаете. Вместо форжских вод я отправляюсь к морю — ведь я свободен в выборе. Нас намереваются задержать. Я предъявляю письмо господина де Тревиля, а вы — ваши свидетельства. На нас нападают. Мы защищаемся. Нас судят, а мы со всем упорством утверждаем, что намеревались только разок-другой окунуться в море. С четырьмя людьми, путешествующими в одиночку, ничего не стоит справиться, тогда как четверо вместе — уже отряд. Мы вооружим четырех наших слуг пистолетами и мушкетами. Если против нас вышлют армию — мы примем бой, и тот, кто уцелеет, как сказал д'Артаньян, отвезет письмо.

— Прекрасно, — сказал Арамис. — Ты говоришь редко, Атос, но зато когда заговоришь, то не хуже Иоанна Златоуста. Я принимаю план Атоса. А ты, Портос?

— Я также, — сказал Портос, — если д'Артаньян с ним согласен. Д'Артаньян, которому поручено письмо, — естественно, начальник нашей экспедиции. Пусть он решает, а мы выполним его приказания.

— Так вот, — сказал д'Артаньян, — я решил: мы принимаем план Атоса и отбываем через полчаса.

— Принято! — хором проговорили все три мушкетера.

Затем каждый из них, протянув руку к мешку, взял себе семьдесят пять пистолей и занялся приготовлениями, чтобы через полчаса быть готовым к отъезду.

XX

ПУТЕШЕСТВИЕ
В два часа ночи наши четыре искателя приключений выехали из Парижа через ворота Сен-Дени. Пока вокруг царил мрак, они ехали молча; темнота против их воли действовала на них — всюду им мерещились засады.

При первых лучах солнца языки у них развязались, а вместе с солнцем вернулась и обычная веселость. Словно накануне сражения, сердца бились сильнее, глаза улыбались. Как-то чувствовалось, что жизнь, с которой, быть может, придется расстаться, в сущности совсем не плохая штука.

Вид колонны, впрочем, был весьма внушительный: черные кони мушкетеров, их твердая поступь — привычка, приобретенная в эскадроне и заставлявшая этих благородных товарищей солдата двигаться ровным шагом, — все это уже само по себе могло бы раскрыть самое строгое инкогнито.

Позади четырех друзей ехали слуги, вооруженные до зубов.

Все шло благополучно до Шантильи, куда друзья прибыли в восемь часов утра. Нужно было позавтракать. Они соскочили с лошадей у трактира, на вывеске которого святой Мартин отдавал нищему половину своего плаща. Слугам приказали не расседлывать лошадей и быть наготове, чтобы немедленно продолжать путь.

Друзья вошли в общую комнату и сели за стол.

Какой-то дворянин, только что прибывший по дороге из Даммартена, завтракал, сидя за тем же столом. Он завел разговор о погоде. Наши путники ответили. Он выпил за их здоровье. Они выпили за него.

Но в ту минуту, когда Мушкетон вошел с докладом, что лошади готовы, и друзья поднялись из-за стола, незнакомец предложил Портосу выпить за здоровье кардинала. Портос ответил, что готов это сделать, если незнакомец, в свою очередь, выпьет за короля. Незнакомец воскликнул, что не знает другого короля, кроме его высокопреосвященства. Портос назвал его пьяницей. Незнакомец выхватил шпагу.

— Вы допустили оплошность, — сказал Атос. — Но ничего не поделаешь: отступать сейчас уже нельзя. Убейте этого человека и как можно скорее нагоните нас.

И трое приятелей вскочили на коней и помчались во весь опор, в то время как Портос клятвенно обещал своему противнику продырявить его всеми способами, известными в фехтовальном искусстве.

— Итак, номер один, — заметил Атос, когда они отъехали шагов на пятьсот.

— Но почему этот человек привязался именно к Портосу, а не к кому-либо другому из нас? — спросил Арамис.

— Потому что Портос разговаривал громче всех и этот человек принял его за начальника, — сказал д'Артаньян.

— Я всегда говорил, что этот молодой гасконец — кладезь премудрости, — пробормотал Атос.

И путники поехали дальше.

В Бове они остановились на два часа, чтобы дать передохнуть лошадям, отчасти же надеясь дождаться Портоса. По истечении двух часов, видя, что Портос не появляется и о нем нет никаких известий, они поехали дальше.

В одной миле за Бове, в таком месте, где дорога была сжата между двумя откосами, им повстречалось восемь или десять человек, которые, пользуясь тем, что дорога здесь не была вымощена, делали вид, что чинят ее. На самом деле они выкапывали ямы и усердно углубляли глинистые колеи.

Арамис, боясь в этом искусственном месиве испачкать ботфорты, резко окликнул их. Атос попытался остановить его, но было уже поздно. Рабочие принялись насмехаться над путниками, и их наглость заставила даже спокойного Атоса потерять голову и двинуть коня прямо на одного из них.

Тогда все эти люди отступили к канаве и вооружились спрятанными там мушкетами. Наши семеро путешественников были вынуждены буквально проехать сквозь строй. Арамис был ранен пулей в плечо, а у Мушкетона пуля засела в мясистой части тела, пониже поясницы. Но один только Мушкетон соскользнул с коня: не имея возможности разглядеть свою рану, он, видимо, счел ее более тяжелой, чем она была на самом деле.


Путешественники были вынуждены проехать буквально сквозь строй.

— Это засада, — сказал д'Артаньян. — Отстреливаться не будем! Вперед!

Арамис, хотя и раненный, ухватился за гриву своего коня, который понесся вслед за остальными. Лошадь Мушкетона нагнала их и, без всадника, заняла свое место в ряду.

— У нас будет запасной конь, — сказал Атос.

— Я предпочел бы шляпу, — ответил д'Артаньян. — Мою собственную снесла пуля. Еще счастье, что письмо, которое я везу, не было запрятано в ней!

— Все это так, — заметил Арамис, — но они убьют беднягу Портоса, когда он будет проезжать мимо.

— Если бы Портос был на ногах, он успел бы уже нас нагнать, — сказал Атос. — Я думаю, что, став в позицию, пьяница протрезвился.

Они скакали еще часа два, хотя лошади были так измучены, что приходилось опасаться, как бы они вскоре не вышли из строя.

Путники свернули на проселочную дорогу, надеясь, что здесь они скорее избегнут столкновений. Но в Кревкере Арамис сказал, что не в силах двигаться дальше. И в самом деле, чтобы доехать сюда, потребовалось все мужество, которое он скрывал под внешним изяществом и изысканными манерами. С каждой минутой он все больше бледнел, и его приходилось поддерживать в седле. Его ссадили у входа в какой-то кабачок и оставили при нем Базена, который при вооруженных стычках скорее был помехой, чем подмогой. Затем они снова двинулись дальше, надеясь заночевать в Амьене.

— Дьявол! — проговорил Атос, когда маленький отряд, состоявший уже только из двух господ и двух слуг — Гримо и Планше, снова понесся по дороге, — Больше уж я не попадусь на их удочку! Могу поручиться, что отсюда и до самого Кале они не заставят меня и рот раскрыть. Клянусь…

— Не клянитесь, — прервал его д'Артаньян. — Лучше прибавим ходу, если только выдержат лошади.

И путешественники вонзили шпоры в бока своих лошадей, которым это словно придало новые силы и новую бодрость.

Они добрались до Амьена и в полночь спешились у гостиницы «Золотая Лилия».

Трактирщик казался учтивейшим человеком на свете. Он встретил приезжих, держа в одной руке подсвечник, в другой — свой ночной колпак. Он высказал намерение отвести двум своим гостям, каждому в отдельности, по прекрасной комнате. К сожалению, комнаты эти находились в противоположных концах гостиницы. Д'Артаньян и Атос отказались. Хозяин отвечал, что у него нет другого помещения, достойного их милости. Но путники ответили, что проведут ночь в общей комнате, на матрацах, которые можно будет постелить на полу. Хозяин пробовал настаивать — путники не сдавались. Пришлось подчиниться их желаниям.

Не успели они расстелить постели и запереть дверь, как раздался со двора стук в ставень. Они спросили, кто это, узнали голоса своих слуг и открыли окно.

Это были действительно Планше и Гримо.

— Для охраны лошадей будет достаточно одного Гримо, — сказал Планше. — Если господа разрешат, я лягу здесь поперек дверей. Таким образом, господа могут быть уверены, что до них не доберутся.

— А на чем же ты ляжешь? — спросил д'Артаньян.

— Вот моя постель, — ответил Планше, указывая на охапку соломы.

— Ты прав. Иди сюда, — сказал д'Артаньян. — Физиономия хозяина и мне не по душе: уж очень она сладкая.

— Мне он тоже не нравится, — добавил Атос.

Планше забрался в окно и улегся поперек дверей, тогда как Гримо отправился спать в конюшню, обещая, что завтра к пяти часам утра все четыре лошади будут готовы.

Ночь прошла довольно спокойно. Около двух часов, правда, кто-то попытался отворить дверь, но Планше, проснувшись, закричал: «Кто идет?» Ему ответили, что ошиблись дверью, и удалились.

В четыре часа утра донесся отчаянный шум из конюшни. Гримо, как оказалось, попытался разбудить конюхов, и конюхи бросились его бить. Распахнув окно, друзья увидели, что несчастный Гримо лежит на дворе без сознания. Голова его была рассечена рукояткой от вил.

Планше спустился во двор, чтобы оседлать лошадей. Но ноги лошадей были разбиты. Одна только лошадь Мушкетона, скакавшая накануне пять или шесть часов без седока, могла бы продолжать путь, но, по непонятному недоразумению, коновал, за которым якобы посылали, чтобы он пустил кровь одной из хозяйских лошадей, по ошибке пустил кровь лошади Мушкетона.

Положение начинало вызывать беспокойство: все эти беды, следующие одна за другой, могли быть делом случая, но с такой же вероятностью могли быть и плодом заговора. Атос и д'Артаньян вышли на улицу, а Планше отправился узнать, нельзя ли где-нибудь в окрестностях купить трех лошадей. У входа в трактир стояли две оседланные и взнузданные лошади, свежие и сильные. Это было как раз то, что требовалось. Планше спросил, где хозяева лошадей. Ему ответили, что хозяева ночевали здесь в гостинице и сейчас расплачиваются с трактирщиком.

Атос спустился, чтобы расплатиться за ночлег, а д'Артаньян и Планше остались стоять у входа.

Трактирщик находился в комнате с низким потолком, расположенной в глубине дома. Атоса попросили пройти туда.

Входя в комнату и ничего не подозревая, Атос вынул два пистоля и подал их хозяину. Трактирщик сидел за конторкой, один из ящиков которой был выдвинут. Он взял монеты и, повертев их в руках, вдруг закричал, что монеты фальшивые и что он немедленно велит арестовать Атоса и его товарищей как фальшивомонетчиков.

— Мерзавец! — воскликнул Атос, наступая на него. — Я тебе уши отрежу!

В ту же минуту четверо вооруженных до зубов мужчин ворвались через боковые двери и бросились на Атоса.

— Я в ловушке! — закричал Атос во всю силу своих легких. — Скачи, д'Артаньян! Пришпоривай! — И он дважды выстрелил из пистолета.

Д'Артаньян и Планше не заставили себя уговаривать. Отвязав коней, ожидавших у входа, они вскочили на них и, дав шпоры, карьером понеслись по дороге.

— Не видел ли ты, что с Атосом? — спросил д'Артаньян у Планше, не замедляя хода.

— Ах, сударь, — произнес Планше, — я видел, как он двумя выстрелами уложил двоих из нападавших, и сквозь стекла дверей мне показалось, будто он рубится с остальными.

— Молодец Атос! — прошептал д'Артаньян. — И подумать только, что пришлось его покинуть! Впрочем, возможно, что и нас ожидает та же участь несколькими шагами дальше. Вперед, Планше, вперед! Ты славный малый!

— Я ведь говорил вам, сударь, — ответил Планше, — пикардийца узнаешь только постепенно. К тому же я здесь в своих родных краях, и это придает мне духу.

И оба, еще сильнее пришпорив коней, не останавливаясь, доскакали до Сент-Омера. В Сент-Омере они дали передохнуть лошадям, но, опасаясь новых неожиданностей, не выпускали из рук поводьев и, тут же на улице наскоро закусив, помчались дальше.

За сто шагов до ворот Кале конь д'Артаньяна рухнул, и нельзя было заставить его подняться; кровь хлестала у него из ноздрей и глаз. Оставалась лошадь Планше, но она остановилась, и ее не удавалось сдвинуть с места.

К счастью, как мы уже говорили, они находились в каких-нибудь ста шагах от города. Покинув лошадей на проезжей дороге, они бегом бросились к гавани. Планше обратил внимание д'Артаньяна на какого-то дворянина, который, видимо, только что прибыл со своим слугой и шел в ту же сторону, опередив их всего на каких-нибудь пятьдесят шагов.

Они поспешили нагнать этого человека, который, видимо, куда-то торопился. Ботфорты его были покрыты слоем пыли, и он расспрашивал, нельзя ли ему немедленно переправиться в Англию.

— Не было бы ничего проще, — отвечал хозяин одной из шхун, совершенно готовой к отплытию, — но сегодня утром пришел приказ не выпускать никого без особого разрешения кардинала.

— У меня есть такое разрешение, — сказал дворянин, вынимая из кармана бумагу. — Вот оно.

— Пусть его пометит начальник порта, — сказал хозяин. — И не ищите потом другой шхуны, кроме моей.

— Где же мне найти начальника?

— Он в своем загородном доме.

— И этот дом расположен?..

— В четверти мили от города. Вот он виден отсюда, у подножия того холма.

— Хорошо, — сказал приезжий.

И, сопровождаемый своим лакеем, он направился к дому начальника порта.

Пропустив их на пятьсот шагов вперед, д'Артаньян и Планше последовали за ними.

Выйдя за пределы города, д'Артаньян ускорил шаг и нагнал приезжего дворянина на опушке небольшой рощи.

— Сударь, — начал д'Артаньян, — вы, по-видимому, очень спешите?

— Очень спешу, сударь.

— Мне чрезвычайно жаль, — продолжал д'Артаньян, — но ввиду того, что и я очень спешу, я хотел попросить вас об одной услуге.

— О чем именно?

— Я хотел просить вас пропустить меня вперед.

— Невозможно, сударь, — ответил дворянин. — Я проехал шестьдесят миль за сорок четыре часа, и мне необходимо завтра в полдень быть в Лондоне.

— Я проехал то же расстояние в сорок часов, и мне завтра в десять часов утра нужно быть в Лондоне.

— Весьма сожалею, сударь, но я прибыл первым и не пройду вторым.

— Весьма сожалею, сударь, но я прибыл вторым, а пройду первым.

— По приказу короля! — крикнул дворянин.

— По собственному желанию! — произнес д'Артаньян.

— Да вы, никак, ищете ссоры?

— А чего же другого?

— Что вам угодно?

— Вы хотите знать?

— Разумеется.

— Так вот: мне нужен приказ, который у вас есть и которого у меня нет, хотя он мне крайне необходим.

— Вы шутите, надеюсь?

— Я никогда не шучу.

— Пропустите меня!

— Вы не пройдете!

— Мой храбрый юноша, я разобью вам голову… Любен, пистолеты!

— Планше, — сказал д'Артаньян, — разделайся со слугой, а я справлюсь с господином.

Планше, расхрабрившийся после первых своих подвигов, бросился на Любена и, благодаря своей силе и ловкости опрокинув его на спину, поставил ему колено на грудь.

— Делайте свое дело, сударь, — крикнул Планше, — я свое сделал!

Видя все это, дворянин выхватил шпагу и ринулся на д'Артаньяна. Но он имел дело с сильным противником.

За три секунды д'Артаньян трижды ранил его, при каждом ударе приговаривая:

— Вот это за Атоса! Вот это за Портоса! Вот это за Арамиса!

При третьем ударе приезжий рухнул как сноп.

Предположив, что он мертв или, во всяком случае, без сознания, д'Артаньян приблизился к нему, чтобы забрать у него приказ. Но, когда он протянул руку, чтобы обыскать его, раненый, не выпускавший из рук шпаги, ударил его острием в грудь.

— Вот это лично вам! — проговорил он.

— А этот за меня! Последний, на закуску! — в бешенстве крикнул д'Артаньян, пригвоздив его к земле четвертым ударом в живот.

На этот раз дворянин закрыл глаза и потерял сознание.

Нащупав карман, в котором приезжий спрятал разрешение на выезд, д'Артаньян взял его себе. Разрешение было выписано на имя графа де Варда.

Бросив последний взгляд на красивого молодого человека, которому едва ли было больше двадцати пяти лет и которого он оставлял здесь без сознания, а может быть, и мертвым, д'Артаньян вздохнул при мысли о странностях судьбы, заставляющей людей уничтожать друг друга во имя интересов третьих лиц, им совершенно чужих и нередко даже не имеющих понятия об их существовании.

Но вскоре его от этих размышлений отвлек Любен, вопивший что есть мочи и взывавший о помощи.

Планше схватил его за горло и сжал изо всех сил.

— Сударь, — сказал он, — пока я буду вот этак держать его, он будет молчать. Но стоит мне его отпустить, как он снова заорет. Я узнаю в нем нормандца, а нормандцы — народ упрямый.

И в самом деле, как крепко ни сжимал Планше ему горло, Любен все еще пытался издавать какие-то звуки.

— Погоди, — сказал д'Артаньян.

И, вытащив платок, он заткнул упрямцу рот.

— А теперь, — предложил Планше, — привяжем его к дереву.

Они проделали это весьма тщательно. Затем подтащили графа де Варда поближе к его слуге.

Наступала ночь. Раненый и его слуга, связанный по рукам и ногам, находились в кустах в стороне от дороги, и было очевидно, что они останутся там до утра.

— А теперь, — сказал д'Артаньян, — к начальнику порта!

— Но вы, кажется, ранены, — заметил Планше.

— Пустяки! Займемся самым спешным, а после мы вернемся к моей ране: она, кстати, по-моему, неопасна.

И оба они быстро зашагали к дому почтенного чиновника.

Ему доложили о приходе графа де Варда.

Д'Артаньяна ввели в кабинет.

— У вас есть разрешение, подписанное кардиналом? — спросил начальник.

— Да, сударь, — ответил д'Артаньян. — Вот оно.

— Ну что ж, оно в полном порядке. Есть даже указание содействовать вам.

— Вполне естественно, — сказал д'Артаньян. — Я из числа приближенных его высокопреосвященства.

— Его высокопреосвященство, по-видимому, желает воспрепятствовать кому-то перебраться в Англию.

— Да, некоему д'Артаньяну, беарнскому дворянину, который выехал из Парижа в сопровождении трех своих приятелей, намереваясь пробраться в Лондон.

— Вы его знаете?

— Кого?

— Этого д'Артаньяна.

— Великолепно знаю.

— Тогда укажите мне все его приметы.

— Нет ничего легче.

И д'Артаньян набросал до мельчайшей черточки портрет графа де Варда.

— Кто его сопровождает?

— Лакей по имени Любен.

— Выследим их, и если только они попадутся нам в руки, его высокопреосвященство может быть спокоен: мы препроводим их в Париж под должным конвоем.

— И тем самым, — произнес д'Артаньян, — вы заслужите благоволение кардинала.

— Вы увидите его по возвращении, граф?

— Без всякого сомнения.

— Передайте ему, пожалуйста, что я верный его слуга.

— Непременно передам.

Обрадованный этим обещанием, начальник порта сделал пометку и вернул д'Артаньяну разрешение на выезд.

Д'Артаньян не стал тратить даром время на лишние любезности. Поклонившись начальнику порта и поблагодарив его, он удалился.

Выйдя на дорогу, и он и Планше ускорили шаг и, обойдя лес кружным путем, вошли в город через другие ворота.

Шхуна по-прежнему стояла, готовая к отплытию. Хозяин ждал на берегу.

— Как дела? — спросил он, увидев д'Артаньяна.

— Вот мой пропуск, подписанный начальником порта.

— А другой господин?

— Он сегодня не поедет, — заявил д'Артаньян. — Но не беспокойтесь, я оплачу проезд за нас обоих.

— В таком случае — в путь! — сказал хозяин.

— В путь! — повторил д'Артаньян.

Он и Планше вскочили в шлюпку. Через пять минут они были на борту.

Было самое время. Они находились в полумиле от земли, когда д'Артаньян заметил на берегу вспышку, а затем донесся и грохот выстрела.

Это был пушечный выстрел, означавший закрытие порта.

Пора было заняться своей раной. К счастью, как и предполагал д'Артаньян, она была не слишком опасна. Острие шпаги наткнулось на ребро и скользнуло вдоль кости. Сорочка сразу же прилипла к ране, и крови пролилось всего несколько капель.

Д'Артаньян изнемогал от усталости. Ему расстелили на палубе тюфяк, он повалился на него и уснул.

На следующий день, на рассвете, они оказались уже в трех или четырех милях от берегов Англии. Всю ночь дул слабый ветер, и судно двигалось довольно медленно.

В десять часов судно бросило якорь в Дуврском порту.

В половине одиннадцатого д'Артаньян ступил ногой на английскую землю и закричал:

— Наконец у цели!

Но это было еще не все: надо было добраться до Лондона.

В Англии почта работала исправно. Д'Артаньян и Планше взяли каждый по лошади. Почтальон скакал впереди. За четыре часа они достигли ворот столицы.

Д'Артаньян не знал Лондона, не знал ни слова по-английски, но он написал имя герцога Бекингэма на клочке бумаги, и ему сразу же указали герцогский дворец.

Герцог находился в Виндзоре, где охотился вместе с королем.

Д'Артаньян вызвал доверенного камердинера герцога, который сопровождал своего господина во всех путешествиях и отлично говорил по-французски. Молодой гасконец объяснил ему, что только сейчас прибыл из Парижа по делу чрезвычайной важности и ему необходимо говорить с герцогом.

Уверенность, с которой говорил д'Артаньян, убедила Патрика — так звали слугу министра. Он велел оседлать двух лошадей и взялся сам проводить молодого гвардейца. Что же касается Планше, то бедняга, когда его сняли с коня, уже просто одеревенел и был полумертв от усталости. Д'Артаньян казался существом железным.

По прибытии в Виндзорский замок они справились, где герцог. Король и герцог Бекингэм были заняты соколиной охотой где-то на болотах, в двух-трех милях отсюда.

В двадцать минут д'Артаньян и его спутник доскакали до указанного места. Вскоре Патрик услышал голос герцога, звавшего своего сокола.

— О ком прикажете доложить милорду герцогу? — спросил Патрик.

— Вы скажете: молодой человек, затеявший с ним ссору на Новом мосту, против Самаритянки.

— Странная рекомендация!

— Вы увидите, что она стоит любой другой.

Патрик пустил своего коня галопом. Нагнав герцога, он доложил ему в приведенных нами выражениях о том, что его ожидает гонец.

Герцог сразу понял, что речь идет о д'Артаньяне, и, догадываясь, что во Франции, по-видимому, произошло нечто такое, о чем ему считают необходимым сообщить, он только спросил, где находится человек, который привезэти новости. Издали узнав гвардейскую форму, он пустил своего коня галопом и прямо поскакал к д'Артаньяну.

— Не случилось ли несчастья с королевой? — воскликнул герцог, и в этом возгласе сказалась вся его забота и любовь.

— Не думаю, но все же полагаю, что ей грозит большая опасность, от которой оградить ее может только ваша милость.

— Я? — воскликнул герцог. — Неужели я буду иметь счастье быть ей хоть чем-нибудь полезным? Говорите! Скорее говорите!

— Вот письмо, — сказал д'Артаньян.

— Письмо? От кого?

— От ее величества, полагаю.

— От ее величества? — переспросил герцог, так сильно побледнев, что д'Артаньян подумал, уж не стало ли ему дурно.

Герцог распечатал конверт.

— Что это? — спросил он д'Артаньяна, указывая на одно место в письме, прорванное насквозь.

— Ах, — сказал д'Артаньян, — я и не заметил! Верно, шпага графа де Варда проделала эту дыру, когда вонзилась мне в грудь.

— Вы ранены? — спросил герцог, разворачивая письмо.

— Пустяки, — сказал д'Артаньян, — царапина.

— О небо! Что я узнаю! — воскликнул герцог. — Патрик, оставайся здесь… или нет, лучше догони короля, где бы он ни был, и передай, что я почтительнейше прошу его величество меня извинить, но дело величайшей важности призывает меня в Лондон… Едем, сударь, едем!

И оба во весь опор помчались в сторону столицы.

XXI

ГРАФИНЯ ВИНТЕР
Дорогой герцог расспросил д'Артаньяна если не обо всем случившемся, то, во всяком случае, о том, что д'Артаньяну было известно. Сопоставляя то, что он слышал из уст молодого человека, со своими собственными воспоминаниями, герцог Бекингэм мог составить себе более или менее ясное понятие о положении, на серьезность которого, впрочем, при всей своей краткости и неясности, указывало и письмо королевы. Но особенно герцог был поражен тем, что кардиналу, которому так важно было, чтобы этот молодой человек не ступил на английский берег, все же не удалось задержать его в пути. В ответ на выраженное герцогом удивление д'Артаньян рассказал о принятых им предосторожностях и о том, как благодаря самоотверженности его трех друзей, которых он, раненных, окровавленных, вынужден был покинуть в пути, ему удалось самому отделаться ударом шпагой, порвавшим письмо королевы, ударом, за который он такой страшной монетой расплатился с графом де Вардом. Слушая д'Артаньяна, рассказавшего все это с величайшей простотой, герцог время от времени поглядывал на молодого человека, словно не веря, что такая предусмотрительность, такое мужество и преданность могут сочетаться с обликом юноши, которому едва ли исполнилось двадцать лет.

Лошади неслись как вихрь, и через несколько минут они достигли ворот Лондона. Д'Артаньян думал, что, въехав в город, герцог убавит ход, но он продолжал нестись тем же бешеным аллюром, мало беспокоясь о том, что сбивал с ног неосторожных пешеходов, попадавшихся ему на пути. При проезде через внутренний город произошло несколько подобных случаев, но Бекингэм даже не повернул головы — посмотреть, что сталось с теми, кого он опрокинул. Д'Артаньян следовал за ним, хотя кругом раздавались крики, весьма похожие на проклятия.

Въехав во двор своего дома, герцог соскочил с лошади и, не заботясь больше о ней, бросив поводья, быстро взбежал на крыльцо. Д'Артаньян последовал за ним, все же несколько тревожась за благородных животных, достоинства которых он успел оценить. К его радости, он успел увидеть, как трое или четверо слуг, выбежав из кухни и конюшни, бросились к лошадям и увели их.

Герцог шел так быстро, что д'Артаньян еле поспевал за ним. Он прошел несколько гостиных, обставленных с такой роскошью, о которой и представления не имели знатнейшие вельможи Франции, и вошел наконец в спальню, являвшую собой чудо вкуса и богатства. В алькове виднелась дверь, полускрытая обивкой стены. Герцог отпер ее золотым ключиком, который он носил на шее на золотой цепочке.

Д'Артаньян из скромности остановился поодаль, но герцог уже на пороге заветной комнаты обернулся к молодому гвардейцу и, заметив его нерешительность, сказал:

— Идемте, и, если вы будете иметь счастье предстать перед ее величеством, вы расскажете ей обо всем, что видели.

Ободренный этим приглашением, д'Артаньян последовал за герцогом, и дверь закрылась за ними.

Они оказались в маленькой часовне, обитой персидским шелком с золотым шитьем, ярко освещенной множеством свечей.

Над неким подобием алтаря, под балдахином из голубого бархата, увенчанным красными и белыми перьями, стоял портрет Анны Австрийской, во весь рост, настолько схожий с оригиналом, что д'Артаньян вскрикнул от неожиданности: казалось, королева готова заговорить.

На алтаре под самым портретом стоял ларец, в котором хранились алмазные подвески.

Герцог приблизился к алтарю и опустился на колени, словно священник перед распятием. Затем он раскрыл ларец.

— Возьмите, — произнес он, вынимая из ларца большой голубой бант, сверкающий алмазами. — Вот они, эти бесценные подвески. Я поклялся, что меня похоронят с ними. Королева дала их мне — королева берет их обратно. Да будет воля ее, как воля господа бога, во всем и всегда!

И он стал целовать один за другим эти подвески, с которыми приходилось расстаться.

Неожиданно страшный крик вырвался из его груди.

— Что случилось? — с беспокойством спросил д'Артаньян. — Что с вами, милорд?

— Все погибло! — воскликнул герцог, побледнев как смерть. — Не хватает двух подвесков. Их осталось всего десять.

— Милорд их потерял или предполагает, что они украдены?

— Их украли у меня, и эта кража — проделка кардинала! Поглядите — ленты, на которых они держались, обрезаны ножницами.

— Если б милорд мог догадаться, кто произвел эту кражу… Быть может, подвески еще находятся в руках этого лица…

— Подождите! Подождите! — воскликнул герцог. — Я надевал их всего один раз, это было неделю тому назад, на королевском балу в Виндзоре. Графиня Винтер, с которой я до этого был в ссоре, на том балу явно искала примирения. Это примирение было лишь местью ревнивой женщины. С этого самого дня она мне больше не попадалась на глаза. Эта женщина — шпион кардинала!

— Неужели эти шпионы разбросаны по всему свету? — спросил д'Артаньян.

— О да, да! — проговорил герцог, стиснув зубы от ярости. — Да, это страшный противник! Но на какой день назначен этот бал?

— На будущий понедельник.

— На будущий понедельник! Еще пять дней, времени более чем достаточно… Патрик! — крикнул герцог, приоткрыв дверь часовни.

Камердинер герцога появился на пороге.

— Моего ювелира и секретаря!

Камердинер удалился молча и с такой быстротой, которая обличала привычку к слепому и беспрекословному повиновению.

Однако, хотя первым вызвали ювелира, секретарь успел явиться раньше. Это было вполне естественно, так как он жил в самом доме. Он застал Бекингэма в спальне за столом: герцог собственноручно писал какие-то приказания.

— Господин Джексон, — обратился герцог к вошедшему, — вы сейчас же отправитесь к лорд-канцлеру и скажете ему, что выполнение этих приказов я возлагаю лично на него. Я желаю, чтобы они были опубликованы немедленно.

— Но, ваша светлость, — заметил секретарь, быстро пробежав глазами написанное, — что я отвечу, если лорд-канцлер спросит меня, чем вызваны такие чрезвычайные меры?

— Ответите, что таково было мое желание и что я никому не обязан отчетом в моих действиях.

— Должен ли лорд-канцлер такой ответ передать и его величеству, если бы его величество случайно пожелали узнать, почему ни один корабль не может отныне покинуть портов Великобритании? — с улыбкой спросил секретарь.

— Вы правы, сударь, — ответил Бекингэм. — Пусть лорд-канцлер тогда скажет королю, что я решил объявить войну, и эта мера — мое первое враждебное действие против Франции.

Секретарь поклонился и вышел.

— С этой стороны мы можем быть спокойны, — произнес герцог, поворачиваясь к д'Артаньяну. — Если подвески еще не переправлены во Францию, они попадут туда только после вашего возвращения.

— Как так?

— Я только что наложил запрет на выход в море любого судна, находящегося сейчас в портах его величества, и без особого разрешения ни одно из них не посмеет сняться с якоря.

Д'Артаньян с изумлением поглядел на этого человека, который неограниченную власть, дарованную ему королевским доверием, заставлял служить своей любви. Герцог по выражению лица молодого гасконца понял, что происходит у него в душе, и улыбнулся.

— Да, — сказал он, — правда! Анна Австрийская — моя настоящая королева! Одно ее слово — и я готов изменить моей стране, изменить моему королю, изменить богу! Она попросила меня не оказывать протестантам в Ла Рошели поддержки, которую я обещал им, — я подчинился. Я не сдержал данного им слова, но не все ли равно — я исполнил ее желание. И вот посудите сами: разве я не был с лихвой вознагражден за мою покорность? Ведь за эту покорность я владею ее портретом!

Д'Артаньян удивился: на каких неуловимых и тончайших нитях висят подчас судьбы народа и жизнь множества людей!

Он весь еще был поглощен своими мыслями, когда появился ювелир. Это был ирландец, искуснейший мастер своего дела, который сам признавался, что зарабатывал по сто тысяч фунтов в год на заказах герцога Бекингэма.

— Господин О'Рейли, — сказал герцог, вводя его в часовню, — взгляните на эти алмазные подвески и скажите мне, сколько стоит каждый из них.

Ювелир одним взглядом оценил изящество оправы, рассчитал стоимость алмазов и, не колеблясь, ответил:

— Полторы тысячи пистолей каждый, милорд.

— Сколько дней понадобится, чтобы изготовить два таких подвеска? Вы видите, что здесь двух не хватает.

— Неделю, милорд.

— Я заплачу по три тысячи за каждый — они нужны мне послезавтра.

— Милорд получит их.

— Вы неоценимый человек, господин О'Рейли! Но это еще не все: эти подвески не могут быть доверены кому бы то ни было — их нужно изготовить здесь, во дворце.

— Невозможно, милорд. Только я один могу выполнить работу так, чтобы разница между новыми и старыми была совершенно незаметна.

— Так вот, господин О'Рейли: вы мой пленник. И, если бы вы пожелали сейчас выйти за пределы моего дворца, вам это не удалось бы. Следовательно, примиритесь с этим. Назовите тех из подмастерьев, которые могут вам понадобиться, и укажите, какие инструменты они должны принести.

Ювелир хорошо знал герцога и понимал поэтому, что всякие возражения бесполезны. Он сразу покорился неизбежному.

— Будет ли мне разрешено уведомить жену? — спросил он.

— О, вам будет даже разрешено увидеться с ней, мой дорогой господин О'Рейли! Ваше заключение отнюдь не будет суровым, не волнуйтесь. Но всякое беспокойство требует вознаграждения. Вот вам сверх суммы, обусловленной за подвески, еще чек на тысячу пистолей, чтобы заставить вас забыть о причиненных вам неприятностях.

Д'Артаньян не мог прийти в себя от изумления, вызванного этим министром, который так свободно распоряжался людьми и миллионами.

Ювелир тем временем написал жене письмо, приложив к нему чек на тысячу пистолей и прося в обмен прислать ему самого искусного из его подмастерьев, набор алмазов, точный вес и качество которых он тут же указал, а также и необходимые инструменты.

Бекингэм провел ювелира в предназначенную ему комнату, которая за какие-нибудь полчаса была превращена в мастерскую. Затем он у каждой двери приказал поставить караул со строжайшим приказанием не пропускать в комнату никого, за исключением герцогского камердинера Патрика. Не к чему и говорить, что ювелиру О'Рейли и его подмастерью было запрещено под каким бы то ни было предлогом выходить за пределы комнаты.

Сделав все распоряжения, герцог вернулся к д'Артаньяну.

— Теперь, юный мой друг, — сказал он, — Англия принадлежит нам обоим. Что вам угодно и какие у вас желания?

— Постель, — ответил д'Артаньян. — Должен признаться, что это мне сейчас нужнее всего.

Герцог приказал отвести д'Артаньяну комнату рядом со своей спальней. Ему хотелось иметь молодого человека постоянно вблизи себя — не потому, что он не доверял ему, а ради того, чтобы иметь собеседника, с которым можно бы беспрестанно говорить о королеве.

Час спустя в Лондоне был обнародован приказ о запрещении выхода в море кораблей с грузом для Франции. Исключения не было сделано даже для почтового пакетбота. По мнению всех, это означало объявление войны между обоими государствами.

На третий день к одиннадцати часам утра подвески были готовы и подделаны так изумительно, так необычайно схоже, что герцог сам не мог отличить старых от новых, и даже люди самые сведущие в подобных вещах оказались бы так же бессильны, как и он.

Герцог немедленно позвал д'Артаньяна.

— Вот, — сказал герцог, — алмазные подвески, за которыми вы приехали, и будьте свидетелем, что я сделал все, что было в человеческих силах.

— Будьте спокойны, милорд, я расскажу обо всем, что видел. Но ваша милость отдает мне подвески без ларца.

— Ларец помешает вам в пути. А затем — этот ларец тем дороже мне, что он только один мне и остается. Вы скажете, что я оставил его у себя.

— Я передам ваше поручение слово в слово, милорд.

— А теперь, — произнес герцог, в упор глядя на молодого человека, — как мне хоть когда-нибудь расквитаться с вами?

Д'Артаньян вспыхнул до корней волос. Он понял, что герцог ищет способа заставить его что-нибудь принять от него в подарок, и мысль о том, что за кровь его и его товарищей ему будет заплачено английским золотом, вызвала в нем глубокое отвращение.

— Поговорим начистоту, милорд, — ответил д'Артаньян, — и взвесим все, чтобы не было недоразумений. Я служу королю и королеве Франции и состою в роте гвардейцев господина Дезэссара, который, так же как и его зять, господин де Тревиль, особенно предан их величествам. Более того: возможно, что я не совершил бы всего этого, если бы не одна особа, которая дорога мне, как вам, ваша светлость, дорога королева.

— Да, — сказал герцог, улыбаясь, — и я, кажется, знаю эту особу. Это…

— Милорд, я не называл ее имени! — поспешно перебил молодой гвардеец.

— Верно, — сказал герцог. — Следовательно, этой особе я должен быть благодарен за вашу самоотверженность?

— Так оно и есть, ваша светлость. Ибо сейчас, когда готова начаться война, я, должен признаться, вижу в лице вашей светлости только англичанина, а значит, врага, с которым я охотнее встретился бы на поле битвы, чем в Виндзорском парке или в коридорах Лувра. Это, однако ж, ни в коей мере не помешает мне в точности исполнить поручение и, если понадобится, отдать жизнь, лишь бы его выполнить. Но я повторяю: ваша светлость так же мало обязаны мне за то, что я делаю при нашем втором свидании, как и за то, что я сделал для вашей светлости при первой нашей встрече.

— Мы говорим: «Горд, как шотландец», — вполголоса произнес герцог.

— А мы говорим: «Горд, как гасконец», — ответил д'Артаньян. — Гасконцы — это французские шотландцы.

Д'Артаньян поклонился герцогу и собрался уходить.

— Как? Вы уже собираетесь уходить? Но каким путем предполагаете вы ехать? Как вы выберетесь из Англии?

— Да, правда…

— Будь я проклят! Эти французы ничем не смущаются!

— Я забыл, что Англия — остров и что вы — владыка его.

— Отправляйтесь в порт, спросите бриг «Зунд», передайте капитану это письмо. Он отвезет вас в маленькую французскую гавань, где обыкновенно, кроме рыбачьих судов, никто не пристает.

— Как называется эта гавань?

— Сен-Валери. Но погодите… Приехав туда, вы зайдете в жалкий трактирчик без названия, без вывески, настоящий притон для моряков. Ошибиться вы не можете — там всего один такой и есть.

— Затем?..

— Вы спросите хозяина и скажете ему: «Forward».

— Что означает…

— … «Вперед». Это пароль. И тогда хозяин предоставит в ваше распоряжение оседланную лошадь и укажет дорогу, по которой вы должны ехать. На вашем пути вас будут ожидать четыре сменные лошади. Если вы пожелаете, то можете на каждой станции оставить ваш парижский адрес, и все четыре лошади будут отправлены вам вслед. Две из них вам уже знакомы, и вы, кажется, как знаток могли оценить их — это те самые, на которых мы с вами скакали из Виндзора. Остальные — можете положиться на меня — не хуже. Эти четыре лошади снаряжены, как для похода. При всей вашей гордости вы не откажетесь принять одну из них для себя и попросить ваших друзей также принять по одной из них. Впрочем, ведь они пригодятся вам на войне против нас. Цель оправдывает средства, как принято у вас говорить.

— Хорошо, милорд, я согласен, — сказал д'Артаньян. — И, даст бог, мы сумеем воспользоваться вашим подарком!

— А теперь — вашу руку, молодой человек. Быть может, мы вскоре встретимся с вами на поле битвы. Но пока мы, полагаю, расстанемся с вами добрыми друзьями?

— Да, милорд, но с надеждой вскоре сделаться врагами.

— Будьте покойны, обещаю вам это.

— Полагаюсь на ваше слово, милорд.

Д'Артаньян поклонился герцогу и быстрым шагом направился в порт.

Против Лондонской Башни он отыскал указанное судно, передал письмо капитану, который дал его пометить начальнику порта и сразу же поднял паруса.

Пятьдесят кораблей, готовых к отплытию, стояли в гавани в ожидании.

Бриг «Зунд» проскользнул почти вплотную мимо одного из них, и д'Артаньяну вдруг показалось, что перед ним мелькнула дама из Менга, та самая, которую неизвестный дворянин назвал «миледи» и которая д'Артаньяну показалась такой красивой. Но сила течения и попутный ветер так быстро пронесли бриг мимо, что корабли, стоявшие на якоре, почти сразу исчезли из виду.

На следующее утро, около девяти часов, бриг бросил якорь в Сен-Валери.

Д'Артаньян немедленно отправился в указанный ему трактир, который узнал по крикам, доносившимся оттуда. Говорили о войне между Англией и Францией как о чем-то неизбежном и близком, и матросы шумно пировали.

Д'Артаньян пробрался сквозь толпу, подошел к хозяину и произнес слово «Forward». Трактирщик сразу же, сделав ему знак следовать за ним, вышел через дверь, ведущую во двор, провел молодого человека в конюшню, где его ожидала оседланная лошадь, и спросил, не нужно ли ему еще чего-нибудь.

— Мне нужно знать, по какой дороге ехать, — сказал д'Артаньян.

— Поезжайте отсюда до Бланжи, а от Бланжи — до Невшателя. В Невшателе зайдите в трактир «Золотой Серп», передайте хозяину пароль, и вы найдете, как и здесь, оседланную лошадь.

— Сколько я вам должен? — спросил д'Артаньян.

— За все заплачено, — сказал хозяин, — и заплачено щедро. Поезжайте, и да хранит вас бог!

— Аминь! — ответил молодой человек, пуская лошадь галопом.

Через четыре часа он был уже в Невшателе.

Он тщательно выполнил полученные указания. В Невшателе, как и в Сен-Валери, его ожидала оседланная лошадь. Он хотел переложить пистолеты из прежнего седла в новое, но в нем оказались точно такие же пистолеты.

— Ваш адрес в Париже?

— Дом гвардейцев, рота Дезэссара.

— Хорошо, — сказал хозяин.

— По какой дороге мне ехать?

— По дороге на Руан. Но вы объедете город слева. Вы остановитесь у маленькой деревушки Экуи. Там всего один трактир — «Щит Франции». Не судите о нем по внешнему виду. В конюшне окажется конь, который не уступит этому.

— Пароль тот же?

— Тот же самый.

— Прощайте, хозяин!

— Прощайте, господин гвардеец! Не нужно ли вам чего-нибудь?

Д'Артаньян отрицательно покачал головой и пустил лошадь во весь опор.

В Экуи повторилось то же: предупредительный хозяин, свежая, отдохнувшая лошадь. Он оставил, как и на прежних станциях, свой адрес и тем же ходом понесся в Понтуаз. В Понтуазе он в последний раз сменил коня и в девять часов галопом влетел во двор дома г-на де Тревиля.

За двенадцать часов он проскакал более шестидесяти миль.

Господин де Тревиль встретил его так, словно расстался с ним сегодня утром. Только пожав его руку несколько сильнее обычного, он сообщил молодому гвардейцу, что рота г-на Дезэссара несет караул в Лувре и что он может отправиться на свой пост.

XXII

МЕРЛЕЗОНСКИЙ БАЛЕТ
На следующий день весь Париж только и говорил, что о бале, который городские старшины давали в честь короля и королевы и на котором их величества должны были танцевать знаменитый Мерлезонский балет, любимый балет короля.

И действительно, уже за неделю в ратуше начались всевозможные приготовления к этому торжественному вечеру. Городской плотник соорудил подмостки, на которых должны были разместиться приглашенные дамы; городской бакалейщик украсил зал двумястами свечей белого воска, что являлось неслыханной роскошью по тем временам; наконец, были приглашены двадцать скрипачей, причем им была назначена двойная против обычной плата, ибо, как гласил отчет, они должны были играть всю ночь.

В десять часов утра г-н де Ла Кост, лейтенант королевской гвардии, в сопровождении двух полицейских офицеров и нескольких стрелков явился к городскому секретарю Клеману и потребовал у него ключи от всех ворот, комнат и служебных помещений ратуши. Ключи были вручены ему немедленно: каждый из них был снабжен ярлыком, с помощью которого можно было отличить его от остальных, и с этой минуты на г-на де Ла Коста легла охрана всех ворот и всех аллей, ведущих к ратуше.

В одиннадцать часов явился капитан гвардии Дюалье с пятьюдесятью стрелками, которых сейчас же расставили в ратуше, каждого у назначенной ему двери.

В три часа прибыли две гвардейские роты — одна французская, другая швейцарская. Рота французских гвардейцев состояла наполовину из солдат г-на Дюалье, наполовину из солдат г-на Дезэссара.

В шесть часов вечера начали прибывать приглашенные. По мере того как они входили, их размещали в большом зале, на приготовленных для них подмостках.

В девять часов прибыла супруга президента Парижского парламента. Так как после королевы это была на празднике самая высокопоставленная особа, господа городские старшины встретили ее и проводили в ложу напротив той, которая предназначалась для королевы.

В десять часов в маленьком зале со стороны церкви святого Иоанна, возле буфета со столовым серебром, который охранялся четырьмя стрелками, была приготовлена для короля легкая закуска.

В полночь раздались громкие крики и гул приветствий — это король ехал по улицам, ведущим от Лувра к ратуше, которые были ярко освещены цветными фонарями.

Тогда городские старшины, облаченные в суконные мантии и предшествуемые шестью сержантами с факелами в руках, вышли встретить короля на лестницу, и старшина торгового сословия произнес приветствие; его величество извинился, что прибыл так поздно, и в свое оправдание сослался на господина кардинала, задержавшего его до одиннадцати часов беседой о государственных делах.

Король был в парадном одеянии; его сопровождали его королевское высочество герцог Орлеанский, граф де Суассон, великий приор, герцог де Лонгвиль, герцог д'Эльбеф, граф д'Аркур, граф де Ла Рош-Гюйон, г-н де Лианкур, г-н де Барада, граф де Крамайль и кавалер де Сувре.

Все заметили, что король был грустен и чем-то озабочен.

Одна комната была приготовлена для короля, другая — для его брата, герцога Орлеанского. В каждой из этих комнат лежал маскарадный костюм. То же самое было сделано для королевы и для супруги президента. Кавалеры и дамы из свиты их величества должны были одеваться по двое в приготовленных для этой цели комнатах.

Перед тем как войти в свою комнату, король приказал, чтобы его немедленно уведомили, когда приедет кардинал.

Через полчаса после появления короля раздались новые приветствия; они возвещали прибытие королевы. Старшины поступили так же, как и перед тем: предшествуемые сержантами, они поспешили навстречу своей высокой гостье.

Королева вошла в зал. Все заметили, что у нее, как и у короля, был грустный и, главное, утомленный вид.

В ту минуту, когда она входила, занавес маленькой ложи, до сих пор остававшийся задернутым, приоткрылся, и в образовавшемся отверстии появилось бледное лицо кардинала, одетого испанским грандом. Глаза его впились в глаза королевы, и дьявольская улыбка пробежала по его губам: на королеве не было алмазных подвесков.

Несколько времени королева стояла, принимая приветствия городских старшин и отвечая на поклоны дам.

Внезапно у одной из дверей зала появился король вместе с кардиналом. Кардинал тихо говорил ему что-то; король был очень бледен.

Король прошел через толпу, без маски, с небрежно завязанными лентами камзола, и приблизился к королеве.

— Сударыня, — сказал он ей изменившимся от волнения голосом, — почему же, позвольте вас спросить, вы не надели алмазных подвесков? Ведь вы знали, что мне было бы приятно видеть их на вас.

Королева оглянулась и увидела кардинала, который стоял сзади и злобно улыбался.

— Ваше величество, — отвечала королева взволнованно, — я боялась, что в этой толпе с ними может что-нибудь случиться.

— И вы сделали ошибку. Я подарил вам это украшение для того, чтобы вы носили его. Повторяю, сударыня, вы сделали ошибку.

Голос короля дрожал от гнева; все смотрели и прислушивались с удивлением, не понимая, что происходит.

— Государь, — сказала королева, — подвески находятся в Лувре, я могу послать за ними, и желание вашего величества будет исполнено.

— Пошлите, сударыня, пошлите, и как можно скорее: ведь через час начнется балет.

Королева наклонила голову в знак повиновения и последовала за дамами, которые должны были проводить ее в предназначенную ей комнату.

Король также прошел в свою.

На минуту в зале воцарилась тревога и смятение.

Нетрудно было заметить, что между королем и королевой что-то произошло, но оба говорили так тихо, что никто не расслышал ни слова, так как из уважения все отступили на несколько шагов. Скрипачи выбивались из сил, но никто их не слушал.

Король первым вошел в зал; он был в изящнейшем охотничьем костюме. Его высочество герцог Орлеанский и другие знатные особы были одеты так же, как и он. Этот костюм шел королю как нельзя более, и поистине в этом наряде он казался благороднейшим дворянином своего королевства.

Кардинал приблизился к королю и протянул ему какой-то ящичек. Король открыл его и увидел два алмазных подвеска.

— Что это значит? — спросил он у кардинала.

— Ничего особенного, — ответил тот, — но, если королева наденет подвески, в чем я сомневаюсь, сочтите их, государь, и, если их окажется только десять, спросите у ее величества, кто мог у нее похитить вот эти два.

Король вопросительно взглянул на кардинала, но не успел обратиться к нему с вопросом: крик восхищения вырвался из всех уст. Если король казался благороднейшим дворянином своего королевства, то королева, бесспорно, была прекраснейшей женщиной Франции.

В самом деле, охотничий костюм был ей изумительно к лицу: на ней была фетровая шляпа с голубыми перьями, бархатный лиф жемчужно-серого цвета с алмазными застежками и юбка из голубого атласа, вся расшитая серебром. На левом плече сверкали подвески, схваченные бантом того же цвета, что перья и юбка.

Король затрепетал от радости, а кардинал — от гнева; однако они находились слишком далеко от королевы, чтобы сосчитать подвески: королева надела их, но сколько их было — десять или двенадцать?

В этот момент скрипачи возвестили начало балета. Король подошел к супруге президента, с которой он должен был танцевать, а его высочество герцог Орлеанский — к королеве. Все стали на места, и балет начался.

Король танцевал напротив королевы и всякий раз, проходя мимо нее, пожирал взглядом эти подвески, которые никак не мог сосчитать. Лоб кардинала был покрыт холодным потом.

Балет продолжался час; в нем было шестнадцать выходов.

Когда он кончился, каждый кавалер, под рукоплескания всего зала, отвел свою даму на место, но король, воспользовавшись дарованной ему привилегией, оставил свою даму и торопливо направился к королеве.

— Благодарю вас, сударыня, — сказал он ей, — за то, что вы были так внимательны к моим желаниям, но, кажется, у вас недостает двух подвесков, и вот я возвращаю вам их.

— Как, сударь! — вскричала молодая королева, притворяясь удивленной. — Вы дарите мне еще два? Но ведь тогда у меня будет четырнадцать!

Король сосчитал: в самом деле, все двенадцать подвесков оказались на плече ее величества.

Король подозвал кардинала.

— Ну-с, господин кардинал, что это значит? — спросил король суровым тоном.

— Это значит, государь, — ответил кардинал, — что я хотел преподнести эти два подвеска ее величеству, но не осмелился предложить их ей сам и прибегнул к этому способу.

— И я тем более признательна вашему высокопреосвященству, — ответила Анна Австрийская с улыбкой, говорившей о том, что находчивая любезность кардинала отнюдь не обманула ее, — что эти два подвеска, наверное, стоят вам столько же, сколько стоили его величеству все двенадцать.

Затем, поклонившись королю и кардиналу, королева направилась в ту комнату, где она надевала свой костюм и где должна была переодеться.

Внимание, которое мы вынуждены были в начале этой главы уделить высоким особам, выведенным в ней нами, на некоторое время увело нас в сторону от д'Артаньяна. Тот, кому Анна Австрийская была обязана неслыханным торжеством своим над кардиналом, теперь в замешательстве, никому не ведомый, затерянный в толпе, стоял у одной из дверей и наблюдал эту сцену, понятную только четверым: королю, королеве, его высокопреосвященству и ему самому.

Королева вошла в свою комнату.

Д'Артаньян уже собирался уходить, как вдруг почувствовал, что кто-то тихонько прикоснулся к его плечу; он обернулся и увидел молодую женщину, которая знаком предложила ему следовать за собой. Лицо молодой женщины было закрыто черной бархатной полумаской, но, несмотря на эту меру предосторожности, принятую, впрочем, скорее ради других, нежели ради него, он сразу узнал своего постоянного проводника — живую и остроумную г-жу Бонасье.

Накануне они лишь мельком виделись у привратника Жермена, куда д'Артаньян вызвал ее. Молодая женщина так спешила передать королеве радостную весть о благополучном возвращении ее гонца, что влюбленные едва успели обменяться несколькими словами. Поэтому д'Артаньян последовал за г-жой Бонасье, движимый двумя чувствами — любовью и любопытством. Дорогой, по мере того как коридоры становились все более безлюдными, д'Артаньян пытался остановить молодую женщину, схватить ее за руку, полюбоваться ею хотя бы одно мгновение, но, проворная, как птичка, она каждый раз ускользала от него, и, когда он собирался заговорить, ее пальчик, который она тогда прикладывала к губам повелительным и полным очарования жестом, напоминал ему, что над ним господствует власть, которой он должен повиноваться слепо и которая запрещает ему малейшую жалобу. Наконец, миновав бесчисленные ходы и переходы, г-жа Бонасье открыла какую-то дверь и ввела молодого человека в совершенно темную комнату. Здесь она снова сделала ему знак, повелевавший молчать, и, отворив другую дверь, скрытую за драпировкой, из-за которой вдруг хлынул сноп яркого света, исчезла.

С минуту д'Артаньян стоял неподвижно, спрашивая себя, где он, но вскоре свет, проникавший из соседней комнаты, веяние теплого и благовонного воздуха, доносившиеся оттуда, слова двух или трех женщин, выражавшихся почтительно и в то же время изящно, обращение «ваше величество», повторенное несколько раз, — все это безошибочно указало ему, что он находится в кабинете, смежном с комнатой королевы.

Молодой человек спрятался за дверью и стал ждать.

Королева казалась веселой и счастливой, что, по-видимому, очень удивляло окружавших ее дам, которые привыкли почти всегда видеть ее озабоченной и печальной. Королева объясняла свою радость красотой празднества, удовольствием, которое ей доставил балет, и так как не дозволено противоречить королеве, плачет ли она или смеется, то все превозносили любезность господ старшин города Парижа.

Д'Артаньян не знал королеву, но вскоре он отличил ее голос от других голосов — сначала по легкому иностранному акценту, а затем по тому повелительному тону, который невольно сказывается в каждом слове высочайших особ.

Он слышал, как она то приближалась к этой открытой двери, то удалялась от нее, и два-три раза видел даже какую-то тень, загораживавшую свет.

И вдруг чья-то рука, восхитительной белизны и формы, просунулась сквозь драпировку. Д'Артаньян понял, что то была его награда; он упал на колени, схватил эту руку и почтительно прикоснулся к ней губами. Потом рука исчезла, оставив на его ладони какой-то предмет, в котором он узнал перстень.

Дверь тотчас же закрылась, и д'Артаньян очутился в полнейшем мраке.

Д'Артаньян надел перстень на палец и снова стал ждать; он понимал, что это еще не конец. После награды за преданность должна была прийти награда за любовь.

К тому же, хоть балет и был закончен, вечер едва начался; ужин был назначен на три часа, а часы на башне святого Иоанна недавно пробили три четверти третьего.

В самом деле, шум голосов в соседней комнате стал постепенно затихать, удаляться, потом дверь кабинета, где находился д'Артаньян, снова открылась, и в нее вбежала г-жа Бонасье.

— Вы! Наконец-то! — вскричал д'Артаньян.

— Молчите! — сказала молодая женщина, зажимая ему рот рукой. — Молчите и уходите той же дорогой, какой пришли.

— Но где и когда я увижу вас? — вскричал д'Артаньян.

— Вы узнаете это из записки, которую найдете у себя дома. Идите же, идите!

С этими словами она открыла дверь в коридор и выпроводила д'Артаньяна из кабинета.

Д'Артаньян повиновался, как ребенок, без сопротивления, без единого слова возражения, и это доказывало, что он действительно был влюблен.

XXIII

СВИДАНИЕ
Д'Артаньян вернулся домой бегом, и, несмотря на то что было больше трех часов утра — а ему пришлось миновать самые опасные кварталы Парижа, — у него не произошло ни одной неприятной встречи. Всем известно, что у пьяных и у влюбленных есть свой ангел-хранитель.

Входная дверь была полуоткрыта; он поднялся по лестнице и тихонько постучался условным стуком, известным только ему и его слуге. Планше, которого он отослал из ратуши два часа назад, приказав дожидаться дома, отворил ему дверь.

— Приносили мне письмо? — с живостью спросил д'Артаньян.

— Нет, сударь, никто не приносил, — отвечал Планше, — но есть письмо, которое пришло само.

— Что это значит, болван?

— Это значит, что, придя домой, я нашел на столе у вас в спальне какое-то письмо, хотя ключ от квартиры был у меня в кармане и я ни на минуту с ним не расставался.

— Где же это письмо?

— Я, сударь, оставил его там, где оно было. Виданное ли это дело, чтобы письма попадали к людям таким способом! Если бы еще окошко было отворено или хотя бы полуоткрыто — ну, тогда я ничего не стал бы говорить, но ведь нет, оно было наглухо закрыто… Берегитесь, сударь, тут наверняка не обошлось дело без нечистой силы!

Не дослушав его, молодой человек устремился в комнату и вскрыл письмо; оно было от г-жи Бонасье и содержало следующие строки:

«Вас хотят горячо поблагодарить от своего имени, а также от имени другого лица. Будьте сегодня в десять часов вечера в Сен-Клу, против павильона, примыкающего к дому г-на д'Эстре».

К. Б.

Читая это письмо, д'Артаньян чувствовал, что его сердце то расширяется, то сжимается от сладостной дрожи, которая и терзает и нежит сердца влюбленных.

Это была первая записка, которую он получил, это было первое свидание, которое ему назначили. Сердце его, полное радостного опьянения, готово было остановиться на пороге земного рая, называемого любовью.

— Ну что, сударь? — сказал Планше, заметив, что его господин то краснеет, то бледнеет. — Что? Видно, я угадал и это какая-то скверная история?

— Ошибаешься, Планше, — ответил д'Артаньян, — и в доказательство вот тебе экю, чтобы ты мог выпить за мое здоровье.

— Благодарю вас, сударь, за экю и обещаю в точности выполнить ваше поручение, но все-таки верно и то, что письма, которые попадают таким способом в запертые дома…

— Падают с неба, друг мой, падают с неба!

— Так, значит, вы, сударь, довольны? — спросил Планше.

— Дорогой Планше, я счастливейший из смертных!

— И я могу воспользоваться вашим счастьем, чтобы лечь спать?

— Да, да, ложись.

— Да снизойдет на вас, сударь, небесная благодать, но все-таки верно и то, что это письмо…

И Планше вышел, покачивая головой, с видом, говорящим, что щедрости д'Артаньяна не удалось окончательно рассеять его сомнения.

Оставшись один, д'Артаньян снова прочел и перечел записку, потом двадцать раз перецеловал строчки, начертанные рукой его прекрасной возлюбленной. Наконец он лег, заснул и предался золотым грезам.

В семь часов утра он встал и позвал Планше, который на второй оклик открыл дверь, причем лицо его еще хранило следы вчерашних тревог.

— Планше, — сказал ему д'Артаньян, — я ухожу, и, может быть, на весь день. Итак, до семи часов вечера ты свободен, но в семь часов будь наготове с двумя лошадьми.

— Вот оно что! — сказал Планше. — Видно, мы опять отправляемся продырявливать шкуру.

— Захвати мушкет и пистолеты.

— Ну вот, что я говорил? — вскричал Планше. — Так я и знал — проклятое письмо!

— Да успокойся же, болван, речь идет о простой прогулке.

— Ну да, вроде той увеселительной поездки, когда лил дождь из пуль, а из земли росли капканы.

— Впрочем, господин Планше, — продолжал д'Артаньян, — если вы боитесь, я поеду без вас. Лучше ехать одному, чем со спутником, который трясется от страха.

— Вы обижаете меня, сударь! — возразил Планше. — Кажется, вы видели меня в деле.

— Да, но мне показалось, что ты израсходовал всю свою храбрость за один раз.

— При случае вы убедитесь, сударь, что кое-что у меня еще осталось, но если вы хотите, чтобы храбрости хватило надолго, то, прошу вас, расходуйте ее не так щедро.

— Ну, а как ты полагаешь, у тебя еще хватит ее на нынешний вечер?

— Надеюсь.

— Отлично! Так я рассчитываю на тебя.

— Я буду готов в назначенный час. Однако я думал, сударь, что в гвардейской конюшне у вас имеется только одна лошадь?

— Возможно, что сейчас только одна, но к вечеру будет четыре.

— Так мы, как видно, ездили покупать лошадей?

— Именно так, — ответил д'Артаньян.

И, на прощание погрозив Планше пальцем, он вышел из дома.

На пороге стоял г-н Бонасье. Д'Артаньян намеревался пройти мимо, не заговорив с достойным галантерейщиком, но последний поклонился так ласково и так благодушно, что постояльцу пришлось не только ответить на поклон, но и вступить в беседу.

Да и как не проявить немного снисходительности к мужу, жена которого назначила вам свидание на этот самый вечер в Сен-Клу, против павильона г-на д'Эстре! Д'Артаньян подошел к нему с самым приветливым видом, на какой только был способен.

Естественно, что разговор коснулся пребывания бедняги в тюрьме. Г-н Бонасье, не знавший о том, что д'Артаньян слышал его разговор с незнакомцем из Менга, рассказал своему юному постояльцу о жестокости этого чудовища Лафема, которого он на протяжении всего повествования называл не иначе как палачом кардинала, и пространно описал ему Бастилию, засовы, тюремные форточки, отдушины, решетки и орудия пыток.

Д'Артаньян выслушал его с отменным вниманием.

— Скажите, узнали вы, кто похитил тогда госпожу Бонасье? — спросил он наконец, когда тот кончил. — Я ведь не забыл, что именно этому прискорбному обстоятельству я был обязан счастьем познакомиться с вами.

— Ах, — вздохнул г-н Бонасье, — этого они мне, разумеется, не сказали, и жена моя тоже торжественно поклялась, что не знает… Ну, а вы, — продолжал г-н Бонасье самым простодушным тоном, — где это вы пропадали последние несколько дней? Я не видел ни вас, ни ваших друзей, и надо полагать, что вся та пыль, которую Планше счищал вчера с ваших сапог, собрана не на парижской мостовой.

— Вы правы, милейший господин Бонасье: мы с друзьями совершили небольшое путешествие.

— И далеко?

— О нет, за каких-нибудь сорок лье. Мы проводили господина Атоса на воды в Форж, где друзья мои и остались.

— Ну, а вы, вы-то, разумеется, вернулись, — продолжал г-н Бонасье, придав своей физиономии самое лукавое выражение. — Таким красавцам, как вы, любовницы не дают длительных отпусков, и вас с нетерпением ждали в Париже, не так ли?

— Право, милейший господин Бонасье, — сказал молодой человек со смехом, — должен признаться вам в этом, тем более что от вас, как видно, ничего не скроешь. Да, меня ждали, и, могу вас уверить, с нетерпением.

Легкая тень омрачила чело Бонасье, настолько легкая, что д'Артаньян ничего не заметил.

— И мы будем вознаграждены за нашу поспешность? — продолжал галантерейщик слегка изменившимся голосом, чего д'Артаньян опять не заметил, как только что не заметил мгновенной тучки, омрачившей лицо достойного человека.

— О, только бы ваше предсказание сбылось! — смеясь, сказал д'Артаньян.

— Я говорю все это, — отвечал галантерейщик, — единственно для того, чтобы узнать, поздно ли вы придете.

— Что означает этот вопрос, милейший хозяин? — спросил д'Артаньян. — Уж не собираетесь ли вы дожидаться меня?

— Нет, но со времени моего ареста и случившейся у меня покражи я пугаюсь всякий раз, как открывается дверь, особенно ночью. Что поделаешь, я ведь не солдат.

— Ну так не пугайтесь, если я вернусь в час, в два или в три часа ночи. Не пугайтесь даже в том случае, если я не вернусь вовсе.

На этот раз Бонасье побледнел так сильно, что д'Артаньян не мог этого не заметить и спросил, что с ним.

— Ничего, — ответил Бонасье, — ничего. Со времени моих несчастий я подвержен приступам слабости, которые находят на меня как-то внезапно, и вот только что я почувствовал, как по мне пробежал озноб. Не обращайте на меня внимания, у вас ведь есть другое занятие — предаваться своему счастью.

— В таком случае, я очень занят, так как я действительно счастлив.

— Пока еще нет, подождите — вы ведь сказали, что это будет вечером.

— Что ж, благодарение богу, этот вечер придет! И, быть может, вы ждете его так же нетерпеливо, как я. Бытьможет, госпожа Бонасье посетит сегодня вечером супружеский кров.

— Сегодня вечером госпожа Бонасье занята! — с важностью возразил муж. — Ее обязанности задерживают ее в Лувре.

— Тем хуже для вас, любезный хозяин, тем хуже для вас! Когда я счастлив, мне хочется, чтобы были счастливы все кругом, но, по-видимому, это невозможно.

И молодой человек ушел, хохоча во все горло над шуткой, которая, как ему казалось, была понятна ему одному.

— Желаю вам повеселиться! — отвечал Бонасье замогильным голосом.

Но д'Артаньян был уже слишком далеко, чтобы услышать эти слова, да если бы он и услыхал, то, верно, не обратил бы на них внимания, находясь в том расположении духа, в каком он был.

Он направился к дому г-на де Тревиля; его вчерашний визит был, как мы помним, чрезвычайно коротким, и он ни о чем не успел рассказать толком.

Г-на де Тревиля он застал преисполненным радости. Король и королева были с ним на балу необычайно любезны. Зато кардинал был крайне неприветлив.

В час ночи он удалился под предлогом нездоровья. Что же касается их величеств, то они возвратились в Лувр лишь в шесть часов утра.

— А теперь… — сказал г-н де Тревиль, понижая голос и тщательно осматривая все углы комнаты, чтобы убедиться, что они действительно одни, — теперь, мой юный друг, поговорим о вас, ибо совершенно очевидно, что ваше счастливое возвращение имеет какую-то связь с радостью короля, с торжеством королевы и с унижением его высокопреосвященства. Теперь вам надо быть начеку.

— Чего мне опасаться до тех пор, пока я буду иметь счастье пользоваться благосклонностью их величеств? — спросил д'Артаньян.

— Всего, поверьте мне. Кардинал не такой человек, чтобы забыть о злой шутке, не сведя счетов с шутником, а я сильно подозреваю, что шутник этот — некий знакомый мне гасконец.

— Разве вы думаете, что кардинал так же хорошо осведомлен, как вы, и знает, что это именно я ездил в Лондон?

— Черт возьми! Так вы были в Лондоне? Уж не из Лондона ли вы привезли прекрасный алмаз, который сверкает у вас на пальце? Берегитесь, любезный д'Артаньян! Подарок врага — нехорошая вещь. На этот счет есть один латинский стих… Постойте…

— Да-да, конечно, — отвечал д'Артаньян, который никогда не мог вбить себе в голову даже начатков латыни и своим невежеством приводил в отчаяние учителя. — Да-да, конечно, должен быть какой-то стих…

— И разумеется, он существует, — сказал г-н де Тревиль, имевший склонность к литературе. — Недавно господин де Бенсерад читал мне его… Постойте… Ага, вспомнил!

Timeo Danaos et dona ferentes.[16]
Это означает: опасайтесь врага, приносящего вам дары.

— Этот алмаз, сударь, подарен мне не врагом, — отвечал д'Артаньян, — он подарен мне королевой.

— Королевой! Ого! — произнес г-н де Тревиль. — Да это поистине королевский подарок! Этот перстень стоит не менее тысячи пистолей. Через кого же королева передала вам его?

— Она дала мне его сама.

— Где это?

— В кабинете, смежном с комнатой, где она переодевалась.

— Каким образом?

— Протянув мне руку для поцелуя.

— Вы целовали руку королевы! — вскричал г-н де Тревиль, изумленно глядя на д'Артаньяна.

— Ее величество удостоила меня этой чести.

— И это было в присутствии свидетелей? О, неосторожная, трижды неосторожная!

— Нет, сударь, успокойтесь, этого никто не видел, — ответил д'Артаньян.

И он рассказал г-ну де Тревилю, как все произошло.

— О женщины, женщины! — вскричал старый солдат. — Узнаю их по романтическому воображению. Все, что окрашено тайной, чарует их… Итак, вы видели руку, и это все. Вы встретите королеву — и не узнаете ее; она встретит вас — и не будет знать, кто вы.

— Да, но по этому алмазу… — возразил молодой человек.

— Послушайте, — сказал г-н де Тревиль, — дать вам совет, добрый совет, совет друга?

— Вы окажете мне этим честь, сударь, — ответил д'Артаньян.

— Так вот, ступайте к первому попавшемуся золотых дел мастеру и продайте этот алмаз за любую цену, которую он вам предложит. Каким бы скрягой он ни оказался, вы все-таки получите за него не менее восьмисот пистолей. У пистолей, молодой человек, нет имени, а у этого перстня есть имя, страшное имя, которое может погубить того, кто носит его на пальце.

— Продать этот перстень! Перстень, подаренный мне моей государыней! Никогда! — вскричал д'Артаньян.

— Тогда поверните его камнем внутрь, несчастный безумец, потому что все знают, что бедный гасконский дворянин не находит подобных драгоценностей в шкатулке своей матери!

— Так вы думаете, что меня ждет какая-то опасность? — спросил д'Артаньян.

— Говорю вам, молодой человек, что тот, кто засыпает на мине с зажженным фитилем, может считать себя в полной безопасности по сравнению с вами.

— Черт возьми! — произнес д'Артаньян, которого начинал беспокоить уверенный тон де Тревиля. — Черт возьми, что же мне делать?

— Быть настороже везде и всюду. У кардинала отличная память и длинная рука. Поверьте мне, он еще сыграет с вами какую-нибудь шутку.

— Но какую же?

— Ба! Разве я знаю это? Разве не все хитрости дьявола находятся в его арсенале? Самое меньшее, что может с вами случиться, — это что вас арестуют.

— Как! Неужели кто-нибудь осмелится арестовать солдата, находящегося на службе у его величества?

— Черт возьми! А разве они постеснялись арестовать Атоса? Одним словом, мой юный друг, поверьте человеку, который уже тридцать лет находится при дворе: не будьте чересчур спокойны, не то вы погибли. Напротив — и это говорю вам я, — вы должны повсюду видеть врагов. Если кто-нибудь затеет с вами ссору — постарайтесь уклониться от нее, будь зачинщик хоть десятилетним ребенком. Если на вас нападут, днем или ночью, — отступайте и не стыдитесь. Если вы будете переходить через мост — хорошенько ощупайте доски, потому что одна из них может провалиться у вас под ногами. Если вам случится проходить мимо строящегося дома — посмотрите наверх, потому что вам на голову может свалиться камень. Если вам придется поздно возвращаться домой — пусть за вами следует ваш слуга и пусть ваш слуга будет вооружен, конечно, в том случае, если вы вполне уверены в нем. Опасайтесь всех: друга, брата, любовницы… особенно любовницы.

Д'Артаньян покраснел.

— Любовницы?.. — машинально повторил он. — А почему, собственно, я должен опасаться любовницы больше, чем кого-либо другого?

— Потому что любовница — одно из любимейших средств кардинала, наиболее быстро действующее из всех: женщина продаст вас за десять пистолей. Вспомните Далилу… Вы знаете священное писание?

Д'Артаньян вспомнил о свидании, которое ему назначила г-жа Бонасье на этот самый вечер, но, к чести нашего героя, мы должны сказать, что дурное мнение г-на де Тревиля о женщинах вообще не внушило ему ни малейших подозрений по адресу его хорошенькой хозяйки.

— Кстати, — продолжал г-н де Тревиль, — куда девались ваши три спутника?

— Я как раз собирался спросить, не получали ли вы каких-либо сведений о них.

— Никаких.

— Ну, а я оставил их в пути: Портоса — в Шантильи с дуэлью на носу, Арамиса — в Кревкере с пулей в плече и Атоса — в Амьене с нависшим над ним обвинением в сбыте фальшивых денег.

— Вот что! — произнес г-н де Тревиль. — Ну, а как же ускользнули вы сами?

— Чудом, сударь! Должен сознаться, что чудом, получив удар шпаги в грудь и пригвоздив графа де Варда к дороге, ведущей в Кале, словно бабочку к обоям.

— Этого еще не хватало! Де Варда, приверженца кардинала, родственника Рошфора!.. Послушайте, милый друг, мне пришла в голову одна мысль.

— Какая, сударь?

— На вашем месте я сделал бы одну вещь.

— А именно?

— Пока его высокопреосвященство стал бы искать меня в Париже, я снова отправился бы в Пикардию, потихоньку, без огласки, и разузнал бы, что сталось с моими тремя спутниками. Право, они заслужили этот небольшой знак внимания с вашей стороны.

— Совет хорош, сударь, и завтра я поеду.

— Завтра! А почему не сегодня же вечером?

— Сегодня меня задерживает в Париже неотложное дело.

— Ах, юноша, юноша! Какое-нибудь мимолетное увлечение? Повторяю вам, берегитесь: женщина погубила всех нас в прошлом, погубит и в будущем. Послушайтесь меня, поезжайте сегодня же вечером.

— Сударь, это невозможно.

— Вы, стало быть, дали слово?

— Да, сударь.

— Ну, это другое дело. Но обещайте мне, что если сегодня ночью вас не убьют, то завтра вы уедете.

— Обещаю.

— Не нужно ли вам денег?

— У меня еще есть пятьдесят пистолей. Полагаю, что этого мне хватит.

— А у ваших спутников?

— Думаю, что у них должны быть деньги. Когда мы выехали из Парижа, у каждого из нас было в кармане по семидесяти пяти пистолей.

— Увижу ли я вас до вашего отъезда?

— Думаю, что нет, сударь, разве только будет что-нибудь новое.

— В таком случае, счастливого пути!

— Благодарю вас, сударь.

И д'Артаньян простился с г-ном де Тревилем, более чем когда-либо растроганный его отеческой заботой о мушкетерах.

Он по очереди обошел квартиры Атоса, Портоса и Арамиса. Ни один из них не возвратился. Их слуги также отсутствовали, и ни о тех, ни о других не было никаких известий.

Д'Артаньян осведомился бы о молодых людях у их любовниц, но он не знал ни любовницы Портоса, ни любовницы Арамиса, а что касается Атоса, то у него не было любовницы.

Проходя мимо гвардейских казарм, он заглянул в конюшню: три лошади из четырех были уже доставлены. Повергнутый в изумление, Планше как раз чистил их скребницей, и две из них были уже готовы.

— Ах, сударь, — сказал Планше, увидев д'Артаньяна, — как я рад, что вас вижу!

— А что такое, Планше? — спросил молодой человек.

— Доверяете вы господину Бонасье, нашему хозяину?

— Я? Ничуть не бывало.

— Вот это хорошо, сударь.

— Но почему ты спрашиваешь об этом?

— Потому что, когда вы разговаривали с ним, я наблюдал за вами, хотя и не слышал ваших слов, и знаете что, сударь: он два или три раза менялся в лице.

— Да ну?

— Вы этого не заметили, сударь, потому что были заняты мыслями о полученном письме. Я же, напротив, был встревожен странным способом, каким это письмо попало к нам в дом, и ни на минуту не спускал глаз с его физиономии.

— И какой же она тебе показалась?

— Физиономией предателя.

— Неужели?

— К тому же, как только вы, сударь, простились с ним и скрылись за углом, Бонасье схватил шляпу, запер дверь и побежал по улице в противоположную сторону.

— В самом деле, Планше, ты прав: все это кажется мне весьма подозрительным. Но будь спокоен: мы не заплатим ему за квартиру до тех пор, пока все не объяснится самым решительным образом.

— Вы все шутите, сударь, но погодите — и увидите сами.

— Что делать, Планше, чему быть, того не миновать!

— Так вы не отменяете своей вечерней прогулки, сударь?

— Напротив, Планше, чем больше я буду сердиться на Бонасье, тем охотнее пойду на свидание, назначенное мне в том письме, которое так тебя беспокоит.

— Ну, сударь, если ваше решение…

— …непоколебимо, друг мой. Итак, в девять часов будь наготове здесь, в казарме. Я зайду за тобой.

Видя, что никакой надежды убедить хозяина отказаться от задуманного предприятия больше нет, Планше глубоко вздохнул и принялся чистить третью лошадь.

Что касается д'Артаньяна — в сущности говоря, весьма осторожного молодого человека, — то он, вместо того чтобы воротиться домой, отправился обедать к тому самому гасконскому священнику, который в трудную для четверых друзей минуту угостил их завтраком с шоколадом.

XXIV

ПАВИЛЬОН
В девять часов д'Артаньян был у гвардейских казарм и нашел Планше в полной готовности. Четвертая лошадь уже прибыла.

Планше был вооружен своим мушкетом и пистолетом.

У д'Артаньяна была шпага и за поясом два пистолета. Они сели на лошадей и бесшумно отъехали. Было совершенно темно, и их отъезд остался незамеченным. Планше ехал сзади, на расстоянии десяти шагов от своего господина.

Д'Артаньян миновал набережные, выехал через ворота Конферанс и направился по дороге, ведущей в Сен-Клу, которая в те времена была гораздо красивее, чем теперь.

Пока они находились в городе, Планше почтительно соблюдал дистанцию, которую он сам для себя установил, но, по мере того как дорога делалась все более безлюдной и более темной, он постепенно приближался к своему господину, так что при въезде в Булонский лес он естественным образом оказался рядом с молодым человеком. Мы не станем скрывать, что покачивание высоких деревьев и отблеск луны в темной чаще вызывали у Планше живейшую тревогу. Д'Артаньян заметил, что с его слугой творится что-то неладное.

— Ну-с, господин Планше, что это с вами? — спросил он.

— Не находите ли вы, сударь, что леса похожи на церкви?

— Чем же это, Планше?

— Да тем, что и тут и там не смеешь говорить громко.

— Почему же ты не смеешь говорить громко, Планше? Потому что боишься?

— Да, сударь, боюсь, что кто-нибудь нас услышит.

— Что кто-нибудь нас услышит! Но ведь в нашем разговоре нет ничего безнравственного, милейший Планше, и никто не нашел бы в нем ничего предосудительного.

— Ах, сударь! — продолжал Планше, возвращаясь к главной своей мысли. — Знаете, у этого Бонасье есть в бровях что-то такое хитрое, и он так противно шевелит губами!

— Какого дьявола ты вспомнил сейчас о Бонасье?..

— Сударь, человек вспоминает о том, о чем может, а не о том, о чем хочет.

— Это оттого, что ты трус, Планше.

— Не надо смешивать осторожность с трусостью, сударь. Осторожность — это добродетель.

— И ты добродетелен — так ведь, Планше?

— Что это, сударь, блестит там? Похоже на дуло мушкета. Не нагнуть ли нам голову на всякий случай?

— В самом деле… — пробормотал д'Артаньян, которому пришли на память наставления де Тревиля, — в самом деле, в конце концов эта скотина нагонит страх и на меня.

И он пустил лошадь рысью.

Планше повторил движения своего господина с такой точностью, словно был его тенью, и сейчас же оказался с ним рядом.

— Что, сударь, мы проездим всю ночь? — спросил он.

— Нет, Планше, потому что ты уже приехал.

— Как это — я приехал? А вы, сударь?

— А я пройду еще несколько шагов.

— И оставите меня здесь одного?

— Ты трусишь, Планше?

— Нет, сударь, но только я хочу заметить вам, что ночь будет очень прохладная, что холод вызывает ревматизм и что слуга, который болен ревматизмом, плохой помощник, особенно для такого проворного господина, как вы.

— Ну хорошо, Планше, если тебе станет холодно, зайди в один из тех кабачков, что виднеются вон там, и жди меня у дверей завтра, в шесть часов утра.

— Сударь, я почтительнейше проел и пропил экю, который вы мне дали сегодня утром, так что у меня нет в кармане ни гроша на тот случай, если я замерзну.

— Вот тебе пол пистоля. До завтра.

Д'Артаньян сошел с лошади, бросил поводья Планше и быстро удалился, закутавшись в плащ.

— Господи, до чего мне холодно! — вскричал Планше, как только его хозяин скрылся из виду.

И, торопясь согреться, он немедленно постучался у дверей одного домика, украшенного всеми внешними признаками пригородного кабачка.

Между тем д'Артаньян, свернувший на узкую проселочную дорогу, продолжал свой путь и пришел в Сен-Клу; здесь, однако, он не пошел по главной улице, а обогнул замок, добрался до маленького уединенного переулка и вскоре оказался перед указанным в письме павильоном. Павильон стоял в очень глухом месте. На одной стороне переулка возвышалась высокая стена, возле которой и находился павильон, а на другой стороне плетень защищал от прохожих маленький садик, в глубине которого виднелась бедная хижина.

Д'Артаньян явился на место свидания и, так как ему не было сказано, чтобы он возвестил о своем присутствии каким-либо знаком, стал ждать.

Царила полная тишина — можно было подумать, что находишься в ста лье от столицы. Осмотревшись по сторонам, д'Артаньян прислонился к плетню. За этим плетнем, садом, за этой хижиной густой туман окутывал своими складками необъятное пространство, где спал Париж, пустой, зияющий Париж — бездна, в которой блестело несколько светлых точек, угрюмых звезд этого ада.

Но для д'Артаньяна все видимое облекалось в привлекательную форму, все мысли улыбались, всякий мрак был прозрачен: скоро должен был наступить час свидания.

И действительно, через несколько мгновений колокол на башне Сен-Клу уронил из своей широкой ревущей пасти десять медленных ударов.

Что-то зловещее было в этом бронзовом голосе, глухо стенавшем среди ночи.

Но каждый из этих ударов — ведь каждый из них был частицей долгожданного часа — гармонично отзывался в сердце молодого человека.

Глаза его были устремлены на маленький павильон у стены, все окна которого были закрыты ставнями, кроме одного, во втором этаже.

Из этого окна лился мягкий свет, серебривший трепещущую листву нескольких лип, разросшихся купою за пределами ограды. Было ясно, что за этим маленьким окошком, освещенным так уютно, его ждала хорошенькая г-жа Бонасье.

Убаюканный этой сладостной мыслью, д'Артаньян ждал с полчаса без малейшего нетерпения, устремив взор на прелестное миниатюрное жилище; часть потолка с золоченым карнизом была видна извне и говорила об изяществе остального убранства павильона.

Колокол на башне Сен-Клу пробил половину одиннадцатого.

На этот раз д'Артаньян почувствовал, что по жилам его пробежала какая-то дрожь, объяснить которую не смог бы он сам. Быть может, впрочем, он начинал зябнуть и ощущение чисто физическое принял за нравственное.

Потом ему пришла мысль, что он ошибся, читая записку, и что свидание было назначено лишь на одиннадцать часов.

Он приблизился к окну, встал в полосу света, вынул из кармана письмо и перечел его; нет, он не ошибся: свидание действительно было назначено на десять часов.

Он возвратился на прежнее место; тишина и уединение начали внушать ему некоторую тревогу.

Пробило одиннадцать часов.

Д'Артаньян начал опасаться: уж и в самом деле не случилось ли с г-жой Бонасье что-нибудь недоброе?

Он три раза хлопнул в ладоши — обычный сигнал влюбленных; однако никто не ответил ему, даже эхо.

Тогда, не без некоторой досады, он подумал, что, быть может, ожидая его, молодая женщина заснула.

Он подошел к стене и попробовал было влезть на нее, но стена была заново оштукатурена, и д'Артаньян только напрасно обломал ногти.

В эту минуту он обратил внимание на деревья, листва которых была по-прежнему посеребрена светом, и, так как одно из них выступало над дорогой, он решил, что, забравшись на сук, он сможет заглянуть в глубь павильона.

Влезть на дерево было нетрудно. К тому же д'Артаньяну было только двадцать лет, и, следовательно, он не успел еще забыть свои мальчишеские упражнения. В один миг он очутился среди ветвей, и сквозь прозрачные стекла его взгляд проник внутрь комнаты.

Страшное зрелище предстало взору д'Артаньяна, и мороз пробежал у него по коже. Этот мягкий свет, эта уютная лампа озаряла картину ужасающего разгрома: одно из оконных стекол было разбито, дверь в комнату была выломана, и створки ее висели на петлях; стол, на котором, по-видимому, приготовлен был изысканный ужин, лежал, опрокинутый, на полу; осколки бутылок, раздавленные фрукты валялись на паркете; все в этой комнате свидетельствовало о жестокой и отчаянной борьбе; д'Артаньяну показалось даже, что он видит посреди этого необыкновенного беспорядка обрывки одежды и несколько кровавых пятен на скатерти и на занавесках.

С сильно бьющимся сердцем он поспешил спуститься на землю; ему хотелось взглянуть, нет ли на улице еще каких-либо знаков насилия.

Неяркий приятный свет по-прежнему мерцал посреди ночного безмолвия. И тогда д'Артаньян заметил нечто такое, чего он не заметил сразу, ибо до сих пор ничто не побуждало его к столь тщательному осмотру: на земле, утоптанной в одном месте, разрытой в другом, имелись следы человеческих ног и лошадиных копыт. Кроме того, колеса экипажа, по-видимому прибывшего из Парижа, проделали в мягкой почве глубокую колею, которая доходила до павильона и снова поворачивала в сторону Парижа.

Наконец д'Артаньян, продолжавший свои исследования, нашел у стены разорванную дамскую перчатку. Эта перчатка в тех местах, где она не коснулась грязной земли, отличалась безукоризненной свежестью. То была одна из тех надушенных перчаток, какие любовники столь охотно срывают с хорошенькой ручки.

По мере того как д'Артаньян продолжал свой осмотр, холодный пот все обильнее выступал у него на лбу, сердце сжималось в ужасной тревоге, дыхание учащалось; однако для собственного успокоения он говорил себе, что, быть может, этот павильон не имеет никакого отношения к г-же Бонасье, что молодая женщина назначила ему свидание возле этого павильона, а не внутри его, что ее могли задержать в Париже ее обязанности, а быть может, и ревность мужа.

Но все эти доводы разбивало, уничтожало, опрокидывало то чувство внутренней боли, которое в иных случаях овладевает всем нашим существом и кричит, громко кричит, что над нами нависло страшное несчастье.

И д'Артаньян словно обезумел; он бросился на большую дорогу, пошел тем же путем, каким пришел сюда, добежал до парома и начал расспрашивать перевозчика.

Около семи часов вечера перевозчик переправил через реку женщину, закутанную в черную накидку и, по-видимому, отнюдь не желавшую быть узнанной; однако именно эти особые предосторожности и заставили перевозчика обратить на нее внимание, и он заметил, что женщина была молода и красива.

Тогда, как и ныне, многие молодые и красивые женщины ездили в Сен-Клу, не желая при этом быть замеченными, но тем не менее д'Артаньян ни на минуту не усомнился в том, что перевозчик видел именно г-жу Бонасье.

При свете лампы, горевшей в хижине перевозчика, молодой человек еще раз перечел записку г-жи Бонасье и убедился в том, что он не ошибся, что свидание было назначено в Сен-Клу, а не в каком-либо другом месте, возле павильона г-на д'Эстре, а не на другой улице.

Все соединялось, чтобы доказать д'Артаньяну, что предчувствия не обманули его и что случилось большое несчастье.

Он побежал обратно; ему казалось, что, быть может, за время его отсутствия в павильоне произошло что-нибудь новое и его ждут там какие-то сведения.

Переулок был по-прежнему безлюден, и тот же спокойный, мягкий свет лился из окна.

И вдруг д'Артаньян вспомнил об этой немой и слепой лачуге, которая, без сомнения, видела что-то, а быть может, могла и говорить.

Калитка была заперта, но он перепрыгнул через плетень и, не обращая внимания на лай цепного пса, подошел к хижине.

Он постучался. Сначала никто не отозвался на стук. В хижине царила такая же мертвая тишина, как и в павильоне; однако эта хижина была его последней надеждой, и он продолжал стучать.

Вскоре ему послышался внутри легкий шум, боязливый шум, который, казалось, и сам страшился, что его услышат.

Тогда д'Артаньян перестал стучать и начал просить, причем в его голосе слышалось столько беспокойства и обещания, столько страха и мольбы, что этот голос способен был успокоить самого робкого человека. Наконец ветхий, полусгнивший ставень отворился или, вернее, приоткрылся и сразу же захлопнулся снова, едва лишь бледный свет небольшой лампы, горевшей в углу, озарил перевязь, эфес шпаги и рукояти пистолетов д'Артаньяна. Однако, сколь ни мимолетно было все это, д'Артаньян успел разглядеть голову старика.

— Ради бога, выслушайте меня! — сказал он. — Я ждал одного человека, но его нет. Я умираю от беспокойства. Скажите, не случилось ли поблизости какого-нибудь несчастья?

Окошко снова медленно отворилось, и то же лицо появилось в нем снова: только сейчас оно было еще бледнее прежнего.

Д'Артаньян чистосердечно рассказал старику все, не называя лишь имен; он рассказал, что у него было назначено возле этого павильона свидание с одной молодой женщиной, что, не дождавшись ее, он влез на липу и при свете лампы увидел разгром, царивший в комнате.

Старик слушал его внимательно, утвердительно кивая; потом, когда д'Артаньян кончил, он покачал головой с видом, не предвещавшим ничего доброго.

— Что вы хотите сказать? — вскричал д'Артаньян. — Ради бога, объясните, что все это значит!

— Ах, сударь, — отвечал старик, — ни о чем меня не спрашивайте, потому что, если я расскажу вам о том, что видел, мне не миновать беды.

— Так, значит, вы видели что-то? — спросил д'Артаньян. — Если так, — продолжал он, бросая ему пистоль, — расскажите… ради бога, расскажите, что вы видели, и даю честное слово дворянина — я сохраню в тайне каждое ваше слово.

Старик прочитал на лице д'Артаньяна столько искренности и столико скорби, что сделал ему знак слушать и тихо начал свой рассказ:

— Часов около девяти я услыхал на улице какой-то шум. Желая узнать, в чем дело, я подошел к двери, как вдруг заметил, что кто-то хочет войти ко мне в сад. Я беден и не боюсь, что меня могут обокрасть, поэтому я отворил дверь и увидал в нескольких шагах трех человек. В темноте стояла запряженная карета и верховые лошади. Лошади, очевидно, принадлежали этим мужчинам, которые были одеты как дворяне.

«Что вам угодно от меня, добрые господа?» — спросил я.

«У тебя должна быть лестница», — сказал тот, который показался мне начальником.

«Да, сударь, та, на которой я собираю фрукты».

«Дай ее нам и ступай домой. Вот тебе экю за беспокойство. Только помни: если ты сболтнешь хоть слово о том, что увидишь и услышишь — ведь я уверен, как тебе ни грози, ты все равно будешь смотреть и слушать, — тебе конец!»

С этими словами он бросил мне экю, который я поднял, и взял лестницу.

Заперев за ним калитку, я сделал вид, будто иду в дом, но в действительности сейчас же вышел через заднюю дверь и, крадучись в темноте, добрался до того вон куста бузины, откуда мог видеть все, оставаясь незамеченным.

Трое мужчин бесшумно подкатили карету ближе и высадили из нее какого-то человека, толстого, низенького, с проседью, одетого в поношенное темное платье. Он с опаской взобрался на лестницу, осторожно заглянул в комнату, тихонько спустился вниз и шепотом проговорил:

«Это она».

Тот, который разговаривал со мной, сейчас же подошел к двери павильона, отпер ее ключом, который вынул из кармана, закрыл за собой дверь и скрылся; тем временем остальные двое влезли на лестницу. Старичок остался у дверцы кареты, кучер придерживал упряжку, а слуга — верховых лошадей.

Вдруг из павильона послышались громкие крики, какая-то женщина подбежала к окну и открыла его, словно собираясь броситься вниз. Однако, заметив двух мужчин, она отскочила назад, а мужчины прыгнули в комнату.

Больше я ничего не видел, но услышал треск мебели, которую ломали. Женщина кричала и звала на помощь, но вскоре крики ее затихли. Трое мужчин подошли к окну. Двое из них спустились по лестнице, неся женщину на руках, и посадили ее в карету; маленький старичок влез в карету вслед за ней. Тот, который остался в павильоне, запер окно и минуту спустя вышел через дверь. Его два спутника уже сидели верхом и ждали его. Удостоверившись в том, что женщина находится в карете, он тоже вскочил в седло, слуга занял место рядом с кучером, коляска быстро отъехала под конвоем трех всадников, и все было кончено. После этого я ничего не видел и не слышал.

Потрясенный этой страшной вестью, д'Артаньян остался недвижим и безмолвен: все демоны ярости и ревности бушевали в его сердце.

— Господин, — сказал старик, на которого это немое отчаяние произвело, по-видимому, большее впечатление, чем могли бы произвести крики и слезы, — право же, не надо так сокрушаться! Ведь они не убили вашу милую, и это главное.

— Знаете ли вы хоть приблизительно, — спросил д'Артаньян, — что за человек руководил этой адской экспедицией?

— Нет, я не знаю его.

— Но раз вы с ним говорили, значит, вы могли и видеть его.

— Ах, вы спрашиваете о его приметах?

— Да.

— Высокий, худой, смуглый, черные усы, черные глаза, по наружности — дворянин.

— Так, — вскричал д'Артаньян, — это он! Это опять он! Должно быть, это мой злой дух! А другой?

— Который?

— Маленький.

— О, тот не знатный человек, ручаюсь за это. При нем не было шпаги, и остальные обращались с ним без всякого уважения.

— Какой-нибудь лакей, — пробормотал д'Артаньян. — Ах, бедняжка, бедняжка! Что они с ней сделали?

— Вы обещали не выдавать меня, — сказал старик.

— И повторяю вам свое обещание. Будьте спокойны — я дворянин. У дворянина только одно слово, и я уже дал вам его.

С сокрушенным сердцем д'Артаньян снова направился к парому. Минутами он не верил в то, что женщина, о которой рассказывал старик, была г-жа Бонасье, и надеялся завтра же увидеть ее в Лувре; минутами ему приходило в голову, что, быть может, у нее была интрига с кем-то другим и ревнивый любовник застиг ее и похитил. Он терялся в догадках, терзался, приходил в отчаяние.

— О, если б мои друзья были со мною! — вскричал он. — У меня, по крайней мере, была бы хоть какая-нибудь надежда найти ее. Но кто знает, что сталось с ними самими!

Было около полуночи; теперь надо было отыскать Планше. Д'Артаньян стучался у всех кабачков, где виднелся хотя бы слабый свет, — Планше не оказалось ни в одном из них.

В шестом по счету кабаке д'Артаньян рассудил, что поиски его почти безнадежны. Он велел своему слуге ждать его лишь в шесть часов утра, и, где бы тот ни находился сейчас, он имел на то полное право.

К тому же молодому человеку пришло в голову, что, оставаясь поблизости от места происшествия, он может скорее раздобыть какие-нибудь сведения об этой таинственной истории. Итак, в шестом кабачке, как мы уже говорили, д'Артаньян задержался, спросил бутылку лучшего вина, устроился в самом темном углу и решил дожидаться здесь утра; однако и на этот раз его надежды были обмануты, и хотя он слушал весьма внимательно, но посреди божбы, шуток и ругательств, которыми обменивались между собой мастеровые, лакеи и возчики, составлявшие почтенное общество, где он находился, он не услыхал ничего такого, что могло бы навести его на след бедной похищенной женщины. Итак, он вынужден был, допив, от нечего делать и не желая возбудить подозрения, свою бутылку, поудобнее усесться в своем углу и кое-как заснуть. Д'Артаньяну, как мы помним, было двадцать лет, а в этом возрасте сон имеет неоспоримые права, о которых он властно заявляет даже самым безутешным сердцам.

Около шести часов утра д'Артаньян проснулся с тем неприятным чувством, каким обычно сопровождается начало дня после дурно проведенной ночи. Сборы его были недолги; он ощупал себя, чтобы убедиться, что никто не обокрал его во время сна, и, обнаружив свое кольцо на пальце, кошелек в кармане и пистолеты за поясом, встал, заплатил за вино и вышел, надеясь, что утром поиски слуги окажутся более удачными, чем ночью. Действительно, первое, что он разглядел сквозь сырой сероватый туман, был честный Планше, ожидавший его с двумя лошадьми на поводу у дверей маленького, убогого кабачка, мимо которого д'Артаньян накануне прошел, даже не заподозрив его существования.

XXV

ПОРТОС
Вместо того чтобы проехать прямо к себе, д'Артаньян сошел с лошади у дверей г-на де Тревиля и торопливо взбежал по лестнице. На этот раз он решил рассказать ему обо всем, что произошло. Несомненно, г-н де Тревиль мог подать ему добрый совет по поводу всей этой истории; кроме того, г-н де Тревиль ежедневно виделся с королевой, и, быть может, ему удалось бы получить у ее величества какие-нибудь сведения о бедной женщине, которая, очевидно, расплачивалась теперь за преданность своей госпоже.

Г-н де Тревиль выслушал рассказ молодого человека с серьезностью, говорившей о том, что он видит в этом приключении нечто большее, чем любовную интригу.

— Гм… — произнес он, когда д'Артаньян кончил. — Совершенно очевидно, что тут не обошлось без его высокопреосвященства.

— Но что же делать? — спросил д'Артаньян.

— Ничего, покамест решительно ничего, кроме одного — возможно скорее уехать из Парижа, о чем я уже говорил вам. Я увижу королеву, расскажу ей подробности исчезновения бедной женщины — она, конечно, не знает об этом. Эти подробности дадут ей какую-то нить, и, быть может, когда вы вернетесь, я смогу сообщить вам добрые вести. Положитесь на меня.

Д'Артаньян знал, что г-н де Тревиль, хоть он и гасконец, не имел привычки обещать, но, если уж ему случалось пообещать что-либо, он делал больше, чем обещал. Итак, молодой человек поклонился ему, исполненный благодарности за прошлое и за будущее, а почтенный капитан, который, со своей стороны, принимал живое участие в этом храбром и решительном юноше, дружески пожал ему руку и пожелал счастливого пути.

Решив немедленно привести советы г-на де Тревиля в исполнение, д'Артаньян отправился на улицу Могильщиков, чтобы присмотреть за укладкой чемодана. Подойдя к дому, он увидел г-на Бонасье, стоявшего в халате на пороге двери. Все, что осторожный Планше говорил ему накануне о коварных свойствах их хозяина, припомнилось сейчас д'Артаньяну, и он взглянул на него с большим вниманием, чем когда бы то ни было прежде. В самом деле, помимо желтоватой болезненной бледности, говорящей о разлитии желчи и, возможно, имеющей случайную причину, д'Артаньян заметил в расположении складок его лица что-то предательское и хитрое. Мошенник смеется не так, как честный человек; лицемер плачет не теми слезами, какими плачет человек искренний. Всякая фальшь — это маска, и, как бы хорошо ни была сделана эта маска, всегда можно отличить ее от истинного лица, если внимательно присмотреться.

И вот д'Артаньяну показалось, что Бонасье носит маску, и притом препротивную маску.

Поэтому, поддаваясь своему отвращению к этому человеку, он хотел пройти мимо, не заговаривая с ним, но, как и накануне, г-н Бонасье сам окликнул его.

— Так, так, молодой человек, — сказал он. — Кажется, мы недурно проводим ночи? Уже семь часов утра, черт побери! Как видно, вы немного переиначили обычай и возвращаетесь домой тогда, когда другие только выходят из дому.

— Вот вам не сделаешь подобного упрека, мэтр Бонасье, — ответил юноша, — вы просто образец степенности. Правда, когда имеешь молодую и красивую жену, незачем пускаться в погоню за счастьем: счастье само приходит в дом. Не так ли, господин Бонасье?

Бонасье побледнел как полотно и криво улыбнулся.

— Ха, ха, вы большой шутник! — сказал он. — Однако где же это, черт побери, вы шатались сегодня ночью, мой юный друг? Как видно, проселочные дороги не слишком удобны для прогулок.

Д'Артаньян опустил глаза на свои сапоги, доверху покрытые грязью, но при этом его взгляд случайно перенесся на башмаки и чулки галантерейщика; казалось, они побывали в той же самой луже: пятна на тех и других были совершенно одинаковы.

И тут одна мысль внезапно поразила д'Артаньяна. Этот толстый человек, низенький, с проседью, этот одетый в темное платье, похожий на лакея старик, с которым так пренебрежительно обращались вооруженные всадники, сопровождавшие карету, был сам Бонасье. Муж руководил похищением жены.

Д'Артаньяном овладело страшное желание схватить галантерейщика за горло и задушить его, но, как мы уже говорили, это был весьма осторожный юноша, и он сдержал свой порыв. Однако лицо его так заметно изменилось, что Бонасье испугался и попятился было назад, но он стоял как раз у той створки двери, которая была закрыта, и это препятствие вынудило его остаться на месте.

— Вы изволите шутить, милейший, — сказал д'Артаньян, — но мне кажется, что если мои сапоги нуждаются в чистке, то ваши чулки и башмаки тоже требуют щетки. Неужели и вы, мэтр Бонасье, гуляли где-то в поисках приключений? Ну, знаете, это было бы непростительно для человека вашего возраста, у которого вдобавок такая молодая и красивая жена!

— О нет, упаси меня бог! — отвечал Бонасье. — Я ездил вчера в Сен-Манде, чтобы навести справки об одной служанке — она мне совершенно необходима, — а так как дороги сейчас плохие, я и принес оттуда всю эту грязь, которую еще не успел отчистить.

Место, которое Бонасье указал в качестве цели своего странствия, было лишним доказательством, подтверждавшим подозрения д'Артаньяна. Бонасье назвал Сен-Манде потому, что Сен-Манде и Сен-Клу находятся в совершенно противоположных концах.

Это предположение явилось первым утешением для д'Артаньяна. Если Бонасье знал, где его жена, значит, можно было, употребив кое-какие средства, заставить галантерейщика развязать язык и выболтать свой секрет. Речь шла лишь о том, чтобы превратить это предположение в уверенность.

— Простите меня, милейший господин Бонасье, за некоторую бесцеремонность, — сказал д'Артаньян, — но, знаете, ничто не вызывает такой жажды, как бессонные ночи, и я безумно хочу пить. Позвольте мне выпить у вас стакан воды. Нельзя же отказать соседу в таком пустяке!

Не дожидаясь позволения хозяина, д'Артаньян быстро прошел в дом и бросил беглый взгляд на постель. Постель была не смята. Бонасье не ложился.

Значит, он вернулся домой недавно, час или два назад; значит, он сопровождал свою жену до того места, куда ее отвезли, или, по крайней мере, до первой почтовой станции.

— Благодарю вас, мэтр Бонасье, — сказал молодой человек, осушая стакан, — это все, что мне было нужно от вас. Теперь я пойду к себе и прикажу Планше почистить сапоги, а когда он кончит, то, если хотите, пришлю его к вам, чтобы он почистил ваши башмаки.

И он оставил галантерейщика, который был совершенно ошеломлен этим странным прощанием и спрашивал себя, уж не запутался ли он сам в собственной лжи.

На верхней площадке лестницы д'Артаньян встретил испуганного Планше.

— Ах, сударь! — вскричал тот, едва завидев своего господина. — Опять новость! Я просто жду не дождусь вас!

— А что такое? — спросил д'Артаньян.

— Готов биться об заклад, что вы не угадаете, кто приходил к нам, пока вас не было!

— Когда же это?

— Полчаса назад, когда вы были у господина де Тревиля.

— Да кто же приходил? Говори скорее!

— Господин де Кавуа.

— Господин де Кавуа?

— Собственной персоной.

— Капитан гвардии его высокопреосвященства?

— Он самый.

— Он приходил арестовать меня?

— Мне показалось, что так, несмотря на его сладкий вид.

— Так у него был сладкий вид?

— Ну, знаете, сударь, просто как мед!

— Неужели?

— Он сказал, что его высокопреосвященство желает вам добра и просит вас пожаловать в Пале-Рояль.

— Что же ты ответил ему?

— Что это невозможно, так как вас нет дома, в чем он мог убедиться.

— А что он сказал на это?

— Чтобы вы непременно зашли к нему в течение дня. Затем он добавил шепотом: «Скажи твоему господину, что его высокопреосвященство очень расположен к нему и что, быть может, от этого свидания зависит его судьба».

— Для кардинала эта ловушка довольно неискусна, — с усмешкой сказал молодой человек.

— Поэтому-то я и заметил ее и отвечал, что вы будете очень сожалеть, когда вернетесь. «Куда он уехал?» — спросил господин де Кавуа. «В Труа, в Шампань», — ответил я. «А когда?» — «Вчера вечером»…

— Планше, друг мой, — прервал его д'Артаньян, — право же, ты бесценный человек!

— Понимаете, сударь, я решил, что если вы захотите видеть господина де Кавуа, то всегда успеете опровергнуть меня и сказать, что вы вовсе не уезжали. В этом случае оказалось бы, что солгал я, а я ведь не дворянин, так что мне позволительно лгать.

— Успокойся, Планше, ты не потеряешь репутации правдивого человека: через четверть часа мы едем.

— Я только что собирался, сударь, посоветовать вам это. А куда мы едем, если не секрет?

— Разумеется, в сторону, противоположную той, какую ты указал господину де Кавуа. Впрочем, ты, наверное, так же торопишься узнать что-нибудь о Гримо, Мушкетоне и Базене, как я о том, что сталось с Атосом, Портосом и Арамисом?

— Разумеется, сударь, — сказал Планше, — и я готов ехать хоть сейчас. По-моему, воздух провинции полезнее для нас с вами в настоящую минуту, чем воздух Парижа, а потому…

— …а потому укладывайся, Планше, и едем. Я пойду вперед пешком, с пустыми руками, во избежание каких-либо подозрений. Мы встретимся с тобой в гвардейских казармах… Кстати, Планше, ты, кажется, прав относительно нашего хозяина — это действительно большая каналья.

— Ага! Уж вы верьте мне, сударь, когда я говорю о ком-нибудь: я узнаю человека по лицу.

Как и было условлено, д'Артаньян спустился вниз первым. Затем, чтобы ему не в чем было себя упрекнуть, он в последний раз зашел на квартиры своих трех приятелей: от них не было никаких вестей, только на имя Арамиса было получено раздушенное письмо, написанное изящным и мелким почерком. Д'Артаньян взялся передать его по назначению. Десять минут спустя Планше явился к нему в конюшню гвардейских казарм. Д'Артаньян, не терявший времени, уже сам оседлал лошадь.

— Хорошо, — сказал он Планше, когда тот привязал чемодан, — теперь оседлай трех остальных — и едем.

— Вы думаете, что, если у каждого из нас будет по две лошади, мы поедем быстрее? — спросил Планше с лукавым видом.

— Нет, господин шутник, — возразил д'Артаньян, — но с четырьмя лошадьми мы сможем привезти назад трех приятелей, если только застанем их в живых.

— Что было бы большой удачей, — отвечал Планше. — Впрочем, никогда не следует отчаиваться в милосердии божьем.

— Аминь! — сказал д'Артаньян, садясь на лошадь.

И, покинув гвардейские казармы, они разъехались в разные стороны: один должен был выехать из Парижа через Лавильетскую заставу, а другой — через Монмартрскую, с тем чтобы соединиться за Сен-Дени. Этот стратегический маневр был выполнен обоими с одинаковой точностью и увенчался успехом: д'Артаньян и Планше вместе прибыли в Пьерфит.

Надо сказать, что днем Планше был храбрее, чем ночью.

Однако врожденная осторожность не покидала его ни на минуту: он не забыл ни одного из злоключений первой поездки и всех встречных принимал за врагов. Вследствие этого он то и дело снимал шляпу, что навлекало на него строгие выговоры со стороны д'Артаньяна, опасавшегося, как бы из-за этого избытка вежливости Планше не был принят за слугу какого-нибудь незначительного лица.

Однако то ли все прохожие были действительно тронуты учтивостью Планше, толи на этот раз никто не был подослан, чтобы преградить дорогу д'Артаньяну, но наши два путника без всяких приключений прибыли в Шантильи и подъехали к гостинице Гран-Сен-Мартен, где они останавливались во время первого путешествия.

Хозяин, видя молодого человека, за которым следовал слуга с двумя запасными лошадьми, почтительно встретил его на пороге. Д'Артаньян, проделавший уже одиннадцать лье, счел своевременным остановиться здесь, независимо от того, находился ли Портос в гостинице или не находился. Кроме того, было, пожалуй, неосторожно сразу же наводить справки о мушкетере. В итоге этих размышлений д'Артаньян, ни о ком не спрашивая, спешился, оставил лошадей на попечение слуги, вошел в маленькую комнатку, предназначенную для посетителей, не желавших сидеть в общей зале, и потребовал у хозяина бутылку лучшего вина и возможно лучший завтрак, что еще более укрепило то уважение, которое трактирщик почувствовал к своему гостю с первого взгляда.

Итак, приказания д'Артаньяна были исполнены со сказочной быстротой.

Гвардейский полк набирался из лучших дворян королевства, и д'Артаньян, путешествовавший в сопровождении слуги и с четверкой великолепных лошадей, неминуемо должен был, несмотря на простоту мундира, произвести здесь сильное впечатление. Хозяин пожелал прислуживать ему сам; видя это, д'Артаньян велел принести два стакана и завязал разговор.

— Ну-с, любезный хозяин, — начал он, наливая оба стакана, — я спросил у вас лучшего вина, и если вы меня обманули, то, честное слово, накажете этим самого себя, так как я терпеть не могу пить один и вы будете пить вместе со мной! Итак, берите стакан, и выпьем. За что же нам выпить, чтобы никто не был обижен? Давайте выпьем за процветание вашего заведения.

— Много чести, ваша милость, — сказал хозяин. — Покорнейше благодарю за доброе пожелание.

— Но только не заблуждайтесь на этот счет, — возразил д'Артаньян, — в моем тосте кроется, пожалуй, больше себялюбия, чем вы думаете. Хорошо принимают лишь в тех гостиницах, которые процветают; а в тех, которые хиреют, царит полный беспорядок и путешественник становится жертвой стесненных обстоятельств своего хозяина. Я же много путешествую, и притом главным образом по этой дороге, а потому хочу, чтобы все трактирщики преуспевали.

— То-то мне кажется, сударь, что я уже не в первый раз имею честь вас видеть, — сказал хозяин.

— Еще бы! Я чуть не десять раз проезжал Шантильи и из этих десяти раз по крайней мере три или четыре раза останавливался у вас. Постойте… да я был здесь всего дней десять или двенадцать тому назад. Я провожал своих приятелей, мушкетеров, и, если хотите, могу напомнить вам, что один из них повздорил с каким-то незнакомцем, с человеком, который задел его первый.

— Да, да, это правда! — сказал хозяин. — Я отлично помню эту историю. Так ваша милость говорит о господине Портосе, не так ли?

— Да, именно так зовут моего спутника. Господи помилуй! Уж не случилось ли с ним какого-нибудь несчастья, любезный хозяин?

— Но ведь вы, ваша милость, должны были и сами заметить, что он не мог продолжать путь.

— Это правда, он обещал догнать нас, но мы так его и не видали.

— Он оказал нам честь остаться здесь.

— Как! Остаться здесь?

— Да, сударь, в этой гостинице. И, по правде сказать, мы очень обеспокоены.

— Чем же?

— Некоторыми его издержками.

— О чем же тут беспокоиться! Он заплатит все, что задолжал.

— О сударь, вы поистине проливаете бальзам на мои раны! Мы оказали ему большой кредит, и еще сегодня утром лекарь объявил нам, что, если господин Портос не заплатит ему, он возьмется за меня, ибо это я посылал за ним.

— Да разве Портос ранен?

— Не могу сказать вам этого, сударь.

— Как это не можете сказать? Вы ведь должны быть лучше осведомлены о нем, чем кто-либо.

— Это верно, сударь, но в нашем положении мы не говорим всего, что знаем, особенно если нас предупредили, что за язык мы можем поплатиться ушами.

— Ну, а могу я видеть Портоса?

— Разумеется, сударь. Поднимитесь по лестнице на второй этаж и постучитесь в номер первый. Только предупредите, что это вы.

— Предупредить, что это я?

— Да, да, не то с вами может случиться несчастье.

— Какое же это несчастье может, по-вашему, со мной случиться?

— Господин Портос может принять вас за кого-нибудь из моих домочадцев и в порыве гнева проткнуть вас шпагой или прострелить вам голову.

— Что же это вы ему сделали?

— Мы попросили у него денег.

— Ах, черт возьми, теперь понимаю! Это такая просьба, которую Портос встречает очень дурно, когда он не при деньгах, но, насколько мне известно, деньги у него есть.

— Вот и мы так думали, сударь. Так как наше заведение содержится в большом порядке и мы каждую неделю подводим итоги, мы и подали ему счет в конце недели, но, должно быть, попали в неудачную минуту, потому что не успели мы заикнуться о деньгах, как он послал нас ко всем чертям. Правда, накануне он играл…

— Ах, он играл! С кем же это?

— О господи, кто его знает! С каким-то проезжим господином, которому он предложил партию в ландскнехт.

— В этом все дело. Бедняга, как видно, все проиграл.

— Вплоть до своей лошади, сударь, потому что, когда незнакомец собрался уезжать, мы заметили, что его слуга седлает лошадь господина Портоса. Мы указали ему на это, но он ответил, что мы суемся не в свое дело и что лошадь принадлежит ему. Мы сейчас же предупредили господина Портоса, но он сказал, что мы низкие люди, если сомневаемся в слове дворянина, и что если тот говорит, что лошадь принадлежит ему, значит, так оно и есть…

— Узнаю Портоса! — пробормотал д'Артаньян.

— Тогда, — продолжал хозяин, — я ответил ему, что так как, по всей видимости, нам не суждено столковаться друг с другом насчет платежа, я надеюсь, что он, по крайней мере, будет так любезен и перейдет к моему собрату, хозяину «Золотого Орла». Однако господин Портос объявил, что моя гостиница лучше и он желает остаться здесь. Этот ответ был слишком лестен, чтобы я мог еще настаивать. Поэтому я ограничился тем, что попросил его освободить занимаемую им комнату, лучшую в гостинице, и удовольствоваться хорошенькой комнаткой на четвертом этаже. Но на это господин Портос ответил, что он с минуты на минуту ждет свою любовницу, одну из самых высокопоставленных придворных дам, и, следовательно, я должен понять, что даже та комната, которую он удостаивает своим присутствием, слишком убога для такой особы. Однако же, вполне признавая справедливость его слов, я все же счел себя вынужденным настаивать на своем; тут, даже не дав себе труда вступить со мною в спор, он вынул пистолет, положил его на ночной столик и объявил, что при первом же слове, которое будет ему сказано о переезде куда бы то ни было — в другую ли комнату или в другую гостиницу, — он размозжит череп всякому, кто будет иметь неосторожность вмешаться в его дела. Поэтому, сударь, с тех самых пор никто, кроме его слуги, и не входит к нему.

— Так Мушкетон здесь?

— Да, сударь, через пять дней после своего отъезда он вернулся, и тоже очень не в духе. По-видимому, и у него тоже были какие-то неприятности в дороге. К несчастью, он более расторопен, чем его господин, и ради него переворачивает все вверх дном: решив, что ему могут отказать в том, что он попросит, он берет все, что нужно, без спросу.

— Да, — отозвался д'Артаньян, — я всегда замечал в Мушкетоне редкую преданность и редкую понятливость.

— Вполне возможно, сударь, но случись мне хотя бы четыре раза в году столкнуться с подобной преданностью и понятливостью — и я разорен дотла.

— Нет, это не так, потому что Портос вам заплатит.

— Гм… — недоверчиво произнес трактирщик.

— Он пользуется благосклонностью одной очень знатной дамы, и она не оставит его в затруднительном положении из-за такой безделицы, какую он должен вам.

— Если бы я осмелился сказать, что я думаю…

— Что вы думаете?

— Скажу больше — что знаю…

— Что знаете?

— Даже больше — в чем уверен…

— В чем же вы уверены? Расскажите.

— Я сказал бы вам, что знаю, кто эта знатная дама.

— Вы?

— Да, я.

— Каким же образом вы узнали это?

— О сударь, если бы я мог положиться на вашу скромность…

— Говорите. Даю вам честное слово дворянина, что вы не раскаетесь в своем доверии.

— Так вот, сударь, как вы понимаете, беспокойство заставляет делать многое.

— И что же вы сделали?

— О, ничего такого, что превышало бы права кредитора.

— Итак?

— Господин Портос передал нам письмецо для этой герцогини и приказал отправить его по почте. В то время слуга его еще не приезжал. Принимая во внимание, что он не мог выйти из комнаты, ему поневоле пришлось дать это поручение нам…

— Дальше.

— Вместо того чтобы отправить письмо по почте, что никогда не бывает вполне надежно, я воспользовался тем, что один из наших людей должен был ехать в Париж, и приказал ему лично вручить письмо этой герцогине. Ведь это и значило исполнить желание господина Портоса, который так сильно беспокоился об этом письме, не так ли?

— Приблизительно так.

— Так вот, сударь, известно ли вам, кто такая эта знатная дама?

— Нет, я слыхал о ней от Портоса, вот и все.

— Известно ли вам, кто такая эта мнимая герцогиня?

— Повторяю вам, что я не знаю ее.

— Это старая прокурорша из Шатле, сударь, госпожа Кокнар, которой по меньшей мере пятьдесят лет и которая еще корчит из себя ревнивицу. Мне и то показалось странно: знатная особа — и живет на Медвежьей улице!

— Почему вы знаете все это?

— Да потому, что, получив письмо, она очень рассердилась и сказала, что господин Портос — ветреник и что он, наверное, получил удар шпагой из-за какой-нибудь женщины.

— Так он получил удар шпагой?

— О господи, что это я сказал?

— Вы сказали, что Портос получил удар шпагой.

— Так-то так, но ведь он строго-настрого запретил мне рассказывать об этом!

— Почему же?

— Почему! Да потому, сударь, что он хвалился проткнуть насквозь незнакомца, того самого, с которым он ссорился, когда вы уезжали, а вышло наоборот — этот незнакомец уложил его, несмотря на все его бахвальство. И вот господин Портос, человек очень гордый со всеми, кроме этой герцогини, которую он хотел разжалобить рассказом о своем приключении, никому не хочет признаться в том, что получил удар шпагой.

— Так, значит, этот удар шпагой и держит его в постели?

— Да, и славный удар, могу уверить! Должно быть, у вашего приятеля душа гвоздями прибита к телу.

— Так вы были при этом?

— Я из любопытства пошел вслед за ними и видел поединок, но так, что дерущиеся меня не видели.

— И как же было дело?

— О, дело длилось недолго, могу вас уверить! Они стали в позицию. Незнакомец сделал выпад, и так быстро, что, когда Портос собрался парировать, у него в груди уже сидело три дюйма железа. Он упал на спину. Незнакомец сейчас же приставил ему к груди острие шпаги, и господин Портос, видя, что он всецело во власти противника, признал себя побежденным. После чего незнакомец спросил, как его имя, и, узнав, что его зовут Портос, а не д’Артаньян, предложил ему опереться на его руку, довел до гостиницы, вскочил на лошадь и исчез.

— Так, значит, этот незнакомец искал ссоры с д'Артаньяном?

— Кажется, да.

— И вы не знаете, что с ним было дальше?

— Нет. Я никогда не видал его ни до этого, ни потом.

— Отлично. Я узнал все, что мне было нужно. Итак, вы говорите, что комната Портоса находится на втором этаже, номер первый?

— Да, сударь, лучшая комната в гостинице, комната, которую я уже десять раз мог бы сдать.

— Полно, успокойтесь, — сказал со смехом д'Артаньян, — Портос заплатит вам деньгами герцогини Кокнар.

— О сударь, пусть она будет кем угодно — прокуроршей или герцогиней, — лишь бы она развязала свой кошелек! Но нет, она самым решительным образом объявила, что требования господина Портоса и его измены надоели ей и что она не пошлет ему ни одного су.

— И вы передали ее ответ вашему постояльцу?

— Ну нет, мы воздержались от этого: ведь тогда он догадался бы, каким образом мы выполнили его поручение.

— Так, значит, он все еще ждет этих денег?

— Вот в том-то и дело, что ждет! Только вчера он написал ей вторично, но на этот раз письмо отправил по почте его слуга.

— Так вы говорите, что прокурорша, стара и некрасива?

— По меньшей мере пятьдесят лет, сударь, и совсем не хороша собой, судя по тому, что сказал Пато.

— В таком случае, будьте покойны, в конце концов она смягчится. К тому же Портос не мог задолжать вам так уж много.

— Как это не мог? Пистолей двадцать, не считая лекаря. Ого! Он ни в чем себе не отказывает — сразу видно, что привык широко жить

— Ну, если его покинет любовница, у него найдутся друзья, могу в этом поручиться. Так что, любезный хозяин, не тревожьтесь и продолжайте относиться к нему с тем вниманием, какого требует его положение.

— Сударь, вы обещали не упоминать о прокурорше и ни слова не говорить о ране.

— Можете не напоминать мне об этом, я дал вам слово.

— Ведь он убьет меня, если узнает!

— Не бойтесь, он не так страшен на деле, как кажется.

С этими словами д'Артаньян стал подниматься по лестнице, оставив своего хозяина несколько успокоенным относительно двух вещей, которыми он, видимо, очень дорожил: кошелька и жизни.

Наверху, на двери, наиболее заметной во всем коридоре, была выведена черными чернилами гигантская цифра «1»; д'Артаньян постучался и на предложение идти своей дорогой, последовавшее изнутри, вошел в комнату.

Портос лежал в постели и играл в ландскнехт с Мушкетоном, чтобы набить руку, между тем как вертел с нанизанной на него куропаткой крутился над очагом, а в обоих углах большого камина кипели на двух жаровнях две кастрюли, откуда доносился смешанный запах фрикасе из кроликов и рыбы под винным соусом, приятно ласкавший обоняние. Вся конторка и вся мраморная доска комода была заставлена пустыми бутылками.

Увидев друга, Портос вскрикнул от радости, а Мушкетон, почтительно встав, уступил место д'Артаньяну и пошел взглянуть на кастрюли, которые, видимо, находились под его особым наблюдением.

— Ах, черт возьми, это вы! — сказал Портос д'Артаньяну. — Добро пожаловать! Прошу прощения за то, что я не встаю… Кстати, — добавил он, глядя на д'Артаньяна с легким беспокойством, — вам известно, что со мной случилось?

— Нет.

— Хозяин ничего не говорил вам?

— Я спросил у него, где вы, и сейчас же прошел наверх.

Портос, видимо, вздохнул свободнее.

— А что же это с вами случилось, любезный Портос? — спросил д'Артаньян.

— Да то, что, нападая на моего противника, которого я уже успел угостить тремя ударами шпагой, и собираясь покончить с ним четвертым, я споткнулся о камень и вывихнул себе колено.

— Да что вы?

— Клянусь честью! И к счастью для этого бездельника, не то я прикончил бы его на месте, ручаюсь за это!

— А куда он девался?

— Не знаю, право. Он получил хорошую порцию и уехал, не прося сдачи… Ну, а вы, милый д'Артаньян, что же было с вами?

— Так, значит, этот вывих, — продолжал д'Артаньян, — и удерживает вас в постели, любезный Портос?

— Представьте себе, такая безделица! Впрочем, через несколько дней я буду уже на ногах.

— Но почему же вы не велели перевезти себя в Париж? Ведь вам здесь, должно быть, отчаянно скучно?

— Именно это я и собирался сделать, но я должен кое в чем вам признаться, любезный друг.

— В чем же?

— А вот в чем. Так как я действительно отчаянно скучал здесь, как вы сказали сами, и так как у меня были в кармане полученные от вас семьдесят пять пистолей, я, чтобы развлечься, попросил подняться ко мне одного дворянина, остановившегося здесь проездом, и предложил ему партию в кости. Он согласился, и вот мои семьдесят пять пистолей перешли из моего кармана в его карман, не говоря о лошади, которую он увел в придачу… Ну, а как вы, любезный д'Артаньян?

— Что делать, любезный Портос, нельзя во всем иметь удачу, — сказал д'Артаньян. — Знаете пословицу: «Кому не везет в игре, тому везет в любви». Вам слишком везет в любви, чтобы игра не мстила вам за это. Но что вам до превратностей судьбы! Разве у вас, негодный вы счастливчик, разве у вас нет вашей герцогини, которая, конечно, не замедлит прийти вам на помощь?

— Вот именно потому, что я такой неудачный игрок, — ответил Портос с самым непринужденным видом, — я и написал ей, чтобы она прислала мне луидоров пятьдесят, которые совершенно необходимы в моем теперешнем положении.

— И что же?

— Что же! Должно быть, она находится в одном из своих поместий — я не получил ответа.

— Да что вы?

— Да, ответа нет. И вчера я отправил ей второе послание, еще убедительнее первого… Но ведь здесь вы, милейший друг, поговорим же о вас. Признаюсь, я начал было немного беспокоиться за вашу судьбу.

— Однако, судя по всему, хозяин неплохо обходится с вами, любезный Портос, — сказал д'Артаньян, показывая больному на полные кастрюли и пустые бутылки.

— Что вы! — ответил Портос. — Три или четыре дня назад этот наглец принес мне счет, и я выставил его за дверь вместе со счетом. Так что теперь я сижу здесь как победитель, как своего рода завоеватель, а потому, опасаясь нападения, вооружен до зубов.

— Однако вы, кажется, иногда делаете вылазки, — со смехом возразил д'Артаньян. И он показал пальцем на бутылки и кастрюли.

— К несчастью, не я! — ответил Портос. — Проклятый вывих держит меня в постели. Это Мушкетон осматривает местность и добывает съестные припасы… Мушкетон, друг мой, — продолжал Портос, — как видите, к нам подошло подкрепление, и нам придется пополнить запас продовольствия.

— Мушкетон, — сказал д'Артаньян, — вы должны оказать мне услугу.

— Какую, сударь?

— Научить вашему способу Планше. Может случиться, что я тоже попаду в осадное положение, и мне бы отнюдь не помешало, если бы он смог доставлять мне такие же удобства, какие вы преподносите своему господину.

— О господи, — скромно сказал Мушкетон, — да нет ничего легче, сударь! Нужно быть ловким — вот и все. Я вырос в деревне, и отец мой в часы досуга немножечко занимался браконьерством.

— А что он делал в остальное время?

— Промышлял ремеслом, которое я всегда считал довольно прибыльным.

— Каким же?

— Это было во время войн католиков с гугенотами. Видя, что католики истребляют гугенотов, а гугеноты истребляют католиков, и все это во имя веры, отец мой изобрел для себя веру смешанную, позволявшую ему быть то католиком, то гугенотом. Вот он и прогуливался обычно с пищалью на плече за живыми изгородями, окаймлявшими дороги, и, когда замечал одиноко бредущего католика, протестантская вера сейчас же одерживала верх в его душе. Он наводил на путника пищаль, а потом, когда тот оказывался в десяти шагах, заводил с ним беседу, в итоге которой путник всегда почти отдавал свой кошелек, чтобы спасти жизнь. Само собой разумеется, что, когда отец встречал гугенота, его сейчас же охватывала такая пылкая любовь к католической церкви, что он просто не понимал, как это четверть часа назад у него могли возникнуть сомнения в превосходстве нашей святой религии. Надо вам сказать, что я, сударь, католик, ибо отец, верный своим правилам, моего старшего брата сделал гугенотом.

— А как кончил свою жизнь этот достойный человек? — спросил д'Артаньян.

— О сударь, самым плачевным образом. Однажды он оказался на узенькой тропинке между гугенотом и католиком, с которыми он уже имел дело и которые его узнали. Тут они объединились против него и повесили его на дереве. После этого они пришли хвастать своим славным подвигом в кабачок первой попавшейся деревни, где как раз сидели и пили мы с братом…

— И что же вы сделали? — спросил д'Артаньян.

— Мы выслушали их, — ответил Мушкетон, — а потом, когда, выйдя из кабачка, они разошлись в разные стороны, брат мой засел на дороге у католика, а я на дороге у гугенота. Два часа спустя все было кончено: каждый из нас сделал свое дело, восхищаясь при этом предусмотрительностью нашего бедного отца, который, из предосторожности, воспитал нас в различной вере.

— Правда, Мушкетон, ваш отец был, как видно, очень смышленый малый. Так вы говорите, что в часы досуга этот честный человек занимался браконьерством?

— Да, сударь, и это именно он научил меня ставить силки и закидывать удочки. Поэтому, когда наш негодный хозяин стал кормить нас обильной, но грубой пищей, которая годится для каких-нибудь мужланов, но не подходит для таких нежных желудков, как наши, я потихоньку возвратился к своему старому ремеслу. Прогуливаясь в лесах принца, я расставлял силки на оленьих тропах, а лежа на берегу прудов его высочества, закидывал удочки, и теперь, благодарение богу, мы, как видите, не терпим недостатка в куропатках и кроликах, карпах и угрях, во всех этих легких и полезных блюдах, пригодных для больных людей.

— Ну, а вино? — спросил д'Артаньян. — Кто поставляет вам вино? Хозяин?

— Как вам сказать… И да и нет.

— Как это — и да и нет?

— Он, правда, поставляет нам его, но не знает, что имеет эту честь.

— Объяснитесь яснее, Мушкетон, беседа с вами весьма поучительна.

— Извольте, сударь. Случайно во время своих путешествий я встретился с одним испанцем, который повидал много стран, и в том числе Новый Свет.

— Какое отношение имеет Новый Свет к бутылкам, которые стоят на этой конторке и на этом комоде?

— Терпение, сударь, — всему свое время.

— Верно, Мушкетон, полагаюсь на вас и слушаю.

— У этого испанца был слуга, который сопровождал его во время путешествия в Мексику. Этот слуга был моим земляком, и мы быстро подружились с ним, тем более что и по характеру мы были очень схожи друг с другом. Оба мы больше всего на свете любили охоту, и он рассказывал мне, как в пампасах туземцы охотятся на тигров и диких быков с помощью обыкновенной затяжной петли, которую они накидывают на шею этим страшным животным. Сначала я не хотел верить, что можно дойти до такой степени ловкости, чтобы бросить веревку за двадцать — тридцать шагов и попасть куда хочешь, но вскоре мне пришлось признать, что это правда. Мой приятель ставил в тридцати шагах бутылку и каждый раз захватывал горлышко затяжной петлей. Я начал усиленно упражняться, и так как природа наделила меня кое-какими способностями, то сейчас я бросаю лассо не хуже любого мексиканца. Ну вот, понимаете? У нашего хозяина богатый винный погреб, но с ключом он никогда не расстается. Однако в подвале есть отдушина. Вот через эту-то отдушину я и бросаю лассо. Теперь я знаю, где есть хорошее местечко, и черпаю из него свои запасы… Вот, сударь, какое отношение Новый Свет имеет к бутылкам, которые стоят на конторке и комоде! А теперь не угодно ли вам попробовать нашего вина и сказать без предубеждения, что вы о нем думаете?

— Благодарю, друг мой, благодарю; к сожалению, я только что позавтракал.

— Что ж, Мушкетон, — сказал Портос, — накрой на стол, и, пока мы с тобой будем завтракать, д'Артаньян расскажет нам, что было с ним за те десять дней, во время которых мы не видались.

— Охотно, — ответил д'Артаньян.

Пока Портос и Мушкетон завтракали с аппетитом выздоравливающих и с братской сердечностью, сближающей людей в не счастии, д'Артаньян рассказал им, как, будучи ранен, Арамис вынужден был остаться в Кревкере, как Атос остался в Амьене, отбиваясь от людей, обвинивших его в сбыте фальшивых денег, и как он, д'Артаньян, вынужден был, чтобы добраться до Англии, распороть живот графу де Варду.

Однако на этом и оборвалась откровенность д'Артаньяна; он рассказал только, что привез из Великобритании четырех великолепных лошадей — одну для себя, а остальных для товарищей, и, наконец, сообщил Портосу, что предназначенная для него лошадь уже стоит в конюшне гостиницы.

В эту минуту вошел Планше и объявил своему господину, что лошади отдохнули и можно будет заночевать в Клермоне.

Так как д'Артаньян был теперь почти спокоен за Портоса и ему не терпелось поскорее узнать, что сталось с двумя остальными товарищами, он пожал больному руку и сказал, что едет продолжать поиски. Впрочем, он собирался вернуться той же дорогой и через недельку думал захватить Портоса с собой, если бы оказалось, что к тому времени мушкетер еще не покинул гостиницу Гран-Сен-Мартен.

Портос ответил, что, по всей вероятности, вывих не позволит ему уехать раньше. К тому же ему надо было быть в Шантильи, чтобы дождаться здесь ответа от своей герцогини.

Д'Артаньян пожелал ему скорого и благоприятного ответа, а затем, еще раз поручив Мушкетону заботиться о Портосе и расплатившись с хозяином, отправился в путь вместе с Планше, который уже избавился от одной из верховых лошадей.

XXVI

ДИССЕРТАЦИЯ АРАМИСА
Д'Артаньян ничего не сказал Портосу ни по поводу его раны, ни по поводу прокурорши. Несмотря на свою молодость, наш гасконец был весьма осторожный юноша. Он сделал вид, будто поверил всему, что ему рассказал хвастливый мушкетер, так как был убежден, что никакая дружба не выдержит разоблачения тайны, особенно если эта тайна уязвляет самолюбие; к тому же мы всегда имеем известное нравственное превосходство над теми, чья жизнь нам известна. Поэтому д'Артаньян, строя план будущих интриг и решив сделать Атоса, Портоса и Арамиса орудиями собственного успеха, был совсем не прочь заранее собрать невидимые нити, с помощью которых он и рассчитывал управлять своими тремя приятелями.

Однако всю дорогу глубокая грусть теснила его сердце: он думал о молодой и красивой г-же Бонасье, которая собиралась вознаградить его за преданность; впрочем, поспешим оговориться: эта грусть проистекала у молодого человека не столько из сожалений о потерянном счастье, сколько из опасения, что с бедной женщиной случилась какая-нибудь беда. У него не оставалось сомнений в том, что она стала жертвой мщения кардинала, а, как известно, мщение его высокопреосвященства бывало ужасно. Каким образом он сам снискал «расположение» министра, этого д'Артаньян не знал, и, по всей вероятности, капитан гвардии де Кавуа открыл бы ему это, если бы застал его дома.

Ничто так не убивает время и не сокращает путь, как упорная, всепоглощающая мысль. Внешнее существование человека похоже тогда на дремоту, а эта мысль является как бы сновидением. Под ее влиянием время теряет счет, а пространство — отдаленность. Вы выезжаете из одного места и приезжаете в другое — вот и все. От проделанного отрезка пути не остается в памяти ничего, кроме неясного тумана, в котором реют тысячи смутных образов — деревья, горы и равнины. Во власти такой вот галлюцинации д'Артаньян проехал, повинуясь в выборе аллюра своей лошади, те шесть или семь лье, которые отделяют Шантильи от Кревкера, и, приехав в эту деревню, сразу же забыл обо всем, что встречал на своем пути.

Только здесь он пришел в себя, тряхнул головой, увидел кабачок, где оставил Арамиса, и, пустив лошадь рысью, остановился у дверей.

На этот раз он был встречен не хозяином, а хозяйкой. Д'Артаньян был физиономист; он окинул взглядом полное, довольное лицо трактирщицы и понял, что с ней ему незачем притворяться: от женщины с такой добродушной внешностью нельзя было ждать ничего дурного.

— Милая хозяюшка, — сказал д'Артаньян, — не сможете ли вы сказать, где теперь находится один из моих приятелей, которого нам пришлось оставить здесь дней десять назад?

— Красивый молодой человек лет двадцати трех — двадцати четырех, тихий, любезный, статный?

— И, кроме того, раненный в плечо.

— Да, да.

— Итак?..

— Так он, сударь, все еще здесь!

— Да ну! — вскричал д'Артаньян, сходя с лошади и бросив поводья Планше. — Хозяюшка, вы воскресили меня! Где же он, дорогой мой Арамис? Я хочу обнять его. Признаюсь вам, мне не терпится поскорее его увидеть.

— Прошу прощения, сударь, но я сомневаюсь, чтобы он мог принять вас в настоящую минуту.

— Почему? Разве у него женщина?

— Господи Иисусе, что это вы говорите! Бедный юноша! Нет, сударь, у него не женщина.

— А кто же?

— Священник из Мондидье и настоятель Амьенского монастыря иезуитов.

— Боже праведный! — вскричал д'Артаньян. — Разве бедняге стало хуже?

— Нет, сударь, напротив. Но после болезни его коснулась благодать, и он решил принять духовный сан.

— Ах да, — сказал д'Артаньян, — я и забыл, что он только временно состоит в мушкетерах.

— Так вы, сударь, непременно хотите его увидеть?

— Больше чем когда-либо.

— Тогда поднимитесь по лестнице, во дворе направо, третий этаж, номер пять.

Д'Артаньян бросился в указанном направлении и нашел лестницу — одну из тех наружных лестниц, какие еще встречаются иногда во дворах старых харчевен. Однако войти к будущему аббату оказалось не так-то просто: подступы к комнате Арамиса охранялись не менее строго, чем сады Армиды. Базен стоял на страже в коридоре и загородил ему путь с тем большей неустрашимостью, что после многолетних испытаний бедняга был наконец близок к достижению долгожданной цели.

В самом деле, Базен всегда лелеял мечту быть слугой духовного лица и с нетерпением ждал той минуты, постоянно представлявшейся его воображению, когда Арамис сбросит наконец плащ и наденет сутану. Только ежедневно повторяемое обещание молодого человека, что эта минута близка, и удерживало его на службе у мушкетера, службе, на которой, по словам Базена, ему неминуемо предстояло погубить душу.

Итак, Базен был сейчас наверху блаженства. Судя по всему, на этот раз его господин не должен был отречься от своего слова. Соединение боли физической и нравственной произвело долгожданное действие: Арамис, одновременно страдавший и душой и телом, наконец обратил свои помыслы на религию, сочтя как бы за предостережение свыше случившееся с ним двойное несчастье — внезапное исчезновение возлюбленной и рану в плечо.

Понятно, что при таком расположении духа ничто не могло быть неприятнее для Базена, чем появление д'Артаньяна, который мог снова втянуть его господина в водоворот мирских интересов, привлекавших его так долго. Он решил мужественно защищать двери, а так как трактирщица уже выдала его и он не мог сказать, что Арамиса нет дома, то попытался доказать вновь прибывшему, что было бы верхом неучтивости помешать его господину во время душеспасительной беседы, которая началась еще утром и, по словам Базена, не могла быть закончена ранее вечера.

Однако д'Артаньян не обратил ни малейшего внимания на красноречивую тираду мэтра Базена и, не собираясь вступать в спор со слугой своего друга, попросту отстранил его одной рукой, а другой повернул ручку двери с надписью «№ 5».

Дверь отворилась, и д'Артаньян вошел в комнату.

Арамис в широком черном одеянии, в круглой плоской шапочке, сильно смахивавшей на скуфью, сидел за продолговатым столом, заваленным свитками бумаг и огромными фолиантами; по правую его руку сидел настоятель иезуитского монастыря, а по левую — священник из Мондидье. Занавески были наполовину задернуты и пропускали таинственный свет, способствовавший благочестивым размышлениям. Все мирские предметы, какие могли бы броситься в глаза в комнате молодого человека, в особенности если этот молодой человек — мушкетер, исчезли словно по волшебству: должно быть, из страха, как бы вид таких предметов не возвратил его господина к мыслям об этом мире, Базен припрятал подальше шпагу, пистолеты, шляпу с плюмажем, шитье и кружева всех сортов и всех видов.

Вместо всего этого на стене в темном углу висел на гвозде какой-то предмет, показавшийся д'Артаньяну чем-то вроде бича для истязания плоти.

На шум открывшейся двери Арамис поднял голову и узнал своего друга, но, к великому удивлению д'Артаньяна, его приход, видимо, не произвел на мушкетера особого впечатления — настолько далеки были помыслы последнего от всего земного.

— Добрый день, любезный д'Артаньян, — сказал Арамис. — Поверьте, я очень рад вас видеть.

— И я также, — произнес д'Артаньян, — хотя я еще не вполне уверен, что передо мной Арамис.

— Он самый, друг мой, он самый! Но что же могло внушить вам такие сомнения?

— Я испугался, что ошибся комнатой, и решил было, что попал в помещение какого-то духовного лица, а потом, увидав вас в обществе этих господ, впал в другое заблуждение: мне показалось, что вы тяжело больны.

Оба черных человека поняли намек д'Артаньяна и угрожающе взглянули на него, но д'Артаньян не смутился.

— Быть может, я мешаю вам, милый Арамис? — продолжал д'Артаньян. — Судя по всему, вы исповедуетесь этим господам.

Арамис слегка покраснел.

— Мешаете мне? О нет, напротив, любезный друг, клянусь вам! И в доказательство моих слов позвольте мне выразить радость по поводу того, что я вижу вас здоровым и невредимым…

«Наконец-то догадался! — подумал д'Артаньян. — Что ж, могло быть и хуже».

— Ибо друг мой недавно избежал великой опасности, — с умилением продолжал Арамис, указывая на д'Артаньяна двум духовным особам.

— Возблагодарите господа, сударь, — ответили последние, дружно кланяясь д'Артаньяну.

— Я не преминул это сделать, преподобные отцы, — ответил молодой человек, возвращая им поклон.

— Вы приехали очень кстати, любезный д'Артаньян, — сказал Арамис, — и, если примете участие в нашем споре, вы нам поможете своими познаниями. Господин настоятель Аденского монастыря, господин кюре из Мондидье и я — мы разбираем некоторые богословские вопросы, давно уже привлекающие наше внимание, и я был бы счастлив узнать ваше мнение.

— Мнение военного человека не имеет никакого веса, — ответил д'Артаньян, слегка встревоженный оборотом, который принимал разговор, — и, поверьте мне, вы вполне можете положиться на ученость этих господ.

Оба черных человека опять поклонились.

— Напротив, — возразил Арамис, — ваше мнение будет для нас драгоценно. Речь идет вот о чем: господин настоятель полагает, что моя диссертация должна быть по преимуществу догматической и дидактической.

— Ваша диссертация! Так вы пишете диссертацию?

— Разумеется, — ответил иезуит. — Для испытания, предшествующего рукоположению в духовный сан, диссертация обязательна.

— Рукоположению! — закричал д'Артаньян, не поверивший тому, что ему сказала сначала трактирщица, а потом Базен. — Рукоположению!

И, остолбенев от изумления, он обвел взглядом сидевших перед ним людей.

— Итак… — продолжал Арамис, принимая в кресле такую изящную позу, словно он находился на утреннем приеме в спальне знатной дамы, и любуясь своей белой и пухлой, как у женщины, рукой, которую он поднял вверх, чтобы вызвать отлив крови, — итак, как вы уже слышали, д'Артаньян, господин настоятель хотел бы, чтобы моя диссертация была догматической, тогда как я предпочел бы, чтобы она была умозрительной. Вот почему господин настоятель предложил мне тему, которая еще никем не рассматривалась и которая — я вполне признаю это — представляет обширнейшее поле для истолкований: «Utraque manus in benedicendo clericis inferioribus necessaria est»…

Д'Артаньян, чья эрудиция нам известна, выслушал эту цитату с таким же безмятежным видом, с каким он выслушал ту, которую ему привел г-н де Тревиль по поводу подарков, думая, что они получены молодым человеком от Бекингэма.

— …что означает, — продолжал Арамис, желая облегчить ему задачу. — «Священнослужителям низшего сана необходимы для благословения обе руки».

— Превосходная тема! — вскричал иезуит.

— Превосходная и догматическая! — подтвердил священник, который был приблизительно так же силен в латыни, как д'Артаньян, и внимательно следил за иезуитом, чтобы иметь возможность ступать по его следу и как эхо повторять его слова.

Что касается д'Артаньяна, то восторги двух людей в черном оставили его совершенно равнодушным.

— Да, превосходная, prorsus admirabile,[17] — продолжал Арамис, — но требующая глубокого изучения отцов церкви и священного писания. Между тем — и я смиренно признаюсь в этом перед учеными церковнослужителями — дежурства в ночном карауле и королевская служба заставили меня немного запустить занятия. Поэтому-то мне будет легче, facilius natans,[18] взять тему по моему выбору, которая для этих трудных вопросов богословия явилась бы тем же, чем мораль является для метафизики и философии.

Д'Артаньян страшно скучал, кюре — тоже.

— Подумайте, какое вступление! — вскричал иезуит.

— Вступление, — повторил кюре, чтобы сказать что-нибудь.

— Quemadmodum inter coelorum immensitatem.[19]

Арамис бросил взгляд в сторону д'Артаньяна и увидел, что его друг зевает с опасностью вывихнуть челюсти.

— Давайте говорить по-французски, отец мой, — сказал он иезуиту, — господин д'Артаньян сумеет тогда лучше оценить нашу беседу.

— Да, — подтвердил д'Артаньян, — я устал с дороги, и вся эта латынь ускользает от моего понимания.

— Хорошо, — сказал иезуит, несколько выбитый из колеи, в то время как кюре, вне себя от радости, бросил на д'Артаньяна благодарный взгляд. — Итак, посмотрим, что можно извлечь из этой глоссы. Моисей, служитель бога… он всего лишь служитель, поймите это… Моисей благословляет обеими руками. Когда евреи поражают своих врагов, он повелевает поддерживать ему обе руки, — следовательно, он благословляет обеими руками. К тому же и в евангелии сказано «imponite manus», а не «manum» — «возложите руки», а не «руку».

— Возложите руки, — повторил кюре, делая соответствующий жест.

— А святому Петру, — продолжал иезуит, — наместниками коего являются папы, было сказано напротив: «porrige digitos» — «простри персты». Теперь понимаете?

— Конечно, — ответил Арамис, наслаждаясь беседой, — но это очень тонко.

— Персты! — повторил иезуит. — Святой Петр благословляет перстами. Следовательно, и папа тоже благословляет перстами. Сколькими же перстами он благословляет? Тремя: во имя отца, сына и святого духа.

Все перекрестились, д'Артаньян счел нужным последовать общему примеру.

— Папа — наместник святого Петра и воплощает в себе три божественные способности; остальные, ordines inferiores[20] духовной иерархии, благословляют именем святых архангелов и ангелов. Самые же низшие церковнослужители, как, например, наши дьяконы и ризничие, благословляют кропилами, изображающими бесконечное число благословляющих перстов. Такова тема в упрощенном виде. Argumentum omni denudatum ornamento.[21] Я сделал бы из нее два таких тома, как этот, — добавил иезуит.

И в порыве вдохновения он хлопнул ладонью по фолианту святого Иоанна Златоуста, под тяжестью которого прогибался стол.

Д'Артаньян содрогнулся.

— Разумеется, — начал Арамис, — я отдаю должное красотам такой темы, но в то же время сознаюсь, что считаю ее непосильной. Я выбрал другой текст. Скажите, милый Д'Артаньян, нравится ли он вам: «Non inutile est desiderium in oblatione», то есть: «Некоторое сожаление приличествует тому, кто приносит жертву господу».

— Остановитесь! — вскричал иезуит. — Остановитесь, этот текст граничит с ересью! Почти такое же положение имеется в «Augustinus», книге ересиарха Янсения, которая рано или поздно будет сожжена рукой палача. Берегитесь, мой юный друг, вы близки к лжеучению! Вы погубите себя, мой юный друг!

— Вы погубите себя, — повторил кюре, скорбно качая головой.

— Вы затронули тот пресловутый вопрос о свободе воли, который является дьявольским соблазном. Вы вплотную подошли к ереси пелагианцев и полупелагианцев.

— Однако, преподобный отец… — начал было Арамис, слегка ошеломленный градом сыпавшихся на него аргументов.

— Как вы докажете, — прервал его иезуит, — что должно сожалеть о мире, когда приносишь себя в жертву господу? Выслушайте такую дилемму: бог есть бог, а мир есть дьявол. Сожалеть о мире — значит сожалеть о дьяволе; таково мое заключение.

— А также и мое, — сказал кюре.

— Помилосердствуйте! — опять заговорил Арамис.

— Desideras diabolum,[22] несчастный! — вскричал иезуит.

— Он сожалеет о дьяволе! О мой юный друг, не сожалейте о дьяволе, умоляю вас об этом! — простонал кюре.

Д'Артаньян чувствовал, что тупеет; ему казалось, что он находится в доме для умалишенных и что сейчас он тоже сойдет с ума, как уже сошли те, которые находились перед ним. Но он вынужден был молчать, так как совершенно не понимал, о чем идет речь.


Д'Артаньян чувствовал, что тупеет.

— Однако выслушайте же меня, — сказал Арамис вежливо, но уже с легким оттенком раздражения. — Я не говорю, что сожалею. Нет, я никогда не произнесу этих слов, ибо они не соответствуют духу истинной веры…

Иезуит возвел руки к небу, и кюре сделал то же.

— Но согласитесь, по крайней мере, что не подобает приносить в жертву господу то, чем вы окончательно пресытились. Скажите, д'Артаньян, разве я неправ?

— Разумеется, правы, черт побери! — вскричал д'Артаньян.

Кюре и иезуит подскочили на стульях.

— Вот моя отправная точка — это силлогизм:[23] мир не лишен прелести; я покидаю мир — следовательно, приношу жертву; в писании же положительно сказано: «Принесите жертву господу».

— Это верно, — сказали противники.

— И потом… — продолжал Арамис, пощипывая ухо, чтобы оно покраснело, как прежде поднимал руки, чтобы они побелели, — и потом, я написал рондо на эту тему. Я показал его в прошлом году господину Вуатюру, и этот великий человек наговорил мне множество похвальных слов.

— Рондо! — презрительно произнес иезуит.

— Рондо! — машинально повторил кюре.

— Прочитайте, прочитайте нам его! — вскричал д'Артаньян. — Это немного развлечет нас.

— Нет, ведь оно религиозного содержания, — ответил Арамис, — это богословие в стихах.

— Что за дьявольщина! — сказал д'Артаньян.

— Вот оно, — сказал Арамис с видом самым скромным, не лишенным, однако, легкого оттенка лицемерия.

Ты, что скорбишь, оплакивая грезы,
И что влачишь безрадостный удел,
Твоей тоске положится предел,
Когда творцу свои отдашь ты слезы.
Ты, что скорбишь.[24]
Д'Артаньян и кюре были в полном восторге. Иезуит упорствовал в своем мнении:

— Остерегайтесь мирского духа в богословском слоге. Что говорит святой Августин? Severus sit clericorum sermo.title="">[25]

— Да, чтобы проповедь была понятна! — сказал кюре.

— Итак… — поспешил вмешаться иезуит, видя, что его приспешник заблудился, — итак, ваша диссертация понравится дамам, и это все. Она будет иметь такой же успех, как какая-нибудь защитительная речь господина Патрю.

— Дай-то бог! — с увлечением вскричал Арамис.

— Вот видите! — воскликнул иезуит. — Мир еще громко говорит в вас, говорит altissima voce.[26] Вы еще мирянин, мой юный друг, и я трепещу: благодать может не оказать своего действия.

— Успокойтесь, преподобный отец, я отвечаю за себя.

— Мирская самонадеянность.

— Я знаю себя, отец мой, мое решение непоколебимо.

— Итак, вы упорно хотите продолжать работу над этой темой?

— Я чувствую себя призванным рассмотреть именно ее, и никакую другую. Поэтому я продолжу работу и надеюсь, что завтра вы будете удовлетворены поправками, которые я внесу согласно вашим указаниям.

— Работайте не спеша, — сказал кюре. — Мы оставляем вас в великолепном состоянии духа.

— Да, — сказал иезуит, — нива засеяна, и нам нечего опасаться, что часть семян упала на камень или рассеялась по дороге и что птицы небесные поклюют остальную часть.

«Поскорей бы чума забрала тебя вместе с твоей латынью!»— подумал д'Артаньян, чувствуя, что совершенно изнемогает.

— Прощайте, сын мой, — сказал кюре, — до завтра.

— До завтра, отважный юноша, — сказал иезуит. — Вы обещаете стать одним из светочей церкви. Да не допустит небо, чтобы этот светоч обратился в пожирающее пламя!

Д'Артаньян, который уже целый час от нетерпения грыз ногти, теперь принялся грызть пальцы.

Оба человека в черных рясах встали, поклонились Арамису и д'Артаньяну и направились к двери. Базен, все время стоявший тут же и с благочестивым ликованием слушавший весь этот ученый спор, устремился к ним навстречу, взял молитвенник священника, требник иезуита и почтительно пошел вперед, пролагая им путь.

Арамис, провожая их, вместе с ними спустился по лестнице, но тотчас поднялся к д'Артаньяну, который все еще был в каком-то полусне.

Оставшись одни, друзья несколько минут хранили неловкое молчание; однако кому-нибудь надо было прервать его, и, так как д'Артаньян, видимо, решил предоставить эту честь Арамису, тот заговорил первым.

— Как видите, — сказал он, — я вернулся к своим заветным мыслям.

— Да, благодать оказала на вас свое действие, как только что сказал этот господин.

— О, намерение удалиться от мира возникло у меня уже давно, и вы не раз слышали о нем от меня, не так ли, друг мой?

— Конечно, но, признаться, я думал, что вы шутите.

— Шутить такими вещами! Что вы, д'Артаньян!

— Черт возьми! Шутим же мы со смертью.

— И напрасно, д'Артаньян, ибо смерть — это врата, ведущие к погибели или к спасению.

— Согласен, но, ради бога, не будем вести богословские споры, Арамис. Я думаю, что той порции, которую вы получили, вам вполне хватит на сегодня. Что до меня, то я почти забыл ту малость латыни, которой, впрочем, никогда и не знал, и, кроме того, признаюсь вам, что я ничего не ел с десяти часов утра и дьявольски голоден.

— Сейчас мы будем обедать, любезный друг; только не забудьте, что сегодня пятница, а в такие дни я не только не ем мяса, но не смею даже глядеть на него. Если вы согласны довольствоваться моим обедом, то он будет состоять из вареных тетрагонов и плодов.

— Что вы подразумеваете под тетрагонами? — с беспокойством спросил д'Артаньян.

— Я подразумеваю шпинат, — ответил Арамис. — Но для вас я добавлю к обеду яйца, что составляет существенное нарушение правил, ибо яйца порождают цыпленка и, следовательно, являются мясом.

— Не слишком роскошное пиршество, но ради вашего общества я пойду на это.

— Благодарю вас за жертву, — сказал Арамис, — и если она не принесет пользы вашему телу, то, без сомнения, будет полезна вашей душе.

— Итак, Арамис, вы решительно принимаете духовный сан? Что скажут наши друзья, что скажет господин де Тревиль? Они сочтут вас за дезертира, предупреждаю вас об этом.

— Я не принимаю духовный сан, а возвращаюсь к нему. Если я и дезертир, то как раз по отношению к церкви, брошенной мною ради мира. Вы ведь знаете, что я совершил над собой насилие, когда надел плащ мушкетера.

— Нет, я ничего об этом не знаю.

— Вам неизвестно, каким образом случилось, что я бросил семинарию?

— Совершенно неизвестно.

— Вот моя история. Даже и в писании сказано: «Исповедуйтесь друг другу»; вот я и исповедуюсь вам, д'Артаньян.

— А я заранее отпускаю вам грехи. Видите, какое у меня доброе сердце!

— Не шутите святыми вещами, друг мой.

— Ну, ну, говорите, я слушаю вас.

— Я воспитывался в семинарии с девяти лет. Через три дня мне должно было исполниться двадцать, я стал бы аббатом, и все было бы кончено. И вот однажды вечером, когда я, по своему обыкновению, находился в одном доме, где охотно проводил время, — что поделаешь, я был молод, подвержен слабостям! — некий офицер, всегда ревниво наблюдавший, как я читаю жития святых хозяйке дома, вошел в комнату неожиданно и без доклада. Как раз в этот вечер я перевел эпизод из истории Юдифи[27] и только что прочитал стихи моей даме, которая не скупилась на похвалы и, склонив голову ко мне на плечо, как раз перечитывала эти стихи вместе со мной. Эта поза… признаюсь, несколько вольная… не понравилась офицеру. Офицер ничего не сказал, но, когда я вышел, он вышел вслед за мной.

«Господин аббат, — сказал он, догнав меня, — нравится ли вам, когда вас бьют палкой?»

«Не могу ответить вам на этот вопрос, сударь, — возразил я, — так как до сих пор никто никогда не смел бить меня».

«Так вот, выслушайте меня, господин аббат: если вы еще раз придете в тот дом, где я встретился с вами сегодня, то я посмею сделать это».

Кажется, я испугался. Я сильно побледнел, я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги, я искал ответа, но не нашел его и промолчал.

Офицер ждал этого ответа и, видя, что я молчу, расхохотался, повернулся ко мне спиной и вошел обратно в дом. Я вернулся в семинарию.

Я настоящий дворянин, и кровь у меня горячая, как вы могли заметить, милый д'Артаньян; оскорбление было ужасно, и, несмотря на то что о нем никто не знал, я чувствовал, что оно живет в глубине моего сердца и жжет его. Я объявил святым отцам, что чувствую себя недостаточно подготовленным к принятию сана, и по моей просьбе обряд рукоположения был отложен на год.

Я отправился к лучшему учителю фехтования в Париже, условился ежедневно брать у него уроки — и брал их ежедневно в течение года. Затем в годовщину того дня, когда мне было нанесено оскорбление, я повесил на гвоздь свою сутану, оделся, как надлежит дворянину, и отправился на бал, который давала одна знакомая дама и где должен был быть и мой противник. Это было на улице Фран-Буржуа, недалеко от тюрьмы Форс.

Офицер действительно был там. Я подошел к нему в ту минуту, когда он, нежно глядя на одну из женщин, напевал ей любовную песню, и прервал его на середине второго куплета.

«Сударь, — сказал я ему, — скажите, вы все еще будете возражать, если я приду в известный вам дом на улице Пайен? Вы все еще намерены угостить меня ударами палки, если мне вздумается ослушаться вас?»

Офицер посмотрел на меня с удивлением и сказал:

«Что вам нужно от меня, сударь? Я вас не знаю».

«Я тот молоденький аббат, — ответил я, — который читает жития святых и переводит «Юдифь» стихами».

«Ах да! Припоминаю, — сказал офицер, насмешливо улыбаясь. — Что же вам угодно?»

«Мне угодно, чтобы вы удосужились пойти прогуляться со мной».

«Завтра утром, если вы непременно этого хотите, и притом с величайшим удовольствием».

«Нет, не завтра утром, а сейчас же».

«Если вы непременно требуете…»

«Да, требую».

«В таком случае, пойдемте… Сударыни, — обратился он к дамам, — не беспокойтесь: я только убью этого господина, вернусь и спою вам последний куплет».

Мы вышли. Я привел его на улицу Пайен, на то самое место, где ровно год назад, в этот самый час, он сказал мне любезные слова, о которых я говорил вам. Была прекрасная лунная ночь. Мы обнажили шпаги, и при первом же выпаде я убил его на месте…

— Черт возьми! — произнес д'Артаньян.

— Так как дамы не дождались возвращения своего певца, — продолжал Арамис, — и так как он был найден на улице Пайен проткнутый ударом шпаги, все поняли, что это дело моих рук, и происшествие наделало много шуму. Вследствие этого я вынужден был на некоторое время отказаться от сутаны. Атос, с которым я познакомился в ту пору, и Портос, научивший меня, в дополнение к урокам фехтования, кое-каким славным приемам, уговорили меня обратиться с просьбой о мушкетерском плаще. Король очень любил моего отца, убитого при осаде Арраса, и мне был пожалован этот плащ… Вы сами понимаете, что сейчас для меня наступило время вернуться в лоно церкви.

— А почему именно сейчас, а не раньше и не позже? Что произошло с вами и что внушает вам такие недобрые мысли?

— Эта рана, милый д'Артаньян, явилась для меня предостережением свыше.

— Эта рана? Что за вздор! Она почти зажила, и я убежден, что сейчас вы больше страдаете не от этой раны.

— От какой же? — спросил, краснея, Арамис.

— У вас сердечная рана, Арамис, более мучительная, более кровавая рана, которую нанесла женщина.

Взгляд Арамиса невольно заблистал.

— Полноте, — сказал он, скрывая волнение под маской небрежности, — стоит ли говорить об этих вещах! Чтобы я стал страдать от любовных огорчений? Vanitas vanitatum![28] Что же я, по-вашему, сошел с ума? И из-за кого же? Из-за какой-нибудь гризетки или горничной, за которой я волочился, когда был в гарнизоне… Какая гадость!

— Простите, милый Арамис, но мне казалось, что вы метили выше.

— Выше! А кто я такой, чтобы иметь подобное честолюбие? Бедный мушкетер, нищий и незаметный, человек, который ненавидит зависимость и чувствует себя в свете не на своем месте!

— Арамис, Арамис! — вскричал д'Артаньян, недоверчиво глядя на друга.

— Прах есмь и возвращаюсь в прах. Жизнь полна унижений и горестей, — продолжал Арамис, мрачнея. — Все нити, привязывающие ее к счастью, одна за другой рвутся в руке человека, и прежде всего нити золотые. О милый д'Артаньян, — сказал Арамис с легкой горечью в голосе, — послушайте меня: скрывайте свои раны, когда они у вас будут! Молчание — это последняя радость несчастных; не выдавайте никому своей скорби. Любопытные пьют наши слезы, как мухи пьют кровь раненой лани.

— Увы, милый Арамис, — сказал д'Артаньян, в свою очередь испуская глубокий вздох, — ведь вы рассказываете мне мою собственную историю.

— Как!

— Да! У меня только что похитили женщину, которую я любил, которую обожал. Я не знаю, где она, куда ее увезли: быть может — она в тюрьме, быть может — она мертва.

— Но у вас есть хоть то утешение, что она покинула вас против воли, вы знаете, что если от нее нет известий, то это потому, что ей запрещена связь с вами, тогда как…

— Тогда как?..

— Нет, ничего, — сказал Арамис. — Ничего…

— Итак, вы навсегда отказываетесь от мира, это решено окончательно и бесповоротно?

— Навсегда. Сегодня вы еще мой друг, завтра вы будете лишь призраком или совсем перестанете существовать для меня. Мир — это склеп, и ничего больше.

— Черт возьми! Как грустно все, что вы говорите!

— Что делать! Мое призвание влечет меня, оно уносит меня ввысь.

Д'Артаньян улыбнулся и ничего не ответил.

— И тем не менее, — продолжал Арамис, — пока я еще на земле, мне хотелось бы поговорить с вами о вас, о наших друзьях.

— А мне, — ответил д'Артаньян, — хотелось бы поговорить с вами о вас самих, но вы уже так далеки от всего. Любовь вызывает у вас презрение, друзья для вас призраки, мир — склеп…

— Увы! В этом вы убедитесь сами, — сказал со вздохом Арамис.

— Итак, оставим этот разговор и давайте сожжем письмо, которое, по всей вероятности, сообщает вам о новой измене вашей гризетки или горничной.

— Какое письмо? — с живостью спросил Арамис.

— Письмо, которое пришло к вам в ваше отсутствие и которое мне передали для вас.

— От кого же оно?

— Не знаю. От какой-нибудь заплаканной служанки или безутешной гризетки… быть может, от горничной госпожи де Шеврез, которой пришлось вернуться в Тур вместе со своей госпожой и которая для пущей важности взяла надушенную бумагу и запечатала свое письмо печатью с герцогской короной.

— Что такое вы говорите?

— Подумать только! Кажется, я потерял его… — лукаво сказал молодой человек, делая вид, что ищет письмо. — Счастье еще, что мир — это склеп, что люди, а следовательно, и женщины — призраки и что любовь — чувство, о котором вы говорите: «Какая гадость!»

— Ах, д'Артаньян, д'Артаньян, — вскричал Арамис, — ты убиваешь меня!

— Наконец-то, вот оно! — сказал д'Артаньян.

И он вынул из кармана письмо.

Арамис вскочил, схватил письмо, прочитал или, вернее, проглотил его; его лицо сияло.

— По-видимому, у служанки прекрасный слог, — небрежно произнес посланец.

— Благодарю, д'Артаньян! — вскричал Арамис в полном исступлении. — Ей пришлось вернуться в Тур. Она не изменила мне, она по-прежнему меня любит! Иди сюда, друг мой, иди сюда, дай мне обнять тебя, я задыхаюсь от счастья!

И оба друга пустились плясать вокруг почтенного Иоанна Златоуста, храбро топча рассыпавшиеся по полу листы диссертации.

В эту минуту вошел Базен, неся шпинат и яичницу.

— Беги, несчастный! — вскричал Арамис, швыряя ему в лицо свою скуфейку. — Ступай туда, откуда пришел, унеси эти отвратительные овощи и гнусную яичницу! Спроси шпигованного зайца, жирного каплуна, жаркое из баранины с чесноком и четыре бутылки старого бургундского!

Базен, смотревший на своего господина и ничего не понимавший в этой перемене, меланхолически уронил яичницу в шпинат, а шпинат на паркет.

— Вот подходящая минута, чтобы посвятить вашу жизнь царю царей, — сказал д'Артаньян, — если вы желаете сделать ему приятное: «Non inutile desiderium in oblatione».

— Убирайтесь вы к черту с вашей латынью! Давайте пить, милый д'Артаньян, давайте пить, черт подери, давайте пить много, и расскажите мне обо всем, что делается там!

XXVII

ЖЕНА АТОСА
— Теперь остается только узнать, что с Атосом, — сказал д'Артаньян развеселившемуся Арамису после того, как он посвятил его во все новости, случившиеся в столице со дня их отъезда, и когда превосходный обед заставил одного из них забыть свою диссертацию, а другого — усталость.

— Неужели вы думаете, что с ним могло случиться несчастье? — спросил Арамис. — Атос так хладнокровен, так храбр и так искусно владеет шпагой.

— Да, без сомнения, и я больше чем кто-либо воздаю должное храбрости и ловкости Атоса, но, на мой взгляд, лучше скрестить свою шпагу с копьем, нежели с палкой, а я боюсь, что Атоса могла избить челядь: этот народ дерется крепко и не скоро прекращает драку. Вот почему, признаюсь вам, мне хотелось бы отправиться в путь как можно скорее.

— Я попытаюсь поехать с вами, — сказал Арамис, — хотя чувствую, что вряд ли буду в состоянии сесть на лошадь. Вчера я пробовал пустить в ход бич, который вы видите здесь на стене, но боль помешала мне продлить это благочестивое упражнение.

— Это потому, милый друг, что никто еще не пытался лечить огнестрельную рану плеткой, но вы были больны, а болезнь ослабляет умственные способности, и потому я извиняю вас.

— Когда же вы едете?

— Завтра на рассвете. Постарайтесь хорошенько выспаться за ночь, и завтра, если вы сможете, поедем вместе.

— В таком случае, до завтра, — сказал Арамис. — Хоть вы и железный, но ведь должны же и вы ощущать потребность в сне.

Наутро, когда д'Артаньян вошел к Арамису, тот стоял у окна своей комнаты.

— Что вы там рассматриваете? — спросил д'Артаньян.

— Да вот любуюсь этими тремя превосходными скакунами, которых конюхи держат на поводу. Право, удовольствие ездить на таких лошадях доступно только принцам.

— Если так, милый Арамис, то вы получите это удовольствие, ибо одна из этих лошадей ваша.

— Не может быть! Которая же?

— Та, которая вам больше понравится. Я готов взять любую.

— И богатое седло на ней также мое?

— Да.

— Вы смеетесь надо мной, д'Артаньян!

— С тех пор как вы стали говорить по-французски, я больше не смеюсь.

— Эти золоченые кобуры, бархатный чепрак, шитое серебром седло — все это мое?

— Ваше. А вон та лошадь, которая бьет копытом, моя, а та, другая, что гарцует, — Атоса.

— Черт побери, да все три просто великолепны!

— Я польщен тем, что они вам по вкусу.

— Это, должно быть, король сделал вам такой подарок?

— Во всяком случае, не кардинал. Впрочем, не заботьтесь о том, откуда взялись эти лошади, и помните только, что одна из них ваша.

— Я беру ту, которую держит рыжий слуга.

— Отлично!

— Клянусь богом, — вскричал Арамис, — кажется, у меня от этого прошла вся боль! На такого коня я сел бы даже с тридцатью пулями в теле. О, какие чудесные стремена!.. Эй, Базен, подите сюда, да поживее!

Базен появился на пороге, унылый и сонный.

— Отполируйте мою шпагу, — сказал Арамис, — приведите в порядок шляпу, вычистите плащ и зарядите пистолеты…

— Последнее приказание излишне, — прервал его д'Артаньян, — у вас в кобурах имеются заряженные пистолеты.

Базен вздохнул.

— Полноте, мэтр Базен, успокойтесь, — сказал д'Артаньян, — царство небесное можно заслужить во всех званиях.

— Господин мой был уже таким хорошим богословом! — сказал Базен, чуть не плача. — Он мог бы сделаться епископом, а может статься, и кардиналом.

— Послушай, мой милый Базен, поразмысли хорошенько и скажи сам: к чему быть духовным лицом? Ведь это не избавляет от необходимости воевать. Вот увидишь — кардинал примет участие в первом же походе со шлемом на голове и с протазаном в руке. А господин Ногаре де Лавалет? Он тоже кардинал, а спроси у его лакея, сколько раз он щипал ему корпию.

— Да… — вздохнул Базен. — Я знаю, сударь, что все в мире перевернулось сейчас вверх дном.

Разговаривая, оба молодых человека и бедный лакей спустились вниз.

— Подержи мне стремя, Базен, — сказал Арамис.

И он вскочил в седло с присущим ему изяществом и легкостью. Однако после нескольких вольтов и курбетов благородного животного наездник почувствовал такую невыносимую боль, что побледнел и покачнулся. Д'Артаньян, который, предвидя это, не спускал с него глаз, бросился к нему, подхватил и отвел его в комнату.

— Вот что, любезный Арамис, — сказал он, — полечитесь, я поеду на поиски Атоса один.

— Вы просто вылиты из бронзы! — ответил Арамис.

— Нет, мне везет, вот и все!.. Но скажите, как вы будете жить тут без меня? Никаких рассуждений о перстах и благословениях, а?

Арамис улыбнулся.

— Я буду писать стихи, — сказал он.

— Да, да, стихи, надушенные такими же духами, как записка служанки госпожи де Шеврез. Научите Базена правилам стихосложения, это утешит его. Что касается лошади, то ездите на ней понемногу каждый день — это снова приучит вас к седлу.

— О, на этот счет не беспокойтесь! — сказал Арамис. — К вашему приезду я буду готов сопровождать вас.

Они простились, и десять минут спустя д'Артаньян уже ехал рысью по дороге в Амьен, предварительно поручив Арамиса заботам Базена и хозяйки.

В каком состоянии он найдет Атоса, да и вообще найдет ли он его?

Положение, в котором д'Артаньян его оставил, было критическим; вполне могло случиться, что Атос погиб. Эта мысль опечалила д'Артаньяна; он несколько раз вздохнул и дал себе клятву мстить.

Из всех друзей д'Артаньяна Атос был самым старшим, а потому должен был быть наименее близким ему по своим вкусам и склонностям. И тем не менее д'Артаньян отдавал ему явное предпочтение перед остальными. Благородная, изысканная внешность Атоса, вспышки душевного величия, порой освещавшие тень, в которой он обычно держался, неизменно ровное расположение духа, делавшее его общество приятнейшим в мире, его язвительная веселость, его храбрость, которую можно было бы назвать слепой, если бы она не являлась следствием редчайшего хладнокровия, — все эти качества вызывали у д'Артаньяна больше чем уважение, больше чем дружеское расположение: они вызывали у него восхищение.

В самом деле, даже находясь рядом с г-ном де Тревилем, изящным и благородным придворным, Атос, когда был в ударе, мог с успехом выдержать это сравнение; он был среднего роста, но так строен и так хорошо сложен, что не раз, борясь с Портосом, побеждал этого гиганта, физическая сила которого успела войти в пословицу среди мушкетеров; лицо его, с проницательным взглядом, прямым носом, подбородком, как у Брута, носило неуловимый отпечаток властности и приветливости, а руки, на которые сам он не обращал никакого внимания, приводили в отчаяние Арамиса, постоянно ухаживавшего за своими с помощью большого количества миндального мыла и благовонного масла; звук его голоса был глубокий и в то же время мелодичный. Но что в Атосе, который всегда старался быть незаметным и незначительным, казалось совершенно непостижимым — это его знание света и обычаев самого блестящего общества, те следы хорошего воспитания, которые невольно сквозили в каждом его поступке.

Шла ли речь об обеде, Атос устраивал его лучше любого светского человека, сажая каждого гостя на подобающее ему место в соответствии с положением, созданным ему его предками или им самим. Шла ли речь о геральдике, Атос знал все дворянские фамилии королевства, их генеалогию, их семейные связи, их гербы и происхождение их гербов. В этикете не было такой мелочи, которая была бы ему незнакома; он знал, какими правами пользуются крупные землевладельцы, он был чрезвычайно сведущ в псовой и соколиной охоте и однажды в разговоре об этом великом искусстве удивил самого короля Людовика XIII, который, однако, слыл знатоком его.

Как все знатные вельможи того времени, он превосходно фехтовал и ездил верхом. Мало того, его образование было столь разносторонне, даже и в области схоластических наук, редко изучавшихся дворянами в ту эпоху, что он только улыбался, слыша латинские выражения, которыми щеголял Арамис и которые якобы понимал Портос; два или три раза, когда Арамис допускал какую-нибудь грамматическую ошибку, ему случалось даже, к величайшему удивлению друзей, поставить глагол в нужное время, а существительное в нужный падеж. Наконец, честность его была безукоризненна, и это в тот век, когда военные так легко входили в сделку с верой и совестью, любовники — с суровой щепетильностью, свойственной нашему времени, а бедняки — с седьмой заповедью господней. Словом, Атос был человек весьма необыкновенный.

И между тем можно было заметить, что эта утонченная натура, это прекрасное существо, этот изысканный ум постепенно оказывался во власти обыденности, подобно тому как старики незаметно впадают в физическое и нравственное бессилие. В дурные часы Атоса — а эти часы случались нередко — все светлое, что было в нем, потухало, и его блестящие черты скрывались, словно окутанные глубоким мраком.

Полубог исчезал, едва оставался человек. Опустив голову, с трудом выговаривая отдельные фразы, Атос долгими часами смотрел угасшим взором то на бутылку и стакан, то на Гримо, который привык повиноваться каждому его знаку и, читая в безжизненном взгляде своего господина малейшие его желания, немедленно исполнял их. Если сборище четырех друзей происходило в одну из таких минут, то два-три слова, произнесенные с величайшим усилием, — такова была доля Атоса в общей беседе. Зато он один пил за четверых, и это никак не отражалось на нем, — разве только он хмурил брови да становился еще грустнее, чем обычно.

Д' Артаньяну, чей пытливый и проницательный ум был хорошо известен, не удавалось пока, несмотря на все желание, удовлетворить свое любопытство: найти какую-либо причину этой глубокой апатии или подметить сопутствующие ей обстоятельства. Атос никогда не получал писем, Атос никогда не совершал ни одного поступка, который бы не был известен всем его друзьям.

Нельзя было сказать, чтобы эту грусть вызывало в нем вино, ибо, напротив, он и пил лишь для того, чтобы побороть свою грусть, хотя это лекарство делало ее, как мы уже говорили, еще более глубокой. Нельзя было также приписать эти приступы тоски игре, ибо, в отличие от Портоса, который песней или руганью сопровождал любую превратность судьбы, Атос, выигрывая, оставался столь же бесстрастным, как и тогда, когда проигрывал. Однажды, сидя в кругу мушкетеров, он выиграл в один вечер тысячу пистолей, проиграл их вместе с шитой золотом праздничной перевязью, отыграл все это и еще сто луидоров, — и его красивые черные брови ни разу не дрогнули, руки не потеряли своего перламутрового оттенка, беседа, бывшая приятной в тот вечер, не перестала быть спокойной и приятной.

Тень на его лице не объяснялась также и влиянием атмосферных осадков, как это бывает у наших соседей-англичан, ибо эта грусть становилась обычно еще сильнее в лучшее время года: июнь и июль были самыми тяжелыми месяцами для Атоса.

В настоящем у него не было горестей, и он пожимал плечами, когда с ним говорили о будущем: следовательно, причина его грусти скрывалась в прошлом, судя по неясным слухам, дошедшим до д'Артаньяна.

Оттенок таинственности, окутывавшей Атоса, делал еще более интересным этого человека, которого даже в минуты полного опьянения ни разу не выдали ни глаза, ни язык, несмотря на всю тонкость задаваемых ему вопросов.

— Увы! — думал вслух д'Артаньян. — Быть может, сейчас бедный Атос мертв, и в этом виноват я. Ведь только ради меня он впутался в эту историю, не зная ни начала ее, ни конца и не надеясь извлечь из нее хотя бы малейшую выгоду.

— Не говоря о том, сударь, — добавил Планше, — что, по всей видимости, мы обязаны ему жизнью. Помните, как он крикнул: «Вперед, д'Артаньян! Я в ловушке!» А потом, разрядив оба пистолета, как страшно звенел он своей шпагой! Словно двадцать человек или, лучше сказать, двадцать разъяренных чертей!

Эти слова удвоили пыл д'Артаньяна, и он погнал свою лошадь, которая и без того несла всадника галопом.

Около одиннадцати часов утра путники увидели Амьен, а в половине двенадцатого они были у дверей проклятого трактира.

Д'Артаньян часто придумывал для вероломного хозяина какую-нибудь славную месть, такую месть, одно предвкушение которой уже утешительно. Итак, он вошел в трактир, надвинув шляпу на лоб, положив левую руку на эфес шпаги и помахивая хлыстом, который держал в правой.

— Узнаете вы меня? — спросил он хозяина, с поклоном шедшего ему навстречу.

— Не имею чести, ваша светлость, — ответил тот, ослепленный блестящим снаряжением д'Артаньяна.

— Ах, вы меня не узнаете!

— Нет, ваша светлость!

— Ну, так я напомню вам в двух словах. Что вы сделали с дворянином, которому осмелились около двух недель назад предъявить обвинение в сбыте фальшивых денег?

Трактирщик побледнел, ибо д'Артаньян принял самую угрожающую позу, а Планше скопировал ее с величайшей точностью.

— Ах, ваша светлость, не говорите мне об этом! — вскричал трактирщик самым жалобным голосом. — О господи, как дорого я заплатил за эту ошибку! Ах я несчастный!

— Я вас спрашиваю: что сталось с этим дворянином?

— Благоволите выслушать меня, ваша светлость, будьте милосердны! И присядьте, сделайте милость.

Безмолвный от гнева и беспокойства, д'Артаньян сел, грозный, как судия. Планше гордо встал за спиной его кресла.

— Вот как было дело, ваша светлость… — продолжал трактирщик, дрожа от страха: — Теперь я узнал вас. Ведь это вы уехали, когда началась злополучная ссора с тем дворянином, о котором вы говорите?

— Да, я. Теперь вы отлично видите, что вам нечего ждать пощады, если вы не скажете всей правды.

— Так вот, благоволите выслушать меня, и я расскажу вам все без утайки.

— Я слушаю.

— Начальство известило меня, что в моем трактире должен остановиться знаменитый фальшивомонетчик с несколькими товарищами, причем все они будут переодеты гвардейцами или мушкетерами. Ваши лошади, слуги, наружность ваших светлостей — все было мне точно описано…

— Дальше, дальше! — сказал д'Артаньян, быстро догадавшись, откуда исходили эти точные приметы.

— Поэтому, повинуясь приказу начальства, приславшего мне шесть человек для подкрепления, я принял те меры, какие счел нужными, чтобы задержать мнимых фальшивомонетчиков…

— Опять! — сказал д'Артаньян, которому слово «фальшивомонетчик» нестерпимо резало слух.

— Прошу прощения, ваша светлость, что я говорю такие вещи, но в них-то и кроется мое оправдание. Начальство припугнуло меня, а вы ведь знаете, что трактирщик должен жить в мире со своим начальством.

— Еще раз спрашиваю вас: где этот дворянин? Что с ним? Умер он или жив?

— Терпение, ваша светлость, сейчас мы дойдем и до этого. Итак, произошло то, что вам известно… и что как будто бы оправдывало ваш поспешный отъезд, — добавил хозяин с лукавством, не ускользнувшим от д'Артаньяна. — Этот дворянин, ваш друг, отчаянно защищался. Его слуга, который, по несчастью, неожиданно затеял ссору с присланными солдатами, переодетыми в конюхов…

— Ах ты негодяй! — вскричал д'Артаньян. — Так вы все были заодно, и я сам не знаю, что мешает мне всех вас уничтожить!

— Нет, ваша светлость, к сожалению, мы не все были заодно, и сейчас вы убедитесь в этом. Ваш приятель — извините, что я не называю его тем почтенным именем, которое он, без сомнения, носит, но нам неизвестно это имя, — итак, ваш приятель, уложив двух солдат двумя выстрелами из пистолета, отступил, продолжая защищаться шпагой, которой он изувечил еще одного из моих людей, а меня оглушил, ударив этой шпагой плашмя…

— Да кончишь ли ты, палач! — крикнул д'Артаньян. — Где Атос? Что случилось с Атосом?

— Отступая — как я уже говорил вам, ваша светлость, — он оказался у лестницы, ведущей в подвал, и так как дверь была открыта, он вытащил ключ и затворился изнутри. Все были убеждены, что оттуда ему не уйти, а потому никто не препятствовал ему делать это…

— Ну да, — сказал д'Артаньян, — вы не собирались убивать его, вам нужно было только посадить его под замок!

— Посадить под замок, боже праведный! Да клянусь вам, ваша светлость, это он сам посадил себя под замок! Впрочем, перед этим он наделал немало дел: один солдат был убит наповал, а двое тяжело ранены. Убитого и обоих раненых унесли их товарищи, больше я ничего не знаю ни о тех, ни о других. Что касается меня, то, придя в чувство, я отправился к господину губернатору, рассказал ему обо всем случившемся и спросил, что делать с пленником. Но господин губернатор точно с неба свалился: он сказал, что совершенно не понимает, о чем идет речь, что приказания, которые до меня дошли, исходили не от него и что если я имел несчастье сказать кому-либо, что он, губернатор, имеет какое-то отношение к этому отчаянному предприятию, то он велит меня повесить. Как видно, сударь, я ошибся и задержал одно лицо вместо другого, а тот, кого следовало задержать, скрылся.

— Но где же Атос? — вскричал д'Артаньян, возмущение которого еще возросло, когда он узнал, как отнеслись власти к этому делу. — Что сталось с Атосом?

— Мне не терпелось поскорее загладить свою вину перед пленником, — продолжал трактирщик, — и я подошел к погребу, чтобы выпустить его оттуда. Ах, сударь, это был не человек, это был сущий дьявол! В ответ на предложение свободы он объявил, что это западня и что он не выйдет, не предъявив своих условий. Я смиренно ответил ему — я ведь понимал, в какое положение поставил себя, подняв руку на мушкетера его величества; — итак, я ответил ему, что готов принять его условия. «Прежде всего, — сказал он, — я требую, чтобы мне вернули моего слугу в полном вооружении». Это приказание было поспешно исполнено; вы понимаете, сударь, что мы были расположены делать все, чего бы ни пожелал ваш друг. Итак, господин Гримо — этот сообщил свое имя, хотя он не очень разговорчив, — господин Гримо, несмотря на его рану, был спущен в погреб. Его господин принял Гримо, загородил дверь, а нам приказал оставаться у себя.

— Но где он, наконец? — вскричал д'Артаньян. — Где Атос?

— В погребе, сударь.

— Как, негодяй, ты все еще держишь его в погребе?

— Боже упаси! Нет, сударь. Стали бы мы держать его в погребе! Если бы вы только знали, что он там делает, в этом погребе! Ах, сударь, если бы вам удалось заставить его выйти оттуда, я был бы вам благодарен до конца жизни, я стал бы молиться на вас, как на своего ангела-хранителя!

— Так он там? Я найду его там?

— Разумеется, сударь. Он заупрямился и не желает выходить. Мы ежедневно просовываем ему через отдушину хлеб на вилах, а когда он требует, то и мясо, но — увы! — не хлеб и не мясо составляют главную его пищу. Однажды я с двумя молодцами сделал попытку спуститься вниз, но он пришел в страшную ярость. Я услышал, как он взводит курки у пистолетов, а его слуга — у мушкета. Когда же мы спросили у них, что они собираются делать, ваш приятель ответил, что у него и у его слуги имеется сорок зарядов и что они разрядят все до последнего, прежде чем позволят хотя бы одному из нас сойти в погреб. Тогда, сударь, я пошел было жаловаться к губернатору, но тот ответил, что я получил по заслугам и что это научит меня, как оскорблять благородных господ, заезжающих в мой трактир.

— Так что с тех самых пор… — начал д'Артаньян, не в силах удержаться от смеха при виде жалобной физиономии трактирщика.

— Так что с тех самых пор, — продолжал последний, — нам, сударь, приходится очень плохо, потому что все наши съестные припасы хранятся в погребе. Вино в бутылках и вино в бочках, пиво, растительное масло и пряности, свиное сало и колбасы — все находится там. Так как спускаться вниз нам запрещено, то приходится отказывать в пище и питье всем путешественникам, которые к нам заезжают, и наш постоялый двор приходит в упадок с каждым днем. Если ваш друг просидит в погребе еще неделю, мы окончательно разоримся.

— И поделом тебе, мошенник! Разве по нашему виду нельзя было сообразить, что мы порядочные люди, а не фальшивомонетчики?

— Да, сударь, да, вы правы… — ответил хозяин. — Но послушайте, вон он опять разбушевался.

— Очевидно, его потревожили! — вскричал д'Артаньян.

— Да как же нам быть? — возразил хозяин. — Ведь к нам приехали два знатных англичанина.

— Так что ж из этого?

— Как — что? Вы сами знаете, сударь, что англичане любят хорошее вино, а эти спросили самого лучшего Жена моя, должно быть, попросила у господина Атоса позволения войти, чтобы подать этим господам то, что им требовалось, а он, по обыкновению, отказал… Боже милостивый, опять начался этот содом!

В самом деле, со стороны погреба донесся сильный шум. Д'Артаньян встал и, предшествуемый хозяином, в отчаянии ломавшим руки, приблизился к месту действия в сопровождении Планше, державшего наготове свой мушкет.

Англичане были крайне раздражены: они проделали длинный путь и умирали от голода и жажды.

— Да это же насилие! — кричали они на отличном французском языке, но с иностранным акцентом. — Этот сумасшедший не позволяет добрым людям распоряжаться их собственным вином! Мы выломаем дверь, а если он совсем лишился рассудка, — что ж, тогда мы убьем его, и все тут!

— Потише, господа! — сказал д'Артаньян, вынимая из-за пояса пистолеты. — Прошу извинить, но вы никого не убьете.

— Ничего, ничего, — раздался за дверями спокойный голос Атоса. — Впустите-ка этих хвастунов, и тогда посмотрим.

Англичане, видимо довольно храбрые люди, все же нерешительно переглянулись. Казалось, что в погребе засел какой-то голодный людоед, какой-то исполинский сказочный герой, и никто не может безнаказанно войти в его пещеру.

На минуту все затихли, но под конец англичанам стало стыдно отступать, и наиболее раздраженный из них, спустившись по лестнице, в которой было пять или шесть ступенек, так сильно ударил в дверь ногой, что, казалось, мог бы пробить и каменную стену.

— Планше, — сказал д'Артаньян, взводя курки у пистолетов, — я беру на себя того, что наверху, а ты займись нижним… Так вы, господа, желаете драться? Отлично, давайте драться!

— Боже праведный! — гулко прозвучал снизу голос Атоса. — Мне кажется, я слышу голос д'Артаньяна…

— Ты не ошибся, — ответил д'Артаньян, тоже стараясь говорить громче, — это я собственной персоной, друг мой!

— Превосходно! — сказал Атос. — В таком случае, мы славно отделаем этих храбрецов.

Англичане схватились за шпаги, но они оказались между двух огней. Еще секунду они колебались, однако, как и в первый раз, самолюбие одержало верх, и под вторичным ударом дверь погреба треснула во всю длину.

— Посторонись, д'Артаньян, посторонись! — крикнул Атос. — Сейчас я буду стрелять.

— Господа! — сказал д'Артаньян, никогда не терявший способности рассуждать. — Подумайте о своем положении… Минуту терпения, Атос… Господа, вы ввязываетесь в скверную историю и будете изрешечены пулями. Я и мой слуга угостим вас тремя выстрелами, столько же вы получите из подвала. Кроме того, у нас имеются шпаги, которыми мы — я и мой друг — недурно владеем, могу вас уверить! Не мешайте мне, и я улажу и ваши дела и свои… Сейчас вам дадут пить, даю вам слово!

— Если еще осталось вино, — раздался насмешливый голос Атоса.

Трактирщик почувствовал, что спина его покрылась холодным потом.

— То есть как — если осталось вино? — прошептал он.

— Останется, черт возьми! — сказал д'Артаньян. — Успокойтесь… не могли же они вдвоем выпить весь погреб!.. Господа, вложите шпаги в ножны.

— Хорошо! Но и вы заткните пистолеты за пояс.

— Охотно.

И д'Артаньян подал пример. Затем, обернувшись к Планше, он знаком приказал разрядить мушкет.

Убежденные этим обстоятельством, англичане поворчали, но вложили шпаги в ножны. Д'Артаньян рассказал им историю заключения Атоса, и так как они были настоящие джентльмены, то во всем обвинили трактирщика.

— А теперь, господа, — сказал д'Артаньян, — поднимитесь к себе, и ручаюсь, что через десять минут вам принесут все, что вам будет угодно.

Англичане поклонились и ушли.

— Теперь я один, милый Атос, — сказал д'Артаньян. — Отворите мне дверь, прошу вас!

— Сию минуту, — ответил Атос.

Послышался шум падающих вязанок хвороста и скрип бревен: то были контрэскарпы и бастионы Атоса, уничтожаемые самим осажденным.

Через секунду дверь подалась, и в отверстии показалось бледное лицо Атоса; беглым взглядом он осмотрел местность.

Д'Артаньян бросился к другу и с нежностью обнял его; затем он повел его из этого сурового убежища и тут только заметил, что Атос шатается.


Д'Артаньян заметил, что Атос шатается.

— Вы ранены? — спросил он.

— Я? Ничуть не бывало. Я мертвецки пьян, вот и все. И никогда еще человек не трудился так усердно, чтобы этого достигнуть… Клянусь богом, хозяин, должно быть, на мою долю досталось не меньше чем полтораста бутылок!

— Помилосердствуйте! — вскричал хозяин. — Если слуга выпил хотя бы половину того, что выпил его господин, я разорен.

— Гримо хорошо вымуштрован и не позволил бы себе пить то же вино, что я. Он пил только из бочки. Кстати, он, кажется, забыл вставить пробку. Слышите, что-то течет?

Д'Артаньян разразился хохотом, от которого хозяина из озноба бросило в жар.

В эту минуту за спиной Атоса появился Гримо с мушкетом на плече; голова его тряслась, как у пьяных сатиров Рубенса. Спереди и сзади он был облит какой-то жирной жидкостью, в которой хозяин признал свое лучшее оливковое масло.

Процессия прошла через большой зал и водворилась в лучшей комнате гостиницы, которую д'Артаньян занял самовольно.

Между тем хозяин и его жена ринулись с лампами в погреб, вход в который был так долго им воспрещен; там их ждало страшное зрелище.

За укреплениями, в которых Атос, выходя, пробил брешь и которые состояли из вязанок хвороста, досок и пустых бочонков, сложенных по всем правилам стратегического искусства, там и сям виднелись плавающие в лужах масла и вина кости съеденных окороков, а весь левый угол погреба был завален грудой битых бутылок; бочка, кран которой остался открытым, истекала последними каплями «крови». Выражаясь словами древнего поэта, смерть и запустение царили здесь, словно на поле брани.

Из пятидесяти колбас, подвешенных к балкам потолка, оставалось не больше десяти.

Вопли хозяина и хозяйки проникли сквозь своды погреба, и сам д'Артаньян был тронут ими. Атос даже не повернул головы.

Однако вскоре скорбь сменилась яростью. Не помня себя от отчаяния, хозяин вооружился вертелом и ворвался в комнату, куда удалились два друга.

— Вина! — сказал Атос, увидев его.

— Вина! — вскричал пораженный хозяин. — Вина! Да ведь вы выпили больше чем на сто пистолей! Да ведь я разорен, погиб, уничтожен!

— Полно! — сказал Атос. — Мы даже не утолили жажду как следует.

— Если бы еще вы только пили, тогда полбеды, но вы перебили все бутылки!

— Вы толкнули меня на эту груду, и она развалилась. Сами виноваты.

— Все мое масло пропало!

— Масло — отличное лекарство для ран. Надо же было бедняге Гримо залечить раны, которые вы ему нанесли.

— Все мои колбасы обглоданы!

— В этом погребе уйма крыс.

— Вы заплатите мне за все! — вскричал хозяин, выведенный из себя.

— Трижды негодяй! — ответил Атос, приподнимаясь с места, но тут же снова упал на стул: силы его были исчерпаны.

Д'Артаньян пришел к нему на помощь и поднял хлыст. Хозяин отступил на шаг и залился слезами.

— Это научит вас, — сказал д'Артаньян, — вежливее обращаться с приезжими, которых вам посылает бог.

— Бог! Лучше скажите — дьявол!

— Вот что, любезный, — пригрозил ему д'Артаньян, — если ты не прекратишь терзать наш слух, мы запремся у тебя в погребе вчетвером и посмотрим, действительно ли ущерб так, велик, как ты говоришь.

— Согласен, господа, согласен! — испугался хозяин. — Признаюсь, я виноват, но ведь нет такой вины, которую нельзя простить. Вы знатные господа, а я бедный трактирщик, и вы должны меня пожалеть.

— А, вот это другой разговор! — сказал Атос. — Этак ты, пожалуй, размягчишь мое сердце, и из глаз у меня польются слезы, как вино из твоих бочек. Мы не так страшны, как кажется. Подойди поближе, ипотолкуем.

Хозяин с опаской подошел ближе.

— Говорю тебе, подойди, не бойся, — продолжал Атос. — В ту минуту, когда я хотел расплатиться с тобой, я положил на стол кошелек.

— Совершенно верно, ваша светлость.

— В этом кошельке было шестьдесят пистолей. Где он?

— Сдан в канцелярию суда, ваша светлость: ведь мне сказали, что это фальшивые деньги.

— Так вот, потребуй кошелек обратно и оставь эти шестьдесят пистолей себе.

— Но ведь вам хорошо известно, ваша светлость, что судейские чиновники не возвращают того, что попало к ним в руки. Будь это фальшивая монета — ну, тогда бы еще можно было надеяться, но, к несчастью, деньги были настоящие.

— Договаривайся с судом как знаешь, приятель, это меня не касается, тем более что у меня не осталось ни единого ливра.

— Вот что, — вмешался д'Артаньян, — где сейчас лошадь Атоса?

— В конюшне.

— Что она стоит?

— Пятьдесят пистолей, не больше.

— Положим, она стоит все восемьдесят. Возьми ее, и кончим это дело.

— Как! Ты продаешь мою лошадь? Моего Баязета? — удивился Атос. — А на чем я отправлюсь в поход — на Гримо?

— Я привел тебе другую, — ответил д'Артаньян.

— Другую?

— И великолепную! — вскричал хозяин.

— Ну, если есть другая, лучше и моложе, бери себе старую и принеси вина.

— Какого? — спросил хозяин, совершенно успокоившись.

— Того, которое в глубине погреба, у решетки. Там осталось еще двадцать пять бутылок, остальные разбились при моем падении. Принеси шесть.

— Да это просто бездонная бочка, а не человек! — пробормотал хозяин. — Если он пробудет здесь еще две недели и заплатит за все, что выпьет, я поправлю свои дела.

— И не забудь подать четыре бутылки того же вина господам англичанам, — прибавил д'Артаньян.

— А теперь, — продолжал Атос, — пока мы ждем вина, расскажи-ка мне, д'Артаньян, что сталось с остальными.

Д'Артаньян рассказал ему, как он нашел Портоса в постели с вывихом, Арамиса же — за столом в обществе двух богословов. Когда он заканчивал свой рассказ, вошел хозяин с заказанными бутылками и окороком, который, к счастью, оставался вне погреба.

— Отлично, — сказал Атос, наливая себе и д'Артаньяну, — это о Портосе и Арамисе. Ну, а вы, мой друг, как ваши дела и что произошло с вами? По-моему, у вас очень мрачный вид.

— К сожалению, это так, — ответил д'Артаньян, — и причина в том, что я самый несчастный из всех нас.

— Ты несчастен, д'Артаньян! — вскричал Атос. — Что случилось? Расскажи мне.

— После, — ответил д'Артаньян.

— После! А почему не сейчас? Ты думаешь, что я пьян? Запомни хорошенько, друг мой: у меня никогда не бывает такой ясной головы, как за бутылкой вина. Рассказывай же, я весь превратился в слух.

Д'Артаньян рассказал ему случай, происшедший с г-жой Бонасье.

Атос спокойно выслушал его.

— Все это пустяки, — сказал он, когда д'Артаньян кончил, — сущие пустяки.

«Пустяки» — было любимое словечко Атоса.

— Вы все называете пустяками, любезный Атос, — возразил д'Артаньян, — это не убедительно со стороны человека, который никогда не любил.

Угасший взгляд Атоса внезапно загорелся, но то была лишь минутная вспышка, и его глаза снова сделались такими же тусклыми и туманными, как прежде.

— Это правда, — спокойно подтвердил он, — я никогда не любил.

— В таком случае, вы сами видите, жестокосердный, что неправы, обвиняя нас, людей с чувствительным сердцем.

— Чувствительное сердце — разбитое сердце, — сказал Атос.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказать, что любовь — это лотерея, в которой выигравшему достается смерть! Поверьте мне, любезный д'Артаньян, вам очень повезло, что вы проиграли! Проигрывайте всегда — таков мой совет.

— Мне казалось, что она так любит меня!

— Это только казалось вам.

— О нет, она действительно любила меня!

— Дитя! Нет такого мужчины, который не верил бы, подобно вам, что его возлюбленная любит его, и нет такого мужчины, который бы не был обманут своей возлюбленной.

— За исключением вас, Атос: ведь у вас никогда не было возлюбленной.

— Это правда, — сказал Атос после минутной паузы, — у меня никогда не было возлюбленной. Выпьем!

— Но если так, философ, научите меня, поддержите меня — я ищу совета и утешения.

— Утешения? В чем?

— В своем несчастье.

— Ваше несчастье просто смешно, — сказал Атос, пожимая плечами. — Хотел бы я знать, что бы вы сказали, если б я рассказал вам одну любовную историю!

— Случившуюся с вами?

— Или с одним из моих друзей, не все ли равно?

— Расскажите, Атос, расскажите.

— Выпьем, это будет лучше.

— Пейте и рассказывайте.

— Это действительно вполне совместимо, — сказал Атос, выпив свой стакан и снова налив его.

— Я слушаю, — сказал д'Артаньян.

Атос задумался, и, по мере того как его задумчивость углублялась, он бледнел на глазах у д'Артаньяна. Атос был в той стадии опьянения, когда обыкновенный пьяный человек падает и засыпает. Он же словно грезил наяву. В этом сомнамбулизме опьянения было что-то пугающее.

— Вы непременно этого хотите? — спросил он.

— Я очень прошу вас, — ответил д'Артаньян.

— Хорошо, пусть будет по-вашему… Один из моих друзей… один из моих друзей, а не я, запомните хорошенько, — сказал Атос с мрачной улыбкой, — некий граф, родом из той же провинции, что и я, то есть из Берри, знатный, как Дандоло или Монморанси, влюбился, когда ему было двадцать пять лет, в шестнадцатилетнюю девушку, прелестную, как сама любовь. Сквозь свойственную ее возрасту наивность просвечивал кипучий ум, неженский ум, ум поэта. Она не просто нравилась — она опьяняла. Жила она в маленьком местечке вместе с братом, священником. Оба были пришельцами в этих краях; никто не знал, откуда они явились, но благодаря ее красоте и благочестию ее брата никому и в голову не приходило расспрашивать их об этом. Впрочем, по слухам, они были хорошего происхождения. Мой друг, владетель тех мест, мог бы легко соблазнить ее или взять силой — он был полным хозяином, да и кто стал бы вступаться за чужих, никому не известных людей! К несчастью, он был честный человек и женился на ней. Глупец, болван, осел!

— Но почему же, если он любил ее? — спросил д'Артаньян.

— Подождите, — сказал Атос. — Он увез ее в свой замок и сделал из нее первую даму во всей провинции. И надо отдать ей справедливость — она отлично справлялась со своей ролью…

— И что же? — спросил д'Артаньян.

— Что же! Однажды во время охоты, на которой графиня была вместе с мужем, — продолжал Атос тихим голосом, но очень быстро, — она упала с лошади и лишилась чувств. Граф бросился к ней на помощь, и так как платье стесняло ее, то он разрезал его кинжалом и нечаянно обнажил плечо. Угадайте, д'Артаньян, что было у нее на плече! — сказал Атос, разражаясь громким смехом.

— Откуда же я могу это знать? — возразил д'Артаньян.

— Цветок лилии, — сказал Атос. — Она была заклеймена!

И Атос залпом проглотил стакан вина, который держал в руке.

— Какой ужас! — вскричал д'Артаньян. — Этого не может быть!

— Это правда, дорогой мой. Ангел оказался демоном. Бедная девушка была воровкой.

— Что же сделал граф?

— Граф был полновластным господином на своей земле и имел право казнить и миловать своих подданных. Он совершенно разорвал платье на графине, связал ей руки за спиной и повесил ее на дереве.

— О боже, Атос! Да ведь это убийство! — вскричал д'Артаньян.

— Да, всего лишь убийство… — сказал Атос, бледный как смерть. — Но что это? Кажется, у меня кончилось вино…

И, схватив последнюю бутылку, Атос поднес горлышко к губам и выпил ее залпом, словно это был обыкновенный стакан. Потом он опустил голову на руки. Д'Артаньян в ужасе стоял перед ним.

— Это навсегда отвратило меня от красивых, поэтических и влюбленных женщин, — сказал Атос, выпрямившись и, видимо, не собираясь заканчивать притчу о графе. — Желаю и вам того же. Выпьем!

— Так она умерла? — пробормотал д'Артаньян.

— Еще бы! — сказал Атос. — Давайте же ваш стакан… Ветчины, бездельник! — крикнул он. — Мы не в состоянии больше пить!

— А ее брат? — робко спросил д'Артаньян.

— Брат? — повторил Атос.

— Да, священник.

— Ах, священник! Я хотел распорядиться, чтобы и его повесили, но он предупредил меня и успел покинуть свой приход.

— И вы так и не узнали, кто был этот негодяй?

— Очевидно, первый возлюбленный красотки и ее соучастник, достойный человек, который и священником прикинулся, должно быть, только для того, чтобы выдать замуж свою любовницу и обеспечить ее судьбу. Надеюсь, что его четвертовали.

— О боже мой, боже! — произнес д'Артаньян, потрясенный страшным рассказом.

— Что же вы не едите ветчины, д'Артаньян? Она восхитительна, — сказал Атос, отрезая кусок и кладя его на тарелку молодого человека. — Какая жалость, что в погребе не было хотя бы четырех таких окороков! Я бы выпил на пятьдесят бутылок больше.

Д'Артаньян не в силах был продолжать этот разговор: он чувствовал, что сходит с ума. Он уронил голову на руки и притворился, будто спит.

— Разучилась пить молодежь, — сказал Атос, глядя на него с сожалением, — а ведь этот еще из лучших!

XXVIII

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Д'Артаньян был потрясен страшным рассказом Атоса, однако многое было еще неясно ему в этом полупризнании. Прежде всего, оно было сделано человеком совершенно пьяным человеку пьяному наполовину; и тем не менее, несмотря на тот туман, который плавает в голове после двух-трех бутылок бургундского, д'Артаньян, проснувшись на следующее утро, помнил каждое слово вчерашней исповеди так отчетливо, словно эти слова, одно за другим, отпечатались в его мозгу. Неясность вселила в него лишь еще более горячее желание приобрести полную уверенность, и он отправился к своему другу с твердым намерением возобновить вчерашний разговор, но Атос уже совершенно пришел в себя, то есть был самым проницательным и самым непроницаемым в мире человеком. Впрочем, обменявшись с ним рукопожатием, мушкетер сам предупредил его мысль.

— Я был вчера сильно пьян, дорогой друг, — начал он. — Я обнаружил это сегодня утром, почувствовав, что язык еле ворочается у меня во рту и пульс все еще учащен. Готов биться об заклад, что я наговорил вам тысячу невероятных вещей!

Сказав это, он посмотрел на приятеля так пристально, что тот смутился.

— Вовсе нет, — возразил д'Артаньян. — Насколько мне помнится, вы не говорили ничего особенного.

— Вот как? Это странно. А мне казалось, что я рассказал вам одну весьма печальную историю.

И он взглянул на молодого человека так, словно хотел проникнуть в самую глубь его сердца.

— Право, — сказал д'Артаньян, — я, должно быть, был еще более пьян, чем вы: я ничего не помню.

Эти слова, однако ж, ничуть не удовлетворили Атоса, и он продолжал:

— Вы, конечно, заметили, любезный друг, что каждый бывает пьян по-своему: одни грустят, другие веселятся. Я, например, когда выпью, делаюсь печален и люблю рассказывать страшные истории, которые когда-то вбила мне в голову моя глупая кормилица. Это мой недостаток, и, признаюсь, важный недостаток. Но, если отбросить его, я умею пить.

Атос говорил это таким естественным тоном, что уверенность д'Артаньяна поколебалась.

— Ах да, и в самом деле! — сказал молодой человек, пытаясь поймать снова ускользавшую от него истину. — То-то мне вспоминается, как сквозь сон, будто мы говорили о повешенных!

— Ага! Вот видите! — сказал Атос, бледнея, но силясь улыбнуться. — Так я и знал: повешенные — это мой постоянный кошмар.

— Да, да, — продолжал д'Артаньян, — теперь я начинаю припоминать… Да, речь шла… погодите минутку… речь шла о женщине.

— Так и есть, — отвечал Атос, становясь уже смертельно бледным. — Это моя излюбленная история о белокурой женщине, и, если я рассказываю ее, значит, я мертвецки пьян.

— Верно, — подтвердил д'Артаньян, — история о белокурой женщине, высокого роста, красивой, с голубыми глазами.

— Да, и притом повешенной…

— …своим мужем, знатным господином из числа ваших знакомых, — добавил д'Артаньян, пристально глядя на Атоса.

— Ну вот видите, как легко можно набросить тень на человека, когда сам не знаешь, что говоришь! — сказал Атос, пожимая плечами и как бы сожалея о самом себе. — Решено, д'Артаньян: больше я не буду напиваться, это слишком скверная привычка.

Д'Артаньян ничего не ответил.

— Да, кстати, — сказал Атос, внезапно меняя тему разговора, — благодарю вас за лошадь, которую вы привели мне.

— Понравилась она вам? — спросил д'Артаньян.

— Да, но она не очень вынослива.

— Ошибаетесь. Я проделал на ней десять лье меньше чем за полтора часа, и у нее был после этого такой вид, словно она обскакала вокруг площади Сен-Сюльпис.

— Вот как! В таком случае, я, кажется, буду раскаиваться.

— Раскаиваться?

— Да. Я сбыл ее с рук.

— Каким образом?

— Дело было так. Я проснулся сегодня в шесть часов утра, вы спали как мертвый, а я не знал, чем заняться: я еще не успел прийти в себя после вчерашней пирушки. Итак, я сошел в зал, где увидел одного из наших англичан, который торговал у барышника лошадь, так как вчера его лошадь пала. Я подошел к нему и услыхал, что он предлагает сто пистолей за темно-рыжего мерина. «Знаете что, сударь, — сказал я ему, — у меня тоже есть лошадь для продажи». — «И прекрасная лошадь, — ответил он, — если это та, которую держал вчера на поводу слуга вашего приятеля». — «Как, по-вашему, стоит она сто пистолей?» — «Стоит. А вы отдадите мне ее за эту цену?» — «Нет, но она будет ставкой в нашей игре». — «В нашей игре?» — «В кости». Сказано — сделано, и я проиграл лошадь. Зато потом я отыграл седло.

Д'Артаньян скорчил недовольную мину.

— Это вас огорчает? — спросил Атос.

— Откровенно говоря, да, — ответил д'Артаньян. — По этим лошадям нас должны были узнать в день сражения. Это был подарок, знак внимания. Вы напрасно сделали это, Атос.

— Полно, любезный друг! Поставьте себя на мое место, — возразил мушкетер, — я смертельно скучал, и потом, сказать правду, я не люблю английских лошадей. Если все дело только в том, что кто-то должен узнать нас, то, право, довольно будет и седла — оно достаточно заметное. Что до лошади, мы найдем, чем оправдать ее исчезновение. Лошади смертны, в конце концов! Допустим, что моя пала от сапа или от коросты.

Д'Артаньян продолжал хмуриться.

— Досадно! — продолжал Атос. — Вы, как видно, очень дорожили этим животным, а ведь я еще не кончил своего рассказа.

— Что же вы проделали еще?

— Когда я проиграл свою лошадь — девять против десяти, каково? — мне пришло в голову поиграть на вашу.

— Я надеюсь, однако, что вы не осуществили этого намерения?

— Напротив, я привел его в исполнение немедленно.

— И что же? — вскричал обеспокоенный д'Артаньян.

— Я сыграл и проиграл ее.

— Мою лошадь?

— Вашу лошадь. Семь против восьми — из-за одного очка… Знаете пословицу?

— Атос, вы сошли с ума, клянусь вам!

— Знаете, милый д'Артаньян, надо было сказать мне это вчера, когда я рассказывал вам свои дурацкие истории, а вовсе не сегодня. Я проиграл ее вместе со всеми принадлежностями упряжи, какие только можно придумать.

— Да ведь это ужасно!

— Погодите, вы еще не все знаете. Я стал бы превосходным игроком, если бы не зарывался, но я зарываюсь так же, как и тогда, когда пью, и вот…

— Но на что же еще вы могли играть? У вас ведь ничего больше не оставалось.

— Неверно, друг мой, неверно: у нас оставался этот алмаз, который сверкает на вашем пальце и который я заметил вчера.

— Этот алмаз! — вскричал д'Артаньян, поспешно ощупывая кольцо.

— И так как у меня были когда-то свои алмазы и я знаю в них толк, то я оценил его в тысячу пистолей.

— Надеюсь, — мрачно сказал д'Артаньян, полумертвый от страха, — что вы ни словом не упомянули о моем алмазе?

— Напротив, любезный друг. Поймите, этот алмаз был теперь нашим единственным источником надежды, я мог отыграть на него нашу упряжь, лошадей и, сверх того, выиграть деньги на дорогу…

— Атос, я трепещу! — вскричал д'Артаньян.

— Итак, я сказал моему партнеру о вашем алмазе. Оказалось, что он тоже обратил на него внимание. В самом деле, мой милый, какого черта! Вы носите на пальце звезду с неба и хотите, чтобы никто ее не заметил! Это невозможно!

— Кончайте, милый друг, кончайте, — сказал д'Артаньян. — Даю слово, ваше хладнокровие убийственно!

— Итак, мы разделили этот алмаз на десять ставок, по сто пистолей каждая.

— Ах, вот что! Вам угодно шутить и испытывать меня? — сказал д'Артаньян, которого гнев уже схватил за волосы, как Минерва Ахилла в «Илиаде».

— Нет, я не шучу, черт возьми! Хотел бы я посмотреть, что бы сделали вы на моем месте! Я две недели не видел человеческого лица и совсем одичал, беседуя с бутылками.

— Это еще не причина, чтобы играть на мой алмаз, — возразил д'Артаньян, судорожно сжимая руку.

— Выслушайте же конец. Десять ставок по сто пистолей каждая, за десять ходов, без права на отыгрыш. На тринадцатом ходу я проиграл все. На тринадцатом ударе — число тринадцать всегда было для меня роковым. Как раз тринадцатого июля…

— К черту! — крикнул д'Артаньян, вставая из-за стола. Сегодняшняя история заставила его забыть о вчерашней.

— Терпение, — сказал Атос. — У меня был свой план. Англичанин — чудак. Я видел утром, как он разговаривал с Гримо, и Гримо сообщил мне, что англичанин предложил ему поступить к нему в услужение. И вот я играю с ним на Гримо, на безмолвного Грима, разделенного на десять ставок.

— Вот это ловко! — сказал д'Артаньян, невольно разражаясь смехом.

— На Гримо, самого Гримо, слышите? И вот благодаря десяти ставкам Гримо, который и весь-то не стоит одного дуката, я отыграл алмаз. Скажите после этого, что упорство — не добродетель!

— Клянусь честью, это очень забавно! — с облегчением вскричал д'Артаньян, держась за бока от смеха.

— Вы, конечно, понимаете, что, чувствуя себя в ударе, я сейчас же снова начал играть на алмаз.

— Ах, вот что! — сказал д'Артаньян, лицо которого снова омрачилось.

— Я отыграл ваше седло, потом вашу лошадь, потом свое седло, потом свою лошадь, потом опять проиграл. Короче говоря, я снова поймал ваше седло, потом свое. Вот как обстоит дело. Это был великолепный ход, и я остановился на нем.

Д'Артаньян вздохнул так, словно у него свалился с плеч весь трактир.

— Так, значит, алмаз остается в моем распоряжении? — робко спросил он.

— В полном вашем распоряжении, любезный друг, и вдобавок седла наших Буцефалов.

— Да на что нам седла без лошадей?

— У меня есть на этот счет одна идея.

— Атос, вы пугаете меня!

— Послушайте, вы, кажется, давно не играли, д'Артаньян?

— И не имею ни малейшей охоты играть.

— Не зарекайтесь. Итак, говорю я, вы давно не играли, и, следовательно, вам должно везти.

— Предположим! Что дальше?

— Дальше? Англичанин со своим спутником еще здесь. Я заметил, что он очень сожалеет о седлах. Вы же, по-видимому, очень дорожите своей лошадью. На вашем месте я поставил бы седло против лошади.

— Но он не согласится играть на одно седло.

— Поставьте оба, черт побери! Я не такой себялюбец, как вы.

— Вы бы пошли на это? — нерешительно сказал д'Артаньян, помимо воли заражаясь его уверенностью.

— Клянусь честью, на один-единственный ход.

— Но, видите ли, потеряв лошадей, мне чрезвычайно важно сохранить хотя бы седла.

— В таком случае поставьте свой алмаз.

— О, это другое дело! Никогда в жизни!

— Черт возьми! — сказал Атос. — Я бы предложил вам поставить Планше, но, так как нечто подобное уже имело место, англичанин, пожалуй, не согласится.

— Знаете что, любезный Атос? — сказал д'Артаньян. — Я решительно предпочитаю ничем не рисковать.

— Жаль, — холодно сказал Атос. — Англичанин набит пистолями. О господи, да решитесь же на один ход! Один ход — это минутное дело.

— А если я проиграю?

— Вы выиграете.

— Ну, а если проиграю?

— Что ж, отдадите седла.

— Ну, куда ни шло — один ход! — сказал д'Артаньян.

Атос отправился на поиски англичанина и нашел его в конюшне: тот с вожделением разглядывал седла. Случай был удобный. Атос предложил свои условия: два седла против одной лошади или ста пистолей — на выбор. Англичанин быстро подсчитал: два седла стоили вместе триста пистолей. Он охотно согласился.

Д'Артаньян, дрожа, бросил кости — выпало три очка; его бледность испугала Атоса, и он ограничился тем, что сказал:

— Неважный ход, приятель… Вы, сударь, получите лошадей с полной сбруей.

Торжествующий англичанин даже не потрудился смешать кости; его уверенность в победе была так велика, что он бросил их на стол не глядя. Д'Артаньян отвернулся, чтобы скрыть досаду.

— Вот так штука, — как всегда спокойно, проговорил Атос. — Какой необыкновенный ход! Я видел его всего четыре раза за всю мою жизнь: два очка!

Англичанин обернулся и онемел от изумления; д'Артаньян обернулся и онемел от радости.

— Да, — продолжал Атос, — всего четыре раза: один раз у господина де Креки, другой раз у меня, в моем замке в… словом, тогда, когда у меня был замок; третий раз у господина де Тревиля, когда он поразил всех нас; и, наконец, четвертый раз в кабачке, где я метал сам и проиграл тогда сто луидоров и ужин.

— Итак, господин д'Артаньян, вы берете свою лошадь обратно? — спросил англичанин.

— Разумеется, — ответил д'Артаньян.

— Значит, отыграться я не смогу?

— Мы условились не отыгрываться, припомните сами.

— Это правда, лошадь будет передана вашему слуге.

— Одну минутку, — сказал Атос. — С вашего разрешения, сударь, я хочу сказать моему приятелю несколько слов.

— Прошу вас.

Атос отвел д'Артаньяна в сторону.

— Ну, искуситель, — сказал д'Артаньян, — чего еще ты хочешь? Чтобы я продолжал играть, не так ли?

— Нет, я хочу, чтобы вы подумали.

— О чем?

— Вы хотите взять обратно лошадь, так ведь?

— Разумеется.

— Вы сделаете ошибку. Я взял бы сто пистолей. Вам ведь известно, что вы ставили седла против лошади или ста пистолей — на выбор?

— Да.

— Я взял бы сто пистолей.

— Ну, а я возьму лошадь.

— Повторяю: вы сделаете ошибку. Что станем мы делать с одной лошадью на двоих? Не смогу же я сидеть сзади вас — мы были бы похожи на двух сыновей Эймона, потерявших своих братьев. Вы не захотите также обидеть меня, гарцуя рядом со мной на этом великолепном боевом коне. Я не колеблясь взял бы сто пистолей. Чтобы добраться до Парижа, нам нужны деньги.

— Я дорожу этой лошадью, Атос.

— И напрасно, друг мой: лошадь может споткнуться и вывихнуть себе ногу, она может облысеть на коленях, может поесть из яслей, из которых ела сапная лошадь, и вот она пропала или, вернее, пропали сто пистолей. Хозяин должен кормить свою лошадь, в то время как сто пистолей, напротив, кормят своего хозяина.

— Но на чем мы поедем домой?

— На лошадях наших лакеев, черт побери! По нашему виду всякий и так поймет, что мы не простые люди.

— Хорош у нас будет вид на этих клячах рядом с Арамисом и Портосом, которые будут красоваться на своих скакунах!

— С Арамисом и Портосом! — вскричал Атос и расхохотался.

— В чем дело? — спросил д'Артаньян, не понимавший причины веселости своего друга.

— Нет, ничего, продолжим нашу беседу, — сказал Атос.

— Значит, по-вашему…

— Надо взять сто пистолей, д'Артаньян. На сто пистолей мы будем пировать до конца месяца. Все мы очень устали, и неплохо будет отдохнуть.

— Отдохнуть?.. О нет, Атос, немедленно по возвращении в Париж я начну отыскивать эту несчастную женщину.

— Тем более! Неужели вы думаете, что лошадь будет при этом так же полезна вам, как звонкие золотые монеты? Берите сто пистолей, друг мой, берите сто пистолей!

Д'Артаньяну недоставало лишь одного довода, чтобы сдаться. Последний показался ему очень убедительным. К тому же, продолжая упорствовать, он боялся показаться Атосу эгоистичным. Итак, он уступил и решился взять сто пистолей, которые англичанин тут же и отсчитал ему.

Теперь ничто больше не отвлекало наших друзей от мыслей об отъезде. Мировая с хозяином стоила им, помимо старой лошади Атоса, еще шесть пистолей. Д'Артаньян и Атос сели на лошадей Планше и Гримо, а слуги отправились пешком, неся седла на голове.

Как ни плохи были лошади, все же господа быстро обогнали своих лакеев и первыми прибыли в Кревкер. Еще издали они увидели Арамиса, который грустно сидел у окна и, как «сестрица Анна» в сказке, смотрел на клубы пыли, застилавшей горизонт.

— Эй, Арамис! Какого черта вы тут торчите? — крикнули оба друга.

— Ах, это вы, д'Артаньян… это вы, Атос, — сказал молодой человек. — Я размышлял о том, как преходящи блага этого мира, и моя английская лошадь, которая только что исчезла в облаке пыли, явилась для меня живым прообразом недолговечности всего земного. Вся наша жизнь может быть выражена тремя словами: erat, est, fuit.[29]

— Другими словами? — спросил д'Артаньян, уже заподозривший истину.

— Другими словами, меня одурачили. Шестьдесят луидоров за лошадь, которая, судя по ее ходу, может рысью проделать пять лье в час!

Д'Артаньян и Атос покатились со смеху.

— Прошу вас, не сердитесь на меня, милый д'Артаньян, — сказал Арамис. — Нужда не знает закона. К тому же я сам пострадал больше всех, потому что этот бессовестный барышник украл у меня по меньшей мере пятьдесят луидоров. Вот вы бережливые хозяева! Сами едете на лошадях лакеев, а своих прекрасных скакунов приказали вести на поводу, потихоньку, небольшими переходами.

В эту минуту какой-то фургон, за несколько мгновений до того появившийся на Амьенской дороге, остановился у трактира, и из него вылезли Планше и Гримо с седлами на голове. Фургон возвращался в Париж порожняком, и лакеи взялись вместо платы за провоз поить возчика всю дорогу.

— Как так? — удивился Арамис, увидев их. — Одни седла?

— Теперь понимаете? — спросил Атос.

— Друзья мои, вы поступили точно так же, как я. Я тоже сохранил седло, сам не знаю почему… Эй, Базен! Возьмите мое новое седло и положите рядом с седлами этих господ.

— А как вы разделались со своими священниками? — спросил д'Артаньян.

— На следующий день я пригласил их к обеду — здесь, между прочим, есть отличное вино — и так напоил их, что кюре запретил мне расставаться с военным мундиром, а иезуит попросил похлопотать, чтобы его приняли в мушкетеры.

— Но только без диссертации! — вскричал д'Артаньян. — Без диссертации! Я требую отмены диссертации!

— С тех пор, — продолжал Арамис, — моя жизнь протекает очень приятно. Я начал писать поэму односложными стихами. Это довольно трудно, но главное достоинство всякой вещи состоит именно в ее трудности. Содержание любовное. Я прочту вам первую песнь, в ней четыреста стихов, и читается она в одну минуту.

— Знаете что, милый Арамис? — сказал д'Артаньян, ненавидевший стихи почти так же сильно, как латынь. — Добавьте к достоинству трудности достоинство краткости, и вы сможете быть уверены в том, что ваша поэма будет иметь никак не менее двух достоинств.

— Кроме того, — продолжал Арамис, — она дышит благородными страстями, вы сами убедитесь в этом… Итак, друзья мои, мы, стало быть, возвращаемся в Париж? Браво! Я готов! Мы снова увидим нашего славного Портоса. Я рад! Вы не можете себе представить, как мне недоставало этого простодушного великана! Вот этот не продаст своей лошади, хотя бы ему предложили за нее целое царство! Хотел бы я поскорей взглянуть, как он красуется на своем скакуне, да еще в новом седле. Он будет похож на Великого Могола, я уверен…

Друзья сделали часовой привал, чтобы дать передохнуть лошадям. Арамис расплатился с хозяином, посадил Базена в фургон к его товарищам, и все отправились в путь — за Портосом.

Он был уже здоров, не так бледен, как во время первого посещения д'Артаньяна, и сидел за столом, на котором стоял обед на четыре персоны, хотя Портос был один; обед состоял из отлично приготовленных мясных блюд, отборных вин и великолепных фруктов.

— Добро пожаловать, господа! — сказал Портос, поднимаясь с места. — Вы приехали как раз вовремя. Я только что сел за стол, и вы пообедаете со мной.

— Ого! — произнес д'Артаньян. — Кажется, эти бутылки не из тех, что Мушкетон ловил своим лассо. А вот и телятина, вот филе…

— Я подкрепляюсь… — сказал Портос, — я, знаете ли, подкрепляюсь. Ничто так не изнуряет, как эти проклятые вывихи. Вам когда-нибудь случалось вывихнуть ногу, Атос?

— Нет, но мне помнится, что в нашей стычке на улице Феру я был ранен шпагой, и через две — две с половиной недели после этой раны я чувствовал себя точно так же, как вы.

— Однако этот обед предназначался, кажется, не только для вас, любезный Портос? — спросил Арамис.

— Нет, — сказал Портос, — я ждал нескольких дворян, живущих по соседству, но они только что прислали сказать, что не будут. Вы замените их, и я ничего не потеряю от этой замены… Эй, Мушкетон! Подай стулья и удвой количество бутылок.

— Знаете ли вы, что мы сейчас едим? — спросил Атос спустя несколько минут.

— Еще бы не знать! — сказал д'Артаньян. — Что до меня, я ем шпигованную телятину с артишоками и мозгами.

— А я — баранье филе, — сказал Портос.

— А я — куриную грудинку, — сказал Арамис.

— Все вы ошибаетесь, господа, — серьезно возразил Атос, — вы едите конину.

— Полноте! — сказал д'Артаньян.

— Конину! — повторил Арамис с гримасой отвращения.

Один Портос ничего не произнес.

— Да, конину… Правда, Портос, ведь мы едим конину? Да еще, может быть, вместе с седлом?

— Нет, господа, я сохранил упряжь, — сказал Портос.

— Право, все мы хороши! — сказал Арамис. — Точно сговорились.

— Что делать? — сказал Портос. — Эта лошадь вызывала чувство неловкости у моих гостей, и мне не хотелось унижать их.

— К тому же ваша герцогиня все еще на водах, не так ли? — спросил д'Артаньян.

— Все еще, — ответил Портос. — И потом, знаете ли, моя лошадь так понравилась губернатору провинции — это один из тех господ, которых я ждал сегодня к обеду, — что я отдал ее ему.

— Отдал! — вскричал д'Артаньян.

— О господи! Ну да, именно отдал, — сказал Портос, — потому что она, бесспорно, стоила сто пятьдесят луидоров, а этот скряга не согласился заплатить мне за нее больше восьмидесяти.

— Без седла? — спросил Арамис.

— Да, без седла.

— Заметьте, господа, — сказал Атос, — что Портос, как всегда, обделал дело выгоднее всех нас.

Раздались громкие взрывы хохота, совсем смутившие бедного Портоса, но ему объяснили причину этого веселья, и он присоединился к нему, как всегда, шумно.

— Так что все мы при деньгах? — спросил д'Артаньян.

— Только не я, — возразил Атос. — Мне так понравилось испанское вино Арамиса, что я велел погрузить в фургон наших слуг бутылок шестьдесят, и это сильно облегчило мой кошелек.

— А я… — сказал Арамис, — вообразите только, я все до последнего су отдал на церковь Мондидье и на Амьенский монастырь и, помимо уплаты кое-каких неотложных долгов, заказал обедни, которые будут служить по мне и по вас, господа, и которые, я уверен, пойдут всем нам на пользу.

— А мой вывих? — сказал Портос. — Вы думаете, он ничего мне не стоил? Не говоря уже о ране Мушкетона, из-за которой мне пришлось приглашать лекаря по два раза в день, причем он брал у меня двойную плату под тем предлогом, что этого болвана Мушкетона угораздило получить пулю в такое место, какое обычно показывают только аптекарям. Я предупредил его, чтобы впредь он остерегался подобных ран.

— Ну что ж, — сказал Атос, переглянувшись с д'Артаньяном и Арамисом, — я вижу, вы великодушно обошлись с бедным малым; так и подобает доброму господину.

— Короче говоря, — продолжал Портос, — после того как я оплачу все издержки, у меня останется еще около тридцати экю.

— А у меня с десяток пистолей, — сказал Арамис.

— Так, видно, мы крезы по сравнению с вами, — сказал Атос. — Сколько у вас осталось от ваших ста пистолей, д'Артаньян?

— От ста пистолей? Прежде всего пятьдесят из них я отдал вам.

— Разве?

— Черт возьми!

— Ах да, вспомнил! Совершенно верно.

— Шесть я уплатил трактирщику.

— Что за скотина этот трактирщик! Зачем вы дали ему шесть пистолей?

— Да ведь вы сами сказали, чтобы я дал их ему.

— Ваша правда, я слишком добр. Короче говоря — остаток?

— Двадцать пять пистолей, — сказал д'Артаньян.

— А у меня, — сказал Атос, вынимая из кармана какую-то мелочь, — у меня…

— У вас — ничего…

— Действительно, так мало, что не стоит даже присоединять это к общей сумме.

— Теперь давайте сочтем, сколько у нас всего. Портос?

— Тридцать экю.

— Арамис?

— Десять пистолей.

— У вас, д'Артаньян?

— Двадцать пять.

— Сколько это всего? — спросил Атос.

— Четыреста семьдесят пять ливров! — сказал д'Артаньян, считавший, как Архимед.

— По приезде в Париж у нас останется еще добрых четыреста ливров, — сказал Портос, — не считая седел.

— А как же быть с эскадронными лошадьми? — спросил Арамис.

— Что ж! Четыре лошади наших слуг мы превратим в две для хозяев и разыграем их. Четыреста ливров пойдут на пол-лошади для одного из тех, кто останется пешим, затем мы вывернем карманы и все остатки отдадим д'Артаньяну: у него легкая рука, и он пойдет играть на них в первый попавшийся игорный дом. Вот и все.

— Давайте же обедать, — сказал Портос, — все стынет.

И, успокоившись таким образом относительно будущего, четыре друга отдали честь обеду, остатки которого получили гг. Мушкетон, Базен, Планше и Гримо…


В Париже д'Артаньяна ждало письмо от г-на де Тревиля, извещавшее, что его просьба удовлетворена и король милостиво разрешает ему вступить в ряды мушкетеров.

Так как это было все, о чем д'Артаньян мечтал, не говоря, конечно, о желании найти г-жу Бонасье, он в восторге помчался к своим друзьям, которых покинул всего полчаса назад, и застал их весьма печальными и озабоченными. Они собрались на совет у Атоса, что всегда служило признаком известной серьезности положения.

Г-н де Тревиль только что известил их, что ввиду твердого намерения его величества начать военные действия первого мая им надлежит немедля приобрести все принадлежности экипировки.

Четыре философа смотрели друг на друга в полной растерянности: г-н де Тревиль не любил шутить, когда речь шла о дисциплине.

— А во сколько вы оцениваете эту экипировку? — спросил д'Артаньян.

— О, дело плохо! — сказал Арамис. — Мы только что сделали подсчет, причем были невзыскательны, как спартанцы, и все же каждому из нас необходимо иметь по меньшей мере полторы тысячи ливров.

— Полторы тысячи, помноженные на четыре, — это шесть тысяч ливров, — сказал Атос.

— Мне кажется, — сказал д'Артаньян, — что если у нас будет тысяча ливров на каждого… правда, я считаю не как спартанец, а как стряпчий…

При слове «стряпчий» Портос заметно оживился.

— Вот что: у меня есть один план! — сказал он.

— Это уже кое-что. Зато у меня нет и тени плана, — холодно ответил Атос. — Что же касается д'Артаньяна, господа, то счастье вступить в наши ряды лишило его рассудка. Тысяча ливров! Заверяю вас, что мне одному необходимо две тысячи.

— Четырежды два — восемь, — отозвался Арамис. — Итак, нам требуется на нашу экипировку восемь тысяч. Правда, у нас уже есть седла…

— И сверх того… — сказал Атос, подождав, пока д'Артаньян, который пошел поблагодарить г-на де Тревиля, закроет за собой дверь, — и сверх того прекрасный алмаз, сверкающий на пальце нашего друга. Что за черт! Д'Артаньян слишком хороший товарищ, чтобы оставить своих собратьев в затруднительном положении, когда он носит на пальце такое сокровище!

XXIX

ПОГОНЯ ЗА СНАРЯЖЕНИЕМ
Само собой разумеется, что из всех четырех друзей д'Артаньян был озабочен больше всех, хотя ему как гвардейцу было гораздо легче экипироваться, чем господам мушкетерам, людям знатного происхождения; однако наш юный гасконец, отличавшийся, как мог заметить читатель, предусмотрительностью и почти скупостью, был в то же время (как объяснить подобное противоречие?) чуть ли не более тщеславен, чем сам Портос. Правда, помимо забот об удовлетворении своего тщеславия, д'Артаньян испытывал в это время и другую тревогу, менее себялюбивого свойства. Несмотря на все справки, которые он наводил о г-же Бонасье, ему ничего не удалось узнать.

Г-н де Тревиль рассказал о ней королеве; королева не знала, где находится молодая супруга галантерейщика, и обещала начать поиски, но это обещание было весьма неопределенно и ничуть не успокаивало д'Артаньяна.

Атос не выходил из своей комнаты; он решил, что шагу не сделает для того, чтобы раздобыть снаряжение.

— Нам остается две недели, — говорил он друзьям. — Что ж, если к концу этих двух недель я ничего не найду или, вернее, если ничто не найдет меня, то я, как добрый католик, не желающий пустить себе пулю в лоб, затею ссору с четырьмя гвардейцами его высокопреосвященства или с восемью англичанами и буду драться до тех пор, пока один из них не убьет меня, что, принимая во внимание их численность, совершенно неизбежно. Тогда люди скажут, что я умер за короля, и, следовательно, я исполню свой долг и без надобности в экипировке.

Портос продолжал ходить по комнате, заложив руки за спину, покачивая головой, и повторял:

— Я осуществлю свой план.

Арамис, мрачный и небрежно завитый, молчал.

Все эти зловещие признаки ясно говорили о том, что в компании друзей царило полное уныние.

Слуги, со своей стороны, подобно боевым коням Ипполита, разделяли печальную участь своих господ. Мушкетон сушил сухари; Базен, всегда отличавшийся склонностью к благочестию, не выходил из церкви; Планше считал мух; а Гримо, которого даже общее уныние не могло заставить нарушить молчание, предписанное ему его господином, вздыхал так, что способен был разжалобить камни.

Трое друзей — ибо, как мы сказали выше, Атос поклялся, что не сделает ни шагу ради экипировки, — итак, трое друзей выходили из дому рано утром и возвращались очень поздно. Они слонялись по улицам и разглядывали каждый булыжник на мостовой, словно искали, не обронил ли кто-нибудь из прохожих свой кошелек. Казалось, они выслеживают кого-то — так внимательно смотрели они на все, что попадалось им на глаза. А встречаясь, они обменивались полными отчаяния взглядами, выражавшими: «Ну? Ты ничего не нашел?»

Однако же Портос, который первый набрел на какой-то план и продолжал настойчиво думать о нем, первый начал приводить его в исполнение. Он был энергичным человеком, наш достойный Портос. Д'Артаньян, заметив однажды, что Портос направляется к церкви Сен-Ле, пошел за ним следом, словно движимый каким-то чутьем. Перед тем как войти в святую обитель, Портос закрутил усы и пригладил эспаньолку, что всегда означало у него самые воинственные намерения. Д'Артаньян, стараясь не попадаться ему на глаза, вошел вслед за ним. Портос прислонился к колонне. Д'Артаньян, все еще не замеченный им, прислонился к той же колонне, но с другой стороны.

Священник как раз читал проповедь, и в церкви было полно народу. Воспользовавшись этим обстоятельством, Портос начал украдкой разглядывать женщин. Благодаря стараниям Мушкетона внешность мушкетера отнюдь не выдавала уныния, царившего в его душе; правда, шляпа его была немного потерта, перо немного полиняло, шитье немного потускнело, кружева сильно расползлись, но в полумраке все эти мелочи скрадывались, и Портос был все тем же красавцем Портосом.

На скамье, находившейся ближе всех от колонны, к которой прислонились д'Артаньян и Портос, д'Артаньян заметил некую перезрелую красотку в черном головном уборе, чуть желтую, чуть костлявую, но державшуюся прямо и высокомерно. Взор Портоса украдкой останавливался на этой даме, потом убегал дальше, в глубь церкви.

Со своей стороны, и дама, то и дело красневшая, бросала быстрые, как молния, взгляды на ветреного Портоса, глаза которого тут же с усиленным рвением начинали блуждать по церкви. Очевидно было, что этот маневр задевал за живое даму в черном уборе; она до крови кусала губы, почесывала кончик носа и отчаянно вертелась на скамейке.

Заметив это, Портос снова закрутил усы, еще раз погладил эспаньолку и начал подавать знаки красивой даме, сидевшей близ клироса, даме, которая, видимо, была не только красива, но и знатна, ибо позади нее стояли негритенок, принесший ее подушку для коленопреклонений, и служанка, державшая мешочек с вышитым гербом, служивший футляром для молитвенника, по которому дама читала молитвы.

Дама в черном уборе проследила направление взглядов Портоса и увидела, что эти взгляды неизменно останавливаются на даме с бархатной подушкой, негритенком и служанкой.

Между тем Портос вел искусную игру: он подмигивал, прикладывал пальцы к губам, посылал убийственные улыбки, в самом деле убивавшие отвергнутую красотку.

Наконец, ударив себя в грудь, словно произнося «mea culpa»,[30] она издала такое громкое «гм!», что все, даже и дама с красной подушкой, обернулись в ее сторону. Портос выдержал характер: он все понял, но притворился глухим.

Дама с красной подушкой действительно была очень хороша собой и произвела сильное впечатление на даму в черном уборе, которая увидела в ней поистине опасную соперницу, на Портоса, который нашел, что она гораздо красивее дамы в черном, и на д'Артаньяна. Последний узнал в ней ту самую даму, виденную им в Менге, Кале и Дувре, которую его преследователь, человек со шрамом, называл миледи.

Не теряя из виду даму с красной подушкой, д'Артаньян продолжал следить за маневрами Портоса, очень забавлявшими его; он решил, что дама в черном уборе и есть прокурорша с Медвежьей улицы, тем более что церковь Сен-Ле находилась не особенно далеко оттуда.

Сделав дальнейшие выводы, он угадал, кроме того, что Портос пытается отомстить прокурорше за свое поражение в Шантильи, когда она проявляла такое упорство в отношении своего кошелька.

Однако д'Артаньян заметил также, что никто, решительно никто не отвечал на любезности Портоса. Все это были лишь химеры и иллюзии, но разве для истинной любви, для подлинной ревности существует иная действительность, кроме иллюзий ихимер!

Проповедь окончилась. Прокурорша направилась к чаше со святой водой; Портос опередил ее и, вместо того чтобы окунуть палец, погрузил в чашу всю руку. Прокурорша улыбнулась, думая, что Портос старается для нее, но ее ждало неожиданное и жестокое разочарование: когда она была от него не более чем в трех шагах, он отвернулся и устремил взгляд на даму с красной подушкой, которая встала с места и теперь приближалась в сопровождении негритенка и горничной.

Когда дама с красной подушкой оказалась рядом с Портосом, он вынул из чаши руку, окропленную святой водой; прекрасная богомолка коснулась своей тонкой ручкой огромной руки Портоса, улыбнулась, перекрестилась и вышла из церкви.

Это было слишком; прокурорша больше не сомневалась, что между этой дамой и Портосом существует любовная связь. Будь она знатной дамой, она лишилась бы чувств, но она была всего только прокуроршей и удовольствовалась тем, что сказала мушкетеру, сдерживая ярость:

— Ах, вот как, господин Портос! Значит, мне вы уже не предлагаете святой воды?

При звуке ее голоса Портос вздрогнул, словно человек, пробудившийся от столетнего сна.

— Су… сударыня! — вскричал он. — Вы ли это? Как поживает ваш супруг, милейший господин Кокнар? Что он — все такой же скряга, как прежде? Где это были мои глаза? Как я мог не заметить вас за те два часа, что длилась проповедь?

— Я сидела в двух шагах от вас, сударь, — ответила прокурорша, — но вы не заметили меня, так как не сводили глаз с красивой дамы, которой только что подали святую воду.

Портос притворился смущенным.

— Ах, вот что… — сказал он. — Вы видели…

— Надо быть слепой, чтобы не видеть.

— Да, — небрежно сказал Портос, — это одна герцогиня, моя приятельница. Нам очень трудно встречаться из-за ревности ее мужа, и вот она дала мне знать, что придет сегодня в эту жалкую церковь, в эту глушь, затем только, чтобы повидаться со мной.

— Господин Портос, — сказала прокурорша, — не будете ли вы так любезны предложить мне руку на пять минут? Мне хотелось бы поговорить с вами.

— Охотно, сударыня, — ответил Портос, незаметно подмигнув самому себе, точно игрок, который посмеивается, собираясь сделать ловкий ход.

В эту минуту мимо них прошел д'Артаньян, следовавший за миледи; он оглянулся на Портоса и заметил его торжествующий взгляд.

«Эге! — подумал он про себя, делая вывод, находившийся в полном соответствии с легкими нравами этой легкомысленной эпохи. — Уж кто-кто, а Портос непременно будет экипирован к назначенному сроку!»

Повинуясь нажиму руки своей прокурорши, как лодка рулю, Портос дошел до двора монастыря Сен-Маглуар, уединенного места, загороженного турникетами с обеих сторон. Днем там можно было видеть лишь нищих, которые что-то жевали, да играющих детей.

— Ах, господин Портос! — вскричала прокурорша, убедившись, что никто, кроме постоянных посетителей этого уголка, не может видеть и слышать их. — Ах, господин Портос, вы, должно быть, ужасный сердцеед!

— Я, сударыня? — спросил Портос, выпячивая грудь. — Почему вы так думаете?

— А знаки, которые вы делали только что, а святая вода? Кто же такая эта дама с негритенком и горничной? По меньшей мере принцесса!

— Ошибаетесь, — ответил Портос. — Это всего лишь герцогиня.

— А скороход, ожидавший ее у выхода, а карета с кучером в парадной ливрее, поджидавшим ее на козлах?

Портос не заметил ни лакея, ни кареты, но г-жа Кокнар ревнивым женским взглядом разглядела все.

Портос пожалел, что сразу не произвел даму с красной подушкой в принцессы.

— Ах, господин Портос, — со вздохом продолжала прокурорша, — вы баловень красивых женщин!

— Вы сами понимаете, — ответил Портос, — что при такой наружности, какой меня одарила природа, у меня нет недостатка в любовных приключениях.

— О боже! Как забывчивы мужчины! — вскричала прокурорша, поднимая глаза к небу.

— И все же не так забывчивы, как женщины, — отвечал Портос. — Вот я… я смело могу сказать, что был вашей жертвой, сударыня, когда, раненный, умирающий, был покинут лекарями, когда я, отпрыск знатного рода, поверивший в вашу дружбу, едва не умер — сначала от ран, а потом от голода в убогой гостинице в Шантильи, между тем как вы не удостоили меня ответом ни на одно из пламенных писем, которые я писал вам…

— Послушайте, господин Портос, — пробормотала прокурорша, чувствуя, что по сравнению с тем, как вели себя в то время самые знатные дамы, она действительно была виновата.

— Я, пожертвовавший ради вас баронессой де…

— Я знаю это.

— …графиней де…

— О господин Портос, пощадите меня!

— …герцогиней де…

— Господин Портос, будьте великодушны!

— Хорошо, сударыня, я умолкаю.

— Но ведь мой муж не хочет и слышать о ссуде.

— Госпожа Кокнар, — сказал Портос, — припомните первое письмо, которое вы мне написали и которое навсегда запечатлелось в моей памяти.

Прокурорша испустила глубокий вздох.

— Дело в том, что сумма, которую вы просили ссудить вам, право же, была слишком велика.

— Госпожа Кокнар, я отдал предпочтение вам. Стоило мне написать герцогине де… Я не назову ее имени, потому что всегда забочусь о репутации женщины. Словом, стоило мне написать ей, и она тотчас прислала бы мне полторы тысячи.

Прокурорша пролила слезу.

— Господин Портос, — сказала она, — клянусь вам, что я жестоко наказана и что, если в будущем вы окажетесь в таком положении, вам стоит только обратиться ко мне!

— Как вам не стыдно, сударыня! — сказал Портос с притворным негодованием. — Прошу вас, не будем говорить о деньгах, это унизительно.

— Итак, вы больше не любите меня… — медленно и печально произнесла прокурорша.

Портос хранил величественное молчание.

— Увы, это ваш ответ, я понимаю его.

— Вспомните об оскорблении, которое вы нанесли мне, сударыня. Оно похоронено здесь, — сказал Портос, с силой прижимая руку к сердцу.

— Поверьте, я заглажу его, милый Портос!

— И о чем же я просил вас? — продолжал Портос, пожимая плечами с самым простодушным видом. — О займе, всего лишь о займе. В конце концов, я ведь не безрассуден, я знаю, что вы небогаты и что ваш муж выжимает из своих бедных истцов их последние жалкие экю. Другое дело, если бы вы были графиней, маркизой или герцогиней, — о, тогда ваш поступок был бы совершенно непростителен!

Прокурорша обиделась.

— Знайте, господин Портос, — возразила она, — что мой денежный сундук, хоть это всего лишь сундук прокурорши, быть может, набит гораздо туже, чем сундуки всех ваших разорившихся жеманниц!

— В таком случае, госпожа Кокнар, вы вдвойне оскорбили меня, — сказал Портос, высвободив свою руку из руки прокурорши, — ибо если вы богаты, то ваш отказ не имеет никакого оправдания.

— Когда я говорю «богата», не следует понимать мои слова буквально, — спохватилась прокурорша, видя, что слишком далеко зашла в пылу увлечения. — Я не то чтобы богата, но у меня есть средства.

— Вот что, сударыня, — сказал Портос, — прекратим этот разговор, прошу вас. Вы отреклись от меня? Всякая дружба между нами кончена!

— Неблагодарный!

— Ах, вы же еще и недовольны! — сказал Портос.

— Идите к вашей прекрасной герцогине! Я больше не держу вас.

— Что ж, она, по-моему, очень недурна!

— Послушайте, господин Портос, в последний раз: вы еще любите меня?

— Увы, сударыня, — сказал Портос самым печальным тоном, на какой он был способен, — когда мы выступим в поход, в котором, если верить моим предчувствиям, я буду убит…

— О, не говорите таких вещей! — вскричала прокурорша, разражаясь рыданиями.

— Что-то предсказывает мне это, — продолжал Портос, становясь все печальнее и печальнее.

— Скажите лучше, что у вас новое любовное приключение.

— Нет, нет, я говорю искрение! Никакой новый предмет не интересует меня, и больше того — я чувствую, что здесь, в глубине моего сердца, меня все еще влечет к вам. Но, как вам известно — а может быть, и неизвестно, — через две недели мы выступаем в этот роковой поход, и я буду страшно занят своей экипировкой. Придется мне съездить к моим родным, в глубь Бретани, чтобы достать необходимую сумму… — Портос наблюдал последний поединок между любовью и скупостью. — И так как поместья герцогини, которую вы только что видели в церкви, — продолжал он, — расположены рядом с моими, то мы поедем вместе. Вы сами знаете, что путь всегда кажется гораздо короче, когда путешествуешь вдвоем.

— У вас, значит, нет друзей в Париже, господин Портос? — спросила прокурорша.

— Я думал, что есть, — ответил Портос, опять принимая грустный вид, — но теперь понял, что ошибался.

— У вас есть, есть друзья, господин Портос! — вскричала прокурорша, сама удивляясь своему порыву. — Приходите завтра к нам в дом. Вы — сын моей тетки и, следовательно, мой кузен. Вы приехали из Нуайона, из Пикардии. У вас в Париже несколько тяжб и нет стряпчего. Вы запомните все это?

— Отлично запомню, сударыня.

— Приходите к обеду.

— Прекрасно!

— И смотрите не проболтайтесь, потому что мой муж очень проницателен, несмотря на свои семьдесят шесть лет.

— Семьдесят шесть лет! Черт возьми, отличный возраст! — сказал Портос.

— Вы хотите сказать: «преклонный возраст». Да, господин Портос, мой бедный муж может с минуты на минуту оставить меня вдовой, — продолжала прокурорша, бросая на Портоса многозначительный взгляд. — К счастью, согласно нашему брачному договору, все имущество переходит к пережившему супругу.

— Полностью? — спросил Портос.

— Полностью.

— Вы, я вижу, предусмотрительная женщина, милая госпожа Кокнар! — сказал Портос, нежно пожимая руку прокурорши.

— Так мы помирились, милый господин Портос? — спросила она, жеманясь.

— На всю жизнь! — ответил Портос в том же тоне.

— Итак, до свиданья, мой изменник!

— До свиданья, моя ветреница!

— До завтра, мой ангел!

— До завтра, свет моей жизни!

XXX

МИЛЕДИ
Д'Артаньян незаметно последовал за миледи; он видел, как она села в карету, и слышал, как она приказала кучеру ехать в Сен-Жермен.

Бесполезно было бы пытаться пешком преследовать карету, уносимую парой сильных лошадей. Поэтому д'Артаньян отправился на улицу Феру.

На улице Сены он встретил Планше; тот стоял перед витриной кондитерской, с восторгом разглядывая сдобную булку самого аппетитного вида.

Д'Артаньян приказал ему оседлать двух лошадей из конюшни г-на де Тревиля — одну для него, д'Артаньяна, другую для самого Планше — и заехать за ним к Атосу. Г-н де Тревиль раз навсегда предоставил свои конюшни к услугам д'Артаньяна.

Планше направился на улицу Старой Голубятни, а д'Артаньян — на улицу Феру. Атос сидел дома и печально допивал одну из бутылок того отличного испанского вина, которое он привез с собой из Пикардии. Он знаком приказал Гримо принести стакан для д'Артаньяна, и Гримо повиновался молча, как обычно.

Д'Артаньян рассказал Атосу все, что произошло в церкви между Портосом и прокуроршей, и высказал предположение, что их товарищ находится на пути к приобретению экипировки.

— Что до меня, — сказал на это Атос, — то я совершенно спокоен: уж конечно, не женщины возьмут на себя расходы по моему снаряжению.

— А между тем, любезный Атос, ваша красота, благовоспитанность, знатное происхождение могли бы ранить стрелой амура любую принцессу или королеву.

— Как еще молод этот д'Артаньян! — сказал Атос, пожимая плечами.

И он знаком приказал Гримо принести другую бутылку.

В эту минуту Планше скромно просунул голову в полуоткрытую дверь и сообщил своему господину, что лошади готовы.

— Какие лошади? — спросил Атос.

— Две лошади, которые господин де Тревиль одолжил мне для прогулки и на которых я собираюсь съездить в Сен-Жермен.

— А что вы будете делать в Сен-Жермене? — снова спросил Атос.

Тут д'Артаньян рассказал ему о встрече в церкви и о том, как он снова нашел ту женщину, которая, подобно человеку в черном плаще и со шрамом у виска, постоянно занимала его мысли.

— Другими словами, вы влюблены в эту женщину, как прежде были влюблены в госпожу Бонасье, — сказал Атос и презрительно пожал плечами, как бы сожалея о человеческой слабости.

— Я? Ничуть не бывало! — вскричал д'Артаньян. — Просто мне любопытно раскрыть тайну, которая с ней связана. Не знаю почему, но мне кажется, что эта женщина, которая совершенно мне неизвестна, точно так же, как я неизвестен ей, имеет какое-то влияние на мою жизнь.

— В сущности говоря, вы правы, — сказал Атос. — Я не знаю женщины, которая стоила бы того, чтобы ее разыскивать, если она исчезла. Госпожа Бонасье исчезла — тем хуже для нее, пусть она найдется.

— Нет, Атос, вы ошибаетесь, — возразил д'Артаньян. — Я люблю мою бедную Констанцию больше чем когда-либо, и если бы я знал, где она, будь это хоть на краю света, я пошел бы и освободил ее из рук врагов! Но я не знаю этого — ведь все мои поиски оказались напрасными. Что поделаешь, приходится развлекаться!

— Ну-ну, развлекайтесь с миледи, милый д'Артаньян! Желаю вам этого от всего сердца, если это может вас позабавить.

— Послушайте, Атос, — предложил д'Артаньян, — вместо того чтобы сидеть взаперти дома, точно под арестом, садитесь-ка на лошадь, и давайте прокатимся со мной в Сен-Жермен.

— Дорогой мой, — возразил Атос, — я езжу верхом, когда у меня есть лошади, а когда у меня их нет, хожу пешком.

— Ну, а я, — ответил д'Артаньян, улыбаясь нетерпимости Атоса, которая со стороны другого, бесспорно, обидела бы его, — я не так горд, как вы, и езжу на чем придется. До свиданья, любезный Атос!

— До свиданья, — сказал мушкетер, делая Гримо знак откупорить принесенную бутылку.

Д'Артаньян и Планше сели на лошадей и отправились в Сен-Жермен.

Всю дорогу слова Атоса о г-же Бонасье не выходили у д'Артаньяна из головы. Молодой человек не отличался особой чувствительностью, но хорошенькая супруга галантерейщика оставила глубокий след в его сердце: чтобы отыскать ее, он действительно готов был отправиться на край света, но земля — шар, у нее много краев, и он не знал, в какую сторону ему ехать.

А пока что он хотел попытаться узнать, кто была эта миледи. Миледи разговаривала с человеком в черном плаще — следовательно, она его знала. Между тем у д'Артаньяна сложилось убеждение, что именно человек в черном плаще похитил г-жу Бонасье и во второй раз, так же как он похитил ее в первый. Итак, говоря себе, что поиски миледи — это в то же время и поиски Констанции, д'Артаньян лгал лишь наполовину, а это уже почти совсем не ложь.

Думая обо всем этом и время от времени пришпоривая лошадь, д'Артаньян незаметно проделал нужное расстояние и приехал в Сен-Жермен. Миновав павильон, в котором десятью годами позже суждено было увидеть свет Людовику XIV, он ехал по пустынной улице, поглядывая вправо и влево и надеясь найти какие-нибудь следы прекрасной англичанки, как вдруг на украшенной цветами террасе, примыкавшей к нижнему этажу приветливого домика, в котором, по обычаю того времени, не было ни одного окна на улицу, он увидел какого-то человека, прогуливающегося взад и вперед. Планше узнал его первый.

— Сударь, — сказал он, — знаете ли вы этого малого? Вот этого, что глазеет на нас разиня рот?

— Нет, — сказал д'Артаньян, — но я уверен, что вижу эту физиономию не в первый раз.

— Еще бы! — сказал Планше. — Да ведь это бедняга Любен, лакей графа де Варда, того самого, которого вы так славно отделали месяц назад в Кале, по дороге к начальнику порта.

— Ах да, — сказал д'Артаньян, — теперь и я узнал его. А как ты думаешь, он тебя узнает?

— Право, сударь, он был так напуган, что вряд ли мог отчетливо меня запомнить.

— Если так, подойди и побеседуй с ним, — сказал д'Артаньян, — и в разговоре выведай у него, умер ли его господин.

Планше спрыгнул с лошади, подошел прямо к Любену, который действительно не узнал его, и оба лакея разговорились, очень быстро найдя точки соприкосновения. Д'Артаньян между тем повернул лошадей в переулок, объехал вокруг дома и спрятался за кустами орешника, желая присутствовать при беседе.

Понаблюдав с минуту из-за изгороди, он услыхал шум колес, и напротив него остановилась карета, принадлежавшая миледи. Сомнения не было: в карете сидела сама миледи. Д'Артаньян пригнулся к шее лошади, чтобы видеть все, не будучи увиденным.

Прелестная белокурая головка миледи выглянула из окна кареты, и молодая женщина отдала какое-то приказание горничной.

Горничная, хорошенькая девушка лет двадцати — двадцати двух, живая и проворная, настоящая субретка знатной дамы, соскочила с подножки, где она сидела, по обычаю того времени, и направилась к террасе, на которой д'Артаньян заметил Любена.

Д'Артаньян проследил взглядом за субреткой и увидел, что она идет к террасе. Но случилось так, что за минуту до этого кто-то изнутри окликнул Любена, и на террасе остался один Планше, который осматривался по сторонам, пытаясь угадать, куда исчез его хозяин.

Горничная подошла к Планше и, приняв его за Любена, протянула ему записку.

— Вашему господину, — сказала она.

— Моему господину? — с удивлением повторил Планше.

— Да, и по очень спешному делу. Берите же скорее.

С этими словами она подбежала к карете, успевшей повернуть обратно, вскочила на подножку, и карета укатила.

Планше повертел записку в руках, потом, верный привычке повиноваться без рассуждений, соскочил с террасы, завернул в переулок и, пройдя шагов двадцать, столкнулся с д'Артаньяном, который все видел и ехал теперь ему навстречу.

— Вам, сударь, — сказал Планше, подавая записку молодому человеку.

— Мне? — спросил д'Артаньян. — Ты уверен?

— Черт возьми, уверен ли я! Служанка сказала: «Твоему господину». У меня нет господина, кроме вас, значит… Ну и хорошенькая же девчонка эта служанка!

Д'Артаньян распечатал письмо и прочел следующие слова:

«Особа, интересующаяся вами более, чем может это высказать, хотела бы знать, когда вы будете в состоянии совершить прогулку в лес. Завтра в гостинице «Золотое Поле» лакей в черно-красной ливрее будет ждать вашего ответа».

«Ого! — подумал про себя д'Артаньян. — Какое совпадение! Кажется, что и я и миледи интересуемся здоровьем одного и того же лица».

— Эй, Планше, как поживает господин де Вард? Судя по всему, он еще не умер?

— Нет, сударь, он чувствует себя хорошо, насколько это возможно при четырех ранах. Ведь вы, не в упрек вам будь сказано, угостили этого голубчика четырьмя ударами шпаги, и он еще очень слаб, так как потерял почти всю свою кровь. Как я и думал, сударь, Любен меня не узнал и рассказал мне наше приключение от начала до конца.

— Отлично, Планше, ты король лакеев! А теперь садись на лошадь, и давай догонять карету.

Это заняло немного времени. Через пять минут они увидели карету, остановившуюся на краю дороги; богато одетый всадник гарцевал на лошади у дверцы.

Миледи и всадник были так увлечены разговором, что, когда д'Артаньян остановился по другую сторону кареты, никто, кроме хорошенькой субретки, не заметил его присутствия.

Разговор происходил на английском языке, которого д'Артаньян не знал, но по тону молодой человек понял, что прекрасная англичанка сильно разгневана; ее заключительный жест не оставлял никаких сомнений насчет характера разговора: она так судорожно сжала свой веер, что маленькая дамская безделушка разлетелась на тысячу кусков.

Всадник разразился смехом, что, по-видимому, еще сильнее рассердило миледи.

Д'Артаньян решил, что настала пора вмешаться; он подъехал к другой дверце и почтительно снял шляпу.

— Сударыня, — сказал он, — позвольте мне предложить вам свои услуги. Мне кажется, что этот всадник вызвал ваш гнев. Скажите одно слово, и я берусь наказать его за недостаток учтивости!

При первых словах д'Артаньяна миледи с удивлением обернулась в его сторону.

— Сударь, — ответила она на отличном французском языке, когда молодой человек кончил, — я бы охотно отдала себя под ваше покровительство, если б человек, который спорит со мной, не был моим братом.

— О, в таком случае простите меня! — сказал д'Артаньян. — Вы понимаете, сударыня, что я этого не знал.

— С какой стати этот ветрогон вмешивается не в свое дело? — вскричал, нагибаясь к дверце, всадник, которого миледи назвала своим родственником. — Почему он не едет своей дорогой?

— Сами вы ветрогон! — отвечал д'Артаньян, в свою очередь пригибаясь к шее лошади и отвечая со стороны той дверцы, возле которой он стоял. — Я не еду своей дорогой потому, что мне угодно было остановиться здесь.

Всадник сказал своей сестре несколько слов по-английски.

— Я говорю с вами по-французски, — сказал д'Артаньян, — будьте любезны отвечать мне на том же языке. Вы брат этой дамы — отлично, пусть так, но мне вы, к счастью, не брат.

Можно было ожидать, что миледи, со свойственной ее полу боязливостью, вмешается, чтобы предотвратить начинающуюся ссору и не дать ей зайти слишком далеко, но она, напротив, откинулась в глубь кареты и спокойно приказала кучеру:

— Домой.

Хорошенькая субретка метнула тревожный взгляд на д'Артаньяна, красивая внешность которого, видимо, произвела на нее впечатление.

Карета укатила и оставила мужчин друг против друга: никакое вещественное препятствие больше не разделяло их.

Всадник сделал было движение, чтобы последовать за каретой, но д'Артаньян, чей гнев вспыхнул с новой силой, ибо он узнал в незнакомце того самого англичанина, который выиграл у него в Амьене лошадь и едва не выиграл у Атоса алмаз, рванул за повод и остановил его.

— Эй, сударь, — сказал он, — вы, кажется, еще больший ветрогон, чем я: уж не забыли ли вы, что между нами завязалась небольшая ссора?

— Ах, это вы, сударь! — сказал англичанин. — Вы, как видно, постоянно играете — не в одну игру, так в другую?

— Да. И вы напомнили мне, что я еще должен отыграться. Посмотрим, милейший, так ли вы искусно владеете рапирой, как стаканчиком с костями!

— Вы прекрасно видите, что при мне нет шпаги, — сказал англичанин. — Или вам угодно щегольнуть своей храбростью перед безоружным человеком?

— Надеюсь, дома у вас есть шпага, — возразил д'Артаньян. — Так или иначе, у меня есть две, и, если хотите, я проиграю вам одну из них.

— Это лишнее, — сказал англичанин, — у меня имеется достаточное количество такого рода вещичек.

— Прекрасно, достопочтенный кавалер! — ответил д'Артаньян. — Выберите же самую длинную и покажите мне ее сегодня вечером.

— Где вам будет угодно взглянуть на нее?

— За Люксембургским дворцом. Это прекрасное место для такого рода прогулок.

— Хорошо, я там буду.

— Когда?

— В шесть часов.

— Кстати, у вас, вероятно, найдутся один или два друга?

— У меня их трое, и все они сочтут за честь составить мне партию.

— Трое? Чудесно! Какое совпадение! — сказал д'Артаньян. — Ровно столько же и у меня.

— Теперь скажите мне, кто вы? — спросил англичанин.

— Я д'Артаньян, гасконский дворянин, гвардеец роты господина Дезэссара. А вы?

— Я лорд Винтер, барон Шеффилд.

— Отлично! Я — ваш покорный слуга, господин барон, — сказал д'Артаньян, — хотя у вас очень трудное имя.

Затем, пришпорив лошадь, он пустил ее галопом и поскакал обратно в Париж.

Как всегда в таких случаях, д'Артаньян заехал прямо к Атосу.

Атос лежал на длинной кушетке и — если воспользоваться его собственным выражением — ожидал, чтобы к нему пришла его экипировка.

Д'Артаньян рассказал ему обо всем случившемся, умолчав лишь о письме к де Варду.

Атос пришел в восторг, особенно когда узнал, что драться ему предстоит с англичанином. Мы уже упоминали, что он постоянно мечтал об этом.

Друзья сейчас же послали слуг за Портосом и Арамисом и посвятили их в то, что случилось.



Портос вынул шпагу из ножен и начал наносить удары стене, время от времени отскакивая и делая плие, как танцор. Арамис, все еще трудившийся над своей поэмой, заперся в кабинете Атоса и попросил не беспокоить его до часа дуэли.

Атос знаком потребовал у Гримо бутылку.

Что же касается д'Артаньяна, то он обдумывал про себя один небольшой план, осуществление которого мы увидим в дальнейшем и который, видимо, обещал ему какое-то приятное приключение, если судить по улыбке, мелькавшей на его губах и освещавшей его задумчивое лицо.

Часть II

I

АНГЛИЧАНЕ И ФРАНЦУЗЫ
В назначенное время друзья вместе с четырьмя слугами явились на огороженный пустырь за Люксембургским дворцом, где паслись козы. Атос дал пастуху какую-то мелочь, и тот ушел. Слугам было поручено стать на страже.

Вскоре к тому же пустырю приблизилась молчаливая группа людей, вошла внутрь и присоединилась к мушкетерам; затем, по английскому обычаю, состоялись взаимные представления.

Англичане, люди самого высокого происхождения, не только удивились, но и встревожились, услышав странные имена своих противников.

— Это ничего не говорит нам, — сказал лорд Винтер, когда трое друзей назвали себя. — Мы все-таки не знаем, кто вы, и не станем драться с людьми, носящими подобные имена. Это имена каких-то пастухов.

— Как вы, наверное, и сами догадываетесь, милорд, это вымышленные имена, — сказал Атос.

— А это внушает нам еще большее желание узнать настоящие, — ответил англичанин.

— Однако вы играли с нами, не зная наших имен, — заметил Атос, — и даже выиграли у нас двух лошадей.

— Вы правы, но тогда мы рисковали только деньгами, на этот раз мы рискуем жизнью: играть можно со всяким, драться — только с равным.

— Это справедливо, — сказал Атос, и, отозвав в сторону того из четырех англичан, с которым ему предстояло драться, он шепотом назвал ему свое имя.

Портос и Арамис сделали то же.

— Удовлетворены ли вы, — спросил Атос своего противника, — и считаете ли вы меня достаточно знатным, чтобы оказать мне честь скрестить со мной шпагу?

— Да, сударь, — с поклоном ответил англичанин.

— Хорошо! А теперь я скажу вам одну вещь, — холодно продолжал Атос.

— Какую? — удивился англичанин.

— Лучше было вам не требовать у меня, чтобы я открыл свое имя.

— Почему же?

— Потому что меня считают умершим, потому что у меня есть причина желать, чтобы никто не знал о том, что я жив, и потому что теперь я вынужден буду убить вас, чтобы моя тайна не разнеслась по свету.

Англичанин взглянул на Атоса, думая, что тот шутит, но Атос и не думал шутить.

— Вы готовы, господа? — спросил Атос, обращаясь одновременно и к товарищам и к противникам.

— Да, — разом ответили англичане и французы.

— В таком случае, начнем!

И в тот же миг восемь шпаг блеснули в лучах заходящего солнца: поединок начался с ожесточением, вполне естественным для людей, являвшихся вдвойне врагами.

Атос дрался с таким спокойствием и с такой методичностью, словно он был в фехтовальном зале.

Портос, которого приключение в Шантильи, видимо, излечило от излишней самоуверенности, разыгрывал свою партию весьма хитро и осторожно.

Арамис, которому надо было закончить третью песнь своей поэмы, торопился, как человек, у которого очень мало времени.

Атос первый убил своего противника; он нанес ему лишь один удар, но, как он и предупреждал, этот удар оказался смертельным: шпага пронзила сердце.

После него Портос уложил на траву своего врага: он проколол ему бедро. Не пытаясь сопротивляться больше, англичанин отдал ему шпагу, и Портос на руках отнес его в карету.

Арамис так сильно теснил своего противника, что в конце концов, отступив шагов на пятьдесят, тот побежал со всех ног и скрылся под улюлюканье лакеев.

Что касается д'Артаньяна, то он искусно и просто вел оборонительную игру; затем, утомив своего противника, он мощным ударом выбил у него из рук шпагу. Видя себя обезоруженным, барон отступил на несколько шагов, но поскользнулся и упал навзничь.

Д'Артаньян одним прыжком очутился возле него и приставил шпагу к его горлу.

— Я мог бы убить вас, сударь, — сказал он англичанину, — вы у меня в руках, но я дарю вам жизнь ради вашей сестры.

Д'Артаньян был в полном восторге: он осуществил задуманный заранее план, мысль о котором несколько часов назад вызывала на его лице столь радостные улыбки.

Восхищенный тем, что имеет дело с таким покладистым человеком, англичанин сжал д'Артаньяна в объятиях, наговорил тысячу любезностей трем мушкетерам, и, так как противник Портоса был уже перенесен в экипаж, а противник Арамиса обратился в бегство, все занялись убитым.

Надеясь, что рана может оказаться не смертельной, Портос и Арамис начали его раздевать; в это время у него выпал из-за пояса туго набитый кошелек. Д'Артаньян поднял его и протянул лорду Винтеру.

— А что я стану с ним делать, черт возьми? — спросил англичанин.

— Вернете его семейству убитого, — отвечал д'Артаньян.

— Очень нужна такая безделица его семейству! Оно получит по наследству пятнадцать тысяч луидоров ренты. Оставьте этот кошелек для ваших слуг.

Д'Артаньян положил кошелек в карман.

— А теперь, мой юный друг, — ибо я надеюсь, что вы позволите мне называть вас другом, — сказал лорд Винтер, — если вам угодно, я сегодня же вечером представлю вас моей сестре, леди Кларик. Я хочу, чтобы она тоже подарила вам свое расположение, и так как она неплохо принята при дворе, то, может быть, в будущем слово, замолвленное ею, послужит вам на пользу.

Д'Артаньян покраснел от удовольствия и поклонился в знак согласия.

В это время к д'Артаньяну подошел Атос.

— Что вы собираетесь делать с этим кошельком? — шепотом спросил он у молодого человека.

— Я собирался отдать его вам, любезный Атос.

— Мне? Почему бы это?

— Да потому, что вы убили его хозяина. Это добыча победителя.

— Чтоб я стал наследником врага! Да за кого же вы меня принимаете?

— Таков военный обычай, — сказал д'Артаньян. — Почему бы не быть такому же обычаю и в дуэли?

— Я никогда не поступал так даже на поле битвы, — возразил Атос.

Портос пожал плечами. Арамис одобрительно улыбнулся.

— Если так, — сказал д'Артаньян, — отдадим эти деньги лакеям, как предложил лорд Винтер.

— Хорошо, — согласился Атос, — отдадим их лакеям, но только не нашим. Отдадим их лакеям англичан.

Атос взял кошелек и бросил его кучеру:

— Вам и вашим товарищам!

Этот благородный жест со стороны человека, не имеющего никаких средств, восхитил даже Портоса, и французская щедрость, о которой повсюду рассказывали потом лорд Винтер и его друг, вызвала восторг решительно у всех, если не считать гг. Гримо, Мушкетона, Планше и Базена.

Прощаясь с д'Артаньяном, лорд Винтер сообщил ему адрес своей сестры; она жила на Королевской площади, в модном для того времени квартале, в доме № 6. Впрочем, он вызвался зайти за ним, чтобы самому представить молодого человека. Д'Артаньян назначил ему свидание в восемь часов у Атоса.

Предстоящий визит к миледи сильно волновал ум нашего гасконца. Он вспоминал, какую странную роль играла эта женщина в его судьбе до сих пор. Он был убежден, что она являлась одним из агентов кардинала, и все-таки ощущал к ней какое-то непреодолимое влечение; одно из тех чувств, в которых не отдаешь себе отчета. Он опасался одного — как бы миледи не узнала в нем человека из Менга и Дувра. Тогда она поняла бы, что он друг г-на де Тревиля, что, следовательно, он душой и телом предан королю, и это лишило бы его некоторых преимуществ в ее глазах, между тем как сейчас, когда миледи знала его не более чем он знал ее, их шансы в игре были равны. Что касается любовной интриги, которая начиналась у миледи с графом де Вардом, то она не очень заботила самонадеянного юношу, хотя граф был молод, красив, богат и пользовался большим расположением кардинала. Двадцатилетний возраст что-нибудь да значит, особенно если вы родились в Тарбе.

Прежде всего д'Артаньян отправился домой и самым тщательным образом занялся своим туалетом; затем он снова пошел к Атосу и, по обыкновению, рассказал ему все. Атос выслушал его планы, покачал головой и не без горечи посоветовал ему быть осторожным.

— Как! — сказал он. — Вы только что лишились женщины, которая, по вашим словам, была добра, прелестна, была совершенством, и вот вы уже в погоне за другой!

Д'Артаньян почувствовал справедливость упрека.

— Госпожу Бонасье я любил сердцем, — возразил он, — а миледи я люблю рассудком. И я стремлюсь попасть к ней в дом главным образом для того, чтобы выяснить, какую роль она играет при дворе.

— Какую роль! Да судя по тому, что вы мне рассказали, об этом нетрудно догадаться. Она — тайный агент кардинала, женщина, которая завлечет вас в ловушку, где вы сложите голову, и все тут.

— Гм… Право, милый Атос, вы видите вещи в чересчур мрачном свете.

— Что делать, дорогой мой, я не доверяю женщинам, у меня есть на это свои причины, и в особенности не доверяю блондинкам. Кажется, вы говорили мне, что миледи — блондинка?

— У нее прекраснейшие белокурые волосы, какие я когда-либо видел.

— Бедный д'Артаньян! — со вздохом сказал Атос.

— Послушайте, я хочу выяснить, в чем дело. Потом, когда я узнаю то, что мне надо, я уйду.

— Выясняйте, — безучастно сказал Атос.

Лорд Винтер явился в назначенный час, но Атос, предупрежденный заранее, перешел в другую комнату. Итак, англичанин застал д'Артаньяна одного и тотчас же увел его, так как было уже около восьми часов.

Внизу ожидала щегольская карета, запряженная парой превосходных лошадей, которые в один миг домчали молодых людей до Королевской площади.

Леди Кларик сдержанно приняла д'Артаньяна. Ее особняк отличался пышностью; несмотря на то что большинство англичан, гонимых войной, уехали из Франции или были накануне отъезда, миледи только что затратила большие суммы на отделку дома, и это доказывало, что общее распоряжение о высылке англичан не коснулось ее.

— Перед вами, — сказал лорд Винтер, представляя сестре д'Артаньяна, — молодой дворянин, который держал мою жизнь в своих руках, но не пожелал воспользоваться этим преимуществом, хотя мы были вдвойне врагами, поскольку я оскорбил его первый и поскольку я англичанин. Поблагодарите же его, сударыня, если вы хоть сколько-нибудь привязаны ко мне!

Миледи слегка нахмурилась, едва уловимое облачко пробежало по ее лбу, а на губах появилась такая странная улыбка, что д'Артаньян, заметивший эту сложную игру ее лица, невольно вздрогнул.

Брат ничего не заметил: он как раз отвернулся, чтобы приласкать любимую обезьянку миледи, схватившую его за камзол.

— Добро пожаловать, сударь! — сказала миледи необычайно мягким голосом, звук которого странно противоречил признакам дурного расположения духа, только что подмеченным д'Артаньяном. — Вы приобрели сегодня вечные права на мою признательность.

Тут англичанин снова повернулся к ним и начал рассказывать о поединке, не упуская ни малейшей подробности. Миледи слушала его с величайшим вниманием, и, несмотря на все усилия скрыть свои ощущения, легко было заметить, что этот рассказ ей неприятен. Она то краснела, то бледнела и нетерпеливо постукивала по полу своей маленькой ножкой.

Лорд Винтер ничего не замечал. Кончив рассказывать, он подошел к столу, где стояли на подносе бутылка испанского вина и стаканы. Он налил два стакана и знаком предложил д'Артаньяну выпить.

Д'Артаньян знал, что отказаться выпить за здоровье англичанина — значит кровно обидеть его. Поэтому он подошел к столу и взял Гримо стакан. Однако он продолжал следить взглядом за миледи и увидел в зеркале, как изменилось ее лицо. Теперь, когда она думала, что никто больше на нее не смотрит, какое-то хищное выражение исказило ее черты. Она с яростью кусала платок. В эту минуту хорошенькая субретка, которую д'Артаньян уже видел прежде, вошла в комнату; она что-то сказала по-английски лорду Винтеру, и тот попросил у д'Артаньяна позволения оставить его, ссылаясь на призывавшее его неотложное дело и поручая сестре еще раз извиниться за него.

Д'Артаньян обменялся с ним рукопожатием и снова подошел к миледи. Ее лицо с поразительной быстротой приняло прежнее приветливое выражение, но несколько красных пятнышек, оставшихся на платке, свидетельствовали о том, что она искусала себе губы до крови.

Губы у нее были прелестны — красные, как коралл.

Разговор оживился. Миледи, по-видимому, совершенно пришла в себя. Она рассказала д'Артаньяну, что лорд Винтер не брат ее, а всего лишь брат ее мужа: она была замужем за младшим членом семьи, который умер, оставив ее вдовой с ребенком, и этот ребенок является единственным наследником лорда Винтера, если только лорд Винтер не женится. Все это говорило д'Артаньяну, что существует завеса, за которой скрывается некая тайна, но приоткрыть эту завесу он еще не мог.

После получасового разговора д'Артаньян убедился, что миледи — его соотечественница: она говорила по-французски так правильно и с таким изяществом, что на этот счет не оставалось никаких сомнений.

Д'Артаньян наговорил кучу любезностей, уверяя собеседницу в своей преданности. Слушая весь этот вздор, который нес наш гасконец, миледи благосклонно улыбалась. Наконец настало время удалиться. Д'Артаньян простился и вышел из гостиной счастливейшим из смертных.

На лестнице ему попалась навстречу хорошенькая субретка. Она чуть задела его, проходя мимо, и, покраснев до ушей, попросила у него прощения таким нежным голоском, что прощение было ей тотчас даровано.

На следующий день д'Артаньян явился снова, и его приняли еще лучше, чем накануне. Лорда Винтера на этот раз не было, и весь вечер гостя занимала одна миледи. Пo-видимому, она очень интересовалась молодым человеком — спросила, откуда он родом, кто его друзья и не было ли у него намерения поступить на службу к кардиналу.

Тут д'Артаньян, который, как известно, был в свои двадцать лет весьма осторожным юношей, вспомнил о своих подозрениях относительно миледи; он с большой похвалой отозвался перед ней о его высокопреосвященстве и сказал, что не преминул бы поступить в гвардию кардинала, а не в гвардию короля, если бы так же хорошо знал г-на де Кавуа, как он знал г-на де Тревиля.

Миледи очень естественно переменила разговор и самым равнодушным тоном спросила у д'Артаньяна, бывал ли он когда-нибудь в Англии.

Д'Артаньян ответил, что ездил туда по поручению г-на де Тревиля для переговоров о покупке лошадей и даже привез оттуда четырех на образец.

В продолжение разговора миледи два или три раза кусала губы: этот гасконец вел хитрую игру.

В тот же час, что накануне, д'Артаньян удалился. В коридоре ему снова повстречалась хорошенькая Кэтти — так звали субретку. Она посмотрела на него с таким выражением, не понять которое было невозможно, но д'Артаньян был слишком поглощен ее госпожой и замечал только то, что исходило от нее.

Д'Артаньян приходил к миледи и на другой день и на третий, и каждый вечер миледи принимала его все более приветливо.

Каждый вечер — то в передней, то в коридоре, то на лестнице — ему попадалась навстречу хорошенькая субретка.

Но, как мы уже сказали, д'Артаньян не обращал никакого внимания на эту настойчивость бедняжки Кэтти.

II

ОБЕД У ПРОКУРОРА
Между тем дуэль, в которой Портос сыграл столь блестящую роль, отнюдь не заставила его забыть об обеде у прокурорши. На следующий день, после двенадцати часов, Мушкетон в последний раз коснулся щеткой его платья, и Портос отправился на Медвежью улицу с видом человека, которому везет во всех отношениях.

Сердце его билось, но не так, как билось сердце у д'Артаньяна, волнуемого молодой и нетерпеливой любовью. Нет, его кровь горячила иная, более корыстная забота: сейчас ему предстояло наконец переступить этот таинственный порог, подняться по той незнакомой лестнице, по которой одно за другим поднимались старые экю мэтра Кокнара.

Ему предстояло увидеть наяву тот заветный сундук, который он двадцать раз представлял себе в своих грезах, длинный и глубокий сундук, запертый висячим замком, заржавленный, приросший к полу, сундук, о котором он столько слышал и который ручки прокурорши, правда немного высохшие, но еще не лишенные известного изящества, должны были открыть его восхищенному взору.

И кроме того, ему, бесприютному скитальцу, человеку без семьи и без состояния, солдату, привыкшему к постоялым дворам и трактирам, к тавернам и кабачкам, ему, любителю хорошо покушать, вынужденному по большей части довольствоваться случайным куском, — ему предстояло наконец узнать вкус обедов в домашней обстановке, насладиться семейным уютом и предоставить себя тем мелким заботам хозяйки, которые тем приятнее, чем туже приходится, как говорят старые рубаки.

Являться в качестве кузена и садиться каждый день за обильный стол, разглаживать морщины на желтом лбу старого прокурора, немного пощипать перышки у молодых писцов, обучая их тончайшим приемам бассета, гальбика и ландскнехта и выигрывая у них вместо гонорара за часовой урок то, что они сберегли за целый месяц, — все это очень улыбалось Портосу.

Мушкетер припоминал, правда, дурные слухи, которые уже в те времена ходили о прокурорах и которые пережили их, — слухи об их мелочности, жадности, скаредности. Но, если исключить некоторые приступы бережливости, которые Портос всегда считал весьма неуместными в своей прокурорше, она бывала обычно довольно щедра — разумеется, для прокурорши, — и он надеялся, что ее дом поставлен на широкую ногу.

Однако у дверей мушкетера охватили некоторые сомнения. Вход в дом был не слишком привлекателен: вонючий, грязный коридор, полутемная лестница с решетчатым окном, сквозь которое скудно падал свет из соседнего двора; на втором этаже маленькая дверь, унизанная огромными железными гвоздями, словно главный вход в тюрьму Гран-Шатле.

Портос постучался. Высокий бледный писец с целой копной растрепанных волос, свисавших ему на лицо, отворил дверь и поклонился с таким видом, который ясно говорил, что человек этот привык уважать высокий рост, изобличающий силу, военный мундир, указывающий на определенное положение в обществе, и цветущую физиономию, говорящую о привычке к достатку.

Второй писец, пониже ростом, показался вслед за первым; третий, несколько повыше, — вслед за вторым;подросток лет двенадцати — вслед за третьим.

Три с половиной писца — это по тем временам означало наличие в конторе весьма многочисленной клиентуры.

Хотя мушкетер должен был прийти только в час дня, прокурорша поджидала его с самого полудня, рассчитывая, что сердце, а может быть, и желудок ее возлюбленного приведут его раньше назначенного срока.

Итак, г-жа Кокнар вышла из квартиры на площадку лестницы почти в ту самую минуту, как ее гость оказался перед дверью, и появление достойной хозяйки вывело его из весьма затруднительного положения. Писцы смотрели на него с любопытством, и, не зная хорошенько, что сказать этой восходящей и нисходящей гамме, он стоял проглотив язык.

— Это мой кузен! — вскричала прокурорша. — Входите, входите же, господин Портос!

Имя Портоса произвело на писцов свое обычное действие, и они засмеялись, но Портос обернулся, и все лица вновь приняли серьезное выражение.

Чтобы попасть в кабинет прокурора, надо было из прихожей, где пребывали сейчас писцы, пройти через контору, где им надлежало пребывать, — мрачную комнату, заваленную бумагами. Выйдя из конторы и оставив кухню справа, гость и хозяйка попали в приемную.

Все эти комнаты, сообщавшиеся одна с другой, отнюдь не внушали Портосу приятных мыслей. Через открытые двери можно было слышать каждое произнесенное слово; кроме того, бросив мимоходом быстрый и испытующий взгляд в кухню, мушкетер убедился — к стыду прокурорши и к своему великому сожалению, — что там не было того яркого пламени, того оживления, той суеты, которые должны царить перед хорошим обедом в этом храме чревоугодия.

Прокурор, видимо, был предупрежден о визите, ибо он не выказал никакого удивления при появлении Портоса, который подошел к нему с довольно развязным видом и вежливо поклонился.

— Мы, кажется, родственники, господин Портос? — спросил прокурор и чуть приподнялся, опираясь на ручки своего тростникового кресла.

Это был высохший, дряхлый старик, облаченный в широкий черный камзол, который совершенно скрывал его хилое тело; его маленькие серые глазки блестели, как два карбункула, и, казалось, эти глаза да гримасничающий рот оставались единственной частью его лица, где еще теплилась жизнь. К несчастью, ноги уже начинали отказываться служить этому мешку костей, и, с тех пор как пять или шесть месяцев назад наступило ухудшение, достойный прокурор стал, в сущности говоря, рабом своей жены.

Кузен был принят безропотно, и только. Крепко стоя на ногах, мэтр Кокнар отклонил бы всякие претензии г-на Портоса на родство с ним.

— Да, сударь, мы родственники, — не смущаясь, ответил Портос, никогда, впрочем, и не рассчитывавший на восторженный прием со стороны мужа.

— И, кажется, по женской линии? — насмешливо спросил прокурор.

Портос не понял насмешки и, приняв ее за простодушие, усмехнулся в густые усы. Г-жа Кокнар, знавшая, что простодушный прокурор — явление довольно редкое, слегка улыбнулась и густо покраснела.

С самого прихода Портоса мэтр Кокнар начал бросать беспокойные взгляды на большой шкаф, стоявший напротив его дубовой конторки. Портос догадался, что этот шкаф и есть вожделенный сундук его грез, хотя он и отличался от него по форме, и мысленно поздравил себя с тем, что действительность оказалась на шесть футов выше мечты.

Мэтр Кокнар не стал углублять свои генеалогические исследования и, переведя беспокойный взгляд со шкафа на Портоса, сказал только:

— Надеюсь, что, перед тем как отправиться в поход, наш кузен окажет нам честь отобедать с нами хоть один раз. Не так ли, госпожа Кокнар?

На этот раз удар попал прямо в желудок, и Портос болезненно ощутил его; по-видимому, его почувствовала и г-жа Кокнар, ибо она сказала:

— Мой кузен больше не придет к нам, если ему не понравится наш прием, но, если этого не случится, мы будем просить его посвятить нам почти все свободные минуты, какими он будет располагать до отъезда: ведь он пробудет в Париже такое короткое время и сможет бывать у нас так мало!

— О мои ноги, бедные мои ноги, где вы? — пробормотал Кокнар и сделал попытку улыбнуться.

Эта помощь, подоспевшая к Портосу в тот миг, когда его гастрономическим чаяниям угрожала серьезная опасность, преисполнила мушкетера чувством величайшей признательности по отношению к прокурорше.

Вскоре настало время обеда. Все перешли в столовую — большую комнату, расположенную напротив кухни.

Писцы, видимо почуявшие в доме необычные запахи, явились с военной точностью и, держа в руках табуреты, стояли наготове. Их челюсти шевелились заранее и таили угрозу.

«Ну и ну! — подумал Портос, бросив взгляд на три голодные физиономии, ибо мальчуган не был, разумеется, допущен к общему столу. — Ну и ну! На месте моего кузена я не стал бы держать таких обжор. Их можно принять за людей, потерпевших кораблекрушение и не видавших пищи целых шесть недель».

Появился мэтр Кокнар; его везла в кресле на колесах г-жа Кокнар, и Портос поспешил помочь ей подкатить мужа к столу.


Появился мэтр Кокнар.

Как только прокурор оказался в столовой, его челюсти и ноздри зашевелились точно так же, как у писцов.

— Ого! — произнес он. — Как аппетитно пахнет суп!

«Что необыкновенного, черт возьми, находят они все в этом супе?» — подумал Портос при виде бледного бульона, которого, правда, было много, но в котором не было ни капли жиру, а плавало лишь несколько гренок, редких, как острова архипелага.

Г-жа Кокнар улыбнулась, и по ее знаку все поспешно расселись по местам.

Первому подали мэтру Кокнару, потом Портосу; затем г-жа Кокнар налила свою тарелку и разделила гренки без бульона между нетерпеливо ожидавшими писцами.

В эту минуту дверь в столовую со скрипом отворилась, и сквозь полуоткрытые створки Портос увидел маленького писца; не имея возможности принять участие в пиршестве, он ел свой хлеб, одновременно наслаждаясь запахом кухни и запахом столовой.

После супа служанка подала вареную курицу — роскошь, при виде которой глаза у всех присутствующих чуть не вылезли на лоб.

— Сразу видно, что вы любите ваших родственников, госпожа Кокнар, — сказал прокурор с трагической улыбкой. — Нет сомнения, что всем этим мы обязаны только вашему кузену.

Бедная курица была худа и покрыта той толстой и щетинистой кожей, которую, несмотря на все усилия, не могут пробить никакие кости; должно быть, ее долго искали, пока, наконец, не нашли на насесте, где она спряталась, чтобы спокойно умереть от старости.

«Черт возьми! — подумал Портос. — Как это грустно! Я уважаю старость, но не в вареном и не в жареном виде».

И он осмотрелся по сторонам, желая убедиться, все ли разделяют его мнение. Совсем напротив — он увидел горящие глаза, заранее пожирающие эту великолепную курицу, ту самую курицу, к которой он отнесся с таким презрением.

Г-жа Кокнар придвинула к себе блюдо, искусно отделила две большие черные ножки, которые положила на тарелку своего мужа, отрезала шейку, отложив ее вместе с головой в сторону, для себя, положила крылышко Портосу и отдала служанке курицу почти нетронутой, так что блюдо исчезло, прежде чем мушкетер успел уловить разнообразные изменения, которые разочарование производит на лицах в зависимости от характера и темперамента тех, кто его испытывает.

Вместо курицы на столе появилось блюдо бобов, огромное блюдо, на котором виднелось несколько бараньих костей, на первый взгляд казавшихся покрытыми мясом.

Однако писцы не поддались на этот обман, и мрачное выражение сменилось на их лицах выражением покорности судьбе.

Г-жа Кокнар разделила это кушанье между молодыми людьми с умеренностью хорошей хозяйки.

Дошла очередь и до вина. Мэтр Кокнар налил из очень маленькой фаянсовой бутылки по трети стакана каждому из молодых людей, почти такое же количество налил себе, и бутылка тотчас же перешла на сторону Портоса и г-жи Кокнар.

Молодые люди долили стаканы водой, потом, выпив по полстакана, снова долили их, и так до конца обеда, когда цвет напитка, который они глотали, вместо рубина стал напоминать дымчатый топаз.

Портос робко съел свое куриное крылышко и содрогнулся, почувствовав, что колено прокурорши коснулось под столом его колена. Он тоже выпил полстакана этого вина, которое здесь так берегли, и узнал в нем отвратительный монрейльский напиток, вызывающий ужас у людей с тонким вкусом.

Мэтр Кокнар посмотрел, как он поглощает это неразбавленное вино, и вздохнул.

— Покушайте этих бобов, кузен Портос, — сказала г-жа Кокнар таким тоном, который ясно говорил: «Поверьте мне, не ешьте их!»

— Как бы не так, я даже не притронусь к этим бобам! — тихо проворчал Портос.

И громко добавил:

— Благодарю вас, кузина, я уже сыт.

Наступило молчание. Портос не знал, что ему делать дальше. Прокурор повторил несколько раз:

— Ах, госпожа Кокнар, благодарю вас, вы задали нам настоящий пир! Господи, как я наелся!

За все время обеда мэтр Кокнар съел тарелку супа, две черные куриные ножки и единственную баранью кость, на которой было немного мяса.

Портос решил, что это насмешка, и начал было крутить усы и хмурить брови, но колено г-жи Кокнар тихонько посоветовало ему вооружиться терпением.

Это молчание и перерыв в еде, совершенно непонятные для Портоса, были, напротив, исполнены грозного смысла для писцов: повинуясь взгляду прокурора, сопровождаемому улыбкой г-жи Кокнар, они медленно встали из-за стола, еще медленнее сложили свои салфетки, поклонились и направились к выходу.

— Идите, молодые люди, идите работать: работа полезна для пищеварения, — с важностью сказал им прокурор.

Как только писцы ушли, г-жа Кокнар встала и вынула из буфета кусок сыра, варенье из айвы и миндальный пирог с медом, приготовленный ею собственноручно.

Увидев столько яств, мэтр Кокнар нахмурился; увидев эти яства, Портос закусил губу, поняв, что остался без обеда.

Он посмотрел, стоит ли еще на столе блюдо с бобами, но блюдо с бобами исчезло.

— Да это и в самом деле пир! — вскричал мэтр Кокнар, ерзая на своем кресле. — Настоящий пир, epulae epularum. Лукулл обедает у Лукулла.

Портос взглянул на стоявшую возле него бутылку, надеясь, что как-нибудь пообедает вином, хлебом и сыром, но вина не оказалось — бутылка была пуста. Г-н и г-жа Кокнар сделали вид, что не замечают этого.

«Отлично, — подумал про себя Портос. — Я, по крайней мере, предупрежден».

Он съел ложечку варенья и завяз зубами в клейком тесте г-жи Кокнар.

«Жертва принесена, — сказал он себе. — О, если бы я не питал надежды заглянуть вместе с госпожой Кокнар в шкаф ее мужа!»

Г-н Кокнар, насладившись роскошной трапезой, которую он назвал кутежом, почувствовал потребность в отдыхе. Портос надеялся, что этот отдых состоится немедленно и тут же на месте, но проклятый прокурор и слышать не хотел об этом; пришлось отвезти его в кабинет, и он кричал до тех пор, пока не оказался возле своего шкафа, на край которого он, для пущей верности, поставил ноги.

Прокурорша увела Портоса в соседнюю комнату, и здесь начались попытки создать почву для примирения.

— Вы можете приходить обедать три раза в неделю, — сказала г-жа Кокнар.

— Благодарю, — ответил Портос, — но я не люблю чем-либо злоупотреблять. К тому же я должен подумать об экипировке.

— Ах да, — простонала прокурорша, — об этой несчастной экипировке!

— К сожалению, это так, — подтвердил Портос, — об экипировке!

— Из чего же состоит экипировка в вашем полку, господин Портос?

— О, из многих вещей! — сказал Портос. — Как вам известно, мушкетеры — это отборное войско, и им требуется много таких предметов, которые не нужны ни гвардейцам, ни швейцарцам.

— Но каких же именно? Перечислите их мне.

— Ну, это может выразиться в сумме… — начал Портос, предпочитавший спорить о целом, а не о составных частях.

Прокурорша с трепетом ждала продолжения.

— В какой сумме? — спросила она. — Надеюсь, что не больше, чем…

Она остановилась, у нее перехватило дыхание.

— О нет, — сказал Портос, — понадобится не больше двух с половиной тысяч ливров. Думаю даже, что при известной экономии я уложусь в две тысячи ливров.

— Боже праведный, две тысячи ливров! — вскричала она. — Да это целое состояние!

Портос сделал весьма многозначительную гримасу, и г-жа Кокнар поняла ее.

— Я потому спрашиваю, из чего состоит ваша экипировка, — пояснила она, — что у меня много родственников и клиентов в торговом мире, и я почти уверена, что могла бы приобрести нужные вам вещи вдвое дешевле, чем вы сами.

— Ах, вот как! — сказал Портос— Это другое дело.

— Ну конечно, милый господин Портос! Итак, в первую очередь вам требуется лошадь, не так ли?

— Да, лошадь.

— Прекрасно! У меня есть именно то, что вам нужно.

— Вот как! — сияя, сказал Портос. — Значит, с лошадью дело улажено. Затем мне нужна еще полная упряжь, но она состоит из таких вещей, которые может купить только сам мушкетер. Впрочем, она обойдется не дороже трехсот ливров.

— Трехсот ливров!.. Ну что же делать, пусть будет триста ливров, — сказала прокурорша со вздохом.

Портос улыбнулся. Читатель помнит, что у него уже имелось седло, подаренное герцогом Бекингэмом, так что эти триста ливров он втайне рассчитывал попросту положить себе в карман.

— Далее, — продолжал он, — идет лошадь для моего слуги, а для меня — чемодан. Что касается оружия, то вы можете о нем не беспокоиться — оно у меня есть.

— Лошадь для слуги? — нерешительно повторила прокурорша. — Знаете, мой друг, это уж слишком роскошно!

— Вот как, сударыня! — гордо сказал Портос. — Уж не принимаете ли вы меня за какого-нибудь нищего?

— Что вы! Я только хотела сказать, что красивый мул выглядит иной pas не хуже лошади, и мне кажется, что если раздобыть для Мушкетона красивого мула…

— Идет, пусть будет красивый мул, — сказал Портос. — Вы правы, я сам видел очень знатных испанских вельмож, у которых вся свита ездила на мулах. Но уж тогда, как вы и сами понимаете, госпожа Кокнар, этот мул должен быть украшен султаном и погремушками.

— Будьте спокойны, — сказала прокурорша.

— Теперь дело за чемоданом, — продолжал Портос.

— О, это тоже не должно вас беспокоить! — вскричала г-жа Кокнар. — У мужа есть пять или шесть чемоданов, выбирайте себе лучший. Один из них он особенно любил брать с собой, когда путешествовал: он такой большой, что в нем может уместиться все на свете.

— Так, значит, этот чемодан пустой? — простодушно спросил Портос.

— Ну конечно, пустой, — так же простодушно ответила прокурорша.

— Дорогая моя, да ведь мне-то нужен чемодан со всем содержимым! — вскричал Портос.

Г-жа Кокнар снова принялась вздыхать. Мольер еще не написал тогда своего «Скупого». Г-жа Кокнар оказалась, таким образом, предшественницей Гарпагона.

Короче говоря, остальная часть экипировки была подвергнута такому же обсуждению, и в результате совещания прокурорша взяла на себя обязательство выдать восемьсот ливров деньгами и доставить лошадь и мула, которым предстояла честь нести на себе Портоса и Мушкетона по пути к славе.

Выработав эти условия, Портос простился с г-жой Кокнар. Последняя, правда, пыталась задержать его, делая ему глазки, но Портос сослался на служебные дела, и прокурорше пришлось уступить его королю.

Мушкетер пришел домой голодный и в прескверном расположении духа.

III

СУБРЕТКА И ГОСПОЖА
Между тем, как мы уже говорили выше, д'Артаньян, невзирая на угрызения совести и на мудрые советы Атоса, с каждым часом все больше и больше влюблялся в миледи. Поэтому, ежедневно бывая у нее, отважный гасконец продолжал свои ухаживания, уверенный в том, что рано или поздно она не преминет ответить на них.

Однажды вечером, явившись в отличнейшем расположении духа, с видом человека, для которого нет ничего недостижимого, он встретился в воротах с субреткой; однако на этот раз хорошенькая Кэтти не ограничилась тем, что мимоходом задела его, — она нежно взяла его за руку.

«Отлично! — подумал д'Артаньян. — Должно быть, она хочет передать мне какое-нибудь поручение от своей госпожи. Сейчас она пригласит меня на свидание, о котором миледи не решилась сказать сама».

И он посмотрел на красивую девушку с самым победоносным видом.

— Сударь, мне хотелось бы сказать вам кое-что… — пролепетала субретка.

— Говори, дитя мое, говори, — сказал д'Артаньян. — Я слушаю.

— Нет, только не здесь: то, что мне надо вам сообщить, чересчур длинно, а главное — чересчур секретно.

— Так что же нам делать?

— Если бы господин кавалер согласился пойти со мной… — робко сказала Кэтти.

— Куда угодно, красотка.

— В таком случае идемте.

И, не выпуская руки д'Артаньяна, Кэтти повела его по темной винтовой лесенке; затем, поднявшись ступенек на пятнадцать, отворила какую-то дверь.

— Войдите, сударь, — сказала она. — Здесь мы будем одни и сможем поговорить.

— А чья же это комната, красотка? — спросил д'Артаньян.

— Моя, сударь. Через эту вот дверь она сообщается со спальней моей госпожи. Но будьте спокойны: миледи не сможет нас услышать — она никогда не ложится спать раньше полуночи.

Д'Артаньян осмотрелся. Маленькая уютная комнатка была убрана со вкусом и блестела чистотой, но, помимо воли, он не мог оторвать глаз от той двери, которая, по словам Кэтти, вела в спальню миледи. Кэтти догадалась о том, что происходило в душе молодого человека.

— Так вы очень любите мою госпожу, сударь? — спросила она.

— О да, Кэтти, больше, чем это можно высказать словами! Безумно!

Кэтти снова вздохнула.

— Это очень печально, сударь! — сказала она.

— Почему же, черт возьми, это так уж плохо? — спросил он.

— Потому, сударь, — ответила Кэтти, — что моя госпожа нисколько вас не любит.

— Гм… — произнес д'Артаньян. — Ты говоришь это по ее поручению?

— О нет, сударь, нет! Я сама, из сочувствия к вам, решилась сказать это.

— Благодарю тебя, милая Кэтти, но только за доброе намерение, так как ты, наверное, прекрасно понимаешь, что твое сообщение не слишком приятно.

— Другими словами, вы не верите тому, что я сказала, не так ли?

— Всегда бывает трудно верить таким вещам, хотя бы из самолюбия, моя красотка.

— Итак, вы не верите мне?

— Признаюсь, что пока ты не соблаговолишь представить мне какое-нибудь доказательство своих слов…

— А что вы скажете на это?

И Кэтти вынула из-за корсажа маленькую записочку.

— Это мне? — спросил д'Артаньян, хватая письмо.

— Нет, другому.

— Другому?

— Да.

— Его имя, имя! — вскричал д'Артаньян.

— Взгляните на адрес.

— Графу де Варду!

Воспоминание о происшествии в Сен-Жермене тотчас же пронеслось в уме самонадеянного гасконца. Быстрым, как молния, движением он распечатал письмо, не обращая внимания на крик, который испустила Кэтти, видя, что он собирается сделать или, вернее, что он уже сделал.

— О боже, что вы делаете, сударь! — воскликнула она.

— Ничего особенного! — ответил д'Артаньян и прочитал:

«Вы не ответили на мою первую записку. Что с вами — больны вы или уже забыли о том, какими глазами смотрели на меня на балу у г-жи де Гиз? Вот вам удобный случай, граф! Не упустите его».

Д'Артаньян побледнел. Самолюбие его было оскорблено; он решил, что оскорблена любовь.

— Бедный, милый господин д'Артаньян! — произнесла Кэтти полным сострадания голосом, снова пожимая руку молодого человека.

— Тебе жаль меня, добрая малютка? — спросил д'Артаньян.

— О да, от всего сердца! Ведь я-то знаю, что такое любовь!

— Ты знаешь, что такое любовь? — спросил д'Артаньян, впервые взглянув на нее с некоторым вниманием.

— К несчастью, да!

— В таком случае, вместо того чтобы жалеть меня, ты бы лучше помогла мне отомстить твоей госпоже.

— А каким образом вы хотели бы отомстить ей?

— Я хотел бы доказать ей, что я сильнее ее, и занять место моего соперника.

— Нет, сударь, я никогда не стану помогать вам в этом! — с живостью возразила Кэтти.

— Почему же? — спросил д'Артаньян.

— По двум причинам.

— А именно?

— Во-первых, потому, что моя госпожа никогда не полюбит вас…

— Как ты можешь знать это?

— Вы смертельно обидели ее.

— Я? Чем мог я обидеть ее, когда с той минуты, как мы познакомились, я живу у ее ног как покорный раб? Скажи же мне, прошу тебя!

— Я открою это лишь человеку… человеку, который заглянет в мою душу.

Д'Артаньян еще раз взглянул на Кэтти. Девушка была так свежа и так хороша собой, что многие герцогини отдали бы за эту красоту и свежесть свою корону.

— Кэтти, — сказал он, — я загляну в твою душу, когда тебе будет угодно, за этим дело не станет, моя дорогая малютка.

И он поцеловал ее, отчего бедняжка покраснела, как вишня.

— Нет! — вскричала Кэтти. — Вы не любите меня! Вы любите мою госпожу, вы только что сами сказали мне об этом.

— И это мешает тебе открыть вторую причину?

— Вторая причина, сударь… — сказала Кэтти, расхрабрившись после поцелуя, а также ободренная выражением глаз молодого человека, — вторая причина та, что в любви каждый старается для себя.

Тут только д'Артаньян припомнил томные взгляды Кэтти, встречи в прихожей, на лестнице, в коридоре, прикосновение ее руки всякий раз, когда он встречался с ней, и ее затаенные вздохи. Поглощенный желанием нравиться знатной даме, он пренебрегал субреткой: тот, кто охотится за орлом, не обращает внимания на воробья.

Однако на этот раз наш гасконец быстро сообразил, какую выгоду он мог извлечь из любви Кэтти, высказанной ею так наивно или же так бесстыдно: перехватывание писем, адресованных графу де Варду, наблюдение за миледи, возможность в любое время входить в комнату Кэтти, сообщающуюся со спальней ее госпожи. Как мы видим, вероломный юноша уже мысленно жертвовал бедной девушкой, чтобы добиться обладания миледи, будь то добровольно или насильно.

— Так, значит, милая Кэтти, — сказал он девушке, — ты сомневаешься в моей любви и хочешь, чтобы я доказал ее?

— О какой любви вы говорите? — спросила Кэтти.

— О той любви, которую я готов почувствовать к тебе.

— Как же вы докажете ее?

— Хочешь, я проведу сегодня с тобой те часы, которые обычно провожу с твоей госпожой?

— О да, очень хочу! — сказала Кэтти, хлопая в ладоши.

— Если так, иди сюда, милая крошка, — сказал д'Артаньян, усаживаясь в кресло, — и я скажу тебе, что ты самая хорошенькая служанка, какую мне когда-либо приходилось видеть.

И он сказал ей об этом так красноречиво, что бедная девочка, которой очень хотелось поверить ему, поверила. Впрочем, к большому удивлению д'Артаньяна, хорошенькая Кэтти проявила некоторую твердость и никак не хотела сдаться.

В нападениях и защите время проходит незаметно.

Пробило полночь, и почти одновременно зазвонил колокольчик в комнате миледи.

— Боже милосердный! — вскричала Кэтти. — Меня зовет госпожа. Уходи! Уходи скорее!

Д'Артаньян встал, взял шляпу, как бы намереваясь повиноваться, но, вместо того чтобы отворить дверь на лестницу, быстро отворил дверцу большого шкафа и спрятался между платьями и пеньюарами миледи.

— Что вы делаете? — вскричала Кэтти.

Д'Артаньян, успевший взять ключ, заперся изнутри и ничего не ответил.

— Ну! — резким голосом крикнула миледи. — Что вы там, заснули? Почему вы не идете, когда я звоню?

Д'Артаньян услышал, как дверь из комнаты миледи распахнулась.

— Иду, миледи, иду! — вскричала Кэтти, бросаясь навстречу госпоже.

Они вместе вошли в спальню, и, так как дверь осталась открытой, д'Артаньян мог слышать, как миледи продолжала бранить свою горничную; наконец она успокоилась, и, пока Кэтти прислуживала ей, разговор зашел о нем, д'Артаньяне.

— Сегодня вечером я что-то не видела нашего гасконца, — сказала миледи.

— Как, сударыня, — удивилась Кэтти, — неужели он не приходил? Может ли быть, чтобы он оказался ветреным, еще не добившись успеха?

— О нет! Очевидно, его задержал господин де Тревиль или господин Дезэссар. Я знаю свои силы, Кэтти: этот не уйдет от меня!

— И что же вы с ним сделаете, сударыня?

— Что я с ним сделаю?.. Будь спокойна, Кэтти, между этим человеком и мной есть нечто такое, чего он не знает и сам. Я чуть было не потеряла из-за него доверия его высокопреосвященства. О, я отомщу ему!

— А я думала, сударыня, что вы его любите.

— Люблю его?.. Да я его ненавижу! Болван, который держал жизнь лорда Винтера в своих руках и не убил его, человек, из-за которого я потеряла триста тысяч ливров ренты!

— И правда, — сказала Кэтти, — ведь ваш сын — единственный наследник своего дяди, и до его совершеннолетия вы могли бы располагать его состоянием.

Услыхав, как это пленительное создание ставит ему в вину то, что он не убил человека, которого она на его глазах осыпала знаками дружеского расположения, — услыхав этот резкий голос, обычно с таким искусством смягчаемый в светском разговоре, д'Артаньян весь затрепетал.

— Я давно отомстила бы ему, — продолжала миледи, — если б кардинал не приказал мне щадить его, не знаю сама почему.

— Да! Зато, сударыня, вы не пощадили молоденькую жену галантерейщика, которую он любил.

— А, лавочницу с улицы Могильщиков! Да ведь он давно забыл о ее существовании! Право же, это славная месть!

Лоб д'Артаньяна был покрыт холодным потом: поистине эта женщина была чудовищем.

Он продолжал прислушиваться, но, к несчастью, туалет был закончен.

— Теперь, — сказала миледи, — ступайте к себе и постарайтесь завтра получить наконец ответ на письмо, которое я вам дала.

— К господину де Варду? — спросила Кэтти.

— Ну, разумеется, к господину де Варду.

— Вот, по-моему, человек, который совсем не похож на бедного господина д'Артаньяна, — сказала Кэтти.

— Ступайте, моя милая, — ответила миледи, — я не люблю лишних рассуждений.

Д'Артаньян услыхал, как захлопнулась дверь, как щелкнули две задвижки — это заперлась изнутри миледи; Кэтти тоже заперла дверь на ключ, стараясь произвести при этом как можно меньше шума; тогда д'Артаньян открыл дверцу шкафа.

— Боже! — прошептала Кэтти. — Что с вами? Вы так бледны!

— Гнусная тварь! — пробормотал д'Артаньян.

— Тише, тише! Уходите! — сказала Кэтти. — Моя комната отделена от спальни миледи только тонкой перегородкой, и там слышно каждое слово!

— Поэтому-то я и не уйду, — сказал д'Артаньян.

— То есть как это? — спросила Кэтти, краснея.

— Или уйду, но… попозже.

И он привлек Кэтти к себе. Сопротивляться было невозможно, от сопротивления всегда столько шума, и Кэтти уступила.

То был порыв мести, направленный против миледи. Говорят, что месть сладостна, и д'Артаньян убедился в том, что это правда. Поэтому, будь у него хоть немного истинного чувства, он удовлетворился бы этой новой победой, но им руководили только гордость и честолюбие.

Однако — и это следует сказать к чести д'Артаньяна — свое влияние на Кэтти он прежде всего употребил на то, чтобы выпытать у нее, что сталось с г-жой Бонасье. Бедная девушка поклялась на распятии, что ничего об этом не знает, так как ее госпожа всегда только наполовину посвящала ее в свои тайны; но она высказала твердую уверенность в том, что г-жа Бонасье жива.

Кэтти не знала также, по какой причине миледи чуть было не лишилась доверия кардинала, но на этот счет д'Артаньян был осведомлен лучше, чем она: он заметил миледи на одном из задержанных судов в ту минуту, когда сам он покидал Англию, и не сомневался, что речь шла об алмазных подвесках.

Но яснее всего было то, что истинная, глубокая, закоренелая ненависть миледи к нему, д'Артаньяну, была вызвана тем, что он не убил лорда Винтера.

На следующий день д'Артаньян снова явился к миледи. Миледи была в весьма дурном расположении духа, и д'Артаньян решил, что причиной этому служит отсутствие ответа от г-на де Варда. Вошла Кэтти, но миледи обошлась с ней очень сурово. Взгляд, брошенный Кэтти на д'Артаньяна, говорил: «Вот видите, что я переношу ради вас!»

Однако к концу вечера прекрасная львица смягчилась: она с улыбкой слушала нежные признания д'Артаньяна и даже позволила ему поцеловать руку.

Д'Артаньян вышел от нее, не зная, что думать, но этот юноша был не из тех, которые легко теряют голову, и, продолжая ухаживать за миледи, он создал в уме небольшой план.

У дверей он встретил Кэтти и, как и накануне, поднялся в ее комнату. Он узнал, что миледи сильно бранила Кэтти и упрекала ее за неисполнительность. Миледи не могла понять молчания графа де Варда и приказала девушке зайти к ней в девять часов утра за третьим письмом.

Д'Артаньян взял с Кэтти слово, что на следующее утро она принесет это письмо к нему; бедняжка обещала все, что потребовал от нее возлюбленный: она совершенно потеряла голову.

Все произошло так же, как накануне: д'Артаньян спрятался в шкафу, миледи позвала Кэтти, совершила свой туалет, отослала Кэтти и заперла дверь. Как и накануне, д'Артаньян вернулся домой только в пять часов утра.

В одиннадцать часов к нему пришла Кэтти; в руках у нее была новая записка миледи. На этот раз бедняжка беспрекословно отдала ее д'Артаньяну; она предоставила ему делать все, что он хочет: теперь она душой и телом принадлежала своему красавцу солдату.

Д'Артаньян распечатал письмо и прочитал следующие строки:

«Вот уже третий раз, как я пишу вам о том, что люблю вас. Берегитесь, как бы в четвертый раз я не написала, что я вас ненавижу.

Если вы раскаиваетесь в своем поведении, девушка, которая передаст вам эту записку, скажет вам, каким образом воспитанный человек может заслужить мое прощение».

Д'Артаньян краснел и бледнел, читая эту записку.

— О, вы все еще любите ее! — вскричала Кэтти, ни на секунду не спускавшая глаз с лица молодого человека.

— Нет, Кэтти, ты ошибаешься, я ее больше не люблю, но я хочу отомстить ей за ее пренебрежение.

— Да, я знаю, каково будет ваше мщение, вы уже говорили мне о нем.

— Не все ли тебе равно, Кэтти! Ты же знаешь, что я люблю только тебя.

— Разве можно знать это?

— Узнаешь, когда увидишь, как я обойдусь с ней.

Кэтти вздохнула.

Д'Артаньян взял перо и написал:

«Сударыня, до сих пор я сомневался в том, что две первые ваши записки действительно предназначались мне, так как считал себя совершенно недостойным подобной чести; к тому же я был так болен, что все равно не решился бы вам ответить.

Однако сегодня я принужден поверить в вашу благосклонность, так как не только ваше письмо, но и ваша служанка подтверждают, что я имею счастье быть любимым вами.

Ей незачем учить меня, каким образом воспитанный человек может заслужить ваше прощение. Итак, сегодня в одиннадцать часов я сам приду умолять вас об этом прощении. Отложить посещение хотя бы на один день — значило бы теперь, на мой взгляд, нанести вам новое оскорбление».

Тот, кого вы сделали счастливейшим из смертных,

граф де Вард

Это письмо было прежде всего подложным, затем оно было грубым, а с точки зрения наших современных нравов, оно было просто оскорбительным, но в ту эпоху люди церемонились значительно меньше, чем теперь. К тому же д'Артаньян из собственных признаний миледи знал, что она способна на предательство в делах более серьезных, и его уважение к ней было весьма поверхностным. И все же, несмотря на это, какая-то безрассудная страсть влекла его к этой женщине — пьянящая страсть, смешанная с презрением, но все-таки страсть или, если хотите, жажда обладания.

Замысел д'Артаньяна был очень прост: из комнаты Кэтти войти в комнату ее госпожи и воспользоваться первой минутой удивления, стыда, ужаса, чтобы восторжествовать над ней. Быть может, его ждала и неудача, но… без риска ничего не достигнешь. Через неделю должна была начаться кампания, надо было уезжать, — словом, д'Артаньяну некогда было разыгрывать любовную идиллию.

— Возьми, — сказал молодой человек, передавая Кэтти запечатанную записку, — отдай ее миледи: это ответ господина де Варда.

Бедная Кэтти смертельно побледнела: она догадывалась о содержании записки.

— Послушай, милочка, — сказал ей д'Артаньян, — ты сама понимаешь, что все это должно кончиться — так или иначе. Миледи может узнать, что ты передала первую записку не слуге графа, а моему слуге, что это я распечатал другие записки, которые должен был распечатать господин де Вард. Тогда миледи прогонит тебя, а ведь ты ее знаешь — она не такая женщина, чтобы этим ограничить свою месть.

— Увы! — ответила Кэтти. — А для кого я пошла на все это?

— Для меня, я прекрасно знаю это, моя красотка, — ответил молодой человек, — и, даю слово, я тебе очень благодарен.

— Но что же написано в вашей записке?

— Миледи скажет тебе об этом.

— О, вы не любите меня! — вскричала Кэтти. — Как я несчастна!

На этот упрек есть один ответ, который всегда вводит женщин в заблуждение. Д'Артаньян ответил так, что Кэтти оказалась очень далека от истины.

Правда, она долго плакала, прежде чем пришла к решению отдать письмо миледи, но в конце концов она пришла к этому решению, а это было все, что требовалось д'Артаньяну.

К тому же он обещал девушке, что вечером рано уйдет от госпожи и, уходя от госпожи, придет к ней.

И это обещание окончательно утешило бедняжку Кэтти.

IV

В КОТОРОЙ ГОВОРИТСЯ ОБ ЭКИПИРОВКЕ АРАМИСА И ПОРТОСА
С тех пор как четыре друга были заняты поисками экипировки, они перестали регулярно собираться вместе. Все они обедали врозь, где придется или, вернее, где удастся. Служба тоже отнимала часть драгоценного времени, проходившего так быстро. Однако раз в неделю, около часу дня, было условлено встречаться в квартире Атоса, поскольку последний оставался верен своей клятве и не выходил из дому.

Тот день, когда Кэтти приходила к д'Артаньяну, как раз был днем сбора друзей.

Как только Кэтти ушла, д'Артаньян отправился на улицу Феру.

Он застал Атоса и Арамиса за философской беседой. Арамис подумывал о том, чтобы снова надеть рясу. Атос, по обыкновению, не разубеждал, но и не поощрял его. Он держался того мнения, что каждый волен в своих действиях. Советы он давал лишь тогда, когда его просили, и притом очень просили об этом.

«Обычно люди обращаются за советом, — говорил Атос, — только для того, чтобы не следовать ему, а если кто-нибудь и следует совету, то только для того, чтобы было кого упрекнуть впоследствии».

Вслед за д'Артаньяном пришел и Портос. Итак, все четыре друга были в сборе.

Четыре лица выражали четыре различных чувства: лицо Портоса — спокойствие, лицо д'Артаньяна — надежду, лицо Арамиса — тревогу, лицо Атоса — беспечность.

После минутной беседы, в которой Портос успел намекнуть на то, что некая высокопоставленная особа пожелала вывести его из затруднительного положения, явился Мушкетон.

Он пришел звать Портоса домой, где, как сообщал он с весьма жалобным видом, присутствие его господина было срочно необходимо.

— Это по поводу моего снаряжения? — спросил Портос.

— И да и нет, — ответил Мушкетон.

— Но разве ты не можешь сказать мне?

— Идемте, сударь, идемте.

Портос встал, попрощался с друзьями и последовал за Мушкетоном. Через минуту на пороге появился Базен.

— Что вам нужно, друг мой? — спросил Арамис тем мягким тоном, который появлялся у него всякий раз, как его мысли вновь обращались к церкви.

— Сударь, вас ожидает дома один человек, — ответил Базен.

— Человек?.. Какой человек?..

— Какой-то нищий.

— Подайте ему милостыню, Базен, и скажите, чтобы он помолился за бедного грешника.

— Этот нищий хочет во что бы то ни стало говорить с вами и уверяет, что вы будете рады его видеть.

— Не просил ли он что-либо передать мне?

— Да. «Если господин Арамис не пожелает прийти повидаться со мной, — сказал он, — сообщите ему, что я прибыл из Тура».

— Из Тура? — вскричал Арамис. — Тысяча извинений, господа, но, по-видимому, этот человек привез мне известия, которых я ждал.

И, вскочив со стула, он торопливо вышел из комнаты. Атос и д'Артаньян остались вдвоем.

— Кажется, эти молодцы устроили свои дела. Как по-вашему, д'Артаньян? — спросил Атос.

— Мне известно, что у Портоса все идет прекрасно, — сказал д'Артаньян, — что же касается Арамиса, то, по правде сказать, я никогда и не беспокоился о нем по-настоящему. А вот вы, мой милый Атос… вы щедро роздали пистоли англичанина, принадлежавшие вам по праву, но что же вы будете теперь делать?

— Друг мой, я очень доволен, что убил этого шалопая, потому что убить англичанина — святое дело, но я никогда не простил бы себе, если бы положил в карман его пистоли.

— Полноте, любезный Атос! Право, у вас какие-то непостижимые понятия.

— Ну, хватит об этом!.. Господин де Тревиль, оказавший мне вчера честь своим посещением, сказал, что вы часто бываете у каких-то подозрительных англичан, которым покровительствует кардинал. Это правда?

— Правда состоит в том, что я бываю у одной англичанки, — я уже говорил вам о ней.

— Ах да, у белокурой женщины, по поводу которой я дал вам ряд советов, и, конечно, напрасно, так как вы и не подумали им последовать.

— Я привел вам свои доводы.

— Да, да. Кажется, вы сказали, что это поможет вам приобрести экипировку.

— Ничуть не бывало! Я удостоверился в том, что эта женщина принимала участие в похищении госпожи Бонасье.

— Понимаю. Чтобы разыскать одну женщину, вы ухаживаете за другой: это самый длинный путь, но зато и самый приятный.

Д'Артаньян чуть было не рассказал Атосу обо всем, но одно обстоятельство остановило его: Атос был крайне щепетилен в вопросах чести, а в небольшом плане, задуманном нашим влюбленным и направленном против миледи, имелись такие детали, которые были бы отвергнуты этим пуританином,[31] д'Артаньян был заранее в этом уверен; вот почему он предпочел промолчать, а так как Атос был самым нелюбопытным в мире человеком, то откровенность д'Артаньяна и не пошла дальше.

Итак, мы оставим наших двух друзей, которые не собирались рассказать друг другу ничего особенно важного, и последуем за Арамисом.

Мы видели, с какой быстротой молодой человек бросился за Базеном или, вернее, опередил его, услыхав, что человек, желавший с ним говорить, прибыл из Тура; одним прыжком он перенесся с улицы Феру на улицу Вожирар.

Войдя в дом, он действительно застал у себя какого-то человека маленького роста, с умными глазами, одетого в лохмотья.

— Это вы спрашивали меня? — сказал мушкетер.

— Я спрашивал господина Арамиса. Это вы?

— Я самый. Вы должны что-то передать мне?

— Да, если вы покажете некий вышитый платок.

— Вот он, — сказал Арамис, доставая из внутреннего кармана ключик и отпирая маленькую шкатулку черного дерева с перламутровой инкрустацией. — Вот он, смотрите.

— Хорошо, — сказал нищий. — Отошлите вашего слугу.

В самом деле, Базен, которому не терпелось узнать, что надо было этому нищему от его хозяина, поспешил следом за Арамисом и пришел домой почти одновременно с ним, но эта быстрота принесла ему мало пользы: на предложение нищего его господин жестом приказал ему выйти, и Базен вынужден был повиноваться.

Как только он вышел, нищий бросил беглый взгляд по сторонам, желая убедиться, что никто не видит и не слышит его, распахнул лохмотья, небрежно затянутые кожаным кушаком, и, подпоров верхнюю часть камзола, вынул письмо.

Увидев печать, Арамис радостно вскрикнул, поцеловал надпись и с благоговейным трепетом распечатал письмо, заключавшее в себе следующие строки:

«Друг, судьбе угодно, чтобы мы были разлучены еще некоторое время, но прекрасные дни молодости не потеряны безвозвратно. Исполняйте свой долг в лагере, я исполняю его в другом месте. Примите то, что вам передаст податель сего письма, воюйте так, как подобает благородному и храброму дворянину, и думайте обо мне. Нежно целую ваши черные глаза.

Прощайте или, вернее, до свиданья!»

Между тем нищий продолжал подпарывать свой камзол; он медленно вынул из своих грязных лохмотьев сто пятьдесят двойных испанских пистолей, выложил их на стол, открыл дверь, поклонился и исчез, прежде чем пораженный Арамис успел обратиться к нему хоть с одним словом.

Тогда молодой человек перечел письмо и заметил, что в нем была приписка:

«P. S. Окажите достойный прием подателю письма — это граф и испанский гранд».

— О золотые мечты! — вскричал Арамис. — Да, жизнь прекрасна! Да, мы молоды! Да, для нас еще настанут счастливые дни! Тебе, тебе одной — моя любовь, моя кровь, моя жизнь, все, все тебе, моя прекрасная возлюбленная!

И он страстно целовал письмо, даже не глядя на золото, блестевшее на столе.

Базен робко постучал; у Арамиса больше не было причин держать его за дверью, и он позволил ему войти.

При виде золота Базен остолбенел от изумления и совсем забыл, что пришел доложить о приходе д'Артаньяна, который по дороге от Атоса зашел к Арамису, любопытствуя узнать, что представлял собой этот нищий.

Однако, видя, что Базен забыл доложить о нем, и не слишком церемонясь с Арамисом, д'Артаньян доложил о себе сам.

— Ого! Черт возьми! — сказал д'Артаньян. — Если эти сливы присланы вам из Тура, милый Арамис, то прошу вас, передайте мое восхищение садовнику, который вырастил их.

— Вы ошибаетесь, друг мой, — возразил Арамис, как всегда скрытный, — это мой издатель прислал мне гонорар за ту поэму, написанную односложными стихами, которую я начал еще во время нашего путешествия.

— Ах, вот что! — сказал д'Артаньян. — Что ж, ваш издатель очень щедр, милый Арамис. Это все, что я могу вам сказать.

— Как, сударь, — вскричал Базен, — неужели за поэмы платят столько денег? Быть этого не может! О сударь, значит, вы можете сделать все, что захотите! Вы можете стать таким же знаменитым, как господин де Вуатюр или господин де Бенсерад. Это тоже мне по душе. Поэт — это лишь немногим хуже аббата. Ах, господин Арамис, очень прошу вас, сделайтесь поэтом!

— Базен, — сказал Арамис, — мне кажется, что вы вмешиваетесь в разговор, друг мой.

Базен понял свою вину; он опустил голову и вышел из комнаты.

— Так, так, — с улыбкой сказал д'Артаньян. — Вы продаете свои творения на вес золота — вамочень везет, мой друг. Только будьте осторожнее и не потеряйте письмо, которое выглядывает у вас из кармана. Оно, должно быть, тоже от вашего издателя.

Арамис покраснел до корней волос, глубже засунул письмо и застегнул камзол.

— Милый д'Артаньян, — сказал он, — давайте пойдем к нашим друзьям. Теперь я богат, и мы возобновим наши совместные обеды до тех пор, пока не придет ваша очередь разбогатеть.

— С большим удовольствием! — ответил д'Артаньян. — Мы давно уже не видели приличного обеда. К тому же мне предстоит сегодня вечером довольно рискованное предприятие, и, признаться, я не прочь слегка подогреть себя несколькими бутылками старого бургундского.

— Согласен и на старое бургундское. Я тоже ничего не имею против него, — сказал Арамис, у которого при виде золота как рукой сняло все мысли об уходе от мира.

И, положив в карман три или четыре двойных пистоля на насущные нужды, он запер остальные в черную шкатулку с перламутровой инкрустацией, где уже лежал знаменитый носовой платок, служивший ему талисманом.

Для начала друзья отправились к Атосу. Верный данной им клятве никуда не выходить, Атос взялся заказать обед, с тем чтобы он был доставлен ему домой; зная его как великого знатока всех гастрономических тонкостей, д'Артаньян и Арамис охотно уступили ему заботу об этом важном деле.

Они направились к Портосу, как вдруг на углу улицы Бак встретили Мушкетона, который с унылым видом гнал перед собой мула и лошадь.

— Да ведь это мой желтый жеребец! — вскричал д'Артаньян с удивлением, к которому примешивалась некоторая радость. — Арамис, взгляните-ка на эту лошадь!

— О, какая ужасная кляча! — сказал Арамис.

— Так вот, дорогой мой, — продолжал д'Артаньян, — могу вам сообщить, что это та самая лошадь, на которой я приехал в Париж.

— Как, сударь, вы знаете эту лошадь? — удивился Мушкетон.

— У нее очень своеобразная масть, — заметил Арамис. — Я вижу такую впервые в жизни.

— Еще бы! — обрадовался д'Артаньян. — Если я продал ее за три экю, то именно за масть, потому что за остальное мне, конечно, не дали бы и восемнадцати ливров… Однако, Мушкетон, каким образом эта лошадь попала тебе в руки?

— Ах, лучше не спрашивайте, сударь! Эту ужасную шутку сыграл с нами муж нашей герцогини!

— Каким же образом, Мушкетон?

— Видите ли, к нам очень благоволит одна знатная дама, герцогиня де… Впрочем, прошу прощения, мой господин запретил мне называть ее имя. Она заставила нас принять от нее небольшой подарочек — чудесную испанскую кобылу и андалузского мула, от которых просто глаз нельзя было отвести. Муж узнал об этом, перехватил по дороге обоих чудесных животных, когда их вели к нам, и заменил этими гнусными тварями.

— Которых ты и ведешь обратно? — спросил д'Артаньян.

— Именно так, — ответил Мушкетон. — Подумайте сами: не можем же мы принять этих лошадей вместо тех, которые были нам обещаны!

— Конечно, нет, черт возьми, хотя мне бы очень хотелось увидеть Портоса верхом на моем буланом жеребце: это дало бы мне представление о том, на кого был похож я сам, когда приехал в Париж. Но мы не будем задерживать тебя, Мушкетон. Иди выполняй поручение твоего господина. Он дома?

— Дома, сударь, — ответил Мушкетон, — но очень сердит, сами понимаете!

И он пошел дальше, в сторону набережной Больших Августинцев, а друзья позвонили у дверей незадачливого Портоса. Но последний видел, как они проходили через двор, и не пожелал открыть им. Их попытка оказалась безуспешной.

Между тем Мушкетон, гоня перед собой двух кляч, продолжал свой путь и, миновав Новый мост, добрался до Медвежьей улицы. Здесь, следуя приказаниям своего господина, он привязал лошадь и мула к дверному молотку прокурорского дома и, не заботясь об их дальнейшей участи, вернулся к Портосу, которому сообщил, что поручение выполнено.

По прошествии некоторого времени несчастные животные, ничего не евшие с самого утра, начали так шуметь, дергая дверной молоток, что прокурор приказал младшему писцу выйти на улицу и справиться по соседству, кому принадлежат эта лошадь и этот мул.

Г-жа Кокнар узнала свой подарок и сначала не поняла, что значит этот возврат, но вскоре визит Портоса объяснил ей все. Гнев, которым пылали глаза мушкетера, несмотря на все желание молодого человека сдержать себя, ужаснул его чувствительную подругу.

Дело в том, что Мушкетон не скрыл от своего господина встречи с д'Артаньяном и Арамисом и рассказал ему, как д'Артаньян узнал в желтой лошади беарнского жеребца, на котором он приехал в Париж и которого продал за три экю.

Назначив прокурорше свидание у монастыря Сен-Маглуар, Портос попрощался. Видя, что он уходит, прокурор пригласил его к обеду, но мушкетер с самым величественным видом отклонил это приглашение.

Г-жа Кокнар с трепетом явилась к монастырю Сен-Маглуар. Она предвидела упреки, которые ее там ждали, но великосветские манеры Портоса действовали на нее с неотразимой силой.

Все проклятия и упреки, какие только мужчина, оскорбленный в своем самолюбии, может обрушить на голову женщины, Портос обрушил на низко склоненную голову своей прокурорши.

— О боже! — сказала она. — Я сделала все, что могла. Один из наших клиентов торгует лошадьми. Он должен был конторе деньги и не хотел платить. Я взяла этого мула и лошадь в счет долга. Он обещал мне лошадей, достойных самого короля.

— Так знайте, сударыня, — сказал Портос, — что если этот барышник был должен вам больше пяти экю, то он просто вор.

— Но ведь никому не запрещено искать что подешевле, господин Портос, — возразила прокурорша, пытаясь оправдаться.

— Это правда, сударыня, но тот, кто ищет дешевизны, должен позволить другим искать более щедрых друзей.

И Портос повернулся, собираясь уходить.

— Господин Портос! Господин Портос! — вскричала прокурорша. — Я виновата, я признаюсь в этом. Мне не следовало торговаться, раз речь шла об экипировке для такого красавца, как вы!

Не отвечая ни слова, Портос удалился еще на один шаг.

Прокурорше вдруг показалось, что он окружен каким-то сверкающим облаком и целая толпа герцогинь и маркиз бросает мешки с золотом к его ногам.

— Остановитесь, господин Портос! — вскричала она. — Бога ради, остановитесь, нам надо поговорить!

— Разговор с вами приносит мне несчастье, — сказал Портос.

— Но скажите же мне, чего вы требуете?

— Ничего, потому что требовать от вас чего-либо или не требовать — это одно и то же.

Прокурорша повисла на руке Портоса и воскликнула в порыве скорби:

— О господин Портос, я ничего в этом не понимаю! Разве я знаю, что такое лошадь? Разве я знаю, что такое сбруя?

— Надо было предоставить это мне, сударыня, человеку, который знает в этом толк. Но вы хотели сэкономить, выгадать какие-то гроши…

— Это была моя ошибка, господин Портос, но я исправлю ее… честное слово, исправлю!

— Каким же образом? — спросил мушкетер.

— Послушайте. Сегодня вечером господин Кокнар едет к герцогу де Шону, который позвал его к себе, чтобы посоветоваться с ним о чем-то. Он пробудет там не меньше двух часов. Приходите, мы будем одни и подсчитаем все, что нам нужно.

— В добрый час, моя дорогая! Вот это другое дело!

— Так вы прощаете меня?

— Увидим, — величественно сказал Портос.

И, повторяя друг другу «до вечера», они расстались.

«Черт возьми! — подумал Портос, уходя. — Кажется на этот раз я доберусь наконец до сундука мэтра Кокнара!»

V

НОЧЬЮ ВСЕ КОШКИ СЕРЫ
Вечер, столь нетерпеливо ожидаемый Портосом и д'Артаньяном, наконец наступил.

Д'Артаньян, как всегда, явился к миледи около девяти часов. Он застал ее в прекрасном расположении духа; никогда еще она не принимала его так приветливо. Наш гасконец сразу понял, что его записка передана и оказала свое действие.

Вошла Кэтти и подала шербет. Ее госпожа ласково взглянула на нее и улыбнулась ей самой очаровательной своей улыбкой, но бедная девушка была так печальна, что даже не заметила благоволения миледи.

Д'Артаньян смотрел поочередно на этих двух женщин и вынужден был признать в душе, что, создавая их, природа совершила ошибку: знатной даме она дала продажную и низкую душу, а субретке — сердце герцогини.

В десять часов миледи начала проявлять признаки беспокойства, и д'Артаньян понял, что это значит. Она смотрела на часы, вставала, снова садилась и улыбалась д'Артаньяну с таким видом, который говорил: «Вы, конечно, очень милы, но будете просто очаровательны, если уйдете!»

Д'Артаньян встал и взялся за шляпу. Миледи протянула ему руку для поцелуя; молодой человек почувствовал, как она сжала его руку, и понял, что это было сделано не из кокетства, а из чувства благодарности за то, что он уходит.

— Она безумно любит его, — прошептал он и вышел.

На этот раз Кэтти не встретила его — ее не было ни в прихожей, ни в коридоре, ни у ворот. Д'Артаньяну пришлось самому разыскать лестницу и маленькую комнатку.

Кэтти сидела, закрыв лицо руками, и плакала.

Она услышала, как вошел д'Артаньян, но не подняла головы. Молодой человек подошел к ней и взял ее руки. в свои; тогда она разрыдалась.

Как и предполагал д'Артаньян, миледи, получив письмо, в порыве радости обо всем рассказала служанке; потом, в благодарность за то, что на этот раз Кэтти выполнила ее поручение так удачно, она подарила ей кошелек.

Войдя в свою комнату, Кэтти бросила кошелек в угол, где он и лежал открытый; три или четыре золотые монеты валялись на ковре подле него.

В ответ на ласковое прикосновение молодого человека бедная девушка подняла голову. Выражение ее лица испугало даже д'Артаньяна; она с умоляющим видом протянула к нему руки, но не осмелилась произнести ни одного слова.

Как ни мало чувствительно было сердце д'Артаньяна, он был растроган этой немой скорбью; однако он слишком твердо держался своих планов, и в особенности последнего плана, чтобы хоть в чем-нибудь изменить намеченный заранее порядок действий. Поэтому он не подал Кэтти никакой надежды на то, что ей удастся поколебать его, а только изобразил ей свой поступок как простой акт мести.

Кстати, эта месть намного облегчалась для него тем обстоятельством, что миледи, желая, как видно, скрыть от своего любовника краску в лице, приказала Кэтти погасить все лампы в доме и даже в своей спальне. Г-н де Вард должен был уйти до наступления утра, все в том же полном мраке.

Через минуту они услышали, что миледи вошла в спальню. Д'Артаньян немедленно бросился в шкаф. Едва успел он укрыться там, как раздался колокольчик.

Кэтти вошла к своей госпоже и закрыла за собой дверь, но перегородка была так тонка, что слышно было почти все, о чем говорили между собой обе женщины.

Миледи, казалось, была вне себя от радости; она без конца заставляла Кэтти повторять мельчайшие подробности мнимого свидания субретки с де Вардом, расспрашивала, как он взял письмо, как писал ответ, каково было выражение его лица, казался ли он по-настоящему влюбленным, и на все эти вопросы бедная Кэтти, вынужденная казаться спокойной, отвечала прерывающимся голосом, грустный оттенок которого остался совершенно не замеченным ее госпожой, — счастье эгоистично.

Однако час визита графа приближался, и миледи в самом деле заставила Кэтти погасить свет в спальне, приказав ввести к ней де Варда, как только он придет.

Кэтти не пришлось долго ждать. Едва д'Артаньян увидел через замочную скважину шкафа, что весь дом погрузился во мрак, он выбежал из своего убежища; это произошло в ту самую минуту, когда Кэтти закрывала дверь из своей комнаты в спальню миледи.

— Что там за шум? — спросила миледи.

— Это я, — отвечал д'Артаньян вполголоса. — Я, граф де Вард.

— О господи, — пролепетала Кэтти, — он даже не мог дождаться того часа, который сам назначил!

— Что же? — спросила миледи дрожащим голосом. — Почему он не входит? Граф, граф, — добавила она, — вы ведь знаете, что я жду вас!

Услыхав этот призыв, д'Артаньян мягко отстранил Кэтти и бросился в спальню.

Нет более мучительной ярости и боли, чем ярость и боль, терзающие душу любовника, который, выдав себя за другого, принимает уверения в любви, обращенные к его счастливому сопернику.

Д'Артаньян оказался в этом мучительном положении, которого он не предвидел: ревность терзала его сердце, и он страдал почти так же сильно, как бедная Кэтти, плакавшая в эту минуту в соседней комнате.

— Да, граф, — нежно говорила миледи, сжимая в своих руках его руку, — да, я счастлива любовью, которую ваши взгляды и слова выдавали мне всякий раз, как мы встречались с вами. Я тоже люблю вас. О, завтра, завтра я хочу получить от вас какое-нибудь доказательство того, что вы думаете обо мне! И чтобы вы не забыли меня, — вот, возьмите это.

И, сняв с пальца кольцо, она протянула его д'Артаньяну.

Д'Артаньян вспомнил, что уже видел это кольцо на руке миледи: это был великолепный сапфир в оправе из алмазов.

Первым побуждением д'Артаньяна было вернуть ей кольцо, но миледи не взяла его.

— Нет, нет, — сказала она, — оставьте его у себя в знак любви ко мне… К тому же, принимая его, — с волнением в голосе добавила она, — вы, сами того не зная, оказываете мне огромную услугу.

«Эта женщина полна таинственности», — подумал д'Артаньян.

В эту минуту он почувствовал, что готов сказать миледи всю правду. Он уже открыл рот, чтобы признаться в том, кто он и с какими мстительными намерениями явился сюда, но в эту минуту миледи прибавила:

— Бедный мой друг, это чудовище, этот гасконец чуть было не убил вас!

Чудовищем был он, д'Артаньян.

— Ваши раны все еще причиняют вам боль? — спросила миледи.

— Да, сильную боль, — ответил д'Артаньян, не зная хорошенько, что отвечать.

— Будьте спокойны, — прошептала миледи, — я отомщу за вас, и моя месть будет жестокой!

«Нет! — подумал д'Артаньян. — Минута откровенности между нами еще не наступила».

Д'Артаньян не сразу пришел в себя после этого короткого диалога, но все помышления о мести, принесенные им сюда, бесследно исчезли. Эта женщина имела над ним поразительную власть, он ненавидел и в то же время боготворил ее; он никогда не думал прежде, что два столь противоречивых чувства могут ужиться в одном сердце и, соединясь вместе, превратиться в какую-то странную, какую-то сатанинскую любовь.

Между тем раздался бой часов, пора было расставаться. Уходя от миледи, д'Артаньян не испытывал ничего, кроме жгучего сожаления о том, что надо ее покинуть, и между страстными поцелуями, которыми они обменялись, было назначено новое свидание — на следующей неделе. Бедная Кэтти надеялась, что ей удастся сказать д'Артаньяну хоть несколько слов, когда он будет проходить через ее комнату, но миледи сама проводила его в темноте и простилась с ним только на лестнице.

Наутро д'Артаньян помчался к Атосу. Он попал в такую странную историю, что нуждался в его совете. Он рассказал ему обо всем; в продолжение рассказа Атос несколько раз хмурил брови.

— Ваша миледи, — сказал он, — представляется мне презренным созданием, но все же, обманув ее, вы сделали ошибку: так или иначе, вы нажили страшного врага.

Говоря это, Атос внимательно смотрел на сапфир в оправе из алмазов, заменивший на пальце д'Артаньяна перстень королевы, который теперь бережно хранился в шкатулке.

— Вы смотрите на это кольцо? — спросил гасконец, гордясь возможностью похвастать перед друзьями таким богатым подарком.

— Да, — сказал Атос, — оно напоминает мне одну фамильную драгоценность.

— Прекрасное кольцо, не правда ли? — спросил д'Артаньян.

— Великолепное! — отвечал Атос. — Я не думал, что на свете существуют два сапфира такой чистой воды. Должно быть, вы его выменяли на свой алмаз?

— Нет, — сказал д'Артаньян, — это подарок моей прекрасной англичанки или, вернее, моей прекрасной француженки, ибо я убежден, что она родилась во Франции, хоть и не спрашивал ее об этом.

— Вы получили это кольцо от миледи? — вскричал Атос, и в голосе его почувствовалось сильное волнение.

— Вы угадали. Она подарила мне его сегодня ночью.

— Покажите-ка мне это кольцо, — сказал Атос.

— Вот оно, — ответил д'Артаньян, снимая его с пальца.

Атос внимательно рассмотрел кольцо и сильно побледнел; затем он примерил его на безымянный палец левой руки; оно пришлось как раз впору, словно было заказано на этот палец. Гневное и мстительное выражение омрачило лицо Атоса, обычно столь спокойное.

— Не может быть, чтобы это было то самое кольцо, — сказал он. — Каким образом могло оно попасть в руки леди Кларик? И в то же время трудно представить себе, чтобы между двумя кольцами могло быть такое сходство.

— Вам знакомо это кольцо? — спросил д'Артаньян.

— Мне показалось, что я узнал его, — ответил Атос, — но, должно быть, я ошибся.

И он вернул кольцо д'Артаньяну, не отрывая от него взгляда.

— Вот что, д'Артаньян, — сказал он через минуту, — снимите с пальца это кольцо или поверните его камнем внутрь: оно вызывает во мне такие мучительные воспоминания, что иначе я не смогу спокойно разговаривать с вами… Кажется, вы хотели посоветоваться со мной о чем-то, говорили, что не знаете, как поступить… Погодите… покажите-ка мне еще раз этот сапфир. На том, о котором я говорил, должна быть царапина на одной из граней: причиной был один случай.

Д'Артаньян снова снял с пальца кольцо и передал его Атосу.

Атос вздрогнул.

— Посмотрите, — сказал он, — ну, не странно ли это?

И он показал д'Артаньяну царапину, о существовании которой только что вспомнил.

— Но от кого же вам достался этот сапфир, Атос?

— От моей матери, которая, в свою очередь, получила его от мужа. Как я уже сказал вам, это была старинная фамильная драгоценность… и она никогда не должна была уходить из нашей семьи.

— И вы… вы продали ее? — нерешительно спросил д'Артаньян.

— Нет, — ответил Атос со странной усмешкой. — Я подарил ее в ночь любви, так же, как сегодня ее подарили вам.

Д'Артаньян задумался; душа миледи представилась ему какой-то мрачной бездной.

Он не надел кольцо, а положил его в карман.

— Послушайте, — сказал Атос, взяв его за руку, — вы знаете, д'Артаньян, что я люблю вас. Будь у меня сын, я не мог бы любить его больше, чем вас. Поверьте мне: откажитесь от этой женщины! Я не знаю ее, но какой-то внутренний голос говорит мне, что это — погибшее создание и что в ней есть нечто роковое.

— Вы правы, — ответил д'Артаньян, — Да, я расстанусь с ней. Признаюсь вам, что эта женщина пугает и меня самого.

— Хватит ли у вас решимости? — спросил Атос.

— Хватит, — ответил д'Артаньян. — И я сделаю это не откладывая.

— Хорошо, мой мальчик. Вы поступите правильно, — сказал Атос, пожимая руку гасконцу с почти отеческой нежностью. — Дай бог, чтобы эта женщина, едва успевшая войти в вашу жизнь, не оставила в ней страшного следа.

И Атос кивнул д'Артаньяну, давая ему понять, что он хотел бы остаться наедине со своими мыслями.

Дома д'Артаньян застал ожидавшую его Кэтти. После целого месяца горячки бедняжка изменилась бы не так сильно, как после этой бессонной и мучительной ночи.

Госпожа послала ее к мнимому де Варду. Миледи обезумела от любви, опьянела от счастья; ей хотелось знать, когда любовник подарит ей вторую ночь.

И несчастная Кэтти, вся бледная, дрожа, ждала ответа д'Артаньяна.

Атос имел на молодого человека сильное влияние, и теперь, когда его самолюбие и жажда мести были удовлетворены, советы друга, присоединившись к голосу собственного сердца, дали д'Артаньяну силу решиться на разрыв с миледи. Он взял перо и написал следующее:

«Не рассчитывайте, сударыня, на свидание со мной в ближайшие несколько дней; со времени моего выздоровления у меня столько дел подобного рода, что мне пришлось навести в них некоторый порядок. Когда придет ваша очередь, я буду иметь честь сообщить вам об этом».

Целую ваши ручки,

Граф де Вард

О сапфире не было сказано ни слова. Хотел ли гасконец сохранить у себя оружие против миледи или же — будем откровенны — оставил он у себя этот сапфир как последнее средство для приобретения экипировки?

Впрочем, неправильно было бы судить о поступках одной эпохи с точки зрения другой. То, что каждый порядочный человек счел бы для себя позорным в наши дни, казалось тогда простым и вполне естественным, и юноши из лучших семей бывали обычно на содержании у своих любовниц.

Д'Артаньян отдал Кэтти письмо незапечатанным; прочитав его, она сначала ничего не поняла, но потом, прочитав вторично, чуть не обезумела от радости.

Она не могла поверить такому счастью; д'Артаньян вынужден был устно уверить ее в том, о чем говорилось в письме, и, несмотря на опасность, которою угрожал бедной девочке вспыльчивый характер миледи в минуту вручения этого письма, Кэтти побежала на Королевскую площадь со всех ног. Сердце лучшей из женщин безжалостно к страданиям соперницы.



Миледи распечатала письмо с такой же поспешностью, с какой Кэтти принесла его. Однако после первых прочитанных ею слов она смертельно побледнела, потом скомкала бумагу, обернулась к Кэтти, и глаза ее засверкали.

— Что это за письмо? — спросила она.

— Это ответ, сударыня, — дрожа, ответила Кэтти.

— Не может быть! — вскричала миледи. — Не может быть! Дворянин не мог написать женщине такого письма… — И вдруг она вздрогнула. — Боже мой, — прошептала миледи, — неужели он узнал? — И она замолчала.

Она заскрежетала зубами, лицо ее стало пепельно-серым. Она хотела подойти к окну, чтобы вдохнуть свежий воздух, но могла лишь протянуть руку; ноги у нее подкосились, и она упала в кресло.

Кэтти решила, что миледи лишилась чувств, и подбежала, чтобы расстегнуть ей корсаж, но миледи быстро встала.

— Что вам нужно? — спросила она. — Как вы смеете прикасаться ко мне!

— Я думала, сударыня, что вы лишились чувств, и хотела помочь вам, — ответила служанка, смертельно напуганная страшным выражением, появившимся на лице миледи.

— Лишилась чувств! Я! Я! Уж не принимаете ли вы меня за какую-нибудь слабонервную дурочку? Когда меня оскорбляют, я не лишаюсь чувств — я мщу за себя, слышите?

И она знаком приказала Кэтти выйти.

VI

МЕЧТА О МЩЕНИИ
Вечером миледи приказала ввести к ней д'Артаньяна, как только он придет. Но он не пришел.

Наутро Кэтти снова пришла к молодому человеку и рассказала все, что случилось накануне. Д'Артаньян улыбнулся: ревнивый гнев миледи — этого-то он и добивался своим мщением.

Вечером миледи была еще более раздражена, чем накануне, и снова повторила приказание относительно гасконца, но, как и накануне, она прождала его напрасно.

На следующий день Кэтти явилась к д'Артаньяну, но уже не радостная и оживленная, как в предыдущие два дня, а, напротив, очень грустная. Д'Артаньян спросил бедную девушку, что с ней. Вместо ответа она вынула из кармана письмо и протянула ему.

Это письмо было написано рукой миледи, но на этот раз оно было адресовано не графу де Варду, а самому д'Артаньяну.

Он распечатал его и прочитал:

«Любезный господин д'Артаньян, нехорошо забывать своих друзей, особенно когда впереди долгая разлука. Лорд Винтер и я напрасно прождали вас вчера и третьего дня. Неужели это повторится и сегодня?»

Признательная вам,

леди Кларик

— Все вполне понятно, — сказал д'Артаньян, — и я ожидал этого письма. Мои шансы повышаются по мере того, как падают шансы графа де Варда.

— Так вы пойдете? — спросила Кэтти.

— Послушай, моя дорогая, — сказал гасконец, стараясь оправдать в собственных глазах намерение нарушить слово, данное им Атосу, — пойми, что было бы неблагоразумно не явиться на столь определенное приглашение. Если я не приду, миледи не поймет, почему я прекратил свои посещения, и, пожалуй, догадается о чем-либо… А кто знает, до чего может дойти мщение женщины такого склада…

— О боже мой! — вздохнула Кэтти. — Вы умеете представить все в таком свете, что всегда оказываетесь правы, но вы, наверное, опять начнете ухаживать за ней, и если на этот раз вы понравитесь ей под вашим настоящим именем, если ей понравится ваше настоящее лицо, то это будет гораздо хуже, чем в первый раз!

Чутье помогло бедной девушке частично угадать то, что должно было произойти дальше.

Д'Артаньян успокоил ее, насколько мог, и обещал, что не поддастся чарам миледи.

Он поручил Кэтти передать леди Кларик, что как нельзя более благодарен за ее благосклонность и предоставляет себя в ее распоряжение. Однако он не решился написать ей, боясь, что не сумеет так изменить свой почерк, чтобы проницательный взгляд миледи не узнал его.

Ровно в девять часов д'Артаньян был на Королевской площади. Должно быть, слуги, ожидавшие в передней, были предупреждены, ибо, как только д'Артаньян вошел в дом, один из них немедленно побежал доложить о нем миледи, хотя мушкетер даже не успел спросить, принимает ли она.

— Просите, — сказала миледи коротко, но таким пронзительным голосом, что д'Артаньян услыхал его еще в передней.

Лакей проводил его в гостиную.

— Меня ни для кого нет дома, — сказала миледи. — Слышите, ни для кого!

Лакей вышел.

Д'Артаньян с любопытством взглянул на миледи: она была бледна, и глаза ее казались утомленными — то ли от слез, то ли от бессонных ночей. В комнате было не так светло, как обычно, но, несмотря на этот преднамеренный полумрак, молодой женщине не удалось скрыть следы лихорадочного возбуждения, снедавшего ее в последние два дня.

Д'Артаньян приблизился к ней с таким же любезным видом, как обычно. Сделав над собой невероятное усилие, она приветливо улыбнулась ему, но эта улыбка плохо вязалась с ее искаженным от волнения лицом.

Д'Артаньян осведомился у миледи, как она себя чувствует.

— Плохо, — ответила она, — очень плохо.

— В таком случае, — сказал д'Артаньян, — я помешал. Вам, конечно, нужен отдых, и я сейчас же уйду.

— О нет! — сказала миледи. — Напротив, останьтесь, господин д'Артаньян, ваше милое общество развлечет меня.

«Ого! — подумал д'Артаньян. — Она никогда не была так любезна, надо быть начеку».

Миледи приняла самый дружеский тон, на какой была способна, и постаралась придать необычайное оживление разговору. Возбуждение, покинувшее ее на короткий миг, вновь вернулось к ней, и глаза ее снова заблестели, щеки покрылись краской, губы порозовели. Перед д'Артаньяном снова была Цирцея, давно уже покорившая его своими чарами. Любовь, которую он считал угасшей, только уснула и теперь вновь пробудилась в его сердце. Миледи улыбалась, и д'Артаньян чувствовал, что он готов погубить свою душу ради этой улыбки.

На миг он почувствовал даже нечто вроде угрызений совести.

Миледи между тем сделалась разговорчивее. Она спросила у д'Артаньяна, есть ли у него любовница.

— Ах! — сказал д'Артаньян самым нежным тоном, на какой только был способен. — Можете ли вы быть настолько жестоки, чтобы предлагать мне подобные вопросы? Ведь с тех пор, как я увидел вас, я дышу только вами и вздыхаю о вас одной!

Миледи улыбнулась странной улыбкой.

— Так вы меня любите? — спросила она.

— Неужели мне надо говорить об этом, неужели вы не заметили этого сами?

— Положим, да, но ведь вы знаете, что чем больше в сердце гордости, тем труднее бывает покорить его.

— О, трудности не пугают меня! — сказал д'Артаньян. — Меня ужасает лишь то, что невозможно.

— Для настоящей любви нет ничего невозможного, — возразила миледи.

— Ничего, сударыня?

— Ничего, — повторила миледи.

«Черт возьми! — подумал д'Артаньян про себя. — Тон совершенно переменился. Уж не влюбилась ли, чего доброго, в меня эта капризная женщина и не собирается ли она подарить мне — мне самому — другой сапфир, вроде того, какой она подарила мнимому де Варду?»

Д’Артаньян поспешно пододвинул свой стул к креслу миледи

— Послушайте, — сказала она, — что бы вы сделали, чтобы доказать мне любовь, о которой вы говорите?

— Все, чего бы вы от меня ни потребовали. Приказывайте — я готов!

— На все?

— На все! — вскричал д'Артаньян, знавший наперед, что, давая подобное обязательство, он рискует немногим.

— Хорошо! В таком случае, поговорим, — сказала миледи, в свою очередь придвигая свое кресло к стулу д'Артаньяна.

— Я вас слушаю, сударыня, — ответил он.

С минуту миледи молчала, задумавшись и как бы колеблясь, затем, видимо, решилась.

— У меня есть враг, — сказала она.

— У вас, сударыня? — вскричал д'Артаньян, притворяясь удивленным. — Боже мой, возможно ли это? Вы так прекрасны и так добры!

— Смертельный враг.

— В самом деле?

— Враг, который оскорбил меня так жестоко, что теперь между ним и мной война насмерть. Могу я рассчитывать на вас как на помощника?

Д'Артаньян сразу понял, чего хочет от него это мстительное создание.

— Можете, сударыня! — произнес он напыщенно. — Моя шпага и жизнь принадлежат вам вместе с моей любовью!

— В таком случае, — сказала миледи, — если вы так же отважны, как влюблены…

Она замолчала.

— Что же тогда? — спросил д'Артаньян.

— Тогда… — продолжала миледи после минутной паузы, — тогда вы можете с нынешнего же дня перестать бояться невозможного.

— Нет, я не вынесу такого счастья! — вскричал д'Артаньян, бросаясь на колени перед миледи и осыпая поцелуями ее руки, которых она не отнимала.

«Отомсти за меня этому презренному де Варду, — стиснув зубы, думала миледи, — а потом я сумею избавиться от тебя, самонадеянный глупец, слепое орудие моей мести!»

«Приди добровольно в мои объятия, лицемерная и опасная женщина! — думал д'Артаньян. — Приди ко мне! И тогда я посмеюсь над тобой за твое прежнее издевательство вместе с тем человеком, которого ты хочешь убить моей рукой».

Д'Артаньян поднял голову.

— Я готов, — сказал он.

— Так, значит, вы поняли меня, милый д'Артаньян? — спросила миледи.

— Я угадал бы ваше желание по одному вашему взгляду.

— Итак, вы согласны обнажить для меня вашу шпагу — шпагу, которая уже приобрела такую известность?

— В любую минуту.

— Но как же я заплачу вам за такую услугу? — сказала миледи. — Я знаю влюбленных: это люди, которые ничего не делают даром.

— Вы знаете, о какой награде я мечтаю, — ответил д'Артаньян, — единственной награде, достойной вас и меня!

И он нежно привлек ее к себе. Она почти не сопротивлялась.

— Корыстолюбец! — сказала она с улыбкой.

— Ах! — вскричал д'Артаньян, и в самом деле охваченный страстью, которую эта женщина имела дар зажигать в его сердце. — Мое счастье мне кажется невероятным, я все время боюсь, что оно может улететь от меня, как сон, вот почему я спешу превратить его в действительность!

— Так заслужите же это воображаемое счастье.

— Я в вашем распоряжении, — сказал д'Артаньян.

— Это правда? — произнесла миледи, отгоняя последнюю тень сомнения.

— Назовите мне того негодяя, который осмелился вызвать слезы на этих прекрасных глазах.

— Кто вам сказал, что я плакала?

— Мне показалось…

— Такие женщины, как я, не плачут, — сказала миледи.

— Тем лучше! Итак, скажите же мне, как его имя.

— Но подумайте, ведь в его имени заключается вся моя тайна.

— Однако должен же я знать это имя.

— Да, должны. Вот видите, как я вам доверяю!

— Я счастлив. Его имя?

— Вы знаете этого человека.

— Знаю?

— Да.

— Надеюсь, это не кто-либо из моих друзей? — спросил д'Артаньян, разыгрывая нерешительность, чтобы заставить миледи поверить в то, что он ничего не знает.

— Так, значит, будь это кто-либо из ваших друзей, вы бы поколебались? — вскричала миледи, и угрожающий огонек блеснул в ее глазах.

— Нет, хотя бы это был мой родной брат! — ответил д'Артаньян как бы в порыве восторга.

Наш гасконец ничем не рисковал, он действовал наверняка.

— Мне нравится ваша преданность, — сказала миледи.

— Увы! Неужели это все, что вам нравится во мне? — спросил д'Артаньян.

— Нет, я люблю и вас, вас! — сказала она, взяв его руку.

И д'Артаньян ощутил жгучее пожатие, от которого он весь затрепетал, словно и ему передалось волнение миледи.

— Вы любите меня! — вскричал он. — О, мне кажется, я схожу с ума!

И он заключил ее в объятия. Она не сделала попытки уклониться от его поцелуя, но и не ответила на него.

Губы ее были холодны: д'Артаньяну показалось, что он поцеловал статую.

И все же он был упоен радостью, воспламенен любовью; он почти поверил в нежные чувства миледи, он почти поверил в преступление де Варда. Если бы де Вард оказался сейчас здесь, возле него, он мог бы его убить.

Миледи воспользовалась этой минутой.

— Его имя… — начала она.

— Де Вард, я знаю! — вскричал д'Артаньян.

— Как вы узнали об этом? — спросила миледи, схватив его за руки и пытаясь проникнуть взглядом в самую глубь его души.

Д'Артаньян понял, что увлекся и совершил ошибку.

— Говорите, говорите! Да говорите же! — повторяла миледи. — Как вы узнали об этом?

— Как я узнал? — переспросил д'Артаньян.

— Да, как?

— Вчера я встретился в одном доме с де Вардом, и он показал мне кольцо, которое, по его словам, было подарено ему вами.

— Подлец! — вскричала миледи.

Это слово, по вполне понятным причинам, отдалось в самом сердце д'Артаньяна.

— Итак? — вопросительно произнесла миледи.

— Итак, я отомщу за вас этому подлецу! — ответил д'Артаньян с самым воинственным видом.

— Благодарю, мой храбрый друг! — сказала миледи. — Когда же я буду отомщена?

— Завтра, сию минуту, когда хотите!

Миледи чуть было не крикнула: «Сию минуту!» — но решила, что проявить подобную поспешность было бы не особенно любезно по отношению к д'Артаньяну.

К тому же ей надо было еще принять тысячу предосторожностей и дать своему защитнику тысячу наставлений относительно того, каким образом избежать объяснений с графом в присутствии секундантов. Д'Артаньян рассеял ее сомнения одной фразой.

— Завтра вы будете отомщены, — сказал он, — или я умру!

— Нет! — ответила она. — Вы отомстите за меня, но не умрете. Это трус.

— С женщинами — возможно, но не с мужчинами. Кто-кто, а я кое-что знаю о нем.

— Однако, если не ошибаюсь, в вашей стычке с ним вам не пришлось жаловаться на судьбу.

— Судьба — куртизанка: сегодня она благосклонна, а завтра может повернуться ко мне спиной.

— Другими словами, вы уже колеблетесь.

— Нет, боже сохрани, я не колеблюсь, но справедливо ли будет послать меня на возможную смерть, подарив мне только надежду и ничего больше?

Миледи ответила взглядом, говорившим: «Ах, дело только в этом! Будьте же смелее!»

И она пояснила свой взгляд, с нежностью проговорив:

— Вы правы.

— О, вы ангел! — вскричал д'Артаньян.

— Итак, мы обо всем договорились? — спросила она.

— Кроме того, о чем я прошу вас, моя дорогая.

— Но если я говорю, что вы можете быть уверены в моей любви?

— У меня нет завтрашнего дня, и я не могу ждать.

— Тише! Я слышу шаги брата. Он не должен застать вас здесь.

Она позвонила. Появилась Кэтти.

— Выйдите через эту дверь, — сказала миледи, отворив маленькую потайную дверь, — и возвращайтесь в одиннадцать часов. Мы закончим этот разговор. Кэтти проведет вас ко мне.

При этих словах бедная девушка едва не лишилась чувств.

— Ну, сударыня! Что же вы застыли на месте, словно статуя? Вы слышали? Сегодня в одиннадцать часов вы проведете ко мне господина д'Артаньяна.

«Очевидно, все ее свидания назначаются на одиннадцать часов, — подумал д'Артаньян. — Это вошло у нее в привычку».

Миледи протянула ему руку, которую он нежно поцеловал.

«Однако… — думал он, уходя и едва отвечая на упреки Кэтти, — однако как бы мне не остаться в дураках! Нет сомнения, что эта женщина способна на любое преступление. Будем же осторожны».

VII

ТАЙНА МИЛЕДИ
Д'Артаньян вышел из особняка и не поднялся к Кэтти, несмотря на настойчивые мольбы девушки; он сделал это по двум причинам: чтобы избежать упреков, обвинений, просьб, а также чтобы немного сосредоточиться и разобраться в своих мыслях, а по возможности и в мыслях этой женщины.

Единственное, что было ясно во всей этой истории, — это что д'Артаньян безумно любил миледи и что она совсем его не любила. На секунду д'Артаньян понял, что лучшим выходом для него было бы вернуться домой, написать миледи длинное письмо и признаться, что он и де Вард были до сих пор одним и тем же лицом и что, следовательно, убийство де Варда было бы для него равносильно самоубийству. Но и его тоже подстегивала свирепая жажда мести; ему хотелось еще раз обладать этой женщиной, уже под своим собственным именем, и, так как эта месть имела в его глазах известную сладость, он был не в силах от нее отказаться.

Пять или шесть раз обошел он Королевскую площадь, оборачиваясь через каждые десять шагов, чтобы посмотреть на свет в комнатах миледи, проникавший сквозь жалюзи; сегодня миледи не так торопилась уйти в спальню, как в первый раз, это было очевидно.

Наконец свет погас.

Вместе с этим огоньком исчезли последние следы нерешительности в душе д'Артаньяна; ему припомнились подробности первой ночи, и с замирающим сердцем, с пылающим лицом он вошел в особняк и бросился в комнату Кэтти.

Бледная как смерть, дрожа всем телом, Кэтти попыталась было удержать своего возлюбленного, но миледи, которая все время прислушивалась, услыхала, как вошел д'Артаньян, и отворила дверь.

— Войдите, — сказала она.

Все это было исполнено такого невероятного бесстыдства, такой чудовищной наглости, что д'Артаньян не мог поверить тому, что видел и слышал. Ему казалось, что он стал действующим лицом одного из тех фантастических приключений, какие бывают только во сне.

Тем не менее он порывисто бросился навстречу миледи, уступая той притягательной силе, которая действовала на него, как магнит действует на железо.

Дверь за ними закрылась.

Кэтти бросилась к этой двери.

Ревность, ярость, оскорбленная гордость, все страсти, бушующие в сердце влюбленной женщины, толкали ее на разоблачение, но она погибла бы, если бы призналась, что принимала участие в подобной интриге, и, сверх того, д'Артаньян был бы потерян для нее навсегда. Это последнее соображение, продиктованное любовью, склонило ее принести еще и эту последнюю жертву.

Что касается д'Артаньяна, то он достиг предела своих желаний: сейчас миледи любила в нем не его соперника, она любила или делала вид, что любит его самого. Правда, тайный внутренний голос говорил молодому человеку, что он был лишь орудием мести, что его ласкали лишь для того, чтобы он совершил убийство, но гордость, самолюбие, безумное увлечение заставляли умолкнуть этот голос, заглушали этот ропот. К тому же наш гасконец, как известно не страдавший отсутствием самоуверенности, мысленно сравнивал себя с де Вардом и спрашивал себя, почему, собственно, нельзя было полюбить его, д'Артаньяна, ради него самого.

Итак, он всецело отдался ощущениям настоящей минуты. Миледи уже не казалась ему той женщиной с черными замыслами, которая на миг ужаснула его; это была пылкая любовница, всецело отдававшаяся любви, которую, казалось, испытывала и она сама.

Так прошло около двух часов. Восторги влюбленной пары постепенно утихли. Миледи, у которой не было тех причин для забвения, какие были у д'Артаньяна, первая вернулась к действительности и спросила у молодого человека, придумал ли он какой-нибудь предлог, чтобы на следующий день вызвать на дуэль графа де Варда.

Однако мысли д'Артаньяна приняли теперь совершенно иное течение, он забылся, как глупец, и шутливо возразил, что сейчас слишком позднее время, чтобы думать о дуэли на шпагах.

Это безразличие к единственному предмету, ее занимавшему, испугало миледи, и ее вопросы сделались более настойчивыми.

Тогда д'Артаньян, никогда не думавший всерьез об этой немыслимой дуэли, попытался перевести разговор на другую тему, но это было уже не в его силах.

Твердый ум и железная воля миледи не позволили ему выйти из границ, намеченных ею заранее.

Д'Артаньян не нашел ничего более остроумного, как посоветовать миледи простить де Варда и отказаться от ее жестоких замыслов.

Однако при первых же его словах молодая женщина вздрогнула и отстранилась от него.

— Уж не боитесь ли вы, любезный д'Артаньян? — насмешливо произнесла она пронзительным голосом, странно прозвучавшим в темноте.

— Как вы можете это думать, моя дорогая! — ответил д'Артаньян. — Но что, если этот бедный граф де Вард менее виновен, чем вы думаете?

— Так или иначе, — сурово проговорила миледи, — он обманул меня, а раз это так — он заслужил смерть.

— Пусть же он умрет, если вы осудили его! — проговорил д'Артаньян твердым тоном, показавшимся миледи исполненным безграничной преданности.

И она снова придвинулась к нему.

Мы не можем сказать, долго ли тянулась ночь для миледи, но д'Артаньяну казалось, что он еще не провел с ней и двух часов, когда сквозь щели жалюзи забрезжил день, вскоре заливший всю спальню своим белесоватым светом.

Тогда, видя, что д'Артаньян собирается ее покинуть, миледи напомнила ему о его обещании отомстить за нее де Варду.

— Я готов, — сказал д'Артаньян, — но прежде я хотел бы убедиться в одной вещи.

— В какой же? — спросила миледи.

— В том, что вы меня любите.

— Мне кажется, я уже доказала вам это.

— Да, и я ваш телом и душой.

— Благодарю вас, мой храбрый возлюбленный! Но ведь и вы тоже докажете мне вашу любовь, как я доказала вам свою, не так ли?

— Конечно, — подтвердил д'Артаньян. — Но если вы любите меня, как говорите, то неужели вы не боитесь за меня хоть немного?

— Чего я могу бояться?

— Как — чего? Я могу быть опасно ранен, даже убит…

— Этого не может быть, — сказала миледи, — вы так мужественны и так искусно владеете шпагой.

— Скажите, разве вы не предпочли бы какое-нибудь другое средство, которое точно так же отомстило бы за вас и сделало поединок ненужным?

Миледи молча взглянула на своего любовника; белесоватый свет утренней зари придавал ее светлым глазам странное, зловещее выражение.

— Право, — сказала она, — мне кажется, что вы колеблетесь.

— Нет, я не колеблюсь, но с тех пор, как выразлюбили этого бедного графа, мне, право, жаль его, и, по-моему, мужчина должен быть так жестоко наказан потерей вашей любви, что уже нет надобности наказывать его как-либо иначе.

— Кто вам сказал, что я любила его? — спросила миледи.

— Во всяком случае, я смею думать без чрезмерной самонадеянности, что сейчас вы любите другого, — сказал молодой человек нежным тоном, — и, повторяю вам, я сочувствую графу.

— Вы?

— Да, я.

— Но почему же именно вы?

— Потому что один я знаю…

— Что?

— …что он далеко не так виновен или, вернее, не был так виновен перед вами, как кажется.

— Объяснитесь… — сказала миледи с тревогой в голосе, — объяснитесь, потому что я, право, не понимаю, что вы хотите этим сказать.

Она взглянула на д'Артаньяна, державшего ее в объятиях, и в ее глазах появился огонек.

— Я порядочный человек, — сказал д'Артаньян, решивший покончить с этим, — и с тех пор, как ваша любовь принадлежит мне, с тех пор, как я уверен в ней… а ведь я могу быть уверен в вашей любви, не так ли?

— Да, да, конечно… Дальше!

— Так вот, я вне себя от радости, и меня тяготит одно признание.

— Признание?

— Если б я сомневался в вашей любви, я бы не сделал его, но ведь вы любите меня, моя прекрасная возлюбленная? Не правда ли, вы… вы меня любите?

— Разумеется, люблю.

— В таком случае, скажите: простили бы вы мне, если бы чрезмерная любовь заставила меня оказаться в чем-либо виноватым перед вами?

— Возможно.

Д'Артаньян хотел было приблизить свои губы к губам миледи, но она оттолкнула его.

— Признание… — сказала она, бледнея. — Что это за признание?

— У вас было в этот четверг свидание с де Вардом здесь, в этой самой комнате, не так ли?

— У меня? Нет, ничего подобного не было, — сказала миледи таким твердым тоном и с таким бесстрастным выражением лица, что, не будь у д'Артаньяна полной уверенности, он мог бы усомниться.

— Не лгите, мой прелестный ангел, — с улыбкой возразил он, — это бесполезно.

— Что все это значит? Говорите же! Вы меня убиваете!

— О, успокойтесь, по отношению ко мне вы ни в чем не виноваты, и я уже простил вас.

— Но что же дальше, дальше?

— Де Вард не может ничем похвастать.

— Почему? Ведь вы же сами сказали мне, что это кольцо…

— Любовь моя, это кольцо у меня. Граф де Вард, бывший у вас в четверг, и сегодняшний д'Артаньян — это одно и то же лицо.

Неосторожный юноша ожидал встретить стыдливое удивление, легкую бурю, которая разрешится слезами, но он жестоко ошибся, и его заблуждение длилось недолго.

Бледная и страшная, миледи приподнялась и, оттолкнув д'Артаньяна сильным ударом в грудь, соскочила с постели.

Было уже совсем светло.

Желая вымолить прощение, д'Артаньян удержал ее за пеньюар из тонкого батиста, но она сделала попытку вырваться из его рук. При этом сильном и резком движении батист разорвался, обнажив ее плечи, и на одном прекрасном, белоснежном, круглом плече д'Артаньян с невыразимым ужасом увидел цветок лилии — неизгладимое клеймо, налагаемое позорящей рукой палача.

— Боже милосердный! — вскричал он, выпуская пеньюар.

И он застыл на постели, безмолвный, неподвижный, похолодевший.

Однако самый ужас д'Артаньяна сказал миледи, что она изобличена; несомненно, он видел все. Теперь молодой человек знал ее тайну, страшную тайну, которая никому не была известна.

Она повернулась к нему уже не как разъяренная женщина, а как раненая пантера.

— Негодяй! — сказала она. — Мало того, что ты подло предал меня, ты еще узнал мою тайну! Ты умрешь!

Она подбежала к небольшой шкатулке с инкрустациями, стоявшей на ее туалете, открыла ее лихорадочно дрожавшей рукой, вынула маленький кинжал с золотой рукояткой, с острым и тонким лезвием и бросилась назад к полураздетому д'Артаньяну.

Как известно, молодой человек был храбр, но и его устрашило это искаженное лицо, эти жутко расширенные зрачки, бледные щеки и кроваво-красные губы; он отодвинулся к стене, словно видя подползавшую к нему змею; его влажная от пота рука случайно нащупала шпагу, и он выхватил ее из ножен.

Однако, не обращая внимания на шпагу, миледи попыталась взобраться на кровать, чтобы ударить его кинжалом, и остановилась лишь тогда, когда почувствовала острие у своей груди.

Тогда она стала пытаться схватить эту шпагу руками, но д'Артаньян, мешая ей сделать это и все время приставляя шпагу то к ее глазам, то к груди, соскользнул на пол, ища возможности отступить назад, к двери, ведущей в комнату Кэтти.

Миледи между тем продолжала яростно кидаться на него, издавая при этом какое-то звериное рычание.

Это начинало походить на настоящую дуэль, и понемногу д'Артаньян пришел в себя.

— Отлично, моя красавица! Отлично! — повторял он. — Но только, ради бога, успокойтесь, не то я нарисую вторую лилию на ваших прелестных щечках.

— Подлец! Подлец! — рычала миледи.

Продолжая пятиться к двери, д'Артаньян занимал оборонительное положение.

На шум, который они производили: она — опрокидывая стулья, чтобы настигнуть его, он — прячась за них, чтобы защититься, Кэтти открыла дверь. Д'Артаньян, все время маневрировавший таким образом, чтобы приблизиться к этой двери, в эту минуту был от нее не более как в трех шагах. Одним прыжком он ринулся из комнаты миледи в комнату служанки и, быстрый как молния, захлопнул дверь, налегая на нее всей тяжестью, пока Кэтти запирала ее на задвижку.

Тогда миледи сделала попытку проломить перегородку, отделявшую ее спальню от комнаты служанки, выказав при этом необычайную для женщины силу; затем, убедившись, что это невозможно, начала колоть дверь кинжалом, причем некоторые из ее ударов пробили дерево насквозь.

Каждый удар сопровождался ужасными проклятиями.

— Живо, живо, Кэтти! — вполголоса сказал д'Артаньян, когда дверь была заперта на задвижку. — Помоги мне выйти из дома. Если мы дадим ей время опомниться, она велит своим слугам убить меня.

— Но не можете же вы идти в таком виде! — сказала Кэтти. — Вы почти раздеты.

— Да, да, это правда, — сказал д'Артаньян, только теперь заметивший свой костюм. — Одень меня во что можешь, только поскорее! Пойми, это вопрос жизни и смерти…

Кэтти понимала это как нельзя лучше; она мгновенно напялила на него какое-то женское платье в цветочках, широкий капор и накидку, затем, дав ему надеть туфли на босу ногу, увлекла его вниз по лестнице. Это было как раз вовремя — миледи уже позвонила и разбудила весь дом. Привратник отворил дверь в ту самую минуту, когда миледи, тоже полунагая, крикнула, высунувшись из окна:

— Не выпускайте!

VIII

КАКИМ ОБРАЗОМ АТОС БЕЗ ВСЯКИХ ХЛОПОТ НАШЕЛ СВОЕ СНАРЯЖЕНИЕ
Молодой человек убежал, а она все еще грозила ему бессильным жестом. В ту минуту, когда он скрылся из виду, миледи упала без чувств.

Д'Артаньян был так потрясен, что, не задумываясь о дальнейшей участи Кэтти, пробежал пол-Парижа и остановился лишь у дверей Атоса. Душевное расстройство, подгонявший его ужас, крики патрульных, кое-где пустившихся за ним вдогонку, гиканье редких прохожих, которые, несмотря на ранний час, уже шли по своим делам, — все это только ускорило его бег.

Он миновал двор, поднялся на третий этаж и неистово заколотил в дверь Атоса.

Ему открыл Гримо с опухшими от сна глазами. Д'Артаньян ворвался в комнату с такой стремительностью, что чуть было не сшиб его с ног.

Вопреки своей обычной немоте, на этот раз бедный малый заговорил.

— Эй, ты! — крикнул он. — Что тебе надо, бесстыдница? Куда лезешь, потаскуха?

Д'Артаньян сдвинул набок свой капор и высвободил руки из-под накидки. Увидев усы и обнаженную шпагу, бедняга Гримо понял, что перед ним мужчина. Тогда он решил, что это убийца.

— На помощь! Спасите! На помощь! — крикнул он.

— Замолчи, дурак! — сказал молодой человек. — Я д'Артаньян. Неужели ты меня не узнал? Где твой господин?

— Вы — господин д'Артаньян? Не может быть! — вскричал Гримо.

— Гримо, — сказал Атос, выходя в халате из своей спальни, — вы, кажется, позволили себе заговорить…

— Но, сударь, дело в том, что…

— Замолчите!

Гримо умолк и только показал своему господину на д'Артаньяна.

Атос узнал товарища и, несмотря на всю свою флегматичность, разразился хохотом, который вполне оправдывался причудливым маскарадным костюмом, представившимся его взору: капор набекрень, съехавшая до полу юбка, засученные рукава и торчащие усы на взволнованном лице.

— Не смейтесь, друг мой, — вскричал д'Артаньян, — во имя самого бога, не смейтесь, потому что, даю вам честное слово, тут не до смеха!

Он произнес эти слова таким серьезным тоном и с таким неподдельным ужасом, что смех Атоса оборвался.

— Вы так бледны, друг мой… — сказал он, схватив его за руки. — Уж не ранены ли вы?

— Нет, но со мной только что случилось ужасное происшествие. Вы один, Атос?

— Черт возьми, да кому же у меня быть в эту пору!

— Это хорошо.

И д'Артаньян поспешно прошел в спальню Атоса.

— Ну, рассказывайте! — сказал последний, затворяя за собой дверь и запирая ее на задвижку, чтобы никто не мог помешать им. — Уж не умер ли король? Не убили ли вы кардинала? На вас лица нет! Рассказывайте же скорее, я положительно умираю от беспокойства.

— Атос, — сказал д'Артаньян, сбросив с себя женское платье и оказавшись в одной рубашке, — приготовьтесь выслушать невероятную, неслыханную историю.

— Сначала наденьте этот халат, — предложил мушкетер.

Д'Артаньян надел халат, причем не сразу попал в рукава — до такой степени он был еще взволнован.

— Итак? — спросил Атос.

— Итак… — ответил д'Артаньян, нагибаясь к уху Атоса и понижая голос, — итак, миледи заклеймена на плече цветком лилии.

— Ах! — вскричал мушкетер, словно в сердце ему попала пуля.

— Послушайте, — сказал д'Артаньян, — вы уверены, что та женщина действительно умерла?

— Та женщина? — переспросил Атос таким глухим голосом, что д'Артаньян едва расслышал его.

— Да, та, о которой вы мне однажды рассказали в Амьене.

Атос со стоном опустил голову на руки.

— Этой лет двадцать шесть — двадцать семь, — продолжал д'Артаньян.

— У нее белокурые волосы? — спросил Атос.

— Да.

— Светлые, до странности светлые голубые глаза с черными бровями и черными ресницами?

— Да.

— Высокого роста, хорошо сложена? С левой стороны у нее недостает одного зуба рядом с глазным?

— Да.

— Цветок лилии небольшой, рыжеватого оттенка и как бы полустертый с помощью разных притираний?

— Да.

— Но ведь вы говорили, что она англичанка?

— Все называют ее миледи, но очень возможно, что она француженка. Ведь лорд Винтер — это всего лишь брат ее мужа.

— Д'Артаньян, я хочу ее видеть!

— Берегитесь, Атос, берегитесь: вы пытались убить ее! Это такая женщина, которая способна отплатить вам тем же и не промахнуться.

— Она не посмеет что-либо рассказать — это выдало бы ее.

— Она способна на все! Приходилось вам когда-нибудь видеть ее разъяренной?

— Нет.

— Это тигрица, пантера! Ах, милый Атос, я очень боюсь, что навлек опасность ужасной мести на нас обоих…

И д'Артаньян рассказал все: о безумном гневе миледи и ее угрозах убить его.

— Вы правы, и, клянусь душой, я не дал бы сейчас за свою жизнь и гроша, — сказал Атос. — К счастью, послезавтра мы покидаем Париж; по всей вероятности, нас пошлют к Ла Рошели, а когда мы уедем…

— Она последует за вами на край света, Атос, если только узнает вас. Пусть уж ее гнев падет на меня одного.

— Ах, друг мой, а что за важность, если она и убьет меня! — сказал Атос, — Уж не думаете ли вы, что я дорожу жизнью?

— Во всем этом скрывается какая-то ужасная тайна… Знаете, Атос, эта женщина — шпион кардинала, я убежден в этом.

— В таком случае, берегитесь. Если кардинал не проникся к вам восхищением за лондонскую историю, то он возненавидел вас за нее. Однако ему не в чем обвинить вас открыто, а так как ненависть непременно должна найти исход, особенно если это ненависть кардинала, то берегитесь! Когда вы выходите из дому, не выходите один; когда вы едете, будьте осторожны — словом, не доверяйте никому, даже собственной тени.

— К счастью, — сказал д'Артаньян, — нам надо только дотянуть до послезавтрашнего вечера, так как в армии, надеюсь, нам не придется опасаться никого, кроме вражеских солдат.

— А пока что, — заявил Атос, — я отказываюсь от своих затворнических намерений и буду повсюду сопровождать вас. Вам надо вернуться на улицу Могильщиков, я иду с вами.

— Но, как это ни близко отсюда, — возразил д'Артаньян, — я не могу идти туда в таком виде.

— Это правда, — согласился Атос и позвонил в колокольчик.

Вошел Гримо.

Атос знаком приказал ему пойти к д'Артаньяну и принести оттуда платье. Гримо также знаком ответил, что превосходно все понял, и ушел.

— Так-то, милый друг! — сказал Атос. — Однако же вся эта история отнюдь не помогает нам в деле экипировки, ибо, если не ошибаюсь, все ваши пожитки остались у миледи, которая вряд ли позаботится о том, чтобы вернуть их. К счастью, у вас есть сапфир.

— Сапфир принадлежит вам, милый Атос! Ведь вы сами сказали, что это фамильное кольцо.

— Да, мой отец купил его за две тысячи экю — так он говорил мне когда-то. Оно составляло часть свадебных подарков, которые он сделал моей матери, и оно просто великолепно! Мать подарила его мне, а я, безумец, вместо того чтобы хранить это кольцо как святыню, в свою очередь подарил его этой презренной женщине…

— В таком случае, дорогой мой, возьмите себе это кольцо: я понимаю, как вы должны дорожить им.

— Чтобы я взял это кольцо после того, как оно побывало в преступных руках! Никогда! Это кольцо осквернено, д'Артаньян.

— Если так, продайте его.

— Продать сапфир, полученный мною от матери! Признаюсь, я счел бы это святотатством.

— Тогда заложите его, и вы, бесспорно, получите около тысячи экю. Этой суммы с избытком хватит на ваши надобности, а потом из первых же полученных денег вы выкупите его, и оно вернется к вам очищенным от прежних пятен, потому что пройдет через руки ростовщиков.

Атос улыбнулся.

— Вы чудесный товарищ, милый д'Артаньян, — сказал он. — Своей неизменной веселостью вы поднимаете дух у тех несчастных, которые впали в уныние. Идет! Давайте заложим это кольцо, но с одним условием.

— С каким?

— Пятьсот экю берете вы, пятьсот — я.

— Что вы, Атос! Мне не нужно и четверти этой суммы — я ведь в гвардии. Продав седло, я выручу как раз столько, сколько требуется. Что мне надо? Лошадь для Планше, вот и все. Вы забываете к тому же, что и у меня есть кольцо.

— Которым вы, видимо, дорожите еще больше, чем я своим; по крайней мере, так мне показалось.

— Да, потому что в случае крайней необходимости оно может не только вывести нас из затруднительного положения, но и спасти от серьезной опасности. Это не только драгоценный алмаз — это волшебный талисман.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, но верю вам. Итак, вернемся к моему кольцу или, вернее, к вашему. Вы возьмете половину той суммы, которую нам за него дадут, или я брошу его в Сену. А у меня нет уверенности в том, что какая-нибудь рыба будет настолько любезна, что принесет его нам, как принесла Поликрату.[32]

— Ну хорошо, согласен! — сказал д'Артаньян.

В эту минуту вернулся Гримо и с ним Планше; беспокоясь за своего господина и любопытствуя узнать, что с ним произошло, последний воспользовался случаем и принес одежду сам.

Д'Артаньян оделся. Атос сделал то же. Затем, когда оба друга были готовы, Атос знаком показал Гримо, что прицеливается. Гримо тотчас же снял со стены мушкет и приготовился сопровождать своего господина.

Они благополучно добрались до улицы Могильщиков. В дверях стоял Бонасье. Он насмешливо взглянул на д'Артаньяна.

— Поторапливайтесь, любезный жилец, — сказал он, — вас ждет красивая девушка, а женщины, как вам известно, не любят, чтобы их заставляли ждать.

— Это Кэтти! — вскричал д'Артаньян и бросился наверх.

И действительно, на площадке перед своей комнатой он увидел Кэтти: бедная девушка стояла, прислонясь к двери, и вся дрожала.

— Вы обещали защитить меня, — сказала она, — вы обещали спасти меня от ее гнева. Вспомните, ведь это вы погубили меня!

— Конечно, конечно! — сказал д'Артаньян. — Не беспокойся, Кэтти. Однако что же произошло после моего ухода?

— Я и сама не знаю, — ответила Кэтти. — На ее крики сбежались лакеи, она была вне себя от ярости. Нет таких проклятий, каких бы она не посылала по вашему адресу. Тогда я испугалась, как бы она не вспомнила, что вы попали в ее комнату через мою, и не заподозрила, что я ваша сообщница. Я взяла все свои деньги, самые ценные из своих вещей и убежала.

— Бедная девочка! Но что же мне с тобой делать? Послезавтра я уезжаю.

— Все, что хотите, господин д'Артаньян! Помогите мне уехать из Парижа, помогите мне уехать из Франции…

— Но не могу же я взять тебя с собой на осаду Ла Рошели! — возразил д'Артаньян.

— Конечно, нет, но вы можете устроить меня где-нибудь в провинции, у какой-нибудь знакомой дамы на вашей родине, к примеру…

— Милая Кэтти, у меня на родине дамы не держат горничных… Впрочем, погоди, я знаю, что мы сделаем… Планше, сходи за Арамисом. Пусть сейчас же идет сюда. Нам надо поговорить с ним.

— Понимаю, — сказал Атос. — Но почему же не с Портосом? Мне кажется, что его маркиза…

— Маркиза Портоса одевается с помощью писцов своего мужа, — со смехом сказал д'Артаньян. — К тому же Кэтти не захочет жить на Медвежьей улице… Правда, Кэтти?

— Я буду жить где угодно, — ответила Кэтти, — лишь бы меня хорошенько спрятали и никто не знал, где я.

— Теперь, Кэтти, когда мы расстаемся с тобой и, значит, ты больше не ревнуешь меня…

— Господин д'Артаньян, — сказала Кэтти, — где бы я ни была, я всегда буду любить вас!

— Вот где, черт возьми, нашло приют постоянство! — пробормотал Атос.

— И я тоже… — сказал д'Артаньян, — я тоже всегда буду любить тебя, будь спокойна. Но вот что — ответь мне на один вопрос, это для меня очень важно: ты никогда ничего не слышала о молодой женщине, которая была похищена как-то ночью?

— Подождите… О боже, неужели вы любите еще и эту женщину?

— Нет, ее любит один из моих друзей. Да вот он, этот самый Атос.

— Я?! — вскричал Атос с таким ужасом, словно он наступил на змею.

— Ну конечно же, ты! — сказал д'Артаньян, сжимая руку Атоса. — Ты отлично знаешь, какое участие принимаем все мы в этой бедняжке, госпоже Бонасье. Впрочем, Кэтти никому не расскажет об этом… Не так ли, Кэтти? Знаешь, милочка, — продолжал д'Артаньян, — это жена того урода, которого ты, наверное, заметила у дверей, когда входила ко мне.

— О боже! — вскричала Кэтти. — Вы напомнили мне о нем. Я так боюсь! Только бы он не узнал меня!

— То есть как — узнал? Значит, ты уже видела прежде этого человека?

— Он два раза приходил к миледи.

— Так и есть! Когда это было?

— Недели две — две с половиной назад.

— Да, да, именно так.

— И вчера вечером он приходил опять.

— Вчера вечером?

— Да, за минуту до вас.

— Милый Атос, мы окружены сетью шпионов!.. И ты думаешь, Кэтти, что он узнал тебя?

— Заметив его, я низко надвинула на лицо капор, но, пожалуй, было уже поздно.

— Спуститесь вниз, Атос, — к вам он относится менее недоверчиво, чем ко мне, — и посмотрите, все ли еще он стоит у дверей.

Атос сошел вниз и вскоре вернулся.

— Его нет, — сказал он, — и дом на замке.

— Он отправился донести о том, что все голуби в голубятне.

— В таком случае, давайте улетим, — сказал Атос, — и оставим здесь одного Планше, который сообщит нам о дальнейшем.

— Одну минутку! А как же быть с Арамисом? Ведь мы послали за ним.

— Это правда, подождем Арамиса.

В эту самую минуту вошел Арамис.

Ему рассказали всю историю и объяснили, насколько необходимо найти у кого-нибудь из его высокопоставленных знакомых место для Кэтти.

Арамис на минуту задумался, потом спросил, краснея:

— Я действительно окажу вам этим услугу, д'Артаньян?

— Я буду вам признателен всю мою жизнь.

— Так вот, госпожа де Буа-Траси просила меня найти для одной из ее приятельниц, которая, кажется, живет где-то в провинции, надежную горничную, и если вы, д'Артаньян, можете поручиться за…

— О сударь! — вскричала Кэтти. — Уверяю вас, я буду бесконечно предана той особе, которая даст мне возможность уехать из Парижа.

— В таком случае, — сказал Арамис, — все уладится.

Он сел к столу, написал записку, запечатал ее своим перстнем и отдал Кэтти.

— А теперь, милочка, — сказал д'Артаньян, — ты сама знаешь, что оставаться здесь небезопасно ни для нас, ни для тебя, и поэтому нам надо расстаться. Мы встретимся с тобой в лучшие времена.

— Знайте, что когда бы и где бы мы ни встретились, — сказала Кэтти, — я буду любить вас так же, как люблю сейчас!

— Клятва игрока, — промолвил Атос, между тем как д'Артаньян вышел на лестницу проводить Кэтти.

Минуту спустя трое молодых людей расстались, сговорившись встретиться в четыре часа у Атоса и поручив Планше стеречь дом.

Арамис пошел домой, а Атос и д'Артаньян отправились закладывать сапфир.

Как и предвидел наш гасконец, они без всяких затруднений получили триста пистолей под залог кольца. Более того, ростовщик объявил, что, если они пожелают продать ему кольцо в собственность, он готов дать за него до пятисот пистолей, так как оно изумительно подходит к имеющимся у него серьгам.

Атос и д'Артаньян, расторопные солдаты и знатоки своего дела, потратили не более трех часов на приобретение всей экипировки, нужной мушкетеру. К тому же Атос был человек покладистый и натура необычайно широкая. Если вещь ему подходила, он всякий раз платил требуемую сумму, даже не пытаясь сбавить ее. Д'Артаньян попробовал было сделать ему замечание на этот счет, но Атос с улыбкой положил ему руку на плечо, и д'Артаньян понял, что если ему, бедному гасконскому дворянину, пристало торговаться, то это никак не шло человеку, который держал себя как принц крови.

Мушкетер отыскал превосходную андалузскую лошадь шестилетку, черную как смоль, с пышущими огнем ноздрями, с тонкими, изящными ногами. Он осмотрел ее и не нашел ни одного изъяна. За нее запросили тысячу ливров.

Возможно, что ему удалось бы купить ее дешевле, но, пока д'Артаньян спорил с барышником о цене, Атос уже отсчитывал на столе сто пистолей.

Для Гримо была куплена пикардийская лошадь, коренастая и крепкая, за триста ливров.

Однако, когда Атос купил седло к этой лошади и оружие для Гримо, от его ста пятидесяти пистолей не осталось ни гроша. Д'Артаньян предложил приятелю взять часть денег из его доли, с тем чтобы он отдал этот долг когда-нибудь впоследствии, но Атос только пожал плечами.

— Сколько предлагал ростовщик, чтобы приобрести сапфир в собственность? — спросил он.

— Пятьсот пистолей.

— То есть на двести пистолей больше. Сто пистолей вам, сто пистолей мне. Друг мой, да ведь это целое состояние! Идите к ростовщику.

— Как! Вы хотите…

— Право, д'Артаньян, это кольцо напоминало бы мне о слишком грустных вещах. К тому же у нас никогда не будет трехсот пистолей, чтобы выкупить его, и мы напрасно потеряем на этом деле две тысячи ливров. Скажите же ему, что кольцо — его, и возвращайтесь с двумя сотнями пистолей.

— Подумайте хорошенько, Атос!

— Наличные деньги дороги в наше время, и надо уметь приносить жертвы. Идите, д'Артаньян, идите! Гримо проводит вас со своим мушкетом.

Полчаса спустя д'Артаньян вернулся с двумя тысячами ливров, не встретив на пути никаких приключений.

Вот каким образом Атос нашел в своем хозяйстве денежные средства, на которые он совершенно не рассчитывал.

IX

ВИДЕНИЕ
Итак, в четыре часа четверо друзей собрались у Атоса. С заботами об экипировке было покончено, и теперь на лице каждого из них отражались только собственные сокровенные заботы, ибо всякая минута счастья таит в себе будущую тревогу.

Внезапно вошел Планше с двумя письмами, адресованными д'Артаньяну.

Одно было маленькое, продолговатое, изящное, запечатанное красивой зеленого воска, на которой был вытиснен голубь, несущий в клюве зеленую ветвь.

Второе было большое, квадратное, и на нем красовался грозный герб его высокопреосвященства герцога-кардинала.

При виде маленького письмеца сердце д'Артаньяна радостно забилось: ему показалось, что он узнал почерк. Правда, он видел этот почерк лишь однажды, но память о нем глубоко запечатлелась в его сердце.

Итак, он взял маленькое письмо и поспешно его распечатал.

«В ближайшую среду, — говорилось в письме, — между шестью и семью часами вечера прогуливайтесь по дороге в Шайо и внимательно вглядывайтесь в проезжающие кареты, но, если вы дорожите вашей жизнью и жизнью людей, которые вас любят, не говорите ни одного слова, не делайте ни одного движения, которое могло бы показать, что вы узнали особу, подвергающую себя величайшей опасности ради того, чтобы увидеть вас хоть бы на мгновение».

Подписи не было.

— Это западня, д'Артаньян, — сказал Атос. — Не ходите туда.

— Но мне кажется, что я узнаю почерк, — возразил д'Артаньян.

— Почерк может быть подделан, — продолжал Атос. — В такое время года дорога в Шайо в шесть-семь часов вечера совершенно безлюдна. Это все равно что пойти на прогулку в лес Бонди.

— А что, если мы отправимся туда вместе? — предложил д'Артаньян. — Что за черт! Не проглотят же нас всех четырех сразу, да еще с четырьмя слугами, лошадьми и оружием!

— К тому же это будет удобный случай показать наше снаряжение, — добавил Портос.

— Но если это пишет женщина, — возразил Арамис, — и если эта женщина не хочет, чтобы ее видели, то вы скомпрометируете ее, д'Артаньян. Подумайте об этом! То будет поступок, недостойный дворянина.

— Мы останемся позади, — предложил Портос, — и д'Артаньян подъедет к карете один.

— Так-то так, но ведь из кареты, которая мчится на полном ходу, очень легко выстрелить из пистолета.

— Ба! — сказал д'Артаньян. — Пуля пролетит мимо. А мы нагоним карету и перебьем всех, кто в ней окажется. Все-таки у нас будет несколькими врагами меньше.

— Он прав, — согласился Портос. — Я за драку. Надо же испытать наше оружие, в конце концов!

— Что ж, доставим себе это удовольствие, — произнес Арамис своим обычным беспечным тоном.

— Как вам будет угодно, — сказал Атос.

— Господа, — сказал д'Артаньян, — уже половина пятого, и мы едва успеем к шести часам на дорогу в Шайо.

— К тому же, если мы выедем слишком поздно, — добавил Портос, — то нас никто не увидит, а это было бы очень досадно. Итак, идемте готовиться в путь, господа!

— Но вы забыли о втором письме, — сказал Атос. — Между тем, судя по печати, оно, мне кажется, заслуживает того, чтобы его вскрыли. Признаюсь вам, любезный д'Артаньян, что меня оно беспокоит гораздо больше, чем та писулька, которую вы с такой нежностью спрятали у себя на груди.

Д'Артаньян покраснел.

— Хорошо, — сказал молодой человек, — давайте посмотрим, господа, чего хочет от меня его высокопреосвященство.

Д'Артаньян распечатал письмо и прочитал:

«Г-н д'Артаньян, королевской гвардии, роты Дезэссара, приглашается сегодня, к восьми часам вечера, во дворец кардинала.

Ла Удиньер,

капитан гвардии».

— Черт возьми! — проговорил Атос. — Вот это свидание будет поопасней того, другого.

— Я пойду на второе, побывав на первом, — сказал д'Артаньян. — Одно назначено на семь часов, другое на восемь. Времени хватит на оба.

— Гм… Я бы не пошел, — заметил Арамис. — Учтивый кавалер не может не пойти на свидание, назначенное ему дамой, но благоразумный дворянин может найти себе оправдание, не явившись к его высокопреосвященству, особенно если у него есть причины полагать, что его приглашают вовсе не из любезности.

— Я согласен с Арамисом, — сказал Портос.

— Господа, — ответил д'Артаньян, — я уже раз получил через господина де Кавуа подобное приглашение от его высокопреосвященства. Я пренебрег им, и на следующий день произошло большое несчастье: исчезла Констанция. Будь что будет, но я пойду.

— Если ваше решение твердо — идите, — сказал Атос.

— А Бастилия? — спросил Арамис.

— Подумаешь! Вы вытащите меня оттуда, — сказал д'Артаньян.

— Разумеется! — ответили в один голос Арамис и Портос с присущей им великолепной уверенностью и таким тоном, словно это было самое простое дело. — Разумеется, мы вытащим вас оттуда, но так как послезавтра нам надо ехать, то покамест вам было бы лучше не лезть в эту Бастилию.

— Давайте сделаем так, — сказал Атос. — Не будем оставлять его сегодня одного весь вечер, а когда он пойдет во дворец кардинала, каждый из нас, с тремя мушкетерами позади, займет пост у одного из выходов. Если мы увидим, что оттуда выезжает какая-нибудь закрытая карета хоть сколько-нибудь подозрительного вида, мы нападем на нее. Давно уж мы не сталкивались с гвардейцами кардинала, и, должно быть, господин де Тревиль считает нас покойниками!

— Право, Атос, вы созданы быть полководцем, — сказал Арамис. — Что вы скажете, господа, об этом плане?

— Превосходный план! — хором вскричали молодые люди.

— Итак, — сказал Портос, — я бегу в казармы и предупреждаю товарищей, чтобы они были готовы к восьми часам. Место встречи назначаем на площади перед дворцом кардинала. А вы пока что велите слугам седлать лошадей.

— Но у меня нет лошади, — возразил д'Артаньян. — Правда, я могу послать за лошадью к господину де Тревилю.

— Незачем, — сказал Арамис, — возьмите одну из моих.

— Сколько же их у вас? — спросил д'Артаньян.

— Три, — улыбаясь, ответил Арамис.

— Дорогой мой, — сказал Атос, — я убежден, что лошадьми вы обеспечены лучше, чем все поэты Франции и Наварры.

— Послушайте, милый Арамис, вы, должно быть, и сами не будете знать, что делать с тремя лошадьми. Я просто не могу понять, зачем вы купили сразу трех.

— Дело в том, что третью лошадь мне привел как раз сегодня утром какой-то лакей без ливреи, который не пожелал сказать, у кого он служит, и сообщил, что получил приказание от своего господина…

— …или от своей госпожи, — прервал его д'Артаньян.

— Это неважно, — сказал Арамис, краснея. — И сообщил, что он получил приказание от своей госпожи доставить лошадь в мою конюшню, но не говорить мне, кем она прислана.

— Нет, только с поэтами случаются подобные вещи! — заметил серьезным тоном Атос.

— В таком случае, сделаем по-другому, — сказал д'Артаньян. — На какой лошади поедете вы сами? На той, что купили, или на той, что вам подарили?

— Разумеется, на той, которую мне подарили. Вы же понимаете, д'Артаньян, что я не могу нанести такое оскорбление…

— …неизвестному дарителю, — продолжал д'Артаньян.

— Или таинственной дарительнице, — поправил его Атос.

— Выходит, что та лошадь, которую вы купили, теперь уже не нужна вам?

— Почти.

— А вы сами выбирали ее?

— И притом очень тщательно. Как вам известно, безопасность всадника почти всегда зависит от его лошади!

— Так уступите ее мне за ту цену, какую вы за нее заплатили.

— Я и сам собирался предложить вам ее, любезный д'Артаньян, с тем чтобы вы вернули мне эту безделицу, когда вам вздумается.

— А во что она обошлась вам?

— В восемьсот ливров.

— Вот сорок двойных пистолей, милый друг, — сказал д'Артаньян, вынимая из кармана деньги. — Я знаю, что именно такой монетой вам платят за ваши поэмы.

— Так вы богаты? — удивился Арамис.

— Богат, богат, как Крез, дорогой мой!

И д'Артаньян забренчал в кармане остатками своих пистолей.

— Пошлите ваше седло в мушкетерские казармы, и вам приведут вашу лошадь вместе с остальными.

— Отлично. Однако скоро пять часов, нам надо поторопиться.

Через четверть часа в конце улицы Феру появился Портос на прекрасном испанском жеребце. За ним ехал Мушкетон на овернской лошадке, маленькой, но тоже очень красивой. Портос был олицетворением радости и гордости.

Одновременно с ним в другом конце улицы показался Арамис на великолепном английском скакуне. За ним на руанской лошади ехал Базен, ведя в поводу могучего мекленбургского коня: то была лошадь д'Артаньяна.

Оба мушкетера съехались у дверей; Атос и д'Артаньян смотрели на них из окна.

— Черт возьми! — сказал Арамис. — У вас чудесная лошадь, любезный Портос.

— Да, — ответил Портос, — это та, которую мне должны были прислать с самого начала. Из-за глупой шутки мужа ее заменили другой, но впоследствии муж был наказан, и все кончилось к полному моему удовлетворению.

Вскоре появился Планше, а с ним Гримо, ведя лошадь своего хозяина. Д'Артаньян и Атос вышли из дому, сели на коней, и четыре товарища пустились в путь: Атос на лошади, которой он был обязан своей жене, Арамис — любовнице, Портос — прокурорше, а д'Артаньян — своей удаче, лучшей из всех любовниц.

Слуги ехали вслед за ними.

Как и предвидел Портос, кавалькада производила сильное впечатление, и если бы г-жа Кокнар могла видеть, как величественно выглядит на красивом испанском жеребце ее любовник, она не пожалела бы о кровопускании, которое произвела денежному сундуку своего мужа.

Близ Лувра четверо друзей встретили г-на де Тревиля, возвращавшегося из Сен-Жермена; он остановил их, чтобы полюбоваться их блестящей экипировкой, и в мгновение ока целая толпа зевак собралась вокруг них.

Д'Артаньян воспользовался этим и рассказал г-ну де Тревилю о письме с большой красной и с герцогским гербом; само собою разумеется, что о втором письме он не сказал ни слова.

Г-н де Тревиль одобрил принятое друзьями решение и заверил их, что в случае, если д'Артаньян не явится к нему на следующий день, он сам найдет средства разыскать молодого человека, где бы тот ни был.

В эту минуту часы на Самаритянке пробили шесть. Друзья извинились, сославшись на срочное свидание, и простились с г-ном де Тревилем.

Пустив лошадей галопом, они выехали на дорогу в Шайо. Начинало темнеть, экипажи проезжали туда и обратно. Д'Артаньян под охраной друзей, стоявших в нескольких шагах, заглядывал в глубь карет, но не видел ни одного знакомого лица.

Наконец, после пятнадцатиминутного ожидания, когда сумерки уже почти совсем сгустились, появилась карета, быстро приближавшаяся со стороны Севра. Предчувствие заранее подсказало д'Артаньяну, что именно в этой карете находится особа, назначившая ему свидание, и молодой человек сам удивился, почувствовав, как сильно забилось его сердце. Почти в ту же минуту из окна кареты высунулась женская головка: два пальца, прижатые к губам, как бы требовали молчания или посылали поцелуй. Д'Артаньян издал тихое радостное восклицание: эта женщина — или, вернее, это видение, ибо карета промчалась с быстротой молнии, — была г-жа Бонасье.

Вопреки полученному предупреждению, д'Артаньян невольным движением пустил лошадь в галоп и в несколько секунд догнал карету, но окно было уже плотно завешено. Видение исчезло.

Тут только д'Артаньян вспомнил предостережение: «…если вы дорожите вашей жизнью и жизнью людей, которые вас любят… не делайте ни одного движения и притворитесь, что ничего не видели».

Он остановился, трепеща не за себя, а за бедную женщину: очевидно, назначая ему это свидание, она подвергала себя большой опасности.

Карета продолжала все с той же быстротой нестись вперед; потом она влетела в Париж и скрылась.

Д'Артаньян застыл на месте, ошеломленный, не зная, что думать. Если это была г-жа Бонасье и если она возвращалась в Париж, то к чему это мимолетное свидание, этот беглый обмен взглядов, этот незаметный поцелуй? Если же это была не она — что тоже было вполне вероятно, ибо в полумраке легко ошибиться, — если это была не она, то не являлось ли все это началом подстроенной против него интриги и не воспользовались ли его враги в качестве приманки женщиной, любви к которой он ни от кого не скрывал?

К д'Артаньяну подъехали его спутники. Все трое отлично видели, как из окна кареты выглянула женская головка, но, за исключением Атоса, никто из них не знал в лицо г-жу Бонасье. По мнению Атоса, это была именно она, но он не так внимательно, как д'Артаньян, вглядывался в это хорошенькое личико, а потому заметил в глубине кареты и вторую голову — голову мужчины.

— Если это так, — сказал д'Артаньян, — то, по-видимому, они перевозят ее из одной тюрьмы в другую. Но что же они собираются сделать с этой бедняжкой? И встречусь ли я с нею когда-нибудь?

— Друг, — серьезно проговорил Атос, — помните, что только с мертвыми нельзя встретиться здесь, на земле. Мы с вами кое-что знаем об этом, не так ли? Так вот, если ваша возлюбленная не умерла, если это именно ее мы видели сейчас в карете, то вы разыщете ее — рано или поздно. И быть может… — добавил он свойственным ему мрачным тоном, — быть может, это будет даже раньше, чем вы сами захотите.

Часы пробили половину восьмого, карета проехала на двадцать минут позднее, чем было назначено в записке. Друзья напомнили д'Артаньяну, что ему предстоит сделать один визит, и не преминули заметить, что еще не поздно от него отказаться.

Но д'Артаньян был вместе и упрям и любопытен. Он вбил себе в голову, что пойдет во дворец кардинала и узнает, что хочет ему сказать его высокопреосвященство. Ничто не могло заставить его изменить решение.

Они приехали на улицу Сент-Оноре и на площади кардинальского дворца застали двенадцать вызванных ими мушкетеров, которые прогуливались, поджидая товарищей. Только теперь им объяснили, в чем дело.

Д'Артаньян пользовался широкой известностью в славном полку королевских мушкетеров; все знали, что со временем ему предстояло занять там свое место, и на него заранее смотрели как на товарища. Поэтому каждый с готовностью согласился принять участие в деле, для которого был приглашен; к тому же речь шла о возможности досадить кардиналу и его людям, а эти достойные дворяне были всегда готовы на такого рода предприятие.

Атос разбил их на три отряда, взял на себя командование одним из них, отдал Гримо в распоряжение Арамиса, третий — Портоса, затем каждый отряд засел поблизости от дворца, напротив одного из выходов. Что касается д'Артаньяна, то он храбро вошел в главную дверь.

Несмотря на то что молодой человек чувствовал за собой сильную поддержку, он был не вполне спокоен, поднимаясь по ступенькам широкой лестницы. Его поступок с миледи очень походил на предательство, а он сильно подозревал о существовании каких-то отношений политического свойства, связывавших эту женщину с кардиналом; кроме того, де Вард, которого он отделал так жестоко, был одним из приверженцев его высокопреосвященства; а д'Артаньян знал, что если его высокопреосвященство был страшен для врагов, то он был горячо привязан к своим друзьям.

«Если де Вард рассказал кардиналу о нашей стычке, что не подлежит сомнению, и если он узнал, кто я, что вполне возможно, то я должен считать себя почти что приговоренным, — думал д'Артаньян, качая головой. — Но почему же тогда кардинал ждал до нынешнего дня? Да очень просто — миледи пожаловалась ему на меня с тем лицемерно-грустным видом, который ей так идет, и это последнее преступление переполнило чашу. К счастью, — мысленно добавил д'Артаньян, — мои добрые друзья стоят внизу и не дадут увезти меня, не попытавшись отбить. Однако рота мушкетеров господина де Тревиля не может одна воевать с кардиналом, который располагает войсками всей Франции и перед которым королева бессильна, а король безволен. Д'Артаньян, друг мой, ты храбр, у тебя есть превосходные качества, но женщины погубят тебя!»

Таков был печальный вывод, сделанный им, когда он вошел в переднюю и передал письмо служителю. Тот проводил его в приемный зал и исчез в глубине дворца.

В приемном зале находилось пять или шесть гвардейцев кардинала: увидев д'Артаньяна, который, как им было известно, ранил Жюссака, они взглянули на него с какой-то странной улыбкой.

Эта улыбка показалась д'Артаньяну дурным предзнаменованием; однако запугать нашего гасконца было не так-то легко или, вернее, благодаря огромному самолюбию, свойственному жителям его провинции, он не любил показывать людям то, что происходило в его душе, если то, что в ней происходило, напоминало страх; он с гордым видом прошел мимо господ гвардейцев и, подбоченясь, остановился в выжидательной позе, не лишенной величия.

Служитель вернулся и знаком предложил д'Артаньяну следовать за ним. Молодому человеку показалось, что гвардейцы начали перешептываться за его спиной.

Он миновал коридор, прошел через большой зал, вошел в библиотеку и очутился перед каким-то человеком, который сидел у письменного стола и писал.

Служитель ввел его и удалился без единого слова. Д'Артаньян стоял и разглядывал этого человека.

Сначала ему показалось, что перед ним судья, изучающий некое дело, но вскоре он заметил, что человек, сидевший за столом, писал или, вернее, исправлял строчки неравной длины, отсчитывая слоги по пальцам. Он понял, что перед ним поэт. Минуту спустя поэт закрыл свою рукопись, на обложке которой было написано «Мирам, трагедия в пяти актах», и поднял голову.

Д'Артаньян узнал кардинала.

X

ГРОЗНЫЙ ПРИЗРАК
Кардинал оперся локтем на рукопись, а щекой на руку и с минуту смотрел на молодого человека. Ни у кого не было такого проницательного, такого испытующего взгляда, как у кардинала Ришелье, и д'Артаньян почувствовал, как лихорадочный озноб пробежал по его телу. Однако он не показал виду и, держа шляпу в руке, ожидал без излишней гордости, но и без излишнего смирения, пока его высокопреосвященству угодно будет заговорить с ним.


Д'Артаньян почувствовал, как озноб пробежал по его телу.

— Сударь, — сказал ему кардинал, — это вы д'Артаньян из Беарна?

— Да, ваша светлость, — отвечал молодой человек.

— В Тарбе и его окрестностях существует несколько ветвей рода д'Артаньянов, — сказал кардинал. — К которой из них принадлежите вы?

— Я сын того д'Артаньяна, который участвовал в войнах за веру вместе с великим королем Генрихом, отцом его величества короля.

— Вот-вот! Значит, этовы семь или восемь месяцев назад покинули родину и уехали искать счастья в столицу?

— Да, ваша светлость.

— Вы проехали через Менг, где с вами произошла какая-то история… не помню, что именно… словом, какая-то история.

— Ваша светлость, — сказал д'Артаньян, — со мной произошло…

— Не нужно, не нужно, — прервал его кардинал с улыбкой, говорившей, что он знает эту историю не хуже того, кто собирался ее рассказывать. — У вас было рекомендательное письмо к господину де Тревилю, не так ли?

— Да, ваша светлость, но как раз во время этого несчастного приключения в Менге…

— …письмо пропало, — продолжал кардинал. — Да, я знаю это. Однако господин де Тревиль — искусный физиономист, распознающий людей с первого взгляда, и он устроил вас в роту своего тестя Дезэссара, подав вам надежду, что со временем вы вступите в ряды мушкетеров.

— Вы прекрасно осведомлены, ваша светлость, — сказал д'Артаньян.

— С тех пор у вас было много всяких приключений. Вы прогуливались за картезианским монастырем в такой день, когда вам бы следовало находиться в другом месте. Затем вы предприняли с друзьями путешествие на воды в Форж. Они задержались в пути; что же касается вас, то вы поехали дальше. Это вполне понятно — у вас были дела в Англии.

— Ваша светлость, — начал было ошеломленный д'Артаньян, — я ехал…

— На охоту в Виндзор или куда-то в другое место — никому нет до этого дела. Если я знаю об этом, то лишь потому, что мое положение обязывает меня все знать. По возвращении оттуда вы были приняты одной августейшей особой, и мне приятно видеть, что вы сохранили ее подарок…

Д'Артаньян схватился за перстень, подаренный ему королевой, и поспешно повернул его камнем внутрь, но было уже поздно.

— На следующий день после этого события вас посетил Кавуа, — продолжал кардинал, — и просил явиться во дворец. Вы не нанесли этого визита и сделали ошибку.

— Ваша светлость, я боялся, что навлек на себя немилость вашего высокопреосвященства.

— За что же, сударь? За то, что вы выполнили приказание своего начальства с большим искусством и большей храбростью, чем это сделал бы другой на вашем месте? Вы боялись немилости, в то время как заслужили только похвалу! Я наказываю тех, которые не повинуются, а вовсе не тех, которые, подобно вам, повинуются… слишком усердно… В доказательство припомните тот день, когда я послал за вами, и восстановите в памяти событие, которое произошло в тот самый вечер…

Именно в этот вечер произошло похищение г-жи Бонасье.

Д'Артаньян вздрогнул: он вспомнил, что полчаса назад бедная женщина проехала мимо него, увлекаемая, без сомнения, той же силой, которая заставила ее исчезнуть.

— И вот, — продолжал кардинал, — так как в течение некоторого времени я ничего о вас не слышу, мне захотелось узнать, что вы поделываете. Между прочим, вы обязаны мне некоторой признательностью: должно быть, вы и сами заметили, как вас щадили при всех обстоятельствах.

Д'Артаньян почтительно поклонился.

— Причиной было не только вполне естественное чувство справедливости, — продолжал кардинал, — но также то, что я составил себе в отношении вас некоторый план…

Удивление д'Артаньяна все возрастало.

— Я хотел изложить вам этот план в тот день, когда вы получили мое первое приглашение, но вы не явились. К счастью, это опоздание ничему не помешало, и вы услышите его сегодня. Садитесь здесь, напротив меня, господин д'Артаньян! Вы дворянин слишком благородный, чтобы слушать меня стоя.

И кардинал указал молодому человеку на стул. Однако д'Артаньян был так поражен всем происходившим, что его собеседнику пришлось повторить свое приглашение.

— Вы храбры, господин д'Артаньян, — продолжал кардинал, — вы благоразумны, что еще важнее. Я люблю людей с умом и с сердцем. Не пугайтесь, — добавил он с улыбкой, — под людьми с сердцем я подразумеваю мужественных людей. Однако, несмотря на вашу молодость, несмотря на то, что вы только начали жить, у вас есть могущественные враги, и, если вы не будете осторожны, они погубят вас!

— Да, ваша светлость, — ответил молодой человек, — и, к сожалению, им будет очень легко это сделать, потому что они сильны и имеют могущественную поддержку, в то время как я совершенно одинок.

— Это правда, но, как вы ни одиноки, вы уже успели многое сделать и сделаете еще больше, я в этом не сомневаюсь. Однако, на мой взгляд, вы нуждаетесь в том, чтобы кто-то руководил вами на том полном случайностей пути, который вы избрали себе, ибо, если я не ошибаюсь, вы приехали в Париж с честолюбивым намерением сделать карьеру.

— Мой возраст, ваша светлость, — это возраст безумных надежд, — сказал д'Артаньян.

— Безумные надежды существуют для глупцов, сударь, а вы умный человек. Послушайте, что бы вы сказали о чине лейтенанта в моей гвардии и о командовании ротой после кампании?

— О, ваша светлость!

— Вы принимаете, не так ли?

— Ваша светлость… — смущенно начал д'Артаньян.

— Как, вы отказываетесь? — с удивлением воскликнул кардинал.

— Я состою в гвардии его величества, ваша светлость, и у меня нет никаких причин быть недовольным.

— Но мне кажется, — возразил кардинал, — что мои гвардейцы — это в то же время и гвардейцы его величества и что в каких бы частях французской армии вы ни служили, вы одинаково служите королю.

— Вы неверно поняли мои слова, ваша светлость.

— Вам нужен предлог, не так ли? Понимаю. Что ж, у вас есть этот предлог. Повышение, открывающаяся кампания, удобный случай, который я вам предлагаю, — это для всех остальных, для вас же — необходимость иметь надежную защиту, ибо вам небесполезно будет узнать, господин д'Артаньян, что мне поданы на вас серьезные жалобы: вы не все свои дни и ночи посвящаете королевской службе.

Д'Артаньян покраснел.

— Вот здесь, — продолжал кардинал, положив руку на кипу бумаг, — у меня лежит объемистое дело, касающееся вас, но, прежде чем прочитать его, я хотел побеседовать с вами. Я знаю, вы решительный человек, и служба, если ее должным образом направить, могла бы вместо вреда принести вам большую пользу. Итак, подумайте и решайтесь.

— Ваша доброта смущает меня, ваша светлость, — ответил д'Артаньян, — и перед душевным величием вашего высокопреосвященства я чувствую себя жалким червем, но если вы, ваша светлость, позволите мне говорить с вами откровенно… — Д'Артаньян остановился.

— Говорите.

— Хорошо! В таком случае скажу вашему высокопреосвященству, что все мои друзья находятся среди мушкетеров и гвардейцев короля, а враги, по какой-то непонятной роковой случайности, служат вашему высокопреосвященству, так что меня дурно приняли бы здесь и на меня дурно посмотрели бы там, если бы я принял ваше предложение, ваша светлость.

— Уж не зашло ли ваше самомнение так далеко, что вы вообразили, будто я предлагаю вам меньше того, что вы стоите? — спросил кардинал с презрительной усмешкой.

— Ваша светлость, вы во сто крат добрее ко мне, чем я заслуживаю, и я считаю, напротив, что еще недостаточно сделал для того, чтобы быть достойным ваших милостей… Скоро начнется осада Ла Рошели, ваша светлость. Я буду служить на глазах у вашего высокопреосвященства, и, если я буду иметь счастье вести себя при этой осаде так, что заслужу ваше внимание, тогда… тогда, по крайней мере, за мной будет какой-нибудь подвиг, который сможет оправдать ваше покровительство, если вам угодно будет оказать мне его. Всему свое время, ваша светлость. Быть может, в будущем я приобрету право бескорыстно отдать вам себя, тогда как сейчас это будет иметь такой вид, будто я продался вам.

— Другими словами, вы отказываетесь служить мне, сударь, — сказал кардинал с досадой, сквозь которую, однако, просвечивало нечто вроде уважения. — Хорошо, оставайтесь свободным и храните при себе вашу приязнь и вашу неприязнь.

— Ваша светлость…

— Хватит, хватит! — сказал кардинал. — Я не сержусь на вас, но вы сами понимаете, что если мы защищаем и вознаграждаем наших друзей, то ничем не обязаны врагам. И все же я дам вам один совет: берегитесь, господин д'Артаньян, ибо с той минуты, как вы лишитесь моего покровительства, никто не даст за вашу жизнь и гроша!

— Я постараюсь, ваша светлость, — ответил д'Артаньян с благородной уверенностью.

— Когда-нибудь впоследствии, если с вами случится несчастье, — многозначительно сказал Ришелье, — вспомните, что я сам посылал за вами и сделал все, что мог, чтобы предотвратить это несчастье.

— Что бы ни случилось впредь, ваше высокопреосвященство, — ответил д'Артаньян, прижимая руку к сердцу и кланяясь, — я сохраню вечную признательность к вам за то, что вы делаете для меня в эту минуту.

— Итак, господин д'Артаньян, как вы и сами сказали, увидимся после кампании. Я буду следить за вами… Потому что я тоже буду там, — добавил кардинал, указывая д'Артаньяну на великолепные доспехи, которые ему предстояло надеть, — и, когда мы вернемся, тогда… ну, тогда мы сведем с вами счеты!

— О, ваша светлость, — вскричал д'Артаньян, — снимите с меня гнев вашей немилости! Будьте беспристрастны, ваша светлость, если вы убедитесь, что я веду себя, как подобает порядочному человеку.

— Молодой человек, — произнес Ришелье, — если мне представится возможность сказать вам еще раз то, что я сказал сегодня, обещаю сказать вам это.

Последние слова Ришелье выражали страшное сомнение; они ужаснули д'Артаньяна больше, чем его ужаснула бы прямая угроза, ибо это было предостережение. Итак, кардинал хотел уберечь его от какого-то нависшего над ним несчастья. Молодой человек открыл было рот для ответа, но надменный жест кардинала дал ему понять, что аудиенция окончена.

Д'Артаньян вышел, но, когда он переступил порог, мужество едва не покинуло его; еще немного — и он вернулся бы обратно. Однако серьезное и суровое лицо Атоса внезапно предстало перед его мысленным взором: если бы он согласился на союз с кардиналом, Атос не подал бы ему руки, Атос отрекся бы от него.

Только этот страх и удержал молодого человека — настолько велико влияние поистине благородного характера на все, что его окружает.

Д'Артаньян спустился по той же лестнице, по которой пришел; у выхода он увидел Атоса и четырех мушкетеров, ожидавших его возвращения и уже начинавших тревожиться.

Д'Артаньян поспешил успокоить их, и Планше побежал предупредить остальные посты, что сторожить более незачем, ибо его господин вышел из дворца кардинала целым и невредимым.

Когда друзья вернулись в квартиру Атоса, Арамис и Портос спросили о причинах этого странного свидания, но д'Артаньян сказал им только, что Ришелье предложил ему вступить в его гвардию в чине лейтенанта и что он отказался.

— И правильно сделали! — в один голос вскричали Портос и Арамис.

Атос глубоко задумался и ничего не ответил. Однако, когда они остались вдвоем, он сказал другу:

— Вы сделали то, что должны были сделать, д'Артаньян, но, быть может, вы совершили ошибку.

Д'Артаньян вздохнул, ибо этот голос отвечал тайному голосу его сердца, говорившему, что его ждут большие несчастья.

Следующий день прошел в приготовлениях к отъезду; д'Артаньян пошел проститься с г-ном де Тревилем. Тогда все думали еще, что разлука гвардейцев с мушкетерами будет очень недолгой, так как в этот день король заседал в парламенте и предполагал выехать на следующее утро. Поэтому г-н де Тревиль ограничился тем, что спросил у д'Артаньяна, не нуждается ли он в его помощи, но д'Артаньян гордо ответил, что у него есть все необходимое.

Ночью солдаты гвардейской роты Дезэссара сошлись с солдатами из роты мушкетеров г-на де Тревиля, с которыми они успели подружиться. Они расставались в надежде свидеться вновь тогда, когда это будет угодно богу, и в том случае, если это будет ему угодно. Понятно поэтому, что ночь прошла как нельзя более бурно, ибо в подобных случаях крайнюю озабоченность можно побороть лишь крайней беспечностью.

Наутро, при первом звуке труб, друзья расстались. Мушкетеры побежали к казармам г-на де Тревиля, гвардейцы — к казармам г-на Дезэссара, и оба капитана немедленно повели свои роты в Лувр, где король производил смотр войскам.

Король был печален и казался больным, что несколько смягчало высокомерное выражение его лица. В самом деле, накануне, во время заседания парламента, у него сделался приступ лихорадки. Тем не менее он не изменил решения выехать в тот же вечер и, как его ни отговаривали, пожелал произвести смотр своим войскам, надеясь усилием воли побороть завладевавшую им болезнь.

После смотра гвардейцы отправились в поход одни, так как мушкетеры должны были отправиться в путь лишь вместе с королем, и это дало Портосу возможность показаться в своих роскошных доспехах на Медвежьей улице.

Прокурорша увидела его в новом мундире и на прекрасной лошади, когда он проезжал мимо ее окон. Она любила Портоса слишком сильно, чтобы отпустить его без прощания; знаком она попросила его спешиться и зайти к ней. Портос был великолепен: его шпоры бряцали, кираса блестела, шпага беспощадно била его по ногам. На этот раз у него был такой грозный вид, что писцы и не подумали смеяться.

Мушкетера ввели в кабинет мэтра Кокнара, и маленькие серые глазки прокурора гневно блеснули при виде кузена, сиявшего во всем новом. Впрочем, одно соображение немного утешило мэтра Кокнара: все говорило, что поход будет опасный, и он лелеял надежду, что Портоса убьют.

Портос сказал мэтру Кокнару несколько любезных слов и простился с ним; мэтр Кокнар пожелал ему всяческих успехов. Что касается г-жи Кокнар, то она не смогла удержаться от слез, но ее скорбь не была истолкована дурно, ибо все знали, как горячо она была привязана к родственникам, из-за которых у нее постоянно происходили жестокие ссоры с мужем.

Однако подлинное прощание состоялось в спальне у г-жи Кокнар и было поистине душераздирающим.

До тех пор, пока прокурорша могла следить взглядом за своим возлюбленным, она махала платком, высунувшись из окна так далеко, словно собиралась выпрыгнуть из него. Портос принимал все эти изъявления любви с видом человека, привыкшего к подобным сценам, и, только поворачивая за угол, приподнял один раз шляпу и помахал ею в знак прощания.

Что касается Арамиса, то он писал длинное письмо. Кому? Этого никто не знал. Кэтти, которая должна была в этот же вечер выехать в Тур, ждала в соседней комнате.

Атос маленькими глотками допивал последнюю бутылку испанского вина. Между тем д'Артаньян уже выступил в поход со своей ротой.

Дойдя до предместья Сен-Антуан, он обернулся и весело взглянул на Бастилию, но так как он смотрел только на Бастилию, то не заметил миледи, которая, сидя верхом на буланой лошади, пальцем указывала на него каким-то двум мужчинам подозрительной наружности; последние тут же подошли к рядам, чтобы лучше его рассмотреть, и вопросительно взглянули на миледи; та знаком ответила, что это был именно он, и, убедившись, что теперь не могло быть никакой ошибки при выполнении ее приказаний, она пришпорила лошадь и исчезла.

Два незнакомца пошли вслед за ротой и у заставы Сент-Антуан сели на оседланных лошадей, которых держал под уздцы ожидавший их здесь слуга без ливреи.

XI

ОСАДА ЛА РОШЕЛИ
Осада Ла Рошели явилась крупным политическим событием царствования Людовика XIII и крупным военным предприятием кардинала. Поэтому интересно и даже необходимо сказать о ней несколько слов; к тому же некоторые обстоятельства этой осады так тесно переплелись с рассказываемой нами историей, что мы не можем обойти их молчанием.

Политические цели, которые преследовал кардинал, предпринимая эту осаду, были значительны. Прежде всего мы обрисуем их, а затем перейдем к частным целям, которые, пожалуй, оказали на его высокопреосвященство не менее сильное влияние, чем цели политические.

Из всех больших городов, отданных Генрихом IV гугенотам в качестве укрепленных пунктов, теперь у них оставалась только Ла Рошель. Следовательно, необходимо было уничтожить этот последний оплот кальвинизма, опасную почву, взращивавшую семена народного возмущения и внешних войн.

Недовольные испанцы, англичане, итальянцы, авантюристы всех национальностей, выслужившиеся военные, принадлежавшие к разным сектам, по первому же призыву сбегались под знамена протестантов, образуя одно обширное объединение, ветви которого легко разрастались, охватывая всю Европу.

Итак, Ла Рошель, которая приобрела особое значение после того, как пали остальные города, принадлежавшие кальвинистам, была очагом раздоров и честолюбивых помыслов. Более того, порт Ла Рошели был последним портом, открывавшим англичанам вход во французское королевство, и, закрывая его для Англии — исконного врага Франции, — кардинал завершал дело Жанны д'Арк и герцога де Гиза.

Поэтому Бассомпьер, бывший одновременно и католиком и протестантом: протестантом по убеждению и католиком в качестве командора ордена Святого Духа, — Бассомпьер, немец по крови и француз в душе — словом, тот самый Бассомпьер, который при осаде Ла Рошели командовал отдельным отрядом, говорил, стреляя в головы таких же протестантских дворян, каким был он сам:

«Вот увидите, господа, мы будем настолько глупы, что возьмем Ла Рошель».

И Бассомпьер оказался прав: обстрел острова Рэ предсказал ему Севенские драгонады, а взятие Ла Рошели явилось прелюдией к отмене Нантского эдикта.

Но, как мы уже сказали, наряду с этими планами министра, стремившегося все уравнять и все упростить, с планами, принадлежащими истории, летописец вынужден также признать существование мелочных устремлений влюбленного мужчины и ревнивого соперника.

Ришелье, как всем известно, был влюблен в королеву; была ли для него эта любовь простым политическим расчетом или же она действительно была той глубокой страстью, какую Анна Австрийская внушала всем окружавшим ее людям, этого мы не знаем, но, так или иначе, мы видели из предыдущих перипетий этого повествования, что Бекингэм одержал верх над кардиналом и в двух или трех случаях, а в особенности в случае с подвесками, сумел благодаря преданности трех мушкетеров и храбрости д'Артаньяна жестоко насмеяться над ним.

Таким образом, для Ришелье дело было не только в том, чтобы избавить Францию от врага, но также и в том, чтобы отомстить сопернику; к тому же это мщение обещало быть значительным и блестящим, вполне достойным человека, который располагал в этом поединке военными силами целого королевства.

Ришелье знал, что, победив Англию, он этим самым победит Бекингэма, что, восторжествовав над Англией, он восторжествует над Бекингэмом и, наконец, что, унизив Англию в глазах Европы, он унизит Бекингэма в глазах королевы.

Со своей стороны, и Бекингзм, хоть он и ставил превыше всего честь Англии, действовал под влиянием точно таких же побуждений, какие руководили кардиналом: Бекингэм тоже стремился к удовлетворению личной мести. Он ни за что в мире не согласился бы вернуться во Францию в качестве посланника — он хотел войти туда как завоеватель.

Отсюда явствует, что истинной ставкой в этой партии, которую два могущественнейших королевства разыгрывали по прихоти двух влюбленных, служил один благосклонный взгляд Анны Австрийской.

Первая победа была одержана герцогом Бекингэмом: внезапно подойдя к острову Рэ с девяноста кораблями и приблизительно с двадцатью тысячами солдат, он напал врасплох на графа де Туарака, командовавшего на острове именем короля, и после кровопролитного сражения высадился на острове.

Скажем в скобках, что в этом сражении погиб барон де Шанталь; барон оставил после себя маленькую сиротку девочку, которой тогда было полтора года.

Эта девочка стала впоследствии г-жой де Севинье. Граф де Туарак отступил с гарнизоном в крепость Сен-Мартен, а сотню человек оставил в маленьком форте, именовавшемся фортом Ла Пре.

Это событие заставило кардинала поторопиться, и еще до того, как король и он сам смогли выехать, чтобы возглавить осаду Ла Рошели, которая была уже решена, он послал вперед герцога Орлеанского для руководства первоначальными операциями и приказал стянуть к театру военных действий все войска, бывшие в его распоряжении.

К этому-то передовому отряду и принадлежал наш друг д'Артаньян.

Король, как мы уже сказали, предполагал отправиться туда немедленно после заседания парламента, но после этого заседания, 23 июня, он почувствовал приступ лихорадки; все же он решился выехать, но в дороге состояние его здоровья ухудшилось, и он вынужден был остановиться в Виллеруа.

Однако где останавливался король, там останавливались и мушкетеры, вследствие чего д'Артаньян, служивший всего лишь в гвардии, оказался разлучен, по крайней мере временно, со своими добрыми друзьями — Атосом, Портосом и Арамисом. Нет сомнения, что эта разлука, казавшаяся ему только неприятной, превратилась бы для него в предмет существенного беспокойства, если б он мог предугадать неведомые опасности, которые его окружали.

Тем не менее 10 сентября 1627 года он благополучно прибыл в лагерь, расположенный под Ла Рошелью.

Положение не изменилось: герцог Бекингэм и его англичане, хозяева острова Рэ, продолжали осаждать, хотя и безуспешно, крепость Сен-Мартен и форт Ла Пре; военные действия против Ла Рошели открылись два-три дня назад, поводом к чему послужил новый форт, только что возведенный герцогом Ангулемским близ самого города.

Гвардейцы во главе с Дезэссаром расположились во францисканском монастыре.

Однако, как мы знаем, д'Артаньян, поглощенный честолюбивой мечтой сделаться мушкетером, мало дружил со своими товарищами; поэтому он оказался одиноким и был предоставлен собственным размышлениям.

Размышления эти были не из веселых. За те два года, которые прошли со времени его приезда в Париж, он неоднократно оказывался втянутым в политические интриги; личные же его дела, как на поприще любви, так и карьеры, мало подвинулись вперед.

Если говорить о любви, то единственная женщина, которую он любил, была г-жа Бонасье, но г-жа Бонасье исчезла, и он все еще не мог узнать, что с ней сталось.

Если же говорить о карьере, он, несмотря на все свое ничтожество, сумел нажить врага в лице кардинала, то есть человека, перед которым трепетали самые высокие особы королевства, начиная с короля.

Этот человек мог раздавить его, но почему-то не сделал этого. Для проницательного ума д'Артаньяна подобная снисходительность была просветом, сквозь который он прозревал лучшее будущее.

Кроме того, он нажил еще одного врага, менее опасного, — так, по крайней мере, он думал, — но пренебрегать которым все же не следовало — говорило ему его чутье. Этим врагом была миледи.

Взамен всего этого он приобрел покровительство и благосклонность королевы, но благосклонность королевы являлась по тем временам только лишним поводом для преследований, а покровительство ее, как известно, было очень плохой защитой: доказательством служили Шале и г-жа Бонасье.

Итак, единственным подлинным приобретением за все это время был алмаз стоимостью в пять или шесть тысяч ливров, который д'Артаньян носил на пальце. Но опять-таки этот алмаз, который д'Артаньян, повинуясь своим честолюбивым замыслам, хотел сохранить, чтобы когда-нибудь в случае надобности он послужил ему отличительным признаком в глазах королевы, — этот драгоценный камень, поскольку он не мог расстаться с ним, имел пока что не большую ценность, чем те камешки, которые он топтал ногами.

Мы упомянули о камешках, которые он топтал ногами, по той причине, что, размышляя обо всем этом, д'Артаньян одиноко брел по живописной тропинке, которая вела из лагеря в деревню Ангутен. Занятый своими размышлениями, он очутился дальше, чем предполагал, и день уже начинал склоняться к вечеру, когда вдруг, при последних лучах заходящего солнца, ему показалось, что за изгородью блеснуло дуло мушкета.

У д'Артаньяна был зоркий глаз и сообразительный ум; он понял, что мушкет не пришел сюда сам по себе и что тот, кто держит его в руке, прячется за изгородью отнюдь не с дружескими намерениями. Итак, он решил дать тягу, как вдруг на противоположной стороне дороги, за большим камнем, он заметил дуло второго мушкета.

Очевидно, это была засада.

Молодой человек взглянул на первый мушкет и не без тревоги заметил, что он опускается в его направлении. Как только дуло мушкета остановилось, он бросился ничком на землю. В эту самую минуту раздался выстрел и он услыхал свист пули, пролетевшей над его головой.

Надо было торопиться. Д'Артаньян быстро вскочил на ноги, и в ту же секунду пуля из другого мушкета разметала камешки в том самом месте дороги, где он только что лежал лицом вниз.

Д'Артаньян был не из тех безрассудно храбрых людей, которые ищут нелепой смерти, только бы о них могли сказать, что они не отступили; к тому же здесь и неуместно было говорить о храбрости: д'Артаньян попросту попался в ловушку.

«Если будет третий выстрел, — подумал он, — я погиб!»

И он помчался в сторону лагеря с быстротой, которая отличала жителей его страны, славившихся своим проворством. Однако, несмотря на всю стремительность его бега, первый из стрелявших успел снова зарядить ружье и выстрелил во Гримо раз, причем так метко, что пуля пробила фетровую шляпу д'Артаньяна, которая отлетела шагов на десять.

У д'Артаньяна не было другой шляпы; поэтому он на бегу поднял свою, запыхавшийся и очень бледный прибежал к себе, сел и, никому ничего не сказав, предался размышлениям.

Это происшествие могло иметь три объяснения.

Первое — и самое естественное — это могла быть засада ла рошельцев, которые были бы весьма не прочь убить одного из гвардейцев его величества: во-первых, для того, чтобы иметь одним врагом меньше, а во-вторых, у этого врага мог найтись в кармане туго набитый кошелек.

Д'Артаньян взял свою шляпу, осмотрел отверстие, пробитое пулей, и покачал головой. Пуля была пущена не из мушкета — она была пущена из пищали. Меткость выстрела с самого начала навела его на мысль, что он был сделан не из обычного оружия; пуля оказалась не калиберной, и, следовательно, это была не военная засада.

Это могло быть любезным напоминанием г-на кардинала. Читатель помнит, что в ту самую минуту, когда, по милости благословенного луча солнца, д'Артаньян заметил ружейное дуло, он как раз удивлялся долготерпению его высокопреосвященства.

Но тут д'Артаньян снова покачал головой. Имея дело с людьми, которых он мог уничтожить одним пальцем, его высокопреосвященство редко прибегал к подобным средствам.

Это могло быть мщением миледи.

Вот это казалось наиболее вероятным.

Д'Артаньян тщетно силился припомнить лица или одежду убийц; он убежал от них так быстро, что не успел рассмотреть что-либо.

— Где вы, мои дорогие друзья? — прошептал д'Артаньян. — Как мне вас недостает!

Ночь д'Артаньян провел очень дурно. Три или четыре раза он внезапно просыпался; ему чудилось, что какой-то человек подходит к его постели и хочет заколоть его кинжалом. Однако темнота не принесла с собой никаких приключений, и наступило утро.

Тем не менее то, что не состоялось сегодня, могло осуществиться завтра, и д'Артаньян отлично знал это.

Весь день он просидел дома под предлогом плохой погоды: этот предлог был нужен ему, чтобы оправдаться перед самим собой.

На третий день после происшествия, в девять часов утра, заиграли сбор. Герцог Орлеанский объезжал посты. Гвардейцы бросились к ружьям и выстроились; д'Артаньян занял свое место среди товарищей.

Его высочество проехал перед фронтом войск, затем все старшие офицеры подошли к нему, чтобы приветствовать его, и среди них — капитан гвардии Дезэссар.

Минуту спустя д'Артаньяну показалось, что г-н Дезэссар знаком подзывает его к себе. Боясь ошибиться, он подождал вторичного знака своего начальника; когда тот повторил свой жест, он вышел из рядов и подошел за приказаниями.

— Сейчас его высочество будет искать добровольцев для опасного поручения, которое принесет почет тому, кто его выполнит, и я подозвал вас, чтобы вы были наготове.

— Благодарю вас, господин капитан! — ответил гасконец, обрадовавшись случаю отличиться перед герцогом.

Оказалось, что ночью осажденные сделали вылазку и отбили бастион, взятый королевской армией два дня назад; предполагалось послать туда людей в очень опасную рекогносцировку, чтобы узнать, как охранялся этот бастион.

Действительно, через несколько минут герцог Орлеанский громко проговорил:

— Мне нужны три или четыре охотника под предводительством надежного человека.

— Что до надежного человека, ваше высочество, то такой у меня есть, — сказал Дезэссар, указывая на д'Артаньяна. — Что же касается охотников, то стоит вам сказать слово, и за людьми дело не станет.

— Найдутся ли здесь четыре человека, желающие пойти со мной на смерть? — крикнул д'Артаньян, поднимая шпагу.

Двое из его товарищей-гвардейцев тотчас же выступили вперед, к ним присоединились еще два солдата, и нужное количество было набрано; всем остальным д'Артаньян отказал, не желая обижать тех, которые вызвались первыми.

Было неизвестно, очистили ла рошельцы бастион после того, как захватили его, или же оставили там гарнизон; чтобы узнать это, требовалось осмотреть указанное место с достаточно близкого расстояния.

Д'Артаньян со своими четырьмя помощниками отправился в путь и пошел вдоль траншеи; оба гвардейца шагали рядом с ним, а солдаты шли сзади.

Прикрываясь каменной облицовкой траншеи, они быстро продвигались вперед и остановились лишь шагов за сто от бастиона. Здесь д'Артаньян обернулся и увидел, что оба солдата исчезли.

Он решил, что они струсили и остались сзади; сам же продолжал двигаться вперед.

При повороте траншеи д'Артаньян и два гвардейца оказались шагах в шестидесяти от бастиона. На бастионе не было видно ни одного человека, он казался покинутым.

Трое смельчаков совещались между собой, стоит ли идти дальше, как вдруг кольцо дыма опоясало эту каменную глыбу, и десяток пуль просвистели вокруг д'Артаньяна и его спутников.

Они узнали то, что хотели узнать: бастион охранялся. Дальнейшее пребывание в этом опасном месте было, следовательно, бесполезной неосторожностью. Д'Артаньян и оба гвардейца повернули назад и начали отступление, похожее на бегство.

Когда они были уже близко от угла траншеи, который мог защитить их от ла рошельцев, один из гвардейцев упал — пуля пробила ему грудь. Другой, оставшийся целым и невредимым, продолжал бежать к лагерю.

Д'Артаньян не захотел покинуть своего товарища; он нагнулся, чтобы поднять его и помочь добраться до своих, но в эту минуту раздались два выстрела: одна пуля разбила голову уже раненного гвардейца, а другая расплющилась о скалу, пролетев в двух дюймах от д'Артаньяна.

Молодой человек быстро обернулся, так как эти выстрелы не могли исходить из бастиона, загороженного углом траншеи. Мысль о двух исчезнувших солдатах пришла ему на ум и напомнила о людях, покушавшихся убить его третьего дня. Он решил, что на этот раз выяснит, в чем дело, и упал на труп своего товарища, притворившись мертвым.

Из-за заброшенного земляного вала, находившегося шагах в тридцати от этого места, сейчас же высунулись две головы: то были головы двух отставших солдат. Д'Артаньян не ошибся: эти двое последовали за ним только для того, чтобы его убить, надеясь, что смерть молодого человека будет отнесена за счет неприятеля.

Но так как он мог оказаться лишь раненным и впоследствии заявить об их преступлении, они подошли ближе, чтобы его прикончить; к счастью, обманутые хитростью д'Артаньяна, они не позаботились о том, чтобы перезарядить ружья.

Когда они были шагах в десяти, д'Артаньян, который, падая, постарался не выпустить из рук шпаги, внезапно вскочил на ноги и одним прыжком оказался около них.

Убийцы поняли, что если они побегут в сторону лагеря, не убив д'Артаньяна, то он донесет на них; поэтому первой их мыслью было перебежать к неприятелю. Один из них схватил ружье за ствол и, орудуя им как палицей, нанес бы д'Артаньяну страшный удар, если бы молодой человек не отскочил в сторону; однако этим движением он освободил бандиту проход, и тот бросился бежать к бастиону. Не зная, с каким намерением этот человек направляется к ним, ла рошельцы, охранявшие бастион, открыли огонь, и предатель упал, пораженный пулей, раздробившей ему плечо.

Тем временем д'Артаньян бросился на второго солдата, действуя шпагой. Борьба была недолгой: у негодяя было для защиты только разряженное ружье, — шпага гвардейца скользнула по стволу ружья, уже не грозившего ему никакой опасностью, и пронзила убийце бедро; тот упал. Д'Артаньян тотчас же приставил острие шпаги к его горлу.

— О, не убивайте меня! — вскричал бандит. — Пощадите, пощадите меня, господин офицер, и я расскажу вам все!

— Да стоит ли твой секрет того, чтобы я помиловал тебя? — спросил молодой человек, придержав руку.

— Стоит, если только вам дорога жизнь! Ведь вам двадцать два года, вы красивы, вы храбры и сможете еще добиться всего, чего захотите.

— Говори же поскорей, негодяй: кто поручил тебе убить меня? — сказал д'Артаньян.

— Женщина, которой я не знаю, но которую называют миледи.

— Но если ты не знаешь этой женщины, откуда тебе известно ее имя?

— Так называл ее мой товарищ, который был с ней знаком. Она сговаривалась не со мной, а с ним. У него в кармане есть даже письмо этой особы, и, судя по тому, что я слышал, это письмо имеет для вас большое значение.

— Но каким же образом ты оказался участником этого злодеяния?

— Товарищ предложил мне помочь ему убить вас, и я согласился.

— Сколько же она заплатила вам за это «благородное» дело?

— Сто луи.

— Ого! — со смехом сказал молодой человек. — Очевидно, она дорого ценит мою жизнь. Сто луи! Да это целое состояние для таких двух негодяев, как вы! Теперь я понимаю, почему ты согласился, и я готов пощадить тебя, но с одним условием.

— С каким? — тревожно спросил солдат, видя, что еще не все кончено.

— Ты должен достать мне письмо, которое находится в кармане у твоего приятеля.

— Но ведь это только другой способ убить меня! — вскричал бандит. — Как могу я достать это письмо под огнем бастиона?

— И все же тебе придется решиться на это, или, клянусь тебе, ты умрешь от моей руки!

— Пощадите! Сжальтесь надо мной, сударь! Ради той молодой дамы, которую вы любите! Вы думаете, что она умерла, но она жива! — вскричал бандит, опускаясь на колени и опираясь на руку, так как вместе с кровью он терял также и силы.

— А откуда тебе известно, что есть молодая женщина, которую я люблю и которую считаю умершей? — спросил д'Артаньян.

— Из того письма, которое находится в кармане у моего товарища.

— Теперь ты сам видишь, что я должен получить это письмо, — сказал д'Артаньян. — Итак, живо, довольно колебаться, или, как мне ни противно еще раз пачкать свою шпагу кровью такого негодяя, как ты, клянусь словом честного человека, что…

Эти слова сопровождались таким угрожающим жестом, что раненый поднялся.

— Подождите! Подождите! — крикнул он, от испуга сделавшись храбрее. — Я пойду… пойду!

Д'Артаньян отобрал у солдата ружье, пропустил его вперед и острием шпаги подтолкнул по направлению к его сообщнику.

Тяжело было смотреть, как этот несчастный, оставляя за собой на дороге длинный кровавый след, бледный от страха близкой смерти, пытался доползти, не будучи замеченным, до тела своего сообщника, распростертого в двадцати шагах от него.

Ужас был так явно написан на его покрытом холодным потом лице, что д'Артаньян сжалился над ним.

— Хорошо, — сказал он, презрительно глядя на солдата, — я покажу тебе разницу между храбрым человеком и таким трусом, как ты. Оставайся. Я пойду сам.

Быстрым шагом, зорко глядя по сторонам, следя за каждым движением противника, применяясь ко всем неровностям почвы, д'Артаньян добрался до второго солдата.

Было два способа достигнуть цели: обыскать раненого тут же на месте или унести его с собой, пользуясь его телом как прикрытием, и обыскать в траншее.

Д'Артаньян избрал Гримо способ и взвалил убийцу на плечи в ту самую минуту, когда неприятель открыл огонь.

Легкий толчок, глухой звук трех пуль, пробивших тело, последний крик, предсмертная судорога — все это сказало д'Артаньяну, что тот, кто хотел убить его, только что спас ему жизнь.

Д'Артаньян вернулся в траншею и бросил труп рядом с раненым, который был бледен как мертвец.

Он немедленно начал осмотр: кожаный бумажник, кошелек, в котором, очевидно, лежала часть полученной бандитом суммы, стаканчик для игральных костей и самые кости — таково было наследство, оставшееся после убитого.

Д'Артаньян оставил стаканчик и игральные кости на том месте, куда они упали, бросил кошелек раненому и жадно раскрыл бумажник.

Между несколькими ненужными бумагами он нашел следующее письмо, то самое письмо, ради которого он рисковал жизнью:

«Вы потеряли след этой женщины, и теперь она находится в полной безопасности в монастыре, куда вы никоим образом не должны были ее допускать. Постарайтесь, по крайней мере, не упустить мужчину. Вам известно, что у меня длинная рука, и в противном случае вы дорого заплатите за те сто луи, которые от меня получили».

Подписи не было, но письмо было написано миледи — д'Артаньян не сомневался в этом. Поэтому он спрятал его как улику и, защищенный выступом траншеи, начал допрос раненого. Последний сознался, что вместе с товарищем, тем самым, который только что был убит, он взялся похитить одну молодую женщину, которая должна была выехать из Парижа через заставу Лавильет, но что, засидевшись в кабачке, они опоздали на десять минут и прозевали карету.

— И что же вы должны были сделать с этой женщиной? — с тревогой спросил д'Артаньян.

— Мы должны были доставить ее в особняк на Королевской площади, — сказал раненый.

— Да-да! — прошептал д'Артаньян. — Это именно так, к самой миледи.

И молодой человек задрожал, поняв, какая страшная жажда мести толкала эту женщину в ее стремлении погубить его и всех, кто его любил, поняв, как велика была ее осведомленность в придворных делах, если она сумела все обнаружить. Очевидно, свои сведения она черпала у кардинала.

Однако среди всех этих печальных размышлений одна мысль внезапно поразила его и исполнила величайшей радости: он понял, что королева разыскала наконец тюрьму, где бедная г-жа Бонасье искупала свою преданность, и что она освободила ее из этой тюрьмы. Теперь письмо, полученное им от г-жи Бонасье, и встреча с ней на дороге в Шайо, встреча, когда она промелькнула, как видение, — все стало ему понятно.

Итак, отныне, как и предсказывал ему Атос, появилась возможность разыскать молодую женщину, ибо не существовало такого монастыря, в который нельзя было бы найти доступ.

Эта мысль окончательно умиротворила д'Артаньяна. Он повернулся к раненому, с тревогой следившему за каждым изменением его лица, и протянул ему руку.

— Пойдем, — сказал он, — я не хочу бросать тебя здесь. Обопрись на меня, и вернемся в лагерь.

— Пойдемте, — ответил раненый, не в силах поверить такому великодушию. — Но не для того ли вы берете меня с собой, чтобы отправить на виселицу?

— Я уже дал тебе слово, — сказал д'Артаньян, — и теперь вторично дарю тебе жизнь.

Раненый опустился на колени и стал целовать ноги своего спасителя, но д'Артаньян, которому совершенно незачем было оставаться дольше так близко от неприятеля, прекратил эти изъявления благодарности.

Гвардеец, вернувшийся в лагерь после первых выстрелов с бастиона, объявил о смерти своих четырех спутников. Поэтому все в полку были очень удивлены и очень обрадованы, увидев д'Артаньяна целым и невредимым.

Молодой человек объяснил колотую рану своего спутника вылазкой врага, которую тут же придумал. Он рассказал о смерти второго солдата и об опасностях, которым они подвергались.

Этот рассказ доставил ему подлинный триумф. Все войско целый день говорило об этой экспедиции, и сам герцог Орлеанский поручил передать д'Артаньяну благодарность.

Всякое доброе дело несет награду в себе самом, и доброе дело д'Артаньяна вернуло ему утраченное спокойствие. В самом деле, д'Артаньян считал, что может быть совершенно спокоен, раз один из двух врагов убит, а другой безраздельно предан ему.

Это спокойствие доказывало лишь одно — что д'Артаньян еще не знал миледи.

XII

АНЖУЙСКОЕ ВИНО
После вестей о почти безнадежной болезни короля вскоре в лагере начали распространяться слухи о его выздоровлении, и, так как король очень спешил лично принять участие в осаде, все говорили, что он двинется в путь, едва лишь будет в состоянии сесть на лошадь.

Между тем герцог Орлеанский, знавший, что не сегодня-завтра его сместят с поста командующего армией и заменят либо герцогом Ангулемским, либо Бассомпьером, либо Шомбергом, оспаривавшими друг у друга этот пост, был бездеятелен, терял время, лишь нащупывая силы противника, и не решался ни на какую крупную операцию, которая могла бы прогнать англичан с острова Рэ, где они все еще осаждали крепость Сен-Мартен и форт Ла Пре, тогда как французы, со своей стороны, осаждали Ла Рошель.

Что касается д'Артаньяна, то, как мы уже сказали, он стал спокойнее, что всегда бывает после того, как опасность минует и мы начнем считать ее несуществующей; у него оставалась лишь одна забота — он не получал никаких известий от своих друзей.

Однако как-то утром, в начале ноября, все сделалось ему ясно благодаря следующему письму, полученному из Виллеруа:

«Господин д'Артаньян!

Гг. Атос, Портос и Арамис устроили у меня пирушку и славно повеселились, но при этом так нашумели, что комендант, человек очень строгий, заключил их под стражу на несколько дней. Тем не менее я выполняю данное ими приказание и посылаю вам двенадцать бутылок моего анжуйского вина, которое пришлось им весьма по вкусу. Они просят вас выпить это вино за их здоровье.

Остаюсь, сударь, покорным и почтительным слугой,

Годо, трактирщик гг. мушкетеров».

— Наконец-то! — воскликнул д'Артаньян. — Значит, они помнят обо мне в часы развлечения, как я помню о них в часы уныния! Ну конечно, я выпью за их здоровье, и очень охотно, но только не один.

И д'Артаньян побежал к двум гвардейцам, с которыми он сдружился больше, чем с остальными, чтобыпригласить их распить с ним чудесное анжуйское вино, присланное из Виллеруа. Оказалось, однако, что один из гвардейцев был кем-то приглашен на этот вечер, а другой на следующий, поэтому пирушку назначили на послезавтра.

Придя домой, д'Артаньян отправил все двенадцать бутылок вина в походный гвардейский буфет, приказав тщательно сохранить их, а в день торжества он с девяти утра услал туда Планше, с тем чтобы приготовить все к двенадцати часам, когда был назначен обед.

Гордясь своим новым почетным званием метрдотеля, Планше решил не ударить лицом в грязь, а потому взял себе в помощь слугу одного из приглашенных, по имени Фурро, и того самого лжесолдата, который хотел убить д'Артаньяна и который, не принадлежа ни к одной части, поступил после того, как молодой человек спас ему жизнь, в услужение к д'Артаньяну или, вернее сказать, к Планше.

Когда час пиршества наступил, оба гостя явились, заняли свои места, и целый ряд блюд выстроился на столе. Планше прислуживал с салфеткой, перекинутой через руку, Фурро откупоривал бутылки, а Бризмон — так звали выздоравливающего — переливал вино в стеклянные графины, так как в нем был какой-то осадок — должно быть, от тряской дороги. Первая бутылка этого вина оказалась на дне несколько мутной. Бризмон вылил подонки в стакан, и д'Артаньян разрешил ему выпить их, так как бедняга был еще очень слаб.

Гости съели суп и уже поднесли к губам первый стакан, как вдруг с форта Людовика и с форта Нового прогремели пушечные выстрелы. Думая, что произошло какое-то неожиданное нападение либо со стороны осажденных, либо со стороны англичан, гвардейцы немедленно схватились за шпаги: д'Артаньян, не менее быстрый, чем они, сделал то же, и все трое побежали к своим постам.

Однако, едва успев выскочить из буфета, они сразу поняли причину этого шума. «Да здравствует король! Да здравствует кардинал!» — кричали со всех сторон, и повсюду били в барабаны.

В самом деле, король, который, как мы уже сказали, был полон нетерпения, проехал без отдыха два перегона и только что прибыл со всей своей свитой и с подкреплением в десять тысяч солдат, впереди и позади него шли мушкетеры.

Д'Артаньян, находившийся в своей роте, которая выстроилась шпалерами, выразительным жестом приветствовал своих друзей, не спускавших с него глаз, и г-на де Тревиля, сейчас же заметившего его.

Как только церемония въезда кончилась, друзья горячо обнялись.

— Черт возьми, — вскричал д'Артаньян, — вы приехали удивительно кстати! Думаю, что ни одно блюдо не успело еще остыть!.. Не правда ли, господа? — добавил молодой человек, обращаясь к двум гвардейцам и представляя их своим друзьям.

— Ого! Кажется, мы пируем! — обрадовался Портос.

— Надеюсь, что на вашем обеде не будет дам! — сказал Арамис.

— А есть ли приличное вино в вашей дыре? — спросил Атос.

— То есть как это, черт возьми! Ведь у меня есть ваше вино, любезный друг, — ответил д'Артаньян.

— Наше вино? — с удивлением переспросил Атос.

— Ну да, то самое, которое вы прислали мне.

— Мы прислали вам вино?

— Да разве вы забыли? Знаете, слабенькое вино с анжуйских виноградников!

— Да, я понимаю, какое вино вы имеете в виду.

— Вино, которое вы предпочитаете всем остальным.

— Разумеется, когда у меня нет ни шампанского, ни шамбертена.

— Ничего не поделаешь! За неимением шампанского и шамбертена, придется вам удовольствоваться анжуйским.

— Так вы, значит, выписали анжуйское вино? Ну и лакомка же вы, д'Артаньян! — сказал Портос.

— Да нет же! Это то вино, которое прислано мне от вашего имени.

— От нашего имени? — хором воскликнули три мушкетера.

— Скажите, Арамис, это вы посылали вино? — спросил Атос.

— Нет. А вы, Портос?

— Нет. А вы, Атос?

— Нет.

— Если это не вы, — сказал д'Артаньян, — то ваш трактирщик.

— Наш трактирщик?

— Ну да! Ваш трактирщик Годо, трактирщик мушкетеров.

— В конце концов, какое нам дело до того, откуда взялось это вино! — сказал Портос. — Попробуем и, если оно хорошее — выпьем.

— Напротив, — возразил Атос, — не будем пить вино, которое пришло неизвестно откуда.

— Вы правы, Атос, — согласился д'Артаньян. — Так, значит, никто из вас не поручал трактирщику Годо прислать мне вина?

— Нет! И все же он прислал вам его от нашего имени?

— Вот письмо! — сказал д'Артаньян.

И он протянул товарищам записку.

— Это не его почерк! — сказал Атос. — Я знаю его руку — перед отъездом я как раз рассчитывался с ним за всю компанию.

— Письмо подложное, — сказал Портос, — никто не арестовывал нас.

— Д'Артаньян, — с упреком сказал Арамис, — как могли вы поверить, что мы нашумели?

Д'Артаньян побледнел, и дрожь пробежала по его телу.

— Ты пугаешь меня, — сказал Атос, говоривший ему «ты» лишь в случаях чрезвычайных. — Что случилось?

— Бежим, бежим, друзья мои! — вскричал д'Артаньян. — У меня возникло страшное подозрение… Неужели это опять месть той женщины?

Теперь побледнел и Атос.

Д'Артаньян бросился бежать к буфету, три мушкетера и оба гвардейца последовали за ним.

Первое, что увидел д'Артаньян, войдя в столовую, был Бризмон, корчившийся на полу в жестоких судорогах.

Планше и Фурро, смертельно бледные, пытались облегчить его страдания, но было ясно, что помощь бесполезна: лицо умирающего было искажено предсмертной агонией.

— А, это вы! — вскричал Бризмон, увидев д'Артаньяна. — Вы сделали вид, что даруете мне жизнь, а сами отравили меня! О, это ужасно!

— Я? — вскричал д'Артаньян. — Несчастный, что ты говоришь!

— Да-да, вы дали мне это вино! Вы велели мне выпить его — вы решили отомстить мне, и это ужасно!

— Вы ошибаетесь, Бризмон, — сказал д'Артаньян, — вы ошибаетесь. Уверяю вас… клянусь вам…

— Но есть бог, он покарает вас!.. О господи, пошли ему такие же мучения, какие я чувствую сейчас!

— Клянусь Евангелием, — вскричал д'Артаньян, бросаясь к умирающему, — я не знал, что это вино отравлено, и сам собирался пить его!

— Я не верю вам, — сказал солдат.

И в страшных мучениях он испустил последний вздох.

— Ужасно, ужасно! — шептал Атос, между тем как Портос бил бутылки, а Арамис отдавал приказание — правда несколько запоздавшее — привести духовника.

— О друзья мои, — сказал д'Артаньян, — вы еще раз спасли мне жизнь, и не только мне, но также и этим господам!.. Господа, — продолжал он, обращаясь к гвардейцам, — я попрошу вас хранить молчание о том, что вы видели. Весьма важные особы могут оказаться замешанными в эту историю, и все последствия падут тогда на нашу голову.

— Ах, сударь… — пробормотал Планше, еле живой от страха, — ах, сударь, выходит, что я счастливо отделался!

— Как, бездельник, ты, значит, собирался пить мое вино? — вскричал д'Артаньян.

— За здоровье короля, сударь. Я собрался было выпить самую малость за здоровье короля, но Фурро сказал, что меня зовут.

— Это правда, — покаялся Фурро, щелкая зубами от страха, — я хотел отослать его, чтобы выпить без помехи.

— Господа, — сказал д'Артаньян, обращаясь к гвардейцам, — вы сами понимаете, что после всего случившегося наша пирушка была бы очень печальной. Поэтому примите мои извинения и давайте отложим ее до другого раза.

Оба гвардейца учтиво приняли извинения д'Артаньяна и, понимая, что четыре друга хотят остаться одни, удалились.

Оставшись без свидетелей, молодой гвардеец и три мушкетера переглянулись с таким видом, который ясно говорил, что каждый из них понимает всю серьезность положения.

— Прежде всего, — предложил Атос, — давайте уйдем из этой комнаты. Труп человека, погибшего насильственной смертью, — это плохое соседство.

— Планше, — сказал д'Артаньян, — поручаю тебе труп этого бедняги. Пусть его похоронят на освященной земле. Правда, он совершил преступление, но он раскаялся в нем.

И четверо друзей вышли из комнаты, предоставив Планше и Фурро заботу о погребении Бризмона.

Хозяин отвел им другую комнату и подал яйца всмятку и воду, которую Атос сам набрал в колодце. Портосу и Арамису в нескольких словах рассказали суть дела.

— Как видите, милый друг, — сказал д'Артаньян Атосу, — это война не на жизнь, а на смерть.

Атос покачал головой.

— Да, да, — ответил он, — я вижу это. Но вы, значит, думаете, что это она?

— Я уверен в этом.

— А я должен сознаться, что все еще сомневаюсь.

— Однако же эта лилия на плече?

— Это англичанка, совершившая во Франции какое-то преступление, за которое ее заклеймили.

— Атос, Атос, уверяю вас, это ваша жена! — повторял д'Артаньян. — Неужели вы забыли, как сходятся все приметы?

— И все-таки я думаю, что та, другая, умерла. Я так хорошо повесил ее…

На этот раз покачать головой пришлось уже д'Артаньяну.

— Но что же делать? — спросил он.

— Нельзя вечно жить под дамокловым мечом, — сказал Атос, — необходимо найти выход из этого положения.

— Но какой же?

— Постарайтесь увидеться с ней и объясниться. Скажите ей: «Мир или война! Даю честное слово дворянина, что никогда не скажу о вас ни слова, что никогда ничего не предприму против вас. Со своей стороны, вы должны торжественно поклясться, что не будете вредить мне. В противном случае, я дойду до канцлера, дойду до короля, я найду палача, я восстановлю против вас двор, я заявлю о том, что вы заклеймены, я предам вас суду, и, если вас оправдают, тогда… ну, тогда, даю честное слово дворянина, я убью вас где-нибудь под забором, как бешеную собаку!»

— Я не возражаю против этого способа, — сказал д'Артаньян, — но как же увидеться с ней?

— Время, милый друг, время доставит удобный случай, а случай дает человеку двойные шансы на выигрыш: чем больше вы поставили, тем больше выиграете, если только умеете ждать.

— Так-то так, но ждать, когда ты окружен убийцами и отравителями…

— Ничего! — сказал Атос. — Бог хранил нас до сих пор, он же сохранит нас и впредь.

— Да, нас! Конечно, мы мужчины, и, собственно говоря, для нас вполне естественно рисковать жизнью, но она!.. — добавил он, понижая голос.

— Кто это — она? — спросил Атос.

— Констанция.

— Госпожа Бонасье! Ах да, ведь и правда… я совсем забыл, что вы влюблены, мой бедный друг!

— Но ведь из письма, найденного вами у этого убитого негодяя, мы узнали, что она находится в монастыре, — сказал Арамис. — В монастырях совсем не так уж плохо, и обещаю вам, что, как только кончится осада Ла Рошели, я лично…

— Да-да, любезный Арамис, — перебил его Атос, — мы знаем, что ваши помыслы устремлены к религии.

— Я только временно состою в мушкетерах, — со смирением сказал Арамис.

— По-видимому, он давно не получал известий от своей любовницы, — прошептал Атос. — Не обращайте внимания, это нам уже знакомо.

— Вот что! — сказал Портос. — По-моему, тут есть одно простое средство.

— Какое же? — спросил д'Артаньян.

— Вы говорите, она в монастыре?

— Да.

— Так в чем же дело? Как только кончится осада, мы похитим ее из этого монастыря, и все тут.

— Но ведь прежде надо узнать, в каком монастыре она находится.

— Это правда, — согласился Портос.

— Однако не говорили ли вы, что королева сама выбрала для нее монастырь, милый д'Артаньян? — спросил Атос.

— Да. По крайней мере, я думаю, что это так.

— Прекрасно! Тогда Портос поможет нам в этом деле.

— Каким же образом, позвольте вас спросить?

— Да через вашу маркизу, герцогиню, принцессу. Она, должно быть, имеет огромные связи.

— Тсс! — прошептал Портос, прижимая палец к губам. — Я думаю, что она кардиналистка, и она ничего не должна знать.

— Если так, то я берусь получить сведения о госпоже Бонасье, — сказал Арамис.

— Вы, Арамис? — вскричали хором все три друга. — Каким же образом?

— Через духовника королевы, с которым я очень дружен, — краснея, ответил Арамис.

На этом обещании четыре друга, закончившие свой скромный обед, расстались, условившись встретиться снова в тот же вечер. Д'Артаньян вернулся во францисканский монастырь, а три мушкетера отправились в ставку короля, где им предстояло еще позаботиться о своем помещении.

XIII

ХАРЧЕВНЯ «КРАСНАЯ ГОЛУБЯТНЯ»
Между тем король, который так стремился поскорее оказаться лицом к лицу с неприятелем и разделял ненависть к Бекингэму с кардиналом, имея на то больше оснований, чем последний, хотел немедленно сделать все распоряжения, чтобы прежде всего прогнать англичан с острова Рэ, а затем ускорить осаду Ла Рошели. Однако его задержали раздоры, возникшие между де Бассомпьером и Шомбергом, с одной стороны, и герцогом Ангулемским — с другой.

Гг. Бассомпьер и Шомберг были маршалами Франции и заявляли свои права на командование армией под непосредственным начальством короля; кардинал же, опасавшийся, что Бассомпьер, гугенот в душе, будет весьма слабо действовать против англичан и ла рошельцев, своих братьев по вере, предлагал на этот пост герцога Ангулемского, которого король, по его настоянию, назначил заместителем главнокомандующего. В результате, чтобы предотвратить уход Бассомпьера и Шомберга из армии, пришлось поручить каждому из них командование самостоятельным отрядом: Бассомпьер взял себе северный участок — от Лале до Домпьера, герцог Ангулемский — западный, от Домпьера до Периньи, а Шомберг — южный, от Периньи до Ангутена.

Ставка герцога Орлеанского была в Домпьере.

Ставка короля была то в Этре, то в Лажарри.

И, наконец, ставка кардинала была в дюнах, у Каменного моста, в обыкновенном домике, не защищенном никакими укреплениями.

Таким образом, герцог Орлеанский наблюдал за Бассомпьером, король — за герцогом Ангулемским, а кардинал — за Шомбергом.

Затем, когда расстановка сил была закончена, командование начало принимать меры к изгнанию англичан с острова.

Обстоятельства благоприятствовали этому: англичане — хорошие солдаты, когда у них есть хорошая пища; между тем они питались теперь только солониной и скверными сухарями, отчего в лагере появилось много больных. К тому же море, очень бурное в это время года на всем побережье океана, ежедневно разбивало какое-нибудь маленькое судно, и берег, начиная от Эгильонского мыса до самой траншеи, бывал буквально усеян обломками шлюпок, фелюг и других судов после каждого прибоя. Все это ясно говорило о том, что даже в случае, если бы солдаты короля оставались в своем лагере, Бекингэму, сидевшему на острове только из упрямства, все равно пришлось бы не сегодня-завтра снять осаду.

Однако, когда г-н де Туарак сообщил, что во вражеском лагере идут приготовления к новому приступу, король решил, что пора покончить с этим, и отдал приказ о решительном сражении.

Не имея намерения подробно описывать осаду и приводя лишь те события, которые имеют непосредственную связь с рассказываемой нами историей, скажем вкратце, что это предприятие удалось, вызвав большое удивление короля и доставив громкую славу кардиналу Англичане, теснимые шаг за шагом, терпящие поражение при каждой стычке и окончательно разбитые при переходе с острова Луа, вынуждены были снова сесть на свои суда, оставив на поле боя две тысячи человек, и среди них пять полковников, три подполковника, двести пятьдесят капитанов и двадцать знатных дворян, а кроме того, четыре пушки и шестьдесят знамен, доставленных Клодом де Сен-Симоном в Париж и с торжеством подвешенных к сводам собора Парижской богоматери.

Благодарственные молебны служили сперва в лагере, а потом уже и по всей Франции.

Итак, кардинал имел теперь возможность продолжать осаду, ничего не опасаясь, по крайней мере временно, со стороны англичан.

Но, как мы только что сказали, это спокойствие оказалось лишь временным.

Один из курьеров герцога Бекингэмского, по имени Монтегю, был взят в плен, и через него стало известно о существовании союза между Австрией, Испанией, Англией и Лотарингией.

Этот союз был направлен против Франции.

Больше того, в ставке Бекингэма, которому пришлось покинуть ее более поспешно, чем он предполагал, были найдены документы, еще раз подтверждавшие существование такого союза, и эти бумаги, как уверяет кардинал в своих «Мемуарах», бросали тень на г-жу де Шеврез и, следовательно, на королеву.

Вся ответственность падала на кардинала, ибо нельзя быть полновластным министром, не неся при этом ответственности. Поэтому, напрягая все силы своего разностороннего ума, он днем и ночью следил за малейшими изменениями, происходившими в каком-либо из великих государств Европы.

Кардиналу была известна энергия, а главное — сила ненависти Бекингэма. Если бы угрожавший Франции союз одержал победу, все влияние его, кардинала, было бы утрачено: испанская и австрийская политика получила бы тогда своих постоянных представителей в луврском кабинете, где пока что она имела лишь отдельных сторонников, и он, Ришелье, французский министр, министр национальный по преимуществу, был бы уничтожен. Король, который повиновался ему, как ребенок, и ненавидел его, как ребенок ненавидит строгого учителя, отдал бы его в руки своего брата и королевы, ищущих личного мщения; словом, он погиб бы, и, быть может, Франция погибла бы вместе с ним… Надо было предотвратить все это.

Поэтому в маленьком домике у Каменного моста, который кардинал избрал своей резиденцией, днем и ночью сменялись курьеры, причем число их возрастало с каждой минутой.

Это были монахи, так неумело носившие свои рясы, что сразу можно было догадаться о их принадлежности к церкви, но к церкви воинствующей; женщины, которых несколько стесняла одежда пажей и чьи округлые формы заметны были даже под широкими шароварами; и, наконец, крестьяне с грязными руками, но со стройной фигурой, крестьяне, в которых за целую милю можно было узнать людей знатного происхождения.

Бывали и другие, видимо менее приятные визиты, ибо два или три раза разносился слух, что на жизнь кардинала было совершено покушение.

Правда, враги его высокопреосвященства поговаривали, будто он сам нанимал этих неловких убийц, чтобы иметь возможность, в свою очередь, применить насильственные меры в случае надобности, но не следует верить ни тому, что говорят министры, ни тому, что говорят их враги.

Однако все это не мешало кардиналу, которому даже и самые ожесточенные его хулители никогда не отказывали в личной храбрости, совершать ночные прогулки, чтобы передать какие-нибудь важные приказания герцогу Ангулемскому, посоветоваться о чем-либо с королем или встретиться для переговоров с тем из посланцев, приход которого к нему в дом почему-либо был нежелателен.

Что касается мушкетеров, то они, будучи не особенно заняты во время осады, содержались не слишком строго и вели веселую жизнь. Это давалось им, а в особенности нашим трем приятелям, тем легче, что, находясь в дружеских отношениях с г-ном де Тревилем, они часто получали от него особое разрешение опоздать в лагерь и явиться туда после тушения огней.

И вот однажды вечером, когда д'Артаньян не мог их сопровождать, так как нес караул в траншее, Атос, Портос и Арамис, верхом на своих боевых конях, закутанные в походные плащи и держа пистолеты наготове, возвращались втроем из трактира под названием «Красная Голубятня», обнаруженного Атосом два дня назад на дороге из Лажарри. Итак, они ехали, готовые каждую минуту встретить какую-нибудь засаду, как вдруг, приблизительно за четверть лье от деревни Буанар, им послышался конский топот. Все трое сейчас же остановились, образовав тесно сомкнутую группу на середине дороги. Через минуту, при свете вышедшей из-за облака луны, они увидели на повороте двух всадников, которые ехали к ним навстречу и, заметив их, тоже остановились, видимо совещаясь между собой, продолжать ли путь или повернуть обратно. Это колебание показалось трем приятелям несколько подозрительным, и Атос, выехав на несколько шагов вперед, крикнул своим властным голосом:

— Кто идет?

— А вы кто такие? — в свою очередь, спросил один из всадников.

— Это не ответ! — возразил Атос. — Кто идет? Отвечайте, или мы будем стрелять!

— Не советую, господа! — произнес тогда звучный голос, по-видимому привыкший повелевать.

— Это какой-нибудь старший офицер, который совершает ночной объезд, — тихо сказал Атос. — Что нам делать, господа?

— Кто вы такие? — спросил тот же повелительный голос. — Отвечайте, или вы пожалеете о своем неповиновении.

— Королевские мушкетеры, — сказал Атос, все более и более убеждаясь, что человек, задающий эти вопросы, имеет право их задавать.

— Какой роты?

— Роты де Тревиля.

— Приблизьтесь на установленное расстояние и доложите мне, что вы делаете здесь в столь поздний час.

Три товарища подъехали ближе, немного посбавив спеси, ибо все трое были теперь убеждены, что имеют дело с человеком, который сильнее их; вести переговоры должен был Атос.

Один из двух всадников — тот, который заговорил вторым, — был шагов на десять впереди своего спутника. Атос знаком предложил Портосу и Арамису тоже остаться сзади и подъехал один.

— Прошу прощения, господин офицер, — сказал Атос, — но мы не знали, с кем имеем дело, и, как видите, были начеку.

— Ваше имя? — сказал офицер, лицо которого было наполовину закрыто плащом.

— Однако же, сударь, — ответил Атос, которого начинал раздражать этот допрос, — прошу вас привести доказательство того, что вы имеете право задавать мне вопросы.

— Ваше имя? — еще раз повторил всадник, поднимая капюшон и таким образом открывая лицо.

— Господин кардинал! — с изумлением вскричал мушкетер.

— Ваше имя? — в третий раз повторил кардинал.

— Атос, — сказал мушкетер.

Кардинал знаком подозвал к себе своего спутника, и тот поспешил подъехать к нему.

— Эти три мушкетера будут сопровождать нас, — вполголоса проговорил кардинал. — Я не хочу, чтобы в лагере знали о том, что я уезжал оттуда, и если они поедут с нами, то мы сможем быть уверены в их молчании.

— Мы дворяне, ваша светлость, — сказал Атос. — Возьмите с нас слово и ни о чем не беспокойтесь. Благодарение богу, мы умеем хранить тайны!

Кардинал устремил свой проницательный взгляд на смелого собеседника.

— У вас тонкий слух, господин Атос, — сказал кардинал, — но теперь выслушайте то, что я скажу вам. Я прошу вас сопровождать меня не потому, что я вам не доверяю, — я прошу об этом ради собственной безопасности. Ваши спутники — это, разумеется, господин Портос и господин Арамис?

— Да, ваше высокопреосвященство, — ответил Атос.

Между тем оба мушкетера, до сих пор остававшиеся сзади, подъехали ближе с шляпами в руках.

— Я знаю вас, господа, — сказал кардинал, — я знаю вас. Мне известно, что вы не принадлежите к числу моих друзей, и это очень огорчает меня. Но я знаю также, что вы храбрые и честные дворяне и что вам можно довериться… Итак, господин Атос, окажите мне честь сопровождать меня вместе с вашими двумя спутниками, и тогда у меня будет такая охрана, которой сможет позавидовать даже его величество, в случае если мы встретим его.

Каждый из мушкетеров склонил голову до самой шеи своей лошади.

— Клянусь честью, ваше высокопреосвященство, — сказал Атос, — вы хорошо делаете, что берете нас с собой: мы встретили дорогой несколько опасных личностей и с четырьмя из них даже имели ссору в «Красной Голубятне».

— Ссору? Из-за чего же это, господа? — спросил кардинал. — Вы знаете, я не люблю ссор!

— Именно поэтому я и беру на себя смелость предупредить ваше высокопреосвященство о том, что произошло. Иначе вы могли бы узнать об этом от других лиц и счесть нас виновными вследствие неверного освещения событий.

— А каковы были последствия этой ссоры? — спросил кардинал, нахмурив брови.

— Да вот мой друг Арамис, который находится перед вами, получил легкий удар шпагой в руку, что не помешает ему завтра же пойти на приступ, если ваше высокопреосвященство отдаст приказ о штурме, и вы сами сможете убедиться в этом, ваше высокопреосвященство.

— Однако же вы не такие люди, которые позволяют безнаказанно наносить себе удары шпагой, — возразил кардинал. — Послушайте, господа, будьте откровенны: некоторые из этих ударов вы, наверное, вернули обратно? Исповедуйтесь мне — ведь вам известно, что я имею право отпускать грехи.

— Я, ваша светлость, — сказал Атос, — даже и не прикоснулся к шпаге — я просто взял своего противника в охапку и вышвырнул его в окно… Кажется, при падении, — продолжал Атос с некоторым колебанием, — он сломал себе ногу.

— Ага! — произнес кардинал. — А вы, господин Портос?

— Я, ваша светлость, знаю, что дуэли запрещены, поэтому я схватил скамью и нанес одному из этих разбойников удар, который, надо думать, разбил ему плечо.

— Так… — сказал кардинал. — А вы, господин Арамис?

— У меня, ваша светлость, самый безобидный нрав, и к тому же я собираюсь постричься в монахи, что, быть может, неизвестно вашему высокопреосвященству. Поэтому я всячески удерживал моих товарищей, как вдруг один из этих негодяев нанес мне предательский удар шпагой в левую руку. Тут мое терпение истощилось, я тоже выхватил шпагу, и когда он снова бросился на меня, то мне показалось, что он наткнулся на острие всем телом. Не знаю точно, так ли это, но твердо помню, что он упал, и, кажется, его унесли вместе с двумя остальными.

— Черт возьми, — произнес кардинал, — три человека выбыли из строя из-за трактирной ссоры!.. Да, господа, вы не любите шутить. А из-за чего возник спор?

— Эти негодяи были пьяны, — сказал Атос. — Они узнали, что вечером в гостиницу прибыла какая-то женщина, и хотели вломиться к ней.

— Вломиться к ней? — повторил кардинал. — С какой же целью?

— По всей вероятности, с целью совершить над ней насилие, — ответил Атос. — Ведь я уже имел честь сообщить вашему высокопреосвященству, что эти негодяи были пьяны.

— И эта женщина была молода и красива? — спросил кардинал с некоторым беспокойством.

— Мы не видели ее, ваша светлость, — ответил Атос.

— Ах, вы не видели ее? Ну, прекрасно! — с живостью сказал кардинал. — Вы хорошо сделали, что вступились за честь женщины, и так как я сам еду сейчас в «Красную Голубятню», то узнаю, правда ли то, что вы мне сказали.

— Ваша светлость, — гордо проговорил Атос, — мы дворяне и не стали бы лгать даже ради спасения жизни!

— Да я и не сомневаюсь в правдивости ваших слов, господин Атос, нисколько не сомневаюсь… Однако скажите, — добавил он, чтобы переменить разговор, — разве эта дама была одна?

— Вместе с этой дамой в комнате был мужчина, — сказал Атос, — но так как, несмотря на шум, он не вышел, надо полагать, что он трус.

— «Не судите опрометчиво», говорится в Евангелии, — возразил кардинал.

Атос поклонился.

— А теперь, господа, довольно, — продолжал кардинал. — Я узнал то, что хотел. Следуйте за мной.

Три мушкетера пропустили кардинала вперед; он опять закрыл лицо капюшоном, тронул лошадь и поехал, держась на расстоянии девяти или десяти шагов впереди своих четырех спутников.

Вскоре отряд подъехал к трактиру, который казался пустым и молчаливым: хозяин, видимо, знал, какой прославленный гость должен был приехать к нему, и заранее спровадил докучливых посетителей.

Шагов за десять до двери кардинал знаком приказал своему спутнику и трем мушкетерам остановиться. Чья-то оседланная лошадь была привязана к ставню; кардинал постучал три раза условным стуком.

Какой-то человек, закутанный в плащ, сейчас же вышел из дома, обменялся с кардиналом несколькими короткими фразами, сел на лошадь и поскакал по дороге к Сюржеру, которая вела также и в Париж.

— Подъезжайте ближе, господа, — сказал кардинал. — Вы сказали мне правду, господа мушкетеры, — обратился он к трем приятелям, — и, поскольку это будет зависеть от меня, наша сегодняшняя встреча принесет вам пользу. А пока что следуйте за мной.

Кардинал сошел с лошади, мушкетеры сделали то же; кардинал бросил поводья своему оруженосцу; три мушкетера привязали своих лошадей к ставням.

Трактирщик стоял на пороге — для него кардинал был просто офицером, приехавшим повидаться с дамой.

— Нет ли у вас внизу какой-нибудь комнаты, где бы эти господа могли подождать меня и погреться у камина? — спросил кардинал.

Трактирщик отворил дверь большой комнаты, где совсем недавно вместо прежней дрянной печурки поставили прекрасный большой камин.

— Вот эта, — сказал он.

— Хорошо, — сказал кардинал. — Войдите сюда, господа, и потрудитесь подождать меня — я задержу вас не более получаса.

И пока три мушкетера входили в комнату нижнего этажа, кардинал стал быстро подниматься по лестнице, не задавая больше никаких вопросов. Он, видимо, отлично знал дорогу.

XI

О ПОЛЬЗЕ ПЕЧНЫХ ТРУБ
Было очевидно, что наши три друга, сами того не подозревая, движимые только рыцарскими побуждениями и отвагой, оказали услугу какой-то особе, которую кардинал удостаивал своим высоким покровительством.

Но кто же была эта особа? Вот вопрос, который прежде всего задали себе три мушкетера. Затем, видя, что, сколько бы они ни высказывали предположений, ни одно из них не является удовлетворительным, Портос позвал хозяина и велел подать игральные кости.

Портос и Арамис уселись за стол и стали играть. Атос в раздумье медленно расхаживал по комнате.

Раздумывая и прогуливаясь, Атос ходил взад и вперед мимо трубы наполовину разобранной печки; другой конец этой трубы был выведен в комнату верхнего этажа. Проходя мимо, он каждый раз слышал чьи-то приглушенные голоса, которые наконец привлекли его внимание. Атос подошел ближе и разобрал несколько слов, которые показались ему настолько интересными, что он сделал знак своим товарищам замолчать, а сам замер на месте, согнувшись и приложив ухо к нижнему отверстию трубы.

— Послушайте, миледи, — говорил кардинал, — дело это важное. Садитесь сюда, и давайте побеседуем.

— Миледи! — прошептал Атос.

— Я слушаю, ваше высокопреосвященство, с величайшим вниманием, — ответил женский голос, при звуке которого мушкетер вздрогнул.

— Небольшое судно с английской командой, капитан которого мне предан, поджидает вас близ устья Шаранты, у форта Ла Пуант. Оно снимется с якоря завтра утром.

— Так, значит, мне нужно выехать туда сегодня вечером?

— Сию же минуту, то есть сразу после того, как вы получите мои указания. Два человека, которых вы увидите у дверей, когда выйдете отсюда, будут охранять вас в пути. Я выйду первым. Вы подождите полчаса и затем выйдете тоже.

— Хорошо, ваша светлость. Но вернемся к тому поручению, которое вам угодно дать мне. Я хочу и впредь быть достойной доверия вашего высокопреосвященства, а потому благоволите ясно и точно изложить мне это поручение, чтобы я не совершила какой-нибудь оплошности.

Между двумя собеседниками на минуту водворилось глубокое молчание; было очевидно, что кардинал заранее взвешивал свои выражения, а миледи старалась мысленно сосредоточиться, чтобы понять то, что он скажет, и запечатлеть все в памяти.

Атос, воспользовавшись этой минутой, попросил своих товарищей запереть изнутри дверь, знаком подозвал их и предложил им послушать вместе с ним.

Оба мушкетера, любившие удобства, принесли по стулу для себя и стул для Атоса. Все трое уселись, сблизив головы и насторожив слух.

— Вы поедете в Лондон, — продолжал кардинал. — В Лондоне вы навестите Бекингэма…

— Замечу вашему высокопреосвященству, — вставила миледи, — что после дела с алмазными подвесками, к которому герцог упорно считает меня причастной, его светлость питает ко мне недоверие.

— Но на этот раз, — возразил кардинал, — речь идет вовсе не о том, чтобы вы снискали его доверие, а о том, чтобы вы открыто и честно явились к нему в качестве посредницы.

— Открыто и честно… — повторила миледи с едва уловимым оттенком двусмысленности.

— Да, открыто и честно, — подтвердил кардинал прежним тоном. — Все эти переговоры должны вестись в открытую.

— Я в точности исполню указания вашего высокопреосвященства и с готовностью ожидаю их.

— Вы явитесь к Бекингэму от моего имени и скажете ему, что мне известны все его приготовления, но что они меня мало тревожат: как только он отважится сделать первый шаг, я погублю королеву.

— Поверит ли он, что ваше высокопреосвященство в состоянии осуществить свою угрозу?

— Да, ибо у меня есть доказательства.

— Надо, чтобы я могла представить ему эти доказательства и он по достоинству оценил их.

— Конечно. Вы скажете ему, что я опубликую донесение Буа-Робера и маркиза де Ботрю о свидании герцога с королевой у супруги коннетабля в тот вечер, когда супруга коннетабля давала бал-маскарад. А чтобы у него не оставалось никаких сомнений, вы скажете ему, что он приехал туда в костюме Великого Могола, в котором собирался быть там кавалер де Гиз и который он купил у де Гиза за три тысячи пистолей…

— Хорошо, ваша светлость.

— Мне известно до мельчайших подробностей, как он вошел и затем вышел ночью из дворца, куда он проник переодетый итальянцем-предсказателем. Вы скажете ему, для того чтобы он окончательно убедился в достоверности моих сведений, что под плащом на нем было надето широкое белое платье, усеянное черными блестками, черепами и скрещенными костями, так как в случае какой-либо неожиданности он хотел выдать себя за привидение Белой Дамы, которое, как всем известно, всегда появляется в Лувре перед каким-нибудь важным событием…

— Это все, ваша светлость?

— Скажите ему, что я знаю также все подробности похождения в Амьене, что я велю изложить их в виде небольшого занимательного романа с планом сада и с портретами главных действующих лиц этой ночной сцены.

— Я скажу ему это.

— Передайте ему еще, что Монтегю в моих руках, что Монтегю в Бастилии, и хотя у него не перехватили, правда, никакого письма, но пытка может вынудить его сказать то, что он знает, и… даже то, чего не знает.

— Превосходно.

— И, наконец, прибавьте, что герцог, спеша уехать с острова Рэ, забыл в своей квартире некое письмо госпожи де Шеврез, которое сильно порочит королеву, ибо оно доказывает не только то, что ее величество может любить врагов короля, но и то, что она состоит в заговоре с врагами Франции. Вы хорошо запомнили все, что я вам сказал, не так ли?

— Судите сами, ваше высокопреосвященство: бал у супруги коннетабля, ночь в Лувре, вечер в Амьене, арест Монтегю, письмо госпожи де Шеврез.

— Верно, совершенно верно. У вас прекрасная память, миледи.

— Но если, несмотря на все эти доводы, — возразила та, к кому относился лестный комплимент кардинала, — герцог не уступит и будет по-прежнему угрожать Франции?

— Герцог влюблен, как безумец или, вернее, как глупец, — с глубокой горечью ответил Ришелье. — Подобно паладинам старого времени, он затеял эту войну только для того, чтобы заслужить благосклонный взгляд своей дамы. Если он узнает, что война будет стоить чести, а быть может, и свободы владычице его помыслов, как он выражается, ручаюсь вам — он призадумается, прежде чем вести дальше эту войну.

— Но что, если… — продолжала миледи с настойчивостью, доказывавшей, что она хотела до конца выяснить возлагаемое на нее поручение, — если он все-таки будет упорствовать?

— Если он будет упорствовать? — повторил кардинал. — Это маловероятно.

— Это возможно.

— Если он будет упорствовать… — Кардинал сделал паузу, потом снова заговорил: — Если он будет упорствовать, тогда я буду надеяться на одно из тех событий, которые изменяют лицо государства.

— Если бы вы, ваше высокопреосвященство, потрудились привести мне исторические примеры таких событий, — сказала миледи, — я, возможно, разделила бы вашу уверенность.

— Да вот вам пример, — ответил Ришелье. — В 1610 году, когда славной памяти король Генрих Четвертый, руководствуясь примерно такими же побуждениями, какие заставляют действовать герцога, собирался одновременно вторгнуться во Фландрию и в Италию, чтобы сразу с двух сторон ударить на Австрию, — разве не произошло тогда событие, которое спасло Австрию? Почему бы королю Франции не посчастливилось так же, как императору?

— Ваше высокопреосвященство изволит говорить об ударе кинжалом на улице Медников?

— Совершенно правильно.

— Ваше высокопреосвященство не опасается, что казнь Равальяка[33] держит в страхе тех, кому на миг пришла бы мысль последовать его примеру?

— Во все времена и во всех государствах, в особенности если эти государства раздирает религиозная вражда, находятся фанатики, которые ничего так не желают, как стать мучениками. И знаете, мне как раз приходит на память, что пуритане крайне озлоблены против герцога Бекингэма и их проповедники называют его антихристом.

— Так что же? — спросила миледи.

— А то, — продолжал кардинал равнодушным голосом, — что теперь достаточно было бы, например, найти женщину, молодую, красивую и ловкую, которая желала бы отомстить за себя герцогу. Такая женщина легко может сыскаться: герцог пользуется большим успехом у женщин, и если он своими клятвами в вечном постоянстве возбудил во многих сердцах любовь к себе, то он возбудил также и много ненависти своей вечной неверностью.

— Конечно, — холодно подтвердила миледи, — такая женщина может сыскаться.

— Если это так, подобная женщина, вложив в руки ка кого-нибудь фанатика кинжал Жака Клемана или Равальяка, спасла бы Францию.

— Да, но она оказалась бы сообщницей убийцы.

— А разве стали достоянием гласности имена сообщников Равальяка или Жака Клемана?

— Нет. И, возможно, потому, что эти люди занимали, слишком высокое положение, чтобы их осмелились изобличить. Ведь не для всякого сожгут палату суда, ваша светлость.

— Так вы думаете, что пожар палаты суда не был случайностью? — осведомился Ришелье таким тоном, точно он задал вопрос, не имеющий ни малейшего значения.

— Лично я, ваша светлость, ничего не думаю, — сказала миледи. — Я привожу факт, вот и все. Я говорю только, что если бы я была мадемуазелью де Монпансье или королевой Марией Медичи, то принимала бы меньше предосторожностей, чем я принимаю теперь, будучи просто леди Кларик.

— Вы правы, — согласился Ришелье. — Так чего же вы хотели бы?

— Я хотела бы получить приказ, который заранее одобрял бы все, что я сочту нужным сделать для блага Франции.

— Но сначала надо найти такую женщину, которая, как я сказал, желала бы отомстить герцогу.

— Она найдена, — сказала миледи.

— Затем надо найти того презренного фанатика, который послужит орудием божественного правосудия.

— Он найдется.

— Вот тогда и настанет время получить тот приказ, о котором вы сейчас просили.

— Вы правы, ваше высокопреосвященство, — произнесла миледи, — и я ошиблась, полагая, что поручение, которым вы меня удостаиваете, не ограничивается тем, к чему оно сводится в действительности. Итак, я должна доложить его светлости, что вам известны все подробности относительно того переодевания, с помощью которого ему удалось подойти к королеве на маскараде, устроенном супругой коннетабля; что у вас есть доказательства состоявшегося в Лувре свидания королевы с итальянским астрологом, который был не кто иной, как герцог Бекингэм; что вы велели сочинить небольшой занимательный роман на тему о похождении в Амьене, с планом сада, где оно разыгралось, и с портретами его участников; что Монтегю в Бастилии и что пытка может принудить его сказать о том, что он помнит, и даже о том, что он, возможно, позабыл; и, наконец, что к вам в руки попало письмо госпожи де Шеврез, найденное в квартире его светлости и порочащее не только ту особу, которая его написала, но и ту, от имени которой оно написано. Затем, если герцог, не смотря на все это, по-прежнему будет упорствовать, то, поскольку мое поручение ограничивается тем, что я перечислила, мне останется только молить бога, чтобы он совершил какое-нибудь чудо, которое спасет Францию. Все это так, ваше высокопреосвященство, и больше мне ничего не надо делать?

— Да, так, — сухо подтвердил кардинал.

— А теперь… — продолжала миледи, словно не замечая, что кардинал Ришелье заговорил с ней другим тоном, — теперь, когда я получила указания вашего высокопреосвященства, касающиеся ваших врагов, не разрешите ли вы мне сказать вам два слова о моих?

— Так у вас есть враги?

— Да, ваша светлость, враги, против которых вы должны всеми способами поддержать меня, потому что я приобрела их на службе вашему высокопреосвященству.

— Кто они?

— Во-первых, некая мелкая интриганка Бонасье.

— Она в Мантской тюрьме.

— Вернее, она была там, — возразила миледи, — но королева получила от короля приказ, с помощью которого она перевела ее в монастырь.

— В монастырь?

— Да, в монастырь.

— В какой?

— Не знаю, это хранится в строгой тайне.

— Я узнаю эту тайну!

— И вы скажете мне, ваше высокопреосвященство, в каком монастыре эта женщина?

— Я не вижу к этому никаких препятствий.

— Хорошо… Но у меня есть другой враг, гораздо более опасный, чем эта ничтожная Бонасье.

— Кто?

— Ее любовник.

— Как его зовут?

— О, ваше высокопреосвященство его хорошо знает! — вскричала миледи в порыве гнева. — Это наш с вами злой гений: тот самый человек, благодаря которому мушкетеры короля одержали победу в стычке с гвардейцами вашего высокопреосвященства, тот самый, который нанес три удара шпагой вашему гонцу де Варду и расстроил все дело с алмазными подвесками; это тот, наконец, кто, узнав, что я похитила госпожу Бонасье, поклялся убить меня.

— А-а… — протянул кардинал. — Я знаю, о ком вы говорите.

— Я говорю об этом негодяе д'Артаньяне.

— Он смельчак.

— Поэтому-то и следует его опасаться.

— Надо бы иметь доказательство его тайных сношений с Бекингэмом…

— Доказательство! — вскричала миледи. — Я раздобуду десяток доказательств!

— Ну, в таком случае, нет ничего проще: представьте мне эти доказательства, и я посажу его в Бастилию.

— Хорошо, ваша светлость, а потом?

— Для тех, кто попадает в Бастилию, нет никакого «потом», — глухим голосом ответил кардинал. — Ах, черт возьми, — продолжал он, — если б мне так же легко было избавиться от моего врага, как избавить вас от ваших, и если б вы испрашивали у меня безнаказанности за ваши действия против подобных людей!

— Ваша светлость, — предложила миледи, — давайте меняться — жизнь за жизнь, человек за человека: отдайте мне этого — я отдам вам того, другого.

— Не знаю, что вы хотите сказать, — ответил кардинал, — и не желаю этого знать, но мне хочется сделать вам любезность, и я не вижу, почему бы мне не исполнить вашу просьбу относительно столь ничтожного существа, тем более что этот д'Артаньян, как вы утверждаете, распутник, дуэлист и изменник.

— Бесчестный человек, ваша светлость, бесчестный!

— Дайте мне бумагу, перо и чернила.

— Вот все, ваша светлость.

Наступило минутное молчание, доказывавшее, что кардинал мысленно подыскивал выражения, в которых он собирался составить эту записку или уже писал ее.

Атос, слышавший до единого слова весь разговор, взял своих товарищей за руки и отвел их на другой конец комнаты.

— Ну, что тебе надо, отчего ты не даешь нам дослушать конец? — рассердился Портос.

— Тише! — прошептал Атос. — Мы узнали все, что нам нужно было узнать. Впрочем, я не мешаю вам дослушать разговор до конца, но мне необходимо уехать.

— Тебе необходимо уехать? — повторил Портос. — А если кардинал спросит о тебе, что мы ему ответим?

— Не дожидайтесь, пока он спросит обо мне, скажите ему сами, что я отправился дозором, так как кое-какие замечания нашего хозяина навели меня на подозрение, что дорога не совсем безопасна. К тому же я упомяну об этом оруженосцу кардинала. А остальное уж мое дело, ты об этом не беспокойся.

— Будьте осторожны, Атос! — сказал Арамис.

— Будьте покойны, — ответил Атос. — Как вам известно, я умею владеть собою.

Портос и Арамис снова уселись у печной трубы.

Что же касается Атоса, он на виду у всех вышел, отвязал своего коня, привязанного рядом с конями его друзей к засовам ставен, немногими словами убедил оруженосца в необходимости дозора для обратного пути, а затем с напускным вниманием осмотрел свой пистолет, взял в зубы шпагу и, как солдат, добровольно выполняющий опасную задачу, поехал по дороге к лагерю.

XV

СУПРУЖЕСКАЯ СЦЕНА
Как Атос и предвидел, кардинал не замедлил сойти вниз; он открыл дверь комнаты, куда вошли мушкетеры, и увидел, что Портос и Арамис с величайшим азартом играют в кости. Беглым взглядом окинув всю комнату, он убедился, что недостает одного из его телохранителей.

— Куда девался господин Атос? — спросил он.

— Ваша светлость, — отвечал Портос, — он поехал дозором вперед. Кое-какие разговоры нашего хозяина внушили ему подозрение, что дорога не совсем безопасна.

— А вы что делали, господин Портос?

— Я выиграл у Арамиса пять пистолей.

— Что ж, теперь возвращайтесь вместе со мною обратно.

— Мы к услугам вашего высокопреосвященства.

— Итак, на коней, господа, время позднее.

Оруженосец дожидался у дверей, держа под уздцы лошадь кардинала. Немного поодаль виднелись во мраке два человека и три лошади; это были те самые люди, которые должны были сопровождать миледи в форт Ла Пуант и посадить ее там на корабль.

Оруженосец подтвердил кардиналу все сказанное ему двумя мушкетерами относительно Атоса. Кардинал одобрительно кивнул и пустился в обратный путь с теми же предосторожностями, какие он принял, отправляясь в трактир.

Предоставим ему следовать в лагерь под охраной оруженосца и двух мушкетеров и вернемся к Атосу.

Шагов сто Атос проехал все так же, не спеша, но, как только он убедился, что никто не видит его, свернул направо, окольным путем проскакал обратно и, притаившись в лесочке шагах в двадцати от дороги, стал выжидать проезда путников. Увидев широкополые шляпы своих товарищей и золотую бахрому кардинальского плаща, он подождал, пока всадники исчезли за поворотом дороги, и галопом вернулся в трактир, куда его беспрепятственно впустили.

Хозяин узнал его.

— Мой командир, — сказал Атос, — забыл сообщить одну важную вещь даме, что живет во втором этаже. Он послал меня исправить свое упущение.

— Пройдите наверх, — предложил хозяин, — она еще у себя в комнате.

Атос воспользовался позволением и, как можно легче ступая по лестнице, взошел на площадку. Сквозь приоткрытую дверь он увидел, что миледи подвязывает ленты своей шляпы.

Он вошел в комнату и запер за собой дверь.

Услышав лязг задвигаемого засова, миледи обернулась.

Атос стоял у двери, закутавшись в плащ и надвинув на глаза шляпу.

При виде этой безмолвной, неподвижной, точно статуя, фигуры миледи испугалась.

— Кто вы? Что вам нужно? — вскричала она.

«Да, так и есть, это она!» — сказал про себя Атос.

Откинув плащ и сдвинув со лба шляпу, он подошел к миледи.

— Узнаете вы меня, сударыня? — спросил он.

Миледи подалась вперед и вдруг отпрянула, словно увидела змею.

— Так, хорошо… — сказал Атос. — Я вижу, вы меня узнали.

— Граф де Ла Фер! — прошептала миледи, бледнея и отступая все дальше, пока не коснулась стены.

— Да, миледи, — ответил Атос, — граф де Ла Фер, собственной персоной, нарочно явился с того света, чтобы иметь удовольствие вас видеть. Присядем же и побеседуем, как выражается господин кардинал.

Объятая невыразимым ужасом, миледи села, не издав ни звука.

— Вы демон, посланный на землю! — начал Атос. — Власть ваша велика, я знаю, но вам известно также, что люди с божьей помощью часто побеждали самых устрашающих демонов. Вы уже один раз оказались на моем пути. Я думал, что стер вас с лица земли, сударыня, но или я ошибся, или ад воскресил вас…

При этих словах, пробудивших в ней ужасные воспоминания, миледи опустила голову и глухо застонала.

— Да, ад воскресил вас, — продолжал Атос, — ад сделал вас богатой, ад дал вам другое имя, ад почти до неузнаваемости изменил ваше лицо, но он не смыл ни грязи с вашей души, ни клейма с вашего тела!

Миледи вскочила, точно подброшенная пружиной, глаза ее засверкали. Атос продолжал сидеть.

— Вы полагали, что я умер, не правда ли? И я тоже думал, что вы умерли. А имя Атос скрыло графа де Ла Фер, как имя леди Кларк скрыло Анну де Бейль! Не так ли вас звали, когда ваш почтенный братец обвенчал нас?.. Право, у нас обоих странное положение, — с усмешкой продолжал Атос, — мы оба жили до сих пор только потому, что считали друг друга умершими. Ведь воспоминания не так стесняют, как живое существо, хотя иной раз воспоминания терзают душу!

— Что же привело вас ко мне? — сдавленным голосом проговорила миледи. — И чего вы от меня хотите?

— Я хочу вам сказать, что, упорно оставаясь невидимым для вас, я не упускал вас из виду.

— Вам известно, что я делала?

— Я могу день за днем перечислить вам, что вы делали, начиная с того времени, когда поступили на службу к кардиналу, и вплоть до сегодняшнего вечера.

Бледные губы миледи сложились в недоверчивую улыбку.

— Слушайте: вы срезали два алмазных подвеска с плеча герцога Бекингэма; вы похитили госпожу Бонасье; вы, влюбившись в де Варда и мечтая провести с ним ночь, впустили к себе господина д'Артаньяна; вы, думая, что де Вард обманул вас, хотели заставить соперника де Варда убить его; вы, когда этот соперник обнаружил вашу постыдную тайну, велели двум наемным убийцам, которых вы послали по его следам, подстрелить его; вы, узнав, что пуля не достигла цели, прислали ему отравленное вино с подложным письмом, желая уверить вашу жертву, что это вино — подарок друзей, и, наконец, вы здесь, в этой комнате, сидя на том самом стуле, на котором я сижу сейчас, только что взяли на себя перед кардиналом Ришелье обязательство подослать убийцу к герцогу Бекингэму, взамен чего он обещал позволить вам убить д'Артаньяна!

Лицо миледи покрылось смертельной бледностью.

— Вы сам сатана! — прошептала она.

— Быть может, но, во всяком случае, запомните одно: убьете ли вы или поручите кому-нибудь убить герцога Бекингэма — мне до этого нет дела: я его не знаю, и к тому же он англичанин, но не троньте и волоска на голове д'Артаньяна, верного моего друга, которого я люблю и охраняю, или, клянусь вам памятью моего отца, преступление, которое вы совершите, будет последним!

— Д'Артаньян жестоко оскорбил меня, — глухим голосом сказала миледи, — д'Артаньян умрет.

— Разве в самом деле возможно оскорбить вас, сударыня? — усмехнулся Атос. — Он вас оскорбил и он умрет?

— Он умрет, — повторила миледи. — Сначала она, потом он.

У Атоса потемнело в глазах. Вид этого существа, в котором не было ничего женственного, оживил в нем терзающие душу воспоминания. Он вспомнил, как однажды, в положении менее опасном, чем теперь, он уже хотел принести ее в жертву своей чести; жгучее желание убить ее снова поднялось в нем и овладело им с непреодолимой силой. Он встал, выхватил из-за пояса пистолет и взвел курок.

Миледи, бледная как смерть, пыталась крикнуть, но язык не повиновался ей, и с оцепеневших уст сорвался только хриплый звук, не имевший ни малейшего сходства с человеческой речью и напоминавший скорее рычание дикого зверя; вплотную прижавшись к темной стене, с разметавшимися волосами, она казалась воплощением ужаса.

Атос медленно поднял пистолет, вытянул руку так, что дуло почти касалось лба миледи, и голосом, еще более устрашающим, оттого что в нем звучали спокойствие и непоколебимая решимость, произнес:

— Сударыня, вы сию же минуту отдадите мне бумагу, которую подписал кардинал, или, клянусь жизнью, я пущу вам пулю в лоб!

Будь это другой человек, миледи еще усомнилась бы в том, что он исполнит свое намерение, но она знала Атоса; тем не менее она не шевельнулась.

— Даю вам секунду на размышление, — продолжал он.

По тому, как исказились черты его лица, миледи поняла, что сейчас раздастся выстрел. Она быстро поднесла руку к груди, вынула из-за корсажа бумагу и подала ее Атосу:


Миледи поняла, что сейчас раздастся выстрел.

— Берите и будьте прокляты!

Атос взял бумагу, засунул пистолет за пояс, подошел к лампе, чтобы удостовериться, что это та самая бумага, развернул ее и прочитал:

«То, что сделал предъявитель сего, сделано по моему приказанию и для блага государства.

5 августа 1628 года».

Ришелье

— А теперь… — сказал Атос, закутываясь в плащ и надевая шляпу, — теперь, когда я вырвал у тебя зубы, ехидна, кусайся, если можешь!

Он вышел из комнаты и даже не оглянулся. У двери трактира он увидел двух всадников, державших на поводу еще одну лошадь.

— Господа, — обратился к ним Атос, — господин кардинал приказал, как вам уже известно, не теряя времени отвезти эту женщину в форт Ла Пуант и не отходить от нее, пока она не сядет на корабль.

Так как его слова вполне согласовались с полученным этими людьми приказанием, они поклонились в знак готовности исполнить распоряжение.

Что же касается Атоса, он легким движением вскочил в седло и помчался во весь дух, но, вместо того чтобы ехать по дороге, пустился напрямик через поле, усиленно пришпоривая коня и то и дело останавливаясь, чтобы прислушаться.

Во время одной такой остановки он услышал топот лошадей по дороге. Уверенный в том, что это кардинал и его конвой, Атос проскакал еще немного вперед, обтер лошадь вереском и листьями и шагов за двести до лагеря выехал на дорогу.

— Кто идет? — крикнул он, разглядев всадников.

— Это, кажется, наш храбрый мушкетер? — спросил кардинал.

— Да, ваша светлость, — ответил Атос, — он самый.

— Господин Атос, примите мою благодарность за то, что вы нас так хорошо охраняли… Вот мы и доехали, господа! Поезжайте к левой заставе, пароль: «Король и Рэ».

Сказав это, кардинал попрощался кивком головы с тремя друзьями и, сопровождаемый оруженосцем, повернул направо, так как хотел переночевать в лагере.

— Так вот, — в один голос заговорили Портос и Арамис, когда кардинал отъехал на такое расстояние, что не мог их слышать, — он подписал бумагу, которую она требовала!

— Знаю, — спокойно ответил Атос. — Вот эта бумага.

Три друга не обменялись больше ни единым словом до самой своей квартиры, если не считать того, что они назвали часовым пароль.

Но они послали Мушкетона сказать Планше, что его господина просят, когда он сменится с караула в траншее, немедленно прийти на квартиру мушкетеров.

Что же касается миледи, то она, как предвидел Атос, застав у дверей трактира поджидавших ее людей, без всяких возражений последовала за ними. На миг у нее, правда, возникло желание вернуться, явиться к кардиналу и все рассказать ему, но ее разоблачение повлекло бы за собой разоблачение со стороны Атоса; она, положим, сказала бы, что Атос некогда повесил ее, но тогда Атос сказал бы, что она заклеймена. Она рассудила, что лучше будет молчать, тайно уехать, исполнить со свойственной ей ловкостью взятое на себя трудное поручение, а потом, после того как все будет сделано к полному удовлетворению кардинала, приехать к нему и потребовать, чтобы он помог ей отомстить за себя.

Итак, проведя в седле всю ночь, она в семь часов утра прибыла в форт Ла Пуант, в восемь часов была уже на борту, а в девять часов корабль, снабженный каперным свидетельством за подписью кардинала и якобы готовый к отплытию в Байону, снялся с якоря и взял курс к берегам Англии.

XVI

БАСТИОН СЕН-ЖЕРВЕ
Явившись к своим друзьям, д'Артаньян застал их всех вместе в одной комнате: Атос о чем-то размышлял; Портос покручивал усы; Арамис молился по прелестному небольшому молитвеннику в голубом бархатном переплете.

— Черт возьми, господа! — сказал д'Артаньян. — Надеюсь, вам надо сообщить мне что-нибудь заслуживающее внимания, иначе, предупреждаю, я не прощу вам, что вы заставили меня прийти, не дав мне отдохнуть после нынешней ночи, после того как я брал и разрушал бастион! Ах, как жаль, господа, что вас там не было! Жаркое было дело!

— Мы попали в другое место, где было тоже не холодно, — ответил Портос, придавая своим усам неподражаемый изгиб.

— Тсс! — вставил Атос.

— Ого! — сказал д'Артаньян, догадываясь, почему мушкетер нахмурил брови. — По-видимому, у вас есть что-то новое.

— Арамис, вы, кажется, третьего дня завтракали в кальвинистской харчевне у «Нечестивца»? — спросил Атос.

— Да.

— Каково там?

— Я-то плохо поел: был постный день, а там подавали только скоромное.

— Как! — удивился Атос. — В морской гавани и вдруг нет рыбы?

— Они говорят, что дамба, которую сооружает господин кардинал, гонит всю рыбу в открытое море, — пояснил Арамис, снова принимаясь за свое благочестивое занятие.

— Да я вас не об этом спрашивал, Арамис! Я вас спрашивал, вполне ли свободно вы себя там чувствовали и не потревожил ли вас кто-нибудь.

— Кажется, там было не очень много докучливых посетителей… Да, в самом деле, для того, что вы намерены рассказать, Атос, «Нечестивец» нам подходит.

— Так пойдемте к «Нечестивцу», — заключил Атос. — Здесь стены точно бумажные.

Д'Артаньян, привыкший к образу действий своего друга и по одному его слову, жесту или знаку тотчас понимавший, что положение серьезно, взял Атоса под руку и вышел с ним, ни о чем больше не спрашивая. Портос и Арамис, дружески беседуя, последовали за ними.

Дорогой они встретили Гримо. Атос сделал ему знак идти с ним; Гримо по привычке молча повиновался: бедняга дошел до того, что уже почти разучился говорить.

Друзья пришли в харчевню. Было семь часов утра, и начинало уже светать. Они заказали завтрак и вошли в зал, где, как уверял хозяин, их никто не мог потревожить.

К сожалению, время дли тайного совещания было выбрано неудачно: только что пробили утреннюю зорю, и многие, желая стряхнуть с себя сон и согреться от утренней сырости, заглядывали в харчевню выпить мимоходом стакан вина. Драгуны, швейцарцы, гвардейцы, мушкетеры и кавалеристы быстро сменялись, что было весьма выгодно хозяину, но совершенно не соответствовало намерениям четырех друзей. Поэтому они очень хмуро отвечали на приветствия, тосты и шутки своих боевых товарищей.

— Полно, господа! — сказал Атос. — Мы еще, чего доброго, поссоримся здесь с кем-нибудь, а нам это сейчас вовсе не кстати. Д'Артаньян, расскажите нам, как вы провели эту ночь, а про свою мы вам расскажем после.

— В самом деле… — вмешался один кавалерист, слегка покачиваясь и держа в руке рюмку водки, которую он медленно смаковал, — в самом деле, вы сегодня ночью были в траншеях, господа гвардейцы, и, кажется, свели счеты с ла рошельцами?

Д'Артаньян посмотрел на Атоса, как бы спрашивая его, отвечать ли непрошеному собеседнику.

— Ты разве не слышишь, что господин де Бюзиньи делает тебе честь и обращается к тебе? — спросил Атос. — Расскажи, что произошло сегодня ночью, раз эти господа желают узнать, как было дело.

— Фы фсяли пастион? — спросил швейцарец, который пил ром из пивной кружки.

— Да, сударь, — поклонившись, ответил д'Артаньян, — нам выпала эта честь. Мы даже подложили, как вы, быть может, слышали, под один из его углов бочонок пороху, и, когда порох взорвался, получилась изрядная брешь, да и вся остальная кладка — бастион-то ведь не новый — расшаталась.

— А какой это бастион? — спросил драгун, державший насаженного на саблю гуся, которого он принес зажарить.

— Бастион Сен-Жерве, — ответил д'Артаньян. — Под его прикрытием ла рошельцы беспокоили наших землекопов.

— Жаркое было дело?

— Да, еще бы! Мы потеряли пять человек, а ла рошельцы — девять или десять.

— Шерт фосьми! — воскликнул швейцарец, который, несмотря на великолепный набор ругательств, существующих в немецком языке, усвоил привычку браниться по-французски.

— Но, вероятно, они пошлют сегодня землекопную команду, чтобы привести бастион в исправность?

— Да, вероятно, — подтвердил д'Артаньян.

— Господа, предлагаю пари! — заявил Атос.

— О та, пари! — подхватил швейцарец.

— Какое пари? — полюбопытствовал кавалерист.

— Погодите, — попросил драгун и положил свою саблю, как вертел, на два больших железных тагана, под которыми поддерживался огонь. — Я хочу тоже участвовать… Эй, горе-трактирщик, живо подставьте противень, чтобы не потерять ни капли жиру этого драгоценного гуся!

— Он праф, — сказал швейцарец, — гусини шир ошень фкусно с фареньем.

— Вот так! — облегченно вздохнул драгун. — А теперь перейдем к нашему пари. Мы вас слушаем, господин Атос!

— Да, что за пари? — осведомился кавалерист.

— Так вот, господин де Бюзиньи, я держу с вами пари, — начал Атос, — что трое моих товарищей — господа Портос, Арамис и д'Артаньян — и я позавтракаем в бастионе Сен-Жерве и продержимся там ровно час, минута в минуту, как бы ни старался неприятель выбить нас от туда.

Портос и Арамис переглянулись: они начинали понимать, в чем дело.

— Помилосердствуй, — шепнул д'Артаньян на ухо Атосу, — ведь нас убьют!

— Нас еще вернее убьют, если мы не пойдем туда, — ответил Атос.

— Честное слово, господа, вот это славное пари! — заговорил Портос, откидываясь на спинку стула и покручивая усы.

— Да, и я его принимаю, — сказал де Бюзиньи. — Остается только уговориться о закладе.

— Вас четверо, господа, и нас четверо. Обед на восемь человек, какой каждый пожелает, — предложил Атос. — Что вы на это скажете?

— Превосходно! — заявил де Бюзиньи.

— Отлично! — подтвердил драгун.

— Идет! — согласился швейцарец.

Четвертый участник, игравший во всей этой сцене немую роль, кивнул головой в знак согласия.

— Ваш завтрак готов, господа, — доложил хозяин.

— Так принесите его! — распорядился Атос.

Хозяин повиновался. Атос подозвал Гримо, указал ему на большую корзину, валявшуюся в углу зала, и сделал такой жест, словно он заворачивал в салфетки принесенное жаркое.

Гримо сразу понял, что речь идет о завтраке на лоне природы, взял корзину, уложил в нее кушанья, присоединил к ним бутылки и повесил корзину на руку.

— Где же вы собираетесь завтракать? — спросил хозяин.

— Не все ли равно? — ответил Атос. — Лишь бы вам заплатили за завтрак!

И он величественным жестом бросил на стол два пистоля.

— Прикажете дать вам сдачи, господин офицер? — спросил хозяин.

— Нет. Прибавь только две бутылки шампанского, а остальное пойдет за салфетки.

Дело оказалось не таким прибыльным, как трактирщик думал сначала, но он наверстал свое, всучив четырем участникам завтрака две бутылки анжуйского вина вместо шампанского.

— Господин де Бюзиньи, — сказал Атос, — угодно вам поставить ваши часы по моим или прикажете мне поставить свои по вашим?

— Отлично, милостивый государь! — ответил кавалерист, вынимая из кармана великолепные часы, украшенные алмазами. — Половина восьмого.

— Семь часов тридцать пять минут, — сказал Атос. — Будем знать, что мои часы на пять минут впереди ваших, милостивый государь.

Отвесив поклон остолбеневшим посетителям трактира, четверо молодых людей направились к бастиону Сен-Жерве в сопровождении Гримо, который нес корзину, сам не зная, куда он идет, — он так привык беспрекословно повиноваться Атосу, что ему и в голову не приходило об этом спрашивать.

Пока четыре друга шли по лагерю, они не обменялись ни единым словом; к тому же по пятам за ними следовали любопытные, которые, прослышав о заключенном пари, хотели посмотреть, как наши друзья выпутаются из этого положения. Но, как только они перешли за линию лагерных укреплений и очутились среди полей, д'Артаньян, бывший до сих пор в полном неведении, решил, что настало время попросить объяснений.

— А теперь, любезный Атос, — начал он, — скажите мне, прошу вас, куда мы идем.

— Как видите, — ответил Атос, — мы идем на бастион.

— А что мы там будем делать?

— Как вам известно, мы будем там завтракать.

— А почему мы не позавтракали у «Нечестивца»?

— Потому что нам надо поговорить об очень важных вещах, а в этой харчевне и пяти минут невозможно побеседовать из-за назойливых людей, которые то и дело приходят, уходят, раскланиваются, пристают с разговорами… Сюда, по крайней мере, — продолжал Атос, указывая на бастион, — никто не придет мешать нам.

— По-моему, мы могли бы найти какое-нибудь укромное место среди дюн, на берегу моря… — заметил д'Артаньян, проявляя ту осмотрительность, которая так хорошо и естественно сочеталась в нем с беззаветной храбростью.

— …где все бы увидели, как мы разговариваем вчетвером, и через каких-нибудь четверть часа шпионы кардинала донесли бы ему, что мы держим совет.

— Да, — подхватил Арамис, — Атос прав: «Animadvertuntur in desertis».[34]

— Было бы неплохо забраться в пустыню, — вставил Портос, — но вся штука в том, чтобы найти ее.

— Нет такой пустыни, где бы птица не могла пролететь над головой, где бы рыба не могла вынырнуть из воды, где бы кролик не мог выскочить из своей норки. А мне кажется, что и птицы, и рыбы, и кролики — все стали шпионами кардинала. Так лучше же продолжать начатое нами предприятие, отступиться от которого мы, впрочем, уже и не можем, не покрыв себя позором. Мы заключили пари, которое не могло быть преднамеренным, и я уверен, что никто не угадает его настоящей причины. Чтобы выиграть наше пари, мы продержимся час на бастионе. Либо нас атакуют, либо этого не случится. Если нас не атакуют, у нас будет достаточно времени поговорить, и никто нас не подслушает: ручаюсь, что стены этого бастиона не имеют ушей. А если нас атакуют, мы все-таки сумеем поговорить о наших делах, и к тому же, обороняясь, мы покроем себя славой. Вы сами видите, что, как ни поверни, все выходит в нашу пользу.

— Да, — согласился д'Артаньян, — но нам не миновать пули.

— Эх, мой милый, — возразил Атос, — вы отлично знаете: самые опасные пули не те, что посылает неприятель.

— Но мне кажется, — вмешался Портос, — что для подобной экспедиции следовало бы захватить мушкеты.

— Вы глупы, друг Портос: зачем обременять себя бесполезной ношей!

— Когда я нахожусь лицом к лицу с неприятелем, мне не кажутся бесполезными исправный мушкет, дюжина патронов и пороховница.

— Да разве вы не слышали, что сказал д'Артаньян?

— А что сказал д'Артаньян?

— Он сказал, что во время ночной атаки было убито девять-десять французов и столько же ла рошельцев.

— Что же дальше?

— Их не успели ограбить, не так ли? Ведь у всех были в то время дела поважнее.

— Так что же?

— А то, что мы найдем там их мушкеты, пороховницы и патроны, и вместо четырех мушкетов и дюжины пуль у нас будет полтора десятка ружей и сотня выстрелов в запасе.

— О Атос, поистине ты великий человек! — воскликнул Арамис.

Портос наклонил голову в знак того, что он присоединяется к этому мнению.

Одного только д'Артаньяна не убедили, по-видимому, доводы Атоса.

Гримо, вероятно, разделял опасения юноши: видя, что все продолжают идти к бастиону, в чем он вначале сомневался, он дернул своего господина за полу.

«Куда мы идем?» — сделал он вопрошающий жест.

Атос указал ему на бастион.

«Но нас там ухлопают», — продолжал все на том же языке жестов безмолвный Гримо.

Атос возвел глаза и руки к небу.

Гримо поставил корзину на землю и сел, отрицательно покачав головой.

Атос вынул из-за пояса пистолет, посмотрел, хорошо ли он заряжен, взвел курок и приставил дуло к уху Гримо.

Гримо живо вскочил на ноги.

Атос знаком приказал ему взять корзину и идти вперед.

Гримо повиновался.

Единственное, что выиграл Гримо этой минутной пантомимой, — это то, что из арьергарда он перешел в авангард.

Взобравшись на бастион, четыре друга обернулись.

Более трехсот солдат всех видов оружия столпилось у заставы лагеря, а чуть поодаль от всех остальных можно было различить г-на де Бюзиньи, драгуна, швейцарца и четвертого участника пари.

Атос снял шляпу, насадил ее на острие шпаги и помахал ею в воздухе.

Зрители ответили на его приветствие поклонами, сопровождая это изъявление вежливости громкими возгласами «ура», долетевшими до наших смельчаков.

После этого все четверо скрылись в бастионе, куда уже успел юркнуть Гримо.

XVII

СОВЕТ МУШКЕТЕРОВ
Все оказалось так, как предвидел Атос: на бастионе никого не было, кроме человек двенадцати убитых французов и ла рошельцев.

— Господа, — сказал Атос, принявший на себя командование экспедицией, — пока Гримо будет накрывать на стол, мы начнем с того, что подберем ружья и патроны. К тому же, собирая их, мы можем разговаривать без всякой помехи: эти господа, — прибавил он, указывая на убитых, — нас не услышат.

— А не лучше ли сбросить их в ров? — предложил Портос. — Но, конечно, не раньше, чем мы удостоверимся, что в карманах у них пусто.

— Да, — проронил Атос, — это уже дело Гримо.

— Так пусть Гримо их обыщет и перебросит через стены, — сказал д'Артаньян.

— Ни в коем случае, — возразил Атос. — Они могут нам пригодиться.

— Эти мертвецы могут нам пригодиться? — удивился Портос. — Да ты с ума сходишь, любезный друг!

— «Не судите опрометчиво», говорят Евангелие и господин кардинал, — ответил Атос. — Сколько ружей, господа?

— Двенадцать, — ответил Арамис.

— Сколько выстрелов в запасе?

— Около сотни.

— Это все, что нам нужно. Зарядим ружья!

Четыре друга принялись за дело.

Они кончили заряжать последнее ружье, когда Гримо знаками доложил, что завтрак подан.

Атос ответил одобрительным жестом и указал ему на сторожевую башенку, где, как понял Гримо, он должен был нести караул.

А чтобы Гримо было не так скучно стоять на посту, Атос разрешил ему прихватить хлебец, две котлеты и бутылку вина.

— Теперь сядем за стол! — пригласил Атос.

Четыре друга уселись на землю, скрестив ноги, как турки или портные.

— Ну, теперь, когда больше нечего бояться, что тебя подслушают, — сказал д'Артаньян, — надеюсь, ты поведаешь нам свою тайну.

— Я полагаю, господа, что доставлю вам и удовольствие и славу, — начал Атос. — Я заставил вас совершить очаровательную прогулку. Вот вам вкусный завтрак, а вон там, как вы сами можете разглядеть через бойницы, пятьсот человек зрителей, которые считают нас безумцами или героями, — два разряда глупцов, очень похожих друг на друга.

— Ну, а тайна? — спросил д'Артаньян.

— Тайна моя заключается в том, — ответил Атос, — что вчера вечером я видел миледи.


Тайна моя заключается в том, — ответил Атос, — что вчера вечером я видел миледи.

Д'Артаньян в этот миг подносил стакан ко рту, но при упоминании о миледи рука у него так сильно задрожала, что он принужден был поставить стакан на землю, чтобы не расплескать вино.

— Ты видел твою…

— Тсс! — перебил Атос. — Вы забываете, любезный друг, что эти господа не посвящены, подобно вам, в мои семейные дела. Итак, я видел миледи.

— А где? — спросил д'Артаньян.

— Примерно в двух лье отсюда, в гостинице «Красная Голубятня».

— В таком случае, я погиб, — произнес д'Артаньян.

— Нет, не совсем еще, — возразил Атос, — потому что теперь она, вероятно, уже покинула берега Франции.

Д'Артаньян с облегчением вздохнул.

— В конце концов, кто она такая, эта миледи? — полюбопытствовал Портос.

— Очаровательная женщина, — ответил Атос и отведал пенистое вино. — Каналья трактирщик! — воскликнул он. — Всучил нам анжуйское вино вместо шампанского и воображает, что нас можно провести!.. Да, — продолжал он, — очаровательная женщина, которая весьма благосклонно отнеслась к нашему другу д'Артаньяну, но он сделал ей какую-то гнусность, и она пыталась отомстить: месяц назад подсылала к нему убийц, неделю назад пробовала отравить его, а вчера выпросила у кардинала его голову.

— Как! Выпросила у кардинала мою голову? — вскричал д'Артаньян, побледнев от страха.

— Это святая правда, — подтвердил Портос, — я сам, своими ушами слышал.

— И я тоже, — вставил Арамис.

— Если это так, бесполезно продолжать борьбу, — проговорил д'Артаньян, в отчаянии опуская руки. — Лучше уж я пущу себе пулю в лоб и сразу положу всему конец!

— К этой глупости всегда успеешь прибегнуть, — заметил Атос, — ведь только она непоправима.

— Но мне не миновать гибели, имея таких могущественных врагов, — возразил д’Артаньян. — Во-первых, незнакомец из Менга, затем де Вард, которому я нанес три удара шпагой, затем миледи, тайну которой я случайно раскрыл, и, наконец, кардинал, которому я помешал отомстить.

— А много ли их? Всего только четверо! — сказал Атос. — И нас ведь тоже четверо. Значит, выходит, один на одного… Черт возьми! Судя по тем знакам, какие подает Гримо, нам сейчас придется иметь дело с гораздо большим количеством… Что случилось, Гримо? Принимая во внимание серьезность положения, я вам разрешаю говорить, друг мой, но, прошу вас, будьте немногословны. Что вы видите?

— Отряд.

— Сколько человек?

— Двадцать.

— Кто они такие?

— Шестнадцать человек землекопной команды и четыре солдата.

— За сколько шагов отсюда?

— За пятьсот.

— Хорошо, мы еще успеем доесть курицу и выпить стакан вина за твое здоровье, д'Артаньян!

— За твое здоровье! — подхватили Портос и Арамис.

— Ну, так и быть, за мое здоровье! Однако я не думаю, чтобы ваши пожелания принесли мне большую пользу.

— Не унывай! — сказал Атос. — Аллах велик, как говорят последователи Магомета, и будущее в его руках.

Осушив свой стакан и поставив его подле себя, Атос лениво поднялся, взял первое попавшееся ружье и подошел к бойнице.

Портос, Арамис и д'Артаньян последовали его примеру, а Гримо получил приказание стать позади четырех друзей и перезаряжать ружья.

Спустя минуту показался отряд. Он шел вдоль узкой траншеи, служившей ходом сообщения между бастионом и городом.

— Черт побери! Стоило нам беспокоиться ради двух десятков горожан, вооруженных кирками, заступами и лопатами! — заметил Атос. — Достаточно было бы Гримо подать им знак, чтобы они убирались прочь, и я убежден, что они оставили бы нас в покое.

— Сомневаюсь, — сказал д'Артаньян. — Они очень решительно шагают в нашу сторону. К тому же горожан сопровождают бригадир и четыре солдата, вооруженные мушкетами.

— Это они потому так храбрятся, что еще не видят нас, — возразил Атос.

— Признаюсь, мне, честное слово, противно стрелять в этих бедных горожан, — заметил Арамис.

— Плох тот священник, который жалеет еретиков! — произнес Портос.

— В самом деле, Арамис прав, — согласился Атос. — Я сейчас пойду и предупрежу их.

— Куда это вас черт несет! — попытался остановить его д'Артаньян. — Вас пристрелят, друг мой!

Но Атос не обратил никакого внимания на это предостережение и взобрался на пробитую в стене брешь. Держа в одной руке ружье, а в другой шляпу, он обратился к солдатам и землекопам, которые, удивившись его неожиданному появлению, остановились в полусотне шагов от бастиона, и, приветствуя их учтивым поклоном, закричал:

— Господа, я и несколько моих друзей завтракаем сейчас в этом бастионе! А вы сами знаете, как неприятно, когда вас беспокоят во время завтрака. Поэтому мы просим вас, если уж вам непременно нужно побывать здесь, подождать, пока мы кончим завтракать, или прийти потом еще разок… или же, что будет самое лучшее, образумиться, оставить мятежников и пожаловать к нам выпить за здоровье французского короля.

— Берегись, Атос! — крикнул д'Артаньян. — Разве ты не видишь, что они в тебя целятся?

— Вижу, вижу, — отвечал Атос, — но эти мещане очень плохо стреляют и не сумеют попасть в меня.

Действительно, в ту же минуту раздались четыре выстрела, но пули, не попав в Атоса, расплющились о камни вокруг него.

Четыре выстрела тотчас прогремели в ответ; они были лучше направлены, чем выстрелы нападавших: три солдата свалились убитые наповал, а один из землекопов был ранен.

— Гримо, другой мушкет! — приказал Атос, не сходя с бреши.

Гримо тотчас же повиновался. Трое друзей Атоса снова зарядили ружья. За первым залпом последовал Гримо: бригадир и двое землекопов были убиты на месте, а все остальные обратились в бегство.

— Вперед, господа, на вылазку! — скомандовал Атос.

Четыре друга ринулись на стены форта, добежали до поля сражения, подобрали четыре мушкета и пику бригадира и, уверенные в том, что беглецы не остановятся, пока не достигнут города, вернулись на бастион, захватив свои трофеи.

— Перезарядите ружья, Гримо, — приказал Атос. — А мы, господа, снова примемся за еду и продолжим наш разговор. На чем мы остановились?

— Я это хорошо помню, — сказал д'Артаньян, сильно озабоченный тем, куда именно должна была направиться миледи. — Ты говорил, что миледи покинула берега Франции.

— Она поехала в Англию, — пояснил Атос.

— А с какой целью?

— С целью самой убить Бекингэма или подослать к нему убийц.

Д'Артаньян издал возглас удивления и негодования.

— Какая низость! — вскричал он.

— Ну, это меня мало беспокоит! — заметил Атос. — Теперь, когда вы справились с ружьями, Гримо, — продолжал он, — возьмите пику бригадира, привяжите к ней салфетку и воткните ее на вышке нашего бастиона, чтобы эти мятежники-ларошельцы видели и знали, что они имеют дело с храбрыми и верными солдатами короля.

Гримо беспрекословно повиновался. Минуту спустя над головами наших четырех друзей взвилось белое знамя. Гром рукоплесканий приветствовал его появление: половина лагеря столпилась на валу.

— Как! — снова заговорил д'Артаньян. — Тебя ничуть не беспокоит, что она убьет Бекингэма или подошлет кого-нибудь убить его? Но ведь герцог — наш друг!

— Герцог — англичанин, герцог сражается против нас. Пусть она делает с герцогом что хочет, меня это так же мало занимает, как пустая бутылка.

И Атос швырнул в дальний угол бутылку, содержимое которой он только что до последней капли перелил в свой стакан.

— Нет, постой, — сказал д'Артаньян, — я не оставлю на произвол судьбы Бекингэма! Он нам подарил превосходных коней.

— А главное, превосходные седла, — ввернул Портос, на плаще которого красовался в этот миг галун от его седла.

— К тому же бог хочет обращения грешника, а не его смерти, — поддержал Арамис.

— Аминь, — заключил Атос. — Мы вернемся к этому после, если вам будет угодно. А в ту минуту я больше всего был озабочен — и я уверен, что ты меня поймешь, д'Артаньян, — озабочен тем, чтобы отнять у этой женщины своего рода открытый лист, который она выклянчила у кардинала и с помощью которого собиралась безнаказанно избавиться от тебя, а быть может, и от всех нас.

— Да что она, дьявол, что ли! — возмутился Портос, протягивая свою тарелку Арамису, разрезавшему жаркое.

— А этот лист… — спросил д'Артаньян, — этот лист остался у нее в руках?

— Нет, он перешел ко мне, но не скажу, чтобы он мне легко достался.

— Дорогой Атос, — с чувством произнес д'Артаньян, — я уже потерял счет, сколько раз я обязан вам жизнью!

— Так ты оставил нас, чтобы проникнуть к ней? — спросил Арамис.

— Вот именно.

— И эта выданная кардиналом бумага у тебя? — продолжал допытываться д'Артаньян.

— Вот она, — ответил Атос и вынул из кармана своего плаща драгоценную бумагу.

Д'Артаньян дрожащей рукой развернул ее, не пытаясь даже скрыть охватившего его трепета, и прочитал:

«То, что сделал предъявитель сего, сделано по моему приказанию и для блага государства.

5 августа 1628 года.

Ришелье».

— Да, действительно, — сказал Арамис, — это отпущение грехов по всем правилам.

— Надо разорвать эту бумагу, — проговорил д'Артаньян, которому показалось, что он прочитал свой смертный приговор.

— Нет, напротив, надо беречь ее как зеницу ока, — разил Атос. — Я не отдам эту бумагу, пусть даже меня осыплют золотом!

— А что миледи теперь сделает? — спросил юноша.

— Она, вероятно, напишет кардиналу, — небрежным тоном ответил Атос, — что один проклятый мушкетер, по имени Атос, силой отнял у нее охранный лист. В этом же самом письме она посоветует кардиналу избавиться также и от двух друзей этого мушкетера — Портоса и Арамиса. Кардинал вспомнит, что это те самые люди, которых он всегда встречает на своем пути, и вот в один прекрасный день он велит арестовать д'Артаньяна, а чтобы ему не скучно было одному, он пошлет нас в Бастилию составить ему компанию.

— Однако же ты что-то мрачно шутишь, любезный друг, — заметил Портос.

— Я вовсе не шучу, — возразил Атос.

— А ты знаешь, — сказал Портос, — ведь свернуть шею этой проклятой миледи — меньший грех, чем убивать бедных гугенотов, все преступление которых состоит только в том, что они поют по-французски те самые псалмы, которые мы поем по-латыни.

— Что скажет об этом наш аббат? — спокойно осведомился Атос.

— Скажу, что разделяю мнение Портоса, — ответил Арамис.

— А я тем более! — сказал д'Артаньян.

— К счастью, она теперь далеко, — продолжал Портос. — Признаюсь, она бы очень стесняла меня здесь.

— Она так же стесняет меня, будучи в Англии, как и во Франции, — сказал Атос.

— Она стесняет меня повсюду, — заключил д'Артаньян.

— Но раз она попалась тебе в руки, почему ты ее не утопил, не задушил, почему не повесил? — спросил Портос. — Ведь мертвые не возвращаются обратно.

— Вы так думаете, Портос? — ответил Атос с мрачной улыбкой, значение которой было понятно только д'Артаньяну.

— Мне пришла удачная мысль! — объявил д'Артаньян.

— Говорите, — сказали мушкетеры.

— К оружию! — крикнул Гримо.

Молодые люди вскочили и схватили ружья.

На этот раз приближался небольшой отряд, человек двадцать или двадцать пять, но это были уже не землекопы, а солдаты гарнизона.

— А не вернуться ли нам в лагерь? — предложил Портос. — По-моему, силы неравны.

— Это невозможно по трем причинам, — ответил Атос. — Первая — та, что мы не кончили завтракать; вторая — та, что нам надо еще переговорить о важных делах; а третья причина: еще остается десять минут до положенного часа.

— Необходимо, однако, составить план сражения, — заметил Арамис.

— Он очень прост, — сказал Атос. — Как только неприятель окажется на расстоянии выстрела, мы открываем огонь; если он продолжает наступать, мы стреляем снова и будем продолжать так, пока будет чем заряжать ружья. Если те, кто уцелеет, решат идти на приступ, мы дадим осаждающим спуститься в ров и сбросим им на головы кусок стены, который только каким-то чудом еще держится на месте.

— Браво! — закричал Портос. — Ты положительно рожден быть полководцем, Атос, и кардинал, хоть он и мнит себя военным гением, ничто в сравнении с тобой!

— Господа, прошу вас, не стреляйте двое в одну цель, — предупредил Атос. — Пусть каждый точно метит в своего противника.

— Я взял на мушку своего, — отозвался д'Артаньян.

— А я своего, — сказал Портос.

— И я тоже, — откликнулся Арамис.

— Огонь, — скомандовал Атос.

Четыре выстрела слились в один, и четыре солдата упали.

Тотчас забили в барабан, и отряд стал наступать беглым шагом.

Выстрелы следовали один за другим, все такие же меткие. Но ла рошельцы, словно зная численную слабость наших друзей, продолжали подвигаться вперед, уже врассыпную.

От трех выстрелов упали еще двое, но тем не менее уцелевшие не замедляли шага.

До бастиона добежало человек двенадцать или пятнадцать; их встретили последним залпом, но это их не остановило: они попрыгали в ров и уже готовились лезть в брешь.

— Ну, друзья, — сказал Атос, — покончим с ними одним ударом. К стене! К стене!

Четверо друзей и помогавший им Гримо стволами ружей принялись сдвигать с места огромный кусок стены. Он накренился, точно движимый ветром, и, отделившись от своего основания, с оглушительным грохотом упал в ров. Раздался ужасный крик, облако пыли поднялось к небу, и все было кончено.

— Мы что же, раздавили всех до одного? — спросил Атос.

— Да, черт побери, похоже, что всех, — подтвердил д'Артаньян.

— Нет, — возразил Портос, — вон двое или трое удирают, совсем покалеченные.

В самом деле, трое или четверо из этих несчастных, испачканные и окровавленные, убегали по ходу сообщения к городу. Это было все, что осталось от высланного отряда.

Атос посмотрел на часы.

— Господа, — сказал он, — уже час, как мы здесь, и теперь пари выиграно. Но надо быть заправскимиигроками, к тому же д'Артаньян не успел еще высказать нам свою мысль.

И мушкетер со свойственным ему хладнокровием уселся кончать завтрак.

— Мою мысль? — переспросил д'Артаньян.

— Да, вы говорили, что вам пришла удачная мысль, — ответил Атос.

— Ах да, вспомнил: я вторично поеду в Англию и явлюсь к Бекингэму.

— Вы этого не сделаете, д'Артаньян, — холодно сказал Атос.

— Почему? Ведь я уже раз побывал там.

— Да, но в то время у нас не было войны, в то время Бекингэм был нашим союзником, а не врагом. То, что вы собираетесь сделать, сочтут изменой.

Д'Артаньян понял всю убедительность этого довода и промолчал.

— А мне, кажется, тоже пришла недурная мысль, — объявил Портос.

— Послушаем, что придумал Портос! — предложил Арамис.

— Я попрошу отпуск у господина де Тревиля под каким-нибудь предлогом, который вы сочините, сам я на это не мастер. Миледи меня не знает, и я могу получить к ней доступ, не возбуждая ее опасений. А когда я отыщу красотку, я ее задушу!

— Ну что ж… пожалуй, еще немного — и я соглашусь принять предложение Портоса, — сказал Атос.

— Фи, убивать женщину! — запротестовал Арамис. — Нет, вот у меня явилась самая правильная мысль.

— Говорите, Арамис, что вы придумали! — сказал Атос, питавший к молодому мушкетеру большое уважение.

— Надо предупредить королеву.

— Ах да, в самом деле! — воскликнули Портос и д'Артаньян.

И последний прибавил:

— По-моему, мы нашли верное средство.

— Предупредить королеву! — повторил Атос. — А как это сделать? Разве у нас есть связи при дворе? Разве мы можем послать кого-нибудь в Париж, чтобы это не стало тотчас известно всему лагерю? Отсюда до Парижа сто сорок лье. Не успеет наше письмо дойти до Анжера, как нас уже засадят в тюрьму!

— Что касается того, как надежным путем доставить письмо ее величеству, — начал, краснея, Арамис, — то я беру это на себя. Я знаю в Туре одну очень ловкую особу.

Арамис замолчал, заметив улыбку на лице Атоса.

— Вот так раз! Вы против этого предложения, Атос? — удивился д'Артаньян.

— Я не совсем его отвергаю, — ответил Атос, — но только хотел заметить Арамису, что он не может оставить лагерь, а ни на кого, кроме нас самих, нельзя положиться: через два часа после отъезда нашего гонца все капуцины, все шпионы, все приспешники кардинала будут знать ваше письмо наизусть, и тогда арестуют и вас и вашу ловкую особу.

— Не говоря уже о том, — вставил Портос, — что королева спасет Бекингэма, но не спасет нас.

— Господа, то, что сказал Портос, не лишено здравого смысла, — подтвердил д'Артаньян.

— Ого! Что такое творится в городе? — спросил Атос.

— Бьют тревогу.

Друзья прислушались: до них и в самом деле донесся барабанный бой.

— Вот увидите, они пошлют на нас целый полк, — заметил Атос.

— Не собираетесь же вы устоять против целого полка? — спросил Портос.

— А почему бы и нет? — ответил мушкетер. — Я чувствую себя в ударе и устоял бы против целой армии, если бы мы только догадались запастись еще одной дюжиной бутылок.

— Честное слово, барабанный бой приближается, — предупредил д'Артаньян.

— Пусть себе приближается, — ответил Атос. — Отсюда до города добрых четверть часа ходьбы. Следовательно, и из города сюда понадобится столько же. Этого времени для нас более чем достаточно, чтобы принять какое-нибудь решение. Если мы уйдем отсюда, то нигде больше не найдем такого подходящего места для разговора. И знаете, господа, мне именно сейчас приходит в голову превосходная мысль.

— Говорите же!

— Разрешите мне сначала отдать Гримо необходимые распоряжения.

Атос движением руки подозвал своего слугу и, указывая на лежавших в бастионе мертвецов, приказал:

— Гримо, возьмите этих господ, прислоните их к стене, наденьте им на голову шляпы и вложите в руки мушкеты.

— О великий человек! — воскликнул д'Артаньян. — Я тебя понимаю.

— Вы понимаете? — переспросил Портос.

— А ты, Гримо, понимаешь? — спросил Арамис.

Гримо сделал утвердительный знак.

— Это все, что требуется, — заключил Атос. — Вернемся к моей мысли.

— Но мне бы очень хотелось понять, в чем тут суть, — продолжал настаивать Портос.

— А в этом нет надобности.

— Да, да, выслушаем Атоса! — сказали вместе д'Артаньян и Арамис.

— У этой миледи, у этой женщины, этого гнусного создания, этого демона, есть, как вы, д'Артаньян, кажется, говорили мне, деверь…

— Да, я его даже хорошо знаю, и мне думается, что он не очень-то расположен к своей невестке.

— Это неплохо, — сказал Атос. — А если бы он ее ненавидел, было бы еще лучше.

— В таком случае, обстоятельства вполне отвечают нашим желаниям.

— Однако я бы очень желал понять, что делает Гримо, — повторил Портос.

— Молчите, Портос! — остановил его Арамис

— Как зовут ее деверя?

— Лорд Винтер.

— Где он теперь?

— Как только пошли слухи о войне, он вернулся в Лондон.

— Как раз такой человек нам и нужен, — продолжал Атос. — Его-то и следует предупредить. Мы дадим ему знать, что его невестка собирается кого-то убить, и попросим не терять ее из виду. В Лондоне, надеюсь, есть какое-нибудь исправительное заведение, вроде приюта святой Магдалины или Дома кающихся распутниц. Он велит упрятать туда свою невестку, и вот тогда мы можем быть спокойны.

— Да, — согласился д'Артаньян, — до тех пор, пока она оттуда не выберется.

— Вы, право, слишком многого требуете, д'Артаньян, — заметил Атос. — Я выложил вам все, что мог придумать. Больше у меня в запасе ничего нет, так и знайте!

— А я нахожу, — выразил свое мнение Арамис, — что лучше всего будет, если мы предупредим и королеву и лорда Винтера.

— Да, но с кем мы пошлем письма в Тур и в Лондон?

— Я ручаюсь за Базена, — сказал Арамис.

— А я за Планше, — заявил д'Артаньян.

— В самом деле, — подхватил Портос, — если мы не можем оставить лагерь, то нашим слугам это не возбраняется.

— Совершенно верно, — подтвердил Арамис. — Мы сегодня же напишем письма, дадим им денег, и они отправятся в путь.

— Дадим им денег? — переспросил Атос. — А разве у вас есть деньги?

Четыре друга переглянулись, и их прояснившиеся было лица снова омрачились.

— Смотрите! — крикнул д'Артаньян. — Я вижу черные и красные точки… вон они движутся. А вы еще говорили о полке, Атос! Да это целая армия!

— Да, вы правы, вот они! — сказал Атос. — Как вам нравятся эти хитрецы? Идут втихомолку, не бьют в барабаны и не трубят… А, ты уже справился, Гримо?

Гримо сделал утвердительный знак и показал на дюжину мертвецов, которых он разместил вдоль стены в самых живописных позах: одни стояли с ружьем у плеча, другие словно целились, а иные держали в руке обнаженную шпагу.

— Браво! — одобрил Атос. — Вот это делает честь твоему воображению!

— А все-таки, — снова начал Портос, — я очень хотел бы понять, в чем тут суть.

— Сначала давайте уберемся отсюда, — предложил д'Артаньян, — а потом ты поймешь.

— Погодите, господа, погодите минутку! Дадим Гримо время убрать со стола.

— Ого! — вскричал Арамис. — Черные и красные точки заметно увеличиваются, и я присоединяюсь к мнению д'Артаньяна: по-моему, нечего нам терять время, а надо поскорее вернуться в лагерь.

— Да, теперь и я ничего не имею против отступления, — сказал Атос. — Мы держали пари на один час, а пробыли здесь полтора. Теперь уж к нам никто не придерется. Идемте, господа, идемте!

Гримо уже помчался вперед с корзиной и остатками завтрака.

Четверо друзей вышли вслед за ним и сделали уже шагов десять, как вдруг Атос воскликнул:

— Эх, черт возьми, что же мы делаем, господа!

— Ты что-нибудь позабыл? — спросил Арамис.

— А знамя, черт побери! Нельзя оставлять знамя неприятелю, даже если это простая салфетка.

Атос бросился на бастион, поднялся на вышку и снял знамя, но так как ла рошельцы уже приблизились на расстояние выстрела, они открыли убийственный огонь по человеку, который, словно потехи ради, подставлял себя под пули.

Однако Атос был точно заколдован: пули со свистом проносились вокруг, но ни одна не задела его.

Атос повернулся спиной к защитникам города и помахал знаменем, приветствуя защитников лагеря. С обеих сторон раздались громкие крики: с одной — вопли ярости, с другой — гул восторга.

За первым залпом последовал Гримо, и три пули, пробив салфетку, превратили ее в настоящее знамя.

Весь лагерь кричал:

— Спускайтесь, спускайтесь!

Атос сошел вниз, тревожно поджидавшие товарищи встретили его появление с большой радостью.

— Пойдем, Атос, пойдем! — торопил д'Артаньян. — Прибавим шагу, прибавим! Теперь, когда мы до всего додумались, кроме того, где взять денег, было бы глупо, если бы нас убили.

Но Атос продолжал идти величественной поступью, несмотря на увещания своих товарищей, и они, видя, что все уговоры бесполезны, пошли с ним в ногу.

Гримо и его корзина намного опередили их и уже находились на недосягаемом для пуль расстоянии.

Спустя минуту послышалась яростная пальба.

— Что это значит? В кого они стреляют? — недоумевал Портос. — Я не слышу свиста ответных пуль и никого не вижу.

— Они стреляют в наших мертвецов, — пояснил Атос.

— Но наши мертвецы им не ответят!

— Вот именно. Тогда они вообразят, что им устроили засаду, начнут совещаться, пошлют парламентера, а когда поймут, в чем дело, они уже в нас не попадут. Вот почему незачем нам спешить и наживать себе колотье в боку.

— А, теперь я понимаю! — восхитился Портос.

— Ну, слава богу! — заметил Атос, пожимая плечами.

Французы, видя, что четверо друзей возвращаются размеренным шагом, восторженно кричали.

Снова затрещали выстрелы, но на этот раз пули стали расплющиваться о придорожные камни вокруг наших друзей и зловеще свистеть им в уши. Ла Рошельцы наконец-то завладели бастионом.

— Отменно скверные стрелки! — сказал Атос. — Скольких из них мы уложили? Дюжину?

— Если не пятнадцать.

— А скольких раздавили?

— Не то восемь, не то десять.

— И взамен всего этого ни одной царапины! Нет, все-таки… Что это у вас на руке, д'Артаньян? Уж не кровь ли?

— Это пустяки, — ответил д'Артаньян.

— Шальная пуля?

— Даже и не пуля.

— А что же тогда?

Мы уже говорили, что Атос любил д'Артаньяна, как родного сына; этот мрачный, суровый человек проявлял иногда к юноше чисто отеческую заботливость.

— Царапина, — пояснил д'Артаньян. — Я прищемил пальцы в кладке стены и камнем перстня ссадил кожу.

— Вот что значит носить алмазы, милостивый государь! — презрительным тоном заметил Атос.

— Ах да, в самом деле в перстне алмаз! — вскричал Портос. — Так чего же мы, черт возьми, жалуемся, что у нас нет денег?

— Да, правда! — подхватил Арамис.

— Браво, Портос! На этот раз действительно счастливая мысль!

— Конечно, — сказал Портос, возгордившись от комплимента Атоса, — раз есть алмаз, можно продать его.

— Но это подарок королевы, — возразил д'Артаньян.

— Тем больше оснований пустить его в дело, — рассудил Атос. — То, что подарок королевы спасет Бекингэма, ее возлюбленного, будет как нельзя более справедливо, а то, что он спасет нас, ее друзей, будет как нельзя более добродетельно, и потому продадим алмаз. Что думает об этом господин аббат? Я не спрашиваю мнения Портоса, оно уже известно.

— Я полагаю, — краснея, заговорил Арамис, — что, поскольку этот перстень получен не от возлюбленной и, следовательно, не является залогом любви, д'Артаньян может продать его.

— Любезный друг, вы говорите как олицетворенное богословие. Итак, по вашему мнению…

— …следует продать алмаз, — ответил Арамис.

— Ну хорошо! — весело согласился д'Артаньян. — Продадим алмаз, и не стоит больше об этом толковать.

Стрельба продолжалась, но наши друзья были уже на расстоянии, недосягаемом для выстрелов, и ла рошельцы палили только для очистки совести.

— Право, эта мысль вовремя осенила Портоса: вот мы и дошли. Итак, господа, ни слова больше обо всем этом деле. На нас смотрят, к нам идут навстречу и нам устроят торжественный прием.

Действительно, как мы уже говорили, весь лагерь пришел в волнение: более двух тысяч человек были, словно на спектакле, зрителями благополучно окончившейся смелой выходки четырех друзей; о настоящей побудительной причине ее никто, конечно, не догадывался.

Над лагерем стоял гул приветствий:

— Да здравствуют гвардейцы! Да здравствуют мушкетеры!

Г-н де Бюзиньи первый подошел, пожал руку Атосу и признал, что пари выиграно. За де Бюзиньи подошли драгун и швейцарец, а за ними кинулись и все их товарищи. Поздравлениям, рукопожатиям, объятиям и неистощимым шуткам и насмешкам над ла рошельцами не было конца. Поднялся такой шум, что кардинал вообразил, будто начался мятеж, и послал капитана своей гвардии Ла Удиньера узнать, что случилось в лагере.

Посланцу в самых восторженных выражениях рассказали обо всем происшествии.

— В чем же дело? — спросил кардинал, когда Ла Удиньер вернулся.

— А в том, ваша светлость, что три мушкетера и один гвардеец держали пари с господином де Бюзиньи, что позавтракают на бастионе Сен-Жерве, и за этим завтраком продержались два часа против неприятеля и уложили невесть сколько ла рошельцев.

— Вы узнали имена этих трех мушкетеров?

— Да, ваша светлость.

— Назовите их.

— Это господа Атос, Портос и Арамис.

«Все те же три храбреца!» — сказал про себя кардинал.

— А гвардеец?

— Господин д'Артаньян.

— Все тот же юный хитрец! Положительно необходимо, чтобы эта четверка друзей перешла ко мне на службу.

Вечером кардинал, беседуя с г-ном де Тревилем, коснулся утреннего подвига, который служил предметом разговоров всего лагеря. Г-н де Тревиль, слышавший рассказ об этом похождении из уст самих участников, пересказал его со всеми подробностями его высокопреосвященству, не забыв и эпизода с салфеткой.

— Отлично, господин де Тревиль! — сказал кардинал. — Пришлите мне, пожалуйста, эту салфетку, я велю вышить на ней три золотые лилии и вручу ее в качестве штандарта вашим мушкетерам.

— Ваша светлость, это будет несправедливо по отношению к гвардейцам, — возразил г-н де Тревиль, — ведь д'Артаньян не под моим началом, а у Дезэссара.

— Ну так возьмите его к себе, — предложил кардинал. — Раз эти четыре храбреца так любят друг друга, им по справедливости надо служить вместе.

В тот же вечер г-н де Тревиль объявил эту приятную новость трем мушкетерам и д'Артаньяну и тут же пригласил всех четверых на следующий день к себе на завтрак.

Д'Артаньян был вне себя от радости. Как известно, мечтой всей его жизни было сделаться мушкетером.

Трое его друзей тоже очень обрадовались.

— Честное слово, у тебя была блестящая мысль, — сказал д'Артаньян Атосу, — и ты оказался прав: мы снискали там славу и начали очень важный для нас разговор…

— …который мы сможем теперь продолжить, не возбуждая ни в ком подозрения: ведь отныне, с божьей помощью, мы будем слыть кардиналистами.

В тот же вечер д'Артаньян отправился к г-ну Дезэссару выразить ему свое почтение и объявить об оказанной кардиналом милости.

Когда Дезэссар, очень любивший д'Артаньяна, узнал об этом, он предложил юноше свои услуги: перевод в другой полк был сопряжен с большими расходами на обмундирование и снаряжение.

Д'Артаньян отказался от его помощи, но, воспользовавшись удобным случаем, попросил Дезэссара, чтобы тот велел оценить алмаз, и отдал ему перстень, прося обратить его в деньги.

На следующий день, в восемь часов утра, лакей Дезэссара явился к д'Артаньяну и вручил ему мешок с золотом, в котором было семь тысяч ливров.

Это была цена алмаза королевы.

XVIII

СЕМЕЙНОЕ ДЕЛО
Атос нашел подходящее название: семейное дело. Семейное дело не подлежало ведению кардинала; семейное дело никого не касалось; семейным делом можно было заниматься на виду у всех.

Итак, Атос нашел название: семейное дело.

Арамис нашел способ: послать слуг.

Портос нашел средство: продать алмаз.

Один д'Артаньян, обычно самый изобретательный из всех четверых, ничего не придумал, но, сказать по правде, уже одно имя миледи парализовало все его мысли.

Ах нет, мы ошиблись: он нашел покупателя алмаза.

За завтраком у г-на де Тревиля царило самое непринужденное веселье. Д'Артаньян явился уже в новой форме: он был приблизительно одного роста с Арамисом, а так как Арамис — которому, как помнят читатели, издатель щедро заплатил за купленную у него поэму — сразу заказал себе все в двойном количестве, то он и уступил своему другу один комплект полного обмундирования.

Д'Артаньян был бы наверху блаженства, если бы не миледи, которая, как черная туча на горизонте, маячила перед его мысленным взором.

После этого завтрака друзья условились собраться вечером у Атоса и там окончить задуманное дело.

Д'Артаньян весь день разгуливал по улицам лагеря, щеголяя своей мушкетерской формой.

Вечером, в назначенный час, четыре друга встретились; оставалось решить только три вещи: что написать брату миледи, что написать ловкой особе в Туре и кому из слуг поручить доставить письма.

Каждый предлагал своего: Атос отмечал скромность Гримо, который говорил только тогда, когда его господин разрешал ему открыть рот; Портос превозносил силу Мушкетона, который был такого мощного сложения, что легко мог поколотить четырех людей обыкновенного роста; Арамис, доверявший ловкости Базена, рассыпался в пышных похвалах своему кандидату; а д'Артаньян, всецело полагавшийся на храбрость Планше, выставлял на вид его поведение в щекотливом булонском деле.

Эти четыре добродетели долго оспаривали друг у друга первенство, и по этому случаю были произнесены блестящие речи, которых мы не приводим из опасения, чтобы они не показались чересчур длинными.

— К несчастью, — заметил Атос, — надо бы, чтобы наш посланец сочетал в себе все четыре качества. — Но где найти такого слугу?

— Такого не сыскать, — согласился Атос, — я сам знаю. А потому возьмите Гримо.

— Нет, Мушкетона.

— Лучше Базена.

— А по-моему, Планше. Он отважен и ловок; вот уже два качества из четырех.

— Господа, — заговорил Арамис, — главное, что нам нужно знать, — это вовсе не то, кто из наших четырех слуг всего скромнее, сильнее, изворотливее и храбрее; главное — кто из них больше всех любит деньги.

— Весьма мудрое замечание, — сказал Атос, — надо рассчитывать на пороки людей, а не на их добродетели. Господин аббат, вы великий нравоучитель!

— Разумеется, это главное, — продолжал Арамис. — Нам нужны надежные исполнители наших поручений не только для того, чтобы добиться успеха, но также и для того, чтобы не потерпеть неудачи. Ведь в случае неудачи ответит своей головой не слуга…

— Говорите тише, Арамис! — остановил его Атос.

— Вы правы… Не слуга, а господин и даже господа! Так ли нам преданны наши слуги, чтобы ради нас подвергать опасности свою жизнь? Нет.

— Честное слово, я почти ручаюсь за Планше, — возразил д'Артаньян.

— Так вот, милый друг, прибавьте к его бескорыстной преданности изрядное количество денег, что даст ему некоторый достаток, и тогда вы можете ручаться за него вдвойне.

— И все-таки вас обманут, — сказал Атос, который был оптимистом, когда дело шло о вещах, и пессимистом, когда речь шла о людях. — Они пообещают все, чтобы получить деньги, а в дороге страх помешает им действовать. Как только их поймают — их прижмут, а прижатые, они во всем сознаются. Ведь мы не дети, черт возьми! Чтобы попасть в Англию, — Атос понизил голос, — надо проехать всю Францию, которая кишит шпионами и ставленниками кардинала. Чтобы сесть на корабль, надо иметь пропуск. А чтобы найти дорогу в Лондон, надо уметь говорить по-английски. По-моему, дело это очень трудное.

— Да вовсе нет! — возразил д'Артаньян, которому очень хотелось, чтобы их замысел был приведен в исполнение. — По-моему, оно, напротив, очень легкое. Ну, разумеется, если расписать лорду Винтеру всякие ужасы, все гнусности кардинала…

— Потише! — предостерег Атос.

— …все интриги и государственные тайны, — продолжал вполголоса д'Артаньян, последовав совету Атоса, — разумеется, всех нас колесуют живьем. Но, бога ради, не забывайте, Атос, что мы ему напишем — как вы сами сказали, по семейному делу, — что мы ему напишем единственно для того, чтобы по приезде миледи в Лондон он лишил ее возможности вредить нам. Я напишу ему письмо примерно такого содержания…

— Послушаем, — сказал Арамис, заранее придавая своему лицу критическое выражение.

— «Милостивый государь и любезный друг…»

— Ну да, писать «любезный друг» англичанину! — перебил его Атос. — Нечего сказать, хорошее начало! Браво, д'Артаньян! За одно это обращение вас не то что колесуют, а четвертуют!

— Ну хорошо, допустим, вы правы. Я напишу просто: «Милостивый государь».

— Вы можете даже написать «милорд», — заметил Атос, который всегда считал нужным соблюдать принятые формы вежливости.

— «Милорд, помните ли вы небольшой пустырь за Люксембургом?»

— Отлично! Теперь еще и Люксембург! Решат, что это намек на королеву-мать. Вот так ловко придумано! — усмехнулся Атос.

— Ну хорошо, напишем просто «Милорд, помните ли вы тот небольшой пустырь, где вам спасли жизнь?..»

— Милый д'Артаньян, вы всегда будете прескверным сочинителем, — сказал Атос. — «Где вам спасли жизнь»! Фи! Это недостойно! О подобных услугах человеку порядочному не напоминают. Попрекнуть благодеянием — значит оскорбить.

— Ах, друг мой, вы невыносимы! — заявил д'Артаньян. — Если надо писать под вашей цензурой, я решительно отказываюсь.

— И хорошо сделаете. Орудуйте мушкетом и шпагой, мой милый, в этих двух занятиях вы проявляете большее искусство, а перо предоставьте господину аббату, это по его части.

— И в самом деле, предоставьте перо Арамису, — поддакнул Портос, — ведь он даже пишет латинские диссертации.

— Ну хорошо, согласен! — сдался д'Артаньян. — Составьте нам эту записку, Арамис. Но заклинаю вас святейшим отцом нашим — папой, выражайтесь осторожно! Я тоже буду выискивать у вас неудачные обороты, предупреждаю вас.

— Охотно соглашаюсь, — ответил Арамис с простодушной самоуверенностью, свойственной поэтам, — но познакомьте меня со всеми обстоятельствами. Мне, правда, не раз приходилось слышать, что невестка милорда — большая мошенница, и я сам в этом убедился, подслушав ее разговор с кардиналом…

— Да потише, черт возьми! — перебил Атос.

— …но подробности мне неизвестны, — договорил Арамис.

— И мне тоже, — объявил Портос.

Д'Артаньян и Атос некоторое время молча смотрели друг на друга.

Наконец Атос, собравшись с мыслями и побледнев немного более обыкновенного, кивком головы выразил согласие, и д'Артаньян понял, что ему разрешается ответить.

— Так вот о чем нужно написать, — начал он. — «Милорд, ваша невестка — преступница, она пыталась подослать к вам убийц, чтобы унаследовать ваше состояние. Но она не имела права выйти замуж за вашего брата, так как была уже замужем во Франции и…»

Д'Артаньян запнулся, точно подыскивая подходящие слова, и взглянул на Атоса.

— «…и муж выгнал ее», — вставил Атос.

— «…оттого, что она заклеймена», — продолжал д'Артаньян.

— Да не может быть! — вскричал Портос. — Она пыталась подослать убийц к своему деверю?

— Да.

— Она была уже замужем? — переспросил Арамис.

— Да.

— И муж обнаружил, что на плече у нее клеймо в виде лилии? — спросил Портос.

— Да.

Эти три «да» были произнесены Атосом, и каждое последующее звучало мрачнее предыдущего.

— А кто видел у нее это клеймо? — осведомился Арамис.

— Д'Артаньян и я… или, вернее, соблюдая хронологический порядок, я и д'Артаньян, — ответил Атос.

— А муж этого ужасного создания жив еще? — спросил Арамис.

— Он еще жив.

— Вы в этом уверены?

— Да, уверен.

На миг воцарилось напряженное молчание, во время которого каждый из друзей находился под тем впечатлением, какое произвело на него все сказанное.

— На этот раз, — заговорил первым Атос, — д'Артаньян дал нам прекрасный набросок, именно со всего этого и следует начать наше письмо.

— Черт возьми, вы правы, Атос! — сказал Арамис. — Сочинить такое письмо — задача очень щекотливая. Сам господин канцлер затруднился бы составить столь много значительное послание, хотя господин канцлер очень мило сочиняет протоколы. Ну ничего! Помолчите, я буду писать.

Арамис взял перо, немного подумал, написал изящным женским почерком девять-десять строк, а затем негромко и медленно, словно взвешивая каждое слово, прочел следующее:

«Милорд!

Человек, пишущий вам эти несколько строк, имел честь скрестить с вами шпаги на небольшом пустыре на улице Ада. Так как вы после того много раз изволили называть себя другом этого человека, то и он считает долгом доказать свою дружбу добрым советом. Дважды вы чуть было не сделались жертвой вашей близкой родственницы, которую вы считаете своей наследницей, так как вам неизвестно, что она вступила в брак в Англии, будучи уже замужем во Франции. Но в третий раз, то есть теперь, вы можете погибнуть. Ваша родственница этой ночью выехала из Ла Рошели в Англию. Следите за ее прибытием, ибо она лелеет чудовищные замыслы. Если вы пожелаете непременно узнать, на что она способна, прочтите ее прошлое на ее левом плече».

— Вот это превосходно! — одобрил Атос. — Вы пишете, как государственный секретарь, милый Арамис. Теперь лорд Винтер учредит строгий надзор, если только он получит это предостережение, и если бы даже оно попало в руки его высокопреосвященства, то не повредило бы нам. Но слуга, которого мы пошлем, может побывать не дальше Шательро, а потом уверять нас, что съездил в Лондон. Поэтому дадим ему вместе с письмом только половину денег, пообещав отдать другую половину, когда он привезет ответ… У вас при себе алмаз? — обратился Атос к д'Артаньяну.

— У меня при себе нечто лучшее — у меня деньги.

И д'Артаньян бросил мешок на стол.

При звоне золота Арамис поднял глаза, Портос вздрогнул, Атос же остался невозмутимым.

— Сколько в этом мешочке? — спросил он.

— Семь тысяч ливров луидорами по двенадцати франков.

— Семь тысяч ливров! — вскричал Портос. — Этот дрянной алмазик стоит семь тысяч ливров?

— По-видимому, — сказал Атос, — раз они на столе, Я не склонен предполагать, что наш друг д'Артаньян прибавил к ним свои деньги.

— Но, обсуждая все, мы не думаем о королеве, господа, — вернулся к своей мысли д'Артаньян. — Позаботимся немного о здоровье милого ее сердцу Бекингэма. Это самое малое, что мы обязаны для нее предпринять.

— Совершенно справедливо, — согласился Атос. — Но это по части Арамиса.

— А что от меня требуется? — краснея, отозвался Арамис.

— Самая простая вещь: составить письмо той ловкой особе, что живет в Туре.

Арамис снова взялся за перо, опять немного подумал и написал следующие строки, которые он тотчас представил на одобрение своих друзей:

«Милая кузина!..»

— А, эта ловкая особа — ваша родственница! — ввернул Атос.

— Двоюродная сестра, — сказал Арамис.

— Что ж, пусть будет двоюродная сестра!

Арамис продолжал:

«Милая кузина!

Его высокопреосвященство господин кардинал, да хранит его господь для блага Франции и на посрамление врагов королевства, уже почти покончил с мятежными еретиками Ла Рошели. Английский флот, идущий к ним на помощь, вероятно, не сможет даже близко подойти к крепости. Осмелюсь высказать уверенность, что какое-нибудь важное событие помешает господину Бекингэму отбыть из Англии. Его высокопреосвященство — самый прославленный государственный деятель прошлого, настоящего и, вероятно, будущего. Он затмил бы солнце, если бы оно ему мешало. Сообщите эти радостные новости вашей сестре, милая кузина. Мне приснилось, что этот проклятый англичанин умер. Не могу припомнить, то ли от удара кинжалом, то ли от яда — одно могу сказать с уверенностью: мне приснилось, что он умер, а вы знаете, мои сны никогда меня не обманывают. Будьте же уверены, что вы скоро меня увидите».

— Превосходно! — воскликнул Атос. — Вы — король поэтов, милый Арамис! Вы говорите, как апокалипсис, и изрекаете истину, как евангелие. Теперь остается только надписать на этом письме адрес.

— Это очень легко, — сказал Арамис.

Он кокетливо сложил письмо и надписал:

«Девице Мишон, белошвейке в Туре».

Три друга, смеясь, переглянулись: их уловка не удалась.

— Теперь вы понимаете, господа, — заговорил Арамис, — что только Базен может доставить это письмо в Тур: моя кузина знает только Базена и доверяет ему одному; всякий другой слуга провалит дело. К тому же Базен учен и честолюбив: Базен знает историю господа, он знает, что Сикст Пятый, прежде чем сделаться папой, был свинопасом. А так как Базен намерен в одно время со мной принять духовное звание, то он не теряет надежды тоже сделаться папой или по меньшей мере кардиналом. Вы понимаете, что человек, который так высоко метит, не даст схватить себя; а уж если его поймают, скорее примет мучения, но ни в чем не сознается.

— Хорошо, хорошо, — согласился д'Артаньян, — я охотно уступаю вам Базена, но уступите мне Планше. Миледи однажды приказала вздуть его и выгнать из своего дома, а у Планше хорошая память, и, ручаюсь вам, если ему представится возможность отомстить, он скорее погибнет, чем откажется от этого удовольствия. Если дела в Туре касаются вас, Арамис, то дела в Лондоне касаются лично меня. А потому я прошу выбрать Планше, который к тому же побывал со мною в Лондоне и умеет совершенно правильно сказать: «London, sir, if you please»[35] и «My master lord d'Artagnan».[36] Будьте покойны, с такими познаниями он отлично найдет дорогу туда и обратно.

— В таком случае дадим Планше семьсот ливров при отъезде и семьсот ливров по его возвращении, а Базену — триста ливров, когда он будет уезжать, и триста ливров, когда вернется, — предложил Атос. — Это убавит наше богатство до пяти тысяч ливров. Каждый из нас возьмет себе тысячу ливров и употребит ее как ему вздумается, а оставшуюся тысячу мы отложим про запас, на случай непредвиденных расходов, или для общих надобностей, поручив хранить ее аббату. Согласны вы на это?

— Любезный Атос, — сказал Арамис, — вы рассуждаете, как Нестор, который был, как всем известно, величайшим греческим мудрецом.

— Итак, решено: поедут Планше и Базен, — заключил Атос. — В сущности говоря, я рад оставить при себе Гримо: он привык к моему обращению, и я дорожу им. Вчерашний день, должно быть, уже изрядно измотал его, а это путешествие его бы доконало.

Друзья позвали Планше и дали ему необходимые указания; он уже был предупрежден д'Артаньяном, который прежде всего возвестил ему славу, затем посулил деньги и уж потом только упомянул об опасности.

— Я повезу письмо за отворотом рукава, — сказал Планше, — и проглочу его, если меня схватят.

— Но тогда ты не сможешь выполнить поручение, — возразил д'Артаньян.

— Дайте мне сегодня вечером копию письма, и завтра я буду знать его наизусть.

Д'Артаньян посмотрел на своих друзей, словно желая сказать: «Ну что? Правду я вам говорил?»

— Знай, — продолжал он, обращаясь к Планше, — тебе дается восемь дней на то, чтобы добраться к лорду Винтеру, и восемь дней на обратный путь, итого шестнадцать дней. Если на шестнадцатый день после твоего отъезда, в восемь часов вечера, ты не приедешь, то не получишь остальных денег, даже если бы ты явился в пять минут девятого.

— В таком случае, купите мне, сударь, часы, — попросил Планше.

— Возьми вот эти, — сказал Атос, со свойственной ему беспечной щедростью отдавая Планше свои часы, — и будь молодцом. Помни: если ты разоткровенничаешься, если ты проболтаешься или прошатаешься где-нибудь, ты погубишь своего господина, который так уверен в твоей преданности, что поручился нам за тебя. И помни еще: если по твоей вине случится какое-нибудь несчастье с д'Артаньяном, я всюду найду тебя, чтобы распороть тебе живот!

— Эх, сударь! — произнес Планше, обиженный подозрением и к тому же испуганный невозмутимым видом мушкетера.

— А я, — сказал Портос, свирепо вращая глазами, — сдеру с тебя живого шкуру!

— Ах, сударь!

— А я, — сказал Арамис своим кротким, мелодичным голосом, — сожгу тебя на медленном огне по способу дикарей, запомни это!

— Ох, сударь!

И Планше заплакал; мы не сумеем сказать, было ли то от страха, внушенного ему этими угрозами, или от умиления при виде столь тесной дружбы четырех друзей.

Д'Артаньян пожал ему руку и обнял его.

— Видишь ли, Планше, — сказал он ему, — эти господа говорят тебе все это из чувства привязанности ко мне, но, в сущности, они тебя любят.

— Ах, сударь, или я исполню поручение, или меня изрежут на куски! — вскричал Планше. — Но даже если изрежут, то, будьте уверены, ни один кусочек ничего не выдаст.

Было решено, что Планше отправится в путь на следующий день в восемь часов утра, чтобы за ночь он успел выучить письмо наизусть. Он выгадал на этом деле ровно двенадцать часов, так как должен был вернуться на шестнадцатый день в восемь вечера.

Утром, когда он садился на коня, д'Артаньян, питавший в глубине сердца слабость к герцогу Бекингэму, отвел Планше в сторону.

— Слушай, — сказал он ему, — когда ты вручишь письмо лорду Винтеру и он прочтет его, скажи ему еще: «Оберегайте его светлость лорда Бекингэма: его хотят убить». Но, видишь ли, Планше, это настолько важно и настолько серьезно, что я не признался в том, что доверяю тебе эту тайну, даже моим друзьям и не написал бы этого в письме, даже если бы меня пообещали произвести в капитаны.

— Будьте спокойны, сударь, вы увидите, что на меня можно во всем положиться.

Сев на превосходного коня, которого он должен был оставить в двадцати лье от лагеря, чтобы ехать дальше на почтовых, Планше поскакал галопом; и, хотя сердце у него слегка щемило при воспоминании о трех обещаниях мушкетеров, он все-таки был в отличном расположении духа.

Базен уехал на следующее утро в Тур; ему дано было восемь дней на то, чтобы исполнить возложенное на него поручение.

Все то время, пока их посланцы отсутствовали, четыре друга, разумеется, более чем когда-нибудь были настороже и держали ухо востро.

Они целые дни подслушивали, что говорится кругом, следили за действиями кардинала и разнюхивали, не прибыл ли к Ришелье какой-нибудь гонец. Не раз их охватывал трепет, когда их неожиданно вызывали для несения служебных обязанностей. К тому же им приходилось оберегать и собственную безопасность: миледи была привидением, которое, раз явившись человеку, не давало ему больше спать спокойно.

Утром восьмого дня Базен, бодрый, как всегда, и, по своему обыкновению, улыбающийся, вошел в кабачок «Нечестивец» в то время, когда четверо друзей завтракали там, и сказал, как было условлено:

— Господин Арамис, вот ответ вашей кузины.

Друзья радостно переглянулись: половина дела была сделана; правда, эта половина была более легкая и требовала меньше времени.

Арамис, невольно покраснев, взял письмо, написанное неуклюжим почерком и с орфографическими ошибками.

— О боже мой! — смеясь, воскликнул он. — Я положительно теряю надежду: бедняжка Мишон никогда не научится писать, как господин де Вуатюр!

— Што это за петная Мишон? — спросил швейцарец, беседовавший с четырьмя друзьями в ту минуту, как пришло письмо.

— Ах, боже мой, да почти ничто! — ответил Арамис. — Очаровательная юная белошвейка, я ее очень любил и попросил написать мне на память несколько строк.

— Шерт фосьми, если она такая польшая тама, как ее пуквы, вы счастлифец, тофарищ! — сказал швейцарец.

Арамис просмотрел письмо и передал его Атосу.

— Почитайте-ка, что она пишет, Атос, — предложил он.

Атос пробежал глазами это послание и, желая рассеять все подозрения, которые могли бы возникнуть, прочел вслух:

«Милый кузен, моя сестра и я очень хорошо отгадываем сны, и мы ужасно боимся их, но про ваш, надеюсь, можно сказать: не верь снам, сны — обман. Прощайте, будьте здоровы и время от времени давайте нам о себе знать».

Аглая Мишон

— А о каком сне она пишет? — спросил драгун, подошедший во время чтения письма.

— Та, о каком сне? — подхватил швейцарец.

— Ах, боже мой, да очень просто: о сне, который я видел и рассказал ей, — ответил Арамис.

— Та, поше мой, ощень просто рассказать свой сон, но я никокта не фишу сноф.

— Вы очень счастливы, — заметил Атос, вставая из-за стола. — Я был бы рад, если бы мог сказать то же самое.

— Никокта! — повторил швейцарец, в восторге оттого, что такой человек, как Атос, хоть в этом ему завидует. — Никокта! Никокта!

Д'Артаньян, увидев, что Атос встал, тоже поднялся, взял его под руку и вышел с ним.

Портос и Арамис остались отвечать на грубоватые шутки драгуна и швейцарца.

А Базен пошел и улегся спать на соломенную подстилку и так как у него было более живое воображение, чем у швейцарца, то он видел сон, будто Арамис, сделавшись папой, возводит его в сан кардинала.

Однако, как мы уже сказали, своим благополучным возвращением Базен развеял только часть той тревоги, которая не давала покоя четырем друзьям. Дни ожидания тянутся долго, и в особенности чувствовал это д'Артаньян, который готов был побиться об заклад, что в сутках стало теперь сорок восемь часов. Он забывал о вынужденной медлительности путешествия по морю и преувеличивал могущество миледи. Он мысленно наделял эту женщину, казавшуюся ему демоном, такими же сверхъестественными, как и она сама, союзниками; при малейшем шорохе он воображал, что пришли его арестовать и привели обратно Планше для очной ставки с ним и его друзьями. И более того: доверие его к достойному пикардийцу с каждым днем уменьшалось. Его тревога настолько усилилась, что передавалась и Портосу и Арамису. Один только Атос оставался по-прежнему невозмутимым, точно вокруг него не витало ни малейшей опасности и ничто не нарушало обычного порядка вещей.

На шестнадцатый день это волнение с такой силой охватило д'Артаньяна и его друзей, что они не могли оставаться на месте и бродили, точно призраки, по дороге, по которой должен был вернуться Планше.

— Вы, право, не мужчины, а дети, если женщина может внушать вам такой страх! — говорил им Атос. — И что нам, в сущности, угрожает? Попасть в тюрьму? Но нас вызволят оттуда! Ведь вызволили же госпожу Бонасье! Быть обезглавленными? Но каждый день в траншеях мы с самым веселым видом подвергаем себя большей опасности, ибо ядро может раздробить нам ногу, и я убежден, что хирург причинит нам больше страданий, отрезая ногу, чем палач, отрубая голову. Ждите же спокойно: через два часа, через четыре, самое позднее через шесть Планше будет здесь. Он обещал быть, и я очень доверяю обещаниям Планше — он кажется мне славным малым.

— А если он не приедет? — спросил д'Артаньян.

— Ну, если он не приедет, значит, он почему-либо задержался, вот и все. Он мог упасть с лошади, мог свалиться с моста, мог от быстрой езды схватить воспаление легких. Эх, господа, надо принимать во внимание все случайности! Жизнь — это четки, составленные из мелких невзгод, и философ, смеясь, перебирает их. Будьте, подобно мне, философами, господа, садитесь за стол, и давайте выпьем: никогда будущее не представляется в таком розовом свете, когда смотришь на него сквозь бокал шамбертена.

— Совершенно справедливо, — ответил д'Артаньян, — но мне надоело каждый раз, когда я раскупориваю новую бутылку, опасаться, не из погреба ли она миледи.

— Вы уж очень разборчивы, — сказал Атос. — Она такая красивая женщина!

— Отмеченная людьми женщина! — неуклюже сострил Портос и, по обыкновению, громко захохотал.

Атос вздрогнул, провел рукой по лбу, точно отирая пот, и поднялся с нервным движением, которое он не в силах был скрыть.

Между тем день прошел. Вечер наступал медленнее, чем обыкновенно, но наконец все-таки наступил, и трактиры наполнились посетителями. Атос, получивший свою долю от продажи алмаза, не выходил из «Нечестивца». В г-не де Бюзиньи, который, кстати сказать, угостил наших друзей великолепным обедом, он нашел вполне достойного партнера. Итак, они, по обыкновению, играли вдвоем в кости, когда пробило семь часов; слышно было, как прошли мимо патрули, которые направлялись усилить сторожевые посты; в половине восьмого пробили вечернюю зорю.

— Мы пропали! — шепнул д'Артаньян Атосу.

— Вы хотите сказать — пропали наши деньги? — спокойно поправил его Атос, вынимая из кармана четыре пистоля и бросая их на стол. — Ну, господа, — продолжал он, — бьют зорю, пойдемте спать.

И Атос вышел из трактира в сопровождении д'Артаньяна. Позади них шел Арамис под руку с Портосом. Арамис бормотал какие-то стихи, а Портос в отчаянии безжалостно теребил свой ус.

Вдруг из темноты выступила какая-то фигура, очертания которой показались д'Артаньяну знакомыми, и привычный его слуху голос сказал:

— Я принес ваш плащ, сударь: сегодня прохладный вечер.

— Планше! — вскричал д'Артаньян вне себя от радости.

— Планше! — подхватили Портос и Арамис.

— Ну да, Планше, — сказал Атос. — Что же тут удивительного? Он обещал вернуться в восемь часов, и как раз бьет восемь. Браво, Планше, вы человек, умеющий держать слово! И, если когда-нибудь вы оставите вашего господина, я возьму вас к себе в услужение.

— О нет, никогда! — возразил Планше. — Никогда я не оставлю господина д'Артаньяна!

В ту же минуту д'Артаньян почувствовал, что Планше сунул ему в руку записку.

Д'Артаньян испытывал большое желание обнять Планше, как он сделал это при его отъезде, но побоялся, как бы такое изъявление чувств по отношению к слуге посреди улицы не показалось странным кому-нибудь из прохожих, а потому сдержал свой порыв.

— Записка у меня, — сообщил он Атосу и остальным друзьям.

— Хорошо, — сказал Атос. — Пойдем домой и прочитаем.

Записка жгла руку д'Артаньяну, он хотел ускорить шаг, но Атос взял его под руку, и юноше поневоле пришлось идти в ногу со своим другом.

Наконец они вошли в палатку и зажгли светильник. Планше встал у входа, чтобы никто не застиг друзей врасплох, а д'Артаньяндрожащей рукой сломал печать и вскрыл долгожданное письмо.

Оно заключало пол строки, написанной чисто британским почерком, и было весьма лаконично:

«Thank you, be easy».

Что означало: «Благодарю вас, будьте спокойны».

Атос взял письмо из рук д'Артаньяна, поднес его к светильнику, зажег и держал, пока оно не обратилось в пепел.

Потом он подозвал Планше и сказал ему:

— Теперь, любезный, можешь требовать свои семьсот ливров, но ты не многим рисковал с такой запиской!

— Однако это не помешало мне прибегать к разным ухищрениям, чтобы благополучно довезти ее, — ответил Планше.

— Ну-ка, расскажи нам о своих приключениях! — предложил д'Артаньян.

— Это долго рассказывать, сударь.

— Ты прав, Планше, — сказал Атос. — К тому же пробили уже зорю, и, если у нас светильник будет гореть дольше, чем у других, это заметят.

— Пусть будет так, ляжем спать, — согласился д'Артаньян. — Спи спокойно, Планше!

— Честное слово, сударь, в первый раз за шестнадцать дней я усну спокойно!

— И я тоже — произнес д'Артаньян.

— И я тоже! — вскричал Портос.

— И я тоже! — проговорил Арамис.

— Открою вам правду: и я тоже, — признался Атос.

XIX

ЗЛОЙ РОК
Между тем миледи, вне себя от гнева, металась по палубе, точно разъяренная львица, которую погрузили на корабль; ей страстно хотелось броситься в море и вплавь вернуться на берег: она не могла примириться с мыслью, что д'Артаньян оскорбил ее, что Атос угрожал ей, а она покидает Францию, так и не отомстив им. Эта мысль вскоре стала для нее настолько невыносимой, что, пренебрегая опасностями, которым она могла подвергнуться, она принялась умолять капитана высадить ее на берег. Но капитан, спешивший поскорее выйти из своего трудного положения между французскими и английскими военными кораблями — положения летучей мыши между крысами и птицами, — торопился добраться до берегов Англии и наотрез отказался подчиниться тому, что он считал женским капризом. Впрочем, он обещал своей пассажирке, которую кардинал поручил его особому попечению, что высадит ее, если позволят море и французы, в одном из бретонских портов — в Лориане или в Бресте. Но ветер дул противный, море было бурное, и приходилось все время лавировать. Через девять дней после отплытия из Шаранты миледи, бледная от огорчения и неистовой злобы, увидела вдали только синеватые берега Финистера.

Она рассчитала, что для того, чтобы проехать из этого уголка Франции к кардиналу, ей понадобится по крайней мере три дня; прибавьте к ним еще день на высадку — это составит четыре дня; прибавьте эти четыре дня к девяти истекшим — получится тринадцать потерянных дней! Тринадцать дней, в продолжение которых в Лондоне могло произойти столько важных событий! Она подумала, что кардинал, несомненно, придет в ярость, если она вернется, и, следовательно, будет более склонен слушать жалобы других на нее, чем ее обвинения против кого-либо. Поэтому, когда судно проходило мимо Лориана и Бреста, она не настаивала больше, чтобы капитан ее высадил, а он, со своей стороны, умышленно не напоминал ей об этом. Итак, миледи продолжала свой путь, и в тот самый день, когда Планше садился в Портсмуте на корабль, отплывавший во Францию, посланница его высокопреосвященства с торжеством входила в этот порт.

Весь город был в необычайном волнении: спускали на воду четыре больших, только что построенных корабля; на молу, весь в золоте, усыпанный, до своему обыкновению, алмазами и драгоценными камнями, в шляпе с белым пером, ниспадавшим ему на плечо, стоял Бекингэм, окруженный почти столь же блестящей, как и он, свитой.

Был один из тех редких прекрасных зимних дней, когда Англия вспоминает, что в мире есть солнце. Погасающее, но все еще великолепное светило закатывалось, обагряя и небо и море огненными полосами и бросая на башни и старинные дома города последний золотой луч, сверкавший в окнах, словно отблеск пожара.

Миледи, вдыхая морской воздух, все более свежий и благовонный по мере приближения к берегу, созерцая эти грозные приготовления, которые ей поручено было уничтожить, все могущество этой армии, которое она должна была сокрушить несколькими мешками золота — она одна, она, женщина, — мысленно сравнила себя с Юдифью, проникнувшей в лагерь ассирийцев и увидевшей великое множество воинов, колесниц, лошадей и оружия, которые по одному мановению ее руки должны были рассеяться как дым.

Судно стало на рейде. Но, когда оно готовилось бросить якорь, к нему подошел превосходно вооруженный катер и, выдавая себя за сторожевое судно, спустил шлюпку, которая направилась к трапу; в шлюпке сидели офицер, боцман и восемь гребцов. Офицер поднялся на борт, где его встретили со всем уважением, какое внушает военная форма.

Офицер поговорил несколько минут с капитаном и дал ему прочитать какие-то бумаги, после чего, по приказанию капитана, вся команда судна и пассажиры были вызваны на палубу.

Когда они выстроились там, офицер громко осведомился, откуда отплыл бриг, какой держал курс, где приставал, и на все его вопросы капитан ответил без колебания и без затруднений. Потом офицер стал оглядывать одного за другим всех находившихся на палубе и, дойдя до миледи, очень внимательно посмотрел на нее, но не произнес ни слова.

Затем он снова подошел к капитану, сказал ему еще что-то и, словно приняв на себя его обязанности, скомандовал какой-то маневр, который экипаж тотчас выполнил. Судно двинулось дальше, сопровождаемое маленьким катером, который плыл борт о борт с ним, угрожая ему жерлами своих шести пушек, а шлюпка следовала за кормой судна и по сравнению с ним казалась чуть заметной точкой.

Пока офицер разглядывал миледи, она, как легко можно себе представить, тоже пожирала его глазами. Но при всей проницательности этой женщины с пламенным взором, читавшей в сердцах людей, на этот раз она встретила столь бесстрастное лицо, что ее пытливый взгляд не мог ничего обнаружить. Офицеру, который остановился перед нею и молча, с большим вниманием изучал ее внешность, можно было дать двадцать пять — двадцать шесть лет; лицо у него было бледное, глаза голубые и слегка впалые; изящный, правильно очерченный рот был все время плотно сжат; сильно выступающий подбородок изобличал ту силу воли, которая в простонародном британском типе обычно является скорее упрямством; лоб, немного покатый, как у поэтов, мечтателей и солдат, был едва прикрыт короткими редкими волосами, которые, как и борода, покрывавшая нижнюю часть лица, были красивого темно-каштанового цвета.

Когда судно и сопровождавший его катер вошли в гавань, было уже темно. Ночной мрак казался еще более густым от тумана, который окутывал сигнальные фонари на мачтах и огни мола дымкой, похожей на ту, что окружает луну перед наступлением дождливой погоды. Воздух был сырой и холодный.

Миледи, эта решительная, выносливая женщина, почувствовала невольную дрожь.

Офицер велел указать ему вещи миледи, приказал отнести ее багаж в шлюпку и, когда это было сделано, пригласил ее спуститься туда же и предложил ей руку.

Миледи посмотрела на него и остановилась в нерешительности.

— Кто вы такой, милостивый государь? — спросила она. — И почему вы так любезны, что оказываете мне особое внимание?

— Вы можете догадаться об этом по моему мундиру, сударыня; я офицер английского флота, — ответил молодой человек.

— Но неужели это обычно так делается? Неужели офицеры английского флота предоставляют себя в распоряжение своих соотечественниц, прибывающих в какую-нибудь гавань Великобритании, и простирают свою любезность до того, что доставляют их на берег?

— Да, миледи, но это обычно делается не из любезности, а из предосторожности: во время войны иностранцев доставляют в отведенную для них гостиницу, где они остаются под надзором до тех пор, пока о них не соберут самых точных сведений.

Эти слова были сказаны с безупречной вежливостью и самым спокойным тоном. Однако они не убедили миледи.

— Но я не иностранка, милостивый государь, — сказала она на самом чистом английском языке, который когда-либо раздавался от Портсмута до Манчестера. — Меня зовут леди Кларик, и эта мера…

— Эта мера — общая для всех, миледи, и вы напрасно будете настаивать, чтобы для вас было сделано исключение.

— В таком случае, я последую за вами, милостивый государь.

Опираясь на руку офицера, она начала спускаться по трапу, внизу которого ее ожидала шлюпка; офицер сошел вслед за нею. На корме был разостлан большой плащ; офицер усадил на него миледи и сам сел рядом.

— Гребите, — приказал он матросам.

Восемь весел сразу погрузились в воду, их удары слились в один звук, движения их — в один взмах, и шлюпка, казалось, полетела по воде.

Через пять минут она пристала к берегу.

Офицер выскочил на набережную и предложил миледи руку.

Их ожидала карета.

— Эта карета подана нам? — спросила миледи.

— Да, сударыня, — ответил офицер.

— Разве гостиница так далеко?

— На другом конце города.

— Едемте, — сказала миледи и, не колеблясь, села в карету.

Офицер присмотрел за тем, чтобы все вещи приезжей были тщательно привязаны позади кузова, и, когда это было сделано, сел рядом с миледи и захлопнул дверцу.

Кучер, не дожидаясь приказаний и даже не спрашивая, куда ехать, пустил лошадей галопом, и карета понеслась по улицам города.

Такой странный прием заставил миледи сильно призадуматься. Убедившись, что молодой офицер не проявляет ни малейшего желания вступить в разговор, она откинулась в угол кареты и стала перебирать всевозможные предположения, возникавшие у нее в уме.

Но спустя четверть часа, удивленная тем, что они так долго едут, она нагнулась к окну кареты, желая посмотреть, куда ее везут. Домов не видно было больше, деревья казались в темноте большими черными призраками, гнавшимися друг за другом.

Миледи вздрогнула.

— Однако мы уже за городом, — сказала она.

Молодой офицер промолчал.

— Я не поеду дальше, если вы не скажете, куда вы меня везете. Предупреждаю вас, милостивый государь!

Ее угроза тоже осталась без ответа.

— О, это уж слишком! — вскричала миледи. — Помогите! Помогите!

Никто не отозвался на ее крик, карета продолжала быстро катиться по дороге, а офицер, казалось, превратился в статую.

Миледи взглянула на офицера с тем грозным выражением лица, которое было свойственно ей в иных случаях и очень редко не производило должного впечатления; от гнева глаза ее сверкали в темноте.

Молодой человек оставался по-прежнему невозмутимым.

Миледи попыталась открыть дверцу и выскочить.

— Берегитесь, сударыня, — хладнокровно сказал молодой человек, — вы расшибетесь насмерть.

Миледи опять села, задыхаясь от бессильной злобы. Офицер наклонился и посмотрел на нее; казалось, он был удивлен, увидев, что это лицо, недавно такое красивое, исказилось бешеным гневом и стало почти безобразным. Коварная женщина поняла, что погибнет, если даст возможность заглянуть себе в душу; она придала своему лицу кроткое выражение и заговорила жалобным голосом:

— Скажите мне, ради бога, кому именно — вам, вашему правительству или какому-нибудь врагу — я должна приписать учиняемое надо мною насилие?

— Над вами не учиняют никакого насилия, сударыня, и то, что с вами случилось, является только мерой предосторожности, которую мы вынуждены применять ко всем приезжающим в Англию.

— Так вы меня совсем не знаете?

— Я впервые имею честь видеть вас.

— И, скажите по совести, у вас нет никакой причины ненавидеть меня?

— Никакой, клянусь вам.

Голос молодого человека звучал так спокойно, так хладнокровно и даже мягко, что миледи успокоилась.

Примерно после часа езды карета остановилась перед железной решеткой, замыкавшей накатанную дорогу, которая вела к тяжелой громаде уединенного, строгого по своим очертаниям замка. Колеса кареты покатились по мелкому песку; миледи услышала мощный гул и догадалась, что это шум моря, плещущего о скалистый берег.

Карета проехала под двумя сводами и наконец остановилась в темном четырехугольном дворе. Дверца кареты тотчас распахнулась; молодой человек легко выскочил и подал руку миледи; она оперлась на нее и довольно спокойно вышла.

— Все же, — заговорила миледи, оглядевшись вокруг, переводя затем взор на молодого офицера и подарив его самой очаровательной улыбкой, — я пленница. Но я уверена, что это ненадолго, — прибавила она, — моя совесть и ваша учтивость служат мне в том порукой.

Ничего не ответив на этот лестный комплимент, офицер вынул из-за пояса серебряный свисток, вроде тех, какие употребляют боцманы на военных кораблях, и трижды свистнул, каждый раз на иной лад. Явились слуги, распрягли взмыленных лошадей и поставили карету в сарай.

Офицер все так же вежливо и спокойно пригласил пленницу войти в дом. Она, все с той же улыбкой на лице, взяла его под руку и вошла с ним в низкую дверь, от которой сводчатый, освещенный только в глубине коридор вел к витой каменной лестнице. Поднявшись по ней, миледи и офицер остановились перед тяжелой дверью; молодой человек вложил в замок ключ, дверь тяжело повернулась на петлях и открыла вход в комнату, предназначенную для миледи.

Пленница одним взглядом рассмотрела все помещение, вплоть до мельчайших подробностей.

Убранство его в равной мере годилось и для тюрьмы и для жилища свободного человека, однако решетки на окнах и наружные засовы на двери склоняли к мысли, что это тюрьма.

На миг душевные силы оставили эту женщину, закаленную, однако, самыми сильными испытаниями; она упала в кресло, скрестила руки и опустила голову, трепетно ожидая, что в комнату войдет судья и начнет ее допрашивать.

Но никто не вошел, кроме двух-трех солдат морской пехоты, которые внесли сундуки и баулы, поставили их в угол комнаты и безмолвно удалились.

Офицер все с тем же неизменным спокойствием, не произнося ни слова, распоряжался солдатами, отдавая приказания движением руки или свистком.

Можно было подумать, что для этого человека и его подчиненных речь не существовала или стала излишней.

Наконец миледи не выдержала и нарушила молчание.

— Ради бога, милостивый государь, объясните, что все это означает? — спросила она. — Разрешите мое недоумение! Я обладаю достаточным мужеством, чтобы перенести любую опасность, которую я предвижу, любое несчастье, которое я понимаю. Где я и в качестве кого я здесь? Если я свободна, для чего эти железные решетки и двери? Если я узница, то в чем мое преступление?

— Вы находитесь в комнате, которая вам предназначена, сударыня. Я получил приказание выйти вам навстречу в море и доставить вас сюда, в замок. Приказание это я, по-моему, исполнил со всей непреклонностью солдата и вместе с тем со всей учтивостью дворянина. На этом заканчивается, по крайней мере в настоящее время, возложенная на меня забота о вас, остальное касается другого лица.

— А кто это другое лицо? — спросила миледи. — Можете вы назвать мне его имя?

В эту минуту на лестнице раздался звон шпор и прозвучали чьи-то голоса, потом все смолкло, и слышен был только шум шагов приближающегося к двери человека.

— Вот это другое лицо, сударыня, — сказал офицер, отошел от двери и замер в почтительной позе.

Дверь распахнулась, и на пороге появился какой-то человек.

Он был без шляпы, со шпагой на боку и теребил в руках носовой платок.

Миледи показалось, что она узнала эту фигуру, стоящую в полумраке; она оперлась рукой о подлокотник кресла и подалась вперед, желая убедиться в своем предположении.

Незнакомец стал медленно подходить, и, по мере того как он вступал в полосу света, отбрасываемого лампой, миледи невольно все глубже откидывалась в кресле.

Когда у нее не оставалось больше никаких сомнений, она, совершенно ошеломленная, вскричала:

— Как! Лорд Винтер? Вы?

— Да, прелестная дама! — ответил лорд Винтер, отвешивая полуучтивый, полунасмешливый поклон. — Я самый.

— Так, значит, этот замок…

— Мой.

— Эта комната?..

— Ваша.

— Так я ваша пленница?

— Почти.

— Но это гнусное насилие!

— Не надо громких слов, сядем и спокойно побеседуем, как подобает брату и сестре.

Он обернулся к двери и, увидев, что молодой офицер ждет дальнейших приказаний, сказал:

— Хорошо, благодарю вас! А теперь, господин Фельтон, оставьте нас.

XX

БЕСЕДА БРАТА С СЕСТРОЙ
Пока лорд Винтер запирал дверь, затворял ставни и придвигал стул к креслу своей невестки, миледи, глубоко задумавшись, перебирала в уме самые различные предположения и наконец поняла тот тайный замысел против нее, которого она даже не могла предвидеть, пока ей было неизвестно, в чьи руки она попала. За время знакомства со своим деверем миледи вывела заключение, что он настоящий дворянин, страстный охотник и неутомимый игрок, что он любит волочиться за женщинами, но не отличается умением вести интриги. Как мог он проведать о ее приезде и изловить ее? Почему он держит ее взаперти?

Правда, Атос сказал вскользь несколько слов, из которых миледи заключила, что ее разговор с кардиналом был подслушан посторонними, но она никак не могла допустить, чтобы Атос сумел так быстро и смело подвести контрмину.

Миледи скорее опасалась, что выплыли наружу ее прежние проделки в Англии. Бекингэм мог догадаться, что это она срезала два алмазных подвеска, и отомстить за ее мелкое предательство; но Бекингэм был не способен совершить какое-нибудь насилие по отношению к женщине, в особенности если он считал, что она действовала под влиянием ревности.

Это предположение показалось миледи наиболее вероятным: она вообразила, что хотят отомстить ей за прошлое, а не предотвратить будущее.

Как бы то ни было, она радовалась тому, что попала в руки своего деверя, от которого рассчитывала сравнительно дешево отделаться, а не в руки настоящего и умного врага.

— Да, поговорим, любезный брат, — сказала она с довольно веселым видом, рассчитывая выведать из этого разговора, как бы ни скрытничал лорд Винтер, все, что ей необходимо было знать для дальнейшего своего поведения.

— Итак, вы все-таки вернулись в Англию, — начал лорд Винтер, — вопреки вашему решению, которое вы так часто высказывали мне в Париже, что никогда больше нога ваша не ступит на землю Великобритании?

Миледи ответила вопросом на вопрос:

— Прежде всего объясните мне, каким образом вы сумели установить за мной такой строгий надзор, что заранее были осведомлены не только о моем приезде, но и о том, в какой день и час и в какую гавань я прибуду?

Лорд Винтер избрал ту же тактику, что и миледи, полагая, что раз его невестка придерживается ее, то наверное, она самая лучшая.

— Сначала вы мне расскажите, любезная сестра, зачем вы пожаловали в Англию? — возразил он.

— Я приехала повидаться с вами, — ответила миледи, не зная того, что она невольно усиливает этим ответом подозрения, которые заронило в ее девере письмо д'Артаньяна, и желая только снискать этой ложью расположение своего собеседника.

— Вот как, повидаться со мной? — угрюмо переспросил лорд Винтер.

— Да, конечно, повидаться с вами. Что же тут удивительного?

— Так вас привело в Англию только желание увидеться со мной, никакой другой цели у вас не было?

— Нет.

— Стало быть, вы только ради меня взяли на себя труд переправиться через Ла-Манш?

— Только ради вас.

— Черт возьми! Какие нежности, сестра!

— А разве я не самая близкая ваша родственница? — спросила миледи с выражением трогательной наивности в голосе.

— И даже моя единственная наследница, не так ли? — спросил, в свою очередь, лорд Винтер, смотря в упор на миледи.

Несмотря на все свое самообладание, миледи невольно вздрогнула, и, так как лорд Винтер, говоря эти слова, положил руку на плечо невестки, эта дрожь не ускользнула от него.

Удар в самом деле пришелся в цель и проник глубоко. Первой мыслью миледи было, что ее выдала Кэтти, что Кэтти рассказала барону о том корыстолюбивом и потому неприязненном отношении к нему, которое миледи неосторожно обнаружила в присутствии своей камеристки; она вспомнила также свой яростный и неосторожный выпад против д'Артаньяна после того, как он спас жизнь ее деверя.

— Я не понимаю, милорд, — заговорила она, желая выиграть время и заставить своего противника высказаться, — что вы хотите сказать? И нет ли в ваших словах какого-нибудь скрытого смысла?

— Ну, разумеется, нет, — сказал лорд Винтер с видом притворного добродушия. — У вас возникает желание повидать меня, и вы приезжаете в Англию. Я узнаю об этом желании или, вернее говоря, догадываюсь о нем и, чтобы избавить вас от всех неприятностей ночного прибытия в порт и всех тягот высадки, посылаю одного из моих офицеров вам навстречу. Я предоставляю в его распоряжение карету, и он привозит вас сюда, в этот замок, комендантом которого я состою, куда я ежедневно приезжаю и где я велю приготовить вам комнату, чтобы мы могли удовлетворить наше взаимное желание видеться друг с другом. Разве все это представляется вам более удивительным, чем то, что вы мне сказали?

— Нет, я нахожу удивительным только то, что вы были предупреждены о моем приезде.

— А это объясняется совсем просто, любезная сестра: разве вы не заметили, что капитан нашего судна, прежде чем стать на рейд, послал вперед, чтобы получить разрешение войти в порт, небольшую шлюпку с судовым журналом и списком команды и пассажиров? Я — начальник порта, мне принесли этот список, и я прочел в нем ваше имя. Сердце подсказало мне то, что сейчас подтвердили ваши уста: я понял, ради чего вы подвергали себя опасностям столь затруднительного теперь переезда по морю, и выслал вам навстречу свой катер. Остальное вам известно.

Миледи поняла, что лорд Винтер лжет, и это еще больше испугало ее.

— Любезный брат, — заговорила она снова, — не милорда ли Бекингэма я видела сегодня вечером на молу, когда мы входили в гавань?

— Да, его… А, я понимаю! Увидев его, вы взволновались: вы приехали из страны, где, вероятно, мысль о нем заботит всех, и я знаю, что его приготовления к войне с Францией очень тревожат вашего друга кардинала.

— Моего друга кардинала?! — вскричала миледи, убеждаясь, что и в этом отношении лорд Винтер, по-видимому, хорошо осведомлен.

— А разве он не ваш друг? — небрежным тоном спросил барон. — Если я ошибся — извините: мне так казалось. Но мы вернемся к милорду герцогу после, а теперь не будем уклоняться от того крайне чувствительного направления, которое принял наш разговор. Вы приехали, говорите вы, чтобы повидать меня?

— Да.

— Ну что ж, я вам ответил, что все устроено согласно вашему желанию и что мы будем видеться каждый день.

— Что же, я навеки должна оставаться здесь? — с оттенком ужаса спросила миледи.

— Может быть, вы здесь терпите какие-нибудь не удобства, сестра? Требуйте, чего вам недостает, и я постараюсь вам это предоставить.

— У меня нет ни служанок, ни лакеев.

— У вас все это будет, сударыня. Скажите мне, на какую ногу был поставлен ваш дом при первом вашем муже, и, хотя я только ваш деверь, я заведу вам все на такой же лад.

— При моем первом муже? — вскричала миледи, уставившись на лорда Винтера растерянным взглядом.

— Да, вашем муже-французе, я говорю не о моем брате… Впрочем, если вы это забыли, то, так как он жив еще, я могу написать ему, и он сообщит мне все нужные сведения.

Холодный пот выступил на лбу миледи.

— Вы шутите! — проговорила она глухим голосом.

— Разве я похож на шутника? — спросил барон, вставая и отступая на шаг.

— Или, вернее, вы меня оскорбляете, — продолжала миледи, судорожно впиваясь пальцами в подлокотники кресла и приподнимаясь.

— Оскорбляю вас? — презрительно усмехнулся лорд Винтер. — Неужели же, сударыня, вы полагаете, что это возможно?

— Вы, милостивый государь, или пьяны, или сошли с ума, — сказала миледи. — Ступайте прочь и пришлите мне женщину для услуг!

— Женщины очень болтливы, сестра! Не могу ли я заменить вам камеристку? Таким образом, все наши семейные тайны останутся при нас.

— Наглец! — вскричала миледи вне себя от ярости и кинулась на барона, который стал в выжидательную позу, положив одну руку на эфес шпаги.

— Эге! — произнес он. — Я знаю, что вы имеете обыкновение убивать людей, но предупреждаю: я буду обороняться, хотя бы и против вас.

— О, вы правы, — сказала миледи, — у вас, пожалуй, хватит низости поднять руку на женщину.

— Да, быть может. К тому же у меня найдется оправдание: моя рука будет, я полагаю, не первой мужской рукой, поднявшейся на вас.

И барон медленным обвиняющим жестом указал на левое плечо миледи, почти коснувшись его пальцем.

Миледи испустила сдавленный стон, похожий на рычание, и попятилась в дальний угол комнаты, точно пантера, приготовившаяся к прыжку.

— Рычите сколько вам угодно, — вскричал лорд Винтер, — но не пытайтесь укусить! Ибо, предупреждаю, это для вас плохо кончится: здесь нет прокуроров, которые заранее определяют права наследства, нет странствующего рыцаря, который вызвал бы меня на поединок из-за прекрасной дамы, которую я держу в заточении, но у меня есть наготове судьи, которые, если понадобится, учинят расправу над женщиной, настолько бесстыдной, что она при живом муже прокралась на супружеское ложе моего старшего брата лорда Винтера, и эти судьи, предупреждаю вас, передадут вас палачу, который сделает вам одно плечо похожим на другое.

Глаза миледи метали такие молнии, что, хотя лорд Винтер был мужчина и стоял вооруженный перед безоружной женщиной, он почувствовал, как в душе его зашевелился страх. Тем не менее он продолжал говорить, но уже с закипающей яростью:

— Да, я понимаю, что, получив наследство после моего брата, вам было бы приятно унаследовать и мое состояние. Но знайте наперед: вы можете убить меня или подослать ко мне убийц — я принял на этот случай предосторожности, — ни одно пенни из того, чем я владею, не перейдет в ваши руки! Разве вы недостаточно богаты, имея около миллиона? И не пора ли вам остановиться на вашем гибельном пути, если вы делали зло из одного только ненасытного желания его делать? О, поверьте, если бы память моего брата не была для меня священна, я сгноил бы вас в какой-нибудь государственной тюрьме или отправил бы в Тайберн[37] на потеху толпы! Я буду молчать, но и вы должны безропотно переносить ваше заключение. Дней через пятнадцать — двадцать я уезжаю с армией в Ла Рошель, но накануне моего отъезда за вами прибудет корабль, который отплывет на моих глазах и отвезет вас в наши южные колонии. Я приставлю к вам человека, и, будьте покойны, он всадит вам пулю в лоб при первой вашей попытке вернуться в Англию или на материк!

Миледи слушала с пристальным вниманием, от которого ширились зрачки ее сверкающих глаз.

— Да, теперь вы будете жить в этом замке, — продолжал лорд Винтер. — Стены в нем толстые, двери тяжелые, решетки на окнах надежные; к тому же ваше окно расположено над самым морем. Люди моего экипажа, беззаветно мне преданные, несут караул перед этой комнатой и охраняют все проходы, ведущие во двор. Да если бы вы и пробрались туда, вам предстояло бы еще проникнуть сквозь три железные решетки. Отдан строгий приказ: один шаг, одно движение, одно слово, указывающее на попытку к бегству, — и в вас будут стрелять. Если вас убьют, английское правосудие, надеюсь, будет мне признательно, что я избавил его от хлопот… А, на вашем лице появилось прежнее выражение спокойствия и самоуверенности! Вы рассуждаете про себя: «Пятнадцать — двадцать дней… Ничего, ум у меня изобретательный, я до того времени что-нибудь да придумаю! Я чертовски умна и найду какую-нибудь жертву. Через пятнадцать дней, — говорите вы себе, — меня здесь не будет…» Что ж, попробуйте!

Миледи, видя, что лорд Винтер отгадал ее мысли, вонзила ногти в ладони, стараясь подавить в себе малейшее движение души, которое могло бы придать ее лицу какое-нибудь иное выражение, помимо выражения тоскливой тревоги.

Лорд Винтер продолжал:

— Офицера, который остается здесь начальником в мое отсутствие, вы уже видели и, стало быть, знаете его. Он, как вы убедились, умеет исполнять приказания, по дороге из Портсмута сюда вы, конечно, — я ведь вас знаю — пытались вызвать его на разговор. И что вы скажете? Разве мраморная статуя могла быть молчаливее и бесстрастнее его? Вы уже на многих испытали власть ваших чар, и, к несчастью, с неизменным успехом. Испытайте-ка ее на этом человеке, и, черт возьми, если вы добьетесь своего, я готов буду поручиться, что вы — сам дьявол!

Лорд Винтер подошел к двери и резким движением распахнул ее.

— Позвать ко мне господина Фельтона! — распорядился он и, обращаясь к миледи, сказал: — Сейчас я представлю вас ему.

Между этими двумя лицами воцарилось напряженное молчание; затем в наступившей тишине послышались медленные и размеренные шаги, приближающиеся к комнате. Вскоре в полумраке коридора обозначилась человеческая фигура, и молодой лейтенант, с которым мы уже познакомились, остановился на пороге, ожидая приказаний барона.

— Войдите, милый Джон, — заговорил лорд Винтер. — Войдите и закройте дверь.

Офицер вошел.

— А теперь, — продолжал барон, — посмотрите на эту женщину. Она молода, она красива, она обладает всеми земными чарами. И что же! Это чудовище, которому всего двадцать пять лет, совершило столько преступлений, сколько вы не насчитаете и за год в архивах наших судов. Голос располагает в ее пользу, красота служит приманкой для жертвы, тело платит то, что она обещает, — в этом надо отдать ей справедливость. Она попытается обольстить вас, а быть может, даже и убить. Я извлек вас из нищеты, я дал вам чин лейтенанта, я однажды спас вам жизнь — вы помните, при каких обстоятельствах. Я не только покровитель, но и друг; не только благодетель, но и отец. Эта женщина вернулась в Англию, чтобы устроить покушение на мою жизнь. Я держу эту змею в своих руках, и вот я позвал вас и прошу: друг мой Фельтон, Джон, дитя мое, оберегай меня и в особенности сам берегись этой женщины! Поклянись спасением твоей души сохранить ее для той кары, которую она заслужила! Джон Фельтон, я полагаюсь на твое слово! Джон Фельтон, я верю в твою честность!

— Милорд… — ответил молодой офицер, вкладывая в брошенный на миледи взгляд всю ненависть, какую только он мог найти в своем сердце, — милорд, клянусь вам, все будет сделано так, как вы того желаете!

Миледи перенесла этот взгляд с видом безропотной жертвы; невозможно представить себе выражение более покорное и кроткое, чем то, какое было написано на ее прекрасном лице. Сам лорд Винтер, с трудом узнал в ней тигрицу, с которой он за минуту перед тем готовился вступить в борьбу.

— Она не должна выходить из этой комнаты, слышите, Джон? — продолжал лорд Винтер. — Она ни с кем не должна переписываться, не должна разговаривать ни с кем, кроме вас, если вы окажете честь говорить с ней.

— Я поклялся, милорд, этого достаточно.

— А теперь, сударыня, постарайтесь примириться с богом, ибо людской суд над вами свершился.

Миледи поникла головой, точно подавленная этим приговором.

Лорд Винтер движением руки пригласил за собой Фельтона и вышел из комнаты. Фельтон пошел вслед за ним и запер дверь.

Мгновение спустя в коридоре раздались тяжелые шаги солдата морской пехоты, стоявшего на карауле с секирой за поясом и с мушкетом в руках.

Миледи несколько минут оставалась все в том же положении, думая, что за ней наблюдают сквозь замочную скважину, потом она медленно подняла голову, и лицо ее вновь приняло устрашающее выражение угрозы и вызова. Она подбежала к двери и прислушалась, затем взглянула в окно, отошла от него, опустилась в огромное кресло и задумалась.

XXI

ОФИЦЕР
Тем временем кардинал ждал известий из Англии, но никаких известий не приходило, кроме неприятных и угрожающих.

Хотя Ла Рошель была в тесном кольце, хотя успех осады благодаря принятым мерам, и в особенности благодаря дамбе, препятствовавшей лодкам проникать в осажденный город, казался несомненным, тем не менее блокада могла тянуться еще долго, к великому позору для войск короля и к большому неудовольствию кардинала, которому, правда, не надо было больше ссорить Людовика XIII с Анной Австрийской, ибо это было уже сделано, но предстояло мирить г-на де Бассомпьера, поссорившегося с герцогом Ангулемским.

Что же касается брата короля, то он только начал осаду, а заботу окончить ее предоставил кардиналу.

Город, несмотря на чрезвычайную стойкость своего мэра, хотел было сдаться и потому сделал попытку возмутиться, но мэр велел повесить бунтовщиков. Эта расправа успокоила самые горячие головы, и они решили лучше дать уморить себя голодом: такая гибель казалась им все же более медленной и менее верной, чем смерть на виселице.

Осаждающие время от времени хватали гонцов, которых ла рошельцы посылали к Бекингэму, или шпионов, посылаемых Бекингэмом к ла рошельцам. И в том и в другом случае суд был короток, кардинал произносил одно-единственное слово: «Повесить!» Приглашали короля смотреть казнь. Король приходил вялой походкой и становился на удобное место, чтобы видеть процедуру во всех ее подробностях. Это не мешало ему сильно скучать и каждую минуту говорить о своем возвращении в Париж, но это все-таки слегка развлекало его и заставляло более терпеливо сносить осаду; так что, если бы не гонцы и не шпионы, его высокопреосвященство, несмотря на всю свою изобретательность, оказался бы в очень затруднительном положении.

Однако время шло, а ла рошельцы не сдавались. Последний гонец, которого поймали осаждающие, вез письмо Бекингэму. В письме сообщалось, правда, что город доведен до последней крайности, но в нем не говорилось в заключение: «Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, мы сдадимся», а было просто сказано: «Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, то к тому времени, когда она явится, мы все умрем с голоду».

Итак, ла рошельцы возлагали надежды только на Бекингэма. Бекингэм был их мессией. Было очевидно, что, если бы им стало доподлинно известно, что на Бекингэма рассчитывать больше нечего, они потеряли бы вместе с надеждой и мужество.

Поэтому кардинал с большим нетерпением ждал из Англии известий о том, что Бекингэм не прибудет под Ла Рошель.

Вопрос о том, чтобы взять город приступом, часто обсуждался в королевском совете, но его всегда отклоняли: во-первых, Ла Рошель казалась неприступной, а во-вторых, кардинал, что бы он ни говорил, отлично понимал, что такое кровопролитие, когда французам пришлось бы сражаться против французов же, явилось бы в политике возвращением на шестьдесят лет назад, а кардинал был для своего времени человеком передовым, как теперь выражаются. В самом деле, разгром Ла Рошели и убийство трех или четырех тысяч гугенотов, которые скорее дали бы себя убить, чем согласились сдаться, слишком походили бы в 1628 году на Варфоломеевскую ночь 1572 года; да и, наконец, это крайнее средство, к которому сам король, как ревностный католик, отнюдь не высказывал отвращения, неизменно отвергалось осаждающими генералами, выдвигавшими следующий довод: Ла Рошель нельзя взять иначе, как только голодом.

Кардинал не мог отогнать от себя невольный страх, который внушала ему его страшная посланница: и он тоже подметил странные свойства этой женщины, казавшейся то змеей, то львицей. Не изменила ли она ему? Не умерла ли? Во всяком случае, он достаточно хорошо изучил ее и знал, что, независимо от того, действовала ли она в его пользу или против него, была ли ему другом или недругом, она не оставалась в бездействии, если только ее не вынуждали к этому большие препятствия. Но откуда было возникнуть таким препятствиям? Этого-то кардинал и не мог знать.

Впрочем, он твердо полагался на миледи, и не без основания: он догадывался, что прошлое этой женщины таит страшные вещи, покрыть которые может только его красная мантия, и чувствовал, что, по той или другой причине, эта женщина ему предана, ибо только в нем одном она может найти поддержку и защиту от угрожающей ей опасности.

Итак, он решился вести войну один и ожидать посторонней помощи так, как ждут счастливой случайности. Он продолжал воздвигать знаменитую дамбу, которая должна была уморить голодом население Ла Рошели. Созерцая, в ожидании этого, несчастный город, заключавший в себе столько великих бедствий и столько героических добродетелей, он вспомнил слова Людовика XI, своего политического предшественника, подобно тому как сам он был предшественником Робеспьера, вспомнил правило покровителя Тристана:[38] «Разделяй, чтобы властвовать».

Генрих IV, осаждая Париж, приказывал бросать через стены города хлеб и другие съестные припасы; кардинал же приказал подбрасывать письма, в которых он разъяснял ла рошельцам, насколько поведение их начальников несправедливо, эгоистично и жестоко. У этих начальников хлеба было в изобилии, но они не раздавали его населению; они придерживались правила (у них тоже были свои правила), что неважно, если умрут женщины, старики и дети, лишь бы мужчины, обязанные защищать стены их города, оставались здоровыми и полными сил. К тому времени правило это, правда, не получило еще всеобщего применения, но, то ли вследствие бессилия жителей ему противодействовать, то ли вследствие их самопожертвования, превратилось уже из теории в практику; подметные письма кардинала подорвали веру в его неоспоримость; письма напоминали мужчинам, что обреченные на смерть дети, женщины и старики — их сыновья, жены и отцы, что было бы справедливее, если бы все разделяли общее бедствие, и тогда одинаковое положение приводило бы жителей к единодушным решениям.

Эти подметные письма произвели как раз то действие, какого и ожидал их составитель: склонили многих жителей вступить в сепаратные переговоры с королевской армией.

Но в то самое время, когда кардинал уже видел, что испытанное им средство приносит плоды, и радовался, что пустил его в ход, один из жителей Ла Рошели, который сумел перейти линию королевских войск, — одному богу известно, как ему удалось обмануть бдительность Бассомпьера, Шомберга и герцога Ангулемского, за которыми, в свою очередь, бдительно надзирал кардинал, — один из жителей Ла Рошели, говорим мы, пробрался в город прямо из Портсмута и сообщил, что он видел там внушительный флот, готовый отплыть не позже как через неделю. Больше того: Бекингэм извещал мэра, что наконец будет заключен великий союз против Франции и во французское королевство одновременно вторгнутся английские, имперские и испанские войска. Это письмо публично читалось на всех площадях города, копии с него были вывешены на перекрестках улиц, и даже те, кто начал уже переговоры с королевской армией, прервали их, решившись дождаться столь торжественно обещанной помощи.

Это неожиданное обстоятельство возбудило у Ришелье прежнее беспокойство и невольно заставило его снова обратить взоры по ту сторону моря.

Между тем королевская армия, которой были чужды тревоги ее единственного и настоящего главы, вела веселую жизнь. И съестных припасов и денег в лагере было вдоволь; все части соперничали друг с другом в удальстве и различных забавах. Хватать шпионов и вешать их, устраивать рискованные экспедиции на дамбу и на море, затевать самые безрассудные предприятия и хладнокровно выполнять их — вот в чем армия проводила все время и что помогало ей коротать дни, долгие не только для ла рошельцев, терзаемых голодом и мучительным ожиданием, но и для кардинала, столь упорно блокировавшего их.

Кардинал, вечно разъезжавший верхом, как рядовой кавалерист, окидывал задумчивым взглядом эти нестерпимо медленно, как ему казалось, подвигавшиеся укрепления, возводимые под его руководством инженерами, которых он выписал со всех концов Франции. Если при его объездах ему случалось встретить мушкетера из полка де Тревиля, он иногда подъезжал к нему, внимательно вглядывался и, не признав в нем ни одного из наших четырех друзей, направлял на что-нибудь другое свой проницательный взгляд.

Однажды, томясь смертельной скукой, не надеясь больше на переговоры с городом и все еще не получая известий из Англии, кардинал выехал из дому в сопровождении только Каюзака и Ла Удиньера, выехал без всякой цели, лишь затем, чтобы прокатиться. Он ехал вдоль песчаного берега, предаваясь необъятным мечтам и созерцая необъятный простор океана. Неторопливо поднявшись на холм, он увидел невдалеке за изгородью семь человек, которые лежали и грелись в лучах солнца, редко проглядывающего в это время года, причем вокруг них валялись пустые бутылки. Четверо из этих людей были наши мушкетеры, приготовившиеся слушать чтение письма, только что полученного одним из них. Это письмо было настолько важно, что из-за него они оставили карты и кости, разложенные на барабане.

Трое остальных были заняты тем, что снимали смолу с горлышка огромной, оплетенной соломой бутыли колиурского вина; это были слуги наших молодых людей.

Кардинал, как мы уже сказали, был в мрачном расположении духа, а когда он впадал в него, ничто так не усиливало его угрюмость, как веселье других. К тому же у него было странное предубеждение: он всегда воображал, что причиной веселости других было как раз то, что печалило его самого. Сделав Каюзаку и Ла Удиньеру знак остановиться, кардинал спешился и направился к подозрительным весельчакам, надеясь, что благодаря заглушавшему его шаги песку и укрывавшей его изгороди ему удастся подслушать несколько слов из разговора, казавшегося ему крайне интересным. Очутившись в десяти шагах от изгороди, он узнал выговор гасконца, а так как он еще раньше разглядел, что это были мушкетеры, то больше не сомневался, что трое остальных были те, кого называли неразлучными приятелями, то есть Атос, Портос и Арамис.

Легко можно представить себе, насколько его желание расслышать их разговор усилилось от этого открытия; глаза его приняли странное выражение, и он кошачьей походкой подкрался к изгороди. Но едва ему удалось уловить несколько неясных звуков, без всякого определенного смысла, как вдруг громкий, отрывистый возглас заставил его вздрогнуть и привлек внимание мушкетеров.

— Офицер! — крикнул Гримо.

— Вы, кажется, заговорили, негодяй! — сказал Атос, приподнимаясь на локте и устремляя наГримо сверкающий взор.

Гримо не прибавил больше ни слова и только протянул указательный палец по направлению к изгороди, возвещая этим жестом приход кардинала и его свиты.

Одним прыжком мушкетеры очутились на ногах и почтительно поклонились.

Кардинал, по-видимому, был взбешен.

— Кажется, господа мушкетеры велят караулить себя! — заметил он. — Уж не подходят ли сухим путем англичане? Или мушкетеры считают себя старшими офицерами?

— Ваша светлость… — ответил Атос, так как среди общего смятения он один сохранил то спокойствие и хладнокровие настоящего вельможи, которое никогда его не покидало, — монсеньер, мушкетеры, когда они не несут службы или когда их служба окончена, пьют и играют в кости, и они для своих слуг — офицеры очень высокого ранга.

— Слуги! — проворчал кардинал. — Слуги, которым приказано предупреждать своих господ, когда кто-нибудь проходит мимо, уже не слуги, а часовые.

— Ваше высокопреосвященство, однако, сами видите, что если бы не приняли этой предосторожности, то, чего доброго, упустили бы случай засвидетельствовать вам наше почтение и принести благодарность за оказанную милость — за то, что вы соединили нас всех вместе… Д'Артаньян, — продолжал Атос, — вы сейчас только говорили о вашем желании найти случай выразить его высокопреосвященству вашу признательность: случай представился, воспользуйтесь же им.

Это было сказано с невозмутимым хладнокровием, отличавшим Атоса в минуты опасности, и с крайней вежливостью, делавшей его в иные минуты более величественным, чем прирожденные короли.

Д'Артаньян подошел и пробормотал несколько благодарственных слов, которые быстро замерли у него на языке под угрюмым взглядом кардинала.

— Все равно, господа… — заговорил Ришелье, которого замечание Атоса, по-видимому, нисколько не отклонило от его первоначального намерения, — все равно, господа, я не люблю, чтобы простые солдаты, потому только, что они имеют преимущество служить в привилегированной части, разыгрывали знатных вельмож: они должны соблюдать такую же дисциплину, как и все.

Атос предоставил кардиналу договорить до конца эту фразу и, поклонившись в знак согласия, ответил:

— Надеюсь, ваша светлость, что мы ничем не нарушили дисциплины. Мы сейчас не несем службы и думали, что можем располагать своим временем, как нам заблагорассудится. Если вашему высокопреосвященству угодно будет осчастливить нас каким-нибудь особым приказанием, мы готовы повиноваться. Вы сами видите, ваша светлость, — продолжал мушкетер, хмуря брови, так как этот допрос начинал выводить его из терпения, — что мы захватили с собой оружие, чтобы быть наготове при малейшей тревоге.

И он указал кардиналу пальцем на четыре мушкета, составленные в козлы около барабана, на котором лежали карты и кости.

— Будьте уверены, ваше высокопреосвященство, что мы вышли бы вам навстречу, — прибавил д'Артаньян, — если бы могли предположить, что это вы подъезжаете к нам с такой малочисленной свитой.

Кардинал кусал усы и губы.

— Знаете ли вы, на кого вы похожи, когда, как теперь, собираетесь вместе, вооруженные и охраняемые вашими слугами? — спросил кардинал. — Вы похожи на четырех заговорщиков.

— Совершенно верно, ваша светлость, — подтвердил Атос, — мы действительно составляем заговоры, как ваше высокопреосвященство могли сами убедиться однажды утром, но только против ла рошельцев.

— Э, господа политики, — возразил кардинал, в свою очередь хмуря брови, — в ваших мозгах, пожалуй, нашлась бы разгадка многих секретов, если бы они были так же доступны для чтения, как то письмо, которое вы спрятали, заметив меня!

Краска бросилась в лицо Атосу, он сделал шаг к кардиналу:

— Можно подумать, что вы действительно подозреваете нас, ваша светлость, и подвергаете настоящему допросу. Если это так, то пусть ваше высокопреосвященство соблаговолит объясниться, и мы по крайней мере будем знать, как нам следует поступать.

— А что, если бы это и в самом деле был допрос? — возразил кардинал. — И не такие люди, как вы, подвергались ему и отвечали, господин мушкетер.

— Вот почему я и сказал вашему высокопреосвященству, что в его воле допрашивать нас, мы готовы отвечать.

— Что это за письмо, которое вы начали читать, господин Арамис, а затем спрятали?

— Письмо от женщины, ваша светлость.

— О, я понимаю! — сказал кардинал. — Относительно такого рода писем следует хранить молчание. Однако их можно показывать духовнику, а ведь я, как вам известно, посвящен в духовный сан.

— Ваша светлость, — заговорил Атос со спокойствием тем более ужасающим, что, отвечая таким образом, он рисковал головой, — письмо это от женщины, но оно не подписано ни Марион Делорм, ни госпожой д'Эгильон.

Кардинал смертельно побледнел, и глаза его вспыхнули зловещим огнем. Он обернулся, словно затем, чтобы отдать приказание Каюзаку и Ла Удиньеру. Атос уловил это движение и сделал шаг к мушкетам, на которые были устремлены глаза его трех друзей, вовсе не склонных позволить себя арестовать. На стороне кардинала, считая его самого, было трое, а мушкетеров вместе со слугами было семь человек. Кардинал рассудил, что игра будет тем более неравной, что Атос и его товарищи действительно тайно сговаривались о чем-то, и прибегнул к одному из тех внезапных поворотов, которые он всегда держал наготове: весь его гнев растворился в улыбке.

— Ну полно, полно! — сказал он. — Вы храбрые молодые люди: гордые при свете дня, преданные во мраке она. Неплохо оберегать себя, когда так хорошо оберегаешь других. Господа, я вовсе не забыл той ночи, когда вы охраняли меня на пути к «Красной Голубятне». Если бы на той дороге, по которой я сейчас поеду, мне угрожала какая-нибудь опасность, я попросил бы вас сопровождать меня. Но, так как опасности не предвидится, оставайтесь тут, доканчивайте ваши бутылки, вашу игру и ваше письмо. Прощайте, господа!

Сев на коня, которого подвел ему Каюзак, он попрощался с ними взмахом руки и умчался.

Четверо молодых людей, застыв на месте, не произнося ни слова, провожали его глазами, пока он не исчез из виду.

Затем они переглянулись.

У всех были удрученные лица: они понимали, что, несмотря на дружеское прощание, кардинал уехал взбешенный.

Один Атос улыбался властной, презрительной улыбкой. Когда кардинал отъехал на такое расстояние, что не мог ни слышать, ни видеть их, Портос, которому не терпелось сорвать на ком-нибудь свой гнев, вскричал:

— Этот болван Гримо поздно спохватился!

Гримо хотел было что-то сказать в свое оправдание, но Атос поднял палец, и Гримо промолчал.

— Вы бы отдали письмо, Арамис? — спросил д'Артаньян.

— Я принял такое решение, — отвечал Арамис самым приятным, нежным голосом. — Если б кардинал потребовал, я одной рукой вручил бы письмо, а другой проткнул бы его шпагой.

— Так я и думал, — сказал Атос. — Вот почему я вмешался в ваш разговор. Право, этот человек очень неосторожно поступает, разговаривая так с мужчинами. Можно подумать, что ему приходилось иметь дело только с женщинами и детьми.

— Любезный Атос, я восхищен вами, но в конце концов мы все-таки были неправы, — возразил д'Артаньян.

— Как — неправы! — возмутился Атос. — Кому принадлежит воздух, которым мы дышим? Океан, на который мы обращаем взоры? Песок, на котором мы лежали? Кому принадлежит письмо вашей любовницы? Разве кардиналу? Клянусь честью, этот человек воображает, что он владеет всем миром! Вы стояли перед ним и что-то бормотали, ошеломленный, подавленный… Можно было подумать, что вам уже мерещится Бастилия и что гигантская Медуза собирается превратить вас в камень. Ну скажите, да разве быть влюбленным — значит составлять заговоры? Вы влюблены в женщину, которую кардинал запрятал в тюрьму, и хотите вызволить ее из его рук. Вы ведете игру с его высокопреосвященством, это письмо — ваш козырь. Зачем вам показывать противнику ваши карты? Это не принято. Пусть он их отгадывает, в добрый час! Мы-то ведь отгадываем его игру!

— В самом деле, — согласился д'Артаньян, — все, что вы говорите, Атос, вполне справедливо.

— В таком случае, ни слова больше о том, что сейчас произошло, и пусть Арамис продолжает читать письмо своей кузины с того места, на котором кардинал прервал его.

Арамис вынул письмо из кармана, трое его друзей пододвинулись к нему, а слуги опять столпились вокруг бутыли.

— Вы прочитали всего одну или две строчки, — заметил д'Артаньян, — так уж начните опять сначала.

— Охотно, — ответил Арамис.

«Любезный кузен, я, кажется, решусь уехать в Стенэ, где моя сестра поместила нашу юную служанку в местный монастырь кармелиток. Бедняжка покорилась своей участи, она знает, что не может жить в другом месте, не подвергаясь опасности погубить свою душу. Однако, если наши семейные дела уладятся так, как мы того желаем, она, кажется, рискнет навлечь на себя проклятие и вернется к тем, по ком она тоскует, тем более что о ней постоянно думают и она знает это. А пока что она не так уж несчастна: единственное ее желание — получить письмо от своего возлюбленного. Я знаю, что такого рода товар нелегко проникает через решетки монастыря, но, как я уже доказала вам, любезный кузен, я не такая уж неловкая и возьмусь за это поручение. Моя сестра благодарит вас за вашу неизменную добрую память о ней. Одно время она очень тревожилась, но теперь несколько успокоилась, послав туда своего поверенного, чтобы там не случилось чего-нибудь непредвиденного.

Прощайте, любезный кузен, пишите о себе как можно чаще, то есть каждый раз, как вам представится надежная возможность прислать нам весточку. Целую вас».

Аглая Мишон

— О, как я вам обязан, Арамис! — вскричал д'Артаньян. — Дорогая Констанция! Наконец-то я имею о ней сведения! Она жива, она за монастырской оградой, вне опасности, она в Стене! Как вы полагаете, Атос, где это?

— В Лотарингии, в нескольких лье от границы Эльзаса. Мы можем прокатиться в ту сторону, как только кончится осада.

— И, надо надеяться, этого недолго ждать, — вставил Портос. — Сегодня утром повесили одного шпиона, который показал, что ла рошельцы уже питаются кожей своих сапог. Если предположить, что, съев кожу, они примутся за подметки, то я уж не знаю, что им после этого останется… разве только пожирать друг друга.

— Бедные глупцы! — заметил Атос, осушая стакан превосходного бордоского вина, которое хотя и не пользовалось в то время такой доброй славой, как теперь, но заслуживало ее не меньше нынешнего. — Бедные глупцы! Как будто католичество не самое удобное и не самое приятное из всех вероисповеданий!.. А все-таки, — заключил он, допив вино и прищелкнув языком, — они молодцы… Но что вы, черт возьми, делаете, Арамис? — продолжал он. — Вы прячете в карман это письмо?

— Да, — поддержал его д'Артаньян, — Атос прав: его надо сжечь. Впрочем, кто знает… может быть, кардинал обладает секретом вопрошать пепел?

— Уж наверное обладает, — сказал Атос.

— Что же вы хотите сделать с этим письмом? — спросил Портос.

— Подите сюда, Гримо, — приказал Атос.

Гримо встал и повиновался.

— В наказание за то, что вы заговорили без позволения, друг мой, вы съедите этот клочок бумаги. Затем, в награду за услугу, которую вы нам окажете, вы выпьете этот стакан вина. Вот вам сначала письмо, разжуйте его хорошенько.

Гримо улыбнулся и, устремив глаза на стакан, который Атос наполнил до краев, прожевал бумагу и проглотил ее.

— Браво! Молодец, Гримо! — похвалил его Атос. — А теперь берите стакан… Хорошо, можете не благодарить.

Гримо безмолвно выпил стакан бордоского, но глаза его, поднятые к небу, говорили в продолжение этого приятного занятия очень выразительным, хоть и немым языком.

— Ну, теперь, — сказал Атос, — если только кардиналу не придет в голову хитроумная мысль распороть Гримо живот, я думаю, что мы можем быть более или менее спокойны…

Тем временем его высокопреосвященство продолжал свою меланхолическую прогулку и бормотал себе в усы:

— Положительно необходимо, чтобы эта четверка друзей перешла ко мне на службу!

XXII

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Вернемся к миледи, которую мы, бросив взгляд на берега Франции, на миг потеряли из виду.

Мы застанем ее в том же отчаянном положении, в каком ее покинули, — погруженной в бездну мрачных размышлений, в кромешный ад, у врат которого она оставила почти всякую надежду: впервые она сомневается, впервые страшится.

Дважды счастье изменило ей, дважды ее разгадали и предали, и в обоих случаях виновником ее неудачи был злой дух, должно быть ниспосланный всевышним, чтобы одолеть ее: д'Артаньян победил ее — ее, эту непобедимую злую силу.

Он насмеялся над ее любовью, унизил ее гордость, обманул ее честолюбивые замыслы и вот теперь губит ее счастье, посягает на свободу и даже угрожает жизни. Более того: он приподнял уголок ее маски, той эгиды, которой она обычно прикрывалась и которая делала ее такой сильной.

Д'Артаньян отвратил от Бекингэма — а его она ненавидит, как ненавидит все, что прежде любила, — бурю, которой грозил ему Ришелье, угрожая королеве. Д'Артаньян выдал себя за де Варда, к которому она на миг воспылала страстью тигрицы, неукротимой, как вообще страсть женщин такого склада. Д'Артаньяну известна ее страшная тайна, и она поклялась, что тот, кто узнает эту тайну, поплатится жизнью. И, наконец, в ту минуту, когда ей удалось получить охранный лист, с помощью которого она собиралась отомстить своему врагу, этот охранный лист вырывают у нее из рук. И все тот же д'Артаньян держит ее в заточении и ушлет в какой-нибудь гнусный Ботанибей, на какой-нибудь мерзкий Тайберн Индийского океана…

Сомнения нет, все это случилось с ней по милости д'Артаньяна, — кто другой мог покрыть ее таким позором! Только он мог сообщить лорду Винтеру все эти страшные тайны, которые он роковым образом открыл одну за другой. Он знает ее деверя и, должно быть, написал ему.

Какая ненависть клокочет в ней!

Она сидит неподвижно, уставив горящий взор в глубину пустынной комнаты; глухие стоны порой вырываются вместе с дыханием из ее груди и согласно вторят шуму волн, которые вздымаются, рокочут и с ревом, как вечное и бессильное отчаяние, разбиваются о скалы, на которых воздвигнут этот мрачный и горделивый замок.

Какие превосходные планы мести, теряющиеся в дали будущего, замышляет против г-жи Бонасье, против Бекингэма и в особенности против д'Артаньяна ее ум, озаряемый вспышками бурного гнева!

Да, но, чтобы мстить, надо быть свободной, а чтобы стать свободной, когда находишься в заточении, надо проломить стену, распилить решетки, разобрать пол. Подобные предприятия может довести до конца терпеливый и сильный мужчина, но женщина, да еще в состоянии лихорадочного возбуждения, обречена на неудачу. К тому же для всего этого нужно иметь время — месяцы, годы, а у нее… у нее впереди десять или двенадцать дней, как сказал ей лорд Винтер, ее грозный брат и тюремщик.

И все-таки, будь она мужчиной, она предприняла бы эту попытку и, возможно, добилась бы успеха. Зачем небо совершило такую ошибку, вложив мужественную душу в хрупкое, изнеженное тело!

Итак, первые минуты заточения были ужасны: миледи не могла побороть судорожных движений ярости, женская слабость отдала дань природе. Но мало-помалу она обуздала порывы безумного гнева, нервная дрожь, сотрясавшая ее тело, прекратилась, она свернулась клубком и стала собираться с силами, как усталая змея, которая отдыхает.

— Ну полно, полно же! Я с ума сошла, что впала в такое исступление, — сказала она, смотрясь в зеркало, отразившее ее огненный взгляд, который, казалось, вопрошал ее самое. — Не надо неистовствовать: неистовство — признак слабости. К тому же это средство никогда не удавалось мне. Может быть, если бы я пустила в ход силу, имея дело с женщинами, мне посчастливилось бы, и я могла бы их победить. Но я веду борьбу с мужчинами, и для них я всего лишь слабая женщина. Будем бороться женским оружием: моя сила в моей слабости.

И, словно желая своими глазами убедиться в том, какие изменения она могла придать своему выразительному и подвижному лицу, миледи заставила его попеременно принимать все выражения, начиная от гнева, искажавшего ее черты, и кончая самой кроткой, самой нежной и обольстительной улыбкой. Затем ее искусные руки стали менять прическу, чтобы еще больше увеличить прелесть лица. Наконец, вполне удовлетворенная собой, она прошептала:

— Ничего еще не потеряно: я все так же красива.

Было около восьми часов вечера. Миледи заметила в комнате кровать; она подумала, что недолгий отдых освежит не только голову и мысли, но и цвет лица. Однако, прежде чем она легла спать, ей пришла еще более удачная мысль. Она слышала, как говорили об ужине. А она уже более часа находилась в этой комнате, и, наверное, ей вскоре должны были принести еду.

Пленница не хотела терять время и решила, что она в этот же вечер сделает попытку нащупать почву, занявшись изучением характера тех людей, которым было поручено стеречь ее.

Под дверью показался свет; он возвещал о приходе ее тюремщиков. Миледи, которая было встала, поспешно опять уселась в кресло; голова ее была откинута назад, красивые волосы распущены по плечам, грудь немного обнажилась под смятыми кружевами, одна рука покоилась на сердце, а другая свешивалась с кресла.

Загремели засовы, дверь заскрипела на петлях, и в комнате раздались шаги.

— Поставьте там этот стол, — сказал кто-то.

И миледи узнала голос Фельтона. Приказание было исполнено.

— Принесите свечи и смените часового, — продолжал Фельтон.

Это двукратное приказание, которое молодой лейтенант отдал одним и тем же лицам, убедило миледи в том, что ей прислуживают те же люди, которые стерегут ее, то есть солдаты.

Приказания Фельтона выполнялись к тому же с молчаливой быстротой, свидетельствовавшей о безукоризненном повиновении, в котором он держал своих подчиненных.

Наконец Фельтон, еще ни разу не взглянувший на миледи, обернулся к ней.

— А-а! Она спит, — сказал он. — Хорошо, она поужинает, когда проснется.

И он сделал несколько шагов к двери.

— Да нет, господин лейтенант, — остановил Фельтона подошедший к миледи солдат, не столь непоколебимый, как его начальник, — эта женщина не спит.

— Как так — не спит? — спросил Фельтон. — А что же она делает?

— Она в обмороке. Лицо у нее очень бледное, и, сколько ни прислушиваюсь, я не слышу дыхания.

— Вы правы, — согласился Фельтон, посмотрев на миледи с того места, где он стоял, и ни на шаг не подойдя к ней. — Доложите лорду Винтеру, что его пленница в обмороке. Это случай непредвиденный, я не знаю, как поступить!

Солдат вышел, чтобы исполнить приказание своего офицера. Фельтон сел в кресло, случайно оказавшееся возле двери, и стал ждать, не произнося ни слова, не делая ни одного движения. Миледи владела великим искусством, хорошо изученным женщинами: смотреть сквозь свои длинные ресницы, как бы не открывая глаз. Она увидела Фельтона, сидевшего к ней спиной; не отрывая взгляда она смотрела на него минут десять, и за все это время ее невозмутимый страж ни разу не обернулся.

Она вспомнила, что сейчас придет лорд Винтер, и сообразила, что его присутствие придаст ее тюремщику новые силы. Ее первый опыт не удался, она примирилась с этим, как женщина, у которой еще немало средств в запасе, подняла голову, открыла глаза и слегка вздохнула.

Услышав этот вздох, Фельтон наконец оглянулся.

— А, вот вы и проснулись, сударыня! — сказал он. — Ну, значит, мне здесь делать больше нечего. Если вам что-нибудь понадобится — позвоните.

— Ах, боже мой, боже мой, как мне было плохо! — прошептала миледи тем благозвучным голосом, который, подобно голосам волшебниц древности, очаровывал всех, кого она хотела погубить.

И, выпрямившись в кресле, она приняла позу еще более привлекательную и непринужденную, чем та, в какой она перед тем находилась.

Фельтон встал.

— Вам будут подавать еду три раза в день, сударыня, — сказал он. — Утром в десять часов, затем в час дня и вечером в восемь. Если этот распорядок вам не подходит, вы можете назначить свои часы вместо тех, какие я вам предлагаю, и мы будем сообразовываться с вашими желаниями.

— Но неужели я всегда буду одна в этой большой, мрачной комнате? — спросила миледи.

— Вызвана женщина, которая живет по соседству. Завтра она явится в замок и будет приходить к вам каждый раз, когда вам будет желательно ее присутствие.

— Благодарю вас, — смиренно ответила пленница.

Фельтон слегка поклонился и пошел к двери. В ту минуту, когда он готовился переступить порог, в коридоре появился лорд Винтер в сопровождении солдата, посланного доложить ему, что миледи в обмороке. Он держал в руке флакон с нюхательной солью.

— Ну, что такое? Что здесь происходит? — спросил он насмешливым голосом, увидев, что его пленница уже встала, а Фельтон готовится уйти. — Покойница, стало быть, уже воскресла? Черт возьми, Фельтон, дитя мое, разве ты не понял, что тебя принимают за новичка и разыгрывают перед тобой первое действие комедии, которую мы, несомненно, будем иметь удовольствие увидеть всю до конца?

— Я так и подумал, милорд, — ответил Фельтон. — Но, поскольку пленница все-таки женщина, я хотел проявить к ней внимание, которое всякий благовоспитанный человек обязан оказывать женщине, если не ради нее, то, по крайней мере, ради собственного достоинства.

Миледи вся задрожала. Слова Фельтона леденили ей кровь.

— Итак, — смеясь, заговорил лорд Винтер, — эти искусно распущенные красивые волосы, эта белая кожа и томный взгляд еще не соблазнили тебя, каменное сердце?

— Нет, милорд, — ответил бесстрастный молодой человек, — и, поверьте, нужно нечто большее, чем женские уловки и женское кокетство, чтобы совратить меня.

— В таком случае, мой храбрый лейтенант, предоставим миледи поискать другое средство, а сами пойдем ужинать. О, будь спокоен, выдумка у нее богатая, и второе действие комедии не замедлит последовать за первым!

С этими словами лорд Винтер взял Фельтона под руку и, продолжая смеяться, повел его к выходу.

— О, я найду то, что нужно для тебя! — прошептала сквозь зубы миледи. — Будь покоен, бедный неудавшийся монах, несчастный новообращенный солдат! Тебе бы ходить не в мундире, а в рясе!

— Кстати, — сказал Винтер, останавливаясь на пороге, — постарайтесь, миледи, чтобы эта неудача не лишила вас аппетита: отведайте рыбы и цыпленка. Клянусь честью, я их не приказывал отравить! Я доволен своим поваром, и, так как он не ожидает после меня наследства, я питаю к нему полное и безграничное доверие. Берите с меня пример. Прощайте, любезная сестра! До следующего вашего обморока!

Это был предел того, что могла перенести миледи; она судорожно впилась руками в кресло, заскрипела зубами и проследила взглядом за движением двери, затворявшейся за лордом Винтером и Фельтоном. Когда она осталась одна, на нее вновь напало отчаяние. Она взглянула на стол, увидела блестевший нож, ринулась к нему и схватила его; но ее постигло жестокое разочарование: лезвие ножа было из гнущегося серебра и с закругленным концом.

За неплотно закрытой дверью раздался взрыв смеха, и дверь снова растворилась.

— Ха-ха! — воскликнул лорд Винтер. — Ха-ха-ха! Видишь, милый Фельтон, видишь, что я тебе говорил: этот нож был предназначен для тебя — она бы тебя убила. Это, видишь ли, одна из ее слабостей: тем или иным способом отделываться от людей, которые ей мешают. Если б я тебя послушался и позволил подать ей острый стальной нож, то Фельтону пришел бы конец: она бы тебя зарезала, а после тебя всех нас. Посмотри-ка, Джон, как хорошо она умеет владеть ножом!

Действительно, миледи еще держала в судорожно сжатой руке наступательное оружие, но это величайшее оскорбление заставило ее руки разжаться, лишило ее сил и даже воли.

Нож упал на пол.

— Вы правы, милорд, — сказал Фельтон тоном глубокого отвращения, кольнувшим миледи в самое сердце. — Вы правы, а я ошибался.

Оба снова вышли.

На этот раз миледи прислушивалась более внимательно, чем в первый раз, и выждала, пока они не удалились и звук шагов не замер в глубине коридора.

— Я погибла! — прошептала она. — Я во власти людей, на которых все мои уловки так же мало действуют, как на бронзовые или гранитные статуи. Они знают меня наизусть и неуязвимы для любого моего оружия. И все-таки нельзя допустить, чтобы все это кончилось так, как они решили!

Действительно, как показывало последнее рассуждение миледи и ее инстинктивный возврат к надежде, ни страх, ни слабость не овладевали надолго этой сильной душой. Миледи села за стол, отведала разных кушаний, выпила немного испанского вина и почувствовала, что к ней вернулась вся ее решимость.

Прежде чем лечь спать, она уже разобрала, обдумала, истолковала и изучила все со всех сторон: слова, поступки, жесты, малейшее движение и даже молчание своих собеседников; результатом этого искусного и тщательного исследования явилось убеждение, что из двух ее мучителей Фельтон все же более уязвим. Одна фраза в особенности все снова и снова приходила на память пленнице: «Если б я тебя послушался», — сказал лорд Винтер Фельтону.

Значит, Фельтон говорил в ее пользу, раз лорд Винтер не послушался его.

«У этого человека есть, следовательно, хоть слабая искра жалости ко мне, — твердила миледи. — Из этой искры я раздую пламя, которое будет бушевать в нем. Ну, а лорд Винтер меня знает, он боится меня и понимает, чего ему можно от меня ждать, если мне когда-нибудь удастся вырваться из его рук, а потому бесполезно и пытаться покорить его… Вот Фельтон — совсем другое дело: он наивный молодой человек, чистый душой и, по-видимому, добродетельный; его можно совратить».

И миледи легла и уснула с улыбкой на устах; тот, кто увидел бы ее спящей, мог бы подумать, что это молодая девушка и что ей снится венок из цветов, которым она украсит себя на предстоящем празднике.

XXIII

ВТОРОЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Миледи снилось, что д'Артаньян наконец-то в ее руках, что она присутствует при его казни, и эту очаровательную улыбку на устах у нее вызывал вид его ненавистной крови, брызнувшей под топором палача.

Она спала, как спит узник, убаюканный впервые блеснувшей надеждой.

Когда наутро вошли в ее комнату, она еще лежала в постели. Фельтон остался в коридоре; он привел женщину, про которую говорил накануне и которая только что приехала. Эта женщина вошла в комнату и, подойдя к миледи, предложила ей свои услуги.

Миледи обычно была бледна, и цвет ее лица мог обмануть того, кто видел ее в первый раз.

— У меня лихорадка, — сказала она. — Я ни на миг не сомкнула глаз всю эту долгую ночь, я ужасно страдаю… Отнесетесь ли вы ко мне человечнее, чем обошлись здесь со мной вчера? Впрочем, все, чего я прошу, — чтобы мне позволили остаться в постели.

— Не угодно ли вам, чтобы позвали врача? — спросила женщина.

Фельтон слушал этот разговор, не произнося ни слова. Миледи рассудила, что чем больше вокруг нее будет народу, тем больше будет людей, которых она могла бы разжалобить, и тем больше усилится надзор лорда Винтера; к тому же врач может объявить, что ее болезнь притворна, а миледи, проиграв первую игру, не хотела проигрывать и вторую.

— Посылать за врачом? — проговорила она. — К чему? Эти господа объявили вчера, что моя болезнь — комедия. То же самое было бы, без сомнения, и сегодня: ведь со вчерашнего вечера они успели предупредить и врача.

— В таком случае, — вмешался выведенный из терпения Фельтон, — скажите сами, сударыня, как вы желаете лечиться.

— Ах, боже мой, разве я знаю как! Я чувствую, что больна, вот и все. Пусть мне дают что угодно, мне все равно.

— Подите пригласите сюда лорда Винтера, — приказал Фельтон, которого утомили эти нескончаемые жалобы.

— О нет, нет! — вскричала миледи. — Нет, не зовите его, умоляю вас! Я чувствую себя хорошо, мне ничего не нужно, только не зовите его!

Она вложила в это восклицание такую горячность, такую убедительность, что Фельтон невольно переступил порог комнаты и сделал несколько шагов.

«Он вошел ко мне», — подумала миледи.

— Однако, сударыня, — сказал Фельтон, — если вы действительно больны, мы пошлем за врачом; а если вы нас обманываете — ну что ж, тем хуже для вас, но, по крайней мере, нам не в чем будет себя упрекнуть.

Миледи ничего не ответила и, уткнув прелестную головку в подушки, залилась слезами.

Фельтон с минуту смотрел на нее с обычным своим бесстрастием; затем, видя, что припадок грозит затянуться, вышел. Женщина вышла вслед за ним. Лорд Винтер не показывался.

«Кажется, я начинаю понимать!» — с неудержимой радостью сказала про себя миледи и зарылась под одеяло, чтобы скрыть от всех, кто, возможно, подсматривал за нею, этот порыв внутреннего удовлетворения.

Прошло два часа.

«Теперь пора болезни кончиться, — решила миледи. — Встанем и постараемся сегодня же добиться чего-нибудь. У меня только десять дней, и Гримо из них сегодня вечером истекает».

Утром, когда входили в комнату миледи, ей принесли завтрак; миледи сообразила, что скоро придут убирать со стола, и тогда она опять увидит Фельтона.

Миледи не ошиблась: Фельтон явился снова и, не обратив ни малейшего внимания на то, притронулась ли миледи к еде или нет, распорядился вынести из комнаты стол, который обычно вносили уже накрытым.

Когда солдаты выходили, Фельтон пропустил их вперед, а сам задержался в комнате; в руке у него была книга.

Миледи, полулежа в кресле, стоявшем подле камина, прекрасная, бледная, покорная, казалась святой девственницей, ожидающей мученической смерти.

Фельтон подошел к ней.

— Лорд Винтер — он католик, как и вы, сударыня, — подумал, что вас может тяготить то, что вы лишены возможности исполнять обряды вашей церкви и посещать ее службы. Поэтому он изъявил согласие, чтобы вы каждый день читали ваши молитвы. Вы найдете их в этой книге.

Заметив, с каким видом Фельтон положил книгу на столик, стоявший возле миледи, каким тоном он произнес слова «ваши молитвы» и какой презрительной улыбкой он сопровождал их, миледи подняла голову и более внимательно взглянула на офицера.

И тут по его строгой прическе, по преувеличенной простоте костюма, по его гладкому, как мрамор, но такому же суровому и непроницаемому лбу она узнала в нем одного из тех мрачных пуритан, каких ей приходилось встречать как при дворе короля Якова, так и при дворе французского короля, где, несмотря на воспоминание о Варфоломеевской ночи, они иногда искали убежища.

Ее осенило внезапное вдохновение, что бывает только с людьми гениальными в моменты перелома и в те критические минуты, когда решается их судьба, их жизнь.

Эти два слова — «ваши молитвы» — и беглый взгляд, брошенный на Фельтона, вдруг уяснили миледи всю важность тех слов, которые она произнесет в ответ.

Благодаря свойственной ей быстроте соображения эти слова мгновенно сложились в ее уме.

— Я? — сказала она с презрением, созвучным презрению, подмеченному ею в голосе молодого офицера. — Я, сударь… мои молитвы? Лорд Винтер, этот развращенный католик, отлично знает, что я не одного с ним вероисповедания. Это ловушка, которую он мне хочет поставить.

— Какого же вы вероисповедания, сударыня? — спросил Фельтон с удивлением, которое, несмотря на его умение владеть собою, ему не вполне удалось скрыть.

— Я скажу это в тот день, — вскричала с притворным воодушевлением миледи, — когда достаточно пострадаю за свою веру!

Взгляд Фельтона открыл миледи, как далеко она продвинулась в своих стараниях одной этой фразой.

Однако молодой офицер не проронил ни слова, не сделал ни малейшего движения, и только взгляд его говорил красноречиво.

— Я в руках моих врагов! — продолжала миледи тем восторженным тоном, который она подметила у пуритан. — Уповаю на господа моего! Или господь спасет меня, или я погибну за него! Вот мой ответ, который я прошу вас передать лорду Винтеру. А книгу эту, — прибавила она, указывая на молитвенник пальцем, но не дотрагиваясь до него, словно боясь осквернить себя таким прикосновением, — вы можете унести и пользоваться ею сами, ибо вы, без сомнения, вдвойне сообщник лорда Винтера — сообщник в гонении и сообщник в ереси.

Фельтон ничего не ответил, взял книгу с тем же чувством отвращения, которое он уже выказывал, и удалился, задумавшись.

Около пяти часов вечера пришел лорд Винтер. У миледи в продолжение целого дня было достаточно времени обдумать свое дальнейшее поведение. Она приняла своего деверя как женщина, уже вполне овладевшая собою.

— Кажется… — начал барон, развалясь в кресле напротив миледи и небрежно вытянув ноги на ковре перед камином, — кажется, мы совершили небольшое отступничество?

— Что вы хотите этим сказать, милостивый государь?

— Я хочу сказать, что с тех пор, как мы с вами в последний раз виделись, вы переменили веру. Уж не вышли ли вы за третьего мужа — протестанта?

— Объяснитесь, милорд, — произнесла пленница величественным тоном. — Заявляю вам, что я слышу ваши слова, но не понимаю их.

— Ну, значит, вы совсем неверующая — мне это даже больше нравится, — насмешливо возразил лорд Винтер.

— Конечно, это больше вяжется с вашими правилами, — холодно заметила миледи.

— О, признаюсь вам, для меня это совершенно безразлично!

— Если бы вы даже и не признавались в своем равнодушии к вопросам веры, милорд, ваше распутство и ваши беззакония изобличили бы вас.

— Гм… Вы говорите о распутстве, госпожа Мессалина, леди Макбет! Или я толком не расслышал, или вы, черт возьми, на редкость бесстыдны!

— Вы говорите так потому, что знаете, что нас слушают, — холодно заметила миледи, — и потому, что хотите вооружить против меня ваших тюремщиков и палачей.

— Тюремщиков? Палачей?.. Вот так раз, сударыня! Вы впадаете в патетический тон, и вчерашняя комедия переходит сегодня в трагедию. Впрочем, через неделю вы будете там, где вам надлежит быть, и мое намерение будет доведено до конца.

— Постыдное намерение! Нечестивое намерение! — произнесла миледи с экзальтацией жертвы, бросающей вызов своему судье.

— Честное слово, мне кажется, эта развратница сходит с ума! — сказал лорд Винтер и встал. — Ну довольно, ну успокойтесь же, госпожа пуританка, или я велю посадить вас в тюрьму! Готов поклясться, это, должно быть, мое испанское вино бросилось вам в голову. Впрочем, не волнуйтесь: такое опьянение неопасно и не приведет к пагубным последствиям.

И лорд Винтер ушел, отпуская ругательства, что в ту эпоху было в обычае даже у людей высшего общества.

Фельтон действительно стоял за дверью и слышал до единого слова весь разговор.

Миледи угадала это.

— Да, ступай, ступай! — прошептала она вслед своему деверю. — Пагубные для тебя последствия не заставят себя ждать, но ты, глупец, заметишь их только тогда, когда их уже нельзя будет избежать!

Опять стало тихо. Прошло еще два часа. Солдаты принесли ужин и увидели, что миледи громко читает молитвы, те молитвы, которым научил ее старый слуга ее второго мужа, ревностный пуританин. Она, казалось, была в каком-то экстазе и даже не обращала внимания на то, что происходило вокруг нее. Фельтон сделал знак, чтобы ей не мешали, и, когда все было приготовлено, бесшумно вышел вместе с солдатами.

Миледи знала, что за ней могут наблюдать в окошечко двери, а потому прочитала свои молитвы до конца, и ей показалось, что часовой у ее двери ходит иначе, чем ходил до сих пор, и как будто прислушивается.

В этот вечер ей ничего больше и не надо было; она встала, села за стол, немного поела и выпила только воды.

Через час солдаты пришли вынести стол, но миледи заметила, что на этот раз Фельтон не сопровождал их.

Значит, он боялся часто видеть ее.

Миледи отвернулась к стене и улыбнулась: эта улыбка выражала такое торжество, что могла бы ее выдать.

Она подождала еще полчаса. В старом замке царила тишина, слышен был только вечный шум прибоя — это необъятное дыхание океана. Своим чистым, мелодичным и звучным голосом миледи запела первый стих излюбленного псалма пуритан:

Ты нас, о боже, покидаешь,
Чтоб нашу силу испытать.
А после сам же осеняешь
Небесной милостью тех, кто умел страдать.[39]
Эти стихи были очень далеки от совершенства, но, как известно, пуритане не могли похвастаться поэтическим мастерством.

Миледи пела и прислушивалась. Часовой у ее двери остановился как вкопанный; из этого миледи могла заключить, какое действие произвело ее пение.

И она продолжала петь с невыразимым жаром и чувством; ей казалось, что звуки разносятся далеко под сводами и, как волшебные чары, смягчают сердца ее тюремщиков. Однако часовой, без сомнения ревностный католик, стряхнул с себя это очарование и крикнул через дверь:

— Да замолчите, сударыня! Ваша песня наводит тоску, как заупокойное пение, и если, кроме удовольствия стоять здесь в гарнизоне, придется еще слушать подобные вещи, то будет уж совсем невмоготу…

— Молчать! — сурово приказал кто-то, и миледи узнала голос Фельтона. — Чего вы суетесь не в свое дело, наглец? Разве вам было приказано, чтобы вы мешали этой женщине петь? Нет, вам велели стеречь ее и стрелять, если она затеет побег. Стерегите ее; если она надумает бежать, убейте ее, но не отступайте от данного вам приказа!

Выражение неописуемой радости, мгновенное, как вспышка молнии, озарило лицо миледи, и, точно не слыша этого разговора, из которого она не упустила ни одного слова, пленница тотчас снова запела, придавая своему голосу всю полноту звука, все обаяние и всю чарующую прелесть, какой наделил его дьявол:

Для горьких слез, для трудной битвы,
Для заточенья и цепей
Есть молодость, есть жар молитвы,
Ведущей счет дням и ночам скорбей.
Голос миледи, на редкость полнозвучный и проникнутый страстным воодушевлением, придавал грубоватым, неуклюжим стихам псалма магическую силу и такую выразительность, какую самые восторженные пуритане редко находили в пении своих братьев, хотя они и украшали его всем пылом своего воображения. Фельтону казалось, что он слышит пение ангела, утешающего трех еврейских отроков в печи огненной.

Миледи продолжала:

Но избавленья час настанет
Для нас, о всеблагой творец!
И если воля нас обманет,
То не обманут смерть и праведный венец.
Этот стих, в который неотразимая очаровательница постаралась вложить всю душу, довершил смятение в сердце молодого офицера; он резким движением распахнул дверь и предстал перед миледи, бледный, как всегда, но с горящими, блуждающими глазами.

— Зачем вы так поете, — проговорил он, — и таким голосом?

— Простите, — кротко ответила миледи, — я забыла, что мои песнопения неуместны в этом доме. Я, может быть, оскорбила ваше религиозное чувство, но, клянусь вам, это было сделано без умысла! Простите мою вину, быть может и большую, но, право же, невольную…

Миледи была так прекрасна в эту минуту, религиозный экстаз, в котором, казалось, она пребывала, придавал такое неземное выражение ее лицу, что ослепленному ее красотой Фельтону почудилось, будто он видит перед собой ангела, пение которого он только что слышал.

— Да, да… — ответил он. — Да, вы смущаете, вы волнуете людей, живущих в замке…

Бедный безумец сам не замечал бессвязности своих слов, а миледи между тем зорким взглядом старалась проникнуть в тайники его сердца.

— Я не буду больше петь, — опуская глаза, сказала миледи со всей кротостью, какую только могла придать своему голосу, со всей покорностью, какую только могла изобразить своей позой.

— Нет, нет, сударыня, — возразил Фельтон, — только пойте тише, в особенности ночью.

И с этими словами Фельтон, чувствуя, что он не в состоянии надолго сохранить суровость по отношению к пленнице, бросился вон из комнаты.

— Вы хорошо сделали, господин лейтенант! — сказал солдат. — Ее пение переворачивает всю душу. Впрочем, к этому скоро привыкаешь — голос у нее такой чудесный!

XXIV

ТРЕТИЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Фельтон явился, но предстояло сделать еще один шаг: надо было удержать его или, вернее, надо было добиться того, чтобы он сам пожелал остаться, и миледи еще неясно представляла себе, как ей этого достичь.

Надо было достигнуть большего: необходимо было заставить его говорить, чтобы иметь возможность самой говорить с ним, — миледи хорошо знала, что самое большое ее очарование таилось в голосе, так искусно принимавшем все оттенки, начиная от человеческой речи и кончая ангельским пением.

Однако, несмотря на все эти обольщения, миледи могла потерпеть неудачу, ибо Фельтон был предупрежден против малейшей случайности. Поэтому она стала наблюдать за всеми своими поступками, за каждым своим словом, за самым обыкновенным взглядом и жестом и даже за дыханием, которое можно было истолковать как вздох. Короче говоря, она стала изучать все, как делает искусный актер, которому только что дали новую, необычную для него роль.

Ее поведение относительно лорда Винтера не представляло особых трудностей, поэтому она обдумала его еще накануне и решила в присутствии деверя быть молчаливой и держать себя с достоинством, время от времени раздражая его напускным пренебрежением, каким-нибудь презрительным словом подстрекая его к угрозам и насилиям, которые составят контраст ее покорности. Фельтон будет всему этому свидетелем; он, может быть, ничего не скажет, но все увидит.

Утром Фельтон явился в обычный час, но за все время, пока он распоряжался приготовлениями к завтраку, миледи не сказала ему ни слова. Зато в ту минуту, когда он собрался уходить, ей показалось, что он хочет заговорить сам, и у нее мелькнула надежда. Однако губы его шевельнулись, не издав ни звука; сделав над собой усилие, он затаил в своем сердце слова, которые чуть было не сорвались с его уст, и удалился.

Около полудня пришел лорд Винтер.

Был довольно хороший зимний день, и луч бледного солнца Англии, которое светит, но не греет, проникал сквозь решетку в тюрьму миледи.

Она глядела в окно и сделала вид, что не слышала, как открылась дверь.

— Вот как! —усмехнулся лорд Винтер. — После того как мы разыгрывали сначала комедию, затем трагедию, мы теперь ударились в меланхолию.

Пленница ничего не ответила.

— Да, да, понимаю, — продолжал лорд Винтер. — Вам бы хотелось очутиться на свободе на этом берегу, хотелось бы рассекать на надежном корабле изумрудные волны этого моря, хотелось бы устроить мне, на воде или на суше, одну из тех ловких засад, на которые вы такая мастерица. Потерпите! Потерпите немного! Через четыре дня берег станет для вас доступным, море будет для вас открыто, даже более открыто, чем вы того желаете, ибо через четыре дня Англия от вас избавится.

Миледи сложила руки и, подняв красивые глаза к небу, проговорила с ангельской кротостью в голосе и в движениях:

— Боже, боже! Прости этому человеку, как я ему прощаю!

— Да, молись, проклятая! — закричал барон. — Твоя молитва тем более великодушна, что ты, клянусь в этом, находишься в руках человека, который никогда не простит тебя!

Он вышел.

В тот миг, когда он выходил из комнаты, чей-то пристальный взгляд скользнул в полуотворенную дверь, и миледи заметила Фельтона, который быстро отошел в сторону, не желая, чтобы она его видела.

Тогда она бросилась на колени и стала громко молиться.

— Боже, боже! Боже мой! — говорила она. — Ты знаешь, за какое святое дело я страдаю, так дай мне силу перенести страдания…

Дверь тихо открылась. Прекрасная молельщица притворилась, будто не слышит ее скрипа, и со слезами в голосе продолжала:

— Боже карающий! Боже милосердный! Неужели ты допустишь, чтобы осуществились ужасные замыслы этого человека?..

И только после этого она сделала вид, что услышала шаги Фельтона, мгновенно вскочила и покраснела, словно устыдившись, что к ней вошли в ту минуту, когда она стояла на коленях и творила молитву.

— Я не люблю мешать тем, кто молится, сударыня, — серьезно сказал Фельтон, — а потому настоятельно прошу вас, не тревожьтесь из-за меня.

— Почему вы думаете, что я молилась? — спросила миледи сдавленным от слез голосом. — Вы ошибаетесь, я не молилась.

— Неужели вы полагаете, сударыня, — ответил Фельтон все так же серьезно, но уже более мягко, — что я считаю себя вправе препятствовать созданию пасть ниц перед создателем? Сохрани меня боже! К тому же раскаяние приличествует виновным. Каково бы ни было преступление, преступник священен для меня, когда он повергается к стопам всевышнего.

— Виновна, я виновна! — произнесла миледи с улыбкой, которая обезоружила бы ангела на Страшном суде. — Боже, ты знаешь, так ли это! Скажите, что я осуждена, это правда, но вам известно, что господь бог любит мучеников и допускает, чтобы иной раз осуждали невинных.

— Преступница вы или мученица — и в том и в другом случае вам надлежит молиться, и я сам буду молиться за вас.

— О, вы праведник! — вскричала миледи и упала к его ногам. — Выслушайте, я не могу дольше таиться перед вами: я боюсь, что у меня не хватит сил в ту минуту, когда мне надо будет выдержать борьбу и открыто исповедать свою веру. Выслушайте же мольбу отчаявшейся женщины! Вас вводят в заблуждение, но не в этом дело — я прошу вас только об одной милости, и, если вы мне ее окажете, я буду благословлять вас и на этом и на том свете!

— Поговорите с моим начальником, сударыня, — ответил Фельтон, — мне, к счастью, не дано права ни прощать, ни наказывать. Эту ответственность бог возложил на того, кто выше меня.

— Нет, на вас, на вас одного! Лучше вам выслушать меня, чем способствовать моей гибели, способствовать моему бесчестью!

— Если вы заслужили этот позор, сударыня, если вы навлекли на себя это бесчестье, надо претерпеть его, покорившись воле божьей.

— Что вы говорите? О, вы меня не понимаете! Вы думаете, что, говоря о бесчестье, я разумею какое-нибудь наказание, тюрьму или смерть? Дай бог, чтобы это было так! Что мне смерть или тюрьма!

— Я перестаю понимать вас, сударыня.

— Или делаете вид, что перестали, — проронила пленница с улыбкой сомнения.

— Нет, сударыня, клянусь честью солдата, клянусь верой христианина!

— Как! Вам неизвестны намерения лорда Винтера относительно меня?

— Нет, неизвестны.

— Не может быть, ведь вы его поверенный!

— Я никогда не лгу, сударыня.

— Ах, он так мало скрывает свои намерения, что их нетрудно угадать!

— Я не стараюсь ничего отгадывать, сударыня, я жду, чтобы мне доверились, а лорд Винтер, кроме того, что он говорил при вас, ничего мне больше не доверял.

— Значит, вы не его сообщник? — вскричала миледи с величайшей искренностью в голосе. — Значит, вы не знаете, что он готовит мне позор, в сравнении с которым ничто все земные наказания?

— Вы ошибаетесь, сударыня, — краснея, возразил Фельтон. — Лорд Винтер не способен на такое злодеяние.

«Отлично! — подумала миледи. — Еще не зная, о чем идет речь, он называет это злодеянием». И продолжала вслух:

— Друг низкого человека на все способен.

— Кого вы называете низким человеком? — спросил Фельтон.

— Разве есть в Англии другой человек, которого можно было бы назвать так?

— Вы говорите о Джордже Вилльерсе?.. — снова спросил Фельтон, и глаза его засверкали.

— …которого язычники и неверующие зовут герцогом Бекингэмом, — договорила миледи. — Я не думала, чтобы в Англии нашелся хоть один англичанин, которому нужно было бы так долго объяснять, о ком я говорю!

— Десница господня простерта над ним, — сказал Фельтон, — он не избегнет кары, которую заслуживает.

Фельтон лишь выражал по отношению к герцогу чувство омерзения, которое питали все англичане к тому, кого даже католики называли вымогателем, кровопийцей и развратником, а пуритане — просто сатаной.

— О боже мой! Боже мой! — воскликнула миледи. — Когда я молю тебя послать этому человеку заслуженную им кару, ты знаешь, что я поступаю так не из личной мести, а взываю об избавлении целого народа!

— Разве вы его знаете? — спросил Фельтон.

«Наконец-то он обращается ко мне с вопросом!» — мысленно отметила миледи, вне себя от радости, что она так быстро достигла такого значительного результата.

— Знаю ли я его! О да! К моему несчастью, к моему вечному несчастью!

Миледи стала ломать руки, словно в порыве глубочайшей скорби. Фельтон, должно быть, почувствовал, что стойкость оставляет его, и сделал несколько шагов к двери; пленница, не спускавшая с него глаз, вскочила, кинулась ему вслед и остановила его.

— Господин Фельтон, будьте добры, будьте милосердны, выслушайте мою просьбу! — вскричала она. — Дайте мне нож, который из роковой предосторожности барон отнял у меня, ибо он знает, для чего я хочу им воспользоваться… О, выслушайте меня до конца! Отдайте мне на минуту нож, сделайте это из милости, из жалости! Смотрите, я у ваших ног! Поверьте мне, к вам я не питаю злого чувства. Бог мой! Ненавидеть вас… вас, единственного справедливого, доброго, сострадательного человека, которого я встретила! Вас, моего спасителя, быть может!.. На одну только минуту, на одну-единственную минуту, и я верну его вам через окошечко двери. Всего лишь на минуту, господин Фельтон, и вы спасете мне честь!

— Вы хотите лишить себя жизни? — в ужасе вскрикнул Фельтон, забывая высвободить свои руки из рук пленницы.

— Я выдала себя! — прошептала миледи и, как будто обессилев, опустилась на пол. — Я выдала себя! Теперь он все знает… Боже мой, я погибла!

Фельтон стоял, не двигаясь и не зная, на что решиться.

«Он еще сомневается, — подумала миледи, — я была недостаточно естественна».

Они услышали, что кто-то идет по коридору. Миледи узнала шаги лорда Винтера; Фельтон узнал их тоже и сделал движение к двери.

Миледи кинулась к нему.

— Не говорите ни слова… — сказала она сдавленным голосом, — ни слова этому человеку из всего, что я вам сказала, иначе я погибла, и это вы, вы…

Шаги приближались. Она умолкла из страха, что услышат их голоса, и жестом бесконечного ужаса приложила свою красивую руку к губам Фельтона. Фельтон мягко отстранил миледи; она отошла и упала в кресло.

Лорд Винтер, не останавливаясь, прошел мимо двери, и шаги его удалились.

Фельтон, бледный как смерть, несколько мгновений напряженно прислушивался, затем, когда шум шагов замер, вздохнул, как человек, пробудившийся от сна, и кинулся прочь из комнаты.

— А! — сказала миледи, в свою очередь прислушавшись и уверившись, что шаги Фельтона удаляются в сторону, противоположную той, куда ушел лорд Винтер. — Наконец-то ты мой!

Затем ее лицо снова омрачилось.

«Если он скажет барону, — подумала она, — я погибла: барон знает, что я не убью себя, он при нем даст мне в руки нож, и Фельтон убедится, что все это ужасное отчаяние было притворством».

Она посмотрела в зеркало: никогда еще она не была так хороша собою.

— О нет! — проговорила она, улыбаясь. — Конечно, он ему ничего не скажет.

Вечером, когда принесли ужин, пришел лорд Винтер.

— Разве ваше присутствие, милостивый государь, — обратилась к нему миледи, — составляет неизбежную принадлежность моего заточения? Не можете ли вы избавить меня от терзаний, которые причиняет мне ваш приход?

— Как, любезная сестра! — сказал лорд Винтер. — Ведь вы сами трогательно объявили мне вашими красивыми устами, из которых я слышу сегодня такие жестокие речи, что приехали в Англию только для того, чтобы иметь удовольствие видеться со мной, удовольствие, лишение которого вы, по вашим словам, так живо ощущали, что ради него решились пойти на все: на морскую болезнь, на бурю, на плен! Ну вот, я перед вами, будьте довольны. К тому же на этот раз мое посещение имеет определенную цель.

Миледи вздрогнула: она подумала, что Фельтон ее выдал; никогда, быть может за всю жизнь, у этой женщины, испытавшей столько сильных и самых противоположных волнений, не билось так отчаянно сердце.

Она сидела. Лорд Винтер придвинул кресло и уселся возле миледи, потом вынул из кармана какую-то бумагу и медленно развернул ее.

— Посмотрите! — заговорил он. — Я хотел показать вам этот документ, я сам его составил, и впредь он будет служить вам своего рода видом на жительство, так как я согласен сохранить вам жизнь. — Он перевел глаза с миледи на бумагу и вслух прочитал: — «Приказ отвезти в…» — для названия, куда именно, оставлен пробел, — перебил сам себя Винтер. — Если вы предпочитаете какое-нибудь место, укажите его мне, и, лишь бы только оно отстояло не менее чем на тысячу миль от Лондона, я исполню вашу просьбу. Итак, читаю снова: «Приказ отвезти в… поименованную Шарлотту Баксон, заклейменную судом Французского королевства, но освобожденную после наказания; она будет жить в этом месте, никогда не удаляясь от него больше чем на три мили. В случае попытки к бегству она подвергнется смертной казни. Ей будет положено пять шиллингов в день на квартиру и пропитание».

— Этот приказ относится не ко мне, — холодно ответила миледи, — в нем проставлено не мое имя.

— Имя! Да разве оно у вас есть?

— Я ношу фамилию вашего брата.

— Вы ошибаетесь: мой брат был вашим вторым мужем, а ваш первый муж жив еще. Назовите мне его имя, и я поставлю его вместо имени Шарлотты Баксон… Не хотите? Нет?.. Вы молчите? Хорошо. Вы будете внесены в арестантский список под именем Шарлотты Баксон.

Миледи продолжала безмолвствовать, но на этот раз не из обдуманного притворства, а от ужаса: она вообразила, что приказ тотчас же будет приведен в исполнение. Она подумала, что лорд Винтер ускорил ее отъезд; подумала, что ей предстоит уехать сегодня же вечером. На минуту ей представилось, что все потеряно, как вдруг она заметила, что приказ не скреплен подписью.

Радость, вызванная в ней этим открытием, была так велика, что она не могла утаить ее.

— Да, да… — сказал лорд Винтер, подметивший, что с ней творится, — да, вы ищете подпись, и вы говорите себе: «Не все еще потеряно, раз этот приказ не подписан; мне его показывают, только чтобы испугать меня». Вы ошибаетесь: завтра этот приказ будет послан лорду Бекингэму, послезавтра он будет возвращен, подписанный им собственноручно и скрепленный его печатью, а спустя еще двадцать четыре часа, ручаюсь вам, он будет приведен в исполнение. Прощайте, сударыня. Вот все, что я имел вам сообщить.

— А я отвечу вам, милостивый государь, что это злоупотребление властью и это изгнание под вымышленным именем — подлость!

— Вы предпочитаете быть повешенной под вашим настоящим именем, миледи? Ведь вам известно, что английские законы безжалостно карают преступления против брака. Объяснимся же откровенно: хотя мое имя или, вернее, имя моего брата оказывается замешанным в эту позорную историю, я пойду на публичный скандал, чтобы быть вполне уверенным, что раз и навсегда избавился от вас.

Миледи ничего не ответила, но побледнела как мертвец.

— А, я вижу, что вы предпочитаете дальнее странствие! Отлично, сударыня. Старинная поговорка утверждает, что путешествия просвещают юношество. Честное слово, в конце концов вы правы! Жизнь — вещь хорошая. Вот потому-то я и забочусь о том, чтобы вы ее у меня не отняли. Значит, остается договориться относительно пяти шиллингов. Я могу показаться несколько скуповатым, не так ли? Объясняется это моей заботой о том, чтобы вы не подкупили ваших стражей. Впрочем, чтобы обольстить их, при вас еще останутся все ваши чары. Воспользуйтесь ими, если неудача с Фельтоном не отбила у вас охоты к такого рода попыткам.

«Фельтон не выдал меня! — подумала миледи. — В таком случае, ничего еще не потеряно».

— А теперь — до свиданья, сударыня. Завтра я приду объявить вам об отъезде моего гонца.

Лорд Винтер встал, насмешливо поклонился миледи и вышел.

Миледи облегченно вздохнула: у нее было еще четыре дня впереди; четырех дней ей будет достаточно, чтобы окончательно обольстить Фельтона.

Но у нее явилась ужасная мысль, что лорд Винтер, возможно, пошлет как раз Фельтона к Бекингэму получить его подпись на приказе; в таком случае, Фельтон ускользнет из ее рук; а для полного успеха пленнице необходимо было, чтобы действие ее чар не прерывалось.

Все же, как мы уже говорили, одно обстоятельство успокаивало миледи: Фельтон не выдал ее.

Пленница не хотела обнаруживать волнение, вызванное в ней угрозами лорда Винтера, поэтому она села за стол и поела.

Потом, как и накануне, она опустилась на колени и прочитала вслух молитвы. Как и накануне, солдат перестал ходить и остановился, прислушиваясь.

Вскоре она различила более легкие, чем у часового, шаги; они приблизились из глубины коридора и остановились у ее двери.

«Это он», — подумала миледи.

И она запела тот самый гимн, который накануне привел Фельтона в такое восторженное состояние.

Но, хотя ее чистый, сильный голос звучал так мелодично и проникновенно, как никогда, дверь не открылась. Миледи украдкой бросила взгляд на дверное окошечко, и ей показалось, что она видит сквозь частую решетку горящие глаза молодого человека; но она так и не узнала, было ли то в самом деле или ей только почудилось: на этот раз у него хватило самообладания не войти в комнату.

Однако спустя несколько мгновений после того, как миледи кончила петь, ей показалось, что она слышит глубокий вздох; затем те же шаги, которые перед тем приблизились к ее двери, медленно и как бы нехотя удалились.

XXV

ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
На следующий день Фельтон, войдя к миледи, увидел, что она стоит на кресле и держит в руках веревку, свитую из батистовых платков, которые были разорваны на узкие полосы, заплетенные жгутами и связанные концами одна с другой. Когда заскрипела открываемая Фельтоном дверь, миледи легко спрыгнула с кресла и попыталась спрятать за спину импровизированную веревку, которую она держала в руках.

Молодой человек был бледнее обыкновенного, и его покрасневшие от бессонницы глаза указывали на то, что он провел тревожную ночь.

Однако по выражению его лица можно было заключить, что он вооружился самой непреклонной суровостью.

Он медленно подошел к миледи, усевшейся в кресло, и, подняв конец смертоносного жгута, который она нечаянно или, может быть, нарочно оставила на виду, холодно спросил:

— Что это такое, сударыня?

— Это? Ничего, — ответила миледи с тем скорбным выражением, которое она так искусно умела придавать своей улыбке. — Скука — смертельный враг заключенных. Я скучала и развлекалась тем, что плела эту веревку.

Фельтон обратил взор на стену, у которой стояло кресло миледи, и увидел над ее головой позолоченный крюк, вделанный в стену и служивший вешалкой для платья или оружия.

Он вздрогнул, и пленница заметила это; хотя глаза ее были опущены, ничто не ускользало от нее.

— А что вы делали, стоя на кресле? — спросил Фельтон.

— Что вам до этого?

— Но я желаю это знать, — настаивал Фельтон.

— Не допытывайтесь. Вы знаете, что нам, истинным христианам, запрещено лгать.

— Ну, так я сам скажу, что вы делали или, вернее, что собирались сделать: вы хотели привести в исполнение гибельное намерение, которое лелеете в уме. Вспомните, сударыня, что если господь запрещает ложь, то еще строже он запрещает самоубийство!

— Когда господь видит, что одно из его созданий несправедливо подвергается гонению и что ему приходится выбирать между самоубийством и бесчестьем, то, поверьте, бог простит ему самоубийство, — возразила миледи тоном глубокого убеждения. — Ведь в таком случае самоубийство — мученическая смерть.

— Вы или преувеличиваете, или не договариваете. Скажите все, сударыня, ради бога, объяснитесь!

— Рассказать вам о моих несчастьях, чтобы вы сочли их выдумкой, поделиться с вами моими замыслами, чтобы вы донесли о них моему гонителю, — нет, милостивый государь! К тому же, что для вас жизнь или смерть несчастной осужденной женщины? Ведь вы отвечаете только за мое тело, не так ли? И лишь бы вы представили труп — с вас больше ничего не спросят, если в нем признают меня. Быть может, даже вы получите двойную награду.

— Я, сударыня, я? — вскричал Фельтон. — И вы можете предположить, что я соглашусь принять награду за вашу жизнь? Вы не думаете о том, что говорите!

— Не препятствуйте мне, Фельтон, не препятствуйте! — воодушевляясь, сказала миледи. — Каждый солдат должен быть честолюбив, не правда ли? Вы — лейтенант, а за моим гробом вы будете идти в чине капитана.

— Да что я вам сделал, что вы возлагаете на меня такую ответственность перед богом и людьми? — проговорил потрясенный ее словами Фельтон. — Через несколько дней вы покинете этот замок, сударыня, ваша жизнь не будет больше под моей охраной, и тогда… — прибавил он со вздохом, — тогда поступайте с ней, как вам будет угодно.

— Итак, — вскричала миледи, словно не в силах больше сдержать священное негодование, — вы, богобоязненный человек, вы, кого считают праведником, желаете только одного — чтобы вас не обвинили в моей смерти, чтобы она не причинила вам никакого беспокойства?

— Я должен оберегать вашу жизнь, сударыня, и я сумею сделать это.

— Но понимаете ли вы, какую вы выполняете обязанность? То, что вы делаете, было бы жестоко, даже если б я была виновна; как же назовете вы свое поведение, как назовет его господь, если я невинна?

— Я солдат, сударыня, и исполняю порученные приказания.

— Вы думаете, господь в день Страшного суда отделит слепо повиновавшихся палачей от неправедных судей? Вы не хотите, чтобы я убила свое тело, а вместе с тем делаетесь исполнителем воли того, кто хочет погубить мою душу!

— Повторяю, — сказал Фельтон, начавший колебаться, — вам не грозит никакая опасность, и я отвечаю за лорда Винтера, как за самого себя.

— Безумец! — вскричала миледи. — Жалкий безумец тот, кто осмеливается ручаться за другого, когда наиболее мудрые, наиболее угодные богу люди не осмеливаются поручиться за самих себя! Безумец тот, кто принимает сторону сильнейшего и счастливейшего, чтобы притеснять слабую и несчастную!

— Невозможно, сударыня, невозможно! — вполголоса произнес Фельтон, сознававший в душе всю справедливость этого довода. — Пока вы узница, вы не получите через меня свободу; пока вы живы, вы не лишитесь через меня жизни.

— Да, — вскричала миледи, — но я лишусь того, что мне дороже жизни: я лишусь чести! И вас, Фельтон, вас я сделаю ответственным перед богом и людьми за мой стыд и за мой позор!

На этот раз Фельтон, как ни был он бесстрастен или как ни старался казаться таким, не мог устоять против тайного воздействия, которому он уже начал подчиняться: видеть эту женщину, такую прекрасную, чистую, словно непорочное видение, — видеть ее то проливающей слезы, то угрожающей, в одно и то же время испытывать обаяние ее красоты и покоряющую силу ее скорби — это было слишком много для мечтателя, слишком много для ума, распаленного восторгами исступленной веры, слишком много для сердца, снедаемого пылкой любовью к богу и жгучей ненавистью к людям.

Миледи уловила это смущение, бессознательно почуяла пламя противоположных страстей, бушевавших в крови молодого фанатика; подобно искусному полководцу, который, видя, что неприятель готов отступить, идет на него с победным кличем, она встала, прекрасная, как древняя жрица, вдохновенная, как христианская девственница; шея ее обнажилась, волосы разметались, взор зажегся тем огнем, который уже внес смятение в чувства молодого пуританина; одной рукой стыдливо придерживая на груди платье, другую простирая вперед, она шагнула к нему и запела своим нежным голосом, которому в иных случаях умела придавать страстное и грозное выражение:

Бросьте жертву в пасть Ваала,
Киньте мученицу львам —
Отомстит всевышний вам!..
Я из бездн к нему воззвала…
При этом странном обращении Фельтон застыл от неожиданности.

— Кто вы, кто вы? — вскричал он, с мольбой складывая ладони. — Посланница ли вы неба, служительница ли ада, ангел вы или демон, зовут вас Элоа или Астарта?

— Разве ты не узнал меня, Фельтон? Я не ангел и не демон — я дочь земли, и я сестра тебе по вере, вот и все.

— Да, да! Я сомневался еще, теперь я верю…

— Ты веришь, а между тем ты сообщник этого отродья Велиала, которого зовут лордом Винтером! Ты веришь, а между тем ты оставляешь меня в руках моих врагов, врага Англии, врага божия? Ты веришь, а между тем ты предаешь меня тому, кто наполняет и оскверняет мир своей ересью и своим распутством, — гнусному Сарданапалу, которого слепцы зовут герцогом Бекингэмом, а верующие называют антихристом!

— Я предаю вас Бекингэму? Я? Что вы такое говорите!

— Имеющие глаза — не увидят! — вскричала миледи. — Имеющие уши — не услышат!

— Да-да! — сказал Фельтон и провел рукой по лбу, покрытому потом, словно желая с корнем вырвать послед нее сомнение. — Да, я узнаю голос, вещавший мне во сне. Да, я узнаю черты ангела, который является мне каждую ночь и громко говорит моей душе, не знающей сна: «Рази, спаси Англию, спаси самого себя, ибо ты умрешь, не укротив гнева господня!» Говорите, говорите, — вскричал Фельтон, — теперь я вас понимаю!

Устрашающая радость, мгновенная, как вспышка молнии, сверкнула в глазах миледи.

Как ни мимолетен был этот зловещий луч радости, Фельтон уловил его и содрогнулся, словно он осветил бездну сердца этой женщины.

Фельтон вспомнил вдруг предостережения лорда Винтера относительно чар миледи и ее первые попытки обольщения; он отступил на шаг и опустил голову, не переставая глядеть на нее: точно завороженный этим странным созданием, он не мог отвести от миледи глаз.

Миледи была достаточно проницательна, чтобы правильно истолковать смысл его нерешительности. Ледяное хладнокровие, таившееся за ее кажущимся волнением, ни на миг не покидало ее.

Прежде чем Фельтон снова заговорил и тем заставил бы ее продолжать разговор в том же восторженном духе, что было бы чрезвычайно трудно, она уронила руки, словно женская слабость пересилила восторг вдохновения.

— Нет, — сказала она, — не мне быть Юдифью, которая освободит Ветулию от Олоферна. Меч всевышнего слишком тяжел для руки моей. Дайте же мне умереть, чтобы избегнуть бесчестья, дайте мне найти спасение в мученической смерти! Я не прошу у вас ни свободы, как сделала бы преступница, ни мщения, как сделала бы язычница. Дайте мне умереть, вот и все. Я умоляю вас, на коленях взываю к вам: дайте мне умереть, и мой последний вздох будет благословлять моего избавителя!

При звуках этого кроткого и умоляющего голоса, при виде этого робкого, убитого взгляда Фельтон снова подошел к ней.

Мало-помалу обольстительница вновь предстала перед ним в том магическом уборе, который она по своему желанию то выставляла напоказ, то прятала и который создавали красота, кротость, слезы и в особенности неотразимая прелесть мистического сладострастия — самая губительная из всех страстей.

— Увы! — сказал Фельтон. — Я единственно только могу пожалеть вас, если вы докажете, что вы жертва. Но лорд Винтер возводит на вас тяжкие обвинения. Вы христианка, вы мне сестра по вере. Я чувствую к вам влечение — я, никогда не любивший никого, кроме своего благодетеля, не встречавший в жизни никого, кроме предателей и нечестивцев! Но вы, сударыня, — вы так прекрасны и с виду так невинны! Должно быть, вы совершили какие-нибудь беззакония, если лорд Винтер так преследует вас…

— Имеющие глаза — не увидят, — повторила миледи с оттенком невыразимой печали в голосе, — имеющие уши — не услышат.

— Но если так, говорите, говорите же! — вскричал молодой офицер.

— Поверить вам мой позор! — сказала миледи с краской смущения в лице. — Ведь часто преступление одного бывает позором другого… Мне, женщине, поверить мой позор вам, мужчине! О… — продолжала она, стыдливо прикрывая рукой свои прекрасные глаза, — о, никогда, никогда я не буду в состоянии поведать это!

— Мне, брату? — сказал Фельтон.

Миледи долго смотрела на него с таким выражением, которое молодой офицер принял за колебание; на самом же деле оно показывало только, что миледи наблюдает за ним и желает его обворожить.

Фельтон с умоляющим видом сложил руки.

— Ну хорошо, — проговорила миледи, — я доверюсь моему брату, я решусь!

В эту минуту послышались шаги лорда Винтера, но на этот раз грозный деверь миледи не ограничился тем, что прошел мимо двери, как накануне, а остановился и обменялся несколькими словами с часовым; затем дверь открылась, и он появился на пороге.

Во время этого краткого разговора за дверью Фельтон отскочил в сторону, и, когда лорд Винтер вошел, он стоял в нескольких шагах от пленницы.

Барон вошел медленно и обвел испытующим взглядом пленницу и молодого человека.

— Вы что-то давно здесь, Джон, — сказал он. — Уж не рассказывает ли вам эта женщина о своих преступлениях? В таком случае, я не удивляюсь тому, что ваш разговор продолжается столько времени.

Фельтон вздрогнул, и миледи поняла, что она погибла, если не придет на помощь опешившему пуританину.

— А, вы боитесь, чтобы пленница не ускользнула из ваших рук! — заговорила она. — Спросите вашего достойного тюремщика, о какой милости я сейчас умоляла его.

— Вы просили о милости? — подозрительно спросил барон.

— Да, милорд, — подтвердил смущенный молодой человек.

— О какой же это милости? — спросил лорд Винтер.

— Миледи просила у меня нож и обещала отдать его через минуту в окошко двери, — ответил Фельтон.

— А разве здесь кто-нибудь спрятан, кого эта милая особа хочет зарезать? — спросил лорд Винтер своим насмешливым, презрительным тоном.

— Здесь нахожусь я, — ответила миледи.

— Я предоставил вам на выбор Америку или Тайберн, — заметил лорд Винтер. — Выберите Тайберн, миледи: веревка, поверьте, надежнее ножа.

Фельтон побледнел и сделал шаг вперед, вспомнив, что в ту минуту, когда он вошел в комнату, миледи держала в руках веревку.

— Вы правы, — сказала она, — я уже думала об этом. — И прибавила сдавленным голосом: — И еще подумаю.

Фельтон почувствовал, как дрожь пронизала все его тело; вероятно, это движение не укрылось от взгляда лорда Винтера.

— Не верь этому, Джон, — сказал он. — Джон, друг мой, я положился на тебя! Будь осторожен, я предупреждал тебя! Впрочем, мужайся, дитя мое: через три дня мы избавимся от этого создания, и там, куда я ушлю ее, она никому не сможет вредить.

— Ты слышишь! — громко вскричала миледи, чтобы барон подумал, что она взывает к богу, а Фельтон понял, что она обращается к нему.

Фельтон опустил голову и задумался.

Барон, взяв офицера под руку, пошел с ним к двери, все время глядя через плечо на миледи и не спуская с нее глаз, пока они не покинули комнату.

«Оказывается, я еще не настолько преуспела в моем деле, как предполагала, — подумала пленница, когда дверь закрылась за ними. — Винтер изменил своей обычной глупости и проявляет небывалую осторожность. Вот что значит жажда мести! И как она совершенствует характер человека! Ну, а Фельтон… Фельтон колеблется! Ах, он не такой человек, как этот проклятый д'Артаньян! Пуританин обожает только непорочных дев, и к тому же обожает их, сложив молитвенно руки. Мушкетер же любит женщин, и любит их, заключая в свои объятия».

Однако миледи с нетерпением ожидала возвращения Фельтона: она не сомневалась, что еще увидится с ним в этот день. Наконец, спустя час после описанной нами сцены, она услышала тихий разговор у двери; вскоре дверь отворилась, и перед ней предстал Фельтон.

Молодой человек быстро вошел в комнату, оставив за собой дверь полуоткрытой, и сделал миледи знак, чтобы она молчала; лицо его выражало сильную тревогу.

— Что вы от меня хотите? — спросила миледи.

— Послушайте, — тихо заговорил Фельтон, — я удалил часового, чтобы мой приход к вам остался для всех тайной и никто не подслушал нашу беседу. Барон сейчас рассказал мне ужасающую историю…

Миледи улыбнулась своей улыбкой покорной жертвы и покачала головой.

— Или вы демон, — продолжал Фельтон, — или барон, мой благодетель, мой отец — чудовище! Я вас знаю всего четыре дня, а его я люблю уже два года. Мне простительно поэтому колебаться в выборе между вами. Не пугайтесь моих слов, мне необходимо убедиться, что вы говорите правду. Сегодня после полуночи я приду к вам, и вы меня убедите.

— Нет, Фельтон, нет, брат мой, — отвечала она, — ваша жертва слишком велика, и я понимаю, чего она вам стоит! Нет, я погибла, не губите себя вместе со мной! Моя смерть будет гораздо красноречивее моей жизни, и молчание трупа убедит вас гораздо лучше слов узницы…

— Замолчите, сударыня! — вскричал Фельтон. — Не говорите мне этого! Я пришел, чтобы вы обещали мне, дали честное слово, поклялись всем, что для вас свято, что не посягнете на свою жизнь.

— Я не хочу обещать, — ответила миледи. — Никто так не уважает клятвы, как я, и, если я обещаю, я должна буду сдержать слово.

— Так обещайте, по крайней мере, подождать, не покушаться на себя, пока мы не увидимся снова! И, если вы после того, как увидитесь со мной, будете по-прежнему упорствовать в вашем намерении, тогда делать нечего… вы вольны поступать, как вам угодно, и я сам дам вам оружие, которое вы просили.

— Что ж, ради вас я подожду.

— Поклянитесь!

— Клянусь нашим богом! Довольны вы?

— Хорошо, до наступающей ночи.

И он бросился из комнаты, запер за собой дверь и стал ждать в коридоре, с пикой солдата в руке, точно заменяя на посту часового.

Когда солдат вернулся, Фельтон отдал ему его оружие.

Подойдя к дверному окошечку, миледи увидела, с каким исступлением перекрестился Фельтон и как пошел по коридору вне себя от восторга.

Она вернулась на свое место с улыбкой злобного презрения на губах, повторяя имя божие, которым она только что поклялась, так и не научившись познавать его.

— Мой бог? — сказала она. — Безумный фанатик! Мой бог — это я и тот, кто поможет мне отомстить за себя!

XXVI

ПЯТЫЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Между тем миледи наполовину уже торжествовала победу, и достигнутый успех удваивал ее силы.

Нетрудно было одерживать победы, как она делала это до сих пор, над людьми, которые легко поддавались обольщению и которых галантное придворное воспитание быстро увлекало в ее сети; миледи была настолько красива, что на пути к покорению мужчин не встречала сопротивления со стороны плоти, и настолько ловка, что без труда преодолевала препятствия, чинимые духом.

Но на этот раз ей пришлось вступить в борьбу с натурой дикой, замкнутой, нечувствительной благодаря привычке к самоистязанию. Религия и суровая религиозная дисциплина сделали Фельтона человеком, недоступным обычным обольщениям. В этом восторженном уме роились такие обширные планы, такие мятежные замыслы, что в нем не оставалось места для случайной любви, порождаемой чувственным влечением, той любви, которая вскармливается праздностью и растет под влиянием нравственной испорченности. Миледи пробила брешь: своей притворной добродетелью поколебала мнение о себе человека, сильно предубежденного против нее, а своей красотой покорила сердце и чувства человека целомудренного и чистого душой. Наконец-то в этом опыте над самым строптивым существом, какое только могли предоставить ей для изучения природа и религия, она развернула во всю ширь свои силы и способности, ей самой дотоле неведомые!

Но тем не менее много раз в продолжение этого вечера она отчаивалась в своей судьбе и в себе самой; она, правда, не призывала бога, зато верила в помощь духа зла, в эту могущественную силу, которая правит человеческой жизнью в мельчайших ее проявлениях и которой, как повествует арабская сказка, достаточно одного гранатового зернышка, чтобы возродить целый погибший мир.

Миледи хорошо подготовилась к предстоящему приходу Фельтона и тщательно обдумала свое поведение при этом свидании. Она знала, что ей остается только два дня и что как только приказ будет подписан Бекингэмом (а Бекингэм не задумается подписать его еще и потому, что в приказе проставлено вымышленное имя и, следовательно, он не будет знать, о какой женщине идет речь), как только, повторяем, приказ этот будет подписан, барон немедленно отправит ее. Она знала также, что женщины, присужденные к ссылке, обладают гораздо менее могущественными средствами обольщения, чем женщины, слывущие добродетельными во мнении света, те, чья красота усиливается блеском высшего общества, восхваляется голосом моды и золотится волшебными лучами аристократического происхождения. Осуждение на унизительное, позорное наказание не лишает женщину красоты, но оно служит непреодолимым препятствием к достижению могущества вновь. Как все по-настоящему одаренные люди, миледи отлично понимала, какая среда больше всего подходит к ее натуре, к ее природным данным. Бедность отталкивала ее, унижение отнимало у нее две трети величия. Миледи была королевой лишь между королевами; для того чтобы властвовать, ей нужно было сознание удовлетворенной гордости. Повелевать низшими существами было для нее скорее унижением, чем удовольствием.

Разумеется, она вернулась бы из своего изгнания, в этом она не сомневалась ни одной минуты, но сколько времени могло продолжаться это изгнание? Для такой деятельной и властолюбивой натуры, как миледи, дни, когда человек не возвышается, казались злосчастными днями; какое же слово можно подыскать, чтобы назвать дни, когда человек катится вниз! Потерять год, два года, три года — значит потерять вечность; вернуться, когда д'Артаньян, вместе со своими друзьями, торжествующий и счастливый, уже получит от королевы заслуженную награду, — все это были такие мучительные мысли, которых не могла перенести женщина, подобная миледи. Впрочем, бушевавшая в ней буря удваивала ее силы, и она была бы в состоянии сокрушить стены своей темницы, если бы хоть на мгновение физические ее возможности могли сравняться с умственными.

Помимо всего этого, ее мучила мысль о кардинале. Что должен был думать, чем мог себе объяснить ее молчание недоверчивый, беспокойный, подозрительный кардинал — кардинал, который был не только единственной ее опорой, единственной поддержкой и единственным покровителем в настоящем, но еще и главным орудием ее счастья и мщения в будущем? Она знала его, знала, что, вернувшись из безуспешного путешествия, она напрасно стала бы оправдываться заключением в тюрьме, напрасно стала бы расписывать перенесенные ею страдания; кардинал сказал бы ей в ответ с насмешливым спокойствием скептика, сильного как своей властью, так и своим умом: «Не надо было попадаться!»

В такие минуты миледи призывала всю свою энергию и мысленно твердила имя Фельтона, этот единственный проблеск света, проникавший к ней на дно того ада, в котором она очутилась; и, словно змея, которая, желая испытать свою силу, свивает и развивает кольца, она заранее опутывала Фельтона множеством извивов своего изобретательного воображения.

Между тем время шло, часы один за другим, казалось, будили мимоходом колокол, и каждый удар медного языка отзывался в сердце пленницы. В девять часов пришел, по своему обыкновению, лорд Винтер, осмотрел окно и прутья решетки, исследовал пол, стены, камин и двери, и в продолжение этого долгого и тщательного осмотра ни он, ни миледи не произнесли ни слова.

Без сомнения, оба понимали, что положение стало слишком серьезным, чтобы терять время на бесполезные слова и бесплодный гнев.

— Нет-нет, — сказал барон, уходя от миледи, — вам еще не удастся убежать этой ночью!

В десять часов Фельтон пришел поставить часового, и миледи узнала его походку. Она угадывала ее теперь, как любовница угадывает походку своего возлюбленного, а между тем миледи ненавидела и презирала этого слабохарактерного фанатика.

Условленный час еще не наступил, и Фельтон не вошел.

Два часа спустя, когда пробило полночь, сменили часового.

На этот раз время наступило, и миледи стала с нетерпением ждать.

Новый часовой начал прохаживаться по коридору.

Через десять минут пришел Фельтон.

Миледи насторожилась.

— Слушай, — сказал молодой человек часовому, — ни под каким предлогом не отходи от этой двери. Тебе ведь известно, что в прошлую ночь милорд наказал одного солдата за то, что тот на минуту оставил свой пост, а между тем я сам караулил за него во время его недолгого отсутствия.

— Да, это мне известно, — ответил солдат.

— Приказываю тебе надзирать самым тщательным образом. Я же, — прибавил Фельтон, — войду и еще раз осмотрю комнату этой женщины: у нее, боюсь, есть злое намерение покончить с собой, и мне приказано следить за ней.

— Отлично, — прошептала миледи, — вот строгий пуританин начинает уже лгать.

Солдат только усмехнулся:

— Черт возьми, господин лейтенант, вы не можете пожаловаться на такое поручение, особенно если милорд уполномочил вас заглянуть к ней в постель.

Фельтон покраснел; при всяких других обстоятельствах он сделал бы солдату строгое внушение за то, что тот позволил себе подобную шутку, но совесть говорила в нем слишком громко, чтобы уста осмелились что-нибудь вымолвить.

— Если я позову, — сказал он, — войди. Точно так же, если кто-нибудь придет, позови меня.

— Слушаю, господин лейтенант, — ответил солдат.

Фельтон вошел к миледи. Миледи встала.

— Это вы! — сказала она.

— Я вам обещал прийти и пришел.

— Вы мне обещали еще и другое.

— Что же? Боже мой! — проговорил молодой человек, и, несмотря на все умение владеть собой, у него задрожали колени и на лбу выступил пот.

— Вы обещали принести нож и оставить его мне после нашего разговора.

— Не говорите об этом, сударыня! Нет такого положения, как бы ужасно оно ни было, которое давало бы право божьему созданию лишать себя жизни. Я подумал и пришел к заключению, что ни в коем случае не должен принимать на свою душу такой грех.

— Ах, вы подумали! — сказала пленница, с презрительной улыбкой садясь в кресло. — И я тоже подумала и тоже пришла к заключению.

— К какому?

— Что мне нечего сказать человеку, который не держит слова.

— О боже мой! — прошептал Фельтон.

— Вы можете удалиться, я ничего не скажу.

— Вот нож! — проговорил Фельтон, вынимая из кармана оружие, которое, согласно своему обещанию, он принес, но не решался передать пленнице.

— Дайте мне взглянуть на него.

— Зачем?

— Клянусь честью, я его отдам сейчас же! Вы положите его на этот стол и станете между ним и мною.

Фельтон подал оружие миледи; она внимательно осмотрела лезвие и попробовала острие на кончике пальца.

— Хорошо, — сказала она, возвращая нож молодому офицеру, — этот из отменной твердой стали… Вы верный друг, Фельтон.

Фельтон взял нож и, как было условлено, положил его на стол.

Миледи проследила за Фельтоном взглядом и удовлетворенно кивнула головой.

— Теперь, — сказала она, — выслушайте меня.

Это приглашение было излишне: молодой офицер стоял перед ней и жадно ждал ее слов.

— Фельтон… — начала миледи торжественно и меланхолично. — Фельтон, представьте себе, что ваша сестра, дочь вашего отца, сказала вам: когда я была еще молода и, к несчастью, слишком красива, меня завлекли в западню, но я устояла… Против меня умножили козни и насилия — я устояла. Стали глумиться над верой, которую я исповедую, над богом, которому я поклоняюсь, — потому что я призывала на помощь бога и эту мою веру, — но и тут я устояла. Тогда стали осыпать меня оскорблениями и, так как не могли погубить мою душу, захотели навсегда осквернить мое тело. Наконец…

Миледи остановилась, и горькая улыбка мелькнула на ее губах.

— Наконец, — повторил за ней Фельтон, — что же сделали наконец?

— Наконец, однажды вечером, решили сломить мое упорство, победить которое все не удавалось… итак, однажды вечером мне в воду примешали сильное усыпляющее средство. Едва окончила я свой ужин, как почувствовала, что мало-помалу впадаю в какое-то странное оцепенение. Хотя я ничего не подозревала, смутный страх овладел мною, и я старалась побороть сон. Я встала, хотела кинуться к окну, позвать на помощь, но ноги отказались мне повиноваться. Мне показалось, что потолок опускается на мою голову и давит меня своей тяжестью. Я протянула руки, пыталась заговорить, но произносила что-то нечленораздельное. Непреодолимое оцепенение овладевало мною, я ухватилась за кресло, чувствуя, что сейчас упаду, но вскоре эта опора стала недостаточной для моих обессилевших рук — я упала на одно колено, потом наоба. Хотела молиться — язык онемел. Господь, без сомнения, не видел и не слышал меня, и я свалилась на пол, одолеваемая сном, похожим на смерть.

Обо всем, что произошло во время этого сна, и о том, сколько времени он продолжался, я не сохранила никакого воспоминания. Помню только, что я проснулась, лежа в постели в какой-то круглой комнате, роскошно убранной, в которую свет проникал через отверстие в потолке. К тому же в ней, казалось, не было ни одной двери. Можно было подумать, что это великолепная темница.

Я долго не в состоянии была понять, где я нахожусь, не могла отдать себе отчет в тех подробностях, о которых только что рассказала вам: мой ум, казалось, безуспешно силился стряхнуть с себя тяжелый мрак этого сна, который я не могла превозмочь. У меня было смутное ощущение езды в карете и какого-то страшного сновидения, отнявшего у меня все силы, но все это представлялось мне так сбивчиво, так неясно, как будто все эти события происходили не со мной, а с кем-то другим и все-таки, в силу причудливого раздвоения моего существа, вплетались в мою жизнь.

Некоторое время состояние, в котором я находилась, казалось мне настолько странным, что я вообразила, будто вижу все это во сне… Я встала, шатаясь. Моя одежда лежала на стуле возле меня, но я не помнила, как разделась, как легла. Тогда мало-помалу действительность начала представляться мне со всеми ее ужасами, и я поняла, что нахожусь не у себя дома. Насколько я могла судить по лучам солнца, проникавшим в комнату, уже близился закат, а уснула я накануне вечером — значит, мой сон продолжался около суток! Что произошло во время этого долгого сна?

Я оделась так быстро, как только позволили мне мои силы. Все мои движения, медлительные и вялые, свидетельствовали о том, что действие усыпляющего средства все еще сказывалось. Эта комната, судя по ее убранству, предназначалась для приема женщины, и самая законченная кокетка, окинув взглядом комнату, убедилась бы, что все ее желания предупреждены.

Без сомнения, я была не первой пленницей, очутившейся взаперти в этой роскошной тюрьме, но вы понимаете, Фельтон, что чем больше мне бросалось в глаза все великолепие моей темницы, тем больше мной овладевал страх. Да, это была настоящая темница, ибо я тщетно пыталась выйти из нее. Я исследовала все стены, стараясь найти дверь, но при постукивании все они издавали глухой звук.

Я, быть может, раз двадцать обошла вокруг комнаты, ища какого-нибудь выхода, — никакого выхода не оказалось. Подавленная ужасом и усталостью, я упала в кресло.

Между тем быстро наступила ночь, а с ней усилился и мой ужас. Я не знала, оставаться ли мне там, где я сидела: мне чудилось, что со всех сторон меня подстерегает неведомая опасность и стоит мне сделать только шаг, как я подвергнусь ей. Хотя я еще ничего не ела со вчерашнего дня, страх заглушал во мне чувство голода.

Ни малейшего звука извне, по которому я могла бы определить время, не доносилось до меня. Я предполагала только, что должно быть семь или восемь часов вечера: это было в октябре и уже совсем стемнело.

Вдруг заскрипела дверь, и я невольно вздрогнула. Над застекленным отверстием потолка показалась зажженная лампа в виде огненного шара. Она ярко осветила комнату. И я с ужасом увидела, что в нескольких шагах от меня стоит человек.

Стол с двумя приборами, накрытый к ужину, появился, точно по волшебству, на середине комнаты.

Это был тот самый человек, который преследовал меня уже целый год, который поклялся обесчестить меня и при первых словах которого я поняла, что в прошлую ночь он исполнил свое намерение…

— Негодяй! — прошептал Фельтон.

— О да, негодяй! — вскричала миледи, видя, с каким участием, весь превратившись в слух, внимает молодой офицер этому страшному рассказу. — Да, негодяй! Он думал, что достаточно ему было одержать надо мной победу во время сна, чтобы все было решено. Он пришел в надежде, что я соглашусь признать мой позор, раз позор этот свершился. Он решил предложить мне свое богатство взамен моей любви.

Я излила на этого человека все презрение, все негодование, какое может вместить сердце женщины. Вероятно, он привык к подобным упрекам: он выслушал меня спокойно, скрестив руки и улыбаясь; затем, думая, что я кончила, стал подходить ко мне. Я кинулась к столу, схватила нож и приставила его к своей груди.

«Еще один шаг, — сказала я, — и вам придется укорять себя не только в моем бесчестье, но и в моей смерти!»

Мой взгляд, мой голос и вся моя фигура, вероятно, были исполнены той неподдельной искренности, которая является убедительной для самых испорченных людей, потому что он остановился.

«В вашей смерти? — переспросил он. — О нет! Вы слишком очаровательная любовница, чтобы я согласился потерять вас таким образом, вкусив счастье обладать вами только один раз. Прощайте, моя красавица! Я подожду и навещу вас, когда вы будете в лучшем расположении духа».

Сказав это, он свистнул. Пламенеющий шар, освещавший комнату, поднялся еще выше над потолком и исчез. Я опять оказалась в темноте. Мгновение спустя повторился тот же скрип открываемой и снова закрываемой двери, пылающий шар вновь спустился, и я опять очутилась в одиночестве.

Эта минута была ужасна. Если у меня и осталось еще некоторое сомнение относительно моего несчастья, то теперь это сомнение исчезло, и я познала ужасную действительность: я была в руках человека, которого не только ненавидела, но и презирала, в руках человека, способного на все и уже роковым образом доказавшего мне, что он может сделать…

— Но кто был этот человек? — спросил Фельтон.

— Я провела ночь, сидя на стуле, вздрагивая при малейшем шуме, потому что около полуночи лампа погасла и я вновь оказалась в темноте. Но ночь прошла без каких-либо новых поползновений со стороны моего преследователя. Наступил день, стол исчез, и только нож все еще был зажат в моей руке.

Этот нож был моей единственной надеждой.

Я изнемогала от усталости, глаза мои горели от бессонницы, я не решалась заснуть ни на минуту. Дневной свет успокоил меня, я бросилась на кровать, не расставаясь со спасительным ножом, который я спрятала под подушку.

Когда я проснулась, снова стоял уже накрытый стол.

На этот раз, несмотря на весь мой страх, на всю мою тоску, я почувствовала отчаянный голод: уже двое суток я не принимала никакой пищи. Я поела немного хлеба и фруктов. Затем, вспомнив об усыпляющем средстве, подмешанном в воду, которую я выпила, я не прикоснулась к той, что была на столе, и наполнила свой стакан водой из мраморного фонтана, устроенного в стене над умывальником.

Несмотря на эту предосторожность, я все же вначале страшно беспокоилась, но на этот раз мои опасения были неосновательны: день прошел, и я не ощутила ничего похожего на то, чего боялась. Чтобы моя недоверчивость осталась незамеченной, я предусмотрительно наполовину вылила воду из графина.

Наступил вечер, а с ним наступила и темнота. Однако мои глаза стали привыкать к ней; я видела во мраке, как стол ушел вниз и через четверть часа поднялся с поданным мне ужином, а минуту спустя появилась та же лампа и осветила комнату.

Я решила ничего не есть, кроме того, к чему нельзя примешать усыпляющего снадобья. Два яйца и немного фруктов составили весь мой ужин. Затем я налила стакан воды из моего благодетельного фонтана и напилась.

При первых же глотках мне показалось, что вода не такая на вкус, как была утром. Во мне тотчас зашевелилось подозрение, и я не стала пить дальше, но я уже отпила примерно с полстакана.

Я с отвращением выплеснула остаток воды и, покрываясь холодным потом, стала ожидать последствий.

Без сомнения, какой-то невидимый свидетель заметил, как я брала воду из фонтана, и воспользовался моим простодушием, чтобы вернее добиться моей гибели, которая была так хладнокровно предрешена и которой добивались с такой жестокостью.

Не прошло и получаса, как появились те же признаки, что и в первый раз. Но так как на этот раз я выпила всего полстакана, то я дольше боролась и не заснула, а впала в какое-то сонливое состояние, которое не лишило меня понимания всего происходящего вокруг, но отняло всякую способность защищаться или бежать.

Я пыталась доползти до кровати, чтобы извлечь из-под подушки единственное оставшееся у меня средство защиты — мой спасительный нож, но не могла добраться до изголовья и упала на колени, судорожно ухватившись за ножку кровати. Тогда я поняла, что погибла…

Фельтон побледнел, и судорожная дрожь пробежала по всему его телу.

— И всего ужаснее было то, — продолжала миледи изменившимся голосом, словно все еще испытывая отчаянную тревогу, овладевшую ею в ту ужасную минуту, — что на этот раз я ясно сознавала грозившую мне опасность: душа моя, утверждаю, бодрствовала в уснувшем теле, и потому я все видела и слышала. Правда, все происходило точно во сне, но это было тем ужаснее.

Я видела, как поднималась вверх лампа, как я постепенно погружалась в темноту. Затем я услышала скрип двери, хорошо знакомый мне, хотя дверь открывалась всего два раза.

Я инстинктивно почувствовала, что ко мне кто-то приближается, — говорят, что несчастный человек, заблудившийся в пустынных степях Америки, чувствует таким образом приближение змеи.

Я пыталась превозмочь свою немоту и закричать. Благодаря невероятному усилию воли я даже встала, но для того только, чтобы тотчас снова упасть… упасть в объятия моего преследователя…

— Скажите же мне, кто был этот человек? — вскричал молодой офицер.

Миледи с первого взгляда увидела, сколько страданий она причиняет Фельтону тем, что останавливается на всех подробностях своего рассказа, но не хотела избавить его ни от единой пытки. Чем глубже она уязвит его сердце, тем больше уверенности, что он отомстит за нее. Поэтому она продолжала, точно не расслышав его восклицания или рассудив, что еще не пришло время ответить на него:

— Только на этот раз негодяй имел дело не с безвольным и бесчувственным подобием трупа. Я вам уже говорила: не будучи в состоянии окончательно овладеть своими телесными и душевными способностями, я все же сохраняла сознание грозившей мне опасности. Я боролась изо всех сил и, по-видимому, упорно сопротивлялась, так как слышала, как он воскликнул:

«Эти негодные пуританки! Я знал, что они доводят до изнеможения своих палачей, но не думал, что они так сильно противятся своим любовникам».

Увы, это отчаянное сопротивление не могло быть длительным. Я почувствовала, что силы мои слабеют, и на этот раз негодяй воспользовался не моим сном, а моим обмороком…

Фельтон слушал, не произнося ни слова и лишь издавая глухие стоны; только холодный пот струился по его мраморному лбу и рука была судорожно прижата к груди.

— Моим первым движением, когда я пришла в чувство, было нащупать под подушкой нож, до которого перед тем я не могла добраться: если он не послужил мне защитой, то, по крайней мере, мог послужить моему искуплению.

Но, когда я взяла этот нож, Фельтон, ужасная мысль пришла мне в голову. Я поклялась все сказать вам и скажу все. Я обещала открыть вам правду и открою ее, пусть даже я погублю себя этим!

— Вам пришла мысль отомстить за себя этому человеку? — вскричал Фельтон.

— Увы, да! — ответила миледи. — Я знаю, такая мысль не подобает христианке. Без сомнения, ее внушил мне этот известный враг души нашей, этот лев, непрестанно рыкающий вокруг нас. Словом, признаюсь вам, Фельтон, — продолжала миледи тоном женщины, обвиняющей себя в преступлении, — эта мысль пришла мне и уже не оставляла меня больше. За эту греховную мысль я и несу сейчас наказание.

— Продолжайте, продолжайте! — просил Фельтон. — Мне не терпится узнать, как вы за себя отомстили.

— Я решила отомстить как можно скорее; я была уверена, что он придет в следующую ночь. Днем мне нечего было опасаться.

Поэтому, когда настал час завтрака, я не задумываясь ела и пила: я решила за ужином сделать вид, что ем, но ни к чему не притрагиваться, и мне нужно было утром подкрепиться, чтобы не чувствовать голода вечером.

Я только припрятала стакан воды от завтрака, потому что, когда мне пришлось пробыть двое суток без пищи и питья, я больше всего страдала от жажды.

Все, что я передумала в течение дня, еще больше укрепило меня в принятом решении. Не сомневаясь в том, что за мной наблюдают, я старалась, чтобы выражение моего лица не выдало моей затаенной мысли, и даже несколько раз поймала себя на том, что улыбаюсь. Фельтон, я не решаюсь признаться вам, какой мысли я улыбалась, — вы почувствовали бы ко мне отвращение.

— Продолжайте, продолжайте! — умолял Фельтон. — Вы видите, я слушаю и хочу поскорее узнать, чем все это кончилось.

— Наступил вечер, все шло по заведенному порядку. По обыкновению, мне в темноте подали ужин, затем зажглась лампа, и я села за стол.

Я поела фруктов, сделала вид, что наливаю себе воды из графина, но выпила только ту, что оставила от завтрака. Подмена эта была, впрочем, сделана так искусно, что мои шпионы, если они у меня были, не могли бы ничего заподозрить.

После ужина я притворилась, что на меня нашло такое же оцепенение, как накануне, но на этот раз, сделав вид, что я изнемогаю от усталости или уже освоилась с опасностью, я добралась до кровати, сбросила платье и легла.

Я нащупала под подушкой нож и, притворившись спящей, судорожно впилась пальцами в его рукоятку.

Два часа прошло, не принеся с собой ничего нового, и — боже мой, я ни за что бы не поверила этому еще накануне! — я почти боялась, что он не придет.

Наконец я увидела, что лампа медленно поднялась и исчезла высоко над потолком. Темнота наполнила комнату, но ценой некоторого усилия мне удалось проникнуть взором в эту темноту.

Прошло минут десять. До меня не доносилось ни малейшего шума, я слышала только биение собственного сердца.

Я молила бога, чтобы тот человек пришел.

Наконец раздался столь знакомый мне звук открывшейся и снова закрывшейся двери и послышались чьи-то шаги, под которыми поскрипывал пол, хотя он был устлан толстым ковром. Я различила в темноте какую-то тень, приближавшуюся к моей постели…

— Скорее, скорее! — торопил Фельтон. — Разве вы не видите, что каждое ваше слово жжет меня, как расплавленный свинец?

— Тогда, — продолжала миледи, — я собрала все силы, я говорила себе, что пробил час мщения или, вернее, правосудия, я смотрела на себя как на новую Юдифь. Я набралась решимости, крепко сжала в руке нож, и когда он подошел ко мне и протянул руки, отыскивая во мраке свою жертву, тогда с криком горести и отчаяния я нанесла ему удар в грудь.

Негодяй, он все предвидел: грудь его была защищена кольчугой, и нож притупился о нее.

«Ах, так! — вскричал он, схватив мою руку и вырывая у меня нож, который сослужил мне такую плохую службу. — Вы покушаетесь на мою жизнь, прекрасная пуританка? Да это больше, чем ненависть, это прямая неблагодарность! Ну, ну, успокойтесь, мое прелестное дитя… Я думал, что вы уже смягчились. Я не из тех тиранов, которые удерживают женщину силой. Вы меня не любите, в чем я сомневался по свойственной мне самонадеянности. Теперь я в этом убедился, и завтра вы будете на свободе».

Я желала только одного — чтобы он убил меня.

«Берегитесь, — сказала я ему, — моя свобода грозит вам бесчестьем!»

«Объяснитесь, моя прелестная сивилла».[40]

«Хорошо. Как только я выйду отсюда, я все расскажу — расскажу о насилии, которое вы надо мной учинили, расскажу, как вы держали меня в плену. Я во всеуслышание объявлю об этом дворце, в котором творятся гнусности. Вы высоко поставлены, милорд, но трепещите: над вами есть король, а над королем — бог!»

Как ни хорошо владел собой мой преследователь, он не смог сдержать гневное движение. Я не пыталась разглядеть выражение его лица, но почувствовала, как задрожала его рука, на которой лежала моя.

«В таком случае, вы не выйдете отсюда!»

«Отлично! Место моей пытки будет и моей могилой. Прекрасно! Я умру здесь, и тогда вы увидите, что призрак-обвинитель страшнее угроз живого человека».

«Вам не оставят никакого оружия».

«У меня есть одно, которое отчаяние предоставило каждому существу, достаточно мужественному, чтобы к нему прибегнуть: я уморю себя голодом».

«Послушайте, не лучше ли мир, чем подобная война? — предложил негодяй. — Я немедленно возвращаю вам свободу, объявляю вас воплощенной добродетелью и провозглашаю вас Лукрецией Англии».

«А я объявляю, что вы ее Секст, я разоблачу вас перед людьми, как уже разоблачила перед богом, и если нужно будет скрепить, как Лукреции, мое обвинение кровью, я сделаю это!»

«Ах, вот что! — насмешливо произнес мой враг. — Тогда другое дело. Честное слово, в конце концов вам здесь хорошо живется, вы не чувствуете ни в чем недостатка, и если вы уморите себя голодом, то будете сами виноваты».

С этими словами он удалился. Я слышала, как открылась и опять закрылась дверь, и я осталась, подавленная не столько горем, сколько — признаюсь в этом — стыдом, что так и не отомстила за себя.

Он сдержал слово. Прошел день, прошла еще ночь, и я его не видела. Но и я держала свое слово и ничего не пила и не ела. Я решила, как я объявила ему, убить себя голодом.

Я провела весь день и всю ночь в молитве: я надеялась, что бог простит мне самоубийство.

На следующую ночь дверь открылась. Я лежала на полу — силы оставили меня…

Услышав скрип двери, я приподнялась, опираясь на руку.

«Ну как, смягчились ли мы немного? — спросил голос, так грозно отдавшийся у меня в ушах, что я не могла не узнать его. — Согласны ли мы купить свободу ценой одного лишь обещания молчать? Послушайте, я человек добрый, — прибавил он, — и хотя я не люблю пуритан, но отдаю им справедливость, и пуританкам тоже, когда они хорошенькие. Ну, поклянитесь-ка мне на распятии, больше я от вас ничего не требую».

«Поклясться вам на распятии? — вскричала я, вставая: при звуках этого ненавистного голоса ко мне вернулись все мои силы. — На распятии! Клянусь, что никакое обещание, никакая угроза, никакая пытка не закроют мне рта!.. Поклясться на распятии!.. Клянусь, я буду всюду изобличать вас как убийцу, как похитителя чести, как подлеца!.. На распятии!.. Клянусь, если мне когда-либо удастся выйти отсюда, я буду молить весь род человеческий о мщении вам!»

«Берегитесь! — сказал он таким угрожающим голосом, какого я еще не слышала у него. — У меня есть вернейшее средство, к которому я прибегну только в крайнем случае, закрыть вам рот или, по крайней мере, не допустить того, чтобы люди поверили хоть одному вашему слову».

Я собрала остаток сил и расхохоталась в ответ на его угрозу.

Он понял, что впредь между нами вечная война не на жизнь, а на смерть.

«Послушайте, я даю вам на размышление еще остаток этой ночи и завтрашний день, — предложил он. — Если вы обещаете молчать, вас ждет богатство, уважение и даже почести; если вы будете угрожать мне, я предам вас позору».

«Вы! — вскричала я. — Вы!»

«Вечному, неизгладимому позору!»

«Вы!..» — повторяла я.

О, уверяю вас, Фельтон, я считала его сумасшедшим!

«Да, я!» — отвечал он.

«Ах, оставьте меня! — сказала я ему. — Уйдите прочь, если вы не хотите, чтобы я на ваших глазах разбила себе голову о стену!»

«Хорошо, — сказал он, — как вам будет угодно. До завтрашнего вечера».

«До завтрашнего вечера!» — ответила я, падая на пол и кусая ковер от ярости…

Фельтон опирался о кресло, и миледи с демонической радостью видела, что у него, возможно, не хватит сил выслушать ее рассказ до конца.

XXVII

ИСПЫТАННЫЙ ПРИЕМ КЛАССИЧЕСКОЙ ТРАГЕДИИ
После минутного молчания, во время которого миледи украдкой наблюдала за слушавшим ее молодым человеком, она продолжала:

— Почти три дня я ничего не пила и не ела. Я испытывала жестокие мучения: порой словно какое-то облако давило мне лоб и застилало глаза — это начинался бред.

Наступил вечер. Я так ослабела, что поминутно впадала в беспамятство и каждый раз, когда я лишалась чувств, благодарила бога, думая, что умираю.

Во время одного такого обморока я услышала, как дверь открылась. От страха я очнулась.

Он вошел ко мне в сопровождении какого-то человека с лицом, прикрытым маской; сам он был тоже в маске, но я узнала его шаги, узнала его голос, узнала этот величественный вид, которым ад наделил его на несчастье человечества.

«Ну что же, — спросил он меня, — согласны вы дать мне клятву, которую я от вас требовал?»

«Вы сами сказали, что пуритане верны своему слову. Я дала слово — и вы это слышали — предать вас на земле суду человеческому, а на том свете — суду божьему».

«Итак, вы упорствуете?»

«Клянусь перед богом, который меня слышит, я призову весь свет в свидетели вашего преступления и буду призывать до тех пор, пока не найду мстителя!»

«Вы публичная женщина, — заявил он громовым голосом, — и подвергнетесь наказанию, налагаемому на подобных женщин! Заклейменная в глазах света, к которому вы взываете, попробуйте доказать этому свету, что вы не преступница и не сумасшедшая!»

Потом он обратился к человеку в маске.

«Палач, делай свое дело!» — приказал он.

— О! Его имя! Имя! — вскричал Фельтон. — Назовите мне его имя!

— И вот, несмотря на мои крики, несмотря на мое сопротивление — я начинала понимать, что мне предстоит нечто худшее, чем смерть, — палач схватил меня, повалил на пол, сдавил в своих руках. Я задыхалась от рыданий, почти лишалась чувств, взывала к богу, который не внимал моей мольбе… и вдруг я испустила отчаянный крик боли и стыда — раскаленное железо, железо палача, впилось в мое плечо…

Фельтон издал угрожающий возглас.

— Смотрите… — сказала миледи и встала с величественным видом королевы, — смотрите, Фельтон, какое новое мучение изобрели для молодой невинной девушки, которая стала жертвой насилия злодея! Научитесь познавать сердца людей и впредь не делайтесь так опрометчиво орудием их несправедливой мести!

Миледи быстрым движением распахнула платье, разорвала батист, прикрывавший ее грудь, и, краснея от притворного гнева и стыда, показала молодому человеку неизгладимую печать, бесчестившую это красивое плечо.

— Но я вижу тут лилию! — изумился Фельтон.

— Вот в этом-то вся подлость! — ответила миледи. — Будь это английское клеймо!.. Надо было бы еще доказать, какой суд приговорил меня к этому наказанию, и я могла бы подать жалобу во все суды государства. А французское клеймо… О, им я была надежно заклеймена!

Это было слишком для Фельтона.

Бледный, недвижимый, подавленный ужасным признанием миледи, ослепленный сверхъестественной красотой этой женщины, показавшей ему свою наготу с бесстыдством, которое он принял за особое величие души, он упал перед ней на колени, как это делали первые христиане перед непорочными святыми мучениками, которых императоры, гонители христианства, предавали в цирке на потеху кровожадной черни. Клеймо перестало существовать для него, осталась одна красота.

— Простите! Простите! — восклицал Фельтон. — О, простите мне!

Миледи прочла в его глазах: люблю, люблю!

— Простить вам — что? — спросила она.

— Простите мне, что я примкнул к вашим гонителям.

Миледи протянула ему руку.

— Такая прекрасная, такая молодая! — воскликнул Фельтон, покрывая ее руку поцелуями.

Миледи подарила его одним из тех взглядов, которые раба делают королем.

Фельтон был пуританин — он отпустил руку этой женщины и стал целовать ее ноги.

Он уже не любил — он боготворил ее.

Когда этот миг душевного восторга прошел, когда к миледи, казалось, вернулось самообладание, которого она ни на минуту не теряла, когда Фельтон увидел, как завеса стыдливости вновь скрыла сокровища любви, лишь затем так тщательно оберегаемые от его взора, чтобы он еще более пылко желал их, он сказал:

— Теперь мне остается спросить вас только об одном: как зовут вашего настоящего палача? По-моему, только один был палачом, другой являлся его орудием, не больше.

— Как, брат мой, — вскричала миледи, — тебе еще нужно, чтоб я назвала его! А сам ты не догадался?

— Как, — спросил Фельтон, — это он?.. Опять он!.. Все он же… Как! Настоящий виновник…

— Настоящий виновник — опустошитель Англии, гонитель истинно верующих, гнусный похититель чести стольких женщин, тот, кто из прихоти своего развращенного сердца намерен пролить кровь стольких англичан, кто сегодня покровительствует протестантам, а завтра предаст их…

— Бекингэм! Так это Бекингэм? — с ожесточением выкрикнул Фельтон.

Миледи закрыла лицо руками, словно она была не в силах перенести постыдное воспоминание, которое вызывало у нее это имя.

— Бекингэм — палач этого ангельского создания! — восклицал Фельтон. — И ты не поразил его громом, господи! И ты позволил ему остаться знатным, почитаемым, всесильным, на погибель всем нам!

— Бог отступается от того, кто сам от себя отступается! — сказала миледи.

— Так, значит, он хочет навлечь на свою голову кару, постигающую отверженных! — с возрастающим возбуждением продолжал Фельтон. — Хочет, чтобы человеческое возмездие опередило правосудие небесное!

— Люди боятся и щадят его.

— О, я не боюсь и не пощажу его! — возразил Фельтон.

Миледи почувствовала, как душа ее наполняется дьявольской радостью.

— Но каким образом мой покровитель, мой отец, лорд Винтер, оказывается причастным ко всему этому? — спросил Фельтон.

— Слушайте, Фельтон, ведь наряду с людьми низкими и презренными есть на свете благородные и великодушные натуры. У меня был жених, человек, которого я любила и который любил меня… мужественное сердце, подобное вашему, Фельтон, такой человек, как вы. Я пришла к нему и все рассказала. Он знал меня и ни на миг не колебался. Это был знатный вельможа, человек, во всех отношениях равный Бекингэму Он ничего не сказал, опоясался шпагой, закутался в плащ и направился во дворец Бекингэма…

— Да, да, понимаю, — вставил Фельтон. — Хотя, когда имеешь дело с подобными людьми, нужна не шпага, а кинжал.

— Бекингэм накануне уехал чрезвычайным послом в Испанию — просить руки инфанты для короля Карла Первого, который тогда был еще принцем Уэльским. Мой жених вернулся ни с чем. «Послушайте, — сказал он мне, — этот человек уехал, и я покамест не могу ему отомстить. В ожидании его приезда обвенчаемся, как мы решили, а затем положитесь на лорда Винтера, который сумеет поддержать свою честь и честь своей жены».

— Лорда Винтера? — вскричал Фельтон.

— Да, лорда Винтера, — подтвердила миледи. — Теперь вам все должно быть понятно, не так ли? Бекингэм был в отъезде около года. За неделю до его возвращения лорд Винтер внезапно скончался, оставив меня своей единственной наследницей. Кем был нанесен этот удар? Всеведущему богу одному это известно, я никого не виню…

— О, какая бездна падения! Какая бездна! — ужаснулся Фельтон.

— Лорд Винтер умер, ничего не сказав своему брату. Страшная тайна должна была остаться скрытой от всех до тех пор, пока бы она как гром не поразила виновного. Вашему покровителю было прискорбно то, что старший брат его женился на молодой девушке, не имевшей состояния. Я поняла, что мне нечего рассчитывать на поддержку со стороны человека, обманутого в своих надеждах на получение наследства. Я уехала во Францию, твердо решив прожить там остаток моей жизни. Но все мое состояние в Англии. Из-за войны сообщение между обоими государствами прекратилось, я стала испытывать нужду, и мне поневоле пришлось вернуться сюда. Шесть дней назад я высадилась в Портсмуте.

— А дальше? — спросил Фельтон.

— Дальше? Бекингэм, вероятно, узнал о моем возвращении, переговорил обо мне с лордом Винтером, который и без того уже был предубежден против меня, и сказал ему, что его невестка — публичная женщина, заклейменная преступница. Мужа моего уже нет в живых, чтобы поднять свой правдивый, благородный голос в мою защиту. Лорд Винтер поверил всему, что ему было сказано, поверил тем охотнее, что это ему было выгодно. Он велел арестовать меня, доставить сюда и отдал под вашу охрану. Остальное вам известно: послезавтра он удаляет меня в изгнание, отправляет в ссылку, послезавтра он на всю жизнь водворяет меня среди отверженных! О, поверьте, злой умысел хорошо обдуман! Сеть искусно сплетена, и честь моя погибнет! Вы сами видите, Фельтон, мне надо умереть… Фельтон, дайте мне нож!

С этими словами миледи, словно исчерпав все свои силы, в изнеможении склонилась в объятия молодого офицера, опьяненного любовью, гневом и дотоле неведомым ему наслаждением; он с восторгом подхватил ее и прижал к своему сердцу, затрепетав от дыхания этого прекрасного рта, обезумев от прикосновения этой вздымавшейся груди.

— Нет, нет! — воскликнул он. — Нет, ты будешь жить всеми почитаемой и незапятнанной, ты будешь жить для того, чтобы восторжествовать над твоими врагами!

Миледи отстранила его медленным движением руки, в то же время привлекая его взглядом; но Фельтон вновь заключил ее в объятия, и глаза его умоляюще смотрели на нее, как на божество.

— Ах, смерть! Смерть! — сказала она, придавая своему голосу томное выражение и закрывая глаза. — Ах, лучше смерть, чем позор! Фельтон, брат мой, друг мой, заклинаю тебя!

— Нет! — воскликнул Фельтон. — Нет, ты будешь жить, и жить отомщенной!

— Фельтон, я приношу несчастье всем, кто меня окружает! Оставь меня, Фельтон! Дай мне умереть!

— Если так, мы умрем вместе! — воскликнул Фельтон, целуя узницу в губы.

Послышались частые удары в дверь. На этот раз миледи по-настоящему оттолкнула Фельтона.

— Ты слышишь! — сказала она. — Нас подслушали, сюда идут! Все кончено, мы погибли!

— Нет, — возразил Фельтон, — это стучит часовой. Он предупреждает меня, что подходит дозор.

— В таком случае, бегите к двери и откройте ее сами.

Фельтон повиновался — эта женщина уже овладела всеми его помыслами, всей его душой.

Он распахнул дверь и очутился лицом к лицу с сержантом, командовавшим сторожевым патрулем.

— Что случилось? — спросил молодой лейтенант.

— Вы приказали мне открыть дверь, если я услышу, что вы зовете на помощь, но забыли оставить мне ключ, — доложил солдат. — Я услышал ваш крик, но не разобрал слов. Хотел открыть дверь, а она оказалась запертой изнутри. Тогда я позвал сержанта…

— Честь имею явиться, — отозвался сержант.

Фельтон, растерянный, обезумевший, стоял и не мог вымолвить ни слова.

Миледи поняла, что ей следует отвлечь на себя общее внимание, — она подбежала к столу, схватила нож, положенный туда Фельтоном, и выкрикнула:

— А по какому праву вы хотите помешать мне умереть?

— Боже мой! — воскликнул Фельтон, увидев, что в руке у нее блеснул нож.

В эту минуту в коридоре раздался язвительный хохот. Барон, привлеченный шумом, появился на пороге, в халате, со шпагой, зажатой под мышкой.

— А-а… — протянул он. — Ну, вот мы и дождались последнего действия трагедии! Вы видите, Фельтон, драма прошла одну за другой все фазы, как я вам и предсказывал. Но будьте спокойны, кровь не прольется.

Миледи поняла, что она погибла, если не даст Фельтону немедленного и устрашающего доказательства своего мужества.

— Вы ошибаетесь, милорд, кровь прольется, и пусть эта кровь падет на тех, кто заставил ее пролиться!

Фельтон вскрикнул и бросился к миледи… Он опоздал — миледи нанесла себе удар.

Но благодаря счастливой случайности, вернее говоря — благодаря ловкости миледи, нож встретил на своем пути одну из стальных планшеток корсета, которые в тот век, подобно панцирю, защищали грудь женщины. Нож скользнул, разорвав платье, и вонзился наискось между кожей и ребрами.

Тем не менее платье миледи тотчас обагрилось кровью.

Миледи упала навзничь и, казалось, лишилась чувств.

Фельтон вытащил нож.

— Смотрите, милорд, — сказал он мрачно, — вот женщина, которая была под моей охраной и лишила себя жизни.

— Будьте покойны, Фельтон, она не умерла, — возразил лорд Винтер. — Демоны так легко не умирают. Не волнуйтесь, ступайте ко мне и ждите меня там.

— Однако, милорд…

— Ступайте, я вам приказываю.

Фельтон повиновался своему начальнику, но, выходя из комнаты, спрятал нож у себя на груди.

Что касается лорда Винтера, он ограничился тем, что позвал женщину, которая прислуживала миледи, а когда она явилась, поручил ее заботам узницу, все еще лежавшую в обмороке, и оставил ее с ней наедине.

Но так как рана, вопреки его предположениям, могла все же оказаться серьезной, он тотчас послал верхового за врачом.

XXVIII

ПОБЕГ
Как и предполагал лорд Винтер, рана миледи была не опасна; едва миледи осталась наедине с вызванной бароном женщиной, которая стала ее поспешно раздевать, она открыла глаза.

Однако надо было притворяться слабой и больной, что было нетрудно для такой комедиантки, как миледи; бедная служанка была совсем одурачена узницей, и, несмотря на ее настояния, упорно решила просидеть всю ночь у ее постели.

Но присутствие этой женщины не мешало миледи предаваться своим мыслям.

Вне всякого сомнения, Фельтон был убежден в правоте ее слов, Фельтон был предан ей всей душой; если бы ему теперь явился ангел и стал обвинять миледи, то в том состоянии духа, в котором он находился, он, наверное, принял бы этого ангела за посланца дьявола.

При этой мысли миледи улыбалась, ибо отныне Фельтон был ее единственной надеждой, единственным средством спасения.

Но ведь лорд Винтер мог его заподозрить, теперь за самим Фельтоном могли установить надзор.

Около четырех часов утра приехал врач, но рана миледи уже успела закрыться, и потому врач не мог выяснить ни ее направления, ни глубины, а только определил по пульсу, что состояние больной не внушает опасений.

Утром миледи отослала ухаживавшую за ней женщину под предлогом, что та не спала всю ночь и нуждается в отдыхе.

Она надеялась, что Фельтон придет, когда ей принесут завтрак, но Фельтон не явился.

Неужели ее опасения подтвердились? Неужели Фельтон, заподозренный бароном, не придет ей на помощь в решающую минуту? Ей оставался всего один день: лорд Винтер объявил ей, что отплытие назначено на двадцать четвертое число, а уже наступило утро двадцать второго.

Все же миледи довольно терпеливо прождала до обеда.

Хотя она утром ничего не ела, обед принесли в обычное время, и она с ужасом заметила, что у солдат, охранявших ее, уже другая форма. Тогда она отважилась спросить, где Фельтон. Ей ответили, что Фельтон час назад сел на коня и уехал.

Она осведомилась, все ли еще барон в замке. Солдат ответил утвердительно и прибавил, что барон приказал известить его, если узница пожелает говорить с ним.

Миледи сказала, что она сейчас еще слишком слаба и что ее единственное желание — остаться одной.

Солдат поставил обед на стол и вышел.

Фельтона отстранили, солдат морской пехоты сменили — значит, Фельтону не доверяли больше!

Это был последний удар, нанесенный узнице.

Оставшись одна в комнате, миледи встала: постель, в которой она из предосторожности пролежала все утро, чтобы ее считали тяжело раненной, жгла ее, как раскаленная жаровня. Она взглянула на дверь — окошечко было забито доской. Вероятно, барон боялся, как бы она не ухитрилась каким-нибудь дьявольским способом обольстить через это отверстие стражу.

Миледи улыбнулась от радости: наконец-то она могла предаваться обуревавшим ее чувствам, не опасаясь того, что за ней наблюдают! В порыве ярости она стала метаться по комнате, как запертая в клетке тигрица. Наверное, если бы у нее остался нож, она на этот раз помышляла бы убить не себя, а барона.

В шесть часов пришел лорд Винтер; он был вооружен до зубов. Этот человек, о котором миледи до сих пор думала, что он всего лишь глуповатый придворный кавалер, стал превосходным тюремщиком: казалось, он все предвидел, обо всем догадывался, все предупреждал.

Один взгляд, брошенный на миледи, пояснил ему, что творится в ее душе.

— Пусть так, — сказал он, — но сегодня вы меня еще не убьете: у вас нет больше оружия, и к тому же я начеку. Вы начали совращать беднягу Фельтона, он уже стал поддаваться вашему дьявольскому влиянию, но я хочу спасти его: он вас больше не увидит, все кончено. Соберите ваши пожитки — завтра вы отправляетесь в путь. Я сначала назначил ваше отплытие на двадцать четвертое число, но потом подумал, что чем скорее дело будет сделано, тем оно будет вернее. Завтра в полдень у меня на руках будет приказ о вашей ссылке, подписанный Бекингэмом. Если вы, прежде чем сядете на корабль, скажете кому бы то ни было хоть одно слово, мой сержант пустит вам пулю в лоб — так ему приказано. Если на корабле вы без разрешения капитана скажете кому бы то ни было хоть одно слово, капитан велит бросить вас в море — такое ему дано распоряжение. До свидания. Вот все, что я имел вам сегодня сообщить. Завтра я вас увижу — приду, чтобы распрощаться с вами.

С этими словами барон удалился.

Миледи выслушала всю эту грозную тираду с улыбкой презрения на губах, но с бешеной злобой в душе.

Подали ужин. Миледи почувствовала, что ей нужно подкрепиться: неизвестно было, что могло произойти в эту ночь. Она уже надвигалась, мрачная и бурная: по небу неслись тяжелые тучи, а отдаленные вспышки молнии предвещали грозу.

Гроза разразилась около десяти часов вечера. Миледи было отрадно видеть, что природа разделяет смятение, царившее в ее душе; гром рокотал в воздухе, как гнев в ее сердце; ей казалось, что порывы ветра обдавали ее лицо подобно тому, как они налетали на деревья, сгибая ветви и срывая с них листья; она выла, как дикий зверь, и голос ее сливался с могучим голосом природы, которая, казалось, тоже стонала и приходила в отчаяние.

Вдруг миледи услышала стук в окно и при слабом блеске молнии увидела за его решеткой лицо человека.

Она подбежала к окну и открыла его.

— Фельтон! — вскричала она. — Я спасена!

— Да, — отозвался Фельтон, — но говорите тише! Мне надо еще подпилить прутья решетки. Берегитесь только, чтобы они не увидели вас в окошечко двери.

— Вот доказательство тому, что бог за нас, Фельтон, — сказала миледи, — они забили окошечко доской.

— Это хорошо… Господь лишил их разума! — ответил Фельтон.

— Что я должна делать? — спросила миледи.

— Ничего, ровно ничего, закройте только окно. Ложитесь в постель или хотя бы прилягте не раздеваясь. Когда я кончу, я постучу в окно. Но в состоянии ли вы следовать за мною?

— Ода!

— А ваша рана?

— Причиняет мне боль, но не мешает ходить.

— Будьте готовы по первому знаку.

Миледи закрыла окно, погасила лампу, легла, как посоветовал ей Фельтон, и забилась под одеяло. Среди завываний бури она слышала визг пилы, ходившей по решетке, и при каждой вспышке молнии различала тень Фельтона за оконными стеклами.

Целый час она лежала, едва переводя дыхание, покрываясь холодным потом и чувствуя, как сердце у нее отчаянно замирает от страха при малейшем шорохе, доносившемся из коридора.

Бывают часы, которые длятся годы…

Через час Фельтон снова постучал в окно.

Миледи вскочила с постели и распахнула его. Два прута решетки были перепилены, и образовалось отверстие, в которое мог пролезть человек.

— Вы готовы? — спросил Фельтон.

— Да. Нужно ли мне что-нибудь захватить с собой?

— Золото, если оно у вас есть.

— Да, к счастью, мне оставили то золото, которое я имела при себе.

— Тем лучше. Я истратил все свои деньги на то, чтобы нанять судно.

— Возьмите, — сказала миледи, вручая Фельтону мешок с золотыми монетами.

Фельтон взял мешок и бросил его вниз, к подножию стены.

— А теперь, — сказал он, — пора спускаться.

— Хорошо.

Миледи встала на кресло и высунулась в окно. Она увидела, что молодой офицер висит над пропастью на веревочной лестнице.

Впервые ее объял страх и напомнил ей, что она женщина. Ее пугала зияющая бездна.

— Этого я и боялся, — сказал Фельтон.

— Это пустяки… пустяки… — проговорила миледи. — Я спущусь с закрытыми глазами.

— Вы мне доверяете? — спросил Фельтон.

— И вы еще спрашиваете!

— Протяните мне ваши руки. Скрестите их. Вытяните. Вот так.

Фельтон связал ей кисти рук своим платком и поверх платка — веревкой.

— Что вы делаете? — с удивлением спросила миледи.

— Положите мне руки на шею и не бойтесь ничего.

— Но из-за меня вы потеряете равновесие, и мы оба упадем и разобьемся.

— Не беспокойтесь, я моряк.

Нельзя было терять ни мгновения; миледи обвила руками шею Фельтона и с его помощью проскользнула в окно.

Фельтон начал медленно спускаться со ступеньки на ступеньку. Несмотря на тяжесть двух тел, лестница качалась в воздухе от яростных порывов ветра.


Лестница качалась от яростных порывов ветра.

Вдруг Фельтон остановился.

— Что случилось? — спросила миледи.

— Тише! — сказал Фельтон. — Я слышу чьи-то шаги.

— Нас увидели!

Несколько мгновений они молчали и прислушивались.

— Нет, — заговорил наконец Фельтон, — ничего страшного.

— Но чьи же это шаги?

— Это часовые обходят дозором замок.

— А где они должны пройти?

— Как раз под нами.

— Они нас заметят…

— Нет, если не сверкнет молния.

— Они заденут конец лестницы.

— К счастью, она на шесть футов не достает до земли.

— Вот они… боже мой!

— Молчите!

Они продолжали висеть, не двигаясь и затаив дыхание на высоте двадцати футов над землей, а в то самое время под ними, смеясь и разговаривая, проходили солдаты.

Для беглецов настала страшная минута…

Патруль прошел. Слышен был шум удаляющихся шагов и замирающие вдали голоса.

— Теперь мы спасены, — сказал Фельтон.

Миледи вздохнула и лишилась чувств.

Фельтон стал опять спускаться. Добравшись до нижнего края лестницы и не чувствуя дальше опоры для ног, он начал цепляться за ступеньки руками; ухватившись наконец за последнюю, он повис на ней, и ноги его коснулись земли. Он нагнулся, подобрал мешок с золотом и взял его в зубы.

Потом он схватил миледи на руки и быстро пошел в сторону, противоположную той, куда удалился патруль. Вскоре он свернул с дозорного пути, спустился между скалами и, дойдя до самого берега, свистнул.

В ответ раздался такой же свист, и пять минут спустя на море показалась лодка с четырьмя гребцами.

Лодка подплыланастолько близко, насколько это было возможно: недостаточная глубина помешала ей пристать к берегу. Фельтон вошел по пояс в воду, не желая никому доверять свою драгоценную ношу.

К счастью, буря начала затихать. Однако море еще бушевало: маленькую лодку подбрасывало на волнах, точно ореховую скорлупу.

— К шхуне! — приказал Фельтон. — И гребите быстрее!

Четыре матроса принялись грести, но море так сильно волновалось, что весла с трудом рассекали воду.

Тем не менее беглецы удалялись от замка, а это было самое важное.

Ночь была очень темная, и с лодки уже почти невозможно было различить берег, а тем более увидеть с берега лодку.

Какая-то черная точка покачивалась на море.

Это была шхуна.

Пока четыре матроса изо всех сил гребли к ней, Фельтон распутал сначала веревку, а потом и платок, которым были связаны руки миледи.

Высвободив ее руки, он зачерпнул морской воды и спрыснул ей лицо.

Миледи вздохнула и открыла глаза.

— Где я? — спросила она.

— Вы спасены! — ответил молодой офицер.

— О! Спасена! — воскликнула она. — Да, вот небо, вот море! Воздух, которым я дышу, — воздух свободы… Ах!.. Благодарю вас, Фельтон, благодарю!

Молодой человек прижал ее к своему сердцу.

— Но что с моими руками? — удивилась миледи. — Мне их словно сдавили в тисках!

Миледи подняла руки: кисти их действительно онемели и были покрыты синяками.

— Увы! — вздохнул Фельтон, глядя на эти красивые руки и ласково качая головой.

— Ах, это пустяки, пустяки! — воскликнула миледи. — Теперь я вспомнила!

Миледи что-то поискала глазами вокруг себя.

— Он тут, — успокоил ее Фельтон и ногой пододвинул к ней мешок с золотом.

Они подплыли к шхуне. Вахтенный окликнул сидевших в лодке — с лодки ответили.

— Что это за судно? — осведомилась миледи.

— Шхуна, которую я для вас нанял.

— Куда она меня доставит?

— Куда вам будет угодно, лишь бы вы меня высадили в Портсмуте.

— Что вы собираетесь делать в Портсмуте? — спросила миледи.

— Исполнить приказания лорда Винтера, — с мрачной усмешкой ответил Фельтон.

— Какие приказания?

— Неужели вы не понимаете?

— Нет. Объясните, прошу вас.

— Не доверяя мне больше, он решил сам стеречь вас, а меня послал отвезти на подпись Бекингэму приказ о вашей ссылке.

— Но если он вам не доверяет, как же он поручил вам доставить этот приказ?

— Разве мне полагается знать, что я везу?

— Это верно. И вы отправляетесь в Портсмут?

— Мне надо торопиться: завтра двадцать третье число, и Бекингэм отплывает с флотом.

— Он уезжает завтра? Куда?

— В Ла Рошель.

— Он не должен ехать! — вскричала миледи, теряя свое обычное самообладание.

— Будьте спокойны, — ответил Фельтон, — он не уедет.

Миледи затрепетала от радости — она прочитала в сокровенной глубине сердца молодого человека: там была написана смерть Бекингэма.

— Фельтон, ты велик, как Иуда Маккавей! Если ты умрешь, я умру вместе с тобой, — вот все, что я могу тебе сказать!

— Тише! — напомнил ей Фельтон. — Мы подходим.

В самом деле, лодка уже подходила к шхуне.

Фельтон первый взобрался по трапу и подал миледи руку, а матросы поддержали ее, так как море было еще бурное.

Минуту спустя они стояли на палубе.

— Капитан, — сказал Фельтон, — вот особа, о которой я вам говорил и которую нужно здравой и невредимой доставить во Францию.

— За тысячу пистолей, — отвечал капитан.

— Я уже дал вам пятьсот.

— Совершенно верно.

— А вот остальные пятьсот, — вмешалась миледи, берясь за мешок с золотом.

— Нет, — возразил капитан, — я никогда не изменяю своему слову, а я дал слово этому молодому человеку: остальные пятьсот причитаются мне по прибытии в Булонь.

— А доберемся мы туда?

— Здоровыми и невредимыми, — подтвердил капитан. — Это так же верно, как то, что меня зовут Джек Бутлер.

— Так вот: если вы сдержите слово, я дам вам не пятьсот, а тысячу пистолей.

— Ура, прекрасная дама! — вскричал капитан. — И пошли мне бог почаще таких пассажиров, как ваша милость!

— А пока что, — сказал Фельтон, — доставьте нас в бухту… помните, в ту, относительно которой мы с вами уговорились.

В ответ капитан приказал взять нужный курс, и около семи часов утра небольшое судно бросило якорь в указанной Фельтоном бухте.

Во время этого переезда Фельтон все рассказал миледи: как он, вместо того чтобы отправиться в Лондон, нанял это судно, как он вернулся, как вскарабкался на стену, втыкая, по мере того как он поднимался, в расселины между камнями железные скобы и становясь на них, и как он наконец, добравшись до решетки окна, привязал веревочную лестницу. Остальное было известно миледи.

Миледи же пыталась укрепить Фельтона в его замысле. Но с первых сказанных им слов она поняла, что молодого фанатика надо было скорее сдерживать, чем поощрять.

Они условились, что миледи будет ждать Фельтона до десяти часов, а если в десять часов он не вернется, она тронется в путь. Тогда, в случае если он останется на свободе, они встретятся во Франции, в монастыре кармелиток в Бетюне.

XXIX

ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ПОРТСМУТЕ 23 АВГУСТА 1628 ГОДА
Фельтон простился с миледи, поцеловав ей руку, как прощается брат с сестрой, уходя на прогулку.

С виду он казался спокойным, как всегда, только глаза его сверкали необыкновенным, словно лихорадочным блеском. Лицо его было бледнее, чем обычно, губы были плотно сжаты, а речь звучала коротко и отрывисто, изобличая клокотавшие в нем мрачные чувства.

Пока он находился в лодке, отвозившей его с корабля на берег, он не отрываясь смотрел на миледи, которая, стоя на палубе, провожала его взглядом. Оба они уже почти не опасались погони: в комнату миледи никогда не входили раньше девяти часов, а от замка до Портсмута было три часа езды.

Фельтон сошел на берег, взобрался по гребню холма на вершину утеса, в последний раз приветствовал миледи и повернул к городу.

Дорога шла под уклон, и, когда Фельтон отошел шагов на сто, ему видна была уже только мачта шхуны.

Он устремился по направлению к Портсмуту, башни и дома которого вставали перед ним, окутанные утренним туманом, приблизительно на расстоянии полумили.

По ту сторону Портсмута море было заполнено кораблями; их мачты, похожие на лес тополей, оголенных дыханием зимы, покачивались на ветру.

Быстро шагая вперед, Фельтон перебирал в уме все обвинения, истинные или ложные, против Бекингэма, фаворита Якова I и Карла I, — обвинения, которые накопились у него в итоге двухлетних размышлений и длительного пребывания в кругу пуритан.

Сравнивая публичные преступления этого министра, преступления нашумевшие и, если можно так выразиться; европейские, с частными и никому не ведомыми преступлениями, в которых обвиняла его миледи, Фельтон находил, что из двух человек, которые уживались в Бекингэме, более виновным был тот, чья жизнь оставалась неизвестной широкой публике. Дело в том, что любовь Фельтона, такая странная, внезапная и пылкая, в преувеличенных размерах рисовала ему низкие и вымышленные обвинения леди Винтер, подобно тому как пылинки, в действительности едва уловимые для глаза, даже по сравнению с муравьем, представляются нам сквозь увеличительное стекло страшными чудовищами.

Быстрая ходьба еще сильнее разжигала его пыл; мысль о том, что там, позади него, оставалась, подвергаясь угрозе страшной мести, женщина, которую он любил, вернее — боготворил, как святую, недавно пережитое волнение, испытываемая усталость — все это приводило его в состояние величайшего душевного подъема.

Он вошел в Портсмут около восьми часов утра. Все население города было на ногах; на улицах и в гавани били барабаны, отъезжавшие войска направлялись к морю.

Фельтон подошел к адмиралтейству весь в пыли и поту; его лицо, обычно бледное, раскраснелось от жары и гнева. Часовой не хотел пропускать его, но Фельтон позвал начальника караула и, вынув из кармана приказ, который ему велено было доставить, заявил:

— Спешное поручение от лорда Винтера.

Услышав имя лорда Винтера, являвшегося, как было всем известно, одним из ближайших друзей его светлости, начальник караула приказал пропустить Фельтона, который к тому же был в мундире морского офицера.

Фельтон ринулся во дворец.

В ту минуту, когда он входил в вестибюль, туда же вошел какой-то запыхавшийся, весь покрытый пылью человек, оставивший у крыльца почтовую лошадь, которая, доскакав, рухнула на колени. Фельтон и незнакомец одновременно обратились к камердинеру Патрику, который пользовался полным доверием герцога.

Фельтон сказал, что он послан бароном Винтером; незнакомец отказался сказать, кем он послан, и заявил, что может назвать себя одному только герцогу. Каждый из них настаивал на том, чтобы пройти первым.

Патрик, знавший, что лорда Винтера связывают с герцогом и служебные дела и дружеские отношения, отдал предпочтение тому, кто явился от его имени. Другому гонцу пришлось дожидаться, и видно было, как он проклинает эту задержку.

Камердинер прошел с Фельтоном через большой зал, в котором ждала приема депутация от жителей Ла Рошели во главе с принцем Субизом, и подвел его к дверям комнаты, где Бекингэм, только что принявший ванну, заканчивал свой туалет, уделяя ему, как всегда, очень большое внимание.

— Лейтенант Фельтон, — доложил Патрик. — Явился по поручению лорда Винтера.

— По поручению лорда Винтера? — повторил Бекингэм. — Впустите его.

Фельтон вошел. Бекингэм в эту минуту швырнул на диван богатый халат, затканный золотом, и стал надевать камзол синего бархата, весь расшитый жемчугом.

— Почему барон не приехал сам? — спросил Бекингэм. — Я ждал его сегодня утром.

— Он поручил мне передать вашей светлости, — ответил Фельтон, — что он весьма сожалеет, что не может иметь этой чести, так как ему приходится самому быть на страже в замке.

— Да-да, я знаю. У него есть узница.

— Об этой узнице я и хотел поговорить с вашей светлостью.

— Ну, говорите!

— То, что мне нужно вам сказать, никто не должен слышать, кроме вас, милорд.

— Оставьте нас, Патрик, — приказал Бекингэм, — но будьте поблизости, чтобы тотчас явиться на мой звонок. Я сейчас позову вас.

Патрик вышел.

— Мы одни, сударь, — сказал Бекингэм. — Говорите.

— Милорд, барон Винтер писал вам несколько дней назад, прося вас подписать приказ о ссылке, касающейся одной молодой женщины, именуемой Шарлоттой Баксон.

— Да, сударь, я ему ответил, чтобы он привез сам или прислал мне этот приказ, и я подпишу его.

— Вот он, милорд.

— Давайте.

Герцог взял из рук Фельтона бумагу и бегло просмотрел ее. Убедившись, что это тот самый приказ, о котором ему сообщал лорд Винтер, он положил его на стол и взял перо, собираясь поставить свою подпись.

— Простите, милорд… — сказал Фельтон, удерживая герцога. — Но известно ли вашей светлости, что Шарлотта Баксон — не настоящее имя этой молодой женщины?

— Да, сударь, это мне известно, — ответил герцог и обмакнул перо в чернила.

— Значит, ваша светлость знает ее настоящее имя?

— Я его знаю.

Герцог поднес перо к бумаге. Фельтон побледнел.

— И, зная это настоящее имя, вы все-таки подпишете, ваша светлость?

— Конечно, и нисколько не задумываясь.

— Я не могу поверить, — все более резким и отрывистым голосом продолжал Фельтон, — что вашей светлости известно, что дело идет о леди Винтер…

— Мне это отлично известно, но меня удивляет, как вы это можете знать?

— И вы без угрызения совести подпишете этот приказ, ваша светлость?

Бекингэм надменно посмотрел на молодого человека:

— Однако, сударь, вы предлагаете мне странные вопросы, и я поступаю очень снисходительно, отвечая вам!

— Отвечайте, ваша светлость! — сказал Фельтон. — Положение гораздо серьезнее, чем вы, быть может, думаете.

Бекингэм решил, что молодой человек, явившись по поручению лорда Винтера, говорит, конечно, от его имени, и смягчился.

— Без всякого угрызения совести, — подтвердил он. — Барону, как и мне, известно, что леди Винтер большая преступница и что ограничить ее наказание ссылкой почти равносильно тому, чтобы помиловать ее.

Герцог пером коснулся бумаги.

— Вы не подпишете этого приказа, милорд! — воскликнул Фельтон, делая шаг к герцогу.

— Я не подпишу этого приказа? — удивился Бекингэм. — А почему?

— Потому что вы заглянете в свою душу и воздадите миледи справедливость.

— Справедливость требовала бы отправить ее в Тайберн. Миледи — бесчестная женщина.

— Ваша светлость, миледи — ангел, вы хорошо это знаете, и я прошу вас дать ей свободу!

— Да вы с ума сошли! Как вы смеете так говорить со мной?

— Извините меня, милорд, я говорю, как умею, я стараюсь сдерживаться… Однако подумайте о том, милорд, что вы намерены сделать, и опасайтесь превысить меру!

— Что?.. Да простит меня бог! — вскричал Бекингэм. — Он, кажется, угрожает мне!

— Нет, милорд, я вас еще прошу и говорю вам: одной капли довольно, чтобы чаша переполнилась, одна небольшая вина может навлечь кару на голову того, кого щадил еще всевышний, несмотря на все его преступления!

— Господин Фельтон, извольте выйти отсюда и не медленно отправиться под арест! — приказал Бекингэм.

— Извольте выслушать меня до конца, милорд. Вы соблазнили эту молодую девушку, вы ее жестоко оскорбили, запятнали ее честь… Загладьте то зло, какое вы ей причинили, дайте ей беспрепятственно уехать, и я ничего больше не потребую от вас.

— Ничего не потребуете? — проговорил Бекингэм, с изумлением глядя на Фельтона и делая ударение на каждом слове.

— Милорд… — продолжал Фельтон, все больше воодушевляясь по мере того, как он говорил. — Берегитесь, милорд, вся Англия устала от ваших беззаконий! Милорд, вы злоупотребили королевской властью, которую вы почти узурпировали. Милорд, вы внушаете отвращение и людям и богу! Бог накажет вас впоследствии, я же накажу вас сегодня!

— Это уж слишком! — крикнул Бекингэм и сделал шаг к двери.

Фельтон преградил ему дорогу.

— Смиренно прошу вас, — сказал он, — подпишите приказ об освобождении леди Винтер. Вспомните, это женщина, которую вы обесчестили!

— Ступайте вон, сударь! Или я позову стражу и велю заковать вас в кандалы!

— Вы никого не позовете, — заявил Фельтон, встав между герцогом и колокольчиком, стоявшим на столике с серебряными инкрустациями. — Берегитесь, милорд, вы теперь в руках божьих!

— В руках дьявола, хотите вы сказать! — вскричал Бекингэм, повышая голос, чтобы привлечь внимание людей в соседней комнате, но еще прямо не взывая о помощи.

— Подпишите, милорд, подпишите приказ об освобождении леди Винтер! — настаивал Фельтон, протягивая герцогу бумагу.

— Вы хотите меня принудить? Да вы смеетесь надо мной!.. Эй, Патрик!

— Подпишите, милорд!

— Ни за что!

— Ни за что?

— Ко мне! — крикнул герцог и схватился за шпагу.

Но Фельтон не дал ему времени обнажить ее: на груди он держал наготове нож, которым ранила себя миледи, и одним прыжком бросился на герцога.

В эту минуту в кабинет вошел Патрик и крикнул:

— Милорд, письмо из Франции!

— Из Франции? — воскликнул Бекингэм, забывая все на свете и думая только о том, от кого это письмо.

Фельтон воспользовался этим мгновением и всадил ему в бок нож по самую рукоятку.

— А, предатель! — крикнул Бекингэм. — Ты убил меня…

— Убийство!.. — завопил Патрик.

Фельтон, пытаясь скрыться, оглянулся по сторонам и, увидев, что дверь открыта, ринулся в соседний зал, где, как мы уже говорили, ждала приема депутация Ла Рошели, бегом промчался по нему и устремился к лестнице, но на первой ступеньке столкнулся с лордом Винтером. Увидев мертвенную бледность Фельтона, его блуждающий взгляд и пятна крови на руках и лице, лорд Винтер схватил его за горло и закричал:

— Я это знал! Я догадался, но, увы, минутой позже, чем следовало! О, я несчастный! Несчастный!..

Фельтон не оказал ни малейшего сопротивления. Лорд Винтер передал его в руки стражи, которая, в ожидании дальнейших распоряжений, отвела его на небольшую террасу, выходившую на море, а сам поспешил в кабинет Бекингэма.

На крик герцога, на зов Патрика человек, с которым Фельтон встретился в вестибюле, вбежал в кабинет.

Герцог лежал на диване и рукой судорожно зажимал рану.

— Ла Порт… — произнес герцог угасающим голосом, — Ла Порт, ты от нее?

— Да, ваша светлость, — ответил верный слуга Анны Австрийской, — но, кажется, я опоздал…

— Тише, Ла Порт, вас могут услышать… Патрик, не впускайте никого… Ах, я так и не узнаю, что она велела мне передать! Боже мой, я умираю!

И герцог лишился чувств.

Между тем лорд Винтер, посланцы Ла Рошели, начальники экспедиционных войск и офицеры свиты Бекингэма толпой вошли в комнату; повсюду раздавались крики отчаяния. Печальная новость, наполнившая дворец стенаниями и горестными воплями, вскоре перекинулась за его пределы и разнеслась по городу.

Пушечный выстрел возвестил, что произошло нечто важное и неожиданное.

Лорд Винтер рвал на себе волосы.

— Минутой позже! — восклицал он. — Одной минутой! О боже, боже, какое несчастье!

Действительно, в семь часов утра ему доложили, что у одного из окон замка висит веревочная лестница. Он тотчас бросился в комнату миледи и увидел, что комната пуста, окно открыто, прутья решетки перепилены; он вспомнил словесное предостережение д'Артаньяна, переданное через его гонца, затрепетал от страха за герцога, бегом кинулся в конюшню; не дожидаясь, пока ему оседлают коня, вскочил на первого попавшегося, во весь опор примчался в адмиралтейство, спрыгнул во дворе наземь, взбежал по лестнице и, как мы уже говорили, столкнулся на верхней ступеньке с Фельтоном.

Однако герцог был еще жив: он пришел в чувство, открыл глаза, и в сердца всех окружающих вселилась надежда.

— Господа, — сказал он, — оставьте меня одного с Ла Портом и Патриком… А, это вы, Винтер! Вы сегодня утром прислали ко мне какого-то странного безумца. Посмотрите, что он со мной сделал!

— О милорд, — вскричал барон, — я навсегда останусь неутешным!

— И будешь неправ, милый Винтер, — возразил Бекингэм, протягивая ему руку. — Я не знаю ни одного человека, который заслуживал бы того, чтобы другой человек оплакивал его всю свою жизнь… Но оставь нас, прошу тебя.

Барон, рыдая, вышел.

В комнате остались только раненый герцог, Ла Порт и Патрик.

Приближенные герцога искали врача и не могли найти его.

— Вы будете жить, милорд, вы будете жить! — твердил, стоя на коленях перед диваном, верный слуга Анны Австрийской.

— Что она мне пишет? — слабым голосом спросил Бекингэм; истекая кровью, он пересиливал жестокую боль, чтобы говорить о той, кого любил. — Что она мне пишет? Прочитай мне ее письмо.

— Как можно, милорд! — испугался Ла Порт.

— Повинуйся, Ла Порт. Разве ты не видишь, что мне нельзя терять время?

Ла Порт сломал печать и поднес пергамент к глазам герцога, но Бекингэм тщетно пытался разобрать написанное.

— Читай же… — приказал он, — читай, я уже не вижу. Читай! Ведь скоро я, быть может, перестану слышать и умру, так и не узнав, что она мне написала…

Ла Порт не стал больше возражать и прочитал:

«Милорд!

Заклинаю вас всем, что я выстрадала из-за вас и ради вас с тех пор, как я вас знаю, — если вам дорог мой покой, прекратите ваши обширные вооружения против Франции и положите конец войне. Ведь даже вслух все говорят о том, что религия — только видимая ее причина, а втихомолку утверждают, что истинная причина — ваша любовь ко мне. Эта война может принести не только великие бедствия Франции и Англии, но и несчастья вам, милорд, что сделает меня неутешной.

Берегите свою жизнь, которой угрожает опасность и которая станет для меня драгоценной с той минуты, когда я не буду вынуждена видеть в вас врага».

Благосклонная к вам, Анна

Бекингэм собрал остаток сил, чтобы выслушать все до конца. Затем, когда письмо было прочитано, он спросил с оттенком горького разочарования в голосе:

— Неужели вам нечего передать мне на словах, Ла Порт?

— Да, как же, ваша светлость! Королева поручила мне сказать вам, чтобы вы были осторожны: ее предупредили, что вас хотят убить.

— И это все? Все? — нетерпеливо спрашивал Бекингэм.

— Она еще поручила мне сказать вам, что по-прежнему вас любит.

— Ах!.. Слава богу! — воскликнул Бекингэм. — Значит, моя смерть не будет для нее безразлична!

Ла Порт залился слезами.

— Патрик, — сказал герцог, — принесите мне ларец, в котором лежали алмазные подвески.

Патрик принес его, и Ла Порт узнал ларец, принадлежавший королеве.

— А теперь белый атласный мешочек, на котором вышит жемчугом ее вензель.

Патрик исполнил и это приказание.

— Возьмите, Ла Порт, — сказал Бекингэм. — Вот единственные знаки ее расположения, которые я получил от нее: этот ларец и эти два письма. Отдайте их ее величеству и как последнюю память обо мне… — он взглядом поискал вокруг себя какую-нибудь драгоценность, — присоедините к ним…

Он снова стал искать что-то взглядом, но его затуманенные близкой смертью глаза различили только нож, который выпал из рук Фельтона и еще дымился алой кровью, расплывшейся по лезвию.

— …присоедините этот нож, — договорил герцог, сжимая руку Ла Порта.

Он смог еще положить мешочек на дно ларца и опустить туда нож, знаком показывая Ла Порту, что не может больше говорить.

Потом, забившись в предсмертной судороге, которую на этот раз он был уже не в силах побороть, скатился с дивана на паркет.

Патрик громко закричал.

Бекингэм хотел в последний раз улыбнуться, но смерть остановила его мысль, и она запечатлелась на его челе как последний поцелуй любви.

В эту минуту явился взволнованный врач герцога; он был уже на борту адмиральского судна, и пришлось послать за ним туда.

Он подошел к герцогу, взял его руку, подержал ее в своей и опустил.

— Все бесполезно, — сказал он, — герцог умер.

— Умер, умер! — закричал Патрик.

На его крик вся толпа хлынула в комнату, и повсюду воцарилось отчаяние, горестное изумление и растерянность.

Как только лорд Винтер увидел, что Бекингэм испустил дух, он кинулся к Фельтону, которого солдаты по-прежнему стерегли на террасе дворца.

— Негодяй! — сказал он молодому человеку, к которому после смерти Бекингэма вернулось спокойствие и хладнокровие, по-видимому не оставившие его до конца. — Негодяй! Что ты сделал!

— Я отомстил за себя, — ответил Фельтон.

— За себя! — повторил барон. — Скажи лучше, что ты послужил орудием этой проклятой женщины! Но, клянусь тебе, это будет ее последним злодеянием!

— Я не понимаю, что вы хотите сказать, — спокойно ответил Фельтон, — и я не знаю, о ком вы говорите, милорд. Я убил герцога Бекингэма за то, что он дважды отклонил вашу просьбу произвести меня в чин капитана. Я наказал его за несправедливость, вот и все.

Винтер, ошеломленный, смотрел на солдат, вязавших Фельтона, и поражался подобной бесчувственности.

Одна только мысль омрачала спокойное лицо Фельтона. Когда к нему доносился какой-нибудь шум, наивному пуританину казалось, что он слышит шаги и голос миледи, которая явилась кинуться в его объятия, признать себя виновной и погибнуть вместе с ним.

Вдруг он вздрогнул и устремил взор на какую-то точку в море, которое во всю ширь открывалось перед ним с террасы, где он находился.

Орлиным взором моряка он разглядел то, что другой человек принял бы на таком расстоянии за покачивающуюся на волнах чайку, — парус шхуны, отплывавшей к берегам Франции.

Он побледнел, схватился рукой за сердце, которое готово было разорваться, и понял все предательство миледи.

— Прошу вас о последней милости, милорд! — обратился он к барону.

— О какой? — спросил лорд Винтер.

— Скажите, который час?

Барон вынул часы.

— Без десяти минут девять, — ответил он.

Миледи на полтора часа ускорила свой отъезд; как только она услышала пушечный выстрел, возвестивший роковое событие, она приказала сняться с якоря.

Судно плыло под ясным небом, на большом расстоянии от берега.

— Так угодно было богу, — сказал Фельтон с покорностью фанатика, не в силах, однако, отвести глаза от крохотного суденышка, на палубе которого ему чудился белый призрак той, для кого ему предстояло пожертвовать жизнью.

Лорд Винтер проследил за взглядом Фельтона, перевел вопрошающий взор на его страдальческое лицо и все отгадал.

— Сначала ты один понесешь наказание, негодяй, — сказал он Фельтону, который, неотступно глядя на море, покорно подчинялся уводившим его солдатам, — но, клянусь памятью моего брата, которого я горячо любил, твоей сообщнице не удастся спастись!

Фельтон опустил голову и не проронил ни слова.

А лорд Винтер сбежал с лестницы и поспешил в гавань.

XXX

ВО ФРАНЦИИ
Когда английский король Карл I узнал о смерти Бекингэма, его первым и самым большим опасением было, как бы эта страшная весть не лишила ла рошельцев бодрости духа. Поэтому он старался, как рассказывает Ришелье в своих «Мемуарах», скрывать ее от них возможно дольше. Он приказал запереть все гавани своего государства и тщательно следить за тем, чтобы ни один корабль не вышел в море до отплытия армии, которую снаряжал Бекингэм и за отправкой которой, после его смерти, король сам взялся надзирать.

Он довел строгость этого запрета до того, что даже задержал в Англии датских послов, которые уже откланялись ему, и голландского посла, который должен был доставить в Флиссинген ост-индские корабли, возвращенные Карлом I Соединенным Нидерландам.

Но, так как он позаботился отдать этот приказ только через пять часов после печального события, то есть в два часа дня, два корабля успели выйти из гавани. Один, как мы знаем, увозил миледи, которая уже догадывалась о том, что произошло, и еще больше уверилась в своем предположении, увидев, что на мачте адмиральского корабля поднят черный флаг. Что касается второго корабля, мы расскажем после, кто на нем находился и каким образом он отплыл.

За это время, впрочем, в лагере под Ла Рошелью не случилось ничего нового; только король, очень скучавший, как всегда, а в лагере, пожалуй, еще больше, чем в других местах, решил уехать инкогнито в Сен-Жермен — провести там день святого Людовика и попросил кардинала снарядить ему конвой всего из двадцати мушкетеров. Кардинал, которому иногда передавалась скука короля, с большим удовольствием предоставил этот отпуск своему царственному помощнику, обещавшему вернуться к 15 сентября.

Г-н де Тревиль, уведомленный его высокопреосвященством, собрался в дорогу и, зная, что его друзья, по неизвестной ему причине, испытывают сильное желание и даже настоятельную потребность вернуться в Париж, разумеется, включил их в конвой короля.

Четверо молодых людей узнали эту новость через четверть часа после г-на де Тревиля, так как им первым он сообщил о ней. Вот когда д'Артаньян особенно оценил милость, которую оказал ему кардинал, наконец-то позволив перейти в мушкетеры! Если бы не это обстоятельство, д'Артаньяну пришлось бы остаться в лагере, а его товарищи уехали бы без него.

Нечего и говорить, что их побуждала вернуться в Париж мысль о той опасности, которая угрожала г-же Бонасье при встрече в Бетюнском монастыре с ее смертельным врагом — миледи. Поэтому, как мы уже сказали, Арамис немедленно написал той самой турской белошвейке, у которой были такие влиятельные знакомства, чтобы она испросила у королевы разрешение для г-жи Бонасье выйти из монастыря и удалиться в Лотарингию или Бельгию. Ответ не заставил себя долго ждать, и через девять-десять дней Арамис получил следующее письмо:

«Любезный кузен!

Вот вам разрешение моей сестры взять нашу юную служанку из Бетюнского монастыря, воздух которого, по вашему мнению, вреден для нее. Моя сестра с большим удовольствием посылает вам свое разрешение, так как она очень любит эту славную девушку и надеется в случае надобности быть ей полезной и в дальнейшем.

Целую вас».

Аглая Мишон

К этому письму было приложено разрешение, составленное в следующих выражениях:

«Настоятельнице Бетюнского монастыря надлежит передать на попечение того лица, которое вручит ей это письмо, послушницу, поступившую к ней в монастырь по моей рекомендации и находящуюся под моим покровительством.

В Лувре, 10 августа 1628 года».

Анна

Можно себе представить, какую пищу веселому остроумию молодых людей давали эти родственные отношения Арамиса с белошвейкой, называвшей королеву своей сестрой! Но Арамис, два-три раза густо покраснев в ответ на грубоватые шутки Портоса, попросил своих друзей впредь не возвращаться к этой теме и заявил, что, если они скажут ему по этому поводу хоть одно слово, он больше не прибегнет в такого рода делах к посредничеству своей кузины.

Поэтому о белошвейке больше не упоминалось в разговорах четырех мушкетеров, которые к тому же добились того, чего хотели: получили разрешение взять г-жу Бонасье из Бетюнского монастыря кармелиток. Правда, от этого разрешения им было мало пользы, пока они находились в лагере под Ла Рошелью, иначе говоря — на другом конце Франции. А потому д'Артаньян уже собирался откровенно признаться г-ну де Тревилю, для чего ему необходимо уехать, и попросить у него отпуск, как вдруг г-н де Тревиль объявил ему и его трем товарищам, что король едет в Париж с конвоем из двадцати мушкетеров и что они назначены в число конвойных.

Друзья очень обрадовались. Они послали слуг вперед с багажом и наутро выехали сами.

Кардинал проводил его величество от Сюржера до Мозе, и там король и его министр простились с взаимными изъявлениями дружеских чувств.

Желая приехать в Париж к двадцать третьему числу, король как можно быстрее продвигался вперед. Однако в поисках развлечений он время от времени останавливался для соколиной охоты, своей излюбленной забавы, к которой некогда пристрастил его герцог де Люин. Когда это случалось, шестнадцать мушкетеров из двадцати очень радовались такому веселому времяпрепровождению, а остальные четверо проклинали все на свете, в особенности д'Артаньян; у него постоянно звенело в ушах, что Портос объяснял следующим образом:

— Как мне сказала одна очень знатная дама, это значит, что о вас где-то вспоминают.

Наконец в ночь на двадцать третье число конвой проехал Париж и добрался до места своего назначения. Король поблагодарил г-на де Тревиля и разрешил ему поочередно увольнять конвойных в отпуск на четыре дня, с условием, чтобы никто из счастливцев, под страхом заключения в Бастилию, не показывался в публичных местах.

Первые четыре отпуска, как легко догадаться, были даны нашим четырем друзьям; более того, Атос выпросил у г-на де Тревиля шесть дней вместо четырех и присоединил к ним еще две ночи — они уехали двадцать четвертого, в пять часов вечера, а г-н де Тревиль любезно пометил отпуск двадцать пятым числом.

— Ах, боже мой, по-моему, мы причиняем себе много хлопот из-за пустяков! — сказал д'Артаньян, как известно никогда ни в чем не сомневавшийся. — В два дня, загнав двух-трех лошадей — это мне нипочем, деньги у меня есть! — я доскачу до Бетюна, вручу настоятельнице письмо королевы и увезу мою милую не в Лотарингию и не в Бельгию, а в Париж, где она будет лучше укрыта, особенно пока кардинал будет стоять под Ла Рошелью. А когда мы вернемся из похода, тут уж мы добьемся от королевы — отчасти пользуясь покровительством ее кузины, отчасти за оказанные нами услуги — всего, чего захотим. Оставайтесь здесь, не тратьте сил понапрасну! Меня и Планше вполне хватит для такого простого предприятия.

На это Атос спокойно ответил:

— У нас тоже есть деньги — я еще не пропил всей своей доли, полученной за перстень, а Портос и Арамис еще не всю ее проели. Стало быть, мы так же легко можем загнать четырех лошадей, как и одну. Но не забывайте, д'Артаньян… — прибавил он таким мрачным голосом, что юноша невольно вздрогнул, — не забывайте, что Бетюн — тот самый город, где кардинал назначил свидание женщине, которая повсюду, где бы она ни появлялась, приносит несчастье! Если бы вы имели дело только с четырьмя мужчинами, д'Артаньян, я отпустил бы вас одного. Вы будете иметь дело с этой женщиной — так поедем же вчетвером, и дай бог, чтобы всех нас, да еще с четырьмя слугами в придачу, оказалось достаточно!

— Вы меня пугаете, Атос! — вскричал д'Артаньян. — Да чего же вы опасаетесь, черт возьми?

— Всего! — ответил Атос.

Д'Артаньян внимательно поглядел на своих товарищей, лица которых, как и лицо Атоса, выражали глубокую тревогу; не промолвив ни слова, все пришпорили коней и продолжали свой путь.

Двадцать пятого числа под вечер, когда они въехали в Аррас и д'Артаньян спешился у «Золотой Бороны», чтобы выпить стакан вина в этой гостинице, какой-то всадник выехал с почтового двора, где он переменил лошадь, и на свежем скакуне галопом помчался по дороге в Париж.

В ту минуту, как он выезжал из ворот на улицу, ветром распахнуло плащ, в который он был закутан, хотя дело происходило в августе, и чуть не снесло с него шляпу, но путник вовремя удержал ее рукой, поймав уже на лету, и проворно надвинул себе на глаза.

Д'Артаньян, пристально смотревший на этого человека, отчаянно побледнел и выронил из рук стакан.

— Что с вами, сударь? — встревожился Планше. — Эй, господа, бегите на помощь, господину моему худо!

Трое друзей подбежали и увидели, что д'Артаньян и не думал падать в обморок, а кинулся к своему коню. Они преградили ему дорогу.

— Куда ты, черт побери, летишь сломя голову? — крикнул Атос.

— Это он! — вскричал д'Артаньян. — Это он! Дайте мне его догнать!

— Да кто «он»? — спросил Атос.

— Он, этот человек!

— Какой человек?

— Тот проклятый человек — мой злой гений, который попадается мне навстречу каждый раз, когда угрожает какое-нибудь несчастье! Тот, кто сопровождал эту ужасную женщину, когда я ее в первый раз встретил, тот, кого я искал, когда вызвал на дуэль нашего друга Атоса, кого я видел утром того самого дня, когда похитили госпожу Бонасье! Я его разглядел, это он! Я узнал его!

— Черт возьми… — задумчиво проговорил Атос.

— На коней, господа, на коней! Поскачем за ним, и мы его догоним.

— Мой милый, примите во внимание, — удержал его Арамис, — что он едет в сторону, противоположную той, куда мы направляемся; что у него свежая лошадь, а наши устали, и, следовательно, мы их загоним, даже без всякой надежды настичь его. Оставим мужчину, д'Артаньян, спасем женщину!

— Эй, сударь! — закричал конюх, выбегая из ворот и кидаясь вслед незнакомцу. — Эй, сударь! Вот бумажка, которая выпала из вашей шляпы… Эй, сударь! Эй!

— Друг мой, — остановил его д'Артаньян, — хочешь пол пистоля за эту бумажку?

— Извольте, сударь, с большим удовольствием! Вот она!

Конюх, в восторге от удачной сделки, вернулся на почтовый двор, а д'Артаньян развернул листок бумаги.

— Что там? — спросили обступившие его друзья.

— Всего одно слово! — ответил д'Артаньян.

— Да, — подтвердил Арамис, — но это слово — название города или деревни.

— «Армантьер», — прочитал Портос. — Армантьер… Не слыхал такого места.

— И это название города или деревни написано ее рукой! — заметил Атос.

— Если так, спрячем хорошенько эту бумажку — может быть, я не зря отдал последние пол пистоля, — заключил д'Артаньян. — На коней, друзья, на коней!

И четверо товарищей пустились вскачь по дороге в Бетюн.

XXXI

МОНАСТЫРЬ КАРМЕЛИТОК В БЕТЮНЕ
Большим преступникам предназначен в жизни определенный путь, на котором они преодолевают все препятствия и избавляются от всех опасностей вплоть до того часа, когда по воле провидения, уставшего от их злодеяний, наступает конец их беззаконному благополучию.

Так было и с миледи: она удачно проскользнула между сторожевыми судами обоих государств и прибыла в Булонь без всяких приключений.

Высаживаясь в Портсмуте, миледи утверждала, что она англичанка, которую преследования французов заставили покинуть Ла Рошель; высадившись, после двухдневного переезда по морю, в Булони, она выдала себя за француженку, которую англичане из ненависти к Франции притесняли в Портсмуте.

Миледи обладала к тому же самым надежным паспортом: красотой, представительным видом и щедростью, с которой она раздавала направо и налево пистоли. Избавленная благодаря любезности и учтивым манерам старика, начальника порта, от соблюдения обычных формальностей, она пробыла в Булони лишь столько времени, сколько потребовалось для того, чтобы отправить по почте письмо такого содержания:

«Его высокопреосвященству монсеньору кардиналу де Ришелье, в лагерь под Ла Рошелью.

Вы можете быть спокойны, ваше высокопреосвященство: его светлость герцог Бекингэм не поедет во Францию».

Миледи ***.

Булонь, вечером 25 августа.

«P. S. Согласно желанию вашего высокопреосвященства, я направляюсь в Бетюн, в монастырь кармелиток, где буду ждать ваших приказаний».

Действительно, в тот же вечер миледи тронулась в путь. Ночь застала ее в дороге; она остановилась на ночлег в гостинице, в пять часов утра отправилась дальше и три часа спустя приехала в Бетюн.

Она осведомилась, где находится монастырь кармелиток, и тотчас явилась туда.

Настоятельница вышла ей навстречу. Миледи показала приказ кардинала; аббатиса велела отвести приезжей комнату и подать завтрак.

Прошлое уже изгладилось из памяти миледи; всецело устремляя взгляд в будущее, она видела перед собой только ожидавшие ее великие милости кардинала, которому она так удачно услужила, нисколько не замешав его имени в это кровавое дело.

Снедавшие ее все новые страсти делали ее жизнь похожей на те облака, которые плывут по небу, отражая то лазурь, то пламя, то непроглядный мрак бури и оставляют на земле одни только следы опустошения и смерти.

После завтрака аббатиса пришла к ней с визитом; в монастыре мало развлечений, и доброй настоятельнице не терпелось познакомиться со своей новой гостьей.

Миледи хотела понравиться аббатисе, что было нетрудно для этой женщины, обладавшей блестящим умом и привлекательной внешностью; она постаралась быть любезной и обворожила добрую настоятельницу занимательным разговором и прелестью, которой было исполнено все ее существо.

Аббатиса была особой знатного происхождения и очень любила придворные истории, так редко доходившие до отдаленных уголков королевства и еще того реже проникавшие за стены монастырей, у порога которых смолкает мирская суета.

Миледи же как раз была широко осведомлена о всех аристократических интригах, среди которых она постоянно жила в продолжение пяти или шести лет; поэтому она стала занимать добрую аббатису рассказами о легкомысленных нравах французского двора, мирно уживавшихся с преувеличенной набожностью короля; она познакомила ее со скандальными похождениями придворных дам и вельмож, имена которых были хорошо известны аббатисе, слегка коснулась любви королевы и Бекингэма и наговорила кучу всяких вещей, чтобы заставить свою собеседницу разговориться.

Но аббатиса только слушала и улыбалась, не произнося в ответ ни слова. Тем не менее, видя, что подобные рассказы ее очень забавляют, миледи продолжала в том же духе, но перевела разговор на кардинала.

Тут она оказалась в большом затруднении: она не знала, была аббатиса роялисткой или кардиналисткой, а потому старалась осторожно держаться середины; но аббатиса вела себя еще осторожнее и только низко склоняла голову всякий раз, как приезжая упоминала имя его высокопреосвященства.

Миледи начала думать, что ей будет очень скучно в монастыре; поэтому она решилась на рискованный шаг, чтобы сразу выяснить, как ей следовало поступать. Желая посмотреть, как далеко простирается сдержанность доброй аббатисы, она принялась сначала иносказательно, а затем и более откровенно злословить о кардинале, рассказывать о любовных связях министра с г-жой д'Эгильон, Марион Делорм и другими куртизанками.

Аббатиса стала слушать внимательнее, понемногу оживилась и начала улыбаться.

«Хорошо, — подумала миледи, — она уже входит во вкус. Если она и кардиналистка, то, во всяком случае, не проявляет фанатизма».

Миледи перешла к преследованиям, которыми кардинал подвергал своих врагов.

Аббатиса только перекрестилась, не выражая ни одобрения, ни порицания.

Это утвердило миледи во мнении, что монахиня скорее роялистка, чем кардиналистка. Миледи продолжала свои рассказы, все больше сгущая краски.

— Я очень не сведуща во всех этих вещах, — сказала наконец аббатиса, — но, как мы ни далеки от двора и от всех мирских дел, у нас есть очень печальные примеры того, о чем вы рассказываете. Одна из наших послушниц много выстрадала от кардинала: он мстил ей и преследовал ее.

— Одна из ваших послушниц? — повторила миледи. — Ах, боже мой, бедная женщина, мне жаль ее!

— И вы правы: она достойна сожаления. Чего ей только не пришлось вынести: и тюрьму, и всякого рода угрозы, и жестокое обхождение… Впрочем, — прибавила аббатиса, — у господина кардинала, быть может, были веские основания так поступать, и хотя с виду она настоящий ангел, но не всегда можно судить о людях по наружности.

«Хорошо! — подумала миледи. — Как знать… может быть, я здесь что-нибудь разведаю. Мне повезло!»

Она постаралась придать своему лицу самое искреннее выражение и сказала:

— Да, увы, я это знаю. Многие говорят, что лицу человека не надо верить. Но чему же и верить, как не самому прекрасному творению создателя! Я, возможно, всю жизнь буду обманываться, но я всегда доверюсь особе, лицо которой внушает мне симпатию.

— Значит, вы склонны думать, что эта молодая женщина ни в чем не повинна? — спросила аббатиса.

— Господин кардинал преследует не одни только преступления, — ответила миледи, — есть добродетели, которые он преследует строже иных злодеяний.

— Разрешите мне, сударыня, выразить вам мое удивление! — сказала аббатиса.

— А по какому поводу? — наивно спросила миледи.

— По поводу того, что вы ведете такиеречи.

— Что вы находите удивительного в моих речах? — улыбаясь, спросила миледи.

— Раз кардинал прислал вас сюда, значит, вы его друг, а между тем…

— …а между тем я говорю о нем худо, — подхватила миледи, досказывая мысль настоятельницы.

— Во всяком случае, вы не говорите о нем ничего хорошего.

— Это потому, что я не друг его, а жертва, — вздохнула миледи.

— Однако это письмо, в котором он поручает вас моему попечению…

— …является для меня приказом оставаться здесь, как в тюрьме, пока он не велит кому-нибудь из своих приспешников выпустить меня отсюда.

— Но отчего вы не бежали?

— А куда? Неужели есть, по-вашему, на земле такое место, где бы меня не нашел кардинал, если он только даст себе труд протянуть руку? Будь я мужчиной, это еще было бы возможно, но женщине… что может поделать женщина!.. А эта послушница, которая живет у вас, разве пыталась бежать?

— Нет, не пыталась. Но она — другое дело. По-моему, ее удерживает во Франции любовь к кому-то.

— Если она любит, — сказала, вздохнув, миледи, — значит, она не совсем несчастна.

— Итак, — заговорила аббатиса, с возрастающим интересом глядя на миледи, — я вижу перед собой еще одну бедную, гонимую женщину?

— Увы, да! — подтвердила миледи.

В глазах аббатисы отразилось беспокойство, словно в уме у нее зародилась новая мысль.

— Вы не враг нашей святой веры? — спросила она, запинаясь.

— Я? — вскричала миледи. — Я — протестантка?! Нет, призываю в свидетели господа бога, который слышит нас, что я, напротив, ревностная католичка!

— Если так — успокойтесь, сударыня, — улыбаясь, сказала аббатиса. — Дом, где вы находитесь, не будет для вас суровой тюрьмой, и мы все сделаем, чтобы вы полюбили ваше заключение. Более того: вы увидите здесь эту молодую женщину, гонимую, наверное, вследствие какой-нибудь придворной интриги. Она мила и приветлива.

— Как ее зовут?

— Одна очень высокопоставленная особа поручила ее моему попечению под именем Кэтти. Я не старалась узнать ее настоящее имя.

— Кэтти? — вскричала миледи. — Как, вы в этом уверены?

— Что она так называет себя? Да, сударыня. А вы ее знаете?

Миледи усмехнулась про себя — ей пришла в голову мысль, что, может быть, это ее бывшая камеристка. Воспоминание о молодой девушке вызвало в душе миледи чувство гнева, жажда мести исказила ее черты; впрочем, они почти тотчас вновь приняли спокойное и доброжелательное выражение, которое эта столикая женщина на миг позволила себе утратить.

— А когда я смогу увидеть эту молодую даму, к которой я уже чувствую большую симпатию? — спросила миледи.

— Да сегодня вечером, — ответила аббатиса, — даже, если угодно, днем. Но вы четыре дня пробыли в дороге, как вы мне сами сказали, сегодня вы встали в пять часов утра, и вам, наверное, хочется отдохнуть. Ложитесь и усните. К обеду мы вас разбудим.

Возбужденная новым похождением, от которого трепетало ее падкое на интриги сердце, миледи отлично могла бы обойтись без сна, но тем не менее она последовала совету настоятельницы: за последние две недели она испытала столько различных треволнений, что, хотя ее железное тело еще могло выдерживать утомление, душа нуждалась в покое.

Она простилась с аббатисой и легла, убаюкиваемая приятными мыслями о мщении, на которые невольно навело ее имя Кэтти. Она вспомнила почти безоговорочное обещание кардинала предоставить ей свободу действий в случае, если она успешно выполнит свое предприятие. Она добилась успеха, и, стало быть, д'Артаньян в ее власти!

Одно только приводило миледи в трепет — воспоминание о муже, о графе де Ла Фер. Она думала, что он умер или покинул Францию, и неожиданно узнала его в Атосе, лучшем друге д'Артаньяна.

Но, если он друг д'Артаньяна, он, наверное, помогал ему во всех происках, с помощью которых королева расстроила замыслы его высокопреосвященства; если он друг д'Артаньяна, значит, он враг кардинала, и она сумеет завлечь его в сети мщения, которые она расставит и в которых, надо надеяться, она задушит молодого мушкетера.

Все эти надежды навевали отрадные мысли; убаюканная ими, миледи вскоре заснула.

Ее разбудил приятный голос, прозвучавший у ее постели. Она открыла глаза и увидела аббатису в сопровождении молодой женщины с нежным цветом лица, которая смотрела на нее с доброжелательным любопытством.

Лицо молодой женщины было ей совершенно незнакомо. Обе они, обмениваясь обычными приветствиями, внимательно оглядывали друг друга: обе были очень красивы, но совсем разной красотой. Однако миледи с улыбкой отметила про себя, что у нее самой гораздо более представительный вид и более аристократические манеры, чем у этой молодой женщины. Правда, платье послушницы, облекавшее стан молодой женщины, было не очень-то выгодно для такого рода состязания.

Аббатиса познакомила их; выполнив эту формальность, она удалилась, так как обязанности настоятельницы призывали ее в церковь, и молодые женщины остались одни.

Послушница, видя, что миледи лежит в постели, хотела уйти вслед за аббатисой, но миледи удержала ее.

— Как, сударыня, — заговорила она, — едва я вас увидела, вы уже хотите лишить меня вашего общества? Признаюсь вам, я немного рассчитываю на него, пока мне придется жить здесь.

— Нет, сударыня, — ответила послушница, — я просто испугалась, что не вовремя пришла: вы спали, вы утомлены…

— Ну так что ж? — возразила миледи. — Чего могут желать те, кто спит? Хорошего пробуждения! Вы мне его доставили, так позвольте мне вполне им насладиться…

И, взяв молодую женщину за руку, миледи притянула ее к стоявшему возле кровати креслу. Послушница села.

— Боже мой, как мне не везет! — сказала она. — Вот уже полгода, как я живу здесь, не имея никаких развлечений. Теперь вы приехали, ваше присутствие сулит мне очаровательное общество, и вот, по всей вероятности, я с минуты на минуту покину монастырь!

— Как! — удивилась миледи. — Вы скоро выходите из монастыря?

— По крайней мере, я на это надеюсь! — ответила послушница с радостью, которую она ничуть не пыталась скрыть.

— Я кое-что слышала о том, что вы много выстрадали от кардинала. Если это так, то вот еще одна причина для нашей взаимной симпатии.

— Так, значит, мать настоятельница сказала правду: вы, так же как и я, жертва этого злого пастыря?

— Тише! — остановила миледи молодую женщину. — Даже здесь не будем так говорить о нем. Все мои несчастья проистекают оттого, что я выразилась примерно так, как вы сейчас, при женщине, которую я считала своим другом и которая предала меня. И вы тоже жертва предательства?

— Нет, — ответила послушница, — я жертва моей преданности, преданности женщине, которую я любила, за которую я отдала бы жизнь и готова отдать ее и впредь!

— И которая покинула вас в беде? Так всегда бывает!

— Я была настолько несправедлива, что думала так, но два-три дня назад я убедилась в противном и благодарю за это создателя: мне тяжело было бы думать, что она меня забыла… Но вы, сударыня… вы, кажется, свободны, и, если бы вы захотели бежать, это зависит только от вашего желания.

— А куда я пойду, не имея друзей, не имея денег, в незнакомых мне краях, в которых я прежде никогда не бывала?

— Ах, что касается друзей, они будут у вас везде, где бы вы ни были! — воскликнула послушница. — Вы кажетесь такой доброй, и вы такая красавица!

— Что не мешает мне быть одинокой и гонимой, — возразила миледи, придавая своей улыбке ангельское выражение.

— Верьте мне, — заговорила послушница, — надо надеяться на провидение. Всегда наступает такая минута, когда однажды сделанное нами добро становится нашим ходатаем перед богом. И, быть может, как я ни бессильна, как ни ничтожна, — это ваше счастье, что вы меня встретили. Если я выйду отсюда, у меня найдутся влиятельные друзья, которые, выступив на мою защиту, смогут потом выступить и на вашу.

— Если я сказала, что я одинока, это не значит, что у меня нет знакомых, занимающих высокое положение, — продолжала миледи в надежде, что, говоря о себе, она вызовет послушницу на откровенность. — Но эти знакомые сами трепещут перед кардиналом, сама королева не осмеливается никого поддержать против грозного министра. У меня есть доказательства того, что ее величество, несмотря на доброе сердце, не раз бывала вынуждена отдавать в жертву гнева его высокопреосвященства тех, кто оказывал ей услуги.

— Поверьте мне, сударыня, королева может сделать вид, что она от них отступилась, но нельзя судить по внешнему впечатлению: чем больше они подвергаются гонениям, тем больше королева о них думает, и часто в ту минуту, когда они этого меньше всего ожидают, они убеждаются в том, что не забыты ее милостивым вниманием.

— Увы! — вздохнула миледи. — Я верю этому — ведь королева так добра!

— Ах, значит, вы знаете нашу прекрасную и великодушную королеву, если вы о ней так отзываетесь! — восторженно произнесла послушница.

— То есть я не имею чести быть лично знакомой с ней, — ответила миледи, спохватившись, что она зашла слишком далеко, — но я знакома со многими из ее ближайших друзей: я знаю господина де Пютанжа, знала в Англии господина Дюжара, знакома с господином де Тревилем…

— С господином де Тревилем! — вскричала послушница. — Вы знакомы с господином де Тревилем?

— Да, как же, и даже хорошо знакома.

— С капитаном королевских мушкетеров?

— Да, с капитаном королевских мушкетеров.

— В таком случае, вы увидите, что скоро, очень скоро мы с вами станем близкими знакомыми, почти друзьями! Если вы знакомы с господином де Тревилем, вы, вероятно, бывали у него в доме?

— Да, часто, — подтвердила миледи. Вступив на этот путь и видя, что она лжет удачно, она решила держаться его до конца.

— Вы, вероятно, встречали у него кое-кого из мушкетеров?

— Всех, кого он обычно у себя принимает, — ответила миледи, уже по-настоящему заинтересованная этим разговором.

— Назовите мне кого-нибудь из тех, кого вы знаете, и вы увидите — они окажутся моими друзьями.

— Ну, например… — в замешательстве начала миледи, — я знаю господина де Сувиньи, господина де Куртиврона, господина де Ферюссака…

Послушница выслушала миледи, не перебивая ее, потом, видя, что миледи умолкла, спросила:

— Не знаете ли вы кавалера по имени Атос?

Миледи побледнела, как полотно простыни, на которой она лежала, и, как ни велико было ее умение владеть собой, она невольно вскрикнула, схватив собеседницу за руку и пожирая ее глазами.

— Что такое? Что с вами? — спросила бедняжка. — Ах, боже мой, не сказала ли я чего-нибудь такого, что оскорбило вас?

— Нет, но это имя поразило меня, так как я тоже знала этого кавалера, и мне показалось странным встретить человека, который, по-видимому, хорошо знаком с ним.

— Да, хорошо, очень хорошо! И не только с ним, но и с его друзьями: господином Портосом и господином Арамисом.

— В самом деле? Их я тоже знаю! — воскликнула миледи, чувствуя, что вся холодеет от страха.

— Ну, если вы их знаете, вам, конечно, известно, что они славные и смелые люди. Отчего вы не обратитесь к ним, если вам нужна помощь?

— Дело в том… — запинаясь, ответила миледи, — что я ни с кем из них не связана дружбой. Я их знаю только по рассказам их друга, господина д'Артаньяна.

— Вы знаете господина д'Артаньяна? — вскричала послушница, в свою очередь схватив миледи за руку и впиваясь в нее глазами.

Заметив странное выражение во взгляде миледи, она спросила:

— Простите, сударыня, в каких вы с ним отношениях?

— Он… — смутилась миледи, — он мой друг.

— Вы меня обманываете, сударыня, — сказала послушница. — Вы были его любовницей!

— Это вы были любовницей д'Артаньяна! — воскликнула в ответ миледи.

— Я? — проговорила послушница.

— Да, вы. Теперь я вас знаю: вы госпожа Бонасье.

Молодая женщина удивленно и испуганно отшатнулась.

— Не отпирайтесь! Отвечайте мне! — продолжала миледи.

— Ну что ж! Да, сударыня! — сказала послушница. — Значит, мы соперницы?

Лицо миледи вспыхнуло таким свирепым огнем, что при всяких иных обстоятельствах г-жа Бонасье со страха обратилась бы в бегство, но в эту минуту она была во власти ревности.

— Признайтесь же, сударыня, — заговорила она с такой настойчивостью, какую нельзя было предположить в ней, — вы его любовница? Или, может быть, вы были его любовницей прежде?

— О нет! — воскликнула миледи голосом, не допускавшим сомнения в ее правдивости. — Никогда! Никогда!

— Я верю вам, — сказала г-жа Бонасье. — Но отчего же вы так вскрикнули?

— Как, вы не понимаете? — притворно удивилась миледи, уже оправившаяся от смущения и вполне овладевшая собой.

— Как я могу понять? Я ничего не знаю.

— Вы не понимаете, что господин д'Артаньян поверял мне, как другу, свои сердечные тайны?

— В самом деле?

— Вы не понимаете, что мне известно все: ваше похищение из домика в Сен-Клу, его отчаяние, отчаяние его друзей и их безуспешные поиски. И как же мне не удивляться, когда я вдруг неожиданно встречаюсь с вами! Ведь мы так часто беседовали с ним о вас! Ведь он вас любит всей душой и заставил меня полюбить вас заочно. Ах, милая Констанция, наконец-то я нашла вас, наконец-то я вас вижу!

И миледи протянула г-же Бонасье руки, и г-жа Бонасье, убежденная ее словами, видела теперь в этой женщине, которую она за минуту до того считала соперницей, своего искреннего и преданного друга.

— О, простите меня! Простите! — воскликнула она и склонилась на плечо к миледи. — Я так люблю его!

Обе женщины с минуту держали друг друга в объятиях. Если бы силы миледи равнялись ее ненависти, г-жа Бонасье, конечно, нашла бы в объятиях миледи смерть. Но, не будучи в состоянии задушить ее, миледи ей улыбнулась и воскликнула:

— Милая моя красавица, дорогая моя малютка, как я счастлива, что вижу вас! Дайте мне на вас наглядеться!

И, говоря это, она пожирала ее глазами.

— Да-да, конечно, это вы! По всему тому, что он говорил мне, я сейчас узнаю вас, отлично узнаю!

Бедная молодая женщина и не подозревала жестоких замыслов, которые таились за этим ясным лбом, за этими блестящими глазами, в которых она читала только участие и жалость.

— Значит, вам известно, сколько я выстрадала, если он рассказывал вам о моих страданиях, — сказала г-жа Бонасье. — Но страдать ради него — блаженство!

Миледи машинально повторила:

— Да, блаженство.

Она думала о другом.

— И к тому же мои мучения скоро кончатся, — продолжала г-жа Бонасье. — Завтра или, быть может, сегодня вечером я его опять увижу, и грустное прошлое будет забыто.

— Сегодня вечером? Завтра? — переспросила миледи, которую эти слова вывели из задумчивости. — Что вы хотите этим сказать? Вы ждете от него какого-нибудь известия?

— Я жду его самого.

— Его самого? Д'Артаньян будет здесь?

— Да, будет.

— Но это невозможно! Он на осаде Ла Рошели, вместе с кардиналом. Он вернется только после взятия города.

— Вы так думаете? Но разве есть на свете что-нибудь невозможное для моего д'Артаньяна, для этого благородного и честного кавалера!

— Я не могу вам поверить!

— Ну так прочтите сами! — предложила от избытка горделивой радости несчастная молодая женщина и протянула миледи письмо.

«Почерк госпожи де Шеврез! — отметила про себя миледи. — А, я так и знала, что они поддерживают сношения с этим лагерем!»

И она жадно прочитала следующие строки:

«Милое дитя, будьте наготове. Наш друг вскоре навестит вас, и навестит только затем, чтобы вызволить вас из тюрьмы, где вам пришлось укрыться ради вашей безопасности. Приготовьтесь же к отъезду и никогда не отчаивайтесь в нашей помощи.

Наш очаровательный гасконец недавно выказал себя, как всегда, человеком храбрым и преданным; передайте ему, что где-то очень ему признательны за предостережение».

— Да-да, — сказала миледи, — в письме все ясно сказано. Известно вам, что это за предостережение?

— Нет. Но я догадываюсь, что он, должно быть, предупредил королеву о каких-нибудь новых кознях кардинала.

— Да, наверное, это так! — сказала миледи, возвращая г-же Бонасье письмо и в задумчивости снова опуская голову.

В эту минуту послышался топот скачущей лошади.

— Ах! — вскричала г-жа Бонасье, бросаясь к окну. — Уж не он ли это?

Миледи, окаменев от удивления, осталась в постели: на нее сразу свалилось столько неожиданностей, что она впервые в жизни растерялась.

— Он! Он! — прошептала она. — Неужели это он?

И она продолжала лежать в постели, устремив неподвижный взор в пространство.

— Увы, нет, — вздохнула г-жа Бонасье. — Это какой-то незнакомый человек… Однако он, кажется, едет к нам… Да, он замедляет бег коня… останавливается у ворот… звонит…

Миледи вскочила с постели.

— Вы вполне уверены, что это не он? — спросила она.

— Да, вполне.

— Вы, может быть, не разглядели?

— Ах, стоит мне только увидеть перо его шляпы, кончик плаща, и я его тотчас узнаю!

Миледи продолжала одеваться.

— Все равно. Вы говорите, этот человек идет сюда?

— Да, он уже вошел.

— Это или к вам, или ко мне.

— Ах, боже мой, какой у вас взволнованный вид!

— Да, признаюсь, я не так доверчива, как вы, я всего опасаюсь…

— Тише! — остановила ее г-жа Бонасье. — Сюда идут!

В самом деле дверь открылась, и вошла настоятельница.

— Это вы приехали из Булони? — обратилась она к миледи.

— Да, я, — ответила миледи, пытаясь вернуть себе хладнокровие. — Кто меня спрашивает?

— Какой-то человек, который не хочет назвать себя, но говорит, что прибыл по поручению кардинала.

— И желает меня видеть?

— Он желает видеть даму, приехавшую из Булони.

— В таком случае, пожалуйста, пригласите его сюда, сударыня.

— Ах, боже мой, боже мой! — ужаснулась г-жа Бонасье. — Уж не привез ли он какое-нибудь плохое известие?

— Боюсь, что да.

— Я оставлю вас с этим незнакомцем, но, как только он уедет, я, если позволите, вернусь к вам.

— Конечно, прошу вас.

Настоятельница и г-жа Бонасье вышли.

Миледи осталась одна и устремила глаза на дверь; минуту спустя раздался звон шпор, гулко отдававшийся на лестнице, затем шаги приблизились, дверь распахнулась, и на пороге появился человек.

Миледи радостно вскрикнула: этот человек был граф де Рошфор, душой и телом преданный кардиналу.

XXXII

ДВЕ РАЗНОВИДНОСТИ ДЕМОНОВ
— А! — воскликнули одновременно миледи и Рошфор. — Это вы!

— Да, я.

— И откуда? — спросила миледи.

— Из-под Ла Рошели. А вы?

— Из Англии.

— Бекингэм?

— Умер или опасно ранен. Когда я уезжала, ничего не добившись от него, один фанатик его убил.

— А! — усмехнулся Рошфор. — Вот счастливая случайность! Она очень обрадует его высокопреосвященство. Известили вы его?

— Я написала ему из Булони. Но каким образом вы здесь?

— Его высокопреосвященство беспокоится и послал меня отыскать вас.

— Я только вчера приехала.

— А что вы делали со вчерашнего дня?

— Я не теряла даром времени.

— О, в этом я не сомневаюсь!

— Знаете, кого я здесь встретила?

— Нет!

— Отгадайте!

— Как я могу отгадать?

— Ту молодую женщину, которую королева освободила из тюрьмы.

— Любовницу этого мальчишки д'Артаньяна?

— Да, госпожу Бонасье, местопребывание которой было неизвестно кардиналу.

— Ну, вот еще одна счастливая случайность, под пару той, — заметил Рошфор. — Положительно, господину кардиналу везет!

— Можете представить мое удивление, — продолжала миледи, — когда я очутилась лицом к лицу с этой женщиной!

— Она вас знает?

— Нет!

— Значит, вы для нее чужая?

Миледи улыбнулась:

— Я ее лучший друг!

— Клянусь честью, только вы, милая графиня, можете творить такие чудеса!

— И счастье мое, что мне удалось стать ее другом, шевалье: знаете ли вы, что здесь происходит?

— Нет!

— Завтра или послезавтра за ней приедут с приказом королевы.

— Вот как! Кто же это?

— Д'Артаньян и его друзья.

— Право, они дождутся того, что мы будем вынуждены засадить их в Бастилию.

— Почему же они до сих пор на свободе?

— Ничего не поделаешь! Господин кардинал питает к этим людям какую-то непонятную для меня слабость.

— В самом деле?

— Да.

— Ну, так скажите ему следующее, Рошфор: скажите ему, что наш разговор в гостинице «Красная Голубятня» был подслушан этой четверкой; скажите ему, что после его отъезда один из них явился ко мне и силой отнял у меня охранный лист, который кардинал дал мне; скажите ему, что они предупредили лорда Винтера о моем приезде в Англию; что и на этот раз они едва не помешали исполнить данное мне поручение, как уже помешали в деле с подвесками; скажите ему, что из этих четырех человек следует опасаться только двоих — д'Артаньяна и Атоса; скажите ему, что третий, Арамис, — любовник госпожи де Шеврез; его надо оставить в живых, тайна его нам известна, и он может быть нам полезен; а что касается четвертого, Портоса, то это дурак, фат и простофиля, и не стоит даже обращать на него внимание.

— Но все четверо теперь, должно быть, на осаде Ла Рошели?

— Я сама так думала, но письмо, которое госпожа Бонасье получила от госпожи де Шеврез и имела неосторожность показать мне, заставляет меня предположить, что все четверо, напротив, сейчас в дороге и явятся сюда, чтобы увезти ее.

— Черт возьми! Что же делать?

— Что приказал вам кардинал относительно меня?

— Получить ваши донесения, письменные или словесные, и вернуться на почтовых; а когда он будет осведомлен обо всем, что вы сделали, он решит, как вам дальше поступить.

— Так я должна остаться здесь?

— Здесь или где-нибудь поблизости.

— Вы не можете увезти меня с собой?

— Нет, мне дано точное приказание. В окрестностях лагеря вас могут узнать, а ваше присутствие, сами понимаете, будет бросать тень на его высокопреосвященство.

— Ну что ж, придется мне ждать здесь или где-нибудь поблизости.

— Только скажите мне заранее, где вы будете ожидать известий от кардинала, чтобы я всегда знал, где вас найти.

— Послушайте, я, вероятно, не смогу остаться здесь…

— Почему?

— Вы забываете, что с минуты на минуту сюда могут приехать мои враги.

— Это правда. Но, в таком случае, эта юная особа улизнет от его высокопреосвященства?

— Ну нет! — ответила миледи с присущей только ей улыбкой. — Вы забываете, что я ее лучший друг.

— Да, это правда! Итак, я могу сказать кардиналу относительно этой женщины…

— …что он может быть покоен.

— И это все?

— Он поймет, что это означает.

— Он догадается. А что же мне теперь делать?

— Немедленно ехать обратно. По-моему, известия, которые вы доставите кардиналу, стоят того, чтобы поспешить.

— Моя коляска сломалась, когда я въезжал в Лилье.

— Чудесно.

— Как так — чудесно?

— Да так, ваша коляска нужна мне.

— А как же я, в таком случае, доберусь?

— Верхом. Скачите во весь опор.

— Хорошо вам это говорить! А каково мне будет проскакать сто восемьдесят лье?

— Пустяки!

— Ну, так и быть. А дальше?

— Дальше: когда вы будете проезжать через Лилье, вы пошлете мне коляску и прикажете вашему слуге, чтобы он был в моем распоряжении.

— Хорошо.

— У вас, конечно, есть с собой какой-нибудь приказ кардинала?

— У меня есть письменное полномочие действовать по своему усмотрению.

— Вы предъявите его настоятельнице и скажете, что сегодня или завтра за мной приедут и что мне велено отправиться с тем лицом, которое явится от вашего имени.

— Отлично.

— Не забудьте резко отзываться обо мне в разговоре с настоятельницей.

— Зачем это?

— Я — жертва кардинала. Мне необходимо внушить доверие этой дурочке Бонасье.

— Совершенно справедливо! А теперь, пожалуйста, потрудитесь составить донесение обо всем, что произошло.

— Я ведь вам рассказала то, что случилось. У вас хорошая память: повторите все, что я вам говорила, а бумага может потеряться.

— Вы правы. Только бы мне знать, где потом найти вас, чтобы не рыскать напрасно по окрестностям…

— Верно. Подождите-ка…

— Дать вам карту?

— О, я прекрасно знаю эти места!

— Вы? А когда же вы бывали здесь?

— Я здесь воспитывалась.

— Вот как?

— Как видите, иногда и то обстоятельство, что вы где-то получили воспитание, может на что-нибудь пригодиться.

— Итак, где вы меня будете ждать?

— Дайте минутку подумать… Да вот где: в Армантьере.

— А что это такое — Армантьер?

— Небольшой городок на реке Лис. Мне стоит только переправиться через реку, и я буду в чужом государстве.

— Превосходно! Но, разумеется, вы переправитесь только в случае опасности?

— Разумеется.

— А если это случится, как я узнаю, где вы?

— Вам не нужен ваш лакей?

— Нет!

— Он надежен?

— Вполне. Он человек испытанный.

— Отдайте его мне. Никто его не знает, я его оставлю в том месте, откуда уеду, и он проводит вас туда, где я буду.

— Так вы говорите, что будете ждать меня в Армантьере?

— Да, в Армантьере.

— Напишите мне это название на клочке бумаги, а то я боюсь, что забуду. Ведь в названии города нет ничего порочащего, не так ли?

— Как знать… Ну, так и быть, я готова набросить тень на свое доброе имя! — согласилась миледи и написала название на листке бумаги.

— Хорошо, — сказал Рошфор, взял листок из рук миледи, сложил его и засунул за подкладку своей шляпы. — Впрочем, будьте спокойны: если даже я потеряю эту бумагу, то поступлю, как делают дети — всю дорогу буду твердить это название. Ну, как будто все?

— Кажется, да.

— Вспомним хорошенько: Бекингэм убит или тяжело ранен… ваш разговор с кардиналом подслушан четырьмя мушкетерами… лорд Винтер был предупрежден о вашем приезде в Портсмут… д'Артаньяна и Атоса в Бастилию… Арамис — любовник госпожи де Шеврез… Портос — фат… госпожа Бонасье найдена… послать вам как можно скорее коляску… предоставить моего лакея в ваше распоряжение… изобразить вас жертвой кардинала, чтобы у настоятельницы не возникло никаких подозрений… Армантьер на берегу Лиса. Так?

— Право, у вас чудесная память, любезный шевалье! Кстати, прибавьте еще кое-что.

— Что же?

— Я видела славный лес, который, по-видимому, прилегает к монастырскому саду. Скажите настоятельнице, что мне позволено гулять в этом лесу. Как знать… может быть, мне понадобится уйти с заднего крыльца.

— Вы обо всем позаботились!

— А вы забыли еще одно…

— Что же еще?

— Спросить меня, не нужно ли мне денег.

— Да, правда. Сколько вам дать?

— Все золото, какое у вас найдется.

— У меня около пятисот пистолей.

— И у меня столько же. Имея тысячу пистолей, можно выйти из любого положения. Выкладывайте все, что у вас в карманах.

— Извольте.

— Хорошо. Когда вы едете?

— Через час. Я только наскоро пообедаю, а тем временем кто-нибудь сходит за почтовой лошадью.

— Отлично! Прощайте, шевалье!

— Прощайте, графиня!

— Засвидетельствуйте мое почтение кардиналу.

— А вы — мое почтение сатане.

Миледи и Рошфор обменялись улыбками и расстались.

Час спустя Рошфор галопом мчался обратно; пять часов спустя он проехал через Аррас.

Наши читатели уже знают, каким образом д'Артаньян узнал его и как эта встреча, возбудив опасения четырех мушкетеров, заставила их еще поспешнее продолжать свой путь.

XXXIII

ПОСЛЕДНЯЯ КАПЛЯ
Как только Рошфор вышел, г-жа Бонасье вернулась в комнату и увидела, что миледи радостно улыбается.

— Ну вот, то, чего вы спасались, случилось, — заговорила молодая женщина, — сегодня вечером или завтра кардинал пришлет за вами.

— Кто вам это сказал, дитя мое? — спросила миледи.

— Я об этом слышала из уст самого гонца.

— Подойдите и сядьте тут возле меня, — предложила миледи.

— Извольте.

— Подождите, я посмотрю, не подслушивает ли нас кто-нибудь.

— К чему все эти предосторожности?

— Вы сейчас узнаете.

Миледи встала, подошла к двери, открыла ее, выглянула в коридор, потом опять уселась рядом с г-жой Бонасье и спросила:

— Значит, он хорошо сыграл свою роль?

— Кто это?

— Тот, кто представился настоятельнице как посланный кардинала.

— Так он только играл роль?

— Да, дитя мое.

— Так, значит, этот человек не…

— Этот человек, — сказала миледи, понизив голос, — мой брат.

— Ваш брат? — вскричала г-жа Бонасье.

— Вы одна знаете эту тайну, дитя мое. Если вы ее доверите кому бы то ни было, я погибла, а возможно, и вы тоже.

— Ах, боже мой!

— Слушайте, вот что произошло. Мой брат, который спешил сюда ко мне на помощь, с тем чтобы, если понадобится, силой освободить меня, встретил гонца, посланного за мной кардиналом, и поехал за ним следом. Добравшись до пустынного и уединенного места, он выхватил шпагу и, угрожая гонцу, потребовал, чтобы тот отдал ему бумаги, которые он вез. Гонец вздумал обороняться, и брат убил его.

— Ах! — содрогнулась г-жа Бонасье.

— Это было единственное средство, поймите! Дальше брат решил действовать не силой, а хитростью: он взял бумаги, явился сюда под видом посланца самого кардинала, и через час или два, по приказанию его высокопреосвященства, за мной должна приехать карета.

— Я понимаю: эту карету вам пришлет ваш брат.

— Совершенно верно. Но это еще не все: письмо, которое вы получили, как вы полагаете, от госпожи де Шеврез…

— Ну?

— …подложное письмо.

— Как так?

— Да, подложное: это западня, устроенная для того, чтобы вы не сопротивлялись, когда за вами приедут.

— Но ведь приедет д'Артаньян!

— Перестаньте заблуждаться: д'Артаньян и его друзья на осаде Ла Рошели.

— Откуда вы это знаете?

— Мой брат встретил посланцев кардинала, переодетых мушкетерами. Вас вызвали бы к воротам — вы подумали бы, что имеете дело с друзьями, — вас похитили бы и отвезли обратно в Париж.

— О боже, я теряю голову в этом хаосе преступлений! Я чувствую, что, если так будет продолжаться, — промолвила г-жа Бонасье, поднося ладони ко лбу, — я сойду с ума!

— Постойте!

— Что такое?

— Я слышу лошадиный топот… Это уезжает мой брат. Я хочу с ним еще раз проститься, пойдемте.

Миледи открыла окно и движением руки подозвала к себе г-жу Бонасье. Молодая женщина подошла. Рошфор галопом мчался под окном.

— До свидания, брат! — крикнула миледи.

Всадник поднял голову, увидел обеих молодых женщин и на всем скаку дружески махнул миледи рукой.

— Славный Жорж! — сказала она, придавая своему лицу нежное и грустное выражение, и закрыла окно.

Она уселась на прежнее место и сделала вид, что погрузилась в глубокие размышления.

— Простите, сударыня, разрешите прервать ваши мысли! — обратилась к ней г-жа Бонасье. — Что вы мне посоветуете делать? Боже мой! Вы опытнее меня в житейских делах, научите меня, как мне быть!

— Прежде всего, — ответила миледи, — возможно, что я ошибаюсь и д'Артаньян и его друзья в самом деле приедут к вам на помощь.

— Ах, это было бы так хорошо, что даже и не верится! — воскликнула г-жа Бонасье. — Такое счастье не для меня!

— В таком случае, вы понимаете, это только вопрос времени, своего рода состязание — кто приедет первый. Если ваши друзья — вы спасены, а если приспешники кардинала — вы погибли.

— О, да-да, погибла безвозвратно! Что же делать?

— Есть, пожалуй, одно средство, очень простое и вполне естественное…

— Какое, скажите?

— Ждать, укрывшись где-нибудь в окрестностях, и сначала удостовериться, кто эти люди, которые приедут за вами.

— Но где ждать?

— Ну, это легко придумать. Я сама остановлюсь в нескольких лье отсюда и буду скрываться там, пока ко мне не приедет брат. Сделаем так: я увезу вас с собой, мы спрячемся и будем ждать вместе.

— Но меня не выпустят отсюда, я здесь на положении пленницы.

— Здесь думают, что я уезжаю по приказанию кардинала, и уверены, что вы вовсе не склонны сопровождать меня.

— Ну?

— Ну вот, карета подана, вы прощаетесь со мной, вы становитесь на подножку, желая в последний раз обнять меня. Слуга моего брата, которого он пришлет за мной, будет обо всем предупрежден — он подаст знак почтарю, и мы умчимся вскачь.

— Но д'Артаньян? Что, если приедет д'Артаньян?

— Мы это узнаем.

— Каким образом?

— Да ничего не может быть легче! Мы пошлем обратно в Бетюн слугу моего брата, на которого, повторяю, мы вполне можем положиться. Он переоденется и поселится против монастыря. Если приедут посланцы кардинала, он не двинется с места, а если д'Артаньян и его друзья — он проводит их к нам.

— А разве он их знает?

— Конечно, знает! Ведь он не раз видел д'Артаньяна у меня в доме.

— Да-да, вы правы… Итак, все улаживается, все складывается как нельзя лучше… Но не будем уезжать далеко отсюда.

— Самое большее за семь-восемь лье. Мы остановимся в укромном месте у самой границы и при первой тревоге уедем из Франции.

— А до тех пор что делать?

— Ждать.

— А если они приедут?

— Карета моего брата приедет раньше.

— Но что, если меня не будет с вами, когда за вами явятся, — например, если в это время я буду обедать или ужинать?

— Сделайте одну вещь.

— Какую?

— Скажите добрейшей настоятельнице, что вы просите у нее позволения обедать и ужинать вместе со мной, чтобы нам как можно меньше расставаться друг с другом.

— Позволит ли она?

— А почему бы нет?

— Отлично! Таким образом, мы ни на минуту не будем расставаться!

— Ступайте же к ней и попросите ее об этом. У меня какая-то тяжесть в голове, я пойду прогуляться по саду.

— Идите. А где я вас найду?

— Здесь, через час.

— Здесь, через час… Ах, благодарю вас, вы так добры!

— Как же мне не принимать в вас участия! Если бы даже вы не были сами по себе такой красивой и очаровательной, вы ведь подруга одного из моих лучших друзей!

— Милый д'Артаньян, как он будет вам благодарен!

— Надеюсь. Ну вот, мы обо всем условились. Пойдемте вниз.

— Вы идете в сад?

— Пройдите по этому коридору и спуститесь по маленькой лестнице — она выведет вас прямо в сад.

— Отлично! Благодарю вас.

Молодые женщины обменялись приветливой улыбкой и разошлись.

Миледи сказала правду — она действительно ощущала какую-то тяжесть в голове: неясные еще замыслы хаотично теснились в ее уме. Ей надо было уединиться, чтобы разобраться в своих мыслях. Она смутно представляла себе дальнейшие события, и ей нужны были тишина и покой, чтобы придать своим неясным намерениям определенную форму, чтобы составить план действий.

Прежде всего нужно было как можно скорее похитить г-жу Бонасье, укрыть ее в надежном месте и, если понадобится, держать ее там заложницей. Миледи начинала страшиться исхода этой отчаянной борьбы, в которую ее враги вкладывали столько же упорства, сколько она вкладывала ожесточения.

К тому же она чувствовала, как иные люди чувствуют надвигающуюся грозу, что исход этот близок и неминуемо будет ужасен.

Итак, главное для нее, как мы уже сказали, было захватить г-жу Бонасье в свои руки. Г-жа Бонасье была для д'Артаньяна все; ее жизнь, жизнь любимой женщины, была для него дороже собственной. Если бы счастье изменило миледи и ее постигла неудача, она могла бы, имея г-жу Бонасье заложницей, вступить в переговоры и, несомненно, добилась бы выгодных условий. Эту задачу она уже разрешила: г-жа Бонасье готова была доверчиво сопровождать ее; а если они обе укроются в Армантьере, миледи легко будет убедить г-жу Бонасье, что д'Артаньян не приезжал в Бетюн. Самое большее через полмесяца вернется Рошфор; а за эти полмесяца миледи придумает, как ей отомстить четырем друзьям. Скучать ей, благодарение богу, не придется — ей предстоит самое приятное времяпрепровождение, какое только могут доставить обстоятельства женщине с ее характером: довести до совершенства замысел своей мести.

Размышляя, миледи в то же время окидывала взглядом сад и старалась запомнить его расположение. Она действовала как искусный полководец, который предусматривает сразу и победу и поражение и готовится — смотря по тому, как будет протекать битва, — либо идти вперед, либо отступать.

Через час она услышала, что кто-то зовет ее ласковым голосом. Это была г-жа Бонасье. Добрая настоятельница, конечно, изъявила полное согласие, и для начала молодые женщины отправились вместе ужинать.

Когда они вошли во двор, до них донесся стук подъезжавшей кареты.

Миледи прислушалась.

— Вы слышите? — спросила она.

— Да, у ворот остановилась карета.

— Это та самая, которую прислал нам мой брат.

— О боже!

— Ну полно, мужайтесь!

Миледи не ошиблась: у ворот монастыря раздался звонок.

— Подите в свою комнату, — сказала она г-же Бонасье, — у вас, наверное, есть кое-какие драгоценности, которые вам хотелось бы захватить с собою.

— У меня есть его письма, — ответила г-жа Бонасье.

— Так заберите их и приходите ко мне, мы наскоро поужинаем. Нам, возможно, придется ехать всю ночь — надо запастись силами.

— Боже мой! — проговорила г-жа Бонасье, хватаясь за грудь. — У меня так бьется сердце, я не могу идти…

— Мужайтесь! Говорю вам, мужайтесь! Подумайте, через четверть часа вы спасены. И помните: все, что вы собираетесь делать, вы делаете для него.

— О да, все для него! Вы одним словом вернули мне бодрость. Ступайте, я приду к вам.

Миледи поспешно поднялась к себе в комнату, застала там слугу Рошфора и отдала ему необходимые приказания.

Он должен был ждать у ворот; если бы вдруг появились мушкетеры, карета должна была умчаться прочь, обогнуть монастырь, направиться в небольшую деревню, расположенную по ту сторону леса, и поджидать там миледи. В таком случае она прошла бы через сад и пешком добралась бы до деревни; мы уже говорили, что миледи отлично знала эти края.

Если же мушкетеры не появятся, все должно произойти так, как условлено: г-жа Бонасье станет на подножку под тем предлогом, что хочет еще раз проститься с миледи, и та увезет ее.

Г-жа Бонасье вошла. Желая развеять все подозрения, какие могли бы у нее возникнуть, миледи в ее присутствии повторила слуге вторую половину своих приказаний.

Миледи задала слуге несколько вопросов относительно кареты. Выяснилось, что она запряжена тройкой лошадей, которыми правит почтарь; слуга Рошфора должен был сопровождать карету в качестве форейтора.

Напрасно миледи опасалась, что у г-жи Бонасье могут зародиться подозрения: бедняжка была слишком чиста душой, чтобы заподозрить в другой женщине такое коварство; к тому же имя графини Винтер, которое она слышала от настоятельницы, было ей совершенно незнакомо, и они даже не знала, что какая-то женщина принимала столь деятельное и роковое участие в постигших ее бедствиях.

— Как видите, все готово, — сказала миледи, когда слуга вышел. — Настоятельница ни о чем не догадывается и думает, что за мной приехали по приказанию кардинала. Этот человек пошел отдать последние распоряжения. Покушайте немножко, выпейте глоток вина, и поедем.

— Да, — безвольно повторила г-жа Бонасье, — поедем.

Миледи знаком пригласила ее сесть за стол, налила ей рюмку испанского вина и положила на тарелку грудку цыпленка.

— Смотрите, как все нам благоприятствует! — заметила она. — Вот уже темнеет; на рассвете мы приедем в наше убежище, и никто не догадается, где мы… Ну полно, не теряйте бодрости, скушайте что-нибудь…

Г-жа Бонасье машинально проглотила два-три кусочка и пригубила вино.

— Да выпейте же, выпейте! Берите пример с меня, — уговаривала миледи, поднося ко рту свою рюмку.

Но в ту самую минуту, когда она готовилась прикоснуться к ней губами, рука ее застыла в воздухе; она услышала отдаленный топот скачущих коней; топот все приближался, и почти тотчас ей послышалось ржание лошади.

Этот шум сразу вывел ее из состояния радости, подобно тому как шум грозы будит нас и прерывает пригрезившийся нам чудесный сон. Она побледнела и кинулась к окну, а г-жа Бонасье, дрожа всем телом, встала и оперлась о стул, чтобы не упасть.

Ничего еще не было видно, слышался только быстрый, неуклонно приближающийся топот.

— Ах, боже мой, что это за шум? — спросила г-жа Бонасье.

— Это едут или наши друзья, или наши враги, — ответила миледи со свойственным ей ужасающим хладнокровием. — Стойте там. Сейчас я вам скажу, кто это.

Г-жа Бонасье замерла на месте, безмолвная и бледная, как мраморное изваяние.

Топот все усиливался, лошади были уже, по-видимому, не дальше как за полтораста шагов от монастыря; если их еще не было видно, то лишь потому, что в этом месте дорога делала изгиб. Однако топот слышался уже так явственно, что можно было бы сосчитать число лошадей по отрывистому стуку подков.

Миледи напряженно всматривалась в даль: было еще достаточно светло, чтобы разглядеть едущих.

Вдруг она увидела, как на повороте дороги заблестели обшитые галунами шляпы и заколыхались на ветру перья. Она насчитала сначала двух, потом пять и, наконец, восемь всадников; один из них вырвался на два корпуса вперед.

Миледи издала глухой стон: в скачущем впереди всаднике она узнала д'Артаньяна.

— Ах, боже мой, боже мой! — воскликнула г-жа Бонасье. — Что там такое?

— Это мундиры гвардейцев кардинала, нельзя терять ни минуты! — крикнула миледи. — Бежим, бежим!

— Да-да, бежим! — повторила г-жа Бонасье, но, пригвожденная страхом, не могла сойти с места.

Слышно было, как всадники проскакали под окном.

— Идем! Да идем же! — восклицала миледи, схватив молодую женщину за руку и силясь увлечь ее за собой. — Через сад мы еще успеем убежать, у меня есть ключ… Поспешим! Еще пять минут — и будет поздно.

Г-жа Бонасье попыталась идти, сделала два шага — у нее подогнулись колени, и она упала.

Миледи попробовала поднять ее и унести, но у нее не хватило сил.

В эту минуту послышался стук отъезжающей кареты: увидев мушкетеров, почтарь погнал лошадь галопом. Потом раздались три-четыре выстрела.

— В последний раз спрашиваю: намерены вы идти? — крикнула миледи.

— О боже, боже! Вы видите, мне изменяют силы, вы сами видите, что я совсем не могу идти… Бегите одна!

— Бежать одной? Оставить вас здесь? Нет-нет, ни за что! — вскричала миледи.

Вдруг она остановилась, глаза ее сверкнули недобрым огнем; она подбежала к столу и высыпала в рюмку г-жи Бонасье содержимое оправы перстня, которую она открыла с удивительной быстротой.

Это было красноватое зернышко, которое сразу же растворилось в вине.

Потом она твердой рукой взяла рюмку и сказала:

— Пейте, это вино придаст вам силы! Пейте!

И она поднесла рюмку к губам молодой женщины, которая машинально выпила.

«Ах, не так мне хотелось отомстить! — сказала про себя миледи, с дьявольской улыбкой ставя рюмку на стол. — Но приходится делать то, что возможно».

И она ринулась из комнаты.

Г-жа Бонасье проводила ее взглядом, но не могла последовать за нею: она впала в то состояние, какое испытывают люди, которые видят во сне, как кто-то гонится за ними, и тщетно пытаются бежать.

Прошло несколько минут — раздался отчаянный стук в ворота; г-жа Бонасье каждую минуту ждала возвращения миледи, но миледи не появлялась.

Пылающий лоб молодой женщины — должно быть, от страха — то и дело покрывался холодным потом. Наконец она услышала лязг отпираемых решеток, на лестницах загремели сапоги и зазвенели шпоры, поднялся гул голосов, звучавших все ближе и ближе, и ей показалось, что она слышит свое имя, произнесенное среди этого гула.

Вдруг она радостно вскрикнула и бросилась к двери: она узнала голос д'Артаньяна.

— Д'Артаньян! Д'Артаньян! — закричала она. — Это вы? Сюда, сюда!

— Констанция! Констанция, где вы? — отвечал юноша. — Боже мой!

В тот же миг дверь кельи отворилась, вернее — поддалась под напором извне, и несколько человек вбежали в комнату. Г-жа Бонасье опустилась в кресло, не в силах больше шевельнуться.

Д'Артаньян бросил еще дымившийся пистолет, который он держал в руке, и упал на колени перед своей возлюбленной. Атос заткнул своя пистолет за пояс, а Портос и Арамис, державшие шпаги наголо, вложили их в ножны.

— О д'Артаньян, любимый мой! Наконец ты приехал, ты не обманул меня!.. Да, это ты…

— Да-да, Констанция, мы опять вместе!

— Как она ни уверяла, что ты не приедешь, я все-таки втайне надеялась и не захотела бежать. Ах, как я хорошо сделала, как я счастлива!

При слове «она» Атос, спокойно усевшийся в кресло, внезапно встал.

— Она? Кто она? — спросил д'Артаньян.

— Да моя приятельница, та самая, которая из дружбы ко мне хотела укрыть меня от моих гонителей, та самая, которая приняла вас за гвардейцев кардинала и только что убежала отсюда.

— Ваша приятельница? — вскричал д'Артаньян, и лицо его стало бледнее белого покрывала его возлюбленной. — О какой приятельнице вы говорите?

— О той, чья карета стояла у ворот, о женщине, которая называет себя вашим другом, д'Артаньян, и которой вы все рассказали.

— Ее имя, имя? — допытывался д'Артаньян. — Боже мой, неужели вы не знаете ее имени?

— Да как же, его называли при мне… Погодите… вот странно… Ах, боже мой, у меня мутится в голове… темнеет в глазах…

— Ко мне, друзья мои, помогите! — закричал д'Артаньян. — У нее холодеют руки, ей дурно… Боже мой, она лишается чувств!

Пока Портос во весь голос звал на помощь, Арамис кинулся к столу и хотел налить стакан воды, но остановился, увидев, как жутко изменился в лице Атос: он стоял перед столом, уставив застывшие от ужаса глаза на одну из рюмок, и, казалось, терзался страшным подозрением.

— О нет, нет, это невозможно! — повторял он. — Бог не допустит такого преступления!

— Воды, воды! — кричал д'Артаньян. — Воды!

— Бедняжка! Бедняжка! — хриплым голосом шептал Атос.

Оживленная поцелуями д'Артаньяна, г-жа Бонасье открыла глаза.

— Она приходит в себя! — воскликнул юноша. — Слава богу!

— Сударыня… — заговорил Атос, — сударыня, скажите, ради бога, чья это пустая рюмка?

— Моя, сударь… — ответила молодая женщина умирающим голосом.

— А кто вам налил вино, которое было в рюмке?

— Она.

— Да кто же это она?

— А, вспомнила! — сказала г-жа Бонасье. — Графиня Винтер.

Четыре друга все разом вскрикнули, но крик Атоса был громче остальных.

Лицо г-жи Бонасье покрылось мертвенной бледностью, острая боль подкосила ее, и она, задыхаясь, упала на руки Портоса и Арамиса.

Д'Артаньян с неописуемой тревогой схватил Атоса за руку.

— Неужели ты допускаешь?.. — Голос его перешел в рыдание.

— Я допускаю все, — ответил Атос и до крови закусил губы, стараясь подавить невольный вздох.

— Д'Артаньян, д'Артаньян, — крикнула г-жа Бонасье, — где ты? Не оставляй меня, видишь — я умираю!

Д'Артаньян, все еще трепетно сжимавший руку Атоса, выпустил ее и кинулся к г-же Бонасье.

Ее прекрасное лицо исказилось, остекленевшие глаза уже утратили всякое выражение, судорожная дрожь сотрясала тело, по лбу катился пот…

— Ради бога, бегите, позовите кого-нибудь… Портос, Арамис, просите помощи!

— Бесполезно, — сказал Атос. — Бесполезно: от яда, который подмешивает она, нет противоядия.

— Да-да, помогите! — прошептала г-жа Бонасье. — Помогите!

Потом, собрав последние силы, она взяла обеими руками голову юноши, посмотрела на него так, словно изливала в этом взгляде всю душу, и с горестным возгласом прижалась губами к его губам.

— Констанция! Констанция! — крикнул д'Артаньян.

Вздох вылетел из уст г-жи Бонасье и коснулся уст д'Артаньяна — то отлетела на небо ее чистая и любящая душа.

Д'Артаньян сжимал в объятиях труп.

Юноша вскрикнул и упал подле своей возлюбленной такой же бледный и похолодевший, как она.

Портос заплакал, Атос погрозил кулаком небу, Арамис перекрестился.

В эту минуту в дверях показался незнакомый человек, почти такой же бледный, как все бывшие в комнате; осмотревшись вокруг себя, он увидел мертвую г-жу Бонасье и лежавшего без чувств д'Артаньяна.

Он явился в тот миг оцепенения, который обычно следует за большими катастрофами.

— Я не ошибся, — сказал он. — Вот господин д'Артаньян, а вы — трое его друзей: господа Атос, Портос и Арамис.

Все трое с удивлением смотрели на незнакомца, назвавшего их по именам; всем им казалось, что когда-то они уже видели его.

— Господа, — продолжал вновь пришедший, — вы, так же как и я, разыскиваете женщину, которая, — прибавил он с ужасной улыбкой, — наверное, побывала здесь, ибо я вижу труп!

Три друга по-прежнему безмолвствовали; голос этого человека тоже казался им знакомым, но они не могли припомнить, при каких обстоятельствах они его слышали.

— Господа, — снова заговорил незнакомец, — так как вы не хотите узнать человека, который, вероятно, дважды обязан вам жизнью, мне приходится назвать себя. Я — лорд Винтер, деверь той женщины.

Трое друзей вскрикнули от изумления. Атос встал и подал лорду Винтеру руку.

— Добро пожаловать, милорд, — сказал он. — Будем действовать сообща.

— Я уехал пятью часами позже нее из Портсмута, — стал рассказывать лорд Винтер, — тремя часами позже нее прибыл в Булонь, всего на двадцать минут разминулся с ней в Сент-Омере и, наконец, в Лилье потерял ее след. Я ехал наудачу, всех расспрашивая, как вдруг вы галопом проскакали мимо меня. Я узнал господина д'Артаньяна. Я окликнул вас, но вы не ответили; я хотел пуститься за вами следом, но моя лошадь выбилась из сил и не могла идти вскачь, как ваши. Однако, несмотря на всю вашу поспешность, вы, кажется, явились слишком поздно!

— Вы видите, — ответил Атос, показывая лорду Винтеру на бездыханную г-жу Бонасье и на д'Артаньяна, которого Портос и Арамис пытались привести в чувство.

— Они оба умерли? — невозмутимо спросил лорд Винтер.

— К счастью, нет, — ответил Атос. — Господин д'Артаньян только в обмороке.

— А, тем лучше! — сказал лорд Винтер.

Действительно, д'Артаньян в эту минуту открыл глаза.

Он вырвался из рук Портоса и Арамиса и как безумный бросился на труп своей возлюбленной.

Атос встал, медленно и торжественно подошел к своему другу, нежно обнял его и, когда д'Артаньян разрыдался, сказал ему своим проникновенным голосом:

— Друг, будь мужчиной: женщины оплакивают мертвых, мужчины мстят за них!

— Да! — произнес д'Артаньян. — Да! Чтобы отомстить за нее, я готов последовать за тобой куда угодно!

Атос воспользовался минутным приливом сил, который надежда на мщение вызвала в его несчастном друге, и сделал знак Портосу и Арамису сходить за настоятельницей.

Оба встретили ее в коридоре, взволнованную и растерявшуюся от такого множества событий. Настоятельница позвала нескольких монахинь, и они, вопреки всем монастырским обычаям, очутились в присутствии пяти мужчин.

— Сударыня, — обратился Атос к настоятельнице, беря д'Артаньяна под руку, — мы поручаем вашим благочестивым заботам тело этой несчастной женщины. До того, как она стала ангелом на небе, она была ангелом на земле. Похороните ее как монахиню вашего монастыря. Со временем мы приедем помолиться на ее могиле.

Д'Артаньян спрятал лицо на груди Атоса и зарыдал.

— Плачь, — сказал Атос, — плачь, сердце твое полно любви, молодости и жизни! Ах, если б я еще мог плакать, как ты!

И он увел своего друга, любовно обнимая его, как отец, утешая, как духовный пастырь, и проявляя величие человека, который сам много выстрадал.

Все пятеро в сопровождении своих слуг, которые вели в поводьях лошадей, направились к городу Бетюн, предместье которого виднелось вдали, и остановились перед первой же встретившейся им по дороге гостиницей.

— А почему мы не гонимся за этой женщиной? — спросил д'Артаньян.

— Отложим погоню, — ответил Атос. — Сначала нужно принять кое-какие меры.

— Она ускользнет от нас! — встревожился юноша. — Она ускользнет, Атос, и ты будешь в этом виноват!

— Я отвечаю за нее, — ответил Атос.

Д'Артаньян питал такое доверие к своему другу, что опустил голову и, не возражая больше, вошел в гостиницу.

Портос и Арамис переглянулись, не понимая, откуда у Атоса такая уверенность.

Лорд Винтер подумал, что Атос говорит это, желая смягчить скорбь д'Артаньяна.

— Теперь, господа, удалимся каждый к себе, — предложил Атос, после того как удостоверился, что в гостинице есть пять свободных комнат. — Д'Артаньяну необходимо побыть одному, чтобы выплакаться и заснуть. Я все беру на себя, будьте спокойны.

— Мне думается, однако, — заметил лорд Винтер, — что если нужно принять какие-нибудь меры против графини, то это мое дело: она моя невестка.

— И мое, — сказал Атос, — она моя жена.

Д'Артаньян улыбнулся: он понял, что Атос уверен в своем мщении, раз он открыл такую тайну. Портос и Арамис побледнели и переглянулись. Лорд Винтер решил, что Атос сошел с ума.

— Итак, ступайте каждый в свою комнату, — повторил Атос, — и предоставьте мне действовать. Вы сами видите, что это мое дело, так как я ее муж. Только отдайте мне, д'Артаньян, если вы его не потеряли, листок бумаги, который выпал из шляпы того человека и на котором написано название деревни.

— А, понимаю! — воскликнул д'Артаньян. — Это название написано ее рукой.

— Ты видишь сам, — сказал Атос, — есть бог на небесах!

XXXIV

ЧЕЛОВЕК В КРАСНОМ ПЛАЩЕ
Отчаяние Атоса сменилось затаенной печалью, которая еще обостряла блестящие качества его ума.

Поглощенный мыслью о данном им обещании и о принятой на себя ответственности, он последним ушел к себе в комнату, попросил хозяина гостиницы достать ему карту этой провинции, склонился над ней, изучил нанесенные на ней линии, выяснил, что из Бетюна в Армантьер ведут четыре разные дороги, и велел позвать к себе слуг.

Планше, Гримо, Мушкетон и Базен явились к Атосу и получили от него ясные, точные и обдуманные приказания.

Они должны были на рассвете отправиться в Армантьер, каждый своей дорогой. Планше как самый смышленый из всех четверых должен был направиться по той дороге, куда уехала карета, в которую стреляли четыре друга и которую, как помнят читатели, сопровождал слуга Рошфора.

Атос пустил в дело слуг прежде всего потому, что за время их службы у него и у его друзей он подметил в каждом из них немаловажные достоинства. Далее, слуги, которые расспрашивают прохожих, внушают меньше подозрений, чем их господа, и встречают больше доброжелательства в тех, к кому они обращаются. И, наконец, миледи знала господ, но не знала слуг; слуги же, напротив, отлично ее знали.

Все четверо в одиннадцать часов следующего дня должны были сойтись в условленном месте. Если им удастся обнаружить, где скрывается миледи, трое останутся стеречь ее, а четвертый должен вернуться в Бетюн, чтобы известить Атоса и служить проводником четырем друзьям.

Выслушав эти распоряжения, слуги удалились.

Атос встал со стула, опоясался шпагой, закутался в плащ и вышел из гостиницы. Было около десяти часов. В десять часов вечера, как известно, улицы провинциального города обычно безлюдны; однако Атос явно искал кого-нибудь, к кому бы он мог обратиться с вопросом. Наконец он встретил запоздалого прохожего, подошел к нему и сказал несколько слов. Человек, к которому он обратился, в испуге отшатнулся, но все же в ответ на слова мушкетера куда-то указал рукой. Атос предложил этому человеку пол пистоля за то, чтобы тот проводил его, но прохожий отказался.

Атос углубился в улицу, на которую прохожий указал ему, но, дойдя до перекрестка, опять остановился, видимо затрудняясь, в какую сторону идти дальше. Но так как на перекрестке он скорее всего мог кого-нибудь встретить, то он продолжал стоять там. И в самом деле, вскоре прошел ночной сторож. Атос обратился к нему с тем же вопросом, который он уже задавал прохожему; сторож точно так же испугался, тоже отказался проводить Атоса и показал ему рукой дорогу.

Атос пошел в указанном направлении и добрался до предместья, расположенного на окраине города, противоположной той, через которую он и его товарищи вошли в город. Здесь он, по-видимому, опять оказался в затруднительном положении и в третий раз остановился.

К счастью, мимо проходил нищий; он подошел к Атосу попросить у него милостыню. Атос предложил экю за то, чтобы нищий довел его туда, куда он держал путь. Нищий сначала заколебался, но при виде серебряной монеты, блестевшей в темноте, решился и пошел впереди Атоса.

Дойдя до угла одной улицы, он издали показал Атосу небольшой, стоящий особняком домик, уединенный и унылый. Атос направился к нему, а нищий, получивший свою плату, со всех ног побежал прочь.

Атосу пришлось обойти дом кругом, прежде чем он различил дверь на фоне багровой краски, которой были покрыты стены; сквозь щели ставен не пробивался наружу ни один луч света, не слышно было ни малейшего звука, который позволил бы предположить, что этот дом обитаем: он был мрачен и безмолвен, как могила.

Атос трижды постучал, но никто ему не ответил. Однако после третьего раза изнутри донесся шум приближающихся шагов; наконец дверь приоткрылась, и показался высокий человек с бледным лицом, черными волосами и черной бородой.

Атос и незнакомец тихо обменялись несколькими словами, после чего высокий человек сделал мушкетеру знак, что он может войти. Атос тотчас воспользовался этим разрешением, и дверь закрылась за ним.

Человек, в поисках которого Атос так далеко забрался и которого он нашел с таким трудом, ввел Атоса в кабинет, где он перед тем скреплял проволокой побрякивавшие кости скелета. Весь остов был уже собран, только череп еще отдельно лежал на столе.

Все остальное убранство комнаты показывало, что ее хозяин занимается естественными науками: разные змеи лежали в банках, на которых виднелись ярлыки с названием каждой породы; высушенные ящерицы сверкали, точно изумруды, вставленные в большие рамы черного дерева; пучки дикорастущих трав, пахучих и, вероятно, обладающих свойствами, неизвестными людям непосвященным, были подвязаны к потолку и свешивались по углам комнаты.

Бросалось в глаза отсутствие семьи и слуг: высокий человек жил один в этом доме.

Атос окинул невозмутимым, равнодушным взглядом все описанные нами предметы и по приглашению того, к кому он пришел, сел возле него.

Затем он объяснил ему причину своего посещения, и ту услугу, за которой он к нему обращается. Но едва Атос изложил свою просьбу, как незнакомец, стоявший перед мушкетером, в ужасе отпрянул и отказался. Тогда Атос вынул из кармана листок бумаги, на котором были написаны две строчки, скрепленные подписью и, и показал их тому, кто чересчур поторопился проявить свое отвращение. Как только высокий человек прочитал эти две строчки, увидел подпись и узнал печать, он тотчас поклонился в знак того, что у него нет больше возражений и что он готов повиноваться.

Атосу только это и нужно было. Он встал, попрощался, вышел, зашагал обратно той же дорогой, по которой пришел, вернулся в гостиницу и заперся у себя в комнате.

На рассвете д'Артаньян вошел к нему и спросил, что надо делать.

— Ждать, — ответил Атос.

Спустя несколько минут настоятельница монастыря уведомила мушкетеров, что похороны состоятся в полдень. Что же касается отравительницы, то о ней не было никаких сведений; предполагали только, что она бежала через сад: там обнаружили на песке ее следы, и садовая калитка оказалась запертой, а ключ от нее исчез.

В назначенный час лорд Винтер и четверо друзей явились в монастырь; там звонили во все колокола, двери часовни были открыты, но решетка клироса оставалась запертой. Посреди клироса стоял гроб с телом жертвы злодеяния, облаченным в одежду послушницы. По обеим сторонам клироса, позади решеток, куда вход был прямо из монастыря, находились кармелитки, все в полном сборе; они слушали оттуда заупокойную службу и присоединяли свое пение к песнопениям священников, не видя мирян и сами невидимые для них.

Подойдя к дверям часовни, д'Артаньян почувствовал, что ему вновь изменяет мужество; он обернулся, ища глазами Атоса, но Атос скрылся.

Верный взятой на себя задаче мщения, Атос велел проводить себя в сад; идя там по легким, тянувшимся по песку отпечаткам ног этой женщины, которая оставляла за собой кровавый след повсюду, где она появлялась, он дошел до калитки, выходившей на опушку; велел отпереть ее и углубился в лес.

Тут все его предположения подтвердились: дорога, на которую свернула карета, огибала лес. Атос некоторое время шел по этой дороге, устремив глаза в землю; он то и дело различал на ней небольшие пятна крови, которые свидетельствовали о ране, нанесенной или человеку, верхом сопровождавшему карету, или одной из лошадей. А примерно в трех четвертях лье от монастыря, шагов за пятьдесят от Фестюбера, виднелось пятно большего размера, и земля вокруг была утоптана лошадьми. Между лесом и этим изобличающим местом, немного поодаль от взрытой копытами земли, тянулись следы тех же мелких шагов, что и в саду; здесь карета, по-видимому, останавливалась.

В этом месте миледи вышла из леса и села в карету.

Довольный этим открытием, подтверждавшим все его догадки, Атос вернулся в гостиницу и застал там нетерпеливо ожидавшего его Планше.

Все обстояло так, как предполагал Атос.

Двигаясь по дороге, Планше, так же как и Атос, заметил пятна крови и обнаружил место, где останавливались лошади; но оттуда Атос повернул обратно, а Планше двинулся дальше и в деревне Фестюбер, сидя в трактире и распивая вино, узнал, даже никого не расспрашивая, что накануне, в восемь с половиной часов вечера, раненый человек, сопровождавший даму, которая путешествовала в почтовой карете, вынужден был остановиться, так как не мог ехать дальше. Эту рану проезжавшие объяснили нападением грабителей, якобы остановивших в лесу карету. Раненый остался в деревне; женщина переменила лошадей и продолжала путь.

Планше принялся разыскивать почтаря этой кареты и нашел его. Почтарь довез даму до Фромеля, а из Фромеля она поехала в Армантьер. Планше пустился напрямик проселочной дорогой и в семь часов утра добрался до Армантьера.

Оказалось, что там только одна гостиница, при почтовой станции. Планше явился туда под видом слуги, который остался без места и ищет службу. Не поговорил он и десяти минут с прислугой гостиницы, как ему уже стало известно, что какая-то женщина, никем не сопровождаемая, приехала накануне, в одиннадцать часов вечера, заняла комнату, велела позвать к себе смотрителя гостиницы и сказала ему, что она желала бы некоторое время пожить в окрестностях Армантьера.

Планше узнал все, что ему было нужно. Он побежал в назначенное для свидания место, встретился там, как было условлено, с остальными тремя слугами, поручил им караулить все выходы гостиницы и поспешил обратно к Атосу.

Планше еще сообщал собранные им сведения, когда друзья Атоса вернулись с похорон и вошли к нему в комнату.

Лица у всех, и даже кроткое лицо Арамиса, были угрюмы и нахмурены.

— Что надо делать? — спросил д'Артаньян.

— Ждать, — ответил Атос.

Все разошлись по своим комнатам.

В восемь часов вечера Атос приказал седлать лошадей и велел сказать лорду Винтеру и своим друзьям, чтобы они собирались в путь. Вмиг все пятеро были готовы. Каждый из них осмотрел свое оружие и привел его в надлежащий вид. Атос сошел вниз последним. Д'Артаньян уже сидел на коне и торопил с отъездом.

— Потерпите немного, — сказал Атос, — нам недостает еще одного человека.

Четыре всадника с удивлением осмотрелись кругом; каждый из них тщетно старался припомнить, кого это им недостает.

Между тем Планше привел лошадь Атоса; мушкетер легко вскочил в седло.

— Подождите меня, я скоро вернусь, — сказал он и ускакал.

Через четверть часа он действительно вернулся в сопровождении человека в маске, закутанного в длинный красный плащ.

Лорд Винтер и три мушкетера вопросительно переглянулись. Ни один из них не мог осведомить остальных: никому не было известно, кто этот человек. Но они мысленно решили, что так оно и должно быть, раз это исходило от Атоса.

В девять часов небольшая кавалькада, руководимая Планше, двинулась в путь по той самой дороге, по которой проехала карета.

Печальное зрелище представляли эти шесть человек, ехавшие молча, погруженные в свои мысли, мрачные, как само отчаяние, грозные, как само возмездие.

XXXV

СУД
Ночь была темная и бурная, тяжелые тучи неслись по небу, заволакивая звезды; луна должна была взойти только в полночь.

Порой при свете молнии, сверкавшей на краю неба, белела пустынная, уходившая вдаль дорога, а затем все опять погружалось во мрак.

Атос каждую минуту подзывал д'Артаньяна, все время опережавшего небольшой отряд, но в следующее мгновение д'Артаньян снова уносился вперед; у него была одна мысль: мчаться вперед — и он мчался.

Всадники в молчании проехали через деревню Фестюбер, где остался раненый слуга, потом обогнули Ришбургский лес. Когда они достигли Эрлие, Планше, по-прежнему указывавший дорогу кавалькаде, свернул налево.

Несколько раз то лорд Винтер, то Портос, то Арамис пытались заговорить с человеком в красном плаще, но на все задаваемые вопросы он отвечал безмолвным поклоном. Путники поняли, что незнакомец молчал не без причины, и перестали с ним заговаривать.

Между тем гроза усиливалась, вспышки молнии быстро следовали одна за другой, гремели раскаты грома, и ветер, предвестник урагана, развевал волосы всадников и перья на их шляпах.

Кавалькада пошла крупной рысью.

Вскоре после того, как она миновала Фромель, полил дождь. Всадники закутались в плащи; им оставалось еще три лье — они проехали их под проливным дождем.

Д'Артаньян снял шляпу и откинул плащ: он с наслаждением подставлял под ливень пылающий лоб и сотрясаемое лихорадочной дрожью тело.

Когда кавалькада, оставив позади себя Госкаль, подъезжала к почтовой станции, какой-то человек, укрывавшийся от дождя под деревом, отделился от ствола, с которым он сливался в темноте, вышел на середину дороги и приложил палец к губам.

Атос узнал Гримо.

— Что случилось? — крикнул д'Артаньян. — Неужели она уехала из Армантьера?

Гримо утвердительно кивнул головой. Д'Артаньян заскрежетал зубами.

— Молчи, д'Артаньян! — приказал Атос. — Я все взял на себя, так предоставь мне расспросить Гримо.

— Где она? — спросил Атос.

Гримо протянул руку по направлению к реке Лис.

— Далеко отсюда? — спросил Атос.

Гримо показал своему господину согнутый указательный палец.

— Одна? — спросил Атос.

Гримо сделал утвердительный знак.

— Господа, — сказал Атос, — она одна, за пол-лье отсюда, по направлению к реке.

— Хорошо, — отозвался д'Артаньян. — Веди нас, Гримо.

Гримо зашагал через поля, кавалькада последовала за ним.

Шагов через пятьдесят всадники встретили ручей и перешли его вброд.

При блеске молнии они на миг увидели деревню Ангенгем.

— Там, Гримо? — спросил Атос.

Гримо отрицательно покачал головой.

— Тише, господа! — сказал Атос.

Отряд продолжал свой путь.

Снова блеснула молния. Гримо протянул руку, и в голубоватом свете змеившегося зигзага всадники разглядели уединенный домик на берегу реки, в ста шагах от парома.

Одно окно было освещено.

— Мы у цели, — сказал Атос.

В эту минуту какой-то человек, лежавший в канаве, вскочил на ноги. Это был Мушкетон. Он указал пальцем на освещенное окно и сказал:

— Она там.

— А Базен? — спросил Атос.

— Я сторожил окно, а он в это время сторожит дверь.

— Хорошо, — похвалил Атос. — Вы все верные слуги.

Атос соскочил с коня, отдал повод Гримо и, сделав всем остальным знак обогнуть дом и подъехать к двери, направился к окну.

Домик был окружен живой изгородью в два-три фута вышиной. Атос перепрыгнул через нее и подошел к окну; оно было без ставен, но доходившие до половины занавески были плотно сдвинуты.

Атос встал на каменный выступ и заглянул поверх занавесок в комнату.

При свете лампы он увидел закутанную в темную мантилью женщину; она сидела на табуретке перед потухающим огнем очага и, поставив локти на убогий стол, подпирала голову белыми, словно выточенными из слоновой кости, руками.

Лица ее нельзя было рассмотреть, но на губах Атоса мелькнула зловещая улыбка: он не ошибся — это была та самая женщина, которую он искал.

Вдруг заржала лошадь. Миледи подняла голову, увидела прильнувшее к стеклу бледное лицо Атоса и вскрикнула.

Атос понял, что она узнала его, и толкнул коленом и рукой окно; рама подалась, стекла разлетелись вдребезги.

Атос вскочил в комнату и предстал перед миледи, как призрак мести.

Миледи кинулась к двери и открыла ее — на пороге стоял д'Артаньян, еще более бледный и грозный, чем Атос.

Миледи вскрикнула и отшатнулась. Д'Артаньян, думая, что у нее есть еще возможность бежать, и боясь, что она опять ускользнет от них, выхватил из-за пояса пистолет, но Атос поднял руку.

— Положите оружие на место, д'Артаньян, — сказал он. — Эту женщину надлежит судить, а не убивать. Подожди еще немного, д'Артаньян, и ты получишь удовлетворение… Войдите, господа.

Д'Артаньян повиновался: у Атоса был торжественный голос и властный жест судьи, ниспосланного самим создателем. За д'Артаньяном вошли Портос, Арамис, лорд Винтер и человек в красном плаще.

Слуги охраняли дверь и окно.

Миледи опустилась на стул и простерла руки, словно заклиная это страшное видение; увидев своего деверя, она испустила страшный вопль.

— Что вам нужно? — вскричала миледи.

— Нам нужна, — ответил Атос, — Шарлотта Баксон, которую звали сначала графиней де Ла Фер, а потом леди Винтер, баронессой Шеффилд.

— Это я, это я! — пролепетала она вне себя от ужаса. — Чего вы от меня хотите?

— Мы хотим судить вас за ваши преступления, — сказал Атос. — Вы вольны защищаться; оправдывайтесь, если можете… Господин д'Артаньян, вам первому обвинять.

Д'Артаньян вышел вперед.

— Перед богом и людьми, — начал он, — обвиняю эту женщину в том, что она отравила Констанцию Бонасье, скончавшуюся вчера вечером!

Он обернулся к Портосу и Арамису.

— Мы свидетельствуем это, — сказали вместе оба мушкетера.

Д'Артаньян продолжал:

— Перед богом и людьми обвиняю эту женщину в том, что она покушалась отравить меня самого, подмешав яд в вино, которое она прислала мне из Виллеруа с подложным письмом, желая уверить меня, что это вино — подарок моих друзей! Бог спас меня, но вместо меня умер другой человек, которого звали Бризмоном.

— Мы свидетельствуем это, — сказали Портос и Арамис.

— Перед богом и людьми обвиняю эту женщину в том, что она подстрекала меня убить графа де Варда, и, так как здесь нет никого, кто мог бы засвидетельствовать истинность этого обвинения, я сам ее свидетельствую! Я кончил.

Д'Артаньян вместе с Портосом и Арамисом перешел на другую сторону комнаты.

— Ваша очередь, милорд! — сказал Атос.

Барон вышел вперед.

— Перед богом и людьми, — заговорил он, — обвиняю эту женщину в том, что по ее наущению убит герцог Бекингэм!

— Герцог Бекингэм убит? — в один голос воскликнули все присутствующие.

— Да, — сказал барон, — убит! Получив ваше письмо, в котором вы меня предостерегали, я велел арестовать эту женщину и поручил стеречь ее одному верному и преданному мне человеку. Она совратила его, вложила ему в руку кинжал, подговорила его убить герцога, и, быть может, как раз в настоящую минуту Фельтон поплатился головой за преступление этой фурии…

Судьи невольно содрогнулись при разоблачении этих еще неведомых им злодеяний.

— Это еще не все, — продолжал лорд Винтер. — Мой брат, который сделал вас своей наследницей, умер, прохворав всего три часа, от странной болезни, от которой по всему телу идут синеватые пятна. Сестра, от чего умер ваш муж?

— Какой ужас! — вскричали Портос и Арамис.

— Убийца Бекингэма, убийца Фельтона, убийца моего брата, я требую правосудия и объявляю, что если я не добьюсь его, то совершу его сам!

Лорд Винтер отошел и стал рядом с д'Артаньяном.

Миледи уронила голову на руки и силилась собраться с мыслями, путавшимися от смертельного страха.

— Теперь моя очередь… — сказал Атос и задрожал, как дрожит лев при виде змеи, — моя очередь. Я женился на этой женщине, когда она была совсем юной девушкой, женился против воли всей моей семьи. Я дал ей богатство, дал ей свое имя, и однажды я обнаружил, что эта женщина заклеймена: она отмечена клеймом в виде лилии на левом плече.

— О! — воскликнула миледи и встала. — Ручаюсь, что не найдется тот суд, который произнес надо мной этот гнусный приговор! Ручаюсь, что не найдется тот, кто его выполнил!

— Замолчите! — произнес чей-то голос. — На это отвечу я!

Человек в красном плаще вышел вперед.

— Кто это, кто это? — вскричала миледи, задыхаясь от страха; волосы ее распустились и зашевелились над помертвевшим лицом, точно живые.

Глаза всех обратились на этого человека: никто, кроме Атоса, не знал его. Да и сам Атос глядел на него с тем же изумлением, как и все остальные, недоумевая, каким образом этот человек мог оказаться причастным к ужасной драме, развязка которой совершалась в эту минуту.

Медленным, торжественным шагом подойдя к миледи на такое расстояние, что его отделял от нее только стол, незнакомец снял с себя маску.

Миледи некоторое время с возрастающим ужасом смотрела на бледное лицо, обрамленное черными волосами и бакенбардами и хранившее бесстрастное, ледяное спокойствие, потом вдруг вскочила и отпрянула к стене.

— Нет-нет! — вырвалось у нее. — Нет! Это адское видение! Это не он!.. Помогите! Помогите! — закричала она хриплым голосом и обернулась к стене, точно желая руками раздвинуть ее и укрыться в ней.

— Да кто же вы? — воскликнули все свидетели этой сцены.

— Спросите у этой женщины, — сказал человек в красном плаще. — Вы сами видите, она меня узнала.

— Лилльский палач! Лилльский палач! — выкрикивала миледи, обезумев от страха и цепляясь руками за стену, чтобы не упасть.

Все отступили, и человек в красном плаще остался один посреди комнаты.

— О, пощадите, пощадите, простите меня! — кричала презренная женщина, упав на колени.

Незнакомец подождал, пока водворилось молчание.

— Я вам говорил, что она меня узнала! — сказал он. — Да, я палач города Лилля, и вот моя история.

Все не отрываясь смотрели на этого человека, с тревожным нетерпением ожидая, что он скажет.

— Эта молодая женщина была когда-то столь же красивой молодой девушкой. Она была монахиней Тамплемарского монастыря бенедиктинок. Молодой священник, простосердечный и глубоко верующий, отправлял службы в церкви этого монастыря. Она задумала совратить его, и это ей удалось: она могла бы совратить святого.

Принятые ими монашеские обеты были священны и нерушимы. Их связь не могла быть долговечной — рано или поздно она должна была погубить их. Молодая монахиня уговорила своего любовника покинуть те края, но для того чтобы уехать оттуда, чтобы скрыться вдвоем, перебраться в другую часть Франции, где они могли бы жить спокойно, ибо никто не знал бы их там, нужны были деньги, а ни у того, ни у другого их не было. Священник украл священные сосуды и продал их; но в ту минуту, когда любовники готовились вместе уехать, их задержали.

Неделю спустя она обольстила сына тюремщика и бежала. Священник был приговорен к десяти годам заключения в кандалах и к клейму. Я был палачом города Лилля, как подтверждает эта женщина. Моей обязанностью было заклеймить виновного, а виновный, господа, был мой брат!

Тогда я поклялся, что эта женщина, которая его погубила, которая была больше чем его сообщницей, ибо она толкнула его на преступление, по меньшей мере разделит с ним наказание. Я догадывался, где она укрывается, выследил ее, застиг, связал и наложил такое же клеймо, какое я наложил на моего брата.

На другой день после моего возвращения в Лилль брату моему тоже удалось бежать из тюрьмы. Меня обвинили в пособничестве и присудили к тюремному заключению до тех пор, пока беглец не отдаст себя в руки властей. Бедный брат не знал об этом приговоре. Он опять сошелся с этой женщиной; они вместе бежали в Берри, и там ему удалось получить небольшой приход. Эта женщина выдавала себя за его сестру.

Вельможа, во владениях которого была расположена приходская церковь, увидел эту мнимую сестру и влюбился в нее, влюбился до такой степени, что предложил ей стать его женой. Тогда она бросила того, кого уже погубила, ради того, кого должна была погубить, и сделалась графиней де Ла Фер…

Все перевели взгляд на Атоса, настоящее имя которого было граф де Ла Фер, и Атос кивком головы подтвердил, что все сказанное палачом — правда.

— Тогда, — продолжал палач, — мой бедный брат, впав в безумное отчаяние, решив избавиться от жизни, которую эта женщина лишила и чести и счастья, вернулся в Лилль. Узнав о том, что я отбываю вместо него заключение, он добровольно явился в тюрьму и в тот же вечер повесился на дверце отдушины своей темницы.

Впрочем, надо отдать справедливость: осудившие меня власти сдержали слово. Как только личность самоубийцы была установлена, мне возвратили свободу.

Вот преступление, в котором я ее обвиняю, вот за что она заклеймена!

— Господин д'Артаньян, — начал Атос, — какого наказания требуете вы для этой женщины?

— Смертной казни, — ответил д'Артаньян.

— Милорд Винтер, какого наказания требуете вы для этой женщины?

— Смертной казни, — ответил лорд Винтер.

— Господин Портос и господин Арамис, вы судьи этой женщины: к какому наказанию присуждаете вы ее?

— К смертной казни, — глухим голосом ответили оба мушкетера.

Миледи испустила отчаянный вопль и на коленях проползла несколько шагов к своим судьям. Атос поднял руку.

— Шарлотта Баксон, графиня де Ла Фер, леди Винтер, — произнес он, — ваши злодеяния переполнили меру терпения людей на земле и бога на небе. Если вы знаете какую-нибудь молитву, прочитайте ее, ибо вы осуждены и умрете.

Услышав эти слова, не оставлявшие ей ни малейшей надежды, миледи поднялась, выпрямилась во весь рост и хотела что-то сказать, но силы изменили ей; она почувствовала, что властная неумолимая рука схватила ее за волосы и повлекла так же бесповоротно, как рок влечет человека. Она даже не пыталась сопротивляться и вышла из домика.

Лорд Винтер, д'Артаньян, Атос, Портос и Арамис вышли вслед за ней. Слуги последовали за своими господами. В опустевшей комнате с разбитым окном и раскрытой настежь дверью печально догорала на столе чадившая лампа.

XXXVI

КАЗНЬ
Было около полуночи; ущербная луна, обагренная последними отблесками грозы, всходила за городком Армантьер, и в ее тусклом свете обрисовывались темные очертания домов и остов высокой ажурной колокольни. Впереди Лис катил свои воды, походившие на поток расплавленного солнца, а на другом берегу реки виднелись черные купы деревьев, выделявшиеся на бурном небе, затянутом большими багровыми тучами, которые создавали подобие сумерек посреди мрачной ночи. Налево высилась старая, заброшенная мельница с неподвижными крыльями, в развалинах которой то и дело раздавался пронзительный монотонный крик совы. На равнине, справа и слева от дороги, по которой двигалось печальное шествие, кое-где выступали из темноты низкие, коренастые деревья, казавшиеся уродливыми карликами, присевшими на корточки и подстерегающими людей в этот зловещий час.

Время от времени широкая молния озаряла весь край неба, змеилась над черными купами деревьев и, словно чудовищный ятаган, рассекала надвое небо и воду. В душном воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения ветра. Мертвое молчание тяготело над природой, земля была влажная и скользкая от недавнего дождя, и освеженные травы благоухали еще сильнее.

Гримо и Мушкетон увлекали вперед миледи, держа ее за руки; палач шел за ними, а лорд Винтер, д'Артаньян, Атос, Портос и Арамис шли позади палача. Планше и Базен замыкали шествие.

Слуги вели миледи к реке. Уста ее были безмолвны, но глаза говорили со свойственным им неизъяснимым красноречием, умоляя поочередно каждого, на кого она устремляла взгляд.

Воспользовавшись тем, что она оказалась на несколько шагов впереди остальных, она сказала слугам:

— Обещаю тысячу пистолей каждому из вас, если вы поможете мне бежать! Но если вы предадите меня в руки ваших господ, то знайте: у меня есть здесь поблизости мстители, которые заставят вас дорого заплатить за мою жизнь!

Гримо колебался, Мушкетон дрожал всем телом.

Атос, услыхавший голос миледи, быстро подошел; лорд Винтер последовал его примеру.

— Уберите этих слуг, — предложил он. — Она что-то говорила им — на них уже нельзя полагаться.

Атос подозвал Планше и Базена, и они сменили Гримо и Мушкетона.

Когда все пришли на берег реки, палач подошел к миледи и связал ей руки и ноги.

Тогда она нарушила молчание и воскликнула:

— Вы трусы, вы жалкие убийцы! Вас собралось десять мужчин, чтобы убить одну женщину! Берегитесь! Если мне не придут на помощь, то за меня отомстят!

— Вы не женщина, — холодно ответил Атос, — вы не человек — вы демон, вырвавшийся из ада, и мы заставим вас туда вернуться!

— О, добродетельные господа, — сказала миледи, — имейте в виду, что тот, кто тронет волосок на моей голове, в свою очередь будет убийцей!

— Палач может убивать и не быть при этом убийцей, сударыня, — возразил человек в красном плаще, ударяя по своему широкому мечу. — Он — последний судья, и только. Nachrichter, как говорят наши соседи немцы.

И так как, произнося эти слова, он связывал ее, миледи испустила дикий крик, который мрачно и странно прозвучал в ночной тишине и замер в глубине леса.

— Но если я виновна, если я совершила преступления, в которых вы меня обвиняете, — рычала миледи, — то отведите меня в суд! Вы ведь не судьи, чтобы судить меня и выносить мне приговор!

— Я предлагал вам Тайберн, — сказал лорд Винтер, — отчего же вы не захотели?

— Потому что я не хочу умирать! — воскликнула миледи, пытаясь вырваться из рук палача. — Потому что я слишком молода, чтобы умереть!

— Женщина, которую вы отравили в Бетюне, была еще моложе вас, сударыня, и, однако, она умерла, — сказал д’Артаньян.

— Я поступлю в монастырь, я сделаюсь монахиней… — продолжала миледи.

— Вы уже были в монастыре, — возразил палач, — и ушли оттуда, чтобы погубить моего брата.

Миледи в ужасе вскрикнула и упала на колени.

Палач приподнял ее и хотел отнести к лодке.

— Ах, боже мой! — закричала она. — Боже мой! Неужели вы меня утопите?..

Эти крики до такой степени надрывали душу, что д'Артаньян, бывший до сих пор самым ожесточенным преследователем миледи, опустился на ближайший пень, наклонил голову и заткнул ладонями уши; но, несмотря на это, он все-таки слышал ее вопли и угрозы.

Д'Артаньян был моложе всех, и он не выдержал:

— Я не могу видеть это ужасное зрелище! Я не могу допустить, чтобы эта женщина умерла таким образом!

Миледи услышала его слова, и у нее блеснул луч надежды.

— Д'Артаньян! Д’Артаньян! — крикнула она. — Вспомни, что я любила тебя!

Молодой человек встал и шагнул к ней.

Но Атос выхватил шпагу и загородил ему дорогу.

— Если вы сделаете еще один шаг, д'Артаньян, — сказал он, — мы скрестим шпаги!

Д'Артаньян упал на колени и стал читать молитву.

— Ну, палач, делай свое дело, — проговорил Атос.

— Охотно, ваша милость, — сказал палач, — ибо я добрый католик и твердо убежден, что поступаю справедливо, исполняя мою обязанность по отношению к этой женщине.

— Хорошо.

Атос подошел к миледи.

— Я прощаю вам, — сказал он, — все зло, которое вы мне причинили. Я прощаю вам мою разбитую жизнь, прощаю вам мою утраченную честь, мою поруганную любовь и мою душу, навеки погубленную тем отчаянием, в которое вы меня повергли! Умрите с миром!

Лорд Винтер тоже подошел к ней.

— Я вам прощаю, — сказал он, — отравление моего брата и убийство его светлости лорда Бекингэма, я вам прощаю смерть бедного Фельтона, я вам прощаю ваши покушения на мою жизнь! Умрите с миром!

— А я, — сказал д'Артаньян, — прошу простить меня, сударыня, за то, что я недостойным дворянина обманом вызвал ваш гнев. Сам я прощаю вам убийство моей несчастной возлюбленной и вашу жестокую месть, я вас прощаю и оплакиваю вашу участь! Умрите с миром!

— I am lost![41] — прошептала по-английски миледи. — I must die![42]

И она без чьей-либо помощи встала и окинула все вокруг себя одним из тех пронзительных взглядов,которые, казалось, возгорались, как пламя.

Она ничего не увидела.

Она прислушалась, но ничего не уловила.

Подле нее не было никого, кроме ее врагов.

— Где я умру? — спросила она.

— На том берегу, — ответил палач.

Он посадил ее в лодку, и, когда он сам занес туда ногу, Атос протянул ему мешок с золотом.

— Возьмите, — сказал он, — вот вам плата за исполнение приговора. Пусть все знают, что мы действуем как судьи.

— Хорошо, — ответил палач. — А теперь пусть эта женщина тоже знает, что я исполняю не свое ремесло, а свой долг.

И он швырнул золото в реку.

Лодка отчалила и поплыла к левому берегу Лиса, увозя преступницу и палача. Все прочие остались на правом берегу и опустились на колени.

Лодка медленно скользила вдоль каната для парома, озаряемая отражением бледного облака, нависавшего над водой. Видно было, как она пристала к другому берегу; фигуры палача и миледи черными силуэтами вырисовывались на фоне багрового неба.

Во время переправы миледи удалось распутать веревку, которой были связаны ее ноги; когда лодка достигла берега, миледи легким движением прыгнула на землю и пустилась бежать.

Но земля была влажная; поднявшись на откос, миледи поскользнулась и упала на колени.

Суеверная мысль поразила ее: она решила, что небо отказывает ей в помощи, и застыла в том положении, в каком была, склонив голову и сложив руки.

Тогда с другого берега увидели, как палач медленно поднял обе руки; в лунном свете блеснуло лезвие его широкого меча, и руки опустились; послышался свист меча и крик жертвы, затем обезглавленное тело повалилось под ударом.


Палач медленно поднял обе руки, в лунном свете блеснуло лезвие его широкого меча.

Палач отстегнул свой красный плащ, разостлал его на земле, положил на него тело, бросил туда же голову, связал плащ концами, взвалил его на плечо и опять вошел в лодку.

Выехав на середину Лиса, он остановил лодку и, подняв над рекой свою ношу, крикнул громким голосом:

— Да свершится правосудие божие!

И он опустил труп в глубину вод, которые тотчас сомкнулись над ним…

Три дня спустя четыре мушкетера вернулись в Париж; они не просрочили своего отпуска и в тот же вечер сделали обычный визит г-ну де Тревилю.

— Ну что, господа, — спросил их храбрый капитан, — хорошо вы веселились, пока были в отлучке?

— Бесподобно! — ответил Атос за себя и за товарищей.

Заключение

Шестого числа следующего месяца король, исполняя данное им кардиналу обещание вернуться в Ла Рошель, выехал из столицы, совершенно ошеломленный облетевшим всех известием, что Бекингэм убит.

Хотя королева была предупреждена, что человеку, которого она так любила, угрожает опасность, тем не менее, когда ей сообщили о его смерти, она не хотела этому верить; она даже неосторожно воскликнула:

— Это неправда! Он совсем недавно прислал мне письмо.

Но на следующий день ей все же пришлось поверить роковому известию: Ла Порт, который, как и все отъезжающие, был задержан в Англии по приказу короля Карла I, приехал и привез последний, предсмертный подарок, посланный Бекингэмом королеве.

Радость короля была очень велика, он и не старался скрыть ее и даже умышленно дал ей волю в присутствии королевы. Людовик XIII, как все слабохарактерные люди, не отличался великодушием.

Но вскоре король вновь стал скучен и угрюм: чело его было не из тех, что надолго проясняются; он чувствовал, что, вернувшись в лагерь, опять попадет в рабство. И все-таки он возвращался туда.

Кардинал был для него зачаровывающей змеей, а сам он — птицей, которая порхает с ветки на ветку, но не может ускользнуть от змеи.

Поэтому возвращение в Ла Рошель было очень унылым. Особенно наши четыре друга вызывали удивление своих товарищей: они ехали все рядом, понурив голову и мрачно глядя перед собой. Только Атос время от времени поднимал величавое чело, глаза его вспыхивали огнем, на губах мелькала горькая усмешка, а затем он снова, подобно своим товарищам, впадал в задумчивость.

После приезда в какой-нибудь город, проводив короля до отведенного ему для ночлега помещения, друзья тотчас удалялись к себе или шли в расположенный на отшибе кабачок, где они, однако, не играли в кости и не пили, а только шепотом разговаривали между собой, зорко оглядываясь, не подслушивает ли их кто-нибудь.

Однажды, когда король сделал в пути привал, желая поохотиться, а четыре друга, вместо того чтобы примкнуть к охотникам, удалились, по своему обыкновению, в трактир на проезжей дороге, какой-то человек, прискакавший во весь опор из Ла Рошели, остановил коня у дверей этого трактира, желая выпить стакан вина, заглянул в комнату, где сидели за столом четыре мушкетера, и закричал:

— Эй, господин д'Артаньян! Не вас ли я там вижу?

Д'Артаньян поднял голову и издал радостное восклицание. Это был тот самый человек, которого он называл своим призраком, это был незнакомец из Менга, с улицы Могильщиков и из Арраса.

Д'Артаньян выхватил шпагу и кинулся к двери. Но на этот раз незнакомец не обратился в бегство, а соскочил с коня и пошел навстречу д'Артаньяну.

— А, наконец-то я вас нашел, милостивый государь! — сказал юноша. — На этот раз вы от меня не скроетесь.

— Это вовсе не входит в мои намерения — на этот раз я сам искал вас. Именем короля я вас арестую! Я требую, чтобы вы отдали мне вашу шпагу, милостивый государь. Не вздумайте сопротивляться: предупреждаю вас, дело идет о вашей жизни.

— Кто же вы такой? — спросил д'Артаньян, опуская шпагу, но еще не отдавая ее.

— Я — шевалье де Рошфор, — ответил незнакомец, — конюший господина кардинала де Ришелье. Я получил приказание доставить вас к его высокопреосвященству.

— Мы возвращаемся к его высокопреосвященству, господин шевалье, — вмешался Атос и подошел поближе, — и, разумеется, вы поверите слову господина д'Артаньяна, что он отправится прямо в Ла Рошель.

— Я должен передать его в руки стражи, которая доставит его в лагерь.

— Мы будем служить ему стражей, милостивый государь, даю вам слово дворянина. Но даю вам также мое слово, — прибавил Атос, нахмурив брови, — что господин д'Артаньян не уедет без нас.

Шевалье де Рошфор оглянулся и увидел, что Портос и Арамис стали между ним и дверью; он понял, что он всецело во власти этих четырех человек.

— Господа, — обратился он к ним, — если господин д'Артаньян согласен отдать мне шпагу и даст, как и вы, слово, я удовлетворюсь вашим обещанием, отвезти господина д'Артаньяна в ставку господина кардинала.

— Даю вам слово, милостивый государь, — сказал д'Артаньян, — и вот вам моя шпага.

— Для меня это тем более кстати, — прибавил Рошфор, — что мне нужно ехать дальше.

— Если для того, чтобы встретиться с миледи, — холодно заметил Атос, — то это бесполезно: вы ее больше не увидите.

— А что с ней сталось? — с живостью спросил Рошфор.

— Возвращайтесь в лагерь, там вы это узнаете.

Рошфор на мгновение задумался, а затем, так как они находились всего на расстоянии одного дня пути от Сюржера, куда кардинал должен был выехать навстречу королю, он решил последовать совету Атоса и вернуться вместе с мушкетерами. К тому же его возвращение давало ему то преимущество, что он мог сам надзирать за арестованным.

Все снова тронулись в путь.

На следующий день в три часа пополудни, они приехали в Сюржер. Кардинал поджидал там Людовика XIII. Министр и король обменялись многочисленными любезностями и поздравили друг друга со счастливым случаем, избавившим Францию от упорного врага, который поднимал на нее всю Европу. После этого кардинал, предупрежденный Рошфором о том, что д'Артаньян арестован, и желавший поскорее увидеть его, простился с королем и пригласил его на следующий день осмотреть вновь сооруженную плотину.

Вернувшись вечером в свою ставку у Каменного моста, кардинал увидел у дверей того дома, где он жил, д'Артаньяна без шпаги и с ним трех вооруженных мушкетеров.

На этот раз, так как сила была на его стороне, он сурово посмотрел на них и движением руки и взглядом приказал д'Артаньяну следовать за ним.

Д'Артаньян повиновался.

— Мы подождем тебя, д'Артаньян, — сказал Атос достаточно громко, чтобы кардинал услышал его.

Его высокопреосвященство нахмурил брови и приостановился, но затем, не сказав ни слова, прошел в дом.

Д'Артаньян вошел вслед за кардиналом, а за дверью остались на страже его друзья.

Кардинал отправился прямо в комнату, служившую ему кабинетом, и подал знак Рошфору ввести к нему молодого мушкетера.

Рошфор исполнил его приказание и удалился.

Д'Артаньян остался наедине с кардиналом; это было его второе свидание с Ришелье, и, как д'Артаньян признавался впоследствии, он был твердо убежден, что оно окажется последним.

Ришелье остался стоять, прислонясь к камину; находившийся в комнате стол отделял его от д'Артаньяна.

— Милостивый государь, — начал кардинал, — вы арестованы по моему приказанию.

— Мне сказали это, ваша светлость.

— А знаете ли вы, за что?

— Нет, ваша светлость. Ведь единственная вещь, за которую я бы мог быть арестован, еще неизвестна вашему высокопреосвященству.

Ришелье пристально посмотрел на юношу:

— Вот как! Что это значит?

— Если вашей светлости будет угодно сказать мне прежде, какие преступления вменяются мне в вину, я расскажу затем поступки, которые я совершил на деле.

— Вам вменяются в вину преступления, за которые снимали голову людям познатнее вас, милостивый государь! — ответил Ришелье.

— Какие же, ваша светлость? — спросил д'Артаньян со спокойствием, удивившим самого кардинала.

— Вас обвиняют в том, что вы переписывались с врагами государства, обвиняют в том, что вы выведали государственные тайны, в том, что вы пытались расстроить планы вашего военачальника.

— А кто меня обвиняет в этом, ваша светлость? — сказал д'Артаньян, догадываясь, что это дело рук миледи. — Женщина, заклейменная государственным правосудием, женщина, вышедшая замуж за одного человека во Франции и за другого в Англии, женщина, отравившая своего второго мужа и покушавшаяся отравить меня!

— Что вы рассказываете, милостивый государь! — с удивлением воскликнул кардинал. — О какой женщине вы говорите это?

— О леди Винтер, — ответил д'Артаньян. — Да, о леди Винтер, все преступления которой были, очевидно, неизвестны вашему высокопреосвященству, когда вы почтили ее своим доверием.

— Если леди Винтер совершила те преступления, о которых вы говорите, милостивый государь, то она будет наказана.

— Она уже наказана, ваша светлость.

— А кто же наказал ее?

— Мы.

— Она в тюрьме?

— Она умерла.

— Умерла? — повторил кардинал, не веря своим ушам. — Умерла? Так вы сказали?

— Три раза пыталась она убить меня, и я простил ей, но она умертвила женщину, которую я любил. Тогда мои друзья и я изловили ее, судили и приговорили к смерти.

Д'Артаньян рассказал про отравление г-жи Бонасье в Бетюнском монастыре кармелиток, про суд в уединенном домике, про казнь на берегу Лиса. Дрожь пробежала по телу кардинала — а ему редко случалось содрогаться.

Но вдруг, словно под влиянием какой-то невысказанной мысли, лицо кардинала, до тех пор мрачное, мало-помалу прояснилось и приняло наконец совершенно безмятежное выражение.

— Итак, — заговорил он кротким голосом, противоречившим его суровым словам, — вы присвоили себе права судей, не подумав о том, что те, кто не уполномочен наказывать и тем не менее наказывает, являются убийцами.

— Ваша светлость, клянусь вам, что у меня ни на минуту не была намерения оправдываться перед вами! Я готов понести то наказание, какое вашему высокопреосвященству угодно будет наложить на меня. Я слишком мало дорожу жизнью, чтобы бояться смерти.

— Да, я знаю, вы храбрый человек, — сказал кардинал почти ласковым голосом. — Могу вам поэтому заранее сказать, что вас будут судить и даже приговорят к наказанию.

— Другой человек мог бы ответить вашему высокопреосвященству, что его помилование у него в кармане, а я только скажу вам: приказывайте, ваша светлость, я готов ко всему.

— Ваше помилование? — удивился Ришелье.

— Да, ваша светлость, — ответил д'Артаньян.

— А кем оно подписано? Королем?

Кардинал произнес эти слова с особым оттенком презрения.

— Нет, вашим высокопреосвященством.

— Мною? Вы что, с ума сошли?

— Вы, конечно, узнаете свою руку, ваша светлость.

Д'Артаньян подал его высокопреосвященству драгоценную бумагу, которую Атос отнял у миледи и отдал д'Артаньяну, чтобы она служила ему охранным листом.

Кардинал взял бумагу и медленно, делая ударение на каждом слове, прочитал:

«То, что сделал предъявитель сего, сделано по моему приказанию и для блага государства.

5 августа 1628 года».

Ришелье.

Прочитав эти две строчки, кардинал погрузился в глубокую задумчивость, но не вернул бумагу д'Артаньяну.

«Он обдумывает, какой смертью казнить меня, — мысленно решил д'Артаньян. — Но, клянусь, он увидит, как умирает дворянин!»

Молодой мушкетер был в отличном расположении духа и готовился геройски перейти в иной мир.

Ришелье в раздумье свертывал и снова разворачивал в руках бумагу. Наконец он поднял голову, устремил свой орлиный взгляд на умное, открытое и благородное лицо д'Артаньяна, прочел на этом лице, еще хранившем следы слез, все страдания, перенесенные им за последний месяц, и в третий или четвертый раз мысленно представил себе, какие большие надежды подает этот юноша, которому всего двадцать один год, и как успешно мог бы воспользоваться его энергией, его умом и мужеством мудрый повелитель.

С другой стороны, преступления, могущество и адский гений миледи не раз ужасали его. Он испытывал какую-то затаенную радость при мысли, что навсегда избавился от этой опасной сообщницы.

Кардинал медленно разорвал бумагу, так великодушно возвращенную д'Артаньяном.

«Я погиб!» — подумал д'Артаньян.

Он низко склонился перед кардиналом, как бы говоря:

«Господи, да будет воля твоя!»

Кардинал подошел к столу и, не присаживаясь, написал несколько строк на пергаменте, две трети которого были уже заполнены; затем он приложил свою печать.

«Это мой приговор, — решил про себя д'Артаньян. — Кардинал избавляет меня от скучного заточения в Бастилии и от всех проволочек судебного разбирательства. Это еще очень любезно с его стороны».

— Возьмите! — сказал кардинал юноше. — Я взял у вас один открытый лист и взамен даю другой. На этой грамоте не проставлено имя, впишите его сами.

Д'Артаньян нерешительно взял бумагу и взглянул на нее. Это был указ о производстве в чин лейтенанта мушкетеров. Д'Артаньян упал к ногам кардинала.

— Ваша светлость, — сказал он, — моя жизнь принадлежит вам, располагайте ею отныне! Но я не заслуживаю той милости, какую вы мне оказываете: у меня есть три друга, имеющие больше заслуг и более достойные…

— Вы славный малый, д'Артаньян, — перебил его кардинал и дружески похлопал по плечу, довольный тем, что ему удалось покорить эту строптивую натуру. — Располагайте этой грамотой, как вам заблагорассудится. Только помните, что, хотя имя и не вписано, я даю ее вам.

— Я этого никогда не забуду! — ответил д'Артаньян. — Ваше высокопреосвященство может быть в этом уверены.

Кардинал обернулся и громко произнес:

— Рошфор!

Кавалер, который, вероятно, стоял за дверью, тотчас вошел.

— Рошфор, — сказал кардинал, — перед вами господин д'Артаньян. Я принимаю его в число моих друзей, а потому поцелуйтесь оба и ведите себя благоразумно, если хотите сберечь ваши головы.

Рошфор и д'Артаньян, едва прикасаясь губами, поцеловались; кардинал стоял тут же и не спускал с них бдительных глаз.

Они вместе вышли из комнаты.

— Мы еще увидимся, не так ли, милостивый государь?

— Когда вам будет угодно, — подтвердил д'Артаньян.

— Случай не замедлит представиться, — ответил Рошфор.

— Что такое? — спросил Ришелье, открывая дверь.

Молодые люди тотчас улыбнулись друг другу, обменялись рукопожатиями и поклонились его высокопреосвященству.

— Мы уже стали терять терпение, — сказал Атос.

— Вот и я, друзья мои! — ответил д'Артаньян. — Я не только свободен, но и попал в милость.

— Вы нам расскажете все?

— Сегодня же вечером.

Действительно, в тот же вечер д'Артаньян отправился к Атосу и застал его за бутылкой испанского вина — занятие, которому Атос неукоснительно предавался каждый день.

Д'Артаньян рассказал ему все, что произошло между ним и кардиналом, и, вынув из кармана грамоту, сказал:

— Возьмите, любезный Атос, она принадлежит вам по праву.

Атос улыбнулся своей ласковой и очаровательной улыбкой.

— Друг мой, для Атоса этого слишком много, для графа де Ла Фер — слишком мало, — ответил он. — Оставьте себе эту грамоту, она ваша. Вы купили ее, увы, дорогой ценой!

Д'Артаньян вышел от Атоса и вошел в комнату Портоса.

Он застал его перед зеркалом; облачившись в великолепный, богато расшитый камзол, Портос любовался собой.

— А, это вы, любезный друг! — приветствовал он д'Артаньяна. — Как вы находите, к лицу мне это платье?

— Как нельзя лучше, — ответил д'Артаньян. — Но я пришел предложить вам другое платье, которое будет вам еще больше к лицу.

— Какое же это?

— Мундир лейтенанта мушкетеров.

Д'Артаньян рассказал Портосу о своем свидании с кардиналом и, вынув из кармана грамоту, сказал:

— Возьмите, любезный друг, впишите ваше имя и будьте мне хорошим начальником.

Портос взглянул на грамоту и, к великому удивлению д'Артаньяна, отдал ее обратно.

— Да, это было бы для меня очень лестно, — сказал он, — но мне недолго пришлось бы пользоваться этой милостью. Во время нашей поездки в Бетюн скончался супруг моей герцогини, а потому сундук покойного просится ко мне в руки, и я, любезный друг, женюсь на вдове. Вот видите, я примерял мой свадебный наряд. Оставьте чин лейтенанта себе, друг мой, оставьте!

И он возвратил грамоту д'Артаньяну.

Юноша пошел к Арамису.

Он застал его перед аналоем; Арамис стоял на коленях, низко склонив голову над раскрытым молитвенником.

Д'Артаньян рассказал ему о своем свидании с кардиналом и, в третий раз вынув из кармана грамоту, проговорил:

— Вы наш друг, наш светоч, наш незримый покровитель! Примите эту грамоту. Вы, как никто другой, заслужили ее вашей мудростью и вашими советами, неизменно приводившими нас к удаче.

— Увы, любезный друг! — вздохнул Арамис. — Наши последние похождения окончательно отвратили меня от мирской жизни и от военного звания. На этот раз я принял бесповоротное решение: по окончании осады я вступаю в братство лазаристов. Оставьте себе эту грамоту, д'Артаньян: военная служба как нельзя более подходит вам. Вы будете храбрым и предприимчивым военачальником.

Д'Артаньян, со слезами признательности на глазах и с радостью во взоре, вернулся к Атосу и по-прежнему застал его за столом; Атос рассматривал на свет лампы последний стакан малаги.

— Ну вот, и они тоже отказались! — сказал д'Артаньян.

— Да потому, милый друг, что никто не заслуживает этого больше вас.

Он взял перо, вписал имя д'Артаньяна и подал ему грамоту.

— Итак, у меня не будет больше друзей, — сказал юноша, — и, увы, не останется ничего больше, кроме горестных воспоминаний!

Он поник головой, и две крупные слезы скатились по его щекам.

— Вы молоды, — ответил Атос, — и ваши горестные воспоминания еще успеют смениться отрадными.

Эпилог

Ла Рошель, не получая помощи английского флота и войск, обещанных Бекингэмом, сдалась после годичной осады. Двадцать восьмого октября 1628 года была подписана капитуляция.

Король совершил свой въезд в Париж 23 декабря того же года. Ему устроили торжественную встречу, точно он возвращался после победы над врагом, а не над французами. Он въехал через увитую цветами и зеленью аркаду, сооруженную в предместье Сен-Жак.

Д'Артаньян принял пожалованный ему чин лейтенанта. Портос оставил службу и женился в следующем году на г-же Кокнар: в вожделенном сундуке оказалось восемьсот тысяч ливров.

Мушкетон стал щеголять в великолепной ливрее и достиг величайшего удовлетворения, о каком он мечтал всю жизнь: начал ездить на запятках раззолоченной кареты.

Арамис, совершив поездку в Лотарингию, внезапно исчез и перестал писать своим друзьям. Впоследствии стало известно через г-жу де Шеврез, рассказавшую об этом двум-трем своим любовникам, что он принял монашество в одном из монастырей Нанси.

Базен стал послушником.

Атос служил мушкетером под начальством д'Артаньяна до 1631 года, когда, после поездки в Турень, он тоже оставил службу под тем предлогом, что получил небольшое наследство в Русильоне.

Гримо последовал за Атосом.

Д'Артаньян три раза дрался на дуэли с Рошфором и все три раза его ранил.

— В четвертый раз я, вероятно, убью вас, — сказал он, протягивая Рошфору руку, чтобы помочь ему встать.

— В таком случае, будет лучше для вас и для меня, если мы на этом покончим, — ответил раненый. — Черт побери, я к вам больше расположен, чем вы думаете! Ведь еще после нашей первой встречи я бы мог добиться того, чтобы вам отрубили голову: мне стоило только сказать слово кардиналу.

Они поцеловались, но на этот раз уже от чистого сердца и без всяких задних мыслей.

Планше получил при содействии Рошфора чин сержанта гвардии.

Г-н Бонасье жил очень спокойно, ничего не ведая о том, что сталось с его женой, и нимало о ней не тревожась. Однажды он имел неосторожность напомнить о себе кардиналу; кардинал велел ему ответить, что он позаботится о том, чтобы отныне г-н Бонасье никогда ни в чем не нуждался.

Действительно, г-н Бонасье, выйдя на следующий день в семь часов вечера из дому с намерением отправиться в Лувр, больше уже не вернулся на улицу Могильщиков; по мнению людей, по-видимому хорошо осведомленных, он получил стол и квартиру в одном из королевских замков от щедрот его высокопреосвященства.


ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ (роман)

С того момента, как четверка отважных мушкетеров разрушила козни кардинала Ришелье против королевы, минуло двадцать лет.

Людовик XIII умер, кардинал Ришелье умер, а Людовик XIV, будущий Король-Солнце, ещё ребёнок. Вся власть находится в руках кардинала Мазарини, который лишь бледная тень великого Ришелье. Фронда, оппозиционное движение, объединившее простых людей и дворян, противостоит кардиналу. В Англии неспокойно — парламент сверг короля Карла I и собирается его казнить…

Четвёрку мушкетёров бурная судьба разбросала по разные стороны баррикад. Волею судьбы на стороне Мазарини оказываются д'Артаньян и Портос, а Арамис и Атос — на стороне Фронды…

Но девиз их молодости «Один за всех, и все — за одного!» побеждает политические разногласия, и неразлучная четверка сообща пытается спасти от казни несчастного и благородного короля Карла I.

Часть I

I

ТЕНЬ РИШЕЛЬЕ
В одном из покоев уже знакомого нам кардинальского дворца, за столом с позолоченными углами, заваленным бумагами и книгами, сидел мужчина, подперев обеими руками голову.

Позади него в огромном камине горел яркий огонь, в пылающие головни с треском обваливались на вызолоченную решетку. Свет очага падал сзади на великолепное одеяние задумавшегося человека, а лицо его освещало пламя свечей, зажженных в канделябрах.

И красная сутана, отделанная богатыми, кружевами, и бледный лоб, омраченный тяжелой думой, и уединенный кабинет, и тишина пустых соседних зал, и мерные шаги часовых на площадке лестницы — все наводило на мысль, что это тень кардинала Ришелье оставалась еще в своем прежнем жилище.

Увы, это была действительно только тень великого человека! Ослабевшая Франция, пошатнувшаяся власть короля, вновь собравшееся с силами буйное дворянство и неприятель, переступивший границу, свидетельствовали о том, что Ришелье здесь больше нет.

Но еще больше утверждало в мысли, что красная сутана принадлежала вовсе не старому кардиналу, одиночество, в котором пребывала эта фигура, тоже более подобавшее призраку, чем живому человеку: в пустых коридорах не толпились придворные, зато дворы были полны стражи; с улицы к окнам кардинала летели насмешки всего города, объединившегося в бурной ненависти к нему; наконец, издали то и дело доносилась ружейная пальба, которая, правда, пока велась впустую, с единственной целью показать караулу, швейцарским наемникам, мушкетерам и солдатам, окружавшим Пале-Рояль (теперь и самый кардинальский дворец сменил имя), что у народа тоже есть оружие.

Этой тенью Ришелье был Мазарини.

Он чувствовал себя одиноким и бессильным.

— Иностранец! — шептал он. — Итальянец! Вот их излюбленные слова. С этими словами они убили, повесили, истребили Кончини.[43] Если бы я дал им волю, они бы и меня убили, повесили, истребили. А какое я им сделал зло?

Только прижал их немного налогами. Дурачье! Они не понимают, что враг их совсем не итальянец, плохо говорящий по-французски, а разные краснобаи, с чистейшим парижским выговором разглагольствующие перед ними.

— Да, да, — бормотал министр с тонкой улыбкой, казавшейся сейчас неуместной на его бледных губах, — да, ваш ропот напоминает мне, как непрочна судьба временщика; но если вы это знаете, то знайте же, что я-то не простой временщик! У графа Эссекса был великолепный перстень с алмазами, который подарила ему царственная любовница;[44] а у меня простое кольцо с вензелем и числом, но это кольцо освящено в церкви Пале-Рояля.[45]

Им не сломить меня, сколько они ни грозятся. Они не замечают — что, хоть они и кричат вечно «Долой Мазарини!», я заставляю их кричать также: «Да здравствует герцог Бофор!», «Да здравствует принц Конде!»[46] или «Да здравствует парламент!». И вот герцог Бофор в Венсене, принц не сегодня-завтра угодит туда же, а парламент… (Тут улыбка кардинала превратилась в гримасу такой ненависти, какой никогда не видали на его ласковом лице.) Парламент… Посмотрим еще, что сделать с парламентом; за нас Орлеан и Монтаржи. О, я спешить не стану; но те, кто начал криком: «Долой Мазарини!», в конце концов будут кричать «долой» всем этим людям, каждому по очереди.

Кардиналу Ришелье, которого они ненавидели, пока он был жив, и о котором только и говорят с тех пор, как он умер, приходилось хуже меня ведь его несколько раз прогоняли, и очень часто он боялся быть выгнанным. Меня же королева никогда не прогонит, и если я буду вынужден уступить народу, то она уступит вместе со мной; если мне придется бежать, она убежит вместе со мной, и тогда посмотрим, как бунтовщики обойдутся без своей королевы и короля. Ах, не будь я иностранец, будь я француз, будь я дворянин!..

И он снова впал в задумчивость.



Действительно, положение было трудное, а истекший день усложнил его еще более. Мазарини, вечно подстрекаемый своей гнусной жадностью, давил народ налогами, И народ, у которого, как говорил прокурор Талон, оставалась одна душа в теле, и то потому, что ее не продашь с публичных торгов, — этот народ, которому громом военных побед хотели заткнуть глотку и который убедился, что лаврами он сыт не будет, — давно уже роптал.

Но это было еще не все. Пока ропщет один только народ, двор, отделенный от него буржуазией и дворянством, не слышит его ропота; но Мазарини имел неосторожность затронуть судебное ведомство: он продал двенадцать патентов на должность парламентских докладчиков! Между тем чиновники платили за свои места очень дорого; а так как появление двенадцати новых собратьев должно было снизить цену, то прежние чины соединились и поклялись на Евангелии ни под каким видом не допускать новых докладчиков и сопротивляться всем притеснениям двора; они обязались, в случае если бы один из них за неповиновение потерял свою должность, сложиться и возвратить ему стоимость патента.

Вот какие действия были предприняты с обеих сторон.

Седьмого января около восьмисот парижских купцов собрались, возмущенные новыми налогами на домовладельцев, и, избрав десять депутатов, отправили их к герцогу Орлеанскому, который, по своему старому обычаю, заигрывал с народом. Герцог Орлеанский принял их, и они заявили ему, что решили не платить нового налога, хотя бы им пришлось защищаться против королевских сборщиков с оружием в руках. Герцог Орлеанский выслушал их очень благосклонно, обнадежил, посулил поговорить об уменьшении налога с королевой и напутствовал их, как и полагается принцу, обещанием: «Посмотрим».

С своей стороны, парламентские докладчики девятого числа явились к кардиналу, и один из них от лица всех остальных говорил так решительно и смело, что кардинал был изумлен; он отпустил их, сказав, как и герцог Орлеанский: «Посмотрим».

И вот, чтобы посмотреть, был созван совет; послали за управляющим финансами д'Эмери.

Народ ненавидел этого д'Эмери: во-первых, потому, что он управлял финансами, а управляющего финансами всегда ненавидят, во-вторых, надо признаться, он этого в самом деле заслуживал.

Это был сын лионского банкира Партичелли, который после банкротства переменил фамилию и стал называться д'Эмери. Кардинал Ришелье, заметив в нем большие финансовые способности, представил его Людовику XIII под именем д'Эмери и, желая назначить его управляющим финансами, расхвалил его.

— Чудесно! — ответил король. — Я очень рад, что вы предлагаете д'Эмери на это место, где нужен человек честный. Мне говорили, что вы покровительствуете мошеннику Партичелли, и я боялся, что вы заставите меня взять его.

— Государь, — ответил кардинал, — будьте покойны: Партичелли, о котором угодно было вспомнить вашему величеству, уже повешен.

— А, тем лучше! — воскликнул король. — Значит, не напрасно называют меня Людовиком Справедливым.

И он подписал назначение д'Эмери.

Этот самый д'Эмери и был теперь управляющим финансами.

За пим послали от имени министра; он прибежал бледный, перепуганный и рассказал, что его сына чуть не убили сегодня на дворцовой площади: его узнали, окружили и стали поносить за роскошь, в которой жила его жена, ее покои были обиты красным бархатом с золотой бахромой. Она была дочерью Николя Ле-Камю, секретаря с 1617 года, который пришел в Париж с двадцатью ливрами в кармане, а недавно, оставив для себя сорок тысяч ливров ренты, разделил между своими детьми девять миллионов.

Сына д'Эмери едва не задушили. Один из бунтовщиков предлагал мять его до тех пор, пока из него не выжмут награбленного золота.

Управляющий финансами был слишком взволнован происшествием с сыном, чтобы рассуждать спокойно, и совет ничего не решил в этот день.

На следующий день первый президент парламента Матье Моле, смелость которого в подобных обстоятельствах, по словам кардинала де Реца,[47] равнялась храбрости герцога Бофора и принца Конде, иначе говоря, двух лиц, считавшихся самыми отважными во всей Франции, — этот первый президент на другой день тоже подвергся нападению: народ угрожал разделаться с ним за все учиненное зло. Однако первый президент ответил со своим обычным спокойствием, не волнуясь и не выказывая удивления, что если смутьяны не подчинятся воле короля, то он велит поставить на площадях виселицы и тотчас же вздернет на них самых буйных. На это ему сказали, что виселицы давно пора поставить: они пригодятся, чтобы вздернуть на них судей-лихоимцев, покупающих себе милость двора ценой народной нищеты.

Но и это было еще не все. Одиннадцатого числа, когда королева направлялась к обедне в собор Парижской богоматери, что она делала неизменно каждую субботу, за пей двинулось больше двухсот женщин, крича и требуя справедливости. Впрочем, у них не было дурных намерений: они хотели только стать на колени перед королевой и пробудить в ней сострадание. Но конвой не допустил их, а королева прошла надменно и гордо, не слушая жалоб.

После полудня был снова собран совет, и на нем решено было поддержать авторитет короля; для этой цели на следующий день, двенадцатого числа, было назначено заседание парламента.

В тот день, с вечера которого мы и начинаем наш рассказ, десятилетний король, только что выздоровевший от ветряной оспы, ходил благодарить за свое исцеление Парижскую богоматерь. Под этим предлогом по королевскому приказу были собраны все гвардейцы, швейцарцы, мушкетеры и выстроены вокруг Пале-Рояля, вдоль набережных и Нового моста. Прослушав обедню, король отправился в парламент, где таким образом неожиданно состоялось «королевское заседание»,[48] и не только подтвердил все прежние эдикты, но огласил еще пять или шесть новых, один разорительное другого, по словам кардинала де Реца: И теперь даже первый президент, который, как мы видели, держал раньше сторону двора, решительно выступил против того, чтобы короля приводили в парламент для стеснения свободы депутатов.

Но особенно дерзко восстали против новых налогов президент Бланмепиль и советник Брусель.

Огласив эдикты, король вернулся в Пале-Рояль. Народ толпился на его пути. Все знали, что он возвращается из парламента, но неизвестно было, ходил ли он туда, чтобы защитить народ, или для того, чтобы сильнее притеснить его. Вот почему на всем пути его не раздалось ни одного радостного крика, ни одного приветствия по случаю его выздоровления. Лица горожан, напротив, были мрачны и беспокойны; на некоторых выражалась даже угроза.

Хотя король вернулся во дворец, войска остались на своих местах, боялись, как бы не вспыхнул мятеж, когда станут известны результаты заседания парламента. И правда, едва лишь разнесся слух, что король, вместо того чтобы облегчить налоги, еще более их увеличил, люди сейчас же стали собираться кучками, послышались громкие жалобы и крики: «Долой Мазарини! Да здравствует Брусель! Да здравствует Бланмениль!»

Народ знал, что Брусель и Бланмениль говорили в его пользу, и хотя их красноречие пропало даром, он тем не менее был им благодарен.

Толпу хотели разогнать, хотели заставить ее замолчать, но, как всегда бывает в таких случаях, она только разрасталась и крики усиливались.

Королевским гвардейцам и швейцарцам был отдан приказ не только сдерживать толпу, но и выслать патрули на улицы Сен-Дени и Сен-Мартен, где сборища казались особенно многочисленными и возбужденными; тут в Пале-Рояле доложили о приезде купеческого старшины.

Он немедленно был принят и объявил, что если правительство не прекратит своих враждебных действий, то через два часа весь Париж возьмется за оружие.

Еще спорили о том, какие следует принять меры, когда вошел гвардейский лейтенант Коменж. Лицо его было в крови, платье изодрано. Увидев его, королева вскрикнула от изумления и спросила, что с ним случилось.

А случилось то, что предвидел купеческий старшина: народ раздражило появление солдат. Со всех колоколен ударили в набат. Коменж не растерялся, арестовал какого-то человека, который показался ему одним из главных бунтарей, и велел, для примера, повесить его на кресте посреди площади Трагуар; солдаты схватили его и потащили, чтобы выполнить приказ. Но около рынка на них напала толпа: посыпались камни и удары алебард. Мятежник воспользовался минутой, добежал до улицы Менял и скрылся в доме, двери которого солдаты тотчас же выломали.

Однако это грубое насилие оказалось напрасным: виновного нигде не могли найти. Коменж поставил караул около дома, а сам с остальными солдатами вернулся во дворец, чтобы доложить обо всем королеве. По всему пути их преследовали крики и угрозы; несколько человек из его отряда были поранены пиками и алебардами, и самому ему камнем рассекли бровь.

Рассказ Коменжа подтвердил заявление старшины; дело пахло серьезным восстанием, а к нему не были подготовлены. Поэтому кардинал велел распустить в народе слух, что войска выстроены на набережных и на Новом мосту только по случаю церемонии и сейчас удалятся. Действительно, к четырем часам дня они все были стянуты ко дворцу Пале-Рояль; поставили пост у заставы Сержантов, другой — у Трехсот Слепых, третий — на холме Святого Рока. Во дворах и нижних этажах дворца собрали швейцарцев и мушкетеров и стали ждать.

Вот в каком положении были дела, когда мы ввели читателя в кабинет кардинала Мазарини, бывший прежде кабинетом Ришелье. Мы видели, в каком расположении Духа был кардинал, прислушиваясь к доносившемуся до него народному ропоту и к далеким ружейным выстрелам.

Вдруг он поднял голову нахмурив брови, как человек на что-то решившийся, взглянул на огромные стенные часы, которые сейчас должны были пробить Десять, взял со стола бывший у него всегда под руками золоченый свисток и свистнул два раза.

Бесшумно отворилась скрытая под стенной обивкой дверь; из нее тихо вышел человек, одетый в черное, и встал за его креслом.

— Бернуин, — сказал кардинал, даже не оглянувшись, так как знал, что на два свистка должен явиться камердинер, — что за мушкетеры дежурят во дворце?

— Черные мушкетеры,[49] монсеньер.

— Какой роты?

— Господина де Тревиля.

— Есть кто-нибудь из офицеров этой роты в передней?

— Лейтенант д'Артаньян.

— Надежный, надеюсь?

— Да, монсеньер.

— Подай мне мушкетерский мундир и помоги одеться.

Камердинер вышел так же беззвучно, как вошел, и через минуту вернулся с платьем.

В молчаливой задумчивости Мазарини стал снимать свое парадное облачение, которое надел, чтобы присутствовать на заседании парламента; затем натянул военный мундир, который он носил с известной непринужденностью еще в итальянских походах. Одевшись, он сказал:

— Позови сюда д'Артаньяна.

Камердинер вышел, на этот раз в среднюю дверь, по-прежнему безмолвный, словно тень.

Оставшись один, кардинал с удовлетворением посмотрел на себя в зеркало. Он был еще молод — ему только что минуло сорок шесть лет, — хорошо сложен, роста чуть ниже среднего; у него был прекрасный, свежий цвет лица, глаза, полные огня, большой, но красивый нос, широкий гордый лоб, русые, слегка курчавые волосы; борода, темнее волос на голове, была всегда тщательно завита, что очень шло к нему.

Кардинал надел перевязь со шпагой, самодовольно оглядел свои красивые и выхоленные руки и, отбросив грубые замшевые перчатки, полагающиеся по форме, надел обыкновенные — шелковые.

В эту минуту дверь отворилась.

— Лейтенант д'Артаньян, — доложил камердинер.

Вошел офицер.

Это был мужчина лет тридцати девяти или сорока, небольшого роста, но стройный, худой, с живыми умными глазами, с черной бородой, но с проседью на голове, что часто бывает у людей, которые прожили жизнь слишком весело или слишком печально, — в особенности если волосы у них темные.

Д'Артаньян, войдя в комнату, сразу же узнал кабинет кардинала Ришелье, где ему пришлось побывать однажды. Видя, что здесь никого нет, кроме мушкетера его роты, он внимательно посмотрел на этого человека и под одеждой мушкетера сразу же узнал кардинала.

Д'Артаньян остановился в позе почтительной, но полной достоинства, как подобает человеку из общества, привыкшему часто встречаться с вельможами.

Кардинал устремил на него взгляд, скорее острый, нежели глубокий, рассмотрел его внимательно и после нескольких секунд молчания спросил:

— Вы господин д'Артаньян?

— Так точно, монсеньер, — ответил офицер.

Кардинал еще раз посмотрел на умную голову, на лицо, чрезвычайную подвижность которого обуздали годы и опытность. Д'Артаньян выдержал испытание: на него смотрели некогда глаза поострее тех, что подвергали его исследованию сейчас.

— Вы поедете со мной, сударь, — сказал кардинал, — или, вернее, я поеду с вами.

— Я к вашим услугам, монсеньер, — ответил д'Артаньян.

— Я хотел бы лично осмотреть посты у Пале-Рояля. Как вы думаете, это опасно?

— Опасно, монсеньер? — удивился д'Артаньян. — Почему же?

— Говорят, народ совсем взбунтовался.

— Мундир королевских мушкетеров пользуется большим уважением, монсеньер, и, в случае надобности, я с тремя товарищами берусь разогнать сотню этих бездельников.

— Но вы знаете, что случилось с Коменжем?

— Господин Коменж — гвардеец, а не мушкетер, — ответил д'Артаньян.

— Вы хотите сказать, — заметил кардинал, улыбаясь, — что мушкетеры лучшие солдаты, чем гвардейцы?

— Каждый гордится своим мундиром, монсеньер.

— Только не я, — рассмеялся Мазарини. — Вы видите, я променял его на ваш.

— Черт побери! — воскликнул д'Артаньян. — Вы это говорите из скромности, монсеньер! Что до меня, то, будь у меня мундир вашего преосвященства, я удовольствовался бы им и позаботился бы о том, чтобы никогда не надевать другого.

— Да, только для сегодняшней прогулки он, пожалуй, не очень надежен.

Бернуин, шляпу!

Слуга подал форменную шляпу с широкими полями. Кардинал надел ее, лихо заломив набок, и обернулся к д'Артаньяну:

— У вас в конюшне есть оседланные лошади?

— Есть, монсеньер.

— Так едем.

— Сколько человек прикажете взять с собою, монсеньер?

— Вы сказали, что вчетвером справитесь с сотней бездельников; так как мы можем встретить их две сотни, возьмите восьмерых.

— Как прикажете.

— Идите, я следую за вами. Или пег, постойте, лучше пройдем здесь.

Бернуин, посвети нам.

Слуга взял свечу, а кардинал взял со стола маленький вырезной ключ, и, выйдя по потайной лестнице, они через минуту очутились во дворе Пале-Рояля.

II

НОЧНОЙ ДОЗОР
Десять минут спустя маленький отряд выехал на улицу Добрых Ребят, обогнув театр, построенный кардиналом Ришелье для первого представления «Мирам»;[50] теперь здесь, по воле кардинала Мазарини, предпочитавшего литературе музыку, шли первые во Франции оперные спектакли.

Все в городе свидетельствовало о народном волнении. Многочисленные толпы двигались по улицам, и, вопреки тому, что говорил д'Артаньян, люди останавливались и смотрели на солдат дерзко и сугрозой. По всему видно было, что у горожан обычное добродушие сменилось более воинственным настроением. Время от времени со стороны рынка доносился гул голосов. На улице Сен-Дени стреляли из ружей, и по временам где-то внезапно и неизвестно для чего, единственно по прихоти толпы, начинали бить в колокол.

Д'Артаньян ехал с беззаботностью человека, для которого такие пустяки ничего не значат. Если толпа загораживала дорогу, он направлял на нее своего коня, даже не крикнув «берегись!»; и, как бы понимая, с каким человеком она имеет дело, толпа расступалась и давала всадникам дорогу.

Кардинал завидовал этому спокойствию; и хотя оно объяснялось, по его мнению, только привычкой к опасностям, он чувствовал к офицеру, под начальством которого вдруг очутился, то невольное уважение, в котором благоразумие не может отказать беспечной смелости.

Когда они приблизились к посту у заставы Сержантов, их окликнул часовой:

— Кто идет?

Д'Артаньян отозвался и, спросив у кардинала пароль, подъехал к караулу. Пароль был: Людовик и Рокруа.

После обмена условными словами д'Артаньян спросил, не лейтенант ли Коменж командует караулом.

Часовой указал ему на офицера, который стоя разговаривал с каким-то всадником, положив руку на шею лошади. Это был тот, кого искал д'Артаньян.

— Господин де Коменж здесь, — сказал д'Артаньян, вернувшись к кардиналу.

Мазарини подъехал к нему, между тем как д'Артаньян из скромности остался в стороне; по манере, с какой оба офицера, пеший и конный, сняли свои шляпы, он видел, что они узнали кардинала.

— Браво, Гито, — сказал кардинал всаднику, — я вижу, что, несмотря на свои шестьдесят четыре года, вы по-прежнему бдительны и преданны. Что вы говорили этому молодому человеку?

— Монсеньер, — отвечал Гито, — я говорил ему, что мы переживаем странные времена и что сегодняшний день очень напоминает дни Лиги,[51] о которой я столько наслышался в молодости. Знаете, сегодня на улицах Сен-Дени и Сен-Мартен речь шла не более не менее, как о баррикадах!

— И что же ответил вам Коменж, мой дорогой Гито?

— Монсеньер, — сказал Коменж, — я ответил, что для Лиги им кое-чего недостает, и немалого, — а именно герцога Гиза; да такие вещи и не повторяются.

— Это верно, но зато они готовят Фронду,[52] как они выражаются, — заметил Гито.

— Что такое Фронда? — спросил Мазарини.

— Они так называют свою партию, монсеньер.

— Откуда это название?

— Кажется, несколько дней тому назад советник Башомон сказал в парламенте, что все мятежники похожи на парижских школьников, которые сидят по канавам с пращей и швыряют камнями; чуть завидят полицейского — разбегаются, но как только он пройдет, опять принимаются за прежнее. Они подхватили это слово и стали называть себя фрондерами, как брюссельские оборванцы зовут себя гезами. За эти два дня все стало «по-фрондерски» булки, шляпы, перчатки, муфты, веера; да вот послушайте сами.

Действительно, в эту самую минуту распахнулось какое-то окно, в него высунулся мужчина и запел:

Слышен ветра шепот,
Слышен свист порой,
Это Фронды ропот:
«Мазарини долой!»
— Наглец, — проворчал Гито.

— Монсеньер, — сказал Коменж, который из-за полученных побоев был в дурном настроении и искал случая в отместку за свою шишку нанести рану, — разрешите послать пулю этому бездельнику, чтобы научить его не петь в другой раз так фальшиво?

И он уже протянул руку к кобуре на дядюшкином седле.

— Нет, нет! — воскликнул Мазарини. — Diavolo[53] мой милый друг, вы все дело испортите, а оно пока идет чудесно. Я знаю всех ваших французов, от первого до последнего: поют, — значит, будут платить. Во времена Лиги, о которой вспоминал сейчас Гито, распевали только мессы, ну и было очень плохо. Едем, Гито, едем, посмотрим, так ли хорош караул у Трехсот Слепых, как у заставы Сержантов.

И, махнув Коменжу рукой, он подъехал к д'Артаньяну, который снова занял место во главе своего маленького отряда. Следом за ним ехали кардинал и Гито, а немного поодаль остальные.

— Это правда, — проворчал Коменж, глядя вслед удаляющемуся кардиналу.

— Я и забыл: платить да платить, больше ему ничего не надо.

Теперь они ехали по улице Сент-Оноре, беспрестанно рассеивая по пути кучки народа. В толпе только и разговору было что о новых эдиктах; жалели юного короля, который, сам того не зная, разоряет народ; всю вину сваливали на Мазарини; поговаривали о том, чтобы обратиться к герцогу Орлеанскому[54] и к принцу Конде; восторженно повторяли имена Бланмениля и Бруселя.

Д'Артаньян беспечно ехал среди народа, как будто он сам и его лошадь были из железа; Мазарини и Гито тихо разговаривали; мушкетеры, наконец узнавшие кардинала, хранили молчание.

Когда по улице Святого Фомы они подъехали к посту Трехсот Слепых, Гито вызвал младшего офицера. Тот подошел с рапортом.

— Ну, как дела? — спросил Гито.

— Капитан, — ответил офицер, — все обстоит благополучно; только в этом дворце что-то неладно, на мой взгляд.

И он показал рукой на великолепный дворец, стоявший там, где позже построили театр Водевиль.

— В этом доме? — спросил Гито. — Да ведь это особняк Рамбулье.

— Не знаю, Рамбулье или нет, но только я видел своими глазами, как туда входило множество подозрительных лиц.

— Вот оно что! — расхохотался Гито. — Да ведь это поэты!

— Эй, Гито, — сказал Мазарини, — не отзывайся так непочтительно об этих господах. Я сам в юности был поэтом и писал стихи на манер Бенсерада.[55]

— Вы, монсеньер?!

— Да, я. Хочешь, продекламирую?

— Это меня не убедит. Я не понимаю по-итальянски.

— Зато когда с тобой говорят по-французски, ты понимаешь, мой славный и храбрый Гито, — продолжал Мазарини, дружески кладя руку ему на плечо, — и какое бы ни дали тебе приказание на этом языке, ты его исполнишь?

— Без сомнения, монсеньер, как всегда, если, конечно, приказание будет от королевы.

— Да, да! — сказал Мазарини, закусывая губу. — Я знаю, ты всецело ей предан.

— Уж двадцать лет я состою капитаном гвардии ее величества.

— В путь, Д'Артаньян, — сказал кардинал, — здесь все в порядке.

Д'Артаньян, не сказав ни слова, занял свое место во главе колонны с тем слепым повиновением, которое составляет отличительную черту солдата.

Они проехали по улицам Ришелье и Вильдо к третьему посту на холме Святого Рока. Этот пост, расположенный почти у самой крепостной стены, был самым уединенным, и прилегающая к нему часть города была мало населена.

— Кто командует этим постом? — спросил кардинал.

— Вилькье, — ответил Гито.

— Черт! — выругался Мазарини. — Поговорите с ним сами. Вы знаете, мы с ним не в ладах с тех пор, как вам поручено было арестовать герцога Бофора: он в обиде, что ему, капитану королевской гвардии, не доверили эту честь.

— Знаю и сто раз доказывал ему, что он не прав, потому что король, которому было тогда четыре года, не мог ему дать такого приказания.

— Да, но зато я мог его дать, Гито; однако я предпочел вас.

Гито, ничего не отвечая, пришпорил лошадь и, обменявшись паролем с часовым, вызвал Вилькье.

Тот подошел к нему.

— А, это вы, Гито! — проговорил он ворчливо, по своему обыкновению. Какого черта вы сюда явились?

— Приехал узнать, что у вас нового.

— А чего вы хотите? Кричат: «Да здравствует король!» и «Долой Мазарини!». Ведь это уже не новость: за последнее время мы привыкли к таким крикам.

— И сами им вторите? — смеясь, спросил Гито.

— По правде сказать, иной раз хочется! По-моему, они правы, Гито; и я охотно бы отдал все не выплаченное мне за пять лет жалованье, лишь бы король был теперь на пять лет старше!

— Вот как! А что было бы, если бы король был на пять лет старше.

— Было бы вот что: король, будь он совершеннолетним, стал бы сам отдавать приказания, а гораздо приятнее повиноваться внуку Генриха Четвертого, чем сыну Пьетро Мазарини. За короля, черт возьми, я умру с удовольствием; но сложить голову за Мазарини, как это чуть не случилось сегодня с вашим племянником!.. Никакой рай меня в этом не утешит, какую бы должность мне там ни дали.

— Хорошо, хорошо, капитан Вилькье, — сказал Мазарини, — будьте покойны, я доложу королю о вашей преданности.

И, обернувшись к своим спутникам, прибавил:

— Едем, господа; все в порядке.

— Вот так штука! — воскликнул Вилькье. — Сам Мазарини здесь! Тем лучше: меня уже давно подмывало сказать ему в глаза, что я о нем думаю. Вы доставили мне подходящий случай, Гито, и хотя у вас вряд ли были добрые намерения, я все же благодарю вас.

Он повернулся на каблуках и ушел в караульню, насвистывая фрондерскую песенку.

Весь обратный путь Мазарини ехал в раздумье: все услышанное им от Коменжа, Гито и Вилькье убеждало его, что в трудную минуту за него никто не постоит, кроме королевы; а королева так часто бросала своих друзей, что поддержка ее казалась иногда министру, несмотря на все принятые им меры, очень ненадежной и сомнительной.

В продолжение своей ночной поездки, длившейся около часа, кардинал, расспрашивая Коменжа, Гито и Вилькье, не переставал наблюдать одного человека. Этот мушкетер, который сохранял спокойствие перед народными угрозами и даже бровью не повел ни на шутки Мазарини, ни на те насмешки, предметом которых был сам кардинал, казался ему человеком необычным и достаточно закаленным для происходящих событий, а еще больше для надвигающихся в будущем.

К тому же имя д'Артаньяна не было ему совсем незнакомо, и хотя он, Мазарини, явился во Францию только в 1634 или 1635 году, то есть лет через семь-восемь после происшествий, описанных нами в предыдущей книге, он все-таки где-то слышал, что так звали человека, проявившего однажды (он уже позабыл, при каких именно обстоятельствах) чудеса ловкости, смелости И преданности.

Эта мысль настолько занимала его, что он решил немедленно разобраться в этом деле, но за сведениями о д'Артаньяне не к д'Артаньяну же было обращаться. По некоторым словам, произнесенным лейтенантом мушкетеров, кардинал признал в нем гасконца; а итальянцы и гасконцы слишком схожи и слишком хорошо понимают друг друга, чтобы относиться с доверием к тому, что каждый из них может наговорить о самом себе. Поэтому, когда они подъехали к стене, окружавшей сад Пале-Рояля, кардинал постучался в калитку (примерно в том месте, где сейчас находится кафе «Фуа»), поблагодарил Д'Артаньяна и, попросив его обождать во дворе, сделал знак Гито следовать за собой. Оба сошли с лошадей, бросили поводья лакею, отворившему калитку, и исчезли в саду.

— Дорогой Гито, — сказал кардинал, беря под руку старого гвардейского капитана, — вы мне напомнили недавно, что уже более двадцати лет состоите на службе королевы.

— Да, это так, — ответил Гито.

— Так вот, мой милый Гито, — продолжал кардинал, — я заметил, что вы, кроме вашей храбрости, которая не подлежит никакому сомнению, и много раз доказанной верности, отличаетесь еще и превосходной памятью.

— Вы это заметили, монсеньер? — сказал гвардейский капитан. — Черт, тем хуже для меня.

— Почему?

— Без сомнения, одно из главных достоинств придворного — это умение забывать.

— Но вы, Гито, не придворный, вы храбрый солдат, один из тех славных воинов, которые еще остались от времен Генриха Четвертого и, к сожалению, скоро совсем переведутся.

— Черт побери, монсеньер! Уж не пригласили ли вы меня сюда для того, чтобы составить мой гороскоп?

— Нет, — ответил Мазарини, смеясь, — я пригласил вас, чтобы спросить, обратили ли вы внимание на нашего лейтенанта мушкетеров?

— Д'Артаньяна?

— Да.

— Мне ни к чему было обращать на него внимание, монсеньер: я уже давно его знаю.

— Что же это за человек?

— Что за человек? — воскликнул Гито, удивленный вопросом. — Гасконец.

— Это я знаю; но я хотел спросить: можно ли ему вполне довериться?

— Господин де Тревиль относится к нему с большим уважением, а господин де Тревиль, как вы знаете, один из лучших друзей королевы.

— Я хотел бы знать, показал ли он себя на деле…

— Храбрым солдатом? На это я могу ответить вам сразу. Мне говорили, что при осаде Ла-Ла-Рошелипод Сузой, под Перпиньяном он совершил больше, чем требовал его долг.

— Но вы знаете, милый Гито, мы, бедные министры, нуждаемся часто и в другого рода людях, не только в храбрецах. Мы нуждаемся в ловких людях.

Д'Артаньян при покойном кардинале, кажется, был замешан в крупную интригу, из которой, по слухам, выпутался очень умело?

— Монсеньер, по этому поводу, — сказал Гито, который понял, что кардинал хочет заставить его проговориться, — я должен сказать, что мало верю всяким слухам и выдумкам. Сам я никогда не путаюсь ни в какие интриги, а если иногда меня и посвящают в чужие, то ведь это не моя тайна, и ваше преосвященство одобрит меня за то, что я храню ее ради того, кто мне доверился.

Мазарини покачал головой.

— Ах, — сказал он, — честное слово, бывают же счастливцы министры, которые узнают все, что хотят знать.

— Монсеньер, — ответил Гито, — такие министры не меряют всех людей на один аршин: для военных дел они пользуются военными людьми, для интриг интриганами. Обратитесь к какому-нибудь интригану тех времен, о которых вы говорите, и от него вы узнаете, что захотите… за плату, разумеется.

— Хорошо, — поморщился Мазарини, как всегда бывало, когда речь заходила о деньгах в том смысле, как про них упомянул Гито, — заплатим… если иначе нельзя.

— Вы действительно желаете, чтобы я указал вам человека, участвовавшего во всех кознях того времени?

— Per Bacco![56] — воскликнул Мазарини, начиная терять терпение. Уже целый час я толкую вам об этом, упрямая голова!

— Есть человек, по-моему вполне подходящий, но только согласится ли он говорить?

— Уж об этом позабочусь я.

— Ах, монсеньер, не всегда легко заставить говорить человека, предпочитающего молчать.

— Ба! Терпением можно всего добиться. Итак, кто он?

— Граф Рошфор.

— Граф Рошфор?

— Да, но, к несчастью, он исчез года четыре назад, и я не знаю, что с ним сталось.

— Я-то знаю, Гито, — сказал Мазарини.

— Так почему же вы сейчас жаловались, ваше преосвященство, что ничего не знаете?

— Так вы думаете, — сказал Мазарини, — что этот Рошфор…

— Он был предан кардиналу телом и душой, монсеньер. Но, предупреждаю, это будет вам дорого стоить: покойный кардинал был щедр со своими любимцами.

— Да, да, Гито, — сказал Мазарини, — кардинал был великий человек, но этот-то недостаток у него был. Благодарю вас, Гито, я воспользуюсь вашим советом, и притом сегодня же.

Оба собеседника подошли в это время ко двору Пале-Рояля; кардинал движением руки отпустил Гито и, заметив офицера, шагавшего взад и вперед по двору, подошел к нему.

Это был д'Артаньян, ожидавший кардинала по его приказанию.

— Пойдемте ко мне, господин д'Артаньян, — проговорил Мазарини самым приятным голосом, — у меня есть для вас поручение.

Д'Артаньян поклонился, прошел вслед за кардиналом по потайной лестнице и через минуту очутился в кабинете, где уже побывал в этот вечер.

Кардинал сел за письменный стол и набросал несколько строк на листке бумаги.

Д'Артаньян стоял и ждал бесстрастно, без нетерпения и любопытства, словно военный автомат, готовый к действию или, вернее, к выполнению чужой воли.

Кардинал сложил записку и запечатал ее своей печатью.

— Господин д'Артаньян, — сказал он, — доставьте немедленно этот ордер в Бастилию и привезите оттуда человека, о котором здесь говорится.

Возьмите карету и конвой да хорошенько смотрите за узником.

Д'Артаньян взял письмо, отдал честь, повернулся налево кругом, не хуже любого сержанта на ученье, вышел из кабинета, и через мгновение послышался его отрывистый и спокойный голос:

— Четырех конвойных, карету, мою лошадь.

Через пять минут колеса кареты и подковы лошадей застучали по мостовой.

III

ДВА СТАРИННЫХ ВРАГА
Когда д'Артаньян подъехал к Бастилии, пробило половину девятого.

Он велел доложить о себе коменданту тюрьмы, который, узнав, что офицер приехал с приказом от кардинала по его повелению, вышел встречать посланца на крыльцо.

Комендантом Бастилии был в то время г-н дю Трамбле, брат грозного любимца Ришелье, знаменитого капуцина Жозефа, прозванного «Серым Кардиналом».

Когда во времена заключения в Бастилии маршала Бассомпьера, просидевшего ровно двенадцать лет, его товарищи по несчастью, мечтая о свободе, говорили, бывало, друг другу: «Я выйду тогда-то», «А я тогда-то», — Бассомпьер заявлял: «А я, господа, выйду тогда, когда выйдет и господин дю Трамбле». Он намекал на то, что после смерти кардинала дю Трамбле неминуемо потеряет свое место в Бастилии, тогда как он, Бассомпьер, займет свое — при дворе.

Его предсказание едва не исполнилось, только в другом смысле, чем он думал; после смерти кардинала, вопреки общему ожиданию, все осталось по-прежнему: г-н Трамбле не ушел, и Бассомпьер тоже чуть не просидел в Бастилии до конца своей жизни.

Господин дю Трамбле все еще был комендантом Бастилии, когда д'Артаньян явился туда, чтобы выполнить приказ министра. Он принял его с изысканной вежливостью; и так как он собирался как раз сесть за стол, Яго пригласил и д'Артаньяна отужинать вместе.

— Я и рад бы, — сказал д'Артаньян, — но, если не ошибаюсь, на конверте стоит надпись: «Очень спешное».

— Это правда, — сказал дю Трамбле. — Эй, майор, пусть приведут номер двести пятьдесят шесть.

Вступая в Бастилию, узник переставал быть человеком и становился номером.

Д'Артаньян невольно вздрогнул, услышав звон ключей; ему не захотелось даже сойти с лошади, когда он увидел вблизи забранные решетками окна и гигантские стены, на которые он глядел раньше только с той стороны рва и которые однажды так напугали его лет двадцать тому назад.

Раздался удар колокола.

— Я должен вас оставить, — сказал ему дю Трамбле, — меня зовут подписать пропуск заключенному. До свидания, господин д'Артаньян.

— Черт меня побери, если я захочу еще раз с тобой свидеться! — проворчал д'Артаньян, сопровождая это проклятие самой сладкой улыбкой. Довольно пробыть в этом дворе пять минут, чтобы заболеть. Я согласен лучше умереть на соломе, что, вероятно, и случится со мной, чем получать десять тысяч ливров и быть комендантом Бастилии.

Едва он закончил этот монолог, как появился узник. Увидев его, д'Артаньян невольно вздрогнул от удивления, но тотчас же подавил свои чувства. Узник сел в карету, видимо не узнав д'Артаньяна.

— Господа, — сказал д'Артаньян четырем мушкетерам, — мне предписан строжайший надзор за узником, а так как дверцы кареты без замков, то я сяду с ним рядом. Лильбон, окажите любезность, поведите мою лошадь на поводу.

— Охотно, лейтенант, — ответил тот, к кому он обратился.

Д'Артаньян спешился, отдал повод мушкетеру, сел — рядом с узником и голосом, в котором нельзя было расслышать ни малейшего волнения, приказал:

— В Пале-Рояль, да рысью.

Как только карета тронулась, д'Артаньян, пользуясь темнотой, царившей под сводами, где они проезжали, бросился на шею пленнику.

— Рошфор! — воскликнул он. — Вы! Это действительно вы! Я не ошибаюсь!

— Д'Артаньян! — удивленно воскликнул Рошфор.

— Ах, мой бедный друг! — продолжал д'Артаньян. — Не видя вас пятый год, я думал, что вы умерли.

— По-моему, — ответил Рошфор, — мало разницы между мертвым и погребенным, а меня уже похоронили или все равно что похоронили.

— За какое же преступление вы в Бастилии?

— Сказать вам правду?

— Да.

— Ну, так вот: я не знаю.

— Вы мне не доверяете, Рошфор!

— Да нет же, клянусь честью! Ведь невозможно, чтобы я действительно сидел за то, в чем меня обвиняют.

— В чем же?

— В ночном грабеже.

— Вы ночной грабитель! Рошфор, вы шутите.

— Я вас понимаю. Это требует пояснения, не правда ли?

— Признаюсь.

— Дело было так: однажды вечером, после попойки у Рейнара, в Тюильри, с Фонтралем, де Рие и другими, герцог д'Аркур предложил пойти на Новый мост срывать плащи с прохожих; это развлечение, как вы знаете, вошло в большую моду с легкой руки герцога Орлеанского.

— В ваши-то годы! Да вы с ума сошли, Рошфор!

— Нет, попросту я был пьян; но все же эту забаву я счел для себя негожей и предложил шевалье де Рие быть вместе со мной зрителем, а не актером и, чтобы видеть спектакль как из ложи, влезть на конную статую.

Сказано — сделано. Благодаря шпорам бронзового всадника, послужившим нам стременами, мы мигом взобрались на круп, устроились отлично и видели все превосходно. Уж пять плащей было сдернуто, и так ловко, что никто даже пикнуть не посмел, как вдруг один менее покладистый дуралей вздумал закричать: «Караул!» — и патруль стрелков тут как тут. Герцог д'Аркур, Фонтраль и другие убежали; де Рие тоже хотел удрать. Я его стал удерживать; говорю, что никто нас здесь не заметит; не тут-то было, не слушает, стал слезать, ступил на шпору, шпора пополам, он свалился, сломав себе ногу, и, вместо того чтобы молчать, стал вопить благим матом. Тут уж и я соскочил, но было поздно. Я попал в руки стрелков, которые отвезли меня в Шатле, где я и заснул преспокойно в полной уверенности, что назавтра выйду оттуда. Но миновал день, другой, целая неделя. Пишу кардиналу. Тотчас за мной приходят, отвозят в Бастилию, и вот я здесь пять лет. За что? Должно быть, за дерзость, за то, что сел на коня позади Генриха Четвертого, как вы думаете?

— Нет, вы правы, мой дорогой Рошфор, конечно, не за это. Но вы, по всей вероятности, сейчас узнаете, за что вас посадили.

— Да, кстати, я и забыл спросить вас: куда вы меня везете?

— К кардиналу.

— Что ему от меня нужно?

— Не знаю, я даже не знал, что меня послали именно к вам — Вы фаворит кардинала? Нет, это невозможно!

— Я фаворит! — воскликнул д'Артаньян. — Ах, мой несчастный граф! Я и теперь такой же неимущий гасконец, как двадцать два года тому назад, когда, помните, мы встретились в Менге.

Тяжелый вздох докончил его фразу.

— Однако же вам дано поручение…

— Потому что я случайно оказался в передней и кардинал обратился ко мне, как обратился бы ко всякому другому; нет, я все еще лейтенант мушкетеров, и, если не ошибаюсь, уж двадцать первый год.

— Однако с вами не случилось никакой беды; это не так-то мало.

— А какая беда могла бы со мной случиться? Есть латинский стих (я его забыл, да, пожалуй, никогда и на знал твердо): «Молния не ударяет в долины». А я долина, дорогой Рошфор, и одна из самых низких.

— Значит, Мазарини по-прежнему Мазарини?

— Больше чем когда-либо, мой милый; говорят, муж королевы.

— Муж!

— Если он не муж ее, то уж наверное любовник.

— Устоять против Бекингэма и сдаться Мазарини!

— Таковы женщины! — философски заметил д'Артаньян.

— Женщины — пусть их; но королевы!..

— Ах, бог ты мой, в этом отношении королевы — женщины вдвойне.

— А герцог Бофор все еще в тюрьме?

— По-прежнему. Почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что он был хорош со мной и мог бы мне помочь.

— Вы-то, вероятно, сейчас ближе к свободе; скорее вы поможете ему.

— Значит, война?

— Будет…

— С Испанией?

— Нет, с Парижем.

— Что вы хотите сказать?

— Слышите ружейные выстрелы?

— Да. Так что же?

— Это мирные горожане тешатся в ожидании серьезного дела.

— Вы думаете, они на что-нибудь способны?

— Они подают надежды, и если бы у них был предводитель, который бы их объединил…

— Какое несчастье быть взаперти!

— Бог ты мой! Да не отчаивайтесь. Уж если Мазарини послал за вами, значит, он в вас нуждается; а если он еще нуждается, то смею вас поздравить. Вот во мне, например, уже давно никто не нуждается, и сами видите, до какого положения это меня довело.

— Вот еще, вздумали жаловаться!

— Слушайте, Рошфор, заключим договор…

— Какой?

— Вы знаете, что мы добрые друзья.

— Черт возьми! Эта дружба оставила следы на моем плече три удара шпаги.

— Ну, так если вы опять будете в милости, не забудьте меня.

— Честное слово Рошфора, но с тем, что и вы сделаете тоже.

— Непременно, вот вам моя рука.

— Итак, как только вам представится случай поговорить обо мне…

— Я поговорю. А вы?

— Я тоже. А ваши друзья, о них тоже нужно позаботься?

— Какие друзья?

— Атос, Портос и Арамис. Разве вы забыли о них?

— Почти.

— Что с ними сталось?

— Совсем не знаю.

— Неужели?

— Клянусь, что так. Как вы знаете, мы расстались. Они живы — вот все, что мне известно. Иногда получаю от них вести стороной. Но где они, хоть убейте, не могу вам сказать. Честное слово! Из всех моих друзей остались только вы, Рошфор.

— А знаменитый… как его звали, того малого, которого я произвел в сержанты Пьемонтского полка?

— Планше?

— Вот, вот! Что же сталось со знаменитым Планше?

— Он женился на хозяйке кондитерской с улицы Менял; он всегда любил сласти; и так как он сейчас парижский буржуа, то, по всей вероятности, участвует в бунте. Вы увидите, что этот плут будет городским старшиной раньше, чем я капитаном.

— Полноте, милый Д'Артаньян, не унывайте! Как раз в тот миг, когда находишься в самом низу, колесо поворачивается и подымает тебя вверх.

Может быть, с сегодняшнего же вечера ваша судьба изменится.

— Аминь! — сказал Д'Артаньян и остановил карету.

— Что вы делаете? — спросил Рошфор.

— Мы приехали, а я не хочу, чтобы видели, как я выхожу из кареты: мы с вами незнакомы.

— Вы правы. Прощайте.

— До свиданья; помните ваше обещание.

Д'Артаньян вскочил на лошадь и поскакал впереди.

Минут пять спустя они въехали во двор Пале-Рояля.

Д'Артаньян повел узника по большой лестнице через приемную в коридор.

Дойдя до дверей кабинета Мазарини, он уже хотел велеть доложить о себе, когда Рошфор положил ему руку на плечо.

— Д'Артаньян, — сказал Рошфор, улыбаясь, — признаться вам, о чем я думал всю дорогу, когда мы проезжали среди толпы горожан, бросавших злобные взгляды: на вас и ваших четырех солдат?

— Скажите, — ответил д'Артаньян.

— Я думал, что мне стоило только крикнуть: «Помогите!», и вы с вашим конвоем были бы разорваны в клочья, а я был бы на свободе.

— Почему же вы этого не сделали? — сказал д'Артаньян.

— Да что вы! — возразил Рошфор. — А наша клятва и дружба? Если бы не вы, а кто-нибудь другой вез меня, тогда… Д'Артаньян опустил голову.

«Неужели Рошфор стал лучше меня?» — подумал он и велел доложить о себе министру.

— Введите господина Рошфора, — раздался нетерпеливый голос Мазарини, едва эти два имени были названы, — и попросите лейтенанта д'Артаньяна подождать: он мне еще нужен.

Д'Артаньян просиял от этих слов. Как он только что говорил, он уже давно никому не был нужен, и приказ Мазарини показался ему добрым предзнаменованием.

Что до Рошфора, то его эти слова заставили насторожиться. Он вошел в кабинет и увидел Мазарини за письменным столом, в скромном платье, почти таком же, как у аббатов того времени, — только чулки и плащ были фиолетовые.

Дверь снова закрылась. Рошфор искоса взглянул на Мазарини, и их взгляды встретились.

Министр был все такой же, причесанный, завитой, надушенный, и благодаря своему кокетству казался моложе своих лет. Этого нельзя было сказать о Рошфоре: пять лет, проведенные в тюрьме, состарили достойного друга Ришелье; его черные волосы совсем побелели, а бронзовый цвет лица сменился почти болезненной бледностью — так он был изнурен. При виде его Мазарини слегка покачал головой, словно желая сказать: «Вот человек, который, кажется, уже больше ни на что не пригоден». После довольно продолжительного молчания, которое Рошфору показалось бесконечным, Мазарини вытащил из пачки бумаг развернутое письмо и показал его Рошфору.

— Я нашел здесь это письмо, в котором вы просите возвратить вам свободу. Разве вы в тюрьме?

Рошфор вздрогнул от гнева.

— Мне кажется, вашему преосвященству это известно лучше, чем кому бы то ни было другому, — ответил он.

— Мне? Нисколько! В Бастилии множество людей, которых посадили еще при кардинале Ришелье и даже имена которых мне неизвестны.

— Но со мной дело другое, монсеньер, мое-то имя вы знали, ведь именно по приказу вашего преосвященства я был переведен из Шатле в Бастилию.

— Вы так полагаете?

— Я знаю наверное.

— Да, припоминаю, действительно. Не отказались ли вы некогда съездить в Брюссель по делу королевы?

— А! — сказал Рошфор. — Так вот настоящая причина? А я пять лет ломал себе голову. Какой же я глупец, что не догадался!

— Но я вовсе не говорю, что это причина вашего ареста. Поймите меня, я спрашиваю вас, только и всего: не отказались ли вы ехать в Брюссель по делу королевы, тогда как раньше согласились ехать туда по делу покойного кардинала?

— Как раз по той причине, что я ездил туда по делам покойного кардинала, я не мог поехать туда же по делам королевы. Я был в Брюсселе в тяжелую минуту. Это было во время заговора Шале.[57] Я должен был перехватить переписку Шале с эрцгерцогом, и меня, узнав там, чуть не разорвали на куски. Как же я мог туда вернуться? Я погубил бы королеву, вместо того чтобы оказать ей услугу.

— Ну вот видите, как иногда лучшие намерения истолковываются в дурную сторону, мой, дорогой Рошфор! Королева увидела в вашем отказе только отказ, простой и ясный: ее величество имела много причин быть вами недовольной при покойном кардинале!

Рошфор презрительно улыбнулся.

— Вы могли бы понять, монсеньер, что раз я хорошо служил Ришелье против королевы, то именно поэтому я мог бы отлично служить вам против всего света после смерти кардинала.

— Нет, Рошфор, — сказал Мазарини, — я не таков, как Ришелье, стремившийся к единовластию: я простой министр, который не нуждается в слугах, будучи сам служу королевы. Вы знаете, что ее величество очень обидчива: услышав о вашем отказе, она прочла в нем объявление войны, и, помня, какой вы сильный, а значит, и опасный человек, мой дорогой Рошфор, она приказала мне предупредить вас. Вот каким образом вы очутились в Бастилии.

— Ну что ж, монсеньер, мне кажется, — сказал Рошфор, — что если я попал в Бастилию по недоразумению…

— Да, да, — перебил Мазарини, — все еще можно править; вы человек, способный понять известные дела разобравшись в этих делах, с успехом довести их до конца.

— Такого мнения держался кардинал Ришелье, и мое восхищение этим великим человеком еще увеличивается оттого, что вы разделяете его мнение.

— Это правда, — продолжал Мазарини, — кардинал был прежде всего политик, и в этом он имел большое преимущество передо мной. А я человек простой, прямодушный и этим очень врежу себе; у меня чисто французская откровенность.

Рошфор закусил губу, чтобы не улыбнуться.

— Итак, прямо к делу! Мне нужны добрые друзья, верные слуги; когда я говорю: мне нужны, это значит, что они нужны королеве. Я все делаю только по приказу королевы, вы понимаете, а не так, как кардинал Ришелье, который действовал по собственной прихоти. Потому-то я никогда не стану великим человеком, как он, но зато я добрый человек, Рошфор, и, надеюсь, докажу вам это.

Рошфор хорошо знал этот бархатный голос, в котором по временам слышалось шипение гадюки.

— Готов вам поверить, монсеньер, — сказал он, — хотя по личному опыту мало знаком с той добротой, о которой можно было упомянуть вашему преосвященству. Не забудьте, монсеньер, — продолжал Рошфор, заметив движение, от которого не удержался министр, — не забудьте, что я пять лет провел в Бастилии, и ничто так не искажает взгляда на вещи, как тюремная решетка.

— Ах, господин Рошфор, ведь я сказал вам, что я не виновен в вашем заключении. Все это королева… Гнев принца и принцессы, понимаете сами!

Но он быстро проходит, и тогда все забывается…

— Охотно верю, что она все забыла, проведя пять лет Пале-Рояле, среди празднеств и придворных, но я-то провел их в Бастилии…

— Ах, боже мой, дорогой господин Рошфор, не воображайте, будто жизнь в Пале-Рояле такая уж веселая. Нет, что вы, что вы! У нас здесь тоже, уверяю вас, немало бывает неприятностей. Но довольно об этом. Я веду приятную игру, как всегда. Скажите: вы на нашей стороне, Рошфор?

— Разумеется, монсеньер, и ничего лучшего я не желаю, но ведь я ничего не знаю о том, что делается. В Бастилии о политике приходится разговаривать лишь с солдатами да тюремщиками, а вы не представляете себе, монсеньер, как плохо эти люди осведомлены о событиях. О том, что происходило, я знаю только со слов Бассомпьера. Кстати, он все еще один из семнадцати вельмож?

— Он — умер, сударь, и это большая потеря. Он был предан королеве, а преданные люди редки.

— Еще бы, — сказал Рошфор, — если и сыщутся, вы сажаете в Бастилию.

— Но, с другой стороны, — сказал Мазарини, — чем можно доказать преданность?

— Делом! — ответил Рошфор.

— Да, да, делом! — задумчиво проговорил министр. — Но где же найти людей дела?

Рошфор тряхнул головой.

— В них никогда нет недостатка, монсеньер, только вы плохо ищете.

— Плохо ищу? Что вы хотите сказать этим, дорогой господин Рошфор? Поучите меня. Вас должна была многому научить дружба с покойным кардиналом. Ах, какой это был великий человек!

— Вы не рассердитесь на меня за маленькое нравоучение?

— Я? Никогда! Вы знаете, мне все можно говорить в лицо. Я стараюсь, чтобы меня любили, а не боялись.

— Монсеньер, в моей камере нацарапана гвоздем на стене одна пословица.

— Какая же это пословица? — спросил Мазарини.

— Вот она: каков господин…

— Знаю, знаю: таков лакей.

— Нет: таков слуга. Эту скромную поправку преданные люди, о которых я только что вам говорил, внесли для своего личного удовлетворения.

— Что означает эта пословица?

— Она означает, что Ришелье умел находить преданных слуг, и целыми дюжинами.

— Он? Да на него со всех сторон были направлены кинжалы! Он всю жизнь только и занимался тем, что отражал наносимые ему удары.

— Но он все же отражал их, хотя иногда это были жестокие удары. У него были злейшие враги, но были зато и преданные друзья.

— Вот их-то мне и нужно.

— Я знал людей, — продолжал Рошфор, подумав, что настала минута сдержать слово, данное д'Артаньяну, — я знал людей, которые были так ловки, что раз сто провели проницательного кардинала; были так храбры, что одолели всех его гвардейцев и шпионов; которые без гроша, одни, без всякой помощи, сберегли корону на голове одной коронованной особы и заставили кардинала просить пощады.

— Но ведь люди, о которых вы говорите, — сказал Мазарини, усмехаясь про себя, потому что Рошфор сам заговорил о том, к чему клонил итальянец, — совсем не были преданы кардиналу, раз они боролись против него.

— Нет, потому что иначе они были бы лучше вознаграждены; к несчастью, они были преданы той самой королеве, для которой вы сейчас ищете верных слуг.

— Но откуда вы все это знаете?

— Я знаю все это потому, что эти люди в то время были моими врагами; потому, что они боролись против меня; потому, что я причинил им столько зла, сколько был в состоянии сделать; потому, что они с избытком платили мне тем же; потому, что один из них, с которым у меня были особые дела, нанес мне удар шпагой лет семь тому назад, — это был уже третий удар, полученный мною от той же руки… Этим мы закончили наконец старые счеты.

— Ах, — с восхитительным простодушием вздохнул Мазарини, — как мне нужны подобные люди!

— Ну, монсеньер, один из них уже более шести лет у вас под рукой, и вы все шесть лет считали его ни на что не пригодным.

— Кто же это?

— Господин д'Артаньян.

— Этот гасконец! — воскликнул Мазарини с превосходно разыгранным удивлением.

— Этот гасконец как-то спас одну королеву и заставил самого Ришелье признать себя в делах хитрости, ловкости и изворотливости только подмастерьем.

— Неужели?

— Все так, как я сказал вашему преосвященству.

— Расскажите мне поподробней, дорогой господин де Рошфор.

— Это очень трудно, монсеньер, — ответил тот и с улыбкой.

— Ну, так он сам мне расскажет.

— Сомневаюсь, монсеньер.

— Почему?

— Потому что это чужая тайна; потому что, как я сказал вам, это тайна могущественной королевы.

— И он один совершил этот подвиг?

— Нет, монсеньер, с ним были трое друзей три храбреца, помогавших ему, три храбреца именно таких, каких вы разыскиваете…

— И эти люди были тесно связаны между собой, говорите вы?

— Связаны так, словно эти четыре человека составляли одного, словно их четыре сердца бились в одной груди. Зато чего только не натворили они вчетвером!

— Мой дорогой господин де Рошфор, вы до крайности раздразнили мое любопытство. Неужели вы не можете рассказать мне эту историю?

— Нет, но я могу рассказать вам сказку, чудесную сказку, монсеньер.

— О, расскажите же, господин де Рошфор. Я ужасно люблю сказки.

— Вы этого хотите, монсеньер, — сказал Рошфор, стараясь прочесть истинные намерения на этом хитром, лукавом лице.

— Да.

— В таком случае извольте. Жила была королева, могущественная королева владеющая одним из величайших в мире государств. Один великий министр хотел ей сделать очень много зла, потому что прежде слишком желал ей добра. Не трудитесь, монсеньер, вы все равно не угадаете имен. Все это происходило задолго до того, как вы явились в государство, где царствовала эта королева. И вот является ко двору посланник, такой красивый, богатый, изящный, что все женщины сходили по нем с ума, и даже сама королева имела неосторожность подарить ему, — без сомнения, на память о том, как он исполнял свои дипломатические поручения, — такое замечательное украшение, которое ничем нельзя было заменить. Так как оно было подарено ей королем, то министр внушил последнему, чтобы он приказал королеве явиться на ближайший бал в этом украшении Ну, монсеньер, министр, конечно, знал из достоверных источников, что украшение было у посланника, а сам посланник уехал уже далеко-далеко за синие моря. Великая королева была на краю гибели, как последняя из своих подданных. Она должна была пасть с высоты своего величия.

— Еще бы! — сказал Мазарини — Так вот, монсеньер, четыре человека решили спасти ее. Эти четыре человека не были ни принцы, ни герцоги, ни люди влиятельные, ни даже богачи: это были четыре солдата, у которых не было ничего, кроме храбрейшего сердца, сильной руки и длинной шпаги. Они отправились в путь. Министр знал об их отъезде и расставил повсюду людей, чтобы помешать им достигнуть цели. Трое из них были выведены из строя врагами, гораздо более многочисленными, чем они; по один добрался до порта, убил или ранил пытавшихся его задержать, переплыл море и привез королеве украшение, которое она в назначенный день могла приколоть к своему плечу. Это чуть не погубило министра. Что вы скажете об этом подвиге, монсеньер?

— Великолепно! — проговорил Мазарини задумчиво.

— Я знаю за ним еще десяток таких дел.

Мазарини не отвечал: он размышлял Прошло несколько минут — У вас ко мне нет больше вопросов, монсеньер, — спросил Рошфор.

— Так д'Артаньян был одним из этих четырех людей, говорите вы?

— Он-то и вел все дело.

— А кто были другие?

— Монсеньер, позвольте мне предоставить д'Артаньяну самому назвать их вам. Это были его друзья, а не мои; он один только был связан с ними, а я даже не знаю их настоящих имен.

— Вы мне не доверяете, дорогой господин де Рошфор. Ну, все равно, я буду откровенен до конца: мне нужны они, нужен он, нужны все.

— Начинайте с меня, монсеньер, раз вы послали за мной и я здесь, а потом уж вы займетесь ими. Не удивляйтесь моему любопытству. Проведя пять лет в тюрьме, станешь беспокоиться, куда тебя пошлют.

— Вы будете моим доверенным лицом, дорогой господин де Рошфор. Вы поедете в Венсен, где заключен герцог Бофор, и будете стеречь его, не спуская глаз. Как! Вы, кажется, недовольны?

— Вы предлагаете мне невозможное, — ответил разочарованный Рошфор, повесив голову.

— Как — невозможное? Почему же это невозможно?

— Потому, что герцог Бофор мой друг; или, вернее, я один из его друзей; разве вы забыли, монсеньер, что он ручался за меня королеве?

— Герцог Бофор стал с тех пор врагом государства.

— Я это допускаю, монсеньер; но так как я не король, не королева и не министр, то мне он не враг, и я не могу принять ваше предложение.

— Так вот что вы называете преданностью! Поздравляю вас. Ваша преданность к немногому вас обязывает, господин Рошфор.

— И затем, монсеньер, вы сами понимаете, что выйти из Бастилии для того, чтобы перебраться в Венсен, значит, только переменить одну тюрьму на другую.

— Скажите сразу, что вы принадлежите к партии Бофора, — это будет, по крайней мере, откровенно с вашей стороны.

— Монсеньер, я так долго сидел взаперти, что теперь хочу примкнуть только к одной партии, к партии свежего воздуха. Пошлите меня с поручением куда хотите, назначьте мне какое угодно дело, но в чистом поле, если возможно.

— Мой милый господин де Рошфор, — сказал насмешливо Мазарини, — вы увлекаетесь в своем усердии. Вы все еще воображаете себя молодым, благо сердце ваше еще молодо; но сил у вас не хватит. Поверьте мне: все, что вам теперь нужно, это отдых. Эй, кто-нибудь!

— Итак, вы ничего не решили насчет меня, монсеньер?

— Напротив, я уже решил.

Вошел Бернуин.

— Позовите стражника, — сказал он, — и будьте подле меня, — прибавил он шепотом.

Вошел стражник. Мазарини написал несколько слов и отдал записку, потом, кивнув головой, сказал:

— Прощайте, господин де Рошфор.

Рошфор почтительно поклонился.

— Кажется, монсеньер, — сказал он, — меня опять отвезут в Бастилию?

— Вы очень догадливы.

— Я возвращаюсь туда, монсеньер, но, повторяю, вы делаете большую ошибку, не воспользовавшись мной.

— Вами, другом моих врагов!

— Что прикажете делать? Вам следовало сделать меня врагом ваших врагов.

— Уж не думаете ли вы, господин де Рошфор, что вы один на свете? Уверяю вас, я найду людей получше вас.

— Желаю вам удачи, монсеньер.

— Хорошо, ступайте, ступайте. Кстати: бесполезно писать мне, господин де Рошфор, —ваши письма все равно затеряются.

— Оказывается, я таскал каштаны из огня для других, а не для себя, проворчал, выходя, Рошфор. — Уж если д'Артаньян не останется мной доволен, когда я рас — скажу ему сейчас, как расхвалил его, то, значит, трудно ему угодить. Черт, куда это меня ведут?

Действительно, Рошфора повели по узенькой лестнице, вместо того чтобы провести через приемную, где ожидал д'Артаньян. На дворе он увидел карету и четырех конвойных, но между ними не было его друга.

«Ах, так! — подумал Рошфор. — Это придает делу совсем другой оборот. И если на улицах все так же много народу, то мы постараемся доказать Мазарини, что мы, слава богу, еще способны на нечто лучшее, нежели сторожить заключенных».

И он так легко вскочил в карету, словно ему было двадцать пять лет.

IV

АННА АВСТРИЙСКАЯ В СОРОК ШЕСТЬ ЛЕТ
Оставшись вдвоем с Бернуином, Мазарини просидел несколько минут в раздумье; теперь он знал многое, однако еще не все. Мазарини плутовал в игре; как удостоверяет Бриенн,[58] он называл это «использовать свои преимущества». Он решил начать партию с д'Артаньяном не раньше, чем узнает все карты противника.

— Что прикажете? — спросил Бернуин.

— Посвети мне, — сказал Мазарини, — я пойду к королеве.

Бернуин взял подсвечник и пошел вперед.

Потайной ход соединял кабинет Мазарини с покоями королевы; этим коридором кардинал в любое время проходил к Анне Австрийской.

Дойдя по узкому проходу до спальни королевы, Бернуин увидел там г-жу Бове. Она и Бернуин были поверенными этой поздней любви. Г-жа Бове пошла доложить о кардинале Анне Австрийской, которая находилась в своей молельне с юным королем Людовиком XIV.

Анна Австрийская сидела в большом кресле, опершись локтем на стол, и, склонив голову на руку, смотрела на царственного ребенка, который, лежа на ковре, перелистывал толстую книгу о войнах и битвах. Анна Австрийская была королевой, умевшей скучать с царственным величием; иногда она на целые часы уединялась в своей спальне или молельне и сидела там, не читая и не молясь.

В руках короля был Квинт Курций,[59] история Александра Македонского, с гравюрами, изображающими его великие дела.

Госпожа Бове с порога молельни доложила о кардинале Мазарини.

Ребенок приподнялся на одно колено, нахмурил брови и спросил у матери:

— Почему он входит, не испросив аудиенции?

Анна слегка покраснела.

— В такое трудное время, как теперь, — сказала она, — нужно, чтобы первый министр мог в любой час докладывать королеве обо всем, что творится, не возбуждая любопытства и пересудов придворных.

— Но Ришелье, кажется, так не входил, — настаивал ребенок.

— Как вы можете знать, что делал Ришелье? Вы бы — ли тогда совсем маленьким, вы не можете этого помнить.

— Я и не помню, но я спрашивал других, и мне так сказали.

— А кто вам это сказал? — спросила Анна с плохо скрытым неудовольствием.

— Кто? Я знаю, что не надо никогда называть тех, кто отвечает на мои расспросы, — ответил ребенок, — не то мне никто больше ничего не скажет.

В эту минуту вошел Мазарини. Король встал, захлопнул книгу и, положив ее на стол, продолжал стоять, чтобы заставить стоять и кардинала.

Мазарини зорко наблюдал эту сцену, пытаясь на основании ее разгадать предшествующую. Он почтительно склонился перед королевой и отвесил королю низкий поклон, на который тот ответил довольно небрежным кивком головы. Но взгляд матери упрекнул его за это проявление ненависти, которою Людовик XIV с детства проникся к кардиналу, и, в ответ на приветствие министра, он заставил себя улыбнуться.

Анна Австрийская старалась прочесть в лице Мазарини причину его непредвиденного посещения; обычно кардинал приходил к ней, лишь когда она оставалась одна.

Министр сделал едва заметный знак головой. Королева обратилась к г-же Бове.

— Королю пора спать, — сказала она. — Позовите Ла Порта.

Королева уже раза два или три напоминала маленькому Людовику, что ему время уходить, но ребенок ласково просил позволения остаться еще. На этот раз он ничего не сказал, только закусил губу и побледнел.

Через минуту вошел Ла Порт.

Ребенок пошел прямо к нему, не поцеловав матери.

— Послушайте, Луи, почему вы не простились со мной? — спросила Анна.

— Я думал, что вы на меня рассердились, ваше величество: вы меня прогоняете.

— Я не гоню вас, но у вас только что кончилась ветряная оспа, вы еще не совсем оправились, и я боюсь, что вам трудно засиживаться поздно.

— Не боялись же вы, что мне будет трудно сегодня идти в парламент и подписывать эти злосчастные указы, которыми народ так недоволен.

— Государь, — сказал Ла Порт, чтобы переменить разговор, — кому прикажете передать подсвечник?

— Кому хочешь, Ла Порт, лишь бы не Манчини, — ответил ребенок громко.

Манчини был маленький племянник кардинала, определенный им к королю; последний и на него перенес часть свой ненависти к министру.

Король вышел, не поцеловав матери и не простившись с кардиналом.

— Вот это хорошо! — сказал Мазарини. — Приятно видеть, что в короле воспитывают отвращение к притворству.

— Что это значит? — почти робко спросила королева.

— Мне кажется, что уход короля не требует пояснений; вообще его величество не дает себе труда скрывать, как мало он меня любит. Впрочем, это не мешает мне быть преданным ему, как и вашему величеству.

— Прошу вас извинить его, кардинал: он еще ребенок ж не понимает, сколь многим вам обязан.

Кардинал улыбнулся.

— Но, — продолжала королева, — вы, без сомнения, пришли по какому-нибудь важному делу? Что случилось?

Мазарини сел или, вернее, развалился в широком кресле и сказал печально:

— Случилось то, что, по всей вероятности, мы будем вынуждены вскоре разлучиться, если, конечно, вы не решитесь из дружбы последовать за мной в Италию.

— Почему? — спросила королева.

— Потому что, как поется в опере «Тисба», — отвечал Мазарини, —

Весь мир враждебен нашей страсти нежной.
— Вы шутите, сударь! — сказала королева, пытаясь придать своему голосу хоть немного прежнего величия.

— Увы, ваше величество, я вовсе не шучу, — ответил Мазарини. — Поверьте мне, я скорее готов плакать; и есть о чем, потому что, как я уже вам сказал:

Весь мир враждебен нашей страсти нежной.
А так как и вы часть этого мира, то, значит, вы тоже покидаете меня.

— Кардинал!

— Ах, боже мой, разве я не видел, как вы на днях приветливо улыбались герцогу Орлеанскому или, вернее, тому, что он говорил вам?

— А что же он мне говорил?

— Он говорил вам, ваше величество: «Ваш Мазарини — камень преткновения. Удалите его, и все будет хорошо».

— Чего же вы от меня хотите?

— О, ваше величество! Вы ведь королева, насколько я знаю.

— Хороша королевская власть! Тут распоряжается любой писарь из Пале-Рояля, любой дворянчик!

— Однако вы достаточно сильны для того, чтобы удалять от себя людей, которые вам не нравятся.

— Скажем лучше, не правятся вам! — воскликнула королева.

— Мне?

— Конечно! Не вы ли удалили госпожу де Шеврез, которая двенадцать лет терпела гонения в прошлое царствование?

— Интриганка! Ей хотелось продолжать против меня козни, начатые против Ришелье.

— А кто удалил госпожу Отфор, мою верную подругу, которая отвергла ухаживания короля, чтобы только сохранить мое расположение?

— Ханжа. Она каждый вечер, раздевая вас, твердила, что вы губите свою душу, любя священника, как будто кардинал и священник одно и то же.

— Кто велел арестовать Бофора?

— Бофор — мятежник, который так прямо и говорил, что надо убить меня!

— Вы отлично знаете, кардинал, — сказала королева, — что ваши враги мои враги.

— Этого мало, ваше величество. Надо еще, чтобы ваши друзья были и моими друзьями.

— Мои друзья… — покачала королева головой. — Увы! У меня нет больше друзей.

— Как может не быть друзей в счастье, когда они были у вас в дни ваших невзгод?

— Потому что я в счастье забыла своих друзей. Я поступила, как Мария Медичи, которая, возвратясь из первого своего изгнания, презрела пострадавших за нее, а потом, изгнанная вторично, умерла в Кельне, оставленная всеми, даже собственным сыном, потому что теперь все ее презирали, в свою очередь.

— Но, быть может, еще есть время, — сказал Мазарини, — исправить ошибку? Поищите между вашими прежними друзьями.

— Что вы хотите сказать?

— Только то, что сказал: поищите.

— Увы, сколько я ни смотрю вокруг себя, я не вижу никого, кем я могла бы располагать. Дядей короля, герцогом Орлеанским, как всегда, управляет фаворит: вчера это был Шуазн, сегодня Ла Ривьер, завтра кто-нибудь другой. Принц Конде послушно идет за своим коадъютором,[60] а тот — за госпожою де Гемене.

— Но я вам советовал искать среди прежних, а не среди нынешних друзей.

— Прежних? — повторила королева.

— Да, например, среди тех, которые помогали вам бороться с Ришелье и даже побеждать его…

«На что он намекает?» — подумала королева, с опаской поглядывая на кардинала.

— Да, — продолжал он, — при некоторых обстоятельствах, с помощью друзей вы умели, пользуясь тонким и сильным умом, присущим вашему величеству, отражать нападения этого противника.

— Я! — воскликнула королева. — Я терпела, и только.

— Да, — сказал кардинал, — терпели, подготовляя месть, как истинная женщина. Но перейдем к делу. Помните вы Рошфора?

— Рошфор не был в числе моих друзей: напротив, он мой заядлый враг, верный слуга кардинала. Я думала, что это вам известно.

— Настолько хорошо известно, — ответил Мазарини, — что мы приказали засадить его в Бастилию.

— Он вышел оттуда? — спросила королева.

— Будьте покойны, он и теперь там; я заговорил о нем только для того, чтобы перейти к другому. Знаете ли вы д'Артаньяна? — спросил Мазарини, глядя на королеву в упор.

Удар пришелся в самое сердце.

— Неужели гасконец проболтался? — прошептала Анна Австрийская.

Потом прибавила громко:

— Д'Артаньян? Подождите, да, в самом деле, это имя мне знакомо. Д'Артаньян, мушкетер, который любил одну из моих камеристок? Ее, бедняжку, потом отравили.

— Только и всего? — сказал Мазарини.

Королева удивленно посмотрела на кардинала.

— Но, кардинал, кажется, вы подвергаете меня допросу?

— Во всяком случае, — сказал Мазарини со своей вечной улыбкой, все тем же сладким топом, — в вашей воле ответить мне или нет.

— Изложите свои пожелания ясно, и я отвечу на них так же, — начала терять терпение королева.

— Ваше величество, — сказал Мазарини, кланяясь, — я желаю, чтобы вы поделились со мной вашими друзьями, как я поделился с вами теми немногими знаниями и способностями, которыми небо наградило меня. Положение осложняется, и надо действовать решительно.

— Опять! — сказала королева. — Я думала, что мы с этим покончили, отделавшись от Бофора.

— Да, вы смотрели только на поток, который грозил смыть все на пути, и не оглянулись на стоячую воду. А между тем есть французская поговорка о тихом омуте.

— Дальше, — сказала королева.

— Я каждый день терплю оскорбления от ваших принцев и титулованных лакеев, от всяких марионеток, которые не видят, что в моей руке все нити к ним, и не догадываются, что за моим терпеливым спокойствием таится гнев человека, который поклялся в один прекрасный день одолеть их. Правда, мы арестовали Бофора, но из них всех он был наименее опасен. Ведь остается еще принц Конде…

— Победитель при Рокруа! Арестовать его?

— Да, ваше величество, я частенько об этом думаю, но, как говорим мы, итальянцы, pazienza.[61] А кроме Конде, придется взять герцога Орлеанского.

— Что вы такое говорите? Первого принца крови, дядю короля!

— Нет, не первого принца крови и не дядю короля, но подлого заговорщика, который в прошлое царствование, подстрекаемый своим капризным и вздорным характером, снедаемый скукой, разжигаемый низким честолюбием, завидуя тем, кто превосходит его благородством, храбростью, и злясь на собственное ничтожество, именно по причине своего ничтожества сделался отголоском веек злонамеренных толков, душой всяких заговоров, подстрекателем смельчаков, которые имели глупость поверить слову человека царственной крови и от которых он отрекся, когда они оказались на эшафоте. Нет, я говорю не о принце крови и не о дяде короля, а об убийце Шале, Монморанси и Сен-Марса,[62] который в настоящую минуту пытается сыграть опять ту же штуку и воображает, что он одержит верх, потому что у него переменился противник, потому что теперь перед ним человек, предпочитающий не угрожать, а улыбаться. Но он ошибается. Он только проиграл со смертью Ришелье, и не в моих интересах оставлять подле королевы этот источник всех раздоров, человека, с помощью которого старый кардинал двадцать лет успешно растравлял желчь покойного короля.

Анна покраснела и закрыла лицо руками.

— Я нисколько не желаю унижать ваше величество, — продолжал Мазарини более спокойным, но зато удивительно твердым голосом. — Я хочу, чтобы уважали королеву и уважали ее министра, потому что в глазах всех людей я не более как министр. Вашему величеству известно, что я не пройдоха-итальянец, как многие меня называют. Необходимо, чтобы это знал весь мир так же, как знает ваше величество.

— Хорошо. Что же я должна сделать? — сказала Анна Австрийская, подчиняясь этому властному голосу.

— Вы должны припомнить имена тех верных, преданных людей, которые переплыли море вопреки воле Ришелье и, оставляя на пути следы собственной крови, привезли вашему величеству одно украшение, которое вам угодно было дать Бекингэму.

Анна величаво и гневно поднялась, словно под действием стальной пружины, и, глядя на кардинала с гордым достоинством, делавшим ее такой могущественной в дни молодости, сказала:

— Вы меня оскорбляете!

— Я хочу, — продолжал Мазарини, доканчивая свою мысль, прерванную движением королевы, — чтобы вы сейчас сделали для вашего мужа то, что вы сделали когда-то для вашего любовника.

— Опять эта клевета! — воскликнула королева. — Я думала, что она умерла или заглохла, так как вы до сих пор избавляли меня от нее. Но вот вы тоже ее повторяете. Тем лучше. Объяснимся сегодня и кончим раз навсегда, слышите?

— Но, ваше величество, — произнес Мазарини, удивленный этим неожиданным проблеском силы, — я вовсе не требую, чтобы вы мне рассказали все.

— А я хочу вам все рассказать, — ответила Анна Австрийская. — Слушайте же. Были в то время действительно четыре преданных сердца, четыре благородные души, четыре верные шпаги, которые спасли мне больше чем жизнь: они спасли мою честь.

— А! Вы сознаетесь в этом? — сказал Мазарини.

— Неужели, по-вашему, только виновный может трепетать за свою честь?

Разве нельзя обесчестить кого-нибудь, особенно женщину, на основании одной лишь видимости? Да, все было против меня, и я неизбежно должна была лишиться чести, а между тем, клянусь вам, я не была виновна. Клянусь…

Королева стала искать вокруг себя какой-нибудь священный предмет, на котором она могла бы поклясться; она вынула из потайного стенного шкафа ларчик розового дерева с серебряными инкрустациями и, поставив его на алтарь, сказала:

— Клянусь священными реликвиями, хранящимися здесь, — я любила Бекингэма, но Бекингэм не был моим любовником.

— А что это за священные предметы, на которых вы приносите клятву, ваше величество? — спросил, улыбаясь, Мазарини. — Как вам известно, я римлянин, а потому не легковерен. Бывают всякого рода реликвии.

Королева сняла с шеи маленький золотой ключик и подала его кардиналу.

— Откройте и посмотрите.

Удивленный Мазарини взял ключ, открыл ларчик и нашел в нем заржавленный нож и два письма, из которых одно было запятнано кровью.

— Что это? — спросил Мазарини.

— Что это? — повторила Анна Австрийская, царственным жестом простирая над раскрытым ларчиком руку, которую годы не лишили чудесной красоты. — Я вам сейчас скажу. Эти два письма — единственные, которые я писала ему. А это нож, которым Фельтон убил его. Прочтите письма, и вы увидите, лгу ли я.

Несмотря на полученное разрешение, Мазарини, безотчетно повинуясь чувству, вместо того чтобы прочесть письма, взял нож: его умирающий Бекингэм вынул из своей раны и через Ла Порта переслал королеве; лезвие было все источено ржавчиной, в которую обратилась кровь. Кардинал смотрел на него с минуту, и за это время королева стала бледней полотна, покрывающего алтарь, на который она опиралась. Наконец кардинал с невольной дрожью положил нож обратно в ларчик.

— Хорошо, ваше величество, я верю вашей клятве.

— Нет, нет, прочтите, — сказала королева, нахмурив брови, — прочтите.

Я хочу, я требую; я решила покончить с этим сейчас же и уже никогда больше к этому не возвращаться. Или вы думаете, — прибавила она с ужасной улыбкой, — что я стану открывать этот ларчик всякий раз, когда вы возобновите ваши обвинения?

Мазарини, подчиняясь внезапному проявлению ее воли, почти машинально прочел оба письма. В одном королева просила Бекингэма возвратить алмазные подвески; это было письмо, которое отвез д'Артаньян, оно поспело вовремя. Второе было послано с Ла Портом; в нем королева предупреждала Бекингэма, что его хотят убить, и это письмо опоздало.

— Хорошо, ваше величество, — сказал Мазарини, — на это нечего ответить.

— Нет, — заперев ларчик, — сказала королева и положила на него руку, нет, есть что ответить на это: надо сказать, что я была неблагодарна к людям, которые спасли меня и сделали все, что только могли, чтобы спасти его; и храброму д'Артаньяну я не пожаловала ничего, а только позволила ему поцеловать мою руку и подарила вот этот алмаз.

Королева протянула кардиналу свою прелестную руку и показала ему чудный камень, блиставший на ее пальце.

— Он продал его в тяжелую минуту, — заговорила она опять с легким смущением, — продал для того, чтобы спасти меня во второй раз; за вырученные деньги он послал гонца к Бекингэму с предупреждением о грозящем ему убийстве.

— Значит, д'Артаньян знал об этом?

— Он знал все. Каким образом, не понимаю. Д'Артаньян продал перстень Дезэссару; я увидала кольцо у него на руке и выкупила. Но этот алмаз принадлежит д'Артаньяну; возвратите ему перстень от меня, и так как, на ваше счастье, подле вас находится такой человек, то постарайтесь им воспользоваться.

— Благодарю вас, ваше величество, — сказал Мазарини, — я не забуду вашего совета.

— А теперь, — сказала королева, изнемогая от пережитого волнения, что еще хотели бы вы узнать у меня?

— Ничего, ваше величество, — ответил кардинал самым ласковым голосом.

— Умоляю только простить меня за несправедливое подозрение. Но я вас так люблю, что ревность моя, даже к прошлому, не удивительна.

Слабая улыбка промелькнула на губах королевы.

— Если вам не о чем больше спрашивать меня, — сказала она, — то оставьте меня. Вы понимаете, что после такого разговора мне надо побыть наедине с собой.

Мазарини поклонился.

— Я удаляюсь, ваше величество. Но позвольте мне прийти опять.

— Да, только завтра. И этого времени вряд ли будет достаточно, чтобы мне успокоиться.

Кардинал взял руку королевы, галантно поцеловал ее и вышел.

Как только он ушел, королева прошла в комнату сына и спросила Ла Порта, лег ли король.

Ла Порт указал ей на спящего ребенка.

Анна Австрийская взошла на ступеньки кровати, приложила губы к нахмуренному лбу сына и поцеловала его. Потом так же тихо удалилась, сказав только камердинеру:

— Постарайтесь, пожалуйста, милый Ла Порт, чтобы король приветливей смотрел на кардинала. И король и я, мы оба многим обязаны кардиналу.

V

ГАСКОНЕЦ И ИТАЛЬЯНЕЦ
Тем временем кардинал вернулся к себе в кабинет, у дверей которого дежурил Бернуин. Мазарини спросил, нет ли каких новостей и не было ли известий из города, затем, получив отрицательный ответ, знаком приказал слуге удалиться.

Оставшись один, он встал и отворил дверь в коридор, потом в переднюю; утомленный д'Артаньян спал на скамье.

— Господин д'Артаньян! — позвал Мазарини вкрадчивым голосом.

Д'Артаньян не шелохнулся.

— Господин д'Артаньян! — позвал Мазарини громче.

Д'Артаньян продолжал спать.

Кардинал подошел к нему и пальцем коснулся его плеча.

На этот раз д'Артаньян вздрогнул, проснулся и, придя в себя, сразу вскочил на ноги, как солдат, готовый к бою.

— Я здесь. Кто меня зовет?

— Я, — сказал Мазарини с самой приветливой улыбкой.

— Прошу извинения, ваше преосвященство, — сказал д'Артаньян, — но я так устал…

— Излишне просить извинения, — сказал Мазарини, — вы устали на моей службе…

Милостивый тон министра привел д'Артаньяна в восхищение.

— Гм… — процедил он сквозь зубы, — неужели справедлива пословица, что счастье приходит во сне?

— Следуйте за мной, сударь, — сказал Мазарини.

— Так, так! — пробормотал д'Артаньян. — Рошфор держал слово; только куда же он, черт возьми, делся?

Он всматривался во все закоулки кабинета, но Рошфора не было нигде.

— Господин д'Артаньян, — сказал Мазарини, удобно располагаясь в кресле, — вы всегда казались мне храбрым я славным человеком.

«Возможно, — подумал д'Артаньян, — но долго же он собирался сказать мне об этом».

Это, однако, не помешало ему низко поклониться Мазарини в ответ на комплимент.

— Так вот, — продолжал Мазарини, — пришло время использовать ваши способности и достоинства.

В глазах офицера, как молния, сверкнула радость, но тотчас же погасла, так как он еще не знал, куда гнет Мазарини.

— Приказывайте, монсеньер, — сказал он, — я рад повиноваться вашему преосвященству.

— Господин д'Артаньян, — продолжал Мазарини, — в Прошлое царствование вы совершали такие подвиги…

— Вы слишком добры, монсеньер, вспоминая об этом. Правда, я сражался не без успеха…

— Я говорю не о ваших военных подвигах, — сказал Мазарини, — потому что, хотя они и доставили вам славу, они превзойдены другими.

Д'Артаньян прикинулся изумленным.

— Что же вы не отвечаете?.. — сказал Мазарини.

— Я ожидаю, монсеньер, когда вы соблаговолите объяснить мне, о каких подвигах вам угодно говорить.

— Я говорю об одном приключении… Да вы отлично знаете, что я хочу сказать.

— Увы, нет, монсеньер! — ответил в совершенном изумлении д'Артаньян.

— Вы скромны, тем лучше! Я говорю об истории с королевой, об алмазных подвесках, о путешествии, которое вы совершили с тремя вашими друзьями.

«Вот оно что! — подумал гасконец. — Уж не ловушка ли это? Надо держать ухо востро».

И он изобразил на своем лице такое недоумение, что ему позавидовали бы Мопдори и Бельроз, два лучших актера того времени.

— Отлично! — сказал, смеясь, Мазарини. — Браво! Недаром мне сказали, что вы именно такой человек, какой мне нужен. Ну, что бы вы сделали для меня?

— Все, монсеньер, что вы мне прикажете, — ответил д'Артаньян.

— Сделали бы вы для меня то, что когда-то сделали для некоей королевы?

«Положительно, — мелькнуло в голове д'Артаньяна, — он хочет заставить меня проговориться. Но мы поборемся, Не хитрее же он Ришелье, черт побери!»

— Для королевы, монсеньер? Я не понимаю.

— Вы не понимаете, что мне нужны вы и ваши три друга?

— Какие три друга, монсеньер?

— Те, что были у вас в прежнее время.

— В прежнее время, монсеньер, — ответил д'Артаньян, — у меня было не трое, а полсотни друзей. В двадцать лет всех считаешь друзьями.

— Хорошо, хорошо, господин офицер, — сказал Мазарини. — Скрытность прекрасная вещь. Но как бы вам сегодня не пожалеть об излишней скрытности.

— Пифагор заставлял своих учеников пять лет хранить безмолвие, монсеньер, чтобы научить их молчать, когда это нужно.

— А вы хранили его двадцать лет. На пятнадцать лет больше, чем требовалось от философа-пифагорейца, и это кажется мне вполне достаточным.

Сегодня вы можете говорить — сама королева освобождает вас от вашей клятвы.

— Королева? — спросил д'Артаньян с удивлением, которое на этот раз было непритворным.

— Да, королева! И доказательством того, что я говорю от ее имени, служит ее повеление показать вам этот алмаз, который, как ей кажется, вам известен и который она выкупила у господина Дезэссара.

И Мазарини протянул руку к лейтенанту, который вздохнул, узнав кольцо, подаренное ему королевой на балу в городской ратуше.

— Правда! — сказал д'Артаньян. — Я узнаю этот алмаз, принадлежавший королеве.

— Вы видите, что я говорю с вами от ее имени. Отвечайте же мне, не разыгрывайте комедии. Я вам уже сказал и снова повторяю: дело идет о вашей судьбе.

— Действительно, монсеньер, мне совершенно необходимо позаботиться о своей судьбе. Вы, ваше преосвященство, так давно не вспоминали обо мне!

— Довольно недели, чтобы наверстать потерянное. Итак, вы сами здесь, ну а где ваши друзья?

— Не знаю, монсеньер.

— Как, не знаете?

— Не знаю; мы давно расстались, так как они все трое покинули военную службу.

— Но где вы их найдете?

— Там, где они окажутся. Это уж мое дело.

— Хорошо. Ваши условия?

— Денег, монсеньер, денег столько, сколько потребуется на наши предприятия. Я слишком хорошо помню, какие препятствия возникали иной раз перед нами из-за отсутствия денег, и не будь этого алмаза, который я был вынужден продать, мы застряли бы в пути.

— Черт возьми! Денег! Да к тому же еще много! — сказал Мазарини. Вот чего вы захотели, господин офицер. Знаете ли вы, что в королевской казне пет денег?

— Тогда сделайте, как я, монсеньер: продайте королевские алмазы; по, верьте мне, не стоит торговаться: большие дела плохо делаются с малыми средствами.

— Хорошо, — сказал Мазарини, — мы постараемся удовлетворить вас.

«Ришелье, — подумал д'Артаньян, — уже дал бы мне пятьсот пистолей задатку».

— Итак, вы будете мне служить?

— Да, если мои друзья на то согласятся.

— Но в случае их отказа я могу рассчитывать на вас?

— В одиночку я еще никогда ничего не делал путного, — сказал д'Артаньян, тряхнув головой.

— Так разыщите их.

— Что мне сказать им, чтоб склонить их к службе вашему преосвященству?

— Вы их знаете лучше, чем я. Обещайте каждому в зависимости от его характера.

— Что мне пообещать?

— Если они послужат мне так, как служили королеве, то моя благодарность будет ослепительна.

— Что мы будем делать?

— Все, потому что вы, по-видимому, способны на все.

— Монсеньер, доверяя людям и желая, чтобы они доверяли нам, надо осведомлять их лучше, чем это делает ваше преосвященство…

— Когда наступит время действовать, — прервал его Мазарини, — будьте покойны, вы все узнаете.

— А до тех пор?

— Ждите и ищите ваших друзей.

— Монсеньер, их, может быть, нет в Париже, это даже весьма вероятно.

Мне придется путешествовать. Я ведь только бедный лейтенант, мушкетер, а путешествия стоят дорого.

— В мои намерения не входит, — сказал Мазарини, — чтобы вы появлялись с большой пышностью, мои планы нуждаются в тайне и пострадают от слишком большого числа окружающих вас людей.

— И все же, монсеньер, я не могу путешествовать на свое жалованье, так как мне задолжали за целых три месяца; а на свои сбережения я путешествовать не могу, потому что за двадцать два года службы я копил только долги.

Мазарини задумался на минуту, словно в нем происходила сильная борьба; потом, подойдя к шкафу с тройным замком, он вынул оттуда мешок и взвесил его на руке два-три раза, прежде чем передать д'Артаньяну.

— Возьмите, — сказал он со вздохом, — это на путешествие.

«Если тут испанские дублоны или хотя бы золотые экю, — подумал д'Артаньян — то с тобой еще можно иметь дело».

Он поклонился кардиналу и опустил мешок в свой просторный карман.

— Итак, решено, — продолжал кардинал, — вы едете…

— Да, монсеньер.

— Пишите мне каждый день, чтобы я знал, как идут ваши переговоры.

— Непременно, монсеньер.

— Отлично. Кстати, как зовут ваших друзей?

— Как зовут моих друзей? — повторил д'Артаньян, не решаясь довериться кардиналу вполне.

— Да. Пока вы ищете, я наведу справки, со своей стороны, и, может быть, кое-что узнаю.

— Граф де Ла Фер, иначе Атос; господин дю Валлон, или Портос, и шевалье д'Эрбле, теперь аббат д'Эрбле, иначе Арамис.

Кардинал улыбнулся.

— Младшие сыновья древних родов, — сказал он, — поступившие в мушкетеры под вымышленными именами, чтобы не компрометировать своих семей!

Длинная шпага и пустой кошелек, — нам это знакомо.

— Если, бог даст, эти шпаги послужат вам, монсеньер, — отвечал д'Артаньян, — то осмелюсь пожелать, чтобы Кошелок вашего преосвященства стал полегче, а их бы потяжелел, потому что с этими тремя людьми и со мной в придачу вы, ваше преосвященство, перевернете вверх дном всю Францию и даже всю Европу, если вам будет угодно.

— В хвастовстве гасконцы могут потягаться с итальянцами, — сказал, смеясь, Мазарини.

— Во всяком случае, — сказал д'Артаньян, улыбаясь так же, как кардинал, — они превзойдут их в бою на шпагах.

И он вышел, получив отпуск, который тут же был ему выписан и подписан самим Мазарини.

Едва очутившись во дворе, он подошел к фонарю и поспешно заглянул в мешок.

— Серебро! — презрительно проговорил он. — Так я и думал! Ах, Мазарини, Мазарини, ты мне не доверяешь, — тем хуже для тебя, это принесет тебе несчастье.

Между тем кардинал потирал себе руки от удовольствия.

— Сто пистолей, — пробормотал он, — сто пистолей! Сто пистолей — и я владею тайной, за которую Ришелье заплатил бы двадцать тысяч экю! Но считая этою алмаза, — прибавил он, бросая любовные взгляды на перстень, который оставил у себя, вместо тою чтобы отдать д'Артаньяну, — не считая этого алмаза, который стоит самое меньшее десять тысяч ливров.

И кардинал прошел в свою комнату, чрезвычайно довольный вечером, который принес ему такой отличный барыш; уложил перстень в ларец, наполненный брильянтами всех сортов, потому что кардинал имел слабость к драгоценным камням, и позвал Бернуина, чтобы тот раздел его, не думая больше ни о криках на улице, ни о ружейных выстрелах, все еще гремевших в Париже, хотя было уже около полуночи.

Д'Артаньян в это время шел на Тиктонскую улицу, где он жил в гостинице «Козочка».

Скажем в нескольких словах, почему д'Артаньян остановил свой выбор на этом жилище.

VI

Д'АРТАНЬЯН В СОРОК ЛЕТ
Увы, с тех пор, как мы в нашем романе «Три мушкетера» расстались с д'Артаньяном на улице Могильщиков, № 12, произошло много событий, а главное — прошло много лет.

Не то чтобы д'Артаньян не умел пользоваться обстоятельствами, но сами обстоятельства сложились не в пользу д'Артаньяна. В пору, когда он жил одной жизнью со своими друзьями, он был молод и мечтателен. Это была одна из тех тонких, впечатлительных натур, которые легко усваивают себе качества других людей. Атос заражал его своим гордым достоинством, Портос — пылкостью, Арамис — изяществом. Если бы д'Артаньян продолжал жить с этими тремя людьми, он сделался бы выдающимся человеком. Но Атос первый его покинул, удалившись в свое маленькое поместье близ Блуа, доставшееся ему в наследство; вторым ушел Портос, женившийся на своей прокурорше; последним ушел Арамис, чтобы принять рукоположение и сделаться аббатом. И д'Артаньян, всегда представлявший себе свое будущее нераздельным с будущностью своих трех приятелей, оказался одинок и слаб; он но имел решимости следовать дальше путем, на котором, по собственному ощущению, он мог достичь чего-либо только при условии, чтобы каждый из его друзей уступал ему, если можно так выразиться, немного электрического тока, которым одарило их небо.

После производства в лейтенанты одиночество д'Артаньяна только углубилось. Он не был таким аристократом, как Атос, чтобы пред ним могли открыться двери знатных домов; он не был так тщеславен, как Портос, чтоб уверять других, будто посещает высшее общество; не был столь утончен, как Арамис, чтобы пребывать в своем природном изяществе и черпать его в себе самом. Одно время пленительное воспоминание о г-же Бонасье вносило в душу молодого человека некоторую поэзию, но, как и все на свете, это тленное воспоминание мало-помалу изгладилось: гарнизонная жизнь роковым образом влияет даже на избранные натуры. Из двух противоположных элементов, образующих личность д'Артаньяна, материальное начало мало-помалу возобладало, и потихоньку, незаметно для себя, д'Артаньян, не видевший ничего, кроме казарм и лагерей, не сходивший с копя, стал (не знаю, как это называлось в ту пору) тем, что в наше время называется «настоящим служакой».

Он не потерял природной остроты ума. Напротив, эта острота ума, может быть, даже увеличилась; по крайней мере, грубоватая оболочка сделала ее еще заметнее. Но он направил свой ум не на великое, а на самое малое в жизни, на материальное благосостояние, благосостояние на солдатский манер, иначе говоря, он хотел иметь лишь хорошее жилье, хороший стол и хорошую хозяйку.

И все это д'Артаньян нашел уже шесть лет тому назад на Тиктонской улице, в гостинице под вывеской «Козочка».

С первых же дней его пребывания в этой гостинице хозяйка ее, красивая, свежая фламандка, лет двадцати пяти или шести, влюбилась в него не на шутку. Легкому роману сильно мешал непокладистый муж, которого д'Артаньян раз десять грозился проткнуть насквозь шпагой. В одно прекрасное утро этот муж исчез, продав потихоньку несколько бочек вина и захватив с собой деньги и драгоценности. Все думали, что он умер; в особенности настаивала на том, что он ушел из этого мира, его жена, которой очень улыбалась мысль считаться вдовой. Наконец, после трех лет связи, которую д'Артаньян не собирался порывать, находя с каждым годом все больше приятности в своем жилье и хозяйке, тем более что последняя предоставляла ему первое в долг, хозяйка эта возымела вдруг чудовищную претензию сделаться его женою и предложила д'Артаньяну на ней жениться.

— Ну уж нег! — ответил д'Артаньян. — Двоемужие, милая? Нет! Нет! Это невозможно.

— Но он умер, я уверена.

— Он был очень неподатливый малый и вернется, чтобы отправить нас на виселицу.

— Ну что ж, если он вернется, вы его убьете; вы такой храбрый и ловкий.

— Ого, голубушка! Это просто другой способ попасть на виселицу!

— Значит, вы отвергаете мою просьбу?

— Еще бы!

Прекрасная трактирщица была в отчаянии. Она хотела бы признать д'Артаньяна не только мужем, но и богом: он был такой красивый мужчина и такой лихой вояка!

На четвертом году этого союза случился поход во Франш-Конте. Д'Артаньян был назначен тоже и стал готовиться в путь. Тут начались великие страдания, неутешные слезы, торжественные клятвы в верности; все это, разумеется, со стороны хозяйки. Д'Артаньян был слишком великодушен, чтобы не пообещать ничего, и потому он обещал сделать все возможное для умножения славы своего имени.

Что до храбрости д'Артаньяна, то она нам уже известна. Он за нее и поплатился: наступая во главе своей роты, он был ранен в грудь навылет пулей и остался лежать на поле сражения. Видели, как он падал с лошади, но не видели, чтобы он поднялся, и сочли его убитым; а те, кто надеялся занять его место, на всякий случай уверяли, что он убит в самом деле.

Легко верится тому, во что хочешь верить, ведь в армии, начиная с дивизионных генералов, желающих смерти главнокомандующему, и кончая солдатами, ждущими смерти капрала, всякий желает чьей-нибудь смерти.

Но д'Артаньян был не такой человек, чтобы дать себя убить так просто.

Пролежав жаркое время дня без памяти на поле сражения, он пришел в себя от ночной прохлады, добрался кое-как до деревни, постучался в двери лучшего дома и был принят, как всегда и всюду принимают французов, даже раненых: его окружили нежной заботливостью и вылечили. Здоровее, чем раньше, он отправился в одно прекрасное утро в путь, во Францию, а потом В Париж, а как только попал в Париж, — на Тиктонскую улицу.

Но в своей комнате д'Артаньян нашел дорожный мешок с мужскими вещами и шпагу, прислоненную к стене.

«Он возвратился! — подумал д'Артаньян. — Тем хуже Я тем лучше».

Само собой разумеется, что д'Артаньян имел в виду мужа.

Он навел справки: лакей новый, новая служанка; хозяйка ушла гулять.

— Одна? — спросил д'Артаньян.

— С барином.

— Так барин вернулся?

— Конечно, — простодушно ответила служанка.

«Будь у меня деньги, — сказал себе д'Артаньян, — я ушел; но у меня их нет, нужно остаться и, последовав совету моей хозяйки, разрушить брачные планы этого неугомонного загробного жителя».

Едва он кончил свой монолог (который доказывает, о в важных случаях жизни монолог — вещь самая естественная), как поджидавшая у дверей служанка закричала:

— А вот и барыня возвращается с барином!

Д'Артаньян выглянул тоже и увидал вдали, на углу онмартрской улицы, хозяйку, которая шла, опираясь на руку огромного швейцарца, шагавшего развалистой походкой и приятно напомнившего Портоса его старому другу.

«Это и есть барин? — сказал про себя д'Артаньян, — он, по-моему, очень вырос».

И д'Артаньян уселся в зале на самом видном месте. Хозяйка, войдя, сразу заметила его и вскрикнула.

По ее голосу д'Артаньян заключил, что ему рады, Поднялся, бросился к ней и нежно поцеловал.

Швейцарец с недоумением смотрел на бледную как полотно хозяйку.

— Ах! Это вы, сударь! Что вам угодно? — спросила она в величайшем волнении.

— Этот господин ваш родной брат? Или двоюродный? — спросил д'Артаньян, разыгрывая свою роль без малейшего смущения.

Не дожидаясь ответа, он кинулся обнимать швейцарца, который отнесся к его объятиям очень холодно.

— Кто этот человек? — спросил он.

Хозяйка в ответ только всхлипывала.

— Кто этот швейцарец? — спросил д'Артаньян.

— Этот господин хочет на мне жениться, — едва выговорила хозяйка в промежутке между двумя вздохами.

— Так ваш муж наконец умер?

— А фам какое тело? — вмешался швейцарец.

— Мне до этого большое тело, — ответил д'Артаньян, передразнивая его, — потому что вы не можете жениться без моего согласия, а я…

— А фы? — спросил швейцарец.

— А я этого согласия не дам, — сказал мушкетер.

Швейцарец покраснел, как пион; на нем был красивый мундир с золотым шитьем, а д'Артаньян был закутан в какой-то серый плащ; швейцарец был шести футов роста, а д'Артаньян не больше пяти. Швейцарец чувствовал себя дома, и д'Артаньян казался ему незваным гостем.

— Убередесь ли фы одсюда? — крикнул швейцарец, сильно топнув ногой, как человек, который начинает сердиться всерьез.

— Я? Как бы не так! — ответил д'Артаньян.

— Не позвать ли кого-нибудь? — сказал слуга, который не мог понять, как это такой маленький человек оспаривает место у такого большого.

— Эй, ты! — крикнул д'Артаньян, приходя в ярость и хватая парня за ухо. — Стой на месте и не шевелись, не то я тебе уши оборву. А что до вас, блистательный потомок Вильгельма Телля, то вы сейчас же увяжете в узелок ваши вещи, которые мешают мне в моей комнате, и живо отправитесь искать себе квартиру в другой гостинице.

Швейцарец громко расхохотался.

— Мне уходидь? — сказал он. — Это бочему?

— А, отлично! — сказал д'Артаньян. — Я вижу, вы понимаете по-французски. Тогда пойдемте погулять со мной. Я вам растолкую остальное.

Хозяйка, знавшая, что д'Артаньян мастер своего дела, начала плакать и рвать на себе волосы.

Д'Артаньян обернулся к заплаканной красотке.

— Тогда прогоните его сами, сударыня, — сказал он.

— Па! — ответил швейцарец, который не сразу уразумел предложение, которое ему сделал д'Артаньян. — Па! А фы кто такой, чтоб бредлагадь мне идти гулять с фами?

— Я лейтенант мушкетеров его величества, — сказал д'Артаньян, — и, значит, я — ваше начальство. Но так как дело тут не в чинах, а в праве на постой, то обычай вам известен: едем за приказом; кто первый вернется, за тем и будет квартира.

Д'Артаньян увел швейцарца, не слушая воплей хозяйки, сердце которой, в сущности, склонялось к прежнему любовнику; но она была бы не прочь проучить этого гордеца-мушкетера, оскорбившего ее отказом жениться.

Противники направились прямо к Монмартрскому рву. Когда они пришли, уже стемнело. Д'Артаньян вежливо попросил швейцарца уступить ему жилье и больше не возвращаться; тот отрицательно мотнул головой и обнажил шпагу.

— В таком случае вы будете ночевать здесь, — сказал д'Артаньян. — Это скверный ночлег, но я не виноват, вы его сами выбрали.

При этих словах он тоже обнажил шпагу и скрестил ее со шпагой противника.

Ему пришлось иметь дело с крепкой рукой, но его ловкость одолевала любую силу. Шпага швейцарца не сумела отразить шпаги мушкетера. Швейцарец был дважды ранен. Из-за холода он не сразу заметил раны, но потеря крови и вызванная ею слабость внезапно принудили его сесть на землю.

— Так! — сказал д'Артаньян. — Что я вам говорил? Вот вам и досталось, упрямая голова. Радуйтесь еще, если отделаетесь двумя неделями. Оставайтесь тут, я сейчас пришлю с лакеем ваши вещи. До свидания. Кстати, советую поселиться на улице Монторгейль, в «Кошке с клубком»: там отлично кормят, если только там еще прежняя хозяйка. Прощайте.

Очень довольный, он вернулся домой и в самом деле послал слугу отнести пожитки швейцарцу, который все сидел на том же месте, где оставил его д'Артаньян, и не мог прийти в себя от нахальства противника.

Слуга, хозяйка и весь дом преисполнились к д'Артаньяну таким благоговением, с каким отнеслись бы разве только к Геркулесу, если бы он снова явился на землю для свершения своих двенадцати подвигов.

Но, оставшись наедине с хозяйкой, д'Артаньян сказал ей:

— Теперь, прекрасная Мадлен, вам известно, чем отличается швейцарец от дворянина. Вы-то сами воли себя как трактирщица. Тем хуже для вас, так как из-за вашего поведения вы теряете мое уважение и своего постояльца. Я выгнал швейцарца, чтобы проучить вас, но жить я здесь не стану, я не квартирую у тех, кого презираю. Эй, малый, отнеси мой сундук в «БочкуАмура» на улицу Бурдоне. До свидания, сударыня.

Произнося эти слова, д'Артаньян был, вероятно, и величествен и трогателен. Хозяйка бросилась к его ногам, просила прощения и своей нежностью принудила его задержаться. Что сказать еще? Вертел крутился, огонь трещал, прекрасная Мадлен рыдала; д'Артаньян сразу почувствовал соединенное действие голода, холода и любви; он простил, а простив — остался.

Вот почему д'Артаньян жил на Тиктонской улице в гостинице «Козочка».

VII

Д'АРТАНЬЯН В ЗАТРУДНИТЕЛЬНОМ ПОЛОЖЕНИИ, НО ОДИН ИЗ НАШИХ СТАРЫХ ЗНАКОМЫХ ПРИХОДИТ ЕМУ НА ПОМОЩЬ
Итак, д'Артаньян в раздумье шел к себе домой, с удовольствием унося кошелек кардинала Мазарини и мечтая о прекрасном алмазе, который некогда принадлежал ему и теперь на мгновенье сверкнул перед ним на пальце первого министра.

«Если бы этот алмаз когда-нибудь снова попал мне в руки, — думал он, — я бы не сходя с места превратил его в деньги и купил маленькое поместье возле отцовского замка; замок этот довольно приятное обиталище, но не имеет при себе никаких угодий, кроме сада величиной с кладбище Избиенных Младенцев; затем я величественно дожидался бы, пока какая-нибудь богатая наследница, соблазненная моей внешностью, предложит мне вступить с ней в брак; потом у меня появилось бы три мальчугана: из первого я сделал бы важного барина вроде Атоса, из второго — храброго солдата вроде Портоса, а из третьего — изящного аббата вроде Арамиса. Право, это было бы куда лучше той жизни, какую я веду; но, на беду мою, господин де Мазарини жалкий скряга и не поступится этим алмазом в мою пользу».

Что сказал бы д'Артаньян, если бы знал, что королева вручила Мазарини алмаз для передачи ему!

Выйдя на Тиктонскую улицу, он застал там большое волнение; множество народу столпилось возле его дома.

— Ого, — сказал он, — уж не горит ли гостиница «Козочка» или не вернулся ли и впрямь муж прекрасной Мадлен?

Оказалось, ни то, ни другие; подойдя ближе, д'Артаньян увидел, что толпа собралась не перед его домом, а перед соседним. Раздавались крики, люди бегали с факелами, и при свете этих факелов д'Артаньян разглядел мундиры.

Он спросил, что случилось.

Ему ответили, что какой-то горожанин с дюжиной друзей напал на карету, ехавшую под конвоем кардинальской гвардии, но явилось подкрепление, и горожане обратились в бегство. Их предводитель скрылся в соседнем доме, и теперь этот дом обыскивают.

В молодости д'Артаньян непременно бросился бы туда, где были солдаты, и стал бы помогать им против горожан, но такой пыл давно уже остыл в нем; к тому же у него в кармане было сто пистолей, полученных от кардинала, и он не хотел подвергать их разным случайностям, вмешавшись в толпу.

Он пошел в гостиницу без дальнейших расспросов. Бывало, д'Артаньян всегда желал все знать; теперь он всякий раз считал, что знает уже достаточно.

Его встретила красотка Мадлен. Она его не ожидала, так как д'Артаньян сказал ей, что проведет ночь в Лувре, и обласкала его за это непредвиденное появление, которое пришлось тем более кстати, что она очень боялась смятения на улице и теперь не располагала швейцарцем для охраны.

Она хотела завязать с д'Артаньяном разговор, рассказать обо всем случившемся; но он велел подать ужин к себе в комнату и принести туда бутылку старого бургундского.

Прекрасная Мадлен была у него вышколена по-военному, — иначе говоря, исполняла все по первому знаку; а так как д'Артаньян на этот раз соблаговолил говорить, то его приказание было выполнено вдвое скорее обычного.

Д'Артаньян взял ключ и свечу и поднялся в свою комнату; чтобы не сокращать доходов хозяйки, он удовлетворился комнаткой в верхнем этаже.

Уважение, которое мы питаем к истине, вынуждает нас даже сказать, что эта комната помещалась под самой крышей и рядом с водосточным желобом.

Д'Артаньян удалялся в эту комнату, как Ахиллес в свой шатер,[63] когда хотел наказать прекрасную Мадлен своим презрением.

Прежде всего он спрятал в старый шкафчик с новым замком свой мешок, содержимое которого он не собирался пересчитывать, чтобы узнать, какую оно составляет сумму; через минуту ему подали ужин и бутылку вина, он отпустил слугу, запер дверь и сел за стол.

Все это было сделано д'Артаньяном вовсе не для того, чтобы предаться размышлениям, как мог бы предположить читатель, — просто он считал, что только делая все по очереди — можно делать все хорошо. Он был голоден он поужинал; потом лег спать.

Д'Артаньян не принадлежал к тем людям, которые полагают, что ночь добрая советчица: ночью Д'Артаньян спал. Наоборот, именно по утрам он бывал бодр, сообразителен, и ему приходили в голову самые лучшие решения. Размышлять по утрам он уже давно не имел повода, но спал ночью всегда.

На рассвете он проснулся, живо, по-военному, вскочил с постели и зашагал по комнате, соображая:

«В сорок третьем году, за полгода примерно до смерти кардинала, я получил письмо от Атоса. Где это было?.. Где же?.. Ах, это было при осаде Безансона. Помню, я сидел в траншее. Что он мне писал? Будто поселился в маленьком поместье, — да, именно так, в маленьком поместье. Но где? Я как раз дочитал до этих слов, когда порыв ветра унес письмо. Следовало мне тогда броситься за ним, хотя ветер пес его прямо в поле. Но молодость — большой недостаток… для того, кто уже не молод. Я дал моему письму улететь к испанцам, которым адрес Атоса был ни к чему, так что им следовало прислать мне письмо обратно. Итак, бросим думать об Атосе. Перейдем к Портосу…

Я получил от него письмо; он приглашал меня на большую охоту в своих поместьях в сентябре тысяча шестьсот сорок шестого года. К несчастью, я был тогда в Беарне по случаю смерти отца; письмо последовало за мной, но я уже уехал из Беарна, когда оно пришло. Тогда оно отправилось по моим следам и чуть не нагнало меня в Монмеди, опоздав всего на несколько дней. В апреле оно попало наконец в мои руки, но так как шел уже апрель тысяча шестьсот сорок седьмого года, а приглашение было на сентябрь тысяча шестьсот сорок шестого года, то я не мог им воспользоваться. Надо отыскать это письмо: оно должно лежать вместе с моими актами на именье».

Д'Артаньян открыл старый сундучок, стоявший в углу комнаты, наполненный пергаментами, относившимися к землям д'Артаньяна, которые уже с лишком двести лет как вышли из владения его предков, и вскрикнул от радости. Он узнал размашистый почерк Портоса, а под ним несколько строчек каракуль, начертанных сухой рукой его достойной супруги.

Д'Артаньян не стал терять времени попусту на перечитыванье письма, содержание которого он знал, а прямо обратился к адресу.

Адрес был: «Замок дю Валлон».

Портос и не подумал дать более точные указания. В своей надменности он думал, что весь свет должен знать замок, которому он дал свое имя.

— Проклятый хвастун! — воскликнул Д'Артаньян. — Он нисколько не переменился! А мне именно с него-то и следовало бы начать ввиду того, что он, унаследовав от Кокнара восемьсот тысяч ливров, не нуждается в деньгах. Эх, самого-то лучшего у меня и не будет! Атос так пил, что, наверное, совсем отупел. Что касается Арамиса, то он, конечно, погружен в свое благочестие.

Д'Артаньян еще раз взглянул на письмо. В нем была приписка, в которой значилось следующее:

«С этой же почтой пишу нашему достойному другу Арамису в его монастырь».

— В его монастырь? Отлично. Но какой монастырь? Их двести в одном Париже. И три тысячи во Франции. К тому же он, может быть, поступая в монастырь, в третий раз изменил свое имя? Ах, если бы я был силен в богословии, если б я мог только вспомнить предмет его тезисов, которые он так рьяно обсуждал в Кревкере с кюре из Мондидье и настоятелем иезуитского монастыря, я бы уже смекнул, какой доктрине он отдает предпочтение, и вывел бы отсюда, какому святому он мог себя посвятить. А не пойти ли мне к кардиналу и не спросить ли у него пропуск во всевозможные монастыри, даже женские? Это действительно мысль, и, может быть, туда-то он и удалился, как Ахиллес. Да, но это значит с самого начала признаться в своем бессилии и с первого шага уронить себя во мнении кардинала. Сановники бывают довольны только тогда, когда ради них делают невозможное. «Будь это вещь возможная, — говорят они нам, — я бы и сам это сделал». И сановники правы. Но не будем торопиться и разберемся толком. От него я тоже получил письмо, от милого друга, и он даже просил меня оказать ему какую-то услугу, что я и выполнил. Да. Но куда же я девал это письмо?

Подумав немного, д'Артаньян подошел к вешалке, где висело его старое платье, и стал искать свой камзол 1648 года, а так как наш д'Артаньян был парень аккуратный, то камзол оказался на крючке. Порывшись в карманах, он вытащил бумажку: это было письмо Арамиса.

«Господин д'Артаньян, — писал Арамис, — извещаю вас, что я поссорился с одним дворянином, который назначил поединок сегодня вечером на Королевской площади; так как я — духовное лицо и это дело может повредить мне, если я сообщу о ном кому-нибудь другому, а не такому верному другу, как вы, то я прошу вас быть моим секундантом.

Войдите на площадь с новой улицы Святой Екатерины и под вторым фонарем вы встретите вашего противника. Я с моим буду под третьим».

Ваш Арамис
На этот раз даже не было прибавлено: «до свидания».

Д'Артаньян пытался припомнить события: он отправился на поединок, встретил там указанного противника, имени которого он так и не узнал, ловко проткнул ему шпагой руку и подошел к Арамису, который, окончив уже свое дело, вышел к нему навстречу из-под третьего фонаря.

— Готово, — сказал Арамис. — Кажется, я убил наглеца. Ну, милый друг, если вам встретится надобность во мне, вы знаете — я вам всецело предан.

И, пожав ему руку, Арамис исчез под аркой.



Выходило, что Д'Артаньян знал о местопребывании Арамиса столько же, сколько и о местопребывании Атоса и Портоса, и дело начинало казаться ему очень затруднительным, как вдруг ему послышалось, будто в его комнате разбили стекло.

Он сейчас же вспомнил о своем мешке и бросился к шкафчику. Он не ошибся: в ту минуту, как он входил в комнату, какой-то человек влезал в окно.

— А, негодяй! — закричал д'Артаньян, приняв его за вора и хватаясь за шпагу.

— Сударь! — взмолился этот человек. — Ради бога, вложите шпагу в ножны и не убивайте меня, не выслушав. Я не вор, вовсе нет! Я честный и зажиточный буржуа, у меня собственный дом. Меня зовут… Ай! Может ли быть? Нет, я не ошибаюсь, вы господин д'Артаньян.

— Это ты, Планше? — вскричал лейтенант.

— К вашим услугам, — ответил Планше, сияя, — если только я еще гожусь.

— Может быть, — сказал д'Артаньян. — Но какого черта ты лазишь в семь часов утра по крышам, да еще в январе месяце?

— Сударь, — сказал Планше, — надо вам знать… хотя, в сущности, вам, пожалуй, этого и знать не надо.

— Что такое? — переспросил д'Артаньян. — Но сперва прикрой окно полотенцем и задерни занавеску.

Планше повиновался.

— Ну, говори же! — сказал д'Артаньян, когда тот исполнил приказание.

— Сударь, скажите прежде всего, — спросил осторожно Планше, — в каких вы отношениях с господином до Рошфором?

— В превосходных! Еще бы! Он теперь один из моих лучших друзей!

— А! Ну тем лучше!

— Но что общего имеет Рошфор с подобным способом входить в комнату?

— Видите ли, сударь… Прежде всего нужно вам сказать, что господин де Рошфор в…

Планше замялся.

— Черт возьми, — сказал д'Артаньян. — Я отлично знаю, что он в Бастилии.

— То есть он был там, — ответил Планше.

— Как так был? — вскричал д'Артаньян. — Неужели ему посчастливилось бежать?

— Ах, сударь, — вскричал, в свою очередь, Планше, — если это, по-вашему, счастье, то все обстоит благополучно. В таком случае нужно вам сказать, что вчера, по-видимому, за господином де Рошфором присылали в Бастилию…

— Черт! Я это отлично знаю, потому что сам ездил за ним.

— Но, на его счастье, не вы отвозили его обратно; потому что, если бы я узнал вас среди конвойных, то поверьте, сударь, что я слишком уважаю вас, чтобы…

— Да кончай же, скотина! Что такое случилось?

— А вот что. Случилось, что на Скобяной улице, когда карета господина де Рошфора пробиралась сквозь толпу народа и конвойные разгоняли граждан, поднялся ропот, арестант подумал, что настал удобный момент, сказал свое имя и стал звать на помощь. Я был тут же, услышал имя графа де Рошфора, вспомнил, что он сделал меня сержантом Пьемонтского полка, и закричал, что этот узник — друг герцога Бофора. Тут все сбежались, остановили лошадей, оттеснили конвой. Я успел отворить дверцу, Рошфор выскочил из кареты и скрылся в толпе. К несчастью, в эту минуту проходил патруль, присоединился к конвойным, и они бросились на нас. Я отступил к Тиктонской улице, они за мной, я вбежал в соседний дом, его оцепили, обыскали, но напрасно — я нашел в пятом этаже одну сочувствующую нам особу, которая спрятала меня под двумя матрацами. Я всю ночь или около того оставался в своем тайнике и, подумав, что вечером могут возобновить поиски, на рассвете спустился по водосточной трубе, чтобы отыскать сначала вход, а потом и выход в каком-нибудь доме, который бы не был оцеплен. Вот моя история, и, честное слово, сударь, я буду в отчаянии, если она вам не по вкусу.

— Нет, напротив, — сказал д'Артаньян, — право же, я очень рад, что Рошфор на свободе. Но ты понимаешь, что, попадись ты теперь в руки королевских солдат, тебя без пощады повесят?

— Как не понимать? Черт возьми! — воскликнул Планше. — Именно это меня и беспокоит, и вот почему я так обрадовался, что нашел вас; ведь если вы захотите меня спрятать, то никто этого не сделает лучше вашего.

— Да, — сказал д'Артаньян. — Я, пожалуй, не против, хоть и рискую ни много ни мало, как моим чином, если только дознаются, что я укрываю мятежника.

— Ах, сударь, вы же знаете, что я рискнул бы для вас жизнью.

— Ты можешь даже прибавить, что не раз рисковал ею, Планше. Я забываю только то, что хочу забыть. Ну а об этом я хочу помнить. Садись же и стой спокойно; я вижу, ты весьма выразительно поглядываешь на остатки моего ужина.

— Да, сударь, потому что буфет соседки оказался небогат сытными вещами, и я с полудня съел всего лишь кусок хлеба с вареньем. Хоть я и не презираю сладостей, когда они подаются вовремя и к месту, ужин показался мне все же чересчур легким.

— Бедняга! — сказал д'Артаньян. — Ну, ешь, ешь!

— Ах, сударь, вы мне вторично спасаете жизнь.

Планше уселся за стол и принялся уписывать за обе щеки, как в доброе старое время, на улице Могильщиков.

Д'Артаньян прохаживался взад и вперед по комнате, Придумывая, какую бы пользу можно было извлечь из Планше в данных обстоятельствах. Тем временем Планше добросовестно трудился, чтобы наверстать упущенное время.

Наконец он испустил тот удовлетворенный вздох голодного человека, который свидетельствует, что, заложив прочный фундамент, он собирается сделать маленькую передышку.

— Ну, — сказал д'Артаньян, полагавший, что настало время приступить к допросу, — начнем по порядку: известно ли тебе, где Атос?

— Нет, сударь, — ответил Планше.

— Черт! Известно ли тебе, где Портос?

— Тоже пет.

— Черт! Черт! А Арамис?

— Ни малейшего понятия.

— Черт! Черт! Черт!

— Но, — сказал Планше лукаво, — мне известно, где находится Базен.

— Как! Ты знаешь, где Базен?

— Да, сударь.

— Где же он?

— В соборе Богоматери.

— А что он делает в соборе Богоматери?

— Он там причетник.

— Базен причетник в соборе Богоматери! Ты в этом уверен?

— Вполне уверен. Я его сам видел и говорил с ним.

— Он, наверное, знает, где его господин!

— Разумеется.

Д'Артаньян подумал, потом взял плащ и шпагу и направился к двери.

— Сударь, — жалобно сказал Планше. — Неужели вы меня покинете? Подумайте, мне ведь больше не на кого надеяться.

— Но здесь не станут тебя искать, — сказал д'Артаньян.

— А если сюда кто войдет? — сказал осторожный Планше. — Никто не видел, как я вошел, и ваши домашние примут меня за вора.

— Это правда, — сказал д'Артаньян. — Слушай, знаешь ты какое-нибудь провинциальное наречие?

— Лучше того, сударь, я знаю целый язык, — сказал Планше, — я говорю по-фламандски.

— Где ты, черт возьми, выучился ему?

— В Артуа, где я сражался два года. Слушайте: «Goeden morgen, myn heer! Ik ben begeeray te weeten the gesondheets omstand».

— Что это значит?

— «Добрый день, сударь, позвольте осведомиться о состоянии вашего здоровья».

— И это называется язык! — сказал д'Артаньян. — Но все равно, это очень кстати.

Он подошел к двери, кликнул слугу и приказал позвать прекрасную Мадлен.

— Что вы делаете, сударь, — вскричал Планше, — вы хотите доверить тайну женщине!

— Будь покоен, она не проговорится.

В эту минуту явилась хозяйка. Она вбежала с радостным лицом, надеясь застать д'Артаньяна одного, но, заметив Планше, с удивлением отступила.

— Милая хозяюшка, — сказал д'Артаньян, — рекомендую вам вашего брата, только что приехавшего из Фландрии; я его беру к себе на несколько дней на службу.

— Моего брата! — сказала ошеломленная хозяйка.

— Поздоровайтесь же со своей сестрой, master Петер.

— Wilkom, zuster! — сказал Планше.

— Goeden day, broêr![64] — ответила удивленная хозяйка.

— Вот в чем дело, — сказал д'Артаньян, — этот человек ваш брат, которого вы, может быть, и не знаете, но зато знаю я; он приехал из Амстердама; я сейчас уйду, а вы должны его одеть; когда я вернусь, примерно через чае, вы мне его представите, и по вашей рекомендации, хотя он не знает ни слова по-французски, я возьму его к себе в услужение, так как ни в чем не могу вам отказать. Понимаете?

— Вернее, я догадываюсь, чего вы желаете, и этого с меня достаточно, — сказала Мадлен.

— Вы чудная женщина, хозяюшка, и я полагаюсь на вас.

Сказав это, д'Артаньян подмигнул Планше и отправился в собор Богоматери.

VIII

О РАЗЛИЧНОМ ДЕЙСТВИИ, КАКОЕ ПОЛУПИСТОЛЬ МОЖЕТ ИМЕТЬ НА ПРИЧЕТНИКА И НА СЛУГУ
Д'Артаньян шел по Новому мосту, радуясь, что снова обрел Планше. Ведь как ни был он полезен доброму малому, но Планше был ему самому гораздо полезней. В самом деле, ничто не могло быть ему приятнее в эту минуту, как иметь в своем распоряжении храброго и сметливого лакея. Правда, по всей вероятности, Планше недолго будет служить ему; но, возвратясь к своему делу на улице Менял, Планше будет считать себя обязанным д'Артаньяну за то, что тот, скрыв его у себя, спас ему жизнь, а д'Артаньяну было очень на руку иметь связи в среде горожан в то время, когда они собирались начать войну с двором. У него будет свой человек во вражеском лагере. А такой умница, как д'Артаньян, умел всякую мелочь обратить себе во благо.

В таком настроении, весьма довольный судьбой и самим собой, д'Артаньян подошел к собору Богоматери.

Он поднялся на паперть, вошел в храм и спросил у ключаря, подметавшего часовню, не знает ли он г-на Базена.

— Господина Базена, причетника? — спросил ключник.

— Его самого.

— Он прислуживает за обедней, в приделе Богоцы.

Д'Артаньян вздрогнул от радости. Несмотря на слова Планше, ему не верилось, что он найдет Базена; по теперь, поймав один конец нити, он мог ручаться, что доберется и до другого.

Он опустился на колени, лицом к этому приделу, чтобы не терять Базена из виду. По счастью, служилась краткая обедня, она должна была скоро кончиться. Д'Артаньян, перезабывший все молитвы и не позаботившийся захватить с собой молитвенник, стал на досуге наблюдать Базена.

Вид Базена в новой одежде был, можно сказать, столь же величественный, сколь и блаженный. Сразу видно было, что он достиг или почти достиг предела своих желаний и что палочка для зажигания свеч, оправленная в серебро, которую он держал в руке, казалась ему столь же почетной, как маршальский жезл, который Конде бросил, а может быть, и не бросал, в неприятельские ряды во время битвы под Фрейбургом.

Даже физически он преобразился, если можно так выразиться, совершенно под стать одежде. Все его тело округлилось и приобрело нечто поповское.

Все угловатости на его лице как будто сгладились. Нос у него был все тот же, но он тонул в круглых щеках; подбородок незаметно переходил в шею; глаза заплыли, не то что от жира, а от какой-то одутловатости; волосы, подстриженные по-церковному, под скобку, закрывали лоб до самых бровей.

Заметим кстати, что лоб Базена, даже совсем открытый, никогда не превышал полутора дюймов в вышину.

В ту минуту как Д'Артаньян кончил свой осмотр, кончилась и обедня.

Священник произнес «аминь» и удалился, благословив молящихся, которые, к удивлению д'Артаньяна, все преклонили колена. Он перестал удивляться, узнав в священнослужителе самого коадъютора, знаменитого Жана-Франсуа де Гонди, который уже в это время, предчувствуя свою будущую роль, создавал себе популярность щедрой раздачей милостыни. Для того чтобы увеличить эту популярность, он и служил иногда ранние обедни, на которые обычно приходит только простой люд.

Д'Артаньян, как и все, опустился на колени, принял причитающееся на его долю благословение, перекрестился, но в ту минуту, когда мимо него, с возведенными к небу очами, проходил Базен, скромно замыкавший шествие, д'Артаньян схватил его за полу; Базен опустил глаза и отскочил назад, словно увидал змею.

— Господин Д'Артаньян! — воскликнул он. — Vade retro, Satanasi[65] — Отлично, милый Базен, — ответил, смеясь, офицер, — вот как вы встречаете старого друга.

— Сударь, — ответил Базен, — истинные друзья христианина те, кто споспешествует спасению, а не те, кто отвращает от него.

— Я вас не понимаю, Базен, — сказал Д'Артаньян, — я не вижу, как я могу служить камнем преткновения на вашем пути к спасению.

— Вы забываете, — ответил Базен, — что пытались навсегда закрыть к нему путь для моего бедного господина; из-за вас он губил свою душу, служа в мушкетерах, хотя чувствовал пламенное призвание к церкви.

— Мой милый Базен, — возразил Д'Артаньян, — вы должны были бы понять уже по месту, где меня видите, что я очень переменился: с годами становишься разумнее. И так как я не сомневаюсь, что ваш господин спасает свою душу, то я хочу узнать от вас, где он находится, чтобы он своими советами помог и моему спасению.

— Скажите лучше — чтобы вновь увлечь его в мир? По счастью, я не знаю, где он, так как, находясь в святом месте, я никогда не решился бы солгать.

— Как! — воскликнул Д'Артаньян, совершенно разочарованный. — Вы не знаете, где Арамис?

— Прежде всего, — сказал Базен, — Арамис — это имя погибели. Если прочесть Арамис навыворот, получится Симара, имя одного из злых духов, и, по счастию, мой господин навсегда бросил это имя.

— Хорошо, — сказал Д'Артаньян, решившись перетерпеть все, — я ищу не Арамиса, а аббата д'Эрбле. Ну же, мой милый Базен, скажите мне, где он.

— Разве вы не слыхали, господин Д'Артаньян, как я ответил вам, что не знаю этого?

— Слышал, конечно; но я отвечу вам, что это невозможно.

— Тем не менее это правда, сударь, чистая правда, как перед богом…

Д'Артаньян хорошо видел, что ничего не вытянет из Базена; ясно было Базен лжет, но по тому, с каким: жаром и упорством он лгал, можно было легко предвидеть, что он от своего не отступится.

— Хорошо, — сказал д'Артаньян. — Так как вы не знаете, где живет ваш барин, не будем больше говорить о нем и расстанемся друзьями; вот вам пол пистоля, выпейте за мое здоровье.

— Я не пью, сударь, — сказал Базен, величественно отводя руку офицера. — Это подобает только мирянам.

— Неподкупный! — проворчал д'Артаньян. — Ну и не везет же мне!

И так как д'Артаньян, отвлеченный своими размышлениями, выпустил из рук полу Базена, тот поспешил воспользоваться свободой для отступления и быстро удалился в ризницу; он и там не считал себя вне опасности, пока не запер за собой дверь.

Д'Артаньян, задумавшись, не двигался с места и глядел в упор на дверь, положившую преграду между ним и Базеном; вдруг он почувствовал, что кто-то тихонько коснулся его плеча.

Он обернулся и едва не вскрикнул от удивления, но тот, кто до него дотронулся пальцем, приложил этот палец к губам в знак молчания.

— Вы здесь, мой дорогой Рошфор? — сказал д'Артаньян вполголоса.

— Шш… — произнес Рошфор. — Знали вы, что я освободился?

— Я узнал это из первых рук.

— От кого же?

— От Планше.

— Как, от Планше?

— Конечно. Ведь это он вас спас.

— Планше? Мне действительно показалось, что это он. Вот доказательство, мой друг, что благодеяние никогда не пропадает даром.

— А что вы здесь делаете?

— Пришел возблагодарить господа за свое счастливое освобождение, — сказал Рошфор.

— А еще зачем? Мне кажется, не только за этим.

— А еще за распоряжениями к коадъютору; хочу попробовать, нельзя ли чем насолить Мазарини.

— Безумец! Вас опять упрячут в Бастилию!

— Ну нет! Об этом я позабочусь, ручаюсь вам. Уж очень хорошо на свежем воздухе, — продолжал Рошфор, вздыхая полной грудью, — я поеду в деревню, буду путешествовать по провинции.

— Вот как? Я еду тоже! — сказал д'Артаньян.

— А не будет нескромностью спросить, куда?

— На розыски моих друзей.

— Каких друзей?

— Тех самых, о которых вы меня вчера спрашивали.

— Атоса, Портоса и Арамиса? Вы их разыскиваете?

— Да.

— Честное слово?

— Что же тут удивительного?

— Ничего! Забавно! А по чьему поручению вы их разыскиваете?

— Вы не догадываетесь?

— Догадываюсь.

— К несчастью, я не знаю, где они.

— И у вас нет возможности узнать? Подождите неделю, я вам добуду сведения, — сказал Рошфор.

— Неделя — это слишком долго, я должен их найти в три дня.

— Три дня мало, — сказал Рошфор, — Франция велика.

— Не беда. Знаете, что значит слово надо? С этим словом можно многое сделать.

— А когда вы начнете поиски?

— Уже начал.

— В добрый час!

— А вам — счастливого пути!

— Быть может, мы встретимся в дороге?

— Едва ли.

— Как знать. У судьбы много причуд.

— Прощайте.

— До свидания. Кстати, если Мазарини вспомнит обо мне, скажите, что я просил вас довести до его сведения, что он скоро увидит, так ли я стар для дела, как он думает.

И Рошфор удалился с той дьявольской улыбкой на губах, которая прежде заставляла д'Артаньяна содрогаться; но на этот раз д'Артаньян не испытал страха и сам улыбнулся с грустью, которую могло вызвать на его лице только одно-единственное воспоминание. «Ступай, демон, — подумал он, — и делай что хочешь. Теперь мне все равно: нет второй Констанции в мире».

Оглянувшись, он увидел Базена, ужо снявшего с себя облачение и разговаривавшего с тем ключарем, к которому д'Артаньян обратился, входя в церковь. Базен был, по-видимому, очень возбужден и быстро размахивал своими толстыми короткими ручками. Д'Артаньян понял, что Базен, вероятно, внушал ключарю остерегаться его как только возможно.

Д'Артаньян воспользовался озабоченностью обоих служителей, незаметно улизнул из собора и притаился за углом улицы Пивных Бутылок. Базен не мог пройти так, чтобы д'Артаньян не увидел его из своего тайника.

Через пять минут после того, как д'Артаньян занял свой пост, Базен вышел на паперть, озираясь по сторонам, не следит ли кто-нибудь за ним.

Но он имел неосторожность не заметить нашего офицера в пятидесяти шагах от себя, за углом дома, откуда высовывалась только его голова. Видимо успокоенный, Базен пошел по улице Богоматери. Д'Артаньян выскочил из своей засады как раз вовремя, чтобы увидеть, как он повернул в Еврейскую улицу, затем в улицу Лощильщиков и вошел в приличный по внешности дом. И офицер наш не усомнился, что достойный причетник обитает именно в этом доме.

Д'Артаньян поостерегся идти туда за справками, так как привратник, если только таковой имелся, был, вероятно, предупрежден, а если привратника не было, то не к кому было и обращаться.

Поэтому он вошел в кабачок на углу улицы святого Элигия и улицы Лощильщиков и спросил глинтвейну. На приготовление этого напитка требовалось добрых полчаса, и Д'Артаньян мог следить за Базеном, не возбуждая ни в ком подозрения. Вдруг он заметил шустрого мальчугана лет двенадцати-пятнадцати, очень веселого с виду, в котором он признал мальчишку, виденного им минут двадцать назад в облачении церковного служки. Он заговорил с ним, и так как будущий дьячок не имел оснований скрытничать, то Д'Артаньян узнал, что тот от шести до девяти часов утра исполняет обязанности певчего, а с девяти до полуночи служит подручным в кабачке.

Пока они разговаривали, к дому Базена подвели лошадь. Она была оседлана и взнуздана. Минуту спустя вышел и сам Базен.

— Ишь ты! — сказал мальчик. — Наш причетник собирается в путь-дорогу.

— Куда это он собрался? — спросил Д'Артаньян.

— А я почем знаю!

— Дам пол пистоля, если сумеешь узнать, — сказал Д'Артаньян.

— Пол пистоля, — переспросил мальчик, у которого и глаза разгорелись, — если узнаю, куда едет Базен? Это нетрудно. А вы не шутите?

— Нет, слово офицера. На, смотри, вот пол пистоля.

И он показал ему соблазнительную монету, не давая ее, однако, в руки.

— Я спрошу у него.

— Этак ты как раз ничего не узнаешь, — сказал д'Артаньян. — Подожди, пока он уедет, а потом уж, черт возьми, спрашивай, выпытывай, разузнавай. Это твое дело: пол пистоля тут.

И он положил монету обратно в карман.

— Понимаю, — сказал мальчишка, лукаво улыбаясь, как умеют улыбаться только парижские сорванцы. — Ладно! Подождем!

Ждать пришлось недолго. Пять минут спустя Базен тронулся рысцой, подбодряя лошадь ударами зонтика.

Базен всегда имел привычку брать с собой зонтик вместо хлыста.

Едва он повернул за угол Еврейской улицы, мальчик, как гончая, пустился по следу.



Д'Артаньян снова занял прежнее место за столом в полной уверенности, что не пройдет и десяти минут, как он узнает все, что нужно.

И действительно, мальчишка вернулся даже раньше этого срока.

— Ну? — спросил Д'Артаньян.

— Готово, — сказал мальчуган, — я все знаю.

— Куда же он поехал?

— А про пол пистоля вы не забыли?

— Конечно, нет. Говори скорей.

— Я хочу видеть монету. Покажите-ка, она не фальшивая?

— Вот.

— Хозяин, — сказал мальчишка, — барин просит разменять деньги.

Хозяин сидел за конторкой. Он дал мелочь и принял пол пистоля.

Мальчишка сунул монеты в карман.

— Ну а теперь говори, куда он поехал? — спросил д'Артаньян, весело наблюдавший его проделку.

— В Нуази.

— Откуда ты знаешь?

— Не велика хитрость. Я узнал лошадь мясника, которую Базен иногда у него нанимает. Вот я и подумал: не даст же мясник свою лошадь так себе, не спросив, куда на ней поедут, — хотя господин Базен вряд ли способен загнать лошадь.

— А он ответил тебе, что господин Базен…

— Поехал в Нуази. Да, кажется, это у него вошло в привычку. Он ездит туда раза два-три в неделю.

— А ты знаешь Нуази?

— Еще бы. Там моя кормилица живет.

— Нет ли в Нуази монастыря?

— Еще какой! Иезуитский!

— Ладно, — сказал Д'Артаньян. — Теперь все ясно.

— Стало быть, вы довольны?

— Да. Как тебя зовут?

— Фрике.

Д'Артаньян записал имя мальчика и адрес кабачка.

— А что, господин офицер, — спросил тот, — может быть, мне удастся еще пол пистоля заработать?

— Возможно, — сказал Д'Артаньян.

И так как он узнал все, что ему было нужно, он заплатил за глинтвейн, которого совсем не пил, и поспешил обратно на Тиктонскую улицу.

IX

О ТОМ, КАК Д'АРТАНЬЯН, ВЫЕХАВ НА ДАЛЬНИЕ ПОИСКИ ЗА АРАМИСОМ, ВДРУГ ОБНАРУЖИЛ ЕГО СИДЯЩИМ НА ЛОШАДИ ПОЗАДИ ПЛАНШЕ
Придя домой, Д'Артаньян увидел, что у камина сидит какой-то человек: это был Планше, но Планше столь преобразившийся благодаря обноскам, оставленным сбежавшим мужем, что Д'Артаньян насилу узнал его. Мадлен представила его д'Артаньяну на глазах у всех слуг. Планше обратился к офицеру с какой-то пышной фламандской фразой, тот ответил ему несколько слов на несуществующем языке, и договор был заключен. Брат Мадлен поступил в услужение к д'Артаньяну.

У д'Артаньяна уже был готов план. Он не хотел приехать в Нуази днем, боясь быть узнанным. Таким образом, у него оставалось еще свободное время: Нуази был расположен всего в трех-четырех милях от Парижа по дороге в Мо.

Он начал с того, что основательно позавтракал. Быть может, это плохое начало, если собираешься работать головой, но очень хорошее, если хочешь работать ногами и руками. Потом он переоделся, боясь, чтобы плащ лейтенанта не возбудил подозрений, и выбрал самую прочную и надежную из своих трех шпаг, которую пускал в ход только в важных случаях. Около двух часов он велел оседлать лошадей и в сопровождении Планше выехал через заставу Ла-Виллет. А в соседнем с «Козочкой» доме все еще велись усерднейшие поиски Планше.

Отъехав на полторы мили от Парижа, Д'Артаньян заметил, что нетерпение заставило его выехать слишком рано, и остановился, чтобы дать передохнуть лошадям. Гостиница была переполнена людьми довольно подозрительного вида, готовившимися, по-видимому, предпринять какую-то ночную экспедицию. В дверях показался мужчина, закутанный в плащ; заметив постороннего, он сделал знак двум приятелям, сидевшим за столом, и те вышли к нему за дверь.

Д'Артаньян с беспечным видом подошел к трактирщице, похвалил ее отвратительное монтрейльское вино, задал несколько вопросов о Нуази и узнал, что там всего только два больших дома: один принадлежит парижскому архиепископу, и в нем живет сейчас его племянница, герцогиня де Лонгвиль; другой, где помещается иезуитский монастырь, был, как водится, собственностью достойных отцов. Ошибиться было невозможно.

В четыре часа Д'Артаньян снова отправился в путь; он ехал шагом, желая прибыть в Нуази, когда уже совсем стемнеет. Ну а когда едешь шагом зимой, в пасмурную погоду, по скучной дороге, нечего больше делать, кроме того, что делает, по словам Лафонтена, заяц в своей норе: размышлять.

Итак, Д'Артаньян размышлял, и Планше тоже. Только, как мы увидим дальше, размышления их были разного характера.

Одно слово трактирщицы дало особое направление мыслям д'Артаньяна; это слово было — имя герцогини де Лонгвиль.

В самом деле, герцогиня де Лонгвиль могла хоть кого заставить задуматься: она была одной из знатнейших дам королевства и одной из первых придворных красавиц. Ее выдали замуж за старого герцога де Лонгвиля, которого она не любила. Сперва она слыла любовницей Колиньи, убитого впоследствии из-за нее на дуэли посреди Королевской площади герцогом де Гизом; потом говорили об ее слишком нежной дружбе с принцем Конде, ее братом, и стыдливые души придворных были этим сильно смущены; наконец, говорили, что эта дружба сменилась подлинной и глубокой ненавистью, и в настоящее время герцогиня де Лонгвиль была, по слухам, в политической связи с князем де Марсильяком, старшим сыном старого герцога де Ла Рошфуко, которого она старалась натравить на своего брата, господина герцога де Конде.

Д'Артаньян думал обо всем этом. Он думал, что в Лувре он часто видел проходившую мимо него ослепительную, сияющую красавицу, герцогиню де Лонгвиль. Он думал об Арамисе, который ничем не лучше его, а между тем был когда-то любовником герцогини де Шеврез, игравшей в прошлое царствование ту же роль, как теперь мадам де Лонгвиль. И он спрашивал себя, почему есть на свете люди, которые добиваются всего, чего желают, будь то почести или любовь, между тем как другие застревают на полдороге своих надежд — по вине ли случая, или от незадачливости, или же из-за естественных помех, заложенных в них самой природой.

Д'Артаньян вынужден был сознаться, что, несмотря на весь свой ум и всю свою ловкость, он был и всегда, вероятно, будет в числе последних.

Внезапно Планше, подъехав к нему, сказал:

— Бьюсь об заклад, сударь, что вы думаете о том же, о чем и я.

— Навряд ли, Планше, — сказал, улыбаясь, Д'Артаньян. — По о чем же ты думаешь?

— Я думаю о подозрительных личностях, которые пьянствовали в той харчевне, где мы отдыхали.

— Ты осторожен, как всегда, Планше.

— Это инстинкт, сударь.

— Ну, посмотрим, что тебе говорит твой инстинкт в этом случае?

— Мой инстинкт говорит мне, что эти люди собрались в харчевне с недобрыми намерениями; и я раздумывал о том, что мне говорит мой инстинкт, в самом темном углу конюшни, как вдруг в нее вошел человек, закутанный в плащ, а за ним еще двое.

— А а, — сказал д'Артаньян, видя, что рассказ Планше совпадает с его собственными наблюдениями. — Ну и что же?

— Один из них сказал: «Он, наверное, должен быть сейчас в Нуази или должен приехать туда сегодня вечером; я узнал его слугу». — «Ты в этом уверен?» — спросил человек в плаще. «Да, принц!» — был ответ…

— Принц? — прервал Д'Артаньян.

— Да, принц! Но слушайте же. «Если он там, то решим, что с ним делать», — сказал второй из собутыльников. «Что с ним делать?» — повторил принц. «Да. Он ведь не такой человек, чтоб добровольно сдаться: он пустит в ход шпагу». — «Тогда придется и вам сделать то же, только старайтесь взять его живьем. Есть ли у нас веревки, чтобы связать его, и тряпка, чтобы заткнуть рот?» — «Все есть». — «Будьте внимательны: он, по всей вероятности, будет переодет». — «Конечно, конечно, монсеньер, будьте покойны». — «Впрочем, я сам там буду и укажу вам». — «Вы ручаетесь, что правосудие?..» — «Ручаюсь за все», — сказал принц. «Хорошо, мы будем стараться изо всех сил». После этого они вышли из конюшни.

— Да какое же это имеет отношение к нам? — сказал Д'Артаньян. — Это одно из тех предприятий, какие затеваются ежедневно.

— Вы уверены, что оно не направлено против нас?

— Против нас! С какой стати?

— Гм! Припомните-ка, что они говорили: «Я узнал его слугу», — сказал один; это вполне может относиться ко мне.

— Дальше?

— «Он должен быть сейчас в Нуази или приехать туда сегодня вечером», — это тоже вполне может относиться к нам.

— Еще что?

— Еще принц сказал: «Будьте внимательны: он, по всей вероятности, будет переодет», — это уж, мне кажется, не оставляет никаких сомнений, потому что вы не в форме офицера мушкетеров, а одеты как простой всадник.

Ну-ка, что вы на это скажете?

— Увы, мой милый Планше, — сказал Д'Артаньян со вздохом, — к несчастью, для меня миновала пора, когда принцы искали случая убить меня.

Ах, славное то было время! Будь покоен, мы вовсе не нужны этим людям.

— Уверены ли вы, сударь?

— Ручаюсь.

— Ну, так ладно; тогда нечего и говорить об этом.

И Планше снова поехал позади д'Артаньяна с тем великим доверием, которое он всегда питал к своему господину и которое ничуть не ослабело за пятнадцать лет разлуки.

Они проехали около мили.

К концу этой мили Планше снова поравнялся с д'Артаньяном.

— Сударь, — сказал он.

— Ну? — отозвался тот.

— Поглядите-ка, сударь, в ту сторону; не кажется ли вам, что там, в темноте, двигаются тени? Прислушайтесь: по-моему, слышен лошадиный топот.

— Не может быть, — сказал д'Артаньян, — земля размокла от дождя; но после твоих слов мне тоже кажется, что я что-то вижу. — И он остановился, вглядываясь и прислушиваясь.

— Если не слышно топота лошадей, то, по крайней мере, слышно их ржанье. Слышите?

Действительно, откуда-то из тьмы до слуха д'Артаньяна донеслось отдаленное лошадиное ржанье.

— Наши молодцы выступили в поход, — сказал он, — до нас это не касается. Едем дальше.

Они продолжали свой путь.

Через полчаса они достигли первых домов Нуази. Было около половины девятого, а то и все девять часов вечера.

По деревенскому обычаю, все уже спали: в деревне не светилось ни одного огонька.

Д'Артаньян и Планше продолжали свой путь.

По обеим сторонам дороги на темно-сером фоне неба выделялись еще более темные уступы крыш. Время от времени за воротами раздавался лай разбуженной собаки, или встревоженная кошка стремительно кидалась с середины улицы и пряталась в куче хвороста, откуда виднелись только ее испуганные глаза, горящие, как карбункулы. Казалось, кошки были единственными живыми существами, обитавшими в деревне.

Посреди селения, на главной площади, темной массой возвышалось большое здание, отделенное от других строений двумя переулками. Огромные липы протягивали к его фасаду свои сухие руки. Д'Артаньян внимательно осмотрел здание.

— Это, — сказал он Планше, — должно быть, замок архиепископа, где живет красавица де Лонгвиль. Но где же монастырь?

— Монастырь в конце деревни, я его знаю.

— Так скачи туда, — сказал д'Артаньян, — пока я подтяну подпругу у лошади; посмотри, нет ли у иезуитов света в каком-нибудь окне, а потом возвращайся ко мне.

Планше повиновался и исчез в темноте, между тем как д'Артаньян, спешившись, стал подтягивать, как и сказал, подпругу.

Через пять минут Планше вернулся.

— Сударь, свет есть только в одном окне, выходящем в поле.

— Гм! — сказал д'Артаньян. — Будь я фрондер, я бы постучался сюда и наверняка нашел бы покойный ночлег; будь я монах, я бы постучался туда и, наверное, получил бы отличный ужин; а мы, очень возможно, заночуем на сырой земле, между замком и монастырем, умирая от жажды и голода.

— Да, как знаменитый Буриданов осел,[66] — прибавил Планше. — А все же не постучаться ли?

— Шш! — сказал д'Артаньян. — Единственный огонек в окне и тот потух.

— Слышите? — сказал Планше.

— В самом деле, что это за шум?

Послышался гул, как от надвигающегося урагана. В ту же минуту из двух переулков, прилегающих к дому, вылетели два отряда всадников, человек в десять каждый, и, сомкнувшись, окружили д'Артаньяна и Планше со всех сторон.

— Ого! — сказал д'Артаньян, обнажая шпагу и прячась за лошадь. Планше проделал тот же маневр. — Неужели твоя правда и они впрямь добираются до нас?

— Вот он! Попался! — закричали всадники и бросились с обнаженными шпагами на д'Артаньяна.

— Не упустите! — раздался громкий голос.

— Нет, монсеньер! Будьте покойны.

Д'Артаньян решил, что пора заговорить и ему.

— Эй, слушайте, — сказал он со своим гасконским акцентом, — чего вы хотите?Что вам надо?

— Узнаешь сейчас! — заревели всадники хором.

— Стойте! Стойте! — закричал тот, которого назвали монсеньером. Стойте, говорят вам, это не его голос!

— То-то! — сказал д'Артаньян. — Что тут, в Нуази, все перебесились, что ли? Но берегитесь, предупреждаю вас; первому, кто приблизится на длину моей шпаги, — а она у меня длинная, — я распорю брюхо.

Предводитель подъехал к нему.

— Что вы тут делаете? — спросил он надменным голосом, привыкшим повелевать.

— А вы? — спросил д'Артаньян.

— Повежливее, не то вас проучат как следует! Если я вам себя и не называю, то все же требую, чтобы вы были почтительны к моему сану.

— Вы боитесь назвать себя, потому что командуете разбойничьей шайкой, — сказал д'Артаньян, — но мне, мирно путешествующему со своим лакеем, нет никаких причин скрывать свое имя.

— Ладно, ладно! Кто вы?

— Я назову вам себя, чтобы вы знали, где найти меня, сударь, принц или монсеньер, как вас там зовут, — ответил гасконец, не желавший, чтоб думали, будто он испугался угрозы. — Знаете вы д'Артаньяна?

— Лейтенанта королевских мушкетеров? — спросил голос.

— Этого самого!

— Конечно, знаю.

— Ну так вы, верно, слышали, что у него крепкая рука и острая шпага?

— Вы господин д'Артаньян?

— Я!

— Значит вы приехали сюда защищать его?

— Его… Кого его?..

— Того, кого мы ищем.

— Я думал попасть в Нуази, а попал, кажется, в царство загадок, — сказал д'Артаньян.

— Отвечайте же, — сказал тот же надменный голос, — вы его ожидали здесь под окнами? Вы приехали в Нуази, чтобы защищать его?

— Я никого не жду, — сказал д'Артаньян, начиная терять терпение, — и никого не собираюсь защищать, кроме самого себя; но уж себя-то, предупреждаю вас, буду защищать не шутя.

— Хорошо, — сказал голос, — ступайте отсюда, очистите нам место.

— Уйти отсюда? — сказал д'Артаньян, планы которого нарушались этим приказанием. — Не так-то это легко, я изнемогаю от усталости, и моя лошадь тоже; разве что вы предложите мне ужин и ночлег поблизости.

— Мошенник!

— Эй, сударь, осторожнее в выражениях, прошу вас, потому что если вы скажете еще словечко в этом роде, то, будь вы маркиз, герцог, принц или король, я вам вколочу ваши слова обратно в глотку, слышите!

— Ну, ну, — сказал предводитель, — невозможно ошибиться, сразу слышно, что говорит гасконец и, значит, не тот, кого мы ищем. На этот раз не удалось! Едем! Мы с вами еще встретимся, господин д'Артаньян, — заключил предводитель, возвышая голос.

— Да, но уже не при таких удобных для вас обстоятельствах, — сказал насмешливо гасконец. — Быть может, это будет среди белого дня и вы будете один.

— Ладно, ладно! — сказал голос. — В дорогу, господа!

И отряд всадников, ворча и ругаясь, исчез в темноте, повернув в сторону Парижа.

Д'Артаньян и Планше стояли еще некоторое время настороже; но так как шум все удалялся, они вложили шпаги в ножны.

— Видишь, дурень, — спокойно обратился д'Артаньян к Планше, — они вовсе не до нас добирались.

— А до кого же тогда? — спросил Планше.

— Ей-ей, не знаю! Да и какое мне дело? У меня другая забота: попасть в монастырь к иезуитам. Ну, на коней, и постучимся к ним! Будь что будет, не съедят же они нас, черт побери!

И д'Артаньян вскочил в седло.

Планше только что сделал то же самое, как вдруг на круп его лошади свалилась неожиданная тяжесть, от которой лошадь даже присела на задние ноги.

— Эй, сударь, — закричал Планше, — сзади меня человек сидит.

Д'Артаньян обернулся и в самом деле увидал на лошади Планше две человеческие фигуры.

— Нас сам черт преследует! — воскликнул он, обнажая шпагу и собираясь напасть на новоприбывшего.

— Нет, милый д'Артаньян, — ответил тот, — это не черт, это я, Арамис.

Скачи галопом, Планше, и в конце деревни сверни влево.

Планше с Арамисом за спиной поскакал вперед, и д'Артаньян последовал за ними, начиная думать, что все это фантастический и бессвязный сон.

X

АББАТ Д'ЭРБЛЕ
В конце деревни Планше свернул налево, как ему приказал Арамис, и остановился под освещенным окном. Арамис соскочил на землю и трижды хлопнул в ладоши. Тотчас же окно растворилось, и оттуда спустилась веревочная лестница.

— Дорогой друг, — сказал Арамис, — если вам угодно подняться, я буду счастлив принять вас.

— Вот как! — сказал д'Артаньян. — Всегда у вас так входят в дом?

— После девяти вечера поневоле приходится, черт возьми! Монастырский устав очень строг!

— Простите, мой друг, мне послышалось, вы сказали «черт возьми»?

— Право? — засмеялся Арамис. — Это возможно; вы не можете себе представить, дорогой мой, сколько дурных привычек приобретаешь в этих проклятых монастырях и какие скверные манеры у всех этих отцов, с которыми я принужден жить. Что же вы не поднимаетесь?

— Ступайте вперед, я за вами.

— «Чтоб указать вам дорогу, ваше величество», — как сказал покойный кардинал покойному королю.

Арамис проворно вскарабкался по лестнице и в одно мгновение очутился в окне.

Д'Артаньян полез за ним, но медленнее; видно было, что пути такого рода были ему менее привычны, чем его Другу.

— Извините, — сказал Арамис, заметив его неловкость, — если б я знал, что вы окажете мне честь своим посещением, я приказал бы поставить садовую лестницу; а с меня и такой хватает.

— Сударь, — сказал Планше, когда д'Артаньян почти уже достиг цели, этакий способ хорош для господина Арамиса, кой-как годится для вас, да и для меня тоже, куда ни шло. Но лошадям по веревочной лестнице ни за что не подняться.

— Отведите их под тот навес, мой друг, — сказал Арамис, указывая Планше на какое-то строение, стоящее среди поля, — там вы найдете для них овес и солому.

— А для меня? — спросил Планше.

— Вы подойдете к этому окну, хлопнете три раза в ладоши, и мы спустим вам съестного. Будьте покойны, черт побери, здесь не умирают с голоду.

Ступайте!

И Арамис, втянув лестницу, закрыл окно.

Д'Артаньян с любопытством осмотрел комнату.

Никогда еще не видал он более воинственно и вместе с тем более изящно убранного помещения. В каждом углу красовались военные трофеи — главным образом шпаги, а четыре большие картины изображали в полном боевом вооружении кардинала Лотарингского, кардинала Ришелье, кардинала Лавалета и бордоского архиепископа. Правда, кроме них, ничто не напоминало о том, что это жилище аббата: на стенах шелковая обивка, повсюду алансонские ковры, а постель с кружевами и пышным покрывалом походила больше на постель хорошенькой женщины, чем на ложе человека, давшего обет достигнуть рая ценой воздержания и умерщвления плоти.

— Вы рассматриваете мою келью? — сказал Арамис. — Ах, дорогой мой, извините меня. Что делать! Живу как монах-отшельник. Но что вы озираетесь?

— Не пойму, кто спустил вам лестницу; здесь никого нет, а не могла же лестница явиться сама собой.

— Нет, ее спустил Базен.

— А-а, — протянул д'Артаньян.

— Но, — продолжал Арамис, — Базен у меня хорошо вымуштрован: он увидел, что я возвращаюсь не один, и удалился из скромности. Садитесь, милый мой, потолкуем.

И Арамис придвинул д'Артаньяну широкое кресло, в котором тот удобно развалился.

— Прежде всего вы со мной отужинаете, не правда ли? — спросил Арамис.

— Да, если вам угодно, и даже с большим удовольствием, — сказал д'Артаньян. — Признаюсь, за дорогу я чертовски проголодался.

— Ах, бедный друг! — сказал Арамис. — У меня сегодня скудновато, не взыщите, мы вас не ждали.

— Неужели мне угрожает кревкерская яичница с «теобромом»? Так ведь, кажется, вы прежде называли шпинат?

— О, нужно надеяться, — ответил Арамис, — что с помощью божьей и Базена мы найдем что-нибудь получше в кладовых у достойных отцов иезуитов.

Базен, друг мой! — позвал он, — Базен, подите сюда!

Дверь отворилась, и явился Базен; но, увидав д'Артаньяна, он издал восклицание, похожее скорей на вопль отчаяния.

— Мой милый Базен, — сказал Д'Артаньян, — мне очень приятно видеть, с какой восхитительной уверенностью вы лжете даже в церкви.

— Сударь, я узнал от достойных отцов иезуитов, — возразил Базен, что ложь дозволительна, когда лгут с добрым намерением.

— Хорошо, хорошо, Базен. Д'Артаньян умирает с голоду, и я тоже; подайте нам ужин, да получше, а главное, принесите хорошего вина.

Базен поклонился в знак покорности, тяжело вздохнул и вышел.

— Теперь мы одни, милый Арамис, — сказал д'Артаньян, переводя глаза с меблировки на хозяина и рассматривая его одежду, чтобы довершить обзор.

— Скажите мне, откуда свалились вы вдруг на лошадь Планше?

— Ох, черт побери, — сказал Арамис, — сами понимаете — с неба!

— С неба! — повторил Д'Артаньян, покачивая головой. — Не похоже, чтобы вы оттуда явились или чтобы вы туда попали когда-нибудь.

— Мой милый, — сказал Арамис с самодовольством, какого Д'Артаньян никогда не видывал в нем в те времена, когда он был мушкетером, — если я явился и не с неба, то уж наверное из рая, а это почти одно и то же.

— Наконец-то мудрецы решат этот вопрос! — воскликнул д'Артаньян. — До сих пор они никак не могли столковаться относительно точного местонахождения рая: одни помещали его на горе Арарат, другие — между Тигром и Евфратом; оказывается, его искали слишком далеко, а он у нас под боком: рай — в Нуази-ле-Сек, в замке парижского архиепископа. Оттуда выходят не в дверь, а в окно; спускаются не по мраморным ступеням лестницы, а цепляясь за липовые ветки, и стерегущий его ангел с огненным мечом, мне кажется, изменил свое небесное имя Гавриила на более земное имя принца де Марсильяка.

Арамис расхохотался.

— Вы по-прежнему веселый собеседник, мой милый, — сказал он, — и ваше гасконское остроумие вам не изменило. Да, в том, что вы говорите, есть доля правды; но не подумайте только, что я влюблен в госпожу де Лонгвиль.

— Еще бы! После того, как вы были так долго возлюбленным госпожи де Шеврез, не отдадите же вы свое сердце ее смертельному врагу.

— Да, правда, — спокойно ответил Арамис, — когда-то я очень любил эту милую герцогиню, и, надо отдать ей справедливость, она была нам очень полезна. Но что делать! Ей пришлось покинуть Францию. Беспощадный был враг этот проклятый кардинал, — продолжал Арамис, бросив взгляд на портрет покойного министра. — Он приказал арестовать ее и препроводить в замок Лош. Ей-богу, он отрубил бы ей голову, как Шале, Монморапси и Сен-Марсу; но она спаслась, переодевшись мужчиной, вместе со своей горничной, бедняжкой Кэтти; у нее было даже, я слыхал, забавное приключение в одной деревне с каким-то священником, у которого она просила ночлега и который, располагая всего лишь одной комнатой и приняв госпожу де Шеврез за мужчину, предложил разделить эту комнату с ней. Она ведь изумительно ловко носила мужское платье, эта милейшая Мари. Я не знаю другой женщины, которой бы оно так шло; потому-то на нее и написали куплеты:

Лабуассьер, скажи, на ком…
Вы их знаете?

— Нет, не знаю; спойте, мой дорогой.

И Арамис запел с самым игривым видом:

Лабуассьер, скажи, на ком
Мужской наряд так впору?
Вы гарцуете верхом
Лучше нас, без спору.
Она,
Как юный новобранец
Среди рубак и пьяниц,
Мила, стройна.
— Браво! — сказал Д'Артаньян. — Вы все еще чудесно поете, милый Арамис, и я вижу, что обедня не испортила вам голос.

— Дорогой мой, — сказал Арамис, — знаете, когда я был мушкетером, я всеми силами старался нести как можно меньше караулов; теперь, став аббатом, я стараюсь служить как можно меньше обеден. Но вернемся к бедной герцогине.

— К которой? К герцогине де Шеврез или к герцоги — не де Лонгвиль?

— ДРУГ мой, я уже сказал, что между мной и герцогиней де Лонгвиль нет ничего: одни шутки, не больше. Я говорю о герцогине де Шеврез. Вы виделись с ней по возвращении ее из Брюсселя после смерти короля?

— Конечно. Она тогда была еще очень хороша.

— Да, и я тоже как-то виделся с ней в то время; я давал ей превосходные советы, но она не воспользовалась ими; я распинался, уверяя, что Мазарини любовник королевы; она не хотела мне верить, говорила, что хорошо знает Анну Австрийскую и что та слишком горда, чтобы любить подобного негодяя. Потом она очертя голову ринулась в заговор герцога Бофора, а негодяй взял да и приказал арестовать герцога Бофора и изгнать герцогиню де Шеврез.

— Вы знаете, — сказал д'Артаньян, — она получила разрешение вернуться.

— Да, и уже вернулась… Она еще наделает глупостей.

— О, быть может, на этот раз она последует вашим советам?

— О, на этот раз, — сказал Арамис, — я с ней не видался; она, наверно, сильно изменилась.

— Не то, что вы, милый Арамис; вы все прежний. У вас все те же прекрасные черные волосы, тот же стройный стан и женские руки, ставшие прекрасными руками прелата.

— Да, — сказал Арамис, — это правда, я забочусь о своей внешности. Но знаете, друг мой, я старею: скоро мне стукнет тридцать семь лет.

— Послушайте, — сказал д'Артаньян, улыбаясь, — раз уж мы с вами встретились, так условитесь, сколько нам должно быть лет на будущее время.

— Как так? — спросил Арамис.

— Да, — продолжал д'Артаньян, — в прежнее время я был моложе вас на два или три года, а мне, если не ошибаюсь, уже стукнуло сорок.

— В самом деле? — сказал Арамис. — Значит, я ошибаюсь, потому что вы всегда были отличным математиком. Так по вашему счету выходит, что мне уже сорок три года? Черт возьми! Не проговоритесь об этом в отеле Рамбулье: это может мне повредить.

— Будьте покойны, — сказал д'Артаньян, — я там не бываю.

— Да ну?! Но чего застрял там этот скотина Базен? — вскричал Арамис.

— Живей, болван, поворачивайся! Мы умираем от голода и жажды!

Вошедший в эту минуту Базен воздел к небу бутылки, которые держал в руках.

— Наконец-то! — сказал Арамис. — Ну как, все готово?

— Да, сударь, сию минуту. Ведь не скоро подашь все эти…

— Потому что вы воображаете, будто на вас все еще церковный балахон, и вы только и делаете, что читаете требник. Но предупреждаю вас, что если, перетирая церковные принадлежности в своих часовнях, вы разучитесь чистить мою шпагу, я сложу костер из всех ваших икон в поджарю вас на нем.

Возмущенный Базен перекрестился бутылкой. Д'Артаньян, пораженный тоном и манерами аббата д'Эрбле, столь непохожими на тон и манеры мушкетера Арамиса, глядел на своего друга во все глаза.

Базен живо накрыл стол камчатной скатертью и расставил на нем столько хорошо зажаренных ароматных и соблазнительных кушаний, что д'Артаньян остолбенел от удивления.

— Но вы, наверное, ждали кого-нибудь? — спросил он.

— Гм! — ответил Арамис. — Я всегда готов принять гостя; да к тому же я знал, что вы меня ищете.

— От кого?

— Да от самого Базена, который принял вас за дьявола и прибежал предупредить меня об опасности, грозящей моей душе в случае, если я опять попаду в дурное общество мушкетерского офицера.

— О, сударь! — умоляюще промолвил Базен, сложив руки.

— Пожалуйста, без лицемерия. Вы знаете, я этого не люблю. Откройте-ка лучше окно да спустите хлеб, цыпленка и бутылку вина своему другу Планше: он уже целый час из сил выбивается, хлопая в ладоши под окном.

Действительно, Планше, задав лошадям овса и соломы, вернулся под окно и уже три раза повторил условный сигнал.

Базен повиновался и, привязав к концу веревки три названных предмета, спустил их Планше. Последний, но требуя большего, тотчас ушел к себе под навес.

— Теперь давайте ужинать, — сказал Арамис.

Друзья сели за стол, и Арамис принялся резать ветчину, цыплят и куропаток с мастерством настоящего гастронома.

— Черт возьми, как вы едите! — сказал д'Артаньян.

— Да, неплохо. А на постные дни у меня есть разрешение из Рима, которое выхлопотал мне по слабости моего здоровья господин коадъютор. К тому же я взял к себе бывшего повара господина Лафолона, знаете, старого друга кардинала, того знаменитого обжоры, который вместо молитвы говорил после обеда: «Господи, помоги мне хорошо переварить то, чем я так славно угостился».

— И все же это не помешало ему умереть от расстройства желудка, — заметил, смеясь, д'Артаньян.

— Что делать? — сказал Арамис с покорностью. — От судьбы не уйдешь.

— Простите, дорогой мой, но можно вам задать один вопрос?

— Ну, разумеется, задавайте: вы ведь знаете, между нами нет тайн.

— Вы разбогатели?

— О, боже мой, нисколько. Я имею в год двенадцать тысяч ливров, да еще маленькое пособие в тысячу экю, которое мне выхлопотал принц Конде.

— Чем же вы зарабатываете эти двенадцать тысяч, — спросил д'Артаньян, — своими стихами?

— Нет, я бросил поэзию; так только, иногда сочиняю какие-нибудь застольные песни, любовные сонеты или невинные эпиграммы. Я пишу проповеди, мой милый!

— Как, проповеди?

— Замечательные проповеди, уверяю вас. По крайней мере, по отзывам других.

— И вы сами их произносите?

— Нет, я их продаю.

— Кому?

— Тем из моих собратьев, которые мечтают сделаться великими ораторами.

— Вот как! А вас самого разве никогда не прельщала слава?

— Разумеется, прельщала, но моя натура одержала верх. Когда я на кафедре и на меня смотрит хорошенькая женщина, то я начинаю на нее смотреть; она улыбается, я улыбаюсь тоже. Тогда я сбиваюсь с толку и несу чепуху; вместо того чтобы говорить об адских муках, я говорю о райском блаженстве. Да вот, к примеру, со мной так и случилось в церкви святого Людовика в Маре… Какой-то дворянин рассмеялся мне прямо в лицо. Я прервал свою проповедь и заявил ему, что он дурак. Прихожане отправились за камнями, а я тем временем так настроил собрание, что камни полетели в дворянина. Правда, наутро он явился ко мне, воображая, что имеет дело с обыкновенным аббатом.

— И какие же последствия имел этот визит? — спросил д'Артаньян, хватаясь за бока от хохота.

— Последствием было то, что мы назначили на другой день встречу на Королевской площади. Да ведь вы сами знаете, как было дело, черт возьми!

— Уж не против ли этого невежи выступал я вашим секундантом? — спросил д'Артаньян.

— Именно. Вы видели, как я его отделал.

— И он умер?

— Решительно не знаю. Но на всякий случай я дал ему отпущение грехов — in articulo mortis.[67] Достаточно убить тело, а душу губить не следует.

Базен сделал жест отчаяния, показавший, что он, может быть, и одобряет такую мораль, но отнюдь не одобряет тон, каким она высказана.

— Базен, любезнейший, вы не замечаете, что я вижу вас в зеркале! А ведь я вам запретил раз навсегда всякие выражения одобрения или порицания. Будьте добры, принесите-ка нам испанского вина и отправляйтесь в свою комнату. К тому же мой друг д'Артаньян желает сказать мне кое-что по секрету. Не правда ли, д'Артаньян?

Д'Артаньян утвердительно кивнул головой, и Базен, подав испанское вино, удалился.

Оставшись одни, друзья некоторое время молчали. Арамис, казалось, предавался приятному пищеварению, а Д'Артаньян готовился приступить к своей речи. Оба украдкой поглядывали друг на друга.

Арамис первый прервал молчание.

XI

ДВА ХИТРЕЦА
— О чем вы думаете, д'Артаньян, и чему улыбаетесь?

— Я думаю, — сказал д'Артаньян, — что, когда выбыли мушкетером, вы всегда смахивали на аббата, а теперь, став аббатом, вы сильно смахиваете на мушкетера.

— Это верно, — засмеялся Арамис. — Человек, как вы знаете, мой дорогой д'Артаньян, странное животное, целиком состоящее из противоречий. С тех пор как я стал аббатом, я только и мечтаю что о сражениях.

— Это видно по вашей обстановке: сколько у вас тут рапир, и на любой вкус! А фехтовать вы не разучились?..

— Я? Да я теперь фехтую так же, как фехтовали вы в былое время, даже лучше, быть может. Я этим только и занимаюсь целый день.

— С кем же?

— С превосходным учителем фехтования, который живет здесь.

— Как, здесь?

— Да, здесь, в этом самом монастыре. В иезуитских монастырях можно встретить кого угодно…

— В таком случае вы убили бы господина де Марсильяка, если бы он напал на вас один, а не во главе двадцати человек?

— Непременно, — сказал Арамис, — и даже во главе его двадцати человек, если бы только я мог пустить в ход оружие, не боясь быть узнанным.

«Да он стал гасконцем не хуже меня, черт побери!» — подумал д'Артаньян и прибавил вслух:

— Итак, мои милый Арамис, вы спрашиваете, для чего я вас разыскивал?

— Нет, я этого не спрашивал, — лукаво заметил Арамис, — но я ждал, когда вы сами мне это скажете.

— Ну хорошо, так вот, я искал вас единственно для того, чтобы предложить вам возможность убить господина де Марсильяка, когда вам заблагорассудится, хотя он и светлейший принц.

— Так, так, так! Это мысль! — сказал Арамис.

— Которою я и предлагаю вам воспользоваться, дорогой мой. У вас тысяча экю дохода в аббатстве, да от продажи проповедей вы имеете двенадцать тысяч. Но скажите: богаты ли вы сейчас? Отвечайте откровенно!

— Богат? Да я нищ, как Иов![68] Обшарьте у меня все карманы и ящики больше сотни пистолей и не найдете.

«Сто пистолей, черт возьми! И это он называет быть нищим, как Иов! — подумал д'Артаньян. — Будь они у меня всегда под рукой, я был бы богат, как Крез».[69]

Затем прибавил вслух:

— Вы честолюбивы?

— Как Энкелад.[70]

— Так вот, мой друг, я дам вам возможность стать богатым, влиятельным и получить право делать все, что вздумается.

Облачко пробежало по челу Арамиса, такое же мимолетное, как тень, пробегающая по ниве в августе месяце; но, как ни было оно мимолетно, д'Артаньян все же его заметил.

— Говорите, — сказал Арамис.

— Сперва еще один вопрос. Вы занимаетесь политикой?

В глазах Арамиса сверкнула молния, такая же быстрая, как тень, промелькнувшая по его лицу прежде, но все же недостаточно быстрая, чтобы ее не заметил д'Артаньян.

— Нет, — ответил Арамис.

— Тогда любое предложение вам будет на руку, раз сейчас над вами нет иной власти, кроме божьей, — засмеялся гасконец.

— Возможно.

— Вспоминаете ли вы иногда, милый Арамис, о славных днях нашей молодости, проведенных среди смеха, попоек и поединков?

— Да, конечно, и не раз жалел о них. Счастливое было время! Delectabile tempus![71] — Так вот, друг мой, эти веселые дни могут повториться, это счастливое время может вернуться. Мне поручено разыскать моих товарищей, и я начал именно с вас, потому что вы были душой нашего союза.

Арамис поклонился скорее из вежливости, чем из благодарности.

— Опять окунуться в политику! — проговорил Арамис умирающим голосом и откидываясь на спинку кресла. — Ах, дорогой д'Артаньян, вы видите, как размеренно и привольно течет моя жизнь. А неблагодарность знатных людей мы с вами испытали, не так ли?

— Это правда, — сказал д'Артаньян, — но, может быть, эти знатные люди раскаялись в своей неблагодарности?

— В таком случае другое дело. На всякий грех — снисхождение. К тому же вы совершенно правы в одном, а именно — что если уж у нас опять явилась охота путаться в государственные дела, то сейчас, мне кажется, самое время.

— Откуда вы это знаете? Ведь вы не занимаетесь политикой?

— Ах, боже мой! Хоть я сам и не занимаюсь ею, зато живу в такой среде, где ею очень занимаются. Увлекаясь поэзией и предаваясь любви, я близко сошелся с Саразеном, сторонником господина де Копти, с Вуатюром, сторонником коадъютора, и с Буа-Робером, который, с тех пор как не стало кардинала Ришелье, не стоит ни за кого или, если хотите, стоит сразу за всех; так что дела политические не так уж мне чужды.

— Так я и думал, — сказал д'Артаньян.

— Впрочем, друг мой, все, что я скажу вам, — это лишь речи скромного монаха, человека, который, как эхо, просто повторяет все, что слышит от других. Я слышал, что в настоящую минуту кардинал Мазарини очень обеспокоен оборотом дел. По-видимому, его распоряжения не пользуются тем уважением, с каким прежде относились к приказаниям нашего былого пугала, покойного кардинала, чей портрет вы здесь видите; ибо, что ни говори, а, нужно признаться, он был великий человек.

— В этом я вам не буду противоречить, милый Арамис. Ведь это он произвел меня в лейтенанты.

— Сначала я был всецело на стороне нового кардинала; я говорил себе, что министр никогда не пользуется любовью и что, обладая большим умом, какой ему приписывают, он в конце концов все же восторжествует над своими врагами и заставит бояться себя, что, по-моему, пожалуй, лучше, чем заставить полюбить себя.

Д'Артаньян кивнул головой в знак того, что вполне согласен с этим сомнительным суждением.

— Вот каково, — продолжал Арамис, — было мое первоначальное мнение; но так как обет смирения, данный мною, обязывает меня не полагаться на собственное мнение, то я навел справки, и вот, мой друг…

Арамис умолк.

— Что и вот?

— И вот, я должен был смирить свою гордыню; оказалось, что я ошибся.

— В самом деле?

— Да. Я навел справки, как уже вам говорил, и вот что ответили мне многие лица, совершенно различных взглядов и намерений: «Господин де Мазарини вовсе не такой гениальный человек, каким вы его себе воображаете».

— Неужели? — сказал д'Артаньян.

— Да. Это ничтожная личность, бывший лакей кардинала Бентиволио, путем интриг вылезший в люди; выскочка, человек без имени, он думает не о Франции, а только о самом себе. Он награбит денег, разворует казну короля, выплатит самому себе все пенсии, которые покойный кардинал Ришелье щедро раздавал направо и налево, но ему не суждено управлять страной ни по праву сильного, ни по праву человека великого, ни даже по праву человека, пользующегося всеобщим уважением. Кроме того, по-видимому, у этого министра нет ни благородного сердца, ни благородных манер, это какой-то комедиант, Пульчинелле, Панталоне. Вы его знаете? Я совсем не знаю.

— Гм, — ответил д'Артаньян, — в том, что вы говорите, есть доля правды.

— Мне очень лестно, что благодаря природной проницательности мне удалось сойтись во взглядах с вами — человеком, живущим при дворе.

— Но вы говорили мне о его личности, а не о его партии, не о его друзьях.

— Это правда. За него стоит королева.

— А это, мне кажется, уже кое-чего стоит.

— Но король не за него.

— Ребенок!

— Ребенок, который через четыре года будет совершеннолетним.

— Дело в настоящем.

— Да, но настоящее не будущее; да и в настоящем он не имеет на своей стороне ни парламента, ни народа, то есть — денег; ни дворянства, ни знати, то есть — шпаги.

Д'Артаньян почесал за ухом. Он должен был сознаться, что это не только глубокая, но и верная мысль.

— Вот видите, дружище, я еще не потерял своей обычной проницательности. Может быть, я напрасно говорю с вами так откровенно: мне кажется, вы склоняетесь на сторону Мазарини.

— Я? — вскричал д'Артаньян. — Ничуть!

— Вы говорили о поручении.

— Разве я говорил о поручении? В таком случае я плохо выразился. Нет, я всегда думал то же, что вы. Дела запутались; не бросить ли нам перо по ветру и не пойти ли в ту сторону, куда ветер понесет его? Вернемся к прежней жизни приключений. Нас было четыре смелых рыцаря, четыре связанных дружбой сердца, соединим снова не сердца, — потому что сердца наши всегда оставались неразлучными, — но нашу судьбу и мужество. Представляется случай приобрести нечто получше алмаза.

— Вы правы, д'Артаньян, совершенно правы, — ответил Арамис, — и доказательство я вижу в том, что у меня самого была та же мысль. Только мне она была подсказана другими, так как я не обладаю вашим живым и неистощимым воображением: в наше время все нуждаются в посредниках. Мне было сделано предложение: кое-что из наших былых подвигов стало известно, и затем, скажу вам откровенно, я проболтался коадъютору.

— Господину де Гонди, врагу кардинала? — вскричал д'Артаньян.

— Нет, другу короля, — ответил Арамис, — другу короля, понимаете? Так вот, требуется послужить королю, а это — долг каждого дворянина.

— Но ведь король заодно с Мазарини, мой дорогой.

— На деле — так, но против воли; поступками, но не сердцем. В этом и состоит западня, которую враги короля готовят бедному ребенку.

— Вот как! Но вы предлагаете мне просто-напросто междоусобную войну, милый Арамис!

— Войну за короля.

— Но король встанет во главе той армии, где будет Мазарини.

— А сердце его останется в армии, которой будет командовать господин де Бофор.

— Господин де Бофор! Он в Венсенском замке.

— Разве я сказал — Бофор? Ну, не Бофор, так кто-нибудь другой; не Бофор, так принц Конде.

— Но принц уезжает в действующую армию, и он всецело предан кардиналу.

— Гм, гм! — ответил Арамис. — У них сейчас как раз какие-то нелады.

Но даже если и не принц, то хотя бы господин до Гонди…

— Господин де Гонди не сегодня-завтра будет кардиналом; для него испрашивают кардинальскую шапку.

— Разве не бывало воинственных кардиналов? — сказал Арамис. — Поглядите на стены: вокруг вас четыре кардинала, которые во главе армии были не хуже господ Гебриана и Гассиона.[72]

— Хорош будет горбатый полководец!

— Горб скроют латы. К тому же вспомните, Александр хромал, а Ганнибал был одноглазым.

— Вы думаете, эта партия доставит вам большие выгоды? — спросил д'Артаньян.

— Она мне доставит покровительство могущественных людей.

— И проскрипции[73] правительства?

— Парламент и мятежи помогут их отменить.

— Все, что вы говорите, могло бы осуществиться, если б удалось разлучить короля с его матерью.

— Этого, может быть, добьются.

— Никогда! — вскричал д'Артаньян с убеждением. — Вы сами тому свидетель, Арамис, вы, знающий Анну Австрийскую так же хорошо, как я. Думаете вы, что она когда-нибудь способна забыть, что сын ее опора, ее защита, залог ее благополучия, ее счастья, ее жизни? Ей следовало бы перейти вместе с ним на сторону знати и бросить Мазарини; но вы знаете лучше, чем кто-либо другой, что у нее есть серьезные причины но покидать его.

— Может быть, вы правы, — задумчиво сказал Арамис. — Я, пожалуй, к ним не примкну…

— К ним! А ко мне? — сказал д'Артаньян.

— Ни к кому. Я священник; какое мне дело до политики? У меня даже требника никогда в руках не бывает. Довольно с меня моей клиентуры: продувных остроумцев-аббатов и хорошеньких женщин. Чем больше путаницы в государственных делах, тем меньше шума из-за моих шалостей; все идет чудесно и без моего вмешательства. Решительно, дорогой друг, я ни во что не стану вмешиваться.

— И в самом деле, мой дорогой, — сказал д'Артаньян, — меня начинает заражать ваша философия. Право, не понимаю, какая муха вдруг меня укусила! У меня есть служба, которая меня кое-как кормит. После смерти Тревиля — бедняга стареет! — я могу стать капиталом. Это совсем не плохой маршальский жезл для гасконского дворянина, младшего в роду, и я чувствую, что вообще имею склонность к пище скромной, но ежедневной. Чем гоняться за приключениями, я лучше приму приглашение Портоса, поеду охотиться в его поместье. Вы знаете, у Портоса есть поместье.

— Как же! Конечно, знаю. Десять миль лесов, болот и лугов; он владыка гор и долин и тягается с нуайонским епископом за феодальные права.

«Отлично, — подумал д'Артаньян, — это-то мне и надо было знать. Портос в Пикардии».

— И он носит теперь свою прежнюю фамилию дю Валлон? — спросил он вслух.

— Да, и прибавил еще к ней фамилию де Брасье; так называется его земля, которая давала некогда права на баронский титул!

— Так что мы увидим Портоса бароном?

— Без сомнения. Особенно хороша будет баронесса Портос!

Оба приятеля расхохотались.

— Итак, — заговорил д'Артаньян, — вы не желаете стать сторонником Мазарини?

— А вы сторонником принцев?

— Нет. Ну, так не будем ничьими сторонниками и останемся друзьями; не будем ни кардиналистами, ни фрондерами.

— Да, — сказал Арамис, — будем мушкетерами.

— Хотя бы в сутане.

— Особенно в сутане, — воскликнул Арамис, — в том-то и прелесть.

— Ну, так прощайте, — сказал, вставая, д'Артаньян.

— Я вас не удерживаю, мой дорогой, — сказал Арамис, — потому что мне негде было бы вас положить. А предложить вам ночевать с Планше в сарае было бы неприлично.

— К тому же я всего в трех милях от Парижа. Лошади отдохнули, не пройдет и часа, как я буду дома.

Д'Артаньян налил себе последний стакан.

— За наше доброе старое время!

— Да, — подхватил Арамис, — к сожалению, оно прошло… Fugit irreparabile tempus…[74] — Ба! Оно, может быть, еще вернется. На всякий случай, если я вам понадоблюсь, запомните: Тиктонская улица, гостиница «Козочка».

— А я — здесь, в иезуитском монастыре. С шести утра до восьми вечера — в двери, с восьми вечера до шести утра — через окно.

— До свиданья, мой дорогой.

— О, я вас так не отпущу, позвольте мне проводить вас.

И Арамис взялся за плащ и шпагу.

«Он хочет удостовериться в моем отъезде», — подумал д'Артаньян.

Арамис свистнул, но Базен дремал в передней над остатками ужина, и Арамис принужден был дернуть его за ухо, чтобы разбудить.

Базен потянулся, протер глаза и попытался опять уснуть.

— Ну-ка, соня, скорей лестницу.

— Да она, — сказал Базен, зевая до ушей, — осталась висеть в окне, лестница-то.

— Тогда давай садовую лестницу. Не видишь разве, господин д'Артаньян с трудом подымался, а спускаться ему будет еще труднее.

Д'Артаньян хотел было уверить Арамиса, что он отлично спустится, но ему пришла в голову одна мысль, и он промолчал.

Базен глубоко вздохнул и ушел за лестницей. Через минуту хорошая и надежная деревянная лестница была приставлена к окну.

— Вот это так лестница, — сказал д'Артаньян, — по такой и женщина поднимется.

Пристальный взгляд Арамиса, казалось, хотел прочесть его мысли в самой глубине сердца, но д'Артаньян выдержал этот взгляд с замечательным простодушием.

К тому же он уже поставил ногу на первую ступеньку и начал спускаться.

В один миг он был на земле. Базен остался у окна.

— Жди тут, — сказал Арамис, — я сейчас вернусь.

Оба направились к сараю; навстречу им вышел Планше, держа под уздцы лошадей.

— Превосходно. Вот толковый и расторопный слуга! Не то что мой лентяй Базен, который ни к черту не годится с тех пор, как служит в церкви.

Ступайте за нами, Планше, — сказал Арамис, — мы пройдемся пешком до конца деревни.

Действительно, друзья прошли всю деревню, толкуя о разных пустяках; у последнего дома Арамис сказал:

— Ну, друг мой, идите своим путем. Счастье вам улыбается, не упускайте его. Помните, счастье — это куртизанка; обращайтесь с ним, как оно того заслуживает. Ну а я останусь в своем ничтожестве и при своей лени.

Прощайте.

— Итак, значит, решено и подписано: мое предложение вам не подходит?

— Оно бы мне очень подошло, — сказал Арамис, — будь я человек как другие, но, повторяю вам, я весь состою из противоречий: то, что ненавижу сегодня, я обожаю завтра, et vice versa.[75] Вы видите, я не могу принять на себя обязательства, как, например, вы, у которого вполне определенные взгляды.

«Врешь, хитрец, — сказал себе д'Артаньян, — наоборот, ты-то умеешь выбрать цель и пробираться к ней тайком».

— Так до свидания, дорогой, — продолжал Арамис, — и спасибо вам за добрые намерения, а в особенности за приятные воспоминания, которые ваше появление пробудило во мне.

Они обнялись. Планше сидел уже на копе. Д'Артаньян также вскочил в седло, он и Арамис еще раз пожали друг другу руки. Всадники пришпорили лошадей и поскакали по направлению к Парижу.

Арамис стоял посреди дороги до тех пор, пока не потерял их из виду.

Но д'Артаньян, отъехав шагов двести, круто осадил лошадь, соскочил наземь, бросил поводья Планше и, вынув из кобуры пистолеты, засунул их себе за пояс.

— Что случилось? — спросил испуганный Планше.

— То, что, как он ни хитрит, — ответил д'Артаньян, — а меня не одурачит. Стой здесь и жди меня, только в стороне от дороги.

С этими словами д'Артаньян перескочил канаву, шедшую вдоль дороги, и пустился через поле, в обход деревни. Он заметил между домом, где жила г-жа де Лонгвиль, и иезуитским монастырем пустырь, окруженный только живой изгородью.

Может быть, час назад ему и нелегко было бы отыскать эту изгородь, но теперь взошла луна, и хотя она время от времени скрывалась за облаками, все же можно было довольно ясно видеть дорогу, даже когда луна исчезала.

Д'Артаньян добрался до изгороди и пошел, крадучись, в ее тени. Проходя мимо дома, где произошла описанная нами сцена, он заметил, что окно Арамиса освещено; по он был уверен, что Арамис еще не вернулся к себе, а когда вернется, то вернется не один.

Действительно, он вскоре услыхал приближающиеся шаги и как будто заглушенные голоса.

Шаги затихли у изгороди.

Д'Артаньян опустился на колени, выискивая себе место, где изгородь была гуще.

В эту минуту, к великому удивлению д'Артаньяна, появилось двое мужчин. Но его удивление длилось недолго; он услышал нежный, благозвучный голос. Один из мужчин был женщиной, переодетой в мужское платье.

— Успокойтесь, милый Рене, — говорил нежный голос, — это никогда больше не повторится. Я обнаружила нечто вроде подземного хода под улицей: нам стоит только поднять одну плиту возле двери, выход открыт.

— О, клянусь вам, принцесса, — ответил другой голос, в котором д'Артаньян узнал голос Арамиса, — если бы ваше доброе имя не зависело от этих предосторожностей и если бы я рисковал только собственной жизнью…

— Да, да, я знаю, вы человек светский и в то же время отважны и храбры. Но вы принадлежите не только мне, вы принадлежите всей нашей партии.

Будьте же осторожны, будьте благоразумны.

— Я всегда повинуюсь, сударыня, — сказал Арамис, — когда мне приказывают таким приятным голосом.

Он нежно поцеловал ее руку.

— Ах! — воскликнул кавалер, обладавший приятным голосом.

— Что такое? — спросил Арамис.

— Разве вы не видите, ветер унес мою шляпу!

Арамис бросился за улетевшей шляпой. Д'Артаньян воспользовался минутой и перешел на другое место, где изгородь была не так густа и он мог свободно рассмотреть таинственного спутника Арамиса. В этот миг луна, быть может, столь же любопытная, как наш офицер, вышла из-за облака, и при ее нескромном свете д'Артаньян узнал большие голубые глаза, золотые волосы и гордую головку герцогини де Лонгвиль.

Арамис, смеясь, вернулся с одной шляпой в руках, а другой на голове, и оба направились к иезуитскому монастырю.

— Отлично, — сказал, вставая и стряхивая пыль с колен, д'Артаньян, теперь я тебя раскусил: ты фрондер и любовник госпожи де Лонгвиль.

XII

ГОСПОДИН ПОРТОС ДЮ БАЛЛОН ДЕ БРАСЬЕ ДЕ ПЬЕРФОН
Благодаря сведениям, полученным от Арамиса, д'Артаньян, помнивший, что истинная фамилия Портоса была дю Валлон, узнал теперь, что по названию поместья, которым он владел, он именуется еще де Брасье и что из за этого поместья он вел процесс с нуайонским епископом.

Следовательно, искать его надо было в окрестностях Нуайона, иначе говоря, на границе Иль де Франса и Пикардии.

Свой маршрут д'Артаньян выработал немедленно. Оп отправится в Даммартен, где сходятся две дороги: одна ведет в Суассон, другая — в Компьен; тут он наведет справки об имении Брасье и, смотря по указанию, поедет прямо или свернет влево.

Планше, который еще не совсем успокоился относительно исхода своей проделки, объявил, что последует за д'Артаньяном на край света, все равно, поедет ли тот прямо или свернет влево Он упросил только своего барина выехать вечером, так как темнота обеспечивала ему большую безопасность. Д'Артаньян посоветовал ему предупредить жену, чтобы успокоить ее, по крайней мере, относительно своей участи, но проницательный Планше уверенно ответил, что жена его не умрет от беспокойства, если не будет знать об его местонахождении, тогда как оп, Планше, напротив, зная невоздержанность ее языка, непременно умрет от беспокойства, если только она будет знать, где он находится.

Эти доводы показались д'Артаньяну настолько вески — ми, что он больше не настаивал, и в восьмом часу вечера, когда туман на улицах начал сгущаться, вышел из гостиницы «Козочка» и в сопровождении Планше выехал из столицы через заставу Сен-Дени.

В полночь оба путешественника были в Даммартене.

Было слишком поздно, чтобы наводить справки Хозяин постоялого двора «Знак креста» уже спал. Д'Артаньян отложил расспросы до завтра.

Наутро он велел позвать трактирщика. Это был один из тех хитрых нормандцев, которые не говорят ни да, ни нет и полагают, что уронят себя в глазах собеседника, ответив без уверток на заданный вопрос. Поняв только, что нужно ехать прямо, д'Артаньян пустился в путь согласно этому неточному указанию. В девять часов утра он прибыл в Нантеиль и остановился там, чтобы позавтракать.

На этот раз трактирщик был откровенный и славный пикардиец. Признав в Планше земляка, он без лишних проволочек дал ему нужные разъяснения. Поместье Брасье находилось в нескольких милях от Вилле-Котре.

Д'Артаньян знал Вилле Котре, так как два-три раза сопровождал туда двор. Вилле Котре было в ту пору одной из королевских резиденций. Он направился в этот город и остановился, как бывало, в гостинице «Золотой дельфин».

Тут он получил исчерпывающие сведения. Он узнал, что поместье Брасье было расположено в четырех милях от города, по что Портоса нужно было искать вовсе не там.

Портос действительно вел тяжбу с нуайонским епископом за поместье Пьерфоп, граничащее с его землями, утомленный судебной волокитой, в которой он ровно ничего не понимал, оп, чтобы покончить с ней, просто купил Пьерфоп и таким-то путем к своим двум прежним фамилиям прибавил еще третью Он именовался теперь дю Валлон де Брасье де Пьерфон и жил в своем новом имении.

За отсутствием другой славы Портос, очевидно, метил в маркизы Карабасы.[76]

Приходилось опять пережидать до завтра. Лошади сделали за день десять миль и очень устали.Правда, можно было взять других, по предстояло ехать лесом, а Планше, как нам известно, не любил лесов ночью.

Была и другая вещь, которую не любил Планше, а именно — пускаться в путь натощак: поэтому, проснувшись поутру, д'Артаньян нашел на столе готовый завтрак. Трудно было сердиться на такое внимание, и д'Артаньян сел за стол. Нечего и говорить, что Планше, вернувшись к былым обязанностям, вернул себе прежнее смирение; поэтому доедать остатки со стола д'Артаньяна он стыдился не больше, чем г-жа де Мотвиль или г-жа де Фаржи, доедавшие блюда со стола Анны Австрийской.

Выехать поэтому удалось только около восьми часов утра. Ошибиться было невозможно: следовало ехать но дороге, ведущей из Вилле-Котре в Компьен, и, миновав лес, свернуть направо.

Стояло прекрасное весеннее утро; птицы пели на высоких деревьях, и солнечный свет на лесных прогалинах казался завесой золотистой кисеи.

Кое-где солнечные лучи с трудом пробивались сквозь плотный свод листвы, и во мраке тонули стволы старых дубов, на которые карабкались, завидев путешественников, проворные белки. Вся природа в это раннее утро дышала радующим сердце ароматом травы, цветов И листьев. Д'Артаньян, которому надоел смрад Парижа, находил, что человек, который носит имена трех поместий, нанизанные одно на другое, может быть вполне счастлив в подобном раю. И он подумал, покачав головой: «Будь я на месте Портоса и сделай мне д'Артаньян предложение, которое я собираюсь сделать Портосу, уже понятно, что бы я ответил д'Артаньяну».

А Планше не думал ничего: он переваривал свой завтрак.

На опушке леса д'Артаньян увидел указанную ему дорогу, а в конце дороги башни огромного феодального замка.

— Ого, — проворчал он, — этот замок, кажется, принадлежал старшей ветви рода герцогов Орлеанских. Уж не вошел ли Портос в сделку с герцогом де Лонгвилем?

— Ай да поместье, сударь! Хорошо управляется! — сказал Планше. — И если оно принадлежит господину Портосу, то его можно поздравить.

— Не вздумай только, черт побери, назвать его Портосом, — сказал д'Артаньян, — или даже дю Валлоном. Называй его де Брасье или де Пьерфон. Ты погубишь все ваше дело.

По мере приближения к замку, который привлек их внимание, д'Артаньян стал убеждаться, что тут не может жить его друг. Башни, хотя и прочные, как вчера выстроенные, были пробиты и разворочены, точно какой-то великан изрубил их топором.

Доехав до конца дороги, д'Артаньян увидел у своих ног чудесную долину, в глубине которой дремало небольшое прелестное озеро, окруженное разбросанными там и сям домами с соломенными и черепичными крышами; казалось, они почтительно признавали своим сюзереном стоявший тут же красивый замок, построенный в начале царствования Генриха IV и украшенный флюгерами с гербом владельца.

На этот раз д'Артаньян не усомнился, что он перед жилищем Портоса.

Дорога вела прямо к красивому замку, который рядом со своим предком на горе напоминал современного щеголя рядом с закованным в железо рыцарем времени Карла VII. Д'Артаньян пустил лошадь рысью. Планше поторапливал своего скакуна, стараясь не отстать от хозяина.

Через десять минут д'Артаньян въехал в аллею, обсаженную прекрасными тополями и упиравшуюся в железную решетку с позолоченными остриями и перекладинами. Посреди этой аллеи какой-то господин весь в зеленом и раззолоченный, как решетка, сидел верхом на толстом низком жеребце. Справа и слева от него вытянулись два лакея в ливреях с позументами на всех швах; поодаль толпой стояли почтительные крестьяне.

«Уж не владетельный ли это господин дю Валлон де Брасье де Пьерфон? — сказал про себя д'Артаньян. — Бог мой, как он съежился с тех пор, как перестал называться Портосом».

— Это не может быть он, — сказал Планше, отвечая на мысль д'Артаньяна. — В господине Портосе шесть футов росту, а в этом и пяти не наберется.

— Однако этому господину очень низко кланяются.

Сказав это, д'Артаньян двинулся по направлению к жеребцу, лакеям и важному господину. Чем ближе он подъезжал, тем более ему казалось, что он узнает черты его лица.

— Господи Иисусе! — воскликнул Планше, который тоже как будто признал его. — Сударь, неужели это он?

При этом восклицании человек на коне медленно и весьма величаво обернулся, и путешественники увидели во всем блеске круглые глаза, румяную рожу и блаженную улыбку Мушкетона.

И точно, это был Мушкетон, жирный, пышущий здоровьем и довольством.

Узнав д'Артаньяна, он — не то что этот лицемер Базен — поспешно слез со своего жеребца и с обнаженной головой пошел навстречу офицеру. И почтительная толпа круто повернулась к новому светилу, затмившему прежнее.

— Господин д'Артаньян! Господин д'Артаньян! — вырвалось из толстых щек Мушкетона, захлебывавшегося от радости. — Господин д'Артаньян! Ах, какая радость для моего господина и хозяина дю Валлона де Брасье до Пьерфона!

— Милейший Мушкетон! Так твой господин здесь?

— Вы в его владениях.

— Но какой же ты нарядный, жирный, цветущий! — продолжал д'Артаньян, без устали перечисляя перемены, происшедшие под влиянием благоденствия в некогда голодном парне.

— Да, да, слава богу, сударь, — ответил Мушкетон, — я чувствую себя недурно.

— Что же ты ничего не скажешь своему другу Планше?

— Планше, друг мой Планше, ты ли это? — вскричал Мушкетон, с распростертыми объятиями и со слезами на глазах бросаясь к Планше.

— Я самый, — ответил благоразумный Планше, — я хотел только проверить, не заважничал ли ты.

— Важничать перед старым другом! Нет, Планше, никогда! Ты этого и сам не думаешь, или плохо ты знаешь Мушкетона.

— Ну и хорошо! — сказал Планше, соскочив с лошади и, в свою очередь, обнимая Мушкетона. Ты не то что эта каналья Базен, продержавший меня два часа в сарае и даже не подавший вида, что он знаком со мной.



И Планше с Мушкетоном расцеловались с чувством, весьма растрогавшим присутствующих, решивших, ввиду высокого положения Мушкетона, что Планше какой-нибудь переодетый вельможа.

— А теперь, сударь, — сказал Мушкетон, освободившись от объятий Планше, безуспешно пытавшегося сомкнуть руки на спине своего друга, — а теперь, сударь, позвольте мне вас покинуть, так как я не хочу, чтобы мой барин узнал о вашем приезде от кого-либо, кроме меня; он не простит мне, что я допустил опередить себя.

— Старый друг! — сказал д'Артаньян, избегая называть Портоса и старым и новым именем. — Так он еще не забыл меня?

— Забыть? Это ему-то? — воскликнул Мушкетон. — Да не проходило дня, чтобы мы не ожидали известия о вашем назначении маршалом либо вместо господина до Гассиона, либо вместо господина де Бассомпьера.

На губах д'Артаньяна промелькнула одна из тех редких грустных улыбок, что остались в глубине его сердца как след разочарований молодости.

— А вы, мужичье, — продолжал Мушкетон, — оставайтесь при его сиятельстве графе д'Артаньяне и постарайтесь как можно лучше служить ему, пока я съезжу доложить монсеньеру о его приезде.

И, взобравшись при помощи двух сердобольных душ на своего дородного коня, в то время как более расторопный Планше вскочил без чужой помощи на своего, Мушкетон поскакал по лужайке мелким галопом, свидетельствовавшим более о прочности спины, чем о быстроте ног его скакуна.

— Вот хорошее начало! — сказал д'Артаньян. — Здесь нет ни тайн, ни притворства, ни политики; здесь смеются во все горло, плачут от радости, у всех лица в аршин шириной. Право, мне кажется, что сама природа справляет праздник, что деревья, вместо листьев и цветов, убраны зелеными и розовыми ленточками.

— А мне, — сказал Планше, — кажется, что я отсюда чую восхитительнейший запах жаркого и вижу почетный караул поварят, выстроившихся нам навстречу. Ах, сударь, уж и повар должен быть у господина де Пьерфона: он ведь любил хорошо покушать еще тогда, когда именовался всего-навсего Портосом.

— Стой, — сказал д'Артаньян, — ты меня пугаешь! Если действительность соответствует внешним признакам, я пропал. Такой счастливый человек никогда не отступится от своего счастья, и меня ждет неудача, как у Арамиса.

XIII

КАК Д'АРТАНЬЯН, ВСТРЕТИВШИСЬ С ПОРТОСОМ, УБЕДИЛСЯ, ЧТО НЕ В ДЕНЬГАХ СЧАСТЬЕ
Д'Артаньян въехал за решетку и очутился перед замком. Едва он соскочил с лошади, как какой-то великан появился на крыльце. Следует отдать должное д'Артаньяну: независимо от всяких эгоистических соображений, сердце его радостно забилось при виде высокой фигуры и воинственного лица, сразу напомнившего ему, какой это храбрый и добрый человек.

Он взбежал на крыльцо и бросился в объятия Портоса; вся челядь, выстроившаяся кружком на почтительном расстоянии, смотрела на них с любопытством. Мушкетон в первом ряду утирал себе глаза. Бедняга не переставал плакать с той минуты, как узнал д'Артаньяна и Планше.

Портос взял приятеля за руку.

— Ах, как я рад опять вас видеть, дорогой д'Артаньян! — воскликнул он (теперь вместо баритона он говорил басом). — Вы, значит, меня не забыли.

— Забыть вас? Ах, дорогой дю Валлон, можно ли забыть лучшие дни молодости, и своих верных друзей, и пережитые вместе опасности. Увидя вас, я припомнил каждый миг нашей былой дружбы.

— Да, да, — сказал Портос, подкручивая усы и стараясь придать им прежний щегольской вид, который они утратили за время его затворничества. — Да, славные дела совершали мы в свое время, — было над чем поломать голову бедному кардиналу.

И он тяжело вздохнул. Д'Артаньян взглянул на него.

— Во всяком случае, — продолжал томно Портос, — добро пожаловать, дорогой друг, вы меня развлечете. Мы затравим завтра зайца в моих превосходных полях или косулю в моих великолепных лесах. Мои четыре борзые слывут самыми легкими в наших краях, а гончие у меня такие, что равных им не найти на двадцать миль в окружности.

И Портос вздохнул второй раз.

«Ого! — подумал Д'Артаньян. — Неужели мой приятель не так счастлив, как кажется?»

— Но прежде всего, — ответил он, — вы представите меня госпоже дю Валлон, потому что я помню любезное приглашение, которое вы мне прислали и в котором она соблаговолила приписать несколько строк.

Третий вздох Портоса.

— Я потерял госпожу дю Валлон два года тому назад и до сих пор скорблю об этом. Потому-то я и уехал из моего замка Валлон, близ Корбея, и поселился в Брасье, а из-за этого переезда в конце концов прикупил вот это именье. Бедная госпожа дю Валлон! — продолжал Портос, делая унылую мину. — У нее был не очень покладистый характер, но под конец она все же примирилась с моими привычками и вкусами.

— Значит, вы богаты и свободны? — сказал Д'Артаньян.

— Увы, — ответил Портос, я вдовец, и у меня сорок тысяч дохода. Пойдемте завтракать. Хотите?

— И очень, — ответил Д'Артаньян. — Утренний воздух возбудил мой аппетит.

— Да, — заметил Портос, — у меня превосходный воздух.

Они вошли в замок. Внутри все сверху донизу сияло позолотой: золоченые карнизы, золоченая резьба, золоченая мебель.

Накрытый стол ожидал их.

— Вот видите, — сказал Портос, — так у меня всегда.

— Черт возьми, я восхищен! Такого стола и у короля не бывает.

— Да, я слышал, что Мазарини его очень скверно кормит. Отведайте котлет, милый Д'Артаньян. Из собственной баранины.

— У вас очень нежные бараны, могу вас поздравить.

— Да, они откармливаются на моих превосходных лугах.

— Дайте мне еще.

— Нет, попробуйте лучше зайца. Я убил его вчера в одном из моих заповедников.

— Черт! Как вкусно! Да вы кормите ваших зайцев, верно, одной богородичной травкой!

— А как вам нравится мое вино? Не правда ли, приятное?

— Оно превосходно.

— А тем не менее это местное.

— В самом деле?

— Да, небольшой виноградничек на южном склоне горы: он дает двадцать мюидов.

— Великолепный сбор.

Портос вздохнул в пятый раз. Д'Артаньян считал вздохи Портоса.

— Но послушайте наконец, — сказал он, желая разрешить эту загадку, можно подумать, друг мой, что вас что-то печалит? Уж не больны ли вы?

Разве здоровье…

— Превосходно, мой друг, лучше, чем когда-либо: я убью быка ударом кулака.

— Значит, семейные огорчения?..

— Семейные? К счастью, у меня нет семьи.

— Чем же тогда вызваны ваши вздохи?

— Я буду откровенен с вами, мой друг, — сказал Портос. — Я несчастлив.

— Вы несчастливы, Портос? Вы, владеющий замками, лугами, холмами, лесами, — вы, имеющий, наконец, сорок тысяч ливров доходу, вы несчастливы?

— Дорогой мой, — отвечал Портос, — правда, у меня все есть, но я одинок среди всего этого.

— А, понимаю: вы окружены нищими, знаться с которыми для вас унизительно…

Портос слегка побледнел и осушил огромный стакан вина со своего виноградника.

— Нет, не то, — сказал он, — скорее наоборот. Эти мелкопоместные дворянчики, которые все имеют кой-какие титулы и считают себя потомками Фарамонда,[77] Карла Великого или по меньшей мере Гуго Капета.[78] Так как я был новоприбывший, я должен был первый к ним ехать, вначале я так и делал; но вы знаете, мой милый, госпожа дю Валлон… (здесь Портос словно поперхнулся) госпожа дю Валлон была сомнительная дворянка. Первый раз она была замужем, — мне кажется, Д'Артаньян, вам это известно, — за стряпчим; это, по их мнению, было отвратительно. Они так и выразились: «отвратительно». Вы понимаете, за такое выражение можно убить тридцать тысяч человек. Я убил двоих; это заставило остальных замолчать, но не принесло мне их дружбы. Так что теперь я лишен всякого общества; живу один, скучаю, дохну с тоски.

Д'Артаньян улыбнулся; он знал теперь слабое место в готовил удар.

— Но в конце концов, — сказал он, — вы же сами дворянин и женитьба не отняла у вас дворянства.

— Да, но, понимаете, я не принадлежу к исторической знати, как, например, Куси, довольствовавшиеся титулом «сир», или Роганы, которые не хотели быть герцогами; я вынужден уступать этим людям, которые все графы и виконты; в церкви, на всех церемониях, всюду они пользуются преимуществами передо мною, и я ничего с этим не могу поделать. Ах, если б только я был…

— Барон, не так ли? — окончил Д'Артаньян фразу приятеля.

— Ах! — воскликнул Портос, просияв. — Ах, если б я был барон!

«Отлично, — подумал Д'Артаньян, — тут успех обеспечен».

— А знаете, дорогой друг, — сказал он Портосу, — этот-то титул, которого вы так желаете, я и привез вам сегодня.

Портос подпрыгнул так, что все кругом затряслось; две-три бутылки, потеряв равновесие, скатились со стола и разбились. Мушкетон прибежал на шум, и в дверях появился Планше с набитым ртом и салфеткой в руках.

— Вы меня звали, монсеньер? — спросил Мушкетон.

Портос сделал знак Мушкетону подобрать осколки стекла.

— Я рад видеть, — сказал Д'Артаньян, — что этот славный малый по-прежнему при вас.

— Он мой управляющий, — ответил Портос. — Он умеет-таки обделывать свои делишки, этот мошенник, сразу видно, — сказал он громко, — но, прибавил он, понижая голос, — он мне предан и не покинет меня ни за что на свете.

«И притом зовет тебя монсеньером», — подумал д'Артаньян.

— Можете идти, Мустон, — сказал Портос.

— Вы сказали Мустон? Ах, да, понимаю, сокращенное имя, Мушкетон — это слишком длинно!

— Да, и к тому же от этого имени за целую милю пахнет казармой. Однако мы говорили о деле, когда вошел этот дуралей.

— Да, — сказал Д'Артаньян. — Но отложим разговор до другого времени, а то ваши люди могут что-нибудь пронюхать: быть может, тут есть шпионы.

Вы понимаете, Портос, это дело важное.

— Черт побери! — проговорил Портос. — Что ж, пойдемте прогуляться по парку, для пищеварения.

— С удовольствием, — сказал д'Артаньян.

Так как плотный завтрак подошел к концу, они отправились осматривать великолепный сад. Каштановые и липовые аллеи окружали участок, по крайней мере, десятин в тридцать. В садках, обсаженных частой живой изгородью, резвились кролики, играя в высокой траве.

— Честное слово, — сказал д'Артаньян, — парк у вас так же великолепен, как и все остальное; а если у вас в прудах столько же рыбы, сколько кроликов в садках, то вы должны быть счастливейшим человеком в мире, разке что вы разлюбили охоту и не сумели пристраститься к рыбной ловле.

— Рыбу ловить, мой друг, я предоставляю Мушкетону: это мужицкое удовольствие. Охотой же я иногда занимаюсь, другими словами, когда я скучаю, то сажусь здесь на мраморной скамейке, приказываю подать мне ружье, привести Гредине — это моя любимая охотничья собака — и стреляю кроликов.

— Это очень весело, — сказал д'Артаньян.

— Да, — ответил со вздохом Портос, — это очень весело.

Д'Артаньян уже перестал считать вздохи Портоса.

— Потом, — прибавил Портос, — Гредине их отыскивает и сам относит к повару: он хорошо выдрессирован.

— Какой чудесный пес! — сказал д'Артаньян.

— Но оставим Гредине, — продолжал Портос. — Если хотите, я вам его подарю, он мне уже надоел; вернемтесь теперь к нашему делу.

— Извольте, — сказал д'Артаньян. — Но, дорогой друг, чтобы вы не могли потом упрекнуть меня в вероломстве, я вас предупреждаю, что вам придется совершенно изменить образ жизни.

— Как так?

— Снова надеть боевое снаряжение, подпоясать шпагу, подвергаться опасностям, оставляя подчас в пути куски своей шкуры, — словом, зажить прежнею жизнью, понимаете?

— Ах, черт возьми! — пробормотал Портос.

— Да, я понимаю, что вы избаловались, милый друг; вы отрастили брюшко, рука утратила прежнюю гибкость, которую, бывало, вы не раз доказывали гвардейцам кардинала.

— Ну, рука-то еще не плоха, клянусь вам, — сказал Портос, показывая свою ручищу, похожую на баранью лопатку.

— Значит, мы будем воевать?

— Ну, разумеется.

— А с кем?

— Вы следите за политикой, мой друг?

— Я? И не думаю.

— Тем лучше. Словом, вы за кого: за Мазарини или за принцев?

— Я просто ни за кого.

— Иными словами, вы за нас? Тем лучше, Портос, это выгоднее всего.

Итак, мой милый, я вам скажу: я приехал от кардинала.

Это слово оказало такое действие на Портоса, как будто был все еще 1640 год и речь шла о настоящем кардинале.

— Ого! Что же угодно от меня его преосвященству?

— Его преосвященство желает, чтоб вы поступили к нему на службу.

— А кто сказал ему обо мне?

— Рошфор. Помните?

— Еще бы, черт возьми! Тот самый, что, бывало, так досаждал нам, по чьей милости нам пришлось столько гонять по проезжим дорогам! Тот, кого вы трижды угостили шпагой, и ему, можно сказать, не зря досталось!

— Но знаете ли вы, что он стал нашим другом? — спросил д'Артаньян.

— Нет, не знал. Он, видно, незлопамятен…

— Вы ошибаетесь, Портос, — возразил д'Артаньян, — это я незлопамятен.

Портос не совсем понял эти слова, но, как мы знаем, он не отличался сообразительностью.

— Так вы говорите, — продолжал он, — что граф Рошфор говорил обо мне кардиналу?

— Да, а затем королева.

— Королева?

— Чтобы внушить нам доверие к нему, она даже дала ему знаменитый алмаз, помните, который я продал господину Дезэссару и который, не знаю каким образом, снова очутился в ее руках.

— Но мне кажется, — заметил Портос со свойственным ему неуклюжим здравомыслием, — она бы лучше сделала, если б возвратила его вам.

— Я тоже так думаю, — ответил д'Артаньян. — Но что поделаешь, у королей и королев бывают иногда странные причуды. А так как в конце концов в их власти богатство и почести и от них исходят деньги и титулы, то и питаешь к ним преданность.

— Да, питаешь к ним преданность… — повторил Портос. — Значит, в настоящую минуту вы преданы?..

— Королю, королеве и кардиналу. Более того, я поручился и за вас.

— И вы говорите, что заключили некоторые условия относительно меня?

— Блестящие, мой дорогой, блестящие. Прежде всего, у вас есть деньги, не так ли? Сорок тысяч ливров дохода, сказали вы?

Портос вдруг встревожился.

— Ну, милый мой, — сказал он, — лишних денег ни у кого не бывает.

Наследство госпожи дю Валлон несколько запутано, а я не мастер вести тяжбы, так что и сам перебиваюсь, как могу.

«Он боится, что я приехал просить у него взаймы», — подумал д'Артаньян.

— Ах, мой друг, — сказал он громко, — тем лучше, если у вас заминка в делах.

— Почему: тем лучше? — спросил Портос.

— Да потому, что его преосвященство даст вам все: земли, деньги, титулы.

— А-а-а! — протянул Портос, вытаращив глаза при последнем слове д'Артаньяна.

— При прежнем кардинале, — продолжал д'Артаньян, — мы не умели пользоваться случаем, а ведь была возможность. Я говорю не о вас: у вас сорок тысяч доходу, и вы, по-моему, счастливейший человек на свете…

Портос вздохнул.

— Но тем не менее, — продолжал д'Артаньян, — несмотря на ваши сорок тысяч ливров доходу, а может быть, именно в силу этих сорока тысяч ливров, мне кажется, что маленькая коронка на дверцах вашей кареты выглядела бы очень недурно, а?

— Ну разумеется.

— Так вот, друг мой, заслужите ее: она на конце вашей шпаги. Мы не повредим друг другу. Ваша цель — титул, моя — деньги… Мне бы только заработать достаточно, чтобы восстановить Артаньян, пришедший в упадок с тех пор, как мои предки разорились на крестовых походах, да прикупить по соседству акров тридцать земли, — больше мне не нужно. Я поселюсь там и спокойно умру.

— А я, — сказал Портос, — хотел бы быть бароном.

— Вы им будете.

— А о других наших друзьях вы тоже вспомнили? — спросил Портос.

— Конечно. Я виделся с Арамисом.

— А ему чего хочется? Быть епископом?

— Представьте себе, — ответил д'Артаньян, не желавший разочаровывать Портоса, — что Арамис стал монахом и иезуитом и живет как медведь; он отрекся от всего земного и помышляет только о спасении души. Мои предложения не могли поколебать его.

— Тем хуже! — сказал Портос. — Он был человек с головой. А Атос?

— Я еще не видался с ним, но поеду к нему от вас. Не знаете ли, где его искать?

— Близ Блуа, в маленьком именьице, которое он унаследовал от какого-то родственника.

— А как оно называется?

— Бражелон. Представьте себе, друг мой, Атос, который и так родовит, как император, вдруг еще наследует землю, дающую право на графский титул! Ну на что ему эти графства? Графство де Ла Фер, графство де Бражелон!

— Тем более что у него нет детей, — сказал д'Артаньян.

— Гм, я слыхал, что он усыновил одного молодого человека, который очень похож на него лицом.

— Атос, наш Атос, который был добродетелен, как Сципион![79] Вы с ним виделись?

— Нет.

— Ну, так я завтра же повидаюсь с ним и расскажу о вас. Боюсь только, — но это между нами, — что из-за своей несчастной слабости к вину он состарился и опустился.

— Да, правда, он много пил.

— К тому же он старше нас всех, — заметил д'Артаньян.

— Всего несколькими годами; важная осанка очень его старила.

— Да, это верно. Итак, если Атос будет с нами — великолепно; ну, а если не будет, мы и без него обойдемся. Мы и вдвоем стоим целой дюжины.

— Да, — сказал Портос, улыбаясь при воспоминании о своих былых подвигах, — но вчетвером мы стоили бы тридцати шести; тем более что дело будет не из легких, судя по вашим словам.

— Не легкое для новичка, но не для нас.

— А сколько оно продлится?

— Пожалуй, хватит года на три, на четыре, черт возьми!

— Драться будем много?

— Надеюсь.

— Тем лучше в конце концов, тем лучше! — восклицал Портос. — Вы представить себе не можете, как мне с той поры, что я сижу здесь, хочется размять кости! Иной раз, в воскресенье, после церкви, я скачу на коне по полям и лугам моих соседей в чаянии какой-нибудь доброй стычки, так как чувствую, что она мне необходима; но ничего не случается, мой милый.

То ли меня уважают, то ли боятся, что более вероятно. Мне позволяют вытаптывать с собаками поля люцерны, позволяют над всеми издеваться, и я возвращаюсь, скучая еще больше, вот и все. Скажите мне, по крайней мере, теперь в Париже уже не так преследуют за поединки?

— Ну, мой милый, тут все обстоит прекрасно. Нет никаких эдиктов, ни кардинальской гвардии, ни Жюссака и ему подобных сыщиков, ничего. Под любым фонарем, в трактире, где угодно: «Вы фрондер?» — вынимаешь шпагу, и готово. Гиз убил Колиньи посреди Королевской площади, и ничего — сошло.

— Вот это славно! — сказал Портос.

— А затем, в скором времени, — продолжал д'Артаньян, — у нас будут битвы по всем правилам, с пушками, с пожарами, — все что душе угодно.

— Тогда я согласен.

— Даете мне слово?

— Да, решено! Я буду колотить за Мазарини направо и налево. Но…

— Что «но»?

— Пусть он сделает меня бароном.

— Э, черт возьми! Да это уж решено заранее. Я вам сказал и повторяю, что ручаюсь за ваше баронство.

Получив это обещание, Портос, который никогда не сомневался в слове своего друга, повернул с ним обратно в замок.

XIV

ПОКАЗЫВАЮЩАЯ, ЧТО ЕСЛИ ПОРТОС БЫЛ НЕДОВОЛЕН СВОЕЙ УЧАСТЬЮ, ТО МУШКЕТОН БЫЛ СОВЕРШЕННО УДОВЛЕТВОРЕН СВОЕЮ
На обратном пути к замку Портос был погружен в мечты о своем будущем баронстве, а д'Артаньян размышлял о жалкой природе человека, всегда недовольного тем, что у него есть, и постоянно стремящегося к тому, чего у него нет. Д'Артаньян, будь он на месте Портоса, счел бы себя счастливейшим человеком на свете. А чего недоставало для счастья Портосу? Пяти букв, которые он имел бы право писать впереди всех своих имен и фамилий, да еще коронки, нарисованной на дверцах кареты.

«Видно, суждено мне, — подумал д'Артаньян, — всю жизнь глядеть направо и налево и так и не увидеть ни разу вполне счастливого лица».

Но не успел он сделать этот философский вывод, как судьба словно захотела опровергнуть его. Едва расставшись с Портосом, ушедшим отдать кой-какие приказания своему повару, д'Артаньян заметил, что к нему приближается Мушкетон. Лицо доброго малого, если не считать легкого волнения, которое, подобно летнему облачку, не столько омрачало его, сколько чуть-чуть затуманивало, казалось лицом вполне счастливого человека.

«Вот то, чего я искал, — подумал д'Артаньян. — Но, увы, бедняга не знает, зачем я приехал».

Мушкетон остановился на приличном расстоянии. Д'Артаньян сел на скамью и знаком подозвал его к себе.

— Сударь, — сказал Мушкетон, воспользовавшись позволением, — я хочу вас попросить об одной милости.

— Говори, мой друг, — сказал д'Артаньян.

— Я не смею, я боюсь, как бы вы не подумали, что благоденствие испортило меня.

— Значит, ты счастлив, мой друг? — спросил д'Артаньян.

— Так счастлив, как только возможно, и все же в ваших силах сделать меня еще счастливее.

— Что ж! Говори. Если дело зависит только от меня, то считай, что оно уже сделано.

— О, сударь, оно зависит только от вас!

— Я жду.

— Сударь, милость, о которой я вас прошу, заключается в том, чтоб вы называли меня не Мушкетоном, а Мустоном. С тех пор как я имею честь состоять управляющим его милости, я ношу это имя, как более достойное и внушающее почтение моим подчиненным. Вы сами знаете, сударь, как необходима субординация для челяди.

Д'Артаньян улыбнулся: Портос удлинял свою фамилию, Мушкетон укорачивал свою.

— Так как же, сударь? — спросил, трепеща, Мушкетон.

— Ну, конечно, мой милый Мустон, конечно, — ответил Д'Артаньян. Будь покоен, я не забуду твоей просьбы и, если тебе угодно, даже не буду впредь говорить тебе «ты».

— О! — воскликнул, покраснев от радости, Мушкетон. — Если вы окажете мне такую честь, сударь, я буду вам признателен всю жизнь. Но, может быть, я прошу уж слишком многого?

«Увы, — подумал Д'Артаньян. — Это совсем мало по сравнению с теми неожиданными напастями, которые я навлеку на беднягу, встретившего меня так сердечно!»

— А вы долго пробудете у нас, сударь? — спросил Мушкетон.

Лицо его, обретя прежнюю безмятежность, расцвело опять, как пион.

— Я уезжаю завтра, мой друг, — ответил Д'Артаньян.

— Ах, сударь, неужели вы приехали только для того, чтобы огорчить нас?

— Боюсь, что так, — произнес Д'Артаньян совсем тихо, и отступавший с низкими поклонами Мушкетон его не расслышал.

Раскаяние терзало д'Артаньяна, несмотря на то что сердце его изрядно очерствело.

Он не сожалел о том, что увлек Портоса на путь, опасный для его жизни и благополучия, ибо Портос охотно рискнул бы всем этим ради баронского титула, о котором мечтал пятнадцать лет; но Мушкетон-то желал только одного: чтобы его звали Мустоном; так не жестоко ли было отрывать его от блаженной и сытой жизни? Д'Артаньян раздумывал об этом, когда вернулся Портос.

— За стол, — сказал Портос.

— Как за стол? — спросил д'Артаньян. — Который же теперь час?

— Уже второй, мой милый.

— Ваше обиталище, Портос, просто рай: здесь забываешь о времени. Я следую за вами, хоть я и не голоден.

— Идем, идем. Если не всегда можно есть, то пить всегда можно; это один из принципов бедняги Атоса, и в его правоте я убедился с тех пор, как начал скучать.

Д'Артаньян, который, как истый гасконец, был по натуре весьма умерен, по-видимому, не очень верил в правильность аксиомы Атоса; все-таки он старался по мере сил не отставать от хозяина дома.

Однако, глядя, как ест Портос, и сам усердно прихлебывая вино, Д'Артаньян не мог отделаться от мысли о Мушкетоне, тем более что Мушкетон, не прислуживая сам за столом, что при нынешнем положении было бы ниже его достоинства, то и дело появлялся у дверей и выказывал свою благодарность д'Артаньяну, посылая им вина самые лучшие и самые выдержанные.

Поэтому, когда за десертом Портос по знаку д'Артаньяна отпустил лакеев и друзья остались вдвоем, д'Артаньян обратился к Портосу:

— А кто же будет вас сопровождать в поход, Портос?

— Конечно же, Мустон, — ответил спокойно Портос.

Д'Артаньян был поражен. Ему уже представилось, как переходит в скорбную гримасу радушная улыбка управителя.

— А ведь Мустон, — сказал Д'Артаньян, — уже не первой молодости, мой милый; к тому же он разжирел и, может быть, утратил навык к боевой службе.

— Я знаю, но я привык к нему. Да, впрочем, он и сам не захочет покинуть меня: он слишком меня любит.

«О, слепое самолюбие!» — подумал Д'Артаньян.

— Но ведь и у вас самого, кажется, служит все тот же лакей: этот добрый, храбрый, сметливый… как бишь его зовут?

— Планше. Да, он снова у меня, но теперь он больше не лакей.

— А кто же?

— На свои тысячу шестьсот ливров, — помните, те деньги, которые он заработал при осаде Ла-Рошели, доставив письмо лорду Винтеру, — он открыл лавочку на улице Менял и стал кондитером.

— Так он кондитер на улице Менял? Зачем же он у вас служит?

— Он немножко напроказил и боится неприятностей.

И мушкетер рассказал своему другу, как он встретил Планше.

— Да, милый мой, — сказал Портос, — что, если б кто-нибудь сказал вам в былое время, что Планше спасет Рошфора, а вы потом укроете его от преследования?

— Я не поверил бы. Но что поделаешь? События меняют человека.

— Совершенно верно, — согласился Портос, — но что не меняется или, вернее, что меняется к лучшему — это вино. Отведайте-ка испанское, которое так ценил наш друг Атос: это херес.

В эту минуту управитель вошел за приказаниями относительно завтрашнего меню, а также предполагаемой охоты.

— Скажи-ка, Мустон, — спросил Портос, — мое оружие в порядке?

Д'Артаньян забарабанил по столу пальцами, чтобы скрыть свое смущение.

— Ваше оружие, монсеньер? — спросил Мушкетон. — Какое оружие?

— Да мои доспехи, черт возьми!

— Какие доспехи?

— Боевые доспехи.

— Да, монсеньер, — я так думаю, по крайней мере.

— Осмотри их завтра и, если понадобится, вели почистить. Какая лошадь у меня самая резвая?

— Вулкан.

— А самая выносливая?

— Баярд.

— А ты какую больше всего любишь?

— Я люблю Рюсто, монсеньер, это славная лошадка, мы с ней прекрасно ладим.

— Она вынослива, не правда ли?

— Помесь нормандской породы с мекленбургской. Может бежать день и ночь без передышки.

— Как раз то, что нам нужно. Ты приготовишь к походу этих трех лошадей и вычистишь или велишь вычистить мое оружие; да пистолеты для себя и охотничий нож.

— Значит, мы отправляемся путешествовать? — тревожно спросил Мушкетон.

Д'Артаньян, выстукивавший до сих пор неопределенные аккорды, забарабанил марш.

— Получше того, Мустон! — ответил Портос.

— Мы едем в поход, сударь? — спросил управитель, и розы на его лице сменились лилиями.

— Мы опять поступаем на военную службу, Мустон! — ответил Портос, стараясь лихо закрутить усы и придать им воинственный вид, от которого они давно отвыкли.

Едва раздались эти слова, как Мушкетон затрепетал; его толстые с красноватыми прожилками щеки дрожали. Он взглянул на д'Артаньяна с таким невыразимо грустным упреком, что офицер не мог вынести этого без волнения. Потом он пошатнулся и сдавленным голосом спросил:

— На службу? На службу в королевской армии?

— И да и нет. Мы будем опять сражаться, искать всяких приключений словом, будем вести прежнюю жизнь.

Последние слова как громом поразили Мушкетона. Именно эта самая ужасная «прежняя жизнь» и делала «теперешнюю» столь приятной.

— О, господи! Что я слышу? — воскликнул Мушкетон, бросая еще более умоляющий взгляд на д'Артаньяна.

— Что делать, мой милый Мустон! — сказал д'Артаньян. — Значит, судьба…

Несмотря на то что д'Артаньян постарался не назвать его на «ты» и выговорил его имя так, как хотелось Мушкетону, тот все же почувствовал удар, и удар был столь ужасен, что он вышел, забыв от волнения затворить двери.

— Славный Мушкетон! Он сам не свой от радости, — сказал Портос топом, которым Дон-Кихот, вероятно, поощрял Санчо седлать своего Серого для последнего похода.

Оставшись одни, друзья заговорили о будущем и принялись строить воздушные замки. От славного винца Мушкетона д'Артаньяну уже мерещились груды сверкающих червонцев и пистолей, а Портосу — голубая лента и герцогская мантия. Во всяком случае, они оба дремали за столом, когда слуги пришли, чтобы пригласить их лечь в постель.

На следующее утро, однако, д'Артаньян несколько утешил Мушкетона, объявив ему, что война, по всей вероятности, будет все время вестись в самом Париже и поблизости от замка Валлон, расположенного в окрестностях Корбея, или же около Брасье, лежащего близ Мелена, а также возле Пьерфона, находящегося между Компьенем и Вилле-Котре.

— Но мне кажется, что прежде… — робко начал Мушкетон.

— О! — сказал д'Артаньян. — Нынче война ведется не так, как прежде.

Теперь все дело в дипломатии: спросите об этом Планше.

Мушкетон пошел наводить справки у своего старого друга, который подтвердил ему все, что сказал д'Артаньян.

— Только, — прибавил он, — в этой войне пленников подчас вешают.

— Черт возьми, — сказал Мушкетон, — кажется, я все же предпочел бы осаду Ла-Рошели.

А Портос предоставил своему гостю случай убить на охоте косулю, обошел с ним и свои леса, и свои горы, и свои пруды, показал ему своих борзых, свою свору гончих, Гредине — одним словом, все, чем он владел, наконец трижды угостил д'Артаньяна как нельзя более пышно и, когда тот стал собираться в путь, потребовал у него точных распоряжений.

— Сделаем так, мой друг, — сказал ему посланец Мазарини. — Мне нужно четыре дня, чтобы доехать отсюда до Блуа; день провести там; три или четыре — на возвращение в Париж. Выезжайте отсюда через неделю со всем необходимым; остановитесь на Тиктонской улице, в гостинице «Козочка», и ждите моего возвращения.

— Решено, — сказал Портос.

— Я еду к Атосу без всякой надежды на успех. Но, хоть я и думаю, что он никуда не годится, все же нужно соблюдать приличия в отношении друзей.

— Не поехать ли и мне с вами? — сказал Портос. — Это меня несколько развлечет.

— Возможно, меня тоже. Но вы не успеете сделать нужные приготовления.

— Правда. Поезжайте, желаю вам успеха. Мне не терпится приняться за дело.

— Отлично! — сказал д'Артаньян.

И они расстались на рубеже пьерфонских владений, до которого Портос пожелал проводить своего друга.

— По крайней мере, — сказал д'Артаньян, скача по дороге на Вилле-Котре, — я буду не один. Этот молодчина Портос еще исполнен сил. Если Атос согласится, отлично. Мы тогда втроем посмеемся над Арамисом, этим повесой в рясе.

Из Вилле-Котре он написал кардиналу:

«Монсеньер, одного я уже могу предложить вашему преосвященству, а этот один стоит двадцати. Я еду в Блуа, так как граф де Ла Фер живет в замке Бражелон в окрестностях этого города».

Затем он поскакал по дороге в Блуа, болтая с Планше, весьма развлекавшим его в продолжение долгого путешествия.

XV

ДВА АНГЕЛОЧКА
Дорога предстояла долгая, но д'Артаньяна это ничуть не тревожило: он знал, что его лошади хорошо отдохнули у полных яслей владельца замка Брасье. Он спокойно пустился в четырехдневный или пятидневный путь, который ему предстояло проделать в сопровождении верного Планше.

Как мы уже говорили, оба спутника, чтоб убить дорожную скуку, все время ехали рядом, переговариваясь друг с другом. Д'Артаньян мало-помалу перестал держать себя барином, а Планше понемногу сбросил личину лакея.

Этот тонкий плут, превратившись в торговца, не раз с сожалением вспоминал былые пирушки в пути, а также беседы и блестящее общество дворян. И, сознавая за собой известные достоинства, считал, что унижает себя постоянным общением с грубыми людьми.

Вскоре он снова стал поверенным того, кого продолжал еще называть своим барином. Д'Артаньян много лет уже не открывал никому своего сердца. Вышло так, что эти люди, встретившись снова, отлично поладили между собой.

Да и вправду сказать, Планше был неплохим спутником в приключениях.

Он был человек сметливый; не ища особенно опасностей, он не отступал в бою, в чем д'Артаньян не раз имел случай убедиться. Наконец, он был в свое время солдатом, а оружие облагораживает. Но главное было в том, что если Планше нуждался в д'Артаньяне, то и сам был ему весьма полезен. Так что они прибыли в Блуа почти друзьями.

В пути, постоянно возвращаясь к занимавшей его мысли, д'Артаньян говорил, качая головой:

— Я знаю, что мое обращение к Атосу бесполезно и нелепо, но я обязан оказать это внимание моему другу, имевшему все задатки человека благородного и великодушного.

— Что и говорить! Господин Атос был истинный дворянин! — сказал Планше.

— Не правда ли? — подхватил д'Артаньян.

— У него деньги сыпались, как град с неба, — продолжал Планше, — и шпагу он обнажал, словно король. Помните, сударь, дуэль с англичанами возле монастыря кармелиток? Ах, как хорош и великолепен был в тот день господин Атос, заявивший своему противнику: «Вы потребовали, чтобы я назвал вам свое имя, сударь? Тем хуже для вас, так как теперь мне придется вас убить». Я стоял около него и слышал все слово в слово. А его взгляд, сударь, когда он пронзил своего противника, как заранее предсказал, и тот упал, не успев и охнуть! Ах, сударь, еще раз скажу: это был истинный дворянин!

— Да, — сказал д'Артаньян, — это чистейшая правда, но один недостаток погубил все его достоинства.

— Да, помню, — сказал Планше, — он любил выпить, или, скажем прямо, изрядно пил. Только и пил он не как другие. Его глаза ничего не выражали, когда он подносил стакан к губам. Право, никогда молчание не бывало так красноречиво. Мне так и казалось, что я слышу, как он бормочет:

«Лейся, влага, и прогони мою печаль!» А как он отбивал ножки у рюмок или горлышки у бутылок! В этом с ним никто бы не мог потягаться.

— Какое грустное зрелище нас ждет сегодня! — продолжал д'Артаньян. Благородный дворянин с гордой осанкой, прекрасный боец, так блестяще проявлявший себя на войне, что все дивились, почему он держит в руке простую шпагу, а не маршальский жезл, явится нам согбенным стариком с красным носом и слезящимися глазами. Мы найдем его где-нибудь на лужайке в саду; он взглянет на нас мутными глазами и, может быть, даже не узнает нас. Бог свидетель, Планше, я охотно избежал бы этого грустного зрелища, — продолжал д'Артаньян, — если бы не хотел доказать свое уважение славной тени доблестного графа де Ла Фер, которого мы так любим.

Планше молча кивнул головой; видно было, что он разделяет все опасения своего господина.

— Вдобавок ко всему, — продолжал д'Артаньян, — дряхлость, ведь Атос теперь уже стар. Может быть, и бедность, потому что он не берег того немногого, что имел. И засаленный Гримо, еще более молчаливый, чем раньше, и еще более горький пьяница, чем его хозяин… Ах, Планше, все это разрывает мне сердце!

— Мне кажется, что я уже так и вижу, как он пошатывается, едва ворочая языком, — с состраданием сказал Планше.

— Признаюсь, я побаиваюсь, как бы Атос, охваченный под пьяную руку воинственным пылом, не принял бы мое предложение. Это будет для нас с Портосом большим несчастьем, а главное, просто помехой; но мы его бросим после первой же попойки, вот и все. Он проспится и поймет.

— Во всяком случае, сударь, — сказал Планше, — скоро все выяснится.

Мне кажется, вон те высокие стены, красные от лучей заходящего солнца, это уже Блуа.

— Возможно, — ответил д'Артаньян, — а эти островерхие, резные колоколенки, что виднеются там в лесу налево, напоминают, по рассказам, Шамбор.

— Мы въедем в город?

— Разумеется, чтоб навести справки.

— Советую вам, сударь, если мы будем в городе, отведать там сливок в маленьких горшочках: их очень хвалят; к сожалению, в Париж их возить нельзя, и приходится пить только на месте.

— Ну так мы их отведаем, будь спокоен, — отвечал д'Артаньян.

В эту минуту тяжелый, запряженный волами воз, на каких обычно возят к пристаням на Луаре срубленные в тамошних великолепных лесах деревья, выехал с изрезанного колеями проселка на большую дорогу, по которой скакали наши всадники. Воз сопровождал человек, державший в руках длинную жердь с гвоздем на конце, этой жердью он подбадривал своих медлительных животных.

— Эй, приятель! — окликнул Планше погонщика.

— Что угодно вашей милости? — спросил крестьянин на чистом и правильном языке, свойственном жителям этой местности и способном пристыдить парижских блюстителей грамматики с Сорбоннскойплощади и Университетской улицы.

— Мы разыскиваем дом графа де Ла Фер, — сказал д'Артаньян. — Приходилось вам слышать это имя среди имен окрестных владельцев?

Услыша эту фамилию, крестьянин снял шляпу.

— Бревна, что я везу, ваша милость, — ответил он, — принадлежат ему.

Я вырубил их в его роще и везу в его замок.

Д'Артаньян не желал расспрашивать этого человека. Ему было бы неприятно услышать от постороннего то, о чем он говорил Планше.

«Замок! — повторил про себя Д'Артаньян. — Замок! А, понимаю. Атос шутить не любит; наверно, он, как Портос, заставил крестьян величать себя монсеньером, а свой домишко — замком. У милейшего Атоса рука всегда была тяжелая, в особенности когда он выпьет».

Волы шли медленно. Д'Артаньян и Планше ехали позади воза. Наконец такой аллюр им наскучил.

— Так, значит, эта дорога ведет в замок, — спросил Д'Артаньян погонщика, — и мы можем ехать по ней без риска заблудиться?

— Конечно, сударь, конечно, — отвечал тот, — можете ехать прямо, вместо того чтоб скучать, плетясь за такими медлительными животными. Не проедете и полумили, как увидите справа от себя замок; отсюда не видно: тополя его скрывают. Этот замок еще не Бражелон, а Лавальер. Поезжайте дальше. В трех мушкетных выстрелах оттуда будет большой белый дом с черепичной крышей, построенный на холме под огромными кленами, — это и есть замок графа де Ла Фер.

— А как длинна эта полумиля? — спросил Д'Артаньян. — В нашей прекрасной Франции бывают разные мили.

— Десять минут хода для проворных ног вашей лошади, сударь.

Д'Артаньян поблагодарил погонщика и дал шпоры коню. Потом, невольно взволнованный при мысли, что снова увидит этого странного человека, который его так любил, который так помог своим словом и примером воспитанию в нем дворянина, он мало-помалу стал сдерживать лошадь и продолжал путь шагом, опустив в раздумье голову.

Встреча с крестьянином и его поведение дали и Планше повод к серьезным размышлениям. Никогда еще, ни в Нормандии, ни во Фрапш-Копте, ни в Артуа, ни в Пикардии, — областях, где он больше всего живал, — не встречал он у крестьян такой простоты в обращении, такой степенности, такой чистоты языка. Он готов был думать, что встретил какого-нибудь дворянина, фрондера, как и он, который по политическим причинам был вынужден, тоже как он, переменить обличие.

Возчик сказал правду: вскоре за поворотом дороги глазам путников предстал замок Лавальер; а вдали, на расстоянии примерно с четверть мили, в зеленой рамке громадных кленов, на фоне густых деревьев, которые весна запушила снегом цветов, выделялся белый дом. Увидев все это, Д'Артаньян, которого нелегко было растрогать, ощутил в сердце своем странный трепет: такую власть имеют над нами в течение всей пашей жизни впечатления молодости.

Планше, не имевший поводов так волноваться и удивленный возбуждением своего барина, поглядывал то на д'Артаньяна, то на дом.

Мушкетер проехал еще несколько шагов и очутился перед решеткой, сделанной с большим вкусом, который отличает металлические изделия того времени.

За решеткой виднелись отличные огороди и довольно просторный двор, где лакеи в разнообразных ливреях держали под уздцы горячих верховых лошадей и стояла карета, запряженная парой лошадей местной породы.

— Мы сбились с дороги, или тот человек обманул нас, — сказал Д'Артаньян. — Не может быть, чтобы здесь жил Атос. Боже мой, неужели он умер и это имение перешло к какому-нибудь из его родственников! Сойди с лошади, Планше, и пойди разузнай. Признаюсь, у меня не хватает храбрости.

Планше соскочил с лошади.

— Ты скажешь, — продолжал д'Артаньян, — что один дворянин, находящийся здесь проездом, желает засвидетельствовать свое почтение графу де Ла Фер, и если ответ будет благоприятный, тогда можешь назвать мою фамилию.

Планше, ведя лошадь под уздцы, подошел к воротам и позвонил. На звонок тотчас же вышел седой лакей, несмотря на свой возраст державшийся вполне прямо.

— Здесь живет граф де Ла Фер? — спросил Планше.

— Да, здесь, сударь, — ответил слуга, так как Планше не бы и одет в ливрею.

— Отставной военный, не так ли?

— Совершенно верно.

— У которого был лакей по имени Гримо? — расспрашивал Планше, с обычной своей осторожностью считавший, что лишняя справка не помешает.

— Господин Гримо сейчас в отъезде, — ответил лакей, не привыкший к подобным допросам и начинавший уже оглядывать Планше с головы до ног.

— В таком случае, — сказал радостно Планше, — я вижу, что это тот самый граф де Ла Фер, которого мы ищем. Откройте мне, пожалуйста, я хотел бы доложить графу, что мой господин, его друг, приехал сюда и желает его видеть.

— Что же вы раньше этого не сказали? — ответил лакей, отворяя ворота.

— Но где же ваш господин?

— Он едет за мной.

Лакей отворил ворота и пропустил Планше. Тот сделал знак д'Артаньяну, который въехал во двор, испытывая небывалое волнение.

Взойдя на крыльцо, Планше услыхал, как кто-то говорил в нижней зале:

— Где же этот дворянин? Отчего вы не проведете его сюда?

Этот голос, донесшийся до д'Артаньяна, пробудил в его сердце тысячу ощущений, тысячу забытых воспоминаний. Он поспешно соскочил с лошади, между тем как Планше, с улыбкой на губах, уже подходил к хозяину дома.

— Да ведь я знаю этого молодца! — сказал Атос, появляясь на пороге.

— О да, господин граф, вы меня знаете, и я также вас хорошо знаю. Я Планше, господин граф. Планше, помните ли…

Но тут честный слуга запнулся, пораженный наружностью Атоса.

— Что? Планше? — вскричал Атос. — Неужели д'Артаньян здесь?

— Я здесь, мой друг! Я здесь, дорогой Атос! — пробормотал, чуть не шатаясь, д'Артаньян.

Теперь и прекрасное, спокойное лицо Атоса изобразило сильное волнение. Не спуская глаз с д'Артаньяна, он сделал два быстрых шага к нему навстречу и нежно обнял его. Д'Артаньян, оправившись от смущения, в свою очередь, сердечно, со слезами на глазах, обнял друга.

Тогда Атос, взяв его за руку и крепко сжимая ее в своей, ввел д'Артаньяна в гостиную, где находилось несколько гостей. Все встали.

— Позвольте вам представить, господа, — сказал Атос, — шевалье д'Артаньяна, лейтенанта мушкетеров его величества, моего искреннего друга и одного из храбрейших и благороднейших дворян, каких я знаю.

Д'Артаньян, как водится, выслушал приветствия присутствующих, ответил на них, как умел, и присоединился к обществу, а когда прерванный на минуту разговор возобновился, принялся рассматривать Атоса.

Странное дело! Атос почти не постарел. Его прекрасные глаза, без темных кругов от бессонницы и пьянства, казалось, стали еще больше и еще яснее, чем прежде. Ею овальное лицо, утратив нервную подвижность, стало величавее. Прекрасные и по-прежнему мускулистые, хотя и тонкие руки, в пышных кружевных манжетах, сверкали белизной, как руки на картинах Тициана и Ван-Дейка. Он стал стройней, чем прежде; его широкие, хорошо развитые плечи говорили о необыкновенной силе. Длинные черные волосы с чуть пробивающейся сединой, волнистые от природы, красиво падали на плечи.

Голос был по-прежнему свеж, словно Атосу было все еще двадцать пять лет.

Безупречно сохранившиеся прекрасные белые зубы придавали невыразимую прелесть улыбке.

Между тем гости, почувствовав по чуть приметной холодности разговора, что друзья сгорают желанием остаться наедине, стали с изысканной вежливостью того времени один за другим подниматься — прощанье с хозяином всегда было важным делом у людей высшего общества. Но тут со двора послышался громкий лай собак, и несколько человек в один голос воскликнули:

— Вот и Рауль вернулся!

При имени Рауля Атос взглянул на д'Артаньяна, как бы желая подметить любопытство, которое должно было возбудить в том это повое имя. Но Д'Артаньян был так поражен всем виденным, что ничего еще толком не понимал; поэтому он довольно безразлично обернулся, когда в гостиную вошел красивый юноша лет пятнадцати, просто, но со вкусом одетый, и изящно поклонился, сняв шляпу с длинными красными перьями.

Тем не менее приход этого нового, совершенно неожиданного лица поразил д'Артаньяна. Множество мыслей зародилось у него в уме, подсказывая ему объяснение перемены в Атосе, казавшейся ему до сих пор необъяснимой.

Поразительное сходство Атоса с молодым человеком проливало свет на тайну его перерождения. Д'Артаньян стал выжидать, присматриваясь и прислушиваясь.

— Вы уже вернулись, Рауль? — сказал граф.

— Да, сударь, — почтительно ответил молодой человек, — я исполнил ваше поручение.

— Но что с вами, Рауль? — заботливо спросил Атос. — Вы бледны и как будто взволнованы.

— Это потому, что с нашей маленькой соседкой случилось несчастье.

— С мадемуазель Лавальер? — живо спросил Атос.

— Что такое? — раздалось несколько голосов.

— Она гуляла со своей Марселиной в лесу, где дровосеки обтесывают бревна; я увидел ее, проезжая мимо, и остановился. Она тоже меня увидела, хотела спрыгнуть ко мне с кучи бревен, на которую взобралась, но оступилась, бедняжка, упала и не могла подняться. Мне кажется, она вывихнула себе ногу.

— О, боже мой! — воскликнул Атос. — А госпожа де Сен-Реми, ее мать, знает об этом?

— Нет, госпожа де Сен-Реми в Блуа, у герцогини Орлеанской. Я побоялся, что девочке недостаточно хорошо оказали первую помощь, и прискакал спросить вашего совета.

— Пошлите кого-нибудь в Блуа, Рауль! Или лучше садитесь на коня и скачите туда сами.

Рауль поклонился.

— А где Луиза? — продолжал граф.

— Я доставил ее сюда, граф, и положил у жены Шарло, которая покамест заставляет ее держать ногу в воде со льдом.

Это известие послужило гостям предлогом для ухода. Они поднялись и стали прощаться с Атосом. Один только старый герцог до Барбье, двадцать лет бывший в дружбе с семьей Лавальер, пошел навестить маленькую Луизу, которая заливалась слезами; по, увидев Рауля, она отерла свои прелестные глазки и сейчас же улыбнулась.

Герцог предложил отвезти ее в Блуа в своей карете.

— Вы правы, сударь, — согласился Атос, — ей лучше поскорее ехать к матери; но я уверен, Рауль, что во всем повинно ваше безрассудство.

— Нет, сударь, клянусь вам! — воскликнула девочка, между тем как юноша побледнел от мысли, что, быть может, он виновник такой беды.

— Уверяю вас, сударь… — пролепетал Рауль.

— Тем не менее вы отправитесь в Блуа, — добродушно продолжал граф, и попросите у госпожи де Сен-Реми прощения и себе и мне, а потом вернетесь обратно.



Румянец снова выступил на щеках юноши. Он спросил взглядом разрешения у Атоса, приподнял уже юношески сильными руками заплаканную и улыбающуюся девочку, которая прижалась к его плечу своей головкой, и осторожно посадил ее в карету; затем он вскочил на лошадь с ловкостью и проворством опытного наездника и, поклонившись Атосу и д'Артаньяну, поскакал рядом с каретой, не отрывая глаз от ее окна.

XVI

ЗАМОК БРАЖЕЛОН
Д'Артаньян глядел на эту сцену, вытаращив глаза и чуть не разинув рот: все это было так не похоже на то, чего он ожидал, что он не мог прийти в себя от изумления.

Атос взял его под руку и увел в сад.

— Пока нам готовят ужин, вы мне позволите, не правда ли, друг мой, — сказал он, улыбаясь, — несколько разъяснить загадку, над которой вы ломаете себе голову?

— Разумеется, господин граф, — сказал Д'Артаньян, вновь почувствовав то огромное превосходство, которое Атос всегда имел над ним.

Атос поглядел на него с добродушной улыбкой.

— Прежде всего, мой милый Д'Артаньян, — сказал Атос, — здесь нет графа. Если я назвал вас шевалье, то для того лишь, чтобы представить вас моим гостям и чтобы они знали, кто вы такой; но для вас, Д'Артаньян, надеюсь, я по-прежнему Атос, ваш товарищ и друг. Может быть, вы предпочитаете церемонность, потому что любите меня меньше, чем прежде?

— Упаси боже! — воскликнул гасконец с честным молодым порывом, которые так редки у людей зрелых.

— Ну, так вернемся к нашим старым обычаям и для начала будем откровенны. Вас все здесь удивляет, не правда ли?

— Чрезвычайно.

— И больше всего я сам? — с улыбкой прибавил Атос. — Признайтесь.

— Признаюсь.

— Я еще молод, не правда ли; несмотря на мои сорок девять лет, меня все еще можно узнать?

— Напротив, — ответил д'Артаньян, готовый до конца воспользоваться предложенной Атосом откровенностью, — вы совсем неузнаваемы.

— Понимаю! — сказал Атос, слегка покраснев. — Всему бывает конец, д'Артаньян, и этому сумасбродству, как всему другому.

— К тому же и ваши денежные дела изменились, как мне кажется. Вы живете в довольстве, — ведь этот дом ваш, я полагаю?

— Да. Это то самое именьице, которое, как я говорил вам, досталось мне в наследство, когда я вышел в отставку.

— У вас есть парк, лошади, охота…

Атос улыбнулся.

— В парке двадцать акров; но из них часть взята под огороды и службы.

Лошадей у меня всего две; я, понятно, не считаю кургузого конька, принадлежащего моему лакею. Охота ограничивается четырьмя ищейками, двумя борзыми и одной легавой. Да и вся эта охотничья роскошь заведена не для меня, — прибавил Атос, улыбаясь.

— Понятно, — сказал д'Артаньян, — это для молодого человека, для Рауля.

И д'Артаньян с невольною улыбкой посмотрел на Атоса.

— Вы угадали, мой друг, — ответил последний.

— А этот молодой человек — ваш питомец, ваш крестник, ваш родственник, быть может? Ах, как вы переменились, мой дорогой Атос!

— Этот молодой человек, — спокойно ответил Атос, — сирота, которого мать подкинула одному бедному сельскому священнику; я вырастил и воспитал его.

— И он, вероятно, очень к вам привязан?

— Я думаю, что он любит меня как отца.

— И, конечно, исполнен признательности?

— О, что касается признательности, то она должна быть взаимной: я обязан ему столько же, сколько он мне. Я не говорю ему этого, но вам, д'Артаньян, скажу правду: в сущности, я в долгу у него.

— Как так? — удивился мушкетер.

— Конечно, боже мой, как же иначе! Ведь он причина перемены, которую вы видите во мне. Я засыхал, как жалкое срубленное дерево, лишенное всякой связи с землей; и только сильная привязанность могла заставить меня пустить новые корни в жизнь. Любовница? Я был для этого стар. Друзья?

Вас уже не было со мной. И вот в этом ребенке я вновь обрел все, что потерял. Не имея более мужества жить для себя, я стал жить для него. Наставления полезны для ребенка, но добрый пример еще лучше. Я подавал ему пример, д'Артаньян. Я избавился от своих пороков и открыл в себе добродетели, которые раньше не имел. И полагаю, что не преувеличиваю, д'Артаньян. Рауль должен стать совершеннейшим дворянином, какого только наше обнищавшее время способно породить.

Д'Артаньян смотрел на Атоса с возрастающим восхищением. Они прогуливались в прохладной тенистой аллее, сквозь листву которой пробивались косые лучи заходящего солнца. Один из этих золотых лучей осветил лицо Атоса, глаза которого, казалось, излучали такой же теплый спокойный вечерний свет.

Неожиданно д'Артаньян вспомнил о миледи.

— И вы счастливы? — спросил он своего друга.

Острый взгляд Атоса проник в самую глубину сердца д'Артаньяна и словно прочел его мысли.

— Так счастлив, как только может быть участлив на земле человек. Но договаривайте вашу мысль, д'Артаньян, ведь вы не все мне сказали.

— Вы проницательны, Атос, от вас ничего невозможно скрыть, — сказал д'Артаньян. — Да, я хотел вас спросить, не испытываете ли вы порой внезапных приступов ужаса, похожих на…

— Угрызения совести? — подхватил Атос. — Я договариваю вашу фразу, мой друг. И да и нет. Я не испытываю угрызений совести, потому что эта женщина, как я полагаю, заслужила понесенную ею кару. Потому что, если бы ее оставили в живых, она, без сомнения, продолжала бы свое пагубное дело. Однако, мой друг, это не значит, чтобы я был убежден в нашем праве сделать то, что мы сделали. Быть может, всякая пролитая кровь требует искупления. Миледи уже поплатилась; может быть, в свою очередь, это предстоит и нам.

— Я иногда думаю то же самое, Атос, — сказал д'Артаньян.

— У этой женщины был, кажется, сын?

— Да.

— Вы слыхали о нем что-нибудь?

— Ничего.

— Ему, должно быть, теперь двадцать три года, — прошептал Атос. — Я часто думаю об этом молодом человеке, д'Артаньян.

— Вот странно. А я совсем забыл о нем.

Атос грустно улыбнулся.

— А о лорде Винтере вы имеете известия?

— Я знаю, что он был в большой милости у короля Карла Первого.

— И, вероятно, разделяет его судьбу, а она в настоящий момент печальна. Смотрите, д'Артаньян, — продолжал Атос, — это совершенно совпадает с тем, что я сейчас сказал. Он пролил кровь Страффорда.[80] Кровь требует крови. А королева?

— Какая королева?

— Генриетта Английская, дочь Генриха Четвертого.

— Она в Лувре, как вам известно.

— Да, и она очень нуждается, не правда ли? Вовремя сильных холодов нынешней зимой ее больная дочь, как мне говорили, вынуждена была оставаться в постели, потому что не было дров. Понимаете ли вы это? — сказал Атос, пожимая плечами. — Дочь Генриха Четвертого дрожит от холода, не имея вязанки дров! Зачем не обратилась она к любому из нас, вместо того чтобы просить гостеприимства у Мазарини? Она бы ни в чем не нуждалась.

— Так вы ее знаете, Атос?

— Нет, но моя мать знавала ее ребенком. Я вам говорил, что моя мать была статс-дамой Марии Медичи?

— Никогда. Вы ведь не любите говорить о таких вещах, Атос.

— Ах, боже мой, совсем напротив, как вы сами видите, — ответил Атос.

— Просто случая не было.

— Портос не ждал бы его так терпеливо, — сказал, улыбаясь, д'Артаньян.

— У всякого свой нрав, милый д'Артаньян. Портос, если забыть о его тщеславии, обладает большими достоинствами. Вы с ним виделись с тех пор?

— Я расстался с ним пять дней тому назад, — сказал д'Артаньян.

И тотчас же со свойственным гасконцам живым юмором он рассказал о великолепной жизни Портоса в его замке Пьерфон. А разбирая по косточкам Портоса, он задел два-три раза и достойного господина Мустона.

— Замечательно, — ответил Атос, улыбаясь шуткам своего друга, напомнившим ему их славные дни, — замечательно, что мы тогда сошлись случайно и до сих пор соединены самой тесной дружбой, невзирая на двадцать лет разлуки. В благородных сердцах, д'Артаньян, дружба пускает глубокие корпи. Поверьте, только злой человек может отрицать дружбу, и лишь потому, что он ее не понимает. А Арамис?

— Я его тоже видел, по он, мне показалось, был со мной холоден.

— Так вы виделись с Арамисом? — сказал Атос, пристально глядя на д'Артаньяна. — Право же, вы предприняли паломничество по храмам дружбы, говоря языком поэтов.

— Ну, конечно, — ответил смущенно д'Артаньян.

— Арамис, вы сами знаете, — продолжал Атос, — по природе холоден; к тому же он постоянно запутан в интригах с женщинами.

— У него и сейчас очень сложная интрига, — заметил д'Артаньян.

Атос ничего не ответил.

«Он не любопытен», — подумал д'Артаньян.

Атос не только не ответил, но даже переценил разговор.

— Вот видите, — сказал он, обращая внимание д'Артаньяна на то, что они уже подошли к замку. — Погуляв часок, мы обошли почти все мои владения.

— Все в них очаровательно, а в особенности то, что во всем чувствуется их владелец, — ответил д'Артаньян.

В эту минуту послышался конский топот.

— Это Рауль возвращается, он нам расскажет о бедной крошке.

Действительно, молодой человек весь в пыли показался за решеткой и скоро въехал во двор; он соскочил с лошади и, передав ее конюху, поклонился графу и д'Артаньяну.

— Этот господин, — сказал Атос, положив руку на плечо д'Артаньяна, шевалье д'Артаньян, о котором я вам часто говорил, Рауль.

— Господин д'Артаньян, — сказал юноша, кланяясь еще ниже, — граф всегда называл мне ваше имя, когда хотел привести в пример отважного и великодушного дворянина.

Этот маленький комплимент тронул сердце д'Артаньяна. Протягивая руку Раулю, он отвечал:

— Мой юный друг, все такие похвалы надо обращать к графу, потому что это он воспитал меня, и не его вина, если ученик так плохо использовал ею уроки. Но вы его вознаградите лучше, в этом я уверен. Вы нравитесь мне, Рауль, и ваша любезность тронула меня.

Атосу были чрезвычайно приятны эти слова; он благодарно взглянул на д'Артаньяна, потом улыбнулся Раулю той странной улыбкой, которая заставляет детей, когда они ее замечают, гордиться собой.

«Теперь, — подумал Д'Артаньян, от которого не ускользнула немая игра их лиц, — я в этом уверен».

— Надеюсь, — сказал Атос, — несчастный случай не имел последствий?

— Еще ничего не известно, сударь. Из-за опухоли доктор ничего не мог сказать определенного. Он опасается все-таки, не повреждено ли сухожилие.

— И вы не остались дольше у госпожи де Сен-Реми?

— Я боялся опоздать к ужину, сударь, и заставить вас ждать себя.

В эту минуту крестьянский парень, заменявший лакея, доложил, что ужин подан.

Атос проводил гостя в столовую. Она была обставлена очень просто, но ее окна с одной стороны выходили в сад, а с другой — в оранжерею с чудесными цветами.

Д'Артаньян взглянул на сервировку, — она была великолепна; с первого взгляда было видно, что это все старинное фамильное серебро. На поставце стоял превосходный серебряный кувшин. Д'Артаньян подошел, чтобы посмотреть на него.

— Какая дивная работа! — сказал он.

— Да, — ответил Атос, — это образцовое произведение одного великого флорентийского мастера, Бенвенуто Челлини.

— А что за битву оно изображает?

— Битву при Мариньяно, и как раз то самое мгновение, когда один из моих предков подает свою шпагу Франциску Первому, сломавшему свою. За это мой прадед Ангерран де Ла Фер получил орден святого Михаила Кроме того, пятнадцать лет спустя король, не забывший, что он в течение трех часов бился шпагой своего друга Ангеррана, не сломав ее, подарил ему этот кувшин и шпагу, которую вы, вероятно, видели у меня прежде; тоже недурная чеканная работа. То было время гигантов. Мы все карлики в сравнении с теми людьми. Садитесь, д'Артаньян, давайте поужинаем. Кстати, обратился Атос к молодому лакею, подававшему суп, — позовите Шарло.

Паренек вышел, и спустя минуту вошел тот слуга, и которому наши путешественника обратились по приезде.

— Любезный Шарло, — сказал ему Атос, — поручаю вашему особенному вниманию Планше, лакея господина д'Артаньяна, на все время, пока они здесь пробудут. Он любит хорошее вино: ключи от погребов у вас. Ему часто приходилось спать на голой земле, а, вероятно, он по откажется от мягкой постели, позаботьтесь и об этом, пожалуйста.

Шарло поклонился и вышел.

— Шарло тоже милый человек, — сказал Атос. — Вот уже восемнадцать лег, как он мне служит.

— Вы очень заботливы, — сказал д'Артаньян. — Благодарю вас за Планше, мой дорогой Атос.

При этом имени молодой человек широко раскрыл глаза и посмотрел на графа, не понимая, к нему ли обращается д'Артаньян.

— Это имя кажется вам странным, Рауль? — сказал, улыбаясь, Атос. Так звали меня товарищи по оружию. Я носил его в те времена, когда д'Артаньян, еще два храбрых друга и я проявляли свою храбрость у стен Ла-Рошели под начальством покойного кардинала и де Бассомпьера, ныне также умершего. Д'Артаньяну нравится постарому звать меня этим дружеским именем, и всякий раз, когда я его слышу, мое сердце трепещет от радости.

— Это имя было знаменито, — сказал д'Артаньян, — и раз удостоилось триумфа.

— Как так, сударь? — спросил Рауль с юношеским любопытством.

— Право, я ничего не знаю об этом, — сказал Атос.

— Вы забыли о бастионе Сен-Жерве, Атос, и о той салфетке, которую три пули превратили в знамя? У меня память получше, я все помню, и сейчас вы узнаете об этом, молодой человек.

И он рассказал Раулю случай на бастионе, как раньше Атос рассказывал историю своего предка.

Молодой человек слушал д'Артаньяна так, словно перед ним воочию проходили подвиги из лучших времен рыцарства, о которых повествуют Тассо и Ариосто.

— Но д'Артаньян не сказал вам, Рауль, — заметил, в свою очередь, Атос, — что он был одним из лучших бойцов того времени: ноги крепкие, как железо, кисть руки гибкая, как сталь, безошибочный глазомер и пламенный взгляд, — вот какие качества обнаруживали в нем противники! Ему было восемнадцать лет, только на три года больше, чем вам теперь, Рауль, когда я в первый раз увидал его в деле, и против людей бывалых.

— И господин д'Артаньян остался победителем? — спросил гоноша.

Глаза его горели и словно молили о подробностях.

— Кажется, я одного убил, — сказал д'Артаньян, спрашивая глазами Атоса, — а другого обезоружил или ранил, не помню точно.

— Да, вы его ранили. О, вы были страшный силач!

— Ну, мне кажется, я с тех пор не так уж ослабел, — ответил д'Артаньян, усмехнувшись с гасконским самодовольством. — Недавно еще…

Взгляд Атоса заставил его умолкнуть.

— Вот вы полагаете, Рауль, что ловко владеете шпагой, — сказал Атос, — но, чтобы вам не пришлось в том жестоко разочароваться, я хотел бы показать вам, как опасен человек, который с ловкостью соединяет хладнокровие. Я не могу привести более разительного примера: попросите завтра господина д'Артаньяна, если он не очень устал, дать вам урок.

— Но, черт побери, вы, милый Атос, ведь и сами хороший учитель и лучше всех можете обучить тому, за что хвалите меня. Не далее как сегодня Планше напоминал мне о знаменитом поединке возле монастыря кармелиток с лордом Винтером и его приятелями. Ах, молодой человек, там не обошлось без участия бойца, которого я часто называл первой шпагой королевства.

— О, я испортил себе руку с этим мальчиком, — сказал Атос.

— Есть руки, которые никогда не портятся, мой дорогой Атос, но зато часто портят руки другим.

Молодой человек готов был продолжать разговор хоть всю ночь, по Атос заметил ему, что их гость, вероятно, утомлен и нуждается в отдыхе. Д'Артаньян из вежливое и протестовал, однако Атос настоял, чтобы он вступил во владение своей комнатой. Рауль проводил его туда. Но так как Атос предвидел, что он постарается там задержаться, чтоб заставить д'Артаньяна рассказывать о лихих делах их молодости, то через минуту он зашел за ним сам и закончил этот славный вечер дружеским рукопожатием и пожеланием спокойной ночи мушкетеру.

XVII

ДИПЛОМАТИЯ АТОСА
Д'Артаньян лег в постель, желая не столько уснуть, сколько остаться в одиночестве и обдумать все слышанное и виденное за этот вечер.

Будучи добрым по природе и ощутив к Атосу с первого взгляда инстинктивную привязанность, перешедшую впоследствии в искреннюю дружбу, он теперь был в восхищении, что нашел не опустившегося пьяницу, потягивающего вино, в грязи и бедности, а человека блестящего ума и в расцвете сил. Он с готовностью признал обычное превосходство над собою Атоса и, вместо зависти и разочарования, которые почувствовал бы на его месте менее великодушный человек, ощутил только искреннюю, благородную радость, подкреплявшую самые радужные надежды на исход его предприятия.

Однако ему казалось, что Атос был не вполне прям и откровенен. Кто такой этот молодой человек? По словам Атоса, его приемыш, а между тем он так поразительно похож на своего приемного отца. Что означало возвращение к светской жизни и чрезмерная воздержанность, которую он заметил за столом? Даже незначительное, по-видимому, обстоятельство — отсутствие Гримо, с которым: Атос был прежде неразлучен и о котором даже ни разу не вспомнил, несмотря на то что поводов к тому было довольно, — все это беспокоило д'Артаньяна. Очевидно, он не пользовался больше доверием своего друга; быть может, Атос был чем-нибудь связан или даже был заранее предупрежден о его посещении.

Д'Артаньяну невольно вспомнился Рошфор и слова его в соборе Богоматери. Неужели Рошфор опередил его у Атоса?

Разбираться в этом не было времени. Д'Артаньян решил завтра же приступить к выяснению. Недостаток средств, так ловко скрываемый Атосом, свидетельствовал о желании его казаться богаче и выдавал в нем остатки былого честолюбия, разбудить которое не будет стоить большого труда. Сила ума и ясность мысли Атоса делали его человеком более восприимчивым, чем другие. Он согласится на предложение министра с тем большей готовностью, что стремление к награде удвоит его природную подвижность.

Эти мысли не давали д'Артаньяну уснуть, несмотря на усталость. Он обдумывал план атаки, и хотя знал, что Атос сильный противник, тем не менее решил открыть наступательные действия на следующий же день, после завтрака.

Однако же он думал и о том, что при столь неясных обстоятельствах следует продвигаться вперед с осторожностью, изучать в течение нескольких дней знакомых Атоса, следить за его новыми привычками, хорошенько понять их и при этом постараться извлечь из простодушного юноши, с которым он будет фехтовать или охотиться, добавочные сведения, недостающие ему для того, чтобы найти связь между прежним и теперешним Атосом. Это будет нетрудно, потому что личность наставника, наверное, оставила след в сердце и уме воспитанника. Но в то же время д'Артаньян, сам будучи человеком проницательным, понимал, в каком невыгодном положении он может оказаться, если какая-нибудь неосторожность или неловкость с его стороны позволит опытному глазу Атоса заметить его уловки.

Кроме того, надо сказать, что д'Артаньян, охотно хитривший с лукавым Арамисом и тщеславным Портосом, стыдился кривить душой перед Атосом, человеком прямым и честным. Ему казалось, что если бы он перехитрил Арамиса и Портоса, это заставило бы их только с большим уважением относиться к нему, тогда как Атос, напротив того, стал бы его меньше уважать.

— Ах, зачем здесь пет Гримо, молчаливого Гримо! — говорил д'Артаньян.

— Я бы многое понял из его молчания. Гримо молчал так красноречиво!

Между тем в доме понемногу все затихало. Д'Артаньян слышал хлопанье запираемых дверей о ставен. Потом замолкли собаки, отвечавшие лаем на лай деревенских собак; соловей, притаившийся в густой листве деревьев в рассыпавший среди ночи свои мелодичные трели, тоже наконец уснул. В доме слышались только однообразные звуки размеренных шагов над комнатой д'Артаньяна: должно быть, там помещалась спальня Атоса.

«Он ходит и размышляет, — подумал д'Артаньян. — Но о чем? Узнать это невозможно. Можно угадать все, что угодно, но только не это».

Наконец Атос, по-видимому, лег в постель, потому что и эти последние звуки затихли.

Тишина и усталость одолели наконец д'Артаньяна; он тоже закрыл глаза и тотчас же погрузился в сон.

Д'Артаньян не любил долго спать. Едва заря позолотила занавески, как он соскочил с кровати и открыл окна. Сквозь жалюзи он увидел, что кто-то бродит по двору, стараясь двигаться бесшумно. По своей привычке не оставлять ничего без внимания, д'Артаньян стал осторожно и внимательно всматриваться и узнал гранатовый колет и темные волосы Рауля.

Молодой человек — так как это был действительно он — отворил дверь конюшни, вывел гнедую лошадь, на которой ездил накануне, взнуздал и оседлал ее с проворством и ловкостью самого опытного конюха, затем провел лошадь по правой аллее плодового сада, отворил боковую калитку, выходившую на тропинку, вывел лошадь, запер калитку за собой, и д'Артаньян увидал, поверх стены, как он полетел стрелой, пригибаясь под низкими цветущими ветвями акаций и кленов.

Д'Артаньян еще вчера заметил, что эта тропинка вела в Блуа.

«Эге, — подумал гасконец, — этот ветреник уже пошаливает! Видно, он не разделяет ненависти Атоса к прекрасному полу. Он не мог поехать на охоту без ружья и без собак; едва ли он едет по делу, он бы тогда не скрывался. От кого он прячется?.. От меня или от отца?.. Я уверен, что граф — отец ему… Черт возьми! Уж это-то я узнаю, поговорю начистоту с самим Атосом».

Утро разгоралось. Д'Артаньян снова услышал все те звуки, которые замирали один за другим вчера вечером, — все начинало пробуждаться: ожили птицы на ветвях, собаки в конурах, овцы на пастбище; ожили, казалось, даже привязанные к берегу барки на Луаре и, отделясь от берегов, поплыли вниз по течению. Д'Артаньян, чтоб никого не будить, оставался у своего окна, но, заслышав в замке шум отворяемых дверей и ставен, он еще раз пригладил волосы, подкрутил усы, по привычке почистил рукавом своею колота поля шляпы и сошел вниз. Спустившись с последней ступеньки крыльца, он заметил Атоса, наклонившегося к земле в позе человека, который ищет затерянную в песке монету.

— С добрым утром, дорогой хозяин! — сказал д'Артаньян.

— С добрым утром, милый друг. Как провели ночь?

— Превосходно, мой друг; да и все у вас тут превосходно: и кровать, и вчерашний ужин, и весь ваш прием. Но что вы так усердно рассматриваете?

Уж не сделались ли вы, чего доброго, любителем тюльпанов?

— Над этим, мой друг, не следует смеяться. В деревне вкусы очень меняются, и, сам того не замечая, начинаешь любить все то прекрасное, что природа выводит на свет из-под земли и чем так пренебрегают в городах. Я просто смотрел на ирисы: я посадил их вчера у бассейна, а сегодня утром их затоптали. Эти садовники такой неуклюжий народ. Ездили за водой и не заметили, что лошадь ступает по грядке.

Д'Артаньян улыбнулся.

— Вы так думаете? — спросил он.

И он повел друга в аллею, где отпечаталось немало следов, подобных тем, от которых пострадали ирисы.

— Вот, кажется, еще следы, посмотрите, Атос, — равнодушно сказал Д'Артаньян.

— В самом деле. И еще совсем свежие!

— Совсем свежие, — подтвердил Д'Артаньян.

— Кто мог выехать сегодня утром? — спросил с тревогой Атос. — Не вырвалась ли лошадь из конюшни?

— Не похоже, — сказал Д'Артаньян, — шаги очень ровные и спокойные.

— Где Рауль? — воскликнул Атос. — И как могло случиться, что я его не видел!

— Ш-ш, — остановил его Д'Артаньян, приложив с улыбкой палец к губам.

— Что здесь произошло? — спросил Атос.

Д'Артаньян рассказал все, что видел, пристально следя за лицом хозяина.

— А, теперь я догадываюсь, в чем дело, — ответил Атос, слегка пожав плечами. — Бедный мальчик поехал в Блуа.

— Зачем?

— Да затем, бог мой, чтобы узнать о здоровье маленькой Лавальер. Помните, той девочки, которая вывихнула себе ногу?

— Вы думаете? — недоверчиво спросил Д'Артаньян.

— Не только думаю, но уверен в этом, — ответил Атос. — Разве вы не заметили, что Рауль влюблен?

— Что вы? В кого? В семилетнюю девочку?

— Милый друг, в возрасте Рауля сердце бывает так полно, что необходимо излить его на что-нибудь, будь то мечта или действительность. Ну, а его любовь, — то и другое вместе.

— Вы шутите! Как? Эта крошка?

— Разве вы ее не видали? Это прелестнейшее создание. Серебристо-белокурые волосы и голубые глаза, уже сейчас задорные и томные.

— А что скажете вы про эту любовь?

— Я ничего не говорю, смеюсь и подшучиваю над Раулем; но первые потребности сердца так неодолимы, порывы любовной тоски у молодых людей так сладки и так горьки в то же время, что часто носят все признаки настоящей страсти. Я помню, что сам в возрасте Рауля влюбился в греческую статую, которую добрый король Генрих Четвертый подарил моему отцу. Я думал, что сойду с ума от горя, когда узнал, что история Пигмалиона[81] — пустой вымысел.

— Это от безделья. Вы не стараетесь ничем занять Рауля, и он сам ищет себе занятий.

— Именно. Я уж подумываю удалить его отсюда.

— И хорошо сделаете.

— Разумеется. Но это значило бы разбить его сердце, и он страдал бы, как от настоящей любви. Уже года три-четыре тому назад, когда он сам был ребенком, он начал восхищаться этой маленькой богиней и угождать ей, а теперь дойдет до обожания, если останется здесь. Дети каждый день вместе строят всякие планы и беседуют о множестве серьезных вещей, словно им по двадцать лет и они настоящие влюбленные. Родные маленькой Лавальер сначала все посмеивались, но и они, кажется, начинают хмурить брови.

— Ребячество. Но Раулю необходимо рассеяться. Отошлите его поскорей отсюда, не то, черт возьми, он у вас никогда не станет мужчиной.

— Я думаю послать его в Париж, — сказал Атос.

— А, — отозвался д'Артаньян и подумал, что настала удобная минута для нападения. — Если хотите, — сказал он, — мы можем устроить судьбу этого молодого человека.

— А, — в свою очередь, — сказал Атос.

— Я даже хочу с вами посоветоваться относительно одной вещи, пришедшей мне на ум.

— Извольте.

— Как вы думаете, не пора ли нам поступить опять на службу?

— Разве вы не состоите все время на службе, д'Артаньян?

— Скажу точнее: речь идет о деятельной службе. Разве прежняя жизнь вас больше не соблазняет и, если бы вас ожидали действительные выгоды, не были бы вы рады возобновить в компании со мной и нашим другом Портосом былые похождения?

— Кажется, вы мне это предлагаете? — спросил Атос.

— Прямо и чистосердечно.

— Снова взяться за оружие?

— Да.

— За кого и против кого? — спросил вдруг Атос, устремив на гасконца свой ясный и доброжелательный взгляд.

— Ах, черт! Вы слишком торопливы.

— Прежде всего я точен. Послушайте, д'Артаньян, есть только одно лицо, или, лучше сказать, одно дело, которому человек, подобный мне, может быть полезен: дело короля.

— Вот это сказано точно, — сказал мушкетер.

— Да, но прежде условимся, — продолжал серьезно Атос. — Если стать на сторону короля, по-вашему, значит стать на сторону Мазарини, мы с вами не сойдемся.

— Я не сказал этого, — ответил, смутившись, гасконец.

— Знаете что, д'Артаньян, — сказал Атос, — не будем хитрить друг с другом. Ваши умолчания и увертки отлично объясняют мне, по чьему поручению вы сюда явились. О таком деле действительно не решаются говорить громко и охотников на него вербуют втихомолку, потупив глаза.

— Ах, милый Атос! — сказал д'Артаньян.

— Вы понимаете, — продолжал Атос, — что я говорю не про вас — вы лучший из всех храбрых и отважных людей, — я говорю об этом скаредном итальянце-интригане, об этом холопе, пытающемся надеть на голову корону, украденную из-под подушки, об этом шуте, называющем свою партию партией короля и запирающем в тюрьмы принцев крови, потому что он не смеет казнить их, как делал наш кардинал, великий кардинал. Теперь на этом месте ростовщик, который взвешивает золото и, обрезая монеты, прячет обрезки, опасаясь ежеминутно, несмотря на свое шулерство, завтра проиграть; словом, я говорю о негодяе, который, как говорят, ни в грош не ставит королеву. Что ж, тем хуже для нее! Этот негодяй через три месяца вызовет междоусобную войну только для того, чтобы сохранить свои доходы. И к такому-то человеку вы предлагаете мне поступить на службу, д'Артаньян?

Благодарю!

— Помилуй бог, да вы стали еще вспыльчивей, чем прежде! — сказал д'Артаньян. — Годы разожгли вашу кровь, вместо того чтобы охладить ее.

Кто говорит вам, что я служу этому господину и вас склоняю к тому же?

«Черт возьми, — подумал он, — нельзя выдавать тайну человеку, так враждебно настроенному».

— Но в таком случае, мой друг, — возразил Атос, — что же означает ваше предложение?

— Ах, боже мой, ничего не может быть проще. Вы живете в собственном имении и, по-видимому, совершенно счастливы в своей золотой умеренности.

У Портоса пятьдесят, а может быть, и шестьдесят тысяч ливров дохода. У Арамиса по-прежнему полтора десятка герцогинь, которые оспаривают друг у друга прелата, как оспаривали прежде мушкетера; это вечный баловень судьбы. Но я, что я из себя представляю? Двадцать лет ношу латы и рейтузы, а все сижу в том же, притом незавидном, чипе, не двигаюсь ни взад, ни вперед, не живу. Одним словом, я мертв. И вот, когда мне представляется возможность хоть чуточку ожить, вы все подымаете крик: «Это подлец!

Шут! Обманщик! Как можно служить такому человеку?» Эх, черт возьми! Я сам думаю так же, но сыщите мне кого-нибудь получше или платите мне пенсию.

Атос задумался на три секунды и в эти три секунды понял хитрость д'Артаньяна, который, слишком зарвавшись сначала, теперь обрывал все разом, чтобы скрыть свою игру. Он ясно видел, что предложение сделано было ему серьезно и было бы изложено полностью, если бы он выказал желание выслушать его.

«Так! — подумал он. — Значит, д'Артаньян — сторонник Мазарини».

И с этой минуты Атос сделался крайне сдержан.

Д'Артаньян, со своей стороны, стал еще осторожнее.

— Но ведь у вас, наверное, есть какие-то намерения? — продолжал спрашивать Атос.

— Разумеется. Я хотел посоветоваться со всеми вами и придумать средство что-нибудь сделать, потому что каждому из нас всегда будет недоставать других.

— Это правда. Вы говорили мне о Портосе. Неужели вы склонили его искать богатства? Мне кажется, он достаточно богат.

— Да, он богат. Но человек так создан, что ему всегда не хватает еще чего-нибудь.

— Чего же не хватает Портосу?

— Баронского титула.

— Да, правда, я и забыл, — засмеялся Атос.

«Правда! — подумал д'Артаньян. — А откуда он знает? Уж но переписывается ли он с Арамисом? Ах, если бы мне только это узнать, я бы узнал и все остальное».

Тут разговор оборвался, так как вошел Рауль. Атос хотел ласково побранить его, по юноша был так печален, что у Атоса не хватило духу, он смолчал и стал расспрашивать, в чем дело.

— Не хуже ли пашей маленькой соседке? — спросил д'Артаньян.

— Ах, сударь, — почти задыхаясь от горя, отвечал Рауль, — ушиб очень опасен, и, хотя видимых повреждении нет, доктор боится, как бы девочка не осталась хромой на всю жизнь.

— Это было бы ужасно! — сказал Атос.

У д'Артаньяна вертелась на языке шутка, но, увидев, какое участие принимает Атос в этом горе, он сдержался.

— Ах, сударь, меня совершенно приводит в отчаяние, — сказал Рауль, то, что я сам виноват во всем этом.

— Вы? Каким образом, Рауль? — спросил Атос.

— Конечно, ведь она соскочила с бревна для того, чтобы бежать ко мне.

— Вам остается только одно средство, милый Рауль: жениться на ней и этим искупить свою вину, — сказал д'Артаньян.

— Ах, сударь, вы смеетесь над искренним горем, это очень дурно, — ответил Рауль.

И, чувствуя потребность остаться одному, чтобы выплакаться, он ушел в свою комнату, откуда вышел толькок завтраку.

Дружеские отношения обоих приятелей нисколько не пострадали от утренней стычки, а потому они завтракали с большим аппетитом, изредка посматривая на Рауля, который сидел за столом с влажными от слез глазами, с тяжестью на сердце и почти не мог есть.

К концу завтрака было подано два письма, которые Атос прочел с величайшим вниманием, невольно вздрогнув при этом несколько раз. Д'Артаньян, сидевший на другом конце стола и отличавшийся прекрасным зрением, готов был поклясться, что узнал мелкий почерк Арамиса. Другое письмо было написано женским растянутым и неровным почерком.

— Пойдемте фехтовать, — сказал д'Артаньян Раулю, видя, что Атос желает остаться один, чтобы ответить на письма или обдумать их. — Пойдемте, это развлечет вас.

Молодой человек взглянул на Атоса; тот утвердительно кивнул головой.

Они прошли в нижнюю залу, в которой были развешаны рапиры, маски, перчатки, нагрудники и прочие фехтовальные принадлежности.

— Ну как? — спросил Атос, придя к ним через четверть часа.

— У него совсем ваша рука, дорогой Атос, — сказал д'Артаньян, а если бы у него было вдобавок и ваше хладнокровие, не оставалось бы желать ничего лучшего…

Молодой человек чувствовал себя пристыженным. Если он два-три раза и задел руку или бедро д'Артаньяна, то последний раз двадцать кольнул его прямо в грудь.

Тут вошел Шарло и подал д'Артаньяну очень спешное письмо, только что присланное с нарочным.

Теперь пришла очередь Атоса украдкой поглядывать на письмо.

Д'Артаньян прочел его, по-видимому, без всякого волнения и сказал, слегка покачивая головой:

— Вот что значит служба. Ей-богу, вы сто раз правы, что не хотите больше служить! Тревиль заболел, и без меня не могут обойтись в полку.

Видно, пропал мой отпуск.

— Вы возвращаетесь в Париж? — живо спросил Атос.

— Да, конечно, — ответил д'Артаньян. — А разве вы не едете туда же?

— Если я попаду в Париж, то очень рад буду с вами увидеться, — слегка покраснев, ответил Атос.

— Эй, Планше! — крикнул д'Артаньян в дверь. — Через десять минут мы уезжаем. Задай овса лошадям.

И, обернувшись к Атосу, прибавил:

— Мне все кажется, будто мне чего то не хватает, и я очень жалею, что уезжаю от вас, не повидавшись с добрым Гримо.

— Гримо? — сказал Атос. — Действительно, я тоже удивляюсь, отчего вы о нем не спрашиваете. Я уступил его одному из моих друзей.

— Который понимает его знаки? — спросил д'Артаньян.

— Надеюсь, — ответил Атос.

Друзья сердечно обнялись. Д'Артаньян пожал руку Раулю, взял обещание с Атоса, что тот зайдет к нему, если будет в Париже, или напишет, если не поедет туда, и вскочил на лошадь. Планше, исправный, как всегда, был уже в седле.

— Не хотите ли проехаться со мной? — смеясь, спросил Рауля Д'Артаньян. — Я еду через Блуа.

Рауль взглянул на Атоса; тот удержал его едва заметным движением головы.

— Нет, сударь, — ответил молодой человек, — я останусь с графом.

— В таком случае прощайте, друзья мои, — сказал д'Артаньян, в последний раз пожимая им руки. Да хранит вас бог, как говаривали мы, расставаясь в старину при покойном кардинале.

Атос махнул рукой на прощание, Рауль поклонился, и Д'Артаньян с Планше уехали.

Граф следил за ними глазами, опершись на плечо юноши, который был почти одного с ним роста. Но едва Д'Артаньян исчез за стеной, он сказал:

— Рауль, сегодня вечером мы едем в Париж.

— Как! — воскликнул молодой человек, бледнея.

— Вы можете съездить попрощаться с госпожой де Сен-Реми и передать ей мой прощальный привет. Я буду ждать вас обратно к семи часам.

Со смешанным выражением грусти и благодарности на лице молодой человек поклонился и пошел седлать лошадь.

А Д'Артаньян, едва скрывшись из поля их зрения, вытащил из кармана письмо и перечел его:

«Возвращайтесь немедленно в Париж».

Дж. М.
— Сухое письмо, — проворчал Д'Артаньян, — и не будь приписки, я, может быть, не понял бы его; но, к счастью, приписка есть.

И он прочел приписку, примирившую его с сухостью письма:

«Р.S. Поезжайте к королевскому казначею в Блуа, назовите ему вашу фамилию и покажите это письмо: вы получите двести пистолей».

— Решительно, такая проза мне нравится, — сказал Д'Артаньян. — Кардинал пишет лучше, чем я думал. Едем, Планше, сделаем визит королевскому казначею и затем поскачем дальше.

— В Париж, сударь?

— В Париж.

И оба поехали самой крупной рысью, на какую только были способны их лошади.

XVIII

ГЕРЦОГ ДЕ БОФОР
Вот что случилось, и вот каковы были причины, потребовавшие возвращения д'Артаньяна в Париж.

Однажды вечером Мазарини, по обыкновению, пошел к королеве, когда все уже удалились от нее, и, проходя мимо караульной комнаты, из которой дверь выходила в одну из его приемных, услыхал громкий разговор. Желая узнать, о чем говорят солдаты, он, по своей привычке, подкрался к двери, приоткрыл ее и просунул голову в щель.

Между караульными шел спор.

— А я вам скажу, — говорил один из них, — что если Куазель предсказал, то, значит, дело такое же верное, как если б оно уже сбылось. Я сам его не знаю, но слышал, что он не только звездочет, но и колдун.

— Черт возьми, если ты его приятель, так будь поосторожнее! Ты оказываешь ему плохую услугу.

— Почему?

— Да потому, что его могут притянуть к суду.

— Вот еще! Теперь колдунов не сжигают!

— Так-то оно так, по мне сдается, что еще очень недавно покойный кардинал приказал сжечь Урбен Грандье.[82] Уж я-то знаю об этом: сам стоял на часах у костра и видел, как его жарили.

— Эх, милый мой! Урбен Грандье был не колдун, а ученый, — это совсем другое дело. Урбен Грандье будущего не предсказывал. Он знал прошлое, а это иной раз бывает гораздо хуже.

Мазарини одобрительно кивнул головой; однако, желая узнать, что это за предсказание, о котором шел спор, он не двинулся с места.

— Я не спорю: может быть, Куазель и колдун, — возразил другой караульный, — но я говорю тебе, что если он оглашает наперед свои предсказания, они могут и не сбыться.

— Почему?

— Очень попятно. Ведь если мы станем биться на шпагах и я тебе скажу:

«Я сделаю прямой выпад», ты, понятно, парируешь его. Так и тут. Если Куазель говорит так громко и до ушей кардинала дойдет, что «к такому-то дню такой-то узник сбежит», кардинал, очевидно, примет меры, и узник не сбежит.

— Полноте, — заговорил солдат, казалось, дремавший на скамье, но, несмотря на одолевающую его дремоту, но пропустивший ни слова из всего разговора. — От судьбы не уйдешь. Если герцогу де Бофору суждено удрать, герцог де Бофор удерет, и никакие меры кардинала тут по помогут.

Мазарини вздрогнул. Он был итальянец и, значит, суеверен; он поспешно вошел к гвардейцам, которые при его появлении прервали свой разговор.

— О чем вы толкуете, господа? — спросил он ласково. — Кажется, о том, что герцог де Бофор убежал?

— О нет, монсеньер, — заговорил солдат-скептик. — Сейчас он и не помышляет об этом. Говорят только, что ему суждено сбежать.

— А кто это говорит?

— Ну-ка, расскажите еще раз вашу историю, Сен-Лоран, — обратился солдат к рассказчику.

— Монсеньер, — сказал гвардеец, — я просто с чужих слов рассказал этим господам о предсказании некоего Куазеля, который утверждает, что как ни крепко стерегут герцога де Бофора, а он убежит еще до троицына дня.

— А этот Куазель юродивый или сумасшедший? — спросил кардинал, все еще улыбаясь.

— Нисколько, — ответил твердо веривший в предсказание гвардеец. — Он предсказал много вещей, которые сбылись: например, что королева родит сына, что Колиньи будет убит на дуэли герцогом Гизом, наконец, что коадъютор будет кардиналом. И что же, королева родила не только одного сына, но через два года еще второго, а Колиньи был убит.

— Да, — ответил Мазарини, — по коадъютор еще не кардинал.

— Нет еще, монсеньер, но он им будет.

Мазарини поморщился, словно желая сказать: «Ну, шапки-то у него еще нет». Потом добавил:

— Итак, вы уверены, мой друг, что господин де Бофор убежит?

— Так уверен, монсеньер, — ответил солдат, — что если ваше преосвященство предложит мне сейчас должность господина де Шавиньи, коменданта Венсенского замка, то я ее не приму. Вот после троицы — это дело другое.

Ничто так не убеждает нас, как глубокая вера другого человека. Она влияет даже на людей неверующих; а Мазарини не только не был неверующим, но даже был, как мы сказали, суеверным. И потому он ушел весьма озабоченный.

— Скряга! — сказал гвардеец, который стоял, прислонившись к стене. Он притворяется, будто не верит вашему колдуну, Сен-Лоран, чтобы только ничего вам не дать; он еще и к себе не доберется, как заработает на вашем предсказании.

В самом деле, вместо того чтобы пройти в покои королевы, Мазарини вернулся в кабинет и, позвав Бернуина, отдал приказ завтра с рассветом послать за надзирателем, которого он приставил к де Бофору, и разбудить себя немедленно, как только тот приедет.

Солдат, сам того не зная, разбередил самую больную рапу кардинала. В продолжение пяти лет, которые Бофор просидел в тюрьме, не проходило дня, чтобы Мазарини ее думал о том, что рано ли, поздно ли, а Бофор оттуда выйдет. Внука Генриха IV в заточении всю жизнь не продержишь, в особенности когда этому внуку Генриха IV едва тридцать лет от роду. Но каким бы путем он ни вышел из тюрьмы, — сколько ненависти он должен был скопыть за время заключения к тому, кто был в этом повинен; к тому, кто приказал схватить его, богатого, смелого, увенчанного славой, любимого женщинами и грозного для мужчин; к тому, кто отнял у него лучшие годы жизни — ведь нельзя же назвать жизнью прозябание в тюрьме! Пока что Мазарини все усиливал надзор за Бофором. Но он походил на скупца из басни, которому не спалось возле своего сокровища. Не раз ему снилось, что у него похитили Бофора, и он вскакивал по ночам. Тогда он осведомлялся о нем и всякий раз, к своему огорчению, слышал, что узник самым благополучным образом пьет, ест, играет и среди игр, вина и песен не перестает клясться, что Мазарини дорого заплатит за все те удовольствия, которые насильно доставляют ему в Венсене.

Эта мысль тревожила министра даже во сне, так что, когда в семь часов Бернуин вошел разбудить его, первыми его словами были:

— А? Что случилось? Неужели господин де Бофор бежал из Венсена?

— Не думаю, монсеньер, — ответил Бернуин, которому никогда не изменяла его выдержка. — Во всяком случае, вы сейчас узнаете все новости, потому что надзиратель Ла Раме, за которым вы послали сегодня утром в Венсенский замок, прибыл и ожидает ваших приказаний.

— Откройте дверь и введите его сюда, — сказал Мазарини, поправляя подушки, чтобы принять Ла Раме, сидя в постели.

Офицер вошел. Это был высокий и полный мужчина, толстощекий и представительный. Он имел такой безмятежный вид, что Мазарини встревожился.

— Этот парень, по-моему, очень смахивает на дурака, — пробормотал он.

Надзиратель молча остановился у дверей.

— Подойдите, сударь! — приказал Мазарини.

Надзиратель повиновался.

— Знаете ли вы, о чем здесь болтают?

— Нет, ваше преосвященство.

— Что герцог Бофор убежит из Венсена, если еще не сделал этого.

На лице офицера выразилось величайшее изумление. Он широко раскрыл свои маленькие глазки и большой рот, словно впивая шутку, которой удостоил его кардинал. Затем, но в силах удержаться от смеха при подобием предположении, расхохотался, да так, что его толстое тело затряслось, как от сильного озноба.

Мазарини порадовался этой довольно непочтительной несдержанности, но тем не менее сохранил свой серьезный вид.

Вдоволь насмеявшись и вытерев глаза, Ла Раме решил, что пора наконец заговорить и извиниться за свою неприличную веселость.

— Убежит, монсеньер! Убежит! — сказал он. — Но разве вашему преосвященству не известно, где находится герцог де Бофор?

— Разумеется, я знаю, что он в Венсенском замке.

— Да, монсеньер, и в его комнате стены в семь футов толщиной, окна с железными решетками, и каждая перекладина в руку толщиной.

— Помните, — сказал Мазарини, — что при некотором терпении можно продолбить любую стену и перепилить решетку часовой пружиной.

— Вам, может быть, неизвестно, монсеньер, что при узнике состоят восемь караульных: четверо в его комнате и четверо в соседней, и они ни на минуту не оставляют его.

— Но ведь он выходит из своей комнаты, играет в шары и в мяч.

— Монсеньер, все эти развлечения дозволены заключенным. Впрочем, если вам угодно, его можно лишить их.

— Нет, нет, — сказал Мазарини, боясь, чтобы его узник, лишенный и этих удовольствий, не вышел из замка (если он когда-нибудь из него выйдет) еще более озлобленным против него. — Я только спрашиваю, с кем он играет.

— Он играет с караульным офицером, монсеньер, со мной или с другими заключенными.

— А не подходит ли он близко к стенам во время игры?

— Разве вашему преосвященству не известно, какие это стены? Почти шестьдесят футов высоты. Едва ли герцогу Бофору так надоела жизнь, чтобы он рискнул сломать себе шею, спрыгнув с такой стены.

— Гм! — отозвался кардинал, начиная успокаиваться. — Итак, вы полагаете, мой милый господин Ла Раме, что…

— Что пока герцог не ухитрится превратиться в птичку, я за него ручаюсь.

— Смотрите не увлекайтесь, — сказал Мазарини. — Господин де Бофор сказал конвойным, отводившим его в замок, будто он не раз думал о том, что может быть арестован, и потому держит в запасе сорок способов бежать из тюрьмы.

— Монсеньер, если бы из этих сорока способов был хоть один годный, — ответил Ла Раме, — он бы давно был на свободе.

«Гм, ты не так глуп, как я думал», — пробормотал про себя Мазарини.

— К тому же не забывайте, монсеньер, что комендант Венсенского замка — господин де Шавиньи, — продолжал Ла Раме, — а он не принадлежит к друзьям герцога де Бофора.

— Да, но господин де Шавиньи иногда отлучается.

— Когда он отлучается, остаюсь я.

— Ну а когда вы сами отлучаетесь?

— О, на этот случай у меня есть один малый, который метит сделаться королевским надсмотрщиком. Этот, ручаюсь вам, стережет на совесть. Вот три недели, как он у меня служит, и я лишь в одном могу упрекнуть его, он слишком суров к узнику.

— Кто же этот цербер? — спросил кардинал.

— Некий господин Гримо, монсеньер.

— А что он делал до того, как поступил к вам на службу в замок?

— Он жил в провинции, набедокурил там по глупости и теперь, кажется, рад укрыться от ответственности, надев королевский мундир.

— А кто рекомендовал вам этого человека?

— Управитель герцога де Граммона.

— Так, по-вашему, на него можно положиться?

— Как на меня самого, монсеньер.

— И он не болтун?

— Господи Иисусе! Я долго думал, монсеньер, что он немой: он и говорит и отвечает только знаками. Кажется, его прежний господин приучил его к этому.

— Так скажите ему, милый господин Ла Раме, — продолжал кардинал, что если он будет хорошим и верным сторожем, мы закроем глаза на его шалости в провинции, наденем на него мундир, который заставит всех относиться к нему с уважением а в карманы мундира положим несколько пистолей, чтобы он выпил за здоровье короля.

Мазарини был щедр на обещания — полная противоположность славному Гримо, которого так расхвалил Ла Раме: тот говорил мало, по делал много.

Кардинал забросал Ла Раме еще кучей вопросов об узнике, о его помещении, о том, как он спит, как его кормят. На эти вопросы Ла Раме дал такие исчерпывающие ответы, что кардинал отпустил его почти совсем успокоенный.

Затем, так как было уже девять часов утра, он встал, надушился, оделся и прошел к королеве, чтобы сообщить ей о причинах, задержавших его.

Королева, боявшаяся де Бофора не меньше самого кардинала и почти столь же суеверная, заставила его повторить слово в слово все уверения Ла Раме и все похвалы, которые тот расточал своему помощнику; затем, когда кардинал кончил, сказала вполголоса:

— Как жаль, что у нас нет такого Гримо для каждого принца.

— Терпение, — сказал Мазарини со своей итальянской улыбкой, — быть может, когда-нибудь мы этого и добьемся, а пока…

— А пока?..

— Я все же приму кое-какие меры предосторожности.

И он написал д'Артаньяну, чтобы тот немедленно возвратился.

XIX

ЧЕМ РАЗВЛЕКАЛСЯ ГЕРЦОГ БОФОР В ВЕНСЕНСКОМ ЗАМКЕ
Узник, наводивший такой страх на кардинала и смущавший покой всего двора своими сорока способами побега, нимало не подозревал о страхах, которые внушала в Пале-Рояле его особа.

Его стерегли так основательно, что он понял всю невозможность вырваться на свободу, и месть его заключалась только в том, что он всячески поносил и проклинал Мазарини.

Он даже попробовал было сочинять на него стихи, по скоро принужден был отказаться от этого. В самом деле, г-н де Бофор не только не обладал поэтическим даром, но даже и прозой изъяснялся с величайшим трудом. Недаром Бло, известный сочинитель сатирических песенок того времени, сказал про него:

Гремит он и сверкает в сече,
Своим врагам внушая страх;
Когда ж его мы слышим речи,
У всех усмешка на устах.
Гастон[83] к сраженьям непривычен,
Зато слова ему легки.
Зачем Бофор косноязычен?
Зачем Гастон лишен руки?
После этого понятно, почему Бофор ограничивался только бранью и проклятиями.

Герцог Бофор был внук Генриха IV и Габриэли д'Эстре, такой же добрый, храбрый и горячий, а главное, такой же гасконец, как его дед, но далеко не такой образованный. После смерти Людовика XIV он был некоторое время любимцем и доверенным лицом королевы и играл первую роль при дворе; по в один прекрасный день ему пришлось уступить первое место Мазарини и перейти на второе. А на другой день, так как он был настолько неблагоразумен, что рассердился, и настолько неосторожен, что высказал громко свое неудовольствие, королева велела арестовать его и отправить в Венсен, что и было поручено Гито, тому самому Гито, с которым читатель познакомился в начале нашей повести и с которым он будет иметь случай еще встретиться. Само собой разумеется, что, говоря «королева», мы хотим сказать «Мазарини». Таким образом не только избавились от Бофора и его притязаний, но и совсем перестали считаться с ним, невзирая на его былую популярность, и вот он уже шестой год жил в Венсенском замке, в комнате, весьма мало подходящей для принца.

Эти долгие годы, в течение которых мог бы одуматься всякий другой человек, нисколько не повлияли на Бофора. В самом деле, всякий другой сообразил бы, что если бы он не упорствовал в своем намерении тягаться с кардиналом, пренебрегать принцами и действовать в одиночку, без помощников, за исключением — по выражению кардинала де Реца — нескольких меланхоликов, похожих на пустых мечтателей, то уж давно сумел бы либо выйти на свободу, либо приобрести сторонников. Но ничего подобного не приходило в голову герцогу Бофору. Долгое заключение только еще больше озлобило его против Мазарини, который получал о нем ежедневно не слишком приятные для себя известия.



Потерпев неудачу в стихотворстве, Бофор обратился к живописи и нарисовал углем на стене портрет кардинала. Но так как его художественный талант был весьма невелик и не позволял ему достигнуть большого сходства, то он, во избежание всяких сомнений относительно оригинала, подписал внизу: «Ritratto dell'illustrissimo facchino Mazarini».[84]

Когда г-ну де Шавиньи доложили об этом, он явился с визитом к герцогу и попросил его выбрать себе какое-нибудь другое занятие или, по крайней мере, рисовать портреты, не делая под ними подписей. На другой же день все стены в комнате были испещрены и подписями и портретами. Герцог Бофор, как, впрочем, и все заключенные, был похож на ребенка, которого всегда тянет к тому, что ему запрещают.

Господину де Шавиньи доложили о приросте профилей. Недостаточно доверяя своему умению и не пытаясь рисовать лицо анфас, Бофор не поскупился на профили и превратил свою комнату в настоящую портретную галерею. На этот раз комендант промолчал; но однажды, когда герцог играл во дворе в мяч, он велел стереть все рисунки и заново побелить стены.

Бофор благодарил Шавиньи за внимательность, с какой тот позаботился приготовить ему побольше места для рисования. На этот раз он разделил комнату на несколько частей и каждую из них посвятил какому-нибудь эпизоду из жизни Мазарини.

Первая картина должна была изображать светлейшего негодяя Мазарини под градом палочных ударов кардинала Бентиволио, у которого он был лакеем.

Вторая — светлейшего негодяя Мазарини, играющего роль Игнатия Лойолы[85] в трагедии того же имени.

Третья — светлейшего негодяя Мазарини, крадущего портфель первого министра у Шавиньи, который воображал, что уже держит его в своих руках.

Наконец, четвертая — светлейшего негодяя Мазарини, отказывающегося выдать чистые простыни камердинеру Людовика XIV Ла Порту, потому что французскому королю достаточно менять простыни раз в три месяца.

Эти картины были задуманы слишком широко, совсем не по скромному таланту художника. А потому он пока ограничился только тем, что наметил рамки и сделал подписи.

По для того чтобы вызвать раздражение со стороны г-на де Шавиньи, достаточно было и одних рамок с подписями. Он велел предупредить заключенного, что если тот не откажется от мысли рисовать задуманные им картины, то он отнимет у него всякую возможность работать над ними. Бофор ответил, что, не имея средств стяжать себе военную славу, он хочет прославиться как художник. За невозможностью сделаться Баярдом[86] или Трибульцием[87] он желает стать вторым Рафаэлем или Микеланджело.

Но в один прекрасный день, когда г-н де Бофор гулял в тюремном дворе, из его комнаты были вынесены дрова, и не только дрова, но и угли, и не только угли, но даже зола, так что, вернувшись, он не нашел решительно ничего, что могло бы заменить ему карандаш.

Герцог ругался, проклинал, бушевал, кричал, что его хотят уморить холодом и сыростью, как уморили Пюилоранса, маршала Орнано и великого приора Вандомского. На это Шавиньи ответил, что герцогу стоит только дать слово бросить живопись или, по крайней мере, обещать не рисовать исторических картин, и ему сию же минуту принесут дрова и все необходимое для топки. Но герцог не пожелал дать этого слова и провел остаток зимы в нетопленой комнате.

Больше того, однажды, когда Бофор отправился на прогулку, все его надписи соскоблили, и комната стала белой и чистой, а от фресок не осталось и следа.

Тогда герцог купил у одного из сторожей собаку по имени Писташ. Так как заключенным не запрещалось иметь собак, то Шавиньи разрешил, чтобы собака перешла во владение другого хозяина. Герцог по целым часам сидел с ней взаперти. Подозревали, что он занимается ее обучением, но никто не знал, чему он ее учит. Наконец, когда собака была достаточно выдрессирована, г-н де Бофор пригласил г-на де Шавиньи и других должностных лиц Венсена на представление, которое намеревался дать в своей комнате.

Приглашенные явились. Комната была ярко освещена; герцог зажег Все свечи, какие только ему удалось раздобыть. Спектакль начался.

Заключенный выломил из стены кусок штукатурки и провел им по полу длинную черту, которая должна была изображать веревку. Писташ, по первому слову хозяина, встал около черты, поднялся на задние лапы и, держа в передних камышинку, пошел по черте, кривляясь, как настоящий канатный плясун. Пройдя раза два-три взад и вперед, он отдал палку герцогу и проделал то же самое без балансира.

Умную собаку наградили рукоплесканиями.

Представление состояло из трех отделений. Первое кончилось, началось второе.

Теперь Писташ должен был ответить на вопрос: который час?

Шавиньи показал ему свои часы. Было половина седьмого. Писташ шесть раз поднял и опустил лапу, затем в седьмой раз поднял ее и удержал на весу. Ответить яснее было невозможно: и солнечные часы не могли бы показать время точнее. У них к тому же, как всем известно, есть один большой недостаток: по ним ничего но узнаешь, когда не светит солнце.

Затем Писташ должен был объявить всему обществу, кто лучший тюремщик во Франции.

Собака обошла три раза всех присутствующих и почтительнейше улеглась у ног Шавиньи.

Тот сделал вид, что находит шутку прелестной, и посмеялся сквозь зубы, а кончив смеяться, закусил губы и нахмурил брови.

Наконец, герцог задал Пнсташу очень мудреный вопрос: кто величайший вор на свете?

Писташ обошел комнату и, не останавливаясь ни перед кем из присутствующих, подбежал к двери и с жалобным воем стал в нее царапаться.

— Видите, господа, — сказал герцог. — Это изумительное животное, не найдя здесь того, о ком я его спрашиваю, хочет выйти из комнаты. Но будьте покойны, вы все-таки получите ответ. Писташ, друг мой, — продолжал герцог, — подойдите ко мне.

Собака повиновалась.

— Так кто же величайший вор на свете? Уж не королевский ли секретарь Ле Камю, который явился в Париж с двадцатью ливрами, а теперь имеет десять миллионов?

Собака отрицательно мотнула головой.

— Тогда, быть может, министр финансов Эмерп, подаривший своему сыну, господину Торе, к свадьбе ренту в триста тысяч ливров и дом, по сравнению с которым Тюнльри — шалаш, а Лувр — лачуга?

Собака отрицательно мотнула головой.

— Значит, не он, — продолжал герцог. — Ну, поищем еще. Уж не светлейший ли это негодяй Мазарини ди Пишина, скажи-ка!

Писташ с десяток раз поднял и опустил голову, что должно было означать «да».

— Вы видите, господа, — сказал герцог, обращаясь к присутствующим, которые на этот раз не осмелились усмехнуться даже криво, — вы видите, что величайшим вором на свете оказался светлейший негодяй Мазарини ди Пишипа. Так, по крайней мере, уверяет Писташ.

Представление продолжалось.

— Вы, конечно, знаете, господа, — продолжал де Бофор, пользуясь гробовым молчанием, чтобы объявить программу третьего отделения, — что герцог де Гиз выучил всех парижских собак прыгать через палку в честь госпожи де Понс, которую провозгласил первой красавицей в мире. Так вот, господа, это пустяки, потому что собаки не умели делать разделения (г-н де Бофор хотел сказать «различия») между той, ради кого надо прыгать, и той, ради кого не надо. Писташ сейчас докажет господину коменданту, равно как и всем вам, господа, что он стоит несравненно выше своих собратьев. Одолжите мне, пожалуйста, вашу тросточку, господин де Шавиньи.

Шавиньи подал трость г-ну де Бофору.

Бофор сказал, держа трость горизонтально на фут от земли:

— Писташ, друг мой, будьте добры прыгнуть в честь госпожи де Монбазон.

Все рассмеялись: было известно, что перед своим заключением герцог де Бофор открыто состоял любовником госпожи де Монбазон.

Писташ без всяких затруднений весело перескочил через палку.

— Но Писташ, как мне кажется, делает то же самое, что и его собратья, прыгавшие в честь госпожи де Понс, — заметил Шавиньи.

— Погодите, — сказал де Бофор. — Писташ, друг мой, прыгните в честь королевы!

И он поднял трость дюймов на шесть выше.

Собака почтительно перескочила через нее.

— Писташ, друг мой, — сказал герцог, поднимая трость еще на шесть дюймов, — прыгните в честь короля!

Собака разбежалась и, несмотря на то что трость была довольно высоко от полу, легко перепрыгнула через нее.

— Теперь внимание, господа! — продолжал герцог, опуская трость чуть не до самого пола. — Писташ, друг мой, прыгните в честь светлейшего негодяя Мазарини ди Пишина.

Собака повернулась задом к трости.

— Что это значит? — сказал герцог, обходя собаку и снова подставляя ей тросточку. — Прыгайте же, господин Писташ!

Но собака снова сделала полуоборот и стала задом к трости.

Герцог проделал тот же маневр и повторил свое приказание. Но на этот раз Писташ вышел из терпения. Он яростно бросился на трость, вырвал ее из рук герцога и перегрыз пополам.

Бофор взял из его пасти обломки и с самым серьезным видом подал их г-ну де Шавиньи, рассыпаясь в извинениях и говоря, что представление окончено, но что месяца через три, если ему угодно будет посетить представление, Писташ выучится новым штукам.

Через три дня собаку отравили.

Искали виновного, но, конечно, так и не нашли.

Бофор велел воздвигнуть на могиле собаки памятник с надписью:

«ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ ПИСТАШ, САМАЯ УМНАЯ ИЗ ВСЕХ СОБАК НА СВЕТЕ».
Против такой хвалы возразить было нечего, и Шавиньи не протестовал.

Тогда герцог стал говорить во всеуслышанье, что на его собаке проверяли яд, приготовленный для него самого; и однажды, после обеда, кинулся в постель, крича, что у него колики и что Мазарини велел его отравить.

Узнав об этой новой проделке Бофора, кардинал страшно перепугался.

Венсенская крепость считалась очень нездоровым местом: г-жа де Рамбулье сказала как-то, что камера, в которой умерли Пюилоранс, маршал Орнано и великий приор Вандомский, ценится на вес мышьяка, и эти слова повторялись на все лады. А потому Мазарини распорядился, чтобы кушанья и вино, которые подавались заключенному, предварительно пробовались при нем. Вот тогда-то и приставили к герцогу офицера Ла Раме в качестве дегустатора.

Комендант, однако, не простил герцогу его дерзостей, за которые уже поплатился ни в чем не повинный Писташ. Шавиньи был любимцем покойного кардинала; уверяли даже, что он его сын, а потому притеснять умел на славу. Он начал мстить Бофору и прежде всею велел заменить его серебряные вилки деревянными, а стальные ножи — серебряными. Бофор выказал ему свое неудовольствие. Шавиньи велел ему передать, что так как кардинал на днях сообщил г-же де Вандом, что ее сын заключен в замок пожизненно, то он, Шавиньи, боится, как бы герцог, узнав эту горестную новость, не вздумал посягнуть на свою жизнь. Недели через две после этого Бофор увидел, что дорога к тому месту, где он играл в мяч, усажена двумя рядами веток, толщиной в мизинец. Когда он спросил, для чего их насадили, ему ответили, что здесь когда-нибудь разрастутся для него тенистые деревья.

Наконец, раз утром к Бофору пришел садовник и, как бы желая обрадовать его, объявил, что посадил для пего спаржу. Спаржа, как известно, вырастает даже теперь через четыре года, а в те времена, когда садоводство было менее совершенным, на это требовалось пять лет. Такая любезность привела герцога в ярость.

Он пришел к заключению, что для него наступила пора прибегнуть к одному из своих сорока способов бегства из тюрьмы, и выбрал для начала самый простой из них — подкуп Ла Раме. Но Ла Раме, заплативший за свой офицерский чин полторы тысячи экю, очень дорожил им. А потому, вместо того чтобы помочь заключенному, он кинулся с докладом к Шавиньи, и тот немедленно распорядился удвоить число часовых, утроить посты и поместить восемь сторожей в комнате Бофора. С этих пор герцог ходил со свитой, как театральный король на сцене: четыре человека впереди и четыре позади, не считая замыкающих.

Вначале Бофор смеялся над этой строгостью: она забавляла его. «Это преуморительно, — говорил он, — это меня разнообразит» (г-н де Бофор хотел сказать: «меня развлекает», но, как мы уже знаем, он говорил не всегда то, что хотел сказать). «К тому же, — добавлял он, — когда мне наскучат все эти почести и я захочу избавиться от них, то пущу в ход один из оставшихся тридцати девяти способов».

Но скоро это развлечение стало для него мукой. Из бахвальства он выдерживал характер с полгода; но в конце концов, постоянно видя возле себя восемь человек, которые садились, когда он садился, вставали, когда он вставал, останавливались, когда он останавливался, герцог начал хмуриться и считать дни.

Это новое стеснение еще усилило ненависть герцога к Мазарини. Он проклинал его с утра до ночи и твердил, что обрежет ему уши. Положительно, страшно было слушать его. И Мазарини, которому доносили обо всем, происходившем в Венсене, невольно поглубже натягивал свою кардинальскую шапку.

Раз герцог собрал всех сторожей и, несмотря на свое неуменье выражаться толково и связно (неуменье, вошедшее даже в поговорку), обратился к ним с речью, которая, сказать правду, была приготовлена заранее.

— Господа! — сказал он. — Неужели вы потерпите, чтобы оскорбляли и подвергали низостям (он хотел сказать: «унижениям») внука доброго короля Генриха Четвертого? Черт р-раздери, как говаривал мой дед. Знаете ли вы, что я почти царствовал в Париже? Под моей охраной находились в течение целого дня король и герцог Орлеанский. Королева в те времена была очень милостива ко мне и называла меня честнейшим человеком в государстве. Теперь, господа, выпустите меня на свободу. Я пойду в Лувр, сверну шею Мазарини, а вас сделаю своими гвардейцами, произведу всех в офицеры и назначу хорошее жалованье. Черт р-раздери! Вперед, марш!

Но как ни трогательно было красноречие внука Генриха IV, оно не тронуло эти каменные сердца. Никто из сторожей и не шелохнулся. Тогда Бофор обозвал их болванами и сделал их всех своими смертельными врагами.

Всякий раз, когда Шавиньи приходил к герцогу, — а он являлся к нему раза два-три в неделю, — тот не упускал случая постращать его.

— Что сделаете вы, — говорил он, — если в один прекрасный день сюда явится армия закованных в железо и вооруженных мушкетами парижан, чтобы освободить меня?

— Ваше высочество, — отвечал с низким поклоном Шавиньи, — у меня на валу двадцать пушек, а в казематах тридцать тысяч зарядов. Я постараюсь стрелять как можно лучше.

— А когда вы выпустите все свои заряды, они все-таки возьмут крепость, и мне придется разрешить им повесить вас, что мне, конечно, будет крайне прискорбно.

И герцог, в свою очередь, отвешивал самый изысканный поклон.

— А я, вате высочество, — возражал Шавиньи, — как только первый из этих бездельников взберется на вал или ступит в подземный ход, буду принужден, к моему величайшему сожалению, собственноручно убить вас, так как вы поручены моему особому надзору и я обязан сохранить вас живого или мертвого.

Тут он снова кланялся его светлости.

— Да, — продолжал герцог. — Но так как эти молодцы, собираясь идти сюда, предварительно, конечно, вздернут на виселицу Джулио Мазарини, то вы не посмеете ко мне прикоснуться и оставите меня в живых из страха, как бы парижане не привязали вас за руки и за ноги к четверке лошадей и не разорвали на части, что будет, пожалуй, еще похуже виселицы.

Такие кисло-сладкие шуточки продолжались минут десять, четверть часа, самое большее двадцать минут. Но заканчивался разговор всегда одинаково.

— Эй, Ла Раме! — кричал Шавиньи, обернувшись к двери.

Ла Раме входил.

— Поручаю вашему особому вниманию герцога де Бофора, Ла Раме, — говорил Шавиньи. — Обращайтесь с ним со всем уважением, приличествующим его имени и высокому сапу, и потому ни на минуту не теряйте его из виду.

И он удалялся с ироническим поклоном, приводившим герцога в страшную ярость.

Таким образом, Ла Раме сделался непременным собеседником герцога, его бессменным стражем, его тенью. Но надо сказать, что общество Ла Раме, разбитного малого, веселого собеседника и собутыльника, прекрасного игрока в мяч и, в сущности, славного парня, имевшего, с точки зрения г-на де Бофора, только один серьезный недостаток — неподкупность, вовсе не стесняло герцога и даже служило ему развлечением.

К несчастью, сам Ла Раме относился к этому иначе. Хоть он и ценил честь сидеть взаперти с таким важным узником, но удовольствие иметь своим приятелем внука Генриха IV все-таки не могло заменить ему удовольствие навещать от времени до времени свою семью.

Можно быть прекрасным слугой короля и в то же время хорошим мужем и отцом. А Ла Раме горячо любил свою жену и детей, которых видал только с крепостных стен, когда они, желая доставить ему утешение как отцу и супругу, прохаживались по ту сторону рва. Этого, конечно, было слишком мало, и Ла Раме чувствовал, что его жизнерадостности (которую он привык считать причиной своего прекрасного здоровья, не задумываясь над тем, что она скорее являлась его следствием) хватит ненадолго при таком образе жизни. Когда же отношения между герцогом и Шавиньи обострились до того, что они совсем перестали видаться, Ла Раме пришел в отчаяние: теперь вся ответственность за Бофора легла на него одного. А так как ему, как мы говорили, хотелось иметь хоть изредка свободный денек, то он с восторгом отнесся к предложению своего приятеля, управителя маршала Граммона, порекомендовать ему помощника. Шавиньи, к которому Ла Раме обратился за разрешением, сказал, что охотно даст его, если, разумеется, кандидат окажется подходящим.

Мы считаем излишним описывать читателям наружность и характер Гримо.

Если, как мы надеемся, они не забыли первой части нашей истории, у них, наверное, сохранилось довольно ясное представление об этом достойном человеке, который изменился только тем, что постарел на двадцать лет и благодаря этому стал еще угрюмее и молчаливее. Хотя Атос, с тех пор как в нем совершилась перемена, и позволил Гримо говорить, но тот, объяснявшийся знаками в течение десяти или пятнадцати лет, так привык к молчанию, что эта привычка стала его второй натурой.

XX

ГРИМО ПОСТУПАЕТ НА СЛУЖБУ
Итак, обладающий столь благоприятной внешностью Гримо явился в Венсенскую крепость. Шавиньи мнил себя непогрешимым в уменье распознавать людей, и это могло, пожалуй, служить доказательством, что он действительно был сыном Ришелье, который тоже считал себя знатоком в этих делах. Он внимательно осмотрел просителя и пришел к заключению, что сросшиеся брови, тонкие губы, крючковатый нос и выдающиеся скулы Гримо свидетельствуют как нельзя больше в его пользу. Расспрашивая его, Шавиньи произнес двенадцать слов; Гримо отвечал всего четырьмя.

— Вот разумный малый, я это сразу заметил, — сказал Шавиньи. — Ступайте теперь к господину Ла Раме в постарайтесь заслужить его одобрение.

Можете сказать ему, что я нахожу вас подходящим во всех отношениях.

Гримо повернулся на каблуках и отправился к Ла Раме, чтобы подвергнуться более строгому осмотру. Понравиться Ла Раме было гораздо трудней.

Как Шавиньи всецело полагался на Ла Раме, так и последнему хотелось найти человека, на которого мог бы положиться он сам.

Но Гримо обладал как раз всеми качествами, которыми можно прельстить тюремного надзирателя, выбирающего себе помощника. И в конце концов, после множества вопросов, на которые было дано вчетверо меньше ответов, Ла Раме, восхищенный такой умеренностью в словах, весело потер себе руки и принял Гримо на службу.

— Предписания? — спросил Гримо.

— Вот: никогда не оставлять заключенного одного, отбирать у него все колющее или режущее, не позволять ему подавать знаки посторонним лицам или слишком долго разговаривать со сторожами.

— Все? — спросил Гримо.

— Пока все, — ответил Ла Раме. — Изменятся обстоятельства, изменятся и предписания.

— Хорошо, — сказал Гримо.

И он вошел к герцогу де Бофору.

Тот в это время причесывался. Желая досадить Мазарини, он не стриг волос и отпустил бороду, выставляя напоказ, как ему худо живется и как он несчастен. Но несколько дней тому назад, глядя с высокой башни, он как будто разобрал в окне проезжавшей мимо кареты черты прекрасной г-жи де Монбазон, память о которой была ему все еще дорога. И так как ему хотелось произвести на нее совсем другое впечатление, чем на Мазарини, то он, в надежде еще раз увидеть ее, велел подать себе свинцовую гребенку, что и было исполнено.

Господин де Бофор потребовал именно свинцовую гребенку, потому что у него, как и у всех блондинов, борода была несколько рыжевата: расчесывая, он ее одновременно красил.

Гримо, войдя к нему, увидел гребенку, которую герцог только что положил на стол; Гримо низко поклонился а взял ее.

Герцог с удивлением взглянул на эту странную фигуру.

Фигура положила гребенку в карман.

— Эй, там! Кто-нибудь! Что это значит? — крикнул Бофор. — Откуда взялся этот дурень?

Гримо, не отвечая, еще раз поклонился.

— Немой ты, что ли? — закричал герцог.

Гримо отрицательно покачал головой.

— Кто же ты? Отвечай сейчас! Я приказываю!

— Сторож, — сказал Гримо.

— Сторож! — повторил герцог. — Только такого висельника и недоставало в моей коллекции! Эй! Ла Раме… кто-нибудь!

Ла Раме торопливо вошел в комнату. К несчастью для герцога, Ла Раме, вполне полагаясь на Гримо, собрался ехать в Париж; он был уже во дворе и вернулся с большим неудовольствием.

— Что случилось, ваше высочество? — спросил он.

— Что это за бездельник? Зачем он взял мою гребенку и положил к себе в карман? — спросил де Бофор.

— Он один из ваших сторожей, ваше высочество, и очень достойный человек. Надеюсь, вы оцените его так же, как и господин де Шавиньи…

— Зачем он взял у меня гребенку?

— В самом деле, с какой стати взяли вы гребенку у его высочества? — спросил Ла Раме.

Гримо вынул из кармана гребенку, провел по ней пальцами и, указывая на крайний зубец, ответил только:

— Колет.

— Верно, — сказал Ла Раме.

— Что говорит эта скотина? — спросил герцог.

— Что король не разрешил давать вашему высочеству острые предметы.

— Что вы, с ума сошли, Ла Раме? Ведь вы же сами принесли мне эту гребенку.

— И напрасно. Давая ее вам, я сам нарушил свой приказ.

Герцог в бешенстве поглядел на Гримо, который отдал гребенку Ла Раме.

— Я чувствую, что сильно возненавижу этого мошенника, — пробормотал де Бофор.

Действительно, в тюрьме всякое чувство доходит до крайности. Ведь там все — и люди и вещи — либо враги паши, либо друзья, поэтому там или любят, или ненавидят, иногда имея основания, а чаще инстинктивно. Итак, по той простои причине, что Гримо с первого взгляда понравился Шавиньи и Ла Раме, он должен был не поправиться Бофору, ибо достоинства, которыми он обладал в глазах коменданта инадзирателя, были недостатками в глазах узника.

Однако Гримо не хотел с первого дня ссориться с заключенным: ему нужны были не гневные вспышки со стороны герцога, а упорная, длительная ненависть.

И он удалился, уступив свое место четырем сторожам, которые, покончив с завтраком, вернулись караулить узника.

Герцог, со своей стороны, готовил новую проделку, на которую очень рассчитывал. На следующий день он заказал к завтраку раков и хотел соорудить к этому времени в своей комнате маленькую виселицу, чтобы повесить на ней самого лучшего рака. По красному цвету вареного рака всякий поймет намек, и герцог будет иметь удовольствие произвести заочную казнь над кардиналом, пока не явится возможность повесить его в действительности. При этом герцога можно будет упрекнуть разве лишь в том, что он повесил рака.

Целый день де Бофор занимался приготовлениями к казни. В тюрьме каждый становится ребенком, а герцог больше, чем кто-либо другой, был склонен к этому. Во время своей обычной прогулки он сломал нужные ему две-три тоненькие веточки и после долгих поисков нашел осколок стекла, находка, доставившая ему большое удовольствие, — а вернувшись к себе, выдернул несколько ниток из носового платка.

Ни одна из этих подробностей не ускользнула от проницательного взгляда Гримо.

На другой день утром виселица была готова, и, чтобы установить ее на полу, герцог стал обстругивать ее нижний конец своим осколком.

Ла Раме следил за ним с любопытством отца семейства, рассчитывающего увидать забаву, которой впоследствии можно будет потешить детей, а четыре сторожа — с тем праздным видом, какой во все времена служил и служит отличительным признаком солдата.

Гримо вошел в ту минуту, когда герцог, еще не совсем обстругав конец своей виселицы, отложил стекло и стал привязывать к перекладине нитку.

Он оросил на вошедшего Гримо быстрый взгляд, в котором еще было заметно вчерашнее неудовольствие, но тотчас же вернулся к своей работе, заранее наслаждаясь впечатлением, какое произведет его новая выдумка.

Сделав на одном конце нитки мертвую петлю, а на другом скользящую, герцог осмотрел раков, выбрал на глаз самого великолепного и обернулся, чтобы взять стекло.

Стекло исчезло.

— Кто взял мое стекло? — спросил герцог, нахмурив брови.

Гримо показал на себя.

— Как, опять ты? — воскликнул герцог. — Зачем же ты взял его?

— Да, — спросил Ла Раме, — зачем вы взяли стекло у его высочества?

Гримо провел пальцем по стеклу и ограничился одним словом:

— Режет!

— А ведь он прав, монсеньер, — сказал Ла Раме. — Ах, черт возьми! Да этому парню цены нет!

— Господин Гримо, прошу вас, в ваших собственные интересах, держаться от меня на таком расстоянии, чтобы я не мог вас достать рукой, — сказал герцог.

Гримо поклонился и отошел в дальний угол комнаты.

— Полноте, полноте, монсеньер! — сказал Ла Раме. — Дайте мне вашу виселицу, и я обстругаю ее своим ножом.

— Вы? — со смехом спросил герцог.

— Да, я. Ведь это вы и хотели сделать?

— Конечно. Извольте, мой милый Ла Раме. Это выйдет еще забавнее.

Ла Раме, не понявший восклицания герцога, самым тщательным образом обстругал ножку виселицы.

— Отлично, — сказал герцог. — Теперь просверли дырочку в полу, а я приготовлю преступника.

Ла Раме опустился на одно колено и стал ковырять пол.

Герцог в это время повесил рака на нитку. Потом он с громким смехом водрузил виселицу посреди комнаты.

Ла Раме тоже от души смеялся, сам не зная чему, и сторожа вторили ему. Не смеялся один только Гримо. Он подошел к Ла Раме и, указывая на рака, крутившегося на нитке, сказал:

— Кардинал?

— Повешенный его высочеством герцогом де Бофором, — подхватил герцог, хохоча еще громче, — и королевским офицером Жаком-Кризостомом Ла Раме!

Ла Раме с криком ужаса бросился к виселице, вырвал се из пола и, разломав на мелкие кусочки, выбросил в окно. Второпях он чуть не бросил туда же и рака, но Гримо взял его у него из рук.

— Можно съесть, — сказал он, кладя рака себе в карман.

Вся эта сцена доставила герцогу такое удовольствие, что он почти простил Гримо роль, которую тот в ней сыграл. Но затем, подумав хорошенько о намерениях, которые побудили сторожа так поступить, и признав их дурными, он проникся к нему еще большей ненавистью.

К величайшему огорчению Ла Раме, история эта получила огласку не только в самой крепости, но и за ее пределами. Г-н де Шавиньи, в глубине души ненавидевший кардинала, счел долгом рассказать этот забавный случай двум-трем благонамеренным своим приятелям, а те его немедленно разгласили.

Благодаря этому герцог чувствовал себя вполне счастливым в течение нескольких дней.

Между тем герцог усмотрел среди своих сторожей человека с довольно добродушным лицом и принялся его задабривать, тем более что Гримо он ненавидел с каждым днем все больше. Однажды поутру герцог, случайно оставшись наедине с этим сторожем, начал разговаривать с ним, как вдруг вошел Гримо, поглядел на собеседников, затем почтительно подошел к ним и взял сторожа за руку.

— Что вам от меня нужно? — резко спросил герцог.

Гримо отвел сторожа в сторону и указал ему на дверь.

— Ступайте! — сказал он.

Сторож повиновался.

— Вы несносны! — воскликнул герцог. — Я вас проучу!

Гримо почтительно поклонился.

— Господин шпион, я переломаю вам все кости! — закричал разгневанный герцог.

Гримо снова поклонился и отступил на несколько шагов.

— Господин шпион! Я задушу вас собственными руками!

Гримо с новым поклоном сделал еще несколько шагов назад.

— И сейчас же… сию же минуту! — воскликнул герцог, находя, что лучше покончить разом.

Он бросился, сжав кулаки, к Гримо, который поспешно вытолкнул сторожа и запер за ним дверь.

В ту же минуту руки герцога тяжело опустились на его плечи и сжали их, как тиски. Но Гримо, вместо того чтобы сопротивляться или позвать на помощь, неторопливо приложил палец к губам и с самой приятной улыбкой произнес вполголоса:

— Те!

Улыбка, жест и слово были такой редкостью у Гримо, что его высочество от изумления замер на месте.

Гримо поспешил воспользоваться этим. Он вытащил из-за подкладки своей куртки изящный конверт с печатью, который даже после долгого пребывания под одеждой г-на Гримо не окончательно утратил свой первоначальный аромат, и, не произнеся ни слова, подал его герцогу.

Пораженный еще более, герцог выпустил Гримо в взял письмо.

— От госпожи де Монбазон! — вскричал он, узнав знакомый почерк.

Гримо кивнул головою.

Герцог, совершенно ошеломленный, провел рукой по глазам, поспешно разорвал конверт и прочитал письмо:

«Дорогой герцог!

Вы можете вполне довериться честному человеку, который передаст вам мое письмо. Это слуга одного из наших сторонников, который ручается за него, так как испытал его верность в течение двадцатилетней службы. Оп согласился поступить помощником к надзирателю, приставленному к вам, для того, чтобы подготовить и облегчить ваш побег из Венсенской крепости, который мы затеваем.

Час вашего освобождения близится. Ободритесь же и будьте терпеливы.

Знайте, что друзья ваши, несмотря на долгую разлуку, сохранили к вам прежние чувства».

Ваша неизменно преданная вам,
Мария де Монбазон.
«Подписываюсь полным именем. Было бы слишком самоуверенно с моей стороны думать, что вы разгадаете после пятилетней разлуки мои инициалы».

Герцог с минуту стоял совершенно потрясенный. Пять лет тщетно искал он друга и помощника, и наконец, в ту минуту, когда он меньше всего ожидал этого, помощник свалился к нему точно с неба. Он с удивлением взглянул на Гримо и еще раз перечел письмо.

— Милая Мария! — прошептал он. — Значит, я не ошибся, это действительно она проезжала в карете. И она не забыла меня после пятилетней разлуки! Черт возьми! Такое постоянство встречаешь только на страницах «Астреи».[88] Итак, ты согласен помочь мне, мой милый? — прибавил он, обращаясь к Гримо.

Тот кивнул головою.

— И для этого ты и поступил сюда?

Гримо кивнул еще раз.

— А я-то хотел задушить тебя! — воскликнул герцог.

Гримо улыбнулся.

— Но погоди-ка! — сказал герцог.

И он сунул руку в карман.

— Погоди! — повторял он, тщетно шаря по всем карманам. — Такая преданность внуку Генриха Четвертого не должна остаться без награды.

У герцога Бофора было, очевидно, прекрасное намерение, но в Венсене у заключенных предусмотрительно отбирались все деньги.

Видя смущение герцога, Гримо вынул из кармана набитый золотом кошелек и подал ему.

— Вот что вы ищете, — сказал он.

Герцог открыл кошелек и хотел было высыпать все золото в руки Гримо, по тот остановил его.

— Благодарю вас, монсеньер, — сказал он, — мне уже заплачено.

Герцогу оставалось только еще более изумиться.

Он протянул Гримо руку. Тот подошел и почтительно поцеловал ее. Аристократические манеры Атоса отчасти перешли к Гримо.

— А теперь что мы будем делать? — спросил герцог. — С чего начнем?

— Сейчас одиннадцать часов утра, — сказал Гримо. — В два часа пополудни ваше высочество выразит желание сыграть партию в мяч с господином Ла Раме и забросит два-три мяча через вал.

— Хорошо. А дальше?

— Дальше ваше высочество подойдет к крепостной стене и крикнет человеку, который будет работать во рву, чтобы он бросил вам мяч обратно.

— Понимаю, — сказал герцог.

Лицо Гримо просияло. С непривычки ему было трудно говорить.

Он двинулся к двери.

— Постой! — сказал герцог. — Так ты ничего не хочешь?

— Я бы попросил ваше высочество дать мне одно обещание.

— Какое? Говори.

— Когда мы будем спасаться бегством, я везде и всегда буду идти впереди. Если поймают вас, монсеньер, то дело ограничится только тем, что вас снова посадят в крепость; если же попадусь я, меня самое меньшее повесят.

— Ты прав, — сказал герцог. — Будет по-твоему — слово дворянина!

— А теперь я попрошу вас, монсеньер, только об одном: сделайте мне честь ненавидеть меня по-прежнему.

— Постараюсь, — ответил герцог.

В дверь постучались.

Герцог положил письмо и кошелек в карман и бросился на постель: все знали, что он делал это, когда на него нападала тоска. Гримо отпер дверь. Вошел Ла Раме, только что вернувшийся от кардинала после описанного нами разговора.

Бросив вокруг себя пытливый взгляд, Ла Раме удовлетворенно улыбнулся: отношения между заключенным и его сторожем, по-видимому, нисколько не изменились к лучшему.

— Прекрасно, прекрасно, — сказал Ла Раме, обращаясь к Гримо. — А я только что говорил о вас в одном месте. Надеюсь, что вы скоро получите известия, которые не будут вам неприятны.

Гримо поклонился, стараясь выразить благодарность, и вышел из комнаты, что делал всегда, когда являлся его начальник.

— Вы, кажется, все еще сердитесь на бедного парня, монсеньер? — спросил Ла Раме с громким смехом.

— Ах, это вы, Ла Раме? — воскликнул герцог. — Давно пора! Я уже лег на кровать и повернулся носом к стене, чтобы не поддаться искушению выполнить свое обещание и не свернуть шею этому негодяю Гримо.

— Не думаю, однако, чтобы он сказал что-нибудь неприятное вашему высочеству? — спросил Ла Раме, тонко намекая на молчаливость своего помощника.

— Еще бы, черт возьми! Немой эфиоп! Ей-богу, вы вернулись как раз вовремя, Ла Раме. Мне не терпелось вас увидеть!

— Вы слишком добры ко мне, монсеньер, — сказал Ла Раме, польщенный его словами.

— Нисколько. Кстати, я сегодня чувствую себя очень неловким, что, конечно, будет вам на руку.

— Разве мы будем играть в мяч? — вырвалось у Ла Раме.

— Если вы ничего не имеете против.

— Я всегда к услугам вашего высочества.

— Поистине вы очаровательный человек, Ла Раме, и я охотно остался бы в Венсене на всю жизнь, лишь бы не расставаться с вами.

— Во всяком случае, ваше высочество, — сказал Ла Раме, — не кардинал будет виноват, если ваше желание не исполнится.

— Как так? Вы виделись с ним?

— Он присылал за мной сегодня утром.

— Вот как! Чтобы потолковать обо мне?

— О чем же ему больше и говорить со мной? Вы мучите его, как кошмар, ваше высочество.

Герцог горько улыбнулся.

— Ах, если бы вы согласились на мое предложение, Ла Раме! — сказал он.

— Полноте, полноте, ваше высочество. Вот вы опять заговариваете об этом. Видите, как вы неблагоразумны.

— Я уже говорил вам, — продолжал герцог, — и опять повторяю, что озолочу вас.

— Каким образом? Не успеете вы выйти из крепости, как все ваше имущество конфискуют.

— Не успею я выйти отсюда, как стану владыкой Парижа.

— Тише, тише! Ну, можно ли мне слушать подобные речи? Хорош разговор для королевского чиновника! Вижу, монсеньер, что придется мне запастись вторым Гримо.

— Ну, хорошо, оставим это. Значит, ты толковал обо мне с кардиналом?

В следующий раз, как он пришлет за тобой, позволь мне переодеться в твое платье, Ла Раме. Я отправлюсь к нему вместо тебя, сверну ему шею и, честное слово, если ты поставишь это условием, вернусь назад в крепость.

— Видно, придется мне позвать Гримо, монсеньер, — сказал Ла Раме.

— Ну, не сердись. Так что же говорила тебе эта гнусная рожа?

— Я спущу вам это словечко, — сказал Ла Раме с хитрым видом, — потому что оно рифмуется со словом вельможа. Что он мне говорил? Велел мне хорошенько стеречь вас.

— А почему надо сторожить меня? — с беспокойством спросил герцог.

— Потому что какой-то звездочет предсказал, что вы удерете.

— А, так звездочет предсказал это! — сказал герцог, невольно вздрогнув.

— Да, честное слово! Эти проклятые колдуны сами не знают, что выдумать, лишь бы пугать добрых людей.

— Что же отвечал ты светлейшему кардиналу?

— Что если этот звездочет составляет календари, то я не посоветовал бы его высокопреосвященству покупать их.

— Почему?

— Потому что спастись отсюда вам удастся только в том случае, если вы обратитесь в зяблика или королька.

— К несчастью, ты прав, Ла Раме. Ну, пойдем играть в мяч.

— Прошу извинения у вашего высочества, но мне бы хотелось отложить нашу игру на полчаса.

— А почему?

— Потому что Мазарини держит себя не так просто, как ваше высочество, хоть он и не такого знатного происхождения. Он позабыл пригласить меня к завтраку.

— Хочешь, я прикажу подать тебе завтрак сюда?

— Нет, не надо, монсеньер. Дело в том, что пирожник, живший напротив замка, по имени Марто…

— Ну?

— С неделю тому назад продал свое заведение парижскому кондитеру, которому доктора, кажется, посоветовали жить в деревне.

— Мне-то что за дело?

— Разрешите досказать, ваше высочество. У этого нового пирожника выставлены в окнах такие вкусные вещи, что просто слюнки текут.

— Ах ты, обжора!

— Боже мой, монсеньер! Человек, который любит хорошо поесть, еще не обжора. По самой своей природе человек ищет совершенства во всем, даже в пирожках. Так вот этот плут кондитер, увидав, что я остановился около его выставки, вышел ко мне, весь в муке, и говорит: «У меня к вам просьба, господин Ла Раме: доставьте мне, пожалуйста, покупателей из заключенных в крепости. Мой предшественник, Марто, уверял меня, что он был поставщиком всего замка, потому я и купил его заведение. А между тем я водворился здесь уже неделю назад, и, честное слово, господин Шавиньи не купил у меня до сих пор ни одного пирожка». — «Должно быть, господин Шавиньи думает, что у вас пирожки невкусные», — сказал я. «Невкусные?

Мои пирожки! — воскликнул он. — Будьте же сами судьей, господин Ла Раме.

Зачем откладывать?» — «Не могу, — сказал я, — мне необходимо вернуться в крепость». — «Хорошо, идите по вашим делам, вы, кажется, и впрямь торопитесь, но приходите через полчаса». — «Через полчаса?» — «Да. Вы уже завтракали?» — «И не думал». — «Так я приготовлю вам пирог и бутылку старого бургундского», — сказал он. Вы понимаете, монсеньер, я выехал натощак и, с позволения вашего высочества, я хотел… — Ла Раме поклонился.

— Ну ступай, скотина, — сказал герцог, — но помни, что я даю тебе только полчаса.

— А могу я обещать преемнику дядюшки Марто, что вы станете его покупателем?

— Да, но с условием, чтобы он не присылал мне пирожков с грибами. Ты знаешь ведь, что грибы Венсенского леса смертельны для нашей семьи.

Ла Раме сделал вид, что не понял намека, и вышел из комнаты. А пять минут спустя после его ухода явился караульный офицер, будто для того, чтобы не дать герцогу соскучиться, а на самом деле для того, чтобы согласно приказанию кардинала, не терять из виду заключенного.

Но за пять минут, проведенных в одиночестве, герцог успел еще раз перечесть письмо г-жи де Монбазон, свидетельствовавшее, что друзья не забыли его и стараются его освободить. Каким образом? Он еще не знал этого и решил, несмотря на молчаливость Гримо, заставить его разговориться.

Доверие, которое герцог чувствовал к нему, еще возросло, ибо он понял, почему тот вел себя так странно вначале. Очевидно, Гримо изобретал мелкие придирки с целью заглушить в тюремном начальстве всякое подозрение о возможности сговора между ним и заключенным.

Такая хитрая уловка создала у герцога высокое мнение об уме Гримо, и он решил вполне довериться ему.

XXI

КАКАЯ БЫЛА НАЧИНКА В ПИРОГАХ ПРЕЕМНИКА ДЯДЮШКИ МАРТО
Ла Раме вернулся через полчаса, оживленный и веселый, как человек, который хорошо поел, а главное, хорошо выпил. Пирожки оказались великолепными, вино превосходным.

День был ясный, и предполагаемая партия в мяч могла состояться. В Венсенской крепости играли на открытом воздухе, и герцогу, исполняя совет Гримо, нетрудно было забросить несколько мячей в ров.

Впрочем, до двух часов — условленного срока — он играл еще довольно сносно. Но все же он проигрывал все партии, под этим предлогом прикинулся рассерженным, начал горячиться и, как всегда бывает в таких случаях, делал промах за промахом.

Как только пробило два часа, мячи посыпались в ров, к великой радости Ла Раме, который насчитывал себе по пятнадцати очков за каждый промах герцога.

Наконец промахи так участились, что стало не хватать мячей. Ла Раме предложил послать кого-нибудь за ними. Герцог весьма основательно заметил, что это будет лишняя трата времени, и, подойдя к краю стены, которая, как верно говорил кардиналу Ла Раме, имела не менее шестидесяти футов высоты, увидел какого-то человека, работавшего в одном из тех крошечных огородов, какие разводят крестьяне по краю рвов.

— Эй, приятель! — крикнул герцог.

Человек поднял голову, и герцог чуть не вскрикнул от удивления. Этот человек, этот крестьянин, этот огородник — был Рошфор, который, по мнению герцога, сидел в Бастилии.

— Ну, чего нужно? — спросил человек.

— Будьте любезны, перебросьте нам мячи.

Огородник кивнул головою и стал кидать мячи, которые затем подобрали сторожа и Ла Раме.

Один из этих мячей упал прямо к ногам герцога, и так как он, очевидно, предназначался ему, то он поднял его и положил в карман.

Потом, поблагодарив крестьянина, герцог продолжал игру.

Бофору в этот день решительно не везло. Мячи летали как попало и два или три из них снова упали в ров. Но так как огородник уже ушел и некому было перебрасывать их обратно, то они так и остались во рву. Герцог заявил, что ему стыдно за свою неловкость, и, прекратил игру.

Ла Раме был в полном восторге: ему удалось обыграть принца королевской крови!

Вернувшись к себе, герцог лег в постель. Он пролеживал почти целые дни напролет с тех пор, как у него отобрали книги.

Ла Раме взял платье герцога под тем предлогом, что оно запылилось и его нужно вычистить; на самом же деле он хотел быть уверенным, что заключенный не тронется с места. Вот до чего предусмотрителен был Ла Раме!

К счастью, герцог еще раньше вынул из кармана мяч и спрятал его под подушку.

Как только Ла Раме вышел и затворил за собою дверь, герцог разорвал покрышку мяча зубами: ему нечем было ее разрезать. Ему даже к столу подавали серебряные ножи, которые гнулись и ничего не резали.

В мяче оказалась записка следующего содержания:

«Ваше высочество!

Друзья ваши бодрствуют, и час вашего освобождения близится. Прикажите доставить вам послезавтра пирог от нового кондитера, купившего заведение у прежнего пирожника Марто. Этот новый кондитер — не кто иной, как ваш дворецкий Нуармон. Разрежьте пирог, когда будете одни. Надеюсь, что вы останетесь довольны его начинкой».

Глубоко преданный слуга вашего высочества как в Бастилии, так и повсюду,
граф Рошфор.
«Вы можете вполне довериться Гримо, ваше высочество: это очень смышленый и преданный нам человек».

Герцог, у которого стали топить печь с тех пор, как он отказался от упражнений в живописи, сжег письмо Рошфора, как раньше, хотя с гораздо большим сожалением, сжег записку г-жи де Монбазон. Он хотел было бросить в печку и мяч, но потом ему пришло в голову, что он еще может пригодиться для передачи ответа Рошфору.

Герцога стерегли на совесть: подслушав, что он двигается у себя, в комнату вошел Ла Раме.

— Что угодно вашему высочеству? — спросил Ла Раме.

— Я озяб и помешал дрова, чтобы они хорошенько разгорелись, — сказал герцог. — Вы знаете, мой милый, что камеры Венсенского замка славятся своей сыростью. Здесь очень удобно сохранять лед и добывать селитру. А те камеры, в которых умерли Пюилоранс, маршал Орнано и мой дядя, великий приор, справедливо ценятся на вес мышьяка, как выразилась госпожа де Рамбулье.

И герцог снова лег в постель, засунув мяч еще глубже под подушку. Ла Раме усмехнулся. Он был, в сущности, неплохой и добрый человек. Он горячо привязался к своему знатному узнику и был бы в отчаянии, если бы с тем приключилась какая-нибудь беда. А то, что говорил герцог про своего дядю и двух других заключенных, была истинная правда.

— Не следует предаваться мрачным мыслям, ваше высочество, — сказал Ла Раме. — Такие мысли убивают скорее селитры.

— Вам хорошо говорить так, Ла Раме. Если бы я мог ходить по кондитерским, есть пирожки у преемника дядюшки Марто и запивать их бургундским, как вы, я бы тоже не скучал.

— Да уж, что правда, то правда, ваше высочество: пироги у него превосходные, да и вино прекрасное.

— Во всяком случае, его кухня и погреб должны быть получше, чем у господина де Шавиньи.

— А кто мешает вам попробовать его стряпню, ваше высочество? — сказал Ла Раме, попадаясь в ловушку. — Кстати, я обещал ему, что вы станете его покупателем.

— Хорошо, — согласился герцог. — Если уж мне суждено просидеть в заключении до самой смерти, как позаботился довести до моего сведения милейший Мазарини, то нужно же мне придумать какое-нибудь развлечение под старость. Постараюсь к тому времени сделаться лакомкой.

— Послушайтесь доброго совета, ваше высочество, не откладывайте этого до старости.

«Каждого человека, как видно, на погибель души и тела небо наделило хоть одним из семи смертных грехов, если не двумя сразу, — подумал герцог. — Чревоугодие — слабость Ла Раме. Что ж, воспользуемся этим».

— Послезавтра, кажется, праздник, милый Ла Рамс? — спросил он.

— Да, ваше высочество, троицын день.

— Не желаете ли дать мне послезавтра урок?

— Чего?

— Гастрономии.

— С большим удовольствием, ваше высочество.

— Но для этого мы должны остаться вдвоем. Отошлем сторожей обедать в столовую господина де Шавиньи и устроим себе ужин, заказать который я попрошу вас.

— Гм! — сказал Ла Раме.

Предложение было очень соблазнительно, но Ла Раме, несмотря на невыгодное мнение о нем Мазарини, был все-таки человек бывалый и знал все ловушки, которые умеют подстраивать узники своим надзирателям. Герцог хвастал не раз, что у него имеется сорок способов побега из крепости. Уж нет ли тут какой хитрости?

Ла Раме задумался на минуту, но затем рассудил, что раз обед он закажет сам, значит, ничего не будет подсыпано в кушанья или подлито в вино.

А напоить его пьяным герцогу, конечно, нечего и надеяться; Ла Раме даже рассмеялся при таком предположении. Наконец ему пришла на ум еще одна мысль, решившая вопрос.

Герцог следил с тревогой за отражением этого внутреннего монолога на физиономии Ла Раме. Наконец лицо надзирателя просияло.

— Ну что ж, идет? — спросил герцог.

— Идет, ваше высочество, но с одним условием.

— С каким?

— Гримо будет нам прислуживать за столом.

Это было как нельзя более кстати для герцога.

Однако у него хватило сил скрыть свою радость, и он недовольно нахмурился.

— К черту вашего Гримо! — воскликнул он. — Он испортит мне весь праздник.

— Я прикажу ему стоять за вашим стулом, ваше высочество, а так как он обычно не говорит ни слова, то вы его не будете ни видеть, ни слышать. И при желании можете воображать, что он находится за сто миль от вас.

— А знаете, мой милый, что я заключаю из всего этого? — сказал герцог. — Вы мне не доверяете.

— Ведь послезавтра троицын день, ваше высочество.

— Так что ж из того? Какое мне дело до троицы? Или вы боитесь, что святой дух сойдет на землю в виде огненных языков, чтобы отворить мне двери тюрьмы?

— Конечно, нет, ваша светлость. Но я ведь говорил вам, что предсказал этот проклятый звездочет.

— А что такое?

— Что вы убежите из крепости прежде, чем пройдет троицын день.

— Так ты веришь колдунам? Глупец!

— Мне их предсказания не страшней вот этого, — сказал Ла Раме, щелкнув пальцами. — Но монсеньер Джулио и в самом деле побаивается. Он итальянец и, значит, суеверен.

Герцог пожал плечами.

— Ну, так и быть, согласен, — сказал он с прекрасно разыгранным добродушием. — Тащите вашего Гримо, если уж без этого нельзя обойтись, но кроме него — ни одной души, заботьтесь обо всем сами. Закажите ужин какой хотите, я же ставлю только одно условие: чтоб был пирог, о котором вы мне столько наговорили. Закажите его для меня, и пусть преемник Марто постарается. Пообещайте ему, что я сделаю его своим поставщиком не только на все время, которое просижу в крепости, но и после того, как выйду отсюда.

— Вы все еще надеетесь выйти? — спросил Ла Раме.

— Черт возьми! — воскликнул герцог. — В крайнем случае хоть после смерти Мазарини. Ведь я на пятнадцать лет моложе его. Правда, — с усмешкой добавил он, — в Венсене годы мчатся скорее.

— Монсеньер! — воскликнул Ла Раме. — Монсеньер!

— Или же здесь умирают раньше, — продолжал герцог, — что сводится к тому же.

— Так я закажу ужин, ваше высочество, — сказал Ла Раме.

— И вы полагаете, что вам удастся добиться успехов от вашего ученика?

— Очень надеюсь, монсеньер, — ответил Ла Раме.

— Если только успеете, — пробормотал герцог.

— Что вы говорите, ваше высочество?

— Мое высочество просит вас не жалеть кошелька кардинала, который соблаговолил принять на себя расходы по нашему содержанию.

Ла Раме остановился в дверях.

— Кого прикажете прислать к вам, монсеньер? — спросил он.

— Кого хотите, только не Гримо.

— Караульного офицера?

— Да, с шахматами.

— Хорошо.

И Ла Раме ушел.

Через пять минут явился караульный офицер, и герцог де Бофор, казалось, совершенно погрузился в глубокие расчеты шахов и матов.

Странная вещь человеческая мысль! Какие перевороты производит в ней иногда одно движение, одно слово, один проблеск надежды!

Герцог пробыл в заключении пять лет, которые тянулись для него страшно медленно. Теперь же, когда он вспоминал о прошлом, эти пять лет казались ему не такими длинными, как те два дня, те сорок восемь часов, которые оставались до освобождения.

Но больше всего хотел бы он узнать, каким образом состоится его освобождение. Ему подали надежду, но от него скрыли, что же будет в таинственном пироге, что за друзья будут ждать его? Значит, несмотря на пять лет, проведенные в тюрьме, у него еще есть друзья? В таком случае он действительно был принцем с очень большими привилегиями.

Он забыл, что в числе его друзей (что было уж вовсе необыкновенно) имелась женщина. Быть может, она и но отличалась особенной верностью ему во время разлуки; но она не забыла о нем, а это уже очень много.

Тут было над чем призадуматься. А потому при игре в шахматы вышло то же, что при игре в мяч. Бофор делал промах за промахом и проигрывал офицеру вечером так же, как утром проиграл Ла Раме.

Однако очередные поражения давали возможность герцогу дотянуть до восьми часов вечера и кое-как убить три часа. Потом придет ночь, а с ней и сон.

Так, по крайней мере, полагал герцог. Но сон — очень капризное божество, которое не приходит именно тогда когда его призывают. Герцог прождал его до полуночи, ворочаясь с боку на бок на своей постели, как святой Лаврентий на раскаленной решетке. Наконец он заснул.

Но на рассвете он проснулся. Всю ночь мучили его страшные сны. Ему снилось, что у него выросли крылья. Вполне естественно, что он попробовал полететь, и сначала крылья отлично его держали. Но поднявшись довольно высоко, он вдруг почувствовал, что не может больше держаться в воздухе. Крылья его сломались, он полетел вниз, в бездонную пропасть, и проснулся с холодным потом на лбу, совершенно разбитый, словно и впрямь рухнул с высоты.

Потом он снова заснул и опять погрузился в лабиринт нелепых, бессвязных снов. Едва он закрыл глаза, как его воображение, направленное к единой цели — бегству из тюрьмы, снова стало рисовать попытки осуществить его. На этот раз все шло по-другому. Бофору снилось, что он открыл подземный ход из Венсена. Он спустился в этот ход, а Гримо шел впереди с фонарем в руках. Но мало-помалу проход стал суживаться. Сначала еще все-таки можно было идти, но потом подземный ход стал так узок, что беглец уже тщетно пытался продвинуться вперед. Стены подземного хода все сближались, все сжимались, герцог делал неслыханные усилия и все же не мог двинуться с места. А между тем вдали виднелся фонарь Гримо, неуклонно шедшего вперед. И сколько герцог ни старался позвать его на помощь, он не мог вымолвить ни слова, подземелье душило его. И вдруг, в начале коридора, там, откуда он вошел, послышались поспешные шаги преследователей, они все приближались; его заметили, надежда на спасенье пропала. А стены словно сговорились с врагами, и чем настоятельней была необходимость бежать, тем больше они теснили его. Наконец он услышал голос Ла Раме, увидал его. Ла Раме протянул руку и, громко расхохотавшись, схватил герцога за плечо. Его потащили назад, привели в низкую сводчатую камеру, где умерли маршал Орнано, Пюилоранс и его дядя. Три холмика отмечали их могилы, четвертая зияла тут же, ожидая еще один труп.

Проснувшись, герцог уже напрягал все силы, чтобы опять не заснуть, как раньше напрягал их, чтобы заснуть. Он был так бледен, казался таким слабым, что Ла Раме, вошедший к нему, спросил, не болен ли он.

— Герцог провел действительно очень тревожную ночь, — сказал один из сторожей, не спавший все время, так как у него от сырости разболелись зубы. — Он бредил и раза два-три звал на помощь.

— Что же это с вами, монсеньер? — спросил Ла Раме.

— Это все твоя вина, дурак! — сказал герцог. — Ты своими глупыми россказнями о бегстве совсем вскружил мне голову, и мне всю ночь снилось, что я, пытаясь бежать, ломаю себе шею.

Ла Раме расхохотался.

— Вот видите, ваше высочество, — сказал он. — Это предостережение свыше. Я уверен, что вы не будете так неосмотрительны наяву, как во сне.

— Ты прав, любезный Ла Раме, — ответил герцог, отирая со лба холодный пот, все еще струящийся, хоть он и давно проснулся. — Я не хочу больше думать ни о чем, кроме еды и питья.

— Те! — сказал Ла Раме.

И под разными предлогами он поспешил удалить, одного за другим, сторожей.

— Ну что? — спросил герцог, когда они остались одни.

— Ужин заказан, — сказал Ла Раме.

— Какие же будут блюда, господин дворецкий?

— Ведь вы обещали положиться на меня, ваше высочество!

— А пирог будет?

— Еще бы. Как башня!

— Изготовленный преемником Марто?

— Заказан ему.

— А ты сказал, что это для меня?

— Сказал.

— Что же он ответил?

— Что постарается угодить вашему высочеству.

— Отлично, — сказал герцог, весело потирая руки.

— Черт возьми! — воскликнул Ла Раме. — Какие, однако, успехи делаете вы по части чревоугодия, ваше высочество! Ни разу за пять лет я не видал у вас такого счастливого лица.

Герцог понял, что плохо владеет собой. Но в эту минуту Гримо, должно быть подслушав разговор и сообразив, что надо чем-нибудь отвлечь внимание Ла Раме, вошел в комнату и сделал знак своему начальнику, словно желая ему что-то сообщить.

Тот подошел к нему, и они заговорили вполголоса.

Герцог за это время опомнился.

— Я, однако, запретил этому человеку входить сюда без моего разрешения, — сказал он.

— Простите его, ваше высочество, — сказал Ла Раме, — это я велел ему прийти.

— А зачем вы зовете его, зная, что он мне неприятен?

— Но ведь, как мы условились, ваше высочество, он будет прислуживать за нашим славным ужином! Вы забыли про ужин, ваше высочество?

— Нет, но я забыл про господина Гримо.

— Вашему высочеству известно, что без Гримо не будет и ужина.

— Ну хорошо, делайте, как хотите.

— Подойдите сюда, любезный, — сказал Ла Раме, — и послушайте, что я скажу.

Гримо, смотревший еще угрюмее обыкновенного, подошел поближе.

— Его высочество, — продолжал Ла Раме, — оказал мне честь пригласить меня завтра на ужин.

Гримо взглянул на него с недоумением, словно не понимая, каким образом это может касаться его.

— Да, да, это касается и вас, — ответил Ла Раме на этот немой вопрос.

— Вы будете иметь честь прислуживать нам, а так как, несмотря на весь наш аппетит и жажду, на блюдах и в бутылках все-таки кое-что останется, то хватит и на вашу долю.

Гримо поклонился в знак благодарности.

— А теперь я попрошу у вас позволения удалиться, ваше высочество, — сказал Ла Раме. — Господин де Шавиньи, кажется, уезжает на несколько дней и перед отъездом желает отдать мне приказания.

Герцог вопросительно взглянул на Гримо, но тот равнодушно смотрел в сторону.

— Хорошо, ступайте, — сказал герцог, — только возвращайтесь поскорее.

— Вероятно, вашему высочеству угодно отыграться после вчерашней неудачи?

Гримо чуть заметно кивнул головой.

— Разумеется, угодно, — сказал герцог. — И берегитесь, Ла Раме, день на день не приходится: сегодня я намерен разбить вас в пух и прах.

Ла Раме ушел. Гримо, не шелохнувшись, проводил его глазами, и, как только дверь затворилась, вытащил из кармана карандаш и четвертушку бумаги.

— Пишите, монсеньер, — сказал он.

— Что писать? — спросил герцог.

Гримо подумал немного и продиктовал:

— «Все готово к завтрашнему вечеру. Ждите нас с семи до девяти часов с двумя оседланными лошадьми. Мы спустимся из первого окна галереи».

— Дальше? — сказал герцог.

— Дальше, монсеньер? — удивленно повторил Гримо. — Дальше подпись.

— И все?

— Чего же больше, ваше высочество? — сказал Гримо, предпочитавший самый сжатый слог.

Герцог подписался.

— А вы уничтожили мяч, ваше высочество?

— Какой мяч?

— В котором было письмо.

— Нет, я думал, что он еще может нам пригодиться. Вот он.

И, вынув из-под подушки мяч, герцог подал его Гримо.

Тот постарался улыбнуться как можно приятнее.

— Ну? — спросил герцог.

— Я зашью записку в мяч, ваше высочество, — сказал Гримо, — и вы во время игры бросите его в ров.

— А если он потеряется?

— Не беспокойтесь. Там будет человек, который поднимет его.

— Огородник? — спросил герцог.

Гримо кивнул головою.

— Тот же, вчерашний?

Гримо снова кивнул.

— Значит, граф Рошфор?

Гримо трижды кивнул.

— Объясни же мне хоть вкратце план нашего бегства.

— Мне ведено молчать до последней минуты.

— Кто будет ждать меня по ту сторону рва?

— Не знаю, монсеньер.

— Так скажи мне, по крайней мере, что́ пришлют нам в пироге, если не хочешь свести меня с ума.

— В нем будут, монсеньер, два кинжала, веревка с узлами и груша.[89]

— Хорошо, понимаю.

— Как видите, ваше высочество, на всех хватит.

— Кинжалы и веревку мы возьмем себе, — сказал герцог.

— А грушу заставим съесть Ла Раме, — добавил Гримо.

— Мой милый Гримо, — сказал герцог, — нужно отдать тебе должное: ты говоришь не часто, но уж если заговоришь, то слова твои — чистое золото.

XXII

ОДНО ИЗ ПРИКЛЮЧЕНИЙ МАРИ МИШОН
В то самое время, как герцог Бофор и Гримо замышляли побег из Венсена, два всадника, в сопровождении слуги, въезжали в Париж через предместье Сен-Марсель. Это были граф де Ла Фер и виконт де Бражелон.

Молодой человек первый раз был в Париже, и, по правде сказать, Атос, въезжая с ним через эту заставу, не позаботился о том, чтобы показать с самой лучшей стороны город, с которым был когда-то в большой дружбе. Наверное, даже последняя деревушка Турени была приятнее на вид, чем часть Парижа, обращенная в сторону Блуа. И нужно сказать, к стыду этого столь прославленного города, что он произвел весьма посредственное впечатление на юношу.

Атос казался, как всегда, спокойным и беззаботным.

Доехав до Сен-Медарского предместья, Атос, служивший в этом лабиринте проводником своим спутникам, свернул на Почтовую улицу, потом на улицу Пыток, потом к рвам Святого Михаила, потом на улицу Вожирар. Добравшись до улицы Фору, они поехали по ней. На середине ее Атос с улыбкой взглянул на один из домов, с виду купеческий, и показал на него Раулю.

— Вот в этом доме, Рауль, — сказал он, — я прожил семь самых счастливых и самых жестоких лет моей жизни.

Рауль тоже улыбнулся и, сняв шляпу, низко поклонился дому. Он благоговел перед Атосом, и это проявлялось во всех его поступках.

Что же касается до самого Атоса, то, как мы уже говорили, Рауль был не только средоточием его жизни, во, за исключением старых полковых воспоминаний, и его единственной привязанностью. Из этого можно понять как глубоко и нежно любил Рауля Атос.

Путники остановились в гостинице «Зеленая лисица», на улице Старой Голубятни. Атос хорошо знал ее, так как сотни раз бывал здесь со своими друзьями. Но за двадцать лет тут изменилось все, начиная с хозяев.

Наши путешественники прежде всего позаботились о своих лошадях. Поручая их слугам, они приказали подостлать им соломы, дать овса и вытереть ноги и грудь теплым вином, так как эти породистые лошади сделали за один день двадцать миль. Только после этого, как надлежит хорошим ездокам, они спросили две комнаты для себя.

— Вам необходимо переодеться, Рауль, — сказал Атос. — Я хочу вас представить кой-кому.

— Сегодня? — спросил юноша.

— Да, через полчаса.

Рауль поклонился.

Не столь неутомимый, как Атос, который был точно выкован из железа, Рауль гораздо охотнее выкупался бы сейчас в Сене — он столько о ней наслышался, хоть и склонен был заранее признать ее хуже Луары, — а потом лечь в постель. Но граф сказал, и он повиновался.

— Кстати, оденьтесь получше, Рауль, — сказал Атос. — Мне хочется, чтобы вы казались красивым.

— Надеюсь, граф, что дело идет не о сватовстве, — с улыбкой сказал Рауль, — ведь вы знаете мои обязательства по отношению к Луизе.

Атос тоже улыбнулся.

— Нет, будьте покойны, хоть я и представлю вас женщине.

— Женщине? — переспросил Рауль.

— Да, и мне даже очень хотелось бы, чтобы вы полюбили ее.

Рауль с некоторой тревогой взглянул на графа, по, увидав, что тот улыбается, успокоился.

— А сколько ей лет? — спросил он.

— Милый Рауль, запомните раз навсегда, — сказал Атос, — о таких вещах не спрашивают. Если вы можете угадать по лицу женщины ее возраст — совершенно лишнее спрашивать об этом, если же не можете — ваш вопрос нескромен.

— Она красива?

— Шестнадцать лет тому назад она считалась но только самой красивой, но и самой очаровательной женщиной во Франции.

Эти слова совершенно успокоили Рауля. Невероятно было, чтобы Атос собирался женить его на женщине, которая считалась красивой за год до того, как Рауль появился на свет.

Он прошел в свою комнату и с кокетством, свойственным юности, исполняя просьбу Атоса, постарался придать себе самый изящный вид. При его природной красоте это было совсем не трудно.

Когда он вошел к Атосу, тот оглядел его с отеческой улыбкой, с которой в минувшие годы встречал д'Артаньяна. Только в улыбке этой было теперь гораздо больше нежности.

Прежде всего Атос посмотрел на волосы Рауля и на его руки и ноги они говорили о благородном происхождении. Следуя тогдашней моде, Рауль причесался на прямой пробор, и темные волосы локонами падали ему на плечи, обрамляя матово бледное лицо. Серые замшевые перчатки, одного цвета со шляпой, обрисовывали его тонкие изящные руки, а сапоги, тоже серые, как перчатки и шляпа, ловко обтягивали маленькие, как у десятилетнего ребенка, ноги.

«Если она не будет гордиться им, — подумал Атос, — то на нее очень трудно угодить».

Было три часа пополудни — самое подходящее время для визитов. Наши путешественники отправились по улице Грепель, свернули на улицу Розы, вышли; на улицу Святого Доминика и остановились у великолепного дома, расположенного против Якобинского монастыря и украшенного гербами семьи де Люинь.

— Здесь, — сказал Атос.

Он вошел в дом твердым, уверенным шагом, который сразу дает понять привратнику, что входящий имеет на это право, поднялся на крыльцо и, обратившись к лакею в богатой ливрее, послал его узнать, может ли герцогиня де Шеврез принять графа де Ла Фер.

Через минуту лакей вернулся с ответом: хотя герцогиня и не имеет чести знать графа де Ла Фер, она просит его войти.

Атос последовал за лакеем через длинную анфиладу комнат и остановился перед закрытой дверью. Он сделал виконту де Бражелону знак, чтобы тот подождал его здесь.

Лакей отворил дверь и доложил о графе де Ла Фер.

Герцогиня де Шеврез, о которой мы часто упоминали в нашемромане «Три мушкетера», ни разу не имея случая вывести ее на сцену, считалась еще очень красивой женщиной. На вид ей можно было дать не больше тридцати восьми — тридцати девяти лет, тогда как на самом деле ей уже минуло сорок пять. У нее были все те же чудесные белокурые волосы, живые умные глаза, которые так часто широко раскрывались, когда герцогиня вела какую-либо интригу, и которые так часто смыкала любовь, и талия тонкая, как у нимфы, так что герцогиню, если не видеть ее лица, можно было принять за совсем молоденькую девушку, какой она была в то время, когда прыгала с Анной Австрийской через тюильрийский ров, лишивший в 1633 году Францию наследника престола.

В конце концов это было все то же сумасбродное существо, умевшее придавать своим любовным приключениям такую оригинальность, что они служили почти к славе семьи.

Герцогиня сидела в небольшом будуаре, окна которого выходили в сад.

Будуар этот по тогдашней моде, которую ввела г-жа де Рамбулье, отделывая свой особняк, был обтянут голубой шелковой материей с розоватыми цветами и золотыми листьями. Только изрядная кокетка решилась бы в лета герцогини де Шеврез сидеть в таком будуаре. А она даже не сидела, а полулежала на кушетке, прислонившись головою к вышитому ковру, висевшему на стене.

Опершись локтем на подушку, она держала в руке раскрытую книгу.

Когда лакей доложил о графе де Ла Фер, герцогиня слегка приподнялась и с любопытством посмотрела на дверь.

Вошел Атос.

На нем был лиловый бархатный костюм, отделанный шнурками того же цвета с серебряными воронеными наконечниками, плащ без золотого шитья и черная шляпа с простым лиловым пером.

Отложной воротник его рубашки был из дорогого кружева; такие же кружева спускались на отвороты его черных кожаных сапог, а на боку висела шпага с великолепным эфесом, которой на улице Феру так восхищался когда-то Портос и которую Атос так ни разу и не одолжил ему.

В лице и манерах графа де Ла Фер, имя которого только что прозвучало как совершенно неизвестное для герцогини де Шеврез, было столько благородства и изящества, что она слеша привстала и предложила ему занять место возле себя.

Атос поклонился и сел. Лакей хотел было уйти, но Атос знаком удержал его.

— Я имел смелость явиться к вам в дом, герцогиня, — сказал он, — несмотря на то что мы незнакомы. Смелость моя увенчалась успехом, так как вы соблаговолили принять меня. Теперь я прошу вас уделить мне полчаса для беседы.

— Я готова исполнить вашу просьбу, граф, — с любезной улыбкой ответила герцогиня де Шеврез.

— Но это еще не все. Простите, я знаю и сам, что требую слишком многого. Я прошу у вас беседы без свидетелей, и мне бы не хотелось, чтобы нас прерывали.

— Меня ни для кого нет дома, — сказала герцогиня лакею. — Можете идти.

Лакей вышел.

На минуту наступило молчание. Герцогиня и ее гость, с первого взгляда увидевшие, что принадлежат к одному кругу людей, спокойно смотрели друг на друга.

Герцогиня первая прервала молчание.

— Ну что же, граф? — сказала она, улыбаясь. — Разве вы не видите, с каким нетерпением я жду?

— А я, герцогиня, я смотрю и восхищаюсь, — ответил Атос.

— Извините меня, — продолжала герцогиня, — но мне хочется поскорее узнать, с кем я имею удовольствие говорить. Нет никакого сомнения, что вы бываете при дворе. Почему я никогда не встречала вас там? Может быть, вы только что вышли из Бастилии?

— Нет, герцогиня, — с улыбкой сказал Атос, — но, может быть, я стою на дороге, которая туда ведет.

— Да? В таком случае скажите мне поскорее, кто вы, и уходите, — воскликнула герцогиня с той живостью, которая была в ней так пленительна. Я и без того уже достаточно скомпрометировала себя, чтобы запутываться еще больше.

— Кто я, герцогиня? Вам доложили обо мне как о графе де Ла Фер, по вы никогда не слыхали этого имени. В прежнее время я носил другое имя, которое вы, может быть, и знали, но, конечно, забыли уже.

— Все равно, скажите его мне, граф.

— Когда-то меня звали Атосом.

Герцогиня взглянула на него удивленными, широко раскрытыми глазами.

Было очевидно, что это имя не вполне изгладилось у нее из памяти, хотя и затерялось среди старых воспоминаний.

— Атос? — сказала она. — Постойте…

Она приложила обе руки ко лбу, как бы для того, чтобы задержать на мгновение множество мелькающих мыслей и разобраться в их сверкающем и пестром рое.

— Не помочь ли вам, герцогиня? — с улыбкой спросил Атос.

— Да, да, — сказала г-жа де Шеврез, уже утомленная этими поисками, вы сделаете мне большое одолжение.

— Этот Атос был очень дружен с тремя молодыми мушкетерами: д'Артаньяном, Портосом и…

Атос остановился.

— И Арамисом, — быстро договорила герцогиня.

— И Арамисом, совершенно верно. Значит, вы еще не забыли этого имени?

— Нет, — ответила она, — нет. Бедный Арамис! Он был такой красивый, изящный и скромный молодой человек, писавший прелестные стихи. Говорят, он плохо кончил?

— Совсем плохо. Он сделался аббатом.

— Ах, какая жалость! — сказала герцогиня, небрежно играя своим веером. — Но я, право, очень благодарна вам, граф.

— За что же?

— За то, что вы вызвали одно из самых приятных воспоминаний моей молодости.

— А могу я напомнить вам другое?

— Имеющее связь с этим?

— И да и нет.

— Что ж, — сказала г-жа де Шеврез, — говорите. С таким человеком, как вы, можно ничего не бояться.

Атос поклонился.

— Арамис был в очень близких отношениях с одной молоденькой белошвейкой из Тура, — сказал он.

— С белошвейкой из Тура?

— Да. Ее звали Мари Мишон, и она приходилась ему кузиной.

— Ах, я знаю ее! — воскликнула герцогиня. — Это та, которой он писал во время осады Ла-Рошели, предупреждая ее о заговоре против бедного Бекингэма!

— Она самая. Позвольте мне говорить о ней?

Герцогиня взглянула на него.

— Да, если вы не будете отзываться о пей слишком дурно, — сказала она.

— Это было бы черной неблагодарностью с моей стороны, — сказал Атос.

— А, по-моему, неблагодарность не недостаток и не грех, а порок, что гораздо хуже.

— Неблагодарность по отношению к Мари Мишон? И с вашей стороны, граф? — воскликнула герцогиня, пристально смотря на Атоса и как бы стараясь прочесть его тайные мысли. — Но разве это возможно? Ведь вы даже не были знакомы с ней.

— Кто знает, сударыня? Может быть, и был, — сказал Атос. — Народная пословица гласит, что только гора с горой не сходится, а народные пословицы иной раз изумительно верны.

— О, продолжайте, продолжайте, — быстро проговорила герцогиня. — Вы не можете себе представить, с каким любопытством я вас слушаю.

— Вы придаете мне смелости, сударыня, — я буду продолжать. Эта кузина Арамиса, эта Мари Мишон, эта молоденькая белошвейка, несмотря на свое низкое общественное положение, была знакома с блестящей знатью. Самые важные придворные дамы считали ее своим другом, а королева, несмотря на всю свою гордость — двойную гордость испанки и австриячки, — называла ее своей сестрою.

— Увы! — проговорила герцогиня с легким вздохом и чуть заметным, свойственным ей одной, движением бровей. — С тех пор многое изменилось.

— И королева была права, — продолжал Атос. — Мари Мишон была действительно глубоко предана ей, предана до такой степени, что решилась быть посредницей между нею и ее братом, испанским королем.

— А теперь это вменяют ей в преступление, — заметила герцогиня.

— Тогда кардинал — настоящий кардинал, не этот — решил в один прекрасный день арестовать бедную Мари Мишон и отправить ее в замок Лош. К счастью, об этом замысле узнали вовремя. Его даже предвидели и заранее условились: королева должна была прислать Мари Мишон молитвенник в зеленом бархатном переплете, если той будет грозить какая-нибудь опасность.

— Да, именно так, вы хорошо осведомлены.

— Однажды утром принц де Марсильяк принес Мари книгу в зеленом переплете. Нельзя было терять ни минуты. К счастью, Мари Мишон и ее служанка Кэтти отлично умели носить мужской наряд. Принц доставил им платье — дорожный костюм для Мари и ливрею для Кэтти, а также двух отличных лошадей. Беглянки поспешно оставили Тур и направились в Испанию. Не решаясь показываться на больших дорогах, они ехали проселочными, вздрагивая от страха при малейшем шуме, и часто, когда на пути не встречалось гостиниц, пользовались случайным приютом.

— Все это правда, истинная правда! — воскликнула герцогиня, хлопая в ладоши. — Было бы очень любопытно…

Она остановилась.

— Если б я проследил за путешественницами до самого конца? — спросил Атос. — Нет, герцогиня, я не позволю себе так злоупотреблять вашим временем. Мы доберемся с ними только до маленького селения Рош-Лабейль, лежащего между Тюллем и Ангулемом.

Герцогиня вскрикнула и с таким изумлением взглянула на Атоса, что бывший мушкетер не мог удержаться от улыбки.

— Подождите, сударыня, — сказал он, — теперь мне остается рассказать вам нечто, еще более необычайное.

— Вы колдун, сударь! — воскликнула герцогиня. — Я ко всему готова, но, право же… Впрочем, продолжайте.

— В тот день они ехали долго, дорога была трудная. Стояла холодная погода — ото было одиннадцатого октября. В селенье не было ни гостиницы, ни замка, одни только жалкие грязные крестьянские домишки. Между тем у Мари Мишон были самые аристократические привычки: подобно своей сестре-королеве, она привыкла к проветренной спальне и тонкому белью. Она решилась просить гостеприимства у священника.

Атос остановился.

— Продолжайте, — сказала герцогиня. — Я уже говорила вам, что готова ко всему.

— Путешественницы постучались в дверь. Было поздно. Священник уже лег. Он крикнул им: «Войдите!» Они вошли, так как дверь была незаперта. В деревнях люди доверчивы. В спальне священника горела лампа. Мари Мишон, очаровательная в мужском платье, толкнула дверь, просунула голову в комнату и попросила позволения переночевать. «Пожалуйста, молодой человек, — сказал священник, — если вы согласны удовольствоваться остатками моего ужина и половиною моей комнаты». Путешественницы пошептались между собой, и священник слышал, как они громко смеялись. А потом раздался голос молодого господина или, вернее, госпожи: «Благодарю вас, господин кюре. Мне это подходит». — «В таком случае ужинайте, но постарайтесь поменьше шуметь. Я тоже не сходил с седла весь день и не прочь хорошенько выспаться».

Удивление герцогини де Шеврез сперва сменилось изумлением, а теперь она была просто ошеломлена. Лицо ее приобрело выражение, которое невозможно описать никакими словами: видно было, что ей хочется сказать что-то, но она молчит из опасения пропустить хоть одно слово своего собеседника.

— А дальше? — спросила она.

— Дальше? Вот это действительно самое трудное.

— Говорите, говорите! Мне можно сказать все. К тому же это меня нисколько не касается, — это дело Мари Мишон.

— Ах да, совершенно верно! Итак, Мари Мишон поужинала со своей служанкой, а после ужина, пользуясь данным ей позволением, вошла в спальню священника. Кэтти уже устроилась на ночь в кресле в передней комнате, то есть там, где они ужинали.

— Послушайте! — воскликнула герцогиня. — Если только вы не сам сатана, то я не могу понять, каким образом узнали вы все эти подробности!

— Мари Мишон была прелестная женщина, — продолжал Атос, — одно из тех сумасбродных созданий, которым постоянно приходят в голову самые странные причуды и которые созданы всем нам на погибель. И вот, когда эта кокетка подумала, что ее хозяин — священник, ей пришло на ум, что под старость забавно будет иметь одно многих веселых воспоминаний еще лишнее веселое воспоминание о священнике, попавшем по ее милости в ад.

— Честное слово, граф, вы меня приводите в ужас.

— Увы! Бедный священник был не святой Амвросий, а Мари Мишон, повторяю, была очаровательная женщина.

— Сударь, — воскликнула герцогиня, хватая Атоса за руки, — скажите мне сию же минуту, как вы узнали все это, не то я пошлю в Августинский монастырь за монахом, чтобы он изгнал из вас беса.

Атос рассмеялся.

— Нет ничего легче, герцогиня. За час до вашего приезда некий всадник, ехавший с важным поручением, обратился к этому же самому священнику с просьбой о ночлеге. Священника как раз позвали к умирающему, и он собирался ехать на всю ночь не только из дому, но и вообще из деревни.

Тогда служитель божий, вполне доверяя своему гостю, который, мимоходом заметим, был дворянин, предоставил в его распоряжение свой дом, ужин и спальню. Таким образом Мари Мишон просила гостеприимства не у самого священника, а у его гостя.

— И этот гость, этот путешественник, этот дворянин, приехавший до нее?..

— Был я, граф де Ла Фер, — сказал Атос и, встав, почтительно поклонился герцогине де Шеврез.

Герцогиня с минуту молчала в полном изумлении, но вдруг весело расхохоталась.

— Честное слово, это презабавно! — воскликнула она. — Оказывается, что эта сумасбродная Мари Мишон нашла больше, чем искала. Садитесь, любезный граф, и продолжайте ваш рассказ.

— Теперь мне остается только покаяться, герцогиня. Я уже говорил вам, что ехал по очень важному делу. На рассвете я тихонько вышел из комнаты, где еще спал мой прелестный товарищ по ночлегу. В другой комнате спала, откинув голову на спинку кресла, служанка, вполне достойная своей госпожи. Ее личико меня поразило. Я подошел поближе и узнал маленькую Кэтти, которую наш друг, Арамис, приставил к ее госпоже. Вот каким образом я догадался, что прелестная путешественница была…

— Мари Мишон, — живо докончила герцогиня.

— Мари Мишон, — повторил Атос. — После этого я вышел из дому, отправился на конюшню, где меня ждал мой слуга с оседланной лошадью, и мы уехали.

— И вы больше никогда не бывали в этом селении? — быстро спросила герцогиня.

— Я был там опять через год.

— Мне хотелось еще раз повидать доброго священника. Он был очень озабочен одним совершенно непонятным обстоятельством. За неделю до моего второго приезда ему подкинули прехорошенького трехмесячного мальчика. В колыбельке лежал кошелек, набитый золотом, и записка, в которой значилось только: «11 октября 1633 года».

— То самое число, когда случилось это странное приключение! — воскликнула г-жа де Шеврез.

— Да, и священник ничего не понял; ведь он твердо помнил, что провел эту ночь у умирающего, а Мари Мишон уехала из его дома раньше, чем он вернулся.

— А знаете ли вы, сударь, — сказала герцогиня, — что Мари Мишон, вернувшись в тысяча шестьсот сорок третьем году во Францию, тотчас же стала разыскивать ребенка? Она не могла взять его с собой в изгнание, но, вернувшись в Париж, хотела воспитывать его сама.

— Что же ответил ей священник? — спросил, в свою очередь, Атос.

— Что какой-то незнакомый ему, но, по-видимому, знатный человек захотел сам воспитать его, обещал позаботиться о нем и увез с собой.

— Так и было на деле.

— А, теперь я понимаю! Этот человек были вы, его отец!

— Тес! Не говорите так громко, герцогиня: он здесь.

— Здесь! — вскричала герцогиня, поспешно вставая с места. — Он здесь, мои сын! Сын Мари Мишон здесь! Я хочу видеть его сию же минуту!

— Помните, что он не знает ни кто его отец, ни кто его мать, — заметил Атос.

— Вы сохранили тайну и привезли его сюда, чтобы доставить мне такое счастье? О, благодарю, благодарю вас, граф! — воскликнула герцогиня, схватив руку Атоса и пытаясь поднести ее к губам. — Благодарю. У вас благородное сердце.

— Я привел его к вам, сударыня, — сказал Атос, отнимая руку, — чтобы и вы, в свою очередь, сделали для него что-нибудь. До сих пор я заботился о его воспитании, и, надеюсь, из него вышел вполне безупречный дворянин. Но теперь мне снова приходится начать скитальческую, полную опасностей жизнь участника политической партии. С завтрашнего дня я пускаюсь в рискованное предприятие и могу быть убит. Тогда у него не останется никого, кроме вас. Только вы имеете возможность ввести его в общество, где он должен занять принадлежащее ему по праву место.

— Будьте спокойны, — сказала герцогиня, — в настоящее время я, к сожалению, не пользуюсь большим влиянием, однако я сделаю для него все, что в моих силах. Что же касается до состояния и титула…

— На этот счет вам не надо беспокоиться. На него записано доставшееся мне по наследству имение Бражелон, а вместе с ним десять тысяч ливров годового дохода и титул виконта.

— Клянусь жизнью, вы настоящий дворянин, граф! По мне хочется поскорее увидать нашего молодого виконта. Где он?

— Рядом, в гостиной. Я сейчас приведу его, если вы позволите.

Атос пошел было к двери, но герцогиня остановила его.

— Он красив? — спросила она.

Атос улыбнулся.

— Он похож на свою мать, — сказал он.

И, отворив дверь, Атос знаком пригласил молодого человека войти.

Герцогиня де Шеврез не могла удержаться от радостного восклицания, увидав очаровательного юношу, красота и изящество которого превосходили все, чего могло ожидать ее тщеславие.

— Подойдите, виконт, — сказал Атос. — Герцогиня де Шеврез разрешает вам поцеловать ее руку.

Рауль подошел, мило улыбнулся, опустился, держа шляпу в руке, на одно колено и поцеловал руку герцогини.

— Вы, должно быть, хотели пощадить мою застенчивость, граф, — произнес он, оборачиваясь к Атосу, — говоря, что представляете меня герцогине де Шеврез. Это наверное, сама королева?

— Нет, виконт, — сказала герцогиня, глядя на него сияющими от счастья глазами. Взяв его за руку, она усадила его рядом с собой. — Нет, я, к сожалению, не королева, потому что если бы была ею, то сию минуту сделала бы для вас все, чего вы заслуживаете. Но как бы то ни было, — прибавила она, едва удерживаясь от желания поцеловать его чистое чело, — скажите мне, какую карьеру вам бы хотелось избрать?

Атос смотрел на них обоих с выражением самого глубокого счастья.

— Мне кажется, герцогиня, — сказал Рауль своим мягким и вместе с тем звучным голосом, — что для дворянина возможна только одна карьера — военная. Господин граф, думается, воспитывал меня с намерением сделать из меня солдата и хотел по приезде в Париж представить меня особе, которая сможет рекомендовать меня принцу.

— Да, понимаю. Для вас, молодого воина, было бы очень полезно служить под начальством такого полководца, как он. Постойте… как бы это устроить? У меня с ним довольно натянутые отношения, так как моя родственница, госпожа де Монбазон, в ссоре с герцогинею де Лонгвиль. Но если действовать через принца де Марсильяка… Да, да, граф, именно так.

Принц де Марсильяк — мой старинный друг, и он представит виконта герцогине до Лонгвиль, которая даст ему письмо к своему брату, принцу. А он любит ее так нежно, что сделает все, чего бы она ни пожелала.

— Вот и отлично! — сказал граф. — Только разрешите мне просить вас поторопиться. У меня есть веские причины желать, чтобы виконта завтра вечером ужо ее было в Париже.

— Надо ли сообщать о том, что вы принимаете в нем участие, граф?

— Для его будущности было бы, пожалуй, лучше, чтобы никто даже не подозревал о том, что мы с ним знаем друг друга.

— О, сударь! — воскликнул Рауль.

— Вы же знаете, Бражелон, — сказал Атос, — что я ничего не делаю без причины.

— Да, граф. Я знаю, что вы в высшей степени предусмотрительны, и готов, как всегда, вам повиноваться.

— Послушайте, граф, оставьте виконта у меня, — сказала герцогиня. — Я пошлю за князем Марсильяком, который, к счастью, сейчас находится в Париже, и не отпущу его до тех пор, пока дело не будет слажено.

— Благодарю вас, герцогиня. Мне сегодня придется побывать в нескольких местах, по к шести часам вечера я вернусь в гостиницу и буду ждать виконта.

— А что вы делаете вечером?

— Мы идем к аббату Скаррону, к которому у меня есть письмо и у которого я должен встретить одного из моих друзей.

— Хорошо. Я тоже заеду на минутку к аббату Скаррону, — сказала герцогиня. — Не уходите оттуда, не повидавшись со мной.

Атос поклонился и направился к выходу.

— Неужели со старыми друзьями прощаются так строю, граф? — спросила, смеясь, герцогиня.

— Ах, — прошептал граф, целуя ее руку. — Если бы я только знал раньше, какое очаровательное создание Мари Мишон!

И, вздохнув, он вышел из комнаты.

XXIII

АББАТ СКАРРОН
На улице Турнель был один дом, который в Париже знали все носильщики портшезов и все лакеи. А между том хозяин его не был ни вельможа, ни богач. Там не давали обедов, никогда не играли в карты и почти не танцевали.

Несмотря на это, все высшее общество съезжалось туда, и весь Париж там бывал.

Это было жилище маленького Скаррона.

У остроумного аббата время проводили весело. Можно было вдоволь наслушаться разных новостей, которые так остро комментировались, разбирались по косточкам и превращались в басни, в эпиграммы, что каждому хотелось провести часок-другой с маленьким Скарроном, послушать, что он скажет, и разнести его слова по знакомым. Многие стремились сами вставить словечко, и если словечко было забавно, они становились желанными гостями.

Маленький аббат Скаррон (кстати сказать, он назывался аббатом только потому, что получал доход с одною аббатства, а вовсе не потому, что был духовным лицом) в молодости жил в Мансе и был одним из самых щеголеватых пребендариев.[90] Раз, во время карнавала, Скаррон раздумал потешить этот славный город, душой которого он был. Он велел своему лакею намазать себя с головы до ног медом, потом распорол перину и, вывалявшись в пуху, превратился в какую-то невиданную чудовищную птицу. В этом странном костюме он отправился делать визиты своим многочисленным друзьям и приятельницам. Сначала прохожие с восхищением смотрели на него, потом послышались свистки, потом грузчики начали его бранить, потом мальчишки стали швырять в него камнями, и, наконец, Скаррон, спасаясь от обстрела, обратился в бегство; по стоило ему побежать, как все кинулись за ним в погоню. Его окружили со всех сторон, стали мять, толкать, и он, чтобы спастись от толпы, кинулся в реку. Скаррон плавал, как рыба, но вода была ледяная. Он был в испарине, простудился, и его, едва он вышел на берег, хватил паралич.

Были испробованы все известные средства, чтобы восстановить подвижность его членов. В конце концов доктора так измучили его, что он выгнал их всех, предпочитая страдать от болезни, чем от лечения. Затем он переселился в Париж, где о нем уже составилось мнение как о замечательно умном человеке. Тут он заказал себе кресло своего собственного изобретения, и раз, когда он в этом кресле явился с визитом к Анне Австрийской, она, очарованная его умом, спросила, не желает ли он получить какой-нибудь титул.

— Да, ваше величество, — ответил он, — есть один титул, который я бы очень желал получить.

— Какой же? — спросила Анна Австрийская.

— Титул «больного вашего величества».

Желание Скаррона было исполнено. Его стали называть «больным королевы» и назначили ему пенсию в полторы тысячи ливров. С тех пор маленький аббат, которому уже нечего было беспокоиться о будущем, зажил весело, проживая без остатка все, что получал.

Но однажды один из близких кардиналу людей намекнул Скаррону, что ему не следовало бы принимать у себя коадъютора.

— Почему? — спросил Скаррон. — Кажется, он достаточно высокого происхождения?

— О, конечно!

— Любезен?

— Несомненно.

— Умен?

— К несчастью, даже чересчур.

— Так почему же вы хотите, чтобы я не принимал его?

— Из-за его образа мыслей.

— Какого? О ком?

— О кардинале.

— Как! — воскликнул Скаррон. — Я не прекращаю знакомства с Жилем Депрео,[91] который плохого мнения обо мне, а вы хотите, чтобы я не принимал коадъютора, потому что он плохого мнения о ком то другом! Это невозможно На этом разговор кончился, и Скаррон из духа противоречия стал еще чаще видеться с г-ном де Гонди.

В тот день, до которого мы дошли в нашем рассказе, Скаррону надо было получить свою пенсию за три месяца. Он, как всегда, дал лакею расписку и послал его в казначейство. Но на этот раз там заявили, что «у государства пет больше денег для аббата Скаррона».

Когда лакей вернулся с этим ответом, у Скаррона сидел герцог де Лонгвиль, тотчас же предложивший выплачивать ему пенсию вдвое больше той, которую отнял у пего Мазарини. Но хитрый инвалид предпочел отказаться и сделал так, что к четырем часам пополудни весь город знал о поступке кардинала. Это было как раз в четверг — приемный день у аббата. К нему повалили толпой, и весь город бешено «фрондировал».

Атос нагнал на улице Сент-Опоре двух незнакомцев, ехавших по тому же направлению, что и он. Они были, как и он, верхом и тоже в сопровождении лакеев. Один из них снял шляпу и обратился к Атосу:

— Представьте себе, сударь, этот негодяй Мазарини лишил пенсии бедного Скаррона.

— Возмутительно! — сказал Атос, тоже снимая шляпу.

— Сразу видно, что вы благородный человек, сударь, — продолжал всадник, вступивший в разговор с Атосом. — Этот Мазарини прямо язва.

— Увы, сударь, — ответил Атос, — именно так!

И они разъехались, любезно раскланявшись.

— Очень удачно вышло, что мы будем у аббата Скаррона именно сегодня вечером, — сказал Атос Раулю. — Мы выразим бедняге наше соболезнование.

— Кто такой этот Скаррон, что из-за него волнуется весь Париж? — спросил Рауль. — Какой-нибудь министр в опале?

— О нет, виконт, — ответил Атос. — Это просто маленький дворянин, по с большим умом. Он попал в немилость к кардиналу за то, что сочинил на него четверостишие.

— Разве дворяне пишут стихи? — наивно спросил Рауль. — Я полагал, что это унизительно для дворянина, — Да, если стихи плохи, мой милый виконт, — смеясь, ответил Атос, если же нет, то они доставляют славу. Возьмем к примеру Ротру.[92] И все-таки, — добавил он тоном человека, подающего добрый совет, — лучше, пожалуй, совсем не писать их — Значит, аббат Скаррон поэт? — спросил Рауль.

— Да, имейте это в виду, Рауль. Следите хорошенько за собой у него в доме. Объясняйтесь больше жестами, а всего лучше — просто слушайте.

— Хорошо, сударь.

— Мне придется вести продолжительный разговор с одним из моих старинных друзей. Это аббат д'Эрбле, о котором я не раз говорил вам.

— Да, я помню.

— Подходите к нам время от времени как бы затем, чтобы вмешаться в наш разговор, но на самом деле ничего не говорите, а главное, не слушайте. Эта игра необходима для того, чтобы никто из посторонних не мешал нам.

— Хорошо, граф, я в точности исполню ваше желание.

Атос сделал еще два визита, а в семь часов отправился вместе с Раулем к аббату Скаррону. Множество экипажей, портшезов, лакеев и лошадей теснилось на улице Турнель. Атос проложил себе дорогу и в сопровождении Рауля вошел в дом.

Прежде всего им бросился в глаза Арамис, стоявший около большого, широкого кресла на колесах. В этом кресле под шелковым балдахином, прикрытый парчовый одеялом, сидел маленький человечек, еще не старый, с веселым, смеющимся лицом, которое иногда бледнело, причем, однако, глаза больного не теряли выражения живости, ума и любезности. То был аббат Скаррон, всегда веселый, насмешливый, остроумный, всегда страдающий и почесывающийся маленькой палочкой.

Вокруг этого подобия кочевой кибитки толпились мужчины и дамы. Комната была чисто прибрана, недурно обставлена. Длинные шелковые занавеси, затканные цветами, когда-то яркими, а теперь несколько полинявшими, закрывали окна. Обивка стен, хоть и скромная, отличалась большим вкусом.

Два вежливых, благовоспитанные лакея почтительно прислуживали гостям.

Увидав Атоса, Арамис двинулся к нему навстречу, взяв его за руку, представил Скаррону, который очень радушно и с большим уважением встретил нового гостя, а к виконту обратился с остроумным приветствием. Рауль не произнес в ответ ни слова: он не осмелился состязаться с королем остроумия. Но поклон его был, во всяком случае, грациозным. Потом Арамис познакомил Атоса с двумя-тремя из своих приятелей, и, после того как тот обменялся с ними несколькими любезными словами, легкое замешательство, вызванное его приходом, изгладилось, и разговор снова стал общим.

Через несколько минут, в течение которых Рауль успел освоиться и разобраться в топографии общества, дверь снова отворилась, и лакеи доложил о мадемуазель Поле.

Атос прикоснулся к плечу виконта.

— Обратите на нее внимание, Рауль, — сказал он. — Это историческая личность. Генрих Четвертый был убит в то время, когда ехал к пей.

Рауль вздрогнул. За последние дни перед ним уже несколько раз приподнималась завеса, скрывающая героическое прошлое. Эта женщина, еще молодая и красивая, знала Генриха IV и говорила с ним!

Все столпились около мадемуазель Поле, так как она и сейчас пользовалась большой известностью. Это была высокая женщина с тонкой, гибкой талией и густыми рыжевато-золотистыми волосами, какие так любил Рафаэль и какими Тициан наделял своих Магдалин. За этот цвет волос, а может быть, за первенство среди других женщин ее прозвали «львицей». Да будет известно нашим очаровательным современницам, которые претендуют на этот фешенебельный титул, что он происходит не из Англии, как они, может быть, думают, по от их прекрасной и остроумной соотечественницы — мадемуазель Поле.

Мадемуазель Поле, не обращая внимания на шепот, поднявшийся со всех сторон ей навстречу, подошла прямо к Скаррону.

— Итак, вы обеднели, мой милый аббат? — сказала она спокойно. — Мы узнали об этом сегодня утром у госпожи Рамбулье. Нам сообщил это господин де Грасс.

— Да, по зато государство обогатилось, — ответил Скаррон. — Нужно уметь жертвовать собой для блага отечества.

— Теперь кардиналу можно будет увеличить свой ежегодный расход на духи и помаду на полторы тысячи ливров, — заметил какой-то фрондер, в котором Атос узнал всадника, встретившегося ему на улице Сент-Оноре.

— Да, но что скажет на это муза, — заметил Арамис самым медовым голосом, — которая любит золотую середину? Потому что[93]

Si Virgilio puer aut tolerabile desit
Hospitium, caderent onmes a crinibus hydri.[94]
— Отлично! — сказал Скаррон, протягивая руку мадемуазель Поле. — Но хоть я и лишился моей гидры, при мне, по крайней мере, осталась львица.

В этот вечер все еще более обычного восхищались остротами Скаррона.

Все-таки хорошо быть притесняемым. Г-н Менаж приходил от слов Скаррона прямо в неистовый восторг.

Мадемуазель Поле направилась к своему обычному месту, но, прежде чем сесть, окинула всех присутствующих взглядом королевы и на минуту остановила его на Рауле.

Атос улыбнулся.

— Мадемуазель Поле обратила на вас внимание, виконт, — сказал он. Пойдите, приветствуйте ее. Будьте тем, что вы есть на самом деле, то есть простодушным провинциалом. Но смотрите не вздумайте заговорить с нею о Генрихе Четвертом.

Виконт, краснея, подошел к «львице» и вмешался в толпу мужчин, теснившихся вокруг нее.

Таким образом составились две строго разграниченные группы: одна из них окружала Менажа, другая — мадемуазель Поле. Скаррон присоединялся то к той, то к другой, лавируя между гостями в своем кресле на колесикам с ловкостью опытного лоцмана, управляющего судном среди рифов.

— Когда же мы поговорим? — спросил Атос у Арамиса.

— Подождем. Сейчас еще мало народу, мы можем привлечь внимание.

В эту минуту дверь отворилась, и лакей доложил о приходе г-на коадъютора.

Все обернулись, услыхав это имя, которое уже становилось знаменитым.

Атос тоже взглянул на дверь. Он знал аббата Гонди только по имени.

Вошел маленький черненький человечек, неуклюжий, близорукий, не знающий, куда девать руки, которые ловко справлялись только со шпагой и пистолетами, — с первого же шага он наткнулся на стол, чуть не опрокинув его. И все же, несмотря на это, в лице его было нечто величавое и гордое.

Скаррон подъехал к нему на своем кресле. Мадемуазель Поле кивнула ему и сделала дружеский жест рукой.

— А! — сказал коадъютор, наскочив на кресло Скаррона и тут только заметив его. — Так вы попали в немилость, аббат?

Это была сакраментальная фраза. Она повторялась сто раз в продолжение сегодняшнего вечера, и Скаррону приходилось в сотый раз придумывать новую остроту на ту же тему. Он едва не растерялся, но собрался с силами и нашел ответ:

— Господин кардинал Мазарини был так добр, что вспомнил обо мне, — сказал он.

— Великолепно! — воскликнул Мепаж.

— Но как же вы теперь будете принимать нас? — продолжал коадъютор. Если ваши доходы уменьшатся, мне придется сделать вас каноником в соборе Богоматери.

— Нет, я вас могу подвести!

— Значит, у вас есть какие-то неизвестные нам средства?

— Я займу денег у королевы.

— Но у ее величества нет ничего, принадлежащего лично ей, — сказал Арамис. — Ведь имущество супругов нераздельно.

Коадъютор обернулся с улыбкой и дружески кивнул Арамису.

— Простите, любезный аббат, вы отстали от моды, и мне придется вам сделать подарок.

— Какой? — спросил Арамис.

— Шнурок для шляпы.

Все глаза устремились на коадъютора, который вынул из кармана шнурок, завязанный каким-то особым узлом.

— А! — воскликнул Скаррон. — Да ведь это праща!

— Совершенно верно, — сказал коадъютор. — Теперь все делается в виде пращи — à la fronde.[95] Для вас, мадемуазель Поле, у меня есть веер а ла фронда, вам, д'Эрбле, я могу рекомендовать своего перчаточника, который шьет перчатки а ла фронда, а вам, Скаррон, своего булочника, и притом с неограниченным кредитом. Он печет булки а ла фронда, и превкусные.

Арамис взял шнурок и обвязал им свою шляпу.

В эту минуту дверь отворилась, и лакей громко доложил:

— Герцогиня де Шеврез.

При имени герцогини де Шеврез все встали.

Скаррон торопливо подкатил свое кресло к двери, Рауль покраснел, а Атос сделал Арамису знак, и тот сейчас же отошел в амбразуру окна.

Рассеянно слушая обращенные к ней со всех сторон приветствия, герцогиня, по-видимому, искала кого-то или что-то. Глаза ее загорелись, когда она увидела Рауля. Легкая тень задумчивости легла на ее лицо при виде Атоса, а когда она заметила Арамиса, стоящего в амбразуре окна, она вздрогнула от неожиданности и прикрылась веером.

— Как здоровье бедного Вуатюра? — спросила она, как бы стараясь отогнать нахлынувшие мысли. — Вы ничего не слыхали о нем, Скаррон?

— Как! Вуатгор болен? — спросил дворянин, беседовавший с Атосом на улице Сент-Оноре. — Что с ним?

— Он сел играть в карты, — сказал коадъютор, — по обыкновению, разгорячился, но не мог переменить рубашку, так как лакей не захватил ее. И вот бедный Вуатюр простудился и лежит при смерти.

— Где он играл?

— Да у меня же. Нужно вам сказать, что Вуатюр поклялся никогда не прикасаться к картам. Через три дня он не выдержал и явился ко мне, чтобы я разрешил его от клятвы. К несчастью, у меня в это время был наш любезный советник Брусель, и мы были заняты очень серьезным разговором в одной из самых дальних комнат. Между тем Вуатюр, войдя в приемную, увидал маркиза де Люинь за карточным столом в ожидании партнера. Маркиз обращается к нему и приглашает сыграть. Вуатюр отказывается, говоря, что не станет играть до тех пор, пока я не разрешу его от клятвы. Тогда Люинь успокаивает его обещанием Припять грех на себя. Вуатюр садится за стол, проигрывает четыреста экю, выйдя на воздух, схватывает сильнейшую простуду и ложится в постель, чтобы уже больше не встать.

— Неужели милому Вуатюру так плохо? — спросил Арамис из-за оконной занавески.

— Увы, очень плохо! — сказал Менаж. — Этот великий человек, по всей вероятности, скоро покинет нас — deseret orbem.[96]

— Ну, он-то не умрет, — резко проговорила мадемуазель Поле, — и не подумает даже. Он, как турок, окружен султаншами. Госпожа де Санто прилетела к нему кормить его бульоном, госпожа Ла Ренадо греет ему простыни, и даже наша приятельница, маркиза Рамбулье, посылает ему какие-то отвары.

— Вы, однако, не любите его, моя дорогая парфянка,[97] — сказал, смеясь, Скаррон.

— Какая ужасная несправедливость, мой милый больной! — воскликнула мадемуазель Поле. — У меня к нему так мало ненависти, что я с удовольствием закажу обедню за упокой его души.

— Недаром вас прозвали львицей, моя дорогая, — сказала герцогиня де Шеврез. — Вы пребольно кусаетесь.

— Мне кажется, вы слишком презрительно относитесь к большому поэту, сударыня, — осмелился заметить Рауль.

— Большой поэт… Он?.. Сразу видно, что — как вы сами сейчас признавались — вы приехали из провинции, виконт, и что никогда не видали его.

Он большой поэт? Да в нем и пяти футов не будет.

— Браво! Браво! — воскликнул высокий, худощавый и черноволосый человек с лихо закрученными усами и огромной рапирой. — Браво, прекрасная Поле! Пора указать этому маленькому Вуатюру его настоящее место. Я ведь кое-что смыслю в поэзии и заявляю во всеуслышание, что его стихи мне всегда казались преотвратительным.

— Кто этот капитан, граф? — спросил Рауль.

— Господин де Скюдери.[98]

— Автор романов «Клелия» и «Кир Великий»?

— Добрая половина которых написана его сестрой. Вот она разговаривает с хорошенькой девушкой, там, около Скаррона.

Рауль обернулся и увидал двух новых, только что вошедших посетительниц. Одна из них была прелестная хрупкая девушка с грустным выражением лица, прекрасными черными волосами и бархатными глазами, похожими на лиловые лепестки ивана-да-марьи, среди которых блестит золотая чашечка; другая, под покровительством которой, по-видимому, находилась молодая девушка, была сухая, желтая, холодная женщина, настоящая дуэнья или ханжа.

Рауль дал себе слово не уходить от аббата Скаррона, не поговорив с хорошенькой девушкой с чудными бархатными глазами, которая, по какому-то странному сочетанию мыслей, напомнила ему — хотя внешнего сходства по было никакого — бедную маленькую Луизу. Она лежала теперь больная в замке Лавальер, а он, среди всех этих новых лиц, чуть не забыл о ней.

Между тем Арамис подошел к коадъютору, который, смеясь, шепнул ему на ухо несколько слов. Несмотря на все свое самообладание, Арамис невольно вздрогнул.

— Смейтесь же, — сказал г-н де Рец, — на нас глядят.

И он отошел к герцогине де Шеврез, около которой составился большой кружок.

Арамис притворно засмеялся, чтоб отвести подозрения каких-нибудь досужих наблюдателей. Увидав, что Атос стоит в амбразуре окна, из которой он сам недавно вышел, он обменялся несколькими словами кое с кем из присутствующих и незаметно присоединился к нему.

Между ними тотчас же завязался оживленный разговор.

Рауль, как было условленно с Атосом, подошел к ним.

— Аббат декламирует мне рондо Вуатюра, — громко сказал Атос. — По-моему, оно несравненно.

Рауль постоял около них несколько минут, потом отошел к группе, окружавшей герцогиню де Шеврез, к которой присоединились, с одной стороны, мадемуазель Поле, а с другой — мадемуазель Скюдери.

— Ну-с, — сказал коадъютор, — а я позволю себе не согласиться с мнением господина Скюдери. Я нахожу, напротив, что Вуатюр — поэт, но при этом только поэт. Политические идеи ему совершенно несвойственны.

— Итак?.. — шепотом спросил Атос.

— Завтра, — быстро ответил Арамис.

— В котором часу?

— В шесть.

— Где?

— В Сен-Мандэ.

— Кто вам сказал?

— Граф Рошфор.

Тут к ним подошел кто-то из гостей.

— А философские идеи? — сказал Арамис. — Их тоже нет у бедного Вуатюра. Я совершенно согласен с господином коадъютором: Вуатюр — чистый поэт.

— Да, в этом отношении он, конечно, замечателен, — заметил Менаж, но потомство, воздавая ему должное, поставит ему в упрек излишнюю вольность стиха. Он, сам того не сознавая, убил поэзию.

— Убил! Вот настоящее слово! — воскликнул Скюдери.

— Зато его письма — верх совершенства, — заметила герцогиня де Шеврез.

— О, в этом отношении он вполне заслуживает славы, — согласилась мадемуазель Скюдери.

— Совершенно верно, но только когда он шутит, — сказала мадемуазель Поле. — В серьезном эпистолярном жанре он просто жалок. И согласитесь, что, когда он не груб, он пишет попросту плохо.

— Признайтесь все же хоть в том, что шутки его неподражаемы.

— Да, конечно, — сказал Скюдери, крутя ус. — Я нахожу только, что у него вымученный юмор, а шутки пошловаты. Прочитайте, например, «Письмо карпа к щуке».

— Уж не говоря о том, что лучшие его произведения обязаны своим происхождением отелю Рамбулье, — заметил Менаж. — «Зелида и Альсидалея», например.

— А я, с своей стороны, — сказал Арамис, подходя к кружку и почтительно кланяясь герцогине де Шеврез, которая отвечала ему любезной улыбкой, — а я, с своей стороны, ставлю ему в вину еще то, что он держит себя чересчур свободно с великими мира сего. Он позволил себе слишком бесцеремонно обращаться с принцессе и, с маршалом д'Альбре, с господином де Шомбером и даже с самой королевой.

— Как, с королевой! — воскликнул Скюдери и, словно ожидая нападения, выставил вперед правую ногу. — Черт побери, я не знал этого! Каким же образом оказал он неуважение ее величеству?

— Разве вы не знаете его стихотворения «Я думал»?

— Нет, — сказала герцогиня де Шеврез.

— Нет, — сказала мадемуазель Скюдери.

— Нет, — сказала мадемуазель Поле.

— Правда, королева, по всей вероятности, сообщила его очень немногим, — заметил Арамис, — по я получил его из верных рук.

— И вы знаете это стихотворение?

— Кажется, могу припомнить.

— Так прочтите, прочтите! — закричали со всех сторон.

— Вот как было дело, — сказал Арамис. — Однажды Вуатюр катался вдвоем с королевой в коляске по парку Фонтенбло. Он притворился, будто задумался, и сделал это для того, чтобы королева спросила, о чем он думает. Так оно и вышло. «О чем вы думаете, господин де Вуатюр?» — спросила она. Вуатюр улыбнулся, помолчал секунд пять, делая вид, будто импровизирует, и в ответ произнес:

Я думал: почести и славу
Дарует вам сегодня рок,
Вознаграждая вас поправу
За годы скорби и тревог,
Но, может быть, счастливой были
Вы тогда, когда его…
Я не хотел сказать — любили,
Но рифма требует того.
Скюдери, Менаж и мадемуазель Поле пожали плечами.

— Погодите, погодите, — сказал Арамис. — В стихотворении три строфы.

— Или, вернее, три куплета, — заметила мадемуазель Скюдери. — Это просто песенка.

Арамис продолжал:

Я думал, резвый Купидон,
Когда-то ваш соратник смелый,
Сложив оружье, принужден
Покинуть здешние пределы,
И мне ль сулить себе успех,
Задумавшись близ вас, Мария,
Когда вы позабыли всех,
Кто был вам предан в дни былые.
— Не берусь решать, соблюдены ли все правила поэзии в этом куплете, — сказала герцогиня де Шеврез, — но прошу к нему снисхождения ради его правдивости: Госпожа де Отфор и госпожа Сеннесе присоединятся ко мне, в случае надобности, не говоря уже о герцоге де Бофоре.

— Продолжайте, продолжайте, — сказал Скаррон — Теперь мне все равно.

С сегодняшнего дня я уже не «больной королевы».

— А последний куплет? Давайте послушаем последний куплет! — попросила мадемуазель Скюдери.

— Извольте. Тут уж прямо поставлены собственные имена, так что никак не ошибешься:

Я думал (ибо нам, поэтам,
Приходит странных мыслей рой):
Когда бы вы в бесстрастье этом,
Вот здесь, сейчас, перед собой
Вдруг Бекингэма увидали,
Кто из двоих бы в этот миг
Подвергнут вашей был опале:
Прекрасный лорд иль духовник?
По окончании этой строфы все в один голос принялись осуждать дерзость Вуатюра.

— А я, — вполголоса проговорила молодая девушка с бархатными глазами, — имею несчастье находить эти стихи прелестными.

То же самое думал и Рауль. Он подошел к Скаррону и, краснея, обратился к нему:

— Господин Скаррон, я прошу вас оказать мне честь и сообщить, кто эта молодая девушка, которая не согласна с мнением всего этого блестящего общества?

— Ага, мой юный виконт! — сказал Скаррон. — Вы, кажется, намерены предложить ей наступательный и оборонительный союз?

Рауль снова покраснел.

— Я должен сознаться, что стихи Вуатюра понравились и мне, — сказал он.

— Они на самом деле хороши, но не говорите этого: у поэтов не принято хвалить чужие стихи.

— Но я но имею чести быть поэтом, и я ведь спросил вас…

— Да, правда, вы спрашивали, кто эта прелестная девушка, не так ли?

Это прекрасная индианка.

— Прошу прощения, сударь, — смущенно сказал Рауль, — но я все-таки не понимаю, увы, ведь я провинциал.

— Или, иначе сказать, вы еще не научились говорить тем высокопарным языком, на каком теперь объясняются все. Тем лучше, молодой человек, тем лучше. И не старайтесь изучить его: не стоит труда. А к тому времени как вы его изучите, никто, надеюсь, уже не будет так говорить.

— Итак, вы прощаете меня, сударь, и соблаговолите объяснить, кто эта дама, которую вы называете прекрасной индианкой?

— Да, конечно. Это одно из самых очаровательных существ на свете. Ее зовут Франсуаза д'Обинье.

— Она родственница Агриппы,[99] друга Генриха Четвертого?

— Его внучка. Она приехала с острова Мартиника, и потому-то я называю ее прекрасной индианкой.

Рауль с удивлением взглянул на молодую девушку. Глаза их встретились, и она улыбнулась.

Между тем разговор о Вуатюре продолжался.

— Скажите, сударь, — сказала Франсуаза д'Обинье, обращаясь к Скаррону словно для того, чтобы вмешаться в его разговор с виконтом, — как вам нравятся друзья бедного Вуатюра? Послушайте, как они отделывают его, расточая ему похвалы. Один отнимает у него здравый смысл, другой — поэтичность, третий — оригинальность, четвертый — юмор, пятый — самостоятельность, шестой… Боже мой, что же они оставили этому человеку, вполне заслужившему славу, как выразилась мадемуазель Скюдери?

Скаррон и Рауль рассмеялись. Прекрасная индианка, по-видимому, не ожидала, что ее слова произведут такой эффект. Она скромно опустила глаза, и лицо ее стало опять простодушно.

«Она очень умна», — подумал Рауль.

Атос, все еще стоя в амбразуре окна, с легкой усмешкой наблюдал эту сцепу.

— Позовите мне графа де Ла Фер, — сказала коадъютору герцогиня де Шеврез. — Мне нужно поговорить с ним.

— А мне нужно, чтобы все считали, что я с ним не разговариваю, — сказал коадъютор. — Я люблю и уважаю его, потому что знаю его былые дела, некоторые по крайней мере, но поздороваться с ним я рассчитываю только послезавтра утром.

— Почему именно послезавтра утром? — спросила г-жа де Шеврез.

— Вы узнаете завтра вечером, — ответил, смеясь, коадъютор.

— Право же, любезный Гонди, вы говорите, как Апокалипсис,[100] — сказала герцогиня. — Господин д'Эрбле, — обратилась она к Арамису, — не можете ли вы сегодня оказать мне еще одну услугу?

— Конечно, герцогиня. Сегодня, завтра, когда угодно, приказывайте.

— Так позовите мне графа де Ла Фер, я хочу с ним поговорить.

Арамис подошел к Атосу и вернулся вместе с ним к герцогине.

— Вот то, что я обещала вам, граф, — сказала она, подавая Атосу письмо. — Тому, о ком мы хлопочем, будет оказан самый любезный прием.

— Как он счастлив, что будет обязан вам, герцогиня.

— Вам нечего завидовать ему, граф: ведь я сама обязана вам тем, что узнала его, — сказала герцогиня с лукавой улыбкой, напомнившей Атосу и Арамису очаровательную Мари Мишон.

С этими словами она встала и велела подать карету. Мадемуазель Поле уже уехала, мадемуазель Скюдери собиралась уезжать.

— Виконт, — обратился Атос к Раулю, — проводите герцогиню де Шеврез.

Попросите ее, чтобы она, спускаясь по лестнице, оказала вам честь опереться на вашу руку, и по дороге поблагодарите ее.

Прекрасная индианка подошла проститься со Скарроном.

— Вы уже уезжаете? — спросил он.

— Я уезжаю одной из последних, как видите. Если вы будете иметь известия о господине де Вуатюре, и в особенности если они будут хорошие, пожалуйста, уведомьте меня завтра.

— О, теперь он может умереть, — сказал Скаррон.

— Почему? — спросила девушка с бархатными глазами.

— Потому что ему уже готов панегирик.

Они расстались, оба смеясь, но девушка еще раз обернулась и с участием взглянула на бедного паралитика, который провожал ее любовным взором.

Мало-помалу толпа поредела. Скаррон как будто но замечал, что некоторые из его гостей таинственно шептались о чем-то, что многим из них приносили письма и что, казалось, вечер устроен с какой-то тайной целью, а совсем не для разговоров о литературе, хотя все время и толковали о ней.

Но теперь Скаррону было все равно. Теперь у него в доме можно было фрондировать сколько угодно. С этого утра, как он сказал, он перестал быть «больным королевы».

Рауль проводил герцогиню де Шеврез и помог ей сесть в карету. Она дала ему поцеловать свою руку, а потом, под влиянием одного из тех безумных порывов, которые делали ее такой очаровательной и еще более опасной, привлекла его к себе и, поцеловав в лоб, сказала:

— Виконт, пусть мои пожелания и мои поцелуй принесут вам счастье.

Потом оттолкнула его и велела кучеру ехать в особняк Люппь. Лошади тронулись. Герцогиня еще раз кивнула из окна Раулю, и оп, растерянный и смущенный, вернулся в салоп.

Атос понял, что произошло, и улыбнулся.

— Пойдемте, виконт, — сказал он. — Пора ехать. Завтра вы отправитесь в армию принца. Спите хорошенько — это ваша последняя мирная ночь.

— Значит, я буду солдатом! — воскликнул Рауль. — О, благодарю, благодарю вас, граф, от всего сердца!

— До свидания, граф, — сказал аббат д'Эрбле. — Я отправляюсь к себе в монастырь.

— До свидания, аббат, — сказал коадъютор. — Я завтра говорю проповедь и должен еще просмотреть десятка два текстов.

— До свидания, господа, — сказал Атос, — а я лягу и просплю двадцать четыре часа кряду: я на ногах не стою от усталости.

Они пожали друг другу руки и, обменявшись последним взглядом, вышли из комнаты.

Скаррон украдкой следил за ними сквозь занавеси своей гостиной.

— И ни один-то из них не сделает того, что говорил, — усмехнувшись своей обезьяньей улыбкой, пробормотал он. — Ну что ж, в добрый час, храбрецы. Как знать! Может быть, их труды вернут мне пенсию… Они могут действовать руками, это много значит. У меня же, увы, есть только язык, по я постараюсь доказать, что и он кое-чего стоит. Эй, Шампепуа! Пробило одиннадцать часов, вези меня в спальню. Право, эта мадемуазель д'Обинье очаровательна.

И несчастный паралитик исчез в своей спальне. Дверь затворилась за ним, и вскоре огни, один за другим, потухли в салоне на улице Турнель.

XXIV

СЕН-ДЕНИ
Рано утром, едва начало светать, Атос встал с постели и приказал подать платье. Он был еще бледнее обыкновенного и казался сильно утомленным. Видно было, что он не спал всю ночь. Во всех движениях этого твердого, энергичного человека чувствовалась теперь какая-то вялость и нерешительность.

Атос был озабочен приготовлениями к отъезду Рауля и хотел выиграть время. Прежде всего он вынул из надушенного кожаного чехла шпагу, собственноручно вычистил ее, осмотрел клинок и попробовал, крепко ли держится эфес.

Потом он положил в сумку Рауля кошелек с луидорами, позвал Оливена (так звали слугу, приехавшего с ними из Блуа) и велел ему уложить дорожный мешок, заботливо следя, чтобы тот не забыл чего-нибудь и взял все, что необходимо для молодого человека, уходящего в поход.

В этих сборах прошло около часа. Наконец, когда все было готово, Атос отворил дверь в спальню Рауля и тихонько вошел к нему.

Солнце уже взошло, и яркий свет лился в комнату через большие, широкие окна: Рауль вернулся поздно и забыл опустить занавеси. Он спал, положив руки под голову. Длинные черные волосы спускались на лоб, влажный от испарины, которая, подобно крупным жемчужинам, выступает на лице усталых детей.

Атос подошел и, наклонившись, долго с нежной грустью смотрел на юношу, который спал с улыбкой на губах, с полуопущенными веками, под покровом своего ангела-хранителя, навевавшего на него сладкие сны. При виде такой щедрой и чистой юности Атос невольно замечтался. Перед ним пронеслась его собственная юность, вызывая в его душе полузабытые сладостные воспоминания, подобные скорее запахам, чем мыслям. Между его прошлым и настоящим лежала глубокая пропасть. Но полег воображения — полет ангелов и молний. Оно переносит через моря, где мы чуть не погибли, через мрак, в котором исчезли наши иллюзии, через бездну, поглотившую наше счастье.

Первая половина жизни Атоса была разбита женщиной; и он с ужасом думал о том, какую власть могла бы получить любовь и над этой нежной и вместе с тем сильной натурой.

Вспоминая о пережитых им самим страданиях, он представлял себе, как будет страдать Рауль, и нежная жалость, проникшая в его сердце, отразилась во влажном взгляде, устремленном на юношу.

В эту минуту Рауль очнулся от своего безоблачного сна без всякого ощущения тяжести, тоски и усталости: так просыпаются люди нежного душевного склада, так просыпаются птицы. Глаза его встретились с глазами Атоса. Он, должно быть, понял, что происходило в душе этого человека, поджидавшего его пробуждения, как любовник ждет пробуждения своей любовницы, потому что и во взгляде Рауля выразилась бесконечная любовь.

— Вы были здесь, сударь? — почтительно спросил он.

— Да, Рауль, я был здесь, — сказал граф.

— И вы не разбудили меня?

— Я хотел, чтобы вы дольше поспали, мой друг. Вчерашний вечер затянулся, и вы, наверно, очень утомились.

— О, как вы добры! — воскликнул Рауль.

Атос улыбнулся.

— Как вы себя чувствуете? — спросил он.

— Отлично. Совсем отдохнул и очень бодр.

— Ведь вы еще растете, — продолжал Атос с пленительной отеческой заботливостью зрелого человека к юноше. — В ваши годы особенно устают.

— Извините меня, граф, — сказал Рауль, смущенный такой заботливостью, — я сейчас оденусь.

Атос позвал Оливена, и в самом деле, через десять минут, с той пунктуальностью, которую Атос, привыкший к военной службе, передал своему воспитаннику, молодой человек был совершенно готов.

— А теперь, Оливен, — сказал молодой человек лакею, — уложите мои вещи.

— Они уже уложены, Рауль, — сказал Атос. — Я смотрел сам, как сумку укладывали, у вас будет все необходимое. Ваши вещи уже во вьюках, мешок лакея тоже, если только мои приказания исполнены.

— Все сделано, как изволили приказать, сударь, — ответил Оливен. Лошади ждут у крыльца.

— А я спал! — воскликнул Рауль. — Спал в то время, как вы хлопотали и заботились обо всех мелочах. О, право же, вы слишком добры ко мне!

— Значит, вы любите меня немножко? Я надеюсь, по крайней мере… сказал Атос почти растроганно.

— О, — задыхающимся голосом проговорил Рауль, стараясь сдержать охвативший его порыв нежности, — бог свидетель, что я глубоко люблю и уважаю вас!

— Посмотрите, не забыли ли вы чего-нибудь, — сказал Атос, озираясь по сторонам, чтобы скрыть свое волнение.

— Кажется, ничего, — ответил Рауль.

— У господина виконта нет шпаги, — нерешительно прошептал Оливен, подойдя к Атосу. — Вы приказали мне вчера вечером убрать ту, что он носил всегда.

— Хорошо, — ответил Атос, — об этом я позабочусь сам.

Рауль не обратил внимания на этот краткий разговор и, сходя с лестницы, несколько раз поглядел на Атоса, чтобы узнать, не настало ли время для прощания. Но Атос не смотрел на него.

У крыльца стояли три верховые лошади.

— Значит, и вы поедете со мной? — воскликнул Рауль, просияв.

— Да, я провожу вас немного, — ответил Атос.

Глаза юноши радостно заблестели, и он легко вскочил на свою лошадь.

Атос не спеша сел на свою, предварительно шепнув несколько слов лакею, который, вместо того чтобы следовать за ними, снова вошел в дом.

Рауль, радуясь тому, что граф будет сопровождать его, не заметил или притворился, будто не заметил происшедшего.

Путники проехали Новый мост, свернули на набережную или, вернее, на ту дорогу, которая в те времена называлась Пепиповым Водопоем, и поехали вдоль стен Большого замка. Около улицы Сен-Дени лакей нагнал их.

Разговор не вязался. Рауль с болью чувствовал, что минута разлуки приближается. Граф еще накануне переговорил с ним обо всем и сделал все нужные распоряжения. Но взгляд его становился все нежнее, а в тех немногпх словах, которые он произносил, слышалось все больше любви. Время от времени он обращался к Раулю с каким-нибудь советом или замечанием, в которых проступала вся его заботливость о нем.

Когда они, выехав из города через заставу Сен-Дени, поравнялись с обителью францисканцев, Атос взглянул на лошадь Рауля.

— Смотрите, Рауль, — сказал он, — я вам уже не раз говорил, и вы не должны этого забывать, так как только плохой наездник не помнит об этом.

Вы видите, ваша лошадь утомлена и уже вся в мыле, а моя так свежа, как будто ее только что вывели из конюшни. Она станет тугоуздой, вы слишком крепко натягиваете поводья. Заметьте, что от этого вам будет гораздо труднее управлять лошадью. А очень часто жизнь всадника зависит от быстроты, с какой его слушается лошадь. Подумайте только, что через неделю вы будете ездить уже не в манеже, а на поле битвы… Посмотрите-ка сюда, — прибавил он, чтобы сгладить мрачный характер своего замечания, — вот поле, где было бы хорошо поохотиться на куропаток.

Рауль поспешил воспользоваться уроком, данным ему Атосом. Его в особенности тронула деликатность, с какой тот его преподал.

— Кстати, я заметил кое-что, — сказал Атос. — Когда вы стреляете из пистолета, вы чересчур вытягиваете руку, а при таком положении трудно добиться меткости выстрела. Вот почему вы недавно промахнулись три раза из двенадцати.

— А вы попали все двенадцать раз, — улыбаясь, сказал Рауль.

— Да, потому что я сгибал руку так, что для кисти получалась точка опоры в локте. Вы понимаете, что я хочу сказать, Рауль?

— Да, сударь. Я потом сам пробовал стрелять по вашему совету и достиг полного успеха.

— Да, вот еще, — сказал Атос. — Фехтуя, вы сразу начинаете с нападения. Я понимаю, что этот недостаток свойствен вашему возрасту; но от движения тела шпага при нападении всегда несколько отклоняется в сторону, и если ваш противник окажется человеком хладнокровным, ему нетрудно будет сразу же остановить вас простым отводом или даже прямым ударом.

— Да, вы не раз побивали меня таким ударом, сударь. Но далеко не всякий обладает вашей ловкостью и смелостью.

— Какой, однако, свежий ветер! — сказал Атос. — Это уже предвестник зимы. Кстати, если вы будете в сражении, а это, наверное, случится, так как молодой главнокомандующий, ваш будущий начальник, любит запах пороха, помните, что если лам придется биться с противником один на один (это случается сплошь да рядом, в особенности с нашим братом кавалеристом), никогда не стреляйте первый. Тот, кто стреляет первый, почти всегда делает промах, так как стреляет из страха остаться безоружным перед вооруженным противником. А в то время как он будет стрелять, поднимите свою лошадь на дыбы: этот прием несколько раз спасал мне жизнь.

— Я непременно воспользуюсь им, хотя бы из признательности к вам.

— Что там такое? — сказал Атос. — Кажется, поймали браконьеров?.. Так и есть. Еще одно очень важное обстоятельство, Рауль. Если вас ранят во время нападения и вы упадете с лошади, то старайтесь, насколько хватит сил, отползти в сторону от пути, которым проходил ваш полк. Он может повернуть обратно, и тогда вы погибнете под копытами лошадей. Во всяком случае, если будете ранены, немедленно же напишите мне или попросите кого-нибудь написать. Мы люди опытные, знаем толк в ранах, — с улыбкой добавил он.

— Благодарю вас, сударь, — ответил растроганный Рауль.

— А, вот и Сен-Дени! — пробормотал Атос.

Они подъехали к городским воротам, около которых стояло двое часовых.

— Вот еще молодой господин; должно быть, тоже едет в армию, — сказал один из них, обращаясь к товарищу.

Атос обернулся. Все, что хотя бы косвенно касалось Рауля, интересовало его.

— Почему вы так думаете? — спросил он.

— Я сужу по его виду, сударь, — отвечал часовой. — Да и годы его подходящие. Это уже второй сегодня.

— Значит, сегодня здесь проехал такой же молодой человек, как я? — спросил Рауль.

— Да, очень важный и в богатом вооружении. Должно быть, из какой-нибудь знатной семьи.

— Вот у меня и попутчик, сударь, — сказал Рауль, — но, увы, он не заменит мне того, с кем я расстаюсь.

— Не думаю, чтобы вам удалось догнать его, Рауль, — сказал Атос. — Он успеет порядком опередить вас, так как мы некоторое время задержимся здесь: мне нужно поговорить с вами.

— Как вам будет угодно, сударь.

На улицах было много народу по случаю праздника. Подъехав к старинной церкви, в которой служили раннюю мессу, Атос остановил лошадь.

— Войдемте, виконт, — сказал он, — а вы, Оливен, подержите лошадей и дайте мне шпагу.

Он взял у слуги шпагу, и оба вошли в церковь. Атос подал Раулю святую воду. В сердце отца нередко таится зернышко заботливой нежности любовника к своей возлюбленной.

Молодой человек коснулся руки Атоса и, склонившись, перекрестился.

Между тем Атос шепнул что-то одному из церковных сторожей, и тот пошел ко входу в склеп.

— Идемте за ним, Рауль, — сказал Атос.

Сторож открыл решетку королевской усыпальницы и остановился на верхней ступеньке, в то время как Атос и Рауль спустились вниз. На последней площадке лестницы горела серебряная лампада, под которой стоял на дубовом помосте катафалк с гробом, покрытым бархатным покровом, расшитым золотыми лилиями.

Горе, переполнявшее сердце молодого человека, и величие храма подготовили его к тому, что он увидел. Он медленно и торжественно сошел по лестнице и остановился с обнаженной головой перед останками последнею короля, которые по полагалось опускать в могилу, где покоились предки, пока не умрет его преемник; эти останки пребывали здесь для того, чтобы напоминать человеческому тщеславию, нередко столь заносчивому на тропе:

«Прах земной, я ожидаю тебя».
На минуту наступило молчание.

Потом Атос поднял руку и показал на гроб.

— Вот временная гробница, — сказал он, — человека слабого и ничтожного, но в царствование которого совершалось множество великих событий.

Над этим королем всегда бодрствовал дух другого человека, как эта лампада всегда горит над саркофагом, всегда освещает его. Он-то и был настоящим королем, а этот только призраком, в которого он вкладывал свою душу.

То царствование минуло, Рауль; грозный министр, столь страшный для своего господина, столь ненавидимый им, сошел в могилу и увел за собой короля, которого он не хотел оставлять на земле без себя, из страха, несомненно, чтобы тот не разрушил возведенного им здания. Для всех смерть кардинала явилась освобождением, и я сам — так слепы современники! — несколько раз препятствовал замыслам этого великого человека, который держал Францию в своих руках и по своей воле то душил (с, то давал ей вздохнуть свободно. Если он в своем грозном гневе не стер в порошок меня и моих друзей, то, вероятно, для того, чтобы сегодня я мог сказать вам:

Рауль, умейте отличать короля от королевской власти. Когда вы не будете знать, кому служить, колеблясь между материальной видимостью и невидимым принципом, выбирайте принцип, в котором все.

Рауль, мне кажется, я вижу вашу жизнь в туманной дымке будущего. Она, по-моему, будет лучше нашей. У нас был министр без короля, у вас будет наоборот — король без министра. Поэтому вы сможете служить королю, почитать и любить его. По если этот король станет тираном, потому что могущество доводит иногда до головокружения и толкает к тирании, то служите принципу, почитайте и любите принцип, то есть то, что непоколебимо на земле.

— Я буду верить в бога, сударь, — сказал Рауль, — я буду уважать королевскую власть, я буду служить королю, и, если уж умирать, я постараюсь умереть за лих. Так ли я понял вас?

Атос улыбнулся.

— Вы благородный человек, — сказал он. — Вот ваша шпага.

Рауль опустился на одно колено.

— Ее носил мой отец, храбрый и честный дворянин, — продолжал Атос. Потом она перешла ко мне, и не раз покрывалась она славой, когда моя рука держала ее эфес, а ножны висели у пояса. Быть может, эта шпага еще слишком тяжела для вашей руки, Рауль, но тем лучше: вы приучитесь обнажать ее только в тех случаях, когда это действительно будет нужно.

— Сударь, — сказал Рауль, принимая шпагу из рук Атоса, — я обязан вам всем, по эта шпага для меня драгоценнее всех подарков, какие я получал от вас. Клянусь, что буду носить ее с честью и тем докажу вам свою благодарность.

И он с благоговением поцеловал эфес шпаги.

— Хорошо, — сказал Атос. — Встаньте, виконт, к обнимите меня.

Рауль встал и кинулся в объятия Атоса.

— До свидания, — прошептал Атос, чувствуя, что сердце его разрывается. — До свидания, и не забывайте меня.

— О, никогда, никогда! — воскликнул Рауль. — Клянусь вам, сударь, что, если дойдет до беды, я погибну с вашим именем на устах, и мысль о вас будет моей последней мыслью!

Атос, желая скрыть свое волнение, быстро поднялся по лестнице, дал сторожу золотой, преклонил колена пред алтарем и быстро вышел на паперть, возле которой их ждал Оливен с лошадьми.

— Оливен, — сказал Атос, — подтяните немножко портупею виконта, а то его шпага опускается слишком низко. Так, хорошо. Вы отправитесь с виконтом и останетесь с ним до тех пор, пока вас не догонит Гримо. Слышите, Рауль? Гримо — наш старый слуга, человек храбрый и осторожный. Он будет сопровождать вас.

— Хорошо, сударь, — сказал Рауль.

— Ну, на коня! Я хочу посмотреть, как вы поедете.

Рауль повиновался.

— Прощайте, Рауль, — сказал Атос. — Прощайте, дитя мое.

— Прощайте, сударь, — воскликнул юноша. — Прощайте, мой дорогой покровитель!



Атос, не в силах вымолвить слово, махнул рукой, и Рауль так и тронулся в путь, но надевая шляпы.

Атос стоял неподвижно, следя за ним глазами до тех пор, пока молодой человек не скрылся за поворотом.

XXV

ОДИН ИЗ СОРОКА СПОСОБОВ БЕГСТВА ГЕРЦОГА БОФОРА
Время тянулось страшно медленно как для герцога Бофора, так и для тех, кто подготовлял его побег. Но дли узника оно тянулось особенно медленно. Иные люди, с жаром затевая какое-нибудь опасное предприятие, становятся все хладнокровнее по мере того, как подходит время его выполнять. Герцог был не таков. Его пылкая отвага вошла в поговорку, а теперь, после пятилетнего вынужденного бездействия, он словно подгонял время и неустанно призывал тот миг, когда можно будет начать действовать. Не говоря о планах, которые он намерен был привести в исполнение по выходе ил тюрьмы, — планах, надо признаться, довольно смутных и неопределенных, — он с удовольствием думал о том, что уж одно бегство его из крепости будет началом мщения. Своим побегом он насолит Шавиньи, которого он терпеть не мог за все его мелочные притеснения, и еще больше он насолит Мазарини, своему смертельному врагу, повинному во всех его страданиях, которого он страстно ненавидел. Герцог явно соблюдал пропорцию в своих чувствах к коменданту и министру, к подчиненному и к хозяину.

Затем, прекрасно зная внутреннюю жизнь Пале-Рояля и отношения между королевой и кардиналом, Бофор представлял себе, сидя в тюрьме, весь драматизм сцены, которая произойдет, когда от кабинета Мазарини до покоев королевы пронесется слух: «Герцог Бофор бежал!» Думая об этом, он сладко улыбался. Ему мерещилось, что он уже вышел из стен крепости, вдыхает чистый воздух лесов и полей, пришпоривает доброго коня и кричит во все горло: «Я свободен!»

Правда, когда он приходил в себя, перед ним были все те же стены его тюрьмы, в десяти шагах сидел Ла Раме, от безделья щелкавший пальцами, а в передней пили и хохотали солдаты.

С этой ненавистной действительностью его примиряло — так велико человеческое непостоянство! — только хмурое лицо Гримо, которое он сперва возненавидел и в котором воплотилась позднее единственная его надежда.

Гримо казался ему теперь Антиноем.[101]

Нечего говорить, что все это было лишь игрой разгоряченного воображения узника. Гримо был все тот же. Он пользовался полным доверием Ла Раме, который полагался на него больше, чем на себя; сам Ла Раме, как мы уже говорили, чувствовал некоторую слабость к герцогу.

Потому-то предстоящий ужин с Бофором так радовал добряка Ла Раме. Ла Раме страдал лишь одним недостатком — он любил хорошо покушать: пирожки показались ему восхитительными, вино превосходным. А теперь преемник дядюшки Марто обещал приготовить пирог не с дичью, а с фазаном, и подать к нему не маконское вино, а шамбертен. Пир будет роскошный и покажется еще лучше в обществе такого собеседника, как этот милый принц, который придумывает такие уморительные проделки над Шавиньи и так смешно потешается над Мазарини. Все это делало для Ла Раме наступающий троицын день действительно одним из четырех самых больших годовых праздников.

А потому Ла Раме ждал шести часов с таким же нетерпением, как и герцог.

Он с самого утра начал хлопотать о всех мелочах и, по решаясь положиться ни на кого другого, отправился лично к преемнику дядюшки Марто.



Тот превзошел самого себя. Он показал ему пирог чудовищной величины, украшенный сверху гербом Бофора. В нем еще не было начинки, но рядом лежали две куропатки и фазан, щедро нашпигованные и толстые, как подушки для булавок. При виде их у Ла Раме потекли слюнки, и он вернулся к герцогу, весело потирая руки.

К довершению удачи, де Шавиньи, полагаясь на Ла Раме, уехал с утра в гости, и Ла Раме стал, таким образом, заместителем коменданта крепости.

Что касается Гримо, то он был угрюмее обычного.

Утром герцог предложил Ла Раме сыграть партию в мяч. Грилю знаком дал ему попять, чтобы он внимательно следил за всем, и пошел впереди, указывая путь, по которому нужно будет идти вечером.

Для игры в мяч была отведена так называемая площадка в малом дворе замка. Это было малолюдное место, и часовых здесь ставили только на то время, когда до Бофор выходил играть. Да и эта предосторожность казалась излишнею из-за высоты стен.

Чтобы добраться до этого дворика, приходилось отпереть три двери, причем каждая отиралась особым ключом.

Придя на площадку, Гримо как бы невзначай сел на стену возле бойницы и спустил ноги наружу; очевидно, в этом месте будет прикреплена веревочная лестница.

Все это было ясно для герцога, но — с этим никто но станет спорить совершенно непонятно для Ла Раме.

Игра началась. На этот раз де Бофор был в ударе, и мячи попадали именно туда, куда он хотел, как будто он клал их руками. Ла Раме был разбит наголову.

Четыре караульных, пришедшие вместе с ним, поднимали мячи. Когда игра кончилась, де Бофор, подшучивая над неловкостью Ла Раме, дал сторожам два луидора, чтобы они выпили за его здоровье вместе с остальными своими четырьмя товарищами.

Сторожа обратились за разрешением к Ла Раме, который позволил отлучиться, по только не теперь, а вечером. До тех пор ему самому предстояло много хлопот, и он хотел, чтобы в его отсутствие заключенный не оставался без присмотра.

Такое распоряжение было как нельзя более удобно для герцога. Если бы он мог действовать по своему усмотрению, то и тогда не мог бы все устроить лучше, чем это сделал его страж.

Наконец пробило шесть часов. Ужин был назначен на семь, но стол был накрыт и кушанья поданы. На буфете стоял громадный пирог с гербом герцога, и по его подрумяненной корочке видно было, что он испечен на славу.

Остальные блюда не уступали пирогу.

Всем не терпелось: сторожам — поскорее идти в кабачок, Ла Раме — приняться за угощение, а герцогу — бежать.

Один Гримо оставался, как всегда, бесстрастным. Можно было подумать, что Атос вышколил его именно в предвидении этого важного случая.

Минутами герцогу, глядевшему на него, казалось, будто все это сон, и он не верил, что эта мраморная статуя оживет в нужный момент и в самом деле поможет ему.

Ла Раме отпустил сторожей, посоветовав им выпить за здоровье принца.

Когда они ушли, он запер все двери, положил ключи в карман и показал герцогу на стол, как бы говоря:

— Не угодно ли?

Герцог взглянул на Гримо, Гримо взглянул на часы. Было только четверть седьмого, а побег был назначен ровно в семь. Оставалось ждать еще три четверти часа.

Чтобы протянуть время, герцог сделал вид, что сильно увлечен книгой, которую он читал, и попросил позволения докончить главу. Ла Раме подошел к нему и заглянул через плечо, чтобы узнать, какая книга может заставить принца забыть про ужин, когда на стол уже подано. Это были «Комментарии» Цезаря.[102] Сам Ла Раме, несмотря на запрещение Шавиньи, принес их герцогу несколько дней тому назад.

Тут Ла Раме дал себе зарок на будущее не переступать тюремных правил.

В ожидании ужина он откупорил бутылки и понюхал пирог.

В половине седьмого герцог встал и торжественно произнес:

— Поистине, Цезарь был величайшим человеком древности.

— Вы находите, ваше высочество? — спросил Ли Раме.

— Да.

— Ну, а я ставлю Ганнибала[103] выше.

— Почему так, добрейший Ла Раме? — спросил герцог.

— Потому что он не писал книг, — улыбаясь, ответил Ла Раме.

Герцог понял намек и сел за стол, пригласив Ла Раме занять место напротив себя.

Тот не заставил себя просить.

Нет ничего выразительнее лица человека, любящего поесть, в ту минуту, как он приступает к вкусному блюду. И когда Ла Раме взял тарелку супу, поданную ему Гримо, на его лице появилось выражение самого полного блаженства.

Герцог с улыбкой взглянул на него.

— Черт р-раздери! — воскликнул он. — Знаете что, Ла Раме? Если бы в настоящую минуту кто-нибудь сказал мне, что на свете есть человек счастливее вас, я бы ни за что не поверил.

— И, честное слово, вы правы, ваше высочество, — сказал Ла Раме. Признаюсь, когда я голоден, для меня нет ничего лучше славно накрытого стола, а если к тому же меня угощает внук Генриха Четвертого, то вы понимаете, что оказываемая честь удваивает наслаждение от пищи.

Герцог поклонился. Гримо, стоявший за стулом Ла Раме, чуть заметно улыбнулся.

— Право, милейший Ла Раме, никто не умеет так ловко говорить комплименты, как вы, — сказал герцог.

— Нет, монсеньер, это не комплименты, — с чувством ответил Ла Раме. Я в самом деле говорю только то, что думаю.

— Значит, вы все-таки питаете ко мне маленькую привязанность?

— Я бы никогда не утешился, если бы вы покинули Венсен! — воскликнул Ла Раме.

— Вот так предательство! (Герцог хотел сказать: «преданность».) — А что вам делать на свободе, ваше высочество? — сказал Ла Раме. Вы опять наделаете сумасбродств, очередное ваше безумство рассердит двор, и вас посадят в Бастилию вместо Венсена. Господин Шавиньи не особенно любезен, не спорю, — продолжал он, смакуя мадеру, — но господин дю Трамбле еще хуже.

— Неужели? — спросил герцог, забавляясь оборотом, который принимал разговор, и посматривая на часы. Никогда еще, казалось ему, — стрелки не двигались так медленно.

— А чего же другого ждать от брата капуцина, вскормленного в школе Ришелье? — воскликнул Ла Раме. — Ах, ваше высочество, поверьте мне, большое счастье, что королева, которая всегда желала вам добра, — я так слышал, по крайней мере, — заключила вас в Венсен. Здесь есть все, что угодно: прекрасный воздух, отличный стол, место для прогулки, для игры в мяч.

— Послушать вас, Ла Раме, так я неблагодарный человек, потому что стремлюсь вырваться отсюда.

— В высшей степени неблагодарный, ваше высочество. Впрочем, ведь вы никогда не думали об этом всерьез?

— Ну нет! Должен признаться, что время от времени, хотя это, может быть, и безумие с моей стороны, я все-таки подумываю о бегстве.

— Один из ваших сорока способов, монсеньер?

— Ну да!

— Так как мы говорим теперь по душам, — сказал Ла Раме, — то, может быть, ваше высочество согласится открыть мне один из этих сорока способов?

— С удовольствием, — ответил герцог. — Гримо, подайте пирог.

— Я слушаю, — сказал Ла Раме.

Он откинулся на спинку кресла, поднял стакан и, прищурившись, смотрел на солнце сквозь рубиновую влагу.

Герцог взглянул на часы. Еще десять минут, и они прозвонят семь раз.

Гримо поставил пирог перед принцем. Тот взял свой нож с серебряным лезвием, но Ла Раме, боясь, что он испортит такое красивое блюдо, подал ему свой, стальной.

— Благодарю, Ла Раме, — сказал герцог, беря нож.

— Ну, монсеньер, так каков же этот знаменитый способ? — сказал надзиратель.

— Хотите, я открою вам план, на который я больше всего рассчитывал и который собирался исполнить в первую очередь?

— Да, да, именно его.

— Извольте, — сказал принц, приготовляясь взрезать пирог. — Прежде всего я надеялся, что ко мне приставят такого милого человека, как вы, Ла Раме.

— Хорошо! Он у вас есть, ваше высочество. Потом?

— И я этим очень доволен.

Ла Раме поклонился.

— Потом я думал вот что, — продолжал герцог, — если меня будет сторожить такой славный малый, как Ла Раме, я постараюсь, чтобы кто-нибудь из друзей, дружба моя с которым ему неизвестна, рекомендовал ему в помощники преданного мне человека: с этим человеком мы столкуемся, и он мне поможет бежать.

— Так, так! Недурно придумано! — сказал Ла Рамо.

— Не правда ли? — подхватил принц. — Можно было бы рекомендовать в помощники слугу какого-нибудь храброго дворянина, ненавидящего Мазарини, как ненавидят его все честные люди.

— Полноте, ваше высочество, — сказал Ла Раме. — Но будем говорить о политике.

— Когда около меня окажется такой человек, — продолжал принц, — он, если только будет достаточно ловок, сумеет добиться полного доверия со стороны моего надзирателя. А если тот станет доверять ему, мне можно будет сноситься с друзьями.

— Сноситься с друзьями? — воскликнул Ла Рамо. — Каким же это образом?

— Да самым простым — хотя бы, например, во время игры в мяч.

— Во время игры в мяч? — проговорил Ла Раме, настораживая уши.

— Конечно, почему же нет? Я могу бросить мяч в ров, где его поднимет один человек. В мяче будет зашито письмо. А когда я с крепостной стены попрошу его перебросить мне мяч назад, он бросит другой. В этом другом мяче тоже будет письмо. Мы обменяемся мыслями, и никто ничего не заметит.

— Черт возьми! — сказал Ла Раме, почесывая затылок. — Черт возьми!

Хорошо, что вы предупредили меня об этом, ваше высочество. Я буду следить за людьми, поднимающими мячи.

Герцог улыбнулся.

— Впрочем, я и тут еще не вижу большой беды, — продолжал Ла Раме. Это только способ переписки.

— Это уже кое-что, по-моему!

— Но далеко еще не все.

— Простите! Положим, я напишу одному из друзей: «Ждите меня в такой-то день и час по ту сторону рва с двумя верховыми лошадьми»!

— Ну а дальше? — с некоторым беспокойством сказал Ла Раме. — Эти лошади ведь не крылатые и не взлетят за вами на стену.

— Эх, бог ты мой, — сказал небрежно герцог, — дело вовсе не в том, чтоб лошади взлетели на стену, а в том, чтобы я имел то, на чем мне спуститься со стены.

— Что именно?

— Веревочную лестницу.

— Отлично, — сказал Ла Раме с принужденным смехом, — по ведь веревочная лестница не письмо, ее ведь не перешлешь в мячике.

— Ее можно переслать в чем-нибудь другом.

— В другом, в чем другом?

— В пироге, например.

— В пироге? — повторил Ла Раме.

— Конечно. Предположим, что мой дворецкий Нуармон снял кондитерскую у дядюшки Марто…

— Ну? — спросил Ла Раме, задрожав.

— Ну а Ла Раме, большой лакомка, отведав его пирожки, нашел, что они у нового кондитера лучше, чем у старого, и предложил мне попробовать. Я соглашаюсь, по с тем условием, чтобы и Ла Раме отобедал со мной. Для большей свободы за обедом он отсылает сторожа и оставляет прислуживать нам одного только Гримо. А Гримо прислан сюда одним из моих друзой, он мой сообщник и готов помочь мне во всем. Побег назначен ровно на семь часов. И вот, когда до семи часов остается всего несколько минут…

— Несколько минут… — повторил Ла Раме, чувствуя, что холодный пот выступает у него на лбу.

— …Когда до семи часов остается всего несколько минут, я снимаю верхнюю корочку с пирога, — продолжал герцог, и он именно так и сделал, — и нахожу в нем два кинжала, веревочную лестницу и кляп. Я приставляю один кинжал к груди Ла Раме и говорю ему: «Милый друг, мне очень жаль, но если ты крикнешь или хоть шевельнешься, я заколю тебя!»

Как мы сказали, герцог сопровождал свои слова действиями. Теперь он стоял возле Ла Раме, приставив кинжал к его груди, с выражением, которое не позволяло тому, к кому он обращался, сомневаться в его решимости.

Между тем Гримо, как всегда безмолвный, извлек из пирога другой кинжал, лестницу и кляп.

Ла Раме с ужасом глядел на эти предметы.

— О ваше высочество! — воскликнул он, взглянув на герцога с таким растерянным видом, что будь это в другое время, тот наверное расхохотался бы. — Неужели у вас достанет духу убить меня?

— Нет, если ты не помешаешь моему побегу.

— Но, монсеньер, если я позволю вам бежать, я буду нищий!

— Я верпу тебе деньги, которые ты заплатил за свою должность.

— Вы твердо решили покинуть замок?

— Черт побери!

— И, что бы я вам ни сказал, вы не измените вашего решения?

— Сегодня вечером я хочу быть на свободе.

— А если я стану защищаться, буду кричать, звать на помощь?

— Тогда, клянусь честью, я убью тебя.

В эту минуту пробили часы.

— Семь часов, — сказал Гримо, до тех пор не промолвивший ни слова.

— Семь часов, — сказал герцог. — Ты видишь, я запаздываю.

Для успокоения совести Ла Раме сделал легкое движение.

Герцог нахмурил брови, и надзиратель почувствовал, что острие кинжала, проткнув платье, готово пронзить ему грудь.

— Хорошо, ваше высочество, довольно! — воскликнул он. — Я не тронусь с места.

— Поспешим, — сказал герцог.

— Монсеньер, прошу вас о последней милости, — сказал Ла Раме.

— Какой? Говори скорее!

— Свяжите меня, монсеньер!

— Зачем?

— Чтобы меня не приняли за вашего сообщника.

— Руки! — сказал Гримо.

— Нет, не так, за спиной, за спиной.

— Но чем?

— Вашим поясом, ваше высочество.

Герцог снял пояс, и Гримо постарался покрепче связать руки, как и хотел Ла Раме.

— Ноги! — сказал Гримо.

Ла Раме вытянул ноги, и Гримо, разорвав салфетку на полосы, в одну минуту скрутил их.

— Теперь шпагу, — сказал Ла Раме, — привяжите эфес к ножнам.

Герцог оторвал лепту от штанов и исполнил желание своего стража.

— А теперь, — сказал несчастный Ла Раме, — засуньте грушу мне в рот, прошу вас, иначе меня будут судить за то, что я не кричал. Засовывайте, монсеньер, засовывайте.

Гримо уже хотел было исполнить просьбу Ла Раме, но тот знаком остановил его.

— Говори! — приказал герцог.

— Если я погибну из-за вас, ваше высочество, — сказал Ла Раме, — после меня останется жена и четверо детей. Не забудьте об этом.

— Будь спокоен. Засовывай, Гримо.



В одно мгновение Ла Раме заткнули рот, положили его на пол и опрокинули несколько стульев: нужно было придать комнате такой вид, будто в ней происходила борьба. Потом Гримо вынул из карманов Ла Раме все ключи, отпер двери камеры и, выйдя с герцогом, тотчас же замкнул дверь двойным поворотом. Затем оба побежали по галерее, выходящей на малый двор. Три двери были отперты и снова заперты с поразительной быстротой, делавшей честь проворству Гримо. Наконец они добрались до дворика, где играли в мяч. Он был пуст, часовых не было, у окон никого.

Герцог бросился к стене. По ту сторону рва стояли тривсадника с двумя запасными лошадьми. Герцог обменялся с ними знаком, — они поджидали именно его.

Тем временем Гримо прикрепил лестницу. Вернее, это была даже не лестница, а клубок шелкового шнура с палкой на конце. На палку садятся верхом, и клубок разматывается сам собою от тяжести сидящего.

— Спускайся, — сказал герцог.

— Раньше вас, ваше высочество? — спросил Гримо.

— Конечно. Если попадусь я, меня могут только опять посадить в тюрьму; если попадешься ты, тебя, наверное, повесят.

— Правда, — сказал Гримо и, сев верхом на палку, начал свой опасный спуск. Герцог с невольным ужасом следил за ним. Внезапно, когда до земли оставалось всего футов пятнадцать, шнур оборвался, и Гримо полетел в ров.

Герцог вскрикнул, но Гримо даже не застонал. Между тем он, должно быть, сильно расшибся, потому что остался лежать без движения на месте.

Один из всадников, соскочив с лошади, спустился в ров и подвязал Гримо под мышки веревку. Двое его товарищей взялись за другой конец и потащили Гримо.

— Спускайтесь, ваше высочество, — сказал человек во рву, — тут не будет и пятнадцати футов, и мягко — трава!

Герцог быстро принялся за дело. Ему пришлось потруднее Гримо. У него не было палки, и он вынужден был спускаться на руках с высоты пятидесяти футов. Но, как мы уже говорили, герцог был ловок, силен и хладнокровен. Не прошло и пяти минут, как он уже повис на конце шнура. До земли оставалось действительно не больше пятнадцати футов. Герцог выпустил шнур и спрыгнул благополучно, прямо на ноги.

Он быстро вскарабкался по откосу рва. Там встретил его Рошфор. Два других человека были ему незнакомы. Бесчувственного Гримо привязали к лошади.

— Господа, я поблагодарю вас позднее, — сказал принц, — теперь нам дорога каждая минута. Вперед, друзья, за мной!

Он вскочил на лошадь и понесся во весь опор, с наслаждением вдыхая свежий воздух и крича с неописуемой радостью:

— Свободен!.. Свободен!.. Свободен!..

XXVI

Д'АРТАНЬЯН ПОСПЕВАЕТ ВОВРЕМЯ
Приехав в Блуа, д'Артаньян получил деньги, которые Мазарини, горя нетерпением поскорее увидать его, решился выдать ему в счет будущих заслуг.

Расстояние от Парижа до Блуа обыкновенный всадник проезжает в четыре дня. Д'Артаньян подъехал к заставе Сен-Дени в полдень на третий день, а в прежнее время ему потребовалось бы на это не больше двух дней. Мы уже видели, что Атос, выехавший тремя часами позднее его, прибыл в Париж на целые сутки раньше.

Планше совсем отвык от таких прогулок, и Д'Артаньян упрекнул его в изнеженности.

— По ведь мы сделали сорок миль в три дня! — воскликнул Планше. По-моему, это очень недурно для кондитера!

— Неужели ты окончательно превратился в торговца, Планше, — сказал д'Артаньян, — и намерен прозябать в своей лавчонке даже теперь, после того как мы встретились?

— Гм! Не все же созданы для такой деятельной жизни, как вы, сударь, возразил Планше. — Посмотрите хоть на господина Атоса. Кто узнает в нем того храбреца и забияку, которого мы видели двадцать лет тому назад? Он живет теперь как настоящий помещик. Да и на самом деле, сударь, что может быть лучше спокойной жизни?

— Лицемер! — воскликнул д'Артаньян. — Сразу видно, что ты подъезжаешь к Парижу, а в Париже тебя ждут веревка и виселица.

Действительно, они уже подъезжали к заставе. Планше, боясь встретить знакомых, которых у него на этих улицах было множество, надвинул на глаза шляпу, а д'Артаньян закрутил усы, думая о Портосе, поджидавшем его на Тиктонской улице. Он придумывал, как бы отучить его от гомерических пьерфонских трапез и немножко сбить с него владетельную спесь.

Обогнув угол Мопмартрской улицы, д'Артаньян увидал в окне гостиницы «Козочка» Портоса. Разодетый в великолепный, расшитый серебром камзол небесно-голубого цвета, он зевал во весь рот, так что прохожие останавливались и с почтительным изумлением глядели на красивого, богатого господина, которому, по-видимому, ужасно наскучило и богатство и величие.

Портос тоже сразу заметил д'Артаньяна и Планше, как только они показались из-за угла.

— А, д'Артаньян! — воскликнул он. — Слава богу, вот и вы!

— Здравствуйте, любезный друг, — сказал д'Артаньян.

Кучка зевак в одну минуту собралась поглазеть на господ, перекликавшихся между собой, пока сбежавшиеся конюхи брали их лошадей под уздцы.

Но д'Артаньян нахмурил брови, а Планше сердито замахнулся, и это быстро заставило рассеяться толпу, которая становилась тем гуще, чем меньше понимала, ради чего она собралась.

Портос уже стоял на крыльце.

— Ах, милый друг, — сказал он, — как здесь скверно моим лошадям.

— Вот как! — сказал д'Артаньян. — Мне от души жаль этих благородных животных.

— Да и мне самому пришлось бы плохо, если бы не хозяйка, — продолжал Портос, самодовольно покачиваясь на своих толстых ногах. — Она очень недурна и умеет понимать шутки. Не будь этого, я, право же, перебрался бы в другую гостиницу.

Прекрасная Мадлен, вышедшая в это время тоже, отступила и побледнела как смерть, услыхав слова Портоса. Она думала, что сейчас повторится сцена, происшедшая когда-то у д'Артаньяна с швейцарцем. Но, к ее величайшему изумлению, д'Артаньян и ухом не повел при замечании Портоса и, вместо того чтобы рассердиться, весело засмеялся.

— Я понимаю, любезный друг! — сказал он. — Где же Тиктонской улице равняться с Пьерфонской долиной! Но успокойтесь, я покажу вам местечко получше.

— Когда же?

— Черт возьми! Надеюсь, что очень скоро.

— А, прекрасно!

При этом восклицании Портоса за дверью послышался слабый стон, и д'Артаньян, соскочивший с лошади, увидал рельефно выступающий огромный живот Мушкетона. Взгляд у него был жалобный, и глухие стенания вырывались из его груди.

— Должно быть, эта гнусная гостиница оказалась неподходящей и для вас, любезный Мустон? — спросил д'Артаньян, то ли сочувствуя Мушкетону, то ли подшучивая над ним.

— Он находит здешний стол отвратительным, — сказал Портос.

— Кто же мешает ему приняться за дело самому, как, бывало, в Шантильи?

— Здесь это невозможно, сударь, — грустно проговорил Мушкетон. Здесь нет ни прудов принца, в которых ловятся такие чудесные карпы, и лесов его высочества, где попадаются нежные куропатки. Что же касается до здешнего погреба, то я внимательно осмотрел его, и, право, он немногого стоит.

— Я охотно пожалел бы вас, господин Мустон, — сказал д'Артаньян, — не будь у меня другого, гораздо более неотложного дела… Любезный дю Валлон, — прибавил он, отводя Портоса в сторону, — я очень рад, что вы при полном параде: мы сию же минуту отправимся к кардиналу.

— Как? Неужели? — воскликнул ошеломленный Портос, широко открыв глаза.

— Да, мой друг.

— Вы хотите меня представить?

— Вас это пугает?

— Нет, но волнует.

— Успокойтесь, мои дорогой, это не прежний кардинал. Этот не подавляет своим величием.

— Все равно, д'Артаньян, вы понимаете — двор!

— Полноте, друг мой, теперь пет двора.

— Королева!

— Я чуть было не сказал, что теперь нет королевы. Королева? Не беспокойтесь: мы ее не увидим.

— Вы говорите, что мы сейчас же отправимся в Пале-Рояль?

— Сейчас же, — сказал д'Артаньян, — по чтобы не было задержки, я попрошу вас одолжить мне одну из ваших лошадей.

— Извольте. Все четыре к вашим услугам.

— О, в этот раз я удовольствуюсь только одной.

— А возьмем мы с собой слуг?

— Да. Возьмите Мушкетона, это не помешает. Что же касается Планше, то у него есть свои причины не являться ко двору.

— А почему?

— Гм! Он не в ладах с его преосвященством.

— Мустон! — крикнул Портос. — Оседлайте Вулкана и Баярда.

— А мне, сударь, прикажете ехать на Рюсто?

— Нет, возьми хорошую лошадь, Феба или Гордеца. Мы поедем с парадным визитом.

— А! — с облегчением вздыхая, — сказал Мушкетон. — Значит, мы поедем только в гости?

— Ну да, Мустон, только и всего, — ответил Портос. — Но на всякий случай положите нам в кобуры пистолеты. Мои уже заряжены и лежат в сумке у седла.

Мушкетон глубоко вздохнул: что за парадный визит, который надо делать, вооружась до зубов?

— Вы правы, д'Артаньян, — сказал Портос, провожая глазами своего уходившего дворецкого и любуясь им. — Достаточно взять одного Мустона, — у него очень представительный вид.

Д'Артаньян улыбнулся.

— А вы разве не будете переодеваться? — спросил Портос.

— Нет, я поеду так, как есть.

— Но ведь вы весь в поту и пыли, и ваши башмаки забрызганы грязью!

— Ничего, этот дорожный костюм только докажет кардиналу, как я спешил явиться к нему.

В эту минуту Мушкетон вернулся с тремя оседланными лошадьми. Д'Артаньян вскочил в седло легко, точно после недельного отдыха.

— Эй! — крикнул он Планше. — Мою боевую шпагу!

— А я взял придворную, — сказал Портос, показывая свою короткую, с золоченым эфесом шпагу.

— Возьмите лучше рапиру, любезный друг.

— Зачем?

— Так, на всякий случай. Поверьте мне, возьмите ее.

— Рапиру, Мустон! — сказал Портос.

— Вы словно на войну собираетесь, сударь! — воскликнул Мушкетон. Если нам предстоит поход, пожалуйста, не скрывайте этого от меня. Я, по крайней мере, хоть приготовлюсь.

— Вы знаете, Мустон, — сказал д'Артаньян, — что с нами всегда лучше быть готовым ко всему. У вас плохая память, вы забыли, что мы не имеем обыкновения проводить ночи за серенадами и танцами?

— Увы, это истинная правда! — проговорил Мушкетон, вооружаясь с головы до ног. — Я действительно забыл.

Они поехали крупной рысью и в четверть восьмого были около кардинальского дворца. По случаю троицына дня на улицах было очень много народу, и прохожие с удивлением смотрели на двух всадников, из которых один казался таким чистеньким, точно его только что вынули из коробки, а другой был весь покрыт пылью и грязью, словно сейчас прискакал с поля битвы.

Зеваки глазели и на Мушкетона. В те времена роман «Дон-Кихот» был в большой славе, и прохожие уверяли, что это Санчо, потерявший своего господина, но нашедший взамен его двух других.

Войдя в приемную, д'Артаньян очутился среди знакомых; во дворце на карауле стояли как раз мушкетеры его полка. Он показал служителю письмо Мазарини и попросил немедленно доложить о себе.

Служитель поклонился и прошел к его преосвященству.

Д'Артаньян обернулся к Портосу, и ему показалось, что тот вздрогнул.

Он улыбнулся и шепнул ему:

— Смелее, любезный друг, не смущайтесь! Поверьте, орел уж давно закрыл свои глаза, и мы будем иметь дело с простым ястребом. Советую вам держаться так прямо, как на бастионе Сен-Жерве, и не особенно низко кланяться этому итальянцу, чтобы не уронить себя в его мнении.

— Хорошо, хорошо, — ответил Портос.

Возвратился служитель.

— Пожалуйте, господа, — сказал он. — Его преосвященство ожидает вас.

Мазарини сидел у себя в кабинете, просматривая список лиц, получающих пенсии и бенефиции, и старался сократить его, вычеркивая побольше имен.

Он искоса взглянул на д'Артаньяна и Портоса. Глаза его радостно блеснули, но он притворился совершенно равнодушным.

— А, это вы, господин лейтенант! — сказал он. — Вы отлично сделали, что поспешили. Добро пожаловать.

— Благодарю вас, монсеньер. Я весь к вашим услугам, так же как господин дю Валлон, мой старый друг, тот самый, который некогда, желая скрыть свое знатное происхождение, служил под именем Портоса.

Портос поклонился кардиналу.

— Великолепный воин! — сказал Мазарини.

Портос повернул голову направо, потом налево и с большим достоинством расправил плечи.

— Лучший боец во всем королевстве, монсеньер, — сказал Д'Артаньян. Многие подтвердили бы вам это, если бы только они могли еще говорить.

Портос поклонился д'Артаньяну.

Мазарини любил рослых солдат почти так же, как позднее любил их Фридрих, король прусский. Он с восхищением оглядел мускулистые руки, широкие плечи и внимательные глаза Портоса. Ему казалось, что он видит перед собой во плоти и крови спасение своего поста и умиротворение государства.

Это напомнило ему, что прежде содружество мушкетеров состояло из четырех человек.

— А что же ваши два других, товарища? — спросил он.

Портос открыл рот, полагая, что пора наконец и ему вставить словечко.

Но Д'Артаньян взглядом остановил его.

— Наши друзья не могли приехать сейчас, — сказал он. — Они присоединятся к нам позже.

Мазарини слегка кашлянул.

— А господин дю Валлон не так занят, как они, и согласен вернуться на службу?

— Да, монсеньер, и из одной только преданности к вам, ибо господин де Брасье богат.

— Богат? — повторил Мазарини. Это было единственное слово, имевшее привилегию всегда внушать ему уважение.

— Пятьдесят тысяч ливров годового дохода, — сказал Портос.

Это была первая произнесенная им фраза.

— Так, значит, из одной только преданности ко мне? — проговорил Мазарини со своей лукавой улыбкой. — Из одной только преданности?

— Ваше преосвященство как будто не совсем верит в это слово? — спросил Д'Артаньян.

— А вы, господин гасконец? — сказал Мазарини, облокотясь на стол и опершись подбородком на руки.

— Я? Я верю в преданность, ну, например, как верят имени, данному при святом крещении, которого еще недостаточно одного, без названия поместья. Конечно, бывают люди, более или менее преданные, но я предпочитаю, чтобы в глубине их преданности скрывалось еще кое-что другое.

— А что хотел бы скрывать в глубине своей преданности ваш друг?

— Мой друг, ваше преосвященство, владеет тремя великолепными поместьями: дю Валлон в Корбее, де Брасье в Суассоне и де Пьерфон в Валуа.

Так вот ему бы хотелось, чтобы одному из поместий было присвоено наименование баронства.

— Только и всего? — сказал Мазарини и весь сощурился от радости, что можно будет вознаградить преданность Портоса, не развязывая кошелька. Ну, мы устроив это.

— И я буду бароном? — воскликнул Портос, делая шаг вперед.

— Я уже говорил, что будете, — сказал д'Артаньян, удерживая его на месте, — и его преосвященство подтверждает вам это.

— А чего желаете вы, господин д'Артаньян? — спросил Мазарини.

— В будущем сентябре, монсеньер, исполнится двадцать лет с тех пор, как кардинал Ришелье произвел меня в лейтенанты.

— Да. И вам хочется, чтобы кардинал Мазарини произвел вас в капитаны?

Д'Артаньян поклонился.

— Ну что же, в этом нет ничего невозможного. Посмотрим, посмотрим, господа! А теперь, какую службу предпочитаете вы, господин дю Валлон? В городе или в деревне?

Портос раскрыл рот, но д'Артаньян снова перебил его.

— Господин дю Валлон, так же как и я, больше всею любит что-нибудь из ряду вон выходящее, какие-нибудь предприятия, которые считаются безумными и невозможными.

Эта хвастливая речь пришлась Мазарини по вкусу. Он задумался.

— А я, откровенно говоря, рассчитывал дать вам своего рода поручение, связанное с пребыванием на одном месте, — наконец сказал он. — У меня есть кое-какие опасения… Но что это?

В приемной послышался какой-то шум и громкий говор, и в ту же минуту дверь в кабинет распахнулась. Вбежал покрытый пылью и грязью офицер.

— Господин кардинал! Где господин кардинал? — кричал он.

Мазарини подумал, что его хотят убить, и подался назад вместе со своим креслом. Д'Артаньян и Портос выступили вперед и заслонили кардинала от вошедшего.

— Послушайте, сударь, — сказал Мазарини, — что это вы врываетесь ко мне, точно в трактир?

— Только два слова, монсеньер! — сказал тот, к кому относилось это замечание. — Мне необходимо немедленно и с глазу на глаз переговорить с вами. Я де Пуэн, караульный офицер Венсенского замка.

По бледному, расстроенному лицу офицера Мазарини понял, что тот привез какое-то важное известие, и знаком велел д'Артаньяну и Портосу отойти и сторону.

Они ушли в глубь кабинета.

— Говорите, говорите скорей! — сказал Мазарини. — Что случилось?

— Случилось, ваше преосвященство, то, что герцог де Бофор убежал из Венсенской крепости.

Мазарини вскрикнул и, побледнев еще больше, чем офицер, привезший эту весть, откинулся без сил на спинку кресла.

— Убежал! — повторил оп. — Герцог де Бофор убежал!

— Я был на валу и видел, как он бежал.

— И вы не стреляли?

— Он был вне пределов ружейного выстрела, монсеньер.

— Что же делал господин Шавиньи?

— Он был в отлучке.

— А Ла Раме?

— Его нашли связанным в комнате герцога. Во рту у него был кляп, а рядом валялся кинжал.

— Ну а этот его помощник?

— Он оказался сообщником герцога и бежал вместе с ним.

Мазарини застонал.

— Монсеньер, — сказал д'Артаньян, подходя к кардиналу.

— Что такое?

— Мне кажется, что вы, ваше преосвященство, теряете драгоценное время.

— Что это значит?

— Если вы сейчас же пошлете погоню за герцогом, его, быть может, еще удастся задержать. Франция велика: до ближайшей границы не меньше шестидесяти миль.

— А кого мне послать за ним? — сказал Мазарини.

— Меня, черт возьми!

— И вы поймаете его?

— Почему же нет?

— Вы беретесь задержать герцога де Бофора, вооруженного и окруженного сообщниками?

— Если бы вы приказали мне поймать дьявола, монсеньер, я схватил бы его за рога и привел к вам.

— Я тоже, — сказал Портос.

— И вы? — сказал Мазарини, с изумлением смотря на них. — Но ведь герцог не сдастся без отчаянного сопротивления.

— Ну что же, бой — так бой! — воскликнул д'Артаньян, и глаза его засверкали. — Мы уж давно не бились, не правда ли, Портос?

— Бой — так бой, — сказал Портос.

— И вы надеетесь догнать его?

— Да, если наши лошади будут лучше, чем у них.

— В таком случае берите всех солдат, каких найдете здесь, и поезжайте!

— Это ваш приказ, монсеньер?

— Даже письменный, за моей подписью, — сказал Мазарини, взяв лист бумаги и написав на нем несколько слов.

— Прибавьте еще, монсеньер, что мы имеем право брать всех лошадей, какие нам встретятся на пути.

— Конечно, конечно, — сказал Мазарини, — служба короля! Вот вам приказ, поезжайте!

— Слушаю, монсеньер.

— Господин дю Валлон, — сказал Мазарини, — ваше баронство сидит на одном коне с Бофором. Вам остается лишь поймать его. Вам, любезный господин д'Артаньян, я не обещаю ничего, но вы можете требовать от меня все, что захотите, если доставите герцога живым или мертвым.

— На коней, Портос! — воскликнул д'Артаньян, хватая за руку своего друга.

— Я готов, — с величайшим спокойствием сказал Портос.

Они спустились с широкой лестницы, прихватывая по дороге встречавшихся солдат и крича: «На коней, на коней!»



Их набралось человек десять.

Д'Артаньян и Портос вскочили на Вулкана и Баярда. Мушкетон сел на Феба.

— За мной! — крикнул д'Артаньян.

— Вперед! — добавил Портос.

И пришпоренные копи помчались, точно бешеный вихрь, по улице Сент-Оноре.

— Ну, господин барон, — сказал д'Артаньян, — я обещал дать вам случай подраться и, как видите, исполнил свое обещание.

— Да, капитан, — ответил Портос.

Они оглянулись. Мушкетон, вспотевший больше, чем его лошадь, летел за ними на изрядном расстоянии. Позади него скакали галопом десятеро солдат.

Испуганные горожане выбегали из домов. Встревоженные собаки провожали всадников громким лаем.

На углу кладбища Святого Иоанна д'Артаньян сбил с ног какого-то человека. Но не такое это было событие, чтобы стоило ради него останавливаться, и всадники продолжали нестись вперед, словно у лошадей выросли крылья.

Увы, на свете нет ничтожных событий, и, как мы увидим дальше, это маленькое происшествие едва не погубило монархию.

XXVII

НА БОЛЬШОЙ ДОРОГЕ
Так промчались они по всему Сент-Антуанскому предместью и выехали на Венсенскую дорогу. Вскоре они оказались за городом, миновали лес и очутились в виду деревни.

Лошади горячились все больше и больше, и ноздри их стали красней раскаленной печи. Д'Артаньян, все время пришпоривая своего коня, скакал фута на два впереди Портоса; Мушкетон отставал от них на длину двух лошадей. Солдаты неслись за ними следом, насколько позволяла резвость коней.

С вершины холма д'Артаньян увидел у крепости, со стороны Сен-Мора, группу лиц, стоявших на ту сторону рва. Он понял, что заключенный спустился в этом месте и что там можно кое-что разузнать. В пять минут он был у цели; туда же один за другим подскакали и остальные.

Все столпившиеся тут люди были очень заняты. Они смотрели на веревку, болтавшуюся еще из бойницы и оборвавшуюся на высоте футов двадцати от земли; измеряли глазами вышину стен и обменивались всевозможными предположениями. По валу взад и вперед ходили растерянные часовые.

Отряд солдат под командой сержанта отгонял народ от того места, где герцог сел на лошадь.

Д'Артаньян прямо подскакал к сержанту.

— Господин офицер, здесь стоять не приказано.

— Этот приказ меня не касается. Послана ли погоня за беглецами?

— Да, господин офицер, но, к несчастью, у них отличные лошади.

— А сколько их?

— Четверо, да пятого увезли раненого.

— Четверо! — сказал д'Артаньян, взглянув на Портоса. — Слышишь, барон, их только четверо.

Радостная улыбка озарила лицо Портоса.

— А сколько времени они в пути?

— Два часа пятнадцать минут, господин офицер.

— Два часа пятнадцать минут? Это пустяки. Ведь у нас хорошие лошади, не так ли, Портос?

Портос вздохнул; он подумал о том, что ждет его бедных лошадей.

— Отлично! — сказал д'Артаньян. — А в какую сторону они направились?

— Этого не приказано говорить, господин офицер, — Д'Артаньян вытащил из кармана бумагу.

— Приказ короля, — сказал он.

— В таком случае поговорите с комендантом.

— А где комендант?

— В отъезде.

Кровь бросилась в голову д'Артаньяну. Брови его сдвинулись, виски покраснели.

— А, негодяй, — вскричал он, — ты вздумал надо мной смеяться! Постой же!

Он развернул бумагу. Одной рукой поднес ее к носу сержанта, а другой достал пистолет из кобуры и взвел курок.

— Приказ короля, говорят тебе! Читай и отвечай, или я размозжу тебе голову! По какой дороге они поехали?

Сержант понял, что д'Артаньян не шутит.

— По Вандомской, — ответил он.

— А через какие ворота они выехали?

— Через ворота Сен-Мор.

— Если ты меня обманываешь, негодяй, — сказал д'Артаньян, — ты завтра же будешь повешен.

— А вы, если их догоните, уж не вернетесь меня вешать, — проворчал солдат.

Д'Артаньян пожал плечами и, махнув конвою, пришпорил лошадь.

— За мной, господа! За мной! — крикнул он, направляясь к указанным воротам парка.

Теперь, когда герцог уже убежал, привратник счел нужным крепко-накрепко запереть ворога; чтобы заставить его отпереть их, пришлось с ним обойтись так же, как с сержантом. На это ушло еще десять минут.

Преодолев последнее препятствие, отряд помчался с прежней быстротой.

Но не все лошади неслись теперь с прежним пылом, некоторые не могли выдержать такой безумной скачки. Через час три остановились; одна пала.

Д'Артаньян, летевший без оглядки, не заметил ничего. Портос со своим обычным спокойствием сказал ему о случившемся.

— Только бы нам двоим доехать, — сказал д'Артаньян, — ведь их только четверо.

— Правда, — сказал Портос.

И он вонзил шпоры в бока своего коня.

За два часа лошади, не останавливаясь, сделали двадцать лье, ноги их стали дрожать, они взмылились, пена клочьями облепила всадников, их одежда пропиталась лошадиным потом.

— Остановимся на минуту, пусть передохнут несчастные животные, — сказал Портос.

— Нет, лучше загоним их; загоним, только приедем вовремя, — ответил Д'Артаньян. — Я вижу свежие следы: не прошло и четверти часа, как они проскакали.

И в самом деле, края дороги были взрыхлены лошадьми. При последних отблесках зари еще видны были следы подков.

Помчались дальше, по через две мили упала лошадь Мушкетона.

— Вот, — сказал Портос, — вот и Феб погиб.

— Кардинал заплатит вам за него тысячу пистолей.

— О, я выше этого.

— Вперед, галопом!

— Да, если сможем.

Действительно, лошадь д'Артаньяна остановилась, у нее захватило дыхание, и последний удар шпор, вместо того чтобы сдвинуть ее с места, заставил ее упасть.

— Черт! — воскликнул Портос. — Вот и Вулкан без ног.

— Ах, дьявольщина, — вскричал д'Артаньян, хватаясь за голову, — какая задержка! Дайте мне вашу лошадь, Портос. Но что вы делаете, черт вас побери?

— Ей-ей, я падаю, то есть, вернее, падает мои Баярд.

Д'Артаньян хотел заставить лошадь подняться, пока Портос выпутывался из стремян, но увидел, что у нее кровь выступила из ноздрей.

— Третья! — проговорил он. — Теперь все кончено.

В эту минуту послышалось ржанье.

— Тише! — крикнул д'Артаньян.

— Что такое?

— Где-то вблизи лошадь.

— Это кто-нибудь из отставших нагоняет нас.

— Нет, это впереди нас.

— А, это дело другое, — отозвался Портос, прислушиваясь в направлении, указанном д'Артаньяном.

— Сударь! — раздался голос Мушкетона, который, бросив на дороге павшую лошадь, пешком догнал своего господина. — Феб не выдержал и…

— Молчать! — сказал Портос.

В самом деле, в эту минуту с ночным ветерком донеслось во второй раз ржанье.

— Это в пятистах шагах отсюда, впереди нас, — сказал д'Артаньян.

— Точно так, сударь, — сказал Мушкетон, — шагов через пятьсот отсюда будет охотничий домик.

— Мушкетон, твои пистолеты! — сказал д'Артаньян.

— Они у меня в руках, сударь.

— Портос, достаньте ваши.

— Вот они.

— Отлично, — сказал д'Артаньян, вынимая свои. — Теперь вы понимаете, Портос?

— Не очень-то.

— Мы едем по делу короля.

— Ну и что же?

— Для королевской службы мы захватим этих лошадей.

— Правильно, — заметил Портос.

— Итак, ни слова — и за дело.

Они шли втроем, безмолвные, как тени. За поворотом дороги они увидели свет, мерцавший между деревьями.

— Вот дом, — шепнул д'Артаньян. — Предоставьте мне действовать, Портос, и делайте то же, что я.

Перебегая от дерева к дереву, они, никем не замеченные, подкрались шагов на двадцать к дому. При свете фонаря, висевшего под навесом, они разглядели четырех с виду отличных лошадей. Слуга переседлывал их; поблизости лежали седла и уздечки.

Д'Артаньян поспешно подошел к нему, сделав своим спутникам знак оставаться несколько позади.

— Я покупаю этих лошадей, — сказал он слуге.

Тот с удивлением оглянулся на него, но не сказал ни слова.

— Разве ты не слышишь, дурак? — продолжал д'Артаньян.

— Слышу, разумеется, — был ответ.

— Почему же ты не отвечаешь?

— Эти лошади не продажные.

— Тогда я их беру, — сказал д'Артаньян.

И он положил руку на ближайшую к нему лошадь. Оба его спутника, появившиеся в эту минуту, сделали то же самое.

— Но, господа, — вскричал слуга, — эти лошади только что пробежали шесть миль, и не прошло еще получаса, как они расседланы.

— Полчаса — отдых вполне достаточный: они будут только бодрее.

Конюх стал звать на помощь. Какой-то человек, видимо управляющий, вышел, когда д'Артаньян и его спутники уже надевали седла на лошадей.

Управляющий попробовал прикрикнуть на них.

— Любезный друг, если вы скажете хоть слово, я пущу вам пулю в лоб, — сказал д'Артаньян.

Он погрозил пистолетом, потом засунул его под мышку и продолжал свое дело.

— Но, сударь, — сказал управляющий, — знаете ли вы, что лошади принадлежат герцогу Монбазону?

— Тем лучше, — ответил д'Артаньян, — тогда это должны быть добрые копи.

— Но, сударь, — продолжал управляющий, осторожно пятясь к двери, предупреждаю вас, я позову сейчас моих людей.

— А я своих, — сказал д'Артаньян. — Я лейтенант королевских мушкетеров. Десять моих солдат едут следом за мной. Слышите, они скачут? Посмотрим, чья возьмет.

Ровно ничего не было слышно, но управляющий боялся и прислушиваться.

— Вы готовы, Портос? — спросил д'Артаньян.

— Я кончил.

— А вы, Мустон?

— Я тоже.

— Так на копей, едем!

Все трое вскочили на лошадей.

— Ко мне! — кричал управляющий. — Ко мне, люди! Несите карабины!

— В путь, — скомандовал д'Артаньян, — сейчас начнется пальба.

Все трое понеслись, как вихрь.

— Ко мне! — ревел управляющий, между тем как конюх бежал к соседнему зданию.

— Осторожней, не застрелите ваших лошадей! — крикнул д'Артаньян и разразился смехом.

— Пли! — отвечал управляющий.

Свет, подобный молнии, осветил дорогу.

Одновременно с выстрелом всадники услышали свист пуль, пролетевших мимо.

— Они стреляют, как лакеи, — сказал Портос. — Во времена Ришелье стреляли лучше. Вы помните Кревкерскую дорогу, Мушкетон?

— Ах, сударь, правая ягодица у меня и сейчас побаливает.

— Вы полагаете, д'Артаньян, что мы напали на верный след?

— Черт возьми! Разве вы не слыхали?

— Чего?

— Что эти лошади принадлежат Монбазону?

— Ну?

— Ну а господин Монбазон — муж госпожи Монбазон.

— А дальше?

— А госпожа Монбазон — любовница господина де Бофора.

— А, понимаю, — сказал Портос, — она приготовила подставы на пути?

— Именно!

— И мы гонимся за герцогом на лошадях, на которых он только что скакал?

— Дорогой Портос, вы изумительно догадливы, — сказал д'Артаньян с обычной своей двусмысленной улыбкой.

— Да, уж я таков! — подтвердил Портос.

Так скакали они целый час; бока лошадей были в пене, животы в крови.

— Э, что я вижу? — сказал д'Артаньян.

— Счастье ваше, если вы вообще что-нибудь видите в такую темную ночь, — заметил Портос.

— Искры!

— Я тоже заметил, — сказал Мушкетон.

— Неужели мы их нагнали?

— Павшая лошадь! — сказал д'Артаньян, осаживая своего коня, шарахнувшегося в сторону. По-видимому, они тоже выбились из сил.

— Мне кажется, скачут всадники, — заметил Портос, склоняясь к гриве своей лошади.

— Не может быть.

— Их много.

— Тогда другое дело.

— Еще одна лошадь, — сказал Портос.

— Пала?

— Нет, околевает.

— Оседланная или без седла?

— Оседланная.

— Значит, это они.

— Смелее! Они в наших руках!

— Но, если их много, — возразил Мушкетон, — то не они в наших руках, а мы в их.

— Ба, — сказал д'Артаньян, — они решат, что мы сильнее их, потому что гонимся за ними; струсят и рассеются.

— Наверно, — подтвердил Портос.

— О, посмотрите! — воскликнул д'Артаньян.

— Да, опять искры; на этот раз и я видел, — сказал Портос.

— Вперед, вперед! — пронзительно крикнул д'Артаньян. — Через пять минут начнется потеха.

И они снова помчались вперед. Лошади, обезумевшие от боли и бешеной погони, летели по темной дороге. Вдали на фоне неба зачернелась уже какая-то плотная масса.

XXVIII

ВСТРЕЧА
Так мчались они еще минут десять.

Вдруг две черные точки отделились от темной массы и стали расти и приближаться, постепенно принимая форму двух всадников.

— Ого, — сказал д'Артаньян, — они направляются к нам.

— Тем хуже для них, — заметил Портос.

— Кто идет? — раздался хриплый голос.

Наши всадники неслись, не останавливаясь и не отвечая. Послышался лязг шпаг, вынимаемых из ножен, и щелканье пистолетных курков, которые взводили оба призрачных всадника.

— Держись! — скомандовал д'Артаньян.

Портос понял и так же, как д'Артаньян, достал левой рукой пистолет из кобуры; оба они тоже взвели курки.

— Кто идет? — раздался второй окрик. — Ни шага дальше или смерть вам!

— Эге! — ответил Портос, задыхаясь от пыли и сжав зубы. — Мы и не таких видывали.

При этих словах две тени загородили дорогу, и отблеск звезд засверкал на дулах наведенных пистолетов.

— Назад, — крикнул д'Артаньян, — или умрете вы!

Два пистолетных выстрела были ответом на эту угрозу; но наши всадники неслись с такой быстротой, что в этот же миг налетели на врагов. Раздался третий выстрел, сделанный в упор д'Артаньяном, и его противник рухнул наземь; Портос же с такой силой наскочил на своего, что хотя тот успел отбить его шпагу, но от толчка полетел с лошади шагов на десять в сторону.

— Прикончи его, Мушкетон! Прикончи! — крикнул Портос. И он бросился вперед бок о бок со своим другом, который продолжал погоню.

— Ну как? — спросил Портос.

— Я раздробил своему голову, — сказал д'Артаньян. — А вы?!

— Я своего только сбросил с лошади. Но слышите?..

Послышался выстрел из карабина: Мушкетон на скаку исполнил приказание своего господина.

— Ну-ну, — сказал д'Артаньян. — Дела идут хорошо. Первая ставка нами бита.

— Да, — сказал Портос. — А вот и новые игроки.

Действительно, еще два всадника отделились от главной группы и быстро помчались, чтобы преградить д'Артаньяну и Портосу дорогу.

На этот раз д'Артаньян даже не стал ждать, чтобы с ним заговорили.

— Дорогу! — закричал он первый. — Дорогу!

— Что вам нужно? — спросил один голос.

— Герцога! — заревели в один голос Портос и д'Артаньян.

Взрыв хохота раздался в ответ, по смех тотчас сменился стоном: д'Артаньян насквозь проткнул весельчака своей шпагой.

В то же мгновение раздались сразу два выстрела: это Портос и его противник выстрелили друг в друга.

Д'Артаньян оглянулся и увидел Портоса рядом с собой.

— Браво, Портос, кажется, вы его убили, — сказал он.

— Боюсь, что попал только в лошадь.

— Что же делать, дорогой мой! Не каждый раз попадаешь в яблочко, и не стоит горевать, раз мишень все же задета. Но, черт возьми, что с моей лошадью?

— С вашей лошадью? Она падает, — сказал Портос, останавливая свою.

Действительно, лошадь д'Артаньяна споткнулась, припала на колени, захрипела и повалилась на бок.

Пуля первого противника д'Артаньяна угодила ей в грудь. Д'Артаньян выругался так, что небу стало жарко.

— Не нужна ли вам, сударь, лошадь? — спросил Мушкетон.

— Еще бы не нужна, черт возьми! — вскричал д'Артаньян.

— Извольте.

— Но откуда, черт тебя дери, у тебя две лошади? — спросил д'Артаньян, вскакивая на одну из них.

— Их хозяева убиты, я решил, что они могут нам пригодиться, и забрал их.

Тем временем Портос снова зарядил свой пистолет.

— Готовься! — крикнул д'Артаньян. — Вот еще двое.

— Однако их хватит, верно, на всю ночь! — заметил Портос.

Действительно, еще двое всадников устремились на них.

— Сударь, — сказал Мушкетон, — тот, кого вы сбросили, встает.

— Почему ты не поступил с ним так же, как с первым?

— Руки были заняты, сударь: я держал лошадей.

Раздался выстрел, и Мушкетон жалобно вскрикнул.

— Ах, сударь, — сказал он, — в другую, прямо в другую половину! Совсем под пару к выстрелу на Амьенской дороге.

Портос, словно лев, ринулся назад и налетел на своего спешившегося противника, схватившегося за шпагу. Но прежде чем тот успел вынуть ее из ножен, Портос рукоятью своей рапиры нанес ему такой страшный удар по голове, что он упал, как бык под дубиной мясника.

Мушкетон со стонами сполз с копя, так как полученная рапа не позволяла ему сидеть верхом.

Увидав всадников, д'Артаньян остановился и зарядил пистолет; кроме того, у луки седла его новой лошади оказался карабин.

— Вот и я, — сказал Портос. — Будем ждать или нападем сами?

— Нападем, — сказал д'Артаньян.

— Нападем! — сказал Портос.

Они пришпорили своих лошадей. Всадники были но более как в двадцати шагах от них.

— Именем короля! — крикнул д'Артаньян. — Пропустите нас!

— Королю тут нечего делать! — возразил голос суровый, но звучный, исходивший словно из облака, так как всадник совсем исчезал в клубах пыли.

— Отлично, посмотрим, — сказал д'Артаньян, — не раскроется ли и здесь дорога королю.

— Ну, посмотрите, — отвечал тот же голос.

Два выстрела раздались почти одновременно. Один был сделан д'Артаньяном, другой противником Портоса. Пуля д'Артаньяна сбила шляпу с его врага; пуля противника Портоса пронзила горло его лошади, и та со стоном повалилась на землю.

— В последний раз: куда вы едете? — проговорил все тот же голос.

— К черту! — ответил д'Артаньян.

— Ах, так! Будьте покойны, вы к нему попадете.

Д'Артаньян увидел, что на него направляется дуло мушкета; у него не было времени рыться в кобуре. Он вдруг вспомнил совет, данный ему когда-то Атосом, и поднял на дыбы свою лошадь. Пуля угодила ей прямо в живот. Д'Артаньян почувствовал, как она опускается под ним, и со свойственным ему изумительным проворством спрыгнул в сторону.

— Вот как! — насмешливо проговорил обладатель звучного голоса. — У нас, оказывается, лошадиная бойня, а не сражение для мужчин. Шпагу наголо, сударь, шпагу наголо!

Он соскочил с лошади.

— За шпагу? Отлично, — сказал д'Артаньян, — это дело по мне.

В два прыжка д'Артаньян очутился перед своим противником; их шпаги скрестились. Д'Артаньян с обычной ловкостью пустил в ход свой излюбленный прием — терц.

Портос же, стоя на коленях позади своей лошади, корчившейся в предсмертных муках, держал в каждой руке по пистолету.

Между д'Артаньяном и его противником завязался бой. Д'Артаньян, по своему обыкновению, нападал решительно, но на этот раз он имел дело с такой сильной и умелой рукой, что был просто озадачен. Дважды отбитый, д'Артаньян отступил на шаг; его противник не двинулся с места; д'Артаньян опять подступил к нему и снова прибег к своему приему. Оба противника наносили удары, но неудачно; искры дождем сыпались со шпаг.

Наконец д'Артаньян решил, что пора прибегнуть к другому своему излюбленному приему — к обману. Он очень ловко применил его и с быстротой молнии нанес удар, казалось, неотразимой силы. Удар был отбит.

— Черт возьми! — воскликнул он со своим гасконским акцентом.

При этом восклицании противник его отскочил назад и пригнулся, забыв о незащищенной голове и стараясь разглядеть в темноте лицо д'Артаньяна.

Д'Артаньян, опасаясь, не хитрость ли это, держался начеку.

— Берегитесь, — сказал между тем Портос своему противнику, — у меня в запасе два заряженных пистолета.

— Тем больше причин вам стрелять первому.

Портос выстрелил; точно молнией осветилось поле битвы.

При этом свете два других противника разом вскрикнули.

— Атос! — воскликнул д'Артаньян.

— Д'Артаньян! — вскричал Атос.

Атос поднял шпагу, д'Артаньян опустил свою.

— Арамис! — крикнул Атос. — Не стреляйте.

— А! Это вы, Арамис! — воскликнул Портос и бросил свой пистолет.

Арамис сунул свой в кобуру и вложил шпагу в ножны.

— Сын мой! — сказал Атос, протягивая руку д'Артаньяну. (Так называл он ею прежде в минуты нежности.) — Атос, — сказал д'Артаньян, ломая себе руки, — неужели вы его защищаете? А я поклялся привезти его живого или мертвого. Ах, теперь я обесчещен.

— Убейте меня, — сказал Атос, обнажая грудь, — если честь ваша нуждается в моей смерти.

— О, горе мне! Горе мне! — восклицал д'Артаньян. — Только один человек мог остановить меня, и надо же было, чтобы судьба его-то и поставила на моем пути. Что скажу я кардиналу?

— Вы скажете ему, сударь, — ответил громкий голос, покрывший все остальные, — что он послал против меня двух человек, которые одни только и могли победить четверых, сражаться, без ущерба для себя, один на один против графа де Ла Фер и шевалье д'Эрбле и сдаться только полусотне противников.

— Принц! — сказали в один голос Атос и Арамис, отходя в сторону и давая дорогу герцогу де Бофору.

Портос и д'Артаньян тоже сделали шаг назад.

— Пятьдесят человек, — пробормотали д'Артаньян и Портос.

— Оглянитесь, господа, если не верите, — сказал герцог, — я думал, что вас двадцать человек, и вернулся со всем моим отрядом. Мне надоело это бегство и тоже захотелось поработать шпагой; а вас, оказывается, всего только двое.

— Да, монсеньер, двое, — сказал Атос, — но, как вы сами сказали, эти двое стоят двадцати.

— Ну, господа, отдайте ваши шпаги, — сказал герцог.

— Наши шпаги? — воскликнул д'Артаньян, подымая голову и приходя в себя. — Наши шпаги? Никогда.

— Никогда! — повторил Портос.

Между окружающими произошло движение.

— Погодите, монсеньер, — сказал Атос. — Два слова.

Он подошел к принцу, тот наклонился к нему, и он что-то шепнул ему.

— Как вам угодно, граф, — сказал принц. — Я слишком многим обязан вам, чтобы отказать в вашей первой просьбе. Отойдите, господа, — обратился он к своей свите. — Господа д'Артаньян и дю Валлон, вы свободны.

Приказание было немедленно исполнено. Д'Артаньян и Портос очутились в центре большого круга.

— Теперь, д'Эрбле, — сказал Атос, — сойдите с лошади и подойдите сюда.

Арамис спешился и подошел к Портосу, Атос подошел к д'Артаньяну. Теперь все четверо были снова вместе.

— Друзья, — сказал Атос, — вы все еще жалеете, что не пролили нашей крови?

— Нет, — сказал д'Артаньян, — мне больно, что мы идем друг против друга, мы, которые были всегда вместе. Мне больно, что мы в двух враждебных лагерях. Ах, теперь ни в чем не будет у нас успеха!

— Да, теперь конец всему, — отозвался Портос.

— Так переходите к нам! — сказал Арамис.

— Молчите, д'Эрбле, — остановил его Атос. — Подобных предложений не делают таким людям, как эти господа. Если они примкнули к партии Мазарини, значит, этого требовала их совесть, так же как наша велела нам стать на сторону принцев.

— И вот сейчас мы враги! Тьфу, пропасть! Кто мог этого ожидать? — сказал Портос.

Д'Артаньян ничего не сказал, а только вздохнул.

Атос взглянул на них обоих, взял их за руки и сказал:

— Это дело серьезное, и у меня сердце болит, точно вы его пронзили насквозь. Да, мы разошлись, вот великая и печальная истина, но мы еще не объявили друг другу воины. Быть может, мы сумеем договориться; необходима еще одна, последняя встреча.

— Что касается меня, — сказал Арамис, — я на ней настаиваю.

— Я согласен, — гордо ответил д'Артаньян.

Портос наклонил голову в знак одобрения.

— Назначим же место свидания, — продолжал Атос, — удобное для нас всех, и, встретившись в последний раз, сговоримся окончательно относительно нашего взаимного положения и действий.

— Хорошо! —отвечали трое остальных.

— Значит, вы со мной согласны? — спросил Атос.

— Всецело.

— Отлично. Место?

— Королевская площадь вам подходит? — спросил д'Артаньян.

— В Париже?

— Да.

Атос и Арамис переглянулись. Арамис кивнул головой в знак согласия.

— Королевская площадь, пусть будет так, — сказал Атос.

— А когда?

— Завтра вечером, если вам угодно.

— Вы к этому времени вернетесь?

— Да.

— В котором часу?

— В десять часов вечера. Удобно это вам?

— Отлично.

— И тогда будет или мир, или война: но, по крайней мере, друзья, наша честь не пострадает, — сказал Атос.

— Увы, — вздохнул д'Артаньян, — что касается нас, то наша воинская честь погибла.

— Д'Артаньян, — задумчиво сказал Атос, — клянусь вам, мне больно, что вы можете думать об этом в то время, как я думаю только о том, что мы скрестили с вами наши шпаги. — Да, — прибавил он, печально качая головой, — вы правильно сказали: горе нам. Идемте, Арамис.

— А мы, Портос, — сказал д'Артаньян, — вернемся теперь со стыдом к кардиналу.

— А главное, скажите ему, — послышалось вдруг, — что я не так уж стар и еще гожусь для дела.

Д'Артаньян узнал голос Рошфора.

— Чем я могу быть вам полезен, господа? — спросил принц.

— Засвидетельствуйте, что мы сделали все возможное, ваше высочество.

— Будьте покойны, это будет сделано. Прощайте, господа, мы скоро увидимся с вами, надеюсь, под Парижем, а может быть, и в самом Париже, и тогда вы сможете расплатиться за сегодняшнюю неудачу.

С этими словами герцог, махнув рукой на прощанье, пустил свою лошадь галопом и вместе со своей свитой скрылся в темноте. Все стихло. Д'Артаньян и Портос остались одни на большой дороге, да еще какой-то человек держал в поводу двух лошадей.

Думая, что это Мушкетон, они подошли к нему.

— Кого я вижу! — воскликнул д'Артаньян. — Это ты, Гримо?

— Гримо! — повторил Портос.

Гримо знаком показал двум друзьям, что они не ошиблись.

— А чьи же это лошади? — спросил д'Артаньян.

— Кто их дарит нам? — спросил Портос.

— Граф де Ла Фер.

— Атос, Атос, — прошептал д'Артаньян, — вы помнили обо всем; вы поистине благородный человек.

— В добрый час! Я уж боялся, что мне доведется всю дорогу идти пешком, — сказал Портос.

И он вскочил на лошадь; д'Артаньян был уже в седле.

— Но куда же ты едешь, Гримо? — спросил д'Артаньян. — Ты покидаешь своего господина?

— Да, — сказал Гримо, — я еду к виконту де Бражелону, во фландрскую армию.

Они молча двинулись по Парижской дороге. Но вдруг послышались стоны, доносившиеся, как им показалось, из канавы.

— Что это такое? — спросил д'Артаньян.

— Это Мушкетон, — сказал Портос.

— Да, да, сударь, это я, — раздался жалобный голос, и какая-то тень зашевелилась на краю дороги.

Портос бросился к своему управляющему, к которому был искренне привязан.

— Ты опасно ранен, милый мой Мустон? — спросил он.

— Мустон! — повторил Гримо, раскрыв глаза от изумления.

— Нет, сударь, думаю, что нет; только я ранен в очень неудобное место.

— Так что ты верхом ехать не можешь?

— Что вы, сударь, куда уж тут!

— А пешком идти можешь?

— Постараюсь добраться до первого дома.

— Как быть? — сказал д'Артаньян. — Нам необходимо вернуться в Париж.

— Я позабочусь о Мушкетоне, — сказал Гримо.

— Спасибо, добрый Гримо, — ответил Портос.

Гримо соскочил с лошади и подал руку своему старому другу, который со слезами на глазах оперся на нее. Но Гримо не мог взять в толк, чем вызваны эти слезы: радостью ли встречи с ним или болью от рапы.

Между тем д'Артаньян и Портос молча продолжали свой путь в Париж.

Спустя три часа их обогнал верховой, весь в пыли: то был курьер герцога, везший письмо кардиналу, в котором, как было обещано, принц свидетельствовал, что сделали д'Артаньян и Портос.

Мазарини провел очень дурную ночь, получив письмо, в котором принц сам извещал его, что он на свободе и начинает с ним смертельную борьбу.

Кардинал перечитал это письмо раза три, затем сложил и, кладя в карман, сказал:

— Одно меня утешает: хоть д'Артаньян и упустил принца, но, по крайней мере, гонясь за ним, задавил Бруселя. Решительно, гасконец бесценный человек; даже неловкость его служит мне на пользу.

Кардинал говорил о человеке, которого сбил с ног д'Артаньян у кладбища Святого Иоанна в Париже. Это был не кто иной, как советник Брусель.

XXIX

СОВЕТНИК БРУСЕЛЬ
Но, к несчастью для Мазарини, на которого и так валились все напасти, советник Брусель не был задавлен.

Он действительно переходил не спеша через улицу Сент-Оноре, когда бешено мчавшаяся лошадь д'Артаньяна задела его и опрокинула в грязь. Как мы уже сказали, д'Артаньян не обратил внимания на столь ничтожное событие. Он вполне разделял глубокое и презрительное безразличие, проявляемое в те времена дворянством, особенно военным дворянством, по отношению к буржуазии. Поэтому-то он остался нечувствителен к несчастью, приключившемуся с человеком в черной одежде, хотя и был его причиной. Прежде чем бедняга Брусель успел крикнуть, вооруженные всадники, как буря, пронеслись мимо. Тогда только прохожие услыхали его стоны.

Люди сбежались, увидели раненого, стали расспрашивать, кто он, где живет. Как только он сказал, что его зовут Брусель, что он советник парламента и живет на улице Сен-Ландри, толпа разразилась криком, ужасным, грозным криком, который напугал несчастного советника не меньше, чем промчавшийся над ним ураган.

— Брусель! — вопили кругом. — Брусель, отец наш! Защитник наших прав! Брусель, друг народа, убит, растоптан негодяями кардиналистами! На помощь! К оружию! Смерть им!

В одно мгновение толпа запрудила улицу; остановили первую попавшуюся карету, чтобы везти советника, но кто-то заметил, что тряска может усилить боль и ухудшить состояние раненого; другие предложили отнести его на руках, — предложение было встречено с восторгом и принято единодушно.

Сказано — сделано. Народ, грозный и вместе с том кроткий, поднял советника и унес его, подобно сказочному гиганту, с ворчанием баюкающему карлика в своих объятиях.

Брусель не сомневался в любви парижан; три года он возглавлял оппозицию не без тайной надежды добиться когда-нибудь популярности. Это столь своевременное выражение чувств его обрадовало и преисполнило гордости, ибо оно показывало меру его влияния. Но этот триумф был омрачен тревогами. Помимо того что ушибы причиняли ему немалую боль, на каждом перекрестке он дрожал, как бы не появился эскадрон гвардейцев или мушкетеров и не разогнал толпу. Что сталось бы с бедным триумфатором в свалке!

Перед его глазами все еще стояли пролетавшие люди и лошади, словно смерч, словно буря, опрокинувшая его одним своим порывом, и он повторял слабым голосом: «Торопитесь, дети мои: я очень страдаю».

После каждой такой жалобы вокруг него с новой силой раздавались вопли и проклятия.

Не без труда удалось протиснуться к дому Бруселя. Все жители квартала бросились к окнам и дверям, привлеченные шумом толпы, наводнившей улицу.

В окне дома Бруселя появилась старая служанка, которая кричала изо всех сил, и пожилая женщина, которая горько плакала. Обе они с явной тревогой, хотя и выражаемой разными способами, расспрашивали толпу, из которой отвечали им лишь громкими нечленораздельными криками.

Но едва только возле дома появился несомый восемью людьми советник, бледный, с погасшим взором, как добрая госпожа Брусель упала в обморок, а служанка, воздев руки к небу, бросилась по лестнице навстречу своему хозяину. «Господи, господи, — кричала она, — хоть бы Фрике был здесь и сбегал за доктором!»

Фрике был здесь. Где же обойдется дело без парижского сорванца?

Фрике, разумеется, воспользовался троицыным днем, чтобы выпросить отпуск у хозяина таверны. В отпуске ему отказать было нельзя, так как по условию он получал свободу по большим праздникам, четыре раза в году.

Фрике находился во главе шествия. Он, конечно, сам подумал, что надо бы сбегать за доктором, но в конце концов гораздо веселее было кричать во всю глотку: «Убили господина Бруселя! Господина Бруселя, отца народа! Да здравствует господин Брусель!» — чем шагать одному по темным улицам и тихо сказать человеку в темном камзоле: «Пойдемте, господин доктор, советник Брусель нуждается в вашей помощи».

К несчастью, Фрике, игравший в шествии видную роль, имел неосторожность взобраться на оконную решетку, чтобы подняться над толпой. Честолюбие его погубило: мать заметила его и послала за доктором.

Затем она схватила советника в охапку и собралась тащить его наверх, но на лестнице советник неожиданно встал на ноги и заявил, что может подняться и сам. Он просил служанку только об одном: уговорить народ разойтись. Но та не слушала его.

— О мой бедный хозяин! Дорогой мой хозяин! — кричала она.

— Да, милая, да, Наннета, — бормотал Брусель, пытаясь ее утихомирить, — успокойся, все это пустяки.

— Как я могу успокоиться, когда вас раздавили, растоптали, растерзали!

— Да нет же, нет, — уговаривал ее Брусель, — ничего не случилось.

— Как же ничего, когда вы весь в грязи! Как же ничего, когда у вас голова в крови! Ах, господи, господи, бедный мой хозяин!

— Замолчи наконец! — сказал Брусель. — Замолчи!

— Кровь, боже мой, кровь, — кричала Наннета.

— Доктора! Хирурга! Врача! — ревела толпа. — Советник Брусель умирает! Мазаринисты убили его!

— Боже мой, — восклицал Брусель в отчаянии, — из-за этих несчастных мой дом сожгут!

— Подойдите к окну и покажитесь им, хозяин!

— Нет, уж от этого я воздержусь, — ответил Брусель. — Показываться народу — это дело королей. Скажи им, что мне лучше, Наннета, скажи им, что я пойду но к окну, а в постель, и пусть они уходят.

— А зачем вам нужно, чтобы они ушли? Ведь они собрались в вашу честь.

— Ах! Неужели ты не понимаешь, что меня из-за них повесят? — твердил в отчаянии Брусель. — Видишь, вот и советнице стало дурно!

— Брусель! Брусель! — вопила толпа. — Да здравствует Брусель! Доктора Бруселю!

Поднялся такой шум, что опасения Бруселя не замедлили оправдаться. На улице появился взвод гвардейцев и ударами прикладов разогнал беззащитную толпу.

При первом крике: «Гвардейцы, солдаты! — Брусель, боясь, как бы его не приняли за подстрекателя, забился в постель, не сняв даже верхней одежды.

Благодаря вмешательству гвардейцев старой Наннете, после троекратного приказа Бруселя, удалось наконец закрыть наружную дверь. Но едва лишь она заперла дверь и поднялась к хозяину, как кто-то громко постучался.

Госпожа Брусель, придя в себя, разувала своего мужа, сидя у его ног и дрожа как лист.

— Посмотрите, кто там стучит, Наннета, — сказал Брусель, — и не впускайте чужих людей.

Наннета выглянула в окно.

— Это господин президент, — сказала она.

— Ну, его стесняться нечего, откройте дверь.

— Что они с вами сделали, милый Брусель? — спросил, входя, президент парламента. — Я слышал, вас чуть не убили!

— Они явно покушались на мою жизнь, — ответил Брусель со стоической твердостью.

— Бедный друг! Они решили начать с вас. Но каждого из нас ждет та же участь. Они не могут победить нас всех вместе и решили погубить каждого порознь.

— Если только я поправлюсь, — сказал Брусель, — я, в свою очередь, постараюсь раздавить их тяжестью своего слова.

— Вы поправитесь, — сказал Бланмениль, — и они дорого заплатят за это насилие.

Госпожа Брусель плакала горючими слезами, Наннета бурно рыдала.

— Что случилось? — воскликнул, поспешно входя в комнату, красивый и рослый молодой человек. — Отец ранен?

— Перед вами жертва тирании, — ответил Бланмениль, как петый спартанец.

— О! — вскричал молодой человек. — Горе тем, кто тронул вас, батюшка!

— Жак, — произнес советник, — пойдите лучше за доктором, друг мой.

— Я слышу крики на улице, — сказала служанка, — наверное, это Фрике привел доктора. Нет, кто-то приехал в карете!

Бланмениль выглянул в окно.

— Это коадъютор! — воскликнул он.

— Господин коадъютор! — повторил Брусель. — Ах, боже мой, да пустите же, я пойду к нему навстречу!

И советник, забыв о своей ране, бросился бы встретить г-на де Репа, если бы Бланмениль не остановил его.

— Ну-с, дорогой Брусель, — сказал коадъютор, входя, — что же случилось? Говорят о засаде, об убийстве? Здравствуйте, господин Бланмениль.

Я заехал за своим доктором и привез его вам.

— Ах, сударь! — воскликнул Брусель. — Вы оказываете мне слишком высокую честь! Действительно, меня опрокинули и растоптали мушкетеры короля.

— Вернее, мушкетеры кардинала, — возразил коадъютор. — Вернее, мазаринисты. Но они поплатятся за это, будьте покойны. Не правда ли, господин Бланмениль?

Бланмениль хотел ответить, как вдруг отворилась дверь, и лакей в пышной ливрее доложил громким голосом:

— Герцог де Лонгвиль.

— Неужели? — вскричал Брусель. — Герцог здесь? Какая честь для меня!

— Ах, монсеньер! Я пришел, чтобы оплакивать участь нашего доблестного защитника, — сказал герцог. — Вы ранены, милый советник?

— Что с того! Ваше посещение излечит меня, монсеньер.

— Но все же вы страдаете?

— Очень, — сказал Брусель.

— Я привез своего врача, — сказал герцог, — разрешите ему войти.

— Как! — воскликнул Брусель.

Герцог сделал знак лакею, который ввел человека в черной одежде.

— Мне пришла в голову та же мысль, герцог, — сказал коадъютор.

Врачи уставились друг на друга.

— А, это вы, господин коадъютор? Друзья народа встречаются на своей территории…

— Я был встревожен слухами и поспешил сюда. Но я думаю, врачи немедленно должны осмотреть нашего славного советника.

— При вас, господа? — воскликнул смущенный Брусель.

— Почему же нет, друг мой? Право, мы хотим поскорей узнать, что с вами.

— Ах, боже мой, — сказала г-жа Брусель, — там снова шумят!

— Похоже на приветствия, — сказал Бланмениль, подбегая к окну.

— Что там еще? — вскричал Брусель, побледнев.

— Ливрея принца де Конти, — воскликнул Бланмениль, — сам принц де Конти!

Коадъютор и герцог де Лонгвиль чуть не расхохотались. Врачи хотели снять одеяло с Бруселя. Брусель остановил их. В эту минуту вошел принц де Конти.

— Ах, господа, — воскликнул он, увидя коадъютора, — вы предупредили меня! Но не сердитесь, дорогой Брусель. Как только я услышал о вашем несчастье, я подумал, что быть может, у вас нет врача, и привез вам своего. Но как вы себя чувствуете? Почему говорили об убийстве?

Брусель хотел ответить, но не нашел слов: он был подавлен оказанной ему честью.

— Ну-с, господин доктор, приступайте, — обратился принц де Конти к сопровождавшему его человеку в черном.

— Да у нас настоящий консилиум, господа, — сказал один из врачей.

— Называйте это, как хотите, — сказал принц, — но поскорей скажите нам, в каком состоянии наш дорогой советник.

Три врача подошли к кровати. Брусель натягивал одеяло изо всех сил, но, несмотря на сопротивление, его раздели и осмотрели.

У него было только два ушиба: на руке и на ляжке.

Врачи переглянулись, не понимая, зачем понадобилось созвать самых сведущих в Париже людей ради такого пустяка.

— Ну как? — спросил коадъютор.

— Ну как? — спросил принц.

— Мы надеемся, что серьезных последствий не будет, — сказал один из врачей. — Сейчас мы удалимся в соседнюю комнату и установим лечение.

— Брусель! Сообщите о Бруселе! — кричала толпа. — Как здоровье Бруселя?

Коадъютор подошел к окну» При виде его толпа умолкла.

— Друзья мои, успокойтесь! — крикнул он. — Господин Брусель вне опасности. Но он серьезно равен и нуждается в покое.

Тотчас же на улице раздался крик: «Да здравствует Брусель! Да здравствует коадъютор!»

Господин де Лонгвиль почувствовал ревность и тоже подошел к окну.

— Да здравствует Лонгвиль! — закричали в толпе.

— Друзья мои, — сказал герцог, делая приветственный знак рукой, — разойдитесь с миром. Не нужно таким беспорядком радовать наших врагов.

— Хорошо сказано, господин герцог, — сказал Брусель, — вот настоящая французская речь.

— Да, господа парижане, — произнес принц де Конти, тоже подходя к окну за своей долей приветствий. — Господин Брусель просит вас разойтись.

К тому же ему необходим покой, и шум может повредить ему.

— Да здравствует принц де Конти! — кричала толпа.

Принц поклонился.

Все три посетителя простились с советником, и толпа, которую они распустили именем Бруселя, отправилась их провожать. Они достигли уже набережной, а Брусель с постели все еще кланялся им вслед.

Старая служанка была поражена всем происшедшим и смотрела на хозяина с обожанием. Советник вырос в ее глазах на целый фут.

— Вот что значит служить своей стране по совести, — удовлетворенно заметил Брусель.

Врачи после часового совещания предписали класть на ушибленные места примочки из соленой воды.

Весь день к дому подъезжала карета за каретой. Это была настоящая процессия. Вся Фронда расписалась у Бруселя.

— Какой триумф, отец мой! — восклицал юный сын советника. Он не понимал истинных причин, толкавших их людей к его отцу, и принимал всерьез всю эту демонстрацию.

— Увы, мой милый Жак, — сказал Брусель, — боюсь, как бы не пришлось слишком дорого заплатить за этот триумф. Наверняка господин Мазарини составляет сейчас список огорчений, доставленных ему по моей милости, и предъявит мне счет.

Фрике вернулся за полночь: он никак не мог разыскать врача.

XXX

ЧЕТВЕРО ДРУЗЕЙ ГОТОВЯТСЯ К ВСТРЕЧЕ
— Ну что? — спросил Портос, сидевший во дворе гостиницы «Козочка», у д'Артаньяна, который возвратился из Пале-Рояля с вытянутой и угрюмой физиономией. — Он дурно вас принял, дорогой д'Артаньян?

— Конечно, дурно. Положительно, это просто скотина! Что вы там едите, Портос?

— Как видите, макаю печенье в испанское вино. Советую и вам делать то же.

— Вы правы. Жемблу, стакан!

Слуга, названный этим звучным именем, подал стакан, и д'Артаньян уселся возле своего друга.

— Как же это было?

— Черт! Вы понимаете, что выбирать выражения не приходилось. Я вошел, он косо на меня посмотрел, я пожал плечами и сказал ему: «Ну, монсеньер, мы оказались слабее». — «Да, я это знаю, расскажите подробности». Вы понимаете, Портос, я не мог рассказать детали, не называя наших друзей; а назвать их — значило их погубить.

«Еще бы! Монсеньер, — сказал я, — их было пятьдесят, а нас только двое». — «Да, — ответил он, — но это не помешало вам обменяться выстрелами, как я слышал». — «Как с той, так и с другой стороны потратили немного пороху, вот и все». — «А шпаги тоже увидели дневной свет?» — «Вы хотите сказать, монсеньер, ночную тьму?» — ответил я. «Так, — продолжал кардинал, — я считал вас гасконцем, дорогой мой». — «Я гасконец, только когда мне везет, монсеньер». Этот ответ, как видно, ему понравился: он рассмеялся. «Впредь мне наука, — сказал он, — давать своим гвардейцам лошадей получше. Если бы они поспели за вами и каждый из них сделал бы столько, сколько вы и ваш друг, — вы сдержали бы слово и доставили бы мне его живым или мертвым».

— Ну что ж, мне кажется, это неплохо, — заметил Портос.

— Ах, боже мой, конечно, нет, дорогой мой. Но как это было сказано!

Просто невероятно, — перебил он свой рассказ, — сколько это печенье поглощает вина. Настоящая губка! Жемблу, еще бутылку!

Поспешность, с которой была принесена бутылка, свидетельствовала об уважении, которым пользовался д'Артаньян в заведении.

Он продолжал:

— Я уже уходил, как он опять подозвал меня и спросил: «У вас три лошади были убиты и загнаны?» — «Да, монсеньер». — «Сколько они стоят?»

— Что же, это по-моему, похвальное намерение, — заметил Портос.

— Тысячу пистолей, — ответил я.

— Тысячу пистолей! — вскричал Портос. — О, это чересчур, и если он знает толк в лошадях, он должен был торговаться.

— Уверяю вас, ему этого очень хотелось, этому скряге. Он подскочил на месте и впился в меня глазами. Я тоже посмотрел на него. Тогда он понял и, сунув руку в ящик, вытащил оттуда билеты Лионского банка.

— На тысячу пистолей?

— Ровно на тысячу, этакий скряга, ни на пистоль больше.

— И они при вас?

— Вот они.

— Честное слово, по-моему, он поступил как порядочный человек, — сказал Портос.

— Как порядочный человек? С людьми, которые не только рисковали из-за него своей шкурой, но еще оказали ему большую услугу!

— Большую услугу, какую же? — спросил Портос.

— Еще бы, я, кажется, задавил ему одного парламентского советника.

— Как! Это тот черный человечек, которого вы сшибли с ног у кладбища?

— Именно, мой милый. Понимаете ли, он очень мешал ему. К несчастью, я не раздавил его в лепешку. Он, по-видимому, выздоровеет и еще наделает кардиналу неприятностей.

— Вот как! А я еще осадил мою лошадь, которая чуть было не смяла его.

Ну, отложим это до следующего раза…

— Он должен был, скупец, заплатить мне за этого советника!

— Но ведь вы не совсем его задавили? — заметил Портос.

— А! Ришелье все равно сказал бы: «Пятьсот экю за советника!» Но довольно об этом. Сколько вам стоили ваши лошади, Портос?

— Эх, друг мой, если б бедный Мушкетон был здесь, он назвал бы вам точную цену в ливрах, су и денье.[104]

— Все равно, скажите хоть приблизительную, с точностью до десяти экю.

— Вулкан и Баярд мне стоили каждый около двухсот пистолей, и если оценить Феба в полтораста, то это, вероятно, будет полный счет.

— Значит, остается еще четыреста пятьдесят пистолей, — сказал д'Артаньян удовлетворенно.

— Да, — ответил Портос, — но не забудьте еще сбрую.

— Это правда, черт возьми! А сколько стоит сбруя?

— Если положить сто пистолей на три лошади, то…

— Хорошо, будем считать, сто пистолей, — прервал д'Артаньян. — У нас остается еще триста пятьдесят.

Портос кивнул головой в знак согласия.

— Отдадим пятьдесят хозяйке в счет нашего содержания и поделим между собой остальные триста.

— Поделим, — согласился Портос.

— В общем, грошовое дело, — пробормотал д'Артаньян, пряча свои билеты.

— Гм… — сказал Портос, — это уж всегда так. Но скажите-ка…

— Что?

— Он совершенно обо мне не спрашивал?

— Ну как же! — воскликнул д'Артаньян, боясь обескуражить своего друга признанием, что кардинал ни словом о нем не обмолвился. — Он сказал…

— Что он сказал? — подхватил Портос.

— Подождите, я хочу припомнить его подлинные слова. Он сказал: «Передайте вашему другу, что он может спать спокойно».

— Отлично, — сказал Портос. — Ясно как день, что все-таки он собирается сделать меня бароном.

В этот момент на соседней церкви пробило девять часов.

Д'Артаньян вздрогнул.

— В самом деле, — сказал Портос, — бьет девять, а в десять, как вы помните, у нас свидание на Королевской площади.

— Молчите, Портос, — нетерпеливо воскликнул д'Артаньян, — не напоминайте мне об этом. Со вчерашнего дня я сам не свой. Я не пойду.

— Почему? — спросил Портос.

— Потому что мне очень тяжело видеть снова двух людей, по вине которых провалилось наше предприятие.

— Но ведь ни тот, ни другой не одержали над нами верх. Мой пистолет был еще заряжен, а вы стояли оба лицом к лицу со шпагами в руке.

— Да, — сказал д'Артаньян, — но не кроется ли в свидании…

— О, вы так не думаете, д'Артаньян.

Это была правда. Д'Артаньян не считал Атоса способным на обман, а просто искал предлога, чтобы увильнуть от свидания.

— Надо идти, — сказал великолепный сеньор де Брасье. — Иначе они подумают, что мы струсили. Ах, мой друг, раз мы бесстрашно выступили вдвоем против пятидесяти противников на большой дороге, то мы можем смело встретиться с двумя друзьями на Королевской площади.

— Да, да, — сказал д'Артаньян, — я это знаю; но они примкнули к партии принцев, не предупредив нас о том. Атос и Арамис провели меня, и это меня тревожит. Вчера мы узнали правду. А вдруг сегодня откроется еще что-нибудь?

— Вы в самом деле не доверяете им? — спросил Портос — Арамису — да, с тех пор как он стал аббатом. Вы представить себе не можете, мои дорогой, чем он теперь стал. По его мнению, мы загораживаем ему дорогу к сану епископа, и он, пожалуй, не прочь нас устранить.

— Арамис — другое дело; тут я не удивился бы, — сказал Портос.

— Пожалуй, господин де Бофор вздумает захватить нас.

— Это после того, как мы были у него в руках и он отпустил нас на свободу? Впрочем, будем осторожны, вооружимся и возьмем с собой Планше с его карабином.

— Планше — фрондер, — сказал д'Артаньян.

— Черт бы побрал эту гражданскую войну! — воскликнул Портос — Ни на кого нельзя положиться: ни на друзей, ни на прислугу. Ах, если бы бедный Мушкетон был здесь! Вот кто никогда бы меня не покинул.

— Да, пока вы богаты. Эх, мой друг, не междоусобные войны разъединяют нас, а то, что мы больше не двадцатилетние юноши, то, что благородные порывы молодости угасли, уступив место голосу холодного расчета, внушениям честолюбия, воздействию эгоизма Да, вы правы, Портос; пойдем на это свидание, по пойдем хорошо вооруженные. Если мы не пойдем, они скажут, что мы струсили Эй, Планше! — крикнул д'Артаньян.

Явился Планше — Вели оседлать лошадей и захвати карабин.

— Но, сударь, на кого же мы идем?

— Ни на кого. Это простая мера предосторожности на случай, если мы подвергнемся нападению — Знаете ли вы, сударь, что было покушение на доброго советника Бруселя, этого отца народа?

— Ах, в самом деле? — спросил д'Артаньян.

— Да, но он вполне вознагражден: народ на руках отнес его домой. Со вчерашнего дня дом его битком набит Его посетили коадъютор, Лонгвиль, принц де Копти; герцогиня де Шеврез и госпожа де Вандом расписались у него в числе посетителей Теперь стоит ему захотеть.

— Ну что он там захочет?

Планше запел:

Слышен ветра шепот,
Слышен свист порой
Это Фронды ропот
«Мазарини долой!»
— Нет ничего странного, что Мазарини было бы более по сердцу, если бы я совсем задавил его советника, — хмуро бросил д'Артаньян Портосу.

— Вы понимаете, сударь, что если вы просите меня захватить мой карабин для какого-нибудь предприятия вроде того, какое замышлялось против господина Бруселя.

— Нет, нет, будь спокоен. Но откуда у тебя все эти подробности?

— О, я получил их из верного источника — от Фрике.

— От Фрике? — сказал д'Артаньян. — Это имя мне знакомо.

— Это сын служанки Бруселя, молодец парень; за пего можно поручиться — при восстании он своего не упустит.

— Не поет ли он на клиросе в соборе Богоматери? — спросил д'Артаньян.

— Да, ему покровительствует Базен.

— Ах, знаю, — сказал д'Артаньян, — и он прислуживает в трактире на улице Лощильщиков.

— Совершенно верно.

— Что вам за дело до этого мальчишки? — спросил Портос.

— Гм, — сказал д'Артаньян, — я уж раз получил от него хорошие сведения, и при случае он может доставить мне и другие.

— Вам, когда вы чуть не раздавили его хозяина!

— А откуда он это узнает?

— Правильно.

В это время Атос и Арамис приближались к Парижу через предместье Сент-Антуан. Они отдохнули в дороге и теперь спешили, чтобы не опоздать на свидание. Базен один сопровождал их. Гримо, как помнят читатели, остался ухаживать за Мушкетоном, а затем должен был ехать прямо к молодому виконту Бражелону, направляющемуся во фландрскую армию.

— Теперь, — сказал Атос, — нам нужно зайти в какую-нибудь гостиницу, переодеться в городское платье, сложить шпаги и пистолеты и разоружить нашего слугу.

— Отнюдь нет, дорогой граф. Позвольте мне не только не согласиться с вашим мнением, но даже попытаться склонить вас к моему.

— Почему?

— Потому что свидание, на которое мы идем, — военное свидание.

— Что вы хотите этим сказать, Арамис?

— Что Королевская площадь — это только продолжение Вандомской проезжей дороги и ничто другое.

— Как! Наши друзья…

— Стали сейчас нашими опаснейшими врагами, Атос… Послушайтесь меня, не стоит быть слишком доверчивым, а в особенности вам.

— О мой дорогой д'Эрбле!..

— Кто может поручиться, что д'Артаньян не винит нас в своем поражении и не предупредил кардинала? И что кардинал не воспользуется этим свиданием, чтобы схватить нас?

— Как, Арамис, вы думаете, что д'Артаньян и Портос приложат руку к такому бесчестному делу?

— Между друзьями, вы правы, Атос, это было бы бесчестное дело, но по отношению к врагам это только военная хитрость.

Атос скрестил руки и поник своей красивой головой.

— Что поделаешь, Атос, — продолжал Арамис, — люди уж так созданы, и не всегда им двадцать лет. Мы, как вы знаете, жестоко задели самолюбие д'Артаньяна, слепо управляющее его поступками. Он был побежден. Разве вы не видели, в каком он был отчаянии на той дороге? Что касается Портоса, то, может быть, его баронство зависело от удачи всего дела. Но мы встали ему поперек пути, и на этот раз баронства ему не видать. Кто поручится, что пресловутое баронство не зависит от нашего сегодняшнего свидания?

Примем меры предосторожности, Атос.

— Ну а если они придут безоружными? Какой позор для нас, Арамис?

— О, будьте покойны, дорогой мой, ручаюсь вам, что этого не случится.

К тому же у нас есть оправдание: мы прямо с дороги, и мы мятежники.

— Нам думать об оправданиях! Об оправданиях перед д'Артаньяном и Портосом! О Арамис, Арамис, — сказал Атос, грустно качая головой. — Клянусь честью, вы делаете меня несчастнейшим из людей. Вы отравляете сердце, еще не окончательно умершее для дружеских чувств. Поверьте, лучше бы у меня его вырвали из груди. Делайте, как хотите, Арамис. Я же пойду без оружия, — закончил он.

— Нет, вы этого не сделаете. Я не пущу вас так. Из-за вашей слабости вы можете погубить не одного человека, не Атоса, не графа де Ла Фер, но дело целой партии, к которой вы принадлежите и которая на вас рассчитывает.

— Пусть будет по-вашему, — грустно ответил Атос. И они продолжали свой путь.

Едва только по улице Па-де-ла-Мюль подъехали они к решетке пустынной площади, как заметили под сводами, около улицы Святой Екатерины, трех всадников.



Это были д'Артаньян и Портос, закутанные в плащи, из-под которых торчали их шпаги. За ними следовал Планше с мушкетом через плечо.

Увидев их, Атос и Арамис сошли с лошадей.

Д'Артаньян и Портос сделали то же самое. Д'Артаньян, заметив, что Базен, вместо того чтобы держать трех лошадей на поводу, привязывает их к кольцам под сводами, приказал и Планше сделать так же.

Затем — двое с одной стороны и двое с другой, сопровождаемые слугами, они двинулись навстречу друг другу и, сойдясь, вежливо раскланялись.

— Где угодно будет вам, господа, выбрать место для нашей беседы? — сказал Атос, заметив, что многие прохожие останавливаются и глядят на них, словно ожидая, что сейчас разыграется одна из тех знаменитых дуэлей, воспоминание о которых еще свежо было в памяти парижан, в особенности живших на Королевской площади.

— Решетка заперта, — сказал Арамис, — но если вы любите тень деревьев и ненарушаемое уединение, я достану ключ в особняке Роган, и мы устроимся чудесно.

Д'Артаньян стал вглядываться в темноту, а Портос даже просунул голову в решетку, пытаясь разглядеть что-нибудь во мраке.

— Если вы предпочитаете другое место, — своим благородным, чарующим голосом сказал Атос, — выбирайте сами.

— Я думаю, что если только господин д'Эрбле достанет ключ, лучше этого места не найти.

Арамис сейчас же пошел за ключом, успев, однако, шепнуть Атосу, чтобы он не подходил очень близко к д'Артаньяну и Портосу; по тот, кому он подал этот совет, только презрительно улыбнулся и подошел к своим прежним друзьям, не двигавшимся с места.

Арамис действительно постучался в особняк Роган и скоро вернулся вместе с человеком, говорившим:

— Так вы даете мне слово, сударь?

— Вот вам, — сказал Арамис, протягивая ему золотой.

— Ах, вы не хотите дать мне слово, сударь! — сказал привратник, качая головой.

— В чем мне ручаться? — отвечал Арамис. — Я вас уверяю, что в настоящую минуту эти господа — паши друзья.

— Да, конечно, — холодно подтвердили Атос, д'Артаньян и Портос.

Д'Артаньян слышал разговор и понял, в чем дело.

— Вы видите? — сказал он Портосу.

— Что такое?

— Он не хочет дать слово.

— В чем?

— Этот человек просит Арамиса дать слово, что мы явились на площадь не для поединка.

— И Арамис не захотел дать слово?

— Не захотел.

— Так будем осторожны.

Атос не спускал с них глаз, пока они говорили. Арамис открыл калитку и посторонился, чтобы пропустить вперед д'Артаньяна и Портоса. Входя, д'Артаньян зацепил эфесом шпаги за решетку и принужден был распахнуть плащ. Под плащом обнаружились блестящие дула его пистолетов, на которых заиграл лунный свет.

— Вы видите? — сказал Арамис, дотрагиваясь одной рукой до плеча Атоса и указывая другой на арсенал за поясом д'Артаньяна.

— Увы, да! — сказал Атос с тяжелым вздохом.

И он пошел за ними. Арамис вошел последним и запер за собой калитку.

Двое слуг остались на улице и, словно тоже испытывая недоверие, держались подальше друг от друга.

XXXI

КОРОЛЕВСКАЯ ПЛОЩАДЬ
В молчании все четверо направились на середину площади. В это время лупа вышла из-за туч, и так как на открытом месте их легко было заметить, они решили свернуть под липы, где тень была гуще.

Кое-где там стояли скамейки. Они остановились около одной из них. По знаку Атоса д'Артаньян и Портос сели. Атос и Арамис продолжали стоять.

Наступило молчание; каждый испытывал замешательство перед неизбежным объяснением.

— Господа, — заговорил Атос, — наше присутствие на этом свидании доказывает силу нашей прежней дружбы. Ни один не уклонился, значит, ни одному из нас не в чем упрекнуть себя.

— Послушайте, граф, — ответил д'Артаньян, — вместо того чтобы говорить комплименты, которых, быть может, не заслуживаем ни мы, ни вы, лучше объяснимся чистосердечно.

— Я ничего так не желаю, — ответил Атос. — Я говорю искренне, скажите же откровенно и вы: можете ли вы в чем-нибудь упрекнуть меня или аббата д'Эрбле?

— Да, — сказал д'Артаньян. — Когда я имел честь видеться с вами в вашем замке Бражелон, я сделал вам предложение, которое было хорошо вами понято. Но, вместо того чтобы ответить мне, как другу, вы провели меня, как ребенка, и этой восхваляемой вами дружбе был нанесен удар не вчера, когда скрестились наши шпаги, а раньше, когда вы притворялись у себя в замке?

— Д'Артаньян, — с кротким упреком проговорил Атос.

— Вы просили меня быть откровенным, — продолжал д'Артаньян, — извольте. Вы спрашиваете меня, что я думаю, и я вам это говорю. А теперь я обращаюсь к вам, господин аббат д'Эрбле. Я говорил с вами, как говорил с графом, и вы так же, как он, обманули меня.

— Поистине, вы странный человек, — сказал Арамис. — Вы явились ко мне с предложениями, но разве вы их мне сделали? Нет, вы старались выведать мои секреты — и только. Что я вам тогда сказал? Что Мазарини ничтожество и что я не буду ему служить. Вот и все. Разве я вам сказал, что не буду служить никому другому? Напротив, я, как мне кажется, дал вам попять, что я на стороне принцев. Насколько мне помнится, мы с вами даже превесело шутили над возможностью такого вполне вероятного случая, что кардинал поручит вам арестовать меня. Принадлежите вы к какой-нибудь партии?

Бесспорно, да. Почему же и нам тоже нельзя примкнуть к другой партии? У вас была своя тайна, у нас — своя. Мы не поделились ими; тем лучше, это доказывает, что мы умеем хранить тайны.

— Я ни в чем не упрекаю вас, — сказал д'Артаньян, — и если коснулся вашего образа действий, то только потому, что граф де Ла Фер заговорил о дружбе.

— А что вы находите предосудительного в моих действиях? — надменно спросил Арамис.

Кровь сразу бросилась в голову д'Артаньяну. Он встал и ответил:

— Я нахожу, что они вполне достойны питомца иезуитов.

Видя, что д'Артаньян поднялся, Портос встал также. Все четверо стояли друг против друга с угрожающим видом.

При ответе д'Артаньяна Арамис сделал движение, словно хотел схватиться за шпагу.

Атос остановил его.

— Д'Артаньян, — сказал он, — вы пришли сюда сегодня, еще не остыв после нашего вчерашнего приключения. Я надеялся, д'Артаньян, что в вашем сердце найдется достаточно величия духа и двадцатилетняя дружба устоит перед минутной обидой самолюбия. О, скажите мне, что это так! Можете ли вы упрекнуть меня в чем-нибудь? Если я виноват, я готов признать свою вину.

Глубокий, мягкий голос Атоса сохранил свое прежнее действие на д'Артаньяна, тогда как голос Арамиса, становившийся в минуты дурного настроения резким и крикливым, только раздражал его. В ответ он сказал Атосу:

— Я думаю, граф, что еще в замке Бражелон вам следовало открыться мне и что аббат, — оказал он на Арамиса, — должен был сделать это в своем монастыре; тогда я не бросился бы в предприятие, в котором вы должны были стать мне поперек дороги. Но из-за моей сдержанности не следует считать меня глупцом. Если бы я захотел выяснить, какая разница между людьми, которые к аббату д'Эрбле приходят по веревочной лестнице, и теми, которые являются к нему по деревянной, я бы заставил его говорить.

— Как вы смеете вмешиваться! — воскликнул Арамис, бледнея от гнева при мысли, что, может быть, д'Артаньян подглядел его с г-жой де Лонгвиль.

— Я вмешиваюсь в то, что меня касается, и умею делать вид, будто не замечаю того, до чего мне нет дела. Но я ненавижу лицемеров, а к этой категории я причисляю мушкетеров, изображающих из себя аббатов, и аббатов, прикидывающихся мушкетерами. Вот, — прибавил он, указывая на Портоса, — человек, который разделяет мое мнение.

Портос, не произносивший до сих пор ни звука, ответил одним словом и одним движением. Он сказал: «Да», и взялся за шпагу.

Арамис отскочил назад и извлек из ножен свою. Д'Артаньян пригнулся, готовый напасть или защищаться.

Тогда Атос свойственным ему одному спокойным и повелительным движением протянул руку, медленно взял свою шпагу вместо с ножнами, переломил ее на колене и отбросил обломки в сторону.

Затем, обратившись к Арамису, он сказал:

— Арамис, сломайте вашу шпагу.

Арамис колебался.

— Так надо, — сказал Атос и прибавил более тихим в мягким голосом: Я так хочу.

Тогда Арамис, побледнев еще больше, но покоренный этим жестом и голосом, переломил в руках гибкое лезвие, затем скрестил на груди руки и стал ждать, дрожа от ярости.

То, что они сделали, принудило отступить д'Артаньяна и Портоса. Д'Артаньян совсем не вынул шпаги, а Портос вложил свою обратно в ножны.

— Никогда, — сказал Атос, медленно поднимая к небу правую руку, — никогда, клянусь в этом перед богом, который видит и слышит нас в эту торжественную ночь, никогда моя шпага не скрестится с вашими, никогда я не кину на вас гневного взгляда, никогда в сердце моем по шевельнется ненависть к вам. Мы жили вместе, ненавидели и любили вместе. Мы вместе проливали кровь, и, может быть, прибавлю я, между нами есть еще другая связь, более сильная, чем дружба: мы связаны общим преступлением. Потому что мы все четверо судили, приговорили к смерти и казнили человеческое существо, которое, может быть, мы не имели права отправлять на тот свет, хотя оно скорее принадлежало аду, чем этому миру. Д'Артаньян, я всегда любил вас, как сына. Портос, мы десять лет спали рядом, Арамис так же брат вам, как и мне, потому что Арамис любил вас, как я люблю и буду любить вас вечно. Что значит для вас Мазарини, когда мы заставляли поступать по-своему такого человека, как Ришелье! Что для нас тот или иной принц, для нас, сумевших сохранить королеве ее корону! Д'Артаньян, простите, что я скрестил вчера свою шпагу с вашей. Арамис просит в том же извиненья у Портоса. После этого ненавидьте меня, если можете, но клянусь, что, несмотря на вашу ненависть, я буду питать к вам только чувство уважения и дружбы. А теперь вы, Арамис, повторите мои слова. И затем, если наши старые друзья этого желают и вы желаете того же, расстанемся с ними навсегда.

Наступила минута торжественного молчания, которое было прервано Арамисом.

— Клянусь, — сказал он, глядя спокойно и прямо, хотя голос его дрожал еще от недавнего волнения, — клянусь, я по питаю больше ненависти к моим былым товарищам. Я сожалею, что бился с вами, Портос. Клянусь далее, что не только шпага моя никогда не направится на вашу грудь, но что даже в самой сокровенной глубине моего сердца но найдется впредь и следа неприязни к вам. Пойдемте, Атос.

Атос сделал движение, чтобы уйти.

— О пет, нет! Не уходите! — вскричал Д'Артаньян, увлекаемый одним из тех неудержимых порывов, в которых сказывалась его горячая кровь и природная прямота души. — Не уходите, потому что я тоже хочу произнести клятву. Клянусь, что я отдам последнюю каплю моей крови, последний живой лоскут моей плоти, чтобы сохранить уважение такого человека, как вы, Атос, и дружбу такого человека, как вы, Арамис.

И он бросился в объятия Атоса.

— Сын мой, — произнес Атос, прижимая его к сердцу.

— А я, — сказал Портос, — я не клянусь ни в чем, но я задыхаюсь от избытка чувств, черт возьми! Если бы мне пришлось сражаться против вас, мне кажется я скорее дал бы себя проткнуть насквозь, потому что я никогда никого не любил, кроме вас, в целом свете.

И честный Портос, заливаясь слезами, бросился в объятия Арамиса.

— Друзья мои, — сказал Атос, — вот на что я надеялся, вот чего я ждал от таких сердец, как ваши. Да, я уже сказал и повторяю еще раз: судьбы наши связаны нерушимо, хотя пути наши и разошлись. Я уважаю ваши взгляды, Д'Артаньян, я уважаю ваши убеждения, Портос. Хотя мы сражаемся за противоположные цели, — останемся друзьями! Министры, принцы, короли, словно поток, пронесутся и исчезнут, междоусобная война погаснет, как костер, но мы, останемся ли мы теми же? У меня есть предчувствие, что да.

— Да, — сказал Д'Артаньян, — будем всегда мушкетерами, и пусть нашим единственным знаменем будет знаменитая салфеткабастиона Сен-Жерве, на которой великий кардинал велел вышить три лилии.

— Да, — сказал Арамис, — сторонники ли мы кардинала или фрондеры, не все ли равно? Останемся навсегда друг другу добрыми секундантами на дуэлях, преданными друзьями в важных делах, веселыми товарищами в веселье.

— И всякий раз, — сказал Атос, — как нам случится встретиться в бою, при одном слове «Королевская площадь!» возьмем шпагу в левую руку и протянем друг другу правую, хотя бы это было среди кровавой резни.

— Вы говорите восхитительно! — сказал Портос.

— Вы величайший из людей и целой головой выше нас всех! — вскричал д'Артаньян.

Атос улыбнулся с несказанной радостью.

— Итак, решено, — сказал он. — Ну, господа, ваши руки. Христиане ли вы хоть сколько-нибудь?

— Черт побери! — воскликнул Д'Артаньян.

— Мы будем ими на этот раз, чтобы сохранить верность нашей клятве, — сказал Арамис.

— Ах, я готов поклясться кем угодно, хоть самим Магометом, — сказал Портос. — Черт меня подери, если я когда-нибудь был так счастлив, как сейчас.

И добрый Портос принялся вытирать все еще влажные глаза.

— Есть ли на ком-нибудь из вас крест? — спросил Атос.

Портос и д'Артаньян переглянулись и покачали головами, как люди, застигнутые врасплох.

Арамис улыбнулся и снял с шеи алмазный крестик на нитке жемчуга.

— Вот, — сказал он.

— Теперь, — продолжал Атос, — поклянемся на этом кресте, который несмотря на алмазы, все-таки крест, — поклянемся, что бы ни случилось, вечно сохранять дружбу. И пусть эта клятва свяжет не только нас, но и наших потомков. Согласны вы на такую клятву?

— Да, — ответили все в один голос.

— Ах, предатель! — шепнул д'Артаньян на ухо Арамису. — Вы заставили нас поклясться на кресте фрондерки!

XXXII

ПАРОМ НА УАЗЕ
Мы надеемся, что наши читатели не совсем забыли молодого путешественника, оставленного нами по дорого во Фландрию. Потеряв из виду своего покровителя, который, стоя перед старинной церковью, провожал его глазами, Рауль пришпорил лошадь, чтобы избавиться от грустных мыслей и скрыть от Оливена волнение, исказившее его лицо.

Все же одного часа быстрой езды оказалось достаточно, чтобы рассеять печаль, омрачавшую живое воображение молодого человека. Неведомое доселе наслаждение полной свободой, наслаждение, которое имеет свою прелесть даже для того, кто никогда не тяготился своей зависимостью, золотило для него небо и землю, в особенности же тот отдаленный горизонт жизни, который мы зовем своим будущим. Все же после нескольких попыток завязать разговор с Оливеном юноша почувствовал, что долгое время вести такую жизнь ему будет очень скучно. Разглядывая проездом разные города, он вспоминал ласковые, поучительные, глубокие беседы графа: теперь никто не сообщит ему об этих городах таких ценных сведений, какие получил бы он от Атоса, образованнейшего и занимательнейшего собеседника.

Еще одно воспоминание печалило Рауля. Подъезжая к городку Лувру, он увидел прятавшийся за стеною тополей маленький замок, который до того напомнил ему замок Лавальер, что он остановился и смотрел на него минут десять, затем, грустно вздохнув, поехал дальше, не ответив Оливену, почтительно осведомившемуся о причинах такого внимания к незнакомому дому.

Вид внешних предметов — таинственный проводник, который сообщается с тончайшими нитями нашей памяти и иногда, помимо пашей воли, пробуждает ее. Эти нити, подобно нити Ариадны, ведут нас по лабиринту мыслей, где мы иногда теряемся, гоняясь за тенями прошлого, именуемыми воспоминаниями. Так, вид этого замка отбросил Рауля на пятьдесят миль к западу и заставил его припомнить всю свою жизнь, от момента прощания с маленькой Луизой до того дня, когда он увидел ее впервые. Каждая группа дубков, каждый флюгер на черепичной крыше напоминал ему, что он не приближается, а, наоборот, с каждым шагом все больше и больше удаляется от друзей своего детства и, может быть, покинул их навсегда.

Наконец, не умея справиться со своей подавленностью и печалью, он спешился, велел Оливену отвести лошадей в небольшой трактир, видневшийся впереди при дороге на расстоянии мушкетного выстрела от них. Он сам остался подле красивой группы каштанов в цвету, вокруг которых жужжали рои пчел, и приказал Оливену прислать ему с трактирщиком бумагу и чернил на стол, точно нарочно здесь для этого поставленный.

Оливен покорно поехал дальше, и Рауль сел, облокотясь, за стол, устремив рассеянный взгляд на чудесный пейзаж, на зеленые поля и рощи и от времени до времени стряхивая с головы цвет каштана, падавший, точно снег. Рауль просидел так минут десять и уж совсем углубился в мечты, когда вдруг он заметил странную фигуру с багровым лицом, с салфеткой вместо передника и с другой салфеткой под мышкой, поспешно приближающуюся к нему с бумагой, пером и чернилами в руках.

— Ах, ах, — сказало это видение, — видно, у вас, дворян, у всех одни и те же мысли. Не больше четверти часа назад молодой господин на такой же красивой лошади и такого же барского вида, как вы, и, наверное, вашего возраста, остановился около этих деревьев, велел принести сюда стол и стул и пообедал здесь вместе с пожилым господином, должно быть своим воспитателем. Они съели целый паштет без остатка и выпили до дна бутылку старого маконского вина. Но, по счастью, у нас есть еще запасной паштет и такое же вино, так что, если вашей милости угодно приказать…

— Нет, друг мой, — сказал Рауль, улыбаясь, — в настоящий момент мне нужно лишь то, о чем я просил. Мне только хотелось бы, чтобы чернила были черные, а перо хорошее. В таком случае я готов заплатить за перо столько, сколько стоит вино, а за чернила — сколько стоит паштет.

— Тогда я отдам вино и паштет вашему слуге, — отвечал трактирщик, — а перо и чернила вы получите в придачу.

— Делайте, как хотите, — сказал Рауль, только еще начинавший знакомиться с этой особой породой людей, которые состояли раньше в содружестве с разбойниками большой дороги, а теперь, когда разбойники повывелись, с успехом их заменили.

Хозяин, успокоившись насчет платы, поставил на стол чернила, перо и бумагу. Перо случайно оказалось сносным, и Рауль принялся за письмо. Хозяин продолжал стоять перед ним, с невольным восхищением глядя на это очаровательное лицо, такое кроткое и вместе с тем строгое. Красота всегда была и будет великой силой.

— Этот не таков, как тот, что сейчас проехал, — сказал хозяин Оливену, который подошел осведомиться, не нужно ли чего-нибудь Раулю. — У вашего хозяина совсем нет аппетита.

— Три дня тому назад у него был аппетит, но что поделаешь, с позавчерашнего дня он потерял его.

Оливен и хозяин направились в трактир. Оливен, по обычаю слуг, довольных своим местом, рассказал трактирщику все, что, по его мнению, мог рассказать о молодом дворянине.

Рауль между тем писал следующее:

«Сударь, после четырех часов езды я остановился, чтобы написать вам, ибо каждую минуту я чувствую ваше отсутствие и беспрестанно готов обернуться, чтобы ответить вам, как если бы вы были здесь и говорили со мной. Я был так потрясен отъездом и так огорчен нашей разлукой, что мог только весьма слабо выразить вам всю ту любовь и благодарность, которые я питаю к вам. Вы прощаете меня, не правда ли, ведь ваше великодушное сердце поняло все, что происходило в моем. Пишите мне, прошу вас: ваши советы — часть моего существования. Кроме того, осмелюсь вам сказать, я очень обеспокоен: мне кажется, вы сами готовитесь к какому-то опасному предприятию, о котором я не решился вас расспрашивать, раз вы сами мне о нем ничего не сказали. Вы видите, мне крайне необходимо получить от вас письмо. С тех пор как вас нет здесь, подле меня, я каждую минуту боюсь наделать ошибок.

Вы были мне могущественной опорой, и сейчас, клянусь вам, я очень одинок.

Не будете ли вы так добры, сударь, если получите известия из Блуа, сообщить мне несколько слов о моей маленькой подруге мадемуазель де Лавальер, здоровье которой накануне нашего отъезда, как вы помните, внушало опасения.

Вы понимаете, мой дорогой воспитатель, как мне дороги и ценны воспоминания о времени, проведенном вместе с вами. Я надеюсь, что и вы изредка вспоминаете обо мне, и если вам иногда меня недостает, если вы хоть немного сожалеете о моем отсутствии, — я буду счастлив узнать, что вы почувствовали мою любовь и преданность и что я сумел показать их вам, когда имел радость жить с вами вместе».

Окончив письмо, Рауль почувствовал, что на душе у него стало спокойнее. Убедившись, что ни Оливен, ни хозяин за ним не подсматривают, он запечатлел на письме поцелуй — немая и трогательная ласка, о которой способно было догадаться сердце Атоса, когда он станет распечатывать конверт.

Тем временем Оливен съел свой паштет и выпил бутылку вина. Лошади тоже отдохнули. Рауль знаком подозвал хозяина, бросил на стол экю, вскочил на лошадь и в Сен-Лисе сдал письмо на почту.

Отдых, подкрепивший как всадников, так и лошадей, позволил им продолжать путь без остановок. В Вербери Рауль велел Оливену справиться о молодом дворянине, который, по словам трактирщика, ехал впереди них. Тот, оказывается, проехал всего лишь три четверти часа тому назад, но у него была отличная лошадь, и он ехал очень быстро.

— Постараемся догнать его, — сказал Рауль Оливену. — Он едет, как и мы, в армию и будет мне приятным спутником.

Было четыре часа, когда Рауль приехал в Компьен, Здесь он пообедал с большим аппетитом и снова принялся расспрашивать о молодом путешественнике. Подобно Раулю, тот останавливался в гостинице «Колокол и бутылка», лучшей в Компьене, и, уезжая, говорил, что заночует в Нуайоне.

— Едем ночевать в Нуайон, — сказал Рауль.

— Сударь, — почтительно заявил Оливен, — разрешите мне заметить вам, что мы уже сегодня утром сильно утомили наших лошадей. Я думаю, лучше будет переночевать здесь и выехать завтра рано утром. Десять миль для первого перехода достаточно.

— Граф де Ла Фер желает, чтобы я торопился, — возразил Рауль, — и чтобы я догнал принца на четвертый день утром. Доедем до Нуайона, это будет такой же переезд, какие мы делали, когда ехали из Блуа в Париж. Мы прибудем туда в восемь часов. Лошади будут отдыхать целую ночь, а завтра в пять часов утра поедем дальше.

Оливен не посмел противоречить и последовал за Раулем, ворча сквозь зубы:

— Ладно, ладно, тратьте весь ваш пыл в первый день. Завтра вместо двенадцати миль вы сделаете десять, послезавтра пять, а дня через три окажетесь в постели. Придется-таки вам отдохнуть. Все вы, молодые люди, хвастунишки.

Видно, Оливен не прошел школы, в которой воспитались Планше и Гримо.

Рауль и в самом деле чувствовал усталость, но ему хотелось проверить свои силы. Воспитанный в правилах, Атоса и много раз слышавший от него о переездах в двадцать пять миль, он и тут желал походить на своего наставника. Д'Артаньян, этот железный человек, казалось, созданный из нервов и мускулов, также пленял его воображение.



И он все погонял и погонял своего коня, несмотря на доводы Оливена.

Они свернули на живописную проселочную дорогу, которая, как им сказали, на целую милю сокращала путь к парому. Въехав на небольшой холм, Рауль увидел перед собой реку. На берегу виднелась группа всадников, готовившихся к переправе. Не сомневаясь, что это молодой дворянин со своей свитой, Рауль окликнул их, но было еще слишком далеко, чтобы они могли его услышать. Тогда, несмотря на усталость лошади, Рауль погнал ее галопом. Однако пригорок скоро скрыл от его взора всадников, а когда он взобрался на возвышенность, то паром уже отчалил и направился к противоположному берегу.

Видя, что он опоздал и ему не удастся переправиться вместе с другими путешественниками, Рауль остановился, поджидая Оливена.

В эту минуту с реки донесся крик. Рауль обернулся в ту сторону, откуда он послышался, и прикрыл рукой глаза от слепящих лучей заходящего солнца.

— Оливен! — крикнул он. — Что там случилось?

Раздался второй крик, еще громче первого.

— Канат оборвался, сударь, — ответил Оливен, — и паром понесло по течению. Но что это там в воде? Как будто барахтается что-то.

— Ясно, — воскликнул Рауль, всматриваясь в поверхность реки, ярко освещенной солнцем, — это лошадь и всадник!

— Они тонут! — крикнул Оливен.

Он не ошибся. У Рауля тоже не оставалось сомнений — на реке случилось несчастье, и какой-то человек тонул. Он отпустил поводья и пришпорил лошадь, которая, почувствовав одновременно боль и свободу, перескочила через перила, огораживавшие пристань, и бросилась в реку, далеко разбрызгивая воду и пену.

— Что вы делаете! — вскричал Оливен. — Боже мой!

Рауль направил лошадь прямо к утопавшему. Впрочем, это было для него дело привычное. Он вырос на берегах Луары, был взлелеян, можно сказать, ее волнами и сотни раз переправлялся через нее верхом и вплавь. Атос, желая сделать в будущем из виконта солдата, поощрял такие забавы.

— О, боже мой, — в отчаянии кричал Оливен, — что сказал бы граф, если бы он вас видел!

— Граф поступил бы, как я, — ответил Рауль, изо всех сил понукая свою лошадь.

— А я, а я! — кричал побледневший Оливен, в отчаянии мечась по берегу, — Как же я-то переправлюсь?

— Прыгай, трус, — ответил ему Рауль, продолжая плыть.

Затем он крикнул путешественнику, который в двадцати шагах от него барахтался в воде:

— Держитесь, держитесь! Я спешу к вам на помощь!

Оливен подъехал к берегу, оробел, осадил лошадь, повернул назад, но наконец, устыдившись, тоже бросился вслед за Раулем, хоть и твердил в страхе:

— Я пропал, мы погибли.

А тем временем паром несся по течению. С него раз — давались крики людей.

Мужчина с седыми волосами бросился с парома в воду и бодро плыл к тонувшему. Он подвигался медленно, потому что ему приходилось плыть против течения.

Рауль уже подплывал к гибнущему. Но лошадь и всадник, с которых он не спускал глаз, быстро погружались в воду. Только ноздри лошади были еще видны над водою, а всадник выпустил поводья и, закинув голову, протягивал руки. Еще минута, и они исчезнут.

— Мужайтесь! Смелей! — крикнул Рауль. — Смелей!

— Поздно, — проговорил молодой человек, — поздно!

Вода покрыла его голову, заглушив голос. Рауль бросился с лошади, покинув ее на произвол судьбы, и в два-три взмаха рук был уже подле несчастного. Он схватил лошадь за удила и приподнял ее голову из воды. Животное вздохнуло свободнее и, словно поняв, что ему пришли на помощь, удвоило усилия. Тотчас Рауль схватил руку молодого человека и положил ее на гриву, за которую она и ухватилась так цепко, как хватаются утопающие. Теперь Рауль был уверен, что всадник не выпустит из рук гривы, и всецело занялся лошадью, направляя ее к противоположному берегу, помогая ей рассекать волны и подбадривая ее криками.

Внезапно лошадь споткнулась о песчаную отмель и встала на ноги.

— Спасен! — воскликнул седой господин, тоже становясь на ноги.

— Спасен, — тихо пробормотал молодой человек, выпуская гриву и падая с седла на руки Рауля.

Рауль был всего в десяти шагах от берега. Он вынес на землю бесчувственного молодого человека, положил на траву, расшнуровал воротник и расстегнул застежки камзола.

Минуту спустя старик был возле них.

Наконец и Оливен добрался до берега после бессчетного множества крестных знамений.

Люди, оставшиеся посреди реки, принялись направлять паром к берегу при помощи шеста, который нашелся у них.

Мало-помалу благодаря заботам Рауля и сопровождавшего всадника господина мертвенно-бледные щеки молодого человека покрылись румянцем. Он открыл глаза, и его блуждающий взор скоро остановился на том, кто спас его.

— Ах! — воскликнул он. — Я искал вас. Без вас я был бы уже мертв, трижды мертв.

— Но можно и воскреснуть, как вы видите, — отвечал Рауль. — Мы все отделались только хорошей ванной.

— О, как мне благодарить вас! — воскликнул старый господин.

— А, вы здесь, мой добрый Арменж? Я очень напугал вас, не правда ли?

Но вы сами виноваты. Вы были моим наставником, почему же вы не научили меня лучше плавать?

— Ах, граф! — сказал старик. — Если бы с вами случилось несчастье, я никогда бы не посмел явиться на глаза маршалу.

— Но как же это случилось? — спросил Рауль.

— Как нельзя проще, — ответил тот, кого называли графом. — Мы переплыли уже больше трети реки, как вдруг канат оборвался, и моя лошадь, испугавшись крика и суетни паромщиков, прыгнула в воду. Я плохо плаваю и не отважился в воде слезть с лошади. Вместо того чтобы помочь ей, я только стеснял ее движения и великолепнейшим образом утопил бы себя, если бы вы не подоспели вовремя, чтобы вытащить меня из воды. Отныне, сударь, если вы согласны, мы связаны на жизнь и на смерть.

— Сударь, — сказал Рауль, низко кланяясь, — уверяю вас, я весь к вашим услугам.

— Меня зовут граф де Гиш, — продолжал молодой человек. — Мой отец маршал де Граммон. Теперь, когда вы знаете, кто я, окажите мне честь назвать себя.

— Я виконт де Бражелон, — сказал Рауль, краснея оттого, что не может, подобно графу де Гишу, назвать имя своего отца.

— Ваше лицо, виконт, ваша доброта и ваша смелость привлекают меня. Вы уже заслужили мою глубокую признательность. Обнимемся и будем друзьями.

— Я тоже полюбил вас от всего сердца, — ответил Рауль, обнимая графа, — располагайте мною, прошу вас, как преданным другом.

— Теперь скажите мне, виконт, куда вы направляетесь? — спросил Гиш.

— В армию принца, граф.

— И я тоже, — радостно воскликнул юноша. — Тем лучше, значит мы вместе получим боевое крещение.

— Отлично! Любите друг друга! — сказал воспитатель. — Вы оба молоды, вы, наверное, родились под одной звездой, и вам суждено было встретиться.

Молодые люди улыбнулись доверчиво, как и свойственно молодости.

— Теперь, — сказал воспитатель, — вам надо переодеться. Ваши слуги, я отдал им приказание, как только они сошли с парома, — должно быть, уже в гостинице. Сухое белье и вино вас согреют, идемте.

Молодые люди не возражали. Напротив, они нашли такое предложение великолепным и тотчас же вскочили на своих лошадей, любуясь друг другом.

Действительно, оба они были юноши с гибкими, стройными фигурами, благородными, открытыми лицами, кротким и гордым взглядом, прямодушной и тонкой улыбкой. Гишу было лет восемнадцать, но ростом он был не выше пятнадцатилетнего Рауля. Они невольно протянули друг другу руки и, пришпорив коней, поехали бок о бок до самой гостиницы. Один находил радостной и прекрасной жизнь, которой чуть было не лишился, другой благодарил бога, что успел уже в своей жизни сделать нечто такое, что должно понравиться его опекуну.

Только один Оливен не совсем был доволен прекрасным поступком своего барина. Выжимая рукава и полы своего камзола, он думал, что остановка в Компьене избавила бы его не только от этого приключения, по и от простуды и ревматических болей — неизбежных его последствий.

XXXIII

СТЫЧКА
Пребывание в Нуайоне было непродолжительным. Все спали глубоким сном.

Рауль велел разбудить себя, если приедет Гримо, но Гримо не приехал. Лошади, без сомнения, тоже оценили восьмичасовой полный отдых и предоставленную им роскошную подстилку из соломы. В пять часов утра де Гиша разбудил Рауль, который пришел пожелать ему доброго утра. Наскоро позавтракав, к шести часам они сделали уже две мили.

Беседа молодого графа представляла живейший интерес для Рауля. Юный граф много рассказывал, а Рауль больше слушал. Воспитанный в Париже, где Рауль провел всего один день, да еще при дворе, которого Рауль не видал, де Гиш со своими пажескими проказами и двумя дуэлями, в которые он ухитрился ввязаться, невзирая на эдикты, а главное — несмотря на надзор своего наставника, был для Рауля занимательнейшим собеседником. Рауль побывал в Париже только у Скаррона, и он назвал до Гишу лиц, которых он там видел. Гиш знал всех — госпожу де Нельян, мадемуазель д'Обинье, мадемуазель де Скюдери, мадемуазель Поле, г-жу де Шеврез — и принялся остроумно их всех высмеивать. Рауль очень боялся, как бы он не вздумал смеяться и над герцогиней де Шеврез, к которой он сам чувствовал искреннюю и глубокую симпатию. Но, инстинктивно ли или из расположения к герцогине, только де Гиш рассыпался в похвалах ей. От этих похвал дружба Рауля к графу усилилась.

Затем разговор перешел на любовь и на ухаживанье за дамами. Тут Бражелону тоже пришлось больше слушать, чем говорить. Он и слушал и, прослушав три-четыре довольно прозрачных рассказа, подумал, что граф, как и он, скрывает в сердце какую-то тайну.

Гиш, как мы сказали, воспитывался при дворе, и все интриги двора были ему известны. Рауль много слышал о дворе от графа де Ла Фер, только двор этот сильно изменился с того времени, как Атос его видел. Поэтому рассказы графа де Гиша содержали много совершенно нового для его спутника.

Беспощадный и остроумный, молодой граф разобрал всех по косточкам. Он рассказал о былой любовной связи между г-жой де Лонгвиль и Колиньи; о столь роковой для последнего дуэли на Королевской площади, на которую г-жа де Лонгвиль смотрела из окна; о повой ее связи с князем Марсильяком, ревновавшим ее до того, что он хотел бы перестрелять всех и каждого, даже ее духовника, аббата д'Эрбле; о любовных интригах принца Уэльского с герцогиней де Монпансье, племянницей покойного короля, столь прославившейся впоследствии своим тайным браком с Лозеном. Даже самой королеве досталось изрядно, и кардинал Мазарини тоже получил свою долю насмешек.

День пролетел незаметно. Воспитатель графа, весельчак, человек светский, исполненный учености «по самую макушку», как выражался его ученик, не раз напомнил Раулю глубокую образованность и насмешливое, меткое остроумие Атоса. Но никто, по мнению Рауля, не мог сравниться с графом де Ла Фер в изяществе, тонкости и благородстве языка и манер. Ездоки на этот раз берегли своих лошадей больше вчерашнего и в четыре часа спешились в Аррасе. Путники приближались к театру войны и решили пробыть в этом городе до следующего утра, потому что испанские отряды часто, пользуясь ночной темнотою, отваживались делать нападения даже в окрестностях Арраса.

Французская армия стояла между Понт-а-Марком и Валансьеном, загибаясь к Дуэ. Сам принц, по слухам, находился в Бетюне.

Неприятельская армия занимала местность от Касселя до Куртре, и так как грабежи и всякого рода насилия были нередки, то несчастное пограничное население покидало свои уединенные жилища и спасалось в укрепленных городах, где оно могло рассчитывать на убежище и защиту. Аррас был переполнен беженцами.

Говорили о предстоящей битве, которая должна была быть решающей.

Принц будто бы до сих пор только маневрировал в ожидании подкреплений, которые теперь прибыли. Молодые люди были очень рады, что поспели так вовремя.

Они поужинали и легли спать в одной комнате. Они были в том возрасте, когда дружба завязывается быстро. Им уже казалось, что они знают друг друга со дня рождения и никогда не захотят расстаться. Вечер прошел в разговорах о войне; слуги чистили оружие; молодые люди заряжали пистолеты на случай стычки. На следующий день оба проснулись огорченные, им снилось, что они приехали слишком поздно и не смогут участвовать в битве. Распространился слух, что принц Конде очистил Бетюн и отступил к Карвену, оставив, впрочем, в Бетюне гарнизон. По так как это известие не было достоверным, то молодые люди решили продолжать свой путь на Бетюн, рассчитывая, что дорогой они всегда смогут свернуть вправо и ехать в Карвен.

Воспитатель графа де Гиша, знавший в совершенстве местность, предложил поехать проселочной дорогой, лежавшей посередине между дорогами в Лапе и в Бетюн. В Аблене можно будет все разузнать, а для Гримо они оставили маршрут. Около семи часов все отправились в путь. Юный и пылкий Гиш с увлечением говорил Раулю:

— Нас сейчас трое, и с нами трое слуг. Слуги паши хорошо вооружены, и ваш мне кажется довольно стойким.

— Я никогда не видел его в деле, — ответил Рауль, — но он бретонец: это обещает многое.

— Да, да, — отвечал Гиш, — я уверен, что при случае и он сумеет стрелять. Мои же люди надежные, бывавшие в походах с моим отцом. Итак, нас шестеро воинов. Если мы натолкнемся на маленький неприятельский отряд, равный по численности нашему или даже немного больше нашего, неужели мы не нападем на них, Рауль?

— Разумеется, нападем, — ответил виконт.

— Тише, тише, молодые люди, — вмешался в разговор воспитатель, — вот о чем размечтались! А инструкции, которые мне даны, граф! Вы забыли, что мне приказано доставить вас к принцу целым и невредимым. Когда будете в армии, лезьте под пули, если вам угодно. А до тех пор я, как главнокомандующий, приказываю вам отступать и сам повернусь тылом, завидев хоть один вражеский шлем.

Гиш и Рауль переглянулись с улыбкой. Местность становилась все лесистее. От времени до времени встречались небольшие группы беженцев-крестьян, которые гнали перед собой скот и везли на тележках или тащили на себе самое ценное из своего имущества.

До Аблена доехали без приключений. Там навели справки и узнали, что принц действительно покинул Бетюн и теперь находится между Камбреном и Вапти. Опять оставив маршрут для Гримо, они отправились кратчайшей дорогой, которая через полчаса привела маленький отряд на берег ручейка, впадающего в Лис.

Местность, вся изрезанная изумрудно-зелеными лощинками, была восхитительна. Случалось, их тропа пересекала небольшие рощицы. Каждый раз при въезде в такую рощицу воспитатель, опасаясь засады, высылал вперед двух слуг в качестве авангарда. Сам он вместе с молодыми людьми представлял главные силы армии, а Оливен, с карабином наготове, прикрывал тыл. Через некоторое время вдали показался довольно густой лес; за сто шагов от этого леса Арменж принял обычные меры предосторожности и выслал вперед двух слуг.

Слуги скрылись в зарослях. Молодые люди и воспитатель, весело болтая, ехали за ними шагах в ста. Оливен держался сзади приблизительно на таком же расстоянии. Вдруг загремели ружейные выстрелы. Воспитатель крикнул: «Стой!» Молодые люди повиновались и остановили лошадей. В ту же минуту они увидели мчавшихся назад слуг.

Молодые люди, горя нетерпением узнать, в чем дело, поспешили им навстречу. Воспитатель последовал за ними.

— Вам преградили путь? — быстро спросили молодые люди.

— Нет, не то, — отвечали слуги, — должно быть, нас даже и не заметили. Выстрелы раздались в ста шагах перед нами, видимо, в самой чаще леса, и мы вернулись за указаниями.

— Мое указание, — сказал Арменж, — и даже мой приказ — отступить! В этом лесу, быть может, засада.

— И вы ничего не видели? — спросил граф своих слуг.

— Я видел как будто всадников в желтом, спускавшихся по руслу реки, — ответил один из них.

— Так, — сказал воспитатель, — мы наткнулись на отряд испанцев. Назад, скорей назад!

Молодью люди обменивались взглядами, как бы советуясь друг с другом.

В эту минуту послышался выстрел из пистолета, за которым последовали крики, призывавшие на помощь.

Молодые люди переглянулись еще раз, убедились, что ни тот, ни другой не расположен отступать, и, в то время как воспитатель уже повернул свою лошадь, бросились вперед.

Рауль крикнул:

— За мной, Оливен!

А Гиш:

— За мной, Юрбен и Бланше!

И, прежде чем Арменж успел опомниться от изумления, они уже исчезли в лесу.

Пришпоривая лошадей, молодые люди выхватили пистолеты.

Через пять минут они, по-видимому, приблизились к месту, откуда раздавались крики. Тогда они сдержали лошадей и стали продвигаться с осторожностью.

— Тише, — сказал де Гиш, — всадники.

— Да, трое верхом и трое спешившихся.

— Что они делают? Вы видите?

— Мне кажется, они обыскивают раненого или убитого человека.

— Вероятно, какое-нибудь подлое убийство, — сказал де Гиш.

— Но ведь это же солдаты, — возразил Бражелон.

— Да, но убежавшие из армии, почти грабители с большой дороги.

— Пришпорим, — сказал Рауль.

— Пришпорим, — повторил де Гиш.

— Стойте! — вскричал бедный воспитатель. — Умоляю вас!..

Но молодые люди не слушали ничего. Они помчались один быстрее другого, и крики воспитателя только предупредили испанцев.

Трое всадников немедленно бросились к ним навстречу, в то время как остальные продолжали обирать двух путешественников, ибо, подъехав ближе, молодые люди увидели не одно, а два лежащих тела.

На расстоянии десяти шагов Гиш выстрелил первый и промахнулся. Испанец, устремившийся на Рауля, выстрелил тоже, и Рауль почувствовал в левой руке боль, как от удара хлыстом. Шага за четыре от врага он выстрелил; испанец, пораженный в грудь, раскинул руки и упал навзничь на круп лошади, которая, закусив удила, понесла.

В ту же минуту Рауль, точно в тумане, увидел дуло мушкета, направленное в него. Он вспомнил совет Атоса и с быстротою молнии поднял на дыбы свою лошадь. Раздался выстрел. Лошадь отпрыгнула в сторону, ноги ее подкосились, и она грохнулась наземь, примяв ногу Рауля.

Испанец бросился к нему, схватил мушкет за дуло и замахнулся, чтобы прикладом раздробить ему голову.

К несчастью, Рауль находился в таком положении, что не мог вытащить ни шпаги из ножен, ни пистолета из кобуры. Он увидел, как приклад взвился над его головой, в невольно зажмурил глаза. Но в эту минуту де Гиш одним скачком налетел на испанца и приставил ему пистолет к горлу.

— Сдавайтесь, — сказал он, — или смерть вам.

Мушкет вывалился из рук солдата, и он тотчас сдался.

Гиш подозвал одного из своих слуг, поручил ему стеречь пленного, с приказанием пустить пулю в лоб, если тот сделает малейшую попытку к бегству, и, спрыгнув с лошади, подошел к Раулю.

— Ну, граф, — сказал Рауль с улыбкой, хотя бледность обличала его волнение, неизбежно при первой схватке, — вы быстро расплачиваетесь со своими долгами. Но захотели долго быть мне обязанным. Если б не вы, прибавил он, повторяя слова графа, — я был бы теперь трижды мертв.

— Мой противник убежал, — отвечал Гиш, — и дал мне возможность прийти вам на помощь. Но вы, кажется, серьезно ранены! Я вижу, вы весь в крови!

— Мне как будто, — ответил Рауль, — оцарапало руку. Помогите мне выбраться из-под лошади, и затем, надеюсь, ничто не помешает нам продолжать путь.

Д'Арменж и Оливен слезли с коней и стали оттаскивать лошадь, бившуюся в агонии.

Раулю удалось вынуть ногу из стремени и высвободить ее из-под лошади.

Через секунду он был на ногах.

— Ничего не повредили? — спросил Гиш.

— По счастью, ничего, уверяю вас, — ответил Рауль. — Но что сталось с несчастными, которых эти негодяи хотели убить?

— Мы приехали слишком поздно. По-видимому, они их убили и убежали со своей добычей. Мои слуги около трупов.

— Пойдем посмотрим, вдруг они еще живы, и мы можем им помочь, — сказал Рауль. — Оливен, мы получили в наследство двух лошадей, но я потерял своего копя. Возьмите себе лучшую из двух лошадей, а мне дайте вашу.

И они направились к месту, где лежали жертвы.

XXXIV

МОНАХ
Двое мужчин лежали на земле. Один, пронзенный тремя пулями, лежал лицом вниз и плавал в собственной крови. Он был мертв. Другого слуги прислонили к дереву, он горячо молился, подняв глаза к небу. Пуля пробила ому верхнюю часть бедра.



Молодые люди подошли сначала к мертвому и переглянулись с удивлением.

— Это священник, — сказал Бражелон. — На голове у него тонзура. О, негодяи! Поднять руку на священнослужителя!

— Пожалуйте сюда, сударь, — сказал Юрбен, старый солдат, участник всех походов кардинала-герцога. — Тому уже ничем не поможешь, а вот этого еще, пожалуй, можно спасти.

Раненый печально улыбнулся.

— Меня спасти? Нет, — сказал он. — Но помочь мне умереть — да.

— Вы священник? — спросил Рауль.

— Нет.

— Мне показалось, что ваш несчастный товарищ принадлежал к церкви, поэтому я вас об этом спросил, — сказал Рауль.

— Это бетюнский священник. Он хотел отвезти в надежное место священные сосуды и казну своей церкви; принц оставил наш город, и, может быть, завтра его займут испанцы. Так как все знали, что неприятельские шайки рыщут в окрестностях и план, задуманный священником, опасен, то никто не отважился сопровождать его. Тогда я предложил свои услуги.

— Эти негодяи напали на вас! Они стреляли в священника!

— Господа, — сказал раненый, оглядываясь, — я сильно страдаю, но мне все же хотелось бы, чтобы меня перенесли в какой-нибудь дом.

— Где бы вам могли помочь? — спросил де Гиш.

— Нет, где бы я мог исповедаться.

— Но, может быть, — сказал Рауль, — вы вовсе не так опасно ранены, как думаете?

— Сударь, — отвечал раненый, — поверьте мне, нельзя терять ни минуты.

Пуля пробила шейку бедренной кости в проникла в живот.

— Вы лекарь? — спросил де Гиш.

— Нет, — сказал умирающий, — но я немного понимаю в ранениях и знаю, что моя рана смертельна. Постарайтесь же перенести меня куда-нибудь, где бы я мог найти священника, или возьмите на себя труд привести его сюда, и бог вознаградит вас. Нужно спасти мою душу, — тело уже погибло.

— Умереть за исполнением доброго дела! Это невозможно, бог вам поможет.

— Господа, — сказал раненый, собирая все своп силы и стараясь встать, — ради бога, не будем терять время в пустых разговорах. Помогите мне добраться до ближайшей деревни или поклянитесь вашим вечным спасением, что вы пришлете сюда первого монаха, первого священника, которого вы встретите. Но, — прибавил он с отчаянием, — едва ли кто отважится прийти: ведь все знают, что испанцы бродят в окрестностях, и я умру без покаяния. О господи, господи! — воскликнул раненый с таким ужасом в голосе, что молодые люди вздрогнули. — Ты не допустишь этого! Это было бы слишком ужасно.

— Успокойтесь, — сказал Гиш — клянусь вам, вы получите утешение, которого просите. Скажите нам только, есть ли здесь поблизости какое-нибудь жилье, где мы могли бы попросить помощи, или деревня, куда можно послать за священником?

— Благодарю вас, да вознаградит вас господь. В полумиле отсюда, по этой же дороге, есть трактир, а через милю примерно дальше — деревня Грене. Поезжайте к тамошнему священнику. Если не застанете его дома, обратитесь в августинский монастырь, последний дом сверни направо, и приведи ко мне монаха. Монаха или священника, все равно, лишь бы он имел от святой церкви право отпускать грехи in articulo mortis.[105]

— Господин д'Арменж, — сказал де Гиш, — останьтесь при раненом и наблюдайте, чтобы его перенесли как можно осторожнее. Прикажите сделать носилки из веток и положите на них все наши плащи. Двое слуг понесут его, а третий для смены пусть идет рядом. Мы поедем виконт и я, за священником.

— Поезжайте, граф, — ответил воспитатель. — Но, ради всего святого, не подвергайте себя опасности.

— Не беспокойтесь. К тому же на сегодня мы уже спасены. Вы знаете правило: non bis in idem.[106]

— Мужайтесь, — сказал Рауль раненому, — мы исполним вашу просьбу.

— Да благословит вас бог, — ответил умирающий с выражением величайшей благодарности.

Молодые люди помчались в указанном направлении, а воспитатель графа де Гиша занялся устройством носилок.

Минут через десять граф и Рауль завидели гостиницу.

Не сходя с лошади, Рауль вызвал хозяина, предупредил его, что к нему сейчас принесут раненого, и велел ему приготовить все нужное для перевязки: кровать, бинты, корпию. Кроме того, Рауль попросил хозяина, если тот знает поблизости лекаря или хирурга, послать за ним и пообещал вознаградить посыльного. Хозяин, видя двух богато одетых юношей, пообещал все, о чем его просили, в молодые люди, убедившись, что приготовления к приему раненого начались, поскакали дальше в Грене.

Они проехали больше мили и завидели уже крыши домов, крытые красной черепицей, ярко выделявшиеся среди окружающей зелени, как вдруг показался едущий им навстречу верхом на муле бедный монах, которого, судя по его широкополой шляпе и серой шерстяной рясе, они приняли за августинца.

На этот раз случай посылал именно то, чего они искали. Они подъехали к монаху.

Это был человек лет двадцати двух или трех, которого аскетическая жизнь делала на вид гораздо старше. Он был бледен, но это была не та матовая бледность, которая красит лицо, а какая-то болезненная желтизна.

Его короткие волосы, чуть видневшиеся из-под шляпы, были светло-русые; бледно-голубые глаза казались совсем тусклыми.

— Позвольте вас спросить, — с обычной вежливостью обратился к нему Рауль, — вы священник?

— А вы зачем спрашиваете? — безразлично, почти грубо ответил монах.

— Чтобы знать, — надменно ответил де Гиш.

Незнакомец ударил мула пятками и продолжал свой путь.

Де Гиш одним скачком очутился впереди него и преградил ему дорогу.

— Отвечайте, — сказал он. — Вас спросили вежливо, а каждый вопрос требует ответа.

— Я полагаю, что имею право говорить или не говорить, кто я такой, первому встречному, которому вздумается меня спрашивать.

Де Гиш с великим трудом подавил в себе яростное желание пересчитать кости монаху.

— Прежде всего, — сказал он, — мы не первые встречные: мой друг — виконт де Бражелон, а я — граф до Гиш. Затем мы спрашиваем вас об этом вовсе не из прихоти: раненый, умирающий человек нуждается в помощи церкви. Если вы священник, я приглашаю вас из человеколюбия последовать за нами, чтобы помочь этому человеку. Если же вы не священник — тогда другое дело; предупреждаю вас из учтивости, которая, видимо, вам вовсе незнакома, что я готов проучить вас за дерзость.

Монах смертельно побледнел и улыбнулся так странно, что у Рауля, не спускавшего с него глаз, сердце сжалось от этой улыбки, как от оскорбления.

— Это какой-нибудь испанский или фламандский шпион, — сказал он, хватаясь за пистолет.

Быстрый, как молния, угрожающий взгляд был ответом Раулю.

— Так что же, — продолжал де Гиш, — вы будете отвечать?

— Я священник, — сказал человек.

И лицо его стало опять бесстрастным.

— В таком случае, отец, — сказал Рауль, вкладывая пистолет обратно в кобуру и принуждая себя говорить почтительно, — раз вы священник, то вам, как сказал уже мой друг, представляется случай исполнить свой долг.

Сейчас должны принести встреченного нами раненого, которого мы поместим в ближайшей гостинице. Он просит священника. Наши слуги сопровождают его.

— Я поеду туда, — сказал монах.

И он ударил мула пятками.

— А если вы не поедете, — сказал де Гиш, — то, поверьте, наши лошади в силах догнать вашего мула. А мы можем велеть схватить вас всюду, где бы вы ни были. И тогда, клянусь вам, расправа будет коротка: нетрудно найти дерево и крепкую веревку.

Глаза монаха снова сверкнули, но и только. Он повторил опять: «Я поеду туда», и двинулся по дороге.

— Поедем за ним, — сказал де Гиш, — это будет вернее.

— Я и сам хотел вам это предложить, — ответил Рауль.

И молодые люди направились вслед за монахом, стараясь держаться за ним на расстоянии пистолетного выстрела. Минут через пять монах оглянулся, как бы желая убедиться, следят ли за ним.

— Видите, — сказал Рауль, — как мы хорошо сделали, что поехали за ним.

— Ужасное лицо у этого монаха! — сказал де Гиш.

— Ужасное! — повторил Рауль. — В особенности его выражение; эти желтые волосы, тусклые глаза, эти губы, проваливающиеся при каждом слове, которое он произносит…

— Да, — сказал де Гиш, которого менее, чем Рауля, поразили эти подробности, потому что он разговаривал, в то время как Рауль занимался наблюдением. — Да, странное лицо. По, знаете, все эти монахи подвергают себя таким уродующим человека мучениям! От постов они бледнеют, бичевание делает их лицемерными, а глаза их тускнеют от слез: они оплакивают житейские блага, которых лишились и которыми мы наслаждаемся.

— Как бы то ни было, — сказал Рауль, — бедняга получит своего священника. Но, судя по лицу, у кающегося, право, совесть чище, чем у духовника. Я, признаться, привык к священникам совсем другого вида.

— Видите ли, — сказал де Гиш, — он из странствующих монахов, что просят милостыню на большой дороге, пока им не свалится приход с неба. По большей части это иностранцы — шотландцы, ирландцы, датчане. Мне иногда показывали таких.

— Столь же безобразных?

— Нет, но все же достаточно отвратительных.

— Какое несчастье для бедного раненого умирать на руках у подобного монаха!

— Положим, разрешение-то грехов идет не от того, кто его дает, а от бога, — сказал Гиш. — Но, признаюсь, я предпочел бы умереть без покаяния, чем иметь дело с таким духовником. Вы согласны со мной, не правда ли, виконт? Я видел, вы поглаживали ручку вашего пистолета, словно вам хотелось размозжить ему голову.

— Да, граф, странная вещь, которая вас удивит: при виде этого человека я почувствовал неописуемый ужас. Вам приходилось когда-нибудь повстречать змею?

— Никогда, — сказал де Гиш.

— Со мной это часто случалось в наших лесах возле Блуа. Помнится, когда я в первый раз увидел змею и она, извиваясь, посмотрела на меня своими тусклыми глазками, покачивая головой и высовывая язык, я побледнел и замер на месте, словно зачарованный, пока граф де Ла Фер…

— Ваш отец? — спросил де Гиш.

— Нет, мой опекун, — ответил Рауль, краснея.

— Ну, ну?

— …Пока граф де Ла Фер не сказал мне: «Ну что же, Бражелон, скорей за шпагу!» Тогда я подбежал к гадине и рассек ее пополам в тот момент, когда она, шипя, поднялась на хвосте, чтобы броситься на меня. Уверяю вас, такое же чувство я испытал при виде этого человека, когда он сказал: «А вы зачем спрашиваете?» — и посмотрел на меня.

— И вы сожалеете, что не рассекли его пополам, как ту змею?

— Ну да, почти что, — сказал Рауль.

Они были уже недалеко от гостиницы, когда увидали на дороге приближающуюся с другой стороны процессию во главе с д'Арменжем. Два человека несли умирающего, третий вел лошадей.

Молодые люди прибавили ходу.

— Вот раненый, — сказал де Гиш, проезжая мимо августинца. — Будьте так добры, поторопитесь немного, сеньор монах!

Рауль постарался проехать по дороге как можно дальшеот монаха, отворачиваясь от него с омерзением.

Теперь молодые люди ехали не позади августинца, а впереди него. Они поспешили к раненому и сообщили ему радостное известие. Умирающий приподнялся, чтобы посмотреть в указанном направлении, увидел монаха, который приближался, подгоняя мула, и с лицом, просветленным радостью, опять опустился на носилки.

— Теперь, — сказали молодые люди, — мы сделали для вас все, что могли, и так как мы спешим в армию принца, то будем продолжать наш путь. Вы извините нас, не правда ли? Говорят, что готовится сражение, и мы не хотели бы явиться на следующий день после него.

— Поезжайте, молодые сеньоры, — сказал раненый, — в будьте благословенны за вашу заботу. Вы поистине сделали для меня все, что было в ваших силах. Я могу только сказать вам еще раз: да хранит бог вас и всех близких вашему сердцу.

— Мы поедем вперед, — сказал де Гиш своему воспитателю, — а вы догоните нас по дороге в Камбрен.

Трактирщик ждал у дверей. Он все приготовил — постель, бинты, корпию — и послал конюха за лекарем в ближайший город Ланс.

— Хорошо, — сказал трактирщик, — все будет сделано, как вы приказали. Но сами-то вы разве не остановитесь, чтобы перевязать вашу рану? — прибавил он, обращаясь к Бражелону.

— О, моя рана пустячная, — отвечал виконт. — Успею заняться ею на следующей остановке. Прошу вас об одном: если проедет верховой и спросит вас о молодом человеке на рыжей лошади, в сопровождении лакея, — скажите ему, что вы меня видели, что я поехал дальше и рассчитываю обедать в Мазенгарбе, а ночевать в Камбрене. Этот верховой — мой слуга.

— Не лучше ли будет для большей верности спросить его имя и назвать ему ваше? — сказал хозяин.

— Лишняя предосторожность не повредит, — ответил Рауль. — Меня зовут виконт де Бражелон, а его — Гриме.

В это время с одной стороны принесли раненого, а с другой подъехал монах. Молодые люди посторонились, чтобы пропустить носилки. Монах между тем слез с мула и велел отвести его в конюшню, не расседлывая.

— Сеньор монах, — сказал де Гиш, — хорошенько исповедуйте этого человека и не беспокойтесь о расходах, за вас и за вашего мула заплачено.

— Благодарю вас, сударь, — ответил монах с той же улыбкой, от которой Бражелон содрогнулся.

— Едемте, граф, — сказал Рауль, испытывавший инстинктивное отвращение к августинцу. — Едемте, мне здесь как-то не по себе.

— Благодарю вас еще раз, прекрасные сеньоры, — сказал раненый, — не забывайте меня в своих молитвах.

— Будьте покойны, — ответил де Гиш и пришпорил своего коня, чтобы догнать Рауля, отъехавшего уже шагов на двадцать.

В это время слуги внесли носилки в дом. Хозяин и хозяйка стояли на ступеньках перед дверью.

Несчастный раненый, видимо, испытывал страшные мучения, во его волновала только одна мысль: идет ли за ним монах.

При виде бледного, окровавленного человека хозяйка схватила мужа за руку.

— Что случилось? — спросил тот. — Уж не дурно ли тебе?

— Нет, но ты посмотри на него, — сказала хозяйка, указывая мужу на раненого.

— Да, мне кажется, ему очень плохо.

— Я не об этом, — продолжала хозяйка, вся дрожа, — я спрашиваю тебя, узнаешь ли ты его?

— Этого человека? Постой…

— А, вижу, ты узнал его, ты тоже побледнел, — сказала жена.

— В самом деле! — воскликнул хозяин. — Горе нашему дому! Это бывший бетюнский палач!

— Бывший бетюнский палач! — прошептал молодой монах, останавливаясь, и на лице его отразилось отвращение к тому, кого он собирался исповедовать.

Д'Арменж, стоявший в дверях, заметил его колебания.

— Сеньор монах, — сказал он, — настоящий ли это палач или бывший, все-таки он человек. Окажите ему последнюю помощь, которую он у вас просит: ваш поступок от этого будет еще достойнее.

Монах, ничего не ответив, молча направился в нижнюю комнату, где слуги уложили умирающего на кровать.

Увидав служителя алтаря, шедшего к изголовью больного, слуги вышли и затворили за собой дверь.

Д'Арменж и Оливен дожидались их. Все четверо сели на коней и рысью пустились по дороге вслед за Раулем и его спутником, уже исчезнувшими вдали.

Когда воспитатель и его свита уже скрылись из вида, перед гостиницей остановился новый путник.

— Что вам угодно, сударь? — спросил побледневший хозяин, все еще взволнованный своим открытием.

Путник знаком показал, что хочет пить, затем слез с лошади и сделал движение, каким чистят лошадь.

— Черт возьми, — пробормотал хозяин, — а этот вот, кажется, еще и немой. Где хотите вы пить? — спросил он громко.

— Здесь, — сказал путешественник, указывая на стол.

«Оказывается, я ошибся, — подумал хозяин. — Он не совсем немой».

Он поклонился, сходил за бутылкой вина и печеньем и поставил их на стол перед своим молчаливым посетителем.

— Угодно ли вам, сударь, еще чего-нибудь? — спросил он.

— Да, — ответил путешественник.

— Что же вам угодно?

— Узнать, не проезжал ли здесь молодой человек пятнадцати лет, верхом на рыжей лошади, в сопровождении слуги.

— Виконт де Бражелон? — спросил хозяин.

— Именно.

— Значит, вас зовут господин Гримо?

Приезжий утвердительно кивнул головой.

— Так вот, — сказал хозяин, — ваш молодой барин был здесь четверть часа тому назад. Он будет обедать в Мазенгарбе и ночевать в Камбрене.

— А сколько отсюда до Мазенгарба?

— Две с половиной мили.

— Благодарю вас.

Гримо, убедившись в том, что еще до вечера увидится со своим молодым барином, успокоился, отер себе лоб, налил стакан вина и выпил его молча.

Он поставил стакан на стол и только что собрался наполнить его снова, как страшный крик раздался из комнаты, в которой был монах с умирающим.

Гримо вскочил.

— Что это такое? — спросил он. — Откуда этот крик?

— Из комнаты раненого, — ответил хозяин.

— Какого раненого? — спросил Гримо.

— Бывший бетюнский палач был ранен испанскими бандитами. Его привезли сюда, и сейчас он исповедуется августинскому монаху. Он, видно, сильно страдает.

— Бывший бетюнский палач! — пробормотал Гримо, напрягая память. — Человек лет под шестьдесят, высокий широкоплечий, смуглый, волосы и борода черные?

— Так, так, только борода поседела, а волосы стали совсем белые. Вы его знаете? — спросил хозяин.

— Я видел его один раз, — сказал Гримо, лицо которого омрачилось при этом воспоминании.

Тут вбежала хозяйка, вся дрожа.

— Ты слышал? — спросила она мужа.

— Да, — ответил тот с беспокойством поглядывая на дверь.

Крик повторился; он был слабее и тотчас же перешел в долгий, протяжный стон.

Все трое в ужасе переглянулись.

— Надо посмотреть, что там такое, — сказал Гримо.

— Можно подумать, что там кого-нибудь душат, — пробормотал хозяин.

— Господи Иисусе! — воскликнула его жена, крестясь.

Гриме говорил мало, зато, как мы знаем, умел действовать. Он бросился к двери и с силой толкнул ее, но она была заперта изнутри на задвижку.

— Отворите! — крикнул хозяин. — Отворите, сеньор монах, отворите сию же минуту!

Ответа не последовало.

— Отворите, или я вышибу дверь! — крикнул Гримо.

Никакого ответа. Тогда Гримо посмотрел вокруг и увидел кочергу, случайно стоявшую в углу. Он подсунул ее под дверь, и, прежде чем хозяин успел помешать, дверь соскочила с петель. Комната была залита кровью, сочившейся через тюфяк. Раненый уже не мог говорить, а только хрипел.

Монах исчез.

— А монах? — вскричал хозяин. — Где же монах?

Гримо бросился к открытому окну, выходившему во двор.

— Он выскочил отсюда! — воскликнул он.

— Вы думаете? — переспросил испуганный хозяин. — Эй, посмотрите, в конюшне ли мул монаха!

— Мула пет! — крикнул слуга, к которому был обращен этот вопрос.

Гримо нахмурился, а хозяин, сложив руки, как для молитвы, опасливо оглядывался. Жена его даже побоялась войти в комнату и, объятая страхом, осталась стоять за дверью.

Гримо подошел к раненому и вгляделся в суровые, резкие черты его лица, вызвавшего в нем такое страшное воспоминание.

Наконец после минуты мрачного и немого созерцания он сказал:

— Нет сомнения: это он.

— Жив ли он еще? — спросил хозяин.

Гримо вместо ответа расстегнул камзол на умирающем, чтобы послушать, бьется ли сердце. Хозяин с женой также подошли. Но вдруг они отшатнулись. Хозяин закричал в ужасе, Гримо побледнел.

В грудь палача слева по самую рукоятку был всажен кинжал.

— Бегите за помощью, — сказал Гримо. — Я побуду здесь.

Хозяин с растерянным видом вышел из комнаты, жена его убежала, едва заслышав крик мужа.

XXXV

ОТПУЩЕНИЕ ГРЕХОВ
Вот что произошло.

Как мы видели, монах не по доброй воле, а, напротив, весьма неохотно последовал за раненым, которого ему навязали столь странным образом.

Быть может, он попытался бы бежать, если б было возможно. Но угрозы молоды к людей, слуги, оставшиеся позади в гостинице и, несомненно, получившие соответствующий приказ, а быть может, и свои собственные соображения побудили монаха разыграть роль духовника до конца, не выказывая открыто своего неудовольствия.

Войдя в комнату, он подошел к изголовью раненого.

Быстрым взглядом, свойственным умирающим, которым каждая минута дорога, палач посмотрел в лицо того, кто должен был быть его утешителем.

Он сказал с нескрываемым удивлением:

— Вы еще очень молоды, отец мой.

— В моем звании люди не имеют возраста, — сухо ответил монах.

— О отец мой, говорите со мной не так сурово, — сказал раненый, — я нуждаюсь в друге в последние минуты жизни.

— Вы очень страдаете? — спросил монах.

— Да, душой еще сильное, чем телом.

— Мы спасем вашу душу, — сказал монах. — Но действительно ли вы бетюнский палач, как я сейчас слышал?

— Вернее, — поспешно ответил раненый, боясь, без сомнения, лишиться из-за этого имени последней помощи, о которой просил, — вернее, я был им. Теперь я больше не палач. Уже пятнадцать лет, как я сложил с себя эту должность. Я еще присутствую при казнях, но сам не казню, о нет!

— Значит, вас тяготит ваша должность?

Палач глубоко вздохнул.

— Пока я лишал жизни во имя закона и правосудия, мое дело не мешало мне спать спокойно, потому что я был под покровом правосудия и закона.

Но с той ужасной ночи, когда я послужил орудием личной мести и с гневом поднял меч на божие создание, с того самого дня… Палач остановился и в отчаянии покачал головой.

— Говорите, — сказал монах и присел в ногах кровати, потому что его внимание было уже привлечено таким необычным началом.

— Ах, — воскликнул умирающий с порывом долго скрываемого и, наконец, прорвавшегося страдания, — я старался заглушить угрызения совести двадцатью годами доброй жизни. Я отучил себя от жестокости, привычной для того, кто проливал кровь. Я никогда не жалел своей жизни, если представлялся случай спасти жизнь тем, кто находился в опасности. Я сохранил не одну человеческую жизнь взамен той, которую отнял. Это еще не все.

Деньги, которые я приобрел, состоя на службе, я роздал бедным; я стал усердно посещать церковь; люди, прежде избегавшие меня, привыкли ко мне.

Все меня простили, некоторые даже полюбили. Но я думаю, что бог не простил меня, и каждую ночь встает передо мною тень этой женщины.

— Женщины! Так вы убили женщину? — воскликнул монах.

— И вы тоже, — воскликнул палач, — употребили это слово, которое постоянно звучит у меня в ушах: «убили»! Значит, я убил, а не казнил. Я убийца, а не служитель правосудия!

И он со стоном закрыл глаза.

Монах, без сомнения, испугался, что он умрет, не открыв больше ничего, и поспешил сказать:

— Продолжайте, я еще ничего не знаю. Когда вы окончите свой рассказ, мы — бог и я — рассудим вас.

— О отец мой! — продолжал палач, не открывая глаз, словно он боялся увидеть что-то страшное. — Это ужас, который я не в силах победить, усиливается во мне в особенности ночью и на воде. Мне кажется, что рука моя тяжелеет, будто я держу топор; что вода окрашивается кровью; что все звуки природы — шелест деревьев, шум ветра, плеск волн — сливаются в плачущий, страшный, отчаянный голос, который кричит мне: «Да свершится правосудие божье!»

— Вред, — прошептал монах, качая головой.

Палач открыл глаза, сделал усилие, чтобы повернуться к молодому человеку, и схватил его за руку.

— Бред! — повторил он. — Вы говорите: бред! О нет, потому что именно вечером я бросил ее тело в реку, потому что слова, которые шепчет мне совесть, — те самые слова, которые я повторял в своей гордыне. Будучи орудием человеческого правосудия, я возомнил себя орудием небесной справедливости.

— Но как это случилось? Расскажите же, — попросил монах.

— Однажды вечером ко мне явился человек и передал приказ. Я последовал за ним. Четверо других господ, ждали меня. Я надел маску, и они увели меня с собой. Мы поехали. Я решил отказаться, если дело, которого от меня потребуют, окажется несправедливым. Проехали мы пять-шесть миль в угрюмом молчании, почти не обменявшись ни одним словом. Наконец они показали мне в окно небольшого домика на женщину, которая сидела у стола, облокотившись, и сказали мне: «Вот та, которую нужно казнить».

— Ужасно! — сказал монах. — И вы повиновались?

— Отец мой, она была чудовищем, а не женщиной. Говорят, она отравила своего второго мужа, пыталась убить своего деверя, бывшего среди этих людей. Она незадолго перед тем отравила одну молодую женщину, свою соперницу, а когда она жила в Англии, по ее проискам, говорят, был заколот любимец короля.

— Бекингэм! — воскликнул монах.

— Да, Бекингэм.

— Так она была англичанка, эта женщина?

— Нет, она была француженка, но вышла замуж в Англии.

Монах побледнел, отер свой лоб и встал, чтобы запереть дверь на задвижку. Палач подумал, что он покидает его, и со стоном упал на кровать.

— Нет, нет, я здесь, — поспешно подходя к нему, произнес монах. Продолжайте. Кто были эти люди?

— Один был иностранец, — кажется, англичанин. Четверо других были французы и в мушкетерской форме.

— Их звали?.. — спросил монах.

— Я не знаю. Только все они называли англичанина милордом.

— А эта женщина была красива?

— Молода и красива. О, прямо красавица! Я словно сейчас вижу, как она молит о пощаде, стоя на коленях и подняв ко мне бледное лицо. Я никогда не мог понять потом, как я решился отрубить эту прекрасную голову.

Монах, казалось, испытывал странное волнение. Он дрожал всем телом.

Видно было, что он хочет задать один вопрос и не решается.

Наконец, сделав страшное усилие над собой, он сказал:

— Как звали эту женщину?

— Не знаю. Как я вам сказал, она была два раза замужем, и, кажется, один раз в Англии, а второй — во Франции.

— И она была молода?

— Лет двадцати пяти.

— Хороша собой?

— Необычайно.

— Белокурая?

— Да.

— С пышными волосами, падавшими на плечи, не так ли?

— Да.

— Выразительный взор?

— Да, она могла, когда хотела, смотреть так.

— Необыкновенно приятный голос?

— Откуда вы это знаете?..

Палач приподнялся на локте и испуганными глазами поглядел на смертельно побледневшего монаха.

— И вы убили ее! — сказал монах. — Вы послужили оружием для этих низких трусов, которые не осмелились убить ее сами! Вы не сжалились над ее молодостью, ее красотой, ее слабостью! Вы убили эту женщину?

— Увы! — ответил палач. — Я говорил вам, отец мои, что в этой женщине под ангельской наружностью скрывался адский дух, и когда я увидел ее, когда я вспомнил все зло, которое она мне сделала…

— Вам! Что же такое она могла вам сделать?

— Она соблазнила и погубила моего брата, священника. Он бежал с нею из монастыря.

— Твой брат бежал с ней?

— Да. Мой брат был ее первым любовником. Она была виновна в смерти моего брата. Не глядите на меня так, отец мой. Неужели я так тяжко согрешил и вы не простите меня?

Монах с трудом справился со своим волнением.

— Да, да, — сказал он, — я прощу вас, если вы мне скажете всю правду.

— Все, все! — воскликнул палач.

— Тогда говорите. Если она соблазнила вашего брата… вы говорите, она соблазнила его… если она была виновна, да, вы так сказали, она была виновна в его смерти. Тогда, — закончил монах, — вы должны знать ее девичье имя.

— О, боже мой, боже мой, — стонал палач, — мне кажется, что я умираю!

Дайте скорее отпущение, отец мой, отпущение!

— Скажи ее имя, — крикнул монах, — и я отпущу тебе твои грехи!

— Ее звали… господи, сжалься надо мной, — шептал палач, падая на подушку, бледный, в смертельном трепете.

— Ее имя, — повторял монах, наклоняясь над ним, словно желая силой вырвать у него это имя, если бы тот отказался назвать его, — ее имя, или ты не получишь отпущения!

Умирающий, казалось, собрал все свои силы. Глаза монаха сверкали.

— Анна де Бейль, — прошептал раненый.

— Анна де Бейль? — воскликнул монах, выпрямляясь и вздымая руки. — Ты сказал: Анна де Бейль, не так ли?

— Да, да, так, так ее звали… а теперь дайте мне отпущение, ибо я умираю.

— Мне дать тебе отпущение? — вскричал монах со смехом, от которого волосы на голове умирающего стали дыбом. — Мне дать тебе отпущение? Я не священник!

— Вы не священник! Так кто же вы? — вскричал палач.

— Я это сейчас скажу тебе, несчастный!

— О господи! Боже мой!

— Я Джон Френсис Винтер!

— Я вас не знаю, — сказал палач.

— Погоди, ты узнаешь меня. Я Джон Френсис Винтер, — повторил он, — и эта женщина была…

— Кто же?

— Моя мать!

Палач испустил тот первый, страшный крик, который все слышали.

— О, простите меня, простите, — шептал он, — если не от имени божьего, то от своего; если не как священник, то как сын простите меня.

— Тебя простить! — воскликнул мнимый монах. — Бог, может быть, тебя простит, но я — никогда!

— Сжальтесь, — сказал палач, простирая к нему руки.

— Нет жалости к тому, кто сам не имел сострадания. Умри в отчаянии, без покаяния, умри и будь проклят.

И, выхватив из-под рясы кинжал, он вонзил его в грудь несчастного.

— Вот тебе мое отпущение грехов! — воскликнул он.

Тогда-то послышался второй крик, слабее первого, за которым последовали стоны.

Палач, приподнявшийся было, упал навзничь. А монах, оставив кинжал в ране, подбежал к окну, открыл его, спрыгнул на цветочную клумбу, пробрался в конюшню, взял мула, вывел его через заднюю калитку, доехал до первой рощи, сбросил там свое монашеское одеяние, достал из мошка костюм всадника, переоделся, дошел пешком до первой почтовой станции, взял лошадь и вскачь помчался в Париж.

XXXVI

ГРИМО ЗАГОВОРИЛ
Гримо остался наедине с палачом; трактирщик побежал за лекарем, а жена его молилась у себя.

Через минуту раненый открыл глаза.

— Помогите! — прошептал он. — Помогите! Боже мой! Боже мой! Неужели на этом свете не найти мне друга, который помог бы мне жить или умереть?

И он с усилием положил руку себе на грудь. Рука наткнулась на рукоятку кинжала.

— А! — сказал он, словно припомнив что-то, и опустил руку.

— Не падайте духом, — сказал Гримо. — Послали за лекарем.

— Кто вы? — спросил раненый, широко раскрытыми глазами смотря на Гримо.

— Старый знакомый, — сказал Гримо.

— Вы?

Раненый пытался припомнить черты говорившего с ним.

— При каких обстоятельствах мы с вами встречались? — спросил он.

— Двадцать лет тому назад однажды ночью мой господин явился за вами в Бетюн и повез вас в Армантьер.

— Я узнал вас, — сказал палач, — вы один из четырех слуг…

— Да.

— Как вы здесь очутились?

— Проезжая мимо, я остановился в гостинице, чтобы дать передохнуть лошади. Мне сказали, что бетюнский палач лежит здесь раненый, и вдруг вы закричали. Мы прибежали на первый крик, а после второго выломали дверь.

— А монах? — спросил палач. — Вы видели монаха?

— Какого монаха?

— Который был здесь со мной?

— Нет, его уже не было здесь. Должно быть, он выскочил в окно. Неужели это он нанес вам удар?

— Да, — сказал палач.

Гримо приподнялся, чтобы выйти.

— Что вы хотите сделать?

— Догнать его.

— Не надо, прошу вас.

— Почему?

— Он отомстил мне, и хорошо сделал. Теперь, надеюсь, бог помилует меня… ведь я искупил свою вину…

— Объясните, в чем дело, — сказал Гримо.

— Та женщина, которую ваши господа и вы заставили меня убить…

— Миледи?

— Да, миледи. Действительно, вы ее так называли.

— Но что общего между миледи и монахом?

— Это была его мать.

Гримо пошатнулся, он глядел на умирающего мрачными, почти безумными глазами.

— Его мать? — повторил он.

— Да, его мать.

— Так он знает эту тайну?

— Я принял его за монаха и открылся ему на исповеди.

— Несчастный! — воскликнул Гримо, у которого холодный пот выступил при одной мысли о возможных последствиях такого разоблачения. — Несчастный! Надеюсь, вы никого не назвали?

— Я не назвал ни одного имени, потому что ни одного не знаю; я сказал ему только девичью фамилию его матери, поэтому он и догадался. Но ему известно, что его дядя был в числе людей, произнесших ей приговор.

И он упал в изнеможении. Гримо хотел помочь ему и протянул руку к рукоятке кинжала.

— Не касайтесь меня, — сказал раненый. — Если вы — тащите кинжал, я умру.

Рука Гримо замерла в воздухе, затем он ударил себя по лбу и сказал:

— Но если этот человек узнает когда-нибудь имена этих людей, то мой господин погиб!

— Торопитесь, торопитесь! — воскликнул палач. — Предупредите его, если он жив еще. Предупредите его товарищей… Поверьте, эта ужасная история не закончится моей смертью.

— Куда он ехал? — спросил Гримо.

— В Париж.

— Кто остановил его?

— Двое молодых дворян, направляющихся в армию; одного из них зовут виконтом де Бражелоном; так, я слышал, называл его спутник.

— И этот молодой человек привел к вам монаха?

— Да.

Гримо поднял глаза к небу.

— Такова, значит, воля всевышнего, — сказал он.

— Без сомнения, — подтвердил раненый.

— Это ужасно, — прошептал Гримо. Но все же эта женщина заслужила свою участь. Ведь вы тоже так считаете?

— В минуту смерти преступления других кажутся очень малыми в сравнении со своими собственными.

И, закрыв глаза, раненый в изнеможении упал на подушку.

Гримо колебался между состраданием, запрещавшим ему оставить этого человека без помощи, и страхом, повелевавшим ему скакать немедленно с неожиданной вестью к графу де Ла Фер. Вдруг в коридоре послышались шаги, вошел трактирщик с лекарем, которого наконец отыскали.

Следом за ними явилось несколько любопытных, так как молва о странном происшествии начала распространяться.

Лекарь подошел к умирающему, находившемуся, казалось, в забытьи.

— Прежде всего надо удалить кинжал из груди, — сказал он, многозначительно качая головой.

Гримо вспомнил слова раненого и отвернулся.

Лекарь расстегнул камзол, разорвал рубашку умирающего и обнажил грудь.

Кинжал был погружен по самую рукоятку. Лекарь взялся за нее и потянул. По мере того как он вынимал кинжал, глаза раненого раскрывались все больше и больше, и взгляд их становился ужасающе неподвижным. Когда лезвие было все извлечено из раны, красноватая пена показалась на губах раненого. Он тяжело вздохнул. Кровь хлынула потоком из раны; умирающий со странным выражением устремил свой взгляд на Гримо, захрипел и тотчас же испустил дух.

Гримо поднял облитый кровью кинжал, который, вызывая ужас всех окружающих, лежал на полу, сделал знак хозяину выйти с ним, расплатился с щедростью, достойной его господина, и вскочил на лошадь.

Первою мыслью Гримо было тотчас же вернуться в Париж, но он подумал, что его долгое отсутствие встревожит Рауля, что он всего в двух милях от него и что поездка отнимет всего четверть часа, а разговор и объяснение не больше часа. Он пустил лошадь галопом и через десять минут остановился перед «Коронованным мулом», единственной гостиницей в Мазенгарбе.

С первых же слов хозяина Гримо понял, что нашел того, кого искал.

Рауль сидел за столом с де Гишем и его наставником. От мрачного утреннего происшествия на лицах молодых людей еще сохранилось облачко грусти, которое никак не могла рассеять веселость д'Арменжа, привыкшего наблюдать подобные зрелища глазами философа.

Внезапно дверь отворилась и вошел Гримо, бледный, весь в пыли и еще забрызганный кровью несчастного раненого.

— Гримо, мой дорогой, — воскликнул Рауль, — наконец-то ты здесь! Извините меня, господа, это не слуга, это друг.

И подбежав к нему, продолжал:

— Здоров ли граф? Скучает ли по мне? Видел ли ты его после того, как мы расстались? Отвечай же. Мне тоже есть что тебе рассказать; да, за три дня у нас было немало приключений. Но что с тобой? Как ты бледен! На тебе кровь! Откуда эта кровь?

— В самом деле, кровь! — сказал граф, вставая. — Вы ранены, мой друг?

— Нет, сударь, — сказал Гримо, — это не моя кровь.

— Чья же? — спросил Рауль.

— Это кровь несчастного, которого вы оставили в гостинице. Он умер у меня на руках.

— У тебя на руках! Этот человек! Но знаешь ли ты, кто это такой?

— Да, — сказал Гримо.

— Ведь это бывший палач из Бетюна.

— Да, знаю.

— Так ты раньше знал его?

— Да.

— Он умер?

— Да.

Молодые люди переглянулись.

— Что ж делать, господа, — сказал д'Арменж, — это закон природы, которого не избегнуть и палачам. Как только я увидел его рану, я решил, что дело плохо, да и сам он, очевидно, был того же мнения, раз требовал монаха.

При слове «монах» Гримо побледнел.

— Ну, за стол, за стол, — сказал д'Арменж, который, как и все люди его времени, а тем более его возраста, не терпел, чтобы трапеза прерывалась чувствительными разговорами.

— Да, да, вы правы. Ну, Гримо, вели себе подать, заказывай, распоряжайся, а когда отдохнешь, мы потолкуем.

— Нет, сударь, — сказал Гримо, — я не могу оставаться ни одной минуты. Я должен сейчас же ехать в Париж.

— Как, в Париж? Ты ошибаешься, это Оливен туда поедет, а ты останешься.

— Напротив, Оливен останется, а я поеду. Я нарочно для этого и прискакал, чтобы вам об этом сообщить.

— Почему такая перемена?

— Этого я не могу вам сказать.

— Объясни, пожалуйста.

— Не могу.

— Что это еще за шутки!

— Вы знаете, виконт, что я никогда не шучу.

— Да, но я знаю также приказание графа де Ла Фер, чтобы вы остались со мной, а Оливен вернулся в Париж. Я следую распоряжениям графа.

— Но не при данных обстоятельствах, сударь.

— Уж не собираетесь ли вы ослушаться меня?

— Да, сударь, потому что так надо.

— Значит, вы упорствуете?

— Значит, я уезжаю. Желаю счастья, господин виконт.

Гримо поклонился и направился к двери.

Рауль, разгневанный и вместе с тем обеспокоенный, побежал за ним и схватил его за руку.

— Гримо, останьтесь, я хочу, чтобы вы остались.

— Значит, вы желаете, — сказал Гримо, — чтобы я дозволил убить графа?

Он снова поклонился, готовясь выйти.

— Гримо, друг мой, — сказал виконт, — вы так не уедете, вы не оставите меня в такой тревоге. О Гримо, говори, говори, ради самого неба.

И Рауль, шатаясь, упал в кресло.

— Я могу сказать вам только одно… Тайна, которой вы у меня допытываетесь, не принадлежит мне. Вы встретили монаха?

— Да.

Молодые люди с ужасом посмотрели друг на друга.

— Вы привели его к раненому?

— Да.

— И вы имели время его разглядеть?

— Да.

— И узнаете его, если опять встретите?

— О да, клянусь в том, — сказал Рауль.

— И я тоже, — сказал де Гиш.

— Если когда-нибудь вы встретите его где бы то ни было, по дороге, на улице, в церкви, все равно где, наступите на него ногой и раздавите без жалости, без сострадания, как раздавили бы змею, гадину, ехидну. Раздавите и не отходите, пока не убедитесь, что он мертв. Пока он жив, жизнь пята людей будет в опасности.

И, воспользовавшись изумлением и ужасом, охватившими его собеседников, Гримо, не прибавив больше ни слова, поспешно вышел из комнаты.

— Ну, граф, — сказал Рауль, обращаясь к де Гишу, — не говорил ли я вам, что этот монах производит на меня впечатление гада?

Через две минуты, заслышав на дороге лошадиный топот, Рауль поспешил к окну. Это Гримо возвращался в Париж. Он приветствовал виконта, взмахнув шляпой, и вскоре исчез за поворотом дороги.

Дорогой Гримо думал о двух вещах: первое — что если ехать так быстро, его лошадь не выдержит и десяти миль; второе — что у него нет денег.

Но если Гримо говорил мало, то изобретательность его от того стала только сильнее. На первой же почтовой станции он продал свою лошадь и на вырученные деньги нанял почтовых лошадей.

XXXVII

КАНУН БИТВЫ
Рауля оторвал от его грустных мыслей хозяин гостиницы, стремительно вбежавший в комнату, где произошла только что описанная: нами сцепа, с громким криком:

— Испанцы! Испанцы!

Это было достаточно важно, чтобы заставить позабыть все другие заботы. Молодые люди расспросили хозяина и узнали, что неприятель действительно надвигается через Гуден и Бетюн.

Пока д'Арменж отдавал приказания снарядить отдохнувших лошадей к отъезду, оба молодых человека взбежали к верхним окнам дома, откуда было видно далеко кругом, и действительно заметили начинавшие выдвигаться на горизонте, со стороны Марсена и Ланса, многочисленные отряды пехоты и кавалерии. На этот раз то была не бродячая шайка беглых солдат, но целая армия.

Ничего другого не оставалось, как последовать разумному совету д'Арменжа и поспешно отступить.

Молодые люди быстро спустились вниз. Д'Арменж уже сидел на коне. Оливен держал в поводу лошадей молодых господ, а слуги графа стерегли пленного испанца, сидевшего на маленькой лошадке, нарочно для него купленной. Руки пленного из предосторожности были связаны.

Маленький отряд рысью направился к Камбрену, где предполагали застать принца. Но тот еще накануне отступил оттуда в Ла-Бассе, получив ложное донесение, будто неприятель должен перейти Лис около Эстсра, Действительно, обманутый этим известием, принц отвел свои войска от Бетюна и собрал все свои силы между Вьей-Шапель и Ла-Вапти. Он только что с маршалом до Граммоном осмотрел линию войск и, вернувшись, сел за стол, расспрашивая сидевших с ним офицеров, которым он поручил добыть разные сведения. Но никто по мог сообщить ему ничего положительного. Уже двое суток, как неприятельская армия исчезла, словно испарилась.

А известно, что никогда неприятельская армия не бывает так близка, а следовательно, и опасна, как в тот миг, когда она вдруг бесследно исчезает. Поэтому принц был, против обыкновения, мрачен и озабочен, когда в комнату вошел дежурный офицер и сообщил маршалу Граммону, что кто-то желает с ним говорить.

Герцог де Граммон взглядом попросил у принца разрешения и вышел.

Принц проводил его глазами, и его пристальный взгляд остановился на двери. Никто не решался промолвить слово, боясь прервать его размышления.

Вдруг раздался глухой гул. Принц стремительно встал и протянул руку в ту сторону, откуда донесся шум. Этот звук был ему хорошо знаком: то был пушечный выстрел.

Все поднялись за ним.

В эту минуту дверь отворилась.

— Монсеньер, — произнес маршал де Граммон, с радостным лицом входя в комнату, — не угодно ли будет вашему высочеству разрешить моему сыну, графу де Гишу, и его спутнику, виконту де Бражелону, войти сюда и сообщить нам сведения о неприятеле, которого мы ищем, а они уже нашли.

— Разумеется! — живо воскликнул принц. — Разрешаю ли я? Не только разрешаю, но хочу этого. Пусть войдут.

Маршал пропустил вперед молодых людей, очутившихся лицом к лицу с принцем.

— Говорите, господа, — сказал принц, ответив на их поклон. — Прежде всего рассказывайте, а уж потом обменяемся обычными приветствиями. Для нас всех в настоящую минуту самое важное — поскорее узнать, где находится неприятель и что он делает.

Говорить, конечно, следовало графу де Гишу: он был не только старше возрастом, но еще и был представлен принцу отцом. К тому же он давно знал принца, которого Рауль видел в первый раз.

Граф де Гиш рассказал принцу все, что они видели из окон гостиницы в Мазенгарбе.

Тем временем Рауль с любопытством смотрел на молодого полководца, столь прославившегося уже битвами при Рокруа, Фрейбурге и Нортлингене.

Людовик Бурбонский, принц Конде, которого после смерти его отца, Генриха Бурбонского, называли для краткости и по обычаю того времени просто «господином принцем», был молодой человек лет двадцати шести или семи, с орлиным взором (agl'occhi grifani, как говорит Данте), крючковатым носом и длинными пышными волосами в локонах; он был среднего роста, но хорошо сложен и обладал всеми качествами великого воина, то есть быстротою взгляда, решительностью и баснословной отвагой. Это, впрочем, не мешало ему быть в то же время человеком очень элегантным и остроумным, так что, кроме революции, произведенной в военном деле его новыми взглядами, он произвел также революцию в Париже среди придворной молодежи, естественным вождем которой был и которую, в противоположность щеголям старого двора, бравшим себе за образцы Бассомпьера, Беллегарда и герцога Ангулемского называли «петиметрами».

Выслушав первые слова графа де Гиша и заметив, откуда донесся выстрел, принц понял все. Неприятель, очевидно, перешел Лис у Сен-Венапа и шел на Ланс, без сомнения намереваясь овладеть этим городом и отрезать французскую армию от Франции. Пушки, грохот которых доносился до них, временами покрывая другие выстрелы, были орудиями крупного калибра, отвечавшими на выстрелы испанцев и лотарингцев.

Но как велики были силы неприятеля? Был ли это один только корпус, имевший целью отвлечь на себя французские войска, или вся армия?

Таков был последний вопрос принца, на который до Гиш не мог ответить.

Между тем этот вопрос был весьма существен, и на пего именно принц более всего желал получить точный, определенный и ясный ответ.

Тогда Рауль, преодолев естественную робость, невольно охватившую его в присутствии принца, решился выступить вперед.

— Не позволите ли мне, монсеньер, сказать по этому поводу несколько слов, которые, может быть, выведут вас из затруднения? — спросил он.

Принц обернулся к нему и одним взглядом окинул его с ног до головы; он улыбнулся, увидев перед собой пятнадцатилетнего мальчика.

— Конечно, сударь, говорите, — сказал он, стараясь смягчить свой резкий и отрывистый голос, точно он обращался к женщине.

— Монсеньер мог бы расспросить пленного испанца, — ответил Рауль, покраснев.

— Вы захватили испанца? — вскричал принц.

— Да, монсеньер.

— В самом деле, — произнес де Гиш, — я и забыл про него.

— Это вполне попятно, граф, ведь вы и захватили его в плен, — произнес Рауль, улыбаясь.

При этих лестных для его сына словах старый маршал оглянулся на виконта с благодарностью, между тем как принц воскликнул:

— Молодой человек прав, пусть приведут пленного!

Затем он отвел де Гиша в сторону и расспросил, каким образом был захвачен испанец, а также — кто этот молодой человек.

— Виконт, — сказал он, обращаясь к Раулю, — оказывается, у вас есть письмо ко мне от моей сестры, герцогини де Лонгвиль, по я вижу, что вы предпочли зарекомендовать себя сами, дав мне хороший совет.

— Монсеньер, — ответил Рауль, снова краснея, — я не хотел прерывать важного разговора вашего высочества с графом. Вот письмо.

— Хорошо, — сказал принц, — вы отдадите мне его после. Пленный здесь; займемся наиболее спешным.

Действительно, привели пленного. Это был один из водившихся еще в то время наемников, которые продавали свою кровь всем, желавшим ее купить, и вся жизнь которых проходила в плутовстве и грабежах. С того момента, как он был взят в плен, он не произнес ни одного слова, так что захватившие его даже не знали, к какой нации он принадлежит.

Принц посмотрел на него с чрезвычайным недоверием.

— Какой ты нации? — спросил он.

Пленный произнес несколько слов на иностранном языке.

— Ага! Он, кажется, испанец. Говорите вы по-испански, Граммон?

— По правде сказать, монсеньер, очень плохо.

— А я совсем не говорю, — со смехом сказал принц. — Господа, — прибавил он, обращаясь к окружающим, — не найдется ли между вами кто-нибудь, кто говорил бы по-испански и согласился быть переводчиком?

— Я, монсеньер, — ответил Рауль.

— А, вы говорите по-испански?

— Я думаю, достаточно для того, чтобы исполнить приказание вашего высочества в настоящем случае.

Все это время пленный стоял с самым равнодушным и невозмутимым видом, словно вовсе не понимал, о чем идет речь.

— Монсеньер спрашивает вас, какой вы нации, — произнес молодой человек на чистейшем кастильском наречии.

— Ich bin ein Deutscher,[107] — отвечал пленный.

— Что он бормочет? — воскликнул принц. — Что это еще за новая тарабарщина?

— Он говорит, что он немец, монсеньер, — отвечал Рауль. — Но я в этом сомневаюсь, так как акцент у него плохой и произношение неправильное.

— Значит, вы говорите и по-немецки? — спросил принц.

— Да, монсеньер, — отвечал Рауль.

— Достаточно, чтобы допросить его на этом языке?

— Да, монсеньер.

— Допросите его в таком случае.

Рауль начал допрос, который только подтвердил его предположение.

Пленный не понимал или делал вид, что не понимает вопросов Рауля, а Рауль тоже плохо понимал его ответы, представлявшие какую-то смесь фламандского и эльзасского наречий. Тем не менее, несмотря на все усилия пленного увернуться от настоящего допроса, Рауль понял наконец по его произношению, к какой нации он принадлежит.

— Non siete spagnuolo, — сказал он, — non siete tedesco, siete italiano.[108]

Пленный вздрогнул и закусил губу.

— Ага, это и я понимаю отлично, — сказал принц Конде, — и раз он итальянец, то я буду продолжать допрос сам. Благодарю вас, виконт, продолжал он, смеясь, — отныне я назначаю вас своим переводчиком, Но пленник был так же мало расположен отвечать на итальянском языке, как и на других. Он хотел одного — увернуться от вопросов и потому делал вид, что не знает ничего: ни численности неприятеля, ни имени командующего, ни направления, в котором движется армия.

— Хорошо, — сказал принц, который понял причину этого поведения. Этот человек был схвачен во время грабежа и убийства. Он мог бы спасти свою жизнь, если бы отвечал на вопросы, но он не хочет говорить. Увести его и расстрелять.

Пленник побледнел. Два солдата, сопровождавшие его, взяли его под руки и повели к двери, между тем как принц обратился к маршалу де Граммону и, казалось, уже забыл о данном им приказании.

Дойдя до порога, пленник остановился. Солдаты, знавшие только данный им приказ, хотели силой вести его дальше.

— Одну минуту, — сказал вдруг пленный по-французски, — я готов отвечать, монсеньер.

— Ага! — воскликнул принц, рассмеявшись. — Я знал, что этим кончится.

Мне известен отличный способ развязывать языки. Молодые люди, воспользуйтесь им, когда сами будете командовать.

— Но при условии, — продолжал пленный, — чтобы ваше высочество обещали даровать мне жизнь.

— Честное слово дворянина, — сказал принц.

— В таком случае спрашивайте меня, монсеньер.

— Где армия перешла Лис?

— Между Сен-Венаном и Эром.

— Кто командует армией?

— Граф Фуонсальданья, генерал Век и сам эрцгерцог.

— Какова ее численность?

— Восемнадцать тысяч человек при тридцати шести орудиях.

— Куда она идет?

— На Ланс.

— Вы видите, господа? — воскликнул принц с торжествующим видом, обращаясь к маршалу де Граммону и другим офицерам.

— Да, монсеньер, — сказал маршал, — вы угадали все, что только может угадать человеческий ум.

— Призовите Ле Плеси, Бельевра, Вилькье и д'Эрлака, — сказал принц. Соберите войска, находящиеся по эту сторону Лиса, и пусть они будут готовы выступить сегодня ночью: завтра, по всей вероятности, мы нападем на неприятеля.

— Но, монсеньер, — заметил маршал де Граммон, — подумайте о том, что если мы даже соберем все наши наличные силы, то у нас будет едва тринадцать тысяч человек.

— Господин маршал, — возразил принц, бросая на до Граммона особенный, ему одному свойственный взгляд, — малыми армиями выигрываются большие сражения.

Затем он обернулся к пленному.

— Увести этого человека и не спускать с него глаз. Его жизнь зависит от тех сведении, которые он нам сообщил; если они верны, он получит свободу; если же нет, он будет расстрелян.

Пленного увели.

— Граф де Гиш, — продолжал принц, — вы давно не виделись с вашим отцом. Останьтесь при нем. А вы, — обратился он к Раулю, — если не очень устали, то следуйте за мной.

— Хоть на край света, монсеньер! — пылко воскликнул Рауль, успевший уже проникнуться восхищением к этому молодому полководцу, казавшемуся ему столь достойным своей славы.

Принц улыбнулся. Он презирал лесть, но очень ценил горячность.

— Пойдемте, сударь, — сказал он, — вы хороший советчик, в этом мы только что убедились. Завтра мы увидим, каковы вы в деле.

— А что вы мне прикажете сейчас, монсеньер? — спросил маршал.

— Останьтесь, чтобы принять войска, я сам явлюсь за ними или дам вам знать через курьера, чтобы вы их привели. Двадцать гвардейцев на лучших лошадях — вот все, что мне сейчас нужно для конвоя.

— Этого очень мало, — заметил маршал.

— Достаточно, — возразил принц. — У вас хорошая лошадь, господин де Бражелон?

— Моя лошадь была убита сегодня утром, монсеньер, и я пока взял лошадь моего слуги.

— Выберите себе лошадь из моей конюшни. Только не стесняйтесь!

Возьмите ту, какая покажется вам лучшей. Сегодня вечером она, может быть, вам понадобится, а завтра уже наверное.

Рауль не заставил просить себя дважды; он знал, что истинная учтивость по отношению к начальнику, в особенности если этот начальник принц, — повиноваться немедленно и беспрекословно. Он прошел в конюшню, выбрал себе андалузского, буланой масти коня, сам оседлал и взнуздал его, — так как Атос советовал ему в серьезных случаях не доверять никому этого важного дела, — и явился к принцу.

Принц уже садилсяна коня.

— Теперь, сударь, — сказал он Раулю, — дайте письмо, которое вы привезли.

Рауль подал письмо принцу.

— Держитесь близ меня, — сказал тот.

Затем принц дал шпоры, зацепил поводья за луку седла (как он делал всегда, когда желал иметь руки свободными), распечатал письмо г-жи де Лонгвиль и помчался галопом по дороге в Ланс. Рауль и небольшой конвой следовали за ним. Между тем нарочные с приказом собрать войска неслись карьером по всем направлениям.

Принц читал письмо на скаку.

— Сударь, — сказал он через несколько минут, — мне пишут о вас много лестного; я, со своей стороны, могу сказать вам только, что за это короткое время успел составить о вас самое лучшее мнение.

Рауль поклонился.

Между тем по мере их приближения к Лансу пушечные выстрелы раздавались все ближе и ближе. Принц глядел в сторону этих выстрелов пристальным взглядом хищной птицы. Казалось, его взор проникал сквозь чащу деревьев, закрывавших от него горизонт.

Время от времени ноздри принца раздувались, словно он торопился вдохнуть запах пороха, и он дышал так же тяжело, как его лошадь.

Наконец пушечный выстрел раздался совсем близко, — очевидно, до поля сражения оставалось не больше мили. Тут, за поворотом дороги, показалась деревушка Оней.

Жители ее были в большом смятении. Слухи о жестокости испанцев распространились повсюду и нагнали на всех страху. Женщины бежали из деревни в Витри, и на месте осталось только несколько мужчин.

Завидев принца, они поспешили к нему. Один из них узнал его.

— Ах, монсеньер, — сказал он, — вы прогоните этих испанских бездельников и лотарингских грабителей?

— Да, — отвечал принц, — если ты согласишься служить мне проводником.

— Охотно, монсеньер. Куда прикажете, ваше высочество, проводить вас?

— На какое-нибудь возвышенное место, откуда я мог бы видеть Ланс и его окрестности.

— О, в таком случае я знаю, что вам нужно.

— Я могу довериться тебе, ты хороший француз?

— Я старый солдат, был при Рокруа, монсеньер.

— Ах, — сказал принц, подавая крестьянину свой кошелек, — вот тебе за Рокруа. Что же, нужна тебе лошадь или ты предпочитаешь идти пешком?

— Пешком, монсеньер, пешком; я все время служил в пехоте. Кроме того, я намерен вести ваше высочество по таким дорогам, где вам самим придется спешиться.

— Хорошо, едем, — сказал принц, — не будем терять времени.

Крестьянин побежал вперед и в ста шагах от деревни свернул на узенькую дорожку, терявшуюся в глубине красивой долины. Около полумили продвигались они под прикрытием деревьев. Выстрелы раздавались так близко, что казалось, каждую секунду мимо может просвистать ядро. Наконец им попалась тропинка, уводившая в сторону от дороги и извивавшаяся по склону горы. Проводник направился по этой тропинке, пригласив принца следовать за ним. Тот сошел с коня, приказал спешиться одному из адъютантов и Раулю, а остальным ждать его, держась настороже, и начал взбираться по тропинке.

Минут через десять они достигли развалин старого замка на вершине холма, откуда открывался широкий вид на окрестности. Всего в четверти мили от них виден был Ланс, защищающийся из последних сил, а перед ним вся неприятельская армия.

Принц одним взглядом окинул всю местность от Лапса до Вими. В одно мгновение в голове его созрел весь план сражения, которое должно было на следующий день вторично спасти Францию от нашествия. Он вынул карандаш, вырвал из записной книжки листок и написал на нем:

«Любезный маршал!

Через час Ланс будет во власти неприятеля. Явитесь ко мне и приведите всю армию. Я буду в Вандене и сам расположу ее на позициях. Завтра мы отберем Ланс и разобьем неприятеля».

Затем, обратившись к Раулю, сказал:

— Сударь, скачите во весь опор к господину де Граммону и передайте ему эту записку.

Рауль поклонился, взял записку, быстро спустился с горы, вскочил на лошадь и помчался галопом.

Четверть часа спустя он явился к маршалу.

Часть войска уже прибыла, другую часть ожидали с минуты на минуту.

Маршал де Граммон принял командование над всей наличной пехотой и кавалерией и направился по дороге к Вандену, оставив герцога де Шатильона дожидаться остальной армии.

Вся артиллерия была уже в сборе и выступила тотчас же.

Было семь часов вечера, когда маршал явился в назначенный пункт, где принц уже ожидал его. Как в предвидел Конде, Ланс был занят неприятелем почти немедленно вслед за отъездом Рауля.

Прекращение канонады возвестило об этом событии.

Стали дожидаться ночи. В сгущающейся темноте все прибывали затребованные принцем войска. Был отдан приказ не бить в барабаны и не трубить в трубы.

В девять часов совсем стемнело, но слабый сумеречный свет еще озарял равнину. Принц стал во главе колонны, и она безмолвно двинулась в путь.

Пройдя деревню Оней, войска увидели Ланс. Несколько домов были объяты пламенем, и до солдат доносился глухой шум, возвещавший об агонии города, взятого приступом.

Принц назначил каждому его место. Маршал де Граммон должен был командовать левым флангом, опираясь на Мерикур; герцог де Шатильон находился в центре, а сам принц занимал правое крыло, впереди деревни Оней. Во время битвы диспозиция войск должна была остаться той же. Каждый, проснувшись на следующее утро, будет уже там, где ему надлежало действовать.

Передвижение войск произошло в глубоком молчании и с замечательной точностью. В десять часов все были уже на местах, а в половине одиннадцатого принц объехал позиции и отдал приказы на следующий день.

Помимо других распоряжений, особое внимание начальства было обращено на три приказа, за точным соблюдением которых оно должно было весьма строго следить. Первое — чтобы отдельные отряды сообразовались друг с другом и чтобы кавалерия и пехота шли в одну линию, сохраняя между собой первоначальные расстояния. Второе — чтобы в атаку шли не иначе как шагом. И третье — ждать, чтобы неприятель первый начал стрельбу.

Графа де Гиша принц предоставил в распоряжение его отца, оставив Бражелона при себе, но молодые люди попросили разрешения провести эту ночь вместе, на что принц охотно дал свое согласие.

Для них была поставлена палатка около палатки маршала. Хотя они провели утомительный день, ни тому, ни другому не хотелось спать.

Канун битвы — важный и торжественный момент даже для старых солдат, а тем более для молодых людей, которым предстояло впервые увидеть это грозное зрелище.

Накануне битвы думается о тысяче вещей, которые до того были забыты, а теперь приходят на память. Накануне битвы люди, до тех пор равнодушные, становятся друзьями, а друзья — почти братьями.

Естественно, что если в душе таится более нежное чувство, оно в такой момент достигает наибольшей силы.

Можно было предположить, что каждый из молодых людей переживал подобные чувства, потому что через минуту они уже сидели в разных углах палатки и писали что-то, положив бумагу себе на колени. Послания были длинные, и все четыре страницы, одна за другой, покрывались мелким убористым почерком.

Когда письма были наконец написаны, каждое было вложено в два конверта, так что узнать имя особы, которой адресовалось письмо, можно было только разорвав первый конверт. Затем с улыбкой они обменялись письмами.

— На случай, если со мной произойдет беда, — сказал Бражелон, передавая свое письмо другу.

— На случай, если я буду убит, — сказал де Гиш.

— Будьте покойны, — в один голос ответили оба.

Затем они обнялись по-братски, завернулись в свои плащи и заснули тем безмятежным молодым сном, каким спят птицы, дети и цветы.

XXXVIII

ОБЕД НА СТАРЫЙ ЛАД
Второе свидание бывших мушкетеров было не столь торжественным и грозным, как первое. Атос, со свойственной ему мудростью, решил, что лучше и скорее всего они сойдутся за столом; в то время как его друзья, зная его благопристойность и трезвость, не решались и заикнуться об одной из тех веселых пирушек, какие они некогда устраивали в «Еловой шишке» или у «Еретика», он первый предложил собраться за накрытым столом и повеселиться с непринужденностью, некогда поддерживавшей в них доброе согласие и единодушие, за которое их справедливо называли «неразлучными друзьями».

Предложение это всем понравилось, в особенности д'Артаньяну, которому очень хотелось воскресить веселые дни молодости с их кутежами и дружными беседами. Его тонкий живой ум давно не находил себе удовлетворения, питаясь, по его выражению, лишь низкосортной пищей. Портос, готовившийся стать бароном, был рад случаю поучиться у Атоса и Арамиса хорошему тону и светским манерам. Арамис не прочь был узнать у д'Артаньяна и Портоса новости Пале-Рояля и вновь расположить к себе, на всякий случай, преданных друзей, не раз, бывало, выручавших его своими непобедимыми и верными шпагами в стычках с врагами.

Только Атос ничего не ждал от других, а повиновался лишь чувству чистой дружбы и голосу своего простого и великого сердца.

Условились, что каждый укажет свой точный адрес и по зову одного из них все соберутся в знаменитом своей кухней трактире «Отшельник» на Монетной улице. Первая встреча была назначена на ближайшую среду, на восемь часов вечера.

В этот день четверо друзей явились с замечательной точностью в назначенное время, хотя подошли с разных сторон. Портос пробовал новую лошадь; д'Артаньян сменился с дежурства в Лувре; Арамис приехал после визита к одной из своих духовных дочерей в этом квартале; Атосу же, поселившемуся на улице Генего, было до трактира рукой подать. И все, к общему изумлению, встретились у дверей «Отшельника». Атос появился от Нового моста, Портос — с улицы Руль, д'Артаньян — с улицы Фосе-Сен-Жермен-л'Оксеруа, наконец Арамис — с улицы Бетизи.



Первые приветствия, которыми обменялись старые друзья, были несколько натянутыми — именно потому, быть может, что каждый старался вложить в свои слова побольше чувства. Пирушка началась довольно вяло. Видно было, что д'Артаньян принуждает себя смеяться, Атос — пить, Арамис — рассказывать, а Портос — молчать. Атос первый заметил общую неловкость и приказал, в качестве верного средства, подать четыре бутылки шампанского.

Когда он, со свойственным ему спокойствием, отдал это приказание, лицо гасконца сразу прояснилось, а морщины на лбу Портоса разгладились.

Арамис удивился. Он знал, что Атос не только не пьет больше, но чувствует почти отвращение к вину.

Его удивление еще более увеличилось, когда он увидел, что Атос налил себе полней стакан вина и выпил его залпом, как в былые времена. Д'Артаньян сразу же наполнил и опрокинул свой стакан. Портос и Арамис чокнулись. Бутылки мигом опустели. Казалось, собеседники спешили отделаться от всяких задних мыслей.

В одно мгновение это великолепное средство рассеяло последнее облачко, которое еще омрачало их сердца. Четыре приятеля сразу стали говорить громче, перебивая друг друга, и расположились за столом, как кому казалось удобнее. Вскоре — вещь неслыханная! — Арамис расстегнул два крючка своего камзола. Увидав это, Портос расстегнул на своем все до последнего.

Сражения, дальние поездки, полученные и нанесенные удары были вначале главной темой разговоров. Затем заговорили о глухой борьбе, которую им некогда приходилось вести против того, кого они называли теперь «великим кардиналом».

— Честное слово, — воскликнул, смеясь, Арамис, — мне кажется, мы довольно уже хвалили покойников. Позлословим теперь немного насчет живых.

Мне бы хотелось посплетничать о Мазарини. Разрешите?

— Конечно, — вскричал д'Артаньян со смехом, — расскажите! Я первый буду аплодировать, если ваш рассказ окажется забавным.

— Мазарини, — начал Арамис, — предложил одному вельможе, союза с которым он домогался, прислать письменные условия, на которых тот готов сделать ему честь вступить с ним в соглашение. Вельможа, который не имел большой охоты договариваться с этим пустомелей, тем не менее скрепя сердце написал свои условия и послал их Мазарини. В числе этих условий было три, не поправившиеся последнему, и он предложил принцу за десять тысяч экю отказаться от них.

— Ого! — вскричали трое друзей. — Это не слишком-то щедро, и он мог не бояться, что его поймают на слове. Что же сделал вельможа?

— Он тотчас же послал Мазарини пятьдесят тысяч ливров с просьбой никогда больше не писать ему и предложил дать еще двадцать тысяч, если Мазарини обяжется никогда с ним не разговаривать.

— Что же Мазарини? Рассердился? — спросил Атос.

— Приказал отколотить посланного? — спросил Портос.

— Взял деньги? — спросил д'Артаньян.

— Вы угадали, д'Артаньян, — сказал Арамис.

Все залились таким громким смехом, что явился хозяин гостиницы и спросил, не надо ли им чего-нибудь.

Он думал, что они дерутся.

Наконец общее веселье стихло.

— Разрешите пройтись насчет де Бофора? — спросил д'Артаньян. — Мне ужасно хочется.

— Пожалуйста, — ответил Арамис, великолепно знавший, что хитрый и смелый гасконец никогда ни в чем не уступит ни шагу.

— А вы, Атос, разрешите?

— Клянусь честью дворянина, мы посмеемся, если ваш анекдот забавен.

— Я начинаю. Господин де Бофор, беседуя с одним из друзей принца Конде, сказал, что после размолвки Мазарини с парламентом у него вышло столкновение с Шавиньи и что, зная привязанность последнего к новому кардиналу, он, Бофор, близкий по своим взглядам к старому кардиналу, основательно оттузил Шавиньи. Собеседник, зная, что Бофор горяч на руку, не очень удивился и поспешил передать этот рассказ принцу. История получила огласку, и все отвернулись от Шавиньи. Тот тщетно пытался выяснить причину такой к себе холодности, пока наконец кто-то не решился рассказать ему, как поразило всех то, что он позволил Бофору оттузить себя, хотя тот и был принцем. «А кто сказал, что Бофор поколотил меня?» — спросил Шавиньи. «Он сам», — был ответ. Доискались источника слуха, и лицо, с которым беседовал Бофор, подтвердило под честным словом подлинность этих слов. Шавиньи, в отчаянии от такой клеветы и ничего не понимая, объявляет друзьям, что он скорее умрет, чем снесет это оскорбление. Он посылает двух секундантов к принцу спросить того, действительно ли он сказал, что оттузил Шавиньи. «Сказал и готов повторить еще раз, потому что это правда», — отвечал принц. «Монсеньер, — сказал один из секундантов, — позвольте заметить вашему высочеству, что побои, нанесенные дворянину, одинаково позорны как для того, кто их получает, так и для того, кто их наносит. Людовик Тринадцатый не хотел, чтобы ему прислуживали дворяне, желая сохранить право бить своих лакеев». — «Но, — удивленно спросил Бофор, — кому были нанесены побои и кто говорит об ударах?» «Но ведь вы сами, монсеньер, заявляете, что побили…» — «Кого?» — «Шавиньи». — «Я?» — «Разве вы не сказали, что оттузили его?» — «Сказал». «Ну а он отрицает это». — «Вот еще! Я его изрядно оттузил. И вот мои собственные слова, — сказал герцог де Бофор со своей обычной важностью:

— Шавиньи, вы заслуживаете глубочайшего порицания за помощь, оказываемую вами такому пройдохе, как Мазарини. Вы…» — «А, монсеньер, — вскричал секундант, — теперь я понимаю: вы хотели сказать — отделал?» — «Оттузил, отделал, не все ли равно, — разве это не одно и то же? Все эти ваши сочинители слов ужасные педанты».

Друзья много смеялись над филологической ошибкой Бофора, словесные промахи которого были так часты, что вошли в поговорку.

Было решено, что партийные пристрастия раз и навсегда изгоняются из дружеских сборищ, и что д'Артаньян и Портос смогут вволю высмеивать принцев, с тем что Атосу и Арамису будет дано право, в свою очередь, честить Мазарини.

— Право, господа, — сказал д'Артаньян, обращаясь к Арамису и Атосу, вы имеете полное основание недолюбливать Мазарини, потому что, клянусь вам, и он, с своей стороны, вас не особенно жалует.

— В самом деле? — сказал Атос. — Ах, если бы мне сказали, что этот мошенник знает меня по имени, то я попросил бы перекрестить меня заново, чтобы меня не заподозрили в знакомстве с ним.

— Он не знает вас по имени, но знает по вашим делам. Ему известно, что какие-то два дворянина принимали деятельное участие в побеге Бофора, и он велел разыскать их, ручаюсь вам в этом.

— Кому велел разыскать?

— Мне.

— Вам?

— Да, еще сегодня утром он прислал за мной, чтобы спросить, не разузнал ли я что-нибудь.

— Об этих дворянах?

— Да.

— И что же вы ему ответили?

— Что я пока еще ничего не узнал, но зато собираюсь обедать с двумя лицами, которые могут мне кое-что сообщить.

— Так и сказали? — воскликнул Портос, и все его широкое лицо расплылось в улыбке. — Браво! И вам ни чуточки не страшно, Атос?

— Нет, — отвечал Атос. — Я боюсь не розысков Мазарини.

— Чего же вы боитесь? Скажите, — спросил Арамис.

— Ничего, по крайней мере в настоящее время.

— А в прошлом? — спросил Портос.

— А в прошлом — это другое дело, — произнес Атос со вздохом. — В прошлом и будущем.

— Вы боитесь за вашего юного Рауля? — спросил Арамис.

— Полно! — воскликнул д'Артаньян. — В первом деле никто не гибнет.

— Ни во втором, — сказал Арамис.

— Ни в третьем, — добавил Портос. — Впрочем, даже убитые иной раз воскресают: доказательство — наше присутствие здесь.

— Нет, господа, — сказал Атос, — не Рауль меня беспокоит: он будет вести себя, надеюсь, как подобает дворянину, а если и падет, то с честью. Но вот в чем дело: если с ним случится несчастье, то…

Атос провел рукой по своему бледному лбу.

— То?.. — спросил Арамис.

— То я усмотрю в этом возмездие.

— А, — произнес д'Артаньян, — я понимаю, что вы хотите сказать.

— Я тоже, — сказал Арамис. — Но только об этом не надо думать, Атос: что прошло, тому конец.

— Я ничего не понимаю, — заявил Портос.

— Армантьерское дело, — шепнул ему д'Артаньян.

— Армантьерское дело? — переспросил Портос.

— Ну, помните, миледи…

— Ах да, — сказал Портос, — я совсем забыл эту историю.

Атос посмотрел на него своим глубоким взглядом.

— Вы забыли, Портос? — спросил он.

— Честное слово, забыл, — ответил Портос, — это было давно.

— Значит, это не тяготит вашу совесть?

— Нисколько! — воскликнул Портос.

— А вы что скажете, Арамис?

— Если уж говорить о совести, то этот случай кажется мне подчас очень спорным.

— А вы, д'Артаньян?

— Признаться, когда мне вспоминаются эти ужасные дни, я думаю только об окоченевшем теле несчастной госпожи Бонасье. Да, — прошептал он, — я часто сожалею о несчастной жертве, но никогда не мучусь угрызениями совести из-за ее убийцы.

Атос недоверчиво покачал головой.

— Подумайте о том, — сказал ему Арамис, — что если вы признаете божественное правосудие и его участие в делах земных, то, значит, эта женщина была наказана по воле божьей. Мы были только орудиями, вот и все.

— А свободная воля, Арамис?

— А что делает судья? Он тоже волен судить или оправдать и осуждает без боязни. Что делает палач? Он владыка своей руки и казнит без угрызений совести.

— Палач… — прошептал Атос, словно остановившись на каком-то воспоминании.

— Я знаю, что это было ужасно, — сказал д'Артаньян, — но если подумать, сколько мы убили англичан, ларошельцев, испанцев и даже французов, которые не причинили нам никакого зла, а только целились в нас и промахивались или скрещивали с нами оружие менее ловко и удачно, чем мы, если подумать об этом, то я, со своей стороны, оправдываю свое участие в убийстве этой женщины, даю вам честное слово.

— Теперь, когда вы мне все напомнили, — сказал Портос, — я точно вижу перед собой всю эту сцену: миледи стояла вон там, где сейчас вы, Атос (Атос побледнел); я стоял вот так, как д'Артаньян. При мне была шпага, острая, как дамасский клинок… Помните, Арамис, вы часто называли эту шпагу Бализардой… И знаете что? Клянусь вам всем троим, что если бы не подвернулся тут палач из Бетюна… кажется, он был из Бетюна?.. — да, да, именно из Бетюна — да, так вот, я сам отрубил бы голову этой злодейке, и рука моя не дрогнула бы. Это была ужасная женщина.

— А в конце концов, — сказал Арамис тем философски безразличным тоном, который он усвоил себе, вступив в духовное звание, и в котором было больше безбожия, чем веры в бога, — в конце концов — зачем думать об этом? Что сделано, то сделано. В смертный час мы покаемся в этом грехе, и господь лучше нашего рассудит, был ли это грех, преступление или доброе дело. Раскаиваться, говорите вы? Нет, нет! Клянусь честью и крестом, если я и раскаиваюсь, то только потому, что это была женщина.

— Самое успокоительное, — сказал д'Артаньян, — что от всего этого не осталось и следа.

— У нее был сын, — произнес Атос.

— Да, да, я помню, — отвечал д'Артаньян, — вы сами говорили мне о нем. Но кто знает, что с ним сталось. Конец змее, конец и змеенышу. Не воображаете ли вы, что лорд Винтер воспитал это отродье? Лорд Винтер осудил бы и сына так же, как осудил мать.

— В таком случае, — сказал Атос, — горе Винтеру, ибо ребенок-то ни в чем не повинен.

— Черт меня побери, ребенка, наверное, нет в живых! — воскликнул Портос. — Если верить д'Артаньяну, в этой ужасной стране такие туманы…

Несколько омрачившиеся собеседники готовы были улыбнуться такому соображению Портоса, но в этот миг на лестнице послышались шаги, и кто-то постучал в дверь.

— Войдите, — сказал Атос.

Дверь отворилась, и появился хозяин гостиницы.

— Господа, — сказал он, — какой-то человек спешно желает видеть одного из вас.

— Кого? — спросили все четверо.

— Того, кого зовут графом де Ла Фер.

— Это я, — сказал Атос. — А как зовут этого человека?

— Гримо.

Атос побледнел.

— Уже вернулся! — произнес он. — Что же могло случиться с Бражелоном?

— Пусть он войдет, — сказал д'Артаньян, — пусть войдет.

Гримо уже поднялся по лестнице и ждал у дверей. Оп вбежал в комнату и сделал трактирщику знак удалиться.

Тот вышел и закрыл за собой дверь. Четыре друга ждали, что скажет Гримо. Его волнение, бледность, потное лицо и запыленная одежда показали, что он привез какое-то, важное и ужасное известие.

— Господа, — произнес он наконец, — у этой женщины был ребенок, и этот ребенок стал мужчиной. У тигрицы был детеныш, тигр вырвался и идет на вас. Берегитесь.

Атос с меланхолической улыбкой взглянул на своих друзей. Портос стал искать у себя на боку шпагу, которая висела на стене. Арамис схватился за нож. Д'Артаньян поднялся с места.

— Что ты хочешь сказать, Гримо? — воскликнул д'Артаньян.

— Что сын миледи покинул Англию, что он во Франции и едет в Париж, если еще не приехал.

— Черт возьми! — вскричал Портос. — Ты уверен в этом?

— Уверен, — отвечал Гримо.

Воцарилось долгое молчание. Гримо, едва державшийся на ногах, в изнеможении опустился на стул.

Атос налил стакан шампанского и дал ему выпить.

— Что же, — в конце концов сказал д'Артаньян, — пусть себе живет, пусть едет в Париж, мы не таких еще видывали. Пусть является.

— Да, конечно, — произнес Портос, любовно поглядев на свою шпагу, мы ждем его, пусть пожалует.

— К тому же это всего-навсего ребенок, — сказал Арамис.

— Ребенок! — воскликнул Гримо. — Знаете ли вы, что сделал этот ребенок? Переодетый монахом, он выведал всю историю, исповедуя бетюнского палача, а затем, после исповеди, узнав все, он вместо отпущения грехов вонзил палачу в сердце вот этот кинжал. Смотрите, на нем еще не обсохла кровь — еще двух суток не прошло, как он вынут из раны.

С этими словами Гримо положил на стол кинжал, оставленный монахом в груди палача.

Д'Артаньян, Портос и Арамис сразу вскочили и бросились к своим шпагам.

Один только Атос продолжал спокойно и задумчиво сидеть на месте.

— Ты говоришь, что он одет монахом, Гримо?

— Да, августинским монахом.

— Как он выглядит?

— По словам трактирщика, он моего роста, худой, бледный, с светло-голубыми глазами и светловолосый.

— И… он не видел Рауля? — спросил Атос.

— Напротив, они встретились, и виконт сам привел его к постели умирающего.

Атос встал и, не говоря ни слова, снял со стены свою шпагу.

— Однако, господа, — воскликнул д'Артаньян с деланным смехом, — мы, кажется, начинаем походить на девчонок. Мы, четыре взрослых человека, которые не моргнув глазом шли против целых армий, мы дрожим теперь перед ребенком!

— Да, — сказал Атос, — но этот ребенок послан самою судьбою.

И они все вместе поспешно покинули гостиницу.

XXXIX

ПИСЬМО КАРЛА ПЕРВОГО
Теперь попросим читателя переправиться через Сену и последовать за нами в монастырь кармелиток на улице Святого Якова.

Утро. Часы бьют одиннадцать. Благочестивые сестры только что отслужили мессу за успех оружия Карла I. Из церкви вышли женщина и молодая девушка, обе одетые в черное, одна — как вдова, другая — как сирота, и направились в свою келью. Войдя туда, женщина преклонила колени на деревянную крашеную скамеечку перед распятием, а молодая девушка стала поодаль, опершись на стул, и заплакала.

Женщина, видно, была когда-то хороша собой, но слезы преждевременно ее состарили. Молодая девушка была прелестна, и слезы делали ее еще прекрасней. Женщине можно было дать лет сорок, а молодой девушке не более четырнадцати.

— Господи, — молилась женщина, — спаси моего мужа, спаси моего сына и возьми мою печальную и жалкую жизнь.

— Боже мой, — прошептала молодая девушка, — спаси мою мать.

— Ваша мать ничего не может для вас сделать в этом мире, Генриетта, — сказала, обратись к ней, молившаяся женщина. — У вашей матери нет более ни трона, ни мужа, ни сына, ни средств, ни друзей. Ваша мать, бедное дитя мое, покинута всеми.

С этими словами женщина упала в объятия быстро подбежавшей дочери и сама разразилась рыданиями.

— Матушка, будьте тверды! — успокаивала ее девушка.

— Ах, королям приходится тяжело в эту годину, — произнесла мать, опустив голову на плечо своей дочери. — И никому нет до нас дела в этой стране, каждый думает только о своих делах. Пока ваш брат был здесь, он еще поддерживал меня, но он уехал и не может даже подать вести о себе ни мне, ни отцу. Я заложила последние драгоценности, продала все свои вещи и ваши платья, чтобы заплатить жалованье слугам, которые иначе отказывались сопровождать его. Теперь мы вынуждены жить за счет монахинь. Мы нищие, о которых заботится бог.

— Но почему вы не обратитесь к вашей сестре, королеве? — спросила молодая девушка.

— Увы, моя сестра — королева более не королева. Ее именем правит другой. Когда-нибудь вы поймете это.

— Тогда обратитесь к вашему племяннику, королю. Хотите, я поговорю с ним? Вы ведь знаете, как он меня любит, матушка.

— Увы, мой племянник пока только называется королем, и, как вы знаете, — Ла Порт много раз говорил нам это, — он сам терпит лишения во всем.

— Тогда обратимся к богу, — сказала молодая девушка, опускаясь на колени возле матери.

Эти две молящиеся рядом женщины были дочь и внучка Генриха IV, жена и дочь Карла I Английского.

Они уже кончали свою молитву, когда в дверь кельи тихонько постучала монахиня.

— Войдите, сестра, — сказала старшая из женщин, вставая с колен и отирая слезы.

Монахиня осторожно приотворила дверь.

— Ваше величество благоволит простить меня, если я помешала ее молитве, — сказала она, — в приемной ждет иностранец; он прибыл из Англии и просит разрешения вручить письмо вашему величеству.

— Письмо? Может быть, от короля! Известия о вашем отце, без сомнения!

Слышите, Генриетта?

— Да, матушка, слышу и надеюсь.

— Кто же этот господин?

— Дворянин лет сорока или пятидесяти.

— Как его зовут? Он сказал свое имя?

— Лорд Винтер.

— Лорд Винтер! — воскликнула королева. — Друг моего мужа! Впустите его, впустите.

Королева бросилась навстречу посланному и с жаром схватила его за руку.

Лорд Винтер, войдя в келью, преклонил колено и вручил королеве письмо, вложенное в золотой футляр.

— Ах, милорд! — воскликнула королева. — Вы приносите нам три вещи, которых мы давно уже не видали: золото, преданность друга и письмо от короля, нашего супруга и повелителя.

Лорд Винтер в ответ только поклонился; волнение не давало ему произнести ни слова.

— Милорд, — сказала королева, указывая на письмо, — вы понимаете, что я спешу узнать содержание этого письма.

— Я удаляюсь, ваше величество, — отвечал лорд Винтер.

— Нет, останьтесь, — сказала королева, — мы прочтем письмо при вас.

Разве вы не понимаете, что мне надо о многом вас расспросить?

Лорд Винтер отошел в сторону и молча стал там.

Между тем мать и дочь удалились в амбразуру окна и, обнявшись, начали жадно читать следующее письмо:

«Королева и дорогая супруга!

Дело близится к развязке. Все войска, которые мне сохранил бог, собрались на поле около Несби, откуда я наспех пишу это письмо. Здесь я ожидаю армию моих возмутившихся подданных, чтобы в последний раз сразиться с ними. Если мне удастся победить, борьба затянется; если меня победят, то я погиб окончательно. Я желал бы в этом последнем случае (увы, в нашем положении надо все предвидеть!) попытаться достигнуть берегов Франции. Но примут ли там, захотят ли там принять несчастного короля, который послужит пагубным примером в стране, уже волнуемой гражданскою смутою? Ваш ум и ваша любовь будут моими советчиками. Податель этого письма на словах передаст вам то, что я не решаюсь доверить возможным случайностям. Он объяснит вам, чего я жду от вас. Ему же я поручаю передать детям мое благословение и выразить вам чувство безграничной любви, моя королева и дорогая супруга».

Письмо это было подписано вместо «Карл, король» — «Карл, пока еще король».

Винтер, следивший за выражением лица королевы при чтении этого грустного послания, заметил все же, что ее глаза загорелись надеждой.

— Пусть он перестанет быть королем! — воскликнула королева. — Пусть он будет побежден, изгнан, осужден, лишь бы остался жив! Увы, трон в наши дни слишком опасен, чтобы я желала моему супругу занимать его. Однако, милорд, говорите, — продолжала королева, — только не скрывайте ничего. В каком положении король? Так ли оно безнадежно, как ему представляется?

— Увы, государыня, его положение еще безнадежнее, чем он сам думает.

Его величество слишком великодушен, чтобы замечать ненависть, слишком благороден, чтобы угадывать измену. Англия охвачена безумием, и, боюсь, прекратить его можно, только пролив потоки крови.

— А лорд Монтроз? — спросила королева. — До меня дошли слухи об его больших и быстрых успехах, о победах, одержанных при Инверлеши, Олдоне, Олфорте и Килсите. После этого, как я слышала, он двинулся к границе, чтобы соединиться с королем.

— Да, государыня, но на границе его встретил Лесли. Монтроз искушал судьбу своими сверхъестественными деяниями, и удача изменила ему. Разбитый при Филиппе, Монтроз должен был распустить остатки своих войск и бежать, переодевшись лакеем. Теперь он в Бергене, в Норвегии.

— Да хранит его бог! — произнесла королева. — Все же утешительно, что человек, столько раз рисковавший своею жизнью ради нас, находится в безопасности. Теперь, милорд, я знаю настоящее положение короля Оно безнадежно. Но скажите, что вы должны передать мне от моего царственного супруга?

— Ваше величество, — отвечал лорд Винтер, — король желает, чтобы вы постарались узнать истинные намерения короля и королевы по отношению к нему.

— Увы! Вы сами знаете, — сказала королева, — король еще ребенок, а королева — слабая женщина. Все в руках Мазарини.

— Неужели он хочет сыграть во Франции ту же роль, какую Кромвель играет в Англии?

— О нет. Это изворотливый и хитрый итальянец, который, быть может, мечтает о преступлении, но никогда на него не решится. В противоположность Кромвелю, на стороне которого обе палаты, Мазарини в своей борьбе с парламентом находит поддержку только у королевы.

— Тем более для него оснований помочь королю, которого преследует парламент.

Королева с горечью покачала головой.

— Если судить по его отношению ко мне, — сказала она, — то кардинал не сделает ничего, а может быть, даже будет против нас. Наше пребывание во Франции уже тяготит его, а тем более будет тяготить его присутствие короля. Милорд, — продолжала Генриетта, грустно улыбнувшись, — тяжело и даже стыдно признаться, но мы провели зиму в Лувре без денег, без белья, почти без хлеба и часто вовсе не вставали с постели из-за холода.

— Ужасно! — воскликнул лорд Винтер. — Дочь Генриха Четвертого, супруга короля Карла! Отчего же, ваше величество, вы не обратились ни к кому из нас?

— Вот какое гостеприимство оказывает королеве министр, у которого король хочет просить гостеприимства для себя.

— Но я слышал, что поговаривали о браке между принцем Уэльским и принцессой Орлеанской, — сказал лорд Винтер.

— Да, одно время я на это надеялась. Эти дети полюбили друг друга, но королева, покровительствовавшая вначале их любви, изменила свое отношение, а герцог Орлеанский, который вначале содействовал их сближению, теперь запретил своей дочери и думать об этом союзе. Ах, милорд, — продолжала королева, не утирая слез, — лучше бороться, как король, и умереть, как, может быть, умрет он, чем жить из милости, подобно нам.

— Мужайтесь, ваше величество, — сказал лорд Винтер. — Не отчаивайтесь. Подавить восстание в соседнем государстве — в интересах французской короны, ибо во Франции тоже неблагополучно. Мазарини — государственный человек и поймет, что необходимо оказать помощь королю Карлу.

— Но уверены ли вы, — с сомнением сказала королева, — что вас не опередили враги короля?

— Кто, например? — спросил лорд Винтер.

— Разные Джойсы, Приджи, Кромвели.

— Портные, извозчики, пивовары! О ваше величество, я надеюсь, что кардинал не собирается вступать в союз с подобными людьми.

— А кто он сам? — сказала королева Генриетта.

— Но ради чести короля, чести королевы…

— Хорошо. Будем надеяться, что он сделает что-нибудь ради их чести.

Преданный друг всегда красноречив, милорд, и вы почти успокоили меня.

Подайте мне руку и отправитесь к министру.

— Ваше величество, — возразил лорд Винтер, склоняясь перед королевой, — вы оказываете мне слишком большую честь.

— Но что, если он откажет, — сказала королева Генриетта, остановившись, — а король проиграет битву?

— Тогда его величество найдем приют в Голландии, где, как я слышал, находится его высочество принц Уэльский.

— А может ли король рассчитывать, что у него много таких слуг, как вы, чтобы помочь ему спастись?

— Увы, немного, ваше величество, — сказал лорд Винтер, — но мы все предусмотрели, и я явился за союзниками во Францию.

— За союзниками! — произнесла королева, качая головой.

— Ваше величество, — возразил лорд Винтер, — только бы мне найти моих старых друзей, и я ручаюсь за успех.

— Хорошо, милорд, — произнесла королева с мучительным сомнением человека, долго находившегося в несчастии. — Едемте — и да услышит вас бог.

Королева села в карету. Лорд Винтер, верхом, в сопровождении двух лакеев, поехал рядом.

XL

ПИСЬМО КРОМВЕЛЯ
В ту минуту, как королева Генриетта выезжала из монастыря кармелиток, направляясь в Пале-Рояль, какой-то всадник сошел с коня у ворот королевского дворца и объявил страже, что имеет сообщить нечто важное кардиналу Мазарини.

Хотя кардинал и был очень труслив, все же доступ к нему был сравнительно легок: он часто нуждался в разных указаниях и сведениях со стороны. Действительные затруднения начинались не у первой двери; да и вторую тоже можно было легко пройти, но зато у третьей, кроме караула и лакеев, всегда бодрствовал верный Бернуин, цербер, которого нельзя было умилостивить никакими словами, как и нельзя было околдовать никакой веткой, хотя бы золотой.[109]

Итак, каждый, кто просил или требовал у кардинала аудиенции, у третьей двери должен был подвергнуться форменному допросу.

Всадник, привязав свою лошадь к решетке двора, поднялся по главной лестнице и обратился к караулу в первой зале.

— Проходите дальше, — отвечали, не поднимая глаз, караульные, занятые игрою кто в карты, кто в кости, и очень довольные случаем показать, что лакейские обязанности их не касаются.

Незнакомец прошел в следующую залу. Эта зала охранялась мушкетерами и лакеями.

Незнакомец повторил свой вопрос.

— Есть у вас бумага, дающая право на аудиенцию? — спросил один из придворных лакеев, подходя к просителю.

— У меня есть письмо, но не от кардинала Мазарини.

— Войдите и спросите господина Бернуина, — сказал служитель и отворил дверь в третью комнату.

Случайно ли в этот раз, или это было его обычное место, но за дверью как раз стоял сам Бернуин, который, конечно, все слышал.

— Я, сударь, тот, кого вы ищете, — сказал он. — От кого у вас письмо к его высокопреосвященству?

— От генерала Оливера Кромвеля, — отвечал вновь прибывший. — Сообщите это его высокопреосвященству и спросите, может ли он принять меня.

Он стоял с мрачным и гордым видом, свойственным пуританам.

Бернуин, осмотрев молодого человека испытующим взглядом с ног до головы, вошел в кабинет кардинала и передал ему слова незнакомца.

— Человек с письмом от Оливера Кромвеля? — переспросил кардинал. — А как он выглядит?

— Настоящий англичанин, монсеньер, светловолосый с рыжеватым оттенком, скорее рыжий, с серо-голубыми, почти серыми глазами; воплощенная надменность и непреклонность.

— Пусть он передаст письмо.

— Монсеньер требует письмо, — сказал Бернуин, возвращаясь из кабинета в приемную.

— Монсеньер получит письмо только от меня, из рук в руки, — отвечал молодой человек, — а чтобы вы убедились, что у меня действительно есть письмо, вот оно, смотрите.

Бернуин осмотрел печать и, увидев, что письмо действительно от генерала Оливера Кромвеля, повернулся, чтобы снова войти к Мазарини.

— Прибавьте еще, — сказал ему молодой человек, — что я не простой гонец, а чрезвычайный посол.

Бернуин вошел в кабинет и через несколько секунд возвратился.

— Войдите, сударь, — сказал он, отворяя дверь.

Все эти хождения Бернуина взад и вперед были необходимы Мазарини, чтобы оправиться от волнения, вызванного в нем известием о письме Кромвеля. Но, несмотря на всю проницательность, он все-таки не мог догадаться, что заставило Кромвеля вступить с ним в сношения.

Молодой человек показался на пороге его кабинета, держа шляпу в одной руке, а письмо в другой.

Мазарини встал.

— У вас, сударь, — сказал он, — есть верительное письмо ко мне?

— Да, вот оно, монсеньер, — отвечал молодой человек.

Мазарини взял письмо, распечатал его и прочел:

«Господин Мордаунт, один из моих секретарей, вручит это верительное письмо его высокопреосвященству кардиналу Мазарини в Париже; кроме того, у него есть другое, конфиденциальное письмо к его преосвященству».

Оливер Кромвель
— Отлично, господин Мордаунт, — сказал Мазарини, — давайте мне это другое письмо и садитесь.

Молодой человек вынул из кармана второе письмо, вручил его кардиналу и сел.

Кардинал, занятый своими мыслями, взял письмо и некоторое время держал его в руках, не распечатывая. Чтобы сбить посланца с толку, он начал, по своему обыкновению, его выспрашивать, вполне убежденный по опыту, что мало кому удается скрыть от него что-либо, когда он начинает расспрашивать, глядя в глаза собеседнику.

— Вы очень молоды, господин Мордаунт, — сказал он, — для трудной роли посла, которая не удается иногда и самым старым дипломатам.

— Монсеньер, мне двадцать три года, но ваше преосвященство ошибается, считая меня молодым. Я старше вас, хотя мне и недостает вашей мудрости.

— Что это значит, сударь? — спросил Мазарини. — Я вас не понимаю.

— Я говорю, монсеньер, что год страданий должен считаться за два, а я страдаю уже двадцать лет.

— Ах, так, я понимаю, — сказал Мазарини, — у вас нет состояния, вы бедны, не правда ли?

И он подумал про себя: «Эти английские революционеры сплошь нищие и неотесанные мужланы».

— Монсеньер, мне предстояло получить состояние в шесть миллионов, но у меня его отняли.

— Значит, вы не простого звания? — спросил Мазарини с удивлением.

— Если бы я носил свой титул, я был бы лордом; если бы я носил свое имя, вы услышали бы одно из самых славных имен Англии.

— Как же вас зовут?

— Меня зовут Мордаунт, — отвечал молодой человек, кланяясь.

Мазарини понял, что посланец Кромвеля хочет сохранить инкогнито.

Он помолчал несколько секунд, глядя на посланца с еще большим вниманием, чем вначале.

Молодой человек казался совершенно бесстрастным.

«Черт бы побрал этих пуритан, — подумал Мазарини, — все они точно каменные».

Затем он спросил:

— Но у вас есть родственники?

— Да, есть один, монсеньер.

— Он, конечно, помогает вам?

— Я три раза являлся к нему, умоляя о помощи, и три раза он приказывал лакеям прогнать меня.

— О, боже мой, дорогой господин Мордаунт! — воскликнул Мазарини, надеясь своим притворным состраданием завлечь молодого человека в какую-нибудь ловушку. — Боже мой! Как трогателен ваш рассказ! Значит, вы ничего не знаете о своем рождении?

— Я узнал о нем очень недавно.

— А до тех пор?

— Я считал себя подкидышем.

— Значит, вы никогда не видали вашей матери?

— Нет, монсеньер, когда я был ребенком, она три раза заходила к моей кормилице. Последний ее приход я помню так же хорошо, как если бы это было вчера.

— У вас хорошая память, — произнес Мазарини.

— О да, монсеньер, — сказал молодой человек с таким выражением, что у кардинала пробежала дрожь по спине.

— Кто же вас воспитывал? — спросил Мазарини.

— Кормилица-француженка; когда мне исполнилось пять лет, она прогнала меня, так как ей перестали платить за меня. Она назвала мне имя моего родственника, о котором ей часто говорила моя мать.

— Что же было с вами потом?

— Я плакал ипросил милостыню на улицах, и один протестантский пастор из Кингстона взял меня к себе, воспитал на протестантский лад, передал мне все свои знания и помог мне искать родных.

— И ваши поиски…

— Были тщетны. Все открылось благодаря случаю.

— Вы узнали, что сталось с вашей матерью?

— Я узнал, что она была умерщвлена этим самым родственником при содействии четырех его друзей. Несколько ранее выяснилось, что король Карл Первый отнял у меня дворянство и все мое имущество.

— А, теперь я понимаю, почему вы служите Кромвелю. Вы ненавидите короля?

— Да, монсеньер, я его ненавижу! — сказал молодой человек.

Мазарини был поражен тем, с каким дьявольским выражением произнес Мордаунт эти слова. Обычно от гнева лица краснеют из-за прилива крови, лицо же молодого человека окрасилось желчью и стало смертельно бледным.

— Ваша история ужасна, господин Мордаунт, — сказал Мазарини, — и очень меня тронула. К счастью для вас, вы служите очень могущественному человеку. Он должен помочь вам в ваших поисках. Ведь нам, власть имущим, нетрудно получить любые сведения.

— Монсеньер, хорошей ищейке достаточно показать малейший след, чтобы она распутала его до конца.

— А не хотите ли вы, чтобы я поговорил с этим вашим родственником? — спросил Мазарини, которому очень хотелось приобрести друга среди приближенных Кромвеля.

— Благодарю вас, монсеньер, я поговорю с ним лично.

— Но вы, кажется, говорили, что он обошелся с вами дурно?

— Он обойдется со мной лучше при следующей встрече.

— Значит, у вас есть средство смягчить его?

— У меня есть средство заставить себя бояться.

Мазарини посмотрел на молодого человека, но молния, сверкнувшая в его глазах, заставила кардинала потупиться; затрудняясь продолжать подобный разговор, он вскрыл письмо Кромвеля.

Мало-помалу глаза молодого человека снова потускнели и стали бесцветны, как всегда; глубокая задумчивость охватила его. Прочитав первые строки, Мазарини решился украдкой взглянуть на своего собеседника, чтобы убедиться, не следит ли тот за выражением его лица: однако Мордаунт, по-видимому, был вполне равнодушен.

— Плохо поручать дело человеку, который занят только своими делами, пробормотал кардинал, чуть заметно пожав плечами. — Посмотрим, однако, что в этом письме.

Вот подлинный текст письма:

«Его высокопреосвященству

монсеньеру кардиналу Мазарини.

Я желал бы, монсеньер, узнать ваши намерения в отношении нынешнего положения дел в Англии. Оба государства слишком близкие соседи, чтобы Францию не затрагивало положение дел в Англии, точно так же как и нас затрагивает то, что происходит во Франции. Англичане почти единодушно восстали против тирании короля Карла и его приверженцев. Поставленный общественный доверием во главе этого движения, я лучше, чем кто-либо, вижу его характер и последствия. В настоящее время я веду войну и намерен дать королю Карлу решительную битву. Я ее выиграю, так как на моей стороне надежды всей нации и благоволение божие. Когда я выиграю эту битву, то королю уже не на что будет рассчитывать ни в Англии, ни в Шотландии, и, если он не будет захвачен в плен или убит, то постарается переправиться во Францию, чтобы навербовать себе войска и раздобыть оружие и деньги. Франция уже дала приют королеве Генриетте и этим, без сомнения, помимо своей воли поддержала очаг неугасающей гражданской войны на моей родине. Но королева Генриетта — дочь французского короля, и Франция обязана была дать ей приют. Что же касается короля Карла, то это другое дело: приютив его и оказав ему поддержку, Франция тем самым выразила бы свое неодобрение действиям английского народа и повредила бы столь существенно Англии и, в частности, намерениям того правительства, которое Англия предполагает у себя установить, что подобное отношение было бы равнозначащим открытию враждебных действий…»

Дойдя до этого места, встревоженный Мазарини снова оторвался от чтения и украдкой взглянул на молодого человека.

Тот по-прежнему был погружен в свои размышления.

Мазарини вернулся к письму.

«…Поэтому мне необходимо знать, монсеньер, чего мне надлежит в настоящем случае ждать от Франции. Хотя интересы этого государства и Англии направлены в противоположные стороны, тем не менее они более близки, чем это можно было бы предположить. Англия нуждается во внутреннем спокойствии, чтобы довести до конца дело своего освобождения от короля. Франция нуждается в таком же спокойствии, чтобы укрепить трон своего юного монарха. Как вам, так и нам нужен внутренний мир, к которому мы уже близки благодаря энергии нашего нового правительства.

Ваши нелады с парламентом, ваши несогласия с принцами, которые сегодня борются за вас, а завтра против вас, упорство народа, руководимого коадъютором, председателем парламента Бланменилем и советником Бруселем, весь этот беспорядок, господствующий во всех отраслях управления, должен побудить вас опасаться возможности войны, ибо тогда Англия, воодушевленная новыми идеями, может заключить союз с Испанией, которая уже ищет этого союза. Поэтому я полагаю, монсеньер, зная ваше благоразумие и то исключительное положение, которое вы занимаете вследствие сложившихся обстоятельств, что вы предпочтете обратить все силы на внутреннее устройство Франции и предоставите новому английскому правительству сделать то же. Этот ваш нейтралитет должен состоять именно в том, что вы удалите короля Карла с французской территории и не будете помогать ни оружием, ни деньгами, ни войсками этому королю, совершенно чуждому вашей стране.

Мое письмо вполне конфиденциально, почему я его и посылаю с человеком, пользующимся моим особым доверием. Ваше высокопреосвященство оценит соображение, заставившее меня послать это письмо раньше, чем обратиться к мерам, которые будут мною приняты в зависимости от обстоятельств. Оливер Кромвель полагает, что голос разума дойдет скорее до такого выдающегося ума, каким обладает кардинал Мазарини, чем до королевы, женщины безусловно твердой, но исполненной пустых предрассудков относительно своего рождения и своей божественной власти.

Прощайте, монсеньер. Если в течение двух недель я не получу ответа, то буду считать это письмо недействительным».

Оливер Кромвель
— Господин Мордаунт, — сказал кардинал громким голосом, словно для того, чтобы разбудить замечтавшегося посла, — мой ответ на это письмо будет тем удовлетворительнее для генерала Кромвеля, чем больше я буду уверен, что никто о нем не узнает. Ожидайте ответа в Булони-сюр-Мер и обещайте мне отправиться туда завтра утром.

— Обещаю вам это, монсеньер, — отвечал Мордаунт. — Но сколько же дней я должен буду ожидать ответа вашего преосвященства?

— Если вы не получите его в течение десяти дней, можете ехать.

Мордаунт поклонился.

— Я еще не кончил, сударь, — сказал Мазарини. Ваши личные дела меня глубоко тронули. Кроме того, письмо генерала Кромвеля делает вас, как посла, лицом, значительным в моих глазах. Еще раз спрашиваю вас: не могу ли я для вас что-нибудь сделать?

Мордаунт подумал мгновенье, видимо колеблясь; затем решился что-то сказать, но в эту минуту поспешно вошел Бернуин, наклонился к уху кардинала и шепнул ему:

— Монсеньер, королева Генриетта в сопровождении какого-то английского дворянина только что прибыла в Пале-Рояль.

Мазарини подскочил в кресле; это не ускользнуло от внимания молодого человека и заставило его удержаться от признания.

— Сударь, — сказал ему кардинал, — вы поняли меня, не так ли? Я назначил вам Булонь, так как мне кажется, что выбор французского города для вас безразличен. Если вы предпочитаете другой город, назовите его сами.

Но вы легко поймете, что, подверженный всяческим воздействиям, от которых я уклоняюсь лишь благодаря осторожности, я хотел бы, чтобы о вашем пребывании в Париже никто не знал.

— Я уеду, монсеньер, — сказал Мордаунт, делая несколько шагов к той двери, в которую вошел.

— Нет, не сюда, не сюда! — торопливо воскликнул кардинал. — Пройдите, пожалуйста, через эту галерею, оттуда вы легко выйдете на лестницу. Я хотел бы, чтобы никто не видел, как вы выйдете, так как наше свидание должно остаться тайной.

Мордаунт последовал за Бернуином, который проводил его в соседнюю залу и передал курьеру, указав ему дверь, через которую надлежало выйти.

Затем Бернуин поспешил вернуться к своему господину, чтобы ввести к нему королеву Генриетту, уже проходившую через стеклянную галерею.

XLI

МАЗАРИНИ И КОРОЛЕВА ГЕНРИЕТТА
Кардинал встал и поспешно пошел навстречу английской королеве. Он встретил ее посреди стеклянной галереи, примыкавшей к его кабинету.

Мазарини тем охотнее выказал свою почтительность к этой королеве, лишенной королевского блеска и свиты, что не мог не чувствовать своей вины за проявляемую им скупость и бессердечие.

Просители умеют придавать своему лицу любое выражение, и дочь Генриха IV улыбалась, идя навстречу тому, кого она презирала и ненавидела.

«Скажите, — подумал Мазарини, — какое кроткое лицо! Уж не пришла ли она запять у меня денег?»

При этом он бросил беспокойный взгляд на крышку своего сундука и даже повернул камнем вниз свой перстень, так как блеск великолепного алмаза привлекал внимание к его руке, белой и красивой. На беду, этот перстень не обладал свойством волшебного кольца Гигеса,[110] которое делало своего владельца невидимым, когда он его поворачивал.

А Мазарини очень хотелось стать в эту минуту невидимым, так как он догадывался, что королева Генриетта явилась к нему с просьбой. Раз уж королева, с которой он так плохо обходился, пришла с улыбкой вместо угрозы на устах, то ясно, что она явилась в качестве просительницы.

— Господин кардинал, — сказала царственная гостья, — я думала сначала поговорить с королевой, моей сестрой, о деле, которое привело меня к вам, но потом решила, что политика скорее дело мужское.

— Государыня, — ответил Мазарини, — поверьте, я глубоко смущен этим лестным для меня предпочтением вашего величества.

«Он чересчур любезен, — подумала королева, — неужели он догадался?»

Они вошли в кабинет. Кардинал предложил королеве кресло и, усадив ее, сказал:

— Приказывайте самому почтительному из ваших слуг.

— Увы, сударь, — возразила королева, — я разучилась приказывать и научилась просить. Я являюсь к вам с просьбой и буду бесконечно счастлива, если вы исполните ее.

— Я слушаю вас, ваше величество, — сказал Мазарини.

— Господин кардинал, — начала королева Генриетта, — дело идет о той войне, которую мой супруг, король, ведет против своих возмутившихся подданных. Но, может быть, вы не знаете, — прибавила королева с грустной улыбкой, — что в Англии сражаются и что в скором времени война примет еще более решительный характер?

— Я ничего не знаю, ваше величество, — поспешно сказал кардинал, сопровождая свои слова легким пожатием плеч. — Увы, наши собственные войны поглощают все время и внимание такого слабого и неспособного министра, как я.

— В таком случае, господин кардинал, могу вам сообщить, что Карл Первый, мой супруг, готовится к решительному бою. В случае неудачи (Мазарини повернулся в кресле) — надо все предвидеть, — продолжала королева, в случае неудачи он желает удалиться во Францию и жить здесь в качестве частного лица. Что вы на это скажете?

Кардинал внимательно ее выслушал, причем ни один мускул на его лице не дрогнул и не выдал испытываемых им чувств. Его улыбка осталась такой же, как всегда: притворной и льстивой. Когда королева кончила, он сказал своим вкрадчивым голосом:

— Ваше величество, думаете ли вы, что Франция, сама находящаяся сейчас в состоянии бурного волнения, может служить спасительной пристанью для низвергнутого короля? Корона и так непрочно держится на голове короля Людовика Четырнадцатого. По силам ли будет ему двойная тяжесть?

— Я-то, кажется, была не очень обременительна, — перебила королева с горькой улыбкой. — Я не прошу, чтобы для моего супруга сделали больше, чем было сделано для меня. Вы видите, мы очень скромные властители.

— О, вы — это другое дело, — поспешно вставил кардинал, чтобы не дать договорить королеве. — Вы дочь Генриха Четвертого, этого замечательного, великого короля…

— Что, однако же, не мешает вам отказать в гостеприимстве его зятю, не так ли, сударь? А вы должны были бы вспомнить, что когда-то этот замечательный, великий король, изгнанный так же, как, быть может, будет изгнан мой муж, просил помощи у Англии, и Англия не отказала ему. А ведь королева Елизавета не приходилась ему племянницей.

— Peccato![111] — воскликнул Мазарини, сраженный этой простой логикой. — Ваше величество не понимает меня и плохо истолковывает мои намерения; это, должно быть, оттого, что я плохо объясняюсь по-французски.

— Говорите по-итальянски, сударь. Королева Мария Медичи, наша мать, научила нас этому языку раньше, чем кардинал, ваш предшественник, отправил ее умирать в изгнании. Если бы этот замечательный, великий король Генрих, о котором вы сейчас говорили, был жив, он бы немало удивился тому, что столь глубокое преклонение перед ним может сочетаться с отсутствием сострадания к его семье.

Крупные капли пота выступили на лбу Мазарини.

— О, это почитание и преклонение так велики и искренни, ваше величество, — продолжал Мазарини, не пользуясь разрешением королевы переменить язык, — что если бы король Карл Первый — да хранит его бог от всякого несчастья! — явился во Францию, то я предложил бы ему свой дом, свой собственный дом. Но увы, это было бы ненадежное убежище. Когда-нибудь народ сожжет этот дом, как он сжег дом маршала д'Анкра. Бедный Кончино Кончини! А между тем он желал только блага Франции.

— Да, монсеньер, так же как и вы, — с иронией произнесла королева.

Мазарини, сделав вид, что не понял этой двусмысленности, им же самим вызванной, продолжал оплакивать судьбу Кончино Кончини.

— Но все же, монсеньер, — произнесла королева с нетерпением, — что вы мне ответите?

— Ваше величество, — заговорил Мазарини еще ласковей, — разрешите мне дать вам совет. Но, конечно, прежде чем взять на себя эту смелость, я повергаю себя к вашим стопам, готовый сделать все, что вам будет угодно.

— Говорите, сударь, — отвечала Генриетта. — Такой мудрый человек, как вы, несомненно даст мне хороший совет.

— Поверьте мне, ваше величество, король должен защищаться до самого конца.

— Он это и делает, сударь, и последнее сражение, которое он намерен дать, располагая значительно меньшими силами, чем его противник, доказывает, что он не собирается сдаваться без боя. Но все же, если он будет побежден…

— Что же, ваше величество, в этом случае, — я понимаю, что слишком смело с моей стороны давать советы вашему величеству, — но, по-моему, король не должен покидать своего государства. Отсутствующих королей скоро забывают. Если он удалится во Францию, его дело пропало.

— Но, — сказала королева, — если таково ваше мнение и вы действительно принимаете участие в моем муже, окажите ему хоть какую-нибудь помощь: я продала все до последнего брильянта. У меня нет больше ничего, вы это знаете лучше, чем кто бы то ни было, сударь. Если бы у меня оставалась хоть какая-нибудь драгоценность, то я бы купила на нее дров, и мы с дочерью не страдали бы от холода зимой.

— Ах, государыня, — воскликнул Мазарини, — вы, ваше величество, не знаете, чего требуете от меня. Король, прибегающий к иноземным войскам, чтобы вернуть себе трон, тем самым признается, что он не ищет больше поддержки в любви своих подданных.

— Перейдемте к делу, господин кардинал! — воскликнула королева, которой надоело следить за этим изворотливым умом в лабиринте слов, в котором он и сам запутался. — Ответьте мне, да или нет: пошлете ли вы помощь королю, если он останется в Англии? Окажете ли вы ему гостеприимство, если он явится во Францию?

— Ваше величество, — отвечал кардинал с деланной искренностью, — я надеюсь доказать вам, насколько я вам предан и как сильно я желаю помочь вам в деле, которое вы принимаете так близко к сердцу. После этого, я думаю, ваше величество, вы перестанете сомневаться в моем усердии служить вам.

Королева кусала губы, с трудом сдерживая нетерпение.

— Итак, — сказала она наконец, — что же вы намерены делать? Говорите же!

— Я тотчас же пойду посоветоваться с королевой, затем мы немедленно внесем этот вопрос на обсуждение парламента.

— С которым вы во вражде, не так ли? Вы поручите Бруселю сделать доклад по этому вопросу? Довольно, господин кардинал, довольно. Я понимаю вас. Впрочем, я не права. Идите в парламент; ведь от этого парламента, враждебного королям, дочь великого Генриха Четвертого, которого вы так почитаете, получила единственную помощь, благодаря которой она не умерла от голода и холода в эту зиму.

С этими словами королева встала, величественная в своем негодовании.

Кардинал с мольбой протянул к ней руки.

— Ах, ваше величество, ваше величество, как плохо вы меня знаете!

Но королева Генриетта, даже не обернувшись в сторону того, кто проливал эти лицемерные слезы, вышла из кабинета, сама открыла дверь и, пройдя мимо многочисленной охраны его преосвященства, толпы придворных, спешивших к нему на поклон, и всей роскоши враждебного двора, подошла к одиноко стоявшему лорду Винтеру и взяла его под руку. Несчастная королева, уже почти развенчанная, перед которой все еще склонялись из этикета, могла опереться только на одну эту руку.

— Ну что ж, — сказал Мазарини, оставшись один, — это мне стоило большого труда, да и не легкую пришлось играть роль. Но я все-таки не сказал ничего ни одному, ни другой. Однако этот Кромвель — жестокий гонитель королей; сочувствую его министрам, если только он когда-нибудь заведет их! Бернуин!

Бернуин вошел.

— Пусть посмотрят, во дворце ли еще тот стриженый молодой человек в черном камзоле, которого вы недавно вводили ко мне.

Бернуин вышел. Во время его отсутствия кардинал занялся своим кольцом; он снова повернул его камнем вверх, протер алмаз, полюбовался его игрой, и так как оставшаяся на реснице слеза застилала ему зрение, он качнул головой, чтобы стряхнуть ее.

Бернуин возвратился вместе с Коменжем, который был в карауле.

— Монсеньер, — сказал Коменж, — когда я провожал молодого человека, о котором спрашивает ваше преосвященство, он подошел к стеклянной двери галереи и с удивлением посмотрел через нее на что-то, должно быть на картину Рафаэля, которая висит против дверей, задумался и затем спустился по лестнице. Если не ошибаюсь, он сел на серую лошадь и выехал из ворот дворца. Но разве монсеньер не идет к королеве?

— Для чего?

— Господин де Гито, мой дядя, только что сказал мне, что у ее величества есть известия из армии.

— Хорошо, я поспешу к королеве.

В эту минуту явился Вилькье, посланный королевой за кардиналом.

Коменж сказал правду. Мордаунт действительно поступил так, как он рассказывал. Проходя по галерее, параллельной большой стеклянной галерее, он увидел лорда Винтера, ожидавшего, чтобы королева Генриетта закончила свои переговоры.

Молодой человек сразу остановился, но вовсе не потому, что его поразила картина Рафаэля, а словно пригвожденный чем-то ужасным, увиденным в галерее. Глаза его расширились, по телу пробежала дрожь. Казалось, он вот-вот перескочит через стеклянную преграду, отделявшую его от врага, и если бы Коменж мог видеть, с каким выражением ненависти глаза молодого человека были устремлены на лорда Винтера, то он ни на минуту не усомнился бы в том, что этот английский дворянин смертельный враг лорда.

Но Мордаунт остановился. Он, по-видимому, размышлял; потом, вместо того чтобы уступить первоначальному порыву и прямо подойти к Винтеру, он медленно сошел вниз по лестнице, опустив голову, вышел из дворца, сел в седло, а на углу улицы Ришелье остановил лошадь и устремил взоры на ворота дворца, ожидая появления кареты королевы.

Ждать ему пришлось недолго, так как королева пробыла у Мазарини не более четверти часа; но эти четверть часа ожидания показались ему целой вечностью.

Наконец тяжеловесная колымага, называвшаяся в те времена каретой, с грохотом выехала из ворот; лорд Винтер по-прежнему сопровождал ее верхом и, наклонясь к дверце, разговаривал с королевой.

Лошади рысью направились к Лувру, и карета въехала в ворота. Уезжая из монастыря кармелиток, королева Генриетта велела своей дочери отправиться в Лувр и ждать ее в этом дворце, где они жили так долго и который покинули потому лишь, что собственная бедность казалась им еще тяжелее среди раззолоченных зал.

Мордаунт последовал за экипажем и, увидев, что он скрылся под темными арками дворца, отъехал в сторону, прижался вместе с лошадью к стене, на которую падала тень, и замер неподвижно среди барельефов Жана Гужона, сам похожий на конную статую. Тут он стал ждать, как ждал у Пале-Рояля.

XLII

КАК НЕСЧАСТНЫЕ ПРИНИМАЮТ ИНОГДА СЛУЧАЙ ЗА ВМЕШАТЕЛЬСТВО ПРОВИДЕНИЯ
— Что же, ваше величество? — спросил лорд Винтер, когда королева отослала своих слуг.

— Случилось то, что я предвидела, милорд.

— Он отказывается?

— Разве я не говорила вам этого заранее?

— Кардинал отказывается принять короля, Франция отказывает в гостеприимстве несчастному государю! Но ведь это неслыханно, ваше величество!

— Я не сказала — Франция, милорд; я сказала — кардинал, а он даже не француз — Но как же королева, видели ли вы ее?

— Это бесполезно, — сказала королева Генриетта, печально качая головой, — королева никогда не скажет «да», если кардинал сказал «нет». Разве вы не знаете, что этот итальянец ведет все дела, как внутренние, так и внешние? Скажу вам более: я нисколько не удивлюсь, если окажется, что Кромвель предупредил нас. Кардинал имел смущенный вид, разговаривая со мной, но он твердо стоял на своем отказе. А потом, заметили вы это оживление, эту беготню, эти озабоченные лица в Пале-Рояле? Уж не получены ли какие-нибудь известия, милорд?

— Только не из Англии, ваше величество. Я так спешил, что, по-моему, невозможно было опередить меня. Я выехал всего три дня назад, чудом пробрался через армию пуритан и поехал с моим слугой Тони на почтовых, а этих лошадей мы купили уже здесь, в Париже. Кроме того, прежде чем рискнуть на что-нибудь, король подождет ответа вашего величества, в этом я уверен.

— Вы сообщите ему, милорд, — сказала королева печально, — что я ничего не могу для него сделать, что я выстрадала не меньше его, а даже больше и вынуждена есть сухой хлеб в изгнании и просить гостеприимства у притворных друзей, которые смеются над моими слезами. Королю же придется пожертвовать своей жизнью и умереть, как и подобает королю. Я поеду к нему и умру вместе с ним.

— Ваше величество, — воскликнул лорд Винтер, — вы предаетесь отчаянию! Быть может, у нас еще остается надежда.

— У нас нет больше друзей, милорд. Во всем свете у нас пет иного друга, кроме вас. Боже мой, боже мой! — воскликнула Генриетта, подняв глаза к небу. — Неужели ты взял к себе все благородные сердца, какие только были на земле.

— Надеюсь, что нет, ваше величество, — задумчиво ответил лорд Винтер, — я уже говорил вам о тех четверых людях.

— Но что могут сделать четыре человека?

— Четыре преданных человека, четыре человека, готовых умереть, могут многое, поверьте мне, ваше величество, и те, о которых я говорю, многое сделали когда-то.

— Где же эти четыре человека?

— Вот этого-то я и не знаю. Уже более двадцати лет, как я потерял их из виду, но каждый раз, как король был в опасности, я думал о них.

— Эти люди были вашими друзьями?

— В руках одного из них была моя жизнь, и он подарил мне ее. Я не знаю, остался ли он моим другом, но я, по крайней мере, с тех пор ему друг.

— Эти люди во Франции, милорд?

— Полагаю, что да.

— Назовите их. Может быть, я слышала их имена и помогу вам отыскать их.

— Один из них назывался шевалье д'Артаньян.

— О милорд, если не ошибаюсь, шевалье д'Артаньян состоит лейтенантом гвардии. Я слышала это имя, но будьте с ним осторожны; я боюсь, он вполне предан кардиналу.

— Это было бы величайшим несчастьем, — сказал лорд Винтер, — я готов думать, что над нами действительно тяготеет проклятие.

— Но остальные, — возразила королева, ухватившись за эту последнюю надежду, как хватается потерпевший кораблекрушение за обломок корабля, остальные трое, милорд…

— Имя второго я слышал случайно, так как, прежде чем сразиться с нами, эти четыре дворянина сказали нам свои имена. Второго звали граф де Ла Фер. Что касается остальных двух, то, так как я привык называть их вымышленными именами, я забыл настоящие.

— Боже мой! Между тем так необходимо было бы отыскать их, — сказала королева, — раз вы говорите, что эти достойные дворяне могли бы быть полезны королю.

— О да! — воскликнул лорд Винтер. — Это те самые люди. Выслушайте меня, ваше величество, и постарайтесь вспомнить, не слыхали ли вы о том, как королева Анна Австрийская была однажды спасена от величайшей опасности, какой когда-либо подвергалась королева?

— Да, в пору ее любовной интриги с Бекингэмом, какая-то история с алмазами.

— Совершенно верно. Эти люди и спасли тогда королеву. Невольно горько улыбнешься при мысли, что если имена этих людей вам незнакомы, то только потому, что о них позабыла королева, королева, которой следовало бы сделать их первыми сановниками государства.

— Надо отыскать их, милорд. Но что могут сделать четыре человека или даже, вернее, трое? Повторяю вам, на д'Артаньяна нельзя рассчитывать.

— Одной доблестной шпагой будет меньше, но у нас останется еще три, не считая моей. Четыре преданных человека около короля, чтобы оберегать его от врагов, поддерживать в бою, помогать советами, сопровождать во время бегства, — этого достаточно, конечно, не для того, чтобы сделать его победителем, но чтобы спасти его, если он будет побежден, и помочь ему переправиться через море. Что бы там ни говорил Мазарини, но, достигнув берегов Франции, ваш царственный супруг найдет убежище и приют, как находят их морские птицы в бурю.

— Ищите, милорд, ищите этих дворян, и если вы их разыщете, если они согласятся отправиться с вами в Англию, я подарю каждому из них по герцогству в тот день, когда мы вернем себе трон, и, кроме того, столько золота, сколько потребуется, чтобы купить Уайтхолский дворец. Ищите же, милорд, ищите, заклинаю вас!

— Я охотно бы искал их, ваше величество, — отвечал лорд Винтер, — и, без сомнения, нашел бы, но у меня так мало времени. Ваше величество, вы, конечно, не забыли, что король ждет вашего ответа, и ждет с трепетом.

— В таком случае мы погибли! — воскликнула королева в порыве отчаяния.

В это мгновение отворилась дверь, и появилась принцесса Генриетта.

При виде ее королева, с великим героизмом матери, нашла в себе силы подавить слезы и сделала знак лорду Винтеру переменить разговор.

Как ни старалась она скрыть свое волнение, оно не ускользнуло от внимания молодой девушки. Она остановилась на пороге, вздохнула и обратилась к матери:

— Отчего вы без меня всегда плачете, матушка?

Королева постаралась улыбнуться.

— Вот, милорд, — сказала она вместо ответа, — я все же кое-что выиграла с тех пор, как почти перестала быть королевой: мои дети теперь зовут меня матерью, а не государыней.

Затем она обратилась к дочери.

— Чего вы хотите, Генриетта? — спросила она.

— Матушка, какой-то всадник только что прибыл в Лувр и просит разрешения засвидетельствовать вашему величеству свое почтение; он прибыл из армии и говорит, что у него есть письмо к вам от маршала де Граммона.

— Ах, — обратилась королева к Винтеру, — это один из преданных нам людей. Но вы замечаете, дорогой милорд, как плохо нам служат. Моя дочь должна сама докладывать о посетителях и вводить их!

— Ваше величество, пощадите, — сказал лорд Винтер, — вы разбиваете мне сердце.

— Кто этот всадник, Генриетта? — спросила королева.

— Я видела его в окно; это молодой человек лет шестнадцати, его зовут виконт де Бражелон.

Королева с улыбкой кивнула головой. Молодая принцесса отворила дверь, и на пороге появился Рауль.

Он сделал три шага к королеве и преклонил колено.

— Государыня, — сказал он, — я привез вашему величеству письмо от моего друга графа де Гиша, который сообщил мне, что имеет честь состоять в числе преданных слуг вашего величества. Письмо это содержит важное известие вместе с выражением его глубокого почтения.

При имени графа де Гиша краска залила щеки молодой принцессы. Королева строго взглянула на нее.

— Ведь вы сказали мне, что письмо от маршала де Граммона, Генриетта? — сказала она.

— Я так думала, ваше величество, — пролепетала принцесса.

— Это моя вина, ваше величество, — сказал Рауль, — я действительно велел доложить, что прибыл от маршала де Граммона. Но он ранен в правую руку и не мог писать сам, поэтому граф де Гиш служил ему секретарем.

— Значит, было сражение? — спросила королева, знаком предлагая Раулю подняться.

— Да, ваше величество, — отвечал молодой человек, вручая письмо подошедшему лорду Винтеру, который передал его королеве.

Услышав о том, что произошло сражение, молодая принцесса открыла было рот, чтобы задать вопрос, который, без сомнения, мучил ее, но удержалась, и только румянец понемногу сбежал с ее щек.

Королева заметила ее волнение, и материнское сердце, видимо, все поняло, так как она снова обратилась к Раулю.

— С молодым графом де Гишем не случилось никакого несчастья? — спросила она. — Ведь он не только один из наших преданных слуг, как он сказал вам, он также и один из наших друзей.

— Нет, ваше величество, — отвечал Рауль, — напротив, в этот день он покрыл себя славой и был удостоен большой чести: сам принц обнял его на поле битвы.

Принцесса захлопала в ладоши, но тотчас же, устыдившись столь явного выражения своей радости, отвернулась и наклонила лицо к вазе с розами, делая вид, что вдыхает их аромат.

— Посмотрим, что нам пишет граф, — сказала королева.

— Я имел честь доложить вашему величеству, что он пишет от имени своего отца.

— Да, сударь.

Королева распечатала письмо и прочла:

«Ваше величество!

Будучи лишен возможности сам писать вам вследствие раны, полученной мною в правую руку, я пишу вам рукой моего сына, который, как вы знаете, столь же преданный слуга ваш, как и его отец, и сообщаю вам, что мы выиграли битву при Лансе. Эта победа, очевидно, усилит влияние Мазарини и королевы на дела всей Европы. Пусть ваше величество, если только вам угодно выслушать мой совет, воспользуется этим, чтобы добиться у правительства помощи вашему августейшему супругу. Виконт де Бражелон, который будет иметь честь вручить вам это письмо, друг моего сына, недавно спасший, по всей видимости, ему жизнь. Это дворянин, которому ваше величество может вполне довериться, в случае если вам угодно будет передать мне какой-нибудь приказ устно или письменно.

Имею честь оставаться с глубоким почтением».

Маршал де Граммон
Когда королева читала то место письма, где говорилось об услуге, оказанной графу Раулем, тот не мог удержаться, чтобы не взглянуть в сторону молодой принцессы, и заметил, как в ее глазах промелькнуло выражение бесконечной к нему признательности. Не было никакого сомнения: дочь короля Карла I любила его друга.

— Битва при Лансе выиграна, — сказала королева. — Какие счастливые: они выигрывают битвы! Да, маршал де Граммон прав, это улучшит положение их дел, по я боюсь, что это нисколько не поможет нам; скорее, быть может, повредит! Вы привезли самые свежие новости, сударь, — продолжала королева, — и я очень благодарна вам за то, что вы поспешили мне их доставить. Без вас, без этого письма, я узнала бы их только завтра, может быть, даже послезавтра, узнала бы последней в Париже.

— Ваше величество, — сказал Рауль, — Лувр — второй дворец, в котором получено это известие. Еще никто не знает о битве. Я обещал графу де Гишу вручить вашему величеству это письмо прежде даже, чем обниму своего опекуна.

— Ваш опекун тоже де Бражелон? — спросил лорд Винтер. — Я знал когда-то одного Бражелона, жив ли он еще?

— Нет, сударь, он умер, и от него-то, кажется, мой опекун, его близкий родственник, унаследовал землю и это имя.

— А как зовут вашего опекуна? — спросила королева, невольно принимая участие в красивом юноше.

— Граф де Ла Фер, ваше величество, — ответил молодой человек, склоняясь перед королевой.

Лорд Винтер вздрогнул от удивления, а королева с радостью посмотрела на него.

— Граф де Ла Фер! — воскликнула она. — Не это ли имя вы мне называли?

Винтер не мог поверить своим ушам.

— Граф де Ла Фер! — воскликнул он, в свою очередь. — О сударь, отвечайте мне, умоляю вас: не тот ли это дворянин, которого я знал когда-то?

Красивый и смелый, он служил в мушкетерах Людовика Тринадцатого, и теперь ему должно быть лет сорок семь, сорок восемь?

— Да, сударь, именно так.

— Он служил под вымышленным именем?

— Да, под именем Атоса. Еще недавно я слышал, как его друг д'Артаньян называл его этим именем.

— Это он, ваше величество, это он! Слава богу! Он в Париже? — спросил лорд Винтер Рауля.

Затем, снова обратясь к королеве, сказал:

— Надейтесь, надейтесь — само провидение за нас, раз оно помогло мне найти этого смелого дворянина таким чудесным образом. Где же он живет, сударь? Скажите, прошу вас.

— Граф де Ла Фер живет на улице Генего, в гостинице «Карл Великий».

— Благодарю вас, сударь. Предупредите этого достойного друга, чтобы он был дома: я сейчас явлюсь обнять его.

— Сударь, я с удовольствием исполню вашу просьбу, если ее величеству угодно будет отпустить меня.

— Идите, господин виконт де Бражелон, — сказала королева, — и будьте уверены в нашем к вам расположении.

Рауль почтительно склонился перед королевой и принцессой, поклонился лорду Винтеру и вышел.

Королева и лорд Винтер продолжали некоторое время разговаривать вполголоса, чтобы молодая принцесса не могла слышать, но эта предосторожность была совершенно излишней, так как принцесса была всецело поглощена своими мыслями.

Когда Винтер собрался уходить, королева сказала ему:

— Послушайте, милорд, я сохранила этот алмазный крест, оставшийся мне от матери, и эту звезду святого Михаила, полученную мною от мужа. Они стоят около пятидесяти тысяч ливров. Я поклялась скорее умереть от голода, чем расстаться с этими вещами. Но теперь, когда эти две драгоценности могут принести пользу моему супругу и его защитникам, ими надо пожертвовать. Возьмите их и, если для вашего предприятия понадобятся деньги, продайте их без колебания, милорд. Но если вы найдете средство сохранить их мне, то знайте, милорд, я почту это за величайшую услугу, какую только может оказать королеве дворянин, и тот, кто в дни благополучия принесет мне их, будет благословлен мною и моими детьми — Ваше величество, — отвечал лорд Винтер, — вы имеете во мне самого преданного слугу. Я немедленно отнесу в надежное место эти вещи, которые ни за что не взял бы, если бы у нас оставалось хоть что-нибудь от нашего имущества, но наши имения конфискованы, наличные деньги иссякли, и мы тоже вынуждены отдавать последнее Через час я буду у графа де Ла Фер, а завтра, ваше величество, вы получите положительный ответ.

Королева протянула лорду Винтеру руку, которую тот почтительно поцеловал Затем она обернулась к дочери.

— Милорд, — сказала она, — вам поручено передать что-то этой девочке от ее отца Лорд Винтер недоумевал, не понимая, что хочет сказать королева.

Тогда принцесса Генриетта, краснея и улыбаясь, подошла к нему и подставила лоб — Скажите моему отцу, — произнесла она, — что, король или беглец, победитель или побежденный, могущественный или бедняк, он всегда найдет во мне самую покорную и преданную дочь — Я знаю это, ваше высочество, — сказал лорд Винтер, коснувшись губами лба Генриетты Затем он вышел. Проходя один, без провожатых, по просторным, темным и пустынным покоям, этот царедворец, пресыщенный пятидесятилетним пребыванием при дворе, не мог удержаться от слез.

XLIII

ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК
Слуга Винтера ожидал его у ворот с лошадьми. Он сел на лошадь и задумчиво направился домой, время от времени оглядываясь на мрачный фасад Лувра. Вдруг он заметил, что от дворцовой ограды отделился всадник и поехал за ними, держась на некотором расстоянии. Лорд Винтер вспомнил, что еще раньше видел подобную же тень — при выезде из Пале-Рояля.

Его слуга, ехавший в нескольких шагах позади, тоже заметил всадника и с беспокойством на него поглядывал.

— Тони, — произнес лорд Винтер, знаком подозвав к себе слугу.

— Я здесь, ваша светлость.

И слуга поехал рядом со своим господином.

— Заметили вы человека, который следует за нами?

— Да, милорд.

— Кто это?

— Не знаю, но он следует за вашей светлостью от самого Пале-Рояля, остановился у Лувра, дождался вашего выхода и опять поехал за нами.

«Какой-нибудь шпион кардинала, — подумал лорд Винтер. — Сделаем вид, что не замечаем этого надзора».

Лорд Винтер пришпорил лошадь и углубился в лабиринт улиц, ведущих к его гостинице, расположенной около Маре. Лорд жил долгое время на Королевской площади и теперь опять поселился близ своего старого жилища.

Незнакомец пустил свою лошадь в галоп.

Винтер остановился у гостиницы и поднялся к себе, решив не терять из виду шпиона. Но, кладя на стол шляпу и перчатки, он вдруг увидел в зеркале, висевшем над столом, человеческую фигуру, появившуюся на порою.

Он обернулся. Перед ним стоял Мордаунт.

Лорд Винтер побледнел и замер на месте. Мордаунт стоял у дверей, неподвижный и грозный, как статуя Командора.

Несколько мгновений царило ледяное молчание.

— Сударь, — произнес наконец лорд Винтер, — я, кажется, дал уже вам ясно понять, что это преследование мне надоело. Удалитесь, или я позову слуг, чтобы вас выгнали, как в Лондоне. Я вам не дядя, я вас не знаю.

— Ошибаетесь, дядюшка, — ответил Мордаунт своим хриплым и насмешливым голосом. — На этот раз вы меня не выгоните, как сделали это в Лондоне.

Не посмеете. Что же касается того, племянник я вам или нет, — вы, пожалуй, призадумаетесь, прежде чем отрицать это теперь, когда я узнал кое-что, чего не знал год назад.

— Мне нет дела до того, что вы узнали, — сказал лорд Винтер.

— О, вас это очень касается, дядюшка, я уверен, да и вы сами сейчас согласитесь со мной, — прибавил Мордаунт с улыбкой, от которой у его собеседника пробежала по спине дрожь — В первый раз, в Лондоне, я явился, чтобы спросить вас, куда девалось мое состояние. Во второй раз я явился, чтобы спросить вас, чем запятнано мое имя. В этот раз я являюсь к вам, чтобы задать вопрос, еще страшнее прежних. Я являюсь, чтобы сказать вам, как господь сказал первому убийце: «Каин, что сделал ты с братом своим Авелем?» Милорд, что сделали вы с вашей сестрой, которая была моей матерью?

Лорд Винтер отступил перед огнем его пылающих глаз.

— С вашей матерью? — произнес он.

— Да, с моей матерью, милорд, — ответил молодой человек, твердо кивнув головой.

Лорд Винтер сделал страшное усилие над собой и, почерпнув в своих воспоминаниях новую пищу для ненависти, воскликнул:

— Узнавайте сами, несчастный, что с нею сталось, вопрошайте преисподнюю; быть может, там вам ответят.

Молодой человек сделал несколько шагов вперед и, став лицом к лицу перед лордом Винтером, скрестил на груди руки.

— Я спросил об этом у бетюнского палача, — произнес он глухим голосом, с лицом, побелевшим от боли и гнева, — и бетюнский палач ответил мне.

Лорд Винтер упал в кресло, словно пораженный молнией, и тщетно искал слов для ответа.

— Да, не так ли? — продолжал молодой человек. — Это слово все объясняет. Оно ключ, отмыкающий бездну. Моя мать получила наследство от мужа, и вы убили мою мать. Мое имя обеспечивало за мной право на отцовское состояние, и вы лишили меня имени, а отняв у меня имя, вы присвоили и мое состояние. После этого не удивительно, что вы не узнаете меня, не удивительно, что вы отказываетесь признать меня. Конечно, грабителю непристойно называть своим племянником человека, им ограбленного, и убийце непристойно называть своим племянником того, кого он сделал сиротой.



Слова эти произвели действие обратное тому, которого ожидал Мордаунт.

Лорд Винтер вспомнил, какое чудовище была миледи. Он встал, спокойный и суровый, сдерживая своим строгим взглядом яростный взгляд молодого человека.

— Вы хотите проникнуть в эту ужасную тайну, сударь? — сказал он. Извольте. Узнайте же, какова была та женщина, отчета о которой вы требуете у меня. Эта женщина, без сомнения, отравила моего брата и, чтобы наследовать мое имущество, намеревалась умертвить и меня. Я могу это доказать. Что вы на это скажете?

— Я скажу, что это была моя мать!

— Она заставила человека, до тех пор справедливого и доброго, заколоть герцога Бекингэма. Что вы скажете об этом преступлении, доказательства которого я также имею?

— Это была моя мать!

— Вернувшись во Францию, она отравила в монастыре августинок в Бетюне молодую женщину, которую любил ее враг. Не докажет ли вам это преступление справедливость возмездия? У меня есть доказательства этого преступления.

— Это была моя мать! — с еще большей силой вскричал молодой человек.

— Наконец, отягченная убийствами и развратом, ненавистная всем и более опасная, чем кровожадная пантера, она пала под ударами людей, никогда раньше не причинявших ей ни малейшего вреда, но доведенных ею до отчаянья. Ее гнусные поступки повинны в том, что эти люди стали ее судьями, и тот палач, которого вы видели и который, по вашему мнению, рассказал вам все, должен был рассказать, как он дрожал от радости, что может отомстить за позор и самоубийство своего брата. Падшая девушка, неверная жена, чудовищная сестра, убийца, отравительница, губительная для всех людей,знавших ее, для народов, у которых она находила приют, она умерла, проклятая небом и землей. Вот какова была эта женщина.

Из груди Мордаунта вырвалось давно сдерживаемое рыдание. Краска залила его бледное лицо. Он стиснул кулаки, лицо его покрылось потом, и волосы поднялись, как у Гамлета.

— Замолчите, сударь! — вскричал он в ярости. — Это была моя мать. Я но хочу знать ее беспутства, ее пороков, ее преступлений. Я знаю, что у меня была мать и что пятеро мужчин, соединившись против одной женщины, скрытно, ночью, тайком убили ее, как низкие трусы. Я знаю, что вы были в их числе, сударь, вы, мой дядя, были там, вы, как и другие, и даже громче других, сказали: «Она должна умереть». Предупреждаю вас, слушайте хорошенько, и пусть мои слова врежутся в вашу память, чтобы вы их никогда не забывали. В этом убийстве, которое лишило меня всего, отняло у меня имя, сделало меня бедняком, превратило в развращенного, злого и беспощадного человека, в нем я потребую отчета прежде всего у вас, а затем и у ваших сообщников, когда я их найду.

С ненавистью в глазах, с пеной у рта, протянув руку вперед, Мордаунт сделал еще один угрожающий шаг к лорду Винтеру.

Тот, положив руку на эфес шпаги, сказал с улыбкой человека, привыкшего в течение тридцати лет играть жизнью и смертью:

— Вы хотите убить меня? В таком случае я признаю вас своим племянником, ибо вы, значит, и в самом деле достойный сын своей матери.

— Нет, — отвечал Мордаунт, сделав нечеловеческое усилие, чтобы ослабить страшно напрягшиеся мускулы всего тела. — Нет, я не убью вас — теперь, по крайней мере, — ибо без вас мне не открыть остальных. Но когда я их найду, то трепещите, сударь: я заколол бетюнского палача, заколол его без всякой жалости и сострадания, а он был наименее виновным из всех вас.

С этими словами молодой человек вышел и спустился по лестнице, с виду настолько спокойный, что никто не обратил на него внимания. На нижней площадке он прошел мимо Тони, стоявшего у перил и готового по первому зову своего господина кинуться к нему.

Но лорд Винтер не позвал его. Подавленный, ошеломленный, он остался стоять на месте, напряженно вслушиваясь. Только услышав топот удалявшейся лошади, он упал на стул и сказал:

— Слава богу, что он знает только меня.

XLIV

ОТЕЦ И СЫН
В то время как у лорда Винтера происходила эта ужасная сцена, Атос сидел в своей комнате у окна, облокотившись на стол, подперев голову руками, и, не спуская глаз с Рауля, жадно слушал рассказ молодого человека о его приключениях в дороге и о подробностях сражения.

Красивое, благородное лицо Атоса говорило о неизъяснимом счастье, какое он испытывал при рассказе об этих первых, таких свежих и чистых впечатлениях. Он упивался звуками молодого взволнованного голоса, как сладкой мелодией. Он забыл все, что было мрачного в прошлом и туманного в будущем. Казалось, приезд любимого сына обратил все опасения в надежды.

Атос был счастлив, счастлив, как никогда еще.

— И вы принимали участие в этом большом сражении, Бражелон? — спросил бывший мушкетер.

— Да.

— И бой был жестокий, говорите вы?

— Принц лично водил войска в атаку одиннадцать раз.

— Это великий воин, Бражелон.

— Это герой! Я не терял его из виду ни на минуту. О, как прекрасно называться принцем Конде и со славой носить это имя!

— Спокойный и блистательный, не так ли?

— Спокойный, как на параде, и блистательный, как на балу. Мы пошли на врага; нам запрещено было стрелять первыми, и с мушкетами наготове мы двинулись к испанцам, которые занимали возвышенность. Подойдя к неприятелю на тридцать шагов, принц обернулся к солдатам. «Дети, — сказал он, — вам придется выдержать жестокий залп; по затем, будьте уверены, вы легко разделаетесь с ними». Была такая тишина, что не только мы, но и враги слышали эти слова. Затем, подняв шпагу, он скомандовал: «Трубите, трубы!»

— Отлично, при случае вы поступите так же, не правда ли, Рауль?

— Сомневаюсь, сударь, это было слишком прекрасно, слишком величественно. Когда мы были уже всего в двадцати шагах от неприятеля, их мушкеты опустились на наших глазах, сверкая на солнце, точно одна блестящая линия. «Шагом, дети, шагом, — сказал принц, — наступает пора».

— Было вам страшно, Рауль? — спросил граф.

— Да, — простодушно сознался молодой человек, — я почувствовал какой-то холод в сердце, и при команде «пли», раздавшейся по-испански во вражеских рядах, я закрыл глаза и подумал о вас.

— Правда, Рауль? — спросил Атос, сжимая его руку.

— Да, сударь. В ту же минуту раздался такой залп, будто разверзся ад, и те, кто не был убит, почувствовали жар пламени. Я открыл глаза, удивляясь, что не только не убит, но даже не ранен. Около трети людей эскадрона лежали на земле изувеченные, истекающие кровью. В этот миг мой взгляд встретился со взглядом принца. Я думал уже только о том, что он на меня смотрит, пришпорил лошадь и очутился в неприятельских рядах.

— И принц был доволен вами?

— По крайней мере, он так сказал, когда поручил мне сопровождать в Париж господина Шатильона, посланного, чтобы сообщить королеве о победе и доставить захваченные знамена. «Отправляйтесь, — сказал мне принц, неприятель не соберется с силами раньше двух педель. До тех пор вы мне не нужны. Поезжайте, обнимите тех, кого вы любите и кто вас любит, и скажите моей сестре, герцогине де Лонгвиль, что я благодарю ее за подарок, который она мне сделала, прислав вас». И вот я поехал, — добавил Рауль, глядя на графа с улыбкой, полной любви, — я думал, что вы будете рады видеть меня.

Атос привлек к себе молодого человека и крепко поцеловал в лоб, как целовал бы молодую девушку.

— Итак, Рауль, — сказал он, — вы теперь на верном пути. Ваши друзья герцоги, крестный отец — маршал Франции, начальник — принц крови, и в первый же день по возвращении вы были приняты двумя королевами. Для новичка это великолепно.

— Ах да, сударь! — воскликнул Рауль. — Вы напомнили мне об одной вещи, о которой я чуть не забыл, торопясь рассказать вам о своих подвигах.

У ее величества королевы Англии был какой-то дворянин, который очень удивился и обрадовался, когда я произнес ваше имя. Он назвал себя вашим другом, спросил, где вы остановились, и скоро явится к вам.

— Как его зовут?

— Я не решился спросить его об этом, сударь. Хотя он объясняется по-французски в совершенстве, но по его произношению я предполагаю, что это англичанин.

— А! — произнес Атос и наклонил голову, как бы стараясь припомнить.

Когда он поднял глаза, то, к своему изумлению, увидел человека, стоящего в двери и растроганно смотрящего на него.

— Лорд Винтер! — воскликнул он.

— Атос, мой друг!

Оба дворянина крепко обнялись. Затем Атос взял гостя за руки и пристально посмотрел на него.

— Но что с вами, милорд? — спросил он. — Вы, кажется, столь же опечалены, сколь я обрадован.

— Да, мой друг. Скажу даже больше: именно ваш радостный вид увеличивает мои опасения.

С этими словами лорд Винтер осмотрелся кругом, точно ища места, где бы им уединиться. Рауль понял, что друзьям надо поговорить наедине, и незаметно вышел из комнаты.

— Ну, вот мы и одни, — сказал Атос. — Теперь поговорим о вас.

— Да, пока мы одни, поговорим о нас обоих, — повторил лорд Винтер. Он здесь.

— Кто?

— Сын миледи.

Атос вздрогнул при этом слове, которое, казалось, преследовало его, как роковое эхо; он поколебался мгновение, затем, слегка нахмурив брови, спокойно сказал:

— Я знаю это.

— Вы это знаете?

— Да. Гримо встретил его между Бетюном и Аррасом и примчался предупредить меня о том, что он здесь.

— Значит, Гримо видел его?

— Нет, но он присутствовал при кончине одного человека, который видел его.

— Бетюнского палача! — воскликнул лорд Винтер.

— Вы уже знаете об этом? — спросил Атос с удивлением.

— Этот человек сейчас сам был у меня, — отвечал лорд Винтер, — и сказал мне все. Ах, друг мой, как это было ужасно! Зачем мы не уничтожили вместе с матерью и ребенка?

Атос, как все благородные натуры, никогда не выдавал своих тяжелых переживаний. Он таил их в себе, стараясь пробуждать в других только бодрость и надежду. Казалось, его личная скорбь претворялась в его душе в радость для других.

— Чего вы боитесь? — сказал он, побеждая рассудком инстинктивный страх, охвативший его в первый момент. — Разве мы не в силах защищаться?

Затем, разве этот молодой человек стал профессиональным убийцей, хладнокровным злодеем? Он мог убить бетюнского палача в порыве ярости, но теперь его гнев утолен.

Лорд Винтер грустно улыбнулся и покачал головой.

— Значит, вы забыли, чья кровь течет в нем? — сказал он.

— Ну, — возразил Атос, стараясь, в свою очередь, улыбнуться, — во втором поколении эта кровь могла утратить свою свирепость. К тому же, друг мой, провидение предупредило нас, чтобы мы были осторожны. Нам остается только ждать. А теперь, как я уже сказал, поговорим о вас. Что привело вас в Париж?

— Важные дела, о которых вы узнаете со временем. Но что я слышал от ее величества английской королевы! Д'Артаньян — сторонник Мазарини?

Простите меня за откровенность, друг мой; я не хочу оскорблять имени кардинала и всегда уважал ваше мнение: неужели и вы преданы этому человеку?

— Д'Артаньян состоит на службе, — сказал Атос, — он солдат и повинуется существующей власти. Д'Артаньян не богат и должен жить на свое жалованье лейтенанта. Такие богачи, как вы, милорд, во Франции редки.

— Увы! — произнес лорд Винтер. — В настоящую минуту я так же беден и даже беднее его. Но вернемся к вам.

— Хорошо. Вы хотите знать, не мазаринист ли я? Нет, тысячу раз нет.

Вы тоже извините меня за откровенность, милорд.

Лорд Винтер встал и крепко обнял Атоса.

— Благодарю вас, граф, — сказал он, — благодарю за это радостное сообщение. Вы видите, что я счастлив, я почти помолодел. Да, значит, вы не мазаринист! Отлично. Впрочем, иначе не могло и быть. Но простите мне еще один вопрос: свободны ли вы?

— Что вы понимаете под словом свободен?

— Я спрашиваю: не женаты ли вы?

— Ах, вот что! Нет, — ответил Атос, улыбаясь.

— Этот молодой человек, такой красивый, такой изящный и элегантный…

— Это мой воспитанник, который даже не знает своего отца.

— Превосходно. Вы все тот же Атос, великодушный и благородный.

— О чем бы вы хотели еще спросить, милорд?

— Портос и Арамис по-прежнему ваши друзья?

— И Д'Артаньян тоже, милорд. Нас по-прежнему четверо друзей, преданных друг другу. Но когда дело доходит до того, служить ли кардиналу или бороться против него, иначе говоря, быть мазаринистом или фрондером, мы остаемся вдвоем.

— Арамис на стороне д'Артаньяна? — спросил лорд Винтер.

— Нет, — отвечал Атос, — Арамис делает мне честь разделять мои убеждения.

— Можете ли вы устроить мне встречу с этим вашим другом, таким милым и умным?

— Конечно, когда только вы пожелаете.

— Он изменился?

— Он стал аббатом, вот и все.

— Вы пугаете меня. Его положение, наверно, заставляет его отказываться от всяких рискованных предприятий.

— Напротив, — сказал Атос, улыбаясь, — с тех пор как он стал аббатом, он еще более мушкетер, чем прежде. Вы увидите настоящего Галаора.[112] Хотите, я пошлю за ним Рауля?

— Благодарю вас, граф, в этот час его может не оказаться дома, но раз вы полагаете, что можете ручаться за него…

— Как за самого себя.

— Не согласитесь ли вы привести его завтра в десять часов на Луврский мост?

— Ага! — произнес Атос с улыбкой. — У вас дуэль?

— Да, граф, и прекрасная дуэль; дуэль, в которой и вы примете участие, я надеюсь.

— Куда мы пойдем, милорд?

— К ее величеству королеве Англии, которая поручила мне представить ей вас, граф.

— Ее величество знает меня?

— Я знаю вас.

— Вот загадка, — произнес Атос. — Но все равно, раз вы знаете, как она разгадывается, с меня довольно. Не окажете ли вы мне честь отужинать со мной, милорд?

— Благодарю вас, граф, — отвечал лорд Винтер. — Признаюсь, посещение этого молодого человека отбило у меня аппетит и, вероятно, прогонит сон.

С какою целью явился он во Францию? Во всяком случае, не для того, чтобы встретиться со мной, так как он не знал о моем путешествии. Этот молодой человек пугает меня, от него надо ждать кровавых дел.

— А что он делает в Англии?

— Он один из самых ярых сектантов, сторонников Оливера Кромвеля.

— Кто привлек его на сторону Кромвеля? Ведь его отец и мать были, кажется, католиками.

— Ненависть, которую он питает к королю.

— К королю?..

— Да, король объявил его незаконнорожденным, отнял у него имения и запретил ему носить имя Винтера.

— Как же он теперь зовется?

— Мордаунт.

— Пуританин, и вдруг, переодетый монахом, путешествует один по дорогам Франции!

— Переодетый монахом, говорите вы?

— Да, вы не знали этого?

— Я знаю только то, что он сам сказал мне.

— Да, именно в этом платье он принял исповедь, — да простит мне господь, если я богохульствую, — исповедь бетюнского палача.

— Теперь я обо всем догадываюсь: он послан Кромвелем.

— К кому?

— К Мазарини. И королева верно угадала, что нас опередили. Теперь для меня все ясно. До свиданья, граф, до завтра.

— Ночь темна, — сказал Атос, видя, что лорд Винтер встревожен более, чем хочет показать, — а у вас, может быть, нет с собою слуги?

— Со мной Тони, славный малый, хоть и простак.

— Эй, Оливен, Гримо, Блезуа, возьмите мушкеты и позовите господина виконта.

Блезуа был тот рослый малый, полулакей, полукрестьянин, которого мы видели в замке Бражелон, когда он пришел доложить, что обед подан; Атос дал ему прозвище по имени его родины.

Через пять минут явился Рауль.

— Виконт, — сказал Атос, — вы проводите милорда до его гостиницы. Никому не позволяйте приближаться к нему в пути.

— О граф, — произнес лорд Винтер, — за кого вы меня принимаете!

— За иностранца, который не знает Парижа, — отвечал Атос, — и которому виконт покажет дорогу.

Лорд Винтер пожал ему руку.

— Гримо, — сказал затем Атос, — ты пойдешь впереди и, смотри, остерегайся монаха.

Гримо вздрогнул, затем кивнул головой и стал спокойно дожидаться отправления в путь, с безмолвным красноречием поглаживая приклад своего мушкета.

— До завтра, граф, — сказал Винтер.

— До завтра, милорд.

Маленький отряд направился к улице Святого Людовика. Оливен дрожал, как Созий[113] при каждом проблеске неверного света. Блезуа был довольно спокоен, так как не предполагал никакой опасности. Тони, ни слова не знавший по-французски, шел молча, озираясь по сторонам.

Лорд Винтер и Рауль шли рядом и разговаривали.

Гримо, согласно приказанию Атоса, шел впереди с факелом в одной руке и мушкетом в другой. Дойдя до гостиницы лорда Винтера, он постучал в дверь кулаком и, когда дверь отворили, молча поклонился милорду.

Назад шли в том же порядке. Проницательный взгляд Гримо не заметил ничего подозрительного, кроме какой-то тени, которая притаилась на углу улицы Генего и набережной. Ему показалось, что он уже раньше заметил этого ночного соглядатая. Гримо бросился к нему, но не успел настигнуть: человек, как тень, скрылся в маленьком переулке, а входить в него Гримо счел неразумным.

Атосу было сообщено об успехе экспедиции, и, так как было уже десять часов вечера, все разошлись по своим комнатам.

На другое утро, открыв глаза, граф увидел Рауля у своего изголовья.

Молодой человек, уже совершенно одетый, читал новую книгу Шаплена.

— Вы уже встали, Рауль? — удивился граф.

— Да, — отвечал молодой человек, немного смутившись, — я плохо спал.

— Вы, Рауль, вы плохо спали! Значит, вы были чем-то озабочены? — спросил Атос.

— Вы скажете, сударь, что я слишком тороплюсь вас покинуть; ведь я приехал только вчера, но…

— Разве у вас только два дня отпуска, Рауль?

— Нет, у меня десять дней отпуска, и я собираюсь не в армию.

Атос улыбнулся.

— Так куда же, — спросил он, — если только это не тайна, виконт? Вы теперь почти взрослый, ибо участвовали уже в сражении и приобрели право бывать, где вам угодно, не спрашиваясь у меня, — Никогда, сударь! — воскликнул Рауль. — Пока я буду иметь счастье называть вас своим покровителем, я не признаю за собой права освободиться от опеки, которой я так дорожу. Мне только хотелось провести один день в Блуа. Вы смотрите на меня, вы готовы смеяться надо мной?

— Нет, нисколько, — сказал Атос, подавляя вздох, — нет, я не смеюсь, виконт. Вам хочется побывать в Блуа, это так естественно.

— Значит, вы мне разрешаете? — воскликнул Рауль радостно.

— Конечно, Рауль.

— И вы не сердитесь в душе?

— Вовсе нет. Почему бы мне сердиться на то, что доставляет вам удовольствие?

— Ах, сударь, как вы добры! — воскликнул Рауль и хотел было броситься на шею Атосу, но из почтительности удержался.

Атос сам раскрыл ему объятия.

— Итак, я могу отправиться?

— Если угодно, хоть сейчас.

Рауль сделал несколько шагов к двери, но остановился.

— Сударь, — сказал он, — я подумал об одной вещи: рекомендательным письмом к принцу я ведь обязан герцогине де Шеврез, которая была так добра ко мне.

— И вы должны поблагодарить ее, не так ли, Рауль?

— Да, мне кажется. Но, впрочем, я поступлю, как решите вы.

— Поезжайте мимо особняка Люинь, Рауль, и спросите, не может ли герцогиня принять вас. Мне приятно видеть, что вы не забываете правил вежливости. Вы возьмете с собой Гримо и Оливена.

— Обоих? — удивился Рауль.

— Да, обоих.

Рауль поклонился и вышел.

Когда дверь за ним затворилась и его веселый и звонкий голос, звавший Гримо и Оливена, послышался на дворе, Атос вздохнул.

«Скоро же он меня покидает! — подумал он, покачав головою. — Ну что ж, он повинуется общему закону. Такова природа человека — он стремится вперед. Очевидно, он любит этого ребенка. Но вдруг он будет любить меля меньше оттого, что любит других?»

Атос должен был сознаться, что не ожидал такого скорого отъезда, но радость Рауля заполнила и сердце Атоса.

В десять часов все было готово к отъезду. В то время как Атос смотрел на Рауля, садившегося на копя, к нему явился слуга от герцогини де Шеврез. Герцогиня приказала сообщить графу де Ла Фер, что она узнала о возвращении своего молодого протеже, о его поведении на поле сражения и хотела бы лично его поздравить.

— Передайте герцогине, — сказал Атос, — что виконт уже садится на лошадь, чтобы отправиться в особняк Люинь.

Затем, дав еще раз наставления Гримо, Атос сделал знак Раулю, что он может ехать.

Хорошенько обдумав все, Атос пришел к заключению, что, пожалуй, отъезд Рауля из Парижа в такое время даже к лучшему.

XLV

ЕЩЕ ОДНА КОРОЛЕВА ПРОСИТ ПОМОЩИ
Атос решил с утра предупредить Арамиса и послал с письмом Блезуа, единственного слугу, оставшегося при нем.

Блезуа застал Базена в тот момент, когда тот надевал свой стихарь: он в этот день служил в соборе Богоматери.

Атос наказал Блезуа постараться лично повидать Арамиса. Блезуа, долговязый и простодушный малый, помнивший только данное ему приказание, спросил аббата д'Эрбле и, несмотря на уверения Базена, что того пет дома, так настаивал, что Базен вышел из себя. Блезуа, видя перед собой человека, одетого в церковное платье, предположил, что под такой одеждой скрываются христианские добродетели, то есть терпение и снисходительность, а потому, несмотря на возражения Базена, хотел пройти в комнаты.

Но Базен, сразу превращавшийся в слугу мушкетера, как только начинал сердиться, схватил метлу и отколотил Блезуа, приговаривая:

— Вы оскорбили церковь, мой друг, вы оскорбили церковь!

В эту минуту дверь, ведущая в спальню, осторожно приоткрылась, и показался Арамис, потревоженный непривычным шумом.

Базен почтительно опустил метлу одним концом вниз (он видел, что привратник в соборе ставит так свою алебарду), а Блезуа, укоризненно взглянув на цербера, вынул из кармана письмо и подал его Арамису.

— От графа де Ла Фер? — спросил Арамис. — Хорошо.

Затем он ушел к себе, не спросив даже о причине шума.

Блезуа печально вернулся в гостиницу «Карла Великого». На вопрос Атоса о данном ему поручении Блезуа рассказал, что с ним случилось.

— Дурень, — сказал Атос, смеясь, — ты, значит, не сказал, что явился от меня?

— Нет, сударь.

— А что сказал Базен, когда узнал, что ты мой слуга?

— Ах, сударь, он передо мной всячески извинялся и заставил меня выпить два стакана прекрасного муската с превосходным печеньем; по все-таки он чертовски груб. А еще причетник, тьфу!

«Ну, — подумал Атос, — раз Арамис получил мое письмо, то он явится, как бы он ни был занят».

В десять часов Атос, с обычной своей точностью, был на Луврском мосту. Там он встретился с лордом Винтером, подошедшим одновременно с ним.

Они подождали около десяти минут.

Лорд Винтер начал опасаться, что Арамис не придет вовсе.

— Терпение, — сказал Атос, не спускавший глаз с улицы Бак, которая вела к мосту, — терпение, вот какой-то аббат дает тумака прохожему, а теперь раскланивается с женщиной. Это, наверное, Арамис.

Действительно, это был он. Молодой горожанин, зазевавшийся на ворон, наскочил на Арамиса и забрызгал его грязью. Арамис, не долго думая, ударом кулака отшвырнул его шагов на десять. В это же время проходила одна из его духовных дочерей, и, так как она была молода и хороша собой, Арамис приветствовал ее самой любезной улыбкой.

Через минуту Арамис подошел к ним.

Встреча его с лордом Винтером была, конечно, самая сердечная.

— Куда же мы пойдем? — спросил Арамис. — Что у нас, дуэль, что ли, черт возьми? Я не захватил с собою шпаги, и мне придется вернуться за нею домой.

— Нет, — отвечал лорд Винтер, — мы посетим английскую королеву.

— А, отлично, — произнес Арамис. — А какая цель этого посещения? — спросил он шепотом у Атоса.

— По правде сказать, не знаю; может быть, от нас потребуют засвидетельствовать что-нибудь.

— Не по тому ли проклятому делу? — сказал Арамис. — В таком случае мне не чересчур хочется идти; нас, наверное, там проберут, а я не люблю этого, с тех пор как сам пробираю других.

— Если бы это было так, — сказал Атос, — то уж никак не лорд Винтер вел бы нас к ее величеству: ему бы тоже досталось, ведь он был с нами.

— Ах да, это правда. Ну, идем.

Достигнув Лувра, лорд Винтер прошел вперед один; впрочем, у дверей был только один привратник. При дневном свете Атос, Арамис и сам лорд Винтер заметили, как ужасно запущено жилище, которое скаредная благотворительность кардинала предоставила несчастной королеве. Огромные залы, лишенные мебели, покрытые трещинами стены, на которых местами еще блестела позолота лепных украшений, окна, неплотно закрывающиеся, а то и без стекол, полы без ковров, нигде ни караула, ни лакеев — вот что бросилось в глаза Атосу. Он обратил на это внимание своего спутника, молча толкнув его локтем и указывая глазами на окружающую их нищету.

— Мазарини живет получше, — сказал Арамис.

— Мазарини почти король, — возразил Атос, — а королева Генриетта уже почти не королева.

— Если бы вы пожелали острить, Атос, — сказал Арамис, — то, право, я уверен, превзошли бы беднягу Вуатюра.

Атос улыбнулся.

Королева ждала их с явным нетерпением, так как едва они вошли в зал, смежный с ее комнатой, она сама появилась на пороге, чтобы встретить их — своих новых придворных, посланных ей судьбой в несчастье.

— Войдите, господа, — сказала она. — Добро пожаловать.

Они вошли и остались стоять. Королева знаком пригласила их сесть, и Атос первый подал пример повиновения. Он был серьезен и спокоен, но Арамис был вне себя: его возмущало бедственное положение королевы, то тут, то там его взор встречал все новые следы нищеты.

— Вы любуетесь окружающей меня роскошью? — спросила королева Генриетта, окидывая комнату грустным взглядом.

— Прошу прощения у вашего величества, — отвечал Арамис, — но я не могу скрыть своего негодования, видя, как при французском дворе обходятся с дочерью Генриха Четвертого.

— Ваш друг не военный? — спросила королева у лорда Винтера.

— Это аббат д'Эрбле, — отвечал тот.

Арамис покраснел.

— Ваше величество, — сказал он, — я аббат, это верно, но не по своей склонности. Я никогда не чувствовал призвания к рясе. Моя сутана держится только на одной пуговице, и я всегда рад стать снова мушкетером. Сегодня утром, не зная, что мне предстоит честь представиться вашему величеству, я вырядился в это платье, но тем не менее ваше величество найдет во мне человека, который, как самый преданный слуга, исполнит любое ваше приказание.

— Шевалье д'Эрбле, — заметил лорд Винтер, — один из тех доблестных мушкетеров его величества короля Людовика Тринадцатого, о которых я рассказывал вашему величеству. А это благородный граф де Ла Фер, — продолжал лорд Винтер, обернувшись к Атосу, — высокая репутация которого хорошо известна вашему величеству.

— Господа, — сказала королева, — несколько лет тому назад у меня было дворянство, армия и казна; по одному моему знаку все это было готово к моим услугам. Вы, вероятно, поражены тем, что меня окружает теперь. Чтобы привести в исполнение план, который должен спасти мне жизнь, у меня есть только лорд Винтер, с которым нас связывает двадцатилетняя дружба, — и вы, господа, которых я вижу в первый раз и знаю только как своих соотечественников.

— Этого достаточно, — сказал Атос с глубоким поклоном, — если жизнь трех людей может спасти вашу.

— Благодарю вас, господа, — сказала королева. — Вот письмо, которое король прислал мне с лордом Винтером. Читайте.

Атос и Арамис стали отказываться.

— Читайте, — повторила королева.

Атос стал читать вслух уже известное нам письмо, в котором Карл спрашивал, будет ли ему предоставлено убежище во Франции.

— Ну и что же? — спросил Атос, дочитав письмо.

— Ну и он отказал, — сказала королева.

Друзья обменялись презрительной усмешкой.

— А теперь, сударыня, что надо сделать? — спросил Атос.

— Значит, вы испытываете сожаление к моим бедствиям? — сказала королева растроганно.

— Я имею честь просить ваше величество указать мне и господину д'Эрбле, чем мы можем послужить вам; мы готовы.

— Ах, у вас действительно благородное сердце! — горячо воскликнула королева, а лорд Винтер посмотрел на нее, как бы желая сказать: «Разве я не ручался за них?»

— Ну а вы, сударь? — спросила королева у Арамиса.

— А я, сударыня, — ответил тот, — я всегда без единого вопроса последую за графом всюду, куда он пойдет, даже на смерть; но если дело коснется службы вашему величеству, то, — прибавил он, глядя на королеву с юношеским жаром, — я постараюсь обогнать графа.

— Итак, господа, — сказала королева, — если вы согласны оказать услугу несчастной королеве, покинутой всем миром, вот что надо сделать. Король сейчас один, если не считать нескольких дворян, которых он каждый день боится потерять; он окружен шотландцами, которым не доверяет, хотя он сам шотландец. С тех пор как лорд Винтер его покинул, я умираю от страха. Может быть, я прошу у вас слишком многого, тем более что не имею никакого права просить. Но молю вас, поезжайте в Англию, проберитесь к королю, будьте его друзьями, охраняйте его, держитесь около него во время битвы, следуйте за ним в дом, где он живет и где ежечасно строятся козни, более опасные, чем пули и мечи, — и взамен этой жертвы, которую вы мне принесете, я обещаю не награду, — нет, это слово может оскорбить вас, — я обещаю любить вас как сестра и оказывать вам предпочтение перед всеми другими, кроме моего мужа и детей, клянусь в этом!..

И королева медленно и торжественно подняла глаза к небу.

— Ваше величество, — спросил Атос, — когда нам отправляться?

— Значит, вы согласны! — радостно воскликнула королева.

— Да, ваше величество. Мы принадлежим вам душой и телом. Но только ваше величество слишком милостивы, обещая нам дружбу, которой мы не заслуживаем.

— О, — воскликнула королева, тронутая до слез. — Вот первый проблеск радости и надежды за последние пять лет. Спасите моего мужа, спасите короля, и хотя вас не соблазняет земная награда за такой прекрасный поступок, позвольте мне надеяться, что я еще увижу вас и смогу лично отблагодарить. Нет ли у вас каких-нибудь пожеланий? Отныне я ваш друг, и так как вы займетесь моими делами, то я должна позаботиться о ваших.

— Я могу только просить ваше величество молиться за нас, — отвечал Атос.

— А я, — сказал Арамис, — одинок, и мне некому больше служить, как вашему величеству.

Королева дала им поцеловать свою руку, а затем тихо сказала лорду Винтеру:

— Если у вас не хватит денег, милорд, то не задумывайтесь ни минуты, сломайте оправу драгоценностей, которые я вам дала, выньте камни и продайте их какому-нибудь ростовщику. Вы получите за них пятьдесят или шестьдесят тысяч ливров. Истратьте их, если будет нужно. Благородные люди должны быть обставлены так, как они того заслуживают, то есть по-королевски.

У королевы было приготовлено два письма: одно — написанное ею, а другое — ее дочерью Генриеттой. Оба письма были адресованы королю Карлу.

Одно письмо она дала Атосу, другое Арамису, чтобы каждому было с чем представиться королю, если обстоятельства их разлучат, Затем все трое вышли.

Сойдя вниз, лорд Винтер остановился.

— Идите, господа, в свою сторону, — сказал он, — я пойду в свою, чтобы не возбуждать подозрений, а вечером в девять часов встретимся у ворот Сен-Дени. Мы поедем на моих лошадях, а когда они выбьются из сил, — на почтовых. Еще раз благодарю вас, дорогие друзья, от своего имени и от имени королевы.

Они пожали друг другу руки. Лорд Винтер отправился домой по улице Сент-Оноре, Арамис и Атос пошли вместе.

— Ну что, — сказал Арамис, когда они остались одни, — что вы скажете об этом деле, дорогой граф?

— Дело скверное, — отвечал Атос, — очень скверное, — Но вы взялись за него с жаром.

— Как и всегда взялся бы за любое благородное дело, дорогой д'Эрбле.

Короли сильны дворянством, но и дворяне сильны при королях. Будем поддерживать королевскую власть, этим мы поддерживаем самих себя.

— Нас там убьют, — сказал Арамис. — Я ненавижу англичан, они грубы, как и все люди, пьющие пиво.

— Разве лучше остаться здесь, — возразил Атос, — и отправиться в Бастилию или в казематы Венсенской крепости за содействие побегу герцога Бофора? Право, Арамис, нам жалеть нечего, уверяю вас. Мы избегнем тюрьмы и поступим как герои; выбор нетруден.

— Это верно. Но в каждом деле, мой дорогой, надо начинать с вопроса, очень глупого, я это знаю, по неизбежного: есть ли у вас деньги?

— Около сотни пистолей, которые прислал мой арендатор накануне нашего отъезда из Бражелона; из них мне половину надо оставить Раулю: молодой дворянин должен жить достойным образом. Значит, у меня около пятидесяти пистолей. А у вас?

— У меня? Я уверен, что если выверну все карманы и обшарю все ящики, то не найду и десяти луидоров. Счастье, что лорд Винтер богат.

— Лорд Винтер в настоящее время разорен, так как его доходы получает Кромвель.

— Вот когда барон Портос пригодился бы, — заметил Арамис.

— Вот когда пожалеешь, что д'Артаньян не с нами, — сказал Атос.

— Какой толстый кошелек!

— Какая доблестная шпага!

— Соблазним их!

— Нет, Арамис, эта тайна принадлежит не нам. Поверьте мне, мы не должны никого посвящать в нее. Кроме того, поступив так, мы показали бы, что не полагаемся на свои силы. Пожалеем про себя, но не будем об этом говорить вслух.

— Вы правы. Чем вы займетесь до вечера? Мне-то придется похлопотать надо отложить два дела.

— А можно отложить эти два дела?

— Черт возьми, приходится!

— Какие же это дела?

— Во-первых, нанести удар шпагой коадъютору, которого я встретил вчера у госпожи Рамбулье и который вздумал разговаривать со мной каким-то странным тоном.

— Фи, ссора между духовными лицами! Дуэль между союзниками!

— Что делать, дорогой граф! Он забияка, и я тоже; он вечно вертится у дамских юбок, я тоже; ряса тяготит его; и мне, признаться, она надоела.

Иногда мне даже кажется, что он Арамис, а я коадъютор, так много между нами сходства. Этот Созий мне надоел, он вечно заслоняет меня. К тому же он бестолковый человек и погубит наше дело. Я убежден, что если бы я дал ему такую же оплеуху, как сегодня утром тому горожанину, что забрызгал меня, это сильно бы изменило состояние дел.

— А я, дорогой Арамис, — спокойно ответил Атос, — думаю, что это изменило бы только состояние лица господина де Репа. Поэтому послушайте меня, оставим все, как оно есть; да теперь ни вы, ни он не принадлежите более самим себе: вы принадлежите английской королеве, а он — Фронде.

Итак, если второе дело, которое вы должны отложить, не важнее первого…

— О, второе дело очень важное.

— В таком случае выполняйте его сейчас.

— К несчастью, не в моей власти выполнить его, когда мне хотелось бы.

Оно назначено на вечер, попозже.

— А, понимаю, — сказал Атос с улыбкой, — в полночь?

— Почти.

— Что же делать, дорогой друг, это дело из таких, которые можно отложить, и вы его отложите, тем более что по возвращении у вас будет достаточное оправдание…

— Да, если я вернусь.

— А если не вернетесь, то не все ли вам равно? Будьте же благоразумным, Арамис. Вам уже не двадцать лет, друг мой.

— К великому моему сожалению. О, если бы мне было только двадцать лет!

— Да, — произнес Атос, — сколько глупостей вы бы тогда еще наделали!

Однако нам пора расстаться. Мне надо еще сделать два визита и написать письмо. Зайдите за мной в восемь часов, а лучше давайте поужинаем вместе в семь?

— Отлично, — сказал Арамис. — Мне надо сделать двадцать визитов и написать столько же писем.

На этом они расстались. Атос нанес визит госпоже де Вандом, расписался в числе посетителей у герцогини де Шеврез и написал д'Артаньяну следующее письмо:

«Дорогой друг, я уезжаю с Арамисом по важному делу. Хотел бы проститься с вами, но не имею времени. Помните, я пишу вам, чтобы еще раз подтвердить вам свою любовь.

Рауль поехал в Блуа и ничего не знает о моем отъезде; присматривайте за ним в мое отсутствие, сколько можете, и если в течение трех месяцев от меня не будет известий, то скажите ему, чтобы он вскрыл запечатанный пакет на его имя, который он найдет в Блуа в моей бронзовой шкатулке.

Посылаю вам ключ от нее.

Обнимите Портоса от имени Арамиса и моего. До свиданья, а может быть, прощайте».

Письмо это он послал с Блезуа.

В условленный час Арамис явился. Он был одет для дороги, со шпагой на боку — той старой шпагой, которую он так часто обнажал и которую теперь особенно стремился обнажить.

— Вот что, — сказал он, — я думаю, напрасно мы уезжаем так, не оставив хоть несколько прощальных строк Портосу и д'Артаньяну.

— Все уже сделано, дорогой друг, — ответил Атос, — я подумал об этом и простился с ними за вас и за себя.

— Вы удивительный человек, дорогой граф, — воскликнул Арамис, — вы ничего не забываете!

— Ну что, вы примирились с вашим путешествием?

— Вполне, и теперь, обдумав все, я даже рад, что покидаю Париж на это время.

— И я тоже, — сказал Атос. — Я только жалею, что не мог обнять д'Артаньяна, но этот дьявол хитер и, наверное, догадался бы о наших планах.

Они кончали ужинать, когда вернулся Блезуа.

— Сударь, вот ответ от господина д'Артаньяна, — сказал он.

— Но ведь я не просил ответа, дурак, — возразил Атос.

— Я и не ждал ответа, но он велел меня вернуть и вручил мне вот это.

С этими словами Блезуа подал маленький, туго набитый, звенящий кожаный мешочек.

Атос раскрыл его и сначала вынул оттуда следующую записку:

«Дорогой граф!

Лишние деньги в путешествии не помешают, в особенности если путешествие затевается месяца на три. Вспомнив наши прежние тяжелые времена, посылаю вам половину моих наличных денег: это на тех, что мне удалось вытянуть у Мазарини, поэтому умоляю вас, не тратьте их на какое-нибудь уж очень дрянное дело.

Я никак не верю тому, чтобы мы могли вовсе больше не увидеться. С вашим сердцем и вашей шпагой пройдешь везде. Поэтому до свиданья, а не прощайте. Рауля я полюбил с первой встречи, как родного сына. Тем не менее искренне молю небо, чтобы мне не пришлось стать ему отцом, хотя я и гордился бы таким сыном».

Ваш д'Артаньян
«Р.S. Само собой разумеется, что пятьдесят луидоров, которые я вам посылаю, предназначаются как вам, так и Арамису, как Арамису, так и вам».

Атос улыбнулся, и его красивые глаза затуманились слезой. Значит, д'Артаньян, которого он всегда любил, любит его по-прежнему, хотя и стал мазаринистом!

— Честное слово, тут пятьдесят луидоров, — сказал Арамис, высыпая деньги из кошелька на стол, — и все с портретом Людовика Тринадцатого!

Что вы намерены с ними делать, граф, оставите или отошлете обратно?

— Конечно, оставлю, Арамис. Даже если б я не нуждайся в деньгах, и то оставил бы их. Что предлагается от чистого сердца, надо принимать с чистым сердцем. Возьмите себе двадцать пять, а остальные двадцать пять дайте мне.

— Отлично. Я очень рад, что вы одного мнения со мной Ну что же, в дорогу?

— Хоть сейчас, если желаете. Но разве вы не берете с собой слугу?

— Нет, этот дуралей Базен имел глупость, как вы знаете, сделаться причетником в соборе и теперь не может отлучиться.

— Хорошо, вы возьмете Блезуа, который мне не нужен, так как у меня есть Гримо.

— Охотно, — ответил Арамис В эту минуту Гримо появился на порою.

— Готово, — произнес он со своей обычной краткостью.

— Итак, едем, — сказал Атос.

Лошади были действительно уже оседланы, слуги тоже готовы были тронуться в путь.

На углу набережной они повстречали запыхавшегося Базена.

— Ах, сударь, — воскликнул он, — слава богу, что я поспел вовремя.

— В чем дело?

— Господин Портос только что был у вас и оставил вам вот это, сказав, что надо передать вам спешно и непременно до вашего отъезда.

— Хорошо, — сказал Арамис, принимая от Базена кошелек. — Что же это такое?

— Подождите, господин аббат, у меня есть письмо.

— Я уже сказал тебе, что если ты еще раз назовешь меня иначе, чем шевалье, я тебе все кости переломаю! Давай письмо!

— Как же вы будете читать? — спросил Атос. — Ведь здесь темно, как в погребе.

— Сейчас, — сказал на это Базен и, вынув огниво, зажег витой огарок, которым зажигал свечи в соборе.

Арамис распечатал письмо и прочел:

«Дорогой д'Эрбле!

Я узнал от д'Артаньяна, передавшего мне привет от вас и от графа де Ла Фер, что вы отправляетесь в экспедицию, которая продолжится месяца два или три. Так как я знаю, что вы не любите просить у друзей, то предлагаю вам сам. Вот двести пистолей, которыми вы можете располагать и которые вы возвратите, когда вам будет угодно. Не бойтесь стеснить меня: если мне понадобятся деньги, я могу послать за ними в любой из моих замков. В одном Брасье у меня лежит двадцать тысяч ливров золотом. Поэтому если я не посылаю вам больше, то только из опасения, что большую сумму вы откажетесь принять. Обращаюсь к вам потому, что, как вы знаете, я немного робею невольно перед графом де Ла Фер, хотя люблю его от всего сердца. То, что я предлагаю вам, само собой разумеется, я предлагаю и ему».

Преданный вам, в чем, надеюсь, вы не сомневаетесь,
дю Валлон де Брасье де Пьерфон.
— Ну, — промолвил Арамис, — что вы на это скажете?

— Я скажу, дорогой д'Эрбле, что было бы почти грешно сомневаться в провидении, имея таких друзей.

— Итак?

— Итак, разделим пистоли Портоса, как мы разделили уже луидоры д'Артаньяна.

Дележ был произведен при свете витой свечки Базена, и оба друга отправились дальше.

Через четверть часа они были у ворот Сен-Дени, где лорд Винтер уже ожидал их.

XLVI

ГДЕ ПОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ПЕРВЫЙ ПОРЫВ — ВСЕГДА ПРАВИЛЬНЫЙ
Трое друзей поехали по Пикардийской дороге, хорошо им знакомой и вызвавшей у Атоса и Арамиса немало ярких воспоминаний из времен их молодости.

— Если бы Мушкетон был с нами, — сказал Атос, когда они достигли того места, где у них был спор с каменщиками, — как бы он задрожал, проезжая здесь. Вы помните, Арамис? Ведь это здесь он получил знаменитую пулю.

— Честное слово, я не осудил бы его, — отвечал Арамис, — меня самого дрожь пробирает при этом воспоминании; посмотрите, вон за тем деревом место, где я думал, что мне пришел конец.

Поехали дальше.

Скоро и Гримо кое-что припомнил. Когда проезжали мимо той гостиницы, где когда-то они вместе со своим господином учинили такой великолепный разгром, Гримо подъехал к Атосу и, указывая на отдушину погреба, сказал:

— Колбасы!

Атос рассмеялся. Собственная юношеская проделка показалась ему теперь такой же забавной, как если бы ему рассказали о чужой.

Проведя в пути два дня и ночь, под вечер, при великолепной погоде, прибыли они в Булонь, в те времена почти пустынный город, расположенный весь на возвышенности; того, что называется теперь «нижним городом», еще не существовало. Булонь была мощной крепостью.

— Господа, — сказал лорд Винтер, когда они подъехали к воротам, поступим так же, как в Париже: въедем порознь, чтобы не возбуждать подозрений. Я знаю здесь один трактир; он мало посещается, и хозяин его предал мне всей душой. Туда я и направлюсь, там должны быть для меня письма, а вы поезжайте в любую гостиницу, — например, в гостиницу «Шпаги Великого Генриха». Отдохните и через два часа будьте на пристани; наше судно, наверное, нас ожидает.

Так и порешили. Винтер продолжал свой путь вдоль наружного вала, чтобы въехать в город через другие ворота, оба же друга въехали в те ворота, перед которыми они находились. Проехав шагов двести, они увидели гостиницу, о которой говорил Винтер.

Лошадей покормили, не расседлывая; слуги сели ужинать, так как было уже поздно; господа, торопившиеся на судно, велели им прийти на пристань,запретив разговаривать с кем бы то ни было. Это запрещение касалось, конечно, только Блезуа, потому что для Гримо оно уже давно стало излишним.

Атос и Арамис направились в гавань. Их запыленная одежда, а также известная непринужденность в манерах и движениях, по которой всегда можно отличить людей, привыкших к путешествиям, привлекли внимание нескольких гуляющих. На одного из них, по-видимому, появление Арамиса и Атоса произвело особенно сильное впечатление.

Этот человек, на которого и они обратили внимание — по тем же причинам, по каким их самих замечали другие, одиноко ходил взад и вперед по дамбе. Увидя их, он уже не спускал с них глаз и, видимо, горел желанием заговорить с ними. Он был молод и бледен, с очень светлыми глазами, которые, как глаза тигра, меняли цвет в зависимости от того, на кого взирали; его походка, несмотря на медленность и неуверенность при поворотах, была тверда и смела; одет он был во все черное и довольно ловко носил длинную шпагу.

Выйдя на дамбу, Атос и Арамис остановились посмотреть на небольшую лодку, вполне снаряженную и привязанную к свае.

— Это, без сомнения, наша, — сказал Атос.

— Да — отвечал Арамис, — а вон то судно готовится к отплытию и, вероятно, отвезет нас по назначению. Только бы лорд Винтер не заставил себя ждать. Здесь оставаться совсем не весело: не видно ни одной женщины.

— Тише, — произнес Атос, — нас слушают.

Действительно, бледный молодой человек, который уже несколько раз проходил мимо двоих друзей, пока они рассматривали лодку, услышав имя лорда Винтера, остановился. Правда, это могло быть случайностью, так как лицо его сохраняло полное равнодушие.

— Господа, — обратился он к ним, поклонившись очень вежливо и непринужденно, — простите мне мое любопытство, но вы, кажется, приехали из Парижа или, во всяком случае, не здешние?

— Да, мы из Парижа, сударь, — ответил Атос так же вежливо. — Чем могу служить?

— Не будете ли вы так добры сказать мне, сударь, — продолжал молодой человек, — правда ли, что кардинал Мазарини уже больше не министр?

— Вот странный вопрос, — произнес Арамис.

— Он и министр и не министр, — отвечал Атос. — Половина Франции старается его прогнать, но разными интригами и обещаниями он привлек на свою сторону другую половину; это может продолжаться очень долго, как вы сами понимаете.

— Итак, сударь, — сказал незнакомец, — он не бежал и не находится в тюрьме?

— Нет, по крайней мере, в настоящее время.

— Крайне вам признателен, господа, за вашу любезность, — произнес молодой человек, отходя.

— Что вы скажете об этом допросчике? — спросил Арамис.

— Я скажу, что это либо скучающий провинциал, либо шпион, собирающий сведения.

— И вы так отвечали ему?

— Я не имел основания поступить иначе. Он был вежлив со мной, и я был вежлив с ним.

— Но все же, если это шпион…

— Что же может сделать шпион? Теперь не времена Ришелье, когда по одному подозрению запирались гавани.

— Все-таки вы напрасно так отвечали ему, — сказал Арамис, провожая глазами молодого человека, фигура которого понемногу скрывалась за дюнами.

— А вы, — возразил Атос, — забываете, что сами поступили еще более неосторожно, произнеся имя лорда Винтера. Разве вы не заметили, что этот молодой человек остановился имение тогда, когда услышал его имя?

— Тем более следовало предложить ему идти своей дорогой, когда он обратился к вам.

— То есть затеять ссору? Я опасаюсь ссор, когда меня где-нибудь ждут, — ведь и ссора может меня задержать. Кроме того, давайте-ка я вам кое в чем признаюсь: мне самому хотелось рассмотреть молодого человека поближе.

— Для чего?

— Арамис, вы будете смеяться надо мной, Арамис, вы скажете, что я вечно твержу одно и то же, что мне мерещится со страху…

— Но в чем же дело?

— На кого похож этот молодой человек?

— С какой стороны? С хорошей или с дурной? — спросил, смеясь, Арамис.

— С дурной и настолько, насколько мужчина может иметь сходство с женщиной.

— А, черт возьми! — воскликнул Арамис. — Вы заставляете меня призадуматься. Нет, конечно, дорогой друг, вам не мерещится, и я сам вижу, что вы правы. Этот тонкий впалый рот, эти глаза, которые словно повинуются только рассудку, а не сердцу… Это какой-нибудь ублюдок миледи.

— Вы смеетесь, Арамис?

— Просто по привычке. Ибо, клянусь вам, я не более вашего хотел бы встретить этого змееныша на нашей дороге.

— Вот и Винтер! — воскликнул Атос.

— Отлично. Теперь недостает только наших лакеев, они что-то запаздывают, — заметил Арамис.

— Нет, — возразил Атос, — я уже вижу их. Они идут в двадцати шагах позади милорда. Я узнал Гримо по его длинным ногам и задранной вверх голове. Тони несет наши карабины.

— Значит, мы отплываем в ночь? — спросил Арамис, оглядываясь на запад, где от солнца оставалось уже только золотистое облачко, понемногу таявшее в море.

— Вероятно, — отвечал Атос.

— Вот дьявол, — произнес Арамис, — я и днем-то недолюбливаю море, а ночью тем более. Этот шум волн, рев ветра, ужасная качка… Признаюсь, я предпочел бы сидеть сейчас в монастыре в Нуази.

Атос улыбнулся своей печальной улыбкой, думая, очевидно, совсем о другом, и направился навстречу лорду Винтеру.

Арамис последовал за ним.

— Что же с вашим другом? — спросил Арамис. — Он похож на одного из тех грешников в дантовском аду, которым сатана свернул шеи и которые смотрят на свои пятки. Какого черта он все оглядывается?

Заметив их тоже, лорд Винтер ускорил шаг и подошел к ним с необычайной поспешностью.

— Что с вами, милорд? — спросил Атос. — Отчего вы так запыхались?

— Нет, ничего, — отвечал лорд Винтер, — только когда я проходил мимо дюн, мне показалось…

Он опять оглянулся. Атос посмотрел на Арамиса.

— Однако едемте, — воскликнул лорд Винтер, — едемте, лодка, вероятно, уже ожидает нас, а вот и наше судно стоит на якоре. Видите вы его? Я хотел бы уже быть на борту.

Он опять оглянулся.

— Вы забыли что-нибудь? — спросил Арамис.

— Нет, я просто озабочен.

— Он видел его, — шепнул Арамису Атос.

Тем временем они подошли к лестнице, у которой стояла лодка. Лорд Винтер велел сначала сойти слугам с оружием и носильщикам с багажом, а уж затем стал спускаться сам.

В эту минуту Атос заметил человека, который шел по берегу параллельно дамбе и спешил к противоположному концу гавани, расположенному шагах в двадцати от них, как будто намереваясь оттуда следить за их отъездом.

Хотя уже стемнело, Атосу все же показалось, что это тот самый человек, который обращался к нему с вопросами.

«Ого, — подумал он про себя, — уж не шпион ли это в самом деле и не собирается ли он помешать нашему отъезду?»

— Видимо, он замышляет что-то против нас, — сказал Атос. — Мы все-таки отчалим, а когда будем в открытом море, пусть пожалует к нам.

С этими словами Атос вскочил в лодку, которая сразу отошла от причала и стала быстро удаляться под ударами весел четырех сильных гребцов.

Молодой человек между тем продолжал идти по берегу, немного обгоняя лодку. Она должна была пройти по узкому проходу между концом дамбы, где находился только что засветившийся маяк, и скалой, торчавшей на берегу.

Издали они видели, как молодой человек взбирался на эту скалу, чтобы оказаться над лодкой, когда она будет проходить мимо.

— Решительно, этот молодой человек — шпион, — сказал Арамис Атосу.

— Какой молодой человек? — спросил лорд Винтер, оборачиваясь к ним.

— Да тот, который все ходил сзади, заговорил с нами и теперь ожидает нас вон там. Вы видите?

Лорд Винтер посмотрел в ту сторону, куда указывал Арамис. Маяк ярко освещал проход, по которому они плыли, нависавшую скалу и на ней фигуру молодого человека, стоявшего с обнаженной головой и скрещенными руками.

— Это он! — воскликнул лорд Винтер, хватая Атоса за руку. — Это он!

Мне уже раньше показалось, что я узнал его, и я не ошибся.

— Кто он? — спросил Арамис.

— Сын миледи, — отвечал Атос.

— Монах! — воскликнул Гримо.

Молодой человек услышал эти слова. Можно было подумать, что он хочет броситься вниз, до того он свесился со скалы.

— Да, это я, дядюшка! — крикнул он. — Я, сын миледи! Я, монах! Я, секретарь и друг Кромвеля! И я знаю теперь вас и ваших спутников!

В лодке было три человека безусловно храбрых, в мужестве которых никто бы не усомнился. Но все же, услышав этот голос, увидев это лицо, они почувствовали, как дрожь пробежала по их спинам. А у Гримо волосы поднялись дыбом и обильный пот выступил на лбу.

— Ага, — сказал Арамис, — так это племянник, это монах, сын миледи, как он сам говорит!

— Увы, да, — прошептал лорд Винтер.

— Хорошо, подождите, — сказал Арамис.

И с ужасным хладнокровием, появлявшимся у него в решительные минуты, он взял один из мушкетов, что держал Тони, зарядил его и прицелился в человека, стоявшего на скале, подобно ангелу тьмы.

— Стреляйте! — крикнул Гримо вне себя.

Атос схватил дуло карабина и не дал выстрелить.

— Черт бы вас побрал! — вскричал Арамис. — Я так хорошо в него прицелился. Я всадил бы ему пулю прямо в грудь.

— Довольно того, что мы убили мать, — глухо произнес Атос.

— Его мать была негодяйка, причинившая зло всем нам и нашим близким.

— Да, но сын ничего нам не сделал.

Гримо, привставший было, чтобы увидеть результат выстрела, махнул рукой и в отчаянье опустился на скамью.

Молодой человек разразился хохотом.

— А, так это вы! — крикнул он. — Это вы, теперь-то я вас знаю!

Его резкий смех и грозные слова пронеслись над лодкой и, унесенные ветром, замерли в отдаленье.

Арамис содрогнулся.

— Спокойствие, — сказал Атос. — Что за черт! Или мы перестали быть мужчинами?

— Ну нет, — возразил Арамис, — только ведь это истинный демон. Спросите дядю, не был ли я прав, собираясь освободить его от такого милого племянника?

Винтер ответил только вздохом.

— Все было бы кончено, — продолжал Арамис. — Право, Атос, я боюсь, что из-за вашего благоразумия я сделал порядочную глупость.

Атос взял лорда Винтера под руку и, стараясь переменить разговор, спросил:

— Когда мы прибудем в Англию?

Но лорд Винтер не расслышал его слов и ничего не ответил.

— Послушайте, Атос, — сказал Арамис, — может быть, еще не поздно?

Смотрите, он все еще там.

Атос нехотя обернулся: ему, очевидно, было тягостно смотреть на этого молодого человека. Действительно, тот все еще стоял на скале, озаренный светом маяка.

— Но что он делает в Булони? — спросил рассудительный Атос, всегда доискивавшийся причин и мало заботившийся о следствиях.

— Он следил за мной, он следил за мной, — сказал лорд Винтер, на этот раз услышав слова Атоса, так как они совпали с его мыслями.

— Если бы он следил за вами, мой друг, — возразил Атос, — он знал бы о нашем отъезде; а, по всей вероятности, он, напротив, явился сюда раньше нас.

— Ну, тогда я ничего не понимаю! — произнес англичанин, качая головой, как человек, считающий бесполезной борьбу с сверхъестественными силами.

— Положительно, Арамис, — сказал Атос, — мне кажется, что я напрасно удержал вас.

— Молчите, — сказал Арамис, — я бы заплакал сейчас, если бы умел.

Гримо что-то глухо ворчал, словно разъяренный зверь.

В это время их окликнули с судна. Лоцман, сидевший у руля, ответил, и лодка подошла к шлюпу.

В одну минуту пассажиры, их слуги и багаж были на борту. Капитан ждал только их прибытия, чтобы отойти. Едва они вступили на палубу, как судно снялось с якоря и направилось в Гастингс, где им предстояло высадиться.

В эту минуту три друга невольно еще раз оглянулись на скалу, на которой по-прежнему виднелась грозная тень.

Затем, в ночной тишине, до них долетел угрожающий голос:

— До свиданья, господа, увидимся в Англии!

XLVII

МЕССА ПО СЛУЧАЮ ПОБЕДЫ ПРИ ЛАНСЕ
То оживление, которое королева Генриетта заметила во дворце и причину которого она тщетно пыталась разгадать, было вызвано ланской победой.

Вестником этой победы принц Конде послал герцога Шатильона, немало ей содействовавшего; ему же было поручено развесить под сводами собора Богоматери двадцать два знамени, взятых у лотарингцев и испанцев.

Известие это имело самое важное значение: борьба с парламентом разрешалась в пользу двора. Вводя без соблюдения должной формы налоги, вызывавшие протест парламента, правительство заявляло, что они необходимы для поддержания чести Франции, и сулило победы над неприятелем. А так как после битвы при Нордлингене не случалось ничего, кроме неудач, то парламенту легко было требовать объяснений у Мазарини по поводу этих побед, вечно обещаемых и все откладываемых на будущее. Но на этот раз ожидания сбылись, был одержан успех, и успех полный. Поэтому всем было ясно, что двор празднует двойную победу: победу над внешним врагом и победу над врагами внутренними. Даже юный король, получив это известие, воскликнул:

— Ага, господа парламентские советники, послушаем, что вы скажете теперь!

За эти слова королева прижала к сердцу своего царственного сына, высокомерный и своевольный нрав которого так хорошо соответствовал ее собственному.

В тот же вечер был созван совет, на который пригласили: маршала де Ла Мельере и г-на де Вильруа, потому что они были мазаринистами; Шавиньи и Сегье, потому что они ненавидели парламент, а также Гито и Коменжа, потому что они были преданы королеве.

Что было решено на этом совете, осталось тайной. Узнали только, что в ближайшее воскресенье в соборе Богоматери состоится торжественная месса по случаю победы при Лансе.

Поэтому в следующее воскресенье парижане проснулись в веселом настроении. Благодарственная месса в те времена была большим событием; тогда не злоупотребляли такими торжественными церемониями, и они производили подобающее впечатление. Даже солнце, казалось, принимало участие в торжестве; оно ослепительно сверкало, золотя мрачные башни собора, уже переполненного огромными толпами народа. Самые темные улицы старого города приняли праздничный вид, и вдоль набережных вытянулись длинные вереницы горожан, ремесленников, женщин и детей, направляющихся в собор Богоматери, подобно реке, текущей вспять к своим истокам.

Лавки были пусты, дома заперты. Всякому хотелось посмотреть на молодого короля, на его мать и на пресловутого кардинала Мазарини, которого все до того ненавидели, что никто не хотел лишить себя случая на него полюбоваться.

Полнейшая свобода царила среди этой бесчисленной народной массы. Всякие мнения высказывались открыто, и, если можно так выразиться, в народе трезвонили о бунте, а тысячи колоколов со всех церквей трезвонили о мессе. Порядок в городе поддерживался самими горожанами. Ничьи угрозы не мешали единодушному проявлению всеобщей ненависти и не замораживали брань на устах.

Все же около восьми часов утра полк гвардии королевы, под командой Гито и его помощника и племянника Коменжа, с трубачами и барабанщиками впереди, стал развертываться между Пале-Роялем и собором. Горожане, всегда падкие до военной музыки и блестящих мундиров, спокойно смотрели на этот маневр.

Фрике нарядился в этот день по-праздничному, и под предлогом флюса, которым он мгновенно обзавелся, засунув за щеку бесчисленное количество вишневых косточек, получил от своего начальника Базена отпуск на целый день. Сначала Базен ему отказал: он был не в духе, во-первых, оттого, что Арамис уехал, не сказав ему куда, затем потому, что был вынужден прислуживать на мессе по случаю победы, которой он сам никак не мог радоваться. Базен, как мы знаем, был фрондер, и если бы при подобном торжестве причетник мог отлучиться, как простой мальчик из хора, то Базен, конечно, обратился бы к архиепископу с той же просьбой, с какой обратился к нему Фрике. Итак, сначала он отказал наотрез. Но тогда, на глазах у Базена, опухоль Фрике так выросла в объеме, что стала угрожать чести всего хора, который был бы, несомненно, опозорен таким уродством. Базен в конце концов, хотя и ворча, уступил. Едва выйдя из собора, Фрике выплюнул всю свою опухоль и сделал в сторону Базена один из тех жестов, которые обеспечивают за парижскими мальчишками превосходство над мальчишками всего мира. Он, понятно, освободился и от своих обязанностей в трактире под предлогом, что ему надо прислуживать на мессе в соборе.

Итак, Фрике был свободен, и, как мы уже сказали, он нарядился в самое роскошное свое платье. Главным украшением его особы была шапка, один из тех не поддающихся описанию колпаков, которые представляют нечто среднее между средневековым беретом и шляпой времен Людовика XIII. Этот замечательный головной убор смастерила ему мать: по прихоти ли или за нехваткой одинаковой ткани, она мало заботилась о подборе красок; и потому это чудо шляпочного искусства XVII века было с одной стороны желтое с зеленым, а с другой — белое с красным. Но Фрике, вообще любивший разнообразие в тонах, только гордился этим.

Отделавшись от Базена, Фрике бегом направился к Пале-Роялю и прибежал туда как раз в ту минуту, когда из ворот дворца выходил гвардейский полк. Так как Фрике явился сюда для того, чтобы насладиться зрелищем и послушать музыку, то он сейчас же присоединился к музыкантам и начал маршировать рядом с ними, сначала изображая барабанный бой с помощью двух грифельных досок, затем подражая губами звукам трубы с искусством, которое не раз доставляло ему похвалу любителей подражательной музыки.

Этого развлечения хватило от заставы Сержантов до Соборной площади, и Фрике все время испытывал истинное наслаждение. Но когда полк пришел на место и роты вошли в Старый город и, развернувшись, построились до самого конца улицы Святого Христофора, вблизи улицы Кокатри, где жил советник Брусель, Фрике вспомнил, что он еще не завтракал, и задумался над тем, куда бы ему направить свои стопы для выполнения этого важного акта в программе дня. По зрелом размышлении он решил поесть за счет советника Бруселя.

Поэтому он пустился бегом, запыхавшись прибежал к дому советника и стал стучать в дверь.

Ему отворила его мать, старая служанка Бруселя.

— Что тебе надо, бездельник, — спросила она, — и почему ты не в соборе?

— Я был там, мамаша Наннета, — ответил Фрике, — но я видел, что там происходят вещи, о которых следовало бы предупредить господина Бруселя.

И с разрешения господина Базена — вы ведь знаете господина Базена, нашего причетника? — я пришел сюда, чтобы поговорить с господином Бруселем.

— Что же ты хочешь сказать господину Бруселю, обезьяна?

— Я хочу поговорить с ним лично.

— Этого нельзя: он работает.

— Ну, я подожду, — сказал Фрике, которого это устраивало тем лучше, что он знал, как использовать свое время.

С этими словами он быстро поднялся по ступеням крыльца, обогнав Наннету.

— Что ж тебе надо наконец от господина Бруселя? — спросила она.

— Я хочу сказать ему, — отвечал ей Фрике, крича во всю глотку, — что с той стороны идет целый гвардейский волк. А так как все говорят, что двор настроен против господина Бруселя, то я пришел предупредить, чтобы он был настороже.

Брусель услышал слова юного плута и, растроганный таким усердием, спустился в нижний этаж; он действительно работал у себя в кабинете, во втором этаже.

— Мой друг, — сказал он, — что нам за дело до гвардейского полка? Ты, верно, с ума сошел, что поднял такой переполох? Разве ты не знаешь, что эти господа всегда так делают и что по пути короля всегда выстраивают рядами этот полк?

Фрике изобразил на своем лице удивление и начал мять в руках свою шапку.

— Ничего нет удивительного, что вы это знаете, господин Брусель, вам ведь известно все, — сказал он, — но я, клянусь богом, ничего не знал и думал услужить вам. Не сердитесь на меня за это, господин Брусель.

— Напротив, мой милый, напротив, твое усердие мне нравится. Наннета, — обратился Брусель к служанке, — достаньте-ка абрикосы, которые прислала нам госпожа де Лонгвиль из Нуази, и дайте полдюжины вашему сыну вместе с краюхой свежего хлеба.

— Ах, благодарю вас, — воскликнул Фрике, — благодарю вас. Я как раз очень люблю абрикосы.

Брусель прошел к своей жене и попросил подать ему завтрак. Было половина десятого. Советник подошел к окну. Улица была совершенно пустынна, но издали доносился, подобно морскому прибою, глухой шум народа, толпы которого, волна за волной, затопляли площадь и улицы вокруг собора Богоматери.

Шум этот еще усилился, когда явился д'Артаньян с ротой мушкетеров и расположился у входа в собор, чтобы держать караул. Он предложил Портосу воспользоваться случаем посмотреть церемонию, и Портос приехал на лучшей из своих лошадей, в парадной форме, в качестве почетного мушкетера, каким некогда был д'Артаньян. Сержант роты, старый солдат времен испанских войн, узнал в Портосе своего бывшего товарища и сообщил своим подчиненным о высоких заслугах этого великана, гордости прежних мушкетеров Тревиля. Поэтому Портоса встретили не только радушно — на него смотрели с восхищением.

В десять часов пушечный выстрел из Лувра возвестил о выезде короля.

Позади гвардейцев, неподвижно стоявших с мушкетами в руках, толпа заколыхалась, как колышутся деревья, когда буйный вихрь склоняет и теребит их верхушки. Наконец в раззолоченной карете показался король с королевой. За ними следовали в десяти каретах придворные дамы, чины королевского дома и весь Двор.

— Да здравствует король! — закричали со всех сторон.

Юный король важно выглянул из окна кареты, сделал довольно приветливое лицо и даже чуть приметно кивнул головой, что вызвало новые восторженные крики толпы.

Процессия подвигалась вперед очень медленно, и на переезд от Лувра к Соборной площади ей понадобилось около получаса. Здесь все прибывшие один за другим вошли под обширные своды сумрачного храма, и богослужение началось.

В то время как члены двора занимали свои места в соборе, карета, украшенная гербами Коменжа, выделилась из вереницы придворных экипажей и медленно отъехала в конец улицы Святого Христофора, совершенно безлюдной. Здесь четыре гвардейца и полицейский офицер, сопровождавшие эту тяжеловесную колымагу, вошли в нее, затем полицейский офицер опустил шторки и сквозь предусмотрительно проделанное отверстие стал глядеть вдоль улицы, словно поджидая кого-то.

Все были заняты церемонией, так что ни карета, ни предосторожности, принятые сидевшими в ней, не привлекли ничьего внимания.

Только зоркий глаз Фрике мог бы их заметить, но Фрике лакомился своими абрикосами, примостившись на карнизе одного из домов в ограде собора.

Оттуда он мог видеть короля, королеву и Мазарини, а мессу слушать так, как если бы он сам прислуживал в соборе.

К концу богослужения королева, заметив, что Коменж стоит около нее, ожидая подтверждения приказа, данного перед отъездом из Лувра, сказала вполголоса:

— Ступайте, Коменж, и да поможет вам бог.

Коменж тотчас же вышел из собора и направился по улице Святого Христофора. Фрике, заметив такого великолепного офицера в сопровождении двух гвардейцев, из любопытства отправился за ними — тем охотнее что богослужение почти тотчас кончилось и король с королевой уже садились в карету.

Как только Коменж показался в конце улицы Кокатри, сидевший в карете полицейский офицер сказал два слова кучеру. Тот тронул лошадей, и колымага подъехала к дому Бруселя. Как раз в ту же минуту к дверям подошел Коменж; он постучался.

Фрике стоял за спиной Коменжа, поджидая, когда откроют дверь.

— Ты что тут делаешь, плут? — спросил его Коменж.

— Жду, чтобы войти к господину Бруселю, господин офицер, — ответил Фрике с тем простодушным видом, какой умеют принимать при случае парижские мальчишки.

— Значит, он здесь живет? — спросил Коменж.

— Да, сударь.

— А который этаж он занимает?

— Весь дом, — отвечал Фрике, — это его дом.

— Но где же он сам обыкновенно находится?

— Работает он во втором этаже, а завтракает и обедает в нижнем. Сейчас он, вероятно, обедает, так как уже полдень.

— Хорошо.

В это время дверь отворили, и на вопрос Коменжа лакей ответил, что Брусель дома и сейчас действительно обедает. Коменж пошел вслед за лакеем, а Фрике пошел вслед за Коменжем.

Брусель сидел за столом со своей семьей. Напротив него сидела его жена, по обеим сторонам — две дочери, а в конце стола сын Бруселя, Лувьер; с ним мы уже познакомились, когда с советником случилось на улице несчастье, после которого он уже успел вполне оправиться. Чувствуя теперь себя совершенно здоровым, он лакомился великолепными фруктами, присланными ему г-жой де Лонгвиль.

Коменж, удержав за руку лакея, собиравшегося уже открыть дверь и доложить о нем, сам отворил ее и застал эту семейную картину.

При виде офицера Брусель немного смутился, но, так как тот ему вежливо поклонился, он встал и ответил на поклон.

Несмотря, однако, на эту обоюдную вежливость, на лицах женщин отразилось беспокойство. Лувьер побледнел и с нетерпением ожидал, чтобы офицер объяснился.

— Сударь, — сказал Коменж, — я к вам с приказом от короля.

— Отлично, сударь, — отвечал Брусель, — какой же это приказ?

И он протянул руку.

— Мне поручено арестовать вас, сударь, — сказал Коменж тем же тоном и с прежней вежливостью, — и если вам угодно будет поверить мне на слово, то вы избавите себя от труда читать эту длинную бумагу и последуете за мной.

Если бы среди этих добрых людей, мирно собравшихся за столом, ударила молния, это произвело бы меньшее потрясение. Брусель задрожал и отступил назад. В те времена быть арестованным по немилости короля было ужасной вещью. Лувьер бросился было к своей шпаге, лежавшей на стуле в углу комнаты, но взгляд Бруселя, сохранившего самообладание, удержал его от этого отчаянного порыва. Госпожа Брусель, отделенная от мужа столом, залилась слезами, а обе молодые девушки бросились отцу на шею.

— Идемте, сударь, — сказал Коменж. — Поторопитесь: надо повиноваться королю.

— Но, сударь, — возразил Брусель, — я болен и не могу идти под арест в таком состоянии; я прошу отсрочки.

— Это невозможно, — отвечал Коменж, — приказ ясен и должен быть исполнен немедленно.

— Невозможно! — воскликнул Лувьер. — Берегитесь, сударь, не доводите нас до крайности.

— Невозможно! — раздался крикливый голос в глубине комнаты.

Коменж обернулся и увидел там Наннету, с метлой в руках. Глаза ее злобно горели.

— Добрейшая Наннета, успокойтесь, — сказал Брусель, — прошу вас.

— Быть спокойной, когда арестовывают моего хозяина, опору, защитника, отца бедняков? Как бы не так! Плохо вы меня знаете! Не угодно ли вам убраться? — закричала она Коменжу.

Коменж улыбнулся.

— Послушайте, сударь, — сказал он, — обращаясь к Бруселю, — заставьте эту женщину замолчать и следуйте за мной.

— Заставить меня замолчать? Меня?! Меня?! — кричала Наннета. — Как бы не так! Уж не вы ли заставите? Руки коротки, королевский петушок. Мы сейчас посмотрим!

Тут Наннета подбежала к окну, распахнула его и закричала таким пронзительным голосом, что его можно было услышать с паперти собора:

— На помощь! Моего хозяина арестовывают! Советника Бруселя арестовывают! На помощь!

— Сударь, — сказал Коменж, — отвечайте мне немедленно: угодно вам повиноваться или вы собираетесь бунтовать против короля?

— Я повинуюсь, я повинуюсь, сударь! — воскликнул Брусель, стараясь освободиться от объятий дочери и удерживая взглядом сына, всегда готового поступить по-своему.

— В таком случае, — сказал Коменж, — велите замолчать этой старухе.

— А! Старухе! — вскричала Наннета.

И она принялась вопить еще сильнее, вцепившись обеими руками в переплет окна.

— На помощь! Помогите советнику Бруселю! Его хотят арестовать за то, что он защищал народ! На помощь!

Тогда Коменж схватил Наннету в охапку и потащил прочь от окна. Но в ту же минуту откуда-то с антресолей другой голос завопил фальцетом:

— Убивают! Пожар! Разбой! Убивают Бруселя! Бруселя режут!

Это был голос Фрике. Почувствовав поддержку, Наннета с новой силой принялась вторить ему.

В окнах уже начали появляться головы любопытных. Из глубины улицы стал сбегаться народ, привлеченный этими криками, сначала по одному, по два человека, затем группами и, наконец, целыми толпами. Все видели карету, слышали крики, но не понимали, в чем дело. Фрике выскочил из антресолей прямо на крышу кареты.

— Они хотят арестовать господина Бруселя! — закричал он. — В карете солдаты, а офицер наверху.

Толпа начала громко роптать, подбираясь к лошадям. Два гвардейца, оставшиеся в сенях, поднялись наверх, чтобы помочь Коменжу, а те, которые сидели в карете, отворили ее дверцы и скрестили пики.

— Видите? — кричал Фрике. — Видите? Вот они!

Кучер повернулся и так хлестнул Фрике кнутом, что тот завыл от боли.

— Ах ты, чертов кучер, — закричал он, — и ты туда же? Погоди-ка!

Он снова вскарабкался на антресоли и оттуда стал бомбардировать кучера всем, что попадалось под руку.

Несмотря на враждебные действия гвардейцев, а может быть, именно вследствие их, толпа зашумела еще больше и придвинулась к лошадям. Самых буйных гвардейцы заставили отступить ударами пик.

Шум все усиливался; улица не могла уже вместить зрителей, стекавшихся со всех сторон. Под напором стоящих позади пространство, отделявшее толпу от кареты и охраняемое страшными пиками солдат, все сокращалось. Солдат, стиснутых, точно живой стеной, придавили к ступицам колес и стенкам кареты. Повторные крики полицейского офицера: «Именем короля!» — не оказывали никакого действия на эту грозную толпу и только, казалось, еще больше раздражали ее. Внезапно на крик: «Именем короля!» — прискакал всадник. Увидев, что военным приходится плохо, он врезался в толпу с шпагой в руках и оказал гвардейцам неожиданную помощь.

Это был юноша лет пятнадцати — шестнадцати, бледный от гнева. Он, так же как и гвардейцы, спешился, прислонился спиной к дышлу, поставил перед собой лошадь как прикрытие, вынул из седельной кобуры два пистолета и, засунув их за пояс, начал наносить удары шпагой с ловкостью человека, привыкшего владеть таким оружием.

В течение десяти минут этот молодой человек один выдерживал натиск толпы.

Наконец появился Коменж, подталкивая вперед Бруселя.

— Разобьем карету! — раздались крики в толпе.

— Помогите! — кричала старая служанка.

— Убивают! — вторил ей Фрике, продолжая осыпать гвардейцев всем, что ему попадало под руку.

— Именем короля! — кричал Коменж.

— Первый, кто подойдет, ляжет на месте! — крикнул Рауль и, видя, что его начинают теснить, кольнул острием своей шпаги какого-то верзилу, чуть было его не задавившего. Почувствовав боль, верзила с воплем отступил.

Это действительно был Рауль. Возвращаясь из Блуа, где — как он и обещал графу де Ла Фер — провел только пять дней, он решил взглянуть на торжественную церемонию и направился кратчайшим путем к собору. Но на углу улицы Кокатри толпа увлекла его за собой. Услышав крик: «Именем короля!» — и вспомнив завет Атоса, он бросился сражаться за короля, помогать его гвардейцам, которых теснила толпа.



Коменж почти втолкнул в карету Бруселя и сам вскочил вслед за ним. В то же мгновение сверху раздался выстрел из аркебузы. Пуля прострелила шляпу Коменжа и раздробила руку одному из гвардейцев. Коменж поднял голову и сквозь дым увидел в окне второго этажа угрожающее лицо Лувьера.

— Отлично, сударь, — крикнул Коменж, — я еще поговорю с вами!

— И я также, сударь, — отвечал Лувьер, — еще посмотрим, кто из нас поговорит громче.

Фрике и Наннета продолжали вопить; крики, звук выстрела, опьяняющий запах пороха произвели на толпу свое действие.

— Смерть офицеру! Смерть! — загудела она.

Толпа бросилась к карете.

— Еще один шаг, — крикнул тогда Коменж, подняв шторки, чтобы все могли видеть внутренность кареты, и приставив к груди Бруселя шпагу, — еще один шаг, и я заколю арестованного. Мне приказано доставить его живым или мертвым, я привезу его мертвым, вот и все.

Раздался ужасный крик. Жена и дочери Бруселя с мольбой протягивали к народу руки.

Народ понял, что этот бледный, но очень решительный на вид офицер поступит, как сказал. Угрозы продолжались, но толпа отступила.

Коменж велел раненому гвардейцу сесть в карету и приказал другим закрыть дверцы.

— Гони во дворец! — крикнул он кучеру, еле живому от страха.

Кучер стегнул лошадей, те рванулись вперед, и толпа расступилась. Но на набережной пришлось остановиться. Карету опрокинули, толпа сбила с ног лошадей, смяла, давила их.

Рауль, пеший, — он не успел вскочить на лошадь, — устал, так же как и гвардейцы, наносить удары плашмя и начал действовать острием своей шпаги, как они острием своих пик. Но это страшное, последнее средство только разжигало бешенство толпы. Там и сям начали мелькать дула мушкетов и клинки рапир; раздалось несколько выстрелов, сделанных, без сомнения, в воздух, но эхо которых все же заставляло все сердца биться сильнее; из окон в солдат бросали чем попало. Раздавались голоса, которые слышишь лишь в дни восстаний, показались лица, которые видишь только в кровавые дни. Среди ужасного шума все чаще слышались крики: «Смерть гвардейцам!», «В Сену офицера!» Шляпа Рауля была измята, лицо окровавлено; он чувствовал, что не только силы, но и сознание начинает оставлять его; перед его глазами носился какой-то красный туман, и сквозь этот туман он видел сотни рук, с угрозой протянутых к нему и готовых схватить его, упади он только. Коменж в опрокинутой карете рвал на себе волосы от ярости. Гвардейцы не могли подать никакой помощи, им приходилось защищаться самим. Казалось, все погибло и толпа вот-вот разнесет в клочья лошадей, карету, гвардейцев, приспешников королевы, а может быть, и самого пленника, как вдруг раздался хорошо знакомый Раулю голос, и широкая шпага сверкнула в воздухе. В ту же минуту толпа заколыхалась, расступилась, и какой-то офицер в форме мушкетера, все сбивая с ног, опрокидывая, нанося удары направо и налево, подскакал к Раулю и подхватил его как раз в тот момент, когда юноша готов был упасть.

— Черт возьми! — вскричал офицер. — Неужели они убили его? В таком случае горе им!

И он обернулся к толпе с таким грозным и свирепым видом, что самые ярые бунтовщики попятились, давя ДРУГ Друга, а многие покатились в Сену.

— Господин д'Артаньян, — прошептал Рауль.

— Да, черт побери! Собственной персоной и, кажется, к счастью для вас, мой юный друг! Эй, вы, сюда! — крикнул он, поднявшись на стременах и подняв шпагу, голосом и рукой подзывая поневоле отставших от него мушкетеров. — Разогнать всех! Бери мушкеты, заряжай, целься!

Услышав это приказание, толпа стала таять так быстро, что сам д'Артаньян не мог удержаться от гомерического смеха.

— Благодарю вас, д'Артаньян, — сказал Коменж, высовываясь до половины из опрокинутой кареты. — Благодарю также вас, молодой человек. Ваше имя?

Мне надо назвать его королеве.

Рауль уже собирался ответить, но д'Артаньян поспешно шепнул ему на ухо:

— Молчите, я отвечу за вас.

Затем, обернувшись к Коменжу, сказал:

— Не теряйте времени, Коменж, вылезайте из кареты, если можете, и велите подать вам другую.

— Но откуда же?

— Черт подери, да возьмите первую, которую встретите на Новом мосту; сидящие в ней будут чрезвычайно счастливы, я полагаю, одолжить свою карету для королевской службы.

— Но, — возразил Коменж, — я не знаю…

— Идите скорее, иначе через пять минут все это мужичье вернется со шпагами и мушкетами. Вас убьют, а вашего пленника освободят. Идите. Да вот как раз едет карета.

Затем, снова наклонившись к Раулю, он шепнул:

— Главное, не говорите вашего имени.

Молодой человек посмотрел на него с удивлением.

— Хорошо, я бегу за ней, — крикнул Коменж, — а если они вернутся, стреляйте.

— Нет, ни в коем случае, — возразил д'Артаньян. — Наоборот, пусть никто и пальцем не шевельнет. Если сейчас сделать хоть один выстрел, за него придется слишком дорого расплачиваться завтра.

Коменж, взяв четырех гвардейцев и столько же мушкетеров, побежал за каретой. Он высадил седоков и привел экипаж.

Но когда пришлось переводить Бруселя из разбитой кареты в другую, народ, увидев того, кого он называл своим благодетелем, поднял неистовый шум и снова надвинулся.

— Проезжайте! — крикнул д'Артаньян. — Вот десять мушкетеров, чтобы сопровождать вас, а я оставлю себе двадцать, чтобы сдерживать толпу. Поезжайте, не теряя ни одной минуты. Десять человек к Коменжу!

Десять человек отделились от отряда, окружили новую карету и помчались галопом.

Когда карета скрылась, крики усилились. Более десяти тысяч человек столпились на набережной, на Новом мосту и в ближайших улицах.

Раздалось несколько выстрелов. Один мушкетер был ранен.

— Вперед! — скомандовал д'Артаньян, кусая усы.

И с двадцатью мушкетерами он ринулся на всю эту массу парода, которая отступила в полном беспорядке. Один только человек остался на месте с аркебузой в руке.

— А, — сказал этот человек, — это ты! Ты хотел убить его?! Погоди же!

Он прицелился в д'Артаньяна, карьером несшегося на него.

Д'Артаньян пригнулся к шее лошади. Молодой человек выстрелил, и пуля сбила перо на шляпе д'Артаньяна. Лошадь, мчавшаяся во весь опор, налетела на безумца, пытавшегося остановить бурю, и отбросила его к стене.

Д'Артаньян круто осадил свою лошадь, и в то время как мушкетеры продолжали атаку, он с поднятой шпагой повернулся к человеку, сбитому им с ног.

— Ах, сударь! — воскликнул Рауль, вспомнив, что он видел молодого человека на улице Кокатри. — Пощадите его: это его сын.

Рука д'Артаньяна, готовая нанести удар, повисла в воздухе.

— А, вы его сын? — сказал он. — Это другое дело.

— Я сдаюсь, сударь, — произнес Лувьер, протягивая д'Артаньяну свою разряженную аркебузу.

— Нет, нет, не сдавайтесь, черт возьми! Напротив, бегите, и как можно скорее. Если я вас захвачу, вас повесят.

Молодой человек не заставил повторять этот совет. Он проскользнул под шеей лошади и исчез за углом улицы Генего.

— Вы вовремя удержали мою руку, — сказал д'Артаньян Раулю, — не то ему пришел бы конец. И, право, узнав потом, кто он, я очень бы пожалел об этом.

— Ах, сударь, — произнес Рауль, — позвольте мне поблагодарить вас не только за этого бедного парня, но и за себя: я сам был на волосок от смерти, когда вы подоспели.

— Бросьте, бросьте, молодой человек, не утруждайте себя речами.

И д'Артаньян достал из кобуры фляжку с испанским вином.

— Глотните-ка вот этого, — сказал он Раулю.

Рауль отхлебнул вина и собрался снова благодарить д'Артаньяна.

— Дорогой мой, — возразил ему тот, — мы поговорим об этом после.

Затем, видя, что мушкетеры очистили набережную от Нового моста до набережной Святого Михаила и возвращаются обратно, он поднял шпагу вверх, чтобы они ускорили шаг.

Мушкетеры рысью подъехали к нему; тотчас же с другой стороны подъехали те десять человек, которых он послал с Коменжем.

— Ну, — произнес д'Артаньян, обращаясь к ним, — не случилось ли еще чего-нибудь?

— Ах, сударь, — отвечал сержант, — опять поломка! Проклятая карета!

Д'Артаньян пожал плечами.

— Нет, проклятое дурачье, — сказал он. — Уж если выбираешь карету, так выбирай прочную, а карета, в которой хотят везти арестованного Бруселя, должна выдержать десять тысяч человек.

— Что прикажете, господин лейтенант?

— Примите отряд и отведите его в казармы.

— Значит, вы поедете один?

— Конечно! Не думаете ли вы, что мне нужен конвой?

— Но…

— Отправляйтесь.

Мушкетеры удалились, д'Артаньян остался вдвоем с Раулем.

— Ну как, болит у вас что-нибудь? — спросил он.

— Да, сударь. У меня голова тяжелая и словно в огне.

— Что же такое с вашей головой? — сказал д'Артаньян, снимая с Рауля шляпу. — А, контузия.

— Да, кажется, мне попали в голову цветочным горшком.

— Канальи! — воскликнул д'Артаньян. — Но на вас шпоры? Вы были верхом?

— Да, я сошел с лошади, чтобы защищать господина Коменжа, и ее кто-то захватил. Да вот и она.

Действительно, в эту минуту показалась лошадь Рауля, на которой скакал галопом Фрике, размахивая своей четырехцветной шапкой и крича:

— Брусель! Брусель!

— Эй, стой, плут! — крикнул ему д'Артаньян. — Давай сюда лошадь.

Фрике услышал, но сделал вид, что слова не дошли до него, и хотел продолжать свой путь.

Д'Артаньян собирался было погнаться за ним, но потом решил не оставлять Рауля одного. Поэтому он ограничился только тем, что вынул из кобуры пистолет и взвел курок.

У Фрике было острое зрение и тонкий слух; заметив движение д'Артаньяна и услышав щелканье курка, он сразу остановил лошадь.

— Ах, это вы, господин офицер, — произнес он, подъезжая. — Право, я очень рад, что вас встретил.

Д'Артаньян внимательно посмотрел на Фрике и узнал в нем мальчишку с улицы Лощильщиков.

— А, это ты, плут! — сказал он. — Иди-ка сюда.

— Да, это я, господин офицер, — отвечал Фрике с самым невинным видом.

— Значит, ты переменил занятие? Ты не поешь больше в хоре и не прислуживаешь в трактире, а крадешь лошадей, а?

— Ах, господин офицер, как можете вы так говорить? — воскликнул Фрике. — Я искал владельца этой лошади, молодого красивого дворянина, храброго, как Цезарь… — Тут он сделал вид, что только что заметил Рауля. Да вот, если не ошибаюсь, и он. Сударь, вы не забудете меня, не правда ли?

Рауль опустил руку в карман.

— Что вы хотите сделать? — спросил его д'Артаньян.

— Дать этому славному мальчику десять ливров, — отвечал Рауль, вынимая из кармана пистоль.

— Десять пинков в живот, — сказал д'Артаньян. — Убирайся, плут, и помни, что я знаю, где тебя искать.

Фрике, не рассчитывавший отделаться так дешево, в два прыжка пролетел с набережной на улицу Дофипа и скрылся из виду. Рауль сел на свою лошадь, и они вместе с д'Артаньяном, оберегавшим его, как сына, поехали шагом по направлению к Тиктонской улице.

Всю дорогу они слышали вокруг себя глухой ропот и отдаленные угрозы, но при виде этого офицера, такого воинственного, и его внушительной шпаги, висевшей на темляке у него под рукой, все расступались.

Они доехали без всякихприключений до гостиницы «Козочка».

Красотка Мадлен сообщила д'Артаньяну, что Планше вернулся и привез Мушкетона, который геройски перенес операцию извлечения пули и чувствует себя так хорошо, как только позволяет рана.

Д'Артаньян велел позвать Планше, но, сколько его ни звали, ответа не было: Планше скрылся.

— Ну, так давайте вина! — приказал д'Артаньян.

Когда вино было подано и они снова остались вдвоем, д'Артаньян обратился к Раулю.

— Вы довольны собой, не так ли? — сказал он, с улыбкой глядя в глаза юноши.

— Конечно, — отвечал Рауль. — Мне кажется, я исполнил свой долг. Разве я не защищал короля?

— А кто вам сказал, что надо защищать короля?

— Это мне сказал граф де Ла Фер.

— Да, короля. Но сегодня вы защищали не короля, а Мазарини, что не одно и то же.

— Однако, сударь…

— Вы сделали ужасный промах, молодой человек. Вы вмешались не в свое дело.

— Но вы же сами…

— Я — это другое дело: я должен повиноваться своему капитану. А ваш начальник — это принц Конде. Запомните это: других начальников у вас нет. Хорош молодой безумец, готовый стать мазаринистом и помогающий арестовать Бруселя! Молчите об этом, по крайней мере, а то граф де Ла Фер будет вне себя.

— Значит, вы думаете, что граф де Ла Фер рассердился бы на меня?

— Думаю ли я? Да я в этом уверен! Не будь этого, я бы только поблагодарил вас, потому что, в сущности, вы потрудились для нас. Сейчас не ему, а мне приходится бранить вас, и поверьте, это вам дешевле обойдется. Впрочем, — продолжал д'Артаньян, — я только пользуюсь правом, которое ваш опекун передал мне, дорогой мой мальчик.

— Я не понимаю вас, сударь.

Д'Артаньян встал, вынул из письменного стола письмо и подал его Раулю.

Рауль пробежал письмо, и взгляд его затуманился.

— О, боже мой! — воскликнул он, поднимая свои красивые глаза, влажные от слез, на д'Артаньяна. — Граф уехал из Парижа, не повидавшись со мной!

— Он уехал четыре дня тому назад.

— Но, судя по письму, он подвергается смертельной опасности?

— Вот еще выдумали! Он подвергается смертельной опасности! Будьте спокойны. Он уехал по делу и скоро вернется. Надеюсь, вы не имеете ничего против того, что я временно буду вашим опекуном?

— Конечно, нет, господин д'Артаньян! — воскликнул Рауль. — Вы такой благородный человек, и граф де Ла Фер так вас любит!

— Что же, любите и вы меня также; я не буду вам докучать, но при условии, что вы будете фрондером, мой юный друг, и ярым фрондером.

— А могу я по-прежнему видаться с госпожой де Шеврез?

— Конечно, черт возьми! И с коадъютором, и с госпожой де Лонгвиль. И если бы здесь был милейший Брусель, которого вы так опрометчиво помогли арестовать, то я сказал бы вам: извинитесь поскорей перед господином Бруселем и поцелуйте его в обе щеки.

— Хорошо, сударь, я буду вас слушаться, хотя и не понимаю вас.

— Нечего тут и понимать. А вот, — продолжал д'Артаньян, обернувшись к двери, — и господин дю Валлон, который является в порядком разодранной одежде.

— Да, но зато я ободрал немало шкур взамен, — возразил Портос, весь в поту и в пыли. — Эти бездельники хотели отнять у меня шпагу. Черт возьми! — продолжал гигант с обычным спокойствием. — Какое волнение в народе! Но я уложил на месте больше двадцати человек эфесом своей Бализарды. Глоток вина, д'Артаньян!

— Рассудите нас, — сказал гасконец, наливая Портосу стакан до краев.

— Когда выпьете, вы скажете нам ваше мнение.

Портос осушил стакан одним глотком, поставил его на стол и вытер усы.

— О чем? — спросил он.

— Да вот господин Бражелон, — отвечал д'Артаньян, — во что бы то ни стало хотел помочь аресту Бруселя, и я с трудом удержал его от защиты Коменжа.

— Черт возьми! — произнес Портос. — Что сказал бы опекун, если бы узнал это?

— Вы видите! — воскликнул д'Артаньян. — Нет, фрондируйте, мой друг, фрондируйте и помните, что я заменяю графа во всем.

Он звякнул своим кошельком, затем, обратясь к Портосу, спросил:

— Вы поедете со мной?

— Куда? — отвечал Портос, наливая себе второй стакан вина.

— Засвидетельствовать наше почтение кардиналу.

Портос проглотил второй стакан с таким же спокойствием, как и первый, взял шляпу, оставленную им на стуле, и последовал за д'Артаньяном.

Рауль же, совершенно ошеломленный тем, что он слышал, остался дома, так как д'Артаньян запретил ему выходить из комнаты, пока волнение в народе не уляжется.

Часть II


I

НИЩИЙ ИЗ ЦЕРКВИ СВ. ЕВСТАФИЯ
Д'Артаньян нарочно не отправился с Коменжем прямо в Пале-Рояль, чтобы дать ему время сообщить кардиналу о выдающихся услугах, которые он, д'Артаньян, вместе со своим другом, оказал в это утро партии королевы.

Поэтому оба они были великолепно приняты кардиналом, который наговорил им кучу любезностей и намекнул, между прочим, на то, что оба они находятся уже на полпути к тому, чего добиваются, то есть д'Артаньян — к чину капитана, а Портос — к титулу барона.

Д'Артаньян предпочел бы всему этому деньги, так как он знал, что Мазарини щедр на обещания, но тут на их исполнение, и потому считал, что посулами кардинала не прокормишься; однако, чтобы не разочаровать Портоса, он сделал вид, что очень доволен.

В то время как два друга были у кардинала, королева вызвала его к себе. Кардинал решил, что это отличный случай усилить рвение обоих своих защитников, доставив им возможность услышать изъявление благодарности от самой королевы. Он знаком предложил им последовать за собой. Д'Артаньян и Портос указали ему на свои запыленные и изодранные платья, но кардинал отрицательно покачал головой.

— Ваши платья, — сказал он, — стоят больше, чем платья большинства придворных, которых вы встретите у королевы, потому что это ваш боевой наряд.

Д'Артаньян и Портос повиновались.

В многочисленной толпе придворных, окружавших в этот день Анну Австрийскую, царило шумное оживление, ибо как-никак одержаны были две победы: одна над испанцами, другая над народом. Бруселя удалось спокойно вывезти из Парижа, и в эту минуту он находился, вероятно, уже в Сен-Жерменской тюрьме, а Бланмениль, которого арестовали одновременно с Бруселем, но без всякого шума и хлопот, был заключен в Венсенский замок.

Коменж стоял перед королевой, расспрашивавшей его о подробностях экспедиции. Все присутствующие внимательно слушали, как вдруг отворилась дверь и следом за кардиналом в залу вошли д'Артаньян и Портос.

— Ваше величество, — сказал Коменж, подбегая к д'Артаньяну, — вот кто может все рассказать вам лучше, чем я, так как это мой спаситель. Если бы не он, я бы сейчас болтался в рыбачьих сетях где-нибудь около Сен-Клу, ибо меня хотели ни более ни менее, как бросить в реку. Рассказывайте, д'Артаньян, рассказывайте!

С тех пор как д'Артаньян стал лейтенантом мушкетеров, ему не менее сотни раз приходилось бывать в одной комнате с королевой, но ни разу еще она с ним не заговорила.

— Отчего же, сударь, оказав мне такую услугу, вы молчите? — сказала королева.

— Ваше величество, — отвечал д'Артаньян, — я могу сказать только, что моя жизнь принадлежит вам и что я буду истинно счастлив в тот день, когда отдам ее за вас.

— Я знаю это, сударь, знаю давно, — сказала Анна Австрийская. — Поэтому я рада, что могу публично выразить вам мое уважение и благодарность.

— Позвольте мне, ваше величество, — сказал д'Артаньян, — часть их уступить моему другу, как и я, — он сделал ударение на этих словах, — старому мушкетеру полка Тревиля; он совершил чудеса храбрости.

— Как зовут вашего друга? — спросила королева.

— Как мушкетер, — сказал д'Артаньян, — он носил имя Портоса (королева вздрогнула), а настоящее его имя — кавалер дю Валлон.

— Де Брасье де Пьерфон, — добавил Портос.

— Этих имен слишком много, чтобы я могла запомнить их все; я буду помнить только первое, — милостиво сказала королева.

Портос поклонился, а д'Артаньян отступил на два шага назад.

В эту минуту доложили о прибытии коадъютора.

Раздались возгласы удивления. Хотя в это самое утро коадъютор произносил в соборе проповедь, ни для кого не было тайной, что он сильно склоняется на сторону фрондеров. Поэтому Мазарини, попросив парижского архиепископа, чтобы его племянник выступил с проповедью, очевидно, имел намерение сыграть с г-ном де Рецем шуточку на итальянский манер, что всегда доставляло ему удовольствие.

Действительно, едва выйдя из собора, коадъютор узнал о случившемся.

Он, правда, поддерживал сношения с главарями Фронды, но не настолько, чтобы ему нельзя было отступить в случае, если бы двор предложил ему то, чего он добивался и к чему его звание коадъютора было только переходной ступенью. Г-н де Рец хотел стать архиепископом вместо своего дяди и кардиналом, как Мазарини. От народной партии он вряд ли мог ожидать таких подлинно королевских милостей. Поэтому он отправился во дворец, чтобы поздравить королеву с победой при Лансе, решив действовать за или против двора, в зависимости от того, хорошо или плохо будут приняты его поздравления.

Итак, доложили о коадъюторе. Он вошел, и веселые придворные с жадным любопытством уставились на него, ожидая, что он скажет.

У коадъютора одного было не меньше ума, чем у всех собравшихся здесь с целью посмеяться над ним. Его речь была так искусно составлена, что, несмотря на все желание присутствующих подтрунить над ней, им решительно не к чему было придраться. Закончил он выражением готовности, по мере своих слабых сил, служить ее величеству.

Все время, пока коадъютор говорил, королева, казалось, с большим удовольствием слушала его приветствие, но когда оно закончилось выражением готовности служить ей, к чему вполне можно было придраться, Анна Австрийская обернулась, и шутливый взгляд, брошенный ею в сторону любимцев, явился для них знаком, что она выдает коадъютора им на посмеяние.

Тотчас же посыпались придворные шуточки. Ножан-Ботен, своего рода домашний шут, воскликнул, что королева очень счастлива найти в такую минуту помощь в религии. Все расхохотались.

Граф Вильруа сказал, что не понимает, чего еще можно опасаться, когда по одному знаку коадъютора на защиту двора против парламента и парижских горожан явится целая армия священников, церковных швейцаров и сторожей.

Маршал де Ла Мельере выразил сожаление, что в случае, если бы дошло до рукопашного боя, господина коадъютора нельзя было бы узнать по красной шляпе, как узнавали по белому перу на шляпе Генриха IV в битве при Иври.

Гонди с видом спокойным и строгим принял на себя всю бурю смеха, которую он мог сделать роковой для весельчаков. Затем королева спросила его, не имеет ли он еще что-нибудь прибавить к своей прекрасной речи.

— Да, ваше величество, — ответил коадъютор, — я хочу попросить вас хорошенько подумать, прежде чем развязывать гражданскую войну в королевстве.

Королева повернулась к нему спиной, и смех кругом возобновился.

Коадъютор поклонился и вышел, бросив на кардинала, не сводившего с него глаз, один из тех взглядов, которые так хорошо понимают смертельные враги. Взгляд этот пронзил насквозь Мазарини; почувствовав, что это объявление войны, он схватил д'Артаньяна за руку и шепнул ему:

— В случае надобности вы, конечно, узнаете этого человека, который только что вышел, не правда ли?

— Да, монсеньер, — отвечал тот.

Затем, в свою очередь, д'Артаньян обернулся к Портосу.

— Черт возьми, — сказал он, — дело портится. Не люблю ссор между духовными лицами.

Гонди между тем шел по залам дворца, раздавая по пути благословения и чувствуя злую радость от того, что даже слуги его врагов преклоняют перед ним колени.

— О, — прошептал он, перешагнув порог дворца, — неблагодарный, вероломный и трусливый двор! Завтра ты у меня по-другому засмеешься.

Вернувшись домой, коадъютор узнал от слуг, что его ожидает какой-то молодой человек. Он спросил, как зовут этого человека, и вздрогнул от радости, услышав имя Лувьера.

Поспешно пройдя к себе в кабинет, он действительно застал там сына Бруселя, который после схватки с гренадерами был весь в крови и до сих пор не мог прийти в себя от ярости. Единственная мера предосторожности, которую он принял, идя в архиепископский дом, заключалась в том, что он оставил свое ружье у одного из друзей.

Коадъютор подошел к нему и протянул ему руку. Молодой человек взглянул на него так, словно хотел прочесть в его душе.

— Дорогой господин Лувьер, — сказал коадъютор, — поверьте, что я принимаю действительное участие в постигшей вас беде.

— Это правда? Вы говорите серьезно? — спросил Лувьер.

— От чистого сердца, — отвечал Гонди.

— В таком случае, монсеньер, пора перейти от слов к делу: монсеньер, если вы пожелаете, через три дня мой отец будет выпущен из тюрьмы, а через полгода вы будете кардиналом.

Коадъютор вздрогнул.

— Будем говорить прямо, — продолжал Лувьер, — и откроем наши карты.

Из одного лишь христианского милосердия не раздают в течение полугода тридцать тысяч экю милостыни, как это сделали вы: это было бы уж чересчур бескорыстно. Вы честолюбивы, и это понятно: вы человек выдающийся и знаете себе цену. Что касается меня, то я ненавижу двор и в настоящую минуту желаю одного — отомстить. Поднимите духовенство и народ, которые в ваших руках, а я подниму парламент и буржуазию. С этими четырьмя стихиями мы в неделю овладеем Парижем, и тогда, поверьте мне, господин коадъютор, двор из страха сделает то, чего не хочет сделать теперь по доброй воле.

Коадъютор, в свою очередь, пристально посмотрел на Лувьера.

— Но, господин Лувьер, ведь это значит, что вы просто-напросто предлагаете мне затеять гражданскую войну?

— Вы сами подготовляете ее уже давно, монсеньер, и случай для вас только кстати.

— Хорошо, — сказал коадъютор, — но вы понимаете, что над этим еще надо хорошенько подумать?

— Сколько часов требуется вам для этого?

— Двенадцать часов, сударь. Это не слишком много.

— Сейчас полдень; в полночь я буду у вас.

— Если меня еще не будет дома, подождите.

— Отлично. До полуночи, монсеньер.

— До полуночи, дорогой господин Лувьер.

Оставшись один, Гонди вызвал к себе всех приходских священников, с которыми был знаком лично. Через дна часа у него собралось тридцать священников из самых многолюдных, а следовательно, и самых беспокойных приходов Парижа. Гонди рассказал им о нанесенном ему в Пале-Рояле оскорблении и передал им все шутки, которые позволили себе Ботен, граф де Вильруа и маршал дела Мельере. Священники спросили его, что им надлежит делать.

— Это просто, — сказал коадъютор. — Вы, как духовный отец, имеете влияние на ваших прихожан. Искорените в них этот несчастный предрассудок — страх и почтение к королевской власти; доказывайте вашей пастве, что королева — тиран, и повторяйте это до тех пор, пока не убедите их, что все беды Франции происходят из-за Мазарини, ее соблазнителя и любовника.

Принимайтесь за дело сегодня же, немедленно и через три дня сообщите мне результаты. Впрочем, если кто-нибудь из вас может дать мне хороший совет, то пусть останется, я с удовольствием послушаю.

Остались три священника: приходов Сен-Мерри, св. Сульпиция и св. Евстафия. Остальные удалились.

— Значит, вы думаете оказать мне более существенную помощь, чем ваши собратья? — спросил Гонди у оставшихся.

— Мы надеемся, — отвечали те.

— Хорошо, господин кюре Сен-Мерри, начинайте вы.

— Монсеньер, в моем квартале проживает один человек, который может быть вам весьма полезен.

— Кто такой?

— Торговец с улицы Менял, имеющий огромное влияние на мелких торговцев своего квартала.

— Как его зовут?

— Планше. Недель шесть тому назад он один устроил целый бунт, а затем исчез, так как его искали, чтобы повесить.

— И вы его отыщете?

— Надеюсь; я не думаю, чтобы его схватили. Я духовник его жены, и если она знает, где он, то и я узнаю.

— Хорошо, господин кюре, поищите этого человека, и если найдете, приведите ко мне.

— В котором часу, монсеньер?

— В шесть часов вам удобно?

— Мы будем у вас в шесть часов, монсеньер.

— Идите же, дорогой кюре, идите, и да поможет вам бог.

Кюре вышел.

— А вы что скажете? — обратился Гонди к кюре св. Сульпиция.

— Я, монсеньер, — отвечал тот, — знаю человека, который оказал большие услуги одному очень популярному вельможе; из него выйдет отличный предводитель бунтовщиков, и я могу его вам представить.

— Как зовут этого человека?

— Граф Рошфор.

— Я тоже знаю его. К несчастью, его нет в Париже.

— Монсеньер, он живет в Париже, на улице Кассет.

— С каких пор?

— Уже три дня.

— Почему он не явился ко мне?

— Ему сказали… простите, монсеньер…

— Заранее прощаю, говорите.

— Ему сказали, что вы собираетесь принять сторону двора.

Гонди закусил губу.

— Его обманули, — сказал он. — Приведите его ко мне в восемь часов, господин кюре, и да благословит вас бог, как и я вас благословляю.

Второй кюре вышел.

— Теперь ваша очередь, — сказал коадъютор, обращаясь к последнему оставшемуся. — Вы также можете мне предложить что-нибудь вроде того, что предложили только что вышедшие?

— Нечто лучшее, монсеньер.

— Ого! Не слишком ли вы много на себя берете? Один предложил мне купца, другой графа; уж не предложите ли вы мне принца?

— Я вам предложу нищего, монсеньер.

— А, понимаю, — произнес Гонди, подумав. — Вы правы, господин кюре; нищего, который поднял бы весь легион бедняков со всех перекрестков Парижа и заставил бы их кричать на всю Францию, что это Мазарини довел их до сумы.

— Именно такой человек у меня есть, — Браво. Кто же это такой?

— Простой нищий, как я уже вам сказал, монсеньер, который просит милостыню и подает святую воду на ступенях церкви святого Евстафия уже лет шесть.

— И вы говорите, что он пользуется большим влиянием среди своих собратьев?

— Известно ли монсеньеру, что нищие тоже имеют свою организацию, что это нечто вроде союза неимущих против имущих, союза, в который каждый вносит свою долю и который имеет своего главу?

— Да, я уже кое-что слыхал об этом, — сказал коадъютор.

— Так вот, человек, которого я вам предлагаю, — главный старшина нищих.

— А что вызнаете о нем?

— Ничего, монсеньер; мне только кажется, что его терзают угрызения совести.

— Почему вы так думаете?

— Двадцать восьмого числа каждого месяца он просит меня отслужить мессу за упокой одной особы, умершей насильственной смертью. Я еще вчера служил такую обедню.

— Как его зовут?

— Майяр. Но я думаю, что это не настоящее его имя, — Могли бы мы сейчас застать его на месте?

— Без сомнения.

— Так пойдемте посмотрим на вашего нищего, господин кюре; и если он таков, как вы говорите, то действительно именно вы нашли для нас настоящее сокровище.

Гонди переоделся в светское платье, надел широкополую мягкую шляпу с красным пером, опоясался шпагой, прицепил шпоры к сапогам, завернулся в широкий плащ и последовал за кюре.

Коадъютор и его спутники прошли по улицам, ведущим из архиепископского дворца к церкви св. Евстафия, внимательно изучая настроение народа.

Народ был явно возбужден, но, подобно рою взбудораженных пчел, не знал, что надо делать. Ясно было, что если у него не окажется главарей, дело так и закончится одним лишь ропотом.

Когда они пришли на улицу Прувер, кюре указал рукой на церковную паперть.

— Вот, — сказал он, — этот человек; он на своем месте, Гонди посмотрел в указанную сторону и увидел нищего, сидевшего на стуле; возле него стояло небольшое ведро, а в руках он держал кропило.

— Что, он по особому праву сидит здесь? — спросил Гонди.

— Нет, монсеньер, — отвечал кюре, — он купил у своего предшественника место подателя святой воды.

— Купил?

— Да, эти места продаются; он, кажется, заплатил за свое сто пистолей.

— Значит, этот плут богат?

— Некоторые из них, умирая, оставляют тысяч двадцать или тридцать ливров, иногда даже больше.

— Гм! — произнес со смехом Гонди. — А я и не знал, что, раздавая милостыню, так хорошо помещаю свои деньги.

Они подошли к паперти; когда кюре и коадъютор вступили на первую ступень церковной лестницы, нищий встал и протянул свое кропило.



Это был человек лет шестидесяти пяти — семидесяти, небольшого роста, довольно плотный, с седыми волосами и хищным выражением глаз. На лице его словно отражалась борьба противоположных начал: дурных устремлений, сдерживаемых усилием воли или же раскаянием.

Увидев сопровождавшего кюре шевалье, он слегка вздрогнул и посмотрел на него с удивлением.

Кюре и коадъютор прикоснулись к кропилу концами пальцев и перекрестились; коадъютор бросил серебряную монету в шляпу нищего, лежавшую на земле.

— Майяр, — сказал кюре, — мы пришли с этим господином, чтобы поговорить с вами — Со мной? — произнес нищий. — Слишком много чести для бедняка, подающего святую воду.

В голосе нищего слышалась ирония, которой он не мог скрыть и которая удивила коадъютора.

— Да, — продолжал кюре, видимо привыкший к такому тону, — да, нам хотелось узнать, что вы думаете о сегодняшних событиях и что вы слышали о них от входивших и выходивших из церкви.

Нищий покачал головой.

— События очень печальные, господин кюре, и, как всегда, они падут на голову бедного народа. Что же касается разговоров, то все выражают неудовольствие, все жалуются; но сказать «все» — значит в сущности, сказать «никто».

— Объяснитесь, мой друг, — сказал Гонди.

— Я хочу сказать, что все эти жалобы, проклятия могут вызвать только бурю и молнии, но гром не грянет, пока не найдется предводитель, который бы направил его.

— Друг мой, — сказал Гонди, — вы мне кажетесь человеком очень сметливым; не возьметесь ли вы принять участие в маленькой гражданской войне, если она вдруг разразится, и не окажете ли вы помощь такому предводителю, если он сыщется, вашей личной властью и влиянием, которые вы приобрели над своими товарищами?

— Да, сударь, но только с тем условием, что эта война будет одобрена церковью и, следовательно, приведет меня к цели, которой я добиваюсь, то есть к отпущению грехов.

— Эту войну церковь не только одобряет, но и будет руководить ею. Что же касается отпущения грехов, то у нас есть парижский архиепископ, имеющий большие полномочия от римской курии, есть даже коадъютор, наделенный правом давать полную индульгенцию; мы вас ему представим.

— Не забудьте, Майяр, — сказал кюре, — что это я рекомендовал вас господину, который очень могуществен и которому я в некотором роде за вас поручился.

— Я знаю, господин кюре, — отвечал нищий, — что вы всегда были добры ко мне; поэтому я приложу все старания, чтобы услужить вам.

— Вы думаете, что ваша власть над товарищами действительно так велика, как сказал мне господин кюре?

— Я думаю, что они питают ко мне известное уважение, — сказал нищий не без гордости, — и что они не только сделают все, что я им прикажу, но и последуют за мной всюду.

— И вы можете поручиться мне за пятьдесят человек, ничем не занятых, горячих и с такими мощными глотками, что когда они начнут орать: «Долой Мазарини!», стены Пале-Рояля падут, как пали некогда стены Иерихона?[114]

— Я думаю, — сказал нищий, — что мне можно поручить дело потруднее и посерьезнее этого.

— А, — произнес Гонди, — значит, вы беретесь устроить за одну ночь десяток баррикад?

— Я берусь устроить пятьдесят и защищать их, если нужно будет.

— Черт возьми! — воскликнул Гонди. — Вы говорите с уверенностью, которая меня радует, и так как господин кюре мне ручается за вас…

— Да, ручаюсь, — подтвердил кюре.

— В этом мешке пятьсот пистолей золотом; распоряжайтесь ими по своему усмотрению, а мне скажите, где вас можно встретить сегодня в десять часов вечера.

— Для этого надо выбрать какой-нибудь возвышенный пункт, чтобы сигнал, данный с него, увидели бы во всех кварталах Парижа.

— Хотите, я предупрежу викария церкви святого Иакова? Он проведет вас в одну из комнат башни, — предложил кюре.

— Отлично, — сказал нищий.

— Итак, — произнес коадъютор, — сегодня в десять часов вечера, и, если я останусь вами доволен, вы получите второй мешок с пятьюстами пистолей.

Глаза нищего засверкали от жадности, которую он постарался скрыть.

— Сегодня вечером, сударь, — отвечал он, — все будет готово.

Он отнес свой стул в церковь, поставил рядом с ним ведро, положил кропило, окропил себя святой водой из каменной чаши, словно не доверяя той, что была у него в ведре, и вышел из церкви.

II

БАШНЯ СВ. ИАКОВА
До шести часов коадъютор побывал везде, где ему надо было, и возвратился в архиепископский дворец.

Ровно в шесть ему доложили о кюре прихода Сен-Мерри.

— Просите, — сказал коадъютор.

Вошел кюре в сопровождении Планше.

— Монсеньер, — сказал кюре, — вот тот, о ком я имел честь говорить вам.

Планше поклонился с видом человека, привыкшего бывать в хороших домах.

— Вы хотите послужить делу народа? — спросил его Гоцли.

— О, конечно, — отвечал Планше, — я фрондер в душе. Монсеньер не знает, что я уже приговорен к повешению.

— За что?

— Я отбил у слуг Мазарини одного знатного господина, которого они везли обратно в Бастилию, где он просидел уже пять лет.

— Как его зовут?

— Монсеньер хорошо знает его: это граф Рошфор.

— Ах, в самом деле, — сказал коадъютор, — я слышал об этой истории.

Мне говорили, что вы взбунтовали целый квартал.

— Да, почти что так, — самодовольно произнес Планше.

— Ваше занятие?

— Кондитер с улицы Менял.

— Объясните мне, как, при таком мирном занятии, у вас возникли такие воинственные наклонности?

— А почему вы, монсеньер, будучи духовным лицом, принимаете меня со шпагой на бедре и шпорами на сапогах?

— Недурной ответ, — произнес Гонди со смехом. — Но знаете ли, у меня, несмотря на мою рясу, всегда были воинственные наклонности.

— А я, монсеньер, прежде чем стать кондитером, прослужил три года сержантом в Пьемонтском полку, а прежде чем прослужить три года в Пьемонтском полку, был полтора года слугой у господина д'Артаньяна.

— У лейтенанта мушкетеров? — спросил Гонди.

— У него самого, монсеньер.

— Но, говорят, он ярый мазаринист?

— Гм, — промычал Планше.

— Что вы хотите сказать?

— Ничего, монсеньер. Господин д'Артаньян состоит на службе, и его дело защищать Мазарини, который ему платит, а наше дело, дело горожан, нападать на Мазарини, который нас грабит.

— Вы сметливый малый, мой друг. Могу ли я на вас рассчитывать?

— Кажется, — отвечал Планше, — господин кюре уже поручился вам за меня.

— Это верно, но я предпочитаю, чтобы вы сами подтвердили это.

— Вы можете рассчитывать на меня, монсеньер, если только речь идет о том, чтобы произвести смуту в городе.

— Именно о том. Сколько человек можете вы набрать за ночь?

— Двести мушкетов и пятьсот алебард.

— Если в каждом квартале найдется человек, который сделает то же самое, завтра у нас будет настоящее войско.

— Без сомнения.

— Согласны вы повиноваться графу Рошфору?

— Я пойду за ним хоть в ад, — говорю без шуток, так как считаю его способным туда отправиться.

— Браво!

— По какому признаку можно будет отличить друзей от врагов?

— Каждый фрондер прикрепит к шляпе соломенный жгут.

— Отлично. Приказывайте.

— Нужны вам деньги?

— Деньги никогда не мешают, монсеньер. Если их нет, то можно обойтись, а если они есть, то дело пойдет от этого быстрее и лучше.

Гонди подошел к сундуку и достал из него мешок.

— Вот пятьсот пистолей — сказал он. — Если дело пойдет хорошо, завтра можете получить такую же сумму?

— Я дам вам, монсеньер, подробный отчет в расходах, — сказал Планше, взвесив мешок на руке.

— Хорошо. Поручаю вам кардинала.

— Будьте покойны, он в надежных руках.

Планше вышел. Кюре с минуту задержался, — Вы довольны, монсеньер? — спросил он.

— Да, этот человек показался мне дельным малым.

— Он сделает больше, чем обещал.

— Тем лучше.

Кюре догнал Планше, который ждал его на лестнице. Через десять минут доложили о кюре св. Сульпиция.

Едва дверь отворилась, как в кабинет Гонди вбежал граф Рошфор.

— Вот и вы, дорогой граф! — воскликнул коадъютор, протягивая руку.

— Итак, вы решились наконец, монсеньер? — спросил Рошфор.

— Я решился давно, — отвечал Гонди.

— Хорошо. Не будем тратить слов. Вы сказали, и я вам верю Итак, мы устроим Мазарини бал.

— Да… я надеюсь.

— А когда начнутся танцы?

— Приглашения разосланы на эту ночь, — сказал коадъютор, — но скрипки заиграют только завтра утром.

— Вы можете рассчитывать на меня и на пятьдесят солдат, которых мне обещал шевалье д'Юмьер на случай, если они понадобятся.

— Пятьдесят солдат!

— Да. Он набирает рекрутов и одолжил мне их; на тот случай, если по окончании праздника среди них окажется нехватка, я обязался поставить недостающее количество.

— Отлично, дорогой Рошфор; но это еще не все.

— Что же еще? — спросил Рошфор, улыбаясь.

— Куда вы дели герцога Бофора?

— Он в Вандоме и ждет от меня письма, чтобы возвратиться в Париж.

— Напишите ему, что уже можно.

— Значит, вы уверены, что все пойдет хорошо?

— Да, но пусть он спешит, ибо, как только парижане взбунтуются, у нас явятся, вместо одного, десять принцев, которые пожелают стать во главе движения. Если он опоздает, место может оказаться занятым.

— Могу я говорить от вашего имени?

— Да. Конечно.

— Могу я ему сказать, чтобы он на вас рассчитывал?

— Несомненно.

— И вы передадите ему полную власть?

— Да, в делах военных, что же касается политики…

— Все знают, что он в ней не силен.

— Пусть он предоставит мне самому добиваться кардинальской шляпы.

— Вам ее хочется иметь?

— Раз я уже вынужден носить шляпу, фасон которой мне не к лицу, — сказал Гонди, — то я желаю, по крайней мере, чтобы она была красная.

— О вкусах и цветах не спорят, — произнес Рошфор со смехом. — Ручаюсь вам за его согласие.

— Вы напишете ему сегодня вечером?

— Да, но я лучше пошлю гонца.

— Через сколько дней он может явиться?

— Через пять.

— Пусть явится. Он найдет большие перемены.

— Желал бы я этого.

— Ручаюсь вам!

— Итак?

— Идите соберите ваших пятьдесят человек и будьте готовы.

— К чему?

— Ко всему.

— Какой у нас условный знак?

— Соломенный жгут на шляпе.

— Хорошо. До свиданья, монсеньер.

— До свиданья, дорогой граф.

— А, Мазарини, Мазарини, — повторял Рошфор, уводя с собой кюре, которому не удалось вставить в разговор ни одного слова, — ты увидишь теперь, так ли я стар, чтобы не годиться для дела!

Было половина десятого, и коадъютору требовалось не меньше получаса, чтобы дойти от архиепископского дома до башни св. Иакова.

Подходя к ней, коадъютор заметил в одном из самых верхних окон свет.

— Хорошо, — сказал он, — наш старшина нищих на своем месте, Коадъютор постучал в дверь. Ему отворил сам викарий; со свечой в руке он проводил его на верх башни. Здесь викарий указал ему на маленькую дверь, поставил свечу в угол и спустился вниз.

Хотя в двери торчал ключ, тем не менее Гонди постучал.

— Войдите, — послышался из-за двери голос нищего.

Гонди вошел. Податель святой воды из церкви св. Евстафия ожидал его, лежа на каком-то убогом одре.

При виде коадъютора он встал.

Пробило десять часов.

— Ну что, — спросил Гонди, — ты сдержал слово?

— Не совсем, — отвечал нищий.

— Как так?

— Вы просили у меня пятьдесят человек, не правда ли?

— Да, и что же?

— Я доставлю вам две тысячи.

— Ты не хвастаешь?

— Угодно вам доказательство?

— Да.

В комнате горели три свечи: одна на окне, выходившем на Старый город, другая на окне, обращенном к Пале-Роялю, а третья на окне, выходившем на улицу Сен-Дени.

Нищий молча погасил, одну за другой, все три свечи.

Коадъютор очутился во мраке, так как комната освещалась теперь только неверным светом луны, которая проглядывала сквозь густые темные облака, серебря их края.

— Что ты сделал? — спросил коадъютор.

— Я дал сигнал.

— Какой сигнал?

— Сигнал строить баррикады.

— Ага!

— Когда вы выйдете отсюда, вы увидите моих людей за работой. Смотрите только будьте осторожны, чтобы не сломать себе ногу, споткнувшись о протянутую через улицу цепь, или не провалиться в какую-нибудь яму.

— Хорошо. Вот тебе еще столько, сколько ты уже получил. Теперь помни, что ты предводитель и не напейся.

— Уже двадцать лет я не пью ничего, кроме воды.

Нищий взял мешок с деньгами, и коадъютор услышал, как он тут же начал перебирать и пересыпать золотые монеты.

— А, — произнес Гонди, — ты, кажется, порядочный скряга и сребролюбец.

Нищий вздохнул и бросил мешок.

— Неужели, — воскликнул он, — я всегда останусь таким же, как был, и не избавлюсь от моей страсти? О, горе! О, суета!

— Ты все-таки возьмешь эти деньги?

— Да, но я клянусь употребить все, что останется, на добрые дела.

Лицо его было бледно и искажено, словно он выдерживал какую-то внутреннюю борьбу.

— Странный человек, — прошептал Гонди.

Он взял шляпу и направился к выходу, как вдруг заметил, что нищий загородил ему дорогу.

Первой мыслью коадъютора было, что нищий что-то замыслил против него, но тот упал на колени и с мольбой протянул к нему руки.

— Монсеньер, — воскликнул нищий, — прежде чем уйти отсюда, дайте мне благословение, умоляю вас!

— Монсеньер? — повторил Гонди. — Мой друг, ты, кажется, принимаешь меня за кого-то другого.

— Нет, монсеньер, я принимаю вас за того, кто вы на самом деле, за господина коадъютора; я узнал вас с первого взгляда.

Гонди улыбнулся.

— Ты просишь у меня благословения? — сказал он, — Да, я нуждаюсь в нем.

В тоне, которым нищий произнес эти слова, слышалась такая униженная мольба, такое глубокое раскаяние, что Гонди тотчас же протянул руку и дал просимое благословение со всею искренностью, на какую был способен.

— Теперь, — сказал он, — между нами установилась невидимая связь. Я благословил тебя, и ты стал для меня священным, как и я для тебя. Расскажи мне, не совершил ли ты какого-нибудь преступления против человеческих законов, от которых я мог бы тебя защитить?

Нищий покачал головой.

— Преступленье, совершенное мною, монсеньер, не предусмотрено человеческими законами, и вы можете освободить меня от кары за него только частыми благословениями.

— Будь откровеннее, — сказал коадъютор, — ведь ты не всегда занимался этим ремеслом?

— Нет, монсеньер, я занимаюсь им только шесть лет.

— А прежде где ты был?

— В Бастилии.

— А до Бастилии?

— Я скажу вам это тогда, монсеньер, когда вы будете исповедовать меня.

— Хорошо. В какой бы час дня или ночи ты ни позвал меня, помни, я всегда готов дать тебе отпущение.

— Благодарю вас, монсеньер, — глухо сказал нищий, — но я еще не готов к принятию его.

— Хорошо. Пусть так. Прощай же.

Коадъютор взял свечу, спустился с лестницы и вышел в задумчивости.

III

БУНТ
Было около одиннадцати часов вечера. Гонди не прошел и ста шагов по улицам Парижа, как заметил, что вокруг происходит что-то необычайное.

Казалось, весь город населен был фантастическими существами: какие-то молчаливые тени разбирали мостовую, другие подвозили и опрокидывали повозки, третья рыли канавы, в которые могли провалиться целые отряды всадников. Все эти таинственные личности озабоченно и деловито сновали взад и вперед, подобно демонам, занятым какой-то неведомой работой. Это нищие из Двора Чудес, агенты подателя святой воды с паперти св. Евстафия, готовили на завтра баррикады.

Гонди не без страха смотрел на этих темных людей, этих ночных работников, и задавал себе вопрос: в состоянии ли он будет потом снова загнать их в трущобы, откуда сам их вызвал? Когда кто-нибудь из них приближался к нему, ему хотелось перекреститься.

Он дошел до улицы Сент-Оноре, потом свернул в Железные ряды. Здесь было по-другому. Торговцы перебегали от одной лавки к другой. Двери и ставни, как будто запертые, на деле были только прикрыты и часто отворялись, чтобы впустить или выпустить какого-нибудь человека с таинственной ношей. Это торговцы, имевшие оружие, раздавали его безоружным.

Особенно обращал на себя внимание один человек, который переходил от двери к двери, сгибаясь под тяжестью целой груды шпаг, мушкетов и другого оружия, которое он раздавал на завтра. Фонарь осветил его, и коадъютор узнал Планше.

Затем коадъютор вышел по Монетной улице на набережную. Группы горожан в черных и серых плащах, — в зависимости от принадлежности к высшей или низшей буржуазии, — стояли неподвижно. Изредка кто-нибудь переходил от одной группы к другой. Все эти черные и серые плащи сзади приподнимались от скрытых под ними шпаг, а спереди от дул мушкетов и аркебуз.

Дойдя до Нового моста, коадъютор увидел, что мост охраняется караулом; здесь к нему подошел какой-то человек.

— Кто вы? — спросил этот человек. — Не похоже, чтобы вы были из наших.

— Это вам так кажется оттого, что вы не узнаете своих друзей, дорогой господин Лувьер, — отвечал коадъютор, приподымая шляпу.

Лувьер узнал его и поклонился.

Продолжая свой путь, коадъютор прошел до Нельской башни. Здесь он увидел целую вереницу людей, пробиравшихся вдоль стен. Можно было подумать, что это процессия призраков, так как все они были закутаны в белью плащи. Достигнув одного пункта, эти призраки один за другим внезапно исчезали, словно сквозь землю проваливались. Притаившись в углу, Гонди видел, как исчезли таким способом все, кроме последнего.

Этот последний осмотрелся кругом, видимо с целью убедиться в том, что за ним и его товарищами никто не следит, и, несмотря на темноту, заметил Гонди. Он подошел и приставил пистолет ему к горлу.

— Ну, ну, господин Рошфор! — смеясь, сказал коадъютор. — Не следует шутить с огнестрельным оружием.

Рошфор узнал голос.

— Ах, это вы, монсеньер? — воскликнул он.

— Да, собственной персоной. Но скажите, каких это людей отправили вы в преисподнюю?

— Это мои пятьдесят рекрутов от шевалье д'Юмьера, что должны были поступить в легкую кавалерию; вместо мундиров они получили белые плащи.

— Куда же вы пробираетесь?

— К одному моему другу, скульптору; мы спускаемся в люк, через который к нему доставляют мрамор.

— Очень хорошо, — сказал. Гонди.

Они обменялись рукопожатием, потом Рошфор тоже спустился в люк и плотно притворил его за собой.

Коадъютор возвратился домой. Был второй час ночи. Он открыл окно и стал прислушиваться.

По всему городу слышался какой-то странный, непонятный шум; чувствовалось, что в темных улицах происходит что-то необычайное и жуткое. Изредка слышался словно рев приближающейся бури или мощного прибоя. Но все было смутно, неясно и не находило разумного объяснения: звуки эти походили на подземный гул, предшествующий землетрясению.

Приготовления к восстанию длились всю ночь. Проснувшись на другое утро, Париж вздрогнул: он не узнал самого себя. Он походил на осажденный город. На баррикадах виднелись вооруженные с головы до ног люди, грозно поглядывавшие во все стороны. Там и сям раздавалась команда, шныряли патрули, происходили аресты. Всех появлявшихся на улицах в шляпах с перьями и с вызолоченными шпагами тотчас останавливали и заставляли кричать: «Да здравствует Брусель! Долой Мазарини!» — а тех, кто отказывался, подвергали издевательствам, оскорбляли, даже избивали. До убийств дело еще не доходило, но чувствовалось, что к этому уже вполне готовы.

Баррикады были построены вплоть до самого Пале — Рояля. На пространстве от улицы Добрых Ребят до Железного рынка, от улицы Святого Фомы до Нового моста и от улицы Ришелье до заставы Сент-Оноре сошлось около десяти тысяч вооруженных людей; те из них, что находились поближе ко дворцу, уже задирали неподвижно стоявших вокруг Пале-Рояля гвардейских часовых. Решетки за часовыми были накрепко заперты, но эта предосторожность делала их положение довольно опасным. По всему городу ходили толпы человек по сто, по двести ободранных и изможденных нищих, которые носили полотнища с надписью: «Глядите на народные страдания». Везде, где они появлялись, раздавались негодующие крики, нищих же было столько, что крики слышались отовсюду.

Велико было удивление Анны Австрийской и Мазарини, когда им доложили утром о том, что Старый город в лихорадочном волнении, несмотря на то что вчера в нем царило полное спокойствие; ни она, ни он не хотели верить этому, заявляя, что поверят только собственным глазам и ушам. Перед ними распахнули окно: они увидели, услышали и убедились.

Мазарини пожал плечами и попытался изобразить на своем лице презрение ко всему этому простонародью, но заметно побледнел и в страхе побежал в свой кабинет, где поспешил запереть в шкатулки золото и драгоценности и надеть наиболее ценные перстни себе на пальцы. Что касается королевы, то, взбешенная и предоставленная самой себе, она позвала маршала де Ла Мельере и приказала ему, взяв столько солдат, сколько он найдет нужным, узнать, что значат эти «шутки».

Маршал был человек беспечный и бесстрашный; к тому же, как все военные, он питал презрение к народу. Он взял полтораста человек и хотел пройти с ними через Луврский мост, но здесь его встретил Рошфор со своими пятьюдесятью новобранцами и с полуторатысячной толпой горожан. Пробиться не было никакой возможности.

Маршал даже и не пытался сделать это. Он направился вдоль набережной.

Но у Нового моста он наткнулся на Лувьера с горожанами. На этот раз маршал решился атаковать, но был встречен мушкетными выстрелами, а из окон на него и его спутников посыпался град камней.

Он отступил, оставив на месте трех человек, и направился к рынку, но здесь его встретил Планше с алебардистами.Алебарды угрожающе топорщились. Он решил, что без труда пробьется сквозь эту толпу горожан в серых плащах, но серые плащи держались стойко, и маршал вынужден был отступить на улицу Сент-Оноре, оставив на поле сражения еще четырех солдат, уложенных без липшего шума холодным оружием.

Не посчастливилось маршалу и на улице Сент-Оноре; здесь ему преградили путь баррикады нищего с паперти св. Евстафия; их обороняли не только вооруженные мужчины, но даже женщины и дети. Фрике с пистолетом и шпагой, полученными им от Лувьера, собрал целую шайку таких же, как он, шалопаев, а те подняли невообразимый шум и гам.

Маршалу этот пункт показался слабо защищенным, и он решил здесь пробиться. Он велел двадцати солдатам спешиться и разобрать баррикаду, а сам с оставшимися кавалеристами решил обеспечить им защиту. Двадцать солдат двинулись сокрушать препятствие, но едва они приблизились, как изо всех щелей между наваленными бревнами и опрокинутыми повозками поднялась жестокая стрельба, а через несколько мгновений, услышав пальбу, появились с одной стороны — Планше с алебардистами, а с другой — Лувьер с горожанами…

Маршал де Ла Мельере попал между двух огней.

Он был храбр и решил умереть на месте. Началась схватка; раздались крики и стоны раненых. Солдаты, обладая опытом, стреляли более метко, но горожане, подавлявшие своей численностью, отвечали им ураганным огнем.

Люди падали вокруг маршала, как в битвах при Рокруа или при Лериде. Его адъютанту Фонтралю перебили руку, а сам маршал едва усидел на лошади, которая бесилась от боли, получив пулю в шею. Наконец в тот момент, когда и самый храбрый начинает дрожать и на лбу у него проступает холодный пот, толпа вдруг с криком: «Да здравствует коадъютор!» — расступилась, и появился Гонди. Он спокойно шел среди перестрелки, облаченный в рясу и плащ, раздавая благословения направо и налево с таким невозмутимым видом, словно выступал во главе церковной процессии.

Все опустились на колени.

Маршал, узнав его, поспешил к нему навстречу.

— Выведите меня отсюда, ради бога, — воскликнул он, — а то они разорвут в клочья и меня, и моих людей.

Кругом стоял такой шум, что, казалось, и грома небесного не услышать, но Гонди поднял руку, и все тотчас же затихло.

— Дети мои, — сказал коадъютор, обращаясь к толпе, — вы ошиблись относительно намерений маршала де Ла Мельере. Он берется, возвратившись в Лувр, просить у королевы от вашего имени освобождения нашего Бруселя. Не так ли, маршал? — добавил Гонди, обернувшись к маршалу.

— Черт возьми! — воскликнул тот. — Конечно, берусь. Я не думал отделаться так дешево.

— Он дает вам слово дворянина, — сказал Гонди.

Маршал поднял руку в знак обещания.

— Да здравствует коадъютор! — закричала толпа. Некоторые закричали даже: «Да здравствует маршал!» — но единодушное всего звучало: «Долой Мазарини!»

Толпа расступилась и открыла проход на улицу Сент-Оноре. Баррикада разомкнулась, и маршал с остатками своего отряда отступил, предшествуемый Фрике и его товарищами, из которых одни подражали барабанному бою, а другие — звукам труб.

Шествие было почти триумфальное. Но как только отряд прошел, баррикада снова сомкнулась. Маршал с ума сходил от бессильной ярости.

Тем временем Мазарини, как мы уже сказали, сидел у себя в кабинете и приводил в порядок свои дела. Он велел позвать д'Артаньяна, хотя мало надеялся, что тому удалось проникнуть во дворец, ибо он не был дежурным.

Но через десять минут лейтенант мушкетеров появился на пороге кабинета в сопровождении неизменного Портоса.

— Входите, входите, д'Артаньян! — воскликнул кардинал. — Очень рад вас видеть, так же как и вашего друга. Что происходит в этом проклятом Париже?

— Ничего хорошего, монсеньер, — отвечал д'Артаньян, качая головой. Город охвачен восстанием. Когда мы с господином дю Валлоном только что переходили через улицу Монторгейль, то, несмотря на мой мундир, а может быть, именно из-за него, нас хотели заставить кричать: «Да здравствует Брусель!» — и еще кое-что… Сказать ли вам, монсеньер?

— Говорите, говорите.

— «Долой Мазарини!» Представьте себе, какая дерзость!

Мазарини улыбнулся, однако сильно побледнел.

— И вы закричали? — спросил он.

— О нет, — сказал д'Артаньян, — у меня совсем пропал голос, а у господина дю Валлона объявилась сильнейшая хрипота. Тогда, монсеньер…

— Что тогда? — спросил Мазарини.

— Взгляните только на мою шляпу и плащ.

Д'Артаньян указал на четыре дыры от пуль в плаще в две в шляпе. Что касается одежды Портоса, то у него весь бок был разорван ударом алебарды, а перо на шляпе было срезано пистолетной пулей.

— Diavolo! — воскликнул Мазарини, с наивным изумлением глядя на двух друзей. — Я бы закричал.

В эту минуту шум и гам послышались совсем близко.

Мазарини отер пот со лба и посмотрел вокруг. Ему очень хотелось подойти к окну, но он не решался.

— Посмотрите, д'Артаньян, что там происходит, — попросил он.

Д'Артаньян беспечно подошел к окну и взглянул наружу.

— Ого! — произнес он. — Что это значит? Маршал де Ла Мельере возвращается без шляпы. У Фонтраля рука на перевязи, несколько солдат ранено, лошади в крови. Однако… Что это делают караульные? Они прицеливаются и сейчас дадут залп!

— Им дан приказ стрелять в толпу, если она приблизится к Пале-Роялю.

— Если они выстрелят, все погибло! — воскликнул д'Артаньян.

— А решетки?

— Решетки! Они не продержатся и пяти минут. Их сорвут, изломают, исковеркают. Не стреляйте, черт возьми! — крикнул д'Артаньян, быстро распахивая окно.

Но было уже поздно: д'Артаньяна за шумом не услышали. Раздалось три-четыре мушкетных выстрела, и поднялась перестрелка. Слышно было, как пули щелкали о стены дворца. Одна просвистела мимо д'Артаньяна и разбила зеркало, у которого Портос в эту минуту любовался собой.

— О! О! — воскликнул кардинал. — Венецианское зеркало!

— Ах, монсеньер, — сказал на это д'Артаньян, спокойно закрывая окно, — не плачьте, пока еще не стоит, вот через час во всем дворце не останется, надо думать, ни одного зеркала, ни венецианского, ни парижского.

— Что же делать, как вы думаете?

— Да возвратить им Бруселя, раз они его требуют. На что он вам, в самом деле? Какой прок от парламентского советника?

— А вы как полагаете, господин дю Валлон? Что бы вы сделали?

— Я бы вернул Бруселя.

— Пойдемте, господа, я поговорю об этом с королевой.

В конце коридора он остановился.

— Я могу на вас рассчитывать, не правда ли, господа?

— Мы не меняем хозяев, — сказал д'Артаньян. — Мы у вас на службе: приказывайте, мы повинуемся.

— Подождите меня здесь, — сказал Мазарини и, обойдя кругом, вошел в гостиную через другую дверь.

IV

БУНТ ПЕРЕХОДИТ В ВОССТАНИЕ
Кабинет, куда вошли д'Артаньян и Портос, отделялся от гостиной королевы только портьерой, через которую можно было слышать то, что рядом говорилось, а щелка между двумя половинками портьеры, как ни была она узка, позволяла видеть все, что там происходило.

Королева стояла в гостиной, бледная от гнева; однако она так хорошо владела собой, что можно было подумать, будто она не испытывает никакого волнения. Позади нее стояли Коменж, Вилькье и Гито, а дальше — придворные, мужчины и дамы.

Королева слушала канцлера Сегье, того самого, который двадцать лет тому назад столь жестоко ее преследовал. Он рассказывал, как его карету разбили и как он сам, спасаясь от преследователей, бросился в дом господина О., в который тотчас же ворвались бунтовщики и принялись там все громить и грабить. К счастью, ему удалось пробраться в маленькую каморку, дверь которой была скрыта под обоями, и какая-то старая женщина заперла его там вместе с его братом, епископом Мо. Опасность была велика, из каморки он слышал угрозы приближающихся бунтовщиков, и, думая, что пробил его последний час, он стал исповедоваться перед братом, готовясь к смерти, на случай, если их убежище откроют. Но, к счастью, этого не случилось: толпа, думая, что он выбежал через другую дверь на улицу, покинула дом, и ему удалось свободно выйти. Тогда он переоделся в платье маркиза О. и вышел из дома, перешагнув через трупы полицейского офицера и двух гвардейцев, защищавших входную дверь.

В середине рассказа вошел Мазарини и, неслышно подойдя к королеве, стал слушать вместе с другими.

— Ну, — сказала королева, когда, канцлер кончил свой рассказ, — что вы думаете об этом?

— Я думаю, ваше величество, что дело очень серьезно.

— Какой вы мне дали бы совет?

— Я дал бы вам совет, ваше величество, только не осмеливаюсь.

— Осмельтесь, — возразила королева с горькой усмешкой. — Когда-то, при других обстоятельствах, вы были гораздо смелее.

Канцлер покраснел и пробормотал что-то.

— Оставим прошлое и вернемся к настоящему, — добавила королева. — Какой совет вы хотели мне дать?

— Мой совет, — отвечал канцлер нерешительно, — выпустить Бруселя.

Королева побледнела еще больше, и лицо ее исказилось.

— Выпустить Бруселя? — воскликнула она. — Никогда!

В эту минуту в соседней зале раздались шаги, и на пороге гостиной, без доклада, появился маршал де Ла Мельере.

— А, маршал! — радостно воскликнула Анна Австрийская. — Надеюсь, вы образумили этот сброд?

— Ваше величество, — отвечал маршал, — я потерял троих людей у Нового моста, четверых у Рынка, шестерых на углу улицы Сухого Дерева и двоих у дверей вашего дворца, итого пятнадцать. Кроме того, я привел с собой десять — двенадцать человек ранеными. Моя шляпа осталась бог весть где, сорванная пулей; по всей вероятности, я остался бы там же, где моя шляпа, если бы господин коадъютор не подоспел ко мне на выручку.

— Да, — промолвила королева, — я бы очень удивилась, если бы эта кривоногая такса не оказалась во всем этом замешана.

— Ваше величество, — возразил де Ла Мельере с улыбкой, — не говорите при мне о нем плохо; я слишком хорошо помню услугу, которую он мне оказал.

— Отлично, — сказала королева, — будьте ему благодарны, сколько вам угодно, но меня это ни к чему не обязывает Вы целы и невредимы, а это все, что мне надо, вы вернулись, и теперь вы тем более желанный гость.

— Это так, ваше величество, но я вернулся под тем условием, что передам вам требования народа.

— Требования! — сказала Анна Австрийская, нахмурив брови. — О господин маршал, вы, вероятно, находились в очень большой опасности, если взяли на себя такое странное поручение!

— Эти слова были сказаны с иронией, которая не ускользнула от маршала.

— Простите, ваше величество, — отвечал он, — я не адвокат, а человек военный, и потому, быть может, выбираю не те выражения; я должен был сказать, «желание» народа, а не «требования». Что же касается замечания, которым вы удостоили меня, то, по-видимому, вы желали сказать, что я испугался.

Королева улыбнулась.

— Да, признаюсь, ваше величество, я боялся, и это случилось со мной лишь третий раз в жизни, а между тем я участвовал в двенадцати больших боях и не помню уж в скольких схватках и стычках. Да, я испытал страх, и мне не так страшно даже в присутствии вашего величества, невзирая на вашу грозную улыбку, как перед всеми этими чертями, которые проводили меня до самых дверей и которые бог весть откуда взялись.

— Браво, — прошептал д'Артаньян на ухо Портосу, — хорошо сказано.

— Итак, — сказала королева, кусая губы, между тем как окружающие с удивлением переглядывались, — в чем же состоит желание моего народа.

— Чтобы ему возвратили Бруселя, ваше величество, — ответил маршал.

— Ни за что! — воскликнула королева. — Ни за что!

— Как угодно вашему величеству, — сказал маршал, кланяясь и делая шаг назад.

— Куда вы, маршал? — удивленно спросила королева.

— Я иду передать ваш ответ тем, кто его ждет, ваше величество.

— Останьтесь. Я не хочу, это будет иметь вид переговоров с бунтовщиками — Ваше величество, я дал слово, — возразил маршал.

— И это значит…

— Что если вы меня не арестуете, я должен буду вернуться к народу.

В глазах Анны Австрийской сверкнула молния — О, за этим дело не станет! — сказала она — Мне случалось арестовывать особ и более высоких, чем вы. Гито!

При этих словах Мазарини поспешно подошел к королеве — Ваше величество, — сказал он, — если мне позволительно тоже дать вам совет.

— Отпустить Бруселя? Если так, вы можете оставить свой совет при себе.

— Нет, — отвечал Мазарини, — хотя этот совет, может быть, не хуже других.

— Что же вы посоветуете?

— Позвать коадъютора.

— Коадъютора? — воскликнула королева. — Этого интригана и бунтовщика?

Ведь он и устроил все это!

— Тем более, ваше величество. Если он устроил этот бунт, он же сумеет и усмирить его — Поглядите, ваше величество, — сказал Коменж, стоявший у окна — Случай как раз благоприятствует вам. Сейчас коадъютор благословляет народ на площади Пале-Рояля Королева бросилась к окну — В самом деле, — сказала она. — Какой лицемер, посмотрите!

— Я вижу, — заметил Мазарини, — что все преклоняют пред ним колена, хотя он только коадъютор; а будь я на его месте, они разорвали бы меня в клочья, хоть я и кардинал. Итак, я настаиваю, государыня, на моем желании (Мазарини сделал ударение на этом слове), чтобы ваше величество приняли коадъютора.

— Почему бы и вам не сказать: на своем требовании? — сказала королева, понизив голос.

Мазарини только поклонился Королева с минуту размышляла. Затем подняла голову.

— Господин маршал, — сказала она, — приведите ко мне господина коадъютора.

— А что мне ответить народу? — спросил маршал.

— Пусть потерпят, — отвечала Анна Австрийская, — ведь терплю же я.

Тон гордой испанки был так повелителен, что маршал, не говоря ни слова, поклонился и вышел.

Д'Артаньян повернулся к Портосу.

— Ну, чем же все это кончится?

— Увидим, — невозмутимо ответил Портос.

Тем временем королева, подойдя к Коменжу, тихонько заговорила с ним.

Мазарини тревожно поглядывал в ту сторону, где находились Д'Артаньян и Портос.

Остальные присутствующие шепотом разговаривали между собой.

Дверь снова отворилась, и появился маршал в сопровождении коадъютора.

— Ваше величество, — сказал маршал, — господин Гонди поспешил исполнить ваше приказание.

Королева сделала несколько шагов навстречу коадъютору и остановилась, холодная, строгая, презрительно оттопырив нижнюю губу.

Гонди почтительно склонился перед ней.

— Ну, сударь, что скажете вы об этом бунте? — спросила она наконец.

— Я скажу, что это уже не бунт, а восстание, — отвечал коадъютор.

— Это восстание только для тех, кто думает, что мой народ способен к восстанию! — воскликнула Анна Австрийская, не в силах более притворяться перед коадъютором, которого она — быть может не без причины — считала зачинщиком всего. — Восстанием зовут это те, кому восстание желательно и кто устроил волнение; но подождите, королевская власть положит этому конец.

— Ваше величество изволили меня призвать для того, чтобы сказать мне только это? — холодно спросил Гонди.

— Нет, мой милый коадъютор, — вмешался в разговор Мазарини, — вас пригласили для того, чтобы узнать ваше мнение относительно неприятных осложнений, с которыми мы сейчас столкнулись.

— Значит, ваше величество позвали меня, чтобы спросить моего совета? — произнес коадъютор, изображая удивление.

— Да, — сказала королева — все так пожелали.

— Итак, — сказал он, — вашему величеству угодно…

— Чтобы вы сказали, что бы вы сделали на месте королевы, — поспешил досказать Мазарини.

Коадъютор посмотрел на королеву. Та утвердительно кивнула головой.

— На месте ее величества, — спокойно произнес Гонди, — я не колеблясь возвратил бы им Бруселя.

— А если я не возвращу его, — воскликнула королева, — то что произойдет, как вы думаете?

— Я думаю, что завтра от Парижа не останется камня на камне, — сказал маршал.

— Я спрашиваю не вас, — сухо и не оборачиваясь ответила королева, — я спрашиваю господина Гонди.

— Если ваше величество спрашивает меня, — сказал коадъютор с прежним спокойствием, — то я отвечу, что вполне согласен с мнением маршала.

Краска залила лицо королевы; ее прекрасные голубые глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит; ее алые губы, которые поэты того времени сравнивали с гранатом в цвету, побелели и задрожали от гнева. Она почти испугала даже самого Мазарини, которого беспокойная семейная жизнь приучила к таким домашним сценам.

— Возвратить Бруселя! — вскричала королева с гневной усмешкой. — Хороший совет, нечего сказать. Видно, что он идет от священника.

Гонди оставался невозмутим. Сегодня обиды, казалось, совсем не задевали его, как и вчера насмешки, по ненависть и жажда мщения скоплялись в глубине его души. Он бесстрастно посмотрел на королеву, которая взглядом приглашала Мазарини тоже сказать что-нибудь.

Но Мазарини обычно много думал и мало говорил.

— Что же, — сказал он наконец, — это хороший совет, вполне дружеский.

Я бы тоже возвратил им этого милого Бруселя, живым или мертвым, и все было бы кончено.

— Если вы возвратите его мертвым, все будет кончено, это правда, но не так, как вы полагаете, монсеньер, — возразил Гонди.

— Разве я сказал: «живым или мертвым»? Это просто такое выражение. Вы знаете, я вообще плохо владею французским языком, на котором вы, господин коадъютор, так хорошо говорите и пишете.

— Вот так заседание государственного совета, — сказал д'Артаньян Портосу, — мы с Атосом и Арамисом в Ла-Рошели советовались совсем по-другому.

— В бастионе Сен-Жерве.

— И там, и в других местах.

Коадъютор выслушал все эти речи и продолжал с прежним хладнокровием:

— Если ваше величество не одобряет моего совета, — сказал он, — то, очевидно, оттого, что вам известен лучший путь. Я слишком хорошо знаю мудрость вашего величества и ваших советников, чтобы предположить, что столица будет оставлена надолго в таком волнении, которое может повести за собой революцию.

— Итак, по вашему мнению, — возразила с усмешкой испанка, кусая губы от гнева, — вчерашнее возмущение, превратившееся сегодня в восстание, может завтра перейти в революцию?

— Да, ваше величество, — ответил серьезно Гонди.

— Послушать вас, сударь, так можно подумать, что народы утратили всякое почтение к законной власти.

— Этот год несчастлив для королей, — отвечал Гонди, качая головой. Посмотрите, что делается в Англии.

— Да, но, к счастью, у нас во Франции нет Оливера Кромвеля, — возразила королева.

— Кто знает, — сказал Гонди, — такие люди подобны молнии: о них узнаешь, когда они поражают.

Все вздрогнули, и воцарилась тишина.

Королева прижимала обе руки к груди. Видно было, что она старается подавить сильное сердцебиение.

— Портос, — шепнул д'Артаньян, — посмотрите хорошенько на этого священника.

— Смотрю, — отвечал Портос, — что дальше?

— Вот настоящий человек!

Портос с удивлением взглянул на своего друга; очевидно, он не вполне понял, что тот хотел сказать.

— Итак, — безжалостно продолжал коадъютор, — ваше величество примет надлежащие меры. Но я предвижу, что они будут ужасны и лишь еще более раздражат мятежников.

— В таком случае, господин коадъютор, вы, который имеете власть над ними и считаетесь нашим другом, — иронически сказала королева, — успокоите их своими благословениями.

— Быть может, это будет уже слишком поздно, — возразил Гонди тем же ледяным тоном, — быть может, даже я потеряю всякое влияние на них, между тем как, возвратив Бруселя, ваше величество сразу пресечет мятеж и получит право жестоко карать всякую дальнейшую попытку к восстанию.

— А сейчас я не имею этого права? — воскликнула королева.

— Если имеете, воспользуйтесь им, — отвечал Гонди.

— Черт возьми, — шепнул д'Артаньян Портосу, — вот характер, который мне нравится; жаль, что он не министр и я служу не ему, а этому ничтожеству Мазарини. Каких бы славных дел мы с ним наделали!

— Да, — согласился Портос.

Королева между тем знаком предложила всем выйти, кроме Мазарини. Гонди поклонился и хотел выйти с остальными.

— Останьтесь, сударь, — сказала королева.

«Дело идет на лад, — подумал Гонди, — она уступит».

— Она велит убить его, — шепнул д'Артаньян Портосу, — но, во всяком случае, не я исполню ее приказание; наоборот, клянусь богом, если кто покусится на его жизнь, я буду его защищать.

— Хорошо, — пробормотал Мазарини, садясь в кресло, — побеседуем.

Королева проводила глазами выходивших. Когда дверь за последним из них затворилась, она обернулась. Было видно, что она делает невероятные усилия, чтобы преодолеть свой гнев; она обмахивалась веером, подносила к носу коробочку с душистой смолой, ходила взад и вперед. Мазарини сидел в кресле и, казалось, глубоко задумался. Гонди, который начал тревожиться, пытливо осматривался, ощупывал кольчугу под своей рясой и время от времени пробовал под мантией, легко ли вынимается из пожен короткий испанский нож.

— Теперь, — сказала наконец королева, становясь перед коадъютором, теперь, когда мы одни, повторите ваш совет, господин коадъютор.

— Вот он, ваше величество: сделать вид, что вы хорошо все обдумали, признать свою ошибку (не это ли признак сильной власти?), выпустить Бруселя из тюрьмы и вернуть его народу.

— О! — воскликнула Анна Австрийская. — Так унизиться? Королева я или нет? И этот сброд, который кричит там, не толпа ли моих подданных? Разве у меня нет друзей и верных слуг? Клянусь святой девой, как говорила королева Екатерина, — продолжала она, взвинчивая себя все больше и больше, — чем возвратить им этого проклятого Бруселя, я лучше задушу его собственными руками.

С этими словами королева, сжав кулаки, бросилась к Гонди, которого в эту минуту она ненавидела, конечно, не менее, чем Бруселя.

Гонди остался недвижим. Ни один мускул на его лице не дрогнул; только его ледяной взгляд, как клинок, скрестился с яростным взором королевы.

— Этого человека можно было бы исключить из списка живых, если бы при дворе нашелся новый Витри и в эту минуту вошел в комнату, — прошептал д'Артаньян. — Но прежде, чем он напал бы на этого славного прелата, я убил бы такого Витри. Господин кардинал был бы мне за это только бесконечно благодарен.

— Тише, — шепнул Портос, — слушайте.

— Ваше величество! — воскликнул кардинал, хватая Анну Австрийскую за руки и отводя ее назад. — Что вы делаете!

Затем прибавил по-испански:

— Анна, вы с ума сошли. Вы ссоритесь, как мещанка, вы, королева. Да разве вы не видите, что в лице этого священника перед вами стоит весь парижский народ, которому опасно наносить в такую минуту оскорбление?

Ведь если он захочет, то через час вы лишитесь короны. Позже, при лучших обстоятельствах, вы будете тверды и непоколебимы, а теперь не время.

Сейчас вы должны льстить и быть ласковой, иначе вы покажете себя самой обыкновенной женщиной.

При первых словах, произнесенных кардиналом по-испански, д'Артаньян схватил Портоса за руку и сильно сжал ее; потом, когда Мазарини умолк, тихо прибавил:

— Портос, никогда не говорите кардиналу, что я понимаю по-испански, иначе я пропал и вы тоже.

— Хорошо, — ответил Портос.

Этот суровый выговор, сделанный с тем красноречием, каким отличался Мазарини, когда говорил по-итальянски или по-испански (оп совершенно терял его, когда говорил по-французски), кардинал произнес с таким непроницаемым липом, что даже Гонди, каким он ни был искусным физиономистом, не заподозрил в нем ничего, кроме просьбы быть более сдержанной.

Королева сразу смягчилась: огонь погас в ее глазах, краска сбежала с лица, и губы перестали дышать гневом. Она села и, опустив руки, произнесла голосом, в котором слышались слезы:

— Простите меня, господин коадъютор, я так страдаю, что вспышка моя понятна. Как женщина, подверженная слабостям своего пола, я страшусь междоусобной войны; как королева, привыкшая к всеобщему повиновению, я теряю самообладание, едва только замечаю сопротивление моей воле.

— Ваше величество, — ответил Гонди с поклоном, — вы ошибаетесь, называя мой искренний совет сопротивлением. У вашего величества есть только почтительные и преданные вам подданные. Не против королевы настроен народ, он только просит вернуть Бруселя, вот и все, возвратите ему Бруселя, он будет счастливо жить под защитой ваших законов, — прибавил коадъютор с улыбкой.

Мазарини, который при словах «не против королевы настроен народ» навострил слух, опасаясь, что Гонди заговорит на тему «Долой Мазарини», был очень благодарен коадъютору за его сдержанность и поспешил прибавить самым вкрадчивым тоном:

— Ваше величество, поверьте в этом господину коадъютору, который у нас один из самых искусных политиков; первая же вакантная кардинальская шляпа будет, конечно, предложена ему.

«Ага, видно, ты здорово нуждаешься во мне, хитрая лиса», — подумал Гонди.

— Что же он пообещает нам, — сказал тихо д'Артаньян, — в тот день, когда его жизни будет угрожать опасность? Черт возьми! Если он так легко раздает кардинальские шляпы, то будем наготове, Портос, и завтра же потребуем себе по полку. Если гражданская война продлится еще год, я заказываю себе золоченую шпагу коннетабля.

— А я? — спросил Портос.

— Ты, ты потребуешь себе жезл маршала де Ла Мельере, который сейчас, кажется, не особенно в фаворе.

— Итак, — сказала королева, — вы серьезно опасаетесь народного восстания?

— Серьезно, ваше величество, — отвечал Гонди, удивленный тем, что они все еще топчутся на одном месте — Поток прорвал плотину, и я боюсь, как бы он не произвел великих разрушений.

— А я нахожу, — возразила королева, — что в таком случае надо создать новую плотину. Хорошо, я подумаю.

Гонди удивленно посмотрел на Мазарини, который подошел к королеве, чтобы поговорить с нею. В эту минуту на площади Пале-Рояля послышался шум.

Гонди улыбнулся. Взор королевы воспламенился. Мазарини сильно побледнел.

— Что еще там? — воскликнул он.

В эту минуту в залу вбежал Коменж.

— Простите, ваше величество, — произнес он, — но народ прижал караульных к ограде и сейчас ломает ворота. Что прикажете делать?

— Слышите, ваше величество? — сказал Гонди.

Рев волн, раскаты грома, извержение вулкана даже сравнить нельзя с разразившейся в этот момент бурей криков.

— Что я прикажу? — произнесла королева.

— Да, время дорого.

— Сколько человек приблизительно у нас в Пале-Рояле?

— Шестьсот.

— Приставьте сто человек к королю, а остальными разгоните этот сброд.

— Ваше величество, — воскликнул Мазарини, — что вы делаете?

— Идите и исполняйте, — сказала королева.

Коменж, привыкший, как солдат, повиноваться без рассуждений, вышел.

В это мгновение послышался сильный треск; одни ворота начали подаваться.

— Ваше величество, — снова воскликнул Мазарини — вы губите короля, себя и меня!

Услышав этот крик, вырвавшийся из трусливой души кардинала, Анна Австрийская тоже испугалась. Она вернула Коменжа.

— Слишком поздно, — сказал Мазарини, хватаясь за голову, — слишком поздно.

В это мгновение ворота уступили натиску толпы, и во дворе послышались радостные крики. Д'Артаньян схватился за шпагу и знаком велел Портосу сделать то же самое.

— Спасайте королеву! — воскликнул кардинал, бросаясь к коадъютору.

Гонди подошел к окну и открыл его. На дворе была уже громадная толпа народа с Лувьером во главе.

— Ни шагу дальше, — крикнул коадъютор, — королева подписывает приказ!

— Что вы говорите? — воскликнула королева.

— Правду, — произнес кардинал, подавая королеве перо и бумагу. — Так надо.

Затем прибавил тихо:

— Пишите, Анна, я вас прошу, я требую.

Королева упала в кресло и взяла перо…

Сдерживаемый Лувьером, народ не двигался с места, по продолжал гневно роптать.

Королева написала: «Начальнику Сен-Жерменской тюрьмы приказ выпустить на свободу советника Бруселя». Потом подписала.

Коадъютор, следивший за каждым движением королевы, схватил бумагу и, потрясая ею в воздухе, подошел к окну.

— Вот приказ! — крикнул он.

Казалось, весь Париж испустил радостный крик. Затем послышались крики: «Да здравствует Брусель! Да здравствует коадъютор!»

— Да здравствует королева! — крикнул Гонди.

Несколько голосов подхватили его возглас, но голоса эти были слабые и редкие.

Может быть, коадъютор нарочно крикнул это, чтобы показать Анне Австрийской всю ее слабость.

— Теперь, когда вы добились того, чего хотели, — сказала она, — вы можете идти, господин Гонди.

— Если я понадоблюсь вашему величеству, — произнес коадъютор с поклоном, — то знайте, я всегда к вашим услугам.

Королева кивнула головой, и коадъютор вышел.

— Ах, проклятый священник! — воскликнула Анна Австрийская, протягивая руки к только что затворившейся двери. — Я отплачу тебе за сегодняшнее унижение!

Мазарини хотел подойти к ней.

— Оставьте меня! — воскликнула она. — Вы не мужчина.

С этими словами она вышла.

— Это вы не женщина, — пробормотал Мазарини.

Затем, после минутной задумчивости, он вспомнил, что д'Артаньян и Портос находятся в соседней комнате и, следовательно, все слышали. Мазарини нахмурил брови и подошел к портьере. Но когда он ее поднял, то увидел, что в кабинете никого нет.

При последних словах королевы д'Артаньян схватил Портоса за руку и увлек его за собой в галерею.

Мазарини тоже прошел в галерею и увидел там двух друзей, которые спокойно прогуливались.

— Отчего вы вышли из кабинета, д'Артаньян? — спросил Мазарини.

— Оттого, что королева приказала всем удалиться, — отвечал д'Артаньян, — и я решил, что этот приказ относится к нам, как и к другим.

— Значит, вы здесь уже…

— Уже около четверти часа, — поспешно ответил д'Артаньян, делая знак Портосу не выдавать его.

Мазарини заметил этот взгляд и понял, что д'Артаньян все видел и слышал; но он был ему благодарен за ложь.

— Положительно, д'Артаньян, — сказал он, — вы тот человек, какого я ищу, и вы можете рассчитывать, равно как и ваш друг, на мою благодарность.

Затем, поклонившись обоим с самой приятной улыбкой, он вернулся спокойно к себе в кабинет, так как с появлением Гонди шум на дворе затих, словно по волшебству.

V

В НЕСЧАСТЬЕ ВСПОМИНАЕШЬ ДРУЗЕЙ
Анна Австрийская в страшном гневе прошла в свою молельню.

— Как, — воскликнула она, ломая свои прекрасные руки, — народ смотрел, как Конде, первый принц крови, был арестован моею свекровью, Марией Медичи; он видел, как моя свекровь, бывшая регентша, была изгнана кардиналом; он видел, как герцог Вандомский, сын Генриха Четвертого, был заключен в крепость; он молчал, когда унижали, преследовали, заточали таких больших людей… А теперь из-за какого-то Бруселя… Боже, что происходит в королевстве?

Сама того не замечая, королева затронула жгучий вопрос. Народ действительно не сказал ни слова в защиту принцев и поднялся за Бруселя: это потому, что Брусель был плебей, и, защищая его, народ инстинктивно чувствовал, что защищает себя.

Мазарини шагал между тем по кабинету, изредка поглядывая на разбитое вдребезги венецианское зеркало.

— Да, — говорил он, — я знаю, это печально, что пришлось так уступить. Ну что же, мы еще отыграемся. Да и что такое Брусель? Только имя, не больше.

Хоть Мазарини и был искусным политиком, в данном случае он все же ошибался. Брусель был важной особой, а не пустым звуком.

В самом деле, когда Брусель на следующее утро въехал в Париж в большой карете и рядом с ним сидел Лувьер, а на запятках стоял Фрике, то весь народ, еще не сложивший оружия, бросился к нему навстречу. Крики:

«Да здравствует Брусель!», «Да здравствует наш отец!» — оглашали воздух.

Мазарини слышал в этих криках свой смертный приговор. Шпионы кардинала и королевы приносили со всех сторон неприятные вести, которые кардинал выслушивал с большой тревогой, а королева со странным спокойствием. В уме королевы, казалось, зрело важное решение, что еще увеличивало беспокойство Мазарини. Он хорошо знал гордую монархиню и опасался роковых последствий решения, которое могла принять Анна Австрийская.

Коадъютор пользовался теперь в парламенте большим влиянием, чем король, королева и кардинал, вместе взятые. По его совету был издан парламентский эдикт, приглашавший народ сложить оружие и разобрать баррикады; он знал теперь, что достаточно одного часа, чтобы народ снова вооружился, и одной ночи, чтобы снова воздвиглись баррикады.

Планше вернулся в свою лавку, уже не боясь быть повешенным: победителей не судят, и он был убежден, что при первой попытке арестовать его народ за него вступится, как вступился за Бруселя.

Рошфор вернул своих новобранцев шевалье д'Юмьеру; правда, двух не хватало, но шевалье был в душе фрондер и не захотел ничего слушать о вознаграждении.

Нищий возвратился на паперть св. Евстафия; он опять подавал святую воду и просил милостыню. Никто не подозревал, что эти руки только что помогли вытащить краеугольный камень из-под здания монархического строя.

Лувьер был горд и доволен. Он отомстил ненавистному Мазарини и немало содействовал освобождению своего отца из тюрьмы; его имя со страхом повторяли в Пале-Рояле, и он, смеясь, говорил отцу, снова водворившемуся в своей семье:

— Как вы думаете, отец, если бы я теперь попросил у королевы должность командира роты, исполнила бы она мою просьбу?

Д'Артаньян воспользовался наступившим затишьем, чтобы отослать в армию Рауля, которого с трудом удерживал дома во время волнения, так как он непременно хотел сражаться на той или на другой стороне. Сначала Рауль не соглашался, но когда Д'Артаньян произнес имя графа де Ла Фер, Рауль, сделав визит герцогине де Шеврез, отправился обратно в армию.

Один Рошфор не был доволен исходом дела. Он письмом пригласил герцога Бофора приехать, и тот мог теперь явиться, но — увы! — в Париже царило спокойствие.

Рошфор отправился к коадъютору, чтобы посоветоваться, не написать ли принцу, чтобы тот задержался. Немного подумав, Гонди ответил:

— Пусть себе принц едет.

— Значит, не все еще кончено? — спросил Рошфор.

— Мы только начинаем, дорогой граф.

— Почему вы так думаете?

— Потому что я знаю королеву: она не захочет признать себя побежденной.

— Значит, она что-то готовит?

— Надеюсь.

— Вы что-нибудь знаете?

— Я знаю, что она написала принцу Конде, прося его немедленно оставить армию и явиться в Париж.

— Ага! — произнес Рошфор. — Вы правы, пусть герцог Бофор приезжает.

Вечером того дня, когда происходил этот разговор, распространился слух, что принц Конде прибыл.

В самом приезде не было ничего необыкновенного, а между тем он наделал много шуму. Произошло это вследствие болтливости герцогини де Лонгвиль, узнавшей, как передавали, кое что от самого принца Конде, которого все обвиняли в более чем братской привязанности к своей сестре, герцогине.

Таким образом, раскрылось, что королева строит какие-то козни.

В самый вечер прибытия принца наиболее осведомленные граждане, эшевены и старшины кварталов, уже ходили по своим знакомым, говоря всем:

— Почему бы нам не взять короля и не поместить его в городской ратуше? Напрасно мы предоставляем его воспитание нашим врагам, дающим ему дурные советы. Если бы он, например, воспитывался под руководством господина коадъютора, то усвоил бы себе национальные принципы и любил бы народ.

Всю ночь в городе чувствовалось глухое оживление, а наутро снова появились серые и черные плащи, патрули из вооруженных торговцев и шайки нищих.

Королева провела ночь в беседе с глазу на глаз с принцем Конде; его ввели к ней в полночь в молельню, откуда он вышел только около пяти часов утра.

В пять часов королева прошла в кабинет кардинала: она еще не ложилась, а кардинал уже встал.

Он писал ответ Кромвелю, так как прошло уже шесть дней из десяти, назначенных им Мордаунту.

«Что же, — думал он, — я заставлю его немного подождать. Но ведь господин Кромвель лучше других знает, что такое революция, и извинит меня».

Итак, он с удовольствием перечитывал первый параграф своего ответа, когда послышался тихий стук в дверь, соединявшую его кабинет с апартаментами королевы. Через эту дверь Анна Австрийская могла во всякое время приходить к нему. Кардинал встал и отпер дверь.

Королева бы на в домашнем платье, но она еще могла позволить себе быть небрежно одетой, ибо, подобно Диане де Пуатье[115] и Нипон де Лапкло[116], долго сохраняла красоту. В это же утро она была особенно хороша, и глаза ее сияли от радости.

— Что случилось, ваше величество, — спросил несколько обеспокоенный Мазарини, — у вас такой торжествующий и довольный вид?

— Да, Джулио, — ответила она, — я могу торжествовать, так как нашла средство раздавить эту гидру.

— Вы великий политик, моя королева, — сказал Мазарини. — Какое же вы нашли средство?

Он спрятал свое письмо, сунув его под другие бумаги.

— Они хотят отобрать у меня короля, вы знаете это? — сказала королева.

— Увы, да. А меня повесить.

— Они не получат короля.

— Значит, и меня не повесят, benone.[117]

— Слушайте, я хочу уехать с вами и увезти с собой короля. Но я хочу, чтобы это событие, которое сразу изменит наше положение, произошло так, чтоб о нем знали только трое: вы, я и еще третье лицо.

— Кто же это третье лицо?

— Принц Конде.

— Значит, он приехал? Мне сказали правду!

— Да. Вчера вечером.

— И вы с ним уже виделись?

— Мы только что расстались.

— Он принимает участие в этом деле?

— Он дал мне этот совет.

— А Париж?

— Принц принудит его к сдаче голодом.

— Ваш проект великолепен. Но я вижу одно препятствие.

— Какое?

— Невозможность осуществить его.

— Пустые слова. Нет ничего невозможного.

— Да, в мечтах.

— Нет, на деле. Есть у нас деньги?

— Да, немного, — сказал Мазарини, боясь, чтобы Анна Австрийская не заставила его раскошелиться.

— Есть у нас войско?

— Пять или шесть тысяч человек.

— Хватит у нас мужества?

— Безусловно.

— Значит, дело нетрудное. О, понимаете ли вы, Джулио? Париж, этот ненавистный Париж, проснувшись без короля и королевы, увидит, что его перехитрили, что ему грозит осада и голод, что у него нет другой защиты, кроме его вздорного парламента и тощего, кривоногого коадъютора!

— Прекрасно, прекрасно, — произнес Мазарини, — я понимаю, какое это произведет действие, но не вижу средств привести ваш план в исполнение.

— Я найду средство.

— Вы знаете, что это означает? Междоусобная война, война ожесточенная и беспощадная!

— Да, да, война, — сказала Анна Австрийская, — и я хочу обратить этот мятежный город в пепел; я залью пожар кровью; я хочу, чтобы ужасающий пример заставил вечно помнить и преступление, и постигшую его кару. О, как я ненавижу Париж!

— Успокойтесь, Анна, что за кровожадность! Будьте осторожны; времена Малатесты и Каструччо Кастракани[118] прошли. Вы добьетесь того, что вас обезглавят, прекрасная королева, а это будет жаль.

— Вы смеетесь?

— Ничуть не смеюсь. Война с целым народом опасна. Поглядите на своего брата Карла Первого; ему пришлось плохо, очень плохо.

— Да, но мы во Франции, и я испанка.

— Тем хуже, per Baccho,[119] тем хуже; я предпочел бы, чтобы вы были француженкой, а я французом: тогда нас не так бы ненавидели.

— Во всяком случае, вы одобряете мой план?

— Да, если только его возможно осуществить.

— Конечно, возможно. Говорю вам: готовьтесь к отъезду!

— Ну, я-то всегда к нему готов, но только мне никак не удается уехать… и на этот раз я вряд ли уеду.

— А если я уеду, поедете вы со мной?

— Постараюсь.

— Вы меня убиваете своей трусостью, Джулио. Чего вы боитесь?

— Многого.

— Например?

Лицо Мазарини было все время насмешливым. Теперь оно омрачилось.

— Анна, — сказал он, — вы женщина и можете оскорблять мужчин, так как уверены в своей безнаказанности. Вы обвиняете меня в трусости, но я не так труслив, как вы, ибо не хочу бежать. Против кого восстал народ? Против вас или против меня? Кого он хочет повесить? Вас или меня? А я не склоняюсь перед бурей, хоть вы и обвиняете меня в трусости. Я не сорвиголова, это не в моем вкусе, по я тверд. Берите пример с меня: меньше шума и больше дела. Вы громко кричите, — значит, ничего но достигнете.

Вы хотите бежать…

Мазарини пожал плечами, взял королеву под руку и подвел ее к окну.

— Смотрите, — сказал он.

— Что? — спросила королева, ослепленная своим упрямством.

— Ну, что же вы видите в это окно? Если глаза меня не обманывают, там горожане в панцирях и касках, с добрыми мушкетами, как во времена Лиги; и они смотрят на это окно так внимательно, что увидят вас, если вы поднимете занавеску. Теперь посмотрите в другое окно. Что вы видите? Вооруженный алебардами народ, который караулит выходы. Все ворота, двери, даже отдушины погребов охраняются, и я скажу вам, как говорил мне Ла Раме о Бофоре: «Если вы не птица и не мышь, вы не выйдете отсюда».

— Но ведь Бофор бежал!

— Хотите и вы бежать таким же способом?

— Значит, я пленница?

— Конечно! — воскликнул Мазарини. — Я уже битый час вам это доказываю.

С этими словами кардинал преспокойно сел за стол и занялся письмом к Кромвелю.

Анна, трепеща от гнева и вся красная от негодования, вышла из кабинета, сильно хлопнув дверью. Мазарини даже не обернулся. Вернувшись к себе, королева бросилась в кресло и залилась слезами. Вдруг ее осенила мысль.

— Я спасена! — воскликнула она, вставая. — О да, я знаю человека, который сумеет увезти меня из Парижа; я слишком долго не вспоминала о нем.

Да, — продолжала она задумчиво, по в каком-то радостном возбуждении, как я неблагодарна. Я двадцать лет оставляла в забвении человека, которого давно должна была бы сделать маршалом Франции. Моя свекровь осыпала золотом, почестями и ласками Кончини, который погубил ее; король сделал Витри маршалом Франции за убийство; а я даже не вспоминалаи оставила в бедности этого благородного д'Артаньяна, который меня спас.

Она подбежала к письменному столу и поспешно набросала несколько слов.

VI

СВИДАНИЕ
Д'Артаньян спал эту ночь в комнате Портоса, как все ночи с начала возмущения. Шпаги свои они держали у изголовья, а пистолеты клали на стол так, чтобы они были под рукой.

Под утро д'Артаньяну приснилось, что все небо покрылось желтым облаком, из которого полил золотой дождь, и что он подставил свою шляпу под кровельный желоб.

Портосу снилось, что дверца его кареты оказалась слишком мала, чтобы вместить его полный герб.

В семь часов их разбудил слуга без ливреи, принесший д'Артаньяну письмо.

— От кого? — спросил гасконец.

— От королевы, — отвечал слуга.

— Ого! — произнес Портос, приподымаясь на постели. — Ну и что там?

Д'Артаньян попросил слугу пройти в соседнюю комнату и, как только дверь затворилась, вскочил с постели и поспешно прочел записку. Портос смотрел на него, выпучив глаза и не решаясь заговорить.

— Друг Портос, — сказал наконец д'Артаньян, протягивая ему письмо, вот наконец твой баронский титул и мой капитанский патент. Читай и суди сам.

Портос протянул руку, взял письмо и прочел дрожащим голосом:

«Королева желает переговорить с господином д'Артаньяном, которого просит последовать за подателем этого письма».

— Что же, — произнес Портос, — я не вижу тут ничего особенного.

— А я вижу, и очень много, — возразил Д'Артаньян. — Если уж позвали меня, то, значит, дела плохи. Подумай, что должно было произойти, чтобы через двадцать лет королева вспомнила обо мне!

— Правда, — согласился Портос.

— Наточи свою шпагу, барон, заряди пистолеты и задай лошадям овса.

Ручаюсь, что еще сегодня у нас будет дело; а главное — никому ни слова.

— Не готовят ли нам западню, чтобы избавиться от нас? — спросил Портос, уверенный, что его будущее величие уже теперь многим не дает покоя.

— Если это западня, — возразил д'Артаньян, — то я ее разгадаю, будь покоен. Если Мазарини итальянец, то я гасконец.

Д'Артаньян в один миг оделся. Портос, по-прежнему лежавший в постели, уже застегивал ему плащ, когда в дверь снова постучали.



Вошел другой слуга.

— От его преосвященства кардинала Мазарини, — произнес он.

Д'Артаньян посмотрел на Портоса.

— Дело осложняется, — сказал тот. — С чего же начинать?

— Не беда, — отвечал Д'Артаньян, прочитав записку кардинала, — все устраивается отлично — его преосвященство назначает мне свидание через полчаса.

— А, тогда все в порядке.

— Друг мой, — сказал Д'Артаньян, обращаясь к слуге, — передайте его преосвященству, что через полчаса я буду к его услугам.

Слуга поклонился и вышел.

— Хорошо, что этот не видал того, — заметил д'Артаньян.

— Значит, ты думаешь, они прислали за тобой не по одному и тому же делу?

— Не думаю, а уверен в этом.

— Однако, Д'Артаньян, торопись. Не забывай, что тебя ждет королева, а после королевы кардинал, а после кардинала я.

Д'Артаньян позвал слугу Анны Австрийской.

— Я готов, мой друг, — сказал он, — проводите меня.

Слуга провел его окольными улицами, и через несколько минут они вступили через маленькую калитку в дворцовый сад, а затем по потайной лестнице д'Артаньяна ввели в молельню королевы.

Лейтенант мушкетеров испытывал безотчетное волнение: в нем не было больше юношеской самоуверенности, и благодаря приобретенной им опытности он понимал всю важность совершающихся событий.

Через минуту легкий шум нарушил тишину молельни. Д'Артаньян вздрогнул, увидев, как чья то рука приподымает портьеру. По форме, белизне и красоте он узнал эту руку, которую ему однажды, так давно, дозволили поцеловать.

В молельню вошла королева — Это вы, господин Д'Артаньян, — сказала она, устремив на офицера ласковый и в то же время грустный взгляд. — Это вы, и я вас узнаю.

Взгляните и вы на меня, я королева. Узнаете вы меня?

— Нет, ваше величество, — ответил д'Артаньян.

— Разве вы забыли уже, — сказала Анна Австрийская тем чарующим тоном, какой она умела придать своему голосу, когда хотела этого, — как некогда одной королеве понадобился храбрый и преданный дворянин и как она нашла этого дворянина? Для этого дворянина, который, быть может, думает, что его забыли, она сохранила место в глубине своего сердца. Знаете вы это?

— Нет, ваше величество, я этого не знаю, — сказал мушкетер.

— Тем хуже, сударь, — произнесла Анна Австрийская, — тем хуже; я хочу сказать — для королевы, так как ей опять понадобилась такая же храбрость и преданность.

— Неужели, — возразил Д'Артаньян, — королева, окруженная такими преданными слугами, такими мудрыми советниками, такими выдающимися по заслугам и положению людьми, удостоила обратить свой взор на простого солдата?

Анна поняла скрытый упрек, который только смутил, но не рассердил ее.

Самоотверженность и бескорыстие гасконского дворянина много раз заставляли ее чувствовать угрызения совести, он превзошел ее благородством.

— Все, что вы говорите о людях, окружающих меня, может быть и верно, — сказала она, — но я могу довериться только вам, господин Д'Артаньян. Я знаю, что вы служите господину кардиналу, но послужите немного мне, и я позабочусь о вас. Скажите, не согласились ли бы вы сделать для меня то же, что сделал некогда для королевы дворянин, вам неизвестный.

— Я сделаю все, что прикажет ваше величество, — сказал Д'Артаньян.

Королева на минуту задумалась; в ответе мушкетера ей послышалась излишняя осторожность — Вы, может быть, любите спокойствие? — спросила она.

— Я не знаю, что это такое: я никогда не отдыхал, ваше величество.

— Есть у вас друзья?

— У меня их было трое: двое покинули Париж, и я не знаю, где они находятся. Со мной остался только один, по этот человек, кажется, из тех, что знали дворянина, о котором ваше величество удостоили рассказать мне.

— Отлично! — сказала королева. — Вы вдвоем с вашим другом стоите целой армии.

— Что я должен сделать, ваше величество?

— Приходите еще раз, в пять часов, и я вам скажу; во не говорите ни единой душе о свидании, которое я вам назначила.

— Слушаюсь, ваше величество.

— Поклянитесь на распятии.

— Ваше величество, я никогда не нарушал своего слова. Что я сказал, то сказал.

Королева, не привыкшая к такому языку, необычному в устах ее придворных, вывела заключение, что д'Артаньян вложит все свое усердие в исполнение ее плана, в осталась этим очень довольна. На самом деле это была одна из хитростей гасконца, подчас желавшего скрыть под личиной солдатской резкости и прямоты свою проницательность.

— Ваше величество ничего мне больше сейчас не прикажет? — спросил он.

— Нет, — отвечала Анна Австрийская, — до пяти часов вы свободны и можете идти.

Д'Артаньян поклонился и вышел.

«Черт возьми, — подумал он, — я, кажется, и в самом деле им очень нужен».

Так как полчаса уже прошло, то он прошел по внутренней галерее и постучался к кардиналу.

Бернуин впустил его.

— Я к вашим услугам, монсеньер, — произнес д'Артаньян, входя в кабинет кардинала.

По своему обыкновению, он сразу осмотрелся кругом и заметил, что перед Мазарини лежит запечатанный конверт. Но конверт этот лежал верхней стороной вниз, так что нельзя было рассмотреть, кому он адресован.

— Вы от королевы? — спросил Мазарини, пытливо поглядывая на мушкетера.

— Я, монсеньер? Кто вам это сказал?

— Никто, но я знаю.

— Очень сожалею, но должен сказать вам, монсеньер, но вы ошибаетесь, — бесстыдно заявил гасконец, помнивший данное им Анне Австрийской обещание.

— Я сам видел, как вы шли по галерее.

— Это оттого, что меня провели по потайной лестнице.

— А зачем?

— Не знаю; вероятно, тут какое-нибудь недоразумение.

Мазарини знал, что нелегко заставить д'Артаньяна сказать то, чего тот не хочет говорить; поэтому он на время отказался от попыток проникнуть в его тайну.

— Поговорим о моих делах, — сказал кардинал, — раз о своих вы говорить не желаете.

Д'Артаньян молча поклонился.

— Любите вы путешествовать? — спросил Мазарини.

— Я почти всю жизнь провел в дороге.

— Вас ничто в Париже не удерживает?

— Меня ничто не может удержать, кроме приказа свыше.

— Хорошо. Вот письмо, которое надо доставить по адресу.

— По адресу, монсеньер? Но я не вижу никакого адреса.

Действительно, на конверте не было никакой надписи.

— Письмо в двух конвертах, — сказал Мазарини.

— Понимаю. Я должен вскрыть верхний, когда прибуду в назначенное мне место.

— Совершенно верно. Возьмите его и отправляйтесь. У вас есть друг, господин дю Валлон, которого я очень ценю. Возьмите его с собой.

«Черт возьми, — подумал д'Артаньян, — он знает, что мы слышали вчерашний разговор, и хочет удалить нас из Парижа».

— Вы колеблетесь? — спросил Мазарини.

— Нет, монсеньер, я тотчас же отправлюсь. Но только я должен попросить вас об одной вещи.

— О чем же? Говорите.

— Пройдите к королеве, ваше преосвященство.

— Когда?

— Сейчас.

— Зачем?

— Чтобы сказать ей следующее: «Я посылаю д'Артаньяна по одному делу, и он должен сейчас же отправиться в путь».

— Видите, вы были у королевы! — сказал Мазарини.

— Я уже имел честь докладывать вашему преосвященству, что тут, вероятно, какое-нибудь недоразумение.

— Что это значит? — спросил кардинал.

— Могу я повторить вашему преосвященству мою просьбу?

— Хорошо, я иду. Подождите меня здесь.

Мазарини взглянул, не забыл ли он какого-нибудь ключа в замке, и вышел.

Прошло десять минут, в течение которых д'Артаньян тщетно пытался разобрать сквозь наружный конверт адрес на письме.

Кардинал возвратился бледный и, видимо, озабоченный. Он молча подсел опять к письменному столу и начал что-то обдумывать. Д'Артаньян внимательно следил за ним, стараясь прочесть его мысли. Но лицо кардинала было столь же непроницаемо, как конверт пакета, который он отдал мушкетеру.

«Эге! — подумал д'Артаньян. — Он, кажется, сердит. Уж не на меня ли?

Он размышляет. Не собирается ли он отправить меня в Бастилию? Только смотрите, монсеньер, при первом же слове, которое вы скажете, я вас задушу и сделаюсь фрондером. Меня повезут с триумфом, как Бруселя, и Атос назовет меня французским Брутом[120]. Это будет недурно».

Пылкое воображение гасконца уже рисовало ему всю выгоду, какую он сможет извлечь из такого положения.

Но он ошибся. Мазарини заговорил с ним ласковее прежнего.

— Вы правы, дорогой д'Артаньян, — сказал он, — вам еще нельзя ехать.

«Ага», — подумал д'Артаньян.

— Верните мне, пожалуйста, письмо.

Д'Артаньян подал письмо. Кардинал проверил, цела ли печать.

— Вы мне понадобитесь сегодня вечером, — сказал Мазарини. — Приходите через два часа.

— Через два часа, монсеньер, — возразил д'Артаньян, — у меня назначено свидание, которое я не могу пропустить.

— Не беспокойтесь, — сказал Мазарини, — это по одному и тому же делу.

«Прекрасно, — подумал д'Артаньян, — я так и думал».

— Итак, возвращайтесь в пять часов и приведите с собой милейшего господина дю Валлона. Но только оставьте его в приемной: я хочу поговорить с вами наедине.

Д'Артаньян молча поклонился, думая про себя:

«Оба дают одно и то же приказание, оба назначают одно и то же время, оба в Пале-Рояле. Понимаю. Вот тайна, за которую господин де Гонди заплатил бы сто тысяч ливров».

— Вы задумались? — спросил Мазарини с тревогой.

— Да, я думаю о том, надо ли нам вооружиться или нет.

— Вооружитесь до зубов, — сказал кардинал.

— Хорошо, монсеньер, будет исполнено.

Д'Артаньян поклонился, вышел и поспешил домой передать своему другу лестные отзывы Мазарини, чем доставил Портосу несказанное удовольствие.

VII

БЕГСТВО
Несмотря на признаки волнения в городе, Пале-Рояль представлял самое веселое зрелище, когда д'Артаньяна явился туда к пяти часам дня. И не удивительно: раз королева возвратила народу Бруселя и Бланмениля, ей теперь действительно нечего было бояться, потому что народу больше нечего было от нее требовать. Возбуждение горожан было остатком недавнего волнения: надо было дать ему время утихнуть, подобно тому как после бур и: требуется иногда несколько дней для того, чтобы море совсем успокоилось.

Устроено было большое празднество, поводом к которому послужил приезд ланского победителя. Приглашены были принцы и принцессы; уже с полудня двор наполнился их каретами. После обеда у королевы должна была состояться игра.

Анна Австрийская пленяла всех в этот день своим умом и грацией; никогда еще не видели ее такой веселой. Жажда мести придавала блеск ее глазам и озаряла лицо улыбкой.

Когда встали из-за стола, Мазарини скрылся. Д'Артаньян уже был на своем посту, дожидаясь кардинала в передней. Тот появился с сияющим лицом, взял его за руку и ввел в кабинет.

— Мой дорогой д'Артаньян, — сказал министр, садясь, — я окажу вам сейчас величайшее доверие, какое только министр может оказать офицеру.

Д'Артаньян поклонился.

— Я надеюсь, — сказал он, — что министр окажет мне его безо всякой задней мысли и в полном убеждении, что я действительно достоин доверия.

— Вы достойнее всех, мой друг, иначе бы я к вам не обратился.

— В таком случае, — сказал д'Артаньян, — признаюсь вам, монсеньер, что я уже давно жду подобного случая. Скажите же мне скорее то, что собирались сообщить.

— Сегодня вечером, любезный д'Артаньян, — продолжал Мазарини, судьба государства будет в ваших руках.

Он остановился.

— Объяснитесь, монсеньер, я жду.

— Королева решила проехаться с королем в Сен-Жермен.

— Ага, — сказал д'Артаньян, — иначе говоря, королева хочет уехать из Парижа.

— Вы понимаете, женский каприз…

— Да, я очень хорошо понимаю, — сказал д'Артаньян.

— За этим-то она и призвала вас к себе сегодня утром и приказала вам снова явиться в пять часов.

— Стоило требовать с меня клятвы, что я никому не скажу об этом свидании, — прошептал д'Артаньян. — О, женщины! Даже будучи королевами, они остаются женщинами!

— Вы, может быть, не одобряете этого маленького путешествия, дорогой господин д'Артаньян? — спросил Мазарини с беспокойством.

— Я, монсеньер? — сказал д'Артаньян. — А почему бы?

— Вы пожимаете плечами.

— Это у меня такая привычка, когда я говорю с самим собой, монсеньер.

— Значит, вы одобряете?

— Я не одобряю и не осуждаю, монсеньер: я только жду ваших приказаний.

— Хорошо. Итак, я остановил свои выбор на вас. Я вам поручаю отвезти короля и королеву в Сен-Жермен.

«Ловкий плут!» — подумал д'Артаньян — Вы видите, — продолжал Мазарини, видя бесстрастие д'Артаньяна, как я вам уже говорил, в ваших руках будет судьба государства.

— Да, монсеньер, и я чувствую всю ответственность такою поручения.

— Но все же вы предлагаете его?

— Я согласен на все.

— Вы считаете это дело возможным?

— Все возможно.

— Могут на вас напасть дорогой?

— Весьма вероятно.

— Как же вы поступите в этом случае?

— Я пробьюсь сквозь ряды нападающих.

— А если не пробьетесь?

— В таком случае — тем хуже для них: я пройду по их трупам.

— И вы доставите короля и королеву здравыми и невредимыми в Сен-Жермен?

— Да.

— Вы ручаетесь жизнью?

— Ручаюсь.

— Вы герой, мой дорогой! — сказал Мазарини, с восхищением глядя на мушкетера.

Д'Артаньян улыбнулся.

— А я? — спросил Мазарини после минутного молчания, пристально глядя на д'Артаньяна.

— Что, монсеньер?

— Если я тоже захочу уехать?

— Это будет труднее.

— Почему так?

— Ваше преосвященство могут узнать.

— Даже в этом костюме? — сказал Мазарини.

И он сдернул с кресла плащ, прикрывавший полный костюм всадника, светло-серый с красным, весь расшитый серебром.

— Если ваше преосвященство переоденетесь, тогда будет легче.

— А! — промолвил Мазарини, вздохнув свободнее.

— Но вам придется сделать то, что, как вы недавно говорили, вы сделали бы на нашем месте.

— Что такое?

— Кричать: «Долой Мазарини!»

— Я буду кричать.

— По-французски, на чистом французском языке, монсеньер. Остерегайтесь плохого произношения. В Сицилии убили шесть тысяч анжуйцев за то, что они плохо говорили по-итальянски. Смотрите, чтобы французы не отплатили вам за сицилийскую вечерню.[121]

— Я постараюсь.

— На улице много вооруженных людей, — продолжал Д'Артаньян, — уверены ли вы, что никто не знает о намерении королевы?

Мазарини задумался.

— Для изменника, монсеньер, ваше предложение было бы как нельзя более на руку; все можно было бы объяснить случайным нападением.

Мазарини вздрогнул; но он рассудил, что человек, собирающийся предать, не станет предупреждать об этом.

— Потому-то, — живо ответил он, — я и доверяюсь не первому встречному, а избрал себе в проводники именно вас.

— Так вы не едете вместе с королевой?

— Нет, — сказал Мазарини.

— Значит, позже.

— Нет, — снова ответил Мазарини.

— А! — сказал д'Артаньян, начиная понимать.

— Да, у меня свои планы: уезжая вместе с королевой, я только увеличиваю опасность ее положения; если я уеду после королевы, ее отъезд угрожает мне большими опасностями. К тому же, когда королевская семья очутится вне опасности, обо мне могут позабыть: великие мира сего неблагодарны.

— Это правда, — сказал д'Артаньян, невольно бросая взгляд на алмаз королевы, блестевший на руке Мазарини.

Мазарини заметил этот взгляд и тихонько повернул свой перстень алмазом вниз.

— И я хочу, — прибавил Мазарини с тонкой улыбкой, — помешать им быть неблагодарными в отношении меня.

— Закон христианского милосердия, — сказал д'Артаньян, — предписывает нам не вводить ближнего в соблазн.

— Вот именно потому я и хочу уехать раньше их, — добавил Мазарини.

Д'Артаньян улыбнулся: он слишком хорошо знал итальянское лукавство.

Мазарини заметил его улыбку и воспользовался моментом.

— Итак, вы начнете с того, что поможете мне выбраться из Парижа, не так ли, дорогой д'Артаньян?

— Трудная задача, монсеньер! — сказал д'Артаньян, принимая свой прежний серьезный вид.

— Но, — сказал Мазарини, внимательно следя за каждым движением лица д'Артаньяна, — вы не делали таких оговорок, когда дело шло о короле и королеве.

— Король и королева — мои повелители, монсеньер, — ответил мушкетер.

— Моя жизнь принадлежит им. Если они ее требуют, мне нечего возразить.

«Это правда, — пробормотал Мазарини. — Твоя жизнь мне не принадлежит, и мне следует купить ее у тебя, не так ли?»

И с глубоким вздохом он начал поворачивать перстень алмазом наружу.

Д'Артаньян улыбнулся.

Эти два человека сходились в одном — в лукавстве. Если бы они так же сходились в мужестве, один под руководством другого совершил бы великие дела.

— Вы, конечно, понимаете, — сказал Мазарини, — что если я требую от вас этой услуги, то собираюсь и — отблагодарить за нее.

— Только собираетесь, ваше преосвященство? — спросил д'Артаньян.

— Смотрите, любезный д'Артаньян, — сказал Мазарини, снимая перстень с пальца, — вот алмаз, который был когда-то вашим. Справедливость требует, чтобы я его вам вернул: возьмите его, умоляю.

Д'Артаньян не заставил Мазарини повторять; он взял перстень, посмотрел, прежний ли в нем камень, и, убедившись в чистоте его воды, надел его себе на палец с несказанным удовольствием.

— Я очень дорожил им, — сказал Мазарини, провожая камень взглядом, но все равно, я отдаю его вам с большой радостью.

— А я, монсеньер, принимаю его с не меньшей радостью. Теперь поговорим о ваших делах. Вы хотите уехать раньше всех?

— Да, хотел бы.

— В котором часу?

— В десять.

— А королева, когда она поедет?

— В полночь.

— Тогда это возможно: сначала я вывезу вас, а затем, когда вы будете вне города, вернусь за королевой.

— Превосходно. Но как же мне выбраться из Парижа?

— Предоставьте это мне.

— Даю вам полную власть, возьмите конвой, какой найдете нужным.

Д'Артаньян покачал головой.

— Мне кажется, это самое надежное средство, — сказал Мазарини.

— Для вас, монсеньер, но не для королевы.

Мазарини прикусил губы.

— Тогда как же мы поступим? — спросил он.

— Предоставьте это мне, монсеньер.

— Гм! — сказал Мазарини.

— Предоставьте мне все решать и устраивать…

— Однако же…

— Или ищите себе другого, — прибавил Д'Артаньян, поворачиваясь к нему спиной.

«Эге, — сказал Мазарини про себя, — он, кажется, собирается улизнуть с перстнем».

И он позвал его назад.

— Д'Артаньян, дорогой мой Д'Артаньян! — сказал он ласковым голосом.

— Что прикажете, монсеньер?

— Вы отвечаете мне за успех?

— Я не отвечаю ни за что; я сделаю все, что смогу.

— Все, что сможете?

— Да.

— Ну хорошо, я вам вверяюсь.

«Великое счастье!» — подумал д'Артаньян.

— Итак, в половине десятого вы будете здесь?

— Я застану ваше преосвященство готовым?

— Разумеется, я буду готов.

— Итак, решено. Теперь не угодно ли вам, монсеньер, чтобы я повидался с королевой?

— Зачем?

— Я желал бы получить приказание из собственных уст ее величества.

— Она поручила мне передать его вам.

— Но она могла забыть что-нибудь.

— Вы непременно хотите ее видеть?

— Это необходимо, монсеньер.

Мазарини колебался с минуту. Д'Артаньян стоял на своем.

— Ну хорошо, — сказал Мазарини, — я проведу вас к ней, но ни слова о нашем разговоре.

— Все останется между нами, монсеньер, — сказал Д'Артаньян.

— Вы клянетесь молчать?

— Я никогда не клянусь. Я говорю «да» или «нет» и держу свое слово как дворянин.

— Я вижу, мне придется слепо на вас положиться.

— Это будет самое лучшее, поверьте мне, монсеньер.

— Идемте, — сказал Мазарини.

Мазарини ввел д'Артаньяна в молельню королевы, затем велел ему обождать.

Д'Артаньян ждал недолго. Через пять минут вошла королева в парадном туалете. В этом наряде ей едва можно было дать тридцать пять лет; она все еще была очень красива.

— Это вы, Д'Артаньян! — сказала она с любезной улыбкой. — Благодарю вас, что вы настояли на свидании со мной.

— Простите меня, ваше величество, — сказал д'Артаньян, — но я хотел получить приказание из ваших собственных уст.

— Вы знаете, в чем дело?

— Да, ваше величество.

— Вы принимаете поручение, которое я на вас возлагаю?

— Принимаю с благодарностью.

— Хорошо, будьте здесь в полночь.

— Слушаю, ваше величество.

— Д'Артаньян, — сказала королева, — я слишком хорошо знаю ваше бескорыстие, чтобы говорить вам сейчас о моей благодарности, но, клянусь вам, я не забуду эту вторую услугу, как забыла первою.

— Ваше величество вольны помнить или забывать, я не понимаю, о чем угодно говорить вашему величеству.

И д'Артаньян поклонился.

— Ступайте, — сказала королева с очаровательнейшей улыбкой, — ступайте и возвращайтесь в полночь.

Движением руки она отпустила д'Артаньяна, и он удалился; но, выходя, он бросил взгляд на портьеру, из-за которой появилась королева, и из-под нижнего края драпировки заметил кончик бархатного башмака.

«Отлично, — подумал он, — Мазарини подслушивал, не выдам ли я его.

Право, этот итальянский паяц не стоит того, чтобы ему служил честный человек».

Несмотря на это, д'Артаньян точно явился на свиданье; в половине десятого он вошел в приемную.

Бернуин ожидал его и ввел в кабинет.

Он нашел кардинала переодетым для поездки верхом. Он был очень красив в этом костюме, который носил, как мы уже говорили, с большим изяществом.

Однако он был очень бледен, и его пробирала дрожь.

— Вы один? — спросил Мазарини.

— Да, ваше преосвященство.

— А добрейший дю Валлон? Разве он не доставит нам удовольствия быть нашим спутником?

— Конечно, монсеньер, он ожидает нас в своей карете.

— Где?

— У калитки дворцового сада.

— Так мы поедем в его карете?

— Да, монсеньер.

— И без других провожатых, кроме вас двоих?

— Разве этого мало? Даже одного из нас было бы достаточно.

— Право, дорогой д'Артаньян, ваше хладнокровие меня просто пугает.

— Я думал, напротив, что оно должно вас ободрить.

— А Бернуина разве мы не возьмем с собой?

— Для него нет места, он догонит ваше преосвященство.

— Нечего делать, — сказал Мазарини, — приходится вас во всем слушаться.

— Монсеньер, еще есть время одуматься, — сказал д'Артаньян. — Это целиком во власти вашего преосвященства.

— Нет, нет, едем, — сказал Мазарини.

И оба спустились по потайной лестнице; Мазарини опирался на д'Артаньяна, и д'Артаньян чувствовал, как дрожала рука кардинала.

Они прошли через двор Пале-Рояля, где еще стояло несколько карет запоздавших гостей, вошли в сад и достигли калитки.

Мазарини хотел отомкнуть ее своим ключом, но рука его дрожала так сильно, что он никак не мог попасть в замочную скважину.

— Позвольте мне, — сказал д'Артаньян.

Мазарини дал ему ключ; д'Артаньян отпер и положил ключ себе в карман; он рассчитывал воспользоваться им на обратном пути.

Подножка была опущена, дверца открыта; Мушкетон стоял у дверцы. Портос сидел внутри кареты.

— Входите, монсеньер, — сказал д'Артаньян.

Мазарини не заставил просить себя дважды и быстро вскочил в карету.

Д'Артаньян вошел вслед за ним. Мушкетон захлопнул дверцу и, кряхтя, взгромоздился на запятки. Он пробовал отвертеться от этой поездки под предлогом своей раны, которая еще давала себя чувствовать, но д'Артаньян сказал ему:

— Оставайтесь, если хотите, мой дорогой Мустон, но предупреждаю вас, что Париж запылает этой ночью.

Мушкетон не расспрашивал больше и заявил, что готов последовать за своим господином и за д'Артаньяном хоть на край света.

Карета поехала спокойной рысью, не внушавшей ни малейшего подозрения, что ее седоки очень спешат. Кардинал отер себе лоб носовым платком и огляделся.

Слева от него сидел Портос, справа д'Артаньян. Каждый охранял свою дверцу и служил кардиналу защитой.

На переднем сиденье, против них, лежали две пары пистолетов: одна перед Портосом, другая перед д'Артаньяном. Кроме того, у обоих друзей было по шпаге.

В ста шагах от Пале-Рояля карету остановил патруль.

— Кто едет? — спросил начальник.

— Мазарини! — с хохотом ответил д'Артаньян.

Волосы стали дыбом на голове кардинала.

Шутка пришлась горожанам по вкусу; видя карету без гербов и конвоя, они никогда бы не поверили в возможность такой смелости.

— Счастливого пути! — крикнули они.

Карету пропустили.

— Что скажете, монсеньер, о моем ответе? — спросил д'Артаньян.

— Вы умный человек! — воскликнул Мазарини.

— Да, конечно, — сказал Портос, — я понимаю…

На середине улицы Пти-Шан второй патруль остановил карету.

— Кто идет? — крикнул начальник.

— Откиньтесь, монсеньер, — сказал д'Артаньян.

Мазарини так запрятался между двумя приятелями, что совершенно исчез, скрытый ими.

— Кто идет? — с нетерпением повторил тот же голос.

Д'Артаньян увидел, что лошадей схватили под уздцы. Он наполовину высунулся из кареты.

— Эй, Планше! — сказал он.

Начальник подошел. Это был действительно Планше; д'Артаньян узнал голос своего бывшего лакея.

— Как, сударь, — сказал Планше, — это вы?

— Да, я, любезный друг. Портос ранен ударом шпаги, и я везу его в его загородный дом в Сен-Клу.

— Неужели? — сказал Планше.

— Портос, — продолжал д'Артаньян, — если вы можете еще говорить, мой дорогой Портос, скажите хоть словечко нашему доброму Планше.

— Планше, мой друг, — сказал Портос страдающим голосом, — мне очень плохо; если встретишь врача, будь добр, пришли его ко мне.

— Боже мой, какое несчастье! — воскликнул Планше. — Как же это случилось?

— Я тебе после расскажу, — сказал Мушкетон.

Портос сильно застонал.

— Вели пропустить нас, Планше, — шепнул ему д'Артаньян, — иначе мы не довезем его живым: у него задеты легкие, мой друг.

Планше покачал головой, как бы желая сказать: «В таком случае дело плохо!»

Затем обратился к своим людям:

— Пропустите, это друзья.

Карета тронулась, и Мазарини, затаивший дыхание, вздохнул свободно.

— Разбойники! — прошептал он.

Около заставы Сент-Оноре им попался третий отряд; он состоял из людей подозрительной наружности, похожих скорее всего на бандитов, это была команда нищего с паперти св. Евстафия.

— Готовься, Портос! — сказал д'Артаньян.

Портос протянул руку к пистолетам.

— Что такое? — спросил Мазарини.

— Монсеньер, — сказал д'Артаньян, — мы, кажется, сделали в дурную компанию.

К дверце подошел человек, вооруженный косой.

— Кто идет? — спросил этот человек.

— Эй, любезный, — сказал д'Артаньян, — разве ты не узнаешь карету принца?

— Принца или не принца, все равно, отворяйте! — сказал человек. — Мы стережем ворота и не пропускаем никого, не узнав, кто едет.

— Что делать? — спросил Портос.

— Надо проехать, черт возьми! — сказал д'Артаньян.

— Но как это сделать? — спросил Мазарини.

— Или они расступятся, или мы их переедем. Кучер, гони!

Кучер взмахнул кнутом.

— Ни шагу дальше, — сказал тот же человек, имевший вид начальника, а то я перережу ноги вашим лошадям.

— Жаль, черт возьми! — сказал Портос. — Эти лошади обошлись мне по сто пистолей каждая.

— Я заплачу вам по двести, — сказал Мазарини.

— Да, но, перерезав им ноги, они перережут нам глотку.

— С этой стороны тоже кто-то лезет, — сказал Портос. — Убить его, что ли?

— Да, кулаком, если можете; стрелять будем только в самом крайнем случае.

— Могу, — сказал Портос.

— Так отворяйте, — сказал д'Артаньян человеку с косой, беря один из своих пистолетов за дуло и готовясь ударить врага рукояткой.

Тот подошел.

Пока он приближался, д'Артаньян, чтобы ему легче было нанести удар, высунулся наполовину из дверцы, и глаза его встретились с глазами нищего, освещенного светом фонаря.

Должно быть, нищий узнал мушкетера, потому что страшно побледнел; должно быть, и д'Артаньян узнал его, потому что волосы его встали дыбом.

— Д'Артаньян! — воскликнул нищий, отступая. — Д'Артаньян! Пропустите их.

Вероятно, д'Артаньян ответил бы ему, но в эту минуту послышался тяжелый удар, точно кто обухом хватил по голове быка: это Портос прихлопнул подошедшего к нему человека.

Д'Артаньян обернулся и увидел несчастного, лежавшего в четырех шагах от них.

— Теперь гони что есть духу! — крикнул он кучеру. — Гони, гони!

Кучер полоснул коней кнутом, благородные животные рванулись. Послышались крики сбиваемых с ног людей. Затем карета подскочила два раза, под нее попал человек: колеса проехали по чему-то круглому и подавшемуся под ними.

Все затаили дыхание. Карета пролетела через заставу.

— В Кур-ла-Рен! — крикнул Д'Артаньян кучеру.

Потом, обратившись к Мазарини, сказал:

— Ну, монсеньер, можете прочесть пять раз «Отче наш» и шесть раз «Богородицу», чтобы поблагодарить бога за ваше избавление; вы спасены, вы свободны.

Мазарини только простонал в ответ: он не верил в такое чудо.

Через пять минут карета остановилась. Они приехали в Кур-ла-Рен.

— Довольны ли вы, монсеньер, своим конвоем? — спросил мушкетер.

— Я в восхищении, господа, — сказал Мазарини, отваживаясь высунуть голову из кареты. — Теперь сделайте то же для королевы.

— Это будет гораздо легче, — сказал Д'Артаньян, выскочив из кареты. Дю Валлон, поручаю вам его преосвященство.

— Будьте покойны, — сказал Портос, протягивая Руку.

Д'Артаньян взял руку Портоса и пожал ее.

— Ай! — вскричал Портос.

Д'Артаньян с изумлением посмотрел на своего друга.

— Что с вами?

— Я, кажется, вывихнул себе кисть, — ответил Портос.

— Черт возьми, вы всегда колотите как сослепу.

— Еще бы: ведь мой противник уже навел на меня дуло пистолета. А вы, как вы разделались с вашим?

— О, я имел дело не с человеком, — сказал д'Артаньян.

— Ас кем же?

— С призраком.

— Ну и что же?

— Ну, я заговорил его.

Не вдаваясь в дальнейшие объяснения, д'Артаньян взял с передней скамьи пистолеты, засунул их — себе за пояс, завернулся в плащ и, не желая возвращаться той же дорогой, направился к заставе Ришелье.

VIII

КАРЕТА КОАДЪЮТОРА
Вместо того чтобы возвращаться через заставу Сент-Оноре, д'Артаньян, располагая временем, сделал круг и вернулся в Париж через заставу Ришелье.

У ворот к нему подошли, чтобы узнать, кто он. Увидя по его шляпе с перьями и обшитому галунами плащу, что он офицер мушкетеров, его окружили, требуя, чтобы он кричал: «Долой Мазарини!» Сначала это его лишь слегка встревожило; но когда он понял, чего от него хотят, он закричал таким громким голосом, что самые требовательные остались довольны.

Он шел по улице Ришелье, раздумывая о том, как увезти королеву, потому что нечего было и думать везти ее в карете с государственным гербом.

Вдруг у ворот дома г-жи де Гемене он заметил экипаж.

Его озарила счастливая мысль.

«Вот, черт возьми, славно будет», — подумал он и, подойдя к карете, посмотрел на гербы на дверцах и на ливрею кучера, сидевшего на козлах.

Осмотреть это ему было тем легче, что кучер спал, держа в руках вожжи.

«Это карета коадъютора, — произнес Д'Артаньян про себя. — Честное слово, я начинаю думать, что само провидение за нас».

Он тихонько сел в карету и дернул за шелковый шнурок, конец которого был намотан на мизинец кучера.

— В Пале-Рояль! — сказал он.

Кучер, сразу очнувшись, повез в указанное место, не подозревая, что приказание было дано ему не его господином. Швейцар во дворце собирался уже запирать ворота, но, увидев великолепный экипаж, решил, что едет важная особа, и пропустил карету, которая остановилась у крыльца, Только тут кучер заметил, что на запятках нет лакеев.

Думая, что коадъютор послал их за чем-нибудь, он соскочил с козел и, не выпуская вожжей из рук, подошел к дверце.

Д'Артаньян тоже выскочил из экипажа, и в ту минуту, когда испуганный кучер, не узнавая своего господи и а, попятился назад, он схватил его левой рукой за ворот, а правой приставил ему пистолет к груди.

— Пикни только, и конец тебе! — сказал д'Артаньян.

По выражению лица говорившего кучер увидал, что попал в западню, и застыл, разинув рот и вытаращив глаза.

Два мушкетера прохаживались по двору; д'Артаньян окликнул их.

— Белвер, — сказал он одному, — сделайте одолжение, возьмите у этого молодца вожжи, сядьте на козлы, подвезите карету к потайной лестнице и подождите меня там; это — по королевскому приказу.

Мушкетер знал, что его лейтенант не станет шутить, когда дело касается службы; он повиновался, не говоря ни слова, хотя приказание и показалось ему странным.

Затем, обратившись ко второму мушкетеру, д'Артаньян прибавил:

— Дю Верже, помогите мне отвести этого человека в падежное место.

Мушкетер подумал, что лейтенант арестовал какого-нибудь переодетого принца, поклонился и, обнажив саблю, сделал знак, что готов.

Д'Артаньян пошел по лестнице; за ним шел его пленник, а за пленником мушкетер; они прошли переднюю и вошли в прихожую Мазарини.

Бернуин с нетерпением ожидал известий о своем господине.

— Ну что, сударь? — спросил он.

— Все идет как нельзя лучше, мой милый Бернуин; но вот человек, которого надо бы спрятать в надежное место…

— Куда именно, сударь?

— Куда угодно, только бы окна были с решетками, а двери с замками.

— Это можно, сударь, — сказал Бернуин.

И бедного кучера отвели в комнату с решетчатыми окнами, весьма смахивавшую на тюрьму, — Теперь, любезный друг, — сказал д'Артаньян, — не угодно ли вам разоблачиться и передать мне вашу шляпу и плащ?

Кучер, разумеется, не оказал никакого сопротивления. К тому же он был так поражен всем случившимся, что шатался и заикался, как пьяный. Д'Артаньян передал одежду камердинеру.

— Теперь, дю Верже, — сказал он, — посидите с этим человеком, пока Бернуин не придет и не откроет дверь; сторожить придется довольно долго, и это, я знаю, очень скучно, но вы понимаете, — прибавил он важно, — это по королевскому приказу.

— Слушаю, — ответил мушкетер, видя, что дело серьезное.

— Кстати, — сказал д'Артаньян, — если этот человек попытается бежать или станет кричать, заколите его.

Мушкетер кивнул головой в знак того, что в точности исполнит приказание.

Д'Артаньян вышел, уведя с собой Бернуина.

Пробило полночь.

— Проведите меня в молельню королевы, — сказал д'Артаньян. — Доложите ой, что я там, и положите этот узел вместе с заряженным мушкетом на козлы кареты, ожидающей у потайной лестницы.

Бернуин ввел д'Артаньяна в молельню; тот уселся и принялся размышлять.

В Пале-Рояле все шло своим обычным чередом. В десять часов, как мы сказали, почти все гости разъехались. Те, которые должны были бежать вместе с королевой, были предупреждены; им было назначено прибыть между полуночью и часом ночи в Кур-ла-Рен.

В десять часов Анна Австрийская прошла к королю. Его младшего брата только что уложили спать, а юный Людовик, в ожидая своей очереди, забавлялся, расставляя в боевом порядке оловянных солдатиков — занятие, доставлявшее ему большое удовольствие. Два пажа играли вместе с ним.

— Ла Порт, — сказала королева, — пора укладывать его величество.

Король стал уверять, что ему еще не хочется спать, и просил у матери позволения поиграть еще немного, но королева настаивала:

— Разве вы не едете завтра в шесть утра купаться в Конфлан, Луи? Вы ведь сами, кажется, просили об этом?

— Вы правы, ваше величество, — сказал король, — и я готов удалиться, если вы соблаговолите поцеловать меня. Ла Порт, дайте свечу шевалье де Куалену.

Королева приложилась губами к белому гладкому лбу, который царственный ребенок важно подставил ей.

— Заспите поскорее, Луи, — сказала королева, — потому что вас рано разбудят.

— Постараюсь, чтобы сделать вам приятное, — сказал юный Людовик, хотя мне вовсе не хочется спать.

— Ла Порт, — сказала тихонько Анна Австрийская, — почитайте его величеству какую-нибудь книгу поскучнее, по сами не раздеваетесь.

Король вышел с шевалье де Куаленом, который нес подсвечник. Другого пажа увели домой. Королева вернулась к себе. Ее придворные дамы — г-жа де Брежи, г-жа де Бомон, г-жа де Мотвиль и ее сестра Сократила, прозванная так за свою мудрость, только что принесли в гардеробную остатки от обеда, которыми она обычно ужинала.

Королева отдала приказания, поговорила об обеде, который давал в ее честь через два дня маркиз Вилькье, указала лиц, которых она хотела видеть в числе приглашенных, назначила на послезавтра поездку в Валь-де-Грас, где она собиралась помолиться, и приказала Берингену, своему главному камердинеру, сопровождать ее туда.

Поужинав с придворными дамами, королева заявила, что очень устала, и прошла к себе в спальню. Г-жа де Мотвиль, дежурная в этот вечер, последовала за нею, чтобы помочь ей раздеться. Королева легла в постель, милостиво поговорила с г-жой де Мотвиль несколько минут и отпустила ее.

В это самое мгновение д'Артаньян въезжал в Пале-Рояль в карете коадъютора.

Минуту спустя кареты придворных дам выехали из дворца, и ворота за ними замкнулись.

Пробило полночь.

Через пять минут Бернуин постучался в спальню королевы, пробравшись по потайному ходу кардинала, Анна Австрийская сама отворила дверь.

Она была уже одета, то есть надела чулки и закуталась в длинный пеньюар.

— Это вы, Бернуин? — сказала она. — Д'Артаньян здесь?

— Да, ваше величество, он в молельне и ждет, когда ваше величество будете готовы.

— Я готова. Скажите Ла Порту, чтобы он разбудил и одел короля, а затем пройдите к маршалу Вильруа и предупредите его от моего имени.

Королева прошла в свою молельню, освещенную одной лампой из венецианского стекла. Здесь она увидела д'Артаньяна, который стоя дожидался ее.

— Это вы? — сказала она.

— Так точно, ваше величество.

— Вы готовы?

— Готов, ваше величество.

— А господин кардинал?

— Он проехал благополучно и дожидается вашего величества в Кур-ла-Рен.

— Но в какой карете мы поедем?

— Я все предусмотрел. Карета дожидается вашего величества внизу.

— Пройдемте к королю.

Д'Артаньян поклонился и последовал за королевой.

Юный Людовик был уже одет, только еще без башмачков и камзола; он был удивлен и засыпал вопросами одевавшего его Ла Порта, который отвечал ему только:

— Ваше величество, так приказала королева.

Постель короля была раскрыта, и видны были простыни, до того изношенные, что кое-где светились дырки.

Это было тоже одно из проявлений скаредности Мазарини.

Королева вошла; д'Артаньян остановился на пороге. Ребенок, заметив королеву, вырвался из рук Ла Порта и подбежал к ней.

Королева сделала знак д'Артаньяну подойти.



Д'Артаньян повиновался.

— Сын мой, — сказала Анна Австрийская, указывая ему на мушкетера, стоявшего спокойно с непокрытой головой, — вот господин д'Артаньян, который храбр, как один из старинных рыцарей, о которых вы любите слушать рассказы моих дам. Запомните его имя и всмотритесь в него хорошенько, чтобы не позабыть его лица, потому что сегодня он окажет нам большую услугу.

Юный король посмотрел на офицера своими большими гордыми глазами и повторил:

— Господин д'Артаньян?

— Да, мой сын.

Юный король медленно поднял свою маленькую руку и протянул ее мушкетеру; тот опустился на одно колено и поцеловал ее.

— Господин д'Артаньян, — повторил Людовик. — Хорошо, ваше величество, я запомню.

В эту минуту послышался приближавшийся шум.

— Что это такое? — спросила королева.

— Ого! — ответил д'Артаньян, навострив свой чуткий слух и проницательный взгляд. — Это шум восставшего народа.

— Надо бежать, —сказала королева.

— Ваше величество предоставили мне руководить этим делом; надо остаться и узнать, чего хочет народ.

— Господин д'Артаньян!

— Я отвечаю за все.

Ничто не заражает так быстро, как уверенность. Будучи сама полна силы и мужества, королева хорошо умела ценить эти качества в других.

— Распоряжайтесь, — сказала она, — я полагаюсь на вас.

— Разрешите ли вы, ваше величество, во всем, касающемся этого дела, отдавать приказания от вашего имени?

— Можете.

— Что им еще надо? — спросил король.

— Мы это сейчас узнаем, ваше величество, — сказал д'Артаньян.

Он поспешно вышел из комнаты.

Шум все возрастал; казалось, он наполнял весь Пале-Рояль. Со двора неслись невнятные крики. Там, очевидно, вопили и негодовали.

Полуодетые король, и королева и Ла Порт стояли на месте не шевелясь, прислушивались и ожидали, что будет.

Вбежал Коменж, несший в эту ночь дворцовый караул. У него было около двухсот солдат во дворе и в конюшнях, он мог предоставить их в распоряжение королевы.

— Что там происходит? — спросила королева у д'Артаньяна, когда тот вернулся.

— Ваше величество, прошел слух, что королева оставила Пале-Рояль, увезя с собой короля. Народ хочет убедиться, что это не так, грозя в противном случае разнести дворец.

— О, это уже слишком! — сказала королева. — Я им покажу, как я уехала.

Д'Артаньян увидел по выражению лица королевы, что она собирается отдать какое-то жестокое приказание. Он подошел к ней и сказал шепотом:

— Ваше величество, вы по-прежнему доверяете мне?

Его слова заставили ее вздрогнуть.

— Да, — сказала она. — Вполне доверяю.

— Согласитесь ли вы, ваше величество, последовать моему совету?

— Говорите.

— Отошлите Коменжа, ваше величество, и прикажите ему запереться со своей командой в караульной и на конюшнях.

Коменж бросил на д'Артаньяна завистливый взгляд, каким всякий придворный встречает возвышение нового человека.

— Вы слышали, Коменж? — сказала королева.

Д'Артаньян подошел к нему; со свойственной ему проницательностью он понял его беспокойный взгляд.

— Извините меня, Коменж, — сказал он. — Мы оба слуги королевы, не правда ли? Сейчас моя очередь послужить ей, не завидуйте же мне в этом счастии.

Коменж поклонился и вышел.

«Вот и нажил себе нового врага!» — подумал д'Артаньян.

— Что же теперь делать? — спросила королева, обращаясь к д'Артаньяну.

— Вы слышите, шум не утихает, даже, наоборот, усиливается.

— Ваше величество, — ответил д'Артаньян, — народ хочет видеть короля.

Нужно показать его этим людям.

— Как показать? Где же? С балкона?

— Нет, ваше величество, здесь, в постели, спящего.

— О ваше величество, господин д'Артаньян вполне прав! — воскликнул Ла Порт.

Королева подумала и улыбнулась, как женщина, которой знакомо притворство.

— В самом деле, — прошептала она.

— Ла Порт, — сказал д'Артаньян, возвестите пароду через дворцовую решетку, что желание его будет исполнено и что через пять минут они не только увидят короля, но увидят его в постели; прибавьте, что король спит и что королева просит прекратить шум, чтобы не разбудить его.

— Но не всех же впускать сюда? Депутацию из трех-четырех человек, не правда ли?

— Всех, ваше величество.

— Но они задержат нас до рассвета, подумайте об этом!

— Не более четверти часа. Я отвечаю за все, ваше величество. Поверьте мне, я знаю народ: это взрослый ребенок, которого надо только приласкать. Перед спящим королем он будет нем, тих и кроток, как ягненок.

— Ступайте, Ла Порт, — сказала королева.

Юный король подошел к матери.

— Зачем исполнять то, чего требуют эти люди? — сказал он.

— Так надо, дитя мое, — сказала Анна Австрийская.

— Но ведь если мне говорят «так надо», — значит, я больше не король?

Королева онемела.

— Ваше величество, — обратился к нему д'Артаньян, — разрешите задать вам один вопрос.

Людовик XIV обернулся, удивленный, что с ним осмелились заговорить.

Королева сжала руку мальчика.

— Говорите, — сказал он.

— Случалось ли вашему величеству, когда вы играли в парке Фонтенбло или во дворе Версальского дворца, увидеть вдруг, что небо покрылось тучами и услышать раскаты грома?

— Да, конечно.

— Так вот, эти раскаты грома, как бы ни хотелось еще поиграть вашему величеству, говорили: «Ваше величество, надо идти домой».

— Конечно, так. Но ведь мне говорили, что гром — это голос божий.

— Прислушайтесь же, ваше величество, к шуму народа, и вы поймете, что он очень похож на гром.

Действительно, в эту минуту ночной ветер донес к ним страшный шум.

Вдруг все смолкло.

— Вот, государь, — продолжал д'Артаньян, — сейчас народу сказали, будто вы спите. Вы видите теперь, что вы еще король.

Королева с удивлением смотрела на этого странного человека, который по своему поразительному мужеству был равен храбрейшим воинам, а своей хитростью и умом превосходил всех дипломатов.

Вошел Ла Порт.

— Ну что, Ла Порт? — спросила королева.

— Ваше величество, — ответил он, — предсказание господина д'Артаньяна исполнилось: они успокоились, как по волшебству. Сейчас им отворят ворота, и через пять минут они будут здесь.

— Ла Порт, — сказала королева, — что, если бы вы уложили в постель одного из ваших сыновей вместо короля? Мы могли бы тем временем уехать.

— Если ваше величество приказывает, — мои сыновья, как и я, готовы служить королеве.

— Нет, — сказал д'Артаньян, — не делайте этого, потому что среди них могут оказаться люди, знающие его величество в лицо. Если заметят подлог, все пропало.

— Вы опять правы, вполне правы, — сказала Анна Австрийская. — Ла Порт, уложите короля.

Ла Порт уложил короля, не раздевая, в постель и закрыл по плечи одеялом.

Королева наклонилась над ним и поцеловала его в лоб.

— Притворитесь спящим, Луи, — сказала она.

— Хорошо, — ответил король, — но я не хочу, чтобы хоть один из них дотронулся до меня.

— Ваше величество, я стою здесь, — сказал д'Артаньян, — и ручаюсь вам, что если кто-нибудь осмелится на такую дерзость, он поплатится за нее жизнью.

— Теперь что делать? — спросила королева. — Я слышу, они идут.

— Ла Порт, выйдите к ним и повторите еще раз, чтобы они не шумели.

Ваше величество, ожидайте здесь, у двери. Я стану у изголовья короля и, если надо будет, умру за него.

Ла Порт вышел; королева стала у портьеры, а д'Артаньян спрятался за полог кровати.

Послышалась глухая, осторожная поступь множества людей; королева сама приподняла портьеру, приложив палец к губам.

Увидев королеву, люди почтительно остановились.

— Входите, господа, входите! — сказала королева.

Толпа колебалась, словно устыдись. Они ожидали сопротивления, готовились ломать решетку и разогнать часовых; между тем ворота сами отворились перед ними, и короля — по крайней мере, на первый взгляд — охраняла только мать.

Шедшие впереди зашептались и хотели уйти.

— Входите же, господа! — сказал Ла Порт. — Королева разрешает.

Тогда один из них, посмелее других, отважился переступить порог и вошел на цыпочках. Все остальные последовали его примеру, и комната наполнилась бесшумно, так, как если бы эти люди были самые покорные и преданные придворные. Далеко за дверью виднелись головы тех, которые, не имея возможности войти, подымались на цыпочки.

Д'Артаньян видел все сквозь дыру, которую он сделал в занавесе; в первом из вошедших он узнал Планше.

— Вы желали видеть короля, — обратилась к нему королева, поняв, что в этой толпе он был вожаком, — и мне захотелось самой показать вам его.

Подойдите, посмотрите и скажите, похожи ли мы на людей, желающих бежать.

— Конечно, нет, — ответил Планше, несколько удивленный неожиданно оказанной ему честью.

— Скажите же моим добрым и верным парижанам, — продолжала Анна Австрийская с улыбкой, значение которой Д'Артаньян сразу понял, — что вы видели короля, спящего в своей кроватке, и королеву, готовую тоже лечь спать.

— Скажу, ваше величество, и все, кто со мной, подтвердят это, но…

— Что еще? — спросила Анна Австрийская.

— Простите меня, ваше величество, — сказал Планше, — но верно ли, что в постели сам король?

Анна Австрийская вздрогнула.

— Если есть среди вас кто-нибудь, кто видел короля, — сказала она, пусть он подойдет и скажет, действительно ли это его величество.

Один человек, закутанный в плащ, закрывавший лицо, подошел, наклонился над постелью и посмотрел.

У д'Артаньяна промелькнула мысль, что человек этот замышляет недоброе, и он уже положил руку на шпагу; но от движения, которое сделал этот человек, наклоняясь, лицо приоткрылось, и д'Артаньян узнал коадъютора.

— Это действительно король, — сказал тот, поднимая голову. — Да благословит господь его величество!

И все эти люди, вошедшие озлобленными, теперь с чувством смирения благословили царственного ребенка.

— Теперь, друзья мои, — сказал Планше, — поблагодарим королеву и удалимся.

Все поклонились и вышли по очереди, так же бесшумно, как вошли. Планше, вошедший первым, уходил последним.

Королева остановила его.

— Как вас зовут, мой друг? — сказала она.

Планше обернулся, очень удивленный таким вопросом.

— Да, — продолжала королева, — принять вас я считаю такой же честью, как если бы приняла принца, и мне бы хотелось знать ваше имя.

«Да, — подумал Планше, — чтобы отделать меня, как принца. Благодарю покорно!»

Д'Артаньян затрепетал, как бы Планше, поддавшись на лесть, словно ворона в басне, не назвал своего имени, и королева не узнала, что Планше служил у него.

— Ваше величество, — почтительно ответил Планше, — меня зовут Дюлорье, к услугам вашего величества.

— Благодарю вас, господин Дюлорье, — сказала королева. — А чем вы занимаетесь?

— Я торгую сукном, ваше величество, на улице Бурдоне.

— Это все, что мне хотелось знать, — сказала королева. — Премного обязана вам, любезный Дюлорье; мы еще увидимся.

— Прекрасно, — прошептал Д'Артаньян, отводя полог, — Планше не дурак; сразу видно, что прошел хорошую школу.

Различные участники этой странной комедии с минуту смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Королева все еще стояла у дверей, д'Артаньян наполовину высунулся из своего убежища, король, приподнявшись на локте, готов был снова лечь при малейшем шуме, который указал бы на возвращение толпы; по шум не приближался, а, напротив, удалялся, становился все слабее и, наконец, совсем затих.

Королева вздохнула. Д'Артаньян отер свой влажный лоб. Король соскочил с постели и сказал:

— Едем!

В эту минуту показался Ла Порт, — Ну что? — спросила королева.

— Ваше величество, я проводил их до самых ворот, — отвечал камердинер. — Они объявили своим товарищам, что видели короля и что королева говорила с ними, и теперь они расходятся, гордые и довольные.

— О негодяи! — прошептала королева. — Они дорого поплатятся за свою дерзость!

Затем, обратясь к д'Артаньяну, прибавила:

— Сударь, ни от кого не получала я лучших советов. Продолжайте: что нам теперь делать?

— Ла Порт, — сказал Д'Артаньян, — закончите туалет его величества.

— Значит, мы можем ехать? — спросила королева.

— Когда вашему величеству будет угодно: вам остается только спуститься по потайной лестнице; я буду ждать у выхода.

— Ступайте, — сказала королева, — я следую за вами.

Д'Артаньян сошел вниз; карета была на месте, и мушкетер сидел на козлах.

Д'Артаньян взял узел, положенный Бернуином в ногах мушкетера; в нем лежали шляпа и плащ кучера господина Гонди. Д'Артаньян накинул на себя плащ и надел шляпу.

Мушкетер сошел с козел.

— Идите, — сказал ему Д'Артаньян, — освободите вашего товарища, который стережет кучера. Затем садитесь оба на лошадей, отправляйтесь на Тиктонскую улицу, в гостиницу «Козочка», возьмите там мою лошадь и лошадь господина дю Валлона, оседлайте и снарядите их по-походному и на поводу приведите их из Парижа в Кур-ла-Рен. Если в Кур-ла-Рен вы уже никого не застанете, поезжайте в Сен-Жермен. Все это — по королевскому приказу.

Мушкетер приложил руку к шляпе и пошел исполнять полученные приказания.

Д'Артаньян сел на козлы. За поясом у него была пара пистолетов, в ногах лежал мушкет, позади — обнаженная шпага.

Вышла королева; за нею шли король и герцог Анжуйский, его брат.

— Карета коадъютора! — вскричала королева, отступая на шаг.

— Да, ваше величество, — сказал д'Артаньян, — но садитесь смело; я сам правлю.

Королева села в карету. Король и его брат вошли вслед за нею и сели по бокам.

— Входите, Ла Порт, — сказала королева.

— Как, ваше величество? — сказал камердинер. — В одну карету с вашими величествами?

— Сегодня не до этикета, дело идет о спасении короля. Садитесь, Ла Порт.

Ла Порт повиновался.

— Опустите занавески, — сказал Д'Артаньян.

— А не покажется ли это подозрительным? — спросила королева.

— Будьте покойны, ваше величество, — сказал д'Артаньян, — у меня готов ответ.

Занавески были опущены, и карета быстро покатила по улице Ришелье. У заставы вышел навстречу караул из двенадцати человек; впереди шел старший с фонарем в руке.

Д'Артаньян сделал ему знак подойти.

— Вы узнаете карету? — спросил он сержанта.

— Нет, — ответил тот.

— Посмотрите на герб.

Сержант поднес фонарь к дверце.

— Это герб коадъютора! — сказал он.

— Тес! Он там вдвоем с госпожой Гемене.

Сержант расхохотался.

— Пропустить! — приказал он. — Я знаю, кто это.

Потом, подойдя к опущенной занавеске, сказал:

— Желаю приятно провести время, монсеньер.

— Нахал! — крикнул ему Д'Артаньян. — Из-за вас я потеряю место!

Заскрипели ворота, и Д'Артаньян, увидев перед собой открытую дорогу, стегнул изо всей силы по лошадям, которые понеслись крупной рысью.

Через пять минут они настигли карету кардинала.

— Мушкетон! — крикнул Д'Артаньян. — Подними занавески в карете ее величества.

— Это он! — сказал Портос.

— Кучером! — воскликнул Мазарини.

— И в карете коадъютора! — прибавила королева.

— Черт возьми, господин Д'Артаньян, — сказал Мазарини — вы золотой человек.

IX

КАК Д'АРТАНЬЯН И ПОРТОС ВЫРУЧИЛИ ОТ ПРОДАЖИ СОЛОМЫ: ОДИН — ДВЕСТИ ДЕВЯТНАДЦАТЬ, А ДРУГОЙ — ДВЕСТИ ПЯТНАДЦАТЬ ЛУИДОРОВ
Мазарини хотел ехать немедленно в Сен-Жермен, по королева объявила, что будет ждать лиц, которым назначила в Кур-ла-Рен свидание. Она только предложила кардиналу обменяться местами с Ла Портом. Кардинал охотно согласился и пересел из одной кареты в другую.

Слух о том, что король собирался выехать в эту ночь из Парижа, распространился не без причины: десять или двенадцать человек были посвящены в эту тайну с шести часов вечера, и, как они ни были осторожны, им не удалось скрыть своих приготовлений к отъезду. Кроме того, у каждого из них было несколько близких людей; а так как ни один из отъезжавших не сомневался, что королева покидает Париж с самыми мстительными замыслами, то каждый предупредил своих друзей или родственников. Поэтому слух об отъезде облетел город с быстротой молнии.

Первою вслед за каретой королевы приехала карета принца; в пей находились г-н Конде с супругой и вдовствующая принцесса, его мать. Их обеих разбудили среди ночи, и они не знали, в чем дело.

Во второй карете были герцог Орлеанский, герцогиня, их дочь и аббат Ла Ривьер, неразлучный фаворит и ближайший советник герцога.

В третьей, наконец, прибыли г-н де Лонгвиль и принц Конти, зять и брат принца Конде. Они подошли к карете короля и королевы и приветствовали ее величество.

Королева заглянула в карету, дверцы которой остались открыты, и убедилась, что она пуста.

— А где же госпожа де Лонгвиль? — спросила она.

— В самом деле, где же моя сестра? — спросил принц Конде.

— Герцогиня нездорова, ваше величество, — ответил герцог де Лонгвиль, — и поручила мне принести ее извинения вашему величеству.

Анна бросила быстрый взгляд на Мазарини, который ответил ей едва заметным кивком.

— Что вы на это скажете? — спросила королева.

— Скажу, что она осталась заложницей у парижан, — ответил кардинал.

— Почему она не приехала? — тихо спросил принц у брата.

— Молчи! — ответил тот. — У нее, наверное, есть на то основания.

— Она губит нас, — сказал принц.

— Она нас спасет, — ответил Конти.

Кареты подъезжали одна за другой. Маршал де Ла Мельере, маршал Вильруа, Гито, Вилькье, Коменж съехались одновременно; явились также и оба мушкетера, ведя на поводу лошадей д'Артаньяна и Портоса. Последние тотчас же сели на коней. Кучер Портоса сменил д'Артаньяна на козлах королевской кареты, а Мушкетон занял его место и, по известной читателю причине, правил стоя, подобно древнему Автомедону.[122]

Королева, которую все время отвлекали разные мелочи, искала глазами д'Артаньяна, но гасконец, со свойственной ему предусмотрительностью, уже скрылся в толпе.

— Отправимся вперед, — сказал он Портосу, — и запасемся хорошим помещением в Сен-Жермене, потому что никто о нас не позаботится. Я очень устал.

— А меня страшно клонит ко сну, — ответил Портос. — И подумать только, что дело обошлось без малейшей стычки. Право, эти парижане просто дураки.

— Лучше сказать, что мы ловко провели их, — сказал д'Артаньян.

— Пожалуй.

— А как ваша рука?

— Лучше. Но как вы думаете, теперь они от нас не ускользнут?

— Кто?

— Ваш чин и мой титул?

— Думаю, что нет, готов даже поручиться за это. Впрочем, если о нас забудут, я напомню.

— Я слышу голос королевы, — сказал Портос. — Она, кажется, хочет ехать верхом.

— О, ей, может быть, и очень хочется, но только…

— Что?

— Кардинал не захочет. Господа, — продолжал д'Артаньян, обращаясь к двум мушкетерам, — сопровождайте карету королевы и не отходите от дверец. А мы поедем вперед подготовить помещение.

И д'Артаньян поскакал вместе с Портосом в Сен-Жермен.

— Едемте, господа! — сказала королева.

Карета королевы тронулась, а за нею потянулись остальные экипажи и более пятидесяти всадников.

В Сен-Жермен прибыли без всяких происшествий. Выходя из кареты, королева увидала стоявшего у подножки принца Конде, который, сняв шляпу, протянул ей Руку.

— Какой сюрприз ожидает парижан завтра утром! — сказала Анна Австрийская, и лицо ее так и сияло.

— Это война, — ответил принц.

— Ну что ж, война так война. Разве победитель при Рокруа, Нордлингене и Лансе не с нами?

Принц поклонился в знак благодарности.

Было три часа ночи. Королева первая вошла в замок; все последовали за нею. В ее свите было около двухсот человек.

— Господа, — сказала, смеясь, королева, — располагайтесь в замке, он просторен, места хватит на всех. Только нас сюда не ждали, и мне сообщили сейчас, что здесь всего три кровати; одна для короля, другая для меня…

— А третья для Мазарини, — тихонько заметил принц.

— Значит, мне придется спать на полу? — спросил Гастон Орлеанский с беспокойной улыбкой.

— Нет, монсеньер, — отвечал Мазарини, — третья кровать предназначена вашему высочеству.

— А вы? — спросил принц.

— Я совсем не лягу, — сказал Мазарини, — я должен работать.

Гастон велел указать ему, где комната с кроватью, нисколько не заботясь о том, где и как поместятся его жена и дочь.

— Ну а я все-таки лягу, — сказал д'Артаньян. — Пойдемте со мной, Портос.

Портос пошел за д'Артаньяном, как всегда полагаясь на изобретательность своего друга.

Они шли рядом по замковой площадке. Портос с недоумением глядел на д'Артаньяна, который высчитывал что-то на пальцах.

— Четыреста штук по пистолю за каждую, это составляет четыреста пистолей.

— Да, — сказал Портос, — четыреста; но откуда возьмутся эти четыреста пистолей?

— Пистоля мало, — продолжал д'Артаньян, — скажем — по луидору.

— Что по луидору?

— Четыреста по луидору — выходит четыреста луидоров.

— Четыреста? — спросил Портос.

— Да, их двести человек, и каждому надо, по крайней мере, две. По две на человека, всего четыреста.

— Но чего?

— Слушайте, — сказал д'Артаньян.

И так как кругом было множество всякого народа, с удивлением глазевшего на приезд двора, он досказал свою мысль на ухо Портосу.

— Понимаю, — сказал Портос, — отлично понимаю. По двести луидоров на брата, это недурно. Но что скажут об этом после?

— Пусть говорят что угодно. Да про нас не узнают.

— Кто же займется раздачей?

— А на что у нас Мушкетон?

— А моя ливрея? — сказал Портос. — Ее могут узнать.

— Он вывернет ее наизнанку.

— Вы, как всегда, правы, мой дорогой! — воскликнул Портос. — Откуда, черт возьми, вечно являются у вас мысли?

Д'Артаньян улыбнулся. Оба друга свернули в первую улицу. Портос постучался в дом направо, а д'Артаньян в дом налево.

— Соломы! — потребовали они.

— У нас нет, сударь, — ответили хозяева, отворившие ворота, — обратитесь к торговцу сеном.

— А где его искать?

— Последние ворота по этой улице.

— Направо или налево?

— Налево.

— А можно в Сен-Жермене достать еще у кого-нибудь соломы?

— Да. У хозяина трактира «Коронованный ягненок» и у фермера Гро-Луи.

— Где они живут?

— На улице Урсулинок.

— Оба?

— Оба.

— Хорошо.

Друзья постарались разузнать адреса второго и третьего так же точно, как и адрес первого. Затем д'Артаньян отправился к торговцу сеном и приобрел у него полтораста связок соломы — все, что у того было, — за три пистоля. Вслед за тем он отправился к трактирщику, где застал Портоса, купившего двести связок примерно за столько же. Наконец, фермер Луи продал им сто восемьдесят связок. Все вместе составило четыреста тридцать связок.

Больше соломы в Сен-Жермене не было.

На эти закупки ушло не больше получаса. Мушкетону дали надлежащие указания и поручили вести эту импровизированную торговлю. Ему было приказано не уступать солому дешевле, чем по луидору за связку. Таким образом, ему вручили соломы на четыреста тридцать луидоров.

Мушкетон только качал головой, ничего не понимая в затее двоих друзей.

Д'Артаньян, взвалив на себя три связки соломы, вернулся в замок, где все, дрожа от холода и клюя носом, с завистью посматривали на короля, королеву и герцога Орлеанского, отдыхавших на своих походных кроватях.

Появление д'Артаньяна вызвало всеобщий смех в большом зале, но д'Артаньян и виду не подал, что заметил насмешки. Он принялся устраивать себе ложе из соломы с такой ловкостью и с таким веселым видом, что глаза разгорелись у всех этих людей, страшно хотевших спать и не знавших, как бы устроиться.

— Солома! — восклицали они. — Солома! Где можно достать соломы?

— Хотите, я покажу? — сказал Портос.

И он проводил желающих к Мушкетону, который щедро раздавал солому по луидору за связку. Нашли, что это немного дорого; по когда очень хочется спать, кто по заплатит двух-трех луидоров за несколько часов крепкого сна?

Д'Артаньян десять раз подряд устраивал и уступал свою постель, а так как предполагалось, что оп, как и все другие, заплатил по луидору за связку, то ему менее чем за полчаса перепало десятка три луидоров. К пяти часам утра за связку соломы давали восемьдесят луидоров, но ее уже нельзя было достать.

Д'Артаньян приберег для себя четыре связки. Он запер на ключ комнату, где он их спрятал, положил ключ себе в карман и пошел с Портосом принимать деньги от Мушкетона, который честно, как подобает порядочному приказчику, вручил им четыреста тридцать луидоров, припрятав себе еще сотню.

Мушкетон, не знавший, что творилось в замке, сам дивился, как ему раньше не пришло в голову торговать соломой.

Д'Артаньян положил золото в шляпу и на обратном пути рассчитался с Портосом. На долю каждого пришлось по двести пятнадцать луидоров.

Тут Портос, заметив, что сам остался без соломы, вернулся к Мушкетону; но Мушкетон продал все до последней соломинки и даже самому себе ничего не оставил. Тогда Портос обратился к д'Артаньяну который благодаря своим четырем связкам заранее предвкушал предстоящее наслаждение и с увлечением готовил себе такую мягкую, пышную и теплую постель, что ей позавидовал бы сам король, если бы он не спал сладко на своей собственной.

Д'Артаньян ни за какие деньги не пожелал разрушить свою постель для Портоса, но за четыре луидора, которые Портос тут же отсчитал ему, согласился разделить с ним свое ложе.

Он положил шпагу у изголовья, пистолеты сбоку, разостлал плащ в ногах, бросил на плащ шляпу и с наслаждением растянулся на хрустевшей соломе. Он начал уже вкушать сладкие сновидения, которые навевали ему нажитые в четверть часа двести девятнадцать луидоров, как вдруг у дверей залы раздался голос, заставивший его вскочить.

— Господин д'Артаньян! — кричали за дверью. — Господин д'Артаньян!

— Здесь, — отвечал Портос, — здесь!

Портос смекнул, что если д'Артаньян уйдет, то постель вся достанется ему одному.

Вошел офицер.

Д'Артаньян приподнялся на локте.

— Вы господин Д'Артаньян? — спросил офицер.

— Да, сударь. Что вам угодно?

— Я пришел за вами.

— От кого?

— От его преосвященства.

— Скажите монсеньеру, что я лег спать и что дружески советую ему сделать то же.

— Его преосвященство не ложился спать и не ляжет, Он немедленно требует вас к себе.

— Черт бы побрал этого Мазарини! Даже заснуть вовремя не умеет! — пробормотал д'Артаньян. — Что ему от меня нужно? Уж не хочет ли он произвести меня в капитаны? Если в этом дело, я, так и быть, его прощу.

Мушкетер, ворча, встал, взял шпагу, шляпу, пистолеты и плащ и последовал за офицером. Между тем Портос, оставшись единственным обладателем постели, постарался расположиться в ней столь же удобно, как его ДРУГ.

— Д'Артаньян, — сказал кардинал, увидя мушкетера, которого он так некстати вызвал, — я не забыл, с каким усердием вы мне служили, и хочу вам доказать это.

«Неплохое начало», — подумал д'Артаньян.

Мазарини смотрел на мушкетера и заметил, как прояснилось его лицо.

— Ах, монсеньер…

— Д'Артаньян, — сказал он, — вы очень хотите быть капитаном?

— Да, монсеньер.

— А ваш друг по-прежнему желает быть бароном?

— В эту минуту, монсеньер, ему снится, что он уже барон.

— В таком случае, — сказал Мазарини, вынимая из портфеля письмо, которое он уже показывал д'Артаньяну, — возьмите эту депешу и отвезите ее в Англию.

Д'Артаньян взглянул на конверт: адреса не было.

— Можно узнать, кому я должен вручить ее?

— Вы узнаете это, приехав в Лондон; только в Лондоне вы вскроете верхний конверт.

— А какие будут мне инструкции?

— Повиноваться во всем тому, кому адресовано это письмо.

Д'Артаньян хотел продолжить расспросы, по Мазарини прибавил:

— Вы поедете прямо в Булонь; там в гостинице «Герб Англии» вы найдете молодого дворянина по имени Мордаунт.

— Хорошо, монсеньер. Что же я должен сделать с этим дворянином?

— Следовать за ним, куда он вас поведет.

Д'Артаньян с недоумением посмотрел на кардинала.

— Теперь вы знаете все, — сказал Мазарини, — поезжайте.

— Поезжайте! Это легко сказать: «поезжайте», — возразил д'Артаньян. Но чтобы ехать, нужны деньги, а их у меня нет.

— А! — сказал Мазарини, почесав за ухом. — Вы говорите, у вас нет денег?

— Да, монсеньер.

— А тот алмаз, что я дал вам вчера? — сказал он.

— Я хочу сохранить его на память о вашем преосвященстве.

Мазарини вздохнул.

— В Англии жизнь дорога, монсеньер, а в особенности для чрезвычайного посла.

— Гм! — произнес Мазарини. — Это очень воздержанный народ, и после революции там все живут скромно. Но не будем спорить.

Он выдвинул ящик и вынул кошелек.

— Что вы скажете о тысяче экю?

Д'Артаньян презрительно оттопырил нижнюю губу.

— Скажу, монсеньер, что этого мало, ведь я, конечно, поеду не один.

— Я так и думал, — ответил Мазарини. — С вами поедет дю Валлон, этот достойный дворянин. После вас, любезный д'Артаньян, я больше всех во Франции люблю и уважаю его.

— В таком случае, монсеньер, — сказал д'Артаньян, указывая на кошелек, который Мазарини не выпустил еще из рук, — если вы его так любите и уважаете, то… понимаете ли…

— Извольте, на его долю я прибавлю еще двести экю.

«Скряга!» — подумал д'Артаньян.

— Но после нашего возвращения, по крайней мере, можем мы рассчитывать, Портос на титул, а я на чин? — прибавил он громко.

— Слово Мазарини.

«Я предпочел бы другую клятву», — подумал д'Артаньян, а вслух сказал:

— Могу я засвидетельствовать мое почтение ее величеству королеве?

— Ее величество спит, — поспешно ответил Мазарини, — да и вам надо ехать немедленно. Поезжайте же.

— Еще одно слово, монсеньер. Если там, куда я еду, будут драться, мне драться тоже?

— Вы поступите так, как прикажет вам лицо, к которому я вас посылаю.

— Хорошо, монсеньер, — сказал д'Артаньян, протягивая руку к кошельку, — честь имею кланяться.

Д'Артаньян не торопясь опустил кошелек в свой широкий карман и, обратясь к офицеру, сказал:

— Будьте добры, сударь, разбудить от имени его преосвященства господина дю Валлона и передать ему, что я жду его в конюшне.

Офицер тотчас же побежал с поспешностью, которая выдавала д'Артаньяну его заинтересованность в этом деле.

Портос только что растянулся один на постели и уже, по своей привычке, начал мелодично храпеть, как вдруг почувствовал удар по плечу.

Решив, что это д'Артаньян, он даже не пошевельнулся.

— От кардинала, — сказал офицер.

— А? — сказал Портос, широко раскрыв глаза. — Что вы говорите?

— Я говорю, что его преосвященство посылает вас в Англию и что господин д'Артаньян уже ждет вас в конюшне.

Портос глубоко вздохнул, встал, взял шляпу, пистолеты, шпагу и плащ и вышел, с сожалением оглянувшись на постель, где рассчитывал так сладко отдохнуть.

Не успел он повернуть спину, как офицер уже расположился на постели, и едва Портос переступил порог, как его преемник захрапел во всю силу своих легких. Это было вполне естественно: из всех постояльцев замка только оп, король, королева да Гастон Орлеанский спали даром.

X

ВЕСТИ ОТ АРАМИСА
Д'Артаньян направился прямо в конюшню. Светало. В стойлах он нашел свою лошадь и лошадь Портоса; однако в кормушках было пусто. Он сжалился над бедными животными и пошел в угол конюшни, где виднелось немного соломы, уцелевшей, по-видимому, от ночного опустошения; вдруг, собирая ногой солому, он наткнулся концом сапога на что-то большое и круглое. Это был человек, который, получив удар, вероятно в чувствительное место, вскрикнул и, поднявшись на колени, стал протирать глаза. Перед д'Артаньяном был Мушкетон, который, оставшись без соломы, отнял ее у лошадей.

— Живее, Мушкетон! — крикнул д'Артаньян. — В дорогу, в дорогу!

Узнав голос друга своего господина, Мушкетон вскочил, но, поднимаясь, выронил несколько золотых, незаконно нажитых ночью.

— Ого! — сказал д'Артаньян, поднимая один из золотых и поднося его к носу. — Какой странный запах у этого золота! Оно пахнет соломой.

Мушкетон густо покраснел и так смутился, что гасконец расхохотался и сказал ему:

— Портос рассердился бы, милейший мой Мушкетон, но я тебя прощаю; пусть это золото послужит лекарством для твоей раны. Ну, живей в путь!

Мушкетон тотчас же повеселел, быстро оседлал лошадь своего господина и, но слишком морщась, уселся на свою.

Тем временем явился и Портос с очень кислым видом. Он удивился как нельзя больше бодрости д'Артаньяна и веселости Мушкетона.

— А, вот оно что? — сказал он. — Вы, значит, с чином, а я барон?

— Мы едем за грамотами, — сказал д'Артаньян, — Мазарини подпишет их после нашего возвращения.

— А куда мы едем? — спросил Портос.

— Прежде всего в Париж, — ответил д'Артаньян. Мне нужно там устроить кое-какие дела.

— Хорошо, едем в Париж, — сказал Портос.

И они оба поскакали в Париж.

Подъехав к заставе, они были поражены боевым видом столицы. Народ вопил около разбитой вдребезги кареты; рядом стояли пленники, пытавшиеся бежать из Парижа, — какой-то старик и две женщины.

Напротив, когда д'Артаньян и Портос попросили, чтобы их пропустили в город, толпа выразила им свой полный восторг. Их приняли за дезертиров королевской партии и хотели привлечь на свою сторону.

— Что делает король? — спрашивали они.

— Спит.

— А испанка?

— Десятый сон видит.

— А проклятый итальянец?

— Бодрствует. Держитесь крепче; если они уехали, то, конечно, не без умысла. Но так как, в сущности, сила на вашей стороне, — продолжал д'Артаньян, — то стоит ли вам обижать стариков и женщин? Принимайтесь лучше за настоящее дело.

В толпе с удовольствием выслушали эти слова и отпустили дам, которые поблагодарили д'Артаньяна красноречивым взглядом.

— Теперь вперед! — скомандовал д'Артаньян.

И они продолжали свой путь, пробираясь сквозь баррикады, перескакивая через цепи, тесня людей, расспрашивая и отвечая на вопросы.

На площади Пале-Рояля д'Артаньян увидел сержанта, который обучал военному делу пять-шесть сотен горожан. Это был Планше, использовавший для городской милиции опыт, полученный на службе в Пьемонтском полку.

Проходя мимо д'Артаньяна, он узнал своего бывшего хозяина.

— Здравствуйте, господин Д'Артаньян, — сказал он с гордым видом.

— Здравствуйте, господин Дюлорье, — ответил д'Артаньян.

Планше остановился и вытаращил на д'Артаньяна глаза. Видя, что начальник остановился, первый ряд остановился тоже, а за ним и остальные ряды.

— Эти горожане ужасно смешны, — сказал д'Артаньян Портосу и направился дальше.

Минут через пять они спешились у гостиницы «Козочка».

Прекрасная Мадлен бросилась навстречу д'Артаньяну.

— Любезная госпожа Тюркен, — сказал д'Артаньян, — если у вас есть деньги, закопайте их поскорее; если есть драгоценности, припрячьте их немедленно; если есть должники, выжмите из них деньги; если есть кредиторы, не платите им.

— Почему так? — спросила Мадлен.

— Потому что Париж будет превращен в груду пепла, подобно Вавилону, о котором вы, должно быть, слышали.

— И вы оставляете меня в такую минуту!

— Сейчас же, — сказал д'Артаньян.

— Куда же вы отправляетесь?

— Ах, вы оказали бы мне огромную услугу, сообщив мне это.

— О, боже мой, боже мой!

— Нет ли у вас писем для меня? — спросил д'Артаньян, делая своей хозяйке знак рукой, чтобы она перестала причитать, так как, мол, всякие жалобы все равно бесполезны.

— Есть письмо, которое только что пришло.

Она подала его д'Артаньяну.

— От Атоса! — воскликнул д'Артаньян, узнав твердый и острый почерк своего друга.

— А! — сказал Портос. — Посмотрим-ка, что он пишет.

Д'Артаньян распечатал письмо и прочел:

«Дорогой д'Артаньян, дорогой дю Валлон, мои добрые друзья, быть может, я в последний раз шлю вам весть о себе. Нам с Арамисом очень не повезло, во бог, мужество и воспоминание о нашей дружбе поддерживают нас, Позаботьтесь о Рауле. Поручаю вам бумаги, которые находятся в Блуа, и если через два с половиной месяца вы не получите от меня известий, ознакомьтесь с их содержанием. Обнимите виконта от всего сердца за вашего преданного друга Атоса».

— Я думаю, черт возьми, что я обниму его, — сказал д'Артаньян, — тем более что это нам по пути. Если, по несчастью, он лишится бедного Атоса, он станет моим сыном.

— И моим единственным наследником, — прибавил Портос.

— Посмотрим, что еще пишет Атос.

«Если на пути вашем встретится некий господин Мордаунт, остерегайтесь его. Я не могу сказать вам больше в письме».

— Мордаунт! — с удивлением произнес д'Артаньян.

— Мордаунт! — сказал Портос. — Хорошо, будем помнить. Но посмотрите, здесь еще приписка от Арамиса.

— В самом деле, — сказал д'Артаньян и прочел:

«Мы скрываем от вас место нашего пребывания, дорогие друзья, зная вашу братскую преданность и будучи вверены, что вы явились бы умереть вместе с нами».

— Черт возьми! — прервал его Портос так яростно, что Мушкетон подскочил на другом конце комнаты. Значит, жизнь их в опасности.

Д'Артаньян продолжал:

«Атос завещает вам Рауля, а я завещаю вам месть. Если бы, по счастью, вам попался в руки некий Мордаунт, велите Портосу отвести его в сторону и свернуть ему шею. В письме я не смею говорить подробнее».

Арамис

— Ну, это не такое уж трудное дело, — сказал Портос.

— Напротив, — мрачно сказал д'Артаньян, — оно невыполнимо.

— Почему?

— Потому что мы едем именно к этому Мордаунту в Булонь и вместе с ним отправимся в Англию.

— Ну а что, если вместо этого Мордаунта мы поедем к нашим друзьям? — сказал Портос с таким выразительным жестом, что это испугало бы целую армию.

— Я уж сам об этом подумываю, — сказал д'Артаньян. — Но на письме нет ни числа, ни штемпеля.

— Это верно, — сказал Портос.

И он забегал по комнате, жестикулируя, как сумасшедший, и поминутно вытаскивая на треть шпагу из ножен.

Что касается д'Артаньяна, то он стоял с унылым видом, и на лице его была глубокая печаль.

— Ах, как это нехорошо, — говорил он. — Атос нас оскорбляет, желая умереть один. Это нехорошо.

Мушкетон, видя отчаяние обоих друзей, заливался слезами в своем углу.

— Довольно, — сказал д'Артаньян, — все это горю по поможет. Поедем проститься с Раулем, как мы уже решили. Быть может, и он получил известие от Атоса.

— В самом деле, это мысль! — воскликнул Портос. — Право, мой дорогой д'Артаньян, не знаю, как вам это удается, по у вас всегда являются прекрасные мысли. Поедем проститься с Раулем.

Они сели на коней и поехали. Приехав на улицу Сен-Дени, друзья застали там большое стечение парода. Герцог Бофор только что прибыл из Вандома, и коадъютор представлял его восхищенным и радостным парижанам.

С герцогом Бофором во главе они считали себя теперь непобедимыми.

Друзья свернули в переулок, чтобы не встречаться с принцем, и подъехали к заставе Сен-Дени.

— Правда ли, — спросили часовые у наших всадников, — что Бофор приехал в Париж?

— Конечно, правда, — ответил д'Артаньян, — и он послал нас навстречу своему отцу, господину до Вандому, который тоже сюда едет.

— Да здравствует Бофор! — крикнули часовые.

Они почтительно расступились, чтобы пропустить посланцев великого принца.

Выехав из города, наши герои, не знавшие усталости и никогда не падавшие духом, понеслись во весь опор; их лошади летели, а они не переставая говорили об Атосе в Арамисе.

Мушкетон испытывал невообразимые муки, по как добрый слуга утешался сознанием, что оба его господина тоже немало страдают, хотя и по-другому. Ибо он уже привык смотреть на д'Артаньяна как на своего второго господина и повиновался ему даже лучше и быстрее, нежели Портосу.

Лагерь французской армии был расположен между Сент-Омером и Ламбом.

Друзья сделали крюк до самого лагеря и подробно рассказали про бегство короля и королевы, о чем до армии дошли пока только смутные слухи. Они нашли Рауля близ его палатки лежащим на охапке сипа, из которой лошадь его потихоньку щипала клочок за клочком. Глаза молодого человека были красны, и он казался очень печальным. Маршал Граммон и граф до Гиш вернулись в Париж, и бедный юноша остался совершенно один.

Подняв глаза, Рауль увидел перед собой двух всадников, смотревших на него; он узнал их и устремился к ним с распростертыми объятиями.

— А, это вы, дорогие друзья! — воскликнул он. — Вы за мной? Вы возьмете меня с собой? Не имеете ли вы известий от моего опекуна?

— А разве вы не получали от него писем? — спросил у молодого человека д'Артаньян.

— Увы, пет, сударь, и я, право, не знаю, что с ним сталось. Я беспокоюсь, так беспокоюсь, что готов плакать.

И действительно, две крупные слезы скатились по загорелым щекам юноши.

Портос отвернулся в сторону, чтобы его доброе круглое лицо не выдало того, что делалось у него на сердце.

— Что за черт! — сказал д'Артаньян, растроганный больше, чем когда-либо. — Не отчаивайтесь, мой друг; хотя вы не получали писем от графа, зато мы получили… одно…

— А, в самом деле? — воскликнул Рауль.

— И даже очень успокоительное, — сказал д'Артаньян, видя, какую радость принесло молодому человеку это известие.

— Оно с вами? — спросил Рауль.

— Да, то есть оно было со мной, — сказал д'Артаньян, делая вид, что ищет его. — Подождите, оно должно быть здесь, в моем кармане. Он пишет о своем возвращении. Не так ли, Портос?

Хотя д'Артаньян и был гасконец, он все же не хотел взять на себя одного бремя этой лжи.

— Да, — сказал Портос, кашляя.

— О, покажите мне ею письмо! — сказал молодой человек.

— Да я только что читал его. Неужели я потерял его? Ах, черт возьми, у меня порвался карман.

— О да, господин Рауль, — сказал Мушкетон, — и письмо было такое утешительное. Господа читали мне его, и я плакал от радости.

— Но, по крайней мере, господин д'Артаньян, вы знаете, где он? — спросил Рауль, и лицо его слегка прояснилось.

— Ну еще бы! — сказал д'Артаньян. — Конечно, знаю. Но только это тайна.

— Не для меня же, наверное?

— Нет, не для вас, и я вам скажу, где он.

Портос удивленно воззрился на д'Артаньяна.

«Куда бы, черт возьми, подальше заслать его, чтобы Рауль не вздумал к нему отправиться», — пробормотал про себя д'Артаньян.

— Ну, так где же он, сударь? — спросил Рауль своим нежным, ласковым голосом.

— В Константинополе.

— У турок? — воскликнул Рауль. — Боже мой, что вы говорите!

— А что, это вас пугает? — сказал д'Артаньян — Ба, что значат турки для таких людей, как граф де Ла Фер и аббат д'Эрбле?

— А его друг с ним? — сказал Рауль. — Это меня все-таки успокаивает.

«Как он умен, этот дьявол д'Артаньян!» — думал Портос, восхищенный хитростью своего друга.

— А теперь, — продолжав д'Артаньян, спеша переменить разговор, — вот вам пятьдесят пистолей, присланных от графа с тем же курьером. Полагаю, что у вас больше нет денег и что они будут вам очень кстати.

— У меня еще есть двадцать пистолей.

— Все равно берите, будет семьдесят.

— А если вам нужно еще… — сказал Портос, опуская руку в карман.

— Благодарю вас, — отвечал Рауль, краснея, — тысячу раз благодарю.

В эту минуту показался Оливен.

— Кстати, — сказал д'Артаньян так, чтобы лакей мог его слышать, — довольны ли вы Оливеном?

— Да, ничего себе.

Оливен, сделав вид, что ничего не слышит, вошел в палатку.

— А чем он грешит, этот плут?

— Большой лакомка, — сказал Рауль.

— О сударь! — сказал Оливен, выступая вперед при этом обвинении.

— Немного вороват.

— О сударь, помилуйте!

— А главное, ужасный трус.

— О сударь, что вы, помилуйте! За что вы меня позорите?

— Черт побери! — вскричал д'Артаньян. — Знай, Оливен, что такие люди, как мы, не держат у себя в услужении трусов. Ты можешь обкрадывать своего господина, таскать его сладости и пить его вино, но — черт возьми! ты не смеешь быть трусом, или я отрублю тебе уши. Посмотри на Мушкетона, скажи ему, чтобы он показал тебе свои честно заработанные рапы, и смотри, какую печать достоинства наложила на его чело свойственная ему храбрость.

Мушкетон был на седьмом небе и охотно обнял бы д'Артаньяна, если бы только посмел. Пока же он дал себе слово умереть за него при первом подходящем случае.

— Прогоните этого плута, Рауль, — сказал д'Артаньян, — ведь если он трус, он когда-нибудь обесчестит себя.

— Господин Рауль называет меня трусом, — воскликнул Оливен, — за то, что я отказался его сопровождать, когда на днях он хотел драться с корнетом из полка Граммона.

— Оливен, лакей всегда должен слушаться своего господина, — строго сказал д'Артаньян.

И, отведя его в сторону, прибавил:

— Ты хорошо сделал, если господин твой был неправ, и вот тебе за это экю; но если его когда-нибудь оскорбят, а ты не дашь себя четвертовать за него, то я отрежу тебе язык и вымажу им твою физиономию. Запомни это.

Оливен поклонился и опустил экю в карман.

— А теперь, мой друг Рауль, — сказал д'Артаньян, — мы уезжаем, дю Валлон и я, в качестве посланников. Я не могу сказать вам, с какой целью: я этого и сам еще не знаю. Но если вам что-нибудь понадобится, напишите Мадлен Тюркен, в гостиницу «Козочка» на Тиктонской улице, и берите у нее деньги, как у своего банкира, но только умеренно, потому что, предупреждаю вас, ее кошелек набит все же но так туго, как у д'Эмери.

Он обнял своего временного воспитанника и передав его в мощные объятия Портоса. Грозный великан поднял его на воздух и прижал к своему благородному сердцу.

— Теперь в дорогу! — сказал д'Артаньян.

И они снова направились в Булонь, куда прибыли к вечеру на своих взмыленных лошадях.

В десяти шагах от того места, где они остановились, прежде чем въехать в город, стоял молодой человек, весь в черном; он, казалось, поджидал кого-то и, завидя и, уже не спускал с них глаз.

Д'Артаньян подошел к нему и, заметив, что он глядит на него в упор, сказал:

— Эй, любезный, я не люблю, чтобы меня так мерили с ног до головы.

— Милостивый государь, — произнес молодой человек, не отвечая на резкость д'Артаньяна, — скажите, пожалуйста, не из Парижа ли вы?

Д'Артаньян подумал, что это какой-нибудь любопытный, которому хочется разузнать столичные новости.

— Да, сударь, — отвечал он помягче.

— Не собираетесь ли вы остановиться в гостинице «Герб Англии»?

— Да, сударь.

— Не имеете ли вы поручений от его преосвященства кардинала Мазарини?

— Да, сударь.

— В таком случае, — сказал молодой человек, — у вас есть до меня дело. Я Мордаунт.

— А, — прошептал д'Артаньян, — тот самый, которого Атос советует мне остерегаться.

— А, — пробормотал Портос, — тот самый, которого Арамис просит меня придушить.

Оба внимательно посмотрели на молодого человека.

Тот неправильно истолковал их взгляд.

— Вы сомневаетесь в моей личности? — сказал он. — В таком случае я готов представить вам доказательства.

— Нет, не надо, — сказал д'Артаньян, — мы отдаем себя в ваше распоряжение.

— Тогда, господа, поедемте, не откладывая ни минуты — сказал Мордаунт. — Сегодня последний день отсрочки, которой просил у меня кардинал.

Судно готово, и если бы вы не явились, я бы уехал без вас, потому что генерал Оливер Кромвель с нетерпением ждет моего возвращения.

— Ага! — сказал д'Артаньян. — Значит, мы едем к генералу Оливеру Кромвелю?

— Разве у вас нет письма к нему? — спросил молодой человек.

— У меня есть письмо, наружный конверт которого я должен был вскрыть только в Лондоне; по так как вы сообщили, кому оно адресовано, то нет надобности это откладывать.

Д'Артаньян разорвал конверт.

Письмо действительно было адресовано: «Господину Оливеру Кромвелю, командующему армией английского народа».

«Вот странное поручение!» — подумал д'Артаньян.

— Кто этот Оливер Кромвель? — спросил тихонько Портос.

— Бывший пивовар, — ответил д'Артаньян.

— Не задумал ли Мазарини нажиться на пиве, вроде как мы на соломе? — спросил Портос.

— Скорее, скорее, господа, — нетерпеливо воскликнул Мордаунт. — Едемте!

— Вот как, даже не поужинав, — сказал Портос. — Разве Кромвель не может подождать немного?

— Да, по я… — сказал Мордаунт.

— Что вы? — спросил Портос.

— Я очень спешу.

— О, если речь идет о вас, — сказал Портос, — то это меня не касается, и я поужинаю с вашего позволения или без оного.

Мутный взгляд молодого человека вспыхнул и, казалось, готов был сверкнуть молнией, но он удержался.

— Сударь, — продолжал д'Артаньян, — надо извинить проголодавшихся путешественников. К тому же наш ужин задержит нас недолго. Мы поскачем в гостиницу, а вы идите пешком на пристань. Мы только перехватим кусочек чего-нибудь и поспеем на пристань в одно время с вами.

— Как вам будет угодно, господа, только не опоздайте, — сказал Мордаунт.

— Так-то будет лучше, — пробормотал Портос.

— Как зовется ваше судно? — спросил д'Артаньян.

— «Стандарт».

— Отлично. Через полчаса мы будем на борту.

И приятели, пришпорив коней, поскакали к гостинице «Герб Англии».

— Ну, что вы скажете об этом молодом человеке? — спросил д'Артаньян на скаку.

— Скажу, что он мне очень не нравится, — отвечал Портос, — и что у меня все время чесались руки последовать совету Арамиса.

— Берегитесь, Портос. Он посланный генерала Кромвеля, и нас примут, думаю, не очень любезно, если мы заявим, что свернули шею его доверенному лицу.

— Все равно, — сказал Портос, — я хорошо знаю, что Арамис дает только хорошие советы.

— Слушайте, — сказал д'Артаньян, — когда наша миссия будет закончена…

— Ну?

— Если он привезет нас обратно во Францию…

— Тогда?

— Тогда мы посмотрим.

Тут приятели доехали до гостиницы «Герб Англии», где поужинали с большим аппетитом. Вслед за тем они немедленно отправились на пристань.

Бриг уже готов был поднять паруса. На палубе его они увидели Мордаунта, который нетерпеливо шагал взад и вперед.

— Прямо невероятно, — сказал д'Артаньян, когда лодка везла их к «Стандарту», — до чего этот молодой человек похож на кого-то, не могу только вспомнить, на кого именно.

Они подъехали к трапу и через минуту были на палубе.

Но лошадей переправить на бриг было труднее, чем людей, и бриг мог сняться с якоря только в восемь часов вечера.

Молодой человек сгорал от нетерпения и приказал поднять все паруса.

Портос, разбитый после трех бессонных ночей и семидесяти миль, проделанных верхом, ушел к себе в каюту и тотчас заснул.

Д'Артаньян, преодолевая свое отвращение к Мордаунту, стал прогуливаться с ним по палубе, рассказывая ему тысячу мелочей и пытаясь вызвать его на откровенность.

Мушкетона терзала морская болезнь.

XI

«ШОТЛАНДЕЦ КЛЯТВУ ПРЕСТУПИЛ, ЗА ГРОШ ОН КОРОЛЯ СГУБИЛ»
А теперь предоставим «Стандарту» спокойно плыть не в Лондон, как думали д'Артаньян и Портос, а в Даргем, куда Мордаунт должен был направиться, согласно распоряжениям, полученным из Англии во время его пребывания в Булони, и перенесемся в королевский лагерь, расположенный на берегу Тайна, близ юрода Ньюкасла.

Здесь, между двумя реками, рядом с границей Шотландии, но еще на английской земле, раскинулись палатки маленькой армии. Полночь. Воины, в которых по их голым ногам, коротким юбкам, пестрым пледам и перу на шапочках легко признать шотландских горцев, скучают, стоя на часах. Луна, пробиваясь сквозь густые тучи, всякий раз озаряет мушкеты часовых; и, залитые ее светом, отчетливей выступают стены, крыши и колокольни города, который Карл I только что сдал парламентским войскам, так же как Оксфорд и Ньюарк, еще державшие ею сторону в надежде на примирение.

В одном конце лагеря, возле огромной палатки, битком набитой шотландскими офицерами, собравшимися на военный совет под предводительством старого графа Левена, их командира, положив правую руку на шпагу, спит на траве человек, одетый в платье для верховой езды.

В пятидесяти шагах от него другой человек, так же одетый, разговаривает с часовым-шотландцем. Хотя он и иностранец, он, видимо, настолько привык к английскому языку, что понимает ответы своего собеседника, говорящего на пертском наречии.

Когда в Ньюкасле пробило час пополуночи, спавший пробудился; потянувшись, как делает человек, открывающий глаза после глубокого сна, он внимательно осмотрелся кругом и, увидев, что он один, встал, подошел к тому, кто беседовал с часовым, и затем пошел дальше. Другой, надо думать, окончил свои расспросы, потому что через минуту простился с часовым и непринужденно направился туда же, куда и первый.

Тот ждал его в тени палатки, стоявшей на дороге.

— Ну что, мой друг? — сказал он на чистейшем французском языке, на каком когда-либо говаривали между Руапом и Туром.

— А то, мой друг, что нельзя терять ни минуты, надо предупредить короля.

— Что случилось?

— Долго рассказывать. К тому же вы сейчас сами услышите. Малейшее слово, произнесенное здесь, может все погубить. Пойдем разыщем лорда Винтера.

И оба направились в противоположный конец лагеря. Но так как весь лагерь занимал площадь не более чем в пятьсот квадратных футов, то они быстро оказались у палатки того, кого искали.

— Твой господин спит, Топи? — спросил по-английски один из них у слуги, лежавшего в первом отделении палатки, заменявшем переднюю.

— Нет, господин граф, не думаю, — ответил слуга — Разве что заснул совсем недавно, так как он больше двух часов ходил взад и вперед, вернувшись от короля. Они затихли только минут десять тому назад; впрочем, вы можете сами посмотреть, — прибавил слуга, пропуская их в палатку.

Действительно, Винтер сидел перед отверстием, служившим окном, вдыхая ночной воздух и меланхолически следя глазами за луной, мелькавшей, как мы только что говорили, среди больших черных туч.

Друзья подошли к лорду Винтеру, который, подперев голову рукой, смотрел на небо. Он не слышал, как они вошли, и оставался в том же положении, пока не почувствовал прикосновения к своему плечу. Тогда он обернулся, узнал Атоса и Арамиса и протянул им руку.

— Заметили вы, какого кровавого цвета сегодня луна? — сказал оп.

— Нет, — ответил Атос. — Она показалась мне такой же, как всегда.

— Посмотрите вы, сударь, — продолжал Винтер.

— Признаюсь, — произнес Арамис, — что я, как и граф де Ла Фер, не вижу в ней ничего особенного.

— Граф, — промолвил Атос, — в таком опасном положении нужно смотреть на землю, а не в небо. Хорошо ли вы знаете наших шотландцев и уверены вы в них?

— В шотландцах? — спросил Винтер. — В каких шотландцах?

— О, боже мой, — сказал Атос, — в наших, в тех, которым доверился король, в шотландцах графа Лечена.

— Нет, — ответил Винтер и затем прибавил:

— Вы, значит, совсем но видите этого красноватого отлива на всем небе?

— Нисколько, — ответили вместе Атос и Арамис.

— Скажи ка, — продолжал Винтер, занятый все той же мыслью, — говорят, во Франции ость предание, что накануне своей смерти Генрих Четвертый, играя в шахматы с Бассомпьером, видел кровавые пятна на шахматной доске?

— Да, — сказал Атос, — и маршал мне самому несколько раз рассказывал об этом.

— Так, — прошептал Винтер, — а на следующий день Генрих Четвертый был убит.

— Но какая связь между этим видением Генриха Четвертого и вами? — спросил Арамис.

— Никакой, господа. Я сумасшедший, право, что занимаю вас такими глупостями; ваше появление в моей палатке в такой час показывает, что вы принесли мне какую-то важную весть.

— Да, милорд, — произнес Атос, — я желал бы поговорить с королем.

— С королем? Но он спит.

— Мне нужно сообщить ему нечто весьма важное.

— Разве нельзя отложить это до завтра?

— Нет, он должен немедленно узнать, в чем дело. Боюсь, что, может быть, и сейчас уже поздно.

— Пойдемте, господа, — сказал Винтер.

Палатка Винтера стояла рядом с королевской; нечто вроде коридора соединяло их. Этот коридор охранялся не часовыми, а доверенным камердинером Карла I, так что в случае надобности король мог в ту же минуту снестись со своим верным слугой.

— Эти господа пройдут со мною, — сказал Винтер.

Лакей поклонился и пропустил.

Действительно, уступая непреодолимой потребности в сне, король Карл заснул на походной кровати, в своем черном камзоле и высоких сапогах, расстегнув пояс и положив возле себя шляпу. Вошедшие приблизились, и Атос, шедший впереди, с минуту молча всматривался в это благородное бледное лицо, обрамленное длинными черными волосами, прилипшими к вискам от пота во время тяжелого сна, и покрытое синими жилками, которые, казалось, набухли от слез под усталыми глазами.

Атос глубоко вздохнул; этот вздох разбудил короля, — так легок был его сон.

Он открыл глаза.

— А! — сказал он, приподымаясь на локте. — Это вы, граф де Ла Фер?

— Да, ваше величество, — ответил Атос.

— Вы бодрствуете, когда я сплю? И вы хотите сообщить мне какую-нибудь новость?

— Увы! Вы, ваше величество, изволили верно угадать, — ответил Атос.

— Значит, новость дурная? — спросил король с грустной улыбкой.

— Да, ваше величество.

— Все равно, я всегда рад вас видеть, добро пожаловать, вы, кого оторвала от отечества преданность, что не знает страха невзгод, вы, которого прислала мне Генриетта, — какова бы ни была ваша весть, говорите смело.

— Ваше величество, Кромвель прибыл сегодня ночью в Ньюкасл.

— А! — сказал король. — Чтобы сразиться со мною?

— Нет, ваше величество, чтобы купить вас.

— Что вы говорите?

— Я говорю, ваше величество, что вы должны шотландской армии четыреста тысяч фунтов стерлингов.

— Невыплаченного жалованья? Да, я знаю. Ужо около года мои храбрые и верные шотландцы бьются только чести ради.

Атос улыбнулся.

— Честь — прекрасная вещь, ваше величество, но им надоело сражаться за нее, и сегодня ночью они продали вас за двести тысяч фунтов, то есть за половину того, что вы были им должны.

— Невозможно, — воскликнул король, — чтобы шотландцы продали своего короля за двести тысяч фунтов!

— Продали же иудеи своего бога за тридцать сребреников!

— Какой же Иуда совершил этот гнусный торг?

— Граф Левей.

— Вы убеждены в этом, граф?

— Я слышал это своими собственными ушами.

Король глубоко вздохнул, словно сердце его разрывалось, и закрыл лицо руками.

— О, шотландцы, — сказал он, — шотландцы, которых я считал такими верными! Шотландцы, которым я доверился, когда мог бежать в Оксфорд!

Шотландцы, мои земляки, мои братья! Но уверены ли вы в этом, граф?

— Я прилег за палаткой графа Левена и, приподняв полотно, все слышал, все видел.

— Когда же должен совершиться этот подлый торг?

— Сегодня утром. Вы видите, ваше величество, нельзя терять времени.

— К чему же нам время, раз вы говорите, что я продан?

— Надо переправиться через Тайн в Шотландию, к лорду Монтрозу, который вас не продаст.

— А что мне делать в Шотландии? Вести партизанскую войну? Это — недостойно короля.

— Возьмите пример с Роберта Брюса,[123] ваше величество.

— Нет, нет! Борьба слишком затянулась. Если они продали меня, пусть они меня выдадут. Да падет на них вечный позор этой измены.

— Ваше величество, — сказал Атос, — быть может, так следует поступить королю, но не мужу и отцу. Я явился от имени вашей супруги и вашей дочери, и от их лица, а также от лица двух других ваших детей, которые в Лондоне, я говорю вам: «Живите, ваше величество, так угодно богу!»

Король встал, стянул пояс, прицепил к нему шпагу и, вытирая свой влажный лоб, сказал:

— Хорошо! Что же нужно делать?

— Ваше величество, есть ли у вас во всей армии хоть один полк, на который вы могли бы положиться?

— Винтер, — сказал король, — можно ли положиться на верность вашего полка?

— Ваше величество, они люди, а люди стали очень слабы или злы. Я надеюсь на их верность, но не ручаюсь за нее; я доверил бы им собственную жизнь, но не решаюсь доверить им жизнь вашего величества.

— Что поделаешь? — сказал Атос. — Если нет полка, зато есть трое нас, преданных вам людей, и этого будет достаточно. Садитесь на коня, ваше величество, и поезжайте с нами; мы переправимся через Тайн, достигнем Шотландии и будем в безопасности.

— Вы того же мнения, Винтер? — спросил король.

— Да, ваше величество.

— А вы, д'Эрбле?

— Тоже, ваше величество.

— Будь по-вашему. Отдайте приказания, Винтер.

Винтер вышел, а король стал оканчивать свой туалет. Первые лучи зари уже начинали проникать в щели палатки, когда Винтер вернулся.

— Все готово, ваше величество, — сказал он.

— А мы? — спросил Атос.

— Гримо и Блезуа ожидают вас с уже оседланными лошадьми.

— В таком случае, — сказал Атос, — не будем терять ни минуты. Едем!

— Едем, — повторил король.

— Ваше величество, — сказал Арамис, — не известите ли вы ваших друзей?

— Моих друзей? — сказал Карл I, грустно качая головой. — У меня нет больше друзей, кроме вас троих: старого друга, никогда не забывавшего меня в течение двадцати лет, и двух других, дружба которых не старше недели, по которых я никогда не забуду. Едем, господа, едем.

Король вышел из палатки, и лошадь его была уже оседлана. Это был конь буланой масти, на котором король ездил уже три года и которого очень любил.

Увидав его, конь радостно заржал.

— А, — сказал король, — я был неправ. Вот еще если не друг, то, по крайней мере, живое существо, которое меня любит. Ты останешься мне верен, Артус, не правда ли?

Конь, как будто понимая слова, приблизил свои дымящиеся ноздри к лицу короля, поднял губу и радостно оскалил белые зубы.

— Да, да, — сказал король, лаская его, — хорошо, Артус, я тобой доволен.

С легкостью, стяжавшей ему славу лучшего наездника Европы, Карл вскочил на коня и, обернувшись к Атосу, Арамису и Винтеру, крикнул:

— Ну, господа, я жду вас!

Но Атос стоял неподвижно, устремив глаза вдаль и указывая рукой на черную линию, тянувшуюся вдоль берега Тайна и вдвое превосходившую длину лагеря.

— Что это за линия? — сказал Атос, которому остатки ночной темноты, боровшейся с первыми лучами дня, не давали ясно различать предметы. Что это за линия? Я вчера ее не видал.

— Это, вероятно, туман, поднявшийся с реки, — сказал король.

— Нет, ваше величество, это что-то поплотнее тумана.

— Действительно, там какая-то красноватая полоса, — сказал Винтер.

— Это неприятель вышел из Ньюкасла и окружает нас! — воскликнул Атос.

— Неприятель? — сказал король.

— Да, неприятель. Мы опоздали. Смотрите, смотрите! Видите вы там, около города, как блестят на солнце «железные ребра»?

Так называли кирасиров, из которых Кромвель образовал свою гвардию.

— А! — сказал король. — Сейчас мы увидим, действительно ли мои шотландцы изменили мне!

— Что вы хотите делать? — воскликнул Атос.

— Дать приказ к наступлению и раздавить этих подлых мятежников.

И король, пришпорив лошадь, понесся к палатке графа Левена.

— За ним! — сказал Атос.

— За ним! — повторил Арамис.

— Не ранен ли король? — сказал Винтер. — Я вижу на земле кровавые пятна.

И он бросился вслед за двумя друзьями. Атос остановил его.

— Ступайте соберите ваш полк, — сказал он. — Я чувствую, что он сейчас нам понадобится.

Винтер повернул назад, меж тем как друзья продолжали свой путь.

Через две секунды король был у палатки главнокомандующего шотландской армией. Он соскочил с лошади и вошел.

Генерал был окружен старшими командирами.

— Король! — воскликнули они, вставая и недоуменно переглядываясь.

Действительно, Карл стоял перед ними в шляпе, хмуря брови и ударяя хлыстом по сапогу.

— Да, господа, — сказал он, — король! Король пришел потребовать у вас отчета в том, что происходит.

— Что случилось, ваше величество? — спросил граф Левей.

— Случилось то, — сказал король гневно, — что генерал Кромвель прибыл сегодня ночью в Ньюкасл. Вы знали об этом и не уведомили меня. Неприятель выступает из города и заграждает нам переправу через Тайн; ваши часовые должны были видеть эти движения, и вы скрыли это от меня. Вы подло продали меня парламенту за двести тысяч фунтов, но об этой сделке меня, к счастью, предупредили. Вот что случилось, господа. Отвечайте или оправдывайтесь, так как я обвиняю вас.

— Ваше величество, — проговорил, запинаясь, граф Левен, — ваше величество, это ложный донос.

— Я своими глазами видел, как неприятельская армия развернулась между моим лагерем и Шотландией, — сказал король. — Я почти могу сказать, что собственными ушами слышал, как вы обсуждали условия сделки.

Шотландские командиры снова переглянулись и, в свою очередь, нахмурились.

— Ваше величество, — пробормотал Левен, сгорая от стыда, — ваше величество, мы готовы представить вам все доказательства.

— Я требую только одного, — сказал король, — постройте армию в боевой порядок и ведите ее на неприятеля.

— Это невозможно, ваше величество, — отвечал граф.

— Как невозможно? А что же этому мешает? — воскликнул Карл I.

— Вашему величеству известно, что мы заключили перемирие с английской армией, — ответил граф.

— Если и было перемирие, то английская армия нарушила его, выйдя из города, где, по условию, она должна была оставаться. Поэтому, говорю вам, вы должны пробиться со мной сквозь эту армию и вернуться в Шотландию, а если вы этого не сделаете, тогда выбирайте себе любое из имен, которыми человечество клеймит презренных и низких людей: вы или трусы, или изменники.

Глаза шотландцев засверкали, и, как часто бывает в подобных случаях, нестерпимое чувство стыда породило в них предельную наглость.

Два предводителя кланов подошли с двух сторон К королю и сказали:

— Да, мы обещали избавить Шотландию и Англию от того, кто уже двадцать пять лет выжимает кровь и золото из Англии и Шотландии. Мы обещали, и мы сдержим наше слово. Король Карл Стюарт, вы наш пленник.

И оба одновременно протянули руки, чтобы схватить короля. Но не успели они прикоснуться к нему, как уже оба лежали на земле — один без чувств, а другой мертвый.

Атос оглушил одного прикладом пистолета, а Арамис проткнул другого шпагой.

И пока граф Левен с остальными предводителями отступали в ужасе перед этой неожиданной подмогой, точно с неба свалившейся тому, кого они уже считали своим пленником, Атос и Арамис увлекли короля из палатки клятвопреступников, куда он так неосторожно вошел, и, вскочив на лошадей, которых слуги держали наготове, все трое поскакали обратно к королевской палатке.

Проезжая, они заметили Винтера, спешившего со своим полком. Король сделал ему знак, чтобы он следовал за ними.

XII

МСТИТЕЛЬ
Все четверо вошли в палатку; у них не было еще никакого плана действий, и надо было сразу его выработать.

Король упал в кресло.

— Я погиб! — сказал он.

— Нет, ваше величество, — ответил Атос, — вам только изменили.

Король глубоко вздохнул.

— Изменили, изменили шотландцы, среди которых я родился, которых всегда любил больше англичан! О, негодяи!

— Ваше величество, — сказал Атос, — теперь не время для укоров, теперь надо показать себя королем и дворянином. Смелее, государь, смелее!

Здесь перед вами, по крайней мере, три человека, которые вам не изменят, можете быть покойны. Ах, если бы нас было пятеро! — пробормотал он, думая о д'Артаньяне и Портосе.

— Что вы говорите? — спросил Карл, поднимаясь с места.

— Я говорю, ваше величество, что осталось только одно средство. Милорд Винтер ручается или почти ручается, — не будем придираться к словам, — за свой полк. Он станет во главе этого полка; мы окружим ваше величество, пробьемся сквозь армию Кромвеля и достигнем Шотландии.

— Есть еще одно средство, — сказал Арамис. — Один из нас наденет на себя платье короля и сядет на его коня: пока все будут гнаться за ним, король может ускользнуть.

— Мысль недурна, — сказал Атос, — и если его величеству угодно оказать одному из нас эту честь, мы будем ему искренне благодарны.

— Что вы скажете об этом совете, Винтер? — спросил король, с восторгом глядя на этих двух людей, готовых принять на себя все удары, грозившие ему.

— Я скажу, ваше величество, что если есть средство спасти вас, то только то, которое предлагает господин д'Эрбле. Потому я смиренно умоляю ваше величество как можно скорее сделать между нами выбор, так как времени терять нельзя.

— Но если я соглашусь, то это принесет смерть или по меньшей море темницу тому, кто займет мое место?

— Нет, это принесет честь тому, кто вас спасет! — воскликнул Винтер.

Король со слезами на глазах посмотрел на своего старого друга, снял орден Святого Духа, который носил, желая оказать внимание двум сопровождавшим его французам, и надел его на шею Винтеру, который на коленях принял этот пагубный для него знак королевской дружбы и доверия.

— Это справедливо, — сказал Атос, — он служит дольше нас.

Король, услышав эти слова, обернулся со слезами на глазах.

— Господа, — сказал он, — подождите минуту, у меня и для вас есть по ленте.

Он подошел к шкафу, где хранились его личные ордена, и взял две ленты ордена Подвязки.

— Эти ордена не для нас, — сказал Атос.

— Почему? — сказал король.

— Это почти королевские ордена, а мы простые дворяне.

— Найдите мне сердце благородней вашего на любом престоле, — сказал король. — Нет, нет, вы несправедливы к себе, и я считаю своей обязанностью воздать вам должное. На колени, граф!

Атос преклонил колени. Король надел на него ленту, как полагается, слева направо; затем, подняв шпагу, вместо обычной формулы: «Посвящаю вас в рыцари, будьте храбры, верны и честны», произнес:

— Вы храбры, верны и честны, я посвящаю вас в рыцари, граф.

Потом, обратившись к Арамису, сказал:

— Теперь ваша очередь, шевалье.

Та же церемония, с теми же словами, повторилась. Между тем Винтер с помощью оруженосцев снял с себя медные латы, чтобы больше походить на короля.

Окончив обряд с Атосом и Арамисом, король обнял обоих друзей.

— Ваше величество, — сказал Винтер, к которому в предвкушении великого подвига вернулась вся его сила и мужество, — мы готовы.

Король посмотрел на трех рыцарей.

— Значит, надо бежать? — сказал он.

— Бегство сквозь ряды неприятельской армии, ваше величество, — сказал Атос, — во всех странах называется атакой.

— Итак, я умру со шпагой в руке, — сказал Карл. — Господин граф и господин шевалье, если я опять стану королем…

— Ваше величество уже оказали нам больше чести, чем полагается простым дворянам, и теперь мы ваши должники. Но не будем терять времени, мы его и так уже слишком много потратили.

Король в последний раз протянул руку всем троим, обменялся шляпами с Винтером и вышел.

Полк Винтера выстроился на площадке, несколько возвышавшейся над всем лагерем. Король в сопровождении трех друзей направился к этой площадке.

Шотландский лагерь, казалось, наконец проснулся; солдаты вышли из палаток и начали строиться, как для битвы.

— Видите, — сказал король, — может быть, они раскаялись и готовы идти в бой.

— Если они раскаялись, ваше величество, — сказал Атос, — то они пойдут за нами.

— Хорошо, — сказал король. — Что теперь делать?

— Разглядим неприятеля, — сказал Атос.

И взоры маленькой группы тотчас устремились на полосу, которую на рассвете они приняли было за туман. Теперь первые лучи солнца ясно обнаруживали, что это армия, построенная в боевом порядке. Воздух был прозрачен, каким он обычно бывает в этот час утра. Можно было отчетливо различить полки, знамена, даже цвет мундиров и масть лошадей.

В это время на небольшом холме перед неприятельским фронтом показался коренастый и плотный человек небольшого роста; его окружало несколько офицеров. Он направил подзорную трубку на группу, в которой был король.

— Ваше величество, этот человек знает вас в лицо? — спросил Арамис.

Карл улыбнулся.

— Этот человек — Кромвель, — сказал он.

— В таком случае надвиньте шляпу, государь, чтобы он не заметил подмены.

— Ах, сколько времени потеряно! — сказал Атос.

— Так скомандуйте, — сказал король, — и двинемся на них.

— Разве не вы будете командовать, ваше величество? — спросил Атос.

— Нет, я назначаю вас моим главнокомандующим, — сказал король.

— Тогда послушайте, милорд, — произнес Атос. — Прошу вас, ваше величество, отойдите на минутку в сторону. То, о чем мы будем говорить, не касается вашего величества.

Король улыбнулся и отошел на три шага.

— Вот что я предлагаю, — продолжал Атос. — Мы разделим наш полк на два эскадрона: вы станете во главе одного; его величество и мы поведем второй. Если ничто не преградит нам путь, мы атакуем все вместе, чтобы пробиться сквозь неприятельскую линию и переправиться через Тайн вброд или вплавь; если же мы встретим непреодолимую преграду, то вы и ваши солдаты ляжете все до последнего, а мы с королем будем продолжать наш путь. Мы доберемся до берега, хотя бы пришлось прорваться через тройной ряд врагов, если только ваш эскадрон выполнит свой долг.

— На коней! — сказал Винтер.

— На копей! — повторил Атос. — Все обдумано и решено.

— Итак, господа, вперед! — сказал король. — И да будет нашим лозунгом старинный боевой клич французов: «Монжуа и Сен-Дени!» Клич Англии осквернен теперь устами изменников.

Они вскочили на коней: Винтер на королевского коня, король на коня Винтера. Лорд Винтер стал во главе первого эскадрона, а король с Атосом по правую руку и Арамисом по левую, стал во главе второго.

Вся шотландская армия смотрела на эти приготовления неподвижно, молча, со стыдом. Несколько офицеров вышли из рядов и сломали свои шпаги.

— Прекрасно, — сказал король, — это меня утешает, они не все изменники.

В этот момент раздался голос Винтера.

— Вперед! — крикнул он.

Первый эскадрон двинулся. За ним последовал второй, спустившийся с площадки. Полк латников, приблизительно равный им по численности, развернулся за холмом и во весь опор понесся им навстречу.

Король указал на него Атосу и Арамису.

— Ваше величество, — сказал Атос, — мы предвидели это, и если люди Винтера исполнят свой долг, то этот маневр неприятеля, вместо того чтобы погубить, спасет нас.

В эту минуту раздалась команда Винтера, покрывая собой топот и фырканье несущихся лошадей:

— Сабли наголо!

При этой команде все сабли блеснули, как молния.

— Вперед! — крикнул тоже король, опьяненный этим видом. — Вперед, сабли наголо!

Но этой команде, пример которой подал сам король, повиновались только Атос и Арамис.

— Нас предали, — тихо сказал король.

— Подождем еще, — произнес Атос, — может быть, они не узнали голоса вашего величества и ждут приказания своего эскадронного командира.

— Разве они не слышали команды своего полковника? Но смотрите, смотрите! — воскликнул король, круто осаживая коня и хватая за повод лошадь Атоса.

— Трусы! Негодяи! Изменники! — слышался голос Винтера.

Его солдаты уже покидали свои ряды, разбегаясь во все стороны по поляне.

Около него осталось не более пятнадцати человек, ожидавших вместе с ним атаки латников Кромвеля.

— Умрем вместе с ними! — вскричал король.

— Умрем! — повторили Атос и Арамис.

— Ко мне, все верные королю! — крикнул Винтер.

Этот голос долетел до двух друзей, которые помчались галопом.

— Не давать пощады! — крикнул по-французски в ответ Винтеру другой голос, заставивший их вздрогнуть.

Услышав этот голос, Винтер побледнел и замер на месте.

Это был голос всадника, летевшего на великолепном вороном коне в атаку во главе английского полка, который он в пылу опередил шагов на десять.

— Это он! — прошептал Винтер, устремив на него глаза и опустив руку с саблей.

— Король! Король! — закричали несколько англичан, обманутых голубой лентой и буланой лошадью Винтера. — Взять его живым!

— Нет, это не король! — воскликнул всадник. — Не давайте себя обмануть. Не правда ли, лорд Винтер, ведь вы не король? Вы мой дядя?

С этими словами Мордаунт (ибо это был он) направил дуло пистолета на Винтера. Раздался выстрел. Пуля пронзила грудь старого лорда; он подпрыгнул на седле и упал на руки Атоса, прошептав:

— Мститель!

— Вспомни мою мать! — проревел Мордаунт и полетел дальше, уносимый бешено скачущей лошадью.

— Негодяй! — крикнул Арамис и навел на него пистолет почти в упор, когда он проносился мимо. Но пистолет дал осечку, и выстрела не последовало.

Между тем весь полк уже обрушился на нескольких оставшихся людей.

Обоих французов окружили, смяли, стиснули. Убедившись, что Винтер умер, Атос выпустил из рук его труп и, обнажив шпагу, воскликнул:

— Вперед, Арамис, за честь Франции!

И двое англичан, стоявших поблизости, упали мертвыми, пораженные ударами Атоса и Арамиса.

В то же время раздалось громовое «ура!», и тридцать клинков блеснуло над их головами.

Вдруг из толпы англичан вырвался человек, одним прыжком очутился около Атоса, сжал его своими мощными руками и вырвал у него шпагу, прошептав ему на ухо:

— Молчите! Сдайтесь! Сдаться мне — не значит сдаться.

В ту же секунду какой-то великан схватил за обе руки Арамиса, который тщетно старался вырваться из его страшных объятий.

— Сдавайтесь! — произнес он, пристально глядя на пего.

Арамис поднял голову, Атос обернулся.

— Д'Арт… — хотел воскликнуть Атос, но гасконец зажал ему рот рукой.

— Сдаюсь! — сказал Арамис, протягивая свою шпагу Портосу.

— Стреляйте, стреляйте! — кричал Мордаунт, возвращаясь к группе, в которой были два друга.

— Зачем стрелять? — сказал полковник. — Все сдались.

— Это сын миледи, — сказал Атос д'Артаньяну.

— Я узнал его.

— Это монах, — сказал Портос Арамису.

— Знаю.

Между тем ряды победителей расступились. Д'Артаньян держал за повод лошадь Атоса, Портос — лошадь Арамиса. Каждый старался отвести своего пленника подальше от поля битвы.

Когда они отъехали, очистилось место, где лежал труп Винтера. Движимый чувством ненависти, Мордаунт отыскал его и, наклонившись с лошади, посмотрел на него с отвратительной улыбкой.

Атос, как он ни был спокоен, протянул руку к кобурам, где лежали его пистолеты.

— Что вы делаете? — вскричал Д'Артаньян.

— Дайте мне убить его.

— Мы все погибли, если вы хоть одним движением покажете, что знаете его.

Он обернулся к молодому человеку и крикнул:

— Славная добыча! Славная добыча, дорогой Мордаунт! Каждому из нас двоих досталось по пленнику. Каждому но кавалеру ордена Подвязки, ни больше, ни меньше.

— Эге, — воскликнул Мордаунт, глядя кровожадными глазами на Атоса и Арамиса, — да ведь это, кажется, французы?

— Ей-богу, не знаю. Вы француз? — спросил д'Артаньян Атоса.

— Да, — с достоинством ответил тот.

— Ну вот, вы попались в плен к своему соотечественнику.

— А король? — с горечью спросил Атос. — Где король?

Д'Артаньян сильно сжал руку Атоса и сказал:

— Он в наших руках.

— Да, — прибавил Арамис, — благодаря гнусной измене.

Портос стиснул руку своего друга и сказал ему с улыбкой:

— Э, сударь, на войне ловкость значит не меньше, чем сила. Смотрите.

Действительно, в эту минуту эскадрон, который должен был служить прикрытием королю в его бегстве, двигался навстречу английскому полку, окружая короля. Карл шел пешком в центре образовавшегося вокруг него пустого пространства. Он был спокоен на вид, но ясно было, чего это ему стоило. Пот капал с лица его, и он отирал себе виски и губы носовым платком, на котором всякий раз, как он отнимал его ото рта, появлялось пятно крови.

— Вот он, Навуходоносор![124] — крикнул один из латников Кромвеля, старый пуританин, глаза которого загорелись при виде того, кого называли тираном.

— Как вы сказали, Навуходоносор? — спросил Мордаунт с ужасной улыбкой. — Нет, это Карл Первый, добрый король Карл, который обкрадывал своих подданных, чтобы наследовать их имущество.

Карл поднял глаза на дерзкого юношу, но не узнал его. Однако спокойное, величавое выражение его лица заставило Мордаунта отвести взгляд.

— Здравствуйте, господа! — сказал король двум французам, которых он увидел в руках д'Артаньяна и Портоса. — Какой печальный день! Но это все-таки но ваша вина. Где же мой старый Винтер?

Друзья отвернулись и промолчали.

— Там же, где и Страффорд! — сказал резким голосом Мордаунт.

Карл вздрогнул: злодей попал в цель. Страффорд был вечным упреком совести короля, тенью, омрачавшей его дни, и кошмаром его ночей.

Король посмотрел вокруг себя и увидел у ног своих труп Винтера.

Он не вскрикнул, не уронил ни одной слезы; только лицо его побледнело еще больше. Он стал на одно колено, приподнял голову Винтера, поцеловал его в лоб и, сняв с него недавно надетую им ленту Святого Духа, благоговейно повязал ее опять себе на грудь.

— Так Винтер убит? — спросил Д'Артаньян, устремив глаза на труп.

— Да, — сказал Атос, — и к тому же своим племянником.

— Значит, одного из нас уже не стало! — прошептал Д'Артаньян. — Мир праху его: он был храбрый человек.

— Карл Стюарт! — сказал командир английского полка, подойдя к королю, надевшему свои королевские регалии. — Вы сдаетесь?

— Полковник Томлисон, — ответил Карл, — король не сдается. Человек уступает силе, вот и все.

— Вашу шпагу!

Король вынул шпагу и сломал ее о колено.

В эту минуту промчалась лошадь без всадника, вся в пене, со сверкающими глазами и раздутыми ноздрями; узнав голос своего господина, она остановилась около него и радостно заржала. Это был Артус.

Король улыбнулся, потрепал ее рукой по шее и легко вскочил в седло.

— Едемте, господа, — сказал он, — ведите меня куда угодно.

Затем, обернувшись, прибавил:

— Подождите, мне показалось, что Винтер шевельнулся. Если он жив еще, то, ради всего святого, не покидайте этого благородного рыцаря.

— О, будьте спокойны, король Карл, — сказал Мордаунт, — пуля пробила ему сердце.

— Не говорите ни слова, не двигайтесь, не бросайте ни одного взгляда на меня и на Портоса, — сказал д'Артаньян Атосу и Арамису. — Миледи не умерла, душа ее живет в теле этого дьявола.

Отряд направился к городу, уводя с собой царственного пленника; но на половине дороги адъютант генерала Кромвеля привез приказание полковнику Томлисону препроводить короля в Гольденбайский замок.

Немедленно полетели курьеры оповестить Англию и всю Европу, что король Карл Стюарт взят в плен генералом Оливером Кромвелем.

XIII

ОЛИВЕР КРОМВЕЛЬ
— Вы идете к генералу? — спросил Мордаунт у д'Артаньяна и Портоса. Не забудьте, что он приглашал вас к себе после сражения.

— Сначала мы отведем наших пленников в надежное место, — сказал д'Артаньян. — Знаете, за каждого из этих дворян мы получим по полторы тысячи пистолей.

— О, будьте покойны, — сказал Мордаунт, тщетно стараясь смягчить свирепое выражение своего лица. — Мои кавалеристы будут хорошо стеречь их, ручаюсь вам за это.

— Но я их сберегу еще лучше, — возразил д'Артаньян. — Впрочем, для этого нужна только хорошая комната с часовыми или просто их честное слово, что они не будут делать попыток к бегству. Я сейчас распоряжусь, а затем мы будем иметь честь представиться генералу и выслушать, что он прикажет передать его преосвященству.

— Значит, вы скоро уезжаете? — спросил Мордаунт.

— Наше посольство кончилось, и ничто не удерживает нас в Англии, если великому человеку, к которому мы посланы, угодно будет отпустить нас.

Молодой человек закусил губу и, наклонившись к сержанту, сказал ему на ухо:

— Ступайте за этими людьми и не теряйте их из виду, а когда узнаете, где они помещаются, возвращайтесь к городским воротам и там ждите меня.

Сержант сделал знак, что приказание будет исполнено.

Потом Мордаунт, вместо того чтобы провожать в город всю толпу пленников, отправился на холм, откуда Кромвель смотрел на битву из раскинутой для него палатки.

Он запретил пускать к себе кого бы то ни было; но часовой, знавший Мордаунта как одного из ближайших сподвижников генерала, решил, что запрещение не касается этого молодого человека.

Мордаунт приподнял занавеску и увидел Кромвеля, который сидел за столом, спиной к нему, закрыв лицо обеими руками.

Слышал Кромвель его шаги или нет, но только он не обернулся.

Мордаунт продолжал стоять на пороге.

Наконец Кромвель поднял отяжелевшую голову и, словно почувствовав, что кто-то стоит за его спиной, медленно оглянулся назад.

— Я сказал, что хочу остаться один! — вскричал он, увидев молодого человека.

— Я не думал, что это запрещение касается меня, — сказал Мордаунт. Но если вы приказываете, я готов удалиться.

— А, это вы, Мордаунт! — сказал Кромвель, и взор его, послушный его воле, прояснился. — Раз уж вы зашли, оставайтесь.

— Я пришел вас поздравить.

— Поздравить? С чем?

— Со взятием в плен Карла Стюарта. Теперь вы властелин Англии.

— Я был им в большей мередва часа тому назад.

— Как так, генерал?

— Англия нуждалась во мне, чтобы избавиться от тирана. Теперь он в плену. Вы его видели?

— Да, генерал.

— Как он себя ведет?

Мордаунт с минуту колебался, затем истина невольно сорвалась с его языка.

— Он спокоен и полон достоинства, — сказал он.

— Что он сказал?

— Несколько прощальных слов своим друзьям.

— Своим друзьям? — пробормотал Кромвель. — Неужели у него есть друзья?

Затем прибавил вслух:

— Он защищался?

— Нет, генерал, его все покинули, кроме трех или четырех человек; у него не было возможности защищаться.

— Кому он отдал свою шпагу?

— Никому; он сломал ее.

— Он поступил хорошо; по еще лучше бы сделал, если бы направил ее против себя.

Наступило короткое молчание.

— Командир полка, охранявшего короля Карла, кажется, убит? — сказал Кромвель, пристально глядя на Мордаунта.

— Да, генерал.

— Кто его убил?

— Я.

— Как его звали?

— Лорд Винтер.

— Ваш дядя! — воскликнул Кромвель.

— Мой дядя? — ответил Мордаунт. — Изменники Англии мне не родственники.

Кромвель с минуту задумчиво смотрел на молодого человека; затем сказал с глубокой грустью, которую так хорошо изображает Шекспир:

— Мордаунт, вы беспощадный слуга.

— Когда господь повелевает, — сказал Мордаунт, — нельзя рассуждать.

Авраам поднял нож на Исаака, который был его сыном.

— Да, — сказал Кромвель, — но господь не допустил этого жертвоприношения.

— Я смотрел вокруг себя, — отвечал Мордаунт, — но нигде не видел ни козла, ни ягненка, запутавшегося в кустах.[125]

Кромвель наклонил голову.

— Вы железный человек, Мордаунт, — сказал он. — А как вели себя французы?

— Как герои, — сказал Мордаунт.

— Да, да, — пробормотал Кромвель, — французы хорошо дерутся, и если моя подзорная труба не обманула меня, мне кажется, я видел их в первых рядах.

— Совершенно верно, — сказал Мордаунт.

— Но все же позади вас, — сказал Кромвель.

— Это не их вина, моя лошадь была лучше.

Снова наступило молчание.

— А шотландцы? — спросил Кромвель.

— Они сдержали слово, — сказал Мордаунт, — и по тронулись с места.

— Презренные! — пробормотал Кромвель.

— Их офицеры желают вас видеть, генерал.

— Мне некогда. Им заплатили?

— Сегодня ночью.

— Так пусть они убираются, возвращаются в свои горы и там скроют свой позор, если горы достаточно для этого высоки. Между мной и ими все кончено. Можете идти, Мордаунт!

— Прежде чем удалиться, — сказал Мордаунт, — я хотел бы задать вам, генерал, несколько вопросов и обратиться к вам, моему начальнику, с одной просьбой.

— Ко мне?

Мордаунт поклонился.

— Я пришел к вам, моему герою, моему отцу, моему покровителю, чтобы спросить вас: довольны ли вы мною?

Кромвель с удивлением посмотрел на него.

Молодой человек хранил бесстрастное выражение лица.

— Да, — сказал Кромвель, — с тех пор, как я вне знаю, вы не только исполняли ваш долг, но, более того, были верным другом, искусным посредником и отличным солдатом.

— Вы не забыли, генерал, что мне первому пришла в голову мысль вступить в переговоры с шотландцами о выдаче короля?

— Да, эта мысль была ваша. Я еще не настолько презираю людей.

— Был ли я хорошим послом во Франции?

— Да, вы добились от Мазарини всего, чего я хотел.

— Не защищал ли я всегда горячо вашу славу и ваши интересы?

— Пожалуй, даже слишком горячо: в этом я вас только что упрекнул. Но к чему такие вопросы?

— Я хочу вам сказать, милорд, что настала минута, когда вы одним словом можете вознаградить меня за всю мою службу.

— А, — протянул Кромвель с легким оттенком презрения, — это правда. Я и забыл, что всякая услуга требует награды, а вы оказали мне услугу и еще не вознаграждены.

— Вы можете наградить меня сейчас же, превыше всех моих надежд.

— Каким образом?

— Награды не придется искать далеко, она у меня почти в руках.

— Что же это за награда? — спросил Кромвель. — Хотите денег? Или желаете получить чин? Должность губернатора?

— Вы исполните мою просьбу, милорд?

— Посмотрим сначала, в чем она состоит.

— Когда вы говорили мне: «Вам предстоит исполнить одно поручение», разве я отвечал вам: «Посмотрим сначала, в чем оно состоит»?

— Но если ваше желание окажется неисполнимым?

— Когда вы приказывали мне что-нибудь исполнить, отвечал ли я вам хоть раз: «Это невозможно»?

— Но такое предисловие позволяет думать…

— О, будьте покойны, милорд, — сказал Мордаунт просто, — моя просьба вас не разорит.

— Ну, хорошо, — сказал Кромвель, — обещаю исполнить ее, если только это в моей власти. Говорите.

— Милорд, — сказал Мордаунт, — сегодня захвачены в плен два сторонника короля, отдайте их мне.

— Что же, они предложили большой выкуп? — спросил Кромвель.

— Напротив, милорд, я думаю, что они бедны.

— Так это ваши друзья?

— Да, — воскликнул Мордаунт, — это мои друзья, дорогие друзья, я за них жизнь отдам.

— Хорошо, Мордаунт, — сказал Кромвель, обрадованный, что может изменить к лучшему свое мнение о молодом человеке. — Хорошо, я отдаю их тебе, не спрашивая даже их имени. Делай с ними что хочешь.

— Благодарю вас, милорд, — воскликнул Мордаунт, — благодарю! Моя жизнь отныне принадлежит вам, и даже отдав ее, я все еще останусь в долгу перед вами. Благодарю вас, вы щедро заплатили за мою службу.

— Он бросился к ногам Кромвеля и поцеловал его руку, несмотря на сопротивление пуританского генерала, не желавшего или делавшего вид, что не желает таких царских почестей.

— Как, — сказал Кромвель, на секунду задерживая его в свою очередь, когда тот поднялся, — вы не желаете никакой другой награды, ни чинов, ни денег?

— Вы дали мне все, чего я мог желать, милорд, с сегодняшнего дня мы с вами в расчете.

И Мордаунт с радостью в сердце и во взоре выбежал из палатки генерала.

Кромвель проводил его глазами.

— Он убил своего дядю! — пробормотал он. — Увы, вот какие у меня слуги! Быть может, этот юноша, который ничего не требует или делает вид, что ничего не требует, выпросил у меня в конце концов пред лицом всевышнего больше, чем те, что посягают на золото государства и хлеб бедняков.

Никто не служит мне даром. Мой пленник Карл, быть может, еще имеет друзей, а у меня их нет.

И он со вздохом снова погрузился в свои мысли, прорванные приходом Мордаунта.

XIV

ДВОРЯНЕ
В то время как Мордаунт направился к палатке Кромвеля, д'Артаньян и Портос повели своих пленников в отведенный им для постоя дом в Ньюкасле.

Предупреждение, сделанное Мордаунтом сержанту, не ускользнуло от гасконца, и он сделал глазами знак Атосу и Арамису, чтобы они соблюдали величайшую осторожность. Поэтому Атос и Арамис, шагая рядом со своими победителями, хранили молчание, что было вовсе нетрудно им сделать, потому что оба они были заняты своими мыслями.

Мушкетон несказанно удивился, увидев с порога дома четырех друзей, сопровождаемых сержантом и десятком солдат. Он протер себе глаза, не веря, что идут Атос и Арамис, но наконец должен был признать непреложный факт. Он уже собрался было разразиться восклицаниями, когда Портос взглядом, не допускающим возражений, приказал ему молчать.

Мушкетон словно прирос к земле, ожидая объяснений столь странного поведения; особенно поразило его то, что друзья как будто не узнавали друг друга.

Д'Артаньян и Портос привели Атоса и Арамиса в предоставленный им генералом Кромвелем дом, где они поселились накануне. Он стоял на углу улицы, и при нем был маленький садик, а на повороте в соседний переулок — конюшни.

Окна нижнего этажа, как это часто бывает в маленьких провинциальных городах, были с решетками, совсем как в тюрьме.

Друзья пропустили пленников вперед и задержались на пороге, приказав Мушкетону отвести четырех лошадей в конюшню.

— Отчего мы не заходим с ними? — спросил Портос.

— Оттого, — ответил Д'Артаньян, — что сначала надо узнать, чего нужно от нас сержанту сего десятком солдат.

Сержант со своими людьми расположился в саду.

Д'Артаньян спросил, что им нужно и почему они не уходят.

— Нам приказано, — сказал сержант, — помогать вам стеречь ваших пленников.

На это нечего было возразить; оставалось только поблагодарить за такое любезное внимание. Д'Артаньян поблагодарил сержанта и дал ему крону, чтобы тот выпил за здоровье генерала Кромвеля.

Сержант ответил, что пуритане не пьют, и опустил крону в карман.

— Ах, — сказал Портос, — какой ужасный день, дорогой Д'Артаньян!

— Что вы говорите, Портос! Вы называете несчастным день, когда мы нашли наших друзей?

— Да, по при каких обстоятельствах?

— Положение сложное, — сказал Д'Артаньян, — но все равно, зайдем в дом и постараемся что-нибудь придумать.

— Наши дела запутались, — сказал Портос, — и я понимаю теперь, почему Арамис так усердно советовал мне задушить этого ужасного Мордаунта.

— Тише, — сказал д'Артаньян, — не произносите этого имени.

— Но ведь я говорю по-французски, — сказал Портос, — а они англичане.

Д'Артаньян посмотрел на Портоса с восхищением, которого заслуживала подобная наивность.

Но так как Портос продолжал смотреть на него, ничего не понимая, то Д'Артаньян толкнул его вперед, говоря:

— Войдем.

Портос вошел первым, Д'Артаньян последовал за ним; он тщательно запер дверь и по очереди прижал к своей груди обоих друзей.

Атос был погружен в глубокую печаль. Арамис молча посматривал то на Портоса, то на д'Артаньяна, и взгляд его был так выразителен, что д'Артаньян понял его.

— Вы хотите знать, как случилось, что мы очутились здесь? Боже мой, это нетрудно угадать. Мазарини поручил нам передать письмо генералу Кромвелю.

— Но как вы очутились вместе с Мордаунтом? — спросил Атос. — С тем самым Мордаунтом, которого я вам советовал остерегаться.

— И которого я вам рекомендовал задушить, Портос? — сказал Арамис.

— Опять таки по вине Мазарини. Кромвель послал Мордаунта к Мазарини, а Мазарини послал нас к Кромвелю. Роковое совпадение.

— Да, Д'Артаньян, вы правы, но это совпадение нас разлучает и губит.

Что ж, дорогой Арамис, не будем более говорить об этом и подчинимся нашей участи.

— Напротив, будем говорить, черт возьми! Ведь мы же условились никогда не покидать друг друга, даже находясь во враждебных лагерях.

— Да, уж действительно враждебных, — сказал, улыбаясь, Атос. — Но скажите мне, какому делу вы здесь служите? Ах, Д'Артаньян, подумайте, что из вас только делает этот гнусный Мазарини! Знаете ли вы, в каком преступлении вы сегодня оказались повинны? В пленении короля, его позоре и смерти.

— Ого! — сказал Портос. — Вы полагаете?

— Вы преувеличиваете, Атос, — произнес д'Артаньян — До этого еще дело не дошло.

— Вы ошибаетесь: мы очень близки к этому. Для чего арестуют короля?

Того, кого уважают как властителя, по покупают как раба. Неужели вы думаете, что Кромвель заплатил, двести — тысяч фунтов за то, чтобы восстановить его на престоле? Друзья мои, они убьют его, и это еще наименьшее преступление, какое они могут совершить. Лучше отрубить голову королю, чем ударить его по лицу.

— Не спорю, это в конце концов возможно, — сказал д'Артаньян. — Но что нам до этого? Я здесь потому, что я солдат, потому, что я служу моим начальникам, то есть тем, кто мне платит жалованье. Я присягал повиноваться и повинуюсь. Но вы, не приносившие присяги, как вы сюда попали и какому делу служите?

— Благороднейшему на свете делу, — ответил Атос, — защите и охране угнетенного короля. Друг, супруга и дочь его оказали нам высокую честь, призвав нас на помощь. Мы служили ему, насколько позволили нам наши слабые силы, и усердия у нас было больше, чем возможностей. Вы можете держаться, д'Артаньян, иных взглядов, можете смотреть на вещи иначе, мой друг. Я не стану вас разубеждать, но я вас порицаю.

— О! — сказал д'Артаньян. — Да какое мне дело в конце концов до того, что англичанин Кромвель взбунтовался против своего короля — шотландца. Я француз, и меня все это не касается. Как вы можете делать меня ответственным за других?

— В самом деле, — подтвердил Портос.

— Но вы дворянин, все дворяне — братья, а короли всех стран — первые из дворян. А вы, д'Артаньян, потомок древнего рода, человек со славным именем и храбрый солдат, вы помогаете предать короля пивоварам, портным, извозчикам. Ах, д'Артаньян! Как солдат вы, может быть, исполнили свой долг, но как дворянин вы виноваты.

Д'Артаньян молча жевал стебелек цветка, не зная, что ему ответить.

Стоило ему отвернуться от Атоса, как он встречал взор Арамиса.

— И вы, Портос, — продолжал Атос, как бы сжалившись над смущенным д'Артаньяном, — вы, лучшая душа, лучший друг, лучший солдат на свете; вы, который по своему сердцу достойны были бы родиться на ступенях тропа и которого мудрый король рано или поздно вознаградит, вы, мой дорогой Портос, дворянин по всем своим поступкам, привычкам, по своей храбрости, — вы столь же виновны, как д'Артаньян.

Портос покраснел, по скорее от удовольствия, которое доставили ему похвалы Атоса, чем от смущения. И все же, опустив голову и как бы сознавая свое унижение, он сказал:

— Да, да, я думаю, вы правы, дорогой граф.

Атос встал.

— Полно, — сказал он, подходя к д'Артаньяну и протягивая ему руку, полно, не дуйтесь, дорогой сын мой; все, что я сказал вам, было сказано если не отеческим тоном, то, по крайней мере, с отеческой любовью. Поверьте, мне было бы легче просто поблагодарить вас за то, что вы спасли мне жизнь, и не проронить ни слова о моих чувствах.

— Разумеется, разумеется, Атос, — отвечал д'Артаньян, горячо пожимая ему руку, — но не все, черт побери, способны на такие возвышенные чувства. Кто еще из разумных людей покинет свой дом, Францию, своего воспитанника, прелестного юношу (мы его видели в лагере), и полетит куда? — на помощь гнилой, подточенной червями монархии, которая вот-вот должна рухнуть, как старая лачуга? Чувство, о котором вы говорите, конечно, прекрасно, оно до того прекрасно, что почти недоступно простому смертному.

— Каково бы оно ни было, д'Артаньян, — ответил Атос, не поддаваясь на хитрость своего друга, с чисто гасконской изворотливостью намекнувшего на отеческую привязанность Атоса к Раулю, — каково бы оно ни было, вы хорошо сознаете в глубине вашего сердца, что оно справедливо. Но, виноват, я забыл, что спорю с человеком, у которого я в плену. Д'Артаньян, я ваш пленник; обращайтесь со мной как с пленником.

— Черт возьми! — сказал Д'Артаньян. — Вы отлично знаете, что недолго пробудете у меня в плену.

— Конечно, — сказал Арамис, — с нами, без сомнения, поступят так же, как с теми, что были взяты под Филипго.

— А как с ними поступили? — спросил д'Артаньян.

— Половину повесили, а остальных расстреляли, — ответил Арамис.

— Нет, ручаюсь вам, — сказал д'Артаньян, — что, пока во мне останется хоть капля крови, вы не будете ни повешены, ни расстреляны. Пусть они только попробуют! Да что говорить! Видите вы эту дверь, Атос?

— Да.

— Вы выйдете из нее, когда вам будет угодно. С этой минуты вы и Арамис свободны, как воздух.

— Узнаю вас, мой милый д'Артаньян, — ответил Атос. — Но вы здесь не хозяин: за этой дверью стоит караул, д'Артаньян, это вам хорошо известно.

— Ну, вы с ними справитесь, — сказал Портос. — Много ли их тут? С десяток, не больше.

— Это пустяк для нас четверых, по для двоих слишком много. Нет, уж раз мы разделились, мы должны погибнуть. Вспомните роковой пример: вы, д'Артаньян, столь непобедимый, и вы, Портос, такой сильный и храбрый, вы потерпели неудачу на Вандомской дороге. Теперь настал черед мой и Арамиса. А ведь этого никогда с нами не бывало прежде, когда мы все четверо были заодно. Умрем же, как умер Винтер. Что касается меня, я заявляю, что согласен бежать только вчетвером.

— Это невозможно, — сказал д'Артаньян. — Мы на службе у Мазарини.

— Я это знаю и не стану уговаривать вас. Мои доводы не подействовали, и, должно быть, они были плохи, если не подействовали на такие благородные сердца, как у вас и у Портоса.

— Да, если бы они и могли подействовать, — сказал Арамис, — лучше не ставить в ложное положение таких дорогих нам друзей, как д'Артаньян и Портос. Будьте покойны, господа, мы не посрамим вас своею смертью. Что касается меня, то я горжусь тем, что встану под пулю или даже пойду на виселицу с вами, Атос. Ибо никогда еще вы не проявляли столько благородства, как сейчас.

Д'Артаньян молчал; окончив грызть стебелек, он принялся за свои ногти.

— Почему вы воображаете, что вас убьют? — заговорил он наконец. — С какой стати? Какая польза в вашей смерти? К тому же вы паши пленники.

— Безумец, трижды безумец! — воскликнул Арамис. — Да разве ты не знаешь Мордаунта? Я обменялся с ним только одним взглядом и сразу увидел, что мы обречены.

— Право, мне очень жаль, что я не последовал вашему совету, Арамис, и не задушил его! — сказал Портос.

— Дался вам этот Мордаунт! — воскликнул д'Артаньян. — Черт возьми!

Пусть он только попробует подойти ко мне поближе, я раздавлю его, как гадину. Зачем бежать, этого вовсе не требуется; ручаюсь вам, вы здесь в такой же безопасности, как были двадцать лет тому назад вы, Атос, на улике Феру, а вы, Арамис, на улице Вожирар.

— Смотрите, — сказал Атос, протягивая руку к одному из решетчатых окон, освещавших комнату, — сейчас все разъяснится; вот и он.

— Кто?

— Мордаунт.

Действительно, посмотрев в ту сторону, куда указывал Атос, д'Артаньян увидел скачущего галопом всадника.

Д'Артаньян бросился вон из комнаты.

Портос хотел последовать за ним.

— Оставайтесь здесь, — сказал ему д'Артаньян, — и не выходите наружу, пока не услышите, что я выбиваю на двери пальцами барабанную дробь.

XV

ГОСПОДИ ИИСУСЕ
Подъехав к дому, Мордаунт увидел д'Артаньяна, сидевшего на пороге, и солдат, которые, не снимая оружия, расположились отдохнуть на траве в садике.

— Эй, — закричал он прерывающимся голосом, запыхавшись от быстрой скачки, — пленники еще здесь?

— Да, сударь, — отвечал сержант, живо вскакивая на ноги и поднося руку к шляпе; солдаты последовали его примеру.

— Отлично, отправьте их немедленно с конвоем из четырех человек ко мне на квартиру.

Четверо солдат приготовились исполнить приказание.

— Что вам угодно? — спросил д'Артаньян, принимая насмешливый вид, хорошо знакомый нашим читателям. — Объясните, пожалуйста, в чем дело?

— В том, — ответил Мордаунт, — что я приказал четырем конвойным взять пленников, захваченных сегодня утром, и отвести их ко мне на квартиру.

— А почему это? — спросил д'Артаньян. — Извините за любопытство, но вы сами понимаете, что мне любопытно знать причину такого распоряжения.

— А потому, что эти пленники принадлежат мне, — высокомерно заявил Мордаунт, — и я могу распоряжаться ими по своему усмотрению.

— Позвольте, позвольте, молодой человек, — прервал его д'Артаньян, мне кажется, вы ошибаетесь: пленники обычно принадлежат тем, кто их захватил, а не тем, кто при этом присутствовал. Вы могли захватить милорда Винтера, вашего дядю, если не ошибаюсь; но вы предпочли убить его, и прекрасно. Мы с дю Валлоном тоже могли бы убить этих двух дворян, но мы предпочли взять их в плен; что кому нравится.

Губы Мордаунта побелели.

Д'Артаньян, поняв, что дело принимает дурной оборот, забарабанил на двери гвардейский марш.

При первых же тактах этой музыки Портос вышел и стал рядом с товарищем, причем ноги его упирались в порог, а голова доставала до притолоки.

Маневр этот не ускользнул от Мордаунта.

— Сударь, — заговорил он, начиная горячиться, — вате сопротивление бесполезно. Эти пленники только что отданы мне моим славным покровителем, главнокомандующим Оливером Кромвелем.

Эти слова как громом поразили д'Артаньяна. В висках у него застучало, в глазах помутилось; он понял жестокий умысел молодого человека, и его рука невольно потянулась к эфесу.

Портос молча следил за д'Артаньяном, готовый последовать его примеру.

Этот взгляд Портоса скорее встревожил, чем ободрил д'Артаньяна; он уже раскаивался, что прибегнул к помощи грубой силы Портоса, когда надо было действовать главным образом хитростью.

«Открытое сопротивление, — быстро подумал он, — погубит нас всех; друг мой, д'Артаньян, докажи этому змеенышу, что ты не только умнее, но и хитрее его».

— Ах, — произнес он, почтительно кланяясь Мордаунту, — отчего вы не сказали этого раньше, сударь? Так, вы явились к нам от имени Оливера Кромвеля, знаменитейшего полководца нашего времени?

— Да, я прямо от него, — сказал Мордаунт, слезая с лошади и передавая ее одному из солдат.

— Что же вы не сказали этого раньше, молодой человек? — продолжал д'Артаньян. — Вся Англия принадлежит Оливеру Кромвелю, и раз вы требуете пленников от его имени, мне остается только повиноваться. Берите их, сударь, они ваши.

Мордаунт успокоился, а потрясенный Портос с недоумением взглянул на д'Артаньяна и уже раскрыл рот, чтобы заговорить.

Но д'Артаньян наступил ему на ногу, и Портос сразу догадался, что его товарищ ведет какую-то хитрую игру.

Мордаунт, держа в руке шляпу, уже ступил на порог и готовился пройти мимо двух друзей в комнату, подав знак своим четырем солдатам следовать за ним.

— Виноват, — остановил его д'Артаньян, с любезной улыбкой кладя руку на плечо молодого человека. — Если славный генерал Оливер Кромвель отдал вам наших пленников, то, конечно, он письменно закрепил акт передачи?

Мордаунт круто остановился.

— Вероятно, он дал вам записку на мое имя, хоть какой-нибудь клочок бумаги, подтверждающий, что вы действуете от его имени? Будьте любезны вручить мне эту бумажку: она послужит мне оправданием выдачи моих соотечественников. Иначе, вы понимаете, хоть я и убежден в чистоте намерений генерала Оливера Кромвеля, все это получилось бы весьма неблаговидно.

Сознавая свой промах, Мордаунт отступил назад и свирепо посмотрел на д'Артаньяна, на что тот ответил ему самой любезной и дружеской улыбкой.

— Вы мне не верите, сударь? — спросил Мордаунт. — Это оскорбление.

— Я! — вскричал д'Артаньян. — Чтобы я сомневался в ваших словах, любезный господин Мордаунт! Сохрани боже! Я вас считаю достойным и безупречным дворянином. Но позвольте мне быть вполне откровенным, — продолжал д'Артаньян с простодушным выражением лица.

— Говорите, сударь, — сказал Мордаунт.

— Господин дю Валлон богат: у него сорок тысяч ливров годового дохода, а потому он не гонится за деньгами. Я буду говорить только о себе.

— Что же дальше, сударь?

— Так вот, сударь, я не богат. У нас в Гаскони бедность не считается пороком. Там нет богатых людей, и даже блаженной памяти Генрих Четвертый, король гасконский, подобно его величеству Филиппу Четвертому, королю всей Испании, никогда не имел гроша в кармане.

— Кончайте, сударь, — прервал его Мордаунт, — вижу, к чему клонится ваша речь, и если моя догадка правильна, я готов устранить это препятствие.

— О, я всегда считал вас умным человеком, — сказал д'Артаньян. — Так вот в чем дело, уж признаюсь вам откровенно. Я простой офицер, выслужившийся из рядовых Я зарабатываю на жизнь только своей шпагой, а это значит, что на мою долю всегда выпадает больше ударов, чем банковых билетов. Сегодня мне удалось захватить двух французов, кажется людей знатных, двух кавалеров ордена Подвязки, и я мысленно говорил себе: «Теперь я богат». Я сказал: двух, потому что в таких случаях дю Валлон, как человек состоятельный, всегда уступает мне своих пленников.

Простодушная болтовня д'Артаньяна окончательно успокоила Мордаунта.

Он улыбнулся, сделав вид, что понимает, о чем хлопочет француз, и мягко ответил:

— Я сейчас доставлю вам письменный приказ вместе с двумя тысячами пистолей. Но позвольте мне теперь же увезти пленников.

— Не могу, — возразил д'Артаньян. — Что вам стоит подождать какие-нибудь полчаса? Я люблю порядок, сударь, и привык выполнять все формальности.

— Вы забываете, сударь, — резко заметил Мордаунт, — что я здесь командую и могу применить силу.

— Ах, сударь, — сказал д'Артаньян, любезно улыбаясь Мордаунту, — сразу видно, что хотя мы с господином дю Валлоном имели честь путешествовать в вашем обществе, вы, к сожалению, все же нас еще мало знаете. Мы дворяне, и к тому же вдвоем способны справиться с вами и вашими десятью солдатами. Прошу вас, господин Мордаунт, не упрямьтесь; когда со мной идут напролом, я тоже становлюсь на дыбы и делаюсь упрям, как бык, а мой товарищ, господин дю Валлон, — продолжал д'Артаньян, — бывает в таких случаях еще упрямее и злее. Прошу вас также не забывать, что мы посланы сюда кардиналом Мазарини, который является представителем короля Франции. Таким образом, в данный момент мы представляем в своем лице короля и кардинала и в качестве послов — неприкосновенны. Я не сомневаюсь, что это обстоятельство хорошо известно Оливеру Кромвелю, который столь же великий политик, как и полководец. Добудьте же у него письменный приказ.

Ведь это вам ничего не стоит, любезный господин Мордаунт!

— Да, письменный приказ, — подтвердил Портос, начинавший понимать замысел д'Артаньяна. — Больше ничего мы не требуем.

Несмотря на все свое желание пустить в ход силу, Мордаунт хорошо понял основательность доводов д'Артаньяна. К тому же ему внушала уважение репутация д'Артаньяна, и, вспомнив о его утренних подвигах, он призадумался. Не зная, какие дружеские отношения связывали четырех французов, он поверил, что д'Артаньян хлопочет только о выкупе, и это рассеяло все его опасения.

Поэтому он решил не только достать письменное предписание Кромвеля, но и вручить д'Артаньяну две тысячи пистолей, — сумма, в которую сам Мордаунт оценил обоих пленников.

Он вскочил на лошадь и, приказав сержанту зорко следить за пленниками, поскакал обратно и вскоре исчез.

— Превосходно! — сказал д'Артаньян. — Четверть часа, чтобы доехать до палатки, и столько же на возвращение. Это больше, чем нам нужно.

Не меняя выражения лица, д'Артаньян повернулся к Портосу. Со стороны можно было подумать, что он продолжает прерванный разговор.

— Друг мой, Портос, — сказал он, глядя в упор на товарища, — выслушайте меня внимательно… Во-первых, ни слова нашим друзьям о том, что вы сейчас слышали. Пусть они не подозревают о нашей услуге.

— Хорошо, понимаю, — сказал Портос.

— Ступайте в конюшню и разыщите там Мушкетона; оседлайте вместе с ним лошадей, вложите пистолеты в кобуры и выведите коней из конюшни в боковую улицу, так, чтобы только осталось вскочить в седло. Об остальном позабочусь я сам.



Портос, всецело доверяя ловкости своего друга, не возразил ни слова.

— Я иду, — ответил он. — Только не зайти ли мне к ним в комнату?

— Нет, это лишнее.

— В таком случае будьте добры захватить мой кошелек, я оставил его на камине.

— Будьте покойны.

Портос направился своим ровным, спокойным шагом к конюшие. Когда он проходил мимо солдат, те, хоть он и был французом, с невольным восхищением посмотрели на его огромный рост и атлетическое сложение. За углом дома он встретил Мушкетона и велел ему следовать за собой.

Тем временем д'Артаньян вернулся к своим друзьям, продолжая насвистывать песенку, которую он затянул, как только ушел Портос.

— Дорогой Атос, я обдумал ваши слова и пришел к заключению, что вы правы. Теперь я жалею, что ввязался в это дело. Вы правы: Мазарини плут. Потому я решил бежать вместе с вами. Излишне об этом толковать; будьте наготове. Не забудьте захватить свои шпаги: они — в углу и могут вам пригодиться дорогой. Да, а где же кошелек Портоса? Вот он, отлично.

И д'Артаньян положил кошелек к себе в карман. Двое друзей с недоумением смотрели на него.

— Что тут удивительного, скажите на милость? — продолжал д'Артаньян.

— Я заблуждался, и Атос открыл мне глаза. Вот и все. Подойдите сюда.

Оба друга приблизились.

— Видите эту улицу? — спросил д'Артаньян. — Туда приведут лошадей.

Выйдя из дверей, вы повернете налево, вскочите на коней, и дело будет сделано. Не заботьтесь ни о чем и ждите сигнала. Им будет мой крик «Господи Иисусе!»

— Но вы даете слово бежать вместе с нами, д'Артаньян? — спросил Атос.

— Клянусь богом.

— Хорошо, — сказал Арамис, — я вас понял: при словах: «Господи Иисусе!» — мы выходим из комнаты, прокладываем себе дорогу, бежим к лошадям, садимся верхом и скачем во весь опор. Так?

— Великолепно.

— Видите, Арамис, я всегда вам говорил, что д'Артаньян — лучший из нас всех, — сказал Атос.

— Ну вот, теперь вы мне льстите! — воскликнул д'Артаньян. — Позвольте откланяться.

— Но ведь вы бежите с нами, не так ли?

— Разумеется. Не забудьте сигнал: «Господи Иисусе».

И д'Артаньян вышел из комнаты тем же спокойным шагом, насвистывая прежнюю песенку с того места, на котором прервал ее, входя к товарищам.

Солдаты одни играли, другие спали, а двое сидели в стороне и фальшивыми голосами тянули псалом: «Super fliimina Babylonis».[126]

Д'Артаньян подозвал сержанта.

— Послушайте, любезный, генерал Кромвель прислал за мной господина Мордаунта. Я отправляюсь к нему и прошу вас зорко стеречь наших пленных.

Сержант сделал знак, что не понимает по-французски.

Тогда д'Артаньян с помощью жестов постарался объяснить ему свою просьбу.

Сержант утвердительно закивал головой.

Д'Артаньян направился в конюшню и нашел там всех лошадей, в том числе и свою, оседланными.

— Возьмите каждый под уздцы по две лошади, — сказал он Портосу и Мушкетону, — и, выйдя из конюшни, поверните налево, чтоб Атос и Арамис могли увидеть вас из окна.

— И тогда они выйдут? — спросил Портос.

— Сразу же.

— Вы не забыли мой кошелек?

— Будьте покойны.

— Отлично!

Портос и Мушкетон, ведя каждый по две лошади, отправились к своему посту.

Между тем д'Артаньян, оставшись один, взял огниво, высек огонь и зажег им небольшой кусок трута. Затем он вскочил в седло и, подъехав к открытым воротам, остановился посреди солдат. Тут, лаская лошадь рукою, он вложил маленький кусочек зажженного трута ей в ухо.

Только такой хороший наездник, как д'Артаньян, мог решиться на подобное средство. Почувствовав ожог, лошадь заржала от боли, поднялась на дыбы и заметалась, как бешеная.

Солдаты, чтобы она их не задавила, бросились врассыпную.

— Ко мне! Ко мне! — кричал д'Артаньян. — Держите! Держите! Моя лошадь взбесилась!

Действительно, глаза лошади налились кровью, и она вся покрылась пеной.

— Ко мне! — продолжал кричать д'Артаньян, видя, что солдаты не решаются подойти. — Ко мне! Помогите, она меня убьет. Господи Иисусе!

Едва д'Артаньян произнес эти слова, как дверь домика отворилась и оттуда выбежали Атос и Арамис со шпагами в руках. Благодаря выдумке д'Артаньяна путь оказался свободным.

— Пленники убегают! Пленники убегают! — вопил сержант.

— Держите! Держите! — закричал д'Артаньян, отпуская поводья.

Разгоряченный конь бросился вперед, сбив с ног двух-трех солдат.

— Стой! Стой! — кричали солдаты, хватаясь за оружие.

Но пленники были уже на лошадях и, не теряя ни мгновенья, поскакали к ближайшим городским воротам. Посреди улицы они заметили Гримо и Блезуа, которые разыскивали своих господ по всему городу.

Атос одним знаком объяснил все своему Гримо, и слуги тотчас же присоединились к маленькому отряду, который вихрем мчался по улице. Д'Артаньян скакал позади всех, подстрекая товарищей своими криками. Беглецы, как призраки, пролетели в ворота мимо стражи, которая, растерявшись, не успела остановить их, и очутились в открытом поле.

Между тем солдаты продолжали кричать: «Стой! Стой!», а сержант, догадавшись, что его одурачили, рвал на себе волосы.

В эту минуту вдали показался всадник, который приближался галопом, размахивая листом бумаги.

Это был Мордаунт, возвращавшийся с письменным приказом Кромвеля.

— Где пленники? — вскричал он, соскакивая с лошади.

Сержант не в силах был говорить; он молча указал Мордаунту на распахнутую дверь в пустую комнату.

Мордаунт бросился на крыльцо, понял все, испустил крик, словно у него вырвали сердце, и упал без чувств на каменные ступени.

XVI

ГДЕ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО В САМЫХ ЗАТРУДНИТЕЛЬНЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ ХРАБРЫЕ ЛЮДИ НЕ ТЕРЯЮТ МУЖЕСТВА, А ЗДОРОВЫЕ ЖЕЛУДКИ — АППЕТИТА
Маленький отряд несся карьером вперед, переправился вброд через незнакомую речку и оставил влево от себя город, который Атос считал Даргемом. За всю дорогу всадники не проронили ни одного слова и ни разу не оглянулись назад.

Наконец они заметили небольшой лесок и, в последний раз пришпорив лошадей, устремились в него.

Здесь, за густой завесой зелени, скрывавшей их от взоров преследователей, они остановились, чтобы обсудить положение. Лошадей, не расседлывая и не разнуздывая, дали прогулять двум лакеям, а Гримо поставили на часах.

— Позвольте обнять вас, мой друг! — сказал Атос д'Артаньяну. — Вы наш спаситель, и мы гордимся вами, как истинным героем.

— Атос прав: я тоже по могу на вас надивиться, — добавил Арамис, сжимая его в своих объятиях. — Чего бы вы только не совершили, с вашим умом, верным глазом и железной рукой, служа порядочному человеку!

— Теперь, — сказал гасконец, — когда дело кончилось благополучно, я готов принять ваши похвалы и любезности за себя и за Портоса. Времени у нас достаточно, продолжайте в том же духе.

Слова д'Артаньяна напомнили друзьям о том, что они были обязаны своим спасением также Портосу, и они горячо пожали ему руку.

— Теперь все дело в том, — сказал Атос, — чтобы не бежать как угорелым куда глаза глядят. Нужно выработать план действий. Что нам предпринять?

— Что нам предпринять? Черт возьми, это решить нетрудно!

— Если нетрудно, так скажите, д'Артаньян.

— Мы должны добраться до ближайшей гавани и, сложив наши скудные средства, нанять на них корабль, который отвезет нас во Францию. Лично я жертвую на это все свои деньги до последнего гроша. Жизнь — самое ценное сокровище, а наша жизнь, надо сказать правду, висит сейчас на волоске.

— А ваше мнение, дю Валлон? — спросил Атос.

— Я вполне согласен с д'Артаньяном, — сказал Портос. — Эта Англия отвратительная страна.

— Вы твердо решили уехать? — спросил Атос д'Артаньяна.

— Разумеется, черт возьми, — сказал тот. — Не вижу, что бы могло меня удержать здесь.

Атос переглянулся с Арамисом.

— Что же, поезжайте, друзья мои, — сказал тот со вздохом.

— Как — поезжайте? — спросил д'Артаньян. — Вы хотите сказать: поедем?

— Нет, мой друг, — сказал Атос. — Мы должны расстаться.

— Расстаться! — вскричал д'Артаньян, пораженный этой неожиданной новостью.

— Ба! — произнес Портос. — Зачем нам расставаться, раз мы вместе?

— Потому что вы данное вам поручение исполнили и можете, даже должны вернуться во Францию, а мы своего дела не завершили.

— Как — не завершили? — спросил д'Артаньян, с удивлением глядя на Атоса.

— Да, мой друг, — кротко, но твердо ответил Атос. — Мы приехали сюда защищать короля Карла; мы его плохо берегли, и теперь нам надо спасти его.

— Спасти короля? — воскликнул д'Артаньян, переводя изумленный взор с Атоса на Арамиса.

Тот только утвердительно кивнул головой.

Д'Артаньян с глубоким состраданием посмотрел на обоих друзей: у него явилась мысль, что они помешались.

— Неужели вы говорите серьезно, Атос? — сказал д'Артаньян. — Король окружен целым войском, которое ведет его в Лондон. Войском этим командует мясник или сын мясника полковник Гаррисон. Сразу по прибытии короля в Лондон начнется суд. За это я могу поручиться, так как достаточно слышал об этом из уст самого Кромвеля и знаю, что произойдет.

Атос снова переглянулся с Арамисом.

— По окончании процесса приговор будет немедленно приведен в исполнение, — продолжал д'Артаньян. — О, господа пуритане не любят откладывать дело в долгий ящик!

— А как вы думаете, к чему приговорят короля? — спросил Атос.

— Боюсь, что к смертной казни: мятежники слишком яростно боролись с Карлом Первым, чтобы надеяться на его прощение, и им остается только одно средство — уничтожить его. Разве вы не знаете, что сказал Кромвель во время посещения Парижа, когда ему показали Венсенский замок, где был заключен принц Вандом?

— Что же он сказал? — спросил Портос.

— Когда имеешь дело с принцами, прикасаться можно только к их голове.

— Я слышал об этом, — сказал Атос.

— Так неужели вы думаете, что теперь, захватив короля, он отступит от своего правила?

— О нет, я вполне с вами согласен. Но тем больше оснований не покидать короля, когда ему угрожает такая опасность.

— Атос, вы начинаете сходить с ума!

— Нет, мой друг, — кротко возразил дворянин. — Лорд Винтер приехал за нами во Францию и привел нас к королеве Генриетте. Ее величество оказала нам честь, пригласив меня и д'Эрбле для защиты своего супруга; мы дали королеве слово, и этим словом отдали ей все. Мы отдали в ее распоряжение свою силу, свои способности — словом, свою жизнь. Мы теперь должны сдержать свое слово. Как вы полагаете, д'Эрбле?

— Да, — подтвердил Арамис, — мы обещали.

— Затем, — продолжал Атос, — у нас есть еще другая причина; слушайте хорошенько. Все во Франции прогнило и пришло в упадок. У нас есть десятилетний король, который сам еще не знает, чего хочет; у нас есть королева, ослепленная своей запоздалой страстью; у нас есть министр, управляющий Францией, как огромной фермой, то есть занятый только тем, как бы выжать из нее побольше золота с помощью итальянского лукавства и интриг; у нас есть принцы, которые стоят в эгоистической оппозиции и добьются только того, что урвут у Мазарини немного золота или клочок власти. Я служил им не потому, что люблю их (богу известно, что я ценю их не больше, чем они стоят, а стоят они немного), но по убеждению. Сейчас другое дело; здесь я встретил на своем пути истинное несчастье, несчастье, постигшее короля и затрагивающее судьбы всей Европы; и я решил служить этому королю. Если нам удастся спасти его, это будет прекрасно; если мы умрем за него, это будет благородно.

— Но ведь вы наперед знаете, что погибнете, — сказал д'Артаньян.

— Мы боимся, что да, и скорбим лишь о том, что умрем вдали от вас.

— Что же вы будете делать в чужой, враждебной стране?

— В молодости я путешествовал по Англии и говорю по-английски, как англичанин; Арамис тоже немного знает этот язык. О, если бы вы были с нами, друзья мои! Объединившись вновь после двадцатилетней разлуки, мы вчетвером с вами, д'Артаньян, и с вами, Портос, могли бы сразиться не только с Англией, но с целыми тремя королевствами.

— И вы обещали королеве Генриетте, — продолжал д'Артаньян раздраженно, — проникнуть в лондонский Тауэр, перебить сто тысяч солдат и победить, несмотря на волю всего народа и честолюбие такого человека, как Кромвель? Вы не видали этого человека — ни вы, Атос, ни вы, Арамис.

Знайте, это гениальный человек, который очень напоминает мне нашего кардинала — не этого, а того, великого. Не берите же на себя слишком много.

Умоляю вас, милый Атос, не жертвуйте собой напрасно. Когда я на вас смотрю, вы кажетесь мне благоразумным человеком; но послушать вас, вы совсем сумасшедший. Помогите же мне, Портос! Что вы думаете об этом?

Скажите откровенно.

— Ничего хорошего, — ответил Портос.

— Послушайте, — продолжал д'Артаньян, досадуя, что Атос прислушивается не к его словам, а к своему внутреннему голосу. — Я никогда не даю плохих советов. Так вот, поверьте мне, ваша миссия закончена, закопчена с честью. Вернитесь во Францию с нами!

— Друг мой, — сказал Атос, — паше решение непоколебимо.

— Быть может, у вас есть какие-нибудь другие побуждения, которых мы не знаем?

Атос улыбнулся.

Д'Артаньян сердито хлопнул себя по ляжке и принялся приводить самые убедительные доводы, какие только могли прийти ему в голову. Но на все его слова Атос улыбался — спокойно и ясно, а Арамис только качал головой.

— Ну, хорошо же! — воскликнул наконец д'Артаньян, выходя из себя. Пусть будет по-вашему! Раз уж вы непременно этого хотите, ляжем костьми в этой гнусной стране, где вечно холодно, где туман считается хорошей погодой, дождь — туманом, а поток — дождем, где солнце похоже на луну, а луна на сыр. Впрочем, если уж надо умереть, то не все ли равно где: здесь или в другом месте?

— Но не забывайте, дорогой друг, — сказал Атос, — что здесь придется умереть раньше срока.

— Ба! Немного раньше, немного позже, стоит ли об этом говорить?

— А я так удивляюсь, что мы все еще живы, — произнес задумчиво Портос.

— Не беспокойтесь, Портос, смерть не заставит себя ждать, — отвечал д'Артаньян. — Значит, решено, и если Портос не имеет ничего против…

— Я, — сказал Портос, — готов на все, что вам угодно… К тому же я нахожу прекрасным то, что сейчас говорил граф де Ла Фер.

— Но ваша будущность, д'Артаньян? Ваши честолюбивые надежды, Портос?

— Наша будущность, наши честолюбивые надежды! — ответил д'Артаньян с каким-то лихорадочным возбуждением. — Где уж нам этим заниматься, раз мы спасаем короля? Когда король будет спасен, соберем всех его друзей, разобьем наголову пуритан, завоюем Англию, вернемся с королем в Лондон, усадим его на престол…

— И он сделает нас герцогами и пэрами, — добавил Портос, и глаза его радостно заблестели, хотя такое будущее и походило на сказку.

— Или он забудет нас, — произнес д'Артаньян.

— О! — промолвил Портос.

— А разве этого по бывало, друг Портос? Мне кажется, мы оказали некогда Анне Австрийской услугу, немногим уступающую той, которую мы намереваемся оказать Карлу Первому. А это по помешало королеве Анне Австрийской забыть нас на целые двадцать лет.

— И все же, д'Артаньян, — сказал Атос, — разве вы жалеете о том, что оказали ей услугу?

— О нот! — сказал д'Артаньян. — Признаюсь даже, что воспоминание об этом утешало меня в самые неприятные минуты моей жизни.

— Вот видите, д'Артаньян, государи часто бывают неблагодарны, по богникогда.

— Знаете, Атос, — сказал д'Артаньян, — мне кажется, что если бы вы встретили на земле черта, вы и его умудрились бы затащить с собой на небо.

— Итак?.. — сказал Атос, протягивая руку д'Артаньяну.

— Итак, решено, — сказал д'Артаньян. — Я нахожу, что Англия прелестная страна, и я в ней остаюсь, по только с одним условием.

— С каким?

— Чтобы меня не заставляли учиться английскому языку.

— Теперь, друг мой, — произнес торжественно Атос, — клянусь всевидящим богом и своим незапятнанным именем, что провидение отныне за нас и что мы все четверо вернемся во Францию.

— Аминь, — сказал д'Артаньян. — Но, сознаюсь, я уверен как раз в обратном.

— Ах, этот д'Артаньян! — заметил Арамис. — Он так похож на парламентскую оппозицию, которая говорит «нет», а делает «да».

— И тем временем спасает отечество, — промолвил Атос.

— Ну, теперь, когда все решено, — сказал Портос, потирая руки, — пора подумать и об обеде. Если память мне не изменяет, мы всегда обедали, даже при самых опасных обстоятельствах.

— Стоит говорить об обеде в стране, где лакомятся вареной бараниной, запивая ее пивом! Кой черт занес вас в такую страну, Атос? Ах, извините, — добавил с улыбкой д'Артаньян, — я и забыл, что вы уже не Атос. Но все равно. Каковы же ваши планы насчет обеда, Портос?

— Мой план?

— Да, у вас есть какой-нибудь план?

— Нет. Я голоден, вот и все.

— Черт возьми, я тоже голоден, но одного голода мало. Нужно найти что-нибудь съедобное, и если вы не собираетесь жевать траву вместе с лошадьми…

— Ах, — произнес Арамис, который менее Атоса был равнодушен ко всему земному, — помните, каких прекрасных устриц мы едали в Парпальо?

— А баранину с солончаковых пастбищ? — прибавил Портос, облизываясь.

— Но ведь с нами, — сказал д'Артаньян, — наш друг Мушкетон, который так услаждал нашу жизнь в Шантильи.

— Это правда, — согласился Портос, — у нас есть Мушкетон, по с тех пор, как он сделался управляющим, он стал ужасно неповоротлив. Пригласим его все же. Эй, Мустон! — ласково позвал Портос, желая задобрить своего слугу.

Мушкетон явился. У него был весьма жалкий вид.

— Что с вами, милейший Мустон? — спросил д'Артаньян. — Вы больны?

— Нет, сударь, я очень голоден, — ответил Мушкетон.

— Ну вот, по этому самому делу мы вас и позвали, милейший Мустон. Не можете ли вы поймать в силок несколько таких же чудесных кроликов и куропаток, из которых вы делали превкусные соусы в гостинице… черт возьми, не могу вспомнить ее названия.

— В гостинице… — сказал Портос. — Черт возьми, я тоже не могу припомнить.

— Это неважно. И с помощью лассо несколько бутылок старого бургундского, которое так быстро вылечило вашего барина от ушиба?

— Увы, сударь! — возразил Мушкетон. — Боюсь, что такие вещи в этой ужасной стране — редкость. Я думаю, что нам всего лучше прибегнуть к гостеприимству владельца домика, который виден там на опушке леса.

— Как? Здесь поблизости есть дом? — спросил д'Артаньян.

— Да, сударь, — ответил Мушкетон.

— Отлично. Пусть будет по-вашему, мой друг, пойдем просить обеда у владельца этого дома. Господа, что вы на это скажете? Не находите ли вы совет Мушкетона разумным?

— А если владелец окажется пуританином? — спросил Арамис.

— Тем лучше, черт возьми! — ответил д'Артаньян. — Если он пуританин, мы сообщим ему, что короля взяли в плен, и он в честь этого события накормит нас белыми курами.

— А если он окажется роялистом? — заметил Портос.

— В таком случае мы с самым траурным видом ощиплем у него черных кур.

— Счастливый вы человек, д'Артаньян, — сказал Атос, невольно улыбаясь находчивости неунывающего гасконца, — в любом положении способны балагурить.

— Что поделаешь! — отвечал д'Артаньян. — Я родился в стране, где небо всегда безоблачно.

— Не то что здесь, — сказал Портос, протягивая вперед руку, чтобы проверить, действительно ли его щеку задела дождевая капля.

— Едем, едем, — сказал д'Артаньян, — вот еще одна причина, чтобы пуститься в путь… Эй, Гримо!

Гримо явился.

— Ну, Гримо, мой друг, не заметили ли вы чего-нибудь? — спросил д'Артаньян.

— Ничего, — отвечал Гримо.

— Глупцы! — сказал Портос. — Они даже не проследуют нас. О, будь мы на их месте!

— Да, они дали промах, — сказал д'Артаньян. — Я охотно перекинулся бы парой слов с Мордаунтом в этой маленькой Фиваиде.[127] Посмотрите, какое удобное место, чтобы уложить человека.

— Положительно, господа, — сказал Арамис, — я нахожу, что сыну далеко до матери.

— Эх, милый друг, подождите! — сказал Атос. — Не прошло и двух часов, как мы с ним расстались, и он еще не знает, в какую сторону мы поехали и где мы. Мы скажем, что он уступает своей матери, только тогда, когда высадимся во Франции, если нас здесь не убьют или не отравят.

— А пока давайте пообедаем, — сказал Портос.

— О да, — сказал Атос. — Я страшно голоден.

— Я тоже, — прибавил д'Артаньян.

— Смерть черным курам! — воскликнул Арамис.

И четверо друзей, руководимые Мушкетоном, направились к домику, стоявшему на опушке леса. К ним вернулась их обычная беспечность, так как они снова были вместе и в полном ладу, как сказал Атос.

XVII

ТОСТ В ЧЕСТЬ ПАВШЕГО КОРОЛЯ
Чем ближе подъезжали наши беглецы к дому, тем больше была избита дорога, словно перед ними только что пронесся значительный конный отряд. У самой двери следы были еще заметнее: видно, отряд делал здесь привал.

— Ну, конечно, — сказал д'Артаньян, — дело ясное: здесь прошел король со своим конвоем.

— Черт возьми! — воскликнул Портос. — В таком случае они все здесь съели!

— Ну, вот еще! — сказал д'Артаньян. — Хоть одну-то курицу нам оставили.

Он соскочил с лошади и постучался. Никто не отвечал.

Тогда он толкнул дверь, которая оказалась незапертой, и увидел, что первая комната была совершенно не та.

— Ну что? — спросил Портос.

— Я никого не вижу, — отвечал д'Артаньян. — Ах!

— Что такое?

— Кровь!

При этом слове три друга соскочили с лошадей и вошли в первую комнату. Д'Артаньян уже отворил дверь в следующую, и по выражению его лица было ясно, что он заметил нечто необычайное.



Друзья подошли к нему и увидели молодого человека, лежащего на полу в луже крови. Видно было, что он хотел добраться до кровати, но у него не хватило сил, и он упал.

Атос первый подошел к несчастному; ему показалось, что раненый шевелится.

— Ну что? — спросил д'Артаньян.

— То, — сказал Атос, — что если он и умер, Так совсем недавно, так как тело еще теплое. Но нет, его сердце бьется. Эй, дружище!

Раненый вздохнул. Д'Артаньян зачерпнул ладонью воды и плеснул ему в лицо.

Человек открыл глаза, попытался поднять голову и снова уронил ее.

Атос попробовал прислонить его голову к своему колену, по заметил, что рана нанесена немного выше мозжечка и череп раскроен. Кровь лилась ручьем.

Арамис смочил полотенце и приложил его к ране. Холод привел раненого в чувство, и он снова открыл глаза.

Он с удивлением смотрел на этих людей, которые, казалось, жалели его и старались по мере возможности подать ему помощь.

— С вами друзья, — сказал ему Атос по-английски, — успокойтесь и, если вы в силах, расскажите нам, что случилось.

— Король, — пробормотал раненый, — король в плену!

— Вы видели его? — спросил Арамис тоже по-английски.

Раненый ничего не ответил.

— Будьте спокойны, — продолжал Атос, — мы верные слуги его величества.

— Вы говорите правду? — спросил раненый.

— Клянемся честью!

— Так я могу вам все сказать?

— Говорите.

— Я брат Парри, камердинера его величества.

Атос и Арамис вспомнили, что этим именем лорд Виптер называл лакея, которою они встречали в королевской палатке.

— Мы знаем его, — сказал Атос, — он всегда находился при короле.

— Да, да, — продолжал раненый. — Так вот, увидя, что король взят в плен, он вспомнил обо мне. Когда они проезжали мимо моего дома, он от имени короля потребовал остановки. Просьба была исполнена. Сказали, будто король проголодался. Его ввели в эту комнату, чтобы он здесь пообедал, и поставили часовых у дверей и под окнами. Парри знал эту комнату, потому что несколько раз навещал меня во время пребывания его величества в Ньюкасле. Ему было известно, что из комнаты есть подземный ход в погреб, а оттуда в плодовый сад. Он сделал мне знак. Я понял. Но, должно быть, часовые заметили и насторожились. Не зная, что они подозревают нас, я горел только одним желанием — спасти его величество. Решив, что нельзя терять времени, я вышел будто бы за дровами. Я пошел подземным ходом в погреб, с которым сообщался люк, и приподнял головой одну доску.

Пока Парри тихонько запирал дверь на задвижку, я сделал королю знак следовать за мной. Но, увы, он не соглашался, точно ему претило это бегство. Парри умолял его, я тоже убеждал его, со своей стороны, не упускать такого случая. Наконец он уступил нашим просьбам и решился последовать за мной. К счастью, я шел впереди, а король в нескольких шагах позади. Вдруг в подземелье передо мной выросла огромная тень. Я хотел крикнуть, чтобы предупредить короля, но не успел. Я почувствовал такой удар, точно целый дом обрушился на мою голову, и упал без сознания.

— Вы добрый и честный англичанин! Верный слуга короля! — сказал Атос.

— Когда я пришел в себя, я все еще лежал на том же месте. Я дотащился до двора. Король и его конвой уехали. Целый час, быть может, я употребил на то, чтобы добраться сюда. Но тут силы оставили меня, и я снова лишился чувств.

— Ну а теперь как вы себя чувствуете?

— Очень плохо, — отвечал раненый.

— Можем ли мы чем-нибудь помочь вам? — спросил Атос.

— Помогите мне лечь в постель. Я думаю, это облегчит меня.

— Есть ли с вами кто-нибудь, кто бы мог за вами ухаживать?

— Моя жена в Даргеме, я жду ее с минуты на минуту. Ну а вам-то самим, не нужно ли вам чего?

— Мы, собственно, заехали к вам с намерением подкрепиться.

— Увы, они все взяли! В доме нет ни куска хлеба.

— Слышите, д'Артаньян? — сказал Атос. — Нам придется искать обеда в другом месте.

— Мне теперь все равно, — сказал д'Артаньян, — я больше не голоден.

— И я тоже, — сказал Портос.

Они перенесли раненого на постель и позвали Гримо, который перевязал рану. На службе у четырех друзей Гримо приходилось столько раз делать перевязки и компрессы, что он приобрел некоторый опыт в хирургии.

Тем временем беглецы вернулись в первую комнату и стали совещаться о том, что им делать.

— Теперь, — сказал Арамис, — мы знаем самое главное: король и его стража проехали здесь; значит, нам надо направиться в другую сторону. Согласны вы с этим, Атос?

Атос не отвечал; он был погружен в размышления.

— Да, — сказал Портос, — поедем в другую сторону. Следуя за отрядом, мы нигде уже не найдем съестного и в конце концов умрем с голоду. Что за проклятая страна эта Англия! Первый раз в жизни я остаюсь без обеда, Обед — любимейшая из моих трапез.

— А как вы думаете, д'Артаньян? — сказал Атос. — Согласны ли вы с мнением Арамиса?

— Отнюдь нет, — сказал д'Артаньян. — Я держусь противоположного мнения.

— Как, вы хотите следовать за отрядом? — сказал испуганный Портос.

— Нет, ехать вместе с ним.

Глаза Атоса заблестели от радости.

— Ехать с отрядом! — воскликнул Арамис.

— Дайте высказаться д'Артаньяну; вы знаете, что он хороший советчик, — сказал Атос.

— Без сомнения, — сказал д'Артаньян, — нам следует ехать туда, где нас не будут искать. А никому не придет в голову искать нас среди пуритан. Потому примкнем к пуританам.

— Отлично, мой друг, отлично! Великолепный совет! — сказал Атос. — Я только что хотел его подать, но вы опередили меня.

— Значит, вы с этим согласны? — спросил Арамис.

— Да, они будут думать, что мы хотим выбраться из Англии, и станут искать нас в портах. Тем временем мы успеем доехать с королем до Лондона, а там нас уже не разыщут. В городе с миллионным населением нетрудно затеряться. Я уж не говорю, — прибавил Атос, бросив взгляд на Арамиса, — о тех возможностях, которые предоставляет нам такое путешествие.

— Да, — сказал Арамис, — понимаю.

— А я решительно ничего не понимаю, — сказал Портос, — но это неважно: если д'Артаньян и Атос оба за это, значит, ничего лучшего не придумаешь.

— Однако же, — спросил Арамис, — не вызовем ли мы подозрений у полковника Гаррисона?

— Черт возьми! — сказал д'Артаньян. — На него-то я и рассчитываю.

Полковник Гаррисон наш приятель. Мы видели его раза два у генерала Кромвеля. Он знает, что мы были присланы к нему из Франции самим Мазарини.

Он будет видеть в нас друзей. К тому же он, кажется, сын мясника, не правда ли? Ну, Портос покажет ему, как убить быка одним ударом кулака, а я — как повалить вола, схватив его за рога. Этим мы приобретем его полное доверие.

Атос улыбнулся.

— Вы лучший товарищ, какого я встречал, д'Артаньян, — сказал он, протягивая руку гасконцу, — и я очень счастлив, что вновь обрел вас, мой дорогой сын.

Как известно, в приливе дружеской нежности Атос всегда называл д'Артаньяна сыном.

В это мгновенье Гримо вышел из комнаты. Рана была перевязана, и больной чувствовал себя лучше.

Друзья простились с ним и спросили, не даст ли он им каких-нибудь поручений к брату.

— Попросите его, — отвечал этот честный человек, — передать королю, что меня не совсем убили. Хоть я и маленький человек, я уверен, что его величество сожалеет обо мне и упрекает себя в моей смерти.

— Будьте покойны, — сказал д'Артаньян, — он узнает об этом сегодня же.

Маленький отряд продолжал свой путь. Сбиться с дороги было невозможно, так как следы ясно были видны на равнине.

Часа два они ехали безмолвно; вдруг д'Артаньян, бывший впереди, остановился на повороте дороги.

— Ага! — воскликнул он. — Вот и они.

Действительно, большой отряд всадников виднелся в полумиле от них.

— Друзья мои, — сказал д'Артаньян, — отдайте ваши шпаги Мушкетону; он возвратит их вам, когда будет нужно. Не забывайте, что вы наши пленники.

Затем они пришпорили утомленных коней и вскоре нагнали конвой.

Окруженный частью отряда полковника Гаррисона, король ехал впереди, бесстрастно, с достоинством, как будто добровольно.

Когда он заметил Атоса и Арамиса, с которыми ему не дали даже времени проститься, и прочел в их глазах, что в нескольких шагах от него находятся друзья, то — хотя он считал их тоже пленниками — все же взор его загорелся радостью, и краска залила бледные щеки.

Д'Артаньян опередил отряд, оставив своих друзей под наблюдением Портоса, и поравнялся с Гаррисоном. Тот действительно узнал его, припомнил, что встречался с ним у Кромвеля, и принял его настолько любезно, насколько это мог сделать человек его звания и характера.

Как и предполагал д'Артаньян, у полковника не возникло, да и не могло возникнуть ни малейшего подозрения насчет наших друзей.

Вскоре сделали привал, чтобы король пообедал. На этот раз, однако, против попыток побега были приняты особые меры. В большой зале гостиницы накрыли маленький стол для короля и большой для офицеров.

— Вы обедаете со мной? — спросил Гаррисон у д'Артаньяна.

— С большим бы удовольствием, — отвечал д'Артаньян, — по со мной мой друг дю Валлон и еще два пленника, которых я никак не могу оставить, а всех нас слишком много, чтобы сесть за ваш стол. Лучше сделаем так: прикажите накрыть для нас отдельный стол, вон там в углу, и пришлите нам с вашего стола, что пожелаете, а то мы рискуем умереть с голоду. Все равно мы будем обедать вместо, в одной комнате.

— Отлично, — сказал Гаррисон.

Все устроилось, как хотел д'Артаньян. Когда он вернулся от полковника, король уже сидел за своим столиком; ему прислуживал Парри. Гаррисон и его офицеры расположились за своим столом, а в углу были приготовлены места для д'Артаньяна и его друзей.

Стол, за которым сидели пуританские офицеры, был круглый, и — случайно или нарочно, чтобы выразить королю презрение, — Гаррисон уселся к нему спиной.

Король видел, как вошли четыре преданных ему офицера, но, казалось, не обратил на них никакого внимания.

Они подошли к накрытому для них столу и разместились так, чтобы не сидеть ни к кому спиной. Прямо перед ними сидели за одним столом офицеры, а за другим — король.

Гаррисон был очень любезен со своими гостями и присылал им лучшие блюда со своего стола; но, к великому огорчению четырех друзей, вино отсутствовало. Атоса это обстоятельство, казалось, мало трогало, но д'Артаньян, Портос и Арамис не могли удержаться от кислой гримасы всякий раз, как им приходилось глотать пиво, любимый напиток пуритан.

— Честное слово, полковник, — сказал д'Артаньян, — мы вам глубоко признательны за ваше любезное приглашение, так как иначе рисковали остаться без обеда, как уже остались без завтрака. Мой друг дю Валлон, вероятно, тоже выразит вам свою признательность, так как он был очень голоден.

— Я и сейчас еще не насытился, — сказал Портос, кланяясь полковнику.

— Как же могло случиться с вами такое ужасное несчастье, что вы остались без завтрака? — спросил, смеясь, Гаррисон.

— Очень просто, полковник, — отвечал д'Артаньян. — Я спешил догнать вас и, чтобы скорее достигнуть цели, ехал все время по вашим следам, чего ни в коем случае не следовало делать такому опытному квартирмейстеру, как я. Мне следовало знать, что там, где прошел полк таких бравых молодцов, как ваши, не останется и обглоданной кости. Поэтому представьте себе наше разочарование, когда, подъехав к красивому домику на опушке леса, такому нарядному, с красной черепичной крышей и зелеными ставнями, мы вместо кур, которых намеревались зажарить, окороков, которые собирались запечь, нашли лишь какого-то беднягу, плавающего в крови… Черт возьми, полковник, прошу вас передать мой комплимент тому из ваших офицеров, который нанес такой славный удар; он вызвал даже одобрение моего друга дю Валлона, который сам большой мастер наносить всякого рода удары.

— Да! — сказал с усмешкой Гаррисон, поглядывая на одного из своих офицеров. — Когда Грослоу берется за что-нибудь, то после него беспокоиться уже не приходится.

— Ах, так это он! — сказал д'Артаньян, кланяясь офицеру. — Как жаль, что капитан не говорит по-французски и я не могу лично его поздравить.

— Я принимаю ваш комплимент и готов ответить вам тем же, — сказал офицер на довольно чистом французском языке. — Я три года жил в Париже.

— В таком случае, милостивый государь, я должен сказать вам, — продолжал д'Артаньян, — что удар был вами нанесен мастерски: вы чуть не убили этого человека…

— Я думал, что совсем его убил, — заметил Грослоу.

— Нет, не совсем. Правда, он был близок к этому, но все же не умер.

При этих словах д'Артаньян бросил взгляд на Парри, для которого он, собственно, и говорил и который стоял перед королем бледный как мертвец.

Что касается короля, то он слышал весь этот разговор, и сердце его сжималось от невыразимой боли. Он не понимал, для чего французский офицер передавал все эти ужасные подробности, и возмущался его видимым равнодушием. Только при последних словах д'Артаньяна он вздохнул с облегчением.

— Ах, черт возьми, — встревожился Грослоу, — я думал, что ударил удачнее. Если бы отсюда не было так далеко до дома этого несчастного, я бы вернулся, чтобы покончить с ним.

— И это было бы лучше, если вы не хотите, чтобы он остался в живых, — сказал д'Артаньян, — так как, знаете ли, раны в голову, если человек не умер сразу, заживают через неделю.

И д'Артаньян вторично бросил взгляд на Парри, на лице которого выразилась такая радость, что Карл, улыбаясь, протянул ему руку.

Парри наклонился и почтительно поцеловал руку своего господина.

— Право, д'Артаньян, — сказал Атос, — вы столь же красноречивы, как остроумны. Но что вы скажете о короле?

— Мне очень нравится его лицо, — сказал д'Артаньян. — В нем есть и доброта и благородство.

— Да, но он угодил в плен, — заметил Портос, — а это плохо.

— Мне очень хочется выпить за здоровье короля, — сказал Атос.

— В таком случае позвольте мне произнести тост, — предложил д'Артаньян.

— Говорите! — согласился Арамис.

Портос с изумлением взирал на д'Артаньяна, поражаясь изворотливости его гасконского ума.

Д'Артаньян наполнил свой оловянный кубок и поднялся.

— Господа, — обратился он к своим товарищам, — предлагаю выпить за здоровье того, кому принадлежит первое место за этим обедом: за нашего полковника. Да будет ему известно, что мы к его услугам до самого Лондона и далее.

Произнося это приветствие, д'Артаньян смотрел на Гаррисона, Гаррисон принял тост на свой счет, поднялся, поклонился четырем друзьям и без малейшего сомнения осушил свой кубок. Между тем французские офицеры перевели свой взор на короля и выпили все вместе.

Карл, в свою очередь, протянул свой кубок Парри, который палил туда немного пива, ибо короля угощали том же, чем и других. Поднеся кубок к губам, он взглянул на четырех друзей и выпил пиво с улыбкой, полной признательности.

— Ну а теперь, господа, — крикнул Гаррисон, ставя на стол свой кубок и не обращая никакого внимания на своего знатного пленника, — пора в путь.

— Где мы будем ночевать, полковник?

— В Тэрске, — отвечал Гаррисон.

— Парри, — сказал король, поднимаясь и обращаясь к своему слуге, вели подать моего коня. Я еду в Тэрск.

— Честное слово, — сказал д'Артаньян Атосу, — я очарован вашим королем и готов ему служить.

— Если вы говорите это от чистого сердца, — отвечал Атос, — то король не попадет в Лондон.

— Как так?

— А так, что мы раньше это освободим его.

— О, на этот раз, Атос, — заметил ему д'Артаньян, — вы, честное слово, сошли с ума.

— У вас есть какой-нибудь определенный план? — спросил Арамис.

— Эх, — сказал Портос, — нет ничего невозможною, когда есть хороший план.

— У меня нет никакого плана, — сказал Атос, — д'Артаньян что-нибудь придумает.

Д'Артаньян пожал плечами, и они пустились в путь.

XVIII

Д'АРТАНЬЯН ПРИДУМЫВАЕТ ПЛАН
Атос знал д'Артаньяна, пожалуй, лучше, чем сам д'Артаньян. Он знал, что ему достаточно заронить в изобретательный ум гасконца какую-нибудь мысль, подобно тому как достаточно бросить зерно в тучную и плодоносную почву. Поэтому он совершенно спокойно отнесся к тому, что его друг пожал плечами и поехал рядом с ним, разговаривая о Рауле — разговор, который, как помнит читатель, при других обстоятельствах остался незаконченным.

Уже наступила ночь, когда прибыли в Тэрск. Четверо друзей делали вид, что не обращают никакого внимания на меры предосторожности, которые принимались по отношению к королю. Они остановились в частном доме, и так как им каждую минуту приходилось опасаться за самих себя, они расположились все в одной комнате, обеспечив себе выход на случай нападения. Слуг разместили каждого на своем посту. Грилю улегся на соломе у дверей.

Д'Артаньян был задумчив и, казалось, утратил на время свою обычную словоохотливость. Он не говорил ни слова и только насвистывал, прохаживаясь между постелью и окошком. Портос, по обыкновению ничего по замечавший, все досаждал ему вопросами. Д'Артаньян нехотя отвечал, а Атос и Арамис переглядывались и улыбались.

Хотя за день друзья очень устали, все они спали очень плохо, за исключением Портоса, у которого сон был такой же мощный, как и аппетит.

На следующее утро д'Артаньян встал первым. Он уже побывал на конюшне, осмотрел лошадей и отдал распоряжение относительно предстоящего путешествия, — а Атос в Арамис все еще не проснулись, Портос даже блаженно храпел.

В восемь часов утра все тронулись в путь в том же порядке, как и накануне. Только д'Артаньян покинул своих друзей и подъехал к Грослоу, чтобы возобновить знакомство, завязавшееся накануне.

Пуританский офицер, которому похвалы его нового знакомого приятно щекотали самолюбие, встретил его с любезной улыбкой.

— Право, дорогой капитан, — сказал ему д'Артаньян, — я очень счастлив, что нашел наконец человека, с которым могу говорить на моем родном языке. Мой друг дю Валлон — человек очень угрюмого характера; из него клещами не вытянешь и четырех слов в сутки, что же касается двух наших пленников, то они, понятно, не очень расположены разговаривать.

— Они, кажется, заядлые роялисты? — заметил Грослоу.

— Вот именно. Тем больше у них причин злиться на нас за то, что мы взяли в плен Стюарта, которого, смею надеяться, там ожидает славная расплата.

— Еще бы! — усмехнулся Грослоу. — Для этого мы и везем его в Лондон.

— И, надеюсь, не спускаете с него глаз?

— Еще бы! Вы видите, у него поистине королевская свита, — прибавил, смеясь, офицер.

— Да, конечно. Ну, днем-то нечего бояться: не убежит. А вот ночью…

— Ночью я усиливаю охрану.

— А как же вы стережете его?

— Восемь человек находятся безотлучно в его комнате.

— Черт возьми, крепко сторожите! — заметил д'Артаньян. — Но, кроме этих восьми человек, вы, вероятно, ставите стражу и снаружи? Знаете, в таких случаях чем больше предосторожностей, тем лучше. Подумайте, какой у вас пленник!

— Ну, вот еще! Скажите на милость, что могут сделать двое невооруженных людей против восьми вооруженных?

— Как двое?

— Да король и его камердинер.

— Значит, вы позволяете камердинеру всегда быть при нем?

— Да, Стюарт просил, чтобы ему была оказана такая милость, и полковник Гаррисон согласился. Так как он король, то, видите ли, он не может ни одеться сам, ни раздеться.

— Ах, капитан, — воскликнул д'Артаньян, решив опять подогреть английского офицера лестью, которая ему раньше так хорошо удалась, — право, чем больше я вас слушаю, тем больше поражает меня та легкость и изящество, с какими вы говорите по-французски. Конечно, вы провели три года в Париже, но если бы я прожил в Лондоне всю жизнь, я все же не научился бы сверить по-английски так же хорошо, как вы по-нашему. Чем вы занимались в Париже?

— Мой отец коммерсант, и он поместил меня к своему компаньону, а тот, в свою очередь, послал моему отцу своего сына, — так уж водится в торговом мире.

— А что, капитан, понравился вам Париж?

— Да, но только вам, французам, следовало бы устроить революцию вроде пашей, не против короля — он еще ребенок, а против этого плута итальянца, который, говорят, любовник вашей королевы.

— О, я с вами совершенно согласен, и это нетрудно было бы сделать, если бы только у нас нашелся десяток таких офицеров, как вы — без предрассудков, решительных и неподкупных. О, мы быстро расправились бы с Мазарини и так же притянули бы его к ответу, как вы вашего короля!

— А я думал, — сказал офицер, — что вы состоите на службе у Мазарини и что это он послал вас к генералу Кромвелю.

— Вернее сказать, я состою на службе у короля, но, узнав, что кардинал собирается послать кого-нибудь в Англию, я добился того, что послали именно меня, так как я горел желанием повидать гениального человека, который держит сейчас в руках судьбы трех королевств. И потому, когда он предложил мне и моему другу дю Валлону веяться за оружие в защиту старой Англии, — вы знаете, как мы отнеслись к этому предложению.

— Да, я знаю, что вы сражались рядом с Мордаунтом.

— Я беззаветно предан ему. Это прекрасный, храбрый молодой человек.

Вы видели, как он ловко свалил своего дядю?

— Вы его лично знаете? — спросил офицер.

— Очень хорошо; могу даже сказать, что мы с ним очень близки. Дю Валлон и я прибыли вместе с ним из Франции.

— Я слышал, будто вы что-то уж слишком долго заставили его ждать вас в Булони.

— Что поделаешь? — сказал Д'Артаньян. — Я был, как и вы, в конвое короля.

— Ага! — сказал Грослоу. — Какого короля?

— Да нашего, черт возьми. Малютки-king[128] Людовика Четырнадцатого.

Д'Артаньян снял шляпу. Англичанин из вежливости сделал то же.

— А сколько времени вы охраняли короля?

— Три ночи, и, право, я с удовольствием вспоминаю об этих почах.

— Разве маленький король такой милый ребенок?

— Король?.. Да он преспокойно спал.

— Так что же вас развлекало?

— А то, что мои друзья, офицеры гвардии и мушкетеры, приходили ко мне, и мы проводили ночи в игре с выпивкой.

— Ах да! — со вздохом сказал англичанин. — Это правда! Вы, французы, веселые ребята.

— А разве вы не играете, когда находитесь на дежурстве?

— Никогда, — ответил англичанин.

— В таком случае вам должно быть очень скучно. Жалею вас, — заметил Д'Артаньян.

— Это правда, — продолжал офицер, — я всегда с ужасом жду своей очереди. Это очень долго — целую ночь не спать.

— Да, когда сидишь целую ночь один или с дурачьем солдатами. Но если с тобой сидит веселый партнер, золотые катятся по столу, кости стучат, тогда ночь пролетает незаметно, как сон. Значит, вы не любите играть?

— Напротив.

— В ландскнехт, например?

— Я обожаю эту игру, и во Франции играл почти каждый вечер.

— А в Англии?

— В Англии я еще ни разу не держал в руках ни костей, ни карт.

— О, как мне жаль вас! — воскликнул д'Артаньян с искренним сочувствием.

— Слушайте, — сказал англичанин, — сделайте одну вещь.

— Какую?

— Завтра я буду на дежурстве.

— Около Стюарта?

— Да. Приходите ко мне, и проведем ночь вместе.

— Невозможно.

— Невозможно?

— Никак.

— Почему это?

— Мы каждый вечер составляем партию с дю Валлоном. Иногда не спим всю ночь напролет. Сегодня, например, мы с ним играли до утра.

— Так что же?

— То, что ему будет скучно, если я не составлю ему партию.

— А он рьяный игрок?

— Я видел, как он до слез хохотал, проигрывая две тысячи пистолей.

— Так приводите его с собой.

— Но как же это можно сделать? А наши пленники?

— Ах, черт возьми, это правда! — заметил Грослоу. — Так пусть их постерегут ваши слуги.

— Чтобы они удрали! — сказал Д'Артаньян. — Покорно благодарю.

— Значит, это знатные лица, раз вы ими так дорожите?

— Еще бы! Один — богатый дворянин из Турепи, а другой — рыцарь мальтийского ордена, из очень знатного рода. За каждого из них мы выговорили себе по две тысячи фунтов стерлингов по прибытии во Францию. Мы ни на минуту не хотим упускать из виду этих людей, так как наши слуги знают, что они миллионеры. Мы их слегка обыскали, когда брали в плен, и скажу вам по секрету, что их-то денежки мы с дю Валлоном и проигрываем друг другу каждую ночь. Но может случиться, что они припрятали какой-нибудь драгоценный камень или редкостный брильянт, и поэтому мы с моим приятелем, как скряги, храним свое сокровище, не оставляя его ни на минуту. Мы глаз не спускаем с этих людей, и когда я сплю, дю Валлон бодрствует.

— Вот как! — сказал Грослоу.

— Вы понимаете теперь, что заставляет меня отклонить ваше любезное приглашение, как бы мне ни хотелось принять его. Играть почти каждую ночь и все с одним и тем же партнером — скучновато; шансы постоянно уравниваются, и по прошествии месяца оказывается, что ты не выиграл и не проиграл.

— Ах, — проговорил со вздохом Грослоу, — есть вещь более скучная: это — совсем не играть.

— Согласен, — сказал Д'Артаньян.

— Но скажите, — начал опять англичанин, — ваши пленники — опасные люди?

— В каком смысле?

— А так: способны они взбунтоваться?

Д'Артаньян расхохотался.

— Вот еще что надумали! — воскликнул он. — Одного трясет лихорадка, которую он заполучил в вашей прекрасной стране, а другой — мальтийский рыцарь — тих и робок, как девушка. К тому же для большей безопасности мы отобрали у них все оружие, до перочинных ножей и карманных ножниц включительно.

— В таком случае приводите их с собой, — сказал Грослоу.

— Как, вы хотите?.. — изумился Д'Артаньян.

— Да, у меня восемь человек.

— Ну и что же?

— Четверо будут сторожить их, а другие четверо — короля.

— А ведь правда, — проговорил Д'Артаньян, — это можно сделать; только это причинит вам много хлопот.

— Пустяки! Приходите только, вы увидите, как все хорошо устроится.

— О, об этом я не беспокоюсь, — сказал Д'Артаньян, — такому человеку, как вы, можно слепо довериться.

Выслушав лестное замечание д'Артаньяна, английский офицер самодовольно усмехнулся: ею тщеславие было удовлетворено, а сердце вполне завоевано льстецом.

— Но, — сказал д'Артаньян, — я думаю, ничто нам не помешает начать сегодня же вечером.

— Что именно?

— Нашу партию.

— Конечно, ничто, — сказал Грослоу.

— В самом деле, приходите сегодня вечером к нам, а завтра мы вам отдадим визит. Если что-нибудь вам не понравится в наших пленниках, которые, как вы знаете, отъявленные роялисты, то можно отменить завтрашнюю встречу, и мы просто проведем приятно сегодняшнюю ночь.

— Чудесно. Сегодня вечером я у вас, завтра у Стюарта, послезавтра у меня.

— А там уже и в Лондоне. Черт побери, — воскликнул Д'Артаньян, — вы видите, что всюду можно проводить время весело и приятно!

— Да, особенно когда встретишься с французами, и к тому же такими, как вы, — подтвердил Грослоу.

— А главное — как дю Валлон, вы увидите, что это за молодчина. Он отчаянный фрондер и ненавидит Мазарини, которого однажды едва не прикончил. Им потому и дорожат, что боятся его.

— Да, — сказал Грослоу, — у него славное лицо, и хотя я его еще не знаю, но он мне очень понравился.

— Что же будет, когда вы его узнаете? Кстати, он, кажется, зовет меня. Извините, мы с ним такие друзья, что он не может долго оставаться без меня. Разрешите откланяться?

— Конечно.

— Итак, до вечера.

— У вас?

— У меня.

Они раскланялись, и Д'Артаньян вернулся к своим товарищам.

— О чем вы там толковали с этим бульдогом? — спросил Портос.

— Друг мой, прошу не выражаться так о капитане Грослоу: это один из лучших моих друзей.

— Один из ваших друзей? — спросил Портос. — Этот убийца мирных поселян?

— Тише, дорогой Портос. Это правда, Грослоу немного горяч, но я открыл в нем два прекрасных качества — он глуп и тщеславен.

Портос вытаращил глаза от изумления, Атос и Арамис с улыбкой переглянулись: они хорошо знали, что д'Артаньян ничего не делает попусту.

— Впрочем, — продолжал Д'Артаньян, — вы будете иметь случай оценить его сами.

— Как так?

— Я представлю его вам сегодня вечером; он придет к нам играть в ландскнехт.

— Ого! — воскликнул Портос, и глаза его загорелись. — А он богат?

— Он сын одного из самых крупных коммерсантов Лондона.

— И он умеет играть в ландскнехт?

— Обожает.

— А в бассет?

— Это его страсть.

— А в бириби?

— Знает до тонкости.

— Отлично, — сказал Портос, — мы проведем приятную ночь.

— Тем более приятную, что за ней последует другая, еще более приятная.

— Как так?

— Сегодня он играет у нас, а завтра мы у него.

— Где это у него?

— Я вам после скажу. Теперь же позаботимся о том, чтобы достойно принять Грослоу. Сегодня к ночи мы будем в Дерби; пусть Мушкетон едет вперед, и если найдется хоть одна бутылка вина в целом городе, пусть он купит ее. Недурно было бы также, чтобы он приготовил маленький ужин, к которому вы, Атос, не притронетесь, потому что у вас лихорадка, а вы, Арамис, потому, что вы мальтийский рыцарь, которому наши вольные солдатские разговоры противны и заставляют вас краснеть. Слышите вы, что я говорю?

— Слышать-то слышу, — сказал Портос, — но черт бы меня побрал, если я хоть что-нибудь понимаю.

— Друг мой Портос, вы знаете, что по отцу я происхожу от пророков, а по матери — от сивилл, и потому я говорю только загадками и притчами; имеющий уши да слышит, а имеющий глаза да видит. В данную минуту я не могу вам больше ничего сказать.

— Действуйте, мой друг, — сказал Атос. — Я уверен, что все, что вы делаете, хорошо.

— А вы, Арамис, того же мнения?

— Совершенно того же, дорогой д'Артаньян.

— Ну и слава богу, — сказал Д'Артаньян. — Вот истинно верующие, для которых приятно совершать чудеса. Не то что этот маловерный Портос, которому предварительно надо все увидеть и потрогать рукой.

— Это правда, — лукаво заметил Портос, — я очень недоверчив.

Д'Артаньян хлопнул его по плечу, и так как в это время приехали к месту завтрака, разговор прервался.

Около пяти часов вечера, как было условленно, Мушкетона выслали вперед. Мушкетон по-английски не говорил, по, попав в Англию, он заметил, что Гримо в совершенстве заменяет слова жестами. Он стал учиться у Гримо и в несколько уроков благодаря таланту учителя достиг некоторого навыка.

Блезуа отправился тоже с Мушкетоном.

Через несколько часов наши четверо друзей, проезжая по главной улице Дерби, заметили Блезуа, стоявшего на пороге одного приличного с виду дома. Здесь была приготовлена им квартира.

Весь день они даже не приближались к королю, боясь возбудить подозрение, и, вместо того чтобы обедать с полковником Гаррисоном, как накануне, обедали одни.

В условный час Грослоу явился. Д'Артаньян принял его как старого друга. Портос смерил его с ног до головы и усмехнулся, найдя, что, несмотря на ловкий удар, нанесенный Грослоу брату Парри, на вид он довольно жидковат. Атос и Арамис делали все возможное, чтобы скрыть отвращение, которое он им внушал.

В общем, Грослоу остался доволен приемом.

Атос и Арамис выдерживали свою роль. Около полуночи они ушли в свою комнату, дверь в которую как бы из предосторожности была оставлена открытой. К тому же Д'Артаньян вскоре прошел к ним, оставив Портоса одного сражаться с Грослоу.

Портос выиграл у Грослоу пятьдесят пистолей и по уходе его решил, что он гораздо более приятный собеседник, чем можно было судить с первого взгляда.

Что же касается Грослоу, то он дал себе слово сорвать завтра с д'Артаньяна столько же, сколько проиграл Портосу, и расстался с гасконцем, напомнив ему о вечернем свидании.

Мы говорим «вечернем», так как наши игроки разошлись в четыре часа утра.

День прошел как всегда. Д'Артаньян переходил от капитана Грослоу к полковнику Гаррисону, от полковника Гаррисона к своим друзьям. Человек, не знающий д'Артаньяна, решил бы, что он в прекрасном настроении, но друзья его, Атос и Арамис, заметили под наружной веселостью лихорадочное возбуждение.

— Что он замышляет? — говорил Арамис.

— Подождем, — отвечал Атос.

Портос ничего не говорил и только перебирал у себя в боковом кармане пятьдесят пистолей, выигранных у Грослоу, и по лицу его заметно было, что это занятие доставляло ему большое удовольствие.

Вечером прибыли в Ристон. Д'Артаньян собрал своих друзей. Теперь он уже не имел того веселого, беспечного вида, который напускал на себя весь день. Атос пожал руку Арамиса.

— Час близится! — тихо проговорил он ему.

— Да, — сказал услыхавший это д'Артаньян, — именно близится час: в эту ночь, друзья мои, мы спасем короля.

Атос вздрогнул; взор его загорелся.

— Д'Артаньян, — сказал он, охваченный сомнением после промелькнувшей надежды, — вы не шутите? Вы говорите правду? Шутить так было бы слишком зло.

— С вашей стороны странно, — отвечал ему Д'Артаньян, — что вы мне не верите. Скажите, когда и где вы видели, чтобы я шутил сердцем друга и жизнью короля? Я вам сказал и повторяю, что сегодня ночью мы освободим короля Карла. Вы поручили мне изыскать средство, и я нашел его.

Портос с беспредельным восхищением глядел на д'Артаньяна. Арамис улыбался с надеждой. Атос был бледен как смерть и дрожал всем телом.

— Говорите! — сказал он.

Портос еще больше раскрыл глаза, Арамис глядел прямо в рот д'Артаньяну.

— Мы приглашены сегодня вечером к Грослоу, вы знаете это?

— Да, — сказал Портос, — он просил дать ему возможность отыграться.

— Отлично. Но известно вам, где он будет отыгрываться?

— Нет.

— У короля.

— У короля? — воскликнул Атос.

— Да, друзья мои, у короля. Капитан Грослоу сегодня ночью дежурит при особе его величества, и, чтобы развлечься, он пригласил нас составить ему компанию…

— Всех четверых? — спросил Атос.

— Конечно, всех четверых: разве мы можем отлучиться от наших пленников?

— Ага! — сказал Арамис.

— И что же дальше? — проговорил Атос, дрожа от волнения.

— Мы пойдем к Грослоу, я и Портос со шпагами, а вы двое с кинжалами; вчетвером мы одолеем этих восьмерых дуралеев и их глупого начальника.

Что вы скажете на это, господин Портос?

— Я скажу, что это нетрудно, — отвечал Портос.

— Мы наденем на короля платье Грослоу, Мушкетон, Гримо и Блезуа будут ждать нас с оседланными лошадьми за углом соседней улицы. Мы сядем на них, помчимся и к утру будем уже в двадцати милях отсюда. Что, хорошо задумано, Атос?

Атос положил обе руки на плечи д'Артаньяна и посмотрел на него спокойным взглядом, с ласковой улыбкой.

— Я заявляю, друг мой, что в мире пет человека, способного сравниться с вами в благородстве и мужестве. Мы все считали вас равнодушным к нашему горю, которое вы имели полное право не разделять, — и вот только вы один из всех нас нашли средство, которое мы тщетно искали… Я повторяю тебе, Д'Артаньян, что ты лучше всех нас; я благословляю и люблю тебя, мой дорогой сын.

— И как это я не догадался! — воскликнул Портос, хлопнув себя по лбу.

— А между тем это так просто.

— Но если я хорошо понял, мы их всех перебьем? — спросил Арамис.

Атос вздрогнул и побледнел.

— Придется, черт возьми! — отвечал д'Артаньян. — Я долго думал, нельзя ли избежать этого, но, признаюсь, ничего не мог придумать.

— Что же, — сказал Арамис, положение такое, что разбирать не приходится. Как же мы будем действовать?

— У меня есть два плана, — отвечал Д'Артаньян.

— Первый? — спросил Арамис.

— Если мы окажемся там вчетвером, то по моему сигналу (а этим сигналом будет слово «Наконец!») каждый из нас вонзит свой кинжал в грудь ближайшего солдата. Четыре человека будут убиты, и шансы почти сравняются: нас будет четверо против пяти. Эти пятеро могут сдаться; тогда мы их свяжем и заткнем им рты. Если же они будут защищаться, то мы убьем их.

Но может случиться и так, что наш хозяин изменит свое намерение и пригласит только меня с Портосом. В таком случае, делать нечего, нам придется действовать быстрее ипоработать каждому за двоих. Это будет немного труднее и произведет шум, но вы держитесь наготове со шпагами в руках и бегите на помощь, как только заслышите шум.

— Ну а если они уложат вас? — спросил Атос.

— Невозможно! — заявил д'Артаньян. — Эти пивные бочки слишком тяжелы и неповоротливы. Кроме того, Портос, наносите удар в горло; такой удар убивает сразу и не дает даже времени крикнуть.

— Великолепно! — сказал Портос. — Это будет славная резня.

— Ужасно! Ужасно! — повторял Атос.

— Ах, какой вы чувствительный, Атос! — сказал д'Артаньян. — Точно вам не приходилось убивать в бою! Впрочем, мой друг, — прибавил он, — если вы находите, что жизнь короля не стоит этого, я умолкаю. Хотите, я сейчас же пошлю сказать Грослоу, что нездоров?

— Нет, — сказал Атос, — вы правы, мой друг; простите мою слабость.

В эту минуту дверь отворилась, и на пороге появился английский солдат.

— Капитан Грослоу, — начал он на ломаном французском языке, — извещает господина д'Артаньяна и господина дю Валлона, что он ожидает их.

— Где именно? — спросил д'Артаньян.

— В комнате английского Навуходоносора, — отвечал солдат, заклятый пуританин.

— Хорошо! — сказал на прекрасном английском языке Атос, у которого кровь бросилась в лицо при таком оскорблении королевского достоинства. Хорошо, скажите капитану Грослоу, что мы идем.

Пуританский солдат удалился. Наши друзья приказали своим слугам оседлать восемь лошадей и ждать их, не отходя от лошадей и не спешиваясь, на углу переулка, находившегося в двадцати шагах от дома, в котором помещался король.

XIX

ПАРТИЯ В ЛАНДСКНЕХТ
Было девять часов вечера; так как часовые сменялись в восемь, то капитан Грослоу был уже целый час на дежурстве.

Д'Артаньян и Портос приближались к дому, который в этот вечер служил тюрьмой Карлу Стюарту. Они были вооружены шпагами. За ними, безоружные и удрученные, как подобает пленникам, следовали Атос и Арамис. Под плащами они прятали кинжалы.

— Честное слово, — сказал Грослоу, заметив их, — я уже не надеялся увидеть вас.

Д'Артаньян подошел к нему и сказал совсем тихо:

— Действительно, одну минуту мы было колебались, дю Валлон и я.

— Почему? — спросил Грослоу.

Д'Артаньян кивком головы показал на Атоса и Арамиса.

— А, да, — сообразил Грослоу, — из-за их убеждений? Пустяки! Напротив, — прибавил он, смеясь, — если они хотят поглядеть на своего Стюарта, пусть смотрят.

— Разве мы расположимся в одной комнате с королем? — осведомился д'Артаньян.

— Нет, в соседней; но так как дверь будет открыта, то это все равно, как если бы мы были в той же комнате. А кстати, запаслись вы деньгами?

Предупреждаю, что я намерен вести сегодня адскую игру.

— Слышите? — отвечал ему д'Артаньян, позвякивая золотом в своих карманах.

— Very good[129] — произнес Грослоу и отворил дверь в следующую комнату. — Пожалуйте, господа, я проведу вас.

Он прошел вперед.

Д'Артаньян оглянулся на товарищей. Портос был беззаботен, как будто дело шло об обыкновенной игре. Атос был бледен, но горел решимостью.

Арамис отирал пот, выступивший на лбу.

Восемь часовых стояли на своих постах: четверо в комнате короля, двое у внутренней двери и двое у той двери, через которую вошли наши друзья.

Увидев обнаженные шпаги солдат, Атос улыбнулся: резни не будет, будет поединок.

С этого момента к нему, казалось, вернулось хорошее настроение.

Карл, которого можно было видеть в открытую дверь, лежал на кровати совсем одетый; его прикрывал только шерстяной плед.

У изголовья его сидел Парри и читал главу из католической Библии тихим голосом, но так, что королю, лежавшему с закрытыми глазами, было хорошо слышно.

На черном столе горела простая сальная свеча, освещавшая спокойное лицо короля и встревоженное лицо его преданного слуги.

Время от времени Парри останавливался, думая, что король заснул, но тогда тот снова открывал глаза и произносил с улыбкой:

— Продолжай, мой добрый Парри, я слушаю.

Грослоу дошел до самого порога королевской комнаты, с деланной небрежностью надел на голову шляпу, которую снял, принимая гостей, и окинул презрительным взглядом эту простую и трогательную картину: старый слуга, читающий Библию своему пленному господину. Затем, удостоверившись, что все находятся на своих местах, он обернулся к д'Артаньяну и победоносно посмотрел на него, словно ожидая себе похвал.

— Чудесно! — сказал гасконец. — Клянусь, из вас выйдет отличный генерал!

— Как вы находите, — сказал Грослоу, — может Стюарт убежать, когда я дежурю?

— Конечно, нет, — отвечал д'Артаньян. — Разве только к нему свалятся друзья с неба.

Лицо Грослоу просияло.

Трудно сказать, заметил ли Карл Стюарт наглый тон пуританского капитана, так как в продолжение всей этой сцены он лежал с закрытыми глазами; но когда он услышал звонкий голос д'Артаньяна, глаза его против вола раскрылись.

Что касается Парри, он тоже задрожал и прервал чтение.

— Что ты все останавливаешься? — сказал ему король. — Продолжай, мой добрый Парри, если только ты по устал.

— Нет, государь, — отвечал камердинер.

И снова принялся читать.

В первой комнате был приготовлен стол, покрытый сукном, а на столе две свечи, карты, два рожка и кости.

— Прошу вас, — сказал Грослоу, — занимайте места; я сяду против Стюарта, которого мне так приятно лицезреть, особенно в таком положении. А вы, господин д'Артаньян, садитесь против меня.

Атос покраснел от гнева; д'Артаньян поглядел на него, нахмурив брови.

— Отлично, — согласился д'Артаньян. — Вы, граф де Ла Фер, садитесь по правую руку капитана Грослоу; вы, шевалье д'Эрбле, — по левую, а вы, дю Валлон, — рядом со мной. Вы будете ставить за меня, а они за Грослоу.

Таким образом слева от д'Артаньяна оказался Портос, которому он мог сигнализировать ногой, а против него — Атос и Арамис, с которыми он мог переговариваться взглядами.

Услышав имена графа де Ла Фер и шевалье д'Эрбле, Карл открыл глаза и, невольно подняв гордую голову, окинул взглядом всех действующих лиц.

В этот момент Парри перевернул несколько страниц своей Библии и громко прочитал стихи пророка Иеремии:

«Господь сказал: внимайте словам пророков, служителей моих, посланных вам от меня».

Четверо друзей обменялись взглядами. Слова, произнесенные Парри, показали им, что король понял истинную цель их прихода.

В глазах д'Артаньяна засветилась радость.

— Вы только что спрашивали меня о состоянии моих финансов, — обратился д'Артаньян к капитану, высыпая на стол десятка два пистолей.

— Да, — сказал Грослоу.

— Ну так вот, — продолжал д'Артаньян, в свою очередь, я тоже скажу вам: крепче храните свое сокровище, мой дорогой господин Грослоу, так как предупреждаю вас, что мы не уйдем отсюда, пока не отберем его у вас.

— Не так-то легко будет это сделать, — сказал Грослоу.

— Тем лучше, — сказал д'Артаньян. — Итак, война, настоящая война, милый капитан. Знаете, мы только этого и хотим!

— Знаю, хорошо знаю, — сказал Грослоу, разражаясь громким смехом, вы, французы, народ задиристый.

Карл слышал весь этот разговор и хорошо его понял.

Легкий румянец выступил на его лице. Солдаты, которые его стерегли, замерли, что он начал понемногу расправлять уставшие члены. Под предлогом того, что ему стало жарко от раскаленной печки, он сбросил с себя шотландский плед, которым, как мы сказали, он был укрыт.

Атос и Арамис затрепетали от радости, увидев, что король совсем одет.

Игра началась.

На этот раз счастье перешло на сторону Грослоу: он все время рисковал и выигрывал. Около сотни пистолей уже перешло с одного конца стола на другой. Грослоу был безудержно весел.

Портос проиграл пятьдесят пистолей, выигранных накануне, и кроме того, еще около тридцати своих. Он был не в духе и толкал д'Артаньяна под столом, как бы спрашивая, не пора ли начать другую игру; со своей стороны, Атос с Арамисом тоже поглядывали на него вопросительно, но д'Артаньян оставался невозмутимо спокоен.

Пробило десять часов. Послышались шаги патруля.

— Сколько таких патрулей проходит у вас за ночь? — спросил д'Артаньян, вынимая новые пистоли из кармана.

— Пять, — ответил Грослоу, — через каждые два часа.

— Хорошо, — заметил д'Артаньян, — это очень предусмотрительно.

И тут он, в свою очередь, бросил выразительный взгляд на Атоса и Арамиса.

Шаги патруля замолкли.

Тем временем, привлеченные игрой и видом золота, имеющего такую власть над всеми людьми, солдаты, которые должны были находиться безотлучно в комнате короля, мало-помалу приблизились к двери и, привстав на цыпочки, стали заглядывать через плечо д'Артаньяна и Портоса; солдаты, стоявшие у двери, тоже подошли ближе. Все это было на руку нашим друзьям: им было гораздо удобнее, чтобы солдаты собрались все в одном место и не пришлось гоняться за ними по углам. Часовые у входной двери стояли, опершись на свои обнаженные шпаги, как на палки, и глядели на игроков.

Атос, казалось, становился все спокойнее по мере того, как приближалась решительная минута. Его белые холеные пальцы играли луидорами; он гнул и разгибал монеты, словно они были оловянные. Арамис хуже владел собою, и его пальцы все время искали кинжал, спрятанный на груди. А Портос, раздраженный постоянными проигрышами, яростно толкал ногой д'Артаньяна.

Д'Артаньян нечаянно обернулся назад и увидал стоявшего между двумя солдатами Парри, а позади него Карла, который опирался на руку своего слуги и, казалось, возносил к богу горячую молитву. Д'Артаньян понял, что час настал, что все на своих местах и ждут только слова «наконец», которое, как помнит читатель, должно было служить сигналом.

Он бросил многозначительный взгляд на Атоса и Арамиса, и оба слегка отодвинули стулья, чтобы обеспечить себе свободу движения.

Он вторично толкнул ногой Портоса, и тот поднялся, словно расправляя усталые члены: поднимаясь, он тронул эфес своей шпаги, чтобы удостовериться, что она свободно выходит из ножен.

— Ах, черт возьми! — воскликнул д'Артаньян. — Опять проиграл двадцать пистолей! Право, капитан Грослоу, вам сегодня чертовски везет; это не может так продолжаться.

И он бросил на стол еще двадцать пистолей.

— В последний раз, капитан. Ставлю двадцать пистолей на карту, в последний раз.

— Иду на двадцать пистолей! — громко объявил Грослоу.

Он вынул, как водится, две карты: туза для себя, короля для д'Артаньяна.

— Король! — воскликнул д'Артаньян. — Это хороший знак. Капитан Грослоу, — прибавил он, — берегитесь короля.

Несмотря на все самообладание д'Артаньяна, его голос как-то странно задрожал, заставив вздрогнуть его партнера.

Грослоу стал метать карты. Если бы вышел туз — он выигрывал; если бы выпал опять король — проигрывал.

Открылся король.

— Наконец! — воскликнул д'Артаньян.

При этом слове Атос и Арамис поднялись, а Портос отступил на шаг.

Уже готовы были засверкать кинжалы и шпаги, как вдруг отворилась дверь и на пороге появился полковник Гаррисон в сопровождении человека, закутанного в плащ.

За спиной этого человека блестели мушкеты пяти-шести солдат.

Грослоу вскочил, смущенный, что его застали за вином, картами и костями. Но Гаррисон, не обращая на пего ни малейшего внимания, прошел со своим спутником в комнату короля.

— Карл Стюарт, — обратился он к королю, — прибыл приказ везти вас в Лондон, не останавливаясь ни днем, ни ночью. Будьте готовы сию же минуту к отъезду.

— А кем дан этот приказ? — спросил король. — Генералом Оливером Кромвелем?

— Да, — отвечал Гаррисон, — и вот господин Мордаунт, который привез его и которому поручено его исполнить.

— Мордаунт! — прошептали четверо друзей, переглянувшись между собой.

Д'Артаньян поспешно захватил со стола все золото, которое он и Портос проиграли, и набил им свой просторный карман. Атос и Арамис встали за ним. При этом движении Мордаунт обернулся и, узнав их, испустил крик злобной радости.

— Мы, кажется, попались, — шепнул Д'Артаньян своим друзьям.

— Не совсем еще, — ответил Портос.

— Полковник! Полковник! — вскричал Мордаунт. — Велите сейчас же оцепить комнату. Здесь измена! Эти четыре француза спаслись бегством из Ньюкасла и, без сомнения, намереваются освободить короля. Задержите их!

— Ого, молодой человек! — воскликнул Д'Артаньян, обнажая шпагу. — Такой приказ легче дать, чем исполнить.

Затем, обнажив шпагу и стремительно очертив ею грозный полукруг, закричал:

— За мной, друзья, за мной! Отступайте!

Он рванулся к двери и опрокинул двух часовых, не успевших навести свои мушкеты. Атос и Арамис устремились за ним; Портос составлял арьергард. Прежде чем солдаты, полковник и офицеры успели спохватиться, они все четверо были уже на улице.

— Стреляй! — кричал между тем Мордаунт. — Стреляй в них!

Раздалось два-три выстрела, но они только осветили на улице четырех беглецов, целых и невредимых и уже огибающих угол.

Лошади ждали их в назначенном месте. Слугам оставалось только кинуть поводья своим господам, которые вскочили в седла с легкостью опытных наездников.

— Вперед! — скомандовал Д'Артаньян. — Шпоры! Держитесь вместе!

Все скакали следом за д'Артаньяном, держась той самой дороги, которой ехали днем, то есть направляясь к Шотландии. Вокруг городка не было ни рва, ни стоны, а потому они выехали беспрепятственно.

Отъехав шагов на пятьдесят от последнего дома, Д'Артаньян остановился.

— Стой! — скомандовал он.

— Как стой? — воскликнул Портос. — Вы хотели верно сказать: во весь дух?

— Вовсе нет, — отвечал Д'Артаньян. — На этот раз за нами будет погоня. Пускай же они выедут из города и помчатся за нами по Шотландской дороге; когда они проскачут мимо нас галопом, мы их пропустим и поедем в противоположную сторону.

В нескольких шагах протекала речонка, через которую был перекинут мост. Д'Артаньян спустился с лошадью под арку моста; его друзья последовали за ним.

Не прошло и десяти минут, как они услышали топот отряда, несшегося галопом. Минут через пять всадники проскакали над их головами, не подозревая, что те, кого они ищут, отделены от них всего лишь аркой моста.

XX

ЛОНДОН
Когда стук конских копыт затих вдали, д'Артаньян выбрался на берег речки и поехал прямо по равнине, держа направление, насколько это было возможно, на Лондон. Его трое друзей следовали за ним в глубоком молчании. Наконец, издалека объехав городок, они потеряли его из виду.

— На этот раз, — начал Д'Артаньян, когда они отъехали настолько далеко, что могли сменить галоп на рысь, — на этот раз я думаю, что действительно все потеряно, и лучшее, что мы можем теперь сделать, — как можно скорее вернуться во Францию. Что вы скажете о таком предложении, Атос?

Считаете ли вы его разумным?

— Да, дорогой друг, — отвечал Атос, — по я слышал от вас слова более чем разумные, слова благородные и великодушные. Вы сказали: «Умрем здесь». Я вам напомню их.

— О! — сказал Портос. — Смерть — пустяки. Она нас не смутит, ведь мы не знаем, что такое смерть. Меня мучит мысль о поражении. Видя, какой оборот принимает дело, я чувствую, что нам всюду придется круто: в Лондоне, в провинции, во всей Англии; и, право, все это кончится нашим поражением.

— Мы должны быть до конца свидетелями этой великой трагедии, — сказал Атос. — Каков бы ни был ее конец, мы покинем Англию, только когда все свершится. Согласны вы со мной, Арамис?

— Совершенно согласен, дорогой граф. К тому же, признаюсь вам, я не прочь встретиться еще раз с Мордаунтом. Мне думается, что нам следует свести с ним счеты; не в наших обычаях покидать страну, не расплатившись с такого рода долгами.

— А, это другое дело! — сказал д'Артаньян. — Это причина вполне уважительная. Признаюсь, я бы остался в Лондоне хоть на год, лишь бы встретить этого Мордаунта. Но только нам надо поселиться у надежного человека, чтобы не возбуждать подозрений, потому что господин Кромвель, вероятно, отдаст приказ немедленно разыскать нас, а господин Кромвель, насколько можно судить по прошлым примерам, шутить не любит. Атос, не знаете ли вы в городе гостиницы, где можно получить чистые простыни, хорошо прожаренный ростбиф и вино без примеси хмеля и можжевельника?

— Кажется, это можно устроить, — сказал Атос. — Винтер водил нас к одному человеку, старому испанцу, который принял английское подданство, соблазнившись гинеями своих новых соотечественников. Что вы скажете на это, Арамис?

— Ваш план поселиться у сеньора Переса кажется мне вполне разумным, и я лично его одобряю. Мы напомним Пересу о бедном Винтере, которого он, кажется, весьма уважал. Мы скажем, что приехали сюда из любопытства, чтобы посмотреть великие события. Ему будет перепадать ежедневно по гинее от каждого из нас, и я думаю, что, приняв такие предосторожности, мы сможем жить довольно спокойно.

— Вы забыли, Арамис, об одной вещи.

— О чем именно?

— Надо переодеться.

— Ба! — воскликнул Портос. — К чему это нам менять платье? Нам удобно и в нашем.

— Чтобы нас не узнали, — ответил д'Артаньян. — Наши камзолы все одного покроя и почти одного цвета и с первого взгляда выдают в нас французов. Я не настолько привязан к покрою платья или цвету штанов, чтобы из-за этого рисковать попасть на тайбернскую виселицу или совершить прогулку в Индию. Я куплю себе одежду коричневого цвета: я заметил, что дураки пуритане его любят.

— А вы найдете вашего знакомого? — спросил Арамис.

— О, конечно! Он жил на улице Грин-Холл, Бедфордская таверна. Я могу ходить по Лондону с закрытыми глазами.

— Итак, в Лондон! — заключил д'Артаньян. — И по-моему, нам надо попасть в Лондон до рассвета, хотя бы для этого пришлось загнать лошадей.

— Тогда живей! — поддержал его Атос. — Если я не ошибаюсь, мы находимся от Лондона в восьми или десяти милях.

Друзья пришпорили коней и действительно прибыли в Лондон около пяти часов утра. У ворот их остановила стража, по Атос сказал на прекрасном английском языке, что они посланы полковником Гаррисоном предупредить его сослуживца, полковника Приджа, о скором прибытии короля. Ответ этот вызвал расспросы о том, как был захвачен король. Атос сообщил такие подробности о пленении короля, что если у часовых и были какие-либо подозрения, то после этого они совсем рассеялись. Четверо друзей получили пропуск со всякими пуританскими благопожеланиями.

Атос, как сказал, прямо направился к Бедфордской таверне, хозяин которой его сразу узнал. Сеньор Перес был так доволен его появлением в столь многочисленном и прекрасном обществе, что немедленно велел приготовить друзьям самые лучшие комнаты.

Хотя еще не рассвело, наши путешественники, прибыв в Лондон, нашли весь город в движении. Слух, что король, захваченный в плен полковником Гаррисоном, находится на пути к столице, распространился еще накануне вечером, и очень многие не ложились спать из боязни, что Стюарта (так стали называть короля) привезут ночью и они его не увидят.

Предложение переменить платье было принято, как помнит читатель, единодушно, если не считать возражении Портоса. Потому друзья сразу занялись этим делом. Хозяин распорядился принести одежду различных фасонов, словно ему пришло на мысль сразу обновить весь свой гардероб. Атос выбрал черное платье, которое придало ему вид честного буржуа. Арамис никак не хотел расстаться со своей шпагой и потому облачился в темный костюм военного покроя. Портос соблазнился красным камзолом и зелеными штанами.

Д'Артаньян, который заранее выбрал себе цвет, мог раздумывать только насчет его оттенка, и в новом костюме коричневого цвета стал похож на торговца сахаром, удалившегося от дел.

Что касается Гримо и Мушкетона, то, сбросив ливреи, они совсем преобразились. Гримо превратился в англичанина сухого, методичного и хладнокровного. Мушкетон же являл собою тип англичанина-толстяка, обжоры и фланера.

— Теперь, — сказал Д'Артаньян, — займемся главным: острижем волосы, чтобы не подвергнуться насмешкам черни. Без шпаг мы теперь уже не дворяне, станем же пуританами по прическе. Это, как вам известно, очень важный признак, по которому можно отличить республиканца от роялиста.

Однако в этом существенном пункте Арамис оказался очень упрямым. Он во что бы то ни стало хотел сохранить свою чудесную шевелюру, о которой так заботился. Пришлось Атосу, который был весьма равнодушен к подобным вещам, показать ему пример. Портос тоже без сопротивления подставил свою голову Мушкетону, который запустил ножницы в его густые жесткие волосы.

Д'Артаньян остригся сам, и голова его приобрела сходство с теми, которые можно видеть на медалях времен Франциска I или Карла IX.

— Какие мы уроды! — сказал Атос.

— Мне сдается, что от нас несет пуританами до тошноты, — добавил Арамис.

— У меня мерзнет голова, — сказал Портос.

— А меня разбирает охота читать проповеди, — заявил Д'Артаньян.

— Ну а теперь, — сказал Атос, — когда мы сами не узнаем друг друга и когда нам нечего бояться, что нас узнают другие, пойдемте посмотрим на прибытие короля. Если его везли всю ночь, то он должен быть уже недалеко от Лондона.

Действительно, не успели наши друзья прождать и двух часов в толпе, как громкие крики и необычайное движение народа возвестили им о прибытии короля. Ему выслали навстречу карету. Портос, благодаря своему гигантскому росту, на целую голову возвышался над толпой и потому первый увидал королевский экипаж. Д'Артаньян изо всех сил старался подняться на цыпочки, а Атос и Арамис прислушивались к разговорам, чтобы понять настроение народа. Карета проехала мимо. Д'Артаньян узнал Гаррисона, сидевшего у одной дверцы, и Мордаунта — у другой. Что же касается народа, мнение которого старались выяснить Атос и Арамис, то он осыпал короля потоком проклятий.

Атос вернулся домой в полном отчаянии.

— Друг мой, — сказал ему Д'Артаньян, — вы напрасно упорствуете. Я повторяю вам, что дело плохо. Я сам равнодушен к нему и принял в нем участие только ради вас и из любви ко всякого рода политическим приключениям, как и полагается мушкетеру. Я нахожу, что было бы очень забавно отнять у этих крикунов добычу и оставить их с носом. Ладно, подумаю.

На другой день утром, подойдя к окну, выходившему на один из самых людных кварталов Сити, Атос услыхал, как провозглашали парламентский билль о том, что бывший король Карл I предается суду по обвинению в измене и злоупотреблении властью.

Д'Артаньян стоял возле Атоса, Арамис рассматривал карту Англии. Портос наслаждался остатками вкусного завтрака.

— Парламент! — воскликнул Атос. — Возможно ли, чтобы парламент издал подобный билль!

— Слушайте, — сказал ему Д'Артаньян, — я плохо понимаю по-английски; но так как английский язык есть по что иное, как испорченный французский, то даже я понимаю: «парламенте билл», конечно же, должно значить «парламентский билль». Накажи меня бог, как говоря г англичане, если это не так.

В этот момент вошел хозяин. Атос подозвал его.

— Этот билль издан парламентом? — спросил он по-английски.

— Да, милорд, настоящим парламентом.

— Как — настоящим парламентом? Разве есть два парламента?

— Друг мой, — вмешался д'Артаньян, — так как я не понимаю по-английски, а мы все говорим по-испански, то давайте будем говорить на этом языке. Это ваш родной язык, и вы, должно быть, с удовольствием воспользуетесь случаем поговорить на нем.

— Да, пожалуйста, — присоединился Арамис.

Что касается Портоса, то он, как мы сказали, сосредоточил все свое внимание на свиной котлете, весь поглощенный тем, чтобы очистить косточку от покрывавшего ее жирного мяса.

— Так вы спрашивали?.. — сказал хозяин по-испански.

— Я спрашивал, — продолжал Атос на том же языке, — неужели существуют два парламента — один настоящий, а другой не настоящий?

— Вот странность! — заметил Портос, медленно поднимая голову и изумленно глядя на своих друзей. — Оказывается, я знаю английский язык! Я понимаю все, что вы говорите.

— Это потому, мой дорогой, что мы говорим по-испански, — сказал ему Атос со своим обычным хладнокровием.

— Ах, черт возьми! — воскликнул Портос. — Какая досада! А я-то думал, что владею еще одним языком.

— Когда я говорю «настоящий парламент», сеньоры, — начал хозяин, — то я подразумеваю тот, который очищен полковником Приджем.

— Ах, как хорошо! — воскликнул д'Артаньян. — Здешний народ, право, не глуп. Когда мы вернемся во Францию, нужно будет надоумить об этом кардинала Мазарини и коадъютора. Один будет очищать парламент в пользу двора, а другой — в пользу народа, так что от парламента ничего не останется.

— Кто такой этот полковник Придж? — спросил Арамис. — И каким образом он очистил парламент?

— Полковник Придж, — продолжал объяснять испанец, — бывший возчик, очень умный человек. Когда он еще ездил со своей телегой, он заметил, что если на пути лежит камень, то гораздо легче поднять его и отбросить в сторону, чем стараться переехать через него колесом. Так вот, из двухсот пятидесяти одного человека, составлявших парламент, сто девяносто один мешали ему, и из них могла опрокинуться его политическая телега.

Потому он поступил с ними так же, как раньше поступал с камнями: взял и попросту выбросил из парламента.

— Чудесно! — воскликнул д'Артаньян, который, будучи сам умным человеком, глубоко ценил ум везде, где только его встречал.

— И все эти выброшенные им члены парламента были сторонниками Стюартов? — спросил Атос.

— Ну конечно, сеньор, и, вы понимаете, они могли выручить короля.

— Разумеется! — величественно заметил Портос. — Ведь они составляли большинство.

— И вы полагаете, — сказал Арамис, — что король согласится предстать перед подобным трибуналом?

— Придется! — отвечал испанец. — Если он вздумает отказаться — народ принудит его к этому.

— Спасибо, сеньор Перес, — сказал Атос. — Я узнал теперь все, что мне было нужно.

— Ну что, Атос? Видите вы наконец, что дело безнадежно, — спросил его д'Артаньян, — и что за всеми этими Гаррисонами, Джойсами, Приджами и Кромвелями нам никак не угнаться?

— Короля освободят в суде, — сказал Атос. — Самое молчание его сторонников указывает на заговор.

Д'Артаньян пожал плечами.

— Но, — сказал Арамис, — если даже они осмелятся осудить своего короля, то они приговорят его к изгнанию или тюремному заключению, не больше.

Д'Артаньян свистнув в знак сомнения.

— Это мы еще успеем узнать, — сказал Атос, — так как, разумеется, будем ходить на заседания.

— Вам не долго придется ждать, — сказал хозяин. — Заседания суда начнутся завтра.

— Вот как! — заметил Атос. — Значит, следствие было произведено раньше, чем король был взят в плен?

— Без сомнения, — сказал д'Артаньян. — Оно ведется с того дня, как короля купили.

— Знаете, — сказал Арамис, — ведь это наш друг Мордаунт совершил если не самую сделку, то, по крайней мере, всю подготовительную работу к ней.

— И потому, — заявил д'Артаньян, — знайте, что всюду, где бы он мне ни попался под руку, я убью его, как собаку.

— Фи! — отозвался Атос. — Такую презренную тварь!

— Именно потому, что он презренная тварь, я и убью его, — отвечал д'Артаньян. — Ах, дорогой друг, я достаточно уже исполнял ваши желания, будьте же в данном случае терпимы к моим. К тому же на этот раз, нравится вам или нет, но я заявляю вам, что этот Мордаунт будет убит только моей рукой.

— И моей, — сказал Портос.

— И моей, — добавил Арамис.

— Трогательное единодушие! — воскликнул Д'Артаньян. — Как оно идет таким честным буржуа, как мы! А теперь пройдемтесь по городу; даже Мордаунт не узнает нас на расстоянии четырех шагов в таком тумане. Пойдемте глотать туман.

— Да, — сказал Портос, — для разнообразия поело пива.

И четверо друзей вышли, как говорится, «подышать местным воздухом».

XXI

СУД
На другой день многочисленный конвой отвел Карла I в верховный суд, который должен был его судить.

Толпа наводняла улицы и завладела крышами домов, примыкавших к зданию. Поэтому с первых же своих шагов наши друзья натолкнулись на почти непреодолимое препятствие в виде живой стены. Какие-то простолюдины, здоровенные и грубые парни, толкнули Арамиса так сильно, что Портос поднял свой грозный кулак и опустил его на вымазанную мукой физиономию одного из них — видимо, булочника; от удара лицо булочника мгновенно переменило цвет и покрылось кровью, став похожим на помятую кисть спелого винограда. Это произвело некоторое волнение в толпе; три человека бросились было на Портоса, по Атос отстранил одного из них, д'Артаньян другого, а Портос перебросил третьего через голову. Несколько англичан, любители бокса, тотчас же оценили ловкость и быстроту этого маневра и захлопали в ладоши. Немногого недоставало, чтобы вся эта сцена, во время которой наши друзья стали уже побаиваться, что толпа их, пожалуй, раздавит, не вызвала бурного ликования; но наши путешественники, избегая всего, что могло бы обратить на них внимание, поспешили укрыться от восторгов жителей. Впрочем, доказав свою геркулесовскую силу, они кое-чего добились: толпа расступилась перед ними. Они свободно достигли цели, которая еще минуту назад казалась им недостижимой, и пробрались к зданию суда.

Весь Лондон теснился у дверей, которые вели на трибуны, назначенные для публики. Когда четверым друзьям удалось наконец проникнуть на одну из них, они увидели, что три первые скамьи уже заняты. Это не слишком огорчило их, так как они отнюдь не желали быть узнанными. Они заняли места, очень довольные тем, что им удалось протолкаться. Один Портос очень жалел, что не попал в первый ряд, так как ему хотелось щегольнуть своим красным камзолом и зелеными штанами.

Скамьи были расположены амфитеатром, и с высоты своих мест друзья могли видеть все собрание. Случайно они попали на среднюю трибуну и очутились как раз против кресла, приготовленного для Карла I.

Около одиннадцати часов утра король появился на пороге зала. Его окружала стража. Он был в шляпе, держался спокойно и обвел твердым и уверенным взглядом весь зал, словно пришел председательствовать на собрании покорных подданных, а не отвечать на обвинение суда, состоящего из мятежников.

Судьи, радуясь возможности унизить короля, видимо, готовились воспользоваться правом, которое они себе присвоили. И вот к королю подошел один из приставов и сказал ему, что согласно обычаю обвиняемый должен обнажить голову перед судьями.

Не отвечая ни слова, Карл еще глубже надвинул на голову свою фетровую шляпу и отвернулся; затем, когда пристав отошел, он сел в кресло, приготовленное для него против председателя, постегивая себя по сапогу хлыстиком, который был у него в руках.

Парри, сопровождавший короля, стал за его креслом.

Д'Артаньян, вместо того чтобы смотреть на этот церемониал, наблюдал за Атосом; его лицо выдавало все те чувства, которые сумел подавить король, лучше владевший собой. Волнение Атоса, обычно столь спокойного и хладнокровного, испугало д'Артаньяна.

— Надеюсь, — сказал он ему на ухо, — вы возьмете пример с короля и не дадите глупейшим образом изловить себя в этой западне.

— Будьте покойны, — отвечал Атос.

— Ага! — продолжал д'Артаньян. — Они, кажется, чего-то опасаются; смотрите, они удвоили охрану. Раньше были видны только солдаты с алебардами, а сейчас появились еще мушкетеры. Теперь хватит на всех; алебарды следят за публикой там внизу, а мушкеты направлены на нас.

— Тридцать, сорок, пятьдесят, семьдесят, — говорил Портос, считая прибывших солдат.

— Э, — заметил ему Арамис, — вы забыли офицера, Портос, а его, мне кажется, стоит включить в счет.

— О да! — сказал д'Артаньян.

И он побледнел от гнева, узнав Мордаунта в офицере, который с обнаженной шпагой в руке ввел отряд мушкетеров и поставил их позади короля, как раз напротив трибуны.

— Неужели он нас узнал? — продолжал д'Артаньян. — Если да, то я немедленно отступаю. Я вовсе не желаю, чтобы мне назначили определенный род смерти. Я хочу выбрать его себе по собственному вкусу и отнюдь не желаю быть застреленным в этой мышеловке.

— Нет, — успокоил его Арамис, — он нас не видит. Оп смотрит только на короля. Гнусная тварь! Какими глазами смотрит он на него! Негодяй! Неужели он ненавидит короля так же сильно, как нас?

— Еще бы, черт возьми! — сказал Атос. — Мы лишили его только матери, а король отнял у него имя и состояние.

— Это верно, — подтвердил Арамис. — Но тише. Председатель что-то говорит королю.

Действительно, председатель Бредшоу обратился к обвиняемому монарху.

— Стюарт, — сказал он ему, — прослушайте поименную перекличку ваших судей и сделайте ваши заявления суду, если они у вас найдутся.

Король отвернулся в сторону, как будто эти слова относились не к нему.

Председатель подождал, и так как ответа не последовало, то воцарилось минутное молчание; все собрание словно замерло, ловя малейший звук.

Из ста шестидесяти трех человек, назначенных членами суда, могли откликнуться только семьдесят три, так как остальные, побоявшись участия в таком деле, не явились в суд.

— Я приступаю к перекличке, — сказал Бредшоу, как вы не замечая, что в собрании не хватает трех пятых состава.

И он стал по очереди возглашать имена всех членов суда, присутствующих и отсутствующих. Присутствующие откликались — кто громко, кто тихо, смотря по тому, насколько тверды они были в своих убеждениях.

Когда произносилось имя отсутствующего, наступала коротенькая пауза, после чего его имя повторялось второй раз.

Очередь дошла до полковника Ферфакса; двоекратный вызов его сопровождался торжественным молчанием, показавшим, что полковник не пожелал лично принять участие в этом судилище.

— Полковник Ферфакс! — повторил Бредшоу.

— Ферфакс? — вдруг раздался насмешливый голос, таежный, серебристый тембр которого сразу выдал женщину. — Ферфакс слишком умен, чтобы прийти сюда.

Слова эти были встречены громким смехом всех присутствующих: они были произнесены с той беззаботной смелостью, которую женщины черпают в своей слабости, обеспечивающей безнаказанность.

— Женский голос! — воскликнул Арамис. — Ах, много бы я дал, чтобы она была молода и красива!

И он влез на скамью, вглядываясь в трибуну, с которой послышался голос.

— Клянусь честью, — промолвил Арамис, — она прелестна. Смотрите, д'Артаньян, все смотрят на нее, но даже под взглядом Бредшоу она не побледнела.

— Это леди Ферфакс, — сказал д'Артаньян. — Вы помните ее, Портос? Мы видели ее с мужем у генерала Кромвеля.

Через минуту спокойствие, нарушенное этим забавным эпизодом, восстановилось, и перекличка продолжалась.

— Эти плуты закроют заседание, когда увидят, что они в недостаточном количестве, — сказал граф де Ла Фер.

— Вы их не знаете, Атос. Поглядите, как улыбается Мордаунт, как он смотрит на короля. Такой ли взгляд бывает у человека, который боится, что жертва от него ускользнет? Нет, это улыбка удовлетворенной ненависти, уверенности в мщении. О презренный гад, я назовут счастливым тот день, когда мы с тобой скрестим кое-что поострее взглядов!

— Король поистине красавец, — заметил Портос. — Вы видите: хотя он и в плену, а как тщательно одет! Одно перо на его шляпе стоит по меньшей мере пятьдесят пистолей. Посмотрите, Арамис.

Перекличка окончилась. Председатель приказал приступить к чтению обвинительного акта.

Атос побледнел. Он еще раз обманулся в своих ожиданиях: хотя судьи и были в недостаточном количестве, суд все же начался. Ясно было, что король осужден заранее.

— Ведь я вам говорил, Атос, — сказал ему д'Артаньян, пожимая плечами, — но вы вечно сомневаетесь. Теперь возьмите себя в руки и, стараясь поменьше горячиться, слушайте те пакости, которые этот господин в черном будет ничтоже сумняшеся говорить о своем короле.

Карл I слушал обвинительный акт с напряженным вниманием, пропуская мимо ушей оскорбления и стараясь удержать в памяти жалобы; а когда ненависть переходила границы, когда обвинитель заранее присваивал себе роль палача, он отвечал лишь презрительной усмешкой. Обвинения были тяжелые, ужасные. Все неосторожные поступки злополучного короля приписывались дурному умыслу с его стороны, а все его ошибки были превращены в преступления.

Д'Артаньян, небрежно слушая этот поток оскорблений с тем презрением, какого они заслуживали, все же со свойственной ему чуткостью обратил внимание на некоторые пункты обвинения.

— Сказать по правде, — обратился он к своим друзьям, — если следует наказывать за легкомыслие и неблагоразумие, то этот несчастный король заслуживает наказания; но наказание, которому его сейчас подвергают, ужо достаточно жестоко.

— Во всяком случае, — отвечал Арамис, — наказанию должны подвергнуться не король, а его министры, так как первый закон английской конституции гласит: «Король не может ошибаться».

«Что до меня, — размышлял Портос, глядя на Мордаунта и думая только о нем, — то если бы я не боялся нарушить торжественность обстановки, я спрыгнул бы вниз с трибуны и в три прыжка очутился бы возле Мордаунта. Я бы задушил его, а затем схватил бы его за ноги в отдубасил им всех этих дрянных мушкетеришек, представляющих скверную пародию на наших французских мушкетеров. Тем временем Д'Артаньян, который всегда был отважен и предприимчив, может быть, нашел бы средство спасти короля. Надо будет поговорить с ним об этом».

Между тем Атос, с пылающим взором, крепко сжимая кулаки и до крови кусая губы, весь кипел от ярости, слушая эти бесконечные глумления и дивясь безмерному терпению короля. Его твердая рука, его верное сердце трепетали от возмущения.

В эту минуту обвинитель закончил свою речь словами:

— Настоящее обвинение предъявляется от имени английского народа.

Эти слова вызвали ропот на трибунах, и другой голос, уже не женский, а мужской, твердый и гневный, прогремел позади д'Артаньяна:

— Ты лжешь! Девять десятых английского народа ужасаются твоим словам.

Это был Атос. Не в силах совладать с собой, он вскочил с места, протянул руку к обвинителю и бросил ему в лицо свои гневные слова.

— Король, судьи, публика и все собравшиеся тотчас повернулись к трибуне, где находились наши друзья. Мордаунт сделал то же самое и сразу узнал французского офицера, около которого поднялись его трое друзей, бледные и угрожающие. В глазах Мордаунта вспыхнула радость: наконец-то он нашел тех, отыскать и убить которых было целью его жизни. Гневным движением подозвав к себе десятка два мушкетеров, он указал им на трибуну, где сидели его враги, и скомандовал:

— Пли по этой трибуне!

Но тут Д'Артаньян быстрее молнии схватил Атоса, а Портос — Арамиса; одним прыжком перемахнув через головы сидевших впереди, они бросились в коридор, спустились по лестнице и смешались с толпой. Тем временем в зале три тысячи зрителей сидели под наведенными мушкетами, и только мольбы о пощаде и крики ужаса предотвратили едва не начавшуюся бойню.

Карл тоже узнал четырех французов; одною рукой он схватился за грудь, как бы желая сдержать биение сердца, а другой закрыл глаза, чтобы не видеть гибели своих верных друзей.

Мордаунт, бледный, дрожа от ярости, бросился из залы с обнаженной шпагой в руке во главе десятка солдат. Он расталкивал толпу, расспрашивал, метался, наконец вернулся ни с чем.

Суматоха была невообразимая. Более получаса стоял такой шум, что нельзя было расслышать собственного голоса. Судьи опасались, что с любой трибуны могут грянуть выстрелы. Сидевшие на трибунах глядели в направленные на них дула, волновались и шумели, снедаемые страхом и любопытством.

Наконец тишина восстановилась.

— Что вы можете сказать в свою защиту? — спросил Бредшоу у короля.

— Прежде чем спрашивать меня, — начал Карл тоном скорее судьи, чем обвиняемого, не снимая шляпы и поднимаясь с кресла не с покорным, а с повелительным видом, — прежде чем спрашивать меня, ответьте мне сами. В Ньюкасле я был свободен и заключил договор с обеими палатами. Вместо того чтобы выполнить этот договор так, как я выполнял его со своей стороны, вы купили меня у шотландцев, купили за недорогую цену, насколько мне известно, и это делает честь бережливости вашего правительства. Но если вы купили меня, как раба, то неужели вы думаете, что я перестал быть вашим, королем? Нисколько. Отвечать вам — значит забыть об этом. Поэтому я отвечу вам только тогда, когда вы докажете мне ваше право ставить мне вопросы. Отвечать вам — значит признать вас моими судьями, а я признаю в вас только своих палачей.

И среди гробового молчания Карл, спокойный, гордый, не снимая шляпы, снова уселся в кресло.

— О, почему их здесь нет, моих французов, — прошептал Карл, устремляя гордый взор на ту трибуну, где они появились на одну минуту. — Если бы они были там, они увидали бы, что друг их при жизни был достоин защиты, а после смерти — сожаления.

Но напрасно старался он проникнуть взором в толпу, напрасно надеялся встретить сочувственные взгляды. На него отовсюду смотрели тупые и боязливые лица; он чувствовал вокруг себя лишь ненависть и злобу.

— Хорошо, — сказал председатель, видя, что Карл твердо решил молчать.

— Хорошо, мы будем судить вас, несмотря на ваше молчание. Вы обвиняетесь в измене, или злоупотреблении властью и в убийстве. Свидетели будут приведены к присяге. Теперь ступайте; следующее заседание принудит вас к тому, что вы отказываетесь сделать сегодня.

Карл поднялся и, обернувшись к Парри, увидал, что тот стоит бледней мертвеца, с каплями холодного пота на лбу.

— Что с тобой, мой дорогой Парри? — спросил он. — Что так взволновало тебя?

— О ваше величество, — умоляющим голосом отвечал ему сквозь слезы Парри, — если будете выходить из зала, не смотрите влево.

— Почему, Парри?

— Не смотрите, умоляю вас, ваше величество.

— Да в чем дело? Говори же, — настаивал Карл, пытаясь заглянуть за шеренгу солдат, стоявшую позади него.

— Там… но вы не станете смотреть, ваше величество, не правда ли?..

Там на столе лежит топор, которым казнят преступников. Это гнусное зрелище; не смотрите, ваше величество, умоляю вас.

— Глупцы! —проговорил Карл. — Неужели они считают меня таким жалким трусом, как они сами? Ты хорошо сделал, что предупредил меня; благодарю тебя, Парри.

И так как настало время уходить, король вышел в сопровождении стражи.

Действительно, налево от входной двери лежал, зловеще отражая красный цвет сукна, на которое его положили, стальной топор с длинной деревянной рукояткой, отполированной рукой палача.

Поравнявшись с ним, Карл остановился и, обращаясь к топору, сказал со смехом:

— А, это ты, топор! Славное пугало, вполне достойное тех, кто не знает, что такое рыцарь. Я не боюсь тебя, секира палача, — добавил он, стегнув его своим тонким, гибким хлыстом, который держал в руке. — Удар за тобой, и я буду ждать его с христианским терпением.

И, пожав плечами с чисто королевским достоинством, он прошел вперед, повергнув в изумление всех теснившихся вокруг стола, чтобы посмотреть, какое лицо сделает король при виде топора, который в недалеком будущем отделит его голову от туловища.

— Право, Парри, — продолжал король, идя по коридору, — все эти люди принимают меня за какого-то колониального торговца хлопком, а не за рыцаря, привыкшего к блеску стали. Неужели они думают, что я не стою мясника?

Говоря это, он подошел к выходу. Здесь теснилась громадная толпа людей, которым не нашлось места на трибунах и которые желали насладиться концом зрелища, хотя самой интересной части его им не удалось видеть.

Среди этого неисчислимого множества людей король не встретил ни одного сочувственного взгляда; всюду видны были угрожающие лица. Из груди его вырвался легкий вздох. «Сколько людей, — подумал он, — и ни одного преданного друга».

И когда в душе его проносилась эта мысль, внушенная сомнением и отчаянием, словно отвечая на нее, чей-то голос рядом с ним произнес:

— Слава павшему величию!

Король быстро обернулся; на глазах его блеснули слезы, сердце болезненно сжалось.

Это был старый солдат его гвардии. Увидя проходящего мимо него пленного короля, он не мог удержаться, чтобы не отдать ему этой последней чести.

Но несчастный тут же чуть не был забит ударами сабельных рукояток. В числе бросившихся на него король узнал капитана Грослоу.

— Боже мой! — воскликнул Карл. — Какое жестокое наказание за столь ничтожный проступок!

С болью в сердце король продолжал свой путь, но успел он сделать и ста шагов, как какой-то разъяренный человек, протиснувшись между двумя конвойными, плюнул ему в лицо.

Одновременно раздался громкий смех и смутный ропот. Толпа отступила, затем вновь нахлынула и заволновалась, как бурное море. Королю показалось, что среди этих живых волн он видит горящие глаза Атоса.

Карл отер лицо и проговорил с грустной улыбкой:

— Несчастный! За полкроны он оскорбил бы и родного отца!

Король не ошибся: он действительно видел Атоса и его друзей, которые, снова вмешавшись в толпу, провожали его последним взглядом.

XXII

УАЙТ-ХОЛЛ
Как легко можно было предвидеть, парламент приговорил Карла Стюарта к смерти.

Хотя наши друзья и ожидали этого приговора, однако поверг их в глубокую скорбь. Д'Артаньян, находчивость которого обыкновенно пробуждалась в самые критические моменты, еще раз торжественно поклялся, что он пойдет на все, только бы помешать кровавой развязке этой трагедии. Но каким образом? Он и сам еще хорошенько не знал. Все зависело от обстоятельств. А в ожидании, пока план окончательно созреет, нужно было во что бы то ни стало выиграть время и помешать исполнению казни на следующий день, как это постановил суд.

Единственным средством было увезти лондонского палача.

Если палач исчезнет, казнь не сможет состояться. Без сомнения, пошлют за другим палачом в соседний город, но на это потребуется, по крайней мере, целый день, а один день в таких случаях может быть равносилен спасению.

И Д'Артаньян взял на себя эту более чем трудную задачу.

Далее, не менее важно было предупредить Карла Стюарта о предполагаемой попытке спасти его, чтобы он по возможности помогал своим друзьям или, по крайней мере, не делал ничего такого, что могло бы помешать их усилиям. Арамис взялся за это опасное дело. Карл Стюарт просил, чтобы епископу Джаксону было дозволено навестить его в Уайт-Холле, где он был заключен. Мордаунт в тот же вечер отправился к епископу и передал ему желание короля, а также разрешение Кромвеля. Арамис решил уговорами или угрозами добиться от епископа, чтобы тот позволил ему надеть епископское облачение и под видом епископа проникнуть во дворец Уайт-Холл.

Атос, наконец, взял на себя все приготовления к бегству из Англии, на случай как успеха, так и неудачи.

Наступила ночь. Друзья сговорились встретиться в гостинице в одиннадцать часов вечера и разошлись каждый для выполнения своего опасного поручения.

Дворец Уайт-Холл охранялся тремя кавалерийскими полками и еще более неусыпными заботами Кромвеля, который сам постоянно наведывался туда, а также присылал своих генералов и слуг.

Осужденный на смерть король, сидя один в своей комнате, освещенной двумя свечами, печально припоминал свое былое величие, которое перед смертью, как обычно бывает, казалось ему более сладостным и блистательным, чем когда-либо раньше.

Парри, не покидавший своего господина, с момента его осуждения не переставал плакать.

Карл Стюарт, облокотившись на стол, смотрел на медальон, в котором находились рядом портреты его жены и дочери. Он ожидал Джаксона, а после него — казни.

Иногда его мысль возвращалась к благородным французам, которые, думалось ему, были уже за сто лье; они превратились для него в сказочные видения, какие являются во сне и исчезают при пробуждении.

Действительно, порою Карл спрашивал себя, не было ли все случившееся с ним сном или лихорадочным бредом.

При этой мысли он вставал и, сделав несколько шагов по комнате, чтобы выйти из оцепенения, подходил к окну, но тут же замечал торчавшие снаружи блестящие штыки часовых. И тогда он поневоле убеждался, что это не сон и что кровавый кошмар — действительность.

Карл безмолвно возвращался к своему креслу, облокачивался на стол, опускал голову на руку и погружался в раздумье.

«Увы, — говорил он сам себе, — если бы я мог исповедаться перед одним из тех светочей церкви, уму которых доступны все тайны жизни, все ничтожество величия, быть может, голос такого духовника заглушил бы голос скорби, который я слышу в моей душе. Но нет, моим духовником будет священник не выше обычного уровня, мечты которого о карьере и богатстве я разрушил моим собственным падением. Он будет говорить мне о боге и смерти, как он говорил не раз другим умирающим. Может ли он понять, что умирающий король оставляет свой трон узурпатору, а в это время дети его лишены хлеба насущного!»

Он поднес портреты к губам и шепотом стал называть имена всех своих детей.

Наступила, как мы уже сказали, ночь — темная и облачная. На соседней колокольне медленно пробили часы. Бледный свет двух свечей отбрасывал на стены просторной высокой комнаты странные отблески, похожие на призраки.

Этими призраками были предки короля Карла, выступавшие из своих золотых рам. Этими отблесками были последние синеватые и мерцающие вспышки потухавших углей.

Беспредельная грусть овладела всем существом Карла. Закрыв лицо руками, он думал о мире, столь прекрасном, когда мы его оставляем или, вернее сказать, когда он ускользает от нас; король думал о ласках своих детей, таких нежных и сладостных, особенно когда с детьми расстаешься навеки; думал о жене своей, благородной и мужественной женщине, которая поддерживала его до последней минуты. Он снял с груди крест, осыпанный брильянтами, и орден Подвязки, которые она прислала ему с этими благородными французами, и поцеловал их. Затем ему пришла мысль, что она увидит эти предметы только тогда, когда он уже будет лежать в могиле, холодный и обезображенный, — и он почувствовал, как вместо с этой мыслью его охватывает дрожь и холод, словно уже смерть простерла над ним свой покров.

Так, в этой комнате, которая приводила ему на память столько воспоминаний, в которой, бывало, толпилось столько придворных и раздавалось столько льстивых речей, король сидел один со своим опечаленным слугой, на котором он не мог найти никакой духовной поддержки… И тогда — кто бы мог подумать! — королем овладела слабость, и он отер в темноте слезу, упавшую на стол и сверкнувшую на расшитой золотом скатерти.

Внезапно в коридоре послышались шаги. Дверь отворилась, факелы наполнили комнату дымным светом, и человек в епископской мантии вошел в сопровождении двух часовых; Карл повелительным движением руки велел им выйти.

Часовые удалились, и комната опять погрузилась во мрак.

— Джаксон! — воскликнул Карл. — Джаксон! Благодарю вас, последний друг мой, вы пришли кстати.

Епископ искоса и с беспокойством оглянулся на человека, который, заливаясь слезами, сидел в углу за камином.

— Полно, Парри, — обратился к нему король, — но плачь! Вот господь посылает нам утешение.

— Ах, это Парри! — сказал епископ. — Ну, тогда я спокоен. В таком случае, ваше величество, позвольте мне приветствовать вас и сказать, кто я и для чего пришел.

При звуке этого голоса Карл чуть было не вскрикнул, но Арамис приложил палец к губам и низко поклонился королю Англии.

— Это вы, шевалье д'Эрбле? — прошептал Карл.

— Да, государь, — отвечал Арамис, возвышая голос, — да, я епископ Джаксон, верный рыцарь церкви, который пришел сюда по желанию вашего величества.

Карл всплеснул руками. Он узнал д'Эрбле и был поражен отвагой этих людей, которые, хотя и были иностранцами, без всякого корыстного побуждения столь упорно боролись против воли целого народа и злой судьбы короля.

— Вы, — проговорил он, — это вы… Как вы проникли сюда? Боже мой!

Если они узнают, вы погибли.

Парри был ужо на ногах; вся его фигура выражала наивное и глубокое восхищение.

— Государь, не думайте обо мне, — продолжал Арамис, жестом приглашая короля говорить тише. — Думайте о себе. Вы видите, ваши друзья не дремлют. Я еще не знаю, что мы сделаем, но четверо решительных людей могут сделать многое. Помня об этом, не смыкайте глаз, ничему не удивляйтесь и будьте на все готовы.

Карл покачал головой.

— Друг мой, — сказал он, — знаете ли вы, что нельзя терять времени и что если вы желаете действовать, так надо торопиться? Знаете вы, что завтра в десять часов утра я должен умереть?

— Ваше величество, до тех пор должно случиться нечто такое, что помешает казни.

Король с удивлением посмотрел на Арамиса.

В ту же минуту снаружи, под окном короля, послышался странный шум и грохот, словно сбрасывали с воза доски.

— Вы слышите? — спросил король.

Вслед за этим треском послышался болезненный крик.

— Я слушаю, — сказал Арамис, — но не понимаю, что это за шум, а главное — что это за крик.

— Что за крик, я и сам не знаю, — сказал король, — но шум я вам сейчас объясню. Вы знаете, что меня должны казнить под этими самыми окнами? — прибавил Карл, простирая руку к темной пустынной площади, по которой ходили только солдаты и часовые.

— Да, ваше величество, знаю, — отвечал Арамис.

— Так вот, из досок, которые сюда привезли, сооружают для меня эшафот. Должно быть, при разгрузке ушибли кого-нибудь из рабочих.

Арамис невольно вздрогнул.

— Вы видите, — сказал Карл, — бесполезно делать какие-либо попытки: я осужден, предоставьте меня моей участи.

— Ваше величество, — сказал, овладев собой, Арамис, — пусть себе строят сколько угодно эшафотов — они не найдут палача.

— Что вы хотите сказать? — спросил король.

— Я хочу сказать, что сейчас палач уже либо похищен, либо подкуплен вашими друзьями. Завтра утром эшафот будет готов, но палача на месте не окажется, и казнь отложат на один день.

— И что будет дальше? — снова в недоумении спросил король.

— А то, что завтра ночью мы вас похитим.

— Каким образом? — воскликнул король, лицо которого невольно озарилось радостью.

— О, — прошептал Парри, молитвенно сложа руки, — да благословит бог вас и ваших друзей!

— Каким образом? — повторил король. — Я должен знать это, чтобы быть в состоянии помочь вам.

— Я и сам еще не знаю, ваше величество, — отвечал Арамис, — но только самый ловкий, самый храбрый и самый верный из нас четверых сказал мне, когда мы расставались: «Шевалье, передайте королю, что завтра в десять часов вечера мы похитим его». А раз он это сказал, значит, так и будет.

— Назовите мне имя этого неизвестного друга, — попросил король, чтобы я мог с благодарностью повторять его, все равно, удастся ли ваша смелая попытка или нот.

— Д'Артаньян, ваше величество; тот самый, который чуть не спас вас в пути, когда так не вовремя явился полковник Гаррисон.

— Вы действительно удивительные люди! — сказал король. — Если бы мне рассказали что-нибудь подобное, я бы не поверил.

— А теперь, ваше величество, — продолжал Арамис, — выслушайте меня.

Не забывайте ни на минуту, что мы бодрствуем и стараемся вас спасти; ловите малейший жест, звук голоса, знак, который кто-нибудь из нас подаст вам, — наблюдайте, прислушивайтесь ко всему.

— О шевалье д'Эрбле, — воскликнул король, — что могу я сказать вам!

Никакое слово, даже если оно будет исходить из глубины моего сердца, не в силах выразить вам моей благодарности. Если вам удастся ваше предприятие, то вы спасете не только короля, — ибо королевский сан пред лицом эшафота, клянусь вам, кажется мне чем-то весьма ничтожным, — нет, вы сделаете больше: вы вернете жене мужа и детям отца. Шевалье, вот вам моя рука; это рука друга, который будет любить вас до последнего своего вздоха.

Арамис хотел поцеловать руку короля, но тот быстро схватил его руку и прижал к своей груди.

В эту минуту кто-то вошел в комнату, даже не постучавшись в дверь.

Арамис хотел отдернуть свою руку, по король удержал ее.

Вошедший был один из тех пуритан — полусвященник, полусолдат, каких много развелось при Кромвеле.

— Что вам угодно, сударь? — обратился к нему король.

— Я хочу узнать, окончилась ли исповедь Карла Стюарта? — спросил вошедший.

— Какое вам дело? Мы с вами разных вероисповеданий, — заметил король.

— Все люди братья, — отвечал пуританин. — Один из моих братьев умирает, и я пришел напутствовать его к смерти.

— Пожалуйста, оставьте короля в покое, — вмешался Парри, — король не нуждается в ваших напутствиях.

— Ваше величество, — тихо обратился к королю Арамис, — будьте с ним осторожней: это, должно быть, шпион.

— После досточтимого епископа, — сказал король, — я охотно вас выслушаю.

Подозрительная личность удалилась, окинув епископа долгим, внимательным взглядом, не ускользнувшим от короля.

— Шевалье, — сказал он, когда дверь затворилась, — я думаю, что вы правы: этот человек приходил сюда с дурными намерениями. Когда вы будете уходить, остерегайтесь, чтобы при выходе с вами не случилось какого-нибудь несчастья.

— Благодарю, ваше величество, — сказал Арамис, — тогда не беспокойтесь обо мне, у меня под рясой кольчуга и кинжал.

— Ступайте, и да хранит вас господь, как говаривал он, когда был королем.

Арамис вышел. Карл проводил его до дверей. Арамис вышел, благословляя всех встречных на пути; стража склонилась перед ним. Он величественно проследовал через двери, полные солдат, и сел в карету. Двое часовых проводили его до самого епископского дворца и оставили только у порога.

Джаксон ожидал его в величайшей тревоге.

— Ну что? — спросил он, увидя Арамиса.

— Отлично! — отвечал Арамис. — Все вышло, как я надеялся: шпионы, часовые, стража — все приняли меня за вас. Король благословляет вас в ожидании вашего благословения.

— Спаси вас господь, сын мой! Ваш пример преисполняет меня бодростью и надеждой.

Арамис переоделся в свое платье, накинул свой плащ и вышел, предупредив Джаксона, что он намерен еще раз прибегнуть к его помощи.

Не прошел он по улице и десяти шагов, как заметил следовавшего за ним по пятам человека огромного роста, закутанного в плащ. Арамис схватился за кинжал и остановился. Человек подошел прямо к нему. Это был Портос.

— Милый друг! — сказал Арамис, протягивая ему РУКУ.

— Видите, дорогой мой, — ответил Портос, — у каждого из нас было свое дело. На мою долю выпало охранять вас, и я вас охранял. Видели вы короля?

— Да. Все идет великолепно. Ну а где теперь наши друзья?

— Мы условились встретиться в одиннадцать часов в гостинице.

— В таком случае нельзя терять времени, — заметил Арамис.

Действительно, в эту минуту на соборе св. Павла пробило половину одиннадцатого.

Но так как Арамис и Портос спешили, то они прибыли первыми. Вслед за ними появился Атос.

— Все идет превосходно, — заявил он, не дожидаясь вопроса товарищей.

А вы что сделали? — спросил его Арамис.

— Я нанял маленькую фелуку, узкую, как индейская пирога, и легкую, как ласточка. Она будет дожидаться нас у Гринвича, против Собачьего острова. На ней хозяин и четыре матроса; за пятьдесят фунтов они согласились ждать нас три ночи подряд. Сев в нее вместе с королем, мы воспользуемся первым приливом, спустимся по Темзе и через два часа будем в открытом море. Затем, как настоящие пираты, мы поплывем вдоль берега, скрываясь за скалами, и если море окажется свободным, направимся прямо в Булонь. На тот случай, если меня убьют, запомните, что капитан зовется Роджерс, а фелука — «Молния». Зная это, вы без труда отыщете их. Носовой платок с четырьмя узлами на углах будет приметой, по которой вас узнают.

Через минуту вошел д'Артаньян.

— Выворачивайте ваши карманы, — сказал он. — Нужно собрать сто фунтов стерлингов. Что касается моих ресурсов…

С этими словами д'Артаньян вывернул свои карманы: они были совершенно пусты.

Нужная сумма появилась в один миг. Д'Артаньян вышел и через минуту вернулся.

— Готово, — сказал он. — Кончил. Ух, нелегко было!

— Палач выехал из Лондона? — спросил Атос.

— Как бы не так! Это значило бы сделать полдела: он мог бы выехать в одни ворота и въехать в другие.

— Так где же он? — спросил Атос.

— В погребе.

— В каком погребе?

— В погребе нашей гостиницы. Мушкетон сидит на пороге, а ключ от входа у меня.

— Браво! — скачал Арамис. — Но как вам удалось убедить этого человека скрыться?

— Да так, как можно убедить всякого на свете: с помощью золота. Это стоило довольно дорого, по он согласятся.

— А сколько это вам стоило, мой друг? — спросил Атос. — Ведь вы понимаете, мы теперь уже не прежние бедные мушкетеры, бездомные неимущие скитальцы, и теперь все расходы у нас должны быть общие.

— Это обошлось мне в двенадцать тысяч ливров, — сказал д'Артаньян.

— Где же вы их достали? — продолжал допрашивать Атос. — Разве у вас было столько денег?

— А знаменитый алмаз королевы? — со вздохом проговорил д'Артаньян.

— Ах да! Я видел его у вас на руке, — заметил Арамис.

— Значит, вы выкупили его у Дезэссара? — спросил Портос.

— Ну конечно же! — отвечал д'Артаньян — Но, видно уж, мне на роду написано не владеть им! Что поделаешь? Говорят, у алмазов есть свои симпатии и антипатии, как у людей. Этот алмаз, по-видимому, терпеть меня не может.

— Хорошо, — заметил Атос, — допустим, что с самим палачом дело уладилось, но ведь, к несчастью, у всякого палача, насколько я знаю, бывает помощник.

— Был такой и у этого. Но тут нам уж прямо подвезло.

— Каким образом?

— Не успел я задуматься над тем, как с этим вторым уладить дело, вдруг моего голубчика приносят с переломанной ногой. От избытка усердия он взялся сопровождать до самых окон короля воз с досками. Одна из них упала ему на ногу и переломила ее.

— А, так это он закричал, когда я был в комнате короля! — заметил Арамис.

— Должно быть, — отвечал д'Артаньян. — Но так как он парень с головой, то обещал прислать вместо себя четырех ловких и опытных рабочих в помощь тем, которые сооружают эшафот. И, вернувшись к своему хозяину, оп, несмотря на боль от перелома, тотчас же написал своему приятелю, плотнику Тому Лоу, чтобы тот отправился в Уайт-Холл и исполнил свое обещание. Вот это письмо, которое он послал с нарочным за десять пенсов и которое нарочный передал мне за луидор.

— А на кой черт вам это письмо? — спросил Атос.

— Неужели вы не догадываетесь? — спросил д'Артаньян с лукавой усмешкой.

— Честное слово, нет.

— Ну так вот. Любезный Атос, вы, который говорите по-английски, как сам Джон Буль, будете мистером Томом Лоу, а мы трое будем вашими товарищами. Понимаете вы теперь?

Атос вскрикнул от радости и восхищения, затем бросился в гардеробную и достал одежды рабочих, в которые четверо друзей немедленно обрядились.

После этого они вышли из гостиницы; Атос нес пилу, Портос — клещи, Арамис — топор, а д'Артаньян — молоток и гвозди.

Письмо, написанное помощником палача, убедило главного плотника, что это те самые люди, которых он ждал.

XXIII

РАБОЧИЕ
Среди ночи Карл услыхал под своим окном страшный шум: стучали топоры, молотки, скрипели клещи, визжала пила.

Он лежал на постели одетый и уже начинал засыпать, когда этот грохот заставил его вскочить. Шум был неприятен сам по себе, но, главное, он пробуждал в душе страшный отклик — и потому, как и накануне, королем овладели мрачные мысли. Один в темноте, в своем тягостном уединении, он не в силах был выносить эту новую пытку, не входившую в программу его казни; и потому он послал Парри передать часовому, чтобы тот попросил рабочих не стучать так сильно и пощадить последний сон того, кто еще недавно был их королем.

Часовой не захотел покинуть своего поста, но пропустил Парри к рабочим.

Обойдя вокруг дворца и подойдя к окну королевской комнаты. Парри увидел, что решетка, ограждавшая балкон, снята, и к балкону пристраивают эшафот. Последний был еще не окончен, но его уже начали обивать черным коленкором.

Этот эшафот, подведенный под самое окно, будучи футов в двадцать высотой, имел снизу еще два этажа, служивших ему опорой. Парри, как ни отвратителен был ему вид этого сооружения, стал разыскивать среди восьми или десяти рабочих, строивших его, тех, которые более других досаждали королю шумом. На втором ярусе он заметил двух человек, вытаскивавших с помощью лома последние закрепы железного балкона. Один из рабочих, настоящий великан, исполнял роль тарана, применявшегося в былые времена для разрушения крепостных стен. При каждом ударе его инструмента камни разлетались вдребезги. Другой стоял на коленях и вытаскивал расшатанные камни.



Эти два человека, очевидно, и производили тот шум, который так беспокоил короля.

Парри взобрался к ним по лестнице.

— Друзья мои, — обратился он к ним, — работайте, пожалуйста, немного потише! Король почивает, ему нужен покой.

Человек, работавший Ломом, остановился и обернулся к Парри. Но так как он стоял во весь рост, то Парри не мог видеть его лица во мраке, сгущавшемся на уровне пола.

Человек, стоявший на коленях, тоже обернулся, и так как он находился ниже своего товарища, то лицо его осветилось фонарем, и Парри мог его разглядеть.

Человек этот, пристально посмотрев на Парри, приложил палец к губам.

Парри отступил в изумлении.

— Ладно, ладно, — сказал рабочий на чистейшем английском языке, ступай и скажи своему королю, что если он плохо поспит сегодня ночью, зато завтра он будет спать спокойно.

Эти грубые слова, имевшие такой ужасный буквальный смысл, были встречены рабочими, находившимися рядом и в нижнем ярусе, взрывом отвратительного хохота.

Парри ушел, гадая, не сон ли ему приснился.

Карл ждал его с нетерпением.

В тот момент, когда он входил, часовой, стоявший у двери, с любопытством просунул голову в щелку, чтобы посмотреть, что делает король.

Король прилег, облокотившись на свою постель.

Парри затворил за собой дверь и подошел к королю, лицо его сияло радостью.

— Ваше величество, — сказал он ему тихонько, — знаете вы, кто эти рабочие, которые так шумят?

— Нет, — отвечал Карл, грустно качая головой. — Откуда мне знать?..

Разве я вообще знаю этих людей?

— Ваше величество, — сказал Парри еще тише, наклонившись к постели своего господина, — это граф де Ла Фер и его приятели.

— Это они сооружают для меня эшафот? — в изумлении спросил король.

— Да, и, сооружая его, пробивают отверстие в стене.

— Тес!.. — со страхом оглянулся король. — Ты сам их видел?

— Я говорил с ними.

Король сложил руки и поднял глаза к небу. Затем после краткой горячей молитвы вскочил с постели, подошел к окну и отдернул занавеси. Часовые по-прежнему ходили по балкону, а дальше виднелась темная платформа, вдоль которой они скользили, как тени.

Карл не мог ничего разглядеть, но под ногами своими он чувствовал сотрясение от ударов, которые производили его друзья; и теперь каждый из этих ударов радостно отдавался в его сердце.

Парри не ошибся, он хорошо узнал Атоса. Это был действительно Атос, который вместе с Портосом пробивал отверстие в стене для укрепления поперечной балки.

Отверстие это выходило в пустое пространство под самым полом комнаты короля. Проникнув туда, можно было с помощью лома и крепких плеч, какими обладал Портос, выломать кусок паркета. Король мог пролезть через это отверстие и пробраться со своими избавителями в одно из нижних помещений эшафота, совершенно закрытого черной материей; там он должен был переодеться в приготовленное заранее платье рабочего, а затем не спеша спокойно выйти на улицу. Часовые без малейшего подозрения пропустили бы людей, работавших на эшафоте.

А далее… Мы уже сказали, что фелука была в полной готовности.

План этот был замечателен, прост и легок, как все, порождаемое смелой решимостью. Пока что Атос обдирал свои белые холеные руки, вытаскивая камни, отбиваемые Портосом. Дыра под лепкой балкона была уже настолько велика, что можно было просунуть голову. Еще два часа, и в нее пролезет все туловище. До рассвета отверстие будет окончено и исчезнет под складками обивки, которою натянет д'Артаньян. Д'Артаньян выдавал себя за французского мастера и вбивал гвозди с ловкостью опытного обойщика. Арамис же подрезывал лишние куски материи, которая свешивалась до самой земли и прикрывала деревянный остов эшафота.

Между тем приближалось утро. На улице все время горел большой костер из торфа и угля, который помогал рабочим перенести холод этой ночи, с 29 на 30 января. Ежеминутно даже самые усердные рабочие бросали работу и подходили к костру погреться.

Лишь Атос и Портос не прерывали своей работы. Поэтому при первом проблеске утра отверстие в стене было проделано. Атос пролез в него, захватив с собою одежду, предназначенную для короля. Портос подал ему лом, а затем д'Артаньян натянул черную обивку (роскошь в данном случае весьма полезная!). Эта обивка скрыла и отверстие, и того, кто в него влез.

Атосу оставалось только два часа работы, чтобы добраться до короля, а по расчетам четырех друзей у них был впереди еще целый день, так как за отсутствием палача, полагали они, пуританам придется послать за другим в Бристоль.

Окончив свое дело, д'Артаньян пошел переодеться в свой коричневый костюм, а Портос — в свой красный камзол. Арамис же отправился к Джаксону, чтобы проникнуть вместе с ним, если удастся, к королю.

Все трое условились сойтись в полдень на дворцовой площади, чтобы посмотреть, что произойдет.

Прежде чем уйти с эшафота, Арамис пошел к отверстию, куда забрался Атос, и сообщил о своем намерении повидаться с королем.

— Желаю вам успеха, — отвечал ему Атос, — расскажите королю, в каком положении наше дело. Скажите ему, что когда он останется один в комнате, то пусть постучит в пол, чтобы я мог спокойно продолжать свою работу.

Хорошо, если бы Парри помог мне и заранее поднял нижнюю плиту камина, которая, вероятно, мраморная. Тем временем вы, Арамис, не отходите от короля. Говорите как можно громче, так как за дверями будут подслушивать. Если в комнате есть часовой, убейте его без разговоров; если их двое — пусть Парри убьет одного, а вы другого; если их трое — дайте убить себя, но спасите короля.

— Будьте покойны, — сказал Арамис, — я возьму два кинжала, один для себя, другой для Парри. Теперь все?

— Да, ступайте! Убедите только короля не проявлять ненужного великодушия. Если произойдет драка, пусть отбежит во время смятения. Если плита опустится над его головой, а вы, живой или мертвый, останетесь наверху, понадобится, по крайней мере, десять минут, чтобы найти отверстие, через которое он скрылся. А за эти десять минут мы выберемся отсюда, и король будет спасен.

— Все будет сделано, как вы говорите, Атос. Вашу руку — ведь мы, может быть, больше не увидимся.

Атос обнял Арамиса и поцеловал его.

— Это вам! — сказал он. — А вы, если я умру, скажите д'Артаньяну, что а любил его как сына, и обнимите его за меня. Обнимите также нашего храброго милого Портоса. Прощайте!

— Прощайте, — отвечал ему Арамис. — Теперь я уверен в том, что король будет спасен, а также и в том, что пожимаю сейчас самую благородную руку в мире.

Арамис расстался с Атосом, спустился с эшафота и направился в гостиницу, насвистывая песенку в честь Кромвеля. Он застал своих друзей перед весело горящим камином за бутылкой портвейна и холодным цыпленком. Портос ел, осыпая бранью подлых членов парламента. Д'Артаньян ел молча, строя в своем уме планы один смелее другого.

Арамис рассказал им о том, о чем он условился с Атосом. Д'Артаньян одобрил план кивком головы, а Портос воскликнул:

— Браво! Мы тоже будем там в минуту бегства. Под этим эшафотом можно очень хорошо спрятаться, и мы все там поместимся. Д'Артаньян, я, Гримо и Мушкетон можем свободно убить восемь человек. Я не говорю о Блезуа, он годится только на то, чтобы держать лошадей. По две минуты на человека это составит четыре минуты. Мушкетону понадобится минутой больше, — итого пять. За эти пять минут вы пробежите четверть мили.

Арамис быстро съел кусок цыпленка, выпил стакан вина и переоделся.

— Теперь, — сказал он, — я пойду к его преосвященству. Позаботьтесь об оружии, Портос; стерегите хорошенько вашего палача, Д'Артаньян.

— Будьте покойны! Мушкетона сменил Гримо; он сидит у входа в подвал.

— Все же усильте надзор и не теряйте даром ни минуты.

— Терять время! Дорогой мой, спросите у Портоса, я забыл о еде, я все время на ногах, как какой-нибудь танцор. О, как мила мне сейчас наша Франция! Как хорошо иметь свое отечество, особенно когда так плохо на чужбине!

Арамис попрощался со своими друзьями так же, как с Атосом, то есть горячо обнял их. Затем он направился к епископу Джаксону и объяснил ему свое желание. Джаксон охотно согласился взять с собою Арамиса, тем более что ему все равно был нужен священник, так как король, думал он, наверно, захочет выслушать мессу и причаститься.

Одетый в ту же мантию, в какую накануне облачился Арамис, епископ сел в карету. Арамис, которого его бледность и печаль изменили еще больше, чем надетое им облачение диакона, сел рядом с епископом. Карета остановилась у подъезда Уайт-Холла. Было около девяти часов утра. Все было в том же виде, как и накануне. Передние и коридоры были по-прежнему полны караульными. Двое часовых стояли у дверей королевской комнаты, двое других прохаживались перед балконом по площадке эшафота, на которой уже лежала плаха.

Король все-таки был полон надежды; когда же он увидел Арамиса, надежда его превратилась в радость. Он обнял Джаксона и пожал Арамису руку.

Епископ заговорил с королем громко, так, чтобы было хорошо слышно, о вчерашнем свидании. Король отвечал, что вчерашние слова епископа запечатлелись в его сердце и что он жаждет еще такой же беседы. Джаксон обратился к окружающим и попросил их оставить его с королем наедине. Все удалились.

Как только дверь затворилась, Арамис поспешно сказал королю:

— Ваше величество, вы спасены! Лондонский палач исчез; помощник его сломал себе вчера ногу под окнами вашей комнаты. Это он испустил крик, который вы вчера слышали. Конечно, палача теперь уже хватились, но другого палача можно найти только в Бристоле, а чтобы привезти его оттуда, нужно время. Итак, в нашем распоряжении есть целый день.

— А что делает граф де Ла Фер? — спросил король.

— Он в двух шагах от вас, государь. Возьмите кочергу у камина и ударьте трижды об пол; вы услышите его ответ.

Король взял дрожащей рукой кочергу и ударил три раза. В ответ на этот сигнал снизу тотчас же послышались глухие осторожные удары.

— Значит, — сказал король, — человек, который мне отвечает оттуда…

— Граф де Ла Фер, ваше величество, — докончил Арамис. — Он приготовляет путь, по которому вы, ваше величество, сможете бежать. Парри, со своей стороны, поднимет эту мраморную плиту, и проход будет совершенно свободен…

— Но у меня нет никаких инструментов, — сказал Парри.

— Возьмите этот кинжал, — отвечал Арамис, — но только постарайтесь не притупить его совсем, так как он может понадобиться вам для другого дела.

— О Джаксон! — обратился Карл к епископу, беря его за обе руки. — Запомните просьбу того, кто был вашим королем…

— И теперь остается им, и всегда им будет, — отвечал Джаксон, целуя руку Карла.

— Молитесь всю вашу жизнь о том дворянине, которого вы здесь видите, и о том, которого вы сейчас слышите там внизу, и еще о двух, которые, где бы они ни были, я уверен, трудятся сейчас для моего спасения.

— Ваше величество, — отвечал Джаксон, — я ваш слуга. Каждый день, пока я буду жив, я буду возносить молитвы о ваших верных друзьях.

Внизу тем временем продолжалась работа, и звуки ее доносились все явственнее. Но вдруг в галерее раздался неожиданный шум. Арамис схватил кочергу и дал Атосу сигнал прекратить работу.

Шум приближался. Слышался ровный военный шаг нескольких человек. Четверо мужчин, находившихся в комнате короля, замерли, устремив глаза на дверь, которая медленно и как бы торжественно отворилась.

Часовые выстроились рядами в соседней комнате. Комиссар парламента, весь в черном, исполненный зловещей важности, вошел в комнату, поклонился королю и, развернув пергамент, прочел ему приговор, как это всегда делается с осужденными на смертную казнь.

— Что это значит? — спросил Арамис Джаксона.

Джаксон сделал знак, что ничего не понимает.

— Значит, это совершится сегодня? — спросил король с волнением, которое поняли только Джаксон и Арамис.

— Разве вас не предупредили, что это совершится сегодня утром? — спросил человек в черном.

— Итак, — спросил король, — я должен погибнуть, как обыкновенный разбойник, под топором лондонского палача?

— Лондонский палач исчез, — отвечал комиссар, — по вместо него другой человек предложил свои услуги. Исполнение приговора будет отсрочено лишь для приведения в порядок ваших личных дел и исполнения ваших христианских обязанностей.

Холодный пот, выступивший на лбу короля, был единственным признаком волнения, которое охватило его при этом известии.

Зато Арамис побледнел смертельно. Сердце его перелетало биться; он закрыл глаза и схватился за стол. Видя его глубокую скорбь, Карл, казалось, забыл о своей собственной.

Он подошел к нему, взял за руку и обнял.

— Полно, друг мой, — сказал он с кроткой и грустной улыбкой, — мужайтесь.

Затем, обратившись к комиссару, сказал:

— Я готов. Но я хотел бы попросить о двух вещах, которые, надеюсь, не задержат вас долго; во-первых, я хотел бы причаститься, а затем обнять моих детей и проститься с ними в последний раз. Будет ли мне это разрешено?

— Без сомнения, — отвечал комиссар парламента.

И он удалился.

Арамис, придя в себя, сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и громко застонал.

— Садитесь, Джаксон, — сказал король, опускаясь на колени, — вам остается выслушать меня, а мне исповедаться. Не уходите, — обратился он к Арамису, который хотел выйти, — и вы оставайтесь, Парри. Даже сейчас, на исповеди, мне нечего сказать такого, чего бы я не повторил перед всеми.

Джаксон сел, и король, преклонив колени, как самый смиренный из людей, начал свою исповедь.

XXIV

«REMEMBER!»
После исповеди Карл причастился и затем пожелал видеть своих детей.

Пробило десять часов. Промедление, как и обещал король, было незначительное.

Тем временем народ уже собрался; все знали, что казнь назначена на десять часов, и прилегающие к дворцу улицы были наводнены людьми. Король уже различал отдаленный гул народной толпы, взволнованной страстями, который так напоминает шум моря во время бури.

Прибыли дети короля — принцесса Шарлотта и герцог Глостер. Принцесса была красивая белокурая девочка; глаза ее были полны слез. Герцог мальчик лет восьми или девяти; глаза его были сухи, верхняя губа презрительно приподнята; совсем юный, он был уже горд: всю ночь проплакал, но теперь, перед другими, старался держаться спокойно.

Сердце Карла болезненно сжалось при виде двух детей, которых он не видел уже около двух лет и с которыми ему привелось свидеться только в минуту смерти. Слезы выступили у него на глазах, но он отвернулся, чтобы стереть их, так как хотел сохранить твердость перед теми, кому он оставлял в наследие тяжкое бремя горя и страданий.

Сначала он заговорил с дочерью; он прижал ее к себе и просил ее быть покорной судьбе и любить свою мать. Затем король обратился к юному герцогу Глостеру, посадил его к себе на колени, крепко обнял и поцеловал.

— Сын мой, — сказал он ему, — по дороге сюда ты видел на улицах и в комнатах много народа; эти люди собрались, чтобы отрубить голову твоему отцу: не забывай этого никогда. Быть может, наступит день, когда эти люди захотят провозгласить тебя королем, обойдя принца Уэльского и герцога Йоркского, твоих старших братьев, из которых один находится во Франции, а другой — я сам не знаю где; по ты не король, сын мой, и можешь им стать только после их смерти. Поклянись же мне, что ты позволишь надеть на свою голову корону только тогда, когда будешь иметь на это законное право. Ибо в противном случае, сын мой, — запомни мое слово, наступит день, когда эти самые люди лишат тебя короны и вместе с ней головы, и в этот день ты не сможешь умереть так спокойно и с такой чистой совестью, как умираю я. Поклянись же мне в этом, сын мой.

Мальчик протянул руку, коснулся ею руки отца и произнес:

— Государь, я клянусь вам в этом…

Король прервал его.

— Генрих, — сказал он, — называй меня просто отцом.

— Отец мой, — снова начал мальчик, — клянусь тебе, что они скорее убьют меня, чем заставят сделаться королем.

— Хорошо, сын мой, — сказал король. — Теперь поцелуй меня, и ты, Шарлотта, также, и не забывайте меня.

— О нет, никогда, никогда! — воскликнули дети, обвивая руками шею отца.

— Прощайте, — сказал Карл, — прощайте, дети мои. Уведите их, Джаксон: их слезы отнимают у меня мужество и не дают мне спокойно взглянуть в лицо смерти.

Джаксон принял бедных детей из объятий отца и передал их лицам, которые их привели.

Когда они вышли, все двери отворились, и комната наполнилась народом.

Король, оказавшись один среди толпы солдат и любопытных, наводнивших комнату, вспомнил, что граф де Ла Фер находится почти рядом, под полом этой комнаты, и, не зная о том, что происходит, быть может, еще питает надежду.

Король не ошибался: Атос был действительно внизу; он прислушивался и приходил в отчаяние, не слыша сигнала. В нетерпении он иногда принимался снова долбить камень, но тотчас прекращал работу, боясь, чтобы его но услышали.

Это ужасное бездействие длилось часа два. Мертвое молчание царило в комнате короля.

Наконец Атос решил выяснить причину этой мрачной и немой тишины, которую нарушал только рев толпы. Оп раздвинул обивку, скрывавшую проделанное отверстие, и вышел во второй ярус эшафота. В четырех дюймах над его головой находился, простираясь в уровень с площадкой, верхний настил эшафота.

Гул толпы, который до сих пор только смутно доносился до него, а теперь стал слышен явственно, заставил его с ужасом содрогнуться: в этом шуме слышалось что-то мрачное, зловещее. Атос добрался до края эшафота, приподнял черную обивку и увидел верховых, оцеплявших страшное сооружение. За верховыми виднелся отряд пехоты, за пехотой — мушкетеры, а дальше уж передние ряды народа, кипевшего и гудевшего, подобно бурному океану.

«Что же это делается? — спрашивал себя Атос, дрожа сильнее коленкора, трепетавшего в его руке. — Народ толпится, солдаты вооружены, все смотрят на окна короля. Боже мой, я вижу д'Артаньяна! Чего он ждет? На что смотрит он? Великий боже! Неужели они выпустили из своих рук палача?» В эту минуту раздался глухой, мрачный барабанный бой. Над головой Атоса послышались тяжелые медленные шаги, словно бесконечная процессия выступала из дворца. Вскоре над его головой затрещали доски самого эшафота.

Он бросил последний взгляд на площадь, и по выражению лиц столпившихся людей понял то, о чем ему мешали догадаться последние проблески надежды.

Гул толпы вдруг замолк. Все взоры устремились на окна Уайт-Холла; полуоткрытые рты и сдержанное дыхание указывали на ожидание какого-то ужасного зрелища.

Шум шагов, который слышал Атос, находясь еще под полом королевской комнаты, повторился теперь на эшафоте, доски которого, прогнувшись, осели и почти коснулись головы несчастного француза. Солдаты, очевидно, выстраивались в две шеренги.

В этот момент раздался хорошо знакомый Атосу гордый голос:

— Господин полковник, я желаю сказать несколько слов народу.

Атос задрожал всем телом. Не было сомнения: это говорил король на эшафоте!



Действительно, выпив несколько капель вина и закусив кусочком хлеба, Карл, измученный ожиданием смерти, вдруг сам решил пойти ей навстречу и подал знак начать шествие.

Распахнулось настежь окно, выходившее на площадь, и народ увидел прежде всего человека в маске, выступившего из глубины огромной комнаты.

По топору, который он держал в руках, народ узнал в нем палача. Человек подошел к плахе и положил на нее топор.

Это были звуки, которые Атос услыхал раньше всего. Вслед за этим человеком пришел КарлСтюарт. Оп был, правда, бледен, но спокоен и шел твердым шагом. По обе стороны его шли священники, за ними несколько высших чиновников, назначенных присутствовать при совершении казни, и, наконец, две шеренги пехотинцев, выстроившихся по обе стороны эшафота.

Появление человека в маске вызвало шум и разговоры. Всякому любопытно было узнать, кто этот неизвестный палач, явившийся так кстати, чтобы ужасное зрелище, обещанное народу, могло состояться, когда народ уже думал, что казнь отложат до следующего дня. Все пожирали его глазами, но могли только заметить, что это был человек среднего роста, одетый во все черное, и уже зрелого возраста; из-под его маски выступала седеющая борода.

Когда показался король, спокойный, твердый, решительный, тишина тотчас же восстановилась, так что все могли расслышать выраженное королем желание говорить с народом.

Тот, к кому король обратился с этой просьбой, ответил, видимо, утвердительно, так как сразу вслед за этим раздался его звучный и твердый голос, проникший до самого сердца Атоса.

— Король объяснил народу свое поведение и дал ему несколько советов, клонившихся к благу Англии.

«О, — говорил себе в великой горести Атос, — возможно ли, что слух и зрение обманывают меня? Возможно ли, чтобы господь покинул помазанника своего на земле и дозволил ему умереть такой жалкой смертью? А я? Я не видел его! Я не простился с ним!»

Послышался звук, точно кто-то передвинул на плахе смертельное орудие.

Король прервал свою речь.

— Не трогайте топора, — сказал он, обращаясь к палачу.

Затем продолжал свою речь к народу.

Когда он кончил, ледяное молчание воцарилось над головой Атоса. Он взялся рукой за лоб; пот крупными каплями заструился по его руке, хотя на дворе стоял мороз.

Воцарившееся молчание указывало на последние приготовления.

Окончив речь, Карл обвел толпу взглядом, полным глубокого страдания.

Затем он снял с себя орден, который всегда носил; это была та самая брильянтовая звезда, которую ему прислала королева. Он передал этот орден священнику, сопровождавшему Джаксона; затем снял с груди небольшой крестик, также осыпанный брильянтами и полученный им вместе с орденом от королевы Генриетты.

— Сударь, — обратился он к священнику, который сопровождал Джаксона, — я буду держать этот крестик в руке до последнего вздоха. Примите его, когда я буду мертв.

— Ваше величество, ваше желание будет исполнено, — отвечал голос, в котором Атос признал голос Арамиса.

Тогда Карл, стоявший до сих пор с покрытой головой, снял шляпу и отбросил ее в сторону; затем расстегнул одну за другой все пуговицы своего камзола, снял его и бросил рядом со шляпой. Вслед за этим, так как было холодно, он потребовал свой халат, который ему и подали.

Все эти приготовления были сделаны с ужасающим спокойствием. Можно было подумать, что король готовился лечь в постель, а не в гроб.

Наконец он откинул со лба волосы и обратился к палачу:

— Они вам не помешают? Если хотите, их можно перевязать шнурком.

Говоря это, Карл смотрел на палача так пристально, как будто хотел проникнуть сквозь маску неизвестного. Этот взгляд, такой открытый, такой спокойный и уверенный, заставил палача отвернуться. Но, уйдя от спокойного взгляда короля, он встретил горящий ненавистью взор Арамиса.

Видя, что палач не отвечает, король повторил вопрос.

— Будет достаточно, если вы их уберете с шеи, — ответил тот глухим голосом.

Король отвел волосы обеими руками и посмотрел на плаху.

— Эта плаха очень низка, — сказал он. — Нет ли другой, повыше?

— Это обыкновенная плаха, — отвечал человек в маске.

— Рассчитываете вы отрубить мне голову одним ударом?

— Надеюсь! — отвечал палач.

Это слово было сказано с таким жутким выражением, что все присутствующие, кроме короля, вздрогнули.

— Хорошо, — сказал Карл. — А теперь, палач, выслушай меня.

Человек в маске сделал шаг к королю и оперся на топор.

— Я не хочу, чтобы ты ударил меня неожиданно, — сказал ему Карл. — Я сначала стану на колени и помолюсь; погоди еще рубить.

— А когда же мне рубить? — спросил человек в маске.

— Когда я положу голову на плаху, протяну руки и скажу: «remember», тогда руби смело.

Человек в маске слегка поклонился.

— Наступает минута расстаться с жизнью, — обратился король к окружающим. — Господа, я вас оставляю в тревожную минуту и раньше вас ухожу туда, где нет возврата. Прощайте!

Он взглянул на Арамиса и незаметно кивнул ему.

— А теперь, — сказал он, — отойдите немного и дайте мне тихонько помолиться. Отойди и ты, — обратился он к человеку в маске, — это всего лишь на минуту; я знаю, что я в твоей власти; но помни, руби только после того, как я подам тебе знак.

После этих слов Карл опустился на колени, перекрестился, приложил губы свои к доскам эшафота, как будто желал поцеловать их, затем одной рукой оперся на плаху, а другую опустил на помост.

— Граф де Ла Фер, — сказал он по-французски, — здесь ли вы и могу ли я говорить с вами?

Этот голос пронзил сердце Атоса, как холодная сталь.

— Да, ваше величество, — с трепетом отвечал он.

— Верный друг, благородное сердце, — заговорил король, — меня нельзя было спасти, мне не суждено было сохранить жизнь. Быть может, я совершаю святотатство, но все же я скажу тебе: да, после того как я говорил с людьми и говорил с богом, я буду теперь говорить с тобой последним. Защищая дело, которое я считал священным, я потерял трон отцов моих и расточил наследство моих детей. Но у меня остался еще миллион фунтов золотом; я зарыл его в подземелье Ньюкаслского замка, когда оставлял этот город. Ты один знаешь, где эти деньги; употреби их, когда тебе покажется подходящим, на пользу и благо моего старшего сына. А теперь, граф де Ла Феру простись со мной.

— Прощай, король-мученик, — пробормотал Атос, цепенея от ужаса.

Настала минута безмолвия. Атосу показалось, что король привстал и переменил положение.

Затем громким и звучным голосом, чтобы его услышали не только на эшафоте, но и на площади, король произнес:

— Remember.

Едва он произнес это слово, как сильный удар потряс эшафот; пыль посыпалась с обивки, ослепив бедного Атоса. Когда он машинально поднял глаза и голову, ему упала на лоб теплая капля. Атос отступил, дрожа от ужаса, и тотчас же капля превратилась в темную струю, хлынувшую сквозь помост.

Атос упал на колени и некоторое время без сил лежал, как бы пораженный безумием. Вскоре по стихавшему шуму он понял, что толпа расходится.

С минуту он еще лежал, разбитый и окаменелый. Затем очнулся, встал и омочил свой платок в крови короля. Толпа быстро редела. Атос подошел к эшафоту, разорвал обшивку и, проскользнув между двумя всадниками, смешался с расходившейся толпой, от которой он не отличался своим платьем, и первый прибыл в гостиницу.

Поднявшись к себе в комнату, он взглянул в зеркало и увидел у себя на лбу широкое красное пятно. Коснувшись его рукой, он понял, что это кровь короля, и лишился чувств.

XXV

ЧЕЛОВЕК В МАСКЕ
Было лишь около четырех часов вечера, но уже совсем стемнело: падал густой снег. Арамис, вернувшись, нашел Атоса если не без чувств, то в полном изнеможении.

При первых словах друга граф вышел из своего летаргического оцепенения.

— Итак, — начал Арамис, — судьба победила нас.

— Победила, — отвечал Атос. — Благородный, несчастный король!

— Вы ранены? — спросил Арамис.

— Нет, это кровь короля.

Граф вытер лоб.

— Где же вы были?

— Там, где вы меня оставили, под эшафотом.

— И вы видели все?

— Нет, но я все слышал. Не дай мне бог снова пережить такой час, какой я пережил сегодня. Я не поседел?

— Значит, вы знаете, что я не покидал короля?

— Я слышал ваш голос до последней минуты.

— Вот орден, который он мне передал, — сказал Арамис, — а вот и крест, который я принял из его рук. Оба эти предмета он поручил мне передать королеве.

— А вот платок, чтобы завернуть их, — сказал Атос.

И он вынул из кармана платок, смоченный кровью короля.

— А что сделали с его злосчастным телом? — спросил Атос.

— По приказу Кромвеля, ему будут возданы королевские почести. Мы уже положили тело в свинцовый гроб. Врачи бальзамируют сейчас его бедные останки. Когда они кончат, тело будет выставлено в придворной церкви.

— Насмешка! — мрачно проговорил Атос. — Королевские почести казненному!

— Это доказывает только, — заметил Арамис, — что король умер, но королевская власть еще жива.

— Увы, — продолжал Атос, — это был, может быть, последний король-рыцарь на земле.

— Полно, не отчаивайтесь, граф, — раздался на лестнице грубый голос Портоса, сопровождаемый его тяжелыми шагами, — все мы смертны, мои бедные друзья.

— Что вы так поздно, мой дорогой Портос? — спросил граф де Ла Фер.

— Да, — отвечал Портос, — я встретил на дороге людей, которые меня задержали. Они плясали от радости, подлецы! Я взял одного из них за шиворот и, кажется, слегка придушил. В эту минуту проходил патруль.

К счастью, тот, кого я схватил, лишился на несколько минут голоса. Я воспользовался этим и свернул в какой-то переулок, затем в другой, еще поменьше, и, наконец, совсем заблудился. Лондона я не знаю, по-английски по говорю и уже думал, что никогда не найду дороги. Но вот все же пришел.

— А где д'Артаньян? — спросил Арамис. — Не видели вы его? Не случилось ли с ним чего?

— Нас разделила толпа, — отвечал Портос, — и как я ни старался, никак не мог с ним опять соединиться.

— О, — проговорил с горечью Атос, — я видел его. Он стоял в первом ряду толпы и со своего места мог отлично все видеть. Зрелище было, надо сознаться, любопытное, и он, вероятно, пожелал досмотреть до конца.

— О граф де Ла Фер! — проговорил вдруг спокойный, хотя и несколько прерывающийся голос человека, запыхавшегося от быстрой ходьбы. — Вы клевещете на отсутствующих?

Упрек этот кольнул Атоса в самое сердце. Однако впечатление, произведенное на него д'Артаньяном, стоявшим в первых рядах тупой и жестокой толпы, было настолько сильным, что он ограничился ответом:

— Я вовсе не клевещу на вас, мой, друг. Здесь беспокоились о вас, и я просто сказал, где вы были. Вы но знали короля Карла, для вас он был посторонний, и вы не обязаны были любить его.

С этими словами он протянул товарищу руку. Но д'Артаньян, сделав вид, что не замечает этого, продолжал держать руки под плащом.

Атос медленно опустил протянутую руку.

— Ух, устал! — сказал д'Артаньян, садясь.

— Выпейте стакан портвейна, — посоветовал ему Арамис, беря со стола бутылку и наполняя стакан. — Выпейте, это подкрепит вас.

— Да, выпьем, — проговорил Атос, чувствуя, что обидел гасконца, и желая с ним чокнуться. — Выпьем и покинем эту гнусную страну. Фелука ждет нас, вы это знаете. Уедем сегодня же вечером. Больше нам здесь нечего делать.

— Как вы спешите, граф! — заметил д'Артаньян.

— Эта кровавая почва жжет мне ноги, — отвечал Атос.

— А на меня здешний снег оказывает обратное действие, — спокойно сказал гасконец.

— Что же вы, собственно, хотите предпринять? — сказал Атос. — Ведь короля уже нет в живых.

— Итак, граф, — небрежно отвечал д'Артаньян, — вы не видите, что вам остается еще сделать в Англии?

— Решительно ничего, — отвечал Атос. — Разве только оплакивать собственное бессилие?

— Ну а я, — сказал д'Артаньян, — жалкий ротозей, любитель кровавых зрелищ, который нарочно пробрался к самому эшафоту, чтобы лучше видеть, как покатится голова короля, которого я, как вы изволили сказать, не знал и к которому был совершенно равнодушен, — я думаю иначе, чем граф, и… остаюсь.

Атос страшно побледнел; каждый упрек его друга отзывался болью в его сердце.

— Вы остаетесь в Лондоне? — спросил Портос д'Артаньяна.

— Да, — отвечал тот. — А вы?

— Черт возьми! — сказал Портос, несколько смущаясь под взглядами Атоса и Арамиса. — Если вы остаетесь, то раз уж я прибыл сюда вместе с вами, вместе с вами я и уеду. Не оставлять же вас одного в этой ужасной месте.

— Благодарю вас, мой добрый друг. В таком случае я хочу предложить вам принять участие в одном деле, которым мы займемся, когда граф уедет.

Мысль об этом деле явилась у меня в то время, когда я смотрел на известное вам зрелище.

— Какая мысль? — спросил Портос.

— Узнать, кто такой человек в маске, который так заботливо предложил свои услуги, чтобы отрубить голову короля.

— Человек в маске? — воскликнул в изумлении Атос. — Значит, вы не выпустили палача?

— Палача? — ответил д'Артаньян. — Он все еще сидит в погребе и, кажется, приятно беседует с бутылками нашего хозяина. Кстати, вы мне напомнили…

Он подошел к двери и крикнул:

— Мушкетон!

— Что прикажете, сударь? — отвечал голос, как будто выходивший из глубины земли.

— Отпусти заключенного, — сказал д'Артаньян. — Все уже кончено.

— Но, — сказал Атос, — кто же тот негодяй, который поднял руку на короля?

— Это палач-любитель, который, надо сознаться, ловко владеет топором, — сказал Арамис. — Ему, как он и заявил, довольно было одного удара.

— И вы не видели его лица? — спросил Атос.

— Он был в маске, — отвечал д'Артаньян.

— Но ведь вы, Арамис, стояли совсем рядом!

— Я видел из-под маски только бороду с проседью.

— Значит, это пожилой человек? — спросил Атос.

— О, — заметил д'Артаньян, — это ровно ничего не значит. Если надеваешь маску, почему заодно не прицепить и бороду?

— Досадно, что я не выследил его, — сказал Портос.

— Ну а мне, дорогой Портос, — заявил д'Артаньян, — пришла в голову эта мысль.

Атос все понял. Он встал со своего места.

— Прости меня, д'Артаньян, — проговорил он, — за то, что я усомнился в тебе. Прости меня, друг мой.

— Сначала выслушайте меня, — отвечал д'Артаньян, слегка улыбнувшись.

— Так расскажите же нам все, — сказал Арамис.

— Итак, — продолжал д'Артаньян, — когда я смотрел, — но не на короля, как угодно думать господину графу (я знал, что это человек, идущий на смерть, а зрелища такого рода, хотя я и должен был, кажется, привыкнуть к ним, все еще расстраивают меня), — а на палача в маске; так вот, когда я смотрел на него, мне, как я ужо сказал вам, пришла в голову мысль узнать, кто бы это мог быть. А так как мы четверо привыкли действовать сообща и во всем помогать друг другу, я стал невольно искать около себя Портоса, потому что вас, Арамис, я видел возле короля, а вы, граф, как я знал, находились внизу, под эшафотом. Вот почему я охотно прощаю вас, прибавил он, протягивая руку Атосу, — так как понимаю, что вы должны были пережить в эти минуты. Итак, осматриваясь по сторонам, я вдруг увидел справа — голову со страшной раной на затылке, повязанную черной тафтой.

«Черт возьми, — подумал я, — повязка что-то мне знакома, точно я сам чинил этот череп». И в самом деле, это оказался тот самый несчастный шотландец, брат Парри, на котором, помните, Грослоу вздумал испробовать свою силу и у которого, когда мы нашли его, было, собственно, только полголовы.

— Как же, помню, — заметил Портос. — У этого человека еще были такие вкусные черные куры.

— Именно, он самый. Этот человек делал знаки другому, который стоял от меня слева. Я обернулся и увидел нашего доброго Гримо. Как и я, он также впился глазами в замаскированного палача. Я ему сказал только:

«О!», и так как с таким восклицанием обращается к нему граф, когда говорит с ним, то он немедленно бросился ко мне, как будто его подтолкнула пружина. Он, конечно, узнал меня и протянул руку, указывая пальцем на человека в маске. «А!» — сказал он только. Это должно было означать:

«Заметили вы?» — «Ну, конечно», — отвечал я. Мы отлично поняли друг друга. Затем я повернулся к нашему шотландцу; его взгляд тоже был весьма красноречив. Вскоре все кончилось, вы сами знаете как: самым мрачным образом. Народ стал расходиться, сгущались сумерки. Я отошел с Гримо в дальний конец площади; за нами последовал шотландец, которому я сделал знак не уходить. Я стал наблюдать за палачом, который, войдя в королевскую комнату, менял платье: оно было, вероятно, залито кровью. После этого он надел на голову черную шляпу, завернулся в плащ и исчез. Я решил, что он должен выйти на улицу, и побежал к подъезду. Действительно, минут через пять мы увидали, что он спускается с лестницы.

— И вы пошли за ним следом? — воскликнул Атос.

— Разумеется! — сказал д'Артаньян. — Но это было не так-то легко. Он каждую минуту оборачивался, и мы были вынуждены прятаться и прикидываться праздношатающимися. Я был наготове и, конечно, мог бы убить его, но я не эгоист и приберег это лакомство для вас, Арамис, и для вас, Атос, чтобы вы хоть немного утешились. Наконец, после получасовой ходьбы по самым извилистым переулкам Сити, он подошел к небольшому уединенному домику, совсем тихому и неосвещенному, словно в нем никого не было. Гримо вытащил из-за своего голенища пистолет. «Гм?» — сказал он мне, указывая на домик. «Погоди», — отвечал я ему, удерживая его руку. Я уже сказал вам, что у меня был свой план. Человек в маске остановился перед низенькой дверью и вынул ключ; но прежде чем вложить его в замок, он оглянулся, чтобы убедиться, не следят ли за ним. Я спрятался за деревом, Гримо — за выступом стены; шотландцу негде было укрыться, и он прямо распластался на земле. Без сомнения, человек, которого мы преследовали, решил, что он совсем один, так как я услышал скрип ключа в скважине; дверь отворилась, и человек скрылся за ней.

— Негодяй! — воскликнул Арамис. — Пока вы возвращались сюда, он, наверное, убежал, и мы его уже не найдем.

— Вот еще, Арамис, — остановил его д'Артаньян. — Вы, должно быть, принимаете меня за кого-нибудь другого.

— Однако, — заметил Атос, — за время вашего отсутствия…

— На время моего отсутствия я догадался оставить вместо себя Гримо и шотландца! Конечно, человек в маске не успел сделать по комнате и десяти шагов, как я уже обежал вокруг дома. У одной двери, той, в которую вошел незнакомец, я поставил шотландца и объяснил ему, что он должен следовать за человеком в черном, куда бы тот ни пошел, и что Гримо получил приказ в этом случае последовать за шотландцем, а затем вернуться к нам и сказать, куда незнакомец пошел. У другого выхода я поставил Гримо, дав ему такой же приказ, и затем вернулся к вам. Итак, зверь выслежен; теперь, кто из вас желает принять участие в травле?

Атос бросился обнимать д'Артаньяна, который отирал пот со лба.

— Друг мой, — сказал Атос, — право, вы слишком добры, найдя слово прощения для меня. Я не прав, тысячу раз не прав. Ведь я должен был знать вас! Но в каждом человеке таится злое начало, заставляющее нас сомневаться во всем хорошем!

— Гм! — заметил Портос. — А возможно, что этот палач не кто иной, как генерал Кромвель, который для большей верности решил сам исполнить эту обязанность.

— Пустяки! Кромвель толстый низенький человек, а этот тонкий, гибкий и роста, во всяком случае, не ниже среднего.

— Скорее это какой-нибудь провинциальный солдат, которому за такую услугу было обещано помилование, — высказал догадку Атос.

— Нет, нет, — продолжал д'Артаньян. — Он не солдат. У него не вышколенная походка пехотинца и не такая развалистая, как у кавалериста. У него поступь легкая, изящная. Если я не ошибаюсь, мы имеем дело с дворянином.

— С дворянином! — воскликнул Атос. — Это невозможно. Это было бы бесчестием для всего дворянства.

— Вот будет чудная охота! — сказал Портос со смехом, от которого задрожали окна. — Чудная охота, черт возьми!

— Вы по-прежнему думаете ехать, Атос? — спросил д'Артаньян.

— Нет, я остаюсь, — отвечал благородный француз с угрожающим жестом, не обещавшим ничего доброго тому, к кому он относился.

— Итак, к оружию! — воскликнул Арамис. — Не будем терять ни минуты.

Четверо друзей быстро переоделись в свое французское платье, прицепили шпаги, подняли на ноги Мушкетона и Блезуа, велев им расплатиться с хозяином и приготовить все к отъезду, так как возможно было, что им придется выехать из Лондона в ту же ночь.

Тьма сгустилась еще более; снег продолжал валить: казалось, громадный саван покрыл весь город. Было лишь около семи часов вечера, но улицы уже опустели; жители сидели у себя по домам и вполголоса обсуждали ужасное событие дня.

Четверо друзей, завернувшись в плащи, пробирались лабиринту улиц Сити, столь оживленных днем и таких пустынных в этот вечер. Д'Артаньян шел впереди, время времени останавливаясь, чтобы разыскать метки, которые он сделал на стенах своим кинжалом, но было так темно, что знаков почти нельзя было различить. Д'Артаньян, однако, так хорошо запомнил каждый столб, каждый фонтан, каждую вывеску, что после получаса ходьбы он подошел со своими тремя спутниками к уединенному домику.

В первую минуту д'Артаньян подумал, что брат Парри скрылся. Но он ошибся: здоровый шотландец, привыкший к ледяным скалам своей родины, прилег около тумбы и словно превратился в опрокинутую статую, покрытую снегом. Но услыхав шаги четырех друзей, он поднялся.

— Отлично, — проговорил Атос, — вот еще один добрый слуга. Да, славные люди вовсе не так уж редки, как ныне принято думать. Это придает бодрости.

— Погодите рассыпать похвалы вашему шотландцу, — сказал д'Артаньян. Я склонен считать, что этот молодец хлопочет здесь о собственном деле. Я слышал, что все эти горцы, которые увидали свет божий по ту сторону Твида, — народ весьма злопамятный. Берегитесь теперь, мистер Грослоу! Вы проведете скверные четверть часа, если когда-нибудь встретитесь с этим парнем.

Оставив своих друзей, д'Артаньян подошел к шотландцу; тот узнал его, и д'Артаньян подозвал остальных.

— Ну что? — спросил Атос по-английски.

— Никто не выходил, — отвечал брат камердинера.

— Вы, Портос и Арамис, останьтесь с этим человеком, а мы с д'Артаньяном пойдем искать Гримо.

Гримо не уступал шотландцу в ловкости: он запрятался в дупло ивы и сидел в нем, как в сторожке. Д'Артаньян подумал сначала то же, что подумал о первом часовом, именно — что человек в маске вышел и Гримо последовал за ним.

Вдруг из дупла высунулась голова, и раздался свист.

— О! — проговорил Атос.

— Я, — ответил Гримо.

Два друга подошли к иве.

— Ну что, — спросил д'Артаньян, — выходил кто-нибудь?

— Нот, — отвечал Гримо. — Но кое-кто вошел.

— А нет ли — в доме еще кого-нибудь, кроме этих двоих? — сказал д'Артаньян.

— Можно посмотреть, — подал совет Гримо, указывая на окно, сквозь ставни которого виднелась полоска света.

— Ты прав, — сказал д'Артаньян. — Позовем друзей.

Они завернули за угол, чтобы позвать Портоса и Арамиса.

Те поспешно подошли.

— Вы что-нибудь видели? — спросили они.

— Нет, но сейчас увидим, — отвечал д'Артаньян, указывая на Гримо, который успел в это время, цепляясь за выступ стены, подняться футов на пять от земли.

Все четверо подошли. Гримо продолжал взбираться с ловкостью кошки.

Наконец ему удалось ухватиться за один из крюков, к которым прикрепляются ставни, когда они открыты; ногой он оперся на резной карниз, который показался ему достаточно надежной точкой опоры, так как он сделал друзьям знак, что достиг цели. Затем он приник глазом к щели ставни.

— Ну что? — спросил д'Артаньян.

Гримо показал два оттопыренных пальца.

— Говори, — сказал Атос, — твоих знаков не видно. Сколько их?

Гримо изогнулся неестественным образом.

— Двое, — прошептал он. — Один сидит ко мне лицом, другой спиной.

— Хорошо. Узнаешь ты того, кто сидит к тебе лицом?

— Мне показалось, что я узнал его, и я не ошибся: маленький толстый человек.

— Да кто же это? — спросили шепотом четверо друзей.

— Генерал Оливер Кромвель.

Друзья переглянулись.

— Ну а другой? — спросил Атос.

— Худощавый и стройный.

— Это палач, — в один голос сказали д'Артаньян и Арамис.

— Я вижу только его спину, — продолжал Гримо. — Но погодите, он встает, поворачивается к окну; и если только он снял маску, я сейчас увижу… Ах!

С этим восклицанием Гримо, словно пораженный в сердце, выпустил железный крюк и с глухим стоном упал вниз. Портос подхватил его на руки.

— Ты видел его? — спросили разом четыре друга.

— Да! — ответил Гримо, у которого волосы встали дыбом и пот выступил на лбу.

— Худого стройного человека? — спросил д'Артаньян.

— Да.

— Словом, палача? — спросил Арамис.

— Да.

— Так кто же он? — спросил Портос.

— Он… он… — бормотал Гримо, бледный как смерть, хватая дрожащими руками своего господина.

— Кто же он наконец?

— Мордаунт!.. — пролепетал Гримо.

Д'Артаньян, Портос и Арамис испустили радостный крик.

Атос отступил назад и провел рукой по лбу.

— Судьба! — прошептал он.

XXVI

ДОМ КРОМВЕЛЯ
Человек, которого д'Артаньян, еще не зная его, выследил после казни короля, был действительно Мордаунт.

Войдя в дом, он снял маску, отвязал бороду с проседью, которую прицепил, чтобы его не узнали, поднялся по лестнице, отворил дверь и вошел в комнату, освещенную лампой и обитую материей темного цвета. В комнате за письменным столом сидел человек и писал.

То был Кромвель.

Как известно, у Кромвеля было в Лондоне два или три таких убежища, неизвестных даже его друзьям, исключая самых близких. Мордаунт, как мы уже говорили, был из их числа.

Когда он вошел, Кромвель поднял голову.

— Это вы, Мордаунт? — обратился он к нему. — Как поздно.

— Генерал, — отвечал Мордаунт, — я хотел видеть церемонию до конца и потому задержался…

— Я не думал, что вы так любопытны, — заметил Кромвель.

— Я всегда с любопытством слежу за падением каждого врага вашей светлости, а этот был не из малых. Но вы сами, генерал, разве не были в Уайт-Холле?

— Нет, — ответил Кромвель.

Наступила минута молчания.

— Известны вам подробности? — спросил Мордаунт.

— Никаких. Я здесь с утра. Знаю только, что был заговор с целью освободить короля.

— А! Вы знали об этом? — спросил Мордаунт.

— Пустяки! Четыре человека, переодетые рабочим, собирались освободить короля из тюрьмы и отвезти его в Гринвич, где его ожидало судно.

— И, зная все это, ваша светлость оставались здесь, вдали от Сити, в полном покое и бездействии?

— В покое — да, — отвечал Кромвель, — но кто вам сказал, что в бездействии?

— Но ведь заговор мог удаться.

— Я очень желал этого.

— Я полагал, что ваша светлость смотрите на смерть Карла Первого как на несчастье, необходимое для блага Англии.

— Совершенно верно, — отвечал Кромвель, — я и теперь держусь того же мнения. Но, по-моему, было только необходимо, чтобы он умер; и было бы лучше, если бы он умер не на эшафоте.

— Почему так, ваша светлость?

Кромвель улыбнулся.

— Извините, — поправился Мордаунт, — но вы знаете, генерал, что я новичок в политике и при удобном случае рад воспользоваться наставлениями моего учителя.

— Потому что тогда говорили бы, что я осудил его во имя правосудия, а дал ему бежать из сострадания.

— Ну а если бы он действительно убежал?

— Это было невозможно.

— Невозможно?

— Да, я принял все меры.

— А вашей светлости известно, кто эти четыре человека, замышлявшие спасти короля?

— Четверо французов, из которых двух прислала королева Генриетта к мужу, а двух — Мазарини ко мне.

— Не думаете ли вы, генерал, что Мазарини поручил им сделать это?

— Это возможно, но теперь он отречется от них.

— Вы думаете?

— Я вполне уверен.

— Почему?

— Потому что они не достигли цели.

— Ваша светлость, вы отдали мне двух из этих французов, когда они были виновны только в том, что защищали Карла Первого. Теперь они виновны в заговоре против Англии: отдайте мне всех четырех.

— Извольте, — отвечал Кромвель.

Мордаунт поклонился с злобной торжествующей улыбкой.

— Но, — продолжал Кромвель, видя, что Мордаунт готовится благодарить его, — возвратимся к этому несчастному Карлу. Были крики в толпе?

— Почти нет, а если были, то только: «Да здравствует Кромвель!»

— Где вы стояли?

Мордаунт смотрел с минуту на генерала, стараясь прочесть в его глазах, спрашивает ли он серьезно, или ему все известно.

Но пламенный взгляд Мордаунта не мог проникнуть в темную глубину взора Кромвеля.

— Я стоял на таком месте, откуда все видел и слышал, — уклончиво отвечал Мордаунт.

Теперь Кромвель, в свою очередь, в упор посмотрел на Мордаунта, который старался быть непроницаемым. Поглядев на него несколько секунд, Кромвель равнодушно отвернулся.

— Кажется, — сказал он, — палач-любитель превосходно выполнил свою обязанность. Удар, мне говорили, был мастерской.

Мордаунт припомнил слова Кромвеля, будто тот не знает никаких подробностей, и теперь убедился, что генерал присутствовал на казни, укрывшись за какой-либо занавесью или ставней одного из соседних домов.

— Да, — так же бесстрастно и спокойно отвечал Мордаунт, — одного удара оказалось достаточно.

— Может быть, это был профессиональный палач? — сказал Кромвель.

— Вы так думаете, генерал?

— Почему бы нет?

— Этот человек не был похож на палача.

— А кто ж другой, кроме палача, взялся бы за такое грязное дело? — спросил Кромвель.

— Возможно, — возразил Мордаунт, — что это был какой-нибудь личный враг короля Карла, давший слово отомстить ему и выполнивший свой обет.

Быть может, это был дворянин, имевший важные причины ненавидеть павшего короля; зная, что королю хотят помочь бежать, он стал на его пути, с маской на лице и с топором в руке, — не для того, чтобы заменить палача, но чтобы исполнить волю судьбы.

— Возможно и это! — согласился Кромвель.

— А если это было так, — продолжал Мордаунт, — то неужели вы осудили бы его поступок, ваша светлость?

— Я не судья в этом деле, — отвечал Кромвель, — пусть рассудит бог.

— Но если бы вы знали этого дворянина?

— Я его не знаю и не желаю знать, — сказал Кромвель. — Не все ли мне равно, тот ли это сделал или другой. Раз Карл был осужден, то голову ему отсек не человек, а топор.

— И все же, не будь этого человека, — продолжал настаивать Мордаунт, — король был бы спасен.

Кромвель улыбнулся.

— Без сомнения, — сказал Мордаунт. — Вы же сами сказали, что его хотели увезти.

— Его увезли бы в Гринвич. Там он сел бы со своими четырьмя спасителями на фелуку. Но на фелуке было четверо моих людей и пять бочек с порохом, принадлежащих английскому народу. В море эти четыре человека пересели бы в шлюпку, а дальше… вы уже достаточно искусны в политике, чтобы угадать остальное.

— Понимаю. В море они все взлетели бы на воздух.

— Вот именно. Взрыв сделал бы то, чего не захотел сделать топор. Король Карл исчез бы без следа. Стали бы говорить, что он избегнул земного правосудия, но что его постигла божья кара. Мы оказались бы только, его судьями, а палачом его — сам бог. Вот этого-то и лишил меня ваш замаскированный дворянин, Мордаунт. Вы видите теперь, что я имею основание говорить: я не хочу знать его. Ибо, сказать по правде, несмотря на его лучшие намерения, я не очень благодарен ему за его услугу.

— Генерал, — отвечал Мордаунт, — я, как всегда, смиренно преклоняюсь пред вами. Вы глубокий мыслитель, и ваш план со взрывом фелуки бесподобен.

— И нелеп, — оборвал его Кромвель, — так как он оказался бесполезным.

В политике только те планы бесподобны, которые дают плод. Всякая неудавшаяся мысль тем самым становится грубой и бесплодной. Поэтому вы, Мордаунт, сейчас же отправляйтесь в Гринвич, — закончил Кромвель, вставая, разыщите хозяина фелуки «Молния» и покажите ему белый платок с четырьмя завязанными по углам узлами, — это условный знак. Прикажите людям сойти на берег, а порох вернуть в арсенал, если только…

— Если только… — повторил Мордаунт, лицо которого засияло злобной радостью от слов Кромвеля.

— Если только эта фелука со всем своим снаряжением не пригодится вам для личных целей.

— О милорд! Милорд! — воскликнул Мордаунт. — Бог отметил вас своим перстом и одарил взглядом, от которого ничто не может укрыться.

— Вы, кажется, назвали меня милордом? — смеясь, спросил Кромвель. Это не беда, когда мы с глазу на глаз, но остерегайтесь, чтобы это слово не вырвалось у вас перед нашими дураками пуританами.

— Но разве вы, ваша светлость, не будете именоваться так в скором времени?

— Надеюсь! — отвечал Кромвель. — Но сейчас еще не настало время.

Кромвель поднялся и взял свой плащ.

— Вы уходите, генерал? — спросил Мордаунт.

— Да, — отвечал Кромвель, — я ночевал здесь вчера и третьего дня, а вам известно, что я не имею обыкновения спать три ночи на одной кровати.

— Итак, ваша светлость, вы предоставляете мне полную свободу на эту ночь? — осведомился Мордаунт.

— И даже на завтрашний день, если вам будет нужно, — отвечал Кромвель. — Со вчерашнего вечера, — прибавил он, улыбаясь, — вы достаточно поработали для меня, и если вам надо заняться какими-нибудь личными делами, то я считаю своим долгом предоставить вам для этого время.

— Благодарю вас, генерал. Надеюсь, я употреблю его с пользой.

Кромвель утвердительно кивнул головой, затем опять обернулся к Мордаунту и спросил:

— Вы вооружены?

— Шпага при мне, — отвечал Мордаунт.

— И никто не ожидает вас у дверей?

— Никто.

— Тогда идемте со мною, Мордаунт.

— Благодарю вас, генерал, но длинный путь подземным ходом отнимет у меня много времени, а после того, что вы мне сказали, я опасаюсь, что потерял его уже слишком много. Я выйду в другую дверь.

— Хорошо, ступайте, — проговорил Кромвель.

С этими словами он нажал кнопку. Отворилась дверь, так искусно скрытая под обивкой, что самый опытный глаз ее не заметил бы.

Приведенная в движение стальной пружиной, дверь сама закрылась за собой.

Это был один из тех потайных ходов, которые, как сообщает нам история, были во всех негласных обиталищах Кромвеля.

Потайной ход этот пролегал под пустынной улицей и приводил в грот в саду при доме, находившемся на расстоянии ста шагов от того дома, из которого только что вышел будущий протектор Англии.

Приведенный нами разговор подходил к концу, когда Гримо сквозь щель неплотно задернутой занавески увидал двух человек, в которых узнал по очереди Кромвеля и Мордаунта.

Мы уже видели, какое впечатление произвело на друзей это открытие.

Д'Артаньян первый пришел в себя.

— Мордаунт? — воскликнул он. — О, само небо предает его в наши руки.

— Да, — подтвердил Портос. — Выломаем дверь и нападем на него.

— Напротив, — возразил Д'Артаньян, — не будем ничего ломать, не будем шуметь. Шум может привлечь народ. Если он находится здесь, как уверяет Гримо, со своим достойным начальником, то где-нибудь поблизости должен находиться отряд солдат. Эй, Гримо! Подойди сюда, да держись покрепче на ногах.

Гримо подошел. Как только он пришел в себя, страх вернулся к нему; он, однако, овладел собой.

— Хорошо, — сказал Д'Артаньян. — Теперь влезай снова на балкон и скажи нам, один ли сейчас Мордаунт, готовится ли он выйти или лечь спать.

Если он не один, мы подождем. Если он выходит, мы схватим его в дверях.

Если он остается, мы влезем в окно. Это вызовет меньше шума, чем если мы станем ломать дверь.

Гримо стал молча взбираться на балкон.

— Стерегите другую дверь, Атос и Арамис, пока мы с Портосом будем здесь.

Оба друга повиновались.

— Ну что, Гримо? — спросил д'Артаньян.

— Он один, — отвечал Гримо.

— Ты уверен в этом?

— Уверен.

— Но мы не видели, чтобы его собеседник вышел.

— Может быть, он вышел в другую дверь?

— Что он делает?

— Надевает плащ и перчатки.

— К нам, сюда! — тихо позвал Д'Артаньян.

Портос схватился за кинжал и, забывшись, вытащил его из ножен.

— Оставь в покое свой кинжал, друг Портос, — заметил ему Д'Артаньян.

— Его не придется пускать в ход. Мордаунт в наших руках, и мы будем судить его по всем правилам. Мы подробно и начисто объяснимся и разыграем сцену вроде той, что была в Армантьере. Но только будем надеяться, что после него не останется потомка и что, покончив с ним, мы разом со всем покончим.

— Тише, — проговорил Гримо, — он сейчас выйдет. Он идет к лампе. Он тушит ее. Потушил, я больше ничего не вижу.

— В таком случае скорей спускайся!

Гримо ловко спрыгнул в рыхлый снег, благодаря чему шума от его прыжка не было слышно.

— Поди предупреди Атоса и Арамиса, чтобы они стали с обеих сторон своей двери, как мы с Портосом стоим здесь. Если они задержат его, пусть хлопнут в ладоши; мы тоже хлопнем, если он достанется нам.

Гримо удалился.

— Портос, Портос, — сказал Д'Артаньян, — спрячьтесь куда-нибудь, плечи у вас очень уж широкие, мой друг; нужно, чтоб он их не заметил, когда будет выходить.

— Ах, если бы он вышел через эту дверь!

— Тише! — проговорил Д'Артаньян.

Портос так прижался к стене, словно хотел войти в нее. Д'Артаньян сделал то же.

На лестнице явственно послышались шаги Мордаунта. Скрипнуло маленькое слуховое окошко, которого никто не заметил. Мордаунт выглянул, но благодаря принятым нашими друзьями мерам не увидал никого. Он всунул ключ в замочную скважину, дверь отворилась, и Мордаунт появился на пороге.

В то же мгновенье он очутился лицом к лицу с д'Артаньяном.

Он хотел было захлопнуть дверь, но Портос успел схватить ручку двери и распахнул ее настежь.

Портос хлопнул три раза в ладоши. Появились Атос и Арамис.

Д'Артаньян двинулся прямо на Мордаунта. Наступая на него грудью, он шаг за шагом заставил его взойти обратно по лестнице, освещенной лампой, которая позволяла гасконцу следить за руками Мордаунта. Тот, впрочем, и не пытался убить д'Артаньяна, так как знал, что потом ему придется иметь дело с его тремя товарищами. Он не сделал поэтому ни одного движения для защиты, ни одного угрожающего жеста. Отступая к двери, Мордаунт оказался прижатым к ней и, должно быть, подумал, что тут ему пришел конец. Но он ошибся: Д'Артаньян протянул руку и отворил дверь. Они оба очутились в комнате, где десять минут тому назад молодой человек разговаривал с Кромвелем.

Портос вошел за ним. Он снял лампу, горевшую в передней, и от нее зажег вторую лампу, стоявшую в комнате.

Атос и Арамис вошли и заперли за собой двери на ключ.

— Потрудитесь сесть, — обратился Д'Артаньян к молодому англичанину, придвигая ему стул.

Мордаунт взял стул и сел, бледный, но спокойный. В трех шагах от него Арамис поставил три стула — для д'Артаньяна, для Портоса и для себя.

Атос поместился в самом дальнем углу комнаты, относясь, по-видимому, совершенно безучастно к тому, что должно было сейчас произойти.

Портос сел по левую, Арамис по правую руку д'Артаньяна.

Атос казался подавленным. Портос потирал руки с лихорадочным нетерпением.

Арамис улыбался, кусая себе губы до крови.

Один Д'Артаньян сохранял с виду полную невозмутимость.

— Господин Мордаунт, — сказал он молодому человеку, — мы долго и тщетно гонялись друг за другом. Давайте же воспользуемся этим счастливым случаем и побеседуем немного, если вы не имеете ничего против.

XXVII

РАЗГОВОР
Мордаунт был захвачен врасплох. Он отступил вверх по лестнице, движимый каким-то странным смутным инстинктом. Первое, что он почувствовал вполне ясно, было изумление, смешанное с непреодолимым ужасом, какой овладевает человеком, когда смертельный враг, превосходящий его силой, запускает в него свои когти в тот самый момент, когда он считает этого врага далеко от себя и занятым другими делами.

Но когда они сели и Мордаунт увидел, что ему дана, неизвестно по какой причине, отсрочка, — он напряг весь свой ум и собрал все свои силы.

Огонь, блеснувший в глазах д'Артаньяна, не только не вселил в него робость, но, наоборот, наэлектризовал его еще больше, так как хотя в этом взгляде и кипела ненависть, это была ненависть открытая. Мордаунт притаился, готовый воспользоваться малейшим случаем, который мог ему представиться, чтобы вырваться из западни с помощью силы и хитрости. Так медведь, застигнутый в своей берлоге, проявляет с виду безучастие, но на деле зорко следит за каждым движением напавшего на него охотника.

Взгляд Мордаунта быстро скользнул по длинной шпаге, висевшей у него сбоку; он неторопливо положил левую руку на эфес и передвинул шпагу, чтобы можно было легко достать ее правой рукой; после этого он сел, следуя приглашению д'Артаньяна.

Тот ожидал от него каких-нибудь вызывающих слов, чтобы завязать один из тех беспощадно-насмешливых разговоров, которые он умел так мастерски поддерживать. Арамис говорил про себя: «Мы услышим сейчас что-нибудь банальное». Портос кусал усы и ворчал: «Сколько церемоний, черт побери, чтобы раздавить эту ехидну!» Атос совсем исчез в углу комнаты, неподвижный и бледный, как мраморное изваяние; и, несмотря на свою неподвижность, он чувствовал, что лоб его покрывается потом.

Мордаунт не говорил ничего; уверившись, что шпага находится в его распоряжении, он закинул ногу за ногу и ждал.

Молчание это не могло продолжаться долго; д'Артаньян понимал, что оно становится смешным, и так как он пригласил Мордаунта сесть, чтобы побеседовать, то ре — шил, что ему первому следует заговорить.

— Мне кажется, сударь, — начал он с убийственной вежливостью, — что вы умеете менять платье почти с такой же быстротой, как те итальянские комедианты, которых кардинал Мазарини выписал из Бергамо и которых он, без сомнения, показывал вам во время вашего путешествия во Францию.

Мордаунт не отвечал ни слова.

— Только что, — продолжал д'Артаньян, — вы были переодеты, вернее одеты в платье убийцы, а теперь…

— А теперь, напротив, я одет как человек, которого собираются убить, не правда ли? — отвечал Мордаунт своим спокойным и отрывистым голосом.

— О сударь, — возразил д'Артаньян, — как можете вы говорить это, когда вы находитесь в обществе дворян и когда под рукой у вас такая хорошая шпага?

— Никакая шпага, сударь, не может устоять против четырех шпаг и стольких же кинжалов, не считая шпаг и кинжалов ваших сообщников, ожидающих у входа.

— Извините, сударь, — продолжал д'Артаньян, — те, которые ждут нас у входа, вовсе не наши сообщники, а простослуги. Я хочу восстановить истину даже в мельчайших подробностях.

Мордаунт отвечал лишь иронической улыбкой, искривившей его губы.

— Но не в этом дело, — продолжал д'Артаньян. — Я возвращаюсь к своему вопросу. Я имел честь, сударь, задать вам вопрос: почему вы изменили вашу внешность? Маска, кажется, очень шла вам; борода с проседью была чудесна, а что касается топора, которым вы нанесли такой замечательный удар, то я полагаю, что он был бы для вас сейчас тоже кстати. Почему вы выпустили его из рук?

— Потому что знал о сцепе, разыгравшейся в Армаптьере, и предвидел, что очутившись в обществе четырех палачей, я встречу четыре топора, направленных против себя.

— Сударь, — отвечал д'Артаньян, все еще владея собой, хотя чуть заметное движение бровей показывало, что он начинает горячиться, — хотя вы глубоко испорчены и порочны, вы еще молоды, и это заставляет меня оставить без внимания ваши легкомысленные речи. Да, легкомысленные, так как упоминание об Армантьере не имеет ни малейшего отношения к настоящему случаю. Действительно, не могли же мы вручить шпагу вашей матушке и предложить ей сразиться с нами! Но вам, сударь, молодому офицеру, великолепно владеющему, как нам известно, кинжалом и пистолетом и вооруженному такой длинной шпагой всякий имеет право предложить поединок.

— Ага! — отвечал Мордаунт. — Так вы желаете дуэли?

И он поднялся со сверкающим взором, как бы немедленно готовый дать удовлетворение.

Портос тоже встал, верный своей любви к такого рода приключениям.

— Прошу прощения, — продолжал д'Артаньян с прежним хладнокровием, не будем спешить, так как каждый из нас желает, конечно, чтобы все совершилось по правилам. Присядьте же, дорогой Портос, а вы, господин Мордаунт, будьте добры сохранять спокойствие. Мы уладим все наилучшим образом. Будем говорить откровенно: признайтесь, господин Мордаунт, — вам очень хочется убить кого-нибудь из нас?

— Всех! — отвечал Мордаунт.

Д'Артаньян обернулся к Арамису и сказал ему:

— Не правда ли, дорогой Арамис, какое счастье, что господин Мордаунт так хорошо владеет французским языком; по крайней мере, между нами не может возникнуть недоразумений, и мы отлично объяснимся.

Затем, обратившись к Мордаунту, продолжал:

— Любезный господин Мордаунт, я должен сказать вам, что все мои друзья питают к вам такие же прекрасные чувства, как и вы по отношению к нам, и тоже были бы счастливы убить вас. Скажу более: они, без сомнения, убьют вас. Тем не менее мы сделаем это как порядочные люди. И вот вам лучшее доказательство.

С этими словами д'Артаньян бросил свою шляпу на ковер, отодвинул стул к стене, сделал знак своим друзьям последовать его примеру и с чисто французским изяществом поклонился Мордаунту:

— К вашим услугам, сударь. Если вы ничего не имеете против, то окажите мне честь начать с меня. Не угодно ли? Правда, моя шпага короче вашей, но это пустяки. Надеюсь, что рука поможет шпаге.

— Стой! — вмешался, выступая вперед, Портос. — Я бьюсь первый, и без рассуждений.

— Позвольте, Портос, — проговорил Арамис.

Атос не промолвил ни слова; он был недвижим, как статуя. Казалось, даже дыхание его остановилось.

— Господа, — сказал д'Артаньян, — успокойтесь, ваша очередь наступит.

Взгляните на этого господина и прочтите в его глазах, какую ненависть мы внушаем ему; смотрите, как он вынимает шпагу, как оглядывается кругом, чтобы какое-нибудь препятствие не помешало ему. Не показывает ли все это, что господин Мордаунт искусный боец и что вы очень скоро смените меня, если только я допущу это. Оставайтесь поэтому на своем месте, как Атос. Рекомендую вам взять с него пример и предоставить мне инициативу.

Кроме того, с господином Мордаунтом у меня есть личные счеты, и поэтому я первый начну. Я желаю, я хочу этого.

В первый раз д'Артаньян произнес слово «хочу», говоря со своими друзьями. До сих пор он произносил его только мысленно.

Портос отступил. Арамис взял свою шпагу под мышку. Атос продолжал сидеть в темном углу комнаты, но не так спокойно, как думал д'Артаньян: ему сдавило горло, он едва дышал…

— Шевалье, — обратился д'Артаньян к Арамису, — вложите шпагу в ножны; господин Мордаунт может заподозрить вас в намерениях, каких вы не имеете.

Затем он повернулся к Мордаунту.

— Сударь, — сказал он, — я жду.

— А я, господа, любуюсь вами, — неожиданно начал Мордаунт. — Вы спорите о том, кому первому драться со мной, и совершенно забыли спросить меня, которого это обстоятельство как будто немного касается. Я ненавижу вас всех, правда, но в разной степени. Я надеюсь уложить вас всех четверых, но у меня больше шансов убить первого, чем второго, второго, чем третьего, и третьего, чем четвертого. Я прошу вас поэтому предоставить выбор противника мне. Если же вы мне откажете в этом праве, я не стану драться, и вы можете просто убить меня.

Друзья переглянулись.

— Это справедливо, — сказали Портос и Арамис, надеясь, что выбор падет на них.

Атос и д'Артаньян промолчали, но самое безмолвие их означало согласие.

— Итак, — начал Мордаунт среди гробового молчания, воцарившегося в этом таинственном доме, — итак, моим первым противником я избираю того из вас, кто, не считая себя достойным носить имя графа де Ла Фер, стал называться Атосом.

Атос вскочил со своего стула, как будто его подтолкнула пружина; с минуту он стоял молча и неподвижно, по затем, к великому изумлению своих друзей, произнес, качая головой:

— Господин Мордаунт, поединок между нами невозможен. Окажите кому-нибудь другому честь, которой вы удостоили меня.

Сказав это, он снова сел.

— А, — проговорил Мордаунт, — вот уже один струсил.

— Тысяча проклятий! — воскликнул д'Артаньян, бросаясь к молодому человеку. — Кто смеет говорить, что Атос трусит?

— Пусть говорит, д'Артаньян, оставьте его, — отвечал Атос с улыбкой, полной горечи и презрения.

— Это ваше решительное слово, Атос? — спросил гасконец.

— Бесповоротное.

— Хорошо, мы не будем настаивать.

И он продолжал, обращаясь к Мордаунту:

— Вы слышали, сударь, граф де Ла Фер не желает оказать вам чести драться с вами. Выберите кого-нибудь из нас вместо него.

— Раз я не могу драться с ним, — ответил Мордаунт, — мне безразлично, с кем драться. Напишите ваши имена на билетиках, бросьте их в шляпу, а я вытяну наудачу.

— Вот это мысль! — согласился д'Артаньян.

— Действительно, это решает все споры, — присоединился к нему и Арамис.

— Как это просто, — заметил Портос, — а я вот не догадался.

— Согласен, согласен, — повторил д'Артаньян. — Арамис, напишите наши имена вашим красивым мелким почерком — тем самым, каким вы писали Мари Мишон, предупреждая ее, что матушка господина Мордаунта замышляет убить милорда Бекингэма.

Мордаунт снес новый удар, не моргнув глазом. Он, стоял, скрестив руки, и казался спокойным, насколько мог быть спокоен человек в его положении. Если это и не была храбрость, то, во всяком случае, гордость, очень напоминающая храбрость.

Арамис подошел к письменному столу Кромвеля, оторвал три куска бумаги одинаковой величины и написал на одном из них свое имя, а на двух других имена д'Артаньяна и Портоса. Все три записки он показал Мордаунту открытыми; но тот даже не взглянул на них и кивнул головой, как бы желая сказать, что он целиком полагается на него. Арамис свернул все три бумажки, бросил их в шляпу и протянул ее молодому человеку.

Мордаунт опустил руку в шляпу, вынул одну из трех бумажек и, не читая, бросил ее небрежно на стол.

— А, змееныш! — бормотал д'Артаньян. — Я бы охотно отдал все мои шансы на чин капитана мушкетеров, чтобы только ты вынул мое имя.

Арамис развернул бумажку, и, как ни старался он сохранить хладнокровие, голос его задрожал от ненависти и страстного желания сражаться первым.

— Д'Артаньян! — громко прочел он.

Д'Артаньян испустил радостный крик.

— Ага! Есть, значит, правда на земле! — воскликнул он.

Затем обернулся к Мордаунту:

— Надеюсь, сударь, вы ничего не имеете возразить против этого?

— Ничего, сударь, — отвечал Мордаунт; он, в свою очередь, вынул из ножен шпагу и согнул ее, уперев в носок сапога.

Как только д'Артаньян увидел, что желание его исполнилось и что добыча теперь не ускользнет от него, к нему вернулось все его спокойствие и хладнокровие и даже та медлительность, с какой он имел обыкновение делать приготовления к такому важному делу, как поединок. Он быстро снял с себя манжеты и пошаркал правой ногой по паркету, успев в то же время подметить, что Мордаунт вторично бросил вокруг себя тот странный взгляд, который д'Артаньян уже заметил раньше.

— Вы готовы, сударь? — спросил он наконец.

— Я жду вас, — отвечал Мордаунт, подымая голову и окидывая д'Артаньяна взглядом, выражение которого передать невозможно.

— Ну так берегитесь, сударь, — проговорил гасконец, — потому что я довольно хорошо владею шпагой.

— Я тоже, — отвечал Мордаунт.

— Тем лучше: совесть моя спокойна. Защищайтесь!

— Одну минуту! — прервал его молодой человек. — Дайте слово, господа, что вы будете нападать на меня не все сразу, а по очереди.

— Да ты что, смеешься над нами, змееныш! — не выдержал Портос.

— Нет, я не смеюсь, по я хочу, чтобы и у меня, как только что сказал господин д'Артаньян, совесть была спокойна.

— Нет, тут что-то другое, — бормотал д'Артаньян, покачав головой и оглядываясь с некоторым беспокойством.

— Честное слово дворянина! — сказали в один голос Арамис и Портос.

— В таком случае, господа, — потребовал Мордаунт, — отойдите куда-нибудь в угол, как это сделал граф де Ла Фер, который хотя и не желает драться, но, кажется, знаком с правилами дуэлей. Очистите нам место, оно нам будет нужно.

— Хорошо, — сказал Арамис.

— Вот еще церемония! — заметил Портос.

— Отойдите, господа, — сказал д'Артаньян, — не следует давать господину Мордаунту ни малейшего повода поступить несогласно с правилами чести, так как я вижу, что он, — не могу, при всем уважении к противнику, не заметить, — настойчиво ищет такой повод.

Эта новая насмешка разбилась о бесстрастность Мордаунта.

Портос и Арамис отошли в угол, противоположный тому, где сидел Атос.

Оба противника остались одни посреди комнаты, освещенной двумя лампами, стоявшими на письменном столе Кромвеля. Само собой разумеется, что углы комнаты тонули в полутьме.

— Начнем, сударь, — сказал д'Артаньян, — готовы ли вы наконец?

— Готов! — отвечал Мордаунт.

Оба противника одновременно сделали шаг вперед.

Д'Артаньян был слишком хорошим дуэлистом, чтобы «щупать» своего противника, как говорят фехтовальщики. Он нанес ему блестящий, сильный удар, Мордаунт парировал его.

— Ага! — воскликнул он, улыбаясь.

Д'Артаньян, не теряя ни минуты, продолжал нападать и нанес Мордаунту новый удар, прямой и быстрый, как молния.

Мордаунт парировал и этот удар еле заметным движением конца шпаги.

— Я начинаю думать, что игра будет веселая! — сказал д'Артаньян.

— Да, — проворчал Арамис, — играйте, только держите ухо востро.

— Черт возьми, друг мой, будьте осторожны! — сказал Портос. Мордаунт улыбнулся.

— Ах, сударь, — воскликнул д'Артаньян, — какая у вас скверная улыбка!

Верно, сам дьявол научил вас, та к отвратительно улыбаться?

Мордаунт ответил только попыткой выбить шпагу из рук д'Артаньяна и нанес ему удар с такой силой, какой гасконец не ожидал встретить в слабом на вид теле. Но он столь же ловко отпарировал удар Мордаунта, и шпага последнего скользнула вдоль его шпаги, не задев груди.

Мордаунт быстро отступил назад.

— А! Вы хотите увильнуть? — вскричал, наступая на пего, д'Артаньян. Вы отступаете? Как вам будет угодно, мне это только на руку: я не вижу больше вашей противной улыбки. Вот мы и совсем в тени. Тем лучше! Вы не можете себе представить, сударь, какой у вас лживый взгляд, особенно когда вы трусите. Поглядите на меня, и вы увидите то, чего вам никогда не покажет ваше зеркало: прямой и честный взгляд.

Мордаунт ничего не ответил на этот поток слов, быть может не очень деликатных, но обычных у д'Артаньяна, у которого было правило отвлекать своего противника. Мордаунт все время отражал удары, продолжая отступать в сторону; таким образом ему удалось наконец поменяться местами с д'Артаньяном.

Он все улыбался. Эта улыбка начала беспокоить гасконца.

«Вперед, вперед, надо кончать, — говорил себе д'Артаньян. — У этого негодяя не мускулы, а пружины. Вперед!»

И он с удвоенной энергией нападал на Мордаунта, который продолжал отступать, но, видимо, с намерением, так как д'Артаньян не мог уловить ни одного неверного движения его шпаги, которым можно было бы воспользоваться. Тем временем, так как комната, в сущности, была не очень велика, Мордаунт, отступая назад, скоро коснулся стены и оперся на нее левой рукой.

— А! — сказал д'Артаньян. — Теперь тебе уже некуда отступать, любезный! Господа, — продолжал он, сжимая губы и хмуря лоб, — видали вы когда-нибудь скорпиона, приколотого к стене? Нет? Так смотрите же…

И в одно мгновение д'Артаньян нанес Мордаунту три ужасных удара. Все три лишь едва коснулись его, д'Артаньян не мог понять, в чем дело. Три друга глядели, затаив дыхание, с каплями холодного пота на лбу.

Наконец д'Артаньян, подошедший слишком близко, в свою очередь, должен был отступить назад на шаг, чтобы подготовиться к четвертому удару или, вернее, чтобы, нанести его, ибо для д'Артаньяна битва была чем-то вроде шахмат, то есть простором для разнообразнейших комбинаций, в которых все подробности вытекают одна из другой. Но в то мгновение, как после быстрого и короткого отступления он нанес наверняка рассчитанный удар, стена словно раскололась. Мордаунт исчез в зияющем отверстии, и шпага д'Артаньяна, попавшая в щель, хрустнула, словно была из стекла.

Д'Артаньян сделал шаг назад. Стена закрылась.

Мордаунт, защищаясь, подобрался к той потайной двери, через которую, как мы видели, ушел Кромвель. Словно невзначай, оперся на нее левой рукой, нащупал кнопку, нажал ее и исчез, как исчезают в театре злые духи, обладающие способностью проникать сквозь стены.

Из уст гасконца вырвалось яростное проклятие, в ответ на которое с другой стороны железной двери раздался дикий, зловещий хохот. От этого хохота даже у скептика Арамиса кровь застыла в жилах.

— Друзья, ко мне! — вскричал д'Артаньян. — Высадим дверь.

— Это сатана в образе человеческом! — воскликнул Арамис, подбегая на зов друга.

— Он вырвался от нас, дьявол, вырвался! — вопил Портос, налегая своим мощным плечом на дверь, которая не поддавалась, удерживаемая секретной пружиной.

— Тем лучше, — чуть слышно пробормотал Атос.

— Я подозревал это. Тысяча чертей! — кричал д'Артаньян, изнемогая в бесплодных усилиях. — Подозревал, когда эта тварь металась по комнате; я предвидел какой-то подлый умысел. Но кто мог предугадать такое?

— Сам дьявол, его приятель, послал нам это ужасное несчастье! — воскликнул Арамис.

— Напротив, большое счастье, ниспосланное нам самим богом! — сказал с нескрываемой радостью Атос.

— Как так? — отвечал д'Артаньян, пожимая плечами я отходя от двери, которая решительно отказывалась открыться. — Вы хотите сложить оружие, Атос! И это вы предлагаете таким людям, как мы! Черт побери! Вы не понимаете, значит, нашего положения?

— Что, что?.. Какого положения? — спросил Портос.

— В такой игре, кто не убил, сам будет убит, — отвечал д'Артаньян. Уж не готовы ли вы, из почтения к сыновним чувствам господина Мордаунта, позволить ему умертвить нас?

— О д'Артаньян, друг мой!

— Можно ли смотреть на вещи с такой точки зрения? Негодяй вышлет против нас сотню солдат, которые превратят нас в порошок в этой ступке Кромвеля. Ну, друзья, в дорогу! Через пять минут будет поздно.

— Да, вы правы, в дорогу! Скорей отсюда! — согласились Атос и Арамис.

— А куда мы пойдем? — спросил Портос.

— В гостиницу, милый друг. Заберем свои пожитки, а затем, с божьей помощью, скорей во Францию, где я знаю, по крайней мере, как построены дома. Судно ждет нас. Право, это еще большое счастье.

И д'Артаньян, спеша перейти от слов к делу, вложил в ножны обломок своей шпаги, поднял с пола шляпу, открыл дверь на лестницу и быстро сбежал вниз в сопровождении трех друзей.

В дверях беглецы встретили своих людей и спросили, не видели ли они Мордаунта. Но те не заметили, чтобы кто-нибудь вышел из дома.

XXVIII

ФЕЛУКА «МОЛНИЯ»
Д'Артаньян угадал верно: Мордаунт не мог терять времени и не стал терять его даром. Зная хорошо стремительность решений и поступков своих врагов, он сам решил действовать соответственным образом. На этот раз мушкетеры встретили достойного противника.

Заперев за собой дверь, Мордаунт проскользнул в подземелье, вложил в ножны бесполезную теперь шпагу и, добравшись до упомянутого нами грота, остановился, чтобы передохнуть и осмотреть свои ранения.

«Отлично, — сказал он себе. — Почти ничего: одни царапины — две на руках, одна на груди. Я наношу раны посерьезнее. Бетюнский палач, мой дядюшка лорд Винтер и король Карл могут это подтвердить. А теперь не будем терять ни одной секунды, ибо одна секунда может их спасти, а они должны погибнуть все четверо сразу, пораженные земным огнем, если их не поражает небесный. Нужно, чтобы они были разорваны на части и поглощены морем. Итак, вперед! Пусть мои ноги откажутся служить и сердце в груди разорвется, но я должен быть там раньше их!»

И Мордаунт пошел быстрым, но уже ровным шагом к первой кавалерийской казарме, находившейся на расстоянии около четверти мили. Этот переход занял у него четыре или пять минут. Придя в казарму, он назвал себя, взял лучшую лошадь, вскочил на нее и выехал на большую дорогу. Через четверть часа он был уже в Гринвиче.

— Вот и гавань, — пробормотал он. — Эта темная точка там вдали — Собачий остров. Превосходно. Я прибыл на полчаса, если не на час, раньше их. И дурак же я! Чуть не задохся от чрезмерной поспешности. А где же «Молния», — прибавил он, привстав на стременах, чтобы лучше разглядеть снасти и мачты, — где же она?

В тот момент, когда он произносил про себя эти слова, какой-то человек, лежавший на свернутых канатах, встал, точно в ответ на его мысли, и направился было к Мордаунту.

Мордаунт вынул из кармана носовой платок, помахал им в воздухе. Человек, каралось, насторожился и стал на месте, не делая ни шага вперед ни назад.



Мордаунт завязал узлы на всех четырех углах платка; человек подошел ближе. Это, как мы уже знаем, был условный знак. Моряк был закутан в широкий шерстяной плащ, скрывавший очертания его фигуры и лицо.

— Сударь, — сказал моряк, — не явились ли вы из Лондона, чтобы совершить маленькую прогулку по морю?

— Именно так, — ответил Мордаунт, — в сторону Собачьего острова.

— Ага! И вы, наверное, подыскали себе подходящее судно? Пожалуй, вы на этот счет разборчивы? Вы хотели бы получить быстроходное?

— Быстрое, как молния, — ответил Мордаунт.

— Ну, так вы напали как раз на то, что вам нужно.

Я шкипер, в котором вы нуждаетесь.

— Я готов поверить вам, — сказал Мордаунт, — особенно если вы не забыли условного знака.

— Вот он, сударь, — сказал моряк, вынимая из-под плаща платок с узелками на углах.

— Отлично! — воскликнул Мордаунт, соскакивая с лошади. — Не будем же терять время. Отправьте мою лошадь на ближайший постоялый двор и везите меня на ваше судно.

— А ваши спутники? — спросил моряк. — Я думал, вас четверо, не считая слуг?

— Послушайте, — сказал Мордаунт, подходя к моряку, — я не тот, кого вы ожидаете, но и сами вы не то лицо, которое они надеются встретить. Вы заняли место капитана Роджерса, не так ли? Вы здесь находитесь по приказу генерала Кромвеля, и я также явился по его поручению.

— Да, да, — сказал шкипер, — я вас узнал, вы капитан Мордаунт.

Мордаунт вздрогнул.

— О, не бойтесь, — сказал шкипер, снимая капюшон, — я друг.

— Капитан Грослоу! — вскричал Мордаунт.

— Он самый. Генерал вспомнил, что я был в свое время морским офицером, и поручил мне это дело. Разве что-нибудь изменилось?

— Нет, ничего. Все остается по-старому.

— Я сперва думал, что смерть короля…

— Смерть короля только ускорила их бегство, через четверть часа, а то и через десять минут они будут здесь.

— Так чего же вы хотите?

— Отправиться вместе с вами.

— А! Разве генерал сомневается в моем усердии?

— Нет! Но я хочу сам быть свидетелем моей мести. Не может ли кто-нибудь освободить меня от лошади?

Грослоу свистнул. Подошел какой-то моряк.

— Патрик, — сказал Грослоу, — отведите эту лошадь в ближайшую гостиницу и поставьте в конюшню. Если у вас спросят, чья она, ответьте, что она принадлежит одному ирландскому дворянину.

Моряк молча удалился.

— А вы не боитесь, что они вас узнают? — спросил Мордаунт.

— В этом костюме, в плаще, да еще ночью? Вы ведь меня не узнали, а они не узнают и подавно.

— Правда, — сказал Мордаунт. — К тому же мысль о вас не придет им в голову. Все готово, не так ли?

— Да.

— Погрузка закончена?

— Да.

— Пять полных бочек?

— И пятьдесят пустых.

— Да, это то, что нужно.

— Мы везем в Антверпен портвейн.

— Отлично. Теперь доставьте меня на судно и возвращайтесь на свой пост, так как они сейчас будут здесь.

— Я готов.

— Но необходимо, чтобы никто из ваших людей не видел, как я войду на судно.

— Сейчас у меня на борту только один человек, и я уверен в нем, как в самом себе. К тому же он вас не знает и так же, как его товарищи, готов повиноваться нам во всем. Он ни о чем не осведомлен.

— Хорошо. Едемте.

Они спустились к Темзе. У берега виднелась небольшая шлюпка, причаленная железной цепью к столбу. Грослоу подтянул ее поближе и держал, пока Мордаунт садился; затем прыгнул сам и, взявшись немедленно за весла, стал грести с таким искусством, которое должно было доказать Мордаунту, что он, Грослоу, был прав, утверждая, что не забыл своей прежней профессии моряка.

Через пять минут они выбрались из лабиринта разнообразных судов, которые уже в те времена загромождали подступы к Лондону, и вскоре Мордаунт увидел темную точку — небольшую фелуку, покачивавшуюся на якоре в четырех или пяти кабельтовых от Собачьего острова.

Подойдя к «Молнии», Грослоу как-то особенно свистнул, и тотчас же над бортом показалась чья-то голова.

— Это вы, капитан? — спросил человек.

— Я, спусти лестницу.

И Грослоу, скользнув под бушпритом, быстро и ловко, как ласточка, очутился на палубе рядом с ним.

— Поднимайтесь! — крикнул он Мордаунту.

Мордаунт, не говоря ни слова, ухватился за канат и начал взбираться с ловкостью и уверенностью, необычайной для того, кто никогда не бывал в море. Но жажда мести, делавшая его способным на все, заменила ему опыт.

Как и предполагал Грослоу, вахтенный на «Молнии» не обратил, видимо, никакого внимания на то, что его начальник явился в сопровождении другого лица.

Мордаунт и Грослоу подошли к капитанской каюте. Это была временная дощатая будочка, сооруженная на верхней палубе. Настоящая каюта была уступлена капитаном Роджерсом его пассажирам.

— А они?.. Где поместятся они? — осведомился Мордаунт.

— На другом конце, — ответил Грослоу.

— Так что здесь им нечего делать?

— Совершенно нечего.

— Превосходно. Я спрячусь в вашей каюте. Возвращайтесь в Гринвич и забирайте их. А у вас есть шлюпка?

— Та самая, в которой мы приехали.

— Она мне показалась очень легкой и ходкой.

— Да, это настоящая индейская пирога.

— Привяжите ее канатом к корме и оставьте в ней весла, чтобы она шла следом за кораблем и чтобы оставалось только перерубить канат, когда понадобится. Поместите на ней запас рома и сухарей. Если случится непогода, ваши люди рады будут подкрепить своп силы.

— Будет исполнено. Не хотите ли пройти в крюйт-камеру?

— Нет, после. Я хочу сам положить фитиль, чтобы быть уверенным, что он не будет гореть слишком долго. Только закрывайтесь получше, чтобы вас не узнали.

— Не беспокойтесь.

— Съезжайте скорей на берег, а то на Гринвичской башне бьет уже десять часов.

Действительно, десять мерных ударов колокола уныло пронеслись в воздухе, отягощенном густыми облаками, которые клубились в небе, как бесшумные волны.

Грослоу захлопнул дверь, которую Мордаунт запер Изнутри, затем дал вахтенному приказ зорко следить за всем, что будет происходить вокруг, прыгнул в шлюпку и быстро отплыл, вспенивая волны ударами обоих весел.

Ветер дул холодный. На набережной, куда причалил Грослоу, не было ни души; только что, с начавшимся отливом, отошло несколько судов. Едва Грослоу успел выйти на берег, как до него донесся топот копыт по вымощенной щебнем дороге.

«Ого! Мордаунт был прав, когда торопил меня. Времени терять было нельзя. Вот они».

Действительно, это были наши друзья или, вернее, только авангард, состоявший из д'Артаньяна и Атоса. Поравнявшись с тем местом, где находился Грослоу, они остановились, как будто угадав в нем того, с кем собирались иметь дело. Атос сошел с лошади, спокойно вынул платок, завязанный на четырех углах, и махнул им. Д'Артаньян, как всегда осторожный, только привстал в седле и немного наклонился вперед, засунув одну руку в кобуру пистолета.

Грослоу, не будучи уверен в том, что эти двое действительно те, кого он ожидал, спрятался сперва за одну из пушек, которые были врыты в землю на набережной и служили для причала судов. Но увидав условленный знак, он вышел из-за своего прикрытия и подошел к ожидавшим его французам. Он так закутался в свой плащ, что узнать его не было никакой возможности; предосторожность почти излишняя, так как ночь была очень темная.

Тем не менее проницательный взгляд Атоса тотчас же обнаружил, что это был не Роджерс.

— Что вам угодно? — обратился он к Грослоу, делая шаг назад.

— Я хочу сказать вам, милорд, — отвечал ему Грослоу, имитируя ирландский акцепт, — что если вы ищете шкипера Роджерса, то ищете его напрасно.

— Почему? — спросил Атос.

— Потому, что сегодня у гром он упал с мачты и сломал себе ногу. Но я его двоюродный брат; он рассказал мне, в чем дело, и поручил встретить вместо него и доставить, куда они пожелают, господ, которые покажут мне платок, завязанный на четырех углах, как тот, что вы держите в руке, и тот, что лежит у меня в кармане.

С этими словами Грослоу вытащил из кармана платок, который он уже показывал Мордаунту.

— И это все? — спросил Атос.

— Никак нет, милорд. Вы еще обещать заплатить семьдесят пять ливров, если я благополучно высажу вас в Булони или в другом месте на французском берегу, какое вы сами укажете.

— Что вы на это скажете, Д'Артаньян? — спросил по-французски Атос.

— А что он говорит? — отвечал д'Артаньян.

— Ах! Я и забыл, что вы не понимаете по-английски! — спохватился Атос.

И он пересказал д'Артаньяну весь свой разговор со шкипером.

— Ну что ж, все это кажется мне довольно правдоподобным, — решил гасконец.

— И мне тоже, — согласился Атос.

— Впрочем, если даже он и обманывает нас, мы всегда сможем размозжить ему голову.

— А кто же тогда доставит нас во Францию?

— Кто? Да вы же, Атос. Вы знаете столько вещей, что я ни минуты не сомневаюсь, что вы отлично можете справиться с обязанностями шкипера.

— О друг мой, — с улыбкой отвечал Атос, — вы шутите, а между тем действительно мой отец готовил меня к службе во флоте, и у меня сохранились кое-какие знания насчет управления судном.

— Ну, вот видите! — воскликнул д'Артаньян.

— Итак, отправляйтесь за нашими друзьями, дорогой д'Артаньян, и возвращайтесь скорей. Уже одиннадцать часов: времени терять нельзя.

Д'Артаньян отъехал к двум всадникам, которые, держа наготове пистолеты, стояли на виду около последних домов города и поджидали, глядя на дорогу. Три других всадника стояли наготове поодаль, скрытые каким-то строением.

Два всадника, стоявшие посреди дороги, были Портос и Арамис. Три всадника подальше были Мушкетон, Блезуа и Гримо. При ближайшем рассмотрении оказалось, что Гримо был не один: на крупе лошади за ним сидел Парри, который должен был отвести назад в Лондон лошадей, принадлежавших нашим друзьям и проданных хозяину гостиницы для уплаты долгов, сделанных ими во время пребывания в городе. Благодаря этой сделке друзья наши получили возможность сохранить в своих кошельках сумму если не слишком большую, то, по крайней мере, достаточную на случай возможной задержки в пути и других неожиданностей.

Д'Артаньян сделал знак Арамису и Портосу следовать за ним. Те приказали слугам спешиться и отвязать от седел багаж.

Парри не без сожаления расстался со своими друзьями. Они звали его с собой, но он твердо решил не покидать своего отечества.

— Это понятно, — заметил Мушкетон. — Он знает, что Грослоу живет в Англии. Вот если бы Грослоу ехал с нами во Францию, тогда было бы другое дело.

Мы знаем, что у Парри были с Грослоу счеты, ибо Грослоу разбил его брату голову. Но никто не догадывался, как близка к истине была пустая болтовня лакея!

Все подошли к Атосу.

В это время д'Артаньяна вновь охватила его обычная недоверчивость: и набережная стала ему казаться подозрительно пустынной, и ночь слишком темной, и шкипер ненадежным.

Он рассказал Арамису о перемене шкипера, и тот, столь же недоверчивый, поддержав его, только усилил его подозрения.

Когда д'Артаньян беспокоился, он слегка прищелкивал языком. Атос тотчас же понял, в чем дело.

— Ну, некогда раздумывать, — сказал он, — фелука ждет, надо садиться.

— Да, и, кроме того, кто помешает нам обсудить наши сомнения на фелуке? — заметил Арамис. — Придется только хорошенько следить за шкипером.

— Пусть он попробует сделать что-нибудь не так, я его мигом прикончу.

Только и всего! — заявил Портос.

— Вот это хорошо сказано, Портос, — одобрил д'Артаньян, хлопнув его по плечу. — Итак, садимся. Иди, Мушкетон.

И он задержал своих друзей, дав пройти вперед слугам, чтобы удостовериться, не подпилена ли доска, перекинутая в шлюпку.

Трое слуг прошли благополучно. За ними последовал Атос, затем Портос, Арамис и, наконец, все еще качавший головой и полный нерешительности д'Артаньян.

— Черт возьми! Что с вами, друг мой? — взмолился Портос. — Честное слово, так можно нагнать страх на самого Цезаря!

— Возможно, — отвечал д'Артаньян. — Но я не вижу в порту ни смотрителя, ни часовых, ни таможенников.

— Ну, поехал! — сказал Портос. — Да будет вам, все идет как по маслу.

— Все идет слишком хорошо, Портос. Ну, будь что будет.

Доска была наконец отнята. Шкипер сел на руль и сделал знак одному из матросов, который, вооружившись багром, стал выводить шлюпку из лабиринта окружавших ее судов.

Другой матрос сидел, держа весла наготове. Когда выбрались на открытое место, заработали все четыре весла, и шлюпка пошла быстрее.

— Наконец-то мы уезжаем, — облегченно вымолвил Портос.

— Увы! К сожалению, мы уезжаем одни! — заметил на это граф де Ла Фер.

— Да, но зато мы уезжаем все вчетвером, не получив ни одной царапины.

Пусть это послужит нам утешением.

— Ну, мы еще не дома, — продолжал свое д'Артаньян. — Мало ли что может случиться?

— Дорогой мой, — прервал его Портос, — вы словно ворон, который каркает людям на беду. Ну кто может найти нас в эту темную ночь, когда в двадцати шагах ничего не видно?

— А завтра утром? — не унимался д'Артаньян.

— А завтра утром мы будем в Булони.

— О! Я этого желаю от всей души, — продолжал гасконец, — но признаюсь в своем малодушии. Приготовьтесь, Атос, вы сейчас со смеха покатитесь: все время, пока мы плыли на расстоянии ружейного выстрела от мола или судов, я ждал, что оттуда раздастся залп из мушкетов, который уничтожит нас.

— Но, — заметил на это Портос с присущим ему здравым смыслом, — это невозможно, так как тогда им пришлось бы убить и шкипера и матросов.

— Вот еще! Как будто это могло остановить господина Морда унта! Вы думаете, он так разборчив?

— Ну, — сказал Портос, — я очень рад, что д'Артаньян признается в своем страхе.

— И не только признаюсь, по готов даже хвастаться этим. Да, я боюсь.

Я не такой толстокожий носорог, как вы. Ого! Это что такое?

— «Молния», — отвечал по-английски Грослоу, и тут же прикусил язык, вспомнив, что ему не полагается, но его роли, знать французский язык и отвечать на вопросы, заданные по-французски.

К счастью для него, друзья наши, не ожидая с этой стороны опасности, не заметили его оплошности. Атос обратился к нему по-английски:

— Как, мы уже приехали?

— Подъезжаем, — отвечал Грослоу.

Действительно, несколько взмахов весел — и шлюпка ловко причалила к корме фелуки.

Вахтенный уже ожидал их и, узнав своего шкипера, спустил лестницу.

Атос взобрался первый, с ловкостью настоящего моряка. За ним последовал Арамис, вспомнив некогда привычное для него занятие проникать при помощи веревочных лестниц или иных более или менее хитрых приспособлений в различные запретные места. Д'Артаньян легко поднялся, как ловкий охотник за сернами. Портос взобрался благодаря своей геркулесовой силе, во многих случаях заменявшей ему другие качества.

Дошла очередь до слуг. Тонкий и гибкий, как кошка, Гримо никому затруднений не причинил и вскарабкался очень быстро; зато с Блезуа и Мушкетоном возни было немало: каждого из них матросы подсаживали снизу, а Портос брал сначала за шиворот, а затем перехватывал за талию и опускал на палубу возле себя.

Мнимый шкипер провел затем своих пассажиров в предназначенную для них каюту. Это была небольшая каморка, в которой четыре человека могли поместиться не без труда; затем он собрался удалиться под предлогом отдачи каких-то распоряжений.

— Одну минуту, шкипер, — остановил его д'Артаньян. — Сколько людей у вас на фелуке?

— Я не понимаю, — отвечал Грослоу по-английски.

Атос перевел шкиперу вопрос д'Артаньяна.

Д'Артаньян понял, так как Грослоу сопровождал свой ответ знаком: он оттопырил три пальца на руке.

— Так. Ну, теперь я начинаю успокаиваться. А все-таки, пока вы будете устраиваться, я пойду осмотрю фелуку.

— Что касается меня, то я пойду и позабочусь об ужине, — сказал Портос.

— О, это благородное и чудеснейшее намерение! Приводите его поскорее в исполнение, Портос. Атос, одолжите мне Гримо, он научился у Парри немного по-английски и будет мне служить переводчиком.

— Гримо, ступай, — приказал Атос.

На площадке стоял фонарь. Д'Артаньян взял его в одну руку, пистолет в другую и кивнул шкиперу:

— Come.[130]

Это «come» вместе с «goddamn»[131] составляло все его познания в английском языке.

Д'Артаньян спустился через люк на нижнюю палубу.

Нижняя палуба была разделена на три отделения; то отделение, в которое попал д'Артаньян, простиралось от третьего шпангоута до кормы. Над ним находилась каюта, в которой готовились провести ночь наши друзья.

Второе отделение занимало среднюю часть судна; оно было предназначено для слуг. Над третьим отделением, носовым, была расположена каюта, в которой спрятался Мордаунт.

— Ого, — проговорил д'Артаньян, спускаясь по лестнице и держа фонарь в протянутой вперед руке, — сколько тут бочек! Словно в погребе Али-Бабы.

Сказки «Тысячи и одной ночи» были в то время впервые переведены на французский язык и являлись самой модной книгой.

— Что вы говорите? — спросил его шкипер по-английски.

Д'Артаньян понял вопрос по интонации голоса.

— Я хотел бы знать, что здесь? — спросил д'Артаньян, ставя фонарь на одну из бочек с порохом.

Грослоу чуть было не бросился обратно наверх, но удержался.

— Порто, — отвечал он.

— А, портвейн! — воскликнул д'Артаньян. — Это великолепно! Значит, мы не умрем от жажды!

Затем, обернувшись к Грослоу, который отирал крупные капли пота со лба, спросил:

— Все полны?

Гримо перевел вопрос.

— Одни полные, другие пустые, — отвечал Грослоу, в голосе которого, несмотря на его усилия, слышалось беспокойство.

Д'Артаньян стал ударять рукою по бочкам. Пять бочек оказались полными, остальные пустыми. Затем, к великому ужасу англичанина, он просунул между бочками фонарь, чтобы удостовериться, нет ли там кого; но все сошло благополучно.

— Ну, теперь перейдем в следующее отделение.

И с этими словами д'Артаньян подошел к двери в носовое отделение.

— Подождите, — проговорил шедший сзади англичанин, еще не успокоившийся после описанной сцены, — ключ у меня.

В этом отделении ничего интересного не оказалось, а так как было оно пусто, то решено было, что Мушкетон и Блезуа займутся там приготовлением ужина под руководством Портоса.

Отсюда перешли в третье отделение. Там висели гамаки матросов. К потолку на четырех веревках была подвешена широкая доска, служившая столом; около стола стояли две источенные червями и хромые скамьи. В этом и заключалась вся убогая обстановка каюты. Д'Артаньян приподнял два-три старых паруса, висевшие на стенах, и, не увидев ничего подозрительного, поднялся по трапу на верхнюю палубу.

— А эта каюта? — спросил д'Артаньян, останавливаясь перед каютой шкипера.

Гримо перевел англичанину вопрос мушкетера.

— Это моя каюта, — отвечал Грослоу. — Вы и ее хотите посмотреть?

— Откройте дверь! — потребовал д'Артаньян.

Англичанин повиновался. Д'Артаньян протянул руку с фонарем, просунул в полуоткрытую дверь голову и, увидав, что вся каюта была величиной с половину яичной скорлупы, решил:

— Ну, если и есть на фелуке вооруженная засада, то уж это никак не здесь. Пойдем теперь посмотрим, что Портос предпринял по части ужина.

И, поблагодарив шкипера кивком головы, он вернулся в каюту, где сидели его друзья.

По-видимому, Портос не нашел ничего или, должно быть, усталость взяла верх над голодом, потому что, растянувшись на своем плаще, он спал глубоким сном, когда вошел д'Артаньян.

У Атоса и Арамиса, убаюканных легкой качкой, тоже начали понемногу слипаться глаза, и они уже готовились отойти ко сну. Шум, произведенный д'Артаньяном при входе, заставил их очнуться.

— Ну что? — спросил Арамис.

— Все, слава богу, благополучно, — успокоил он их. — Мы можем спать спокойно.

Услыхав эти успокоительные слова, Арамис снова склонил свою усталую голову. Атос попытался было изобразить на своей физиономии бесконечную благодарность, которую он чувствовал по отношению к д'Артаньяну за его предусмотрительность и заботливость, но из этого ничего но вышло. Да и сам д'Артаньян, подобно Портосу, больше чувствуя потребность в сне, чем в еде, отпустил Гримо, разложил плащ и улегся вдоль порога таким образом, что загородил собою дверь, и в каюту нельзя было попасть, не наткнувшись на него.

XXIX

ПОРТВЕЙН
Минут через десять господа уже спали. Нельзя было того же сказать об их слугах, положительно страдавших от голода и особенно от жажды.

Мушкетон и Блезуа приготовили себе постели, положив дорожные сумки прямо на доски. На висячем, как и в другой каюте, столе стояли и покачивались, когда судно накренялось, кувшин с пивом и стаканы.

— Проклятая качка! — проговорил Блезуа. — Я чувствую, что буду все время лежать пластом.

— И что всего хуже, для борьбы с морской болезнью у нас есть только ячменный хлеб и это варево из хмеля. Скверно! — заметил Мушкетон.

— А где же ваша фляжка, Мушкетон? — спросил Блезуа, кончив приготовления для ночлега и подходя нетвердыми шагами к столу, у которого уже сидел Мушкетон. — Где ваша фляжка? Уж не потеряли ли вы ее?

— Нет, я не потерял ее, она осталась у Парри, эти черти шотландцы всегда хотят пить. А ты, Гримо, — обратился Мушкетон к своему товарищу, когда тот вернулся после обхода судна с д'Артаньяном, — тебе тоже хочется пить?

— Как шотландцу, — лаконически отвечал Гримо.

Он сел рядом с Блезуа и Мушкетоном, вынул записную книжку и стал подсчитывать общие расходы, так как он пес, между прочим, обязанности казначея.

— О! — застонал Блезуа. — Меня уже мутит.

— Если тебя мутит, — наставительно заметил Мушкетон, — съешь что-нибудь.

— По-вашему, это еда? — сказал Блезуа, презрительно указывая на ячменный хлеб и пиво.

— Блолуа, — объявил Мушкетон, — помни, что хлеб — пища каждого истинного француза. Да и всегда ли есть он у француза? Спроси-ка Гримо.

— Ну, пусть хлеб. Но пиво? — продолжал Блезуа с живостью, свидетельствовавшей о блестящей способности находить нужные возражения. — И пиво, по-вашему, настоящий напиток?

— Ну, — проговорил Мушкетон, поставленный в тупик, — тут, я должен признаться, это не так: пиво французу противно, как вино англичанину.

Блезуа всегда испытывал безграничное удивление перед жизненным опытом и глубокими познаниями Мушкетона; однако его вдруг обуял дух сомнения и недоверия.

— Как же это так, Мустон? Неужели англичане не любят вина?

— Они ненавидят его.

— Однако я сам видел, что они пьют его.

— Это в виде наказания. Вот тебе доказательство, — продолжал, надуваясь от важности, Мушкетон. — Один английский принц умер от того, что его посадили в бочку с мальвазией; я сам слышал, как об этом рассказывал аббат д'Эрбле.

— Вот дурень! Хотел бы я очутиться на его месте.

— Ты можешь, — заметил Гримо, продолжая свои подсчеты.

— Как так? — удивился Блезуа.

— Можешь, — повторил Гримо, считая в уме и перенося цифру четыре в следующий столбец.

— Могу? Но как же? Объясните, Гримо.

Мушкетон хранил полное молчание и даже, казалось, не обращал никакого внимания на вопросы Блезуа. Тем не менее и он насторожил уши.

Гримо продолжал считать и наконец подвел итог.

— Портвейн, — проговорил он только одно слово, указывая на среднее отделение нижней палубы, которое он и д'Артаньян осматривали в сопровождении капитана.

— Что такое? Эти бочки, что видны в щель двери?

— Портвейн, — повторил Гримо и вновь погрузился в арифметические вычисления.

— А я слышал, что портвейн — превкусное испанское вино, — снова обратился Блезуа к Мушкетону.

— Отличное, — сказал Мушкетон, облизываясь, — превосходное. Оно имеется и в погребе господина барона де Брасье.

— А что, если мы попросим этих англичан продать нам бутылку портвейна? — предложил Блезуа.

— Продать? — изумился Мушкетон, в котором пробудились его старые мародерские инстинкты. — Видно сейчас, что ты еще мальчишка и не знаешь как следует жизни. Зачем покупать, когда можно взять и так?

— Взять так, — отвечал Блезуа, — то есть присвоить себе добро ближнего своего? Ведь это запрещено, кажется.

— Где это запрещено?

— В заповедях божьих или церковных, уж не знаю наверное, а только помню, что сказано: «Не желай дома ближнего твоего, не желай жены ближнего твоего».

— Ты совсем еще ребенок, Блезуа, — покровительственным тоном заметил Мушкетон. — Совсем ребенок, повторяю еще раз. Скажи-ка, где в Писании сказано, что англичанин твой ближний?

— Этого действительно не сказано; по крайней мере, я что-то не помню, — отвечал Блезуа.

— Если бы ты, вроде меня или Гримо, десяток лет провел на войне, мой дорогой Блезуа, ты научился бы делать различие между домом ближнего и домом врага. Я полагаю, что англичанин есть враг, а портвейн принадлежит англичанину, и, следовательно, он принадлежит нам, так как мы французы.

Разве ты не знаешь правила: все, что ты взял у неприятеля, — твое?

Речь эта, произнесенная со всей той авторитетностью, на которую Мушкетон, как ему казалось, приобрел право в силу своего долгого опыта, поразила Блезуа; он опустил голову, словно размышляя, по внезапно поднялся с видом человека, неожиданно напавшего на новый аргумент, который припрет противника к стене.

— Ну а наши господа, они тоже так думают?

Мушкетон пренебрежительно усмехнулся.

— Недоставало только, чтобы я нарушил сон наших храбрых и добрых господ, чтобы доложить им: «Ваш слуга Мушкетон хочет пить. Пожалуйста, дайте ему ваше разрешение». Ну, спрошу я тебя, на что господину де Брасье знать, хочу я пить или нет?

— Да ведь это дорогое вино, — проговорил, качая головой, Блезуа.

— Да хоть бы оно было жидкое золото! Наши господа все равно не стали бы стесняться. Знай, что один барон де Брасье настолько богат, что мог бы выпить целую бочку портвейна, Даже если бы ему пришлось платить по пистолю за каплю. И я, право, не вижу, — продолжал Мушкетон, все более и более надуваясь от чванства, — почему бы слугам отказывать себе в том, в чем не стали бы себе отказывать господа?

Встав с места, он взял кувшин с пивом, вылил его через иллюминатор в море и величественно двинулся к двери соседнего отделения на палубу.

— Ага, дверь заперта! Эти черти англичане страшно подозрительны.

— Заперта! — воскликнул Блезуа не менее жалобно. — Ах, проклятье! Вот горе-то! А у меня прямо кишки переворачиваются.

Мушкетон обернулся к Блезуа с обескураженным выражением на лице, которое ясно показывало, что он в полной мере разделяет отчаяние славного парня.

— Заперта! — повторил он.

— Но, — робко заметил Блезуа, — я слышал, господин Мустон, как вы рассказывали, что однажды в молодости, кажется в Шантильи, вы прокормили себя и своего господина, ловя куропаток в силки, карпов на удочку и бутылки на шнурок.

— Это правда, — заявил Мушкетон, — это правда, сущая правда: вот и Гримо может подтвердить. Но в погребе была лазейка, и вино было разлито в бутылки; а, здесь не могу же я просунуть шнурок сквозь эту дверь и протащить посудину весом пудов в тридцать.

— Этого нельзя, но можно вынуть из перегородки две-три доски, а в бочке просверлить буравом дырку, — заметил Блезуа.

Мушкетон вытаращил свои круглые глаза и посмотрел на Блезуа, как человек, встретивший в другом качества, о которых он и не подозревал.

— Правда, это можно! Но где достать клещи, чтобы отодрать доски, и бурав, чтобы просверлить бочку?

— Футляр, — вдруг вмешался Гримо, закончивший в это время свои счеты.

— Ах да, футляр, — проговорил Мушкетон, — я было и забыл.

Гримо заведовал не только казной, но и оружием, кроме счетов, у него был еще футляр с инструментами, Гримо был человек величайшей предусмотрительности, и в этом футляре, тщательно уложенном в дорожный мешок, находилось все необходимое. Между прочим имелся там и бурав почтенных размеров; им-то и вооружился Мушкетон.

Что касается до клещей, то ему недолго пришлось искать, чем заменить их, так как кинжал, заткнутый за пояс, мог отлично послужить вместо клещей. Мушкетон отыскал место, где между досками виднелись щели, и немедленно принялся за дело.

Блезуа взирал на него с изумлением и нетерпеливо следил за его работой, вмешиваясь иногда, чтобы помочь вытащить гвоздь или подать совет, всякий раз уместный и полезный.

В один миг Мушкетон оторвал три доски.

— Ловко! — заметил Блезуа.

Мушкетон, однако, являлся полной противоположностью той лягушки, которая пыталась сравниться с волом и считала, что она больше, чем была на самом деле. Он укоротил свое имя на целую треть, но не мог проделать того же со своим животом. Попытавшись пролезть в отверстие, Мушкетон с огорчением убедился, что нужно вынуть еще, по крайней мере, две или три доски.

Он вздохнул и снова принялся за работу.

Гримо, покончив со своим счетоводством, с величайшим интересом следил за ходом дела. Подойдя к товарищам, он заметил тщетные усилия Мушкетона проникнуть в обетованную землю и счел долгом вмешаться.

— Я! — проговорил он.

Это слово для Блезуа и Мушкетона стоило целого совета, а сонет, как известно, стоит поэмы.

Мушкетон обернулся.

— Что ты? — спросил он Гримо.

— Я пролезу.

— Это правда, — согласился Мушкетон, окидывая взглядом длинную худую фигуру товарища, — это правда: ты пройдешь, ты легко пройдешь.

— Конечно, — подтвердил Блезуа. — К тому же он знает, какие бочки с вином, ведь он был в том отделении с господином д'Артаньяном. Пусть идет Гримо, Мушкетон.

— Да я и сам пролез бы не хуже Гримо, — отвечал задетый Мушкетон.

— Наверно, но это будет слишком долго, а я умираю от жажды. Мои внутренности вконец взбунтовались.

— Ну, иди, Гримо, — согласился Мушкетон, передавая ему кувшин из-под пива и бурав.

— Сполосните стаканы, — сказал Гримо.

Затем он дружески кивнул Мушкетону, словно извиняясь за то, что оканчивает операцию, так блестяще начатую другим, и, змеей проскользнув в щель, исчез в темноте.

Блезуа от восторга заплясал. Из всех безумных подвигов, совершенных необыкновенными людьми, которым он имел счастье помогать, этот подвиг казался ему самым удивительным, почти чудесным.

— Ну, теперь ты увидишь, — заговорил вновь Мушкетон все тем же тоном решительного превосходства, которому Блезуа, видимо, охотно подчинялся, — теперь их увидишь, как пьем мы, старые солдаты, когда нас томит жажда.

— Плащ, — раздался из глубины погреба голос Гримо.

— Ах да, — спохватился Мушкетон.

— Чего он хочет? — спросил Блезуа.

— Завесить плащом то место, где вынуты доски, чтобы закрыть лазейку.

— Это зачем? — в недоумении спросил Блезуа.

— Эх, простота! — сказал Мушкетон. — А если кто войдет?

— И то правда! — воскликнул Блезуа с явным восхищением. — Но ведь там он ничего не увидит впотьмах.

— Гримо всегда отлично видит, — заметил Мушкетон, — ночью — как днем.

— Счастливец, — ответил Блезуа. — А я вот без свечи не могу сделать и двух шагов: непременно наткнусь на что-нибудь.

— Это все оттого, что ты не был на военной службе, — отвечал Мушкетон, — а то бы научился отыскивать иголку в печи для хлеба. Но тише!

Кто-то идет, кажется.

Мушкетон издал легкий свист, служивший обоим лакеям в дни молодости тревожным сигналом. Затем поспешно присел к столу и знаком приказал Блезуа сделать то же. Блезуа повиновался. Дверь открылась, и на пороге появилось двое закутанных в плащ людей.

— Ого! — проговорил один из них. — Никто по спит, хотя уже четверть двенадцатого! Это против правил. Чтобы через четверть часа все было убрано, огонь потушен и все спали!

Оба незнакомца прошли к двери того отделения, куда проскользнул Гримо, отперли ее, вошли и замкнули за собой.

— Ах, — прошептал Блезуа. — Он погиб!

— Ну нет, Гримо — хитрая лисица! — пробормотал Мушкетон.

Оба товарища стали ждать, напрягая слух и затаив дыхание.

Прошло десять минут, в течение которых не слышно было никакого шума, который указал бы, что Гримо пойман на месте преступления.

Затем дверь снова отворилась, закутанные фигуры вошли, так же старательно затворили за собой дверь и удалились, еще раз повторив приказание погасить огонь и лечь спать.

— Как быть, — сказал Блезуа, — гасить, что ли? Мне все это кажется подозрительным.

— Они сказали «через четверть часа»; у нас еще пять минут, — отвечал Мушкетон.

— А не предупредить ли нам господ?

— Подождем Гримо.

— А если его убили?

— Гримо закричал бы.

— Разве вы не знаете, что он нем, как рыба?

— Ну, тогда мы услышали бы возню, падение тела.

— А ну как он не вернется?

— Да вот он.

Действительно, в эту самую минуту Гримо отодвинул плащ, закрывавший место, где были разобраны доски, и из-под плаща показалась его голова.

Лицо его было смертельно бледно, глаза расширились от ужаса, белки: сверкали, а зрачки казались мертвыми точками. Он держал в руке кувшин из-под пива, чем-то наполненный; поднеся его к свету маленькой коптящей лампы, он издал только один краткий звук «О!», но с выражением такого глубокого ужаса, что Мушкетон в испуге отступил, а Блезуа чуть не лишился чувств.

Оба они все же заглянули в кувшин: он был полон пороху.



Убедившись, что фелука вместо вина нагружена порохом, Гримо бросился к трапу и одним прыжком очутился у двери, за которой спали четверо друзей. Подбежав к ней, он слегка толкнул ее. Дверь приотворилась и задела д'Артаньяна, который спал около нее и сразу проснулся.

Увидев взволнованное лицо Гримо, он сейчас же понял, что случилось что-то из ряду вон выходящее, и хотел крикнуть, по Гримо приложил палец к губам и в мгновение ока задул ночник, горевший в другом конце каюты.

Д'Артаньян приподнялся на локте; Гримо стал на колени и, вытянув шею, трепеща от волнения, поведал ему на ухо нечто настолько драматичное само по себе, что можно было обойтись без жестикуляции и мимики.

Пока он рассказывал, Атос, Портос и Арамис мирно спали, как люди, которые уже добрую неделю не знали настоящего сна. Между тем на нижней палубе Мушкетон сначала стоял как в столбняке, а потом спохватился и стал собираться. Блезуа, охваченный ужасом, с взъерошенными волосами, попытался делать то же самое.

Вот что случилось с Гримо.

Пройдя в среднее отделение нижней палубы, он начал свои поиски. И тотчас же натолкнулся на бочку. Он тихонько ударил по ней. Она оказалась пустой; Гримо перешел ощупью к другой, которая была тоже пустая. Третья бочка издала глухой звук; она, без сомнения, содержала драгоценный напиток. Гримо присел на корточки возле бочки и стал шарить рукой, стараясь найти, где бы поудобнее приладить бурав. Вдруг ему попался кран.

«Отлично, — подумал он, — это сильно упрощает дело».

Он подставил свой кувшин, открыл кран и почувствовал, что содержимое потихоньку переходит из одного вместилища в другое. Гримо из предосторожности запер кран и поднес кувшин к губам, чтобы попробовать, так как ко своей добросовестности не хотел угощать своих товарищей чем-нибудь таким, за что бы не мог отвечать.

В это время Мушкетон подал свой сигнал. Гримо, опасаясь ночного обхода, юркнул между бочками и притаился.

В самом деле, дверь отворилась, и вошли два закутанных в плащи человека, те самые, которые дали Блезуа и Мушкетону приказ погасить огонь.

Один из вошедших нес фонарь с высокими стеклами, так что пламя не выбивалось наверх. Кроме того, стекла фонаря были прикрыты бумагой, которая умеряла или, вернее, поглощала свет и теплоту.

Человек этот был Грослоу.

Другой держал в руке что-то длинное, гибкое, белое, свернутое вроде каната. Лицо человека скрывалось под шляпой с широкими полями. Гримо подумал, что этих людей привело сюда то же желание, что и его, желание раздобыть портвейн. Он плотнее прижался к бочке я решил, что, если даже его изловят, преступление в конце концов не так уж велико.

Подойдя к бочке, за которой спрятался Гримо, вошедшие остановились.

— Фитиль с вами? — спросил по-английски державший фонарь.

— Вот он, — последовал ответ.

При звуке этого голоса Гримо задрожал, чувствуя, что ледяной холод проник до мозга его костей. Он тихонько приподнялся, вгляделся поверх обруча и под опущенными полями шляпы различил бледное лицо Мордаунта.

— Сколько времени может гореть фитиль? — обратился Морда унт к своему спутнику.

— Думаю, что минут пять, — отвечал шкипер.

И этот голос показался Гримо немного знакомым. Оп посмотрел на его спутника и после Мордаунта узнал и Грослоу.

— В таком случае, — заговорил опять Мордаунт, — вы предупредите ваших людей: пусть будут наготове, но не говорите им для чего. Шлюпка идет за фелукой?

— Как собака за хозяином, на крепкой пеньковой бечеве.

— Так вот, когда часы пробьют четверть первого, вы соберете своих людей и, соблюдая полнейшую тишину, спуститесь в шлюпку…

— Но сначала надо поджечь фитиль.

— Это уж мое дело. Я хочу быть уверенным в том, что моя месть совершится. Весла в шлюпке?

— Все готово.

— Прекрасно.

— Итак, все условленно.

Мордаунт стал на колени и всунул конец фитиля довольно глубоко в кран, так, чтобы оставалось только поджечь другой конец.

Покончив с этим, он поднялся и вынул часы.

— Вы помните? В четверть первого, иначе говоря…

Он посмотрел на часы.

— Через двадцать минут.

— Отлично, — заметил Грослоу, — только я считаю долгом еще раз предупредить вас, что вы оставили для себя самую опасную часть дела и гораздо лучше было бы поручить зажечь фитиль кому-нибудь из наших людей.

— Мой дорогой Грослоу, — отвечал на это Мордаунт, — есть французская пословица: «Каждый сам себе лучший слуга». Я хочу применить ее на деле.

Гримо если не все понял, то все слышал: выражения лиц собеседников дополнили ему несовершенное знание языка. Он видел и узнал двух смертельных врагов мушкетеров. Он заметил, как Мордаунт вставил фитиль. Оп слышал пословицу, произнесенную по-французски. Наконец он несколько раз опускал руку в кувшин, который он держал в другой руке, и пальцы его, вместо вина, страстно ожидаемого Мушкетоном и Блезуа, зарывались в мелкие зерна пороха.

Мордаунт и шкипер собрались уходить. В дверях они остановились и прислушались.

— Слышите вы, как они спят? — спросил один из них.

Действительно, сверху через потолок доносился храп Портоса.

— Сам бог предает их в наши руки, — проговорил Грослоу.

— И на этот раз, думаю, сам дьявол не спасет их, — добавил Мордаунт.

С этими словами оба вышли.

XXX

ПОРТВЕЙН
(Продолжение)
Гримо слышал, как заскрипел замок. Затем, убедившись, что остался один, он немедленно поднялся и ощупью стал пробираться вдоль стенки.

— Ах, — мог только проговорить он, стирая рукавом выступившие у него на лбу капли пота, — какое счастье, что Мушкетону захотелось пить!

Он спешил добраться до лазейки в перегородке. Все это ему казалось сном, но порох в кувшине был настоящий и доказывал, что это была действительность, хуже всякого предсмертного бреда.

Д'Артаньян, как легко можно себе представить, выслушал все это с возрастающим интересом и, не дослушав до конца, легко вскочил и тотчас же наклонился к уху спавшего Арамиса, прижав его плечо, чтобы предупредить какое-нибудь резкое движение.

— Шевалье, — шепнул он ему, — встаньте, но постарайтесь не делать ни малейшего шума.

Арамис проснулся. Д'Артаньян повторил свое приглашение, сжав ему руку. Арамис повиновался.

— Слева от вас лежит Атос, — сказал он ему. — Предупредите его, как я предупредил вас.

Арамис без труда предупредил Атоса, который спал очень чутко, как все нервные люди; но с Портосом вышло немало возни. Он принялся было спрашивать, зачем да почему так неожиданно прервали его сон, что было ему очень неприятно; но д'Артаньян вместо всяких объяснений зажал ему рот рукой. Затем наш гасконец протянул руки, обнял своих друзей за шею, тесно прижал их к себе и зашептал:

— Друзья, нам необходимо немедленно же покинуть эту фелуку, иначе мы все погибли.

— Как? — проговорил Атос. — Опять?

— Знаете ли вы, кто у нас шкипером?

— Нет.

— Капитан Грослоу!

Д'Артаньян почувствовал, как вздрогнули его друзья, и понял, что его слова произвели надлежащее действие.

— Грослоу! — прошептал Арамис. — О, проклятие!

— Кто такой этот Грослоу? — спросил Портос. — Я не помню его.

— Это тот герой, который раскроил голову младшему Парри, а теперь готовится раскроить наши.

— Ого!

— А знаете вы, кто его помощник?

— Его помощник? — спросил Атос. — Какой такой помощник? Разве бывают помощники у шкипера на фелуке с четырьмя матросами? Что это, трехмачтовая шхуна, что ли?

— Да, но господин Грослоу не заурядный шкипер и потому имеет помощника. Помощником у него состоит Мордаунт.

При этом известии мушкетеры не только вздрогнули, но едва удержались от крика. При всей их отваге, роковое имя это оказывало на них какое-то таинственное действие: им становилось страшно, даже когда его произносили.

— Что же делать? — спросил Атос.

— Овладеть фелукой, — предложил Арамис.

— А негодяя убить, — дополнил Портос.

— Фелука минирована. Бочки, которые я считал наполненными портвейном, оказались на самом деле с порохом. Когда Мордаунт увидит, что план его раскрыт, он всех взорвет, и друзей и врагов. Но, право же, этот господин такого сорта, что я не имею ни малейшего желания отправляться в его обществе ни в рай, ни в ад.

— У вас, значит, есть какой-нибудь план? — спросил Атос.

— Есть.

— В чем он заключается?

— Доверяетесь ли вы мне?

— Приказывайте! — в один голос проговорили все трое.

— Отлично; тогда идемте.

Д'Артаньян подошел к иллюминатору, размерами не больше форточки, но все же достаточно широкому, чтобы в него мог пролезть человек; он тихонько повернул на петлях ставень.

— Вот путь к спасению, — сказал он.

— Черт возьми, — заметил Арамис. — Холодно, мой ДРУГ.

— Если не хотите, оставайтесь, по предупреждаю, что сейчас здесь будет очень жарко.

— Но не можем же мы вплавь достигнуть берега!

— К фелуке привязана шлюпка. Мы сядем в нее и перережем канат, вот и все. Вперед, товарищи.

— Одну минуту, — возразил Атос. — А наши люди?

— Мы здесь, — произнесли в один голос Мушкетон и Блезуа, которых Гримо привел, чтобы собрать в каюте все силы; они незаметно проскользнули сюда через люк, находившийся у самой двери в каюту.

И все же трое друзей замерли перед жутким видом, который открылся им в узком отверстии, когда Д'Артаньян поднял ставень.

Действительно, кто только видел, согласится, что нет зрелища более угнетающего, чем вид взволнованного моря, глухо катящего свои черные валы при бледном свете землей луны.

— Великий боже! — воскликнул д'Артаньян. — Мы колеблемся, кажется?

Если мы колеблемся, чего же требовать от наших людей?

— Я не колеблюсь, — заявил Гриме.

— Сударь, пролепетал Блезуа, — я умею плавать только в реке, предупреждаю вас.

— А я совсем не умею плавать, — проговорил Мушкетон.

Тем временем д'Артаньян уже лез в иллюминатор.

— Друг мой, вы решились? — спросил Атос.

— Да, — отвечал гасконец, — следуйте и вы за мной. Вы человек совершенный, пусть ваш дух восторжествует над плотью. Вы, Арамис, скомандуйте людям, а вы, Портос, сокрушайте всех и все, что станет нам на пути.

Д'Артаньян пожал руку Атосу, улучил момент, когда фелука накренилась и вода залила его до пояса, отпустил руку, которою он держался за иллюминатор, и прыгнул наружу. Не успела фелука накрениться на другую сторону, за ним последовал Атос. Затем корма стала подниматься, и они увидели, как из воды показался натянувшийся канат, которым была привязана шлюпка.

Д'Артаньян поплыл к канату и скоро достиг его.

Он ухватил рукой канат и держался за него, едва высунув из воды голову. Минуту спустя к нему подплыл Атос.

Затем за кормой показались еще две головы: то были Арамис и Гримо.

— Меня беспокоит Блезуа, — заметил Атос. — Вы слышали, Д'Артаньян, он сказал, что умеет плавать только в реке.

— Если умеешь плавать, то можешь плавать везде, — отвечал д'Артаньян.

— К лодке, к лодке!

— Но Портос? Я не вижу Портоса!

— Успокойтесь. Портос сейчас явится. Он плавает, как левиафан.

Тем не менее Портос все не появлялся. На фелуке в это время разыгрывалась трагикомическая сцена.

Мушкетон и Блезуа, напуганные шумом волн, свистом ветра, ошеломленные при виде кипящей черной пучины, не только не устремлялись вперед, по даже отступали.

— Ну же, вперед, смелей, в воду! — понукал Портос.

— Но, сударь, я не умею плавать, — молил Мушкетон. — Оставьте меня здесь.

— И меня тоже, — просил Блезуа.

— Уверяю вас, на такой маленькой лодке я буду только стеснять вас, — говорил Мушкетон.

— А я так наверное даже не доплыву до нес, я прямо пойду ко дну.

— Ах, вот как!.. Ну так я задушу вас, если вы не полезете в воду! — заявил Портос, хватая обоих за горло. — Вперед, Блезуа!

Блезуа под железной рукой Портоса испустил подавленный крик, быстро замерший, так как гигант схватил его за ноги и за руки и бросил в море вниз головой.

— Ну, теперь твоя очередь, Мустон. Надеюсь, ты не покинешь своего господина?

— О сударь, зачем вы опять пошли на военную службу? Так хорошо было в Пьерфонском замке!.. — со слезами на глазах проговорил Мушкетон.

И без единого упрека, печально, покорно, отчасти из преданности хозяину, отчасти побуждаемый примером Блезуа, он очертя голову бросился в море. Это был настоящий подвиг, так как Мушкетон знал, что идет на верную смерть.

Но Портос был не такой человек, чтобы покинуть своего преданного товарища. Он так быстро последовал за ним, что плеск от падения Мушкетона слился с плеском от падения Портоса. И когда оглушенный Мушкетон был выброшен волной на поверхность, то его сразу подхватила мощная рука Портоса, и он добрался до шлюпки, не двинув и рукой, словно морское божество на дельфине.

В ту же минуту Портос увидел, что вблизи кто-то барахтается. Он схватил его за волосы; то был Блезуа, к которому уже плыл Атос.

— Не надо, не надо, граф! — крикнул ему Портос. — Я справлюсь без вас.

И действительно, несколькими сильными взмахами, поднимаясь, как Адамастор, над бушующей стихией, он присоединился к своим.

Д'Артаньян, Арамис и Гримо помогли Мушкетону и Блезуа влезть в лодку.

Затем настала очередь Портоса, который, перелезая через борт, едва не перевернул легкую лодку.

— А Атос? — спросил Д'Артаньян.

— Я здесь! — отозвался Атос, державшийся за борт лодки. Он, в качестве генерала, прикрывающего отступление армии, считал своим долгом войти в шлюпку последним. — Все в шлюпке?

— Все, — отвечал Д'Артаньян. — Есть у вас, Атос, с собою кинжал?

— Есть.

— Ну так перережьте канат и влезайте скорей.

Атос вынул из-за пояса кинжал и перерезал канат.

Фелука стала удаляться, и шлюпка свободно закачалась на волнах.

— Атос, сюда! — скомандовал д'Артаньян, протягивая ему руку.

Граф де Ла Фер легко влез в шлюпку и занял свое место.

— Самое время, — вымолвил гасконец, — сейчас мы увидим нечто любопытное

XXXI

ПЕРСТ СУДЬБЫ
Едва д'Артаньян произнес эти слова, как на фелуке, которая уже начала исчезать в ночном тумане, послышался свисток.

— Вы хорошо понимаете, — заметил д'Артаньян, — что это что-нибудь да означает.

В ту же минуту на палубе появился фонарь и на корме показались силуэты людей.

И вдруг ужасный крик, крик отчаяния, пронесся над морем. Он, казалось, рассеял облака, закрывавшие луну, которая своим бледным светом озарила серые паруса и черные снасти фелуки. Темные тени растерянно метались по палубе, испуская жалобные вопли.

Вдруг наши друзья увидали, что на верхней площадке появился Мордаунт с факелом в руке.

Тени, метавшиеся на фелуке, означали следующее. В назначенный момент Грослоу вызвал своих людей на палубу. Мордаунт вышел из своего помещения, прислушался у двери каюты, спят ли французы, и сошел вниз, успокоенный тишиной. Действительно, можно ли было догадаться о том, что произошло?

Мордаунт открыл дверь в отделение, где находились бочки, и бросился к фитилю. Пылая жаждой мести, уверенный в себе, как всякий, ослепленный волей рока, он приложил факел к запалу.

В это время Грослоу и его матросы собрались на корме.

— Хватай канат, — скомандовал Грослоу, — и подтяни шлюпку.

Один из матросов уцепился за борт фелуки, схватил канат и начал тянуть. Канат легко поддался.

— Канат перерезан! — воскликнул матрос. — Шлюпки нет.

— Как шлюпки нет? — закричал Грослоу, бросаясь, в свою очередь, к борту. — Этого не может быть!

— Но это так, — отвечал матрос. — Смотрите сами, канат обрезан, да вот и конец его.

Убедившись, Грослоу испустил тот ужасный вопль, который долетел до наших друзей.

— Что случилось? — вскричал Мордаунт, поднимавшийся в это время по трапу.

С факелом в руке он бросился на корму.

— Наши враги бежали. Они обрезали канат и ускользнули в шлюпке.

Одним прыжком Мордаунт очутился возле каюты и распахнул дверь ударом ноги.

— Пусто! — закричал он. — О, дьяволы!

— Мы их догоним, — сказал Грослоу, — они не могли отплыть далеко, и мы потопим их, опрокинув шлюпку.

— Да, но огонь… — простонал Мордаунт, — я уже поджег…

— Что?

— Фитиль.

— Тысяча чертей! — заревел Грослоу, бросаясь к люку. — Может быть, еще не поздно!

Мордаунт ответил ужасным смехом. Черты его исказились ужасом и ненавистью. Он поднял к небу свои воспаленные глаза, как бы бросая туда последнее проклятие, швырнул факел в море и затем ринулся в воду сам.

В тот же момент, едва Грослоу успел ступить на первую ступеньку трапа, палуба треснула; из трещины, словно из кратера вулкана, с ужасающим грохотом, похожим на залп сотни орудий, вырвался сноп пламени. В багровом воздухе полетели в разные стороны горящие обломки.

Затем этот страшный огонь погас, обломки один за другим погрузились в бездну, треща и затухая, и через несколько мгновений ничто более, кроме колебания воздуха, не указывало на происшедшее. Только фелука исчезла под водой, и вместе с ней погибли Грослоу и трое его матросов.

Четверо друзей видели все это; ни одна мелочь не ускользнула от них.

На миг осветил их ярко вспыхнувший свет взрыва, озаривший все море вокруг. Они увидели друг друга замершими в самых разнообразных положениях, и у всех лица выражали неописуемый ужас, несмотря на то что в груди их бились твердые, как бронза, сердца. Множество горящих осколков попадало в море около самой лодки. Когда вспыхнувший вулкан погас, тьма вновь покрыла и шлюпку, и волнующийся океан.

С минуту царило подавленное молчание. Портос и д'Артаньян сидели, судорожно сжимая весла, и бессознательно продолжали держать их над водой, перегнувшись всем телом вперед.

— Клянусь богом, — первый прервал гробовое молчание Арамис, — на этот раз, мне кажется, все действительно копчено.

— Ко мне, господа! Сюда! Помогите! Помогите! — вдруг долетел до слуха сидевших в шлюпке жалобный голос, словно исходящий от какого-то морского духа.

Все переглянулись. Атос вздрогнул.

— Это он! Это его голос! — проговорил он.

Все хранили молчание, потому что, подобно Атосу, все узнали этот голос. Расширенными от ужаса глазами они невольно обратились к тому месту, где исчезла фелука, и, насколько хватало зрения, всматривались в темноту.

Через минуту на воде показался человек; он плыл, с силою рассекая волны. Атос медленно протянул руку, указывая товарищам на плывущего.

— Да, да, — проговорил д'Артаньян, — я его хорошо вижу.

— Опять он! — пыхтя, как кузнечный мех, заметил Портос. — Он, наверное, железный.

— Боже мой, — прошептал Атос.

Арамис и д'Артаньян шептались.

Мордаунт сделал еще несколько взмахов и в знак отчаяния поднял кверху одну руку.

— Господа, помогите, ради всего святого помогите! Я чувствую, силы покидают меня… я погибаю…

Голос, моливший о помощи, так дрожал, что жалость проникла в сердце Атоса.

— Несчастный! — пробормотал он.

— Только этого не хватало! — заметил д'Артаньян. — Вы еще жалеете его! Но он плывет прямо на нас. Неужели он думает, что мы возьмем его?

Гребите, Портос, гребите!

И, подавая пример, д'Артаньян заработал своим веслом. Два сильных взмаха сразу продвинули шлюпку футов на двадцать.

— О! Вы не оставите меня, не дадите погибнуть, сжальтесь над несчастным! — взывал Мордаунт.

— Ага! — крикнул ему Портос. — Теперь вы, кажется, попались, старица: теперь вам не уйти, разве что прямо в ад!

— О Портос, — умоляющим голосом произнес граф де Ла Фер.

— Оставьте меня в покое, Атос. Сказать по правде, вы становитесь смешны с вашим вечным великодушием. Предупреждаю вас, что если он подплывет к шлюпке на десять шагов, я размозжу ему веслом голову.

— О, будьте милосердны, не удаляйтесь от меня! Сжальтесь надо мной! — кричал молодой человек.

Порою волна заливала его с головой, и на поверхности появлялись пузыри от его порывистого, утомленного дыхания.

Тем временем д'Артаньян, внимательно следивший за каждым движением Мордаунта, кончил переговариваться с Арамисом и встал.

— Сударь, — обратился он к плывущему, — прошу вас удалиться. Раскаяние ваше слишком свежо, чтобы мы могли питать к нему хотя бы малейшее доверие. Заметьте, что обломки фелуки, на которой вы хотели испечь нас, еще дымятся, вероятно, кое-где на поверхности моря; и потому ваше теперешнее положение — прямо великолепное по сравнению с тем, что вы готовили вам. По паша вина, что вашими жертвами стали, вместо нас, Грослоу и его люди.

— Господа! — в отчаянии возопил Мордаунт. — Клянусь вам, что мое раскаяние искренне. Господа, я так еще молод, мне лишь двадцать три года!

Господа, я поддался весьма попятному чувству, я хотел отомстить за свою мать; и вы на моем месте поступили бы так же, как я.

Д'Артаньян, заметив, что Атос все более проникается чувством жалости, на последние слова Мордаунта только презрительно усмехнулся и пробормотал:

— Как сказать!

Мордаунту оставалось сделать только три-четыре взмаха, чтобы достигнуть шлюпки: близость смерти, казалось, придала ему сверхчеловеческую силу.

— Увы, — вновь начал он, — я должен умереть! Вы хотите убить сына так же, как убили мать. По я но признаю себя виновным. По всем законам божеским и человеческим сын должен отомстить за мать. Но если даже это преступление, — прибавил он, — то раз я каюсь, раз я прошу прощения, меня надо простить.

В эту минуту силы как будто оставили его. Он погрузился в воду, волна залила его, и голос его прервался.

— О, мое сердце разрывается! — воскликнул Атос.

Мордаунт снова появился.

— А я, — отвечал ему резко д'Артаньян, — считаю, что с этим надо покончить. Слушайте, убийца своего дяди, палач короля Карла, поджигатель, отправляйтесь-ка на дно. Если же вы приблизитесь к шлюпке еще ближе, я размозжу вам веслом голову.

Мордаунт, движимый отчаянием, сделал еще один взмах по направлению к шлюпке. Д'Артаньян обеими руками поднял весло. Атос встал.

— Д'Артаньян! Д'Артаньян! — остановил он его. — Д'Артаньян, сын мой, я вас умоляю! Этот несчастный умрет, но недостойно дать погибнуть человеку, не протянув ему руку, ведь сейчас достаточно только руку протянуть, чтобы его спасти. О, мое сердце повелевает мне поступить так! Я не могу перенести этого. Пусть он живет.

— Великолепно! — воскликнул Д'Артаньян. — Почему бы вам не связать себя по рукам и ногам и не отдаться этому негодяю? Так было бы проще.

Ах, граф де Ла Фер, вы хотите погибнуть из-за него, но я, ваш сын, — как вы сами сейчас назвали меня, — я не желаю этого.

В первый раз Д'Артаньян устоял перед просьбой Атоса, когда тот называл его сыном.

Арамис хладнокровно вынул свою шпагу, которую захватил с собою и держал в зубах, когда плыл к лодке.

— Если он положит руку свою на борт, — заявил он, — я отрублю ее, так как он низкий убийца.

— А я… — начал Портос, — погодите…

— Что вы хотите сделать? — спросил Арамис.

— Я брошусь в воду и задушу его.

— О друзья, — вскричал Атос с невыразимым чувством, — будем человечны!

Д'Артаньян застонал. Арамис опустил свою шпагу. Портос сел.

— Смотрите, — продолжал Атос, — смотрите: смерть уже кладет печать свою на его лицо, силы его истощены, еще минута — и он навеки погрузится в пучину. Друзья мои! Не заставляйте меня потом всю жизнь слышать укоры совести. Не дайте мне самому умереть от стыда и позора. Подарите мне жизнь этого несчастного, и я благословлю вас, я…

— Я гибну! — слабо крикнул Мордаунт. — Ко мне… ко мне…

— Подождите минуту, — проговорил тихо Арамис, наклоняясь налево к д'Артаньяну. — Один взмах весла, — добавил он, наклоняясь направо к Портосу.

Д'Артаньян не ответил ни жестом, ни словом. В нем происходила борьба, вызванная отчасти мольбами Атоса, отчасти зрелищем, которое было перед его глазами. Портос шевельнул веслом, лодка повернулась носом в другую сторону, и вследствие этого Атос приблизился к утопающему.

— Граф де Ла Фер! — воскликнул Мордаунт. — Граф де Ла Фер! К вам я обращаюсь, я вас умоляю: сжальтесь надо мной… Где вы, граф де Ла Фер?

Я не вижу вас больше… я умираю… Спасите… Ко мне…

— Я здесь, — проговорил Атос, наклоняясь и протягивая руку с тем достоинством и благородством, которые всегда были ему присущи, — я здесь, возьмите мою руку и влезайте в шлюпку.

— Не могу я смотреть на это, — обратился Д'Артаньян к остальным двум друзьям. — Такая слабость меня возмущает.

Оба друга в это время также отвернулись и тесно прижались друг к другу, словно боясь прикоснуться к тому, кому Атос решился протянуть руку.

Мордаунт, собрав остаток сил, вынырнул на поверхность, схватил протянутую ему руку и вцепился в нее с последней надеждой.

— Отлично, — проговорил Атос, — теперь другой рукой держитесь за меня. — И он подставил ему свое плечо, голова его почти коснулась головы Мордаунта, и два смертельных врага обнялись, как два родных брата.

Мордаунт схватил своими скрюченными пальцами воротник Атоса.

— Хорошо, хорошо, — сказал граф, — теперь вы спасены, успокойтесь.

— О… моя мать! — воскликнул Мордаунт с горящим взглядом и с выражением ненависти, которое невозможно описать. Я могу принести тебе в жертву лишь одного, но зато это будет тот, которого выбрала бы ты.

И не успел д'Артаньян крикнуть, Портос поднять весло, а Арамис нагнуться, чтобы ловчее нанести удар, как шлюпка получила страшный толчок, Атос потерял равновесие, и Мордаунт увлек его за собой в воду, испустив дикий, торжествующий крик. Он душил его в своих объятиях, как змея обвился своими ногами вокруг его ног и не давал ему возможности сделать ни одного движения.

Не успев ни крикнуть, ни позвать на помощь, Атос оказался в воде. Он пытался держаться на поверхности, но тяжесть тела Мордаунта влекла его вниз. И постепенно он стал тонуть. Некоторое время были еще видны его волосы, наконец все исчезло, и только широкая воронка указывала на место, где оба скрылись под водой; но и она вскоре сгладилась.

Трое друзей, оставшиеся в шлюпке, онемели от ужаса; их душили негодование и отчаянье. Они приподнялись и так и остались неподвижны, как статуи, с расширенными глазами и с протянутыми вперед руками. Они замерли, оцепенели, но тем сильнее слышно было биение их сердец. Портос опомнился первый. Он запустил руки в свои пышные волосы и выдрал огромный клок их.

— О? — испустил он душераздирающий вопль, особенно ужасный в устах такого человека. — О Атос, Атос! Благородное сердце! Горе, горе нам, мы тебя не уберегли!

— О, горе, горе! — повторил д'Артаньян.

— Горе! — пробормотал Арамис.

В этот момент в центре кружка, освещенного луной, в четырех-пяти взмахах пловца от лодки, опять появилась на поверхности воронка вроде той, которая сопровождала исчезновение обоих тел. Вслед за тем всплыла голова, далее лицо, бледное, но с открытыми мертвыми глазами, наконец показалась грудь. Волна приподняла труп, затем опрокинула его на спину.

И при свете лупы сидевшие в лодке увидали торчавший в груди кинжал с блестящей золотой рукояткой.

— Мордаунт! Мордаунт! — вскричали трое друзей. — Это Мордаунт!

— Но где же Атос? — сказал д'Артаньян.

В ту же минуту шлюпка накренилась на левую сторону под какой-то новой, невидимой тяжестью, и Гримо испустил радостный крик. Все обернулись и увидели Атоса, мертвенно-бледного, с потухшим взором. Дрожащей рукой взялся он за борт лодки, чтобы передохнуть. Восемь сильных рук потянулись к нему, подхватили его и уложили на дно шлюпки. Через минуту ласки друзей, обезумевших от радости, согрели, привели в чувство и вернули к жизни графа де Ла Фер.

— Вы не ранены? — спросил д'Артаньян.

— Нет, — отвечал Атос. — А он?

— О, он? К счастью, на этот раз мертв окончательно. Смотрите!

И д'Артаньян указал рукой: в нескольких десятках футов от них плыл, качаясь на волнах, труп Мордаунта с кинжалом в груди. Он то исчезал между волнами, то поднимался на гребни и следил за своими врагами взглядом, полным насмешки и бесконечной ненависти.

Наконец он погрузился в воду. Атос проводил его взором, полным сожаления.

— Браво, Атос! — проговорил д'Артаньян с чувством, которое редко у него вырывалось наружу.

— Великолепный удар! — воскликнул Портос.

— У меня есть сын, — сказал Атос, — я хочу жить.

— Наконец-то! — заметил д'Артаньян.

«Это не я его убил, — сказал про себя Атос, — это судьба».

XXXII

О ТОМ, КАК МУШКЕТОНА ЕДВА НЕ СЪЕЛИ, ПОСЛЕ ТОГО КАК РАНЬШЕ ОН ЕДВА НЕ БЫЛ ИЗЖАРЕН
Глубокое молчание надолго воцарилось в шлюпке после ужасной сцены, о которой мы только что рассказали.

Луна выглянула на минуту, — как будто судьбе хотелось, чтобы ни одна деталь не ускользнула от зрителей, — и скрылась. Все снова погрузилось во тьму, столь ужасную в пустынях, особенно в зыбкой и влажной пустыне, называемой Океаном. Слышен был только вой западного ветра, игравшего гребнями валов.

Портос первый прервал молчание.

— Я много видел на своем веку, но ничто не потрясло меня так, как это. И все же, хотя волнение еще не улеглось во мне, заявляю вам, что глубоко счастлив. У меня точно гора с плеч свалилась, и наконец-то я могу вздохнуть свободно.

В подтверждение своих слов Портос вздохнул так громко, что можно было подивиться силе его легких.

— А я, — заговорил Арамис, — не могу сказать про себя того же. Я поражен, я не верю тому, что мне говорят мои глаза, я сомневаюсь в том, что я видел, мне страшно, мне все кажется, что вот-вот вынырнет этот злодей, держа в руке кинжал, который мы видели у него в груди.

— О, на этот счет я спокоен, — отвечал Портос. — Удар пришелся под пятое ребро, и кинжал вонзился по рукоятку. Я вас не упрекаю, Атос; наоборот — уж если ударить кинжалом, так только так. Теперь я жив, весел, дышу легко.

— Не спешите праздновать победу, Портос! — прервал его д'Артаньян. Никогда еще мы не подвергались такой опасности, как теперь, ведь человеку легче справиться с другим человеком, чем со стихией. Мы в открытом море, ночью, без лоцмана, в утлой шлюпке; один порыв ветра посильнее может опрокинуть ее — и мы погибли.

Мушкетон глубоко вздохнул.

— Вы неблагодарны, д'Артаньян, — заговорил Атос, — да, неблагодарны к доброй судьбе, ведущей нас, — и это тогда, когда мы спаслись таким чудесным образом. Миновать столько опасностей для того, чтобы сразу затем погибнуть? О нет! Мы вышли из Гринвича при западном ветре. Этот ветер дует и сейчас.

Атос отыскал на небе Полярную звезду.

— Вот Большая Медведица, значит, там и Франция. Мы идем по ветру, и если он не переменится, мы попадем в Кале или в Булонь. Если шлюпка опрокинется, то мы настолько сильны и умеем так хорошо плавать, — по крайней мере, пятеро из нас, — что сможем перевернуть со, а если нам это не удастся, то будем держаться за нее. Наконец, мы находимся на пути между Дувром и Кале и между Портсмутом и Булонью. Если бы вода сохраняла следы проходящих по ней судов, то здесь пролегла бы глубокая колея. Я ни минуты не сомневаюсь, что днем мы обязательно встретим какое-нибудь рыболовное судно, которое нас подберет.

— Ну а если мы никого не встретим или, например, если ветер повернет к северу?

— Ну, это дело другое: тогда мы увидим землю только по ту сторону океана.

— Иначе говоря, умрем с голоду, — пояснил Арамис.

— Да, это весьма возможно, — отвечал граф де Ла Фер.

Мушкетон опять испустил вздох, на этот раз еще более грустный, чем первый.

— Мустон, — обратился к нему Портос, — и чего ты все вздыхаешь? Это становится скучным.

— Потому что холодно, сударь, — отвечал Мушкетон.

— Вздор! — заметил Портос.

— Как вздор? — изумленно спросил Мушкетон.

— Конечно. У тебя тело покрыто таким толстым слоем жира, что воздуху до тебя не добраться. Нет, тут что-то другое, говори прямо.

— Ну, если уж говорить прямо, так этот самый жир, которым вы восхищаетесь, и пугает меня.

— Да почему же, Мустон? Говори смелее, мы позволяем тебе.

— Я вспомнил, сударь, что в библиотеке замка Брасье есть много описаний путешествий и между прочим описание путешествия Жана Моке, знаменитого мореплавателя Генриха Четвертого.

— Ну и что же?

— Так вот, сударь, — продолжал Мушкетон, — в этих книгах описано много приключений на море, вроде того, что мы переживаем в настоящее время.

— Продолжай, продолжай, Мустон, это становится интересно.

— Так вот, сударь, в подобных случаях путешественники, измученные голодом, как сообщает Жан Моке, имеют ужасное обыкновение съедать друг друга, начиная с…

— С самых жирных! — воскликнул д'Артаньян, не в силах удержаться от смеха, несмотря на всю серьезность положения.

— Да, да, сударь, — отвечал Мушкетон, немного растерявшись от этого неожиданного смеха, — и позвольте мне заметить вам, что я не вижу вэтом ничего смешного.

— О, вот пример истинного самопожертвования! Благородный Мустон! — сказал Портос. — Я готов биться о какой угодно заклад, что ты уже видишь, как тебя освежевали, вроде лося, разрезали на части, — и твой жирный окорок обгладывает твой господин.

— Да, сударь, хотя к этой радости, которую вы угадываете во мне, должен признаться, примешивается и печаль. Все же я не стану сожалеть о себе, если буду уверен, что умираю для вашей пользы.

— Мустон, — проговорил растроганный Портос, — если нам суждено когда-нибудь увидеть наш замок Пьерфон, то ты получишь в потомственное владение виноградник, который находится за фермой.

— И ты, конечно, назовешь его «Виноградником самоотверженности», — сказал Арамис, — чтобы сохранить в веках память о своем великом самопожертвовании.

— Шевалье, — вмешался, смеясь, д'Артаньян, — но ведь вы, разумеется, отведаете Мустона без особых угрызений совести не раньше, чем после двух-трех дней голодовки.

— Ну нет, — заявил Арамис, — я предпочел бы Блезуа; мы его не так давно знаем.

Пока друзья перебрасывались шутками, стараясь главным образом отвлечь Атоса от мрачных мыслей о только что пережитом, слуги все же чувствовали себя как-то не по себе, за исключением одного Гримо, который был уверен, что, как бы плохо ни пришлось, беда не коснется его головы.

Он не принимал никакого участия в разговоре, молчал, по своему обыкновению, и изо всех сил работал обоими веслами.

— Ты все гребешь? — обратился нему Атос.

Гримо утвердительно кивнул головой.

— А зачем?

— Я греюсь.

Действительно, у всех других зуб на зуб не попадал от стужи, а у Гримо на лбу крупными каплями выступил пот.

Вдруг Мушкетон испустил радостный крик и высоко поднял над головой руку, вооруженную бутылкой.

— О! — ликовал он, передавая бутылку Портосу. — О, дорогой господин, мы спасены. В лодке есть съестное.

Он стал проворно рыться под скамейкой, откуда вытащил столь драгоценный предмет. Там оказалась еще дюжина таких бутылок, хлеб и кусок солонины.

Нет надобности говорить, что эта находка развеселила всех, за исключением Атоса.

— Черт побери! — воскликнул Портос (а читатель помнит, что он был голоден уже, когда садились в фелуку). — Удивительно, как от волнения пустеет в желудке!

Он залпом выхлебнул бутылку и один съел добрую треть хлеба и солонины.

— Ну а теперь спите или постарайтесь уснуть, — сказал Атос. — Я останусь на вахте.

Для всякого иного человека, не такого закала, как наши храбрые искатели приключений, подобное предложение показалось бы смешным. В самом деле, они промокли до костей, дул ледяной ветер, только что пережитое должно было помешать им заснуть. Но у этих избранные людей с железной волей, закаленных всевозможными лишениями, ничто не могло вызвать бессонницы, если наступало время для сна и он был необходим.

И вот каждый из них, вполне доверяя кормчему, устроился поудобнее и постарался воспользоваться советом Атоса. Атос же, сидя у руля и устремив взгляд к небу, где он старался прочесть дорогу во Францию, остался один сидеть, как и обещал, задумчиво бодрствуя и направляя шлюпку по назначенному ей пути.

После нескольких часов сна путешественники были разбужены Атосом.

Первые утренние лучи уже озарили голубоватую поверхность моря. Впереди них, на расстоянии десяти мушкетных выстрелов, виднелась какая-то темная масса, над которой поднимался треугольный парус, узкий и длинный, как крыло ласточки.

— Корабль! — в один голос вскричали радостно четверо друзей, которым вторили — каждый по-своему — слуги.

Действительно, это было транспортное судно, шедшее из Дюнкерка в Булонь.

Голоса четырех мушкетеров, Блезуа и Мушкетона слились в единый мощный крик, перекатывавшийся по упругой водной глади, а Гримо молча надел шапку на конец весла и поднял его, стараясь привлечь внимание плывущих.



Через четверть часа шлюпка с корабля взяла их на буксир; они перешли на палубу дюнкерского судна. Гримо, от имени своего хозяина, предложил шкиперу двадцать гиней.

А в девять часов утра, благодаря попутному ветру, наши французы пристали к берегу своей родины.

— Черт возьми! Как уверенно здесь чувствуешь себя, — говорил Портос, зарываясь своими сильными ногами в песок. — Пусть-ка попробует кто-нибудь задеть меня или бросить на меня косой взгляд! Черт возьми! Я готов вызвать сейчас на бой целое государство!

— Только, пожалуйста, бросайте этот вызов не так громко, — заметил д'Артаньян, — так как на нас и без того уже начинают посматривать.

— Что ж такого? — не унимался Портос. — Нами просто любуются!

— Ну а я, — отвечал д'Артаньян, — вовсе не собираюсь сейчас чваниться. Я заметил, Портос, людей в черном, а при нынешних обстоятельствах, должен признаться, я побаиваюсь людей, одетых в черное.

— Это таможенники, — объяснил Арамис.

— При прежнем кардинале, — сказал Атос, — на нас обратили бы больше внимания, чем на товары. А при этом, успокойтесь, друзья, будут больше смотреть на товары, чем на нас.

— Я все-таки чувствую себя не совсем уверенно, — проговорил д'Артаньян, — и потому направлюсь в дюны.

— Отчего не в город? — спросил Портос. — Я всегда предпочту хорошую гостиницу этим пескам, которые господь сотворил, кажется, для одних кроликов. Кроме того, я хочу есть.

— Делайте, Портос, как хотите, — отвечал д'Артаньян. — Ну а я убежден, что для людей в нашем положении самое покойное место — пустыня.

И д'Артаньян, уверенный, что на его стороне большинство, направился, не дожидаясь ответа Портоса, к дюнам. Все его спутники последовали за ним и вскоре скрылись за песчаным пригорком, не обратив на себя ничьего внимания.

— Ну а теперь, — заговорил Арамис, когда прошли около четверти мили, — поговорим.

— Нет, нет, — возразил д'Артаньян, — напротив, бежим дальше. Мы ускользнули от Кромвеля, от Мордаунта, от моря; это были три чудовища, которые готовились нас поглотить, но от господина Мазарини нам не ускользнуть.

— Вы правы, д'Артаньян, — заметил Арамис, — и мое мнение, что для безопасности нам лучше разойтись.

— Да, да, Арамис, — подтвердил д'Артаньян, — давайте разойдемся.

Портос хотел, возражать против этого решения, но д'Артаньян, сжав его руку, дал понять, чтобы он помолчал. Портос подчинялся своему другу всегда и во всем, со своим обычным добродушием признавая его умственное превосходство. Слова, готовые уже сорваться с его уст, замерли.

— Но к чему нам расходиться? — спросил все же Атос.

— Потому что, — начал д'Артаньян, — мы, я и Портос, были посланы к Кромвелю, а вместо этого служили Карлу Первому, что вовсе не одно и то же. Если Мазарини узнает, что мы приехали с графом де Ла Фер и шевалье д'Эрбле, то вина наша будет доказана. Если мы возвращаемся одни, то наша вина еще сомнительна, а и сомнительном положении дело можно повернуть как угодно. Во всяком случае, мне хочется хорошенько подурачить господина Мазарини.

— Да, — воскликнул Портос, — вы правы!

— Вы забываете, — возразил д'Артаньяну Атос, — что мы ваши пленники.

Наше слово остается в силе, и если вы доставите нас, как пленников, в Париж…

— Полноте, Атос! — прервал его д'Артаньян. — Право, удивляюсь, как человек такого тонкого ума, как вы, говорит жалкие слова, которые постыдился бы сказать школьник. Шевалье д'Эрбле, — продолжал д'Артаньян, обращаясь к Арамису, который стоял, опираясь на шпагу, и, по-видимому, с первых же слов Атоса стал склонятся в пользу его мнения, хотя раньше держался противного, — шевалье д'Эрбле, поймите, что в данном случае я, как всегда, проявляю осторожность, быть может — чрезмерную. В конце концов Портос и я не рискуем ничем. Но если случится, что нас попытаются арестовать на ваших глазах, — вы же понимаете, что семерых захватить не так легко, как троих, — придется пустить в ход шпаги, и дело, и без того скверное, разрастется в такую историю, которая погубит нас всех четверых. Если беда, допустим даже, обрушится на голову двоих из нас, то двое других останутся на свободе и смогут освободить двух остальных всякими правдами и неправдами. Да и как знать, может быть, в отдельности, вы у королевы, а мы у Мазарини, добьемся и получим прощение, которого нам никогда по получить, если мы будем вместе. Итак, вперед! Атос и Арамис, вы идите направо; а вы, Портос, идите со мной налево. Пусть друзья наши направятся в Нормандию, а мы кратчайшим путем — в Париж.

— Ну а если нас по дороге захватят, как нам тайно предупредить друг друга? — спросил Арамис.

— Очень просто, — отвечал д'Артаньян, — условимся относительно пути и будем твердо держаться его. Отправляйтесь на Сен-Валери, затем на Дьен и оттуда прямым путем в Париж; а мы направимся на Аббевиль, Амьен, Перонн, Компьен и Санлис, и в каждой гостинице, в каждом доме, где мы будем останавливаться, мы будем писать ножом на стене или алмазом на стекле какие-нибудь знаки, которыми смогут руководиться в своих поисках те, кто останется на свободе.

— Ах, дорогой мой! Мне бы так хотелось сказать вам, что лучшее, что я видел в своей жизни, это ваша голова! Но нет, есть еще нечто лучшее это ваше сердце.

И Атос протянул д'Артаньяну руку.

— Бросьте, Атос, разве лисица умна? — проговорил гасконец, пожимая плечами. — Нет, она умеет только таскать кур, заметать свой след и находить дорогу ночью не хуже, чем днем. Вот и все. Итак, решено?

— Решено.

— В таком случае разделим деньги, — продолжал д'Артаньян. — У нас должно оставаться около двухсот пистолей. Гримо, сколько там осталось?

— Сто восемьдесят полулуидоров.

— Так. А вот и солнце! Здравствуй, дорогое солнышко! Хотя ты здесь и не такое, как в моей милой Гаскони, но ты похоже, или мне кажется, что ты похоже на него. Здравствуй. Давненько я тебя не видел!

— Полно, д'Артаньян! — воскликнул Атос. — Не разыгрывайте бодрячка. У вас слезы на глазах, так будем же искренни друг перед другом, даже если эта искренность выставляет напоказ наши хорошие качества.

— Что вы, разве можно расставаться хладнокровно, да еще в такую опасную минуту, с двумя такими друзьями, как Арамис и вы?

— Нет, конечно, нельзя! — воскликнул Атос. — И поэтому обнимите меня, сын мой.

— Что это со мной? — проговорил Портос, всхлипывая. — Мне кажется, я плачу. Как это глупо!

Четверо друзей, не выдержав, бросились друг другу в объятия. В братском порыве этим людям казалось, что у них одна душа и одно сердце.

Блезуа и Гримо должны были отправиться с Атосом и Арамисом, Портосу и д'Артаньяну вполне достаточно было Мушкетона.

Как всегда в таких случаях, деньги были разделены по-братски. Затем друзья еще раз пожали друг другу руки и расстались; одни пошли в одну сторону, другие в другую. Несколько раз они оборачивались, и эхо дюн не раз повторило прощальные возгласы расставшихся. Наконец они потеряли друг друга из вида.

— Черт побери, — начал Портос, — надо вам сказать сразу — я никогда не смог бы думать о вас дурно, вам это известно, д'Артаньян, но я вас просто не узнаю!

— Почему же? — спросил д'Артаньян с тонкой улыбкой.

— Потому что, как вы сами говорите, Атос и Арамис подвергаются сейчас величайшей опасности и, значит, не время покидать их теперь. Я-то, признаюсь, готов был последовать за ними, да и сейчас рад бы вернуться, несмотря на всех Мазарини на свете.

— Вы были бы правы, Портос, если бы дело обстояло так. Но вы забываете одно пустячное обстоятельство, а этот пустячок опрокидывает все ваши соображения. Поймите, что наибольшей опасности подвергаются не паши друзья, а мы сами, и мы расстались с ними не для того, чтобы бросить их на произвол судьбы, а потому, что не желаем их скомпрометировать.

— Правда? — переспросил Портос, глядя на своего спутника изумленными глазами.

— Ну да, разумеется. Если бы нас всех схватили, им бы грозила только Бастилия, а нам с вами — Гревская площадь.

— Ого! — воскликнул Портос. — Оттуда далеко до баронской короны, которую вы мне обещали, д'Артаньян.

— Может быть, и не так далеко, как вам кажется. Вы знаете поговорку: «Все пути ведут в Рим»?

— Но почему же мы подвергаемся большей опасности, чем Атос и Арамис? — осведомился Портос.

— Потому, что они исполняли только поручение королевы Генриетты, а мы изменили Мазарини, пославшему нас в Англию; потому, что мы выехали с письмом к Кромвелю, а сделались сторонниками короля Карла; потому, что мы не только не содействовали падению головы короля Карла, осужденного всеми этими Мазарини, Кромвелями, Джойсами, Приджами, Ферфаксами, а даже пытались, хоть и неудачно, его спасти.

— Да, это, черт побери, верно, — сказал Портос. — Но каким образом вы хотите, чтобы генерал Кромвель, среди всех своих забот, нашел время помнить…

— Кромвель помнит все, у него на все есть время, и поверьте мне, друг мой, не будем терять понапрасну нашего собственного; оно слишком для нас дорого. Мы сможем считать себя в безопасности только повидавшись с Мазарини; да и то…

— Черт возьми! — буркнул Портос. — А что мы скажем Мазарини?

— Предоставьте мне действовать, у меня есть план. Смеется хорошо тот, кто смеется последний. Кромвель силен, а Мазарини хитер, но все же я предпочитаю иметь дело с ними, чем с покойным мистером Мордаунтом.

— Ах, — не удержался Портос, — как это успокоительно звучит: «покойный мистер Мордаунт!»

— Ну, конечно, — отвечал д'Артаньян. — А теперь — в путь.

И оба они, не теряя ни минуты, направились прямой дорогой в Париж. За ними следом шел Мушкетон; всю ночь он мерз, но теперь, уже через четверть часа, ему стало очень жарко.

XXXIII

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Атос и Арамис отправились путем, указанным д'Артаньяном. Они шли так быстро, как только могли. Им казалось, что если даже их и арестуют, то лучше, если это случится вблизи Парижа.

Каждый вечер, опасаясь быть арестованными ночью, они чертили или на стенках, или на окнах условленные знаки; но каждое утро их заставало — к великому их изумлению — свободными.

По мере того как они приближались к Парижу, великие события, потрясавшие на их глазах Англию, исчезали из их памяти, как сон; напротив, те, которые в их отсутствие волновали Париж и Францию, вставали перед ними и словно шли им навстречу.

За время их шестинедельного отсутствия во Франции произошло столько небольших событий, что в общей сложности они составляли одно большое.

Парижане в одно прекрасное утро проснулись без королевы и короля. Это их так поразило, что они никак не могли успокоиться, даже тогда, когда узнали, что вместе с королевой исчез, к великой их радости, и Мазарини.

Первым чувством, охватившим Париж, когда он узнал о бегстве в Сен-Жермен, — с подробностями которого читатель уже знаком, — был некоторый испуг, вроде того, какой охватывает ребенка, когда он ночью проснется и вдруг увидит, что он один и около него никого нет. Парламент взволновался; постановлено было избрать депутацию, которая должна была отправиться к королеве и умолить ее не лишать долее Париж своего королевского присутствия.

Но королева, с одной стороны, еще находилась под впечатлением победы при Лансе, а с другой — была горда своим столь удачно совершенным бегством. Депутаты не только не добились чести быть принятыми, но должны были простоять на улице, дожидаясь, пока канцлер — тот самый канцлер Сегье, которого мы видели в «Трех мушкетерах», когда он так усердно искал письмо чуть ли не в самом корсаже королевы, — не вынес им ультиматум двора, гласивший, что если парламент не смирится перед величием королевской власти и не выразит единогласно своего раскаяния по всем вопросам, вызвавшим разногласия между ним и двором, то завтра же Париж будет осажден: в предвидении этой осады герцог Орлеанский уже овладел мостом Сен-Клу, а принц Конде, гордый своей ланской победой, уже занял своими войсками Шарантон и Сен-Дени.

На беду двора, который, быть может, приобрел бы немало сторонников, если бы требовал меньше, этот угрожающий ответ произвел действие как раз обратное тому, которого от него ждали. Он оскорбил парламент, а парламент поддерживала буржуазия, почувствовавшая свою силу после помилования Бруселя. И в ответ на ультиматум парламент провозгласил, что кардинал Мазарини — виновник всех беспорядков, объявил его врагом короля и государства и приказал ему удалиться от двора в тог же день и покинуть Францию в течение недели. По прошествии этого срока, если кардинал не подчинится решению парламента, подданные короля приглашались прогнать кардинала силой.

Этот решительный ответ, которого двор никак не ожидал, поставил и Париж и Мазарини вне закона; осталось только ждать, кто возьмет верх двор или парламент.

Итак, двор готовился к нападению, а Париж к защите. Горожане занялись обычным при мятеже делом: стали протягивать цепи поперек улиц и разбирать мостовые, как вдруг коадъютор привел им на помощь принца де Конти, брата принца Конде, и герцога Лонгвиля, его зятя. Присутствие двух принцев крови в их среде придало горожанам бодрости; было у них и еще одно преимущество — численное превосходство. Эта неожиданная подмога пришла 10 января.

После бурных споров принц де Конти был назначен главнокомандующим королевской армией вне Парижа, вместе с герцогом д'Эльбефом, герцогом Бульонским и маршалом де Ла Мот в качестве генерал-лейтенантов. Герцог Лонгвиль без особого назначения состоял при своем зяте.

А герцог де Бофор, как сообщает хроника того времени, прибыл из Вандома, радуя Париж своим надменным видом, прекрасными длинными волосами и огромной популярностью, делавшей его кумиром рынков.

Парижская армия организовалась с той быстротой, с какой буржуа превращаются в солдат, когда их побуждает к этому какое-либо чувство. 19 января эта импровизированная армия попыталась сделать вылазку, скорее для того, чтобы убедить и других, и самое себя в собственном существовании, чем с целью достигнуть каких-либо серьезных результатов. Она вышла со знаменами, на которых стоял не совсем обычный девиз: «Мы ищем нашего короля».

В следующие дни происходили мелкие операции: удалось угнать некоторое количество скота и сжечь два-три дома.

Подошел февраль. Как раз 1 февраля четверо наших друзей вышли на берег в Булони и разными дорогами направились в Париж.

К концу четвертого дня Атос и Арамис осторожно обошли Пантер, боясь попасть в руки какого-нибудь отряда королевы.

Все эти хитрости очень не нравились Атосу, но Арамис основательно доказал ему, что они не имеют права рисковать своей свободой, так как обязаны исполнить поручение короля Карла; это была их священная и высокая миссия; они получили ее у подножия эшафота и закончить могут не иначе как у ног королевы.

Атос уступил.



В предместье наших путников встретила стража — весь Париж был под ружьем. Часовой отказался пропустить двух друзей и позвал сержанта.

Тот вышел с тем важным видом, который напускают на себя буржуа, когда судьба случайно облекает их воинским званием.

— Кто вы такие? — спросил он Атоса и Арамиса.

— Мы французские дворяне, — был ответ.

— Откуда вы прибыли?

— Из Лондона.

— Что вы собираетесь делать в Париже?

— У нас есть личное дело к английской королеве.

— Вот как! Кажется, у всех сегодня — дела к английской королеве, отвечал сержант. — У нас в кордегардии сейчас уже сидят трое дворян, которые направляются тоже к английской королеве. Их пропуска сейчас досматривают. Давайте-ка сюда ваши.

— У нас нет никаких пропусков.

— Как, никаких документов?

— Нет. Мы, как уже сказали, прибыли из Англии и совершенно не осведомлены о том, что происходит в Париже. Мы покинули его до отъезда короля.

— А! — проговорил сержант с лукавой усмешкой. — Вы, наверное, мазаринисты и хотите пробраться к нам, чтобы шпионить?

— Мой друг, — вмешался Атос, до тех пор предоставлявший говорить Арамису, — если бы мы были мазаринисты, то у нас были бы какие угодно бумаги. Поверьте мне, что в вашем положении меньше всего следует доверять документам и людям, у которых они в порядке.

— Пройдите в кордегардию, — предложил сержант. — Вы объяснитесь с начальником поста.

Сделав знак караульному, чтобы он пропустил их, сержант прошел вперед, за ним последовали наши Друзья.

Кордегардия была битком набита буржуа и людьми из парода; одни играли, другие пили, третьи громко ораторствовали.

В углу, где их почти не было видно, сидели трое дворян, прибывших раньше; документы их рассматривались начальником караула, которому чин и положение позволяли сидеть в отдельной комнате.

Первым движением как вновь прибывших, так и людей, сидевших в углу, было окинуть друг друга быстрым внимательным взглядом. Ранее прибывшие были тщательно закутаны в длинные плащи. Один из них, пониже своих товарищей, скромно держался позади.

Когда сержант, войдя, объявил, что привел, по всей видимости, двух мазаринистов, эти трое насторожились. Низенький тоже вышел вперед, но потом опять отступил и скрылся в тени.

Узнав, что у вновь прибывших совсем пет паспортов, в кордегардии решили, что их нельзя пропустить.

— А мне кажется, напротив, — заметил Атос, — что мы будем пропущены, так как, по-видимому, мы имеем дело с разумными людьми. Надо сделать очень простую вещь: стоит только доложить о нас ее величеству английской королеве, и, если она поручится за нас, то, а полагаю, едва ли вы станете задерживать нас.

При этих словах незнакомец, сидевший в тени, взволновался и дернулся от удивления так, что воротник плаща, в который он кутался, сдвинул нахлобученную шляпу, и она упала на пол. Незнакомец торопливо поднял ее и надел.

— Черт возьми, — прошептал Арамис, толкнув локтем Атоса, — вы видели?

— Что? — спросил Атос.

— Лицо этого низенького господина?

— Нет.

— Мне показалось… Но нет, это невозможно…

В эту минуту сержант, который ушел в комнату начальника караула за приказом, вышел, передал троим незнакомцам бумаги и крикнул:

— Паспорта в порядке, пропустить этих господ!

Трое незнакомцев кивнули головой и поспешили воспользоваться пропуском. По знаку сержанта дверь открылась перед ними. Арамис проводил их взглядом и, когда низенький человек проходил мимо него, схватил Атоса за руку.

— Что такое, дорогой мой? — спросил Атос.

— Я… Нет, мне, вероятно, привиделось…

Затем он обратился к сержанту:

— Будьте так добры, скажите: знаете ли вы, кто были господа, которые только что вышли отсюда?

— Я их знаю по пропускам; это — господа де Фламаран, де Шатильон и де Брюи; они сторонники Фронды и направляются к герцогу Лонгвилю.

— Как странно! — проговорил Арамис, отвечая скорее самому себе, чем сержанту. — А мне показалось, что это сам Мазарини.

Сержант громко расхохотался.

— Ну, — сказал он на слова Арамиса, — зачем ему соваться к нам — чтобы угодить на виселицу? Он не так глуп.

— Может быть, — пробормотал Арамис, — может быть, у меня не такой верный глаз, как у д'Артаньяна.

— Кто здесь говорит о д'Артаньяне? — вдруг раздался голос начальника, неожиданно появившегося на пороге комнаты.

— О! — воскликнул Гримо, вытаращив глаза.

— Что это значит? — в один голос воскликнули Атос и Арамис.

— Планше! — продолжал Гримо. — Планше в офицерской форме!

— Господа де Ла Фер и д'Эрбле, — воскликнул офицер, — вы в Париже? О, как я рад! Без сомнения, вы хотите присоединиться к их высочествам?

— Как видишь, дорогой Планше, — отвечал Арамис; Атос же не мог удержаться от улыбки, узнав в столь высоком чине гражданского ополчения бывшего товарища Мушкетона, Базена и Гримо.

— А господин д'Артаньян, о котором только что упомянул господин д'Эрбле, смею спросить, где он теперь?

— Мы расстались с ним четыре дня тому назад, мой дорогой друг, и, по всей вероятности, он должен был раньше нас уже прибыть в Париж.

— Нет, сударь, я уверен, что он до сих пор не являлся в столицу. Может быть, он остался в Сен-Жермене.

— Не думаю. Мы условились встретиться в «Козочке».

— Он был там сегодня.

— Ну а красотка Мадлен имеет от него известия? — спросил с улыбкой Арамис.

— Нет, сударь, но не скрою от вас, что она изрядно беспокоится.

— Мы, — заметил Арамис, — времени не теряли и спешили изо всех сил. Однако, мой дорогой Атос, отложим пока разговор о нашем друге и поздравим сначала господина Планше.

— О господин шевалье! — с поклоном проговорил Планше.

— Лейтенант? — спросил Арамис.

— Пока лейтенант, но мне уже обещан чин капитана.

— Отлично! — сказал Арамис. — Но как вы добились такой чести?

— Прежде всего, вы ведь знаете, господа, что это я спас господина Рошфора?

— Ну да, конечно. Он нам сам рассказывал об этом.

— Меня тогда господин Мазарини едва не повесил, но от этого моя популярность только увеличилась.

— И эта популярность…

— Нет, кое-что получше. Вы же помните, господа, что я служил в Пьемонтском полку, где я имел честь быть сержантом?

— Да, помним.

— Ну так вот. В один прекрасный день, когда никто не мог выстроить как следует толпу вооруженных горожан, потому что один выступал с правой ноги, другой с левой, я как раз тут подвернулся, и мне удалось заставить их всех шагать в ногу. После этого меня произвели в лейтенанты, тут же, на месте… если не боя, так учения.

— Вот как! — проговорил Арамис.

— Но позвольте, — спросил Атос, — на вашей стороне ведь очень много знати!

— Да. На нашей стороне, во-первых, как вам известно, конечно, принц Копти, герцог Лонгвиль, герцог Бофор, герцог д'Эльбеф, герцог Бульонский, герцог де Шеврез, господин де Брисак, маршал де Ла Мот, господин де Люинь, маркиз де Витри, принц Марсильяк, маркиз Нуармутье, граф де Фиэск, маркиз де Лег, граф де Монрезор, маркиз де Севинье и еще многие другие.

— А Рауль де Бражелон? — взволнованно спросил Атос. — Д'Артаньян рассказывал мне, что, уезжая, он поручил его вам, мой дорогой Планше.

— Да, господин граф, как собственного сына, и я могу сказать, что я не спускал с него глаз.

— Так что, — воскликнул Атос дрожащим от радости голосом, — он вполне здоров? С ним ничего не случилось?

— Ничего, сударь.

— Где же он теперь?

— В гостинице «Карл Великий», как обычно.

— И проводит время…

— То у королевы английской, то у госпожи де Шеврез. Он и граф де Гиш никогда не расстаются.

— Благодарю вас, Планше, благодарю! — проговорил Атос, протягивая ему руку.

— О граф! — растроганным голосом произнес Планше, едва касаясь его руки кончиками пальцев.

— Что вы делаете, граф? Ведь это бывший слуга? — попытался остановить его Арамис.

— Друг мой, — отвечал ему Атос, — он сообщил мне вести о Рауле.

— Ну а теперь, — обратился к ним Планше, не расслышавший замечания Арамиса, — что собираетесь вы делать?

— Вернуться в Париж, если только, конечно, вы мой дорогой друг, дадите нам разрешение, — отвечал Атос.

— Как, я вам буду давать разрешение? Вы смеетесь надо мной, господин граф: я весь всегда к вашим услугам.

И он почтительно поклонился.

Затем, обернувшись к своей команде, крикнул:

— Пропустить этих господ, я их знаю: это друзья господина де Бофора.

— Да, здравствует Бофор! — в один голос ответила вся команда, расступаясь перед Арамисом и Атосом.

Только сержант приблизился к Планше и тихо спросил:

— Как, без пропуска?

— Без пропуска, — ответил Планше.

— Имейте в виду, капитан, — обратился к нему сержант, называя его по чину, который пока был тому только еще обещан, — имейте в виду, что один из трех людей, которые только что вышли отсюда, предупреждал меня потихоньку не доверять этим господам.

— А я, — с достоинством заметил Планше, — знаю их лично и отвечаю за них.

Сказав это, он пожал руку Гримо, которому такая честь, видимо, весьма польстила.

— Так до свидания, капитан, — простился с Планше Арамис насмешливым тоном. — Если с нами что-нибудь случится, мы обратимся к вам.

— Сударь, — отвечал ему Планше, — в этом случае, как и всегда, я ваш покорный слуга.

— А ведь ловкая шельма, и даже очень, — заметил Арамис, садясь на лошадь.

— Да и как не быть ему таким, — согласился Атос, усаживаясь в седло, — раз он столько лет чистил шляпу своего господина?

XXXIV

ПОСЛЫ
Оба друга тотчас же двинулись в путь и стали спускаться по крутому склону предместья. Когда они достигли подошвы холма, они увидели, к своему великому изумлению, что улицы Парижа превратились в реки, а площади в озера. Вследствие ужасных дождей, бывших в январе, Сена выступила из берегов и затопила полстолицы.

Атос и Арамис сначала храбро въехали на лошадях в воду, но она доходила бедным животным до груди. Пришлось сменить лошадей на лодку, что наши друзья и сделали, приказав своим слугам дожидаться их на рынке.

На лодке они добрались до Лувра. Уже спустилась ночь. Вид Парижа, слабо освещенного мигающими среди этих площадей-озер фонарями, со всеми этими лодками, в которых, блестя оружием, разъезжали патрули, с ночной перекличкой стражи на постах, поразил Арамиса, необычайно легко поддающегося воинственным настроениям.

Они прибыли к королеве. Им предложили обождать в приемной, так как королева принимала в эту минуту двух господ, принесших ей вести из Англии.

— Но мы тоже, — сказал Атос слуге, передавшему ему об этом, — мы тоже не только принесли вести из Англии, но и сами прибыли оттуда.

— Разрешите в таком случае узнать ваши имена, — сказал слуга.

— Граф де Ла Фер и шевалье д'Эрбле, — ответил Арамис.

— О, тогда, — с волнением сказал слуга, услыхав имена, которые так часто произносила с надеждой королева, — в таком случае ее величество ни за что не простит мне, если я заставлю вас ждать хотя бы одну минуту.

Пожалуйте за мной.

Он прошел вперед, сопровождаемый Атосом и Арамисом.

Когда они подошли к комнате королевы, слуга остановил их и открыл дверь.

— Ваше величество, я осмелился нарушить ваше приказание и привел сюда двоих господ, которых зовут граф де Ла Фер и шевалье д'Эрбле.

Услыхав эти имена, королева испустила крик радости, который наши друзья ясно расслышали из другой комнаты.

— Бедная королева! — пробормотал Атос.

— О, пусть войдут, пусть войдут! — воскликнула, в свою очередь, юная принцесса, бросаясь к двери.

Бедное дитя не покидало своей матери, разлученной со второй дочерью и сыновьями.

— Входите, входите, господа! — воскликнула она, сама отворяя дверь.

Атос и Арамис вошли. Королева сидела в кресле, и перед нею стояли двое из тех лиц, которых мы видели в кордегардии.

Это были Фламаран и Гаспар де Колиньи, герцог Шатильонский, брат того, который семь или восемь лет перед тем был убит на дуэли на Королевской площади из-за госпожи де Лонгвиль. При появлении наших друзей они отступили на шаг и с некоторым беспокойством зашептались.

— Итак, — воскликнула английская королева, увидав Атоса и Арамиса, наконец-то вы прибыли, верные друзья! Но королевские курьеры, как видите, опередили вас. Двор был извещен о происшедшем в Лондоне в тот момент, когда вы только вступали в Париж, и вот господа де Фламаран и де Шатильон сообщили мне по поручению ее величества Анны Австрийской последние известия из Англии?

Арамис и Атос переглянулись. Спокойствие, даже радость, сверкавшие в глазах королевы, поразили их.

— Продолжайте, прошу вас, господа, — проговорила она, обращаясь к Фламарапу и Шатильону. — Итак, вы сказали, что его величество Карл Первый, мой августейший супруг, был осужден на смерть против желания большинства его подданных?

— Да, ваше величество, — пролепетал Шатильон.

Арамис и Атос переглядывались. Изумление их все возрастало.

— И когда его вели на эшафот, — продолжала королева, — на эшафот, моего супруга, короля! — возмущенный народ его освободил?

— Да, ваше величество, — отвечал Шатильон так тихо, что Атос и Арамис, несмотря на все свое внимание, едва расслышали этот утвердительный ответ.

Королева сложила руки с растроганным и благодарным выражением лица, между тем как ее дочь обвила руками ее шею и поцеловала ее глаза, залитые слезами радости.

— Теперь нам остается только засвидетельствовать вашему величеству наше глубочайшее почтение, — сказал, торопясь закончить эту тягостную для него сцену, Шатильон, покрасневший под проницательным взглядом Атоса.

— Еще минуту, господа, — сказала королева, удерживая их знаком. — Одну минуту. Граф де Ла Фер и шевалье д'Эрбле прибыли, как вы слышали, из Лондона. Как очевидцы, они сообщат, быть может, подробности, которых вы не знаете и которые вы передадите королеве, моей доброй сестре. Говорите, господа, я вас слушаю. Не скрывайте, не смягчайте ничего. Раз король жив и его честь спасена, все остальное мне безразлично.

Атос побледнел и прижал руку к груди. От королевы не ускользнуло это движение и бледность Атоса; она повторила:

— Говорите же, граф, прошу вас, говорите!

— Простите, ваше величество, — произнес наконец Атос, — но я ничего не прибавлю к рассказу этих господ, прежде чем они не признают, что, быть может, ошиблись.

— Ошиблись! — вскричала прерывающимся от волнения голосом королева. Ошиблись! Что я слышу? Боже мой!

— Сударь, — сказал Фламаран Атосу, — если мы ошиблись, то введены в заблуждение только королевой Франции. Надеюсь, вы не собираетесь исправлять это заблуждение, так как это значило бы опровергать слова ее величества?

— Королевы? — спросил Атос спокойным звучным голосом.

— Да, — пробормотал Фламаран, опуская глаза.

Атос печально вздохнул.

— А не того лица, которое вас сопровождало и которое мы видели вместе с вами в кордегардии у парижской заставы? Не от него ли исходит это известие в такой форме? — спросил Арамис тоном оскорбительной вежливости.

— Если только мы не ошибаемся, граф де Ла Фер и я, на парижской заставе вас было трое.

Шатильон и Фламаран вздрогнули.

— Объясните, граф, что это значит? — воскликнула королева, волнение которой возрастало с каждой минутой. — Я читаю на вашем лице беду, вы колеблетесь произнести ужасную весть, ваши руки дрожат… О, боже, боже!

Что случилось?

— Сударь, — произнес Шатильон, — если вы принесли злую весть, слишком жестоко будет сразу сообщить ее королеве.

Арамис почти вплотную подошел к Шатильону.

— Сударь, — сказал он ему, закусив губу, — надеюсь, вы не собираетесь указывать графу де Ла Фер и мне, что мы должны говорить!

Тем временем Атос, продолжая держать руку на сердце, с поникшей головой подошел к королеве и начал взволнованным голосом:

— Ваше величество, короли от рождения стоят так высоко, что Небо даровало им сердце, способное переносить тяжкие удары судьбы, невыносимые для остальных людей. Поэтому, мне кажется, с королевой, как вы, следует обходиться не так, как с обыкновенной женщиной. Несчастная королева, вот результат миссии, которой вы почтили нас.

Атос преклонил колени перед дрожащей и оледеневшей от ужаса королевой и достал с груди ящичек, где находились орден, осыпанный брильянтами, который королева вручила перед отъездом лорду Винтеру, и обручальное кольцо, которое король вручил перед смертью Арамису. Эти две вещи Атос с того момента, как получил их, постоянно хранил у — себя на груди.

Он открыл ящичек и подал его королеве с выражением немой и глубокой скорби.

Королева протянула руку, схватила кольцо, судорожно поднесла его к своим губам и, не в силах произнести ни звука или хотя бы вздохнуть или зарыдать, побледнела и без чувств упала на руки дочери и своих дам.

Атос поцеловал край платья несчастной вдовы и встал с торжественным видом, который произвел глубокое впечатление на присутствующих.

— Я, — сказал он, — граф де Ла Фер, дворянин, который никогда не лгал, я клянусь, сначала перед богом, а затем перед этой несчастной королевой, что все, что возможно было сделать в Англии для спасения короля, было нами сделано. А теперь, шевалье, — докончил он, обращаясь к д'Эрбле, — идемте отсюда, мы выполнили наш долг.

— Не вполне, — ответил Арамис, — нам надо еще сказать несколько слов этим господам.

И он обратился к Шатильону:

— Сударь, не угодно ли вам будет выйти вместе с нами на минутку, чтобы выслушать два слова, которые я не считаю удобным говорить в присутствии королевы?

Шатильон молча поклонился в знак согласия. Атос и Арамис прошли вперед. Шатильон и Фламаран последовали за ними. Пройдя переднюю, они вышли на широкую крытую террасу с одним окном. Арамис прошел по пустынной террасе и, став у окна, обратился к герцогу Шатильону:

— Сударь, вы только что позволили себе обойтись с нами чрезвычайно вольно. Я не могу допустить этого ни в коем случае, и менее всего когда такое обращение исходит от лица, передающего королеве весть, сочиненную лжецом.

— Сударь! — воскликнул Шатильон.

— Но куда вы дели господина де Брюи? — иронически спросил Арамис. Не отправился ли он менять свою физиономию, которая слишком смахивает на Мазарини? В Пале-Рояле, как известно, есть много итальянских масок и костюмов, от Арлекина до Панталоне.

— Вы, кажется, желаете нас вызвать на дуэль! — перебил его Фламаран.

— Вам это только кажется, сударь?

— Шевалье, шевалье! — пытался остановить его Атос.

— Оставьте меня, граф, в покое, — сердито отвечал Арамис. — Вы знаете, я не люблю ничего делать наполовину.

— Кончайте же, — произнес Шатильон с не меньшей надменностью, чем Арамис, — Господа, другой на моем месте или на месте графа де Ла Фер просто арестовал бы вас, так как в Париже у нас есть друзья, но мы готовы предоставить вам случай удалиться отсюда бое всяких затруднений и беспокойства. Не угодно ли вам со шпагой в руке побеседовать с нами на этой пустынной террасе?

— Охотно, — сказал Шатильон.

— Одну секунду, господа, — вмешался Фламаран. — Ваше предложение, конечно, соблазнительно, но сейчас его принять нам невозможно.

— Почему это? — спросил Арамис обычным для него вызывающим тоном. Не близость ли Мазарини делает вас таким осторожным?

— О, вы слышите, Фламаран? — произнес Шатильон. — Не принять вызова значит запятнать свою честь и имя!

— Я вполне с вами согласен, — заметил Арамис.

— И все же мы отложим это дело. Эти господа, вероятно, также согласятся со мною.

Арамис покачал головой с дерзкой насмешкой.

Заметив это движение, Шатильон положил руку на эфес шпаги.

— Герцог, — продолжал Фламаран, — вы забываете, что вам поручено командовать в одном весьма важном деле. Вы назначены принцем и утверждены королевой. До завтрашнего вечера вы не принадлежите себе.

— Итак, до послезавтра? — спросил Арамис.

— До послезавтра? Слишком долго ждать, — сказал Шатильон.

— Не я назначаю этот срок, — сказал Арамис, — и не я требую отсрочки.

Впрочем, — прибавил он, — мы можем встретиться в завтрашнем деле.

— Да, вы правы, сударь! — воскликнул Шатильон. — Я весь к вашим услугам, если вы потрудитесь явиться к Шарантонским воротам…

— Разумеется! Чтобы встретить вас, я готов отправиться на край света; отчего же мне не сделать для этого двух миль!

— Итак, до завтра!

— Надеюсь. Ступайте теперь к вашему кардиналу. Но раньше позвольте попросить вас об одном одолжении: дайте слово, что вы ничего не скажете ему о нашем возвращении.

— Вы требуете этого?

— Почему бы нет?

— Только победители могут предъявлять требования, а вы, сударь, еще не победитель.

— В таком случае сразимся немедленно. Мы готовы, у нас нет дел на завтра.

Шатильон и Фламаран переглянулись. В словах и жесте Арамиса было столько иронии, что Шатильону очень трудно было сдержаться. Но Фламаран что-то шепнул ему, и он одумался.

— Хорошо, — обратился он к обоим друзьям, — даю слово, что наш спутник, кто бы он ни был, никогда нег узнает о том, что произошло между нами. Но вы мне обещаете встретиться с нами завтра у Шарантонских ворот?

— О, — произнес Арамис, — на этот счет будьте спокойны.

Четыре дворянина обменялись поклонами и разошлись. На этот раз первыми из Лувра вышли Шатильон и Фламаран, а Атос и Арамис последовали за ними.

— За что вы так обрушились на них, Арамис? — спросил Атос.

— Я имел на это свои основания.

— Да что они вам сделали?

— Что они сделали?.. Разве вы не видели?

— Нет.

— Они усмехнулись, когда мы поклялись, что исполнили свой долг в Англии. Одно из двух: или они поверили нам, или не поверили. Если поверили, то эта усмешка — оскорбление, если же не поверили, то это тоже оскорбление. Надо им показать, что мы стоим чего-нибудь. Впрочем, я не особенно досадую, что они отложили это дело до завтра: сегодня вечеров у нас найдется дело получше, чем размахивать шпагой.

— Что же именно?

— Черт возьми! Мы попробуем захватить Мазарини.

Атос презрительно выпятил губу.

— Такие дела не по мне, вы это знаете, Арамис.

— Но почему же?

— Потому, что это похоже на засаду.

— Право, Атос, из вас вышел бы довольно странный полководец: вы сражались бы только днем, предупреждали бы врага о часе, когда намерены напасть на него, и никогда не делали бы ночных вылазок из опасения, как бы вас не упрекнули, будто вы хотите воспользоваться темнотой.

Атос улыбнулся.

— Человека трудно переделать, — ответил он. — Кроме того, разве вы знаете положение дел? Может быть, арест Мазарини сейчас даже нежелателен и вместо победы приведет лишь к новым затруднениям?

— Значит, Атос, вам не нравится мое предложение?

— Вовсе нет. Я думаю, напротив, что это была бы ловкая штука. Но…

— Какое но?..

— По-моему, вам не следовало бы брать слово с этих господ, что они ничего не скажут о нас Мазарини. Ведь тем самым вы почти приняли на себя обязательство ничего не предпринимать против него.

— Клянусь вам, я не брал на себя никакого обязательства. Я считаю себя совершенно свободным. Идемте же, Атос, идемте.

— Куда?

— К герцогу Бофору или к герцогу Бульонскому. Мы расскажем им все, что сейчас случилось.

— Да, но с тем лишь условием, что мы начнем с коадъютора. Он духовное лицо и знаток в делах совести. Мы ему откроемся, и он разрешит наши сомнения.

— Ах, — возразил Арамис, — он все испортит, все припишет себе. Мы не начнем с него, а кончим им.

Атосулыбнулся. У него явно была на уме мысль, которой он не высказывал.

— Ну, так с кого же мы начнем? — спросил он.

— С герцога Бульонского, если вы ничего не имеете против. К нему отсюда ближе всего.

— Но прежде всего вы должны разрешить мне сделать одну вещь.

— Какую?

— Зайти в гостиницу «Карл Великий», чтобы обнять Рауля.

— О, конечно! Я пойду с вами, мы вместе обнимем его.

После этого оба друга вновь сели в лодку, в которой приехали, и приказали везти себя на Рыночную площадь. Там они нашли Гримо и Блезуа, которые стерегли лошадей. Вчетвером они направились на улицу Генего.

Но Рауля не оказалось в гостинице. Утром этого дня он получил приказ от принца и тотчас выехал вместе с Оливеном.

XXXV

ТРИ ПОМОЩНИКА ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО
Выйдя из гостиницы «Карл Великий», Атос и Арамис, как было заранее решено, направились сначала к герцогу Бульонскому.

Была темная ночь, и хотя в этот поздний час все, казалось, должно было быть погружено в глубокую тишину, отовсюду доносились те тысячи звуков, которые то и дело пробуждают от сна жителей осажденного города.

На каждом шагу можно было встретить баррикады, на каждом повороте улицы были протянуты цепи, на каждом перекрестке попадались бивуаки.

Патрули при встречах между собой обменивались паролями. Скакали гонцы от разных командиров. Оживленные разговоры, свидетельствовавшие о возбужденном состоянии умов, происходили между мирными обывателями, теснившимися у окон, и их более воинственными согражданами, проходившими по улицам с бердышами на плечах или мушкетами в руках.

Не успели Атос и Арамис сделать нескольких шагов, как их остановили около баррикады часовые, спросившие пароль.

Они ответили, что идут к герцогу Бульонскому по важному делу.

Удовлетворившись этими словами, часовые дали им провожатого, который, под предлогом их безопасности, должен был следить за ними. Провожатый пошел впереди, напевая:

Храбрый герцог наш Бульон
Подагрой нынче удручен.
Песенка эта, весьма модная в ту пору, состояла из бесчисленного количества куплетов, и в ней доставалось всем героям дня.

Подъезжая к дому герцога Бульонского, наши путники встретили маленький отряд из трех человек; люди эти знали, видимо, все пароли, так как ехали без провожатого, и стоило им сказать несколько слов встречным часовым, как их тотчас же пропускали с почетом, подобавшим, надо полагать, их рангу.

Увидев их, Атос и Арамис остановились.

— Ого! — сказал Арамис. — Вы видите, граф?

— Да, — отвечал Атос.

— Как вы думаете, кто эти всадники?

— А как вы полагаете?

— Мне кажется, это паши приятели.

— Вы не ошиблись. Я узнал Фламарана.

— А я узнал Шатильона.

— А всадник в коричневом плаще…

— Кардинал!..

— Собственной персоной!

— Как это они, черт побери, не боятся показываться у самого дома герцога Бульонского? — спросил Арамис.

Атос на это только улыбнулся, ничего не ответив. Через пять минут они стучали у двери герцога.

У входа стоял часовой, как это полагается в домах лиц с высоким положением, а во дворе находился — даже маленький отряд, подчиненный помощнику принца Копти. Как говорилось в песенке, герцог Бульонский страдал приступом подагры и лежал в постели. Но, несмотря на эту тяжелую болезнь, мешавшую ему ездить верхом уже целый месяц, то есть с того самого момента, как началась осада Парижа, он все же согласился принять графа де Ла Фер и шевалье д'Эрбле.

Друзей ввели к герцогу. Больной лежал на кровати, тем не менее в самой воинственной обстановке. На стенах были развешаны шпаги, аркебузы, пистолеты, латы, и нетрудно было предвидеть, что как только герцог выздоровеет, он тотчас же задаст врагам парламента самую хитрую задачу. А пока, к крайней своей досаде, — по его словам, — он был вынужден лежать в постели.

— Ах, господа, — воскликнул он, увидев своих двух гостей и сделав, чтобы приподняться, усилие, вызвавшее на его лице гримасу страдания, какие вы счастливцы! Вы можете ездить верхом, двигаться, сражаться за народное дело, меж тем как я, — вы сами видите, — прикован к своему одру. Черт бы побрал эту подагру, — добавил он, и по лицу его снова пробежала судорога боли. — Чертова подагра!

— Монсеньер, — сказал Атос, — мы прибыли ид Англии и, попав в Париж, сочли своим первым долгом узнать о вашем здоровье.

— Благодарю вас, господа, благодарю, — отвечал герцог. — Здоровье мое плохо, как вы видите, очень плохо… Чертова подагра! А, так вы приехали из Англии? Король Карл пребывает в добром здравии, я слышал?

— Он умер, монсеньер, — сказал Арамис.

— Неужели? — воскликнул герцог в изумлении.

— Он умер на эшафоте по приговору парламента.

— Не может быть!

— Казнь произошла в нашем присутствии.

— Что же мне говорил господин Фламаран?

— Господин Фламаран? — переспросил Арамис.

— Да, он только что вышел отсюда.

Атос улыбнулся.

— С двумя спутниками? — сказал он.

— Да, с двумя спутниками, — ответил герцог и тотчас прибавил с некоторой тревогой:

— Разве вы их встретили?

— Да, кажется, на улице, — ответил Атос и с улыбкой взглянул на Арамиса, который, со своей стороны, глядел на него с некоторым удивлением.

— Чертова подагра! — воскликнул герцог, явно чувствуя себя неловко.

— Монсеньер, — сказал Атос, — надо быть глубоко преданным народному делу, чтобы оставаться, будучи больным, во главе армии. Такая стойкость вызывает во мне и в господине д'Эрбле величайшее восхищение.

— Что делать, господа! Надо жертвовать собой ради народного блага, и лучшим примером этого являетесь вы, столь смелые и преданные, вы, которым мой дорогой друг, герцог Бофор, обязан своей свободой, а может быть, и жизнью. И вот, как видите, я приношу себя в жертву; но, признаюсь, силы начинают изменять мне. Голова и сердце у меня в порядке; но эта чертова подагра убивает меня, и признаюсь вам, если бы двор удовлетворил мои требования, вполне справедливые, потому что я прошу только уже обещанное мне прежним кардиналом возмещение, взамен отнятого у меня Седанского герцогства… так вот, признаюсь вам, если бы мне дали владения той же стоимости, возместив все убытки, понесенные мною за то время, что я им не пользовался, именно за восемь лет, — далее, если бы прибавили княжеский титул к родовым титулам моего дома, снова назначили моего брата Тюренна главнокомандующим, — то я тотчас бы удалился в свои поместья, предоставив двору и парламенту улаживать самим свои дела, как им заблагорассудится.

— И вы были бы совершенно правы, монсеньер, — сказал Атос.

— Таково ваше мнение, не правда ли, граф де Ла Фер?

— Вполне.

— И ваше также, шевалье д'Эрбле?

— И мое также.

— В таком случае уверяю вас, господа, — продолжал герцог, — я, по всей вероятности, остановлюсь на этом решении. Двор делает мне в настоящее время различные предложения, и от меня одного зависит, принять их или нет. До сих пор я от них отказывался, но если такие люди, как вы, говорят мне, что я не прав, да еще чертова подагра лишает меня возможности по-настоящему служить парижанам, то, честное слово, мне очень хочется последовать вашему совету и принять предложение, только что сделанное господином де Шатильоном.

— Примите его, герцог, — сказал Арамис, — примите его.

— Честное слово, я его приму. Мне даже досадно, что я сейчас чуть не отказался… Но на завтра у нас опять назначена встреча, и тогда мы посмотрим.

Оба друга стали прощаться с герцогом.

— Идите, господа, — сказал он им, — идите: вы, наверное, устали с дороги. Бедный король Карл! Впрочем, он сам отчасти виноват, а мы можем утешать себя уверенностью, что Франции не в чем себя упрекнуть, она сделала все, что могла, для его спасения.

— О, что касается этого, — сказал Арамис, — то мы тому свидетели, кардинал Мазарини в особенности…

— Я рад, что вы к нему справедливы. Кардинал, в сущности, совсем не плохой человек, и если бы он не был иностранцем… о, тогда ему все отдавали бы должное. Ах, эта чертова подагра!..

Атос и Арамис вышли из комнаты, но стоны больного преследовали их до самой передней. Было видно, что герцог страдает, как грешник в аду.

Выйдя на улицу, Арамис спросил Атоса:

— Ну, что вы скажете?

— О чем именно? — спросил тот.

— Да о нашем герцоге, черт возьми!

— Друг мой, я думаю то самое, что поется в песне, которую пел наш провожатый, — ответил Атос:

Храбрый герцог наш Бульон
Подагрой нынче удручен.
— А вы заметили, — сказал Арамис, — что по этой причине я ни слова не сказал ему о деле, которое привело нас к нему?

— Вы поступили очень разумно: у него от ваших слов только усилился бы приступ подагры. Едем теперь к Бофору.

И оба друга направились к особняку Вандомов. Пробило десять часов, когда они подъехали к воротам.

Здесь была такая же охрана, как и у дома герцога: вид был такой же воинственный. Во дворе стояли посты и возвышались пирамиды ружей. Часовые расхаживали взад и вперед. Тут же были привязаны оседланные лошади.

Атос и Арамис столкнулись в воротах с двумя всадниками, которым пришлось посторониться, чтобы дать им дорогу.

— Ага! Это положительно ночь приятных встреч! — воскликнул Арамис. Нам очень не повезет, если мы не встретимся завтра; сегодня мы то и дело встречаемся.

— О, что до нашей встречи, сударь, — ответил Шатильон (так как это именно он выезжал вместе с Фламараном из дома герцога Бофора), — то вы можете быть спокойны: раз мы, не ища друг друга, встретились ночью, то, без сомнения, встретимся и днем, если постараемся.

— Очень надеюсь, сударь, — сказал Арамис.

— А я вполне уверен, — сказал герцог.

Фламаран и Шатильон продолжали свой путь, Атос и Арамис спешились. Но не успели они отдать поводья слугам и сбросить с себя плащи, как к ним подошел какой-то человек; он сначала всматривался в них при неверном свете фонаря, висевшего среди двора, потом вдруг вскрикнул от изумления и бросился их обнимать.

— Граф де Ла Фер! — воскликнул он. — Шевалье д'Эрбле! Как вы сюда попали, в Париж?

— Рошфор! — вскричали оба друга в один голос.

— Да, это я, мы приехали, как вы знаете, из Вандома четыре или пять дней тому назад и собираемся хорошенько насолить Мазарини. Вы также по-прежнему из наших, я полагаю?

— Больше чем когда-либо. А герцог?

— Он ненавидит кардинала. Вы знаете об успехах нашего дорогого герцога? Настоящий король Парижа! Стоит ему показаться на улице, как толпа готова задушить его от восторга.

— Великолепно! — сказал Арамис. — Но скажите, это Фламаран и Шатильон выехали сейчас отсюда?

— Да, это были они. Герцог только что принимал их. Они явились, без сомнения, от имени Мазарини, но уехали ни с чем, смею вам поручиться.

— Надо надеяться! — сказал Атос. — Не окажет ли нам его высочество честь принять нас?

— Еще бы! Немедленно же. Можете быть уверены, что вас его высочество всегда примет. Следуйте за мной. Я буду иметь честь ввести вас.

Рошфор прошел вперед. Все двери распахнулись настежь перед ним и его друзьями. Они застали Бофора, когда он садился за ужин, благодаря множеству хлопот в этот вечер запоздавший. Не успел Рошфор доложить принцу о посетителях, как тот тотчас же отодвинул в сторону стул, на который собирался сесть, и устремился навстречу обоим друзьям.

— А, это вы? Здравствуйте, господа! Вы пришли разделить со мной ужин, не так ли? Буажоли, предупреди Нуармона, что у меня два гостя. Вы знаете Нуармона, не правда ли, господа? Это мой дворецкий, преемник дяди Марто.

Он готовит прекраснейшие пироги, как вам известно. Буажоли, скажи ему, чтобы он подал нам лучший из своих пирогов, но только не такой, какой он приготовил для Ла Раме. Слава богу, нам теперь нет надобности в веревочных лестницах, кинжалах и грушах.

— Ваше высочество, — сказал Атос, — не беспокойте из-за нас вашего знаменитого дворецкого, разнообразные и многочисленные таланты которого нам хорошо известны. Сегодня вечером, с разрешения вашего высочества, мы хотели бы только осведомиться о вашем здоровье и выслушать ваши приказания.

— О, что касается моего здоровья, то вы сами видите, господа, оно превосходно. Здоровье, выдержавшее пять лет Венсенской крепости под началом господина Шавиньи, устоит решительно против всего. А что касается моих приказаний, признаюсь, я в большом затруднении на этот счет. Здесь каждый отдает приказания, какие ему вздумается, и если так будет продолжаться, я кончу тем, что вовсе перестану их отдавать.

— В самом деле? — сказал Атос. — Я думал, что парламент рассчитывал на взаимное согласие принцев.

— Да, наше согласие! Хорошее согласие! Что касается герцога Бульонского, то с ним еще можно поладить: у него подагра, и он не покидает постели. Но что касается господина д'Эльбефа и его слоноподобных сыновей…

Вам известны, господа, куплеты, написанные на герцога д'Эльбефа?

— Нет, монсеньер.

— Неужели?

И герцог запел:

Д'Эльбеф и сыновья его
Не устрашатся ничего:
Они на площадях столицы
Не устают грозить и злиться,
Но лишь до дела мы дойдем,
Сейчас же хвостик подожмем.
И спесь и гордость на словах, Но дальше слов — мы ни на шаг.

— Но коадъютор, надеюсь, не таков? — спросил Атос.

— С коадъютором еще хуже! Избави нас бог от этих бунтующих попов, в особенности когда у них латы под рясой. Вместо того чтобы спокойно сидеть в своем епископском доме и служить мессы по случаю побед, которых мы не одерживаем или при которых нас бьют, знаете вы, что он делает?

— Нет.

— Он формирует свой собственный полк, именуемый им «коринфским», назначает, словно он маршал, лейтенантов и капитанов и, словно король, полковников.

— Пусть так, — сказал Арамис. — Но когда дело доходит до сражения, я надеюсь, он прочно сидит в архиепископском дворце?

— Вовсе нет. Тут-то вы и ошибаетесь, милейший д'Эрбле. Когда приходится сражаться, он сражается. В конце концов оказывается, что, получив после смерти своего дяди кресло в парламенте, он постоянно путается у нас под ногами: в парламенте, в совете, на поле сражения. А принц Конти — генерал на картинке. И что это за картинка: принц-горбун! Да, все идет очень скверно, господа! Очень скверно!

— Так что вы, ваше высочество, недовольны? — сказал Атос, обменявшись взглядом с Арамисом.

— Недоволен? Скажите лучше, что мое высочество взбешено до такой степени, — вам я это скажу, другим говорить не стал бы, — до такой степени, что если королева признает свою вину передо мной, вернет мою мать из ссылки и назначит меня пожизненно адмиралом, как мне было обещано после смерти моего отца, адмирала, то я, кажется, соглашусь дрессировать собак, умеющих говорить, что во Франции есть и похуже грабители, чем господин Мазарини.

На этот раз Атос и Арамис обменялись не только взглядом, но и улыбкой; если бы они даже не встретились с Шатильоном и Фламараном, то могли бы угадать, что те побывали здесь раньше их. Поэтому они ни словом не обмолвились о том, что Мазарини находился в этот момент в Париже.

— Монсеньер, — сказал Атос, — мы теперь вполне удовлетворены. Явившись в этот час к вашему высочеству, мы не имели иной цели, как только доказать нашу преданность и заявить вам, что мы всецело в вашем распоряжении как самые верные слуги.

— Как мои самые верные друзья, господа, самые верные друзья. Вы это доказали, и если я когда-либо примирюсь с двором, я надеюсь, в свою очередь, доказать вам, что остался вашим другом, как и другом тех господ, черт возьми, как же их зовут, — д'Артаньян и Портос, кажется?

— Д'Артаньян и Портос.

— Да, вот именно! Итак, помните, граф де Ла Фер, и вы, шевалье д'Эрбле, что я весь и всегда к вашим услугам.

Атос и Арамис поклонились и вышли.

— Дорогой мой Атос, — спросил Арамис, — вы, кажется, согласились сопутствовать мне только для того, чтобы дать мне урок?

— Подождите, дорогой мой, — ответил Атос, — что вы еще скажете, когда мы будем уходить от коадъютора.

— Так идемте скорей в архиепископство, — сказал Арамис.

И они направились в Старый город.

Приближаясь к этой колыбели Парижа, Атос и Арамис попали на улицы, залитые водою; им снова пришлось взять лодку.

Был уже двенадцатый час, но всем было известно, что к коадъютору можно было являться в любое время. Его невероятно деятельная натура способна была, в случае надобности, превращать день в ночь, и наоборот.

Дворец архиепископа стоял в воде, и по бесчисленным лодкам, окружавшим его, можно было вообразить, что находишься не в Париже, а в Венеции.

Лодки сновали по всем направлениям, то углубляясь в лабиринт улиц Старого города, то удаляясь по направлению к арсеналу или набережной Сен-Виктор, где они плыли, как по озеру. На некоторых из этих лодок царили мрак и таинственное молчание, на других было шумно, и они были освещены. Оба друга, пробираясь между этих лодок, причалили к дому. Весь нижний этаж епископского дворца был совершенно залит; но к стенам его были приставлены лестницы, и потому единственным изменением, которое внесло наводнение, было то, что посетителям приходилось проникать в здание не через двери, а через окна.

Таким образом и проникли Атос и Арамис в переднюю дворца. Она была переполнена лакеями, так как в приемной находилось с десяток разных сановников.

— Боже мой! — воскликнул Арамис. — Посмотрите, Атос. Неужели возгордившийся коадъютор заставит нас дожидаться в передней?

Атос улыбнулся.

— Милый друг, — ответил он, — надо считаться с положением людей, с которыми имеешь дело. Этот коадъютор в настоящее время один из семи или восьми королей, правящих Парижем, и у него целый двор.

— Поэтому велим доложить о себе, и если прием его нам не понравится, пусть он без нас занимается делами Франции и своими собственными. Наше дело сейчас — подозвать лакея и вручить ему пол пистоля.

— Посмотрите!.. Я не ошибаюсь… ну, конечно, это Базен! Поди-ка сюда, плут ты этакий!

Базен, проходивший в эту минуту в своем духовном облачении через переднюю, обернулся и, нахмурившись, посмотрел в их сторону, желая знать, кто тот дерзкий, который решился так позвать его. Но едва узнал он Арамиса, как тотчас же обратился из тигра в ягненка и подошел к обоим друзьям.

— Как, это вы, господин шевалье? Это вы, граф? — воскликнул он. — Вы здесь в ту самую минуту, когда мы так беспокоимся о вас! О, как я счастлив снова вас видеть!

— Хорошо, хорошо, друг Базен, — сказал Арамис, — без комплиментов. Мы пришли, чтобы повидать господина коадъютора; но мы спешим, и нам необходимо видеть его сейчас же.

— Конечно, — сказал Базен, — сию же минуту! Таких вельмож, как вы, не заставляют ждать в передней. Только в настоящую минуту у него секретная беседа с неким господином де Брюи.

— Де Брюи! — воскликнули Атос и Арамис в один голос.

— Да, докладывая о нем, я хорошо запомнил его имя. Вы с ним знакомы, сударь? — добавил Базен, обернувшись к Арамису.

— Кажется, я его знаю.

— Что касается меня, — сказал Базен, — то он был до такой степени плотно закутан в свой плащ, что я совершенно не мог рассмотреть его лица. Теперь я пойду доложить о вас; может быть, мне и посчастливится.

— Не нужно. Мы отложим свидание с господином коадъютором до другого раза, не так ли, Атос?

— Как вам будет угодно, — сказал граф.

— Да, ему нужно обсудить слишком много важных дел с этим господином де Брюи.

— Должен ли я сказать ему, что вам было угодно посетить архиепископский дворец?

— Нет, не стоит, — сказал Арамис. — Пойдемте, Атос.

И оба друга, протискавшись сквозь толпу лакеев, вышли из дворца, провожаемые Базеном, который почтительно отвешивал им поклоны.

— Ну что, — спросил Атос, когда оба они уже были в лодке, — согласны вы теперь со мной, мой друг, что мы оказали бы медвежью услугу всем этим господам, задержав Мазарини?

— Вы воплощенная мудрость, Атос, — отвечал Арамис.

Всего более поразило обоих друзей, что французский двор проявил так мало интереса к страшным событиям, совершившимся в Англии, тогда как, по их мнению, эти события должны были приковать внимание всей Европы.

В самом деле, не считая несчастной вдовы и сироты принцессы, плакавших в одном из закоулков Лувра, никто, казалось, не думал о том, что был когда-то на свете король Карл I и что король этот только что казнен на эшафоте.

Оба друга, условившись встретиться на следующий день в десять часов, расстались. Несмотря на позднее время, Арамис заявил, что должен сделать несколько неотложных визитов, и предоставил Атосу вернуться в гостиницу одному.

На следующий день, ровно в десять часов, они встретились. Атос вышел из гостиницы чуть свет, уже в шесть часов утра.

— Ну, что у вас нового? — спросил Атос.

— Ничего. Д'Артаньяна никто не видел, и Портос тоже не появлялся… А у вас?

— Тоже ничего.

— Черт возьми! — воскликнул Арамис.

— Действительно. Это запоздание непонятно: они отправились кратчайшей дорогой и должны были прибыть раньше нас.

— Прибавьте к этому, — заметил Арамис, — что нам хорошо известна порывистость Д'Артаньяна; он не из тех людей, которые стали бы терять время, зная, что мы ждем его.

— Если помните, он рассчитывал быть здесь пятого.

— А сегодня девятое. Сегодня вечером срок истекает.

— Что вы намерены делать, — спросил Атос, — если сегодня не будет никаких вестей?

— Черт возьми! Отправиться разыскивать его.

— Хорошо, — сказал Атос.

— А Рауль? — спросил Арамис.

Легкое облачко омрачило лицо графа.

— Рауль сильно беспокоит меня, — ответил он. — Он вчера получил письмо от принца Конде; он поехал к нему в Сеп-Клу и с тех пор не возвращался.

— Вы не видели госпожу де Шеврез?

— Я не застал ее. А вы, Арамис, как будто должны были посетить госпожу де Лонгвиль?

— Я был у нее.

— Ну и что же?

— Тоже не застал. Но она, по крайней мере, оставила свой новый адрес.

— Где же она?

— Угадайте.

— Как могу я угадать, где находится в полночь, — так как я предполагаю, что вы отправились к ней вчера, расставшись со мной, — где находится в полночь самая очаровательная и самая деятельная изо всех фрондерок?

— В ратуше, мой милый.

— Как, в ратуше? Разве ее избрали мэром?

— Нет, но она на время стала королевой Парижа, и так как она не решилась сразу поселиться в Пале-Рояле или в Тюильри, то переехала в ратушу, где и собирается подарить милейшему герцогу наследника или наследницу.

— Вы ничего не говорили мне об этом обстоятельстве, Арамис, — сказал Атос.

— Ба! В самом деле? Простите, это простая забывчивость с моей стороны.

— А теперь, — спросил Атос, — чем мы займемся до вечера? Мы, кажется, обречены на бездействие?

— Вы забыли, мой друг, что у нас есть неотложное дело.

— Какое и где именно?

— В Шарантоне, черт побери! Я надеюсь встретить там некоего господина де Шатильона, которого ненавижу с давних пор.

— Почему?

— Потому что он брат некоего Колиньи.

— Ах, правда… Я совсем было забыл… Это тот, который возомнил о себе, что он ваш соперник. Он был жестоко наказан за свою дерзость, мой друг. Поистине, это должно было бы удовлетворить вас.

— Да, но что поделаешь? Это меня не удовлетворяет. Я злопамятен. Это единственное, что во мне есть от церкви. Впрочем, вы сами понимаете, Атос, что совсем не обязаны сопровождать меня.

— Полноте, — сказал Атос, — вы шутите.

— В таком случае, мой друг, если вы действительно решились отправиться вместе со мною, нам нельзя терять времени. Я слышал барабанный бой, встретил несколько пушек и видел на площади у ратуши горожан, строившихся в боевой порядок; по всей вероятности, сражение произойдет возле Шарантона, как это вчера предсказывал герцог Шатильон.

— А мне казалось, что ночные переговоры несколько охладили воинственный пыл.

— Да, конечно, но драться все будут, хотя бы для того, чтобы лучше замаскировать эти переговоры.

— Бедные французы! — сказал Атос. — Они идут на смерть для того, чтобы Седан был возвращен герцогу Бульонскому и чтобы господин де Бофор стал пожизненным адмиралом, а коадъютор — кардиналом.

— Полноте, полноте, дорогой мой! — сказал Арамис. — Сознайтесь, что вы не философствовали бы на эту тему, если бы Рауль ваш не был замешан во всей этой сумятице.

— Может быть, вы и правы, Арамис.

— Итак, направимся туда, где происходит сражение; это будет верным средством найти д'Артаньяна, Портоса, а может быть, и Рауля.

— Увы! — сказал Атос.

— Друг мой, — сказал Арамис, — так как мы теперь в Париже, то, мне кажется, вы должны бросить привычку поминутно вздыхать. Война так война, мой милый Атос. Разве вы уже перестали быть военным и сделались духовным лицом? А! Поглядите-ка, вот маршируют горожане; разве это не увлекательно? А этот капитан, посмотрите, у него совсем военная выправка!

— Они выходят из улицы Мутон.

— Барабанщик впереди. Совсем как настоящие солдаты. Да взгляните же на этого молодца, как он раскачивается да выставляет грудь колесом.

— Ого! — воскликнул Гримо.

— Что такое? — спросил Атос.

— Планше, сударь.

— Вчера он был лейтенантом, — сказал Арамис, — сегодня он капитан, а завтра будет полковником. Через неделю этот молодчик станет маршалом Франции.

— Порасспросим-ка его, — сказал Атос.

Они подошли к Планше, который, гордясь тем, что его видели во время исполнения им служебных обязанностей, с важным видом объяснил, что ему дано приказание занять позицию на Королевской площади вместе с двумястами людей, составляющими арьергард парижской армии, и оттуда двинуться к Шарантону, когда явится надобность.

Так как Атос и Арамис направлялись в ту же сторону, они примкнули к маленькому отряду. Планше довольно ловко проделал несколько маневров со своими людьми на Королевской площади и в конце концов построил их в арьергарде длинной цепи горожан, расположившихся вдоль улицы Сент-Аптуан в ожидании сигнала к бою.

— Денек будет жаркий, — воинственным тоном заявил Планше.

— Да, конечно, — ответил Арамис. — Но только неприятель отсюда далеко.

— Ничего, сударь, — сказал один из солдат, — скоро расстояние сократится.

Арамис поклонился, потом, обернувшись к Атосу, сказал:

— Меня не соблазняет располагаться лагерем вместе с этими людьми на Королевской площади. Едем вперед: мы увидим все гораздо лучше.

— Кроме того, господин Шатильон не явится искать вас на Королевской площади! Итак, вперед, мой друг!

— Да ведь и вы собирались сказать два слова господину де Фламарану?

— Друг мой, — сказал Атос, — я решил не вынимать шпагу из ножен, пока меня не заставят это сделать.

— С каких это пор?

— С той минуты, как я вынул из ножен кинжал.

— Вот что! Вы все еще вспоминаете господина Мордаунта. Не хватает, дорогой мой, чтобы вы терзались угрызениями совести из-за того, что его убили.

— Шш… — произнес Атос, прикладывая палец к губам и улыбаясь столь характерной для него грустной улыбкой, — не будем говорить о Мордаунте; это принесет нам несчастье.

Атос поскакал к Шарантону через предместье и Феканскую долину, черневшие вооруженными горожанами.

Арамис, само собой разумеется, отставал от него не больше, чем на голову лошади.

XXXVI

БИТВА ПОД ШАРАНТОНОМ
По мере того как Атос и Арамис продвигались вперед, проезжая мимо войск, расположенных эшелонами, они замечали, что доспехи сменялись блестящими латами, а пестрые алебарды новенькими мушкетами.

— Мне кажется, здесь и будет настоящее поле сражения, — сказал Арамис. — Посмотрите на этот кавалерийский отряд у моста, с пистолетами наготове. Берегитесь, везут пушку!

— Послушайте, мой друг, — сказал Атос, — куда это вы привели меня?

Мне кажется, что все окружающие нас люди принадлежат к королевскому войску. Не сам ли это Шатильон едет нам навстречу со своими двумя бригадирами?

С этими словами Атос обнажил шпагу, меж тем как Арамис, решив, что они в самом деле перешли черту парижского лагеря, схватился за пистолеты.

— Здравствуйте, господа, — сказал герцог, приблизившись к ним, — я вижу, вы не понимаете, что тут происходит, но одно слово вам все объяснит. У нас перемирие. Сейчас происходит совещание: принц, господин де Рец, Бофор и герцог Бульонский обсуждают положение дел. Поэтому одно из двух, шевалье: или дело не наладится, и мы тогда еще встретимся, или все будет улажено, и я, избавившись от командования, опять-таки смогу встретиться с вами, шевалье.

— Сударь, — сказал Арамис, — я больше ничего не желаю. Но позвольте предложить вам один вопрос.

— Пожалуйста.

— Где находятся уполномоченные?

— В самом Шарантоне, во втором доме направо при выезде из Парижа.

— Это совещание было заранее условленно?

— Нет, оно явилось, по-видимому, результатом нового предложения, которое кардинал Мазарини сделал вчера вечером парижанам.

Атос и Арамис, улыбнувшись, переглянулись друг с другом; им было лучше всех известно, каковы были эти предложения, кому они были сделаны и кто их сделал.

— А дом, в котором собрались уполномоченные, кому он принадлежит?

— Господину де Шанле, который командует вашими отрядами в Шарантоне.

Я говорю: вашими отрядами, ведь, по-моему, вы фрондеры.

— Да… почти, — сказал Арамис.

— Как — почти?

— Э, вам, сударь, лучше кого-либо другого известно, чего по нынешним временам никто с уверенностью не может сказать про себя, кто он такой.

— Мы стоим за короля и принцев, — сказал Атос.

— Однако нам надо объясниться, — сказал Шатильон. — Король с нами, и его главнокомандующие — герцог Орлеанский и принц Конде.

— Да, — сказал Атос, — но его место в наших рядах, вместе с господами Конти, Бофором, д'Эльбефом и герцогом Бульонским.

— Весьма возможно, — сказал Шатильон. — Известно, как мало я питаю расположения к Мазарини. Все мои интересы связаны с Парижем; я там веду процесс, от которого зависит мое благосостояние, и я только что советовался с моим адвокатом.

— В Париже?

— Нет, в Шарантоне… Его зовут Виоль; вы его знаете понаслышке, прекрасный человек, правда — немного упрямый, недаром сидит в парламенте. Я рассчитывал повидаться с ним вчера вечером, но наша с вами встреча помешала мне заняться собственными делами. А так как я не могу их откладывать, то воспользовался для этого перемирием; вот почему я и нахожусь здесь.

— Господин Виоль, значит, дает свои советы под открытым небом? — спросил, смеясь, Арамис.

— Да, сударь, и даже сидя верхом на лошади. Он сегодня командует пятьюстами стрелков, и, чтобы оказать ему честь, я нанес ему визит в сопровождении двух маленьких пушек, которые вас так удивили. Признаться, я его сразу не узнал: он нацепил поверх своей мантии длинную шпагу и заткнул за пояс пистолеты. Это придает ему очень грозный вид, который позабавил бы вас, если бы вы имели счастье встретиться с господином Виолем.

— Если он действительно так забавен, — сказал Арамис, — может быть, стоит поискать его.

— В таком случае спешите, потому что совещание должно скоро кончиться.

— А если оно ничем не кончится, — сказал Атос, — вы попытаетесь овладеть Шарантоном?

— Мне дан такой приказ. Я командую атакующим отрядом и сделаю все от меня зависящее, чтобы достигнуть успеха.

— Но так как вы командуете кавалерией… — сказал Атос.

— Простите, я командую всем войском.

— Тем лучше… Тогда вы должны знать всех ваших офицеров. Я хочу сказать, конечно, выдающихся.

— Да, приблизительно.

— Так будьте добры сказать мне, нет ли среди ваших офицеров господина д'Артаньяна, лейтенанта мушкетеров?

— Нет, его нет у нас; он уже более шести месяцев тому назад покинул Париж, и говорят, его послали с особой миссией в Англию.

— Я это знаю. Но я думал, что он возвратился.

— Нет, насколько мне известно, никто его не встречал. Я могу ответить вам с полной уверенностью, тем более что мушкетеры принадлежат к нашей партии. Сейчас господин Камбон временно заменяет господина д'Артаньяна.

Друзья переглянулись.

— Вы видите, — сказал Атос.

— Это странно, — проговорил Арамис.

— Без сомнения, с ними дорогой случилась какая-нибудь беда.

— Сегодня восьмое, вечером истекает последний срок. Если сегодня вечером мы не получим от них вестей, завтра мы двинемся в путь.

Атос утвердительно кивнул головой; потом, обернувшись к Шатильону, спросил его, немного стесняясь выказывать свои отеческие чувства перед насмешливым Арамисом:

— Скажите, господин герцог, имеет ли честь быть вам известным господин де Бражелон, молодой человек лет пятнадцати, состоящий при его высочестве?

— Да, конечно, — ответил Шатильон. — Он сегодня приехал к нам вместе с принцем. Это прекрасный молодой человек. Он из ваших друзей, граф?

— Да, — ответил с волнением Атос. — И настолько, что я очень желал бы видеть его. Возможно, ли это?

— Вполне возможно. Будьте добры последовать за мной, и я провожу вас в главную квартиру.

— Что это? — сказал Арамис, оборачиваясь. — Позади вас слышен какой-то шум?

— Действительно, на нас скачет отряд кавалеристов, — сказал Шатильон.

— Я узнаю господина коадъютора по фрондерской шляпе.

— А я узнаю Бофора по белым перьям.

— Они несутся карьером. С ними принц Конде.

— Вот он отделился от них!

— Бьют сбор! — воскликнул Шатильон. — Слышите? Надо узнать, в чем дело.

Действительно, видно было, как солдаты бросились к оружию, а спешившиеся кавалеристы снова вскочили на коней. Горнисты играли, барабанщики били тревогу. Г-н Бофор обнажил шпагу.

Принц, со своей стороны, дал сигнал к сбору, и все офицеры королевской армии, смешавшиеся на время с парижанами, бросились к нему.

— Господа, — сказал Шатильон, — перемирие кончилось. Очевидно, предстоит сражение. Поворачивайте в Шарантон, потому что я тотчас начну атаку. Принц уже подает мне сигнал.

Действительно, раздался троекратный звук сигнального рожка принца.

— До свиданья, шевалье! — воскликнул Шатильон и тотчас же поскакал к своему отряду.

Атос и Арамис повернули своих лошадей и поехали приветствовать коадъютора и г-на Бофора; что же касается герцога Бульонского, то у него перед самым концом совещания сделался такой ужасный припадок подагры, что его пришлось отправить в Париж на носилках. Вместо него герцог д'Эльбеф, окруженный своими четырьмя сыновьями, объезжал ряды парижской армии. Тем временем между Шарантоном и королевской армией образовалось большое свободное пространство, как бы предназначенное стать местом упокоения для мертвых.

— Этот Мазарини действительно позор Франции, — сказал коадъютор, стягивая свой кожаный пояс, на котором, как у воинственных прелатов средневековья, висела его сабля поверх архиепископской рясы. — Он хочет управлять Францией, как своим поместьем. Только избавившись от него, Франция станет счастливой и спокойной.

— Кажется, они не сговорились насчет цвета шляпы, — сказал Арамис.

В эту минуту Бофор высоко поднял шпагу.

— Господа, — сказал он, — наша дипломатия не приведи ни к чему. Мы хотели избавиться от этого негодяя Мазарини, но влюбленная королева хочет непременно сохранить его своим министром; поэтому нам только и остается, что основательно поколотить его.

— Отлично! — сказал коадъютор. — Узнаю красноречие Бофора. Господа, добавил он, тоже обнажая шпагу, — враги приближаются. Сократим им путь наполовину.

И, не заботясь о том, следуют ли за ним, он поскакал вперед. Его полк, носивший имя «коринфского», в честь его архиепископства, заволновался и двинулся вслед за ним.

Бофор, со своей стороны, направил кавалерию, под начальством Нуармутье, на Этамп, где она должна была встретить обоз с продовольствием, нетерпеливо ожидаемый парижанами. Бофор должен был его прикрывать.

Шанле, оставшийся со своим отрядом на месте, приготовился выдержать натиск неприятеля и, если противник будет отброшен, попытаться самому сделать вылазку.

Через полчаса бой разгорелся во всех пунктах. Коадъютор, завидовавший Бофору, который слыл храбрецом, бросился вперед, творя чудеса храбрости.

Военное дело, как известно, было его призванием, и он бывал счастлив всякий раз, когда ему представлялся случай обнажить шпагу, безразлично за кого и за что. Но на этот раз, выказав себя отличным солдатом, он оказался плохим начальником. С семью — или восемьюстами человек он бросился в атаку на трехтысячный отряд, который, сомкнув ряды, заставил отступить солдат коадъютора в полном беспорядке. Но огонь артиллерии Шанле привел в замешательство королевскую армию. Впрочем, ненадолго: она слегка отошла под прикрытие нескольких домов и лесочка и затем снова построилась в боевой порядок.

Считая момент этот благоприятным, Шанле бросился во главе своего отряда преследовать неприятеля. Но, как мы сказали, тот уже перестроился и перешел в наступление, предводительствуемый лично Шатильоном. Атака была такой жестокой и ловкой, что Шанле и его солдаты были почти окружены неприятелем. Шанле дал знак к отступлению, и отряд его стал медленно, шаг за шагом, отходить. К несчастью, вскоре Шанле упал, смертельно раненный.

Увидев это, Шатильон громко объявил о смерти Шанле, что удвоило храбрость королевской армии и совершенно расстроило два полка, с которыми Шанле вел атаку. Каждый думал только о своем спасении и о том, как бы добраться до укреплений, у которых коадъютор старался снова собрать свой расстроенный отряд.

Вдруг навстречу победителям, в беспорядке гнавшимся за беглецами, выступил эскадрон кавалерии. Во главе его ехали Атос и Арамис. Арамис держал шпагу и пистолет в руках, тогда как шпага Атоса была в ножнах, а пистолет в кобуре. Атос был спокоен и холоден, точно находился на параде; только на его красивом благородном лице выражалось сожаление, что люди убивали друг друга, принося себя в жертву упрямству королевы и мстительности принцев. Арамис, напротив, по своему обыкновению, рубил направо и налево, словно опьяненный. Его живые глаза сверкали, тонко очерченный рот улыбался зловещей улыбкой, его раздувающиеся ноздри вдыхали запах крови. Каждый удар его шпаги был смертелен, а рукояткой пистолета он добивал раненого, делавшего попытку подняться.

В передних рядах королевской армии выделились два всадника: один в золоченой кирасе, другой в простом кожаном нагруднике, из-под которого выступали рукава голубого бархатного камзола. Всадник в золоченых латах подскакал к Арамису и нанес ему удар шпагой, который Арамис отразил с своей обычной ловкостью.

— А, это вы, Шатильон! — воскликнул он. — Добро пожаловать, я поджидал вас.

— Надеюсь, я не заставил вас долго ждать, — отвечал тот. — Я к вашим услугам.

— Господин де Шатильон, — сказал Арамис, вынимая из кобуры пистолет, который он приберег на этот случай, — если ваш пистолет не заряжен, вы погибли.

— По счастью, — сказал Шатильон, — он заряжен.

С этими словами герцог прицелился и выстрелил. Но в тот момент, когда он спускал курок, Арамис нагнул голову, и пуля пролетела, не причинив ему вреда.

— Вы промахнулись! — вскричал Арамис. — Но уж я, клянусь богом, не промахнусь.

— Если я дам вам на это время! — воскликнул Шатильон, пришпорив лошадь и налетая на Арамиса с высоко поднятой шпагой.

Арамис ждал его со страшной улыбкой, которая была ему свойственна в такие минуты. Видя Шатильона, мчавшегося на Арамиса с быстротой молнии, Атос открыл уже рот, чтобы крикнуть: «Стреляйте! Стреляйте же!» — когда раздался выстрел, и Шатильон, раскинув руки, опрокинулся на круп своей лошади. Пуля попала ему в грудь через вырез лат.

— Я убит! — прошептал герцог, падая с лошади на землю.

— Я вам это предсказал, сударь, и теперь сожалею, что так хорошо сдержал слово. Могу я помочь вам чем-нибудь?

Шатильон сделал знак рукой, и Арамис намеревался уже сойти с лошади, как вдруг почувствовал жестокий удар в бок. Это был удар шпаги, к счастью пришедшийся на кирасу.

Он живо обернулся, схватил своего нового врага за руку и вдруг вскрикнул одновременно с Атосом:

— Рауль?

Молодой человек узнал шевалье д'Эрбле и голос своего отца; он выронил шпагу. В то же мгновение несколько всадников из парижской армии бросились на Рауля, но Арамис прикрыл его своей шпагой и закричал:

— Это мой пленник. Проезжайте!

Тем временем Атос взял под уздцы лошадь своего сына и вывел с места схватки.

В этот момент принц, спешивший с подкреплениями к Шатильону, появился на поле битвы; его узнали по орлиному взгляду и по тем страшным ударам, которые он рассыпал во все стороны.

При виде его полк архиепископа коринфского, который коадъютору, несмотря на все старания, не удалось привести в порядок, бросился наперерез парижским солдатам, расстроил их ряды и, ворвавшись в Шарантон, промчался через него без остановки. Коадъютор, увлеченный общим потоком, проскакал мимо группы, где находились Атос с Арамисом и Раулем.

— Ага! — сказал Арамис, который в своей ревности не мог не позлорадствовать по поводу поражения, которое потерпел коадъютор. — Как архиепископ, монсеньер, вы должны знать Священное писание.

— При чем тут Священное писание? — спросил коадъютор.

— Принц поступил с вами нынче, как апостол Павел в первом послании к коринфянам.

— Полноте, — сказал Атос, — это остроумно, но сейчас не место для острот. Вперед, вперед или, вернее, назад, так как, по-видимому, битва проиграна фрондерами.

— Мне это безразлично, — сказал Арамис. — Я был здесь только для того, чтобы встретиться с Шатильоном. Я его встретил и теперь удовлетворен. Дуэль с Шатильоном — тут есть чем гордиться!

— И вдобавок к этому еще пленник, — сказал Атос, указывая на Рауля.

Три всадника продолжали свой путь галопом.

Молодой человек трепетал от радости, увидя снова своего отца. Они скакали рядом, держа друг друга за руки. Отъехав далеко от поля сражения, Атос спросил молодого человека:

— Зачем вы были, мой друг, в первых рядах сражающихся? Мне кажется, это не ваше место: вы были плохо вооружены для боя.

— Я не собирался сегодня сражаться. Мне было дано поручение к кардиналу, и я ехал в Рюэй, но,увидев господина де Шатильона, готового к бою, я почувствовал желание быть вместе с ним. Тут-то он и сообщил мне, что два офицера из парижской армии ищут меня, и назвал мне графа де Ла Фер.

— Как!.. Вы знали, что мы здесь, и вы хотели убить вашего друга шевалье д'Эрбле?

— Я не узнал шевалье в его доспехах, — сказал Рауль, краснея. — Но я должен был бы узнать его по ловкости и хладнокровию.

— Благодарю за комплимент, мой юный друг, — сказал Арамис. — Видно, что вы хорошо воспитаны.

— Но вы ехали в Рюэй, говорите вы?

— Да.

— К кардиналу?

— Конечно. Я везу его преосвященству письмо от принца.

— Надо передать его, — сказал Атос.

— Ах, пожалуйста, без ложного великодушия, граф. Черт возьми! Наша участь и, что еще важнее, участь наших друзей, быть может, заключается в этом письме.

— Но должен же молодой человек выполнить свой долг, — сказал Атос.

— Граф, вы забываете, что этот молодой человек — пленник. Ведь мы воюем по всем правилам военного искусства. К тому же побежденным не следует быть разборчивыми в выборе средств. Дайте письмо, Рауль.

Рауль колебался. Он взглянул на Атоса, стараясь прочесть в его взгляде совет, как поступить.

— Дайте письмо, Рауль, — сказал Атос. — Вы пленник шевалье д'Эрбле.

Рауль нехотя уступил; Арамис, менее щепетильный, чем граф де Ла Фер, быстро схватил письмо, прочел его и, передавая его Атосу, сказал:

— Прочтите и подумайте о том, что здесь написано. Вы убедитесь, что само провидение отдало нам в руки это письмо, чтобы мы знали его содержание.

Атос взял в руки письмо, хмуря свои красивые брови, но мысль о том, что в письме этом речь может идти о д'Артаньяне, заставила его пересилить отвращение, которое он питал к чтению чужих писем.

Вот что было в письме:

«Монсеньер, я пришлю сегодня вашему преосвященству для подкрепления отряда господина Коменжа требуемых вами десять человек. Это, ваше преосвященство, люди очень подходящие для охраны двух серьезных противников, ловкости и решительности которых вы так опасаетесь».

— Ого! — воскликнул Атос.

— Ну что же, — спросил Арамис, — кто, по вашему мнению, те два противника, для охраны которых, кроме отряда Коменжа, нужно еще десять отборных солдат? Не похожи ли они как две капли воды на д'Артаньяна и Портоса?

— Посвятим весь день розыскам в Париже, — сказал Атос, — и если до вечера ничего не узнаем, то выедем на Пикардийскую дорогу, и я ручаюсь, что благодаря изобретательности д'Артаньяна мы не замедлим найти какое-нибудь указание на то, где они находятся.

— Едем в Париж и спросим Планше, не слыхал ли он о своем бывшем господине.

— Бедный Планше! Вы так просто говорите о нем, Арамис, а между тем он, наверное, убит. Все воинственные горожане вышли из города, и, вероятно, произошло страшное побоище…

Так как это было вполне возможно, то оба друга возвратились в Париж весьма встревоженные и направились к Королевской площади, где рассчитывали навести справки об этих бедных горожанах. Каково же было их удивление, когда они застали горожан за выпивкой и болтовней вместе с их капитаном все на той же Королевской площади. В то время как семьи оплакивали их, прислушиваясь к пушечным выстрелам, раздававшимся со стороны Шарантона, и воображая себе их на поле сражения, они мирно благодушествовали.

Атос и Арамис снова осведомились у Планше о д'Артаньяне, но он ничего не мог им сообщить. Они хотели увести его с собой, но он заявил им, что не может покинуть свой пост без разрешения начальства.

Только в пять часов добрые горожане разошлись по домам, считая, что они возвращаются с поля сражения; на самом деле они не отходили от бронзовой статуи Людовика XIII.

— Тысяча чертей! — сказал Планше, вернувшись в свою лавку на улице Менял. — Мы разбиты наголову. Я никогда не утешусь!

XXXVII

ПИКАРДИЙСКАЯ ДОРОГА
Атос и Арамис, чувствуя себя в Париже в безопасности, не скрывали от себя того, что стоит им выйти из города, как они тотчас подвергнутся величайшим опасностям. Но что значит опасность для людей такого склада?

Впрочем, они чувствовали, что развязка их второй Одиссеи приближается: предстояла последняя схватка.

Да и в Париже было неспокойно: припасы истощались, и всякий раз, как у одного из генералов принца Конти являлось желание выдвинуться, возникали бунты, которые он блестяще усмирял, что на время возвышало его над коллегами. Во время одного из таких бунтов Бофор разрешил разграбить дом и библиотеку Мазарини и дать, как он выразился, что-нибудь поглодать несчастному народу.

Атос и Арамис покинули Париж после этого разгрома, случившегося вечером того дня, когда парижане были разбиты под Шарантоном.

Они оставили Париж в самом жалком состоянии: раздираемый смутами, волнуемый всевозможными слухами, город был на грани истощения. Как парижане и фрондеры, они полагали, что в неприятельском стане царят те же нужда, страх и интриги между начальствующими лицами; поэтому велико было их удивление, когда, проезжая через Сен-Дени, они узнали, что в Сен-Жермене люди веселятся, смеются — словом, живут в свое удовольствие.



Оба друга выбирали окольные пути из боязни попасться в руки мазаринистов, чьи отряды бродили по Иль-де-Франсу, а также для того, чтобы избежать фрондеров, которые захватили Нормандию и, без сомнения, отвели бы их к Лонгвилю, чтобы тот выяснил, друзья они или враги. Избегнув этих двух опасностей, они выехали на дорогу, из Булони в Аббевиль и обследовали ее шаг за шагом.

Некоторое время они никак не могли напасть на след. Расспросы содержателей гостиниц ни к чему не вели, не давая никаких указаний. Они не знали, что предпринять, когда вдруг в Монтрейле Атос нащупал на столе своими тонкими пальцами какую-то неровность. Подняв скатерть, он прочел закорючки, вырезанные ножом в дереве:

«Порт… д'Арт… — 2 февраля».
— Прекрасно, — сказал Атос, показывая надпись Арамису. — Мы хотели ночевать здесь, но теперь изменим план. Едем дальше.

Они снова сели на лошадей и поехали в Аббевиль. Там у них возникло затруднение: гостиниц было очень много, — в которой из них остановиться?

Не было никакой возможности обследовать их все. Как же угадать, в которой из них останавливались те, кого они искали?

— Поверьте мне, Атос, — сказал Арамис, — нечего и думать найти что-нибудь в Аббевиле. Если бы Портос был один, он бы остановился в самой лучшей гостинице, и, побывав там, мы, конечно, напали бы на его следы. Но д'Артаньян выше таких слабостей. Сколько бы Портос ни заявлял ему дорогой, что умирает с голоду, д'Артаньян будет продолжать свой путь, неумолимый, как рок. Поэтому надо искать их в другом месте.

Оба друга поехали дальше, но никаких следов в дороге им не попадалось. Тяжелое и скучное было дело, предпринятое ими, и, если бы не чувства чести, дружбы и благодарности, наполнявшие их души, наши путешественники уже сто раз бросили бы искать следы на песке, расспрашивать прохожих и всматриваться в каждое встречное лицо.

Таким образом доехали они до Перонна. Атос начал уже отчаиваться. Человек необычный по своему складу, полный благородства, он укорял себя за беспомощность, полагая, что, должно быть, они плохо искали и неумело расспрашивали прохожих. Оба путника наконец решили повернуть обратно, как вдруг, когда они проезжали предместье, у городских ворот Атосу бросился в глаза черный рисунок на белой стене, изображавший двух всадников, скачущих во весь опор. Рисунок был так плох, что казался детской попыткой изобразить что-нибудь карандашом. У одного из всадников была в руках таблица с надписью по-испански:

«Нас преследуют».
— Ого! — сказал Атос. — Вот это ясно как день. Как за ними ни гнались, д'Артаньян остановился здесь минут на пять. Значит, от преследователей их все же отделяло некоторое расстояние. Быть может, им удалось спастись.

Арамис покачал головой.

— Если бы они спаслись, то мы увидались бы с ними или по меньшей мере услышали бы о них.

— Вы правы, Арамис, поедемте дальше.

Беспокойство и нетерпение, которое испытывали оба друга, не поддаются описанию. Нежное и преданное сердце Атоса терзалось тревогой, тогда как легкомысленный и нервный Арамис испытывал лишь мучительное нетерпение.

Они проскакали часа три подряд во весь опор, не хуже тех всадников, что были изображены на стене. Вдруг на узкой тропинке между двумя крутыми скатами им преградил путь огромный камень. На месте, где камень этот лежал раньше, на одном из скатов виднелась свежая яма, из которой он был явно извлечен, так как не мог выкатиться оттуда сам собою; а, судя по величине камня, поднять его могли только гигантские руки Энкелада или Бриарея.

Арамис остановился.

— О! — сказал он, взглянув на камень. — Это дело рук Аякса, Теламона[132] или Портоса. Спешимся, граф, и рассмотрим этот камень.

Они сошли с коней. Камень был положен с очевидной целью загородить путь всадникам; сначала он, по-видимому, лежал поперек дороги, а затем какие-то всадники отодвинули его в сторону.

Оба друга стали разглядывать камень со всех сторон, но не могли ничего в нем открыть необыкновенного. Подозвав к себе Блезуа и Гримо, они вчетвером перевернули камень; на стороне его, обращенной к земле, была надпись:

«За нами гонятся восемь всадников. Если нам удастся доехать до Компьена, мы остановимся в гостинице «Коронованный павлин». Хозяин — наш друг».

— Вот это уже нечто определенное, — сказал Атос. — Так или иначе мы сможем сообразить, что нам делать. Едем скорее в гостиницу «Коронованный павлин».

— Хорошо, — сказал Арамис, — но если мы хотим добраться до нее, нам надо дать передохнуть лошадям, а то они совсем замучились.

Арамис говорил правду.

Друзья сделали привал у первого встречного кабачка, засыпали лошадям двойную порцию овса, смоченного вином, дали им отдохнуть три часа и снова двинулись в путь. Всадники и сами изнемогали от усталости, но надежда окрыляла их.

Шесть часов спустя Атос и Арамис въехали в Компьен и осведомились о том, где находится гостиница «Коронованный павлин». Им указали вывеску с изображением бога Пана с венком на голове.[133]

Оба друга сошли с лошадей, не задерживаясь перед дурацкой вывеской, которую в другое время Арамис непременно бы высмеял. Навстречу им вышел хозяин гостиницы, лысый и пузатый, как китайский божок. Они спросили у него, не останавливались ли здесь двое дворян, за которыми гнались кавалеристы.

Не говоря ни слова в ответ, хозяин гостиницы вошел в дом и достал из сундука половину лезвия сломанной рапиры.

— Вам знакома эта вещь? — сказал он.

Взглянув на лезвие, Атос воскликнул:

— Это шпага д'Артаньяна!

— Высокого или того, что пониже? — спросил хозяин гостиницы.

— Того, что пониже, — ответил Атос.

— Теперь я вижу, что вы друзья этих господ.

— Что же случилось с ними?

— Они въехали ко мне во двор на совершенно заморенных конях, и, прежде чем успели запереть ворота, вслед за ними въехало восемь всадников, которые их преследовали.

— Восемь! — сказал Атос. — Меня удивляет, что такие храбрецы, как д'Артаньян и Портос, не могли справиться с восемью противниками.

— Это правда, сударь, только эти восемь человек никогда не схватили бы их, если бы не призвали к себе на помощь два десятка солдат из королевского итальянского полка, стоявшего в городе гарнизоном; так что друзья ваши были буквально подавлены числом врагов.

— Значит, они арестованы? — спросил Атос. — Вы не знаете за что?

— Нет, сударь, их тотчас же увезли, и они ничего не успели сказать мне. Только когда они уже ушли, я, перетаскивая два трупа и пять или шесть человек раненых, нашел на месте битвы этот обломок шпаги.

— Ас ними самими ничего худого не случилось?

— Нет, сударь, кажется, ничего.

— Ну что же, — сказал Арамис, — можно хоть этим утешиться.

— Не знаете ли вы, куда их повезли? — спросил Атос.

— По направлению к Лувру.

— Оставим здесь Блезуа и Гримо — они возвратятся завтра в Париж с нашими лошадьми, а сами возьмем почтовых, — сказал Атос.

— Да, конечно, возьмем почтовых, — согласился Арамис.

Пока ходили за лошадьми, всадники наскоро пообедали, после чего тотчас отправились в Лувр, надеясь получить там какие-нибудь сведения.

В Лувре был только один трактир, где приготовляли уже тогда ликер, славящийся и поныне.

— Заедем сюда, — сказал Атос. — Я уверен, что д'Артаньян сумел оставить там какой-нибудь знак.

Они вошли в гостиницу и, подойдя к буфету, спросили два стаканчика ликера, как это, без сомнения, сделали и Портос с д'Артаньяном. Прилавок буфета был покрыт оловянной доской, на которой было нацарапано толстой булавкой:

«Рюэй, Д.»
— Они в Рюэе! — сказал Арамис, увидевший эту надпись.

— Так едем в Рюэй, — сказал Атос.

— Это все равно что лезть прямо в пасть волку, — возразил Арамис.

— Если бы Иона[134] был мне таким другом, как д'Артаньян, — сказал Атос, то я последовал бы за ним даже во чрево кита, и вы сделали бы то же, Арамис.

— Положительно, дорогой граф, мне кажется, что вы думаете обо мне лучше, чем я того стою. Если бы я был один, не знаю, отправился ли бы я в Рюэй, не принять особых мер предосторожности. Но куда вы, туда и я.

Они взяли лошадей и двинулись в Рюэй. Атос, сам того не сознавая, дал Арамису прекрасный совет. Депутаты парламента только что прибыли в Рюэй для: знаменитого совещания, которое, как известно, продолжалось три недели и привело к тому жалкому миру, результатом которого был арест принца Конде.

Рюэй был наводнен парижскими адвокатами, президентами суда, всевозможными стряпчими, а со стороны двора туда прибыли дворяне и гвардейские офицеры. Поэтому в такой толпе нетрудно было затеряться любому, кто не хотел быть узнанным.

Кроме того, благодаря совещанию наступило перемирие, и никто не решился бы арестовать двух дворян, будь они даже главарями Фронды.

Обоим друзьям тем не менее казалось, что все заняты вопросом, который волновал их самих. Вмешавшись в толпу, они рассчитывали услыхать что-нибудь о д'Артаньяне и Портосе, но оказалось, что все были заняты только изменением статей закона. Атос был того мнения, что надо идти прямо к министру.

— Друг мой, — возразил на это Арамис, — то, что вы говорите, — прекрасно, но берегитесь; мы в безопасности только потому, что нас здесь не знают. Если мы чем-нибудь обнаружим, кто мы такие, то сразу попадем вслед за нашими друзьями в каменный мешок, откуда нас сам дьявол не вызволит.

Постараемся соединиться с ними другим путем. По прибытии в Рюэй они, вероятно, были до и решены кардиналом, а затем отосланы в Сен-Жермен.

Они не в Бастилии, так как Бастилия теперь в руках фрондеров и комендант ее — сын Бруселя. Они не умерли, потому что смерть д'Артаньяна наделала бы слишком много шуму. Что касается Портоса, то, по-моему, он бессмертен, как бог, хотя и менее терпелив. Поэтому не будем приходить в отчаяние. Останемся в Рюэе: я убежден, что они здесь. Но что с вами? Вы побледнели?

— Помнится, — ответил Атос дрогнувшим голосом, — что на рюэйском замке Ришелье приказал устроить ужаснейшую подземную темницу.

— О, будьте спокойны, — сказал Арамис, — Ришелье был дворянин, равный нам по рождению и выше нас по положению. Он мог, как король, снести с плеч голову любому из первых сановников. Но Мазарини — выскочка и способен, самое большее, хватать нас за шиворот, как полицейский. Успокойтесь, мой друг, я уверен, что д'Артаньян и Портос в Рюэе и целы и невредимы.

— В таком случае нам надо получить от коадъютора разрешение участвовать в совещании, тогда мы сможем остаться в Рюэе.

— Со всеми этими ужасными стряпчими? Что вы говорите, мой друг? Неужели вы полагаете, что они обсуждают вопрос об аресте или освобождении д'Артаньяна и Портоса? Нет, нет, по-моему, надо придумать средство получше.

— Тогда, — продолжал Атос, — вернемся к моей первой мысли: я не знаю другого средства, как прямо и открыто пойти не к Мазарини, а к королеве и сказать ей: «Государыня, возвратите нам двух ваших слуг и наших друзей».

Арамис покачал головой.

— Это — последнее средство, к нему мы всегда можем прибегнуть, Атос; но поверьте мне, к нему стоит прибегнуть лишь в самом крайнем случае. А пока будем продолжать наши поиски.

И оба друга стали продолжать свои расспросы и розыски. Продолжая допытываться, под разными предлогами, один хитрее другого, у всех встречных, они наконец напали на кавалериста, уверившего их, что он был в отряде, который доставил д'Артаньяна и Портоса в Рюэй. Без этого указания они не знали бы, попали ли их друзья действительно в Рюэй. Атос упорно настаивал на своей мысли повидаться с королевой.

— Чтобы увидеться с королевой, — сказал ему Арамис, — надо сначала увидеться с кардиналом. А как только мы увидимся с ним, мы тотчас увидимся с нашими друзьями, но только не так, как нам бы этого хотелось.

Признаюсь, такая перспектива мне мало улыбается. Будем действовать на свободе, чтобы скорее достигнуть цели.

— Я повидаюсь с королевой, — сказал Атос.

— Ну что ж, мой друг, если уж вы решились совершить это безумие, предупредите меня, пожалуйста, об этом за день.

— Для чего?

— Потому что я воспользуюсь этим обстоятельством, чтобы съездить с визитом.

— К кому?

— Гм! Почем я знаю… Может быть, к госпоже де Лонгвиль. Она там всесильна; она поможет мне. Только дайте мне знать через кого-нибудь, если вас арестуют; тогда я сделаю все возможное.

— Почему вы не хотите рискнуть вместе со мною, Арамис? — спросил Атос.

— Благодарю покорно.

— Арестованные вчетвером и все вместе, мы, я думаю, ничем не рискуем: не пройдет и суток, как мы будем на свободе.

— Милый друг, с того дня, как я убил Шатильона, этого кумира сен-жерменских дам, я окружил свою особу слишком ярким блеском, чтобы не бояться тюрьмы еще больше. Королева способна последовать в этом случае совету Мазарини, а он — посоветует отдать меня под суд.

— Значит, вы думаете, Арамис, что она любит этого итальянца так сильно, как об этом говорят?

— Любила же она англичанина.

— Э, друг мой, она женщина!

— Нет, Атос, вы ошибаетесь: она королева.

— Мой друг, я приношу себя в жертву и иду просить аудиенции у Анны Австрийской.

— Прощайте, Атос, я иду собирать армию.

— Зачем это?

— Чтобы осадить Рюэй.

— Где же мы встретимся…

— Под виселицей кардинала.

И оба друга расстались: Арамис — чтобы вернуться в Париж, а Атос чтобы подготовить себе аудиенцию у королевы.

XXXVIII

БЛАГОДАРНОСТЬ АННЫ АВСТРИЙСКОЙ
Проникнуть к Анне Австрийской Атосу стоило гораздо меньше труда, чем он предполагал. При первой же его попытке все устроилось, и на следующий день ему была назначена желанная аудиенция, сейчас же после выхода королевы, на котором его знатность давала ему право присутствовать.

Огромная толпа наполнила сен-жерменские покои. Ни в Лувре, ни в Пале-Рояле не было у Анны Австрийской такого количества придворных; но только здесь находилась второразрядная аристократия, тогда как все первые вельможи Франции примкнули к принцу Конти, к герцогу Бофору и к коадъютору.

Впрочем, и при этом дворе царило веселье. Особенность этой войны была та, что в ней не столько стреляли, сколько сочиняли куплеты. Двор высмеивал в куплетах парижан, парижане — двор; и раны, наносимые ядовитой насмешкой, были если и не смертельны, то все же весьма болезненны.

Однако среди этого веселья и притворного легкомыслия в душе каждого таилась глубокая тревога. Всех занимал вопрос: останется ли министром и фаворитом Мазарини — этот человек, как туча явившийся с юга, или же он будет унесен тем же ветром, который принес его сюда. Все этого ждали, все этого желали, и министр ясно чувствовал, что все любезности, весь почет, которые его окружали, прикрывали собой ненависть, замаскированную из страха или расчета. Он чувствовал себя плохо, не зная, на кого рассчитывать, на кого положиться.

Даже сам принц Конде, сражавшийся за него, не пропускал случая унизить его или посмеяться над ним. И даже разок-другой, когда Мазарини хотел показать свою власть перед героем Рокруа, принц дал ему понять, что если он и поддерживает его, то не из убеждений и не из пристрастия к нему.

Тогда кардинал бросался искать поддержки у королевы, но и там он чувствовал, что почва начинает колебаться у него под ногами.

В час, назначенный для аудиенции, графу де Ла Фер было сообщено, что он должен немного подождать, так как королева занята беседой с Мазарини.

Это была правда. Париж прислал новую депутацию, которая должна была наконец постараться сдвинуть переговоры с мертвой точки, и королева совещалась с Мазарини насчет приема этих депутатов.

Все высшие сановники были крайне озабочены. Атос не мог выбрать худшей минуты, чтобы ходатайствовать о своих друзьях — ничтожных пылинках, затерявшихся в этом вихре.

Но Атос обладал непреклонным характером. Приняв какое-нибудь решение, он никогда его не менял, если решение это, по его мнению, согласовалось с совестью и чувством долга; он настоял на том, чтобы его приняли, сказав при этом, что хотя он и не является депутатом Конти, или Бофора, или герцога Бульонского, или д'Эльбефа, или коадъютора, или госпожи де Лонгвиль, или Бруселя, или парламента, а пришел по личному делу, ему тем не менее надо сообщить ее величеству о вещах первостепенной важности.

Кончив беседу с Мазарини, королева пригласила Атоса в свой кабинет.

Его ввели туда. Он назвал свое имя. Оно слишком часто доходило до слуха королевы и слишком много раз звучало в ее сердце, чтобы Анна Австрийская могла забыть его. Однако она осталась невозмутимой и только посмотрела на графа де Ла Фер таким пристальным взглядом, какой позволителен только женщинам — королевам по крови или по красоте.

— Вы желаете оказать нам какую-нибудь услугу, граф? — спросила Анна Австрийская после минутного молчания.

— Да, сударыня, еще одну услугу, — сказал Атос, задетый тем, что королева, казалось, не узнала его.

Атос был человеком с благородным сердцем, а значит, плохой придворный. Анна нахмурилась. Мазарини, сидевший у стола и перелистывавший какие-то бумаги, словно какой-нибудь простой секретарь, поднял голову.

— Говорите, — сказала королева.

Мазарини опять стал перелистывать бумаги.

— Ваше величество, — начал Атос, — двое наших друзей, двое самых смелых слуг вашего величества, господин д'Артаньян и господин дю Валлон, посланные в Англию господином кардиналом, вдруг исчезли в ту минуту, когда они ступили на французскую землю, и неизвестно, что с ними сталось.

— И что же? — спросила королева.

— Я обращаюсь к вашему величеству с покорной просьбой сказать мне, что сталось с этими шевалье, и, если понадобится, просить у вас правосудия.

— Сударь, — ответила Анна Австрийская с той надменностью, которая, по отношению к некоторым лицам, обращалась у нее в грубость, — так вот ради чего вы нас беспокоите среди великих забота которые волнуют нас? Это полицейское дело! Но, сударь, вы прекрасно знаете или должны, по крайней мере, знать, что у нас нет больше полиции с тех пор, как мы не в Париже.

— Я полагаю, — сказал Атос, холодно кланяясь, — что вашему величеству незачем обращаться к полиции, чтобы узнать, где находятся д'Артаньян и дю Валлон, и если вашему величеству угодно будет спросить об этом господина кардинала, то господину кардиналу достаточно будет порыться в своей памяти, чтобы ответить.

— Но позвольте, сударь, — сказала Анна Австрийская с той презрительной миной, которая была ей так свойственна, — мне кажется, вы спрашиваете его сами.

— Да, ваше величество, и я почти имею на это право, потому что дело идет о господине д'Артаньяне, о господине д'Артаньяне! — повторил он, стараясь всколыхнуть в королеве воспоминания женщины.

Мазарини почувствовал, что пора прийти на помощь королеве.

— Граф, — сказал он, — я сообщу вам то, что неизвестно ее величеству, а именно, что сталось с этими двумя шевалье. Они выказали неповиновение и за это сейчас арестованы.

— Я умоляю ваше величество, — сказал Атос, все так же невозмутимо, не отвечая Мазарини, — освободить из-под ареста господина д'Артаньяна и господина дю Валлона.

— То, о чем вы меня просите, вопрос дисциплины, и он меня не касается, — ответила королева.

— Господин д'Артаньян никогда так не отвечал, когда дело шло о том, чтобы оказать услугу вашему величеству, — сказал Атос, кланяясь с достоинством и отступая на два шага в направлении двери.

Мазарини остановил его.

— Вы тоже из Англии, граф? — спросил он, делая знак королеве, которая заметно побледнела, готовая уже произнести суровое слово.

— Да, и я присутствовал при последних минутах короля Карла Первого, — ответил Атос. — Бедный король! Он был только слабохарактерен и за это был слишком строго наказан своими подданными. Троны в наши дни расшатались, и преданным сердцам стало опасно служить государям. Д'Артаньян ездил в Англию уже во второй раз. В первый раз ради чести одной великой королевы; во второй раз — ради жизни великого короля.

— Сударь, — сказала Анна Австрийская, обращаясь к Мазарини тоном, истинный смысл которого был ясен, несмотря на то что вообще королева хорошо умела притворяться, — нельзя ли сделать что-нибудь для этих шевалье?

— Я сделаю все, что будет угодно приказать вашему величеству, — ответил Мазарини.

— Сделайте то, чего желает граф де Ла Фер, ведь так вас зовут, сударь?

— У меня есть еще одно имя, сударыня. Меня зовут Атос.

— Ваше величество, — сказал Мазарини с улыбкой, ясно говорившей, что он все понял с полуслова, — вы можете быть спокойны. Ваше желание будет исполнено.

— Вы слышали? — спросила королева.

— Да, я не ожидал меньшего от правосудия вашего величества. Итак, я увижусь с моими друзьями, не так ли, ваше величество? Я верно понял ваши слова?

— Вы их увидите, сударь. Кстати, вы тоже фрондер?

— Я служу королю.

— Да, по-своему.

— Мой способ службы тот, который принят всеми истинными дворянами.

Другого я не знаю, — ответил Атос высокомерно.

— Идите, сударь, — сказала королева, отпуская Атоса движением руки, вы получили то, что желали получить, и мы узнали то, что желали узнать.

Когда портьера опустилась за Атосом, она обратилась к кардиналу:

— Кардинал, прикажите арестовать этого дерзкого шевалье, прежде чем он выйдет из дома.

— Я думал об этом, — сказал Мазарини, — и я счастлив, что вы, ваше величество, даете мне приказание, о котором я намеревался просить. Эти головорезы, воскрешающие традиции прежнего царствования, чрезвычайно для нас вредны. Двое из них уже арестованы, — присоединим к ним третьего.

Королеве не удалось вполне обмануть Атоса. В топе ее слов было что-то, поразившее его, словно какая-то угроза.

Но он не был человеком, способным отступить из-за простого подозрения, в особенности когда ему было ясно сказано, что он увидится со своими друзьями. Он стал ждать в одной из смежных с приемной комнат, рассчитывая, что к нему приведут сейчас д'Артаньяна и Портоса или что за ним придут, чтобы отвести его к ним.

В ожидании он подошел к окну и стал смотреть во двор. Он видел, как в него вошли парижские депутаты, которые явились, чтобы засвидетельствовать свое почтение королеве и прийти договориться о месте, где будет происходить совещание. Тут были советники парламента, президенты, адвокаты, среди которых затерялось несколько военных. За воротами их ожидала внушительная свита.

Атос стал вглядываться в эту толпу, потому что ему показалось, будто он кого-то узнает, как вдруг он почувствовал чье-то легкое прикосновение к своему плечу.

Он обернулся.

— А, Коменж! — воскликнул он.

— Да, граф, это я, и с поручением, за которое заранее прошу вас извинить меня.

— Какое же это поручение? — спросил Атос.

— Будьте добры отдать мне вашу шпагу, граф.

Атос улыбнулся и отворил окно.

— Арамис! — крикнул он.

Какой-то человек обернулся — тот самый, которого Атос узнал в толпе.

Это был Арамис. Он дружески кивнул графу.

— Арамис, — сказал Атос, — я арестован.

— Хорошо, — хладнокровно ответил Арамис.

— Сударь, — сказал Атос, оборачиваясь к Коменжу и вежливо протягивая ему свою шпагу эфесом вперед, — вот моя шпага. Будьте добры сберечь мне ее, чтобы снова возвратить, когда я выйду из тюрьмы. Я ею дорожу. Она была вручена моему деду королем Франциском Первым. В былое время рыцарей вооружали, а не разоружали… А теперь куда вы поведете меня?

— Гм… сначала в мою комнату, — сказал Коменж. — Позже королева назначит вам местопребывание.

Не сказав более ни слова, Атос последовал за Коменжем.

XXXIX

МАЗАРИНИ В РОЛИ КОРОЛЯ
Арест Атоса не наделал никакого шума, не произвел скандала; он почти даже не был замечен. Он ничем не нарушал течения событий, и депутации, посланной городом Парижем, было торжественно объявлено, что ее сейчас введут к королеве. Королева приняла ее, молчаливая и надменная, как всегда; она выслушала просьбы и мольбы депутатов, но когда они кончили свои речи, лицо Анны Австрийской было до такой степени равнодушно, что никто не мог бы сказать, слышала она их или нет.

В противоположность ей Мазарини, присутствовавший на аудиенции, прекрасно слышал все, о чем просили депутаты: они просто-напросто требовали ею отставки.

Когда речи кончились, а королева все продолжала оставаться безмолвной, он заговорил:

— Господа, я присоединяюсь к вам, чтобы умолять ее величество прекратить бедствия ее подданных. Я сделал все, что мог, чтобы смягчить их; тем не менее народ, как вы говорите, приписывает их мне — бедному чужеземцу, которому не удалось расположить к себе французов. Увы, меня не поняли, это потому, что я явился преемником величайшего человека, который когда-либо поддерживал скипетр французских королей. Воспоминания о Ришелье делают меня ничтожным. Если бы я был честолюбив, я попытался бы (наверное, тщетно!) бороться против этих воспоминаний; но я не честолюбив и хочу сейчас это доказать. Я признаю себя побежденным и сделаю то, чего желает народ. Если парижане и виновны, — за кем нет вины, господа! — то Париж уже наказан: довольно было пролито крови, достаточно бедствий постигло город, лишенный короля и правосудия. Не мне, частному лицу, становиться между королевой и ее страной. Так как вы требуете, чтобы я удалился, — ну что ж… я удалюсь…

— В таком случае, — шепнул Арамис на ухо своему соседу, — мир заключен и совещание излишне. Остается только препроводить Мазарини под крепкой стражей на какую-нибудь дальнюю границу и следить за тем, чтобы он где-нибудь не перешел ее обратно.

— Пойдите, погодите, — сказал судейский, к которому обратился Арамис.

— Как вы, люди военные, всегда торопитесь! Надо еще договориться о проторях и убытках.

— Господин канцлер, — сказала королева, обращаясь к нашему старому знакомому Сегье, — вы откроете совещание, которое состоится в Рюэе. Слова господина кардинала глубоко взволновали меня, — вот почему я не отвечаю вам более пространно. Что касается того, оставаться ему или уходить, то я слишком многим обязана господину кардиналу, чтобы не предоставить ему полной свободы действий. Господин кардинал поступит так, как ему будет угодно.

На секунду бледность покрыла умное лицо первого министра. Он тревожно взглянул на королеву. Но лицо ее было так бесстрастно, что он, как и другие, не мог догадаться, что происходит в ее сердце.

— А пока, — добавила королева, — в ожидании решения господина Мазарини, каково бы оно ни было, мы займемся только вопросом, касающимся одного короля.

Депутаты откланялись и удалились.

— Как! — воскликнула королева, когда последний из них вышел из комнаты. — Вы уступаете этим крючкам-адвокатам?

— Для блага вашего величества, — сказал Мазарини, устремив на королеву пронизывающий взгляд, — нет жертвы, которой бы я не принес.

Анна опустила голову и впала, как с ней бывало часто, в глубокую задумчивость. Ей припомнился Атос, его смелая осанка, его твердая и гордая речь. И те призраки, которые он воскресил в ней одним словом, напомнили ей опьяняющее поэтическое прошлое, — молодость, красоту, блеск любви в двадцать лет, жестокую борьбу ее приверженцев и кровавый конец Бекингэма, единственного человека, которого она действительно любила, а также героизм ее защитников, которые спасли ее от ненависти Ришелье и короля.

Мазарини смотрел на нее.

В эту минуту, когда она полагала, что она одна и что ей нет надобности опасаться толпы врагов, шпионящих за ней, он читал на ее лице так же ясно, как видишь на гладкой поверхности озера отражение бегущих в небе облаков.

— Так, значит, надо смириться перед грозой, заключить мир и терпеливо, с надеждой дожидаться лучших дней? — проговорила Анна.

Мазарини горько улыбнулся на этот вопрос, доказывавший, что она приняла за чистую монету предложение министра.

Анна сидела, опустив голову, и потому не видела этой улыбки, но, заметив, что на вопрос не последовало ответа, она подняла голову.

— Что же вы не отвечаете мне, кардинал? О чем вы думаете?

— Я думаю о том, что этот дерзкий шевалье, которого мы велели Коменжу арестовать, намекнул вам на Бекингэма, которого вы позволили убить, на госпожу де Шеврез, которую вы позволили сослать, и на господина Бофора, которого вы велели заключить в тюрьму. Но если он намекнул вам на меня, то только потому, что не знает, кто я для вас.

Анна Австрийская вздрогнула, как бывало всегда, когда она чувствовала, что гордость ее уязвлена; она покраснела и, чтобы сдержаться, вонзила ногти в ладони своих прекрасных рук.

— Он хороший советчик, человек умный и честный, не говоря уже о том, что у него решительный характер. Вам это хорошо известно, ваше величество. Я ему объясню, — и этим окажу ему особую честь, — в чем он ошибся относительно меня. От меня требуют почти отречения, а над отречением стоит поразмыслить.

— Отречения? — проговорила Анна. — Я полагала, что только одни короли отрекаются от престола.

— Так что ж? — продолжал Мазарини. — Разве я не почти что король? Чем я не король Франции? Уверяю вас, сударыня, что ночью моя сутана министра, брошенная у королевского ложа, мало чем отличается от королевской мантии.

Таким унижениям Мазарини часто подвергал ее, и каждый раз она склоняла перед ним голову.

Только Елизавета Английская и Екатерина II умели быть и любовницами и государынями для своих фаворитов.

Анна Австрийская почти со страхом посмотрела на угрожающую физиономию кардинала, который в таких случаях бывал даже величествен.

— Кардинал, — проговорила она, — разве вы не слышали, как я сказала этим людям, что предоставляю вам поступить, как вам будет угодно?

— В таком случае, — сказал Мазарини, — я думаю, что мне угодно будет остаться. В этом не только моя выгода, но, смею сказать, и ваше спасение.

— Оставайтесь же, я ничего другого не желаю. Но только не позволяйте оскорблять меня.

— Вы говорите о претензиях бунтовщиков и о тоне, которым они их высказывали? Терпение! Они избрали почву, на которой я более ловкий боец, чем они: переговоры. Мы их изведем одной медлительностью. Они уже голодают, а через неделю им будет еще хуже.

— Ах, боже мой! Да, я знаю, что все кончится этим. Но речь идет не только о них, не одни лишь они наносят мне ужасные оскорбления.

— А, понимаю вас! Вы говорите о воспоминаниях, которые пробуждают в вас эти три или четыре дворянина? Но мы заключили их в тюрьму, и они провинились вполне достаточно, чтобы мы могли продержать их в заключении столько, сколько нам заблагорассудится. Правда, один из них еще не в наших руках и насмехается над нами. Но, черт возьми, мы сумеем и его отправить к друзьям. Нам, кажется, удавались дела и потруднее этого. Я прежде всего позаботился засадить в Рюэе, около себя, под моим надзором, двоих самых несговорчивых. А сегодня к ним присоединился и третий.

— Пока они в заключении, мы можем быть спокойны, — сказала Анна Австрийская, — но в один прекрасный день они выйдут из тюрьмы.

— Да, если ваше величество дарует им свободу.

— Ах! — воскликнула Анна Австрийская, отвечая на собственные мысли. Как здесь не пожалеть о Париже!

— А почему именно?

— Потому что там есть Бастилия, которая так безмолвна и надежна.

— Ваше величество, переговоры дадут нам мир; вместе с миром мы получим Париж, а с Парижем и Бастилию. Наши четверо храбрецов сгниют в ней.

Анна Австрийская слегка нахмурилась в то время, как Мазарини целовал у нее на прощание руку, полупочтительно, полугалантно. После этого он направился к выходу. Она провожала его взглядом, и, по мере того как он удалялся, губы ее складывались в презрительную усмешку.

— Я пренебрегла, — прошептала она, — любовью кардинала, который никогда не говорил «я сделаю», а всегда «я сделал». Тот знал убежища более надежные, чем Рюэй, более мрачные и немые, чем Бастилия. О, как люди мельчают!

XL

МЕРЫ ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ
Расставшись с Анной Австрийской, Мазарини отправился к себе домой в Рюэй. Мазарини всегда сопровождала сильная охрана, а иногда, в тревожное время, он даже переодевался; и мы уже говорили, что кардинал, одетый в военное платье, казался очень красивым человеком.

Во дворе старого замка он сел в экипаж и доехал до берега Сены у Шату. Принц Конде дал ему конвой в пятьдесят человек, не столько для охраны, сколько для того, чтобы показать депутатам, как генералы королевы могут легко располагать войсками и распоряжаться ими по своей прихоти.

Атос, под надзором Коменжа, верхом и без шпаги, молча следовал за кардиналом. Гримо, оставленный своим барином у решетки замка, слышал, как Атос крикнул о своем аресте из окна; по знаку графа он, не говоря ни слова, направился к Арамису и стал рядом с ним, точно ничего особенного не случилось.

Надо сказать, за те двадцать два года, что Гримо прослужил у своего господина, он столько раз видел, как тот благополучно выходил целым и невредимым из всяких приключений, что теперь уже подобные вещи его не смущали.

Тотчас же по окончании аудиенции депутаты выехали в Париж, другими словами, они опередили кардинала шагов на пятьсот. Поэтому Атос, следуя за кардиналом, мог видеть спину Арамиса, который своей золотой перевязью и горделивой осанкой резко выделялся из толпы; он привлекал взор Атоса еще и потому, что тот, по обыкновению, рассчитывал на успешную помощь Арамиса, а кроме того, просто из чувства дружбы, которую Атос питал к нему.

Арамис, напротив, нисколько, казалось, не думал о том, едет ли за ним Атос или нет. Он обернулся только один раз, когда достиг дворца. Он предполагал, что Мазарини, может быть, оставит своего пленника в этом маленьком дворце-крепости, который охранял мост и которым управлял один капитан, приверженец королевы. Но этого не случилось. Атос проехал Шату следом за кардиналом.

На перекрестке дорог, ведущих в Париж и в Рюэй, Арамис снова обернулся. На этот раз предчувствие по обмануло его. Мазарини повернул направо, и Арамис мог видеть, как пленник исчез за деревьями. В эту минуту в голове Атоса мелькнула, по-видимому, та же мысль, которая пришла в голову Арамису; он оглянулся назад. Оба друга обменялись простым кивком головы, и Арамис поднес палец к шляпе, как бы в виде приветствия. Атос один только понял этот знак: его друг что-то придумал.

Через десять минут Мазарини въезжал во двор замка, который другой кардинал, его предшественник, выстроил в Рюэе для себя.

В ту минуту, когда он сходил с лошади возле подъезда, к нему подошел Коменж.

— Монсеньер, — спросил он его, — куда прикажете поместить господина де Ла Фер?

— В оранжерейный павильон, против военного поста. Я желаю, чтобы господину де Ла Фер оказывали почтение, несмотря на то что он пленник ее величества.

— Монсеньер, — осмелился доложить Коменж, — он просит, если это возможно, поместить его вместе с господином д'Артаньяном, который находится, согласно приказанию вашего преосвященства, в охотничьем павильоне, напротив оранжереи.

Мазарини задумался.

Коменж видел, что он колеблется.

— Это место надежное, оно находится под охраной сорока испытанных солдат, — прибавил он. — Они почти все немцы и поэтому не имеют никакого отношения к Фронде.

— Если мы поместим всех троих вместе, Коменж, — сказал Мазарини, нам придется удвоить охрану, а мы не настолько богаты защитниками, чтобы позволить себе такую роскошь.

Коменж улыбнулся. Мазарини увидел эту улыбку и понял ее.

— Вы их не знаете, Коменж, но я их знаю, во-первых, по личному знакомству, а кроме того, и понаслышке. Я поручил им оказать помощь королю Карлу. Чтобы спасти его, они совершили чудеса, и только злая судьба помешала дорогому королю очутиться здесь среди нас, в полной безопасности.

— Но если они такие верные слуги, то почему вы держите их в тюрьме?

— В тюрьме? — повторил Мазарини. — С каких пор Рюэй стал тюрьмой?

— С тех пор, как в нем находятся заключенные, — ответил Коменж.

— Эти господа не узники, Коменж, — сказал Мазарини, улыбнувшись своей лукавой улыбкой, — они мои гости, такие дорогие гости, что я велел сделать решетки на окнах и запоры на дверях из опасения, как бы они не лишили меня своего общества. И хотя они кажутся узниками, я их глубоко уважаю и в доказательство этого желаю сделать визит господину де Ла Фер и побеседовать с ним с глазу на глаз, а для того, чтобы пашей беседе не помешали, вы отведете его, как я уже вам сказал, в оранжерейный павильон. Вы знаете, я там обычно гуляю. Так вот, совершая эту прогулку, я зайду к нему, и мы побеседуем. Несмотря на то что все считают его моим врагом, я чувствую к нему расположение, а если он будет благоразумен, мы, может бить, с ним поладим.

Коменж поклонился и вернулся к Атосу, который с виду спокойно, но на самом деле с тревогой ожидал результата переговоров.

— Ну что? — спросил он лейтенанта.

— Кажется, — ответил Коменж, — это дело невозможное.

— Господин Коменж, — сказал Атос, — я всю свою жизнь был солдатом и знаю, что значит приказание, но вы можете оказать мне услугу, не нарушая этого приказания.

— Готов от всего сердца, — ответил Коменж. — Мне известно, кто вы такой и какую услугу вы некогда оказали ее величеству. Я знаю, как вам близок молодой человек, который так храбро вступился за меня в день ареста старого негодяя Бруселя, и поэтому я всецело предан вам во всем, — не могу только нарушить полученного приказания.

— Благодарю вас, большего я и не желаю. Я прошу вас об одной услуге, которая не поставит вас в ложное положение.

— Если даже она до некоторой степени и поставит меня в неприятное положение, — возразил, улыбаясь, Коменж, — я все-таки окажу вам ее. Я не больше вашего люблю Мазарини. Я служу королеве, а потому вынужден служить и кардиналу; но ей я служу с радостью, а ему против воли. Говорите же, прошу вас; я жду и слушаю.

— Раз мне можно знать, что господин д'Артаньян находится здесь, то, я полагаю, не будет большой беды в том, если он узнает, что я тоже здесь.

— Мне не дано никаких указаний на этот счет.

— Тогда сделайте мне удовольствие, засвидетельствуйте д'Артаньяну мое почтение и скажите ему, что я его сосед. Передайте ему также и то, что сейчас сообщили мне, а именно, что Мазарини поместил меня в оранжерейном павильоне и намеревается навестить меня там, а я собираюсь воспользоваться этой честью и выхлопотать смягчение нашей участи в заключении.

— Но заключение это не может быть продолжительным, — сказал Коменж. Кардинал сам сказал мне, что здесь не тюрьма.

— Но зато тут есть подземные камеры, — сказал Атос с улыбкой.

— А, это другое дело, — сказал Коменж. — Да, я слышал кое-что об этом. Но человек низкого происхождения, как этот итальянец-кардинал, явившийся во Францию искать счастья, не осмелится дойти до подобной крайности с такими людьми, как мы с вами: это было бы чудовищно. Во времена его предшественника, прежнего кардинала, который был аристократ и вельможа, многое было возможно, — но Мазарини! Полноте! Подземные камеры — королевская месть, и на нее не решится такой проходимец, как он. О вашем аресте уже стало известно, об аресте ваших друзей тоже скоро узнают, и все французское дворянство потребует у Мазарини отчета в вашем исчезновении. Нет, нет, будьте покойны, подземные темницы Рюэя уже лет десять как обратились в детскую сказку. Не тревожьтесь на этот счет. С своей стороны, я предупрежу господина д'Артаньяна о вашем прибытии сюда. Кто знает, не заплатите ли вы мне подобной же услугой через две недели?

— Я?

— Ну, конечно. Разве не могу я, в свою очередь, оказаться пленником коадъютора?

— Поверьте мне, — сказал Атос с поклоном, — я употреблю тогда все старания, чтобы быть вам полезным.

— Не окажете ли вы мне честь отужинать со мною? — спросил Коменж.

— Благодарю вас, но я в мрачном настроении и могу испортить вам вечер. Благодарю.

Коменж отвел графа в комнату, помещавшуюся в нижнем этаже павильона, непосредственно примыкавшего к оранжерее; в эту оранжерею можно было проникнуть, только пройдя через двор, наполненный солдатами и придворными. Двор имел вид подковы. В центре его помещались апартаменты Мазарини; по одну сторону их находился охотничий павильон, где был заключен д'Артаньян, по другую сторону находилась оранжерея, в которую отвели Атоса.

Позади этих зданий раскинулся парк.

Войдя в отведенную ему комнату, Атос увидел в окно, тщательно заделанное решеткой, какие-то стены и крышу.

— Что это за здание? — спросил он.

— Это задняя стена павильона, в котором заключены ваши друзья, — ответил Коменж. — К несчастью, все окна в этой стене были заделаны еще во времена покойного кардинала, так как здание это уже много раз служило тюрьмой, и Мазарини, заключив вас сюда, только вернул ему его прежнее назначение. Если бы окна эти не были заделаны, вы могли бы утешаться, переговариваясь знаками с вашими друзьями.

— А вы наверное знаете, Коменж, что кардинал почтит меня своим посещением? — спросил Атос.

— По крайней мере, он так сказал мне.

Атос со вздохом взглянул на свое решетчатое окно.

— Да, правда, — сказал Коменж, — это почти тюрьма: нет недостатка ни в чем, даже в решетках. Но я не понимаю одного: что за странная мысль пришла вам в голову, — вам, с вашим умом, отдать свою храбрость и преданность на службу такому делу, как Фронда! Уверяю вас, граф, если бы мне пришлось когда-нибудь искать друга среди королевских офицеров, я прежде всего подумал бы о вас. Вы фрондер! Вы, граф де Ла Фер, в партии Бруселя, Бланмениля и Виоля! Поразительно!

— Что же мне было делать? — сказал Атос. — Приходилось сделать выбор: стать мазаринистом или фрондером. Я долго сопоставлял эти два слова и в конце концов выбрал второе: по крайней мере, оно французское. И, кроме того, ведь я не только с Бруселем, Бланменилем и Виолем, но и с Бофором, с д'Эльбефом, с принцами. Да и что служить кардиналу? Взгляните на эту стену без окон, Коменж: она красноречиво свидетельствует о благодарности Мазарини.

— Да, вы правы, — рассмеялся Коменж. — Особенно если бы она смогла повторить все те проклятия, которыми вот уже неделю осыпает ее д'Артаньян.

— Бедный д'Артаньян! — сказал Атос с оттенком мягкой грусти. — Такой храбрый, такой добрый и такой грозный для врагов своих друзей. У вас два очень опасных узника, Коменж, и я жалею вас, если эти два неукротимых человека вверены вам, под вашу личную ответственность…

— Неукротимых! — сказал, улыбаясь, Коменж. — Полноте пугать меня. В первый же день своего заключения д'Артаньян оскорблял всех солдат и всех офицеров, без сомнения в надежде получить в руки шпагу. Это продолжалось два дня, а затем он успокоился и стал тих, как ягненок. Теперь он распевает гасконские песни, от которых мы умираем со смеху.

— А дю Валлон? — спросил Атос.

— О, этот — дело другое. Признаюсь, это страшный человек. В первый день он выломал плечом все двери, и, право же, я ждал, что он выйдет из Рюэя, как Самсон[135] из Газы. Но затем настроение его так же изменилось, как у д'Артаньяна. Теперь он не только привык к своему заточению, но даже подшучивает над ним.

— Тем лучше, — сказал Атос, — тем лучше.

— А вы ожидали чего-нибудь другого? — спросил Коменж, который, сопоставляя слова графа де Ла Фер с тем, что ему говорил Мазарини об этих двух узниках, начинал испытывать некоторое беспокойство.

Со своей стороны, Атос подумал, что такая перемена в настроении его друзей была, может быть, вызвана каким-нибудь планом, зародившимся у д'Артаньяна. Поэтому, боясь им повредить, он ответил спокойно:

— Это две горячие головы: один гасконец, другой пикардиец. Они оба быстро воспламеняются и так же быстро остывают. То, что вы мне рассказали о них, только подтверждает мое мнение.

Таково же было мнение и Коменжа, и он, успокоенный, удалился. Атос остался один в просторной комнате, где, согласно приказанию кардинала, с ним обращались вполне почтительно. Но чтобы составить себе точное понятие о своем положении, он стал терпеливо ждать обещанного посещения Мазарини.

XLI

УМ И СИЛА
А теперь перейдем из оранжереи в охотничий павильон. В глубине двора, там, где за портиком с ионическими колоннами виднелись псарни, возвышалось продолговатое здание, словно протягивавшее руку к другому строению — оранжерейному павильону, образуя вместе с ним полукруг, окаймляющий парадный двор. Это был охотничий павильон, в нижнем этаже которого заключены были Портос и д'Артаньян. Сидя вместе, они коротали, как умели, долгие часы в ненавистной им обоим неволе.

Д'Артаньян прохаживался взад и вперед, как тигр в клетке, уставившись глазами в одну точку и по временам глухо рычал, проходя мимо решеток широкого окна, выходившего на просторный задний двор замка.

Портос безмолвствовал, находясь еще под впечатлением прекрасного обеда, остатки которого были только что убраны.

Один казался безумным, но на самом деле размышлял; другой, казалось, размышлял, тогда как на самом деле спал. Но во сне его мучили кошмары, о чем легко было догадаться по его прерывистому тяжелому храпу.

— Вот уже начинает темнеть, — сказал д'Артаньян. — Должно быть, часа четыре. Скоро будет сто восемьдесят три часа, как мы сидим здесь.

— Гм, — пробормотал Портос вместо ответа.

— Да слышите ли вы, соня? — сказал д'Артаньян, раздраженный тем, что кто-то может спать днем, когда ему стоит неимоверного труда заснуть ночью.

— Что? — спросил Портос.

— То, что я сказал.

— А что вы сказали?

— Я говорю, что скоро сто восемьдесят три часа, как мы сидим здесь, — повторил д'Артаньян.

— Вы сами в этом виноваты, — сказал Портос.

— Как? Я виноват?

— Да, ведь я предлагал вам выйти отсюда.

— Выломав решетки и двери?

— Конечно.

— Портос, люди вроде нас с вами не могут уйти так просто, как вы думаете.

— Ну а я, — возразил Портос, — ушел бы отсюда совсем просто, без затей, и, по-моему, вы напрасно от этого отказываетесь.

Д'Артаньян пожал плечами.

— Все равно, если мы и выйдем из этой комнаты, то ведь этим дело не кончится.

— Милый друг — сказал Портос, — мне кажется, вы сегодня немного лучше настроены, чем вчера. Объясните мне, почему дело не кончится, когда мы выйдем из этой комнаты?

— Очень просто: не имея оружия и не зная пароля, мы и пятидесяти шагов не сделаем по двору, как наткнемся на часового.

— Ну и что же? — сказал Портос. — Мы убьем часового и заберем его оружие.

— Так, но прежде чем умереть (ведь эти швейцарцы так живучи!), он закричит или застонет, и это привлечет караул. Нас окружат и схватят, словно лисиц, — это нас-то, львов, — и бросят в какой-нибудь каменный мешок, где мы даже не будем иметь утешения видеть это ужасное серое небо Рюэя, похожее на голубое небо Тарба не больше, чем луна на солнце. Черт возьми! Если бы у нас за стенами этого здания был хоть один человек, который мог бы дать нам все сведения об этом замке — о расположении комнат, о распорядке жизни, одним словом обо всем, что Цезарь, как мне говорили, называл «правами и местоположением»!.. Ах, и подумать только, целых двадцать лет я скучал, не зная, чем заняться и мне ни разу не пришло в голову приехать в Рюэй и изучить его!

— Что же из этого? — сказал Портос. — Давайте все-таки выйдем отсюда.

— Милый друг, — сказал д'Артаньян, — знаете, почему кондитер никогда сам не делает пирожных?

— Нет, — ответил Портос, — любопытно было бы узнать.

— Потому, что он боится их перепечь или положить в них кислого крему.

— Что дальше?

— Дальше то, что его поднимут на смех. А кондитер не должен никогда позволять над собой смеяться.

— Но какое отношение к нам имеют кондитеры?

— Такое, что мы в наших приключениях не должны терпеть неудач и вызывать насмешки. Мы только что потерпели неудачу в Англии, мы понесли поражение, — это пятно на нашей репутации.

— Кто же нам нанес поражение?

— Мордаунт.

— Но мы утопили Мордаунта.

— Да, конечно, утопили, и это нас несколько оправдает в глазах потомства, если только потомство станет заниматься нами. Но слушайте, Портос: если Мордаунт был противником, которым нельзя было пренебрегать, то Мазарини мне представляется противником гораздо более опасным, и его нам не удастся так легко утопить. Постараемся же быть поосторожней и бить только наверняка. Дело в том, — прибавил д'Артаньян с глубоким вздохом, — что если мы с вами вдвоем и стоим добрых восьми человек, то все же быть вдвоем не то, что вчетвером.

— Вы правы, — сказал Портос со вздохом.

— Итак, Портос, берите пример с меня и ходите взад и вперед по комнате, пока мы не получим известия от наших друзей или пока нам не придет в голову какая-нибудь хорошая мысль. Но не спите непрерывно, по вашему обыкновению: ничто так не туманит голову и не притупляет ум, как сон.

Что касается того, что нам грозит, то, может быть, положение наше не так уж плохо, как мы полагали сначала. Я не думаю, чтобы Мазарини собирался отрубить нам головы, — этого нельзя сделать без суда, а суд наделает шуму, который не преминет привлечь внимание наших друзей, и тогда Мазарини несдобровать.

— Как вы хорошо рассуждаете! — сказал Портос с восхищением.

— Да, недурно, — сказал д'Артаньян. — Итак, если нас не собираются отдавать под суд и рубить нам головы, то нас или будут держать здесь, или переведут куда-нибудь.

— Это несомненно, — сказал Портос.

— Поэтому невозможно, чтобы такая тонкая ищейка, как Арамис, и такой умница, как Атос, не открыли бы нашего убежища, а тогда придет время действовать.

— Тем более что нам здесь не так уж плохо, за исключением, впрочем, одного.

— Чего именно?

— Заметили вы, д'Артаньян, что нам давали жареную баранину три дня подряд?

— Нет, но если это случится в четвертый раз, то но беспокойтесь, я заявлю жалобу.

— Кроме того, я скучаю по дому. Как давно уже я не был в моих замках!

— Ба, забудьте их на время! Мы их увидим еще, если только Мазарини не велит их снести.

— Вы считаете его способным на такое насилие? — с тревогой спросил Портос.

— Нет, такие вещи мог делать только прежний кардинал. Нынешний слишком ничтожен, чтобы решиться на что-либо подобное.

— Вы меня успокоили, д'Артаньян.

— Итак, будем веселы, давайте шутить со стражей. Расположим к себе солдат, раз мы не можем их подкупить. Будьте с ними полюбезнее, Портос, когда они будут подходить к нашим решеткам. До сих пор вы им показывали только свой кулак, и чем увесистее он, тем менее для них привлекателен.

Ах, я много бы дал, чтобы иметь только пятьсот луидоров.

— Я тоже дал бы сотню пистолей, — сказал Портос, не желая уступить д'Артаньяну в щедрости.

На этом прервалась беседа двух друзей, потому что к ним вошел Коменж, а впереди его сержант с двумя сторожами, которые несли ужин в корзине, наполненной мисками и блюдами.

XLII

УМ И СИЛА
(Продолжение)
— Ну вот, — сказал Портос, — опять баранина!

— Дорогой господин Коменж, — сказал д'Артаньян, — да будет вам известно, что мой друг, господин дю Валлон, решил взбунтоваться, если Мазарини будет упорно кормить его бараниной.

— Я заявляю, что ничего не буду есть, если не унесут эту баранину, — сказал Портос.

— Унесите баранину, — сказал Коменж. — Я желаю, чтобы господин дю Валлон приятно поужинал, тем более что я намерен сообщить ему новость, которая, я уверен, придаст ему аппетита.

— Не отправился ли Мазарини на тот свет?

— Нет, к моему крайнему сожалению, я должен вам сказать, что он чувствует себя преотлично.

— Тем хуже, — сказал Портос.

— Какая же у вас новость? — спросил д'Артаньян. — В стенах тюрьмы новости редки, и вы, надеюсь, простите мне мое нетерпение. Не так ли, господин Коменж? Тем более что, как вы намекнули, новость хорошая.

— Приятно ли было бы вам услышать, что граф де Ла Фер находится в добром здоровье? — спросил Коменж.

Маленькие глазки д'Артаньяна широко раскрылись.

— Приятно ли!.. — воскликнул он. — Да это было бы для меня счастьем!

— В таком случае могу вам сообщить: он поручил мне приветствовать вас и сказать, что он жив и здоров.

Д'Артаньян едва не подпрыгнул от радости. Быстро брошенный им на Портоса взгляд выдал его мысль. «Если Атос знает, где мы находимся, — говорил этот взгляд, — если он шлет нам привет, значит, Атос скоро начнет действовать».

Портос не был особенным мастером угадывать мысли, по на этот раз при имени Атоса у него зародилась та же мысль, что у д'Артаньяна. Поэтому он понял.

— Но, — спросил гасконец нерешительно, — вы говорите, что сам граф де Ла Фер поручил передать нам привет? Вы, следовательно, видели его?

— Конечно.

— Где же… если это не нескромный вопрос?

— Очень близко отсюда, — ответил Коменж с улыбкой.

— Очень близко отсюда? — переспросил д'Артаньян, и глаза его блеснули.

— Так близко, что, не будь окна оранжереи заделаны, вы могли бы увидеть его с того места, где находитесь.

«Он, вероятно, бродит в окрестностях замка», — подумал про себя д'Артаньян и громко прибавил:

— Вы его встретили на охоте? Может быть, в парке?

— Нет, гораздо ближе. Вот здесь, по ту сторону стены, — сказал Коменж, стукнув рукой по стене.

— По ту сторону стены! Что же такое находится за этой стеной? Меня привели сюда ночью, поэтому черт меня побери, если я знаю, где нахожусь.

— Вообразите одну вещь, — сказал Коменж.

— Я готов вообразить себе все, что вам будет угодно.

— Так вообразите, что в этой стене есть окно.

— И что же тогда?

— Тогда из вашего окна вы увидели бы графа де Ла Фер у его окна.

— Значит, граф де Ла Фер живет во дворце?

— Да.

— В качестве кого?

— В том же качестве, что и вы.

— Атос арестован?

— Как вы знаете, — сказал со смехом Коменж, — в Рюэе нет узников, потому что нет тюрьмы.

— Бросьте шутить! Значит, Атоса арестовали?

— Вчера, в Сен-Жермене, после приема у королевы.

У д'Артаньяна руки опустились. Он был будто громом поражен. Мгновенная бледность, как тень, пробежала но его загорелому лицу и тотчас исчезла.

— Арестован!.. — повторил он.

— Арестован!.. — повторил за ним Портос, совершенно подавленный.

Вдруг д'Артаньян поднял голову. Глаза его сверкнули незаметно даже для Портоса; этот беглый блеск тут же сменился прежним унынием.

— Ну полно, полно, — сказал Коменж, чувствовавший к д'Артаньяну искреннее расположение с того дня, как тот оказал ему такую услугу, вырвав его из рук парижан во время ареста Бруселя. — Не отчаивайтесь, я не хотел опечалить вас этой новостью. Все мы из-за нынешней войны подвержены всяким случайностям. Пусть вас лучше позабавит случайность, которая привела вашего друга де Ла Фер к вам.

Но эти слова не произвели желаемого действия на д'Артаньяна, который оставался мрачным.

— А как он себя чувствует? — спросил Портос, видя, что д'Артаньян больше не поддерживает разговора.

— Превосходно, — сказал Коменж. — Сначала он, как и вы, был, видимо, очень угнетен, но после того, как узнал, что кардинал намерен сегодня вечером посетить его…

— А! — воскликнул д'Артаньян. — Кардинал собирается посетить графа де Ла Фер?

— Да, он велел предупредить об этом графа, и тот сразу поручил мне передать вам, что воспользуется этой милостью кардинала и будет просить о смягчении вашей и своей участи.

— Ах, милый граф! — воскликнул д'Артаньян.

— Хорошее дело! — проворчал Портос. — Велика милость! Граф де Ла Фер, родня Монморанси и Роганов, уж наверное получше какого-то Мазарини.

— Ну, полноте! — заговорил д'Артаньян лукаво. — Подумайте только, дорогой дю Валлон, какая все же честь для графа де Ла Фер и какие надежды она возбуждает. Я даже думаю, что господин де Коменж ошибается, это слишком большая честь для арестованного.

— Как? Я ошибаюсь?

— Не Мазарини посетит графа де Ла Фер, но граф де Ла Фер будет, вероятно, вызван к Мазарини.

— Нет, нет, — сказал Коменж, желавший дать самые точные сведения. — Я отлично слышал, как это сказал кардинал. Он сам посетит графа де Ла Фер.

Д'Артаньян взглянул на Портоса, желая узнать, понял ли тот всю важность этого посещения; но Портос в это время даже не смотрел в его сторону.

— Кардинал имеет, стало быть, привычку гулять по своей оранжерее? — спросил д'Артаньян.

— Он запирается в ней каждый ветер, — ответил Коменж. — Говорят, он размышляет там о государственных делах.

— В таком случае я начинаю верить, что кардинал действительно посетит графа де Ла Фер. Он, конечно, пойдет туда с конвоем?

— Да, с двумя солдатами.

— И будет при них вести разговор?

— Его солдаты — швейцарцы и понимают только по-немецки. Впрочем, они, должно быть, останутся у дверей.

Д'Артаньян вонзил ногти в ладони своих рук от усилия сохранить на лице только то выражение, которое он в данный момент считал подходящим.

— Все же Мазарини не мешало бы поостеречься входить одному к графу де Ла Фер, — сказал д'Артаньян, — ведь граф, должно быть, взбешен.

Коменж только рассмеялся.

— Полноте! — сказал он. — Можно подумать, что вы какие-то людоеды.

Господин де Ла Фер прежде всего благовоспитан. Кроме того, у него нет оружия, да и по первому крику его преосвященства оба солдата прибегут сразу.

— Два солдата, — повторил д'Артаньян, будто припоминая, — два солдата. Так это их вызывают каждый вечер и они иногда по полчаса прогуливаются под нашим окном?

— Да, это они. Они поджидают кардинала или, вернее, Бернуина, который вызывает их к кардиналу, когда тот выходит из замка.

— Молодцеватые парни! — сказал д'Артаньян.

— Они из полка, который был при Лансе и который принц передал кардиналу, чтобы оказать ему почет.

— Ах, сударь, — сказал д'Артаньян, словно желая закончить этот длинный разговор, — хоть бы его преосвященство смягчился и возвратил нам свободу по просьбе графа де Ла Фер.

— Я желаю этого от всего сердца.

— Так что если он позабудет про визит, вы не откажетесь напомнить ему?

— Нисколько, напротив.

— Это меня чуть-чуть успокаивает.

Всякий, кто сумел бы читать в душе гасконца, признал бы ловкую перемену разговора великолепным маневром.

— А теперь, — продолжал он, — у меня к вам еще одна просьба, дорогой господин Коменж.

— Я весь к вашим услугам.

— Вы увидитесь с графом де Ла Фер?

— Завтра утром.

— Будьте так добры передать ему наш привет и сказать ему, что мы просим его исходатайствовать у господина кардинала и для нас такой же милости.

— Вы желаете, чтобы кардинал пришел сюда?

— Нет. Я знаю, кто я, и не могу быть настолько требовательным. Я желаю только, чтобы господин кардинал оказал мне честь выслушать меня.

Больше ничего.

«О, — пробормотал про себя Портос. — Этого я никогда от него не ожидал! Как несчастье ломает человека!»

— Это будет исполнено, — сказал Коменж.

— Передайте также графу, что я совершенно здоров и что вы нашли меня печальным и покорным судьбе.

— Я от души рад это слышать, — сказал Коменж.

— Скажите то же самое и про господина дю Валлона.

— Про меня? Пет! — воскликнул Портос. — Я совсем уже покорился своей судьбе.

— Но вы покоритесь, друг мой.

— Никогда!

— Он покорится. Я знаю его лучше, чем он сам, я знаю за ним тысячу прекрасных качеств, которых он в себе и не подозревает. Молчите, дорогой дю Валлон и покоритесь судьбе.

— Прощайте, господа, — сказал, Коменж, — спите спокойно.

— Мы постараемся.

Коменж поклонился и вышел. Д'Артаньян проводил его глазами с тем же смирением во всей своей фигуре и с тем же выражением покорности на лице.

Но не успела дверь затвориться за командиром стражи, как он бросился к Портосу и стиснул его в своих объятиях с такой радостью, что в ней нельзя было сомневаться.

— С)! О! — сказал Портос. — Что с вами? Что случилось? Вы, вероятно, сошли с ума, мой бедный друг!

— Случилось то, что мы спасены!

— Я этого никак не вижу, — сказал Портос. — Напротив, я вижу, что нас всех схватили, за исключением Арамиса, и что надежда на освобождение ослабела с тех пор, как еще один из нас попал в мышеловку Мазарини.

— Вовсе нет, мой друг, эта мышеловка была достаточно прочна для двоих, но для троих она уже слабовата.

— Ничего не понимаю, — сказал Портос.

— Да и не нужно. Сядем за стол и подкрепим наши силы: они понадобятся нам сегодня ночью, — сказал д'Артаньян.

— Что же мы будем делать? — спросил Портос, любопытство которого начало пробуждаться.

— Мы, по всей вероятности, отправимся путешествовать.

— Но…

— Садитесь за стол, дорогой друг, мысли ко мне приходят во время еды.

После ужина, когда я приведу своп мысли в порядок, вы их узнаете.

Как ни хотелось Портосу выведать планы д'Артаньяна, оп, зная хорошо своего друга, без дальнейших возражений сел за стол и стал есть с аппетитом, делавшим честь доверию, которое он питал к изобретательности д'Артаньяна.

XLIII

СИЛА И УМ
Ужин прошел в молчании, по не печально, потому что время от времени по лицу д'Артаньяна пробегала лукавая улыбка, которая всегда свидетельствовала о его хорошем настроении. От Портоса не ускользала ни одна из этих улыбок, и каждый раз, заметив ее, он различными восклицаниями давал понять своему другу, что хотя он и не знает, какая мысль пришла в голову д'Артаньяну, тем не менее он очень интересуется ею.

За десертом д'Артаньян уселся в кресло и, закинув ногу на ногу, развалился с видом человека, очень довольного самим собой.

Портос оперся локтями на стол, положил подбородок в ладони и устремил на д'Артаньяна доверчивый взгляд, который придавал этому колоссу такой привлекательно-добродушный вид.

— Ну? — спросил д'Артаньян через минуту.

— Ну? — повторил за ним Портос.

— Вы говорили, дорогой друг…

— Я?.. Я ничего не говорил!

— Неправда, вы сказали мне, что желаете уйти отсюда.

— А! Ну, в этом желании у меня нет недостатка.

— И прибавили, что для этого достаточно высадить дверь или проломить стену.

— Правда. Это я говорил и продолжаю утверждать.

— А я вам ответил, Портос, что этот способ не годится, так как не успеем мы сделать ста шагов, как нас снова схватят и убьют, если мы не будем иметь платья, чтобы переодеться для бегства, и оружия, чтобы защищаться.

— Вы правы. Платье и оружие нам необходимы.

— Так вот, Портос, у нас есть теперь и то и другое, и даже кое-что получше.

— Где же? — спросил Портос, озираясь по сторонам.

— Не ищите напрасно. Все явится в нужную минуту. В котором часу приблизительно солдаты расхаживали перед нашими окнами?

— Если не ошибаюсь, через час после наступления сумерек.

— Если они выйдут сегодня, как вчера, мы будем иметь удовольствие увидеть их меньше чем через четверть часа.

— Да, безусловно, не позднее.

— Ваши руки по-прежнему сильны, не правда ли, Портос?

Портос расстегнул рукава своей рубашки и с удовольствием посмотрел на свои мускулистые руки, — каждая с ляжку обыкновенного среднего человека.

— Ну, конечно, — сказал он.

— Так что вы без труда сделаете кольцо из этих щипцов и штопор из этой лопаточки?

— Конечно, — сказал Портос.

— Посмотрим, — сказал д'Артаньян, передавая Портосу названные предметы.

Гигант без труда совершил над ними требуемую операцию.

— Вот! — сказал он.

— Великолепно! — сказал д'Артаньян. — Действительно, вы богато одарены природой.

— Я слышал, — сказал Портос, — что некий Милон Кротонский проделывал удивительные вещи: он стягивал себе голову веревкой и движением головных мускулов разрывал ее, ударом кулака сваливал с ног быка и уносил его на своих плечах, останавливал лошадь на бегу за задние ноги и тому подобное. Узнав об этом, я проделывал в Пьерфоне все то же, что и Милон, за исключением одного: не мог разорвать головой веревку.

— Это потому, что сила у вас не в голове, — сказал д'Артаньян.

— Да, она у меня в руках и в плечах, — наивно ответил Портос.

— Итак, мой друг, подойдите к окну и пустите вашу силу в ход: сломайте решетку. Подождите, дайте мне погасить лампу.

XLIV

СИЛА И УМ
(Продолжение)
Портос подошел к окну, взял один из железных прутьев обеими руками, потянул его к себе и согнул, как лук, так что оба конца вышли из своих гнезд, где они, скрепленные цементом, плотно сидели тридцать лет.



— Вот, мой друг, — сказал д'Артаньян, — чего не мог бы сделать кардинал, несмотря на все свои дарования.

— Выдернуть еще один? — спросил Портос.

— Нет, одного вполне достаточно: теперь человек тут пройдет.

Портос попробовал просунуть в отверстие свой торс, и это ему удалось.

— Да, — сказал он.

— Действительно, хорошее отверстие. Теперь просуньте туда руку, — сказал ему д'Артаньян.

— Куда?

— В это самое отверстие.

— Зачем?

— Вы это сейчас узнаете. Просуньте же.

Портос повиновался, послушный, как солдат, и просунул руку сквозь решетку.

— Отлично, — сказал д'Артаньян.

— Значит, дело налаживается?

— Чудесно, мой друг.

— А теперь что делать?

— Ничего.

— Значит, все кончено?

— Нет еще.

— Мне все же хотелось бы понять, в чем дело, — заметил Портос.

— Слушайте, друг мой, и вы поймете с двух слов. Как видите, дверь караулки отворяется.

— Вижу.

— Два солдата, которые будут сопровождать кардинала, пройдут через этот двор.

— Они уже выходят.

— Только бы они затворили дверь караулки. Отлично. Они ее затворили.

— А дальше что?

— Тише. Они могут нас услышать.

— Так я опять ничего не узнаю?

— Нет, узнаете. По мере того как вы будете действовать, вы все поймете.

— Все же я предпочел бы…

— Зато это будет приятная неожиданность.

— В самом деле… Вы правы, — сказал Портос.

— Те…

Портос замолчал и замер на месте. Действительно, два солдата направились к окну, потирая себе руки, так как на дворе стоял февраль и было холодно.

В эту минуту дверь караулки отворилась, и кто-то позвал одного из солдат. Тот оставил своего товарища и возвратился в караулку.

— Это не портит дела? — спросил Портос.

— Нет, все идет отлично, — ответил д'Артаньян. — Теперь слушайте. Я подзову солдата и заведу с ним разговор, как сделал это вчера с одним из его товарищей, помните?

— Да, только я не понял ни одного слова из того, что он говорил.

— Он говорил с сильным акцентом. Но выслушайте внимательно все, что я вам скажу. Все дело в точности выполнения.

— Отлично. Точное выполнение — это по моей части.

— Я это знаю, черт возьми, и потому рассчитываю на вас.

— В чем же дело?

— Я подзову этого солдата и заговорю с ним.

— Я это уже слышал.

— Я повернусь влево, так что он окажется по правую руку от вас, когда встанет на скамью.

— А если он не встанет?

— Встанет, будьте покойны. В тот момент, когда он встанет на скамью, протяните вашу страшную руку в схватите его за горло. Потом приподымите его, как Товия поднял рыбу за жабры, и втащите в нашу комнату, стараясь прижимать его посильнее, чтобы он не крикнул.

— Хорошо, — сказал Портос. — А если я задушу его?

— Одним швейцарцем будет меньше. Но этого, надеюсь, не случится. Вы осторожно положите его здесь, мы свяжем его и, засунув в рот кляп, приищем где-нибудь для него местечко. Таким образом мы достанем для начала мундир и шпагу.

— Чудесно! — сказал Портос, глядя на д'Артаньяна с глубочайшим восхищением. — Но одного мундира и одной шпаги мало для двоих.

— Так что же? Ведь есть еще его товарищ…

— Вы правы, — сказал Портос.

— Итак, когда я кашляну, протяните руку, это будет сигналом.

— Хорошо.

Оба друга заняли назначенные места, так что Портос оказался совершенно скрыт от глаз солдата, проходившего в это время мимо окна.

— Здравствуйте, приятель, — сказал д'Артаньян самым любезным и мягким тоном.

— Допрый вечер, сутарь, — ответил солдат с ужасным акцентом.

— Вам, кажется, не очень тепло? — спросил д'Артаньян.

— Брр, — был ответ солдата.

— Я думаю, стаканчик вина доставил бы вам удовольствие?

— Стаканшик вина? Я пы от нефо не откасался.

— Рыба клюет! Рыба клюет! — прошептал д'Артаньян Портосу.

— Понимаю, — сказал Портос.

— У меня здесь есть бутылочка вина, — продолжал д'Артаньян.

— Путылочка?

— Да.

— Полная путылка?

— Полная, и она — ваша, если вы согласны выпить ее за мое здоровье.

— Э-э, — сказал солдат, приближаясь к окну, — я ошень пы хотел.

— Так берите бутылку, мой друг, — сказал д'Артаньян.

— С утофольстфием. Здесь, кашется, есть скамейка.

— Да, словно нарочно для этого поставлена. Влезайте на нее… Так, отлично, друг мой.

И д'Артаньян кашлянул.

В ту же минуту Портос, быстрее молнии, протянул руку, словно железными тисками схватил солдата за горло, поднял его, втащил в отверстие, чуть не содрав с него кожу по дороге, и опустил его на пол у ног д'Артаньяна, который, дав солдату только вздохнуть, тотчас же заткнул ему рот своим шарфом и принялся раздевать его с ловкостью и быстротой человека, научившегося этому делу на поле битвы.

Связав солдата по рукам и ногам, друзья засунули его в камин, где огонь был заранее потушен.

— Вот мундир и шпага, — сказал Портос.

— Я возьму их, — сказал д'Артаньян. — Если и вам нужны мундир и шпага, вы должны еще раз проделать то же. Да вот, кстати, и другой солдат уже вышел из караулки, направляясь к нам.

— Мне кажется опасным дважды повторять один прием, — сказал Портос. Что раз удалось, второй раз, говорят, может сорваться. Если случится неудача, тогда все пропало. Лучше я сойду вниз, нападу на него незаметно, скручу и тогда уж притащу сюда.

— Хорошо, — согласился д'Артаньян.

— Будьте же наготове, — сказал Портос, — проскальзывая в оконное отверстие.

Все произошло так, как ожидал Портос. Гигант притаился на пути солдата, схватил его за горло, заткнул ему рот, связал и, словно спеленатую мумию, просунул в отверстие окна, после чего сам последовал за ним.

Второго узника раздели тем же манером, что и первого. Его уложили на кровать и привязали к ней ремнями. Так как кровать была из массивного дуба, а ремни двойные, то друзья наши могли быть за второго узника так же спокойны, как и за первого.

— Отлично, — сказал д'Артаньян. — Лучшего желать нельзя. А теперь примерьте-ка мундир этого молодца. Сомневаюсь, чтобы он был вам впору.

Но если он окажется слишком узок, не горюйте: вам довольно будет перевязи и шпаги, а главное, шляпы с красными перьями.

К счастью, второй швейцарец был великаном, так что, хоть местами швы и затрещали, мундир отлично налез на Портоса.

Несколько минут слышалось только шуршание сукна, пока Портос и д'Артаньян торопливо переодевались.

— Готово, — сказали они в одно и то же время.

— Ну, друзья, — обратились они к обоим солдатам, — с вами ничего дурного не случится, если вы хорошо будете себя вести, но попробуйте только шевельнуться, и вам конец.

Солдаты лежали, совсем присмирев. Познакомившись с увесистым кулаком Портоса, они поняли, что шутить здесь не приходится.

— А теперь, — сказал д'Артаньян, — вы, вероятно, желаете, Портос, понять все до конца?

— Конечно.

— Ну так вот, мы спустимся во двор.

— Так.

— Займем места этих двух молодцов.

— Хорошо.

— Станем прохаживаться взад и вперед.

— Это будет неплохо, так как на дворе прохладно.

— Через минуту камер-лакей вызовет солдат, как вчера и третьего дня.

— Мы откликнемся.

— Наоборот, мы не станем откликаться.

— Как хотите. Я не настаиваю.

— Итак, мы не станем откликаться, а только надвинем шляпы на глаза и отправимся эскортировать его преосвященство.

— Куда же мы пойдем? — спросил Портос.

— Куда пойдет кардинал — к Атосу. Вы думаете, он нам не обрадуется?

— О! — воскликнул Портос. — Я понял!

— Подождите ликовать, Портос. Честное слово, вы еще не все поняли, — сказал д'Артаньян насмешливо-самодовольным тоном.

— Что же будет дальше?

— Идите за мной, — ответил д'Артаньян. — Поживем — увидим.

С этими словами д'Артаньян бесшумно спрыгнул через окно во двор. Портос последовал за ним, хотя с большим трудом и с меньшей ловкостью.

У связанных солдат зуб на зуб не попадал от страха.

Не успели д'Артаньян и Портос соскочить во двор, как одна из дверей отворилась, и камердинер крикнул:

— Караульные!

Дверь караулки тоже отворилась, и чей-то голос крикнул:

— Ла Бргойер и дю Бертуа, идите!

— Кажется, меня зовут Ла Брюйером, — заметил д'Артаньян.

— А меня дю Бертуа, — сказал Портос.

— Где вы? — спросил камердинер, который со свету он мог разглядеть в темноте наших героев.

— Мы здесь, — сказал д'Артаньян; затем, обернувшись к Портосу, спросил:

— Что вы на это скажете, дю Валлон?

— Скажу, что если так будет и дальше, это премило!

Оба новоявленных солдата важно последовали за камердинером, который отворил дверь прихожей, затем другую, которая, видимо, вела в приемную, и, указав на две табуретки, сказал:

— Приказ будет совсем простой: вы должны пропустить только одну особу, слышите вы, никого больше. Повинуйтесь этой особе беспрекословно. А когда вернетесь, ждите, пока я отпущу вас.

Камердинер был хорошо знаком д'Артаньяну: это был не кто иной, как Берну, который за последние полгода раз десять провожал его к кардиналу. Поэтому д'Артаньян вместо ответа пробормотал «ja» с превосходным немецким акцентом и без признака гасконского.

Что касается Портоса, то д'Артаньян велел ему, если уж молчать станет невтерпеж, проговорить только пресловутое «tarteifle».[136]

Бернуин удалился, заперев за собой дверь.

— Ого! — сказал Портос, услышав, как ключ повернулся в замке. Здесь, кажется, в обычае держать людей на запоре. Мы, видимо, променяли одну тюрьму на другую, теперь мы сидим в оранжерее. Не знаю, что выиграли мы от этого.

— Портос, друг мой, оставьте ваши сомнения и не мешайте мне думать.

— Думайте себе на здоровье, — ответил Портос, придя в дурное расположение духа оттого, что дело приняло совсем неожиданный оборот.

— Мы прошли восемьдесят шагов, — шептал про себя д'Артаньян, — поднялись на шесть ступенек, и здесь, как сейчас сказал мой знаменитый друг дю Валлон, должен находиться этот другой, параллельный нашему павильон, который называется оранжерейным: граф де Ла Фер, по-видимому, где-то рядом. Только двери заперты.

— Вот так затруднение! — сказал Портос. — Стоит только двинуть плечом…

— Ради бога, Портос, мой друг, поберегите ваши руки для другого случая, если хотите, чтобы от них был толк. Разве вы не слышали, что сейчас сюда должен кто-то прийти?

— Слышал.

— Ну, так он сам и отопрет вам двери.

— Но, мой дорогой, — возразил Портос, — если он узнает нас и поднимет крик, мы пропали: не хотите же вы, в самом деле, чтобы я прикончил эту духовную особу? Такие приемы годятся только с немцами или англичанами…

— Упаси нас боже от этого! — сказал д'Артаньян. — Молодой король, пожалуй, и сказал бы нам спасибо, но королева не простила бы нам, а с ее чувствами мы должны считаться. Нет, у меня совсем другой план. Предоставьте мне действовать, и мы повеселимся.

— Тем лучше, — сказал Портос, — мне уже хочется веселиться.

— Тише, — сказал д'Артаньян. — Вот и он.

Действительно, в смежной комнате послышались легкие шаги. Через минуту дверь заскрипела на петлях, и на пороге показался человек, закутанный в коричневый плащ, с низко надвинутой на лоб фетровой шляпой и о фонарем в руках.

Портос прижался к стене, но, как ни старался, не МОР остаться незамеченным. Человек в плаще протянул ему фонарь со словами:

— Зажгите лампу на потолке.

Потом, обращаясь к д'Артаньяну, он сказал:

— Вы знаете приказ?

— Ja, — ответил гасконец, твердо решив ограничиться одним этим немецким словом.

— Tedesco? — проговорил человек в плаще. — Va bene.[137]

И, подойдя к двери против той, через которую он вошел, он отпер ее и исчез, затворив дверь за собой.

— А теперь, — сказал Постое, — что мы будем делать?

— Теперь мы воспользуемся вашим плечом, если дверь эта окажется запертою. Всему свое время, друг Портос, и все на своем месте для тех, кто умеет ждать. Но сначала завалите чем-нибудь дверь, через которую мы вошли сюда; а после этого мы последуем за ним.

Оба друга тотчас принялись за дело и забаррикадировали дверь мебелью, какая была в комнате. Войти в дверь теперь стало невозможно, тем более что она отворялась внутрь.

— Так, — сказал д'Артаньян, — сейчас мы можем быть спокойны, что на нас не нападут с тыла. Вперед!

XLV

ПОДЗЕМЕЛЬЕ МАЗАРИНИ
Пройдя к двери, за которой скрылся Мазарини, друзья обнаружили, что она заперта; д'Артаньян напрасно пробовал отворить ее.

— Вот теперь вам настало время нажать плечом, — сказал он Портосу. Двиньте им, мой друг, только осторожно, без шума; не срывайте двери с петель, а только раздвиньте створки.

Портос навалился на дверь своим могучим плечом; одна створка подалась, и д'Артаньян, просунув кончик своей шпаги между замочным языком и скобой, вскоре отпер дверь.

— Я говорил вам, Портос, что с женщинами и дверьми лучше всего действовать мягкостью.

— Вы великий мыслитель, — сказал Портос, — это бесспорно.

— Войдемте, — сказал д'Артаньян.

Они вошли. При свете фонаря, оставленного кардиналом на полу, посреди оранжереи, они увидели длинные ряды апельсинных и гранатовых деревьев, которые образовали одну большую аллею и две боковые, поменьше.

— Кардинала нет, — сказал д'Артаньян, — здесь только его фонарь. Куда, черт возьми, он делся?

Д'Артаньян принялся рассматривать одну из боковых аллей, поручив Портосу обследовать другую, и вдруг слева увидал кадку с деревом, выдвинутую из ряда, а на ее месте в полу зияющее отверстие. Десять человек с трудом могли бы сдвинуть эту кадку, но, видимо, скрытый механизм управлял плитой, на которой она стояла.

В открывшемся отверстии виднелись ступени винтовой лестницы.

Он подозвал Портоса и показал ему отверстие и лестницу.

Оба друга растерянно переглянулись.

— Если бы нам нужно было только золото, — сказал д'Артаньян шепотом, — наша цель была бы достигнута и мы бы разбогатели.

— Каким образом?

— Разве вы не понимаете, Портос, что эта лестница, наверное, ведет в сокровищницу кардинала, о которой так много говорят. Нам стоит лишь спуститься вниз, обобрать сундук, а затем, заперев в нем кардинала, уйти, захватив с собой столько золота, сколько мы в состоянии унести, и поставив на место апельсинное дерево; никто на свете не спросит нас, каким образом мы так разбогатели, даже сам кардинал.

— Это было бы ловкой проделкой для каких-нибудь проходимцев, — сказал Портос, — но недостойно благородных людей.

— Таково же и мое мнение, — ответил д'Артаньян. — Я ведь сказал: «Если бы нам нужно было золото». Но нам нужно совсем другое.

В эту минуту до слуха д'Артаньяна,склонившегося над отверстием, донесся резкий металлический звук, как будто кто-то передвинул мешок с золотом. Он вздрогнул. Вслед за тем послышался стук запираемой двери, и на лестнице показался слабый свет.



Мазарини оставил фонарь в оранжерее, чтобы все думали, что он прогуливается там. Но у него была восковая свеча, с которой он и спускался в свою кладовую.

— Да, — бормотал он по-итальянски, поднимаясь по лестнице и рассматривая тугой мешочек с золотыми, который он держал в руке. — Да, на это я куплю пятерых парламентских советников и двух парижских генералов. Я тоже хороший полководец, только на свой лад…

Д'Артаньян и Портос слушали, притаившись в одной из боковых аллей за огромными кадками. В трех шагах от д'Артаньяна Мазарини привел в действие скрытый в стене механизм, и сдвинутая кадка с апельсинным деревом стала снова на прежнее место, скрыв под собой ход в подземелье.

Тогда кардинал задул свечу, положил ее в карман и взял фонарь.

— Проведаем теперь господина де Ла Фер, — пробормотал он.

«Отлично. Нам тоже надо к нему, — подумал д'Артаньян. — Пойдем вместе».

Все трое двинулись в путь. Мазарини шел по главной аллее, между тем как Портос и д'Артаньян шли параллельно ему по боковой, старательно избегая длинных полос света, падавших от фонаря кардинала между кадками.

Тот подошел ко второй стеклянной двери, не заметив, что за ним следуют по пятам; песок, которым был усыпан пол оранжереи, заглушал шаги спутников кардинала.

Отперев дверь, он свернул налево по коридору, не замеченному до этих пор нашими друзьями, и, остановившись у одной из дверей, на минуту задумался.

— А, diavolo! — сказал он вслух. — Я забыл совет Коменжа: надо было взять с собой солдат и поставить их у двери, чтобы не подвергать себя опасности наедине с этим головорезом.

И он с досадой повернулся, намереваясь возвратиться назад.

— Не беспокойтесь, монсеньер, — сказал д'Артаньян, выступая вперед и снимая шляпу с самым любезным видом. — Мы следовали за вашим преосвященством шаг за шагом, и вот мы здесь.

— Да, мы здесь, — повторил Портос.

Мазарини перевел испуганный взгляд с одного на другого, узнал обоих и, выронив фонарь, застонал от ужаса. Д'Артаньян поднял фонарь, который, к счастью, не погас.

— О, как вы неосторожны, монсеньер! — сказал д'Артаньян. — Здесь ужасно неудобно бродить впотьмах: вы, ваше преосвященство, можете споткнуться о какую-нибудь кадку или упасть в какую-нибудь дыру.

— Д'Артаньян! — прошептал Мазарини, который не мог прийти в себя от изумления.

— Да, монсеньер, я, собственной персоной, и имею честь представить вам господина дю Валлона, моего истинного друга, которым когда-то ваше преосвященство изволили так интересоваться.

С этими словами д'Артаньян направил свет фонаря на веселое лицо Портоса, который, к своему великому удовольствию, начал наконец понимать.

— Вы идете к господину де Ла Фер? — продолжал д'Артаньян. — Надеюсь, мы вас не стесним, монсеньер. Идите, пожалуйста, вперед, мы последуем за вами.

Мазарини начал понемногу приходить в себя.

— Давно вы в оранжерее, господа? — спросил он дрожащим голосом, вспомнив о том, что спускался в сокровищницу.

Портос уже открыл рот, чтобы ответить, но д'Артаньян сделал знак, и рот тотчас же закрылся.

— Мы только что пришли, монсеньер, — сказал д'Артаньян.

Мазарини облегченно вздохнул; ему не надо было, значит, опасаться за свои сокровища, а надо было бояться только за себя. Что-то вроде улыбки мелькнуло у него на лице.

— Вы поймали меня, и я признаю себя побежденным. Вы хотите потребовать у меня свободы, не так ли? Я возвращаю ее вам.

— О монсеньер, — сказал д'Артаньян, — вы очень добры, но мы уже возвратили себе свободу и теперь хотим получить от вас кое-что другое.

— Как? Вы возвратили себе свободу? — испуганно спросил Мазарини.

— Разумеется, а вот вы, монсеньер, напротив, стали нашим пленником, и теперь таков уж закон войны — должны заплатить выкуп.

Дрожь пробежала по телу Мазарини. Напрасно пронизывающий взгляд его устремляла попеременно то на насмешливую физиономию гасконца, то на совершенно непроницаемое лицо Портоса. Оба они стояли в тени, и сама Кумская Сивилла[138] не отгадала бы их мыслей.

— Заплатить выкуп? — повторил Мазарини.

— Да, монсеньер.

— А во сколько он мне обойдется, господин д'Артаньян?

— Не знаю еще во сколько, монсеньер, — сказал д'Артаньян. — Сейчас мы спросим у графа де Ла Фер, с разрешения вашего преосвященства. Соизвольте только открыть дверь, которая ведет к нему, и все сразу выяснится.

Мазарини вздрогнул.

— Монсеньер, — сказал д'Артаньян, — вы, без сомнения, заметили, что мы преисполнены к вам почтительности. Тем не менее разрешите предупредить вас, что время не ждет. Потрудитесь поэтому отпереть дверь и запомните хорошенько, что при малейшей вашей попытке к бегству, при малейшем вашем крике мы будем вынуждены прибегнуть к крайним мерам. Не будьте за это на нас в претензии.

— Будьте покойны, господа, — сказал Мазарини, — я не сделаю такой попытки; даю вам честное слово.

Д'Артаньян сделал знак Портосу глядеть в оба; затем, обращаясь к Мазарини, сказал:

— Теперь, монсеньер, отоприте, пожалуйста, дверь.

XLVI

ПЕРЕГОВОРЫ
Мазарини повернул ключ в замке двойной двери и отворил ее. На пороге стоял Атос, предупрежденный Коменжем и готовый принять своего важного гостя.

Увидя Мазарини, он поклонился.

— Ваше преосвященство могли бы прийти ко мне без провожатых, — сказал он. — Честь, которую вы мне оказываете, слишком велика, чтобы я мог забыться.

— Но, дорогой граф, — сказал д'Артаньян, — кардинал вовсе и не собирался нас брать с собой. Дю Валлон и я настояли на том — пожалуй, даже несколько невежливым образом, но уж очень хотелось нам повидать вас.

— Д'Артаньян! Портос! — воскликнул Атос.

— Мы сами, собственной персоной, — сказал д'Артаньян.

— Да, мы, — сказал Портос.

— Что это значит? — спросил граф.

— Это значит, — ответил Мазарини, снова пытаясь улыбнуться и кусая себе губы, — что роли переменились, и теперь эти господа не пленники, а, наоборот, я стал пленником этих господ, и не я сейчас диктую условия, а мне их диктуют. Но предупреждаю вас, господа, если вы мне не перережете горло, победа ваша будет непродолжительна; настанет мой черед, явятся…

— Ах, монсеньер, — сказал д'Артаньян, — оставьте угрозы: вы подаете дурной пример. Мы так кротки и так милы с вашим преосвященством! Полноте, откинем всякую злобу, забудем обиды и побеседуем дружески.

— Я ничего против этого не имею, господа, — сказал Мазарини, — но, приступая к обсуждению моего выкупа, я не хочу, чтобы вы считали ваше положение лучше, чем оно есть: поймав меня в западню, вы и сами попались. Как вы выйдете отсюда? Взгляните на эти решетки, на эти двери; взгляните или, вернее, вспомните о часовых, которые охраняют эти двери, о солдатах, которые наполняют двор, и взвесьте положение. Видите, я говорю с вами откровенно.

«Хорошо, — подумал д'Артаньян, — надо быть настороже. Он что-то замышляет».

— Я предлагал вам свободу, — продолжал министр, — и предлагаю опять.

Желаете вы ее? Не пройдет и часа, как ваше отсутствие будет замечено, вас схватят, вам придется убить меня, а это будет ужасающее преступление, вовсе недостойное таких благородных дворян, как вы.

«Он прав», — подумал Атос. И мысль эта, как все, что переживал этот благородный человек, тотчас же отразилась в его взоре.

— Поэтому мы и прибегнем к этой мере лишь в последней крайности, поспешно заявил д'Артаньян, чтобы разрушить надежду, которую могло вселить в кардинала молчаливое согласие Атоса.

— Если же, напротив, вы меня отпустите, приняв от меня свободу… продолжал Мазарини.

— Как же мы можем согласиться принять от вас нашу свободу, когда от вас зависит снова нас ее лишить, как вы сами сейчас заявили, через пять минут после того, как вы ее нам дадите? И, зная вас, монсеньер, — добавил д'Артаньян, — я уверен, что вы это сделаете.

— Нет, честное слово кардинала!.. Вы мне не верите?

— Монсеньер, я не доверяю кардиналам, которые не священники.

— В таком случае я даю вам слово министра.

— Вы уже больше не министр, монсеньер, вы наш пленник.

— Даю вам слово Мазарини! Надеюсь, я еще Мазарини и останусь им всегда.

— Гм! — пробормотал д'Артаньян. — Я слыхал про одного Мазарини, который плохо соблюдал свои клятвы, и боюсь, не был ли он одним из предков вашего преосвященства.

— Вы очень умны, господин д'Артаньян, — сказал Мазарини, — и мне крайне досадно, что я поссорился с вами.

— Давайте мириться, монсеньер, я только этого и хочу.

— Ну а если я устрою так, что вы самым ощутимым, самым осязательным образом очутитесь на свободе? — спросил Мазарини.

— А, это другое дело, — сказал Портос.

— Посмотрим, — сказал Атос.

— Посмотрим, — повторил за ним д'Артаньян.

— Так вы согласны? — спросил кардинал.

— Объясните нам сначала ваш план, монсеньер, и мы тогда посмотрим.

— Обратите внимание, господа, на то, что вы крепко заперты.

— Вам хорошо известно, монсеньер, — сказал д'Артаньян, — что у нас все же остается последний выход из положения.

— Какой?

— Умереть вместе с вами.

Мазарини задрожал.

— Слушайте, — сказал он, — в конце коридора есть дверь, ключ от которой у меня. Дверь эта ведет в парк. Берите ключ и уходите. Вы смелы, вы сильны, вы вооружены. Повернув налево, в ста шагах от этой двери вы увидите стену парка. Перелезьте через нее; в три прыжка вы очутитесь на большой дороге и будете свободны. Я знаю вас слишком хорошо и уверен, что если на вас нападут, это не послужит препятствием к вашему бегству.

— Ну вот, наконец-то вы заговорили, монсеньер, — сказал д'Артаньян. Где же ключ, который вы хотели вам предложить?

— Вот он.

— Не будете ли вы так добры, монсеньер, сами провести нас до этой двери.

— С большим удовольствием, — сказал министр, — если это может успокоить вас.

И Мазарини, не рассчитывавший отделаться так дешево, радостно направился по коридору и отпер дверь.

Она действительно выходила в парк. Трое беглецов в этом тотчас же убедились по ночному ветру, ворвавшемуся в коридор и засыпавшему их снегом.

— Ах, черт возьми! — воскликнул д'Артаньян. — Какая ужасная ночь, монсеньер. Мы не знаем местности и одни ни за что не найдем дороги. Раз уж ваше преосвященство привели нас сюда, то сделайте еще несколько шагов… проведите нас до стены…

— Хорошо, — сказал кардинал.

И, свернув налево, он быстрыми шагами направился к ограде; вскоре все четверо были возле нее.

— Вы удовлетворены, господа? — спросил Мазарини.

— Разумеется. Мы не так уж требовательны. Черт возьми, какая честь!

Троих бедных дворян провожает князь церкви! Кстати, монсеньер, вы только что говорили, что мы смелы, сильны и вооружены?

— Да.

— Вы ошиблись: вооруженных только двое — господин дю Валлон и я. У графа де Ла Фер нет оружия, а если мы наткнемся на патруль, нам придется защищаться.

— Совершенно верно.

— Но где же нам взять шпагу? — спросил Портос.

— Его преосвященство, — сказал д'Артаньян, — уступит графу свою: она ему совершенно не нужна.

— С удовольствием, — сказал кардинал. — Я даже прошу господина графа сохранить ее на память обо мне.

— Не правда ли, как это любезно, граф? — сказал д'Артаньян.

— Я обещаю монсеньеру, — ответил Атос, — никогда не расставаться с нею.

— Обмен любезностей, как это трогательно! Вы тронуты до слез, не правда ли, Портос?

— Да, — сказал Портос, — только я не знаю, от умиления у меня слезы или от ветра. Пожалуй, все-таки от ветра.

— Теперь влезайте на стену, Атос, — сказал д'Артаньян, — и живее.

Атос с помощью Портоса, подсадившего его, как перышко, взлетел на ограду.

— Теперь прыгайте, Атос.

Атос соскочил со стены и скрылся из глаз своих друзей, очутившись по ту сторону.

— Спрыгнули? — спросил д'Артаньян.

— Да.

— Благополучно?

— Цел и невредим.

— Портос, присмотрите за кардиналом, пока я не влезу на стену. Нет, мне не надо вашей помощи, я справлюсь и сам. Следите только за кардиналом.

— Я слежу, — сказал Портос. — Ну, что же вы?

— Вы правы, это труднее, чем я думал. Подставьте мне спину, но не отпускайте кардинала.

— Я его держу.

Портос подставил спину, и д'Артаньян мигом оказался на стене.

Мазарини принужденно рассмеялся.

— Вы влезли? — спросил Портос.

— Да, мой друг, а теперь…

— А теперь что?

— Теперь давайте мне сюда кардинала, а если он только пикнет, придушите его.

Мазарини чуть не вскрикнул, но Портос двумя руками втиснул его, приподнял с земли и передал д'Артаньяну, который подхватил его за шиворот и посадил рядом с собою.

— Сию же минуту прыгайте вниз, — сказал он ему угрожающим тоном, туда к господину де Ла Фер, или я убью вас, честное слово дворянина.

— Господин д'Артаньян! — воскликнул Мазарини. — Вы нарушаете ваше обещание!

— Я? А что я обещал вам, монсеньер?

Мазарини застонал.

— Благодаря мне вы получили свободу, — сказал он. — Ваша свобода мой выкуп.

— Согласен. Ну а выкуп за те несметные сокровища, которые хранятся в оранжерее, под землей, и к которым можно проникнуть, нажав пружину в стене и таким образом отодвинув кадку, под которой находится винтовая лестница? Ведь эти богатства какого-нибудь выкупа да стоят, не правда ли?

— Боже! — воскликнул, задыхаясь, Мазарини, с мольбой складывая руки.

— Творец милосердный! Я пропал!

Не обращая внимания на его стоны, д'Артаньян взял его под мышки и тихонько спустил на руки Атосу, который невозмутимо стоял внизу у стены.

Потом, обернувшись к Портосу, сказал ему:

— Ухватитесь за мою руку: я держусь за стену.

Портос сделал усилие, от которого стена задрожала, а, в свою очередь, вскарабкался наверх.

— Я все не понимал, — сказал он, — а теперь понял. Очень забавно!

— Вы находите? — спросил д'Артаньян. — Тем лучше. Но чтобы это было забавно до конца, не будем терять время.

И с этими словами он соскочил со стены на землю. Портос последовал его примеру.

— Эскортируйте господина кардинала, господа, — сказал д'Артаньян, — а я пойду первым.

И, обнажив шпагу, гасконец пошел вперед.

— Монсеньер, — спросил он, оборачиваясь к кардиналу, — в какую сторону надо идти, чтобы выйти на большую дорогу? Подумайте хорошенько, прежде чем ответить, потому что если вы ошибетесь, это может иметь самые неприятные последствия не только для нас, но и для вашего преосвященства.

— Идите вдоль стены, и вы не ошибетесь дорогой.

Трое друзей пошли еще быстрее, но вскоре должны были замедлить шаг: несмотря на все свои усилия, кардинал не поспевал за ними.

Вдруг д'Артаньян наткнулся на что-то теплое и живое.

— Стойте, здесь лошадь, — сказал он. — Господа, я нашел лошадь!

— И я тоже, — сказал Атос.

— И я, — отозвался Портос.

Верный данному приказу, Портос, не выпуская, держал кардинала под руку.

— Вот что значит счастье, монсеньер, — сказал д'Артаньян. — Как раз в тот момент, когда ваше преосвященство стали жаловаться, что должны идти пешком…

Но не успел он договорить, как почувствовал у себя на груди дуло пистолета и услышал грозные слова:

— Не трогать!

— Гримо! — воскликнул он. — Гримо! Что ты здесь делаешь? С неба ты, что ли, свалился?

— Нет, сударь, — сказал верный слуга, — господин Арамис приказал мне стеречь этих лошадей.

— Так Арамис здесь?

— Да, сударь, со вчерашнего дня.

— А что вы здесь делаете?

— Стережем.

— Как? Арамис здесь? — повторил Атос.

— У калитки замка. Это его пост.

— Вас много?

— Шестьдесят человек.

— Позови же его.

— Сейчас, сударь. — И слуга со всех ног бросился исполнять приказание.

Трое друзей остались ждать его. Из всей компании один только кардинал был в дурном расположении духа.

XLVII

МЫ НАЧИНАЕМ ВЕРИТЬ, ЧТО ПОРТОС СТАНЕТ НАКОНЕЦ БАРОНОМ, А Д'АРТАНЬЯН КАПИТАНОМ
Не прошло и десяти минут, как показался Арамис в сопровождении Гримо и еще десяти шевалье. Он сиял от радости и бросился на шею друзьям.

— Так вы свободны, братья! Освободились без моей помощи! И я ничего не мог сделать для вас, несмотря на все мои усилия!

— Не огорчайтесь, дорогой друг. Что отложено, не потеряно. Если не удалось теперь, удастся другой раз.

— Я все-таки принял все меры, — сказал Арамис, — достал шестьдесят человек от коадъютора; двадцать из них охраняют стену парка, двадцать дорогу из Рюэя в Сен-Жермен, двадцать рассыпаны по лесу. С помощью этого стратегического маневра я перехватил двух курьеров Мазарини, посланных к королеве.

Мазарини насторожил уши.

— Но вы, надеюсь, их честно и благородно отпустили назад к кардиналу? — спросил д'Артаньян.

— Ну как же, стану я с ним деликатничать! — сказал Арамис. — В одной из депеш кардинал объявляет королеве, что сундуки опустошены и что у ее величества нет больше денег; в другой доносит, что намерен препроводить своих узников в Мелен, так как Рюэй кажется ему недостаточно надежным убежищем для них. Вы понимаем те, мой друг, что это последнее письмо подало мне надежду. Я со своими людьми устроил засаду, окружил замок, приготовил лошадей и стал ждать, когда вас вывезут из дворца. Я рассчитывал, что это будет не раньше как завтра утром, и не надеялся освободить вас без боя. Но вы уже на свободе, и дело обошлось без кровопролития, тем лучше. Каким образом вам удалось вырваться из рук этого подлеца Мазарини? У вас, наверное, много поводов на него жаловаться?

— Нет, не очень.

— Правда?

— Скажу больше, нам даже следует похвалить его.

— Не может быть!

— Нет, правда. Мы свободны только благодаря ему.

— Благодаря ему?

— Да. Он приказал своему камердинеру Бернуину проводить нас в оранжерею, и оттуда мы прошли вместе с ним к графу де Ла Фер. Затем он предложил нам выйти на свободу, мы согласились, и он простер свою любезность до того, что проводил нас к самой стене парка. Мы благополучно перелезли через нее и встретились с Гримо.

— А, вот как! — сказал Арамис. — Это примиряет меня с ним. Жаль, что его здесь нет; я бы сказал ему, что не считал его способным на такой хороший поступок.

— Монсеньер, — сказал д'Артаньян, не выдержав наконец, — позвольте мне представить вам шевалье д'Эрбле, который, как вы сами слышали, желает почтительнейше приветствовать ваше преосвященство.

И он отодвинулся, чтобы Мазарини мог предстать изумленному взору Арамиса.

— О! О! — еле вымолвил Арамис. — Кардинал! Славная добыча! Эй, сюда, друзья! Лошадей! Лошадей!

Прискакало несколько всадников.

— Черт возьми! — сказал Арамис. — Стало быть, и я пригодился на что-нибудь. Монсеньер, позвольте засвидетельствовать вам мое почтение!

Пари держу, что это дело рук Портоса. Кстати, я чуть было не забыл… И с этими словами он отдал шепотом какое-то приказание одному из всадников.

— Мне кажется, благоразумнее будет тронуться в путь, — сказал д'Артаньян.

— Но я жду одного человека… одного друга Атоса.

— Друга? — спросил Атос.

— Да вот и сам он мчится галопом через кусты.

— Господин граф! Господин граф! — закричал юный голос, от которого Атос радостно вздрогнул.

— Рауль! Рауль! — воскликнул граф де Ла Фер.

И молодой человек, забыв свою обычную почтительность, бросился отцу на шею.

— Видите, господин кардинал, ведь правда, жаль разлучать людей, которые любят друг друга так, как мы! Господа, — продолжал Арамис, обращаясь к остальным всадникам, число которых с каждой минутой увеличивалось, господа, составьте почетный конвой его преосвященству, ему угодно оказать нам милость, разделив наше общество. Надеюсь, вы ему будете за это признательны. Портос, не теряйте монсеньера из виду.

И Арамис, подъехав к д'Артаньяну и Атосу, которые что-то обсуждали, стал беседовать с ними.

— В путь! — сказал д'Артаньян после краткого совещания.

— Куда мы поедем? — спросил Портос.

— К вам, дорогой друг, в Пьерфон: ваш прекрасный замок достоин того, чтобы оказать гостеприимство его преосвященству. К тому же он расположен отлично: ни слишком близко, ни слишком далеко от Парижа; оттуда нетрудно будет поддерживать сношения со столицей. Пожалуйте, монсеньер. Вы будете там жить, как и подобает королю.

— Свергнутому королю, — прибавил Мазарини жалобно.

— Военная фортуна капризна, — сказал Атос. — Но будьте уверены, мы не станем злоупотреблять положением.

— Да, но мы им воспользуемся, — сказал д'Артаньян.

Всю ночь похитители ехали с быстротой и неутомимостью былых лет. Мазарини, мрачный и задумчивый, покорился своей участи.

К рассвету проскакали без остановки двенадцать миль. Многие всадники выбились из сил, несколько лошадей пало.

— Нынешние лошади не стоят прежних. Все вырождается, — сказал Портос.

— Я послал Гримо в Даммартен, — сказал Арамис, — он должен привести пять свежих лошадей; одну для его преосвященства и четыре для нас. Главное — не надо оставлять монсеньера; остальная часть отряда присоединится к нам после. Только бы проехать Сен-Дени, дальше уже нет опасности.

Действительно, вскоре Гримо привел пять лошадей. Владелец поместья, к которому он обратился, оказался другом Портоса и, не пожелав даже взять денег за лошадей, предоставил их даром; через десять минут отряд сделал остановку в Эрменонвиле; но четыре друга помчались дальше, конвоируя Мазарини.

В полдень они въехали в ворота замка Портоса.

— Ах! — сказал Мушкетон, ехавший все время молча рядом с д'Артаньяном. — Поверите ли, сударь, в первый раз с тех пор, как мы покинули Пьерфон, я дышу свободно.

И он пустил лошадь в галоп, чтобы предупредить слуг о приезде г-на дю Валлона и его друзей.

— Нас четверо, — сказал д'Артаньян своим друзьям, — мы установим очередь; каждый из нас по три часа будет караулить монсеньера. Атос осмотрит замок; его нужно хорошенько укрепить на случай осады; Портос будет заботиться о продовольствии, а Арамис — наблюдать за гарнизоном. Иначе говоря, Атос будет старший инженер, Портос — главный интендант, а Арамис — комендант крепости.

Тем временем Мазарини устроили в самых лучших покоях замка.

— Господа, — сказал он, водворившись в них, — вы, я надеюсь, не намерены долгое время держать в тайне мое местопребывание.

— Нет, монсеньер, — ответил д'Артаньян, — напротив, мы очень скоро объявим, что вы у нас в плену.

— Тогда ваш замок подвергнется осаде.

— Мы имеем это в виду.

— Что же вы сделаете?

— Будем защищаться. Если бы покойный кардинал Ришелье был жив, он бы рассказал вам одну неплохую историю про бастион Сен-Жерве, где мы продержались вчетвером с четырьмя слугами и дюжиной покойников против целой армии.

— Такие вещи удаются только раз и больше не повторяются.

— Да нам теперь и нет надобности быть такими героями. Завтра дано будет знать парижской армии, а послезавтра она будет здесь. Сражение разыграется не под Сен-Дени или Шарантоном, а у Компьена или Вилле-Котре.

— Принц побьет вас, как всегда бил.

— Возможно, монсеньер; но перед сражением мы перевезем ваше преосвященство в другой замок нашего друга дю Валлона, — у него три таких, как этот. Мы не желаем подвергать опасностям войны ваше преосвященство.

— Я вижу, — сказал Мазарини, — мне придется согласиться на капитуляцию.

— До осады?

— Да, условия, может быть, будут легче.

— О монсеньер! Вы увидите, наши условия будут умеренны.

— Ну, говорите, что у вас за условия?

— Отдохните сперва, монсеньер, а мы подумаем.

— Мне отдых не нужен. Мне надо знать, нахожусь я в руках друзей или врагов.

— Друзей, монсеньер, друзей!

— Тогда скажите сейчас, чего вы от меня хотите, чтобы я знал, возможно ли между нами соглашение. Говорите, граф де Ла Фер.

— Монсеньер, для себя мне требовать нечего, но я многого бы потребовал для Франции. Поэтому я уступаю слово шевалье д'Эрбле.

Атос поклонился, отошел в сторону и, облокотившись на камни, остался простым зрителем этого совещания.

— Говорите же вы, господин д'Эрбле, — сказал кардинал. — Чего вы желаете? Говорите прямо, без обиняков: ясно, кратко и определенно.

— Я открою свои карты, — сказал Арамис.

— Я вас слушаю, — сказал Мазарини.

— У меня в кармане программа условий, предложенных вам вчера в Сен-Жермене депутацией нашей партии, в которой участвовал и я.

— Мы же почти договорились по всем пунктам, — сказал Мазарини. — Перейдемте к вашим личным условиям.

— Вы полагаете, они у нас есть? — сказал Арамис с улыбкой.

— Я думаю, не все вы так бескорыстны, как граф де Ла Фер, — сказал Мазарини, делая поклон в сторону Атоса.

— Ах, монсеньер, в этом вы правы, — сказал Арамис, — и я счастлив, что вы воздаете наконец должное графу. Граф де Ла Фер натура возвышенная, стоящая выше общего уровня, выше низменных желаний и человеческих страстей: это гордая душа старого закала. Он совершенно исключительный человек. Вы правы, монсеньер, мы его не стоим, и мы рады присоединиться к вашему мнению.

— Бросьте, Арамис, смеяться надо мной, — сказал Атос.

— Нет, дорогой граф, я говорю то, что думаю, и то, что думают все, кто вас знает. Но вы правы, не о вас теперь речь, а о монсеньере и его недостойном слуге, шевалье д'Эрбле.

— Итак, чего же вы желаете, кроме тех общих условий, к которым мы еще вернемся?

— Я желаю, монсеньер, чтобы госпоже де Лонгвиль была дана в полное и неотъемлемое владение Нормандия и, кроме того, пятьсот тысяч ливров. Я желаю, чтобы его величество король удостоил ее чести быть крестным отцом сына, которого она только что произвела на свет; затем, чтобы вы, монсеньер, после крещенья, на котором будете присутствовать, отправились поклониться его святейшеству папе.

— Иными словами, вам угодно, чтобы я сложил с себя звание министра и удалился из Франции? Чтобы я сам себя изгнал?

— Я желаю, чтобы монсеньер стал папой, как только откроется вакансия, и намерен просить у него тогда полной индульгенции для себя и своих друзей.

Мазарини сделал не поддающуюся описанию гримасу.

— А вы, сударь? — спросил он д'Артаньяна.

— Я, монсеньер, — отвечал тот, — во всем согласен с шевалье д'Эрбле, кроме последнего пункта. Я далек от желания, чтобы монсеньер покинул Францию, напротив, я хочу, чтобы он жил в Париже. Я желаю, чтобы он отнюдь не сделался папой, а остался первым министром, потому что монсеньер великий политик. Я даже буду стараться, насколько это от меня зависит, чтобы он победил Фронду, но с тем условием, чтобы он вспоминал изредка о верных слугах короля и сделал капитаном первого же свободного полка мушкетеров того, кого я назову ему. А вы, дю Валлон?

— Да, теперь ваша очередь, дю Валлон, — сказал Мазарини. — Говорите.

— Я, — сказал Портос, — желаю, чтобы господин кардинал почтил дом, оказавший ему гостеприимство, возведя его хозяина в баронское достоинство, а также чтобы он наградил орденом одного из моих друзей.

— Вам известно, что для получения ордена надо чем-нибудь отличиться?

— Мой друг сделает это. Впрочем, если будет необходимо, монсеньер укажет способ, как это можно обойти.

Мазарини закусил губу: удар был не в бровь, а в глаз. Он отвечал сухо:

— Все это между собой плохо согласуется, не правда ли, господа? Удовлетворив одного, я навлеку на себя неудовольствие остальных. Если я останусь в Париже, я не могу быть в Риме; если я сделаюсь папой, я не могу остаться министром; а если я не буду министром, я не могу сделать господина д'Артаньяна капитаном, а господина дю Валлона бароном.

— Это правда, — сказал Арамис. — Поэтому, так как я в меньшинстве, я беру назад свое предложение относительно путешествия в Рим и отставки монсеньера.

— Так я остаюсь министром? — спросил Мазарини.

— Вы остаетесь министром, это решено, монсеньер, — сказал д'Артаньян.

— Вы нужны Франции.

— Я отказываюсь от своих условий, — сказал Арамис. — Его преосвященство остается министром и даже фаворитом ее величества, если он согласится сделать то, что мы просили для самих себя и для Франции.

— Заботьтесь только о себе, — сказал Мазарини, — и предоставьте Франции самой договориться со мной.

— Нет, нет, — возразил Арамис, — фрондерам нужен письменный договор; пусть монсеньер соблаговолит его составить, подписать при нас и обязаться в самом тексте договора выхлопотать его утверждение у королевы.

— Я могу отвечать только за себя, — сказал Мазарини, — и не могу ручаться за королеву. А если ее величество откажет?

— О, — сказал д'Артаньян, — вам хорошо известно, что королева ни в чем не может вам отказать.

— Вот, монсеньер, — сказал Арамис, — проект, составленный депутацией фрондеров; потрудитесь его внимательно прочесть.

— Я его знаю, — сказал Мазарини.

— Тогда подпишите.

— Подумайте о том, господа, что подпись, данная при таких обстоятельствах, может быть признана вынужденной насилием.

— Вы заявите, что она была дана вами добровольно.

— А если я откажусь подписаться?

— Тогда вашему преосвященству придется пенять на себя за последствия отказа.

— Вы осмелитесь поднять руку на кардинала?

— Подняли же вы руку, монсеньер, на мушкетеров ее величества!

— Королева отомстит за меня!

— Не думаю, хотя в желании у нее, пожалуй, не будет недостатка. Но мы поедем в Париж вместе с вами, ваше преосвященство, а парижане за нас вступятся.

— Какая, вероятно, сейчас тревога в Рюэе и в Сен-Жермене! — сказал Арамис. — Все спрашивают друг у друга: где кардинал? Что сталось с министром? Куда исчез любимец королевы? Как ищут монсеньера по всем углам и закоулкам! Какие идут толки! Как должна ликовать Фронда, если она узнала уже об исчезновении Мазарини!

— Это ужасно! — прошептал Мазарини.

— Так подпишите договор, монсеньер, — сказал Арамис.

— Но если я подпишу, а королева его не утвердит?

— Я беру на себя отправиться к ее величеству, — сказал д'Артаньян, и получить ее подпись.

— Берегитесь, — сказал Мазарини, — вы можете не встретить в Сен-Жермене того приема, какого считаете себя вправе ожидать.

— Пустяки! — сказал д'Артаньян. — Я устрою так, что мне будут рады; я знаю средство.

— Какое?

— Я отвезу ее величеству письмо, в котором вы извещаете, что финансы окончательно истощены.

— А затем? — спросил Мазарини, бледнея.

— А когда увижу, что ее величество совершенно растеряется, я провожу ее в Рюэй, сведу в оранжерею и покажу некий механизм, которым сдвигается одна кадка.

— Довольно, — пробормотал кардинал, — довольно. Где договор?

— Вот он, — сказал Арамис.

— Видите, как мы великодушны, — сказал д'Артаньян. — Мы могли бы многое сделать, владея этой тайной.

— Итак, подписывайте, — сказал Арамис, подавая кардиналу перо.

Мазарини встал, прошел несколько раз по комнате с видом скорее задумчивым, чем подавленным. Потом остановился и сказал:

— А когда я подпишу, какую гарантию вы дадите мне?

— Мое честное слово, — сказал Атос.

Мазарини вздрогнул, обернулся, посмотрел на благородное, честное лицо графа де Ла Фер, потом взял перо и сказал:

— Мне этого достаточно, граф.

И подписал.

— А теперь, господин д'Артаньян, — добавил он, — приготовьтесь ехать в Сен-Жермен и отвезти от меня письмо королеве.

XLVIII

ПЕРО И УГРОЗА ИНОГДА ЗНАЧАТ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ШПАГА И ПРЕДАННОСТЬ
У д'Артаньяна была своя мифология; он верил, что на голове случая растет только одна прядь волос, за которую можно ухватиться, и не такой он был человек, чтобы пропустить случай, не поймав его за вихор. Он обеспечил себе быстрое и безопасное путешествие, выслав вперед, в Шантильи, сменных лошадей, чтобы добраться до Парижа в пять или шесть часов. Но перед самым отъездом он рассудил, что нелепо умному и опытному человеку гнаться за неверным, а верное оставлять позади себя.

«В самом деле, — подумал он, уже готовясь сесть на лошадь, чтобы отправиться в свое опасное путешествие, — Атос со своим великодушием — настоящий герой из романа. Портос — превосходный человек, но легко поддается чужому влиянию. На загадочном лице Арамиса ничего не прочтешь. Как проявит себя каждый из этих трех характеров, когда меня не будет, чтобы их соединить между собой, что получится — освобождение кардинала, быть может?.. Но освобождение кардинала — крушение всех наших надежд, единственной пока награды за двадцатилетний труд, перед которым подвиги Геркулеса — работа пигмея».

И он отправился к Арамису.

— Дорогой мой шевалье д'Эрбле, — сказал он ему, — вы воплощение Фронды. Не доверяйте Атосу, который не хочет устраивать ничьих личных дел, даже своих собственных. Еще больше не доверяйте Портосу, так как, стараясь угодить графу, на которого он смотрит как на земное божество, он может помочь ему устроить бегство Мазарини, если тот догадается расплакаться или разыграть из себя рыцаря.

Арамис улыбнулся своей тонкой и вместе с тем решительной улыбкой.

— Не бойтесь, — сказал он, — в числе условий есть лично мной поставленные. Я работаю не для себя, а для других, и для меня вопрос самолюбия, чтобы эти другие выиграли.

«Отлично, — подумал д'Артаньян, — тут я могу быть спокоен».



Он пожал руку Арамису и отправился к Портосу.

— Друг мой, — сказал он ему, — вы столько поработали вместе со мной для устройства нашего благосостояния, что с вашей стороны было бы большой глупостью отказаться от плодов нашего труда, поддавшись влиянию Арамиса, хитрость которого (между нами будь сказано, не всегда лишенная эгоизма) хорошо вам известна, или влиянию Атоса, человека благородного и бескорыстного, но при этом ко всему равнодушного: он уже ничего больше не хочет для себя и потому не понимает, что другие могут чего-нибудь хотеть. Что скажете вы, если тот или другой предложат вам отпустить Мазарини?

— Я скажу им, что нам стоило слишком большого труда овладеть им, чтобы отпустить его так легко.

— Браво, Портос! Вы правы, мой Друг, потому что, отпустив его, вы лишитесь баронства, которое у вас в руках, не говоря уже о том, что Мазарини, чуть только выйдет на свободу, сейчас же велит вас повесить.

— Вы так думаете?

— Я в этом уверен.

— В таком случае я скорее все сокрушу, чем дам ему улизнуть.

— Правильно! Вы понимаете, что, устраивая наши дела, мы меньше всего заботились о делах фрондеров, которые, кстати сказать, смотрят на политику не так, как мы с вами, старые солдаты.

— Не беспокойтесь, дорогой друг, — сказал Портос, — я посмотрю, как вы сядете на лошадь, и буду смотреть вам вслед, пока вы не скроетесь из виду, а затем займу мой пост у дверей кардинала, возле той стеклянной двери, через которую видно все, что у него делается в комнате. Оттуда я буду следить за ним и при малейшем его подозрительном движении убью его.

«Браво! — подумал про себя д'Артаньян. — Кажется, и с этой стороны за кардиналом будет хороший присмотр».

Пожав руку владельцу Пьерфона, он пошел к Атосу.

— Дорогой мой Атос, — сказал он ему, — я уезжаю. На прощанье скажу вам одно: вы хорошо знаете Анну Австрийскую; один только плен Мазарини обеспечивает мою жизнь. Если вы его выпустите, я погиб.

— Только такое соображение, — сказал Атос, — может превратить меня в зоркого тюремщика. Я даю вам слово, д'Артаньян, что вы найдете Мазарини там, где вы его оставляете.

«Вот это надежнее всех королевских подписей, — подумал д'Артаньян. Теперь, имея слово Атоса, я могу уехать».

И он уехал один, без другой охраны, кроме своей шпаги и записки Мазарини в виде пропуска к королеве. Через шесть часов он был уже в Сен-Жермене.

Об исчезновении Мазарини еще никому не было известно; о нем знала только Анна Австрийская, но она старательно скрывала от приближенных свое беспокойство. В комнате, где были заключены д'Артаньян и Портос, нашли двух солдат, связанных и с заткнутыми ртами. Их тотчас же освободили от веревок, но они ничего не могли сказать, кроме того, что их схватили, связали и раздели. А что сделали д'Артаньян и Портос, выйдя из своей тюрьмы тем самым путем, каким попали туда солдаты, — об этом последние знали так же мало, как и остальные обитатели замка.

Только один человек, Бернуин, знал немного больше, чем другие. Прождав своего господина до полуночи и видя, что он не возвращается, он решился проникнуть в оранжерею. Первая дверь, забаррикадированная изнутри, уже возбудила в нем некоторые подозрения, которыми он, однако, ни с кем не поделился. Он осторожно пробрался между нагроможденной мебелью, затем вошел в коридор, в котором все двери оказались отпертыми. Отперта была также дверь комнаты Атоса и та, что вела в парк. Отсюда он уже просто пошел по следам, оставленным на снегу. Он заметил, что следы эти кончались у стены, но обнаружил их и по другую сторону ее. Дальше он заметил отпечатки лошадиных копыт, а еще немного дальше — следы целого конного отряда, удалявшиеся в направлении к Энгиену. Теперь у него не оставалось уже ни малейшего сомнения, что кардинал был похищен тремя пленниками, которые исчезли одновременно с ним. Он тотчас побежал в Сен-Жермен уведомить обо всем королеву.

Анна Австрийская приказала ему молчать, и Бернуин исполнил это приказание; она только рассказала обо всем принцу Конде, и тот отрядил пятьсот или шестьсот всадников, дав им приказание обыскать все окрестности и доставить в Сен-Жермен все подозрительные отряды, уделяющиеся от Рюэя, в каком бы направлении они ни ехали.

А так как д'Артаньян не составлял отряда, потому что был один, и так как он не удалялся от Рюэя, а ехал в Сен-Жермен, то никто на него не обратил внимания, и его переезд совершился без помехи.

Когда он въехал во двор старого замка, то первое лицо, которое наш посол увидал, был Бернуин собственной своей персоной. Стоя у дверей, он ждал вестей о своем исчезнувшем господине.

При виде д'Артаньяна, въезжавшего верхом во двор, Бернуин протер глаза, сам себе не веря. Но д'Артаньян дружески кивнул ему головой, сошел с лошади и, бросив поводья проходившему мимо лакею, с улыбкой подошел к камердинеру.

— Господин д'Артаньян! — воскликнул тот, словно человек, говорящий во сне под влиянием кошмара. — Господин д'Артаньян!

— Он самый, Бернуин!

— Зачем вы пожаловали сюда?

— Я привез вести о Мазарини, и самые свежие.

— Что с ним?

— Здоров, как вы и я.

— Так с ним ничего не случилось плохого?

— Ровно ничего. Он только почувствовал потребность прокатиться по Иль-де-Франсу и попросил нас, графа де Ла Фер, господина дю Валлона и меня, проводить его. Мы слишком ретивые слуги и не могли отказать ему в такой просьбе. Мы выехали вчера, и вот я прибыл сюда.

— Вы здесь!

— Его преосвященству понадобилось передать нечто секретное и строго личное ее величеству. Такое поручение можно доверить только человеку надежному, почему он и послал меня в Сен-Жермен. Итак, Бернуин, если вы желаете сделать приятное вашему господину, предупредите ее величество, что я прибыл, и поясните, по какому делу.

Говорил ли д'Артаньян серьезно или шутя, но он, очевидно, был сейчас единственным человеком, который мог успокоить Анну Австрийскую; поэтому Бернуин тотчас же отправился доложить ей об этом странном посольстве.

Как он и предвидел, королева приказала ввести к ней д'Артаньяна.

Д'Артаньян подошел к королеве со всеми знаками глубочайшего почтения.

Не дойдя до нее трех шагов, он опустился на одно колено и передал ей послание.

Это была, как мы уже сказали, маленькая записка, нечто вроде рекомендательного письма или охранной грамоты. Королева пробежала ее, узнала почерк кардинала, на этот раз немного дрожащий, и так как в письме ничего не говорилось о том, что, собственно, произошло, то она стала спрашивать о подробностях.

Д'Артаньян рассказал ей все с тем простодушным и наивным видом, который умел при известных обстоятельствах на себя напускать.

Пока он говорил, королева смотрела на него со все возрастающим удивлением. Она не понимала, как мог один человек задумать такое предприятие, а особенно — как у него хватало смелости рассказывать о нем ей, которая, конечно, и желала и даже обязана была покарать его за это.

— Как, сударь! — воскликнула королева, покраснев от негодования, когда д'Артаньян кончил свой рассказ. — Вы осмеливаетесь признаваться мне в вашем преступлении и рассказывать мне о своей измене?

— Простите, но, мне кажется, или я дурно объяснился, или же ваше величество не так поняли меня; здесь нет ни преступления, ни измены. Господин Мазарини заключил нас в тюрьму, господина дю Валлона и меня, так как мы не могли поверить, что он послал нас в Англию только для того, чтобы спокойно глядеть, как будут рубить голову королю Карлу, зятю вашего покойного супруга, мужу королевы Генриетты, вашей сестры и гостьи; мы, конечно, сделали все от нас зависящее для спасения жизни этого несчастного короля. Мы поэтому были убеждены, мой друг и я, что произошло какое-то недоразумение, жертвой которого мы стали, и нам необходимо было объясниться с его преосвященством. А объяснение это привело бы к желательным результатам, только если бы оно совершилось спокойно, без вмешательства посторонних. Вот почему мы отвезли господина кардинала в замок моего друга, и там мы объяснились. И вот, ваше величество, как мы думали, так оно и было: произошла ошибка. Господин Мазарини предположил, что мы служили генералу Кромвелю, вместо того чтобы служить королю Карлу, что было бы крайне постыдным делом: это бросило бы тень на него и на ваше величество и было бы низостью, которая запятнала бы начинающееся царствование вашего сына. Мы представили кардиналу доказательства противного, и эти доказательства я готов представить и вашему величеству, сославшись на свидетельство августейшей вдовы, которая плачет в Лувре, куда ваше величество изволили поместить ее. Доказательства эти удовлетворили его вполне; вот он и послал меня к вашему величеству поговорить с вами о награде, какой заслуживают люди, которых до сих пор плохо ценили и несправедливо преследовали.

— Я слушаю вас и прямолюбуюсь, — сказала Анна Австрийская. — Правда, мне редко случалось встречать подобную наглость.

— Как видно, вы, ваше величество, так же заблуждаетесь относительно наших намерений, как было и с господином Мазарини, — сказал д'Артаньян.

— Вы ошибаетесь, — сказала королева, — и чтобы доказать, как мало я заблуждаюсь относительно вас, я сейчас велю вас арестовать, а через час двинусь во главе армии освобождать моего министра.

— Я уверен, что вы, ваше величество, не поступите так неосторожно, — сказал д'Артаньян, — прежде всего потому, что это было бы бесполезно и привело бы к очень тяжелым последствиям. Еще до того как его успеют освободить, господин кардинал успеет умереть, и он в этом настолько уверен, что просил меня, в случае если я замечу такие намерения вашего величества, сделать все возможное, чтобы отклонить вас от этого плана.

— Хорошо! Я ограничусь тем, что велю вас арестовать.

— И этого нельзя делать, ваше величество, потому что мой арест так же предусмотрен, как и попытка к освобождению господина кардинала. Если завтра в назначенный час я не вернусь, послезавтра утром кардинал будет препровожден в Париж.

— Видно, что по своему положению вы живете вдали от людей и дел. В противном случае вы знали бы, что кардинал раз пять-шесть был в Париже, после того как мы из него выехали, и что он виделся с господином Бофором, герцогом Бульонским, коадъютором и д'Эльбефом, и никому из них в голову не пришло арестовать его.

— Простите, ваше величество, мне все это известно. Потому-то друзья мои и не повезут господина кардинала к этим господам: каждый из них преследует в этой войне свои собственные интересы, и кардинал, попав к ним, сможет дешево отделаться. Нет, они доставят его в парламент. Правда, членов этого парламента можно подкупить в розницу, но даже господин Мазарини недостаточно богат, что подкупить их гуртом.

— Мне кажется, — сказала Анна Австрийская, бросая на д'Артаньяна взгляд, который у обычной женщины мы назвали бы презрительным, а у королевы — грозным, — мне кажется, вы мне угрожаете, мне, матери вашего короля!

— Ваше величество, — сказал д'Артаньян, — я угрожаю, потому что вынужден к этому. Я позволяю себе больше, чем следует, потому что я должен стоять на высоте событий и лиц. Но поверьте, ваше величество, так же верно, как то, что в груди у меня — сердце, которое бьется за вас, — вы были нашим кумиром, и — бог мой, разве вы этого не знаете? — мы двадцать раз рисковали жизнью за ваше величество. Неужели вы не сжалитесь и вашими верными слугами, которые в течение двадцати лет оставались в тени, ни словом, ни вздохом не выдав той великой, священной тайны, которую они имели счастье хранить вместе с вами? Посмотрите на меня, — на меня, который говорит с вами, — на меня, которого вы обвиняете в том, что я возвысил голос и говорю с вами угрожающе. Кто я?.. Бедный офицер без средств, без крова, без будущего, если взгляд королевы, которого я так долго ждал, не остановится на мне хоть на одну минуту. Посмотрите на графа де Ла Фер, благороднейшее сердце, цвет рыцарства: он восстал против королевы, вернее, против ее министра, и он, насколько мне известно, ничего не требует. Посмотрите, наконец, на господина дю Баллона — вспомните его верную душу и железную руку: он целых двадцать лет ждал одного слова из ваших уст, — слова, которое дало бы ему герб, давно им заслуженный. Взгляните, наконец, на ваш народ, который должен же что-нибудь значить для королевы, на ваш народ, который любит вас и вместе с тем страдает, который вы любите и который тем не менее голодает, который ничего иного не желает, как благословлять вас, и который иногда… Нет, я не прав: никогда народ ваш не будет проклинать вас, ваше величество.

Итак, скажите одно слово — и всему настанет конец, мир сменит войну, слезы уступят место радости, горе — счастью.

Анна Австрийская с удивлением увидела на суровое лице д'Артаньяна странное выражение нежности.

— Зачем не сказали вы мне все это прежде, чем начали действовать? — сказала она.

— Потому что надо было сначала доказать вашему величеству то, в чем вы, кажется, сомневались: что мы все же кое-чего стоим и заслуживаем некоторого внимания.

— И, как я вижу, вы готовы доказывать это всякими средствами, не отступая ни перед чем? — сказала Анна Австрийская.

— Мы и в прошлом никогда ни перед чем не отступали, — зачем же нам меняться?

— И вы, пожалуй, способны, в случае моего отказа и, значит, решимости продолжать борьбу, похитить меня самое из дворца и выдать меня Фронде, как вы хотите теперь выдать ей моего министра?

— Мы никогда об этом не думали, ваше величество, — сказал д'Артаньян, со своим ребяческим гасконским задором. — Но если бы мы вчетвером решили это, то непременно бы исполнили.

— Мне следовало это знать, — прошептала Анна Австрийская. — Это железные люди.

— Увы, — вздохнул д'Артаньян, — ваше величество только теперь начинает судить о нас верно.

— А если бы я вас теперь наконец действительно оценила?

— Тогда ваше величество по справедливости стали бы обращаться с нами не как с людьми заурядными. Вы увидели бы во мне настоящего посла, достойного защитника высоких интересов, обсудить которые с вами мне было поручено.

— Где договор?

— Вот он.

XLIX

ПЕРО И УГРОЗА ИНОГДА ЗНАЧАТ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ШПАГА И ПРЕДАННОСТЬ
(Продолжение)
Анна Австрийская пробежала глазами договор, поданный ей д'Артаньяном.

— Здесь я вижу одни только общие условия: требования де Конти, Бофора, герцога Бульонского, д'Эльбефа и коадъютора. Где же ваши?

— Ваше величество, мы знаем себе пену, но не преувеличиваем своего значения. Мы решили, что наши имена не могут стоять рядом с столь высокими именами.

— Но вы, я полагаю, не отказались от мысли высказать мне на словах ваши желания?

— Я считаю вас, ваше величество, за великую и могущественную королеву, которая сочтет недостойным себя не вознаградить по заслугам тех, кто возвратит в Сен-Жермен его преосвященство.

— Конечно, — сказала королева. — Говорите же.

— Тот, кто устроил это дело (простите, ваше величество, что я начинаю с себя, но мне приходится выступить вперед, если не по собственному почину, то по общей воле всех других), чтобы награда была на уровне королевских щедрот, должен быть, думается мне, назначен командиром какой-либо гвардейской части — например, капитаном мушкетеров.

— Вы просите у меня место Тревиля!

— Эта должность вакантна; вот уже год, как Тревиль освободил ее, и она до сих пор никем не замещена.

— Но это одна из первых военных должностей при королевском дворе!

— Тревиль был простым гасконским кадетом,[139] как и я, ваше величество, и все же занимал эту должность в течение двадцати лет.

— У вас на все есть ответ, — сказала Анна Австрийская.

И, взяв со стола бланк патента, она заполнила его и подписала.

— Это, конечно, прекрасная и щедрая награда, ваше величество, — сказал д'Артаньян, взяв его с поклоном. — Но все непрочно в этом мире, и человек, впавший в немилость у вашего величества, может завтра же потерять эту должность.

— Чего же вы хотите еще? — спросила королева, краснея от того, что ее так хорошо разгадал этот человек, такой же проницательный, как и она сама.

— Сто тысяч ливров, которые должны быть выплачены этому бедному капитану в тот день, когда его служба станет неугодна вашему величеству.

Анна колебалась.

— А ведь парижане обещали, по постановлению парламента, шестьсот тысяч ливров тому, кто выдаст им кардинала живого или мертвого, — заметил д'Артаньян, — живого — чтобы повесить его, мертвого — чтобы протащить его труп по улицам.

— Вы скромны, — сказала на это Анна Австрийская, — вы просите у королевы только шестую часть того, что вам предлагает парламент.

И она подписала обязательство на сто тысяч ливров.

— Дальше? — сказала она.

— Ваше величество, мой друг дю Валлон богат, и поэтому деньги ему не нужны. Но мне помнится, что между ним и господином Мазарини была речь о пожаловании ему баронского титула. Припоминаю даже, что это было ему обещано.

— Человек без рода, без племени! — сказала Анна Австрийская. — Над ним будут смеяться.

— Пусть смеются, — сказал д'Артаньян. — Но я уверен, что тот, кто над ним раз посмеется, второй раз уже не улыбнется.

— Дадим ему баронство, — сказала Анна Австрийская.

И она подписала.

— Теперь остается еще шевалье, или аббат д'Эрбле, как вашему величеству больше нравится.

— Он хочет быть епископом?

— Нет, ваше величество, его удовлетворить легче.

— Чего же он хочет?

— Чтобы король соблаговолил быть крестным отцом сына госпожи де Лонгвиль.

Королева улыбнулась.

— Герцог де Лонгвиль — королевской крови, ваше величество, — сказал д'Артаньян.

— Да, — сказала королева. — Но его сын?

— Его сын… наверное, тоже, раз в жилах мужа его матери течет королевская кровь.

— И ваш друг не просит ничего больше для госпожа де Лонгвиль?

— Нет, ваше величество, так как он надеется, что его величество, будучи крестным отцом этого ребенка, подарит матери не менее пятисот тысяч ливров, предоставив, конечно, при этом его отцу управление Нормандией.

— Что касается управления Нормандией, то на это я могу согласиться; но вот относительно пятисот тысяч ливров не знаю, — ведь кардинал беспрестанно повторяет мне, что наша казна совсем истощилась.

— С разрешения вашего величества мы вместе поищем денег и найдем их.

— Дальше?

— Дальше, ваше величество?

— Да.

— Это все.

— Разве у вас нет четвертого товарища?

— Есть, ваше величество: граф де Ла Фер.

— Чего же он требует?

— Он ничего не требует.

— Ничего?

— Ничего.

— Неужели есть на свете человек, который, имея возможность требовать, ничего не требует?

— Я говорю о графе де Ла Фер, ваше величество. Граф де Ла Фер — не человек.

— Кто же он?

— Граф де Ла Фер — полубог.

— Нет ли у него сына, молодого родственника, племянника? Мне помнится, Коменж говорил мне о храбром юноше, который вместе с Шатильоном привез знамена, взятые при Лансе.

— Вы правы, ваше величество, у него есть воспитанник, которого зовут виконт де Бражелон.

— Если дать этому молодому человеку полк, что скажет на это его опекун?

— Он, может быть, согласится.

— Только может быть?

— Да, если ваше величество попросит его.

— Это действительно странный человек! Ну что же, мы подумаем об этом и, может быть, попросим его. Довольны вы теперь?

— Да, ваше величество. Но вы еще не подписали…

— Что?

— Самое главное: договор.

— К чему? Я подпишу его завтра.

— Я позволю себе доложить вашему величеству, что если ваше величество не подпишет этого договора сегодня, то после у нас, возможно, не найдется для этого времени. Умоляю ваше величество написать под этой бумагой, написанной целиком, как вы видите, рукой Мазарини: «Я согласна утвердить договор, предложенный парижанами».

Анна была захвачена врасплох. Отступить было некуда: она подписала договор.

Но здесь оскорбленная гордость королевы бурно прорвалась наружу: она залилась слезами.

Д'Артаньян вздрогнул, увидав эти слезы. С того времени королевы стали плакать, как обыкновенные женщины.

Гасконец покачал головой. Слезы королевы, казалось, жгли ему сердце.

— Ваше величество, — сказал он, становясь на колени, — взгляните на несчастного, который у ваших ног; он умоляет вас верить, что одного знака вашей руки достаточно, чтобы сделать для него возможным все. Он верит в себя, верит в своих друзей; он хочет также верить и в свою королеву, и в доказательство того, что он ничего по боится и не хочет пользоваться случаем, он готов возвратить Мазарини вашему величеству без всяких условий. Возьмите назад, ваше величество, бумаги с вашей подписью; если вы сочтете своим долгом отдать их мне, мы это сделаем. Но с этой минуты они ни к чему вас не обязывают.

И д'Артаньян, не вставая с колен, со взглядом, сверкающим гордой смелостью, протянул Анне Австрийской все бумаги, которые добыл у нее с таким трудом.

Бывают минуты (так как на свете не все плохое, а есть и хорошее), когда в самых черствых и холодных сердцах пробуждается, орошенное слезами только что пережитого глубокого волнения, благородное великодушие, которою уже не могут заглушить расчет и оскорбленная: гордость, если его с самого начала не одолеет другое враждебное чувство. Анна переживала подобную минуту. Д'Артаньян, уступив собственному волнению, совпадавшему с тем, что происходило в душе королевы, совершил, сам того не сознавая, искуснейший дипломатический ход. И он тотчас же был вознагражден за свою ловкость и за свое бескорыстие — смотря по тому, что читателю угодно больше в нем оценить: ум или доброту сердца.

— Вы правы, — сказала Анна, — я вас не знала. Вот бумаги, подписанные мною, я даю их вам добровольно. Ступайте и привезите ко мне скорее кардинала.

— Ваше величество, — сказал д'Артаньян, — двадцать лет тому назад (у меня хорошая память) за такой же портьерой в ратуше я имел честь поцеловать одну из этих прекрасных рук.

— Вот другая, — сказала королева, — и чтобы левая была не менее щедра, чем правая (с этими словами она сняла с пальца кольцо с бриллиантом), возьмите это кольцо и носите его на память обо мне.

— Ваше величество, — проговорил д'Артаньян, поднимаясь с колен, — у меня теперь только одно желание: чтобы первое ваше требование ко мне было требование пожертвовать жизнью.

И той легкой походкой, которая лишь ему была свойственна, д'Артаньян вышел из кабинета королевы.

«Я не понимала этих людей, — сказала про себя Анна Австрийская, провожая взором д'Артаньяна, — а теперь уже слишком поздно воспользоваться их услугами: через год король будет совершеннолетний».

Пятнадцать часов спустя д'Артаньян и Портос привезли Мазарини к королеве и получили: один — свой патент на чин капитана мушкетеров, другой свой диплом барона.

— Довольны ли вы? — спросила Анна Австрийская.

Д'Артаньян поклонился, но Портос нерешительно вертел в руках свой диплом, поглядывая на Мазарини.

— Что еще? — спросил министр.

— Монсеньер, недостает еще ордена…

— Но, — сказал Мазарини, — вы же знаете, что для получения ордена нужны особые заслуги.

— О, — сказал Портос, — я не для себя, монсеньер, просил голубую ленту.

— А для кого же? — спросил Мазарини.

— Для моего друга, графа де Ла Фер.

— О, это другое дело, — сказала королева. — Он достаточно отличился.

— Так он получит его?

— Он его уже получил.

В тот же день был подписал договор с парижанами; рассказывали, что кардинал безвыходно просидел у себя три дня, чтобы хорошенько его обсудить.

Вот что получил каждый:

Копти получил Данвилье и, доказав на деле свои военные способности, добился возможности остаться военным и не становиться кардиналом. Кроме того, пущен был слух о его женитьбе на одной из племянниц Мазарини; слух этот был благосклонно принят принцем, которому было все равно, на ком жениться, лишь бы жениться.

Герцог Бофор вернулся ко двору, получив при этом все возмещения за нанесенные ему обиды и все почести, подобающие его рангу. Конечно, дали полное прощение всем, кто помогал его бегству. Кроме того, он получил чин адмирала, по наследству от своего отца, герцога Вандомского, и денежное вознаграждение за своп дома и замки, разрушенные по приказу Бретонского парламента.

Герцог Бульонский получил имения, равные по ценности его Седанскому княжеству, возмещение доходов за восемь лет и титул принца для себя и своего рода.

Герцогу де Лонгвилю было предложено губернаторство Пон-де-л'Арша, пятьсот тысяч ливров — его жене, а также было обещано, что его сына крестить будут юный король и молодая Генриетта Английская.

Арамис выговорил при этом, что на церемонии будет служить Базен, а конфеты поставит Планше.

Герцог д'Эльбеф добился выплаты сумм, которые должны были его жене, ста тысяч ливров для старшего сына и по двадцати пяти тысяч каждому из остальных.

Один только коадъютор не получил ничего; ему, правда, было обещано похлопотать перед папой о предоставлении ему кардинальской шляпы, но он знал цену обещаниям королевы и Мазарини. В противоположность г-ну де Конти, он, не имея возможности стать кардиналом, принужден был оставаться военным.

Поэтому, в то время как весь Париж ликовал по поводу возвращения короля, которое было назначено на послезавтра, один Гонди среди общего веселья был в таком дурном расположении духа, что послал за двумя людьми, которых он призывал обыкновенно, когда на него нападала мрачность. Это были: граф де Рошфор и нищий с паперти св. Евстафия.

Они явились к нему со своею обычной точностью, и коадъютор провел с ними часть ночи,

L

ИНОГДА КОРОЛЯМ БЫВАЕТ ТРУДНЕЕ ВЪЕХАТЬ В СТОЛИЦУ, ЧЕМ ВЫЕХАТЬ ИЗ НЕЕ
Пока д'Артаньян и Портос отвозили кардинала в Сен-Жермен, Атос и Арамис, расставшись с ними в Сен-Дешл, вернулись в Париж.

Каждый из них должен был сделать по визиту.

Едва скинув дорожные сапоги, Арамис полетел в ратушу к госпоже де Лонгвиль. Услышав о том, что мир заключен, прекрасная герцогиня раскричалась: война делала ее королевой, мир лишал ее этого сана. Она заявила, что никогда не подпишет договора и что она желает вечной войны. Но когда Арамис представил ей этот мир в его настоящем свете, со всеми его выгодами, когда он предложил ей, взамен спорного и непрочного королевства в Париже, подлинное вице-королевство в Пон-де-л'Арше, то есть власть над всей Нормандией, когда герцогиня услышала о пятистах тысячах, обещанных ей кардиналом, и о чести, которая ей будет оказана молодым королем, обещавшим быть крестным отцом ее сына, — г-жа де Лонгвиль уже только для виду, по привычке всех хорошеньких женщин, продолжала возражать, чтобы затем весьма охотно сдаться.

Арамис делал вид, что верит в искренность ее гнева, и продолжал убеждать, чтобы не отказать себе в приятном сознании, будто убедил ее.

— Герцогиня, — сказал он ей, — вы желали одержать победу над принцем, вашим братом, — величайшим полководцем наших дней, а когда выдающаяся женщина захочет чего-либо, то всегда достигнет цели. Вы победили принца Конде: он вынужден прекратить войну. Теперь привлеките его в нашу партию. Восстановите его понемногу против королевы, которую он не любит, и Мазарини, которого он презирает. Фронда — комедия, в которой мы сыграли только первый акт. Посмотрим, какой будет Мазарини при развязке, то есть тогда, когда принц, благодаря вам, отвернется от двора.

Госпожа де Лонгвиль была побеждена. Фрондирующая герцогиня была настолько уверена в могуществе своих прекрасных глаз, что нисколько не сомневалась в их влиянии даже на принца Конде; и скандальная хроника того времени гласит, что эта задача оказалась ей вполне по силам.

Атос, расставшись с Арамисом на Королевской площади, отправился к г-же де Шеврез. Эту фрондирующую особу тоже надо было убедить; но уговорить ее было труднее, чем ее молодую соперницу. В договор ее имя внесено не было, г-н де Шеврез не назначался губернатором никакой провинции, и, если бы даже королева согласилась быть крестной матерью, то разве что внука или внучки герцогини.

Поэтому при первых же словах о мире г-жа де Шеврез на хмурила брови и, несмотря на логичные доводы Атоса, доказывавшего, что дальнейшая война невозможна, она настаивала на ее продолжении.

— Прелестный друг мой, — сказал Атос, — позвольте мне сказать вам, что все устали от войны, и, кроме вас и коадъютора, все, я полагаю, жаждут мира. Вы только опять добьетесь ссылки, как то было при Людовике Тринадцатом. Поверьте мне, эпоха успешных интриг для нас кончилась, и вашим прекрасным глазам не суждено потухнуть, оплакивая Париж, в котором, пока вы будете в нем, всегда будут две королевы.

— О! — воскликнула герцогиня. — Я не могу вести войну одна, но я могу отомстить этой неблагодарной королеве и ее властолюбивому фавориту, и… клянусь честью, я отомщу.

— Герцогиня, — сказал Атос, — умоляю вас, не портите будущее Бражелону. Сейчас карьера его устраивается; принц Конде благоволит к нему, он молод, — дадим утвердиться молодому королю! Увы, простите мою слабость, для каждого человека настает пора, когда он начинает жить в своих детях.

Герцогиня улыбнулась полунасмешливо, полу нежно.

— Граф, — сказала она, — я опасаюсь, что вы стали приверженцем двора.

Нет ли у вас уже голубой ленты в кармане?

— Да, герцогиня, у меня есть лента ордена Подвязки, пожалованная мне королем Карлом Первым за несколько дней до его смерти.

Граф говорил правду: он не знал о просьбе Портоса, и ему не было еще известно, что у него есть еще одна.

— Итак, надо становиться старухой, — сказала герцогиня задумчиво.

Атос взял ее руку и поцеловал. Она вздохнула, глядя на него.

— Граф, — сказала она, — Бражелон, должно быть, прекрасное поместье.

Вы человек со вкусом; там, должно быть, лес, вода, цветы.

Она снова вздохнула и подперла свою прелестную голову кокетливо изогнутой рукой, все еще восхитительной формы и белизны.

— Герцогиня, что вы говорите? Вы еще никогда но выглядели моложе и прекраснее.

Она покачала головой.

— Виконт де Бражелон остается в Париже? — спросила она.

— Вы о нем думаете?

— Оставьте его мне.

— Ни за что. Если вы забыли историю Эдипа,[140] то я хорошо ее помню.

— В самом деле, вы очень милы, граф, — сказала она после минутного раздумья, — и я с удовольствием погостила бы месяц в Бражелоне.

— А вы не боитесь, что у меня будет много завистников? — спросил любезно Атос.

— Нет, я поеду туда инкогнито, под именем Мары Мишон.

— Вы очаровательны.

— Но не удерживайте Рауля при себе.

— Почему?

— Потому что он влюблен.

— Он еще ребенок!

— Он и любит ребенка.

Атос задумался.

— Вы правы, герцогиня, эта странная любовь к семилетней девочке может со временем сделать его несчастным. Предстоит война во Фландрии; он поедет туда.

— А когда он вернется, вы его пришлете ко мне; ядам ему броню против любви.

— Увы, сударыня, — сказал Атос, — в любви, как и на войне, броня стала бесполезным предметом.

В эту минуту в комнату вошел Рауль. Он пришел сообщить графу и герцогине, со слов своего друга, графа до Гиша, что торжественный въезд короля, королевы и министра назначен на завтра.

На следующий день действительно двор с утра стал готовиться к переезду в Париж.

Королева еще накануне вечером призвала к себе д'Артаньяна.

— Меня уверяют, — сказала она ему, — что в Париже не совсем спокойно.

Я боюсь за короля; поезжайте вы у правой дверцы моего экипажа.

— Ваше величество можете быть спокойны, — сказал д'Артаньян. — Я отвечаю за короля.

И, поклонившись королеве, он вышел. Дорогой он встретил Бернуина, который сообщил ему, что кардинал хочет его видеть по важному делу.

Он тотчас отправился к кардиналу.

— Говорят, — сказал ему тот, — что в Париже возмущение. Я буду по левую руку от короля, и так как опасность всех больше угрожает мне, то вы держитесь возле левой дверцы.

— Ваше преосвященство можете быть спокойны, — сказал д'Артаньян. — Не тронут ни одного волоса на вашей голове.

«Черт возьми, — подумал он, уходя, — как теперь выйти из положения? Не могу же я, в самом деле, быть в одно время по правую и по левую сторону кареты. Вот что: я стану охранять короля, а Портосу предоставлю охрану кардинала».

Такое решение удовлетворило всех, что не часто случается. Королева вполне доверяла мужеству д'Артаньян, которое она хорошо знала, а кардинал — силе Портоса, которую он испытал на самом себе.

Процессия тронулась в Париж в заранее установленном порядке. Гито и Коменж ехали впереди во главе гвардии; далее следовал королевский экипаж, по правую сторону которого ехал верхом д'Артаньян, по левую Портос, а сзади мушкетеры — старые друзья д'Артаньяна, который был двадцать два года их товарищем, двадцать — лейтенантом и стал их капитаном со вчерашнего дня.

Когда кортеж приблизился к заставе, он был встречен восторженными возгласами: «Да здравствует король!», «Да здравствует королева!».

Кое-кто крикнул: «Да здравствует Мазарини!», но крик этот тотчас же заглох.

Процессия направилась к собору Богоматери, где должна была быть отслужена месса.

Все население Парижа высыпало на улицу. Швейцарцы были расставлены по всему пути от Сен-Жермена до Парижа. Но путь был длинный, швейцарцы стояли шагах в шести — восьми друг от друга, так что представляли весьма недостаточную защиту, и цепь нередко разрывалась от напора толпы, после чего сомкнуться ей было по так-то легко.

Каждый раз как толпа прорывалась сквозь цепь, с самыми добрыми чувствами, из желания взглянуть поближе на короля и королеву, которых парижане не видали целый год, Анна Австрийская с тревогой поглядывала на д'Артаньяна, по тот успокаивал ее улыбкой.

Мазарини, израсходовавший тысячу луидоров на то, чтобы парод кричал:

«Да здравствует Мазарини!», и слышавший этих возгласов не больше чем на двадцать пистолей, тоже с тревогой поглядывал на Портоса, но его гигантский телохранитель отвечал ему великолепным басом: «Будьте спокойны, монсеньер», и Мазарини в конце концов успокоился.

У Пале-Рояля толпа стала еще гуще. Она хлынула на площадь из всех прилегающих улиц, и весь этот парод, стремившийся к королевской карете, походил на широкую бурную реку, шумно текущую но улице Сент-Оноре. Когда кортеж показался на площади, она огласилась криками: «Да здравствуют их величества!» Мазарини высунулся из экипажа; два или три голоса крикнули: «Да здравствует кардинал!», но их тотчас же заглушили свистки и гиканье, раздававшиеся со всех сторон. Мазарини побледнел и поспешил откинуться в глубину кареты.

— Канальи! — проворчал Портос.

Д'Артаньян ничего не сказал, а только покрутил свой ус особенным жестом, означавшим, что хорошее гасконское настроение начинает покидать его.

Анна Австрийская нагнулась к молодому королю и шепнула ему на ухо:

— Скажите несколько милостивых слов господину д'Артаньяну, сын мой.

Молодой король высунулся из экипажа.

— Я сегодня еще не поздоровался с вами, господин Д'Артаньян, — сказал он, — но я узнал вас. Вы стояли за пологом моей кровати, когда парижане хотели посмотреть, как я сплю.

— И если ваше величество мне разрешит, я всегда Суду возле вас, когда вам будет угрожать какая-нибудь опасность.

— Барон, — сказал Мазарини Портосу, — что сделаете вы, если эта толпа ринется на вас?

— Я перебью столько людей, сколько смогу, монсеньер.

— Гм! — пробормотал Мазарини. — При всей вашей храбрости и силе, вы не сможете перебить всех.

— Это правда, — сказал Портос, привставший на стременах, чтобы лучше видеть толпу, — их слишком много.

«Тот, другой, был бы, пожалуй, лучше», — сказал про себя Мазарини. И он откинулся в глубь кареты.

Королева и ее министр, во всяком случае последний, имели основание испытывать тревогу. Толпа, хотя и обнаружила почтение к королю и регентше, все же начинала волноваться; в ней поднимался глухой ропот, который, пробегая по волнам, предвещает бурю, а зарождаясь в толпе, — возмущение.

Д'Артаньян обернулся к мушкетерам и сделал им глазами знак, неприметный для толпы, но хорошо понятный этим отборным храбрецам. Ряды лошадей сомкнулись, и легкий трепет пробежал среди людей.

У заставы Сержантов процессии пришлось остановиться. Коменж, выступавший во главе процессии, повернул назад и подъехал к королевской карете. Королева вопросительно взглянула на д'Артаньяна. Д'Артаньян ответил ей также взглядом.

— Поезжайте дальше, — сказала королева.

Коменж опять занял свое место. Войска решительно двинулись вперед, и живая преграда была прорвана.

В толпе послышался недовольный ропот, относившийся на этот раз не только к кардиналу, но а к королю.

— Вперед! — крикнул д'Артаньян во весь голос.

— Вперед! — повторил за ним Портос.

Толпа словно ждала этого вызова и забушевала; враждебные чувства сразу прорвались наружу, и со всех сторон раздались крики: «Долой Мазарини!», «Смерть кардиналу!».

Одновременно с двух смежных улиц, Гренель-Сент-Оноре и Петушиной, хлынул двойной поток парода, прорвавший слабый ряд швейцарцев и докатившийся до лошадей д'Артаньяна и Портоса.

Эта новая волна была опаснее прежних, так как состояла из людей вооруженных, и гораздо лучше, чем в таких случаях бывает вооружен народ.

Видно было, что это нападение никак не являлось делом случая, скопившего в одном месте группу недовольных, но предпринято было по хорошо обдуманному враждебному плану и кем-то организовано.

У каждой из этих двух мощных групп было по вожаку. Один, видимо, принадлежал не к народу, а к почтенной корпорации нищих; в другом, несмотря на его старания выглядеть простолюдином, легко было признать дворянина.

Но оба действовали, казалось, по одинаковому побуждению.

Натиск был так силен, что отозвался даже в королевской карете; затем раздались тысячи криков, слившихся в сплошной рев, среди которого зазвучали выстрелы.

— Ко мне, мушкетеры! — крикнул д'Артаньян.

Конвой построился в две линии: одна по правую, другая по левую сторону кареты; одна в помощь д'Артаньяну, другая Портосу.

Произошла свалка, тем более ужасная, что она была бесцельна, так как никто не знал, ни за кого, ни за что дерется.

LI

ИНОГДА КОРОЛЯМ БЫВАЕТ ТРУДНЕЕ ВЪЕХАТЬ В СТОЛИЦУ, ЧЕМ ВЫЕХАТЬ ИЗ НЕЕ
(Продолжение)
Как всякое движение народных толп, натиск этот был страшен.

Малочисленные и кое-как выстроившиеся мушкетеры не могли управлять как следует лошадьми, и многие из них были смяты. Д'Артаньян хотел опустить занавески кареты, по молодой король вытянул руку со словами:

— Нет, господин д'Артаньян, я хочу видеть.

— Если вашему величеству угодно видеть, смотрите, — проговорил д'Артаньян.

И, обернувшись к толпе с яростью, делавшей его таким опасным, он обрушился на вожака бунтовщиков, который с пистолетом в одной руке и со шпагой в другой старался проложить себе путь к карете, борясь с двумя мушкетерами.

— Дорогу, черт побери, дорогу! — крикнул д'Артаньян.

При звуке этого голоса человек с пистолетом и шпагой поднял голову, но было уже поздно: шпага д'Артаньяна пронзила ему грудь.

— Ах, черт побери! — вскричал д'Артаньян, тщетно стараясь сдержать свой удар. — Зачем вы здесь, граф?

— Должна же свершиться моя судьба, — ответил Рошфор, падая на одно колено. — Я три раза оправлялся от ударов вашей шпаги, но от четвертого уже не оправлюсь.

— Граф, — сказал д'Артаньян с волнением, — я не видел, что это вы.

Мне будет тяжело, если вы умрете с чувством ненависти ко мне.

Рошфор протянул д'Артаньяну руку.

Д'Артаньян взял ее. Граф хотел что-то сказать, но кровь хлынула у него горлом, по телу прошла последняя судорога, и он испустил дух.

— Назад, канальи! — крикнул д'Артаньян. — Ваш вожак умер. Вам нечего больше здесь делать.

Действительно, граф Рошфор был душой этого возмущения; толпа, увидев его смерть, дрогнула и обратилась в беспорядочное бегство. Правая сторона королевского экипажа почти очистилась от нее. Д'Артаньян с двадцатью мушкетерами бросился в Петушиную улицу, и весь отряд смутьянов рассеялся как дым, рассыпавшись по площади Сен-Жермен-л'Оксеруа в направлении набережной.

Д'Артаньян направился к Портосу, чтобы в случае надобности помочь ему.

Но Портос столь же хорошо справился со своей задачей, очистив от толпы бунтовщиков левую сторону королевского экипажа, где уже отдернулась занавеска, которую Мазарини, менее воинственно настроенный, чем король, велел опустить.

Портос был задумчив и даже печален.

— У вас странный вид для человека, одержавшего победу, — сказал ему д'Артаньян.

— Да и вы, мне кажется, чем-то взволнованы, — ответил ему Портос.

— Мне есть от чего: я только что убил старого Друга.

— Неужели! — сказал Портос. — Кого же?

— Бедного графа Рошфора.

— Мне тоже пришлось убить человека, который мне показался знакомым. К несчастью, удар пришелся в голову, и кровь тотчас же залила ему лицо.

— И он ничего не сказал, падая?

— Нет, он сказал: «Ох».

— Понимаю, — сказал д'Артаньян не в силах удержаться от смеха. — Если он больше ничего не сказал, то вы узнали не очень много.

— Ну что? — спросила королева.

— Ваше величество, — сказал д'Артаньян, — дорога свободна. Если вам угодно, мы можем продолжать наш путь.

Действительно, кортеж беспрепятственно проехал дальше до самого собора Богоматери, где он был встречен духовенством, с коадъютором во главе, приветствовавшим короля, королеву и министра, за благополучное возвращение которых он служил сегодня благодарственную мессу.

Во время мессы, почти перед самым концом ее, в собор вбежал запыхавшийся мальчик; быстро войдя в ризницу, он надел платье певчего и, протискавшись затем сквозь наполнявшую собор толпу, приблизился к Базену, который, в голубой рясе и с палочкой для зажигания свеч в руке, величественно стоял против швейцарца у входа, ведшего на хоры.

Почувствовав, что кто-то дергает его за рукав, Базен опустил глаза, благоговейно поднятые к небу, и узнал Фрике.

— Что такое? Как ты смеешь мешать мне при исполнении моих обязанностей? — спросил мальчугана Базен.

— Маняр, податель святой воды на паперти святого Евстафия…

— Ну, что с ним?

— …во время свалки на улице получил сабельный удар в голову, — ответил Фрике. — Его ударил вот этот гигант, который вон там стоит, видите, в золотом шитье.

— Да? Ну, в таком случае ему не поздоровилось, — сказал Базен.

— Он умирает и хотел бы перед смертью исповедаться у господина коадъютора, который, как говорят, может отпускать самые тяжкие грехи.

— И он воображает, что господин коадъютор обеспокоит себя для него?

— Да, потому что господин коадъютор будто бы обещал ему это.

— А кто тебе это сказал?

— Сам Майяр.

— Ты его видел?

— Конечно, я был там, когда он упал.

— А что ты там делал?

— Я кричал: «Долой Мазарини! Смерть кардиналу! На виселицу итальянца!» Ведь вы сами учили меня так кричать.

— Замолчи, обезьяна! — сказал Базен, с тревогой оглядываясь по сторонам.

— Бедняга Майяр сказал мне: «Беги за коадъютором, Фрике, и если ты приведешь его ко мне, я сделаю тебя своим наследником». Подумайте только, дядя Базен, наследником Майяра, подателя святой воды с паперти святого Евстафия! Теперь моя будущность обеспечена! По я готов и даром оказать ему услугу. Что вы скажете?

— Пойду передам это господину коадъютору, — сказал Базен.

И, подойдя медленно и почтительно к прелату, он топнул ему на ухо несколько слов, на которые тот ответил утвердительным кивком головы.

— Беги к раненому, — сказал Базен мальчику, — и скажи ему, чтобы он немного потерпел: монсеньер будет у него через час.

— Хорошо, — сказал Фрике, — теперь судьба моя обеспечена.

— Кстати, — сказал Базен, — куда отнесли его?

— Б башню святого Иакова.

В восторге от успеха своего посольства, Фрике, не снимая певческого костюма, в котором ему еще легче было пробираться сквозь толпу, поспешил к башне св. Иакова.

Как только месса кончилась, коадъютор, выполняя свое обещание и даже не сняв церковного облачения, отправился в старую башню, которую так хорошо знал. Он поспел вовремя. Хотя раненый с каждой минутой становился все слабее и слабее, он был еще жив. Коадъютору открыли дверь комнаты, где лежал умирающий.

Через несколько минут Фрике вышел оттуда, держа в руках тугой кожаный мешок; он тотчас же открыл его и, к своему великому удивлению, увидел, что мешок был набит золотом.

Нищий сдержал слово: он сделал его своим наследником.

— Ах, мать Наннета! — воскликнул Фрике, задыхаясь. — Ах, мать Наннета!

Больше он ничего не мог сказать. Но если у него не было сил говорить, то ноги сохранили всю свою силу. Он опрометью помчался по улицам и, как марафонский гонец, павший на афинской площади с лаврами в руках, вбежал в дом советника Бруселя и в изнеможении грохнулся на пол, рассыпая из мешка свои луидоры.

Мать Наннета сначала подобрала золотые монеты, потом подняла Фрике.

В это время королевский кортеж въезжал в Пале-Рояль.

— Господин д'Артаньян очень храбрый человек, матушка, — сказал молодой король.

— Да, мой сын. Он оказал большие услуги вашему отцу. Будьте с ним поласковей — он вам пригодится.

— Господин капитан, — сказал д'Артаньяну юный король, выходя из кареты, — королева поручила мне пригласить вас отобедать сегодня с нами, вместо с вашим другом, бароном дю Валлоном.

Это была великая честь для д'Артаньяна и Портоса. Последний был в восторге. Однако в продолжение всего обеда достойный дворянин казался сильно озабоченным.

— Что с вами, барон? — спросил д'Артаньян, спускаясь с ним по лестнице Пале-Рояля. — У вас был такой озабоченный вид за обедом.

— Я все вспоминал, где я видел того нищего, которого убил.

— И не можете вспомнить?

— Нет.

— Так подумайте об этом хорошенько, мой друг. Когда припомните, скажите мне. Хорошо?

— Еще бы! — отвечал Портос.

Эпилог

Вернувшись домой, оба друга нашли письмо от Атоса, который назначил им на следующее утро свидание в гостинице «Карл Великий».

Они легли очень рано, но оба долго не могли заснуть.

Когда человек достигает своей заветной цели, успех всегда лишает его сна, — по крайней мере, на первую ночь.

На другой день в назначенный час оба они отправились к Атосу. Они увидали графа и Арамиса одетыми подорожному.

— Вот как! — сказал Портос. — Значит, мы все уезжаем? Я тоже уже начал свои сборы.

— Ну конечно! — сказал Арамис. — Раз Фронды больше нет, в Париже нечего делать. Госпожа де Лонгвиль пригласила меня погостить несколько дней в Нормандии и поручила мне на время крестин ее ребенка приготовить ей квартиру в Руане. Я еду исполнять это поручение; затем, если не будет ничего нового, вернусь в свой монастырь Нуази-ле-Сек.

— А я, — сказал Атос, — возвращаюсь в Бражелон. Вам известно, мой дорогой д'Артаньян, что я теперь лишь добрый и честный сельский житель. У бедняжки Рауля нет другого состояния, кроме моего. Как приемный отец, я должен позаботиться о его имуществе.

— А что вы сделаете с Раулем?

— Я оставлю его вам, мой друг. Во Франции скоро будет война, и вы возьмете его с собой. Я боюсь, как бы пребывание в Блуа не сбило его с толку. Возьмите его с собой и научите быть таким же храбрым и честным, как вы сами.

— А я, — сказал д'Артаньян, — раз уж лишаюсь вас, то, по крайней мере, постоянно буду видеть его милое лицо, и хотя он еще дитя, но так как вся душа ваша вложена в него, дорогой Атос, мне будет казаться, что вы со мной, что вы помогаете мне и ободряете меня.

И четыре друга обнялись со слезами на глазах.

Затем они расстались, не зная, свидятся ли когда-нибудь еще. Д'Артаньян вернулся вместе с Портосом на Тиктопскую улицу. Портоса по-прежнему все мучил вопрос, кто был человек, которого он убил. Подойдя к гостинице «Козочка», они увидели, что карета барона уже готова и Мушкетон сидит на лошади.

— Послушайте, д'Артаньян, — сказал Портос, — бросьте службу и поедемте со мной в Пьерфон, Брасье или Валлон. Мы состаримся вместе, вспоминая наших друзей.

— Нет, — сказал д'Артаньян. — Скоро начнется война, и я должен участвовать в ней. Я надеюсь еще чего-нибудь добиться.

— Чем же вы хотите быть?

— Маршалом Франции, черт возьми!

— Ах! — воскликнул Портос, так до конца и не свыкнувшийся с гасконской хвастливостью своего друга.

— Поедемте со мной, Портос. Я сделаю вас герцогом.

— Нет, — сказал Портос. — Мустон больше не хочет воевать. Кроме того, мне приготовлена дома торжественная встреча, чтобы соседи лопнули с досады.

— На это я не могу ничего возразить, — сказал д'Артаньян, знавший тщеславие новоиспеченного барона. — Итак, до свидания, мой друг.

— До свидания, милый капитан, — сказал Портос. — Вы знаете, что вы всегда будете желанным гостем в моем замке.

— Да, — сказал д'Артаньян. — После похода я приеду к вам.

— Карета господина барона подана, — провозгласил Мушкетон.

Оба друга расстались, крепко пожав друг другу руку. Д'Артаньян, стоя на пороге гостиницы, с грустью смотрел вслед удалявшемуся Портосу.

Но тот, не отойдя и на двадцать шагов, вдруг остановился, ударил себя по лбу и вернулся назад.

— Вспомнил, — заявил он.

— Что такое? — спросил д'Артаньян.

— Кто был нищий, которого я убил.

— В самом деле? Кто же это был?

— Каналья Бонасье!

И Портос, в восторге от того, что наконец отделался от заботы, быстро догнал Мушкетона и скрылся с ним за поворотом улицы.

Д'Артаньян с минуту стоял неподвижно, глубоко задумавшись, потом, оглянувшись, увидел прекрасную Мадлен, которая, стоя на пороге гостиницы, смотрела на него, не зная, как держать себя с ним после его блистательного повышения в чине.

— Мадлен, — сказал ей гасконец, — отведите мне комнату в бельэтаже: как-никак я теперь капитан мушкетеров. Но сохраните за мной все же комнатку наверху: никогда не знаешь, что может случиться.


ВИКОНТ ДЕ БРАЖЕЛОН ИЛИ ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ (роман)

Короля Франции подстерегают враги и любовь, сторонники кардинала готовят заговор, человек в железной маске оказывается на троне — во всех сногсшибательных приключениях участвуют всё те же д'Артаньян, Атос, Портос, Арамис и сын Атоса — виконт де Бражелон…

ТОМ I

Часть I

I

ПИСЬМО
В середине мая 1660 года, в девять часов утра, когда солнце, начавшее уже припекать, высушило росу на левкоях Блуаского замка, небольшая кавалькада, состоявшая из трех дворян и двух пажей, проехала по городскому мосту, не произведя большого впечатления на гуляющих по набережной. Они лишь прикоснулись к шляпам со следующими словами:

— Его высочество возвращается с охоты.

И только.

Пока лошади брали крутой подъем от реки к замку, несколько сидельцев подошли к последней лошади, к седлу которой были привешены за клюв разные птицы.

С истинно деревенской откровенностью любопытные выразили пренебрежение к такой скудной добыче и, потолковав между собою о невыгодах охоты влет, вернулись к своим делам.

Только один из любопытных — рослый, краснощекий веселый малый — спросил, почему его высочество, имея Возможность хорошо проводить время благодаря своим огромным доходам, довольствуется столь жалким развлечением.

Ему отвечали:

— Разве ты не знаешь, «что для его высочества главное развлечение скука?

Весельчак пожал плечами с жестом, который ясно говорил: «В таком случае я предпочитаю быть лавочником, а не принцем».

И каждый вернулся к своей работе.

Между тем его высочество продолжал свой путь с таким задумчивым и в то же время величественным видом, что, верно, ему изумились бы зрители, если бы таковые были; но жители Блуа не могли простить герцогу того, что он выбрал их веселый город, чтобы скучать там без помехи. Завидев скучающего принца, они обыкновенно отворачивались, зевая, или отходили от окон в глубину комнат, точно избегая усыпительного влияния этого вытянутого, бледного лица, сонных глаз и вялой походки. Таким образом, достойный принц мог быть почти уверен, что никого не увидит на улицах, если вздумает прогуляться.

Конечно, со стороны жителей Блуа это являлось преступной непочтительностью: его высочество был первым вельможей Франции после короля, а может быть и включая короля. Действительно, если Людовик XIV, тогда царствовавший, имел счастье родиться сыном Людовика XIII, то его высочество имел честь родиться сыном Генриха IV. Следовательно, жители Блуа должны были гордиться предпочтением, которое герцог Гастон Орлеанский оказал их городу, поселившись со своим двором в старинном Блуаском замке.

Но такова была судьба этого высокородного принца: он никогда не возбуждал внимания и удивления толпы. С течением времени он привык к этому.

Может быть, именно этим объясняется его равнодушный и скучающий вид.

Прежде он был очень занят. Казнь доброй дюжины его лучших друзей причинила ему немало хлопот. Но со времени прихода к власти кардинала Мазарини казни прекратились, его высочество остался без всякого занятия, и это отражалось на его настроении.

Жизнь бедного принца протекала очень скучно. По утрам он охотился на берегах Беврона или в роще Шеверни, потом переправлялся через Луару и завтракал в Шамборе, с аппетитом или без аппетита; и до следующей охоты жители Блуа ничего не слышали о своем владыке и господине.

Вот как принц скучал extra muros;[141] что же касается его скуки в стенах города, то мы дадим о ней понятие читателю, если он потрудится последовать вместе снами за кавалькадой к величественному входу в Блуаский замок.

Его высочество ехал верхом на маленькой рыжей лошади, в большом седле красного фландрского бархата со стременами в форме испанского сапога.

Пунцовый бархатный камзол принца, под плащом такого же цвета, сличался с седлом, и благодаря этому красному цвету принц выделялся среди своих спутников, из которых один был в лиловом, другой в зеленом платье. Человек в лиловом, шталмейстер, ехал по левую руку, обер-егермейстер в зеленом — по правую.

Один из пажей держал на шесте с перекладиной двух соколов. У другого в руке был охотничий рог; шагах в двадцати от замка он лениво затрубил.

Все окружающие ленивого принца делали свое дело тоже лениво. Послышав сигнал, восемь часовых, гулявших на солнце в квадратном дворе, схватили алебарды, и его высочество торжественно вступил в замок.

— Когда герцог въехал во двор, мальчишки, которые мчались за кавалькадой, указывая друг другу на убитых птиц, разбежались, отпуская замечания по поводу виденного. Улица, площадь и двор опустели.

Его высочество молча сошел с лошади, проследовал в свои покои, где слуга подал ему переодеться, и так как его высочество еще не прислала известить о завтраке, то его высочество опустился в кресло и заснул так крепко, как будто было одиннадцать часов вечера.

Часовые, зная, что им нечего делать до самой ночи, растянулись на солнце на каменных скамьях; конюха с лошадьми скрылись в конюшнях; казалось, все заснуло в замке, подобно его высочеству, только несколько птицы весело щебетали в кустах.

Вдруг среди этой сладостной Тишины раздался взрыв звонкого смеха, заставивший нескольких солдат, погруженных в сон, открыть глаза.

Смех несся из одного окна замка, в которое в этот момент заглядывало солнце, заключая его в огромный светлый угол, какие чертят, около полудня, на стенах профили крыш.

Узорчатый железный балкончик перед этим окном украшали горшки с красными левкоями, примулами и ранними розами, чья зелень, густая и сочная, пестрела множеством маленьких красных блестящих точек, обещающих превратиться в цветы.

В комнате, которой принадлежало это окно, виднелся четырехугольный стол, покрытый старой гарлемской скатертью с крупным цветочным узором.

Посреди стола стоял глиняный кувшин с длинным горлышком; в нем были ирисы и ландыши. По обе стороны стола сидели две девушки.

Держали они себя довольно странно: их можно было принять за пансионерок, бежавших из монастыря. Одна, положив локти на стол, старательно выводила буквы на роскошной голландской бумаге; другая, стоя на коленях на стуле, нагнулась над столом и смотрела, как пишет ее подруга. Они смеялись, шутили и, наконец, захохотали так громко, что вспугнули птичек, игравших в кустах, и прервали сон гвардии его высочества.

Раз уж мы занялись портретами, то да будет нам позволено написать еще два — последние в этой главе.

Стоявшая на коленях на стуле шумливая хохотунья, красавица лет девятнадцати — двадцати, смуглая, черноволосая, сверкала глазами, которые вспыхивали из-под резко очерченных бровей; ее зубы блестели, как жемчуг, меж коралловых губ. Каждое ее движение казалось вспышкой молнии; она не просто жила в это мгновенье, она вся кипела и пылала.

Та, которая писала, глядела на свою неугомонную подругу голубыми глазами, светлыми и чистыми, как небо в тот день. Ее белокурые пепельные волосы, изящна причесанные, обрамляли мягкими кудрями перламутровые щечки; ее тонкая рука, лежавшая на бумаге, говорила о крайней молодости.

При каждом взрыве смеха приятельницы она с досадой пожимала нежными белыми плечами, которым, так же как рукам, недоставало еще округлости и пышности.

— Монтале! Монтале! — сказала она наконец приятным и ласковым голосом. — Вы смеетесь слишком громко, точно мужчина; на вас не только обратят внимание господа караульные, но вы, пожалуй, не услышите звонка ее высочества.

Девушка, которую звали Монтале, не перестала смеяться и шуметь после этого выговора. Она лишь ответила:

— Луиза, дорогая, вы говорите не то, что думаете. Вы знаете, что господа караульные, как вы их называете, теперь заснули и что их не разбудишь даже пушкой; колокол ее высочества слышен даже на Блуаском мосту, и, стало быть, я услышу, когда мне нужно будет идти к ее высочеству. Вам просто мешает, что я смеюсь, когда вы пишете: вы боитесь, как бы госпожа де Сен-Реми, ваша матушка, не пришла к нам, — что она иногда делает, когда мы смеемся слишком громко, — не застала вас врасплох и не увидела этого огромного листа бумаги, на котором за четверть часа написано только «Господин Рауль». И вы совершенно правы, милая Луиза: после этих двух слов можно написать много других, таких значительных и пламенных, что ваша добрая матушка получит полное право метать громы и молнии. Не так ли? Отвечайте.

И тут Монтале расхохоталась еще громче.

Блондинка обиделась не на шутку. Она разорвала лист, на котором красивым почерком действительно было написано «Господин Рауль», и, смяв бумагу дрожащими вальцами, бросила ее за окно.

— Вот как! — сказала Монтале. — Наша овечка, наша голубка рассердилась!.. Не бойтесь, Луиза: госпожа де Сен-Реми не придет, а если б и вздумала прийти, так вы знаете — у меня тонкий слух. Притом же вполне позволительно писать старому другу, которого знаешь двенадцать лет, особенно когда письмо начинается словами: «Господин Рауль!»

— Хорошо, я не буду писать ему, — проговорила Луиза.

— Ах, как я наказана! — воскликнула с хохотом черноглазая насмешница.

— Ну, берите скорей другой лист бумаги, и сейчас допишем письмо… Ах!

Вот и колокол гудит!.. Ну, да мне все равно! Герцогиня подождет или обойдется сегодня без своей фрейлины!

В самом деле, колокол звонил. Это значило, что герцогиня кончила свой туалет и ждет его высочество, который обыкновенно вел ее под руку из гостиной в столовую.

После этой церемонии супруги завтракали и опять расставались до обеда, подававшегося обычно ровно в два часа.

При звуке колокола в кухне, на левой стороне двора, отворилась дверь, и в ней показались двое дворецких и восемь поварят. Они несли подносы с кушаньями на блюдах, покрытых серебряными крышками.

Один из дворецких, видимо старший по чину, молча коснулся жезлом караульного, — громко храпевшего на скамейке. Он даже был так добр, что подал ему алебарду, стоявшую у стены. Солдат, ошалевший от сна, не спрашивая объяснений, проводил до столовой слуг, несших яства, предназначенные для их высочеств; впереди шли паж и двое дворецких.

Когда блюда проносили мимо часовых, они отдали честь.

Монтале и ее подруга смотрели из окна на подробности этого церемониала, хотя давно уже привыкли к нему. Впрочем, их любопытство вызывалось только желанием убедиться в том, что их оставили в покое. Когда поварята, солдаты, пажи и дворецкие прошли, они опять сели к столу, и солнце, на мгновение осветившее эти два прелестных личика, теперь опять озаряло только левкои, примулы и розы.

— Ну, — сказала Монтале, устраиваясь по-прежнему, — ее высочество позавтракает и без меня.

— Ах, Монтале, ведь вас накажут! — отвечала блондинка, усаживаясь на свое место.

— Накажут? Это значит, что меня не повезут на прогулку. Да я только этого и хочу! Ехать в огромной колымаге, держась за дверцу, поворачивать то направо, то налево по скверной дороге, по которой едва можно проехать милю в два часа; потом возвращаться к тому флигелю, где окно Марии Медичи, причем герцогиня непременно скажет: «Кто поверит, что через это окно бежала королева Мария! Сорок восемь футов высоты! А она была матерью двух принцев и трех принцесс», — какое развлечение! Нет, Луиза, пусть меня наказывают каждый день, особенно когда наказание доставляет мне возможность побыть с вами и писать такие занимательные письма.

— Монтале! Монтале! Надо исполнять свои обязанности.

— Хорошо вам, друг мой, говорить об обязанностях, когда вы пользуетесь полной свободой при дворе. Только вы одна получаете все выгоды и не несете никаких тягот: вы больше, чем я, фрейлина герцогини, потому что она переносит на вас свое расположение к вашему отчиму. Вы клюете зернышки в этом печальном доме, точно птички на нашем дворе, вдыхаете воздух, наслаждаетесь цветами и ничего не делаете. И вы же говорите мне, что надо исполнять свои обязанности! Скажите, моя прелестная ленивица, какие у вас обязанности? Писать красавцу Раулю? Но вы и ему не пишете, значит, вы тоже немножко пренебрегаете своими обязанностями…

Луиза приняла серьезный вид, оперлась подбородком на ладонь и сказала:

— Упрекать меня за счастливую жизнь! И у вас хватает духа… У вас есть будущность: вы служите при дворе. Когда король женится, он призовет к себе его высочество: вы увидите великолепные празднества, увидите короля… Говорят, он так хорош, так мил…

— А кроме того, я увижу Рауля, который служит у принца, — лукаво прибавила Монтале.

— Бедный Рауль! — вздохнула Луиза.

— Пора писать ему, душенька! Ну, начинайте опять слов «Господин Рауль», так красиво выведенных на листке, который вы разорвали.

Она подала подруге перо, улыбкой стараясь ее приободрить.

Та написала знакомые нам слова.

— А теперь что? — спросила блондинка.

— Теперь пишите то, что думаете, Луиза, — отвечала Монтале.

— Уверены ли вы, что я думаю о чем-то?

— Вы думаете о ком-то, а это одно и то же, и даже хуже.

— Вы уверены в этом, Монтале?

— Луиза, Луиза, ваши голубые глаза глубоки, как море, которое я видела в Булони в прошлом году. Нет, я ошибаюсь, море коварно, а ваши глаза чисты, как лазурь вон там, над нашими головами.

— Если вы так хорошо читаете в моих глазах, то скажите, что я думаю.

— Во-первых, вы не думаете «Господин Рауль», вы думаете «Мой милый Рауль».

— О!

— Не краснейте из-за пустяков. Вы думаете: «Мой милый Рауль, вы умоляете меня писать вам в Париж, где вас удерживает служба у принца. Должно быть, вам очень скучно, если вы ищете развлечения в воспоминании о провинциалке…»

Луиза вдруг встала.

— Нет, Монтале, — сказала она с улыбкой, — нет, я думаю совсем другое. Смотрите, вот что я думаю…

Она храбро взяла перо и твердой рукой написала следующие строки:

«Я была бы очень несчастлива, если бы вы не так горячо просили меня вспоминать о вас. Здесь все говорит мне о первых годах нашей дружбы, так быстро промелькнувших, так незаметно улетевших, и никогда ничто не истребит их очарования в моем сердце».

Монтале, следившая за быстрым полетом пера и читавшая по мере того, как ее подруга писала, захлопала в ладоши.

— Давно бы так! — воскликнула она. — Вот искренность, вот чувство, вот слог! Покажите, милая, этим парижанам, что Блуа — родина хорошего стиля.

— Он знает, что для меня Блуа — земной рай, — ответила блондинка.

— Вот я и говорю. Ангел не мог бы выразиться более возвышенно.

— Я кончаю, Монтале.

И она продолжала писать:

«Вы говорите, Рауль, что думаете обо мне. Благодарю вас, но это не может удивить меня: ведь я знаю, сколько раз наши сердца бились одно возле другого».

— О, — сказала Монтале, — овечка моя, берегитесь волков!

Луиза хотела ответить, как вдруг у ворот замка раздался конский топот.

— Что такое? — удивилась Монтале, подходя к окну. — Право, красивый всадник.

— Ах, Рауль! — воскликнула Луиза, тоже приблизившись к окну.

Она побледнела и в сильном волнении опустилась на стул подле недописанного письма.

— Вот молодец! — засмеялась Монтале. — Он явился очень кстати.

— Отойдите от окна… Отойдите, умоляю вас! — прошептала Луиза.

— Ну вот! Он не знает меня, дайте же мне посмотреть, зачем он сюда приехал.

II

КУРЬЕР
Монтале сказала правду: приятно было взглянуть на молодого всадника.

На вид ему было лет двадцать пять. Высокий, стройный, он ловко носил тогдашнюю красивую военную форму. Высокие ботфорты с раструбами облегали ногу; от такой ноги не отказалась бы сама Монтале, если бы вздумала нарядиться в мужской костюм. Тонкой, но сильной рукой он остановил лошадь посреди двора; потом приподнял шляпу с перьями, бросавшую тень на его серьезное и вместе с тем простодушное лицо.

Солдаты проснулись от конского топота и вскочили со скамеек.

Один из них подошел к молодому всаднику, который наклонился к нему и сказал голосом таким чистым и звонким, что его услышали даже девушки у своего окна:

— Курьер к его королевскому высочеству!..

— Господин офицер! — закричал часовой. — Курьер приехал!

Но солдат знал, что никто не придет. Единственный офицер жил в глубине замка, в квартире, выходившей в сад.

Поэтому солдат прибавил:

— Господин шевалье, офицер проверяет посты, я доложу о вас господину де Сен-Реми, дворецкому.

— Де Сен-Реми! — повторил всадник, краснея.

— Вы его знаете?

— Знаю… Сообщите ему поскорее, чтобы обо мне тотчас доложили его высочеству.

— Значит, дело, должно быть, спешное, — сказал солдат как бы про себя, но надеясь на ответ.

Всадник кивнул головой.

— В таком случае, — продолжал часовой, — я сам пойду к дворецкому.

Тем временем молодой человек спрыгнул на землю, и, покуда другие солдаты с любопытством следили за каждым движением статной лошади, принадлежащей новоприбывшему, часовой, отошедший было на несколько шагов, вновь вернулся, чтобы промолвить:

— Позвольте узнать ваше имя.

— Виконт де Бражелон, от его высочества принца Конде.

Солдат низко поклонился и, как будто имя победителя при Рокруа окрылило его, взбежал по ступеням лестницы в переднюю.

Не успел виконт де Бражелон привязать лошадь к железным перилам крыльца, как к нему выбежал запыхавшийся Сен-Реми, придерживая одной рукой толстый живот, а другой рассекая воздух, как гребец рассекает воду веслом.

— Виконт! Вы здесь, в Блуа? — воскликнул он. — Какое чудо!

Здравствуйте, господин Рауль, здравствуйте!

— Мое почтение, господин де Сен-Реми.

— Как госпожа де Лаваль… я хочу сказать, как госпожа де Сен-Реми будет счастлива, когда увидит вас! Но пойдемте! Его высочество завтракает. Надо ли тревожить его? Дело у вас важное?

— Да как сказать… Возможно, что минута промедления не понравится его высочеству.

— Если так, нарушим правила. Пойдемте, виконт! Впрочем, его высочество сегодня в духе… И притом вы привезли нам новости?

— Очень важные.

— И, вероятно, хорошие?

— Самые приятные.

— Так идемте скорей! Как можно скорей! — вскричал добряк, поправляя на ходу свой костюм.

Рауль шел за ним с шляпой в руке, немного смущенный торжественным звоном шпор по паркету огромных зал.

Как только он вошел во дворец, в знакомом нам окне опять показались головки, и оживленный шепот выдал волнение девушек. Видимо, они приняли какое-то решение, потому что черноволосая головка исчезла, а белокурая осталась в окне, прячась за цветами и внимательно глядя сквозь листья на крыльцо, по которому виконт вошел во дворец.

Между тем виконт, явившийся причиной всех этих волнений, шел следом за дворецким. По донесшемуся к нему шуму торопливых шагов, аромату вин и кушаний, звону бокалов и посуды он понял, что приближается к цели. Пажи, служители и лакеи, находившиеся в комнате перед столовой, встретили гостя с учтивостью этого края, вошедшей в пословицу. Некоторые были знакомы с Раулем, и почти все знали, что он приехал из Парижа.

Можно сказать, что его появление нарушило на минуту перемену блюд.

Паж, наливавший вино его высочеству, услышав звон шпор в соседней комнате, обернулся с детским любопытством и не заметил, что льет вино уже не в стакан герцога, а на скатерть.

Герцогиня, не столь поглощенная своими мыслями, ее достославный супруг, заметила рассеянность пажа.

— Что такое? — спросила она.

— Что такое? — повторил герцог. — Что там случилось?

Сен-Реми воспользовался удобной минутой и просунул голову в дверь.

— Зачем меня беспокоят? — спросил герцог, кладя на тарелку солидный кусок одного из самых огромных лососей, которые когда-либо поднимались вверх по Луаре, чтобы попасться на удочку где-то между Пенбефом и Сентазер.

— Приехал курьер из Парижа. Но он может подождать, пока завтрак…

— Из Парижа! — удивился герцог, роняя вилку. — Курьер из Парижа, говорите вы? А от кого?

— От принца, — поспешил сообщить дворецкий.

Принцем называли в те времена принца Конде.

— Курьер от принца? — сказал герцог с беспокойством, замеченным всеми присутствующими и удвоившим общее любопытство.

У герцога мелькнула, быть может, мысль, что вернулись те блаженные времена заговоров, когда каждый стук двери приводил его в волнение, каждое письмо заключало в себе государственную тайну, каждый курьер был орудием опасной и запутанной интриги. Может быть, самое имя великого принца встало под сводами Блуаского замка, точно привидение.

Герцог отодвинул тарелку.

— Прикажете курьеру подождать? — спросил де Сен-Реми…

Взгляд герцогини придал герцогу энергии, и он ответил:

— Нет, нет! Наоборот, позовите его сейчас же! Кстати, а кто он?

— Здешний дворянин, виконт де Бражелон.

— А, очень хорошо… Введите его, Сен-Реми, введите!

Произнеся эти слова с обычной важностью, герцог бросил взгляд на всех находившихся в столовой, и все они — пажи, служители и берейторы, — побросав салфетки, ножи и стаканы, беспорядочной толпой быстро скрылись в соседней комнате.

Столовая была пуста, когда Рауль де Бражелон вслед за Сен-Реми вошел туда.

Оставшись один, герцог успел придать своему лицу подобающее выражение. Он не повернулся, ожидая, пока дворецкий подведет к нему курьера.

Рауль остановился у конца стола, между герцогом и его супругой. Затем он низко поклонился его высочеству, почтительно ее высочеству, выпрямился и стал ждать, когда герцог заговорит. Герцог, со своей стороны, ждал, пока запрут двери. Он не хотел оборачиваться, чтобы убедиться, закрыты ли они. Такое движение было бы недостойно его; но он напряженно прислушивался, щелкнул ли замок, что сулило ему хоть видимость тайны.

Когда заперли дверь, герцог поднял глаза на виконта и спросил:

— Вы, кажется, из Парижа?

— Только что, ваше высочество.

— Здоров ли король?

— Вполне.

— А королева?

— Ее величество все еще страдает грудью. Но теперь уже с месяц как ей несколько лучше.

— Мне доложили, что вы приехали ко мне от принца. Это, верно, ошибка!

— Нет, ваше высочество! Принц поручил мне доставить вам это письмо и ждать ответа.

Рауль был несколько смущен столь холодным и церемонным приемом: голос его незаметно понизился, и кончил он почти шепотом. Герцог забыл, что сам был причиной этой таинственности, и им снова овладел страх.

С угрюмым видом принял он письмо принца Конде, распечатал его, точно какой-нибудь подозрительный пакет, и, отвернувшись, чтобы никто не мог заметить выражения его лица, прочел письмо.

Герцогиня следила за всеми движениями своего августейшего супруга с такой же тревогой, какую испытывал он сам.

Рауль бесстрастно, не двигаясь с места, смотрел в открытое окно на сад и на статуи в нем.

— Ах, — вскричал вдруг герцог с сияющей улыбкой. — Вот приятный сюрприз! Премилое письмо от принца! Прочтите сами!

Стол был так широк, что герцог не мог дотянуться до руки герцогини;

Рауль поспешил передать письмо и сделал это так ловко, что герцогиня ласково поблагодарила его.

— Вы, верно, знаете содержание письма? — спросил герцог у виконта.

— Знаю, ваше высочество. Сначала принц дал мне поручение на словах; потом передумал и написал письмо.

— Прекрасный почерк, — сказала герцогиня, — но я никак не могу разобрать…

— Прочтите, виконт, — попросил герцог, и Рауль начал читать.

Герцог слушал его очень внимательно.

Вот содержание письма:

«Ваша светлость.

Король едет за границу; вам уже известно, что скоро совершится бракосочетание его величества. Король соизволил назначить меня своим квартирмейстером на время этого путешествия. Зная, как было бы приятно его величеству провести день в Блуа, осмеливаюсь просить вас дозволить мне отметить на моем маршруте ваш замок. Однако если неожиданность такой просьбы может причинить вашему королевскому высочеству затруднение, то умоляю вас уведомить меня через посланного мною курьера, одного из моих офицеров, виконта де Бражелона. Мой маршрут будет зависеть от решения вашего королевского высочества: если нельзя ехать на Блуа, я укажу путь через Вандом или Роморантен. Смею надеяться, что ваше высочество примете просьбу мою благосклонно, как знак преданности и желания быть вам приятным».

— Ничего не может быть приятнее, — заметила герцогиня, которая во время чтения несколько раз ловила взгляд мужа. — Король будет здесь! прибавила она громче, чем следует, когда хотят сохранить тайну.

— Господин де Бражелон, — сказал герцог, в свою очередь, — поблагодарите принца Конде и выразите ему мою признательность за удовольствие, которое он мне доставил.

Рауль поклонился.

— Когда приедет его величество?

— Вероятно, сегодня вечером.



— Как же узнали бы мой ответ, если бы он оказался отрицательным?

— Мне было приказано в этом случае возможно скорее вернуться в Божанси и передать ваш ответ курьеру, который тотчас вручил бы его принцу.

— Значит, король в Орлеане?

— Нет, гораздо ближе; теперь его величество должен быть в Менге.

— Его сопровождает двор?

— Да, ваше высочество.

— Ах! Я и забыл спросить вас о кардинале!

— Его преосвященство, кажется, здоров.

— Его племянницы едут с ним?

— Нет, ваше высочество; его преосвященство приказал госпожам Манчини отправиться в Бруаж; они поедут по левому берегу Луары, тогда как двор проследует по правому.

— Как! Мария Манчини тоже покидает двор? — спросил герцог, осторожность которого несколько уменьшилась.

— Мария Манчини в первую очередь, — скромно ответил Рауль.

Беглая улыбка, едва заметный след прежней привычки к запутанным интригам, осветила бледное лицо герцога.

— Благодарю вас, господин де Бражелон, — сказал он. — Вы, может быть, не захотите передать принцу другого моего поручения — сообщить, что его посланный очень мне понравился: но я сам скажу ему об этом.

Рауль поклонился в знак благодарности за лестный отзыв.

Герцог подал знак герцогине, и она позвонила. Тотчас вошел «Сен-Реми, и комната наполнилась людьми.

— Господа, — объявил герцог, — его величество сделал мне честь, пожелав провести день в Блуа; надеюсь, что король, мой племянник, не будет раскаиваться в милости, которую он оказывает моему дому.

— Да здравствует король! — вскричали с неудержимым восторгом все присутствующие и прежде всех сам Сен-Реми.

Герцог в мрачном унынии склонил голову. Всю жизнь должен он был слушать, вернее — терпеть, эти крики.

Давно уже не слыхав их, он успокоился; и вот молодой король, более живой и блестящий, чем прежний, вставал перед ним, как новая горькая насмешка.

Герцогиня поняла страдания этого боязливого и подозрительного человека. Она поднялась из-за стола.

Герцог бессознательно последовал ее примеру. Служители, жужжа, как пчелы, окружили Рауля и начали его расспрашивать.

Герцогиня, заметив это, подозвала Сен-Реми.

— Теперь не время болтать, надо приниматься за дело! — сказала она голосом недовольной хозяйки. Сен-Реми поспешил рассеять кружок, собравшийся около Рауля, и виконт вышел в переднюю.

— Надеюсь, об этом дворянине позаботятся? — прибавила герцогиня, обращаясь к Сен-Реми.

Толстяк побежал за Раулем.

— Герцогиня приказала предложить вам закусить и отдохнуть, — сообщил он, — для вас готова квартира замке.

— Благодарю вас, господин де Сен-Реми, — отвечал виконт. — Вы знаете, как мне хочется скорее увидеть отца.

— Знаю, знаю, виконт. Прошу вас передать ему мой почтительный поклон!

Рауль распрощался со старым дворянином и пошел своей дорогой.

Когда он проходил под воротами, ведя лошадь под уздцы, тонкий голосок окликнул его из глубины тенистой аллеи:

— Господин Рауль!

Виконт в изумлении обернулся и увидел черноволосую девушку. Она приложила палец к губам и протянула ему руку.

Этой девушки он не знал.

III

СВИДАНИЕ
Рауль подошел к девушке, позвавшей его.

— А как мне быть с лошадью? — спросил он.

— Вот так затруднение!.. В переднем дворе есть конюшня; поставьте туда лошадь и возвращайтесь скорей.

— Повинуюсь!

Рауль сделал все, как было сказано, и вернулся к маленькой двери; тут, в полумраке, он увидел свою таинственную провожатую. Она ждала на первых ступеньках винтовой лестницы.

— Вы не побоитесь пойти за мной, странствующий рыцарь? — рассмеялась девушка, видевшая минутное колебание Рауля.

Вместо ответа он устремился за ней по темной лестнице.

Так прошли они три этажа; каждый раз, ища перил, он касался шелкового платья, которое шелестело впереди по лестнице. Когда Рауль спотыкался, спутница строго произносила «шш» и протягивала ему маленькую нежную ручку.

— Так можно подняться на самый верх башни, не чувствуя усталости, сказал Рауль.

— Другими словами, вы очень заинтересованы, очень устали и очень взволнованы!.. Успокойтесь, мы пришли!

Девушка отворила дверь, и на площадку лестницы, за перила которой держался Рауль, хлынул поток света.

Брюнетка двинулась вперед; он не отставал. Она вошла в комнату, Рауль вслед за ней.

Очутившись в западне, он услыхал чей-то возглас, обернулся и в двух шагах от себя увидел белокурую голубоглазую красавицу с белоснежными плечами, которая стояла, сложив руки и закрыв глаза.

Во всем ее облике он почувствовал — столько любви, столько счастья, что пал перед нею на колени и прошептал ее имя:

— Луиза…

— Ах, Монтале, Монтале! — упрекнула Луиза. — Грех так обманывать людей!

— Я вас обманула?!

— Да. Вы сказали, что пойдете узнать, что там делается, а вместо того привели его сюда!

— Как же иначе? Каким бы образом он получил письмо, которое вы писали?

И Монтале указала на письмо, лежавшее на столе. Рауль бросился к нему, но Луиза, хотя все еще смущенная, быстро протянула руку, желая его остановить. Рауль встретил теплую дрожащую ручку, взял ее и так почтительно поднес к губам, что, казалось, это был не поцелуй, а вздох.

Между тем Монтале взяла письмо, тщательно сложила его втрое, как обыкновенно делают женщины, и спрятала за корсаж.

— Не бойтесь, Луиза, — успокоила ее Монтале, — виконт не возьмет письма, как покойный король Людовик Тринадцатый не брал записок, спрятанных на груди мадемуазель де Отфор.

Рауль покраснел, увидев, что обе девушки смеются, и не заметил, что ручка Луизы осталась в его руках.

— Что же, — спросила Монтале, — вы простили мне, Луиза, что я привела к вам виконта? А вы, сударь, не сердитесь, что пошли за мной и увидели Луизу? Теперь, когда мир заключен, поговорим как старые друзья. Луиза, познакомьте меня с виконтом!

— Виконт, — сказала Луиза со своей серьезной грацией и невинною улыбкою, — имею честь представить вам Ору де Монтале, приближенную ее королевского высочества и мою подругу, мою милую подругу.

Рауль церемонно поклонился.

— А меня, Луиза, вы не представите вашей приятельнице? — спросил он.

— О, она вас знает! Она знает все!

Эти наивные слова заставили Монтале рассмеяться, а Рауля вздохнуть от радости. Он понял их так: поскольку она мой друг, то знает все о нашей любви.

— Теперь церемонии кончены, виконт, — сказала Монтале. — Вот кресло; садитесь и сообщите нам скорее, какое известие привезли вы так поспешно?

— Теперь оно уже не тайна, сударыня. Король по дороге в Пуатье остановится в Блуа, чтобы навестить его королевское высочество.

— Король будет здесь! — воскликнула Монтале, хлопая в ладоши. — Мы увидим двор! Понимаете вы, Луиза? Настоящий парижский двор! Боже мой! Но когда же?

— Может быть, сегодня вечером, сударыня, а завтра наверное.

Монтале с досадой махнула рукою.

— Нет времени одеться! Некогда приготовить платья! Мы здесь отстали от мод, как польки. Мы будем похожи на портреты времен Генриха Четвертого… Ах, виконт, вы привезли плохую новость!..

— Вы будете хороши во всяком наряде.

— Какой избитый комплимент!.. Мы будем хороши, потому что природа создала нас достаточно привлекательными; по мы будем смешны, потому что мода забыла нас… Смешны!.. Я покажусь смешною!..

— Кому? — удавилась Луиза.

— Кому? Какая вы странная, милая моя! Можно ли задавать такой вопрос!.. Кому… Всем… Придворным кавалерам, вельможам, королю.

— Простите меня, Монтале, но если здесь все привыкли видеть нас такими…

— Правда, но теперь все это переменится, и мы будем смешными даже в Блуа; ведь все увидят парижский моды и поймут, что мы одеты как провинциалки! Это приводит меня в отчаяние!

— Утешьтесь, сударыня!

— А впрочем, тем хуже для тех, кому я не понравлюсь! — философски заявила Монтале.

— Ну, таких будет трудно найти! — возразил Рауль, верный своей неизменной любезности.

— Благодарю, виконт! Так вы говорите, что король приедет в Блуа?

— Со всем двором.

— И с Манчини?

— Нет, без них.

— Но, говорят, король не может расстаться с Марией Манчини?

— Однако ему придется обойтись без нее. Так угодное кардиналу. Он послал своих племянниц в Бруаж!

— О, лицемер!

— Тише! — сказала Луиза, прикладывая палец к розовым губам.

— Здесь меня никто не слышит! Я говорю, что старый Мазарини-лицемер: он спит и видит, как бы сделать племянницу французской королевой.

— О нет, сударыня. Напротив, кардинал хочет, чтобы король женился на инфанте Марии-Терезии.

Монтале посмотрела Раулю прямо в глаза.

— Неужели вы, парижане, верите таким басням? — спросила она. — Мы здесь, в Блуа, не так легковерны.

— Но подумайте: раз король едет через Пуатье в Испанию, раз статьи свадебного контракта утверждены доном Луисом де Харо и кардиналом, вы понимаете, сударыня, это уже не шутки.

— Однако, я думаю, король все-таки король?

— Разумеется, но и кардинал все-таки кардинал…

— Значит, король не человек? Или он не любит Марию Манчини?

— Обожает!

— Ну, так он женится на ней. Начнется война с Испанией. Кардинал Мазарини истратит несколько миллионов из тех, что у него припрятаны. Наши дворяне совершат чудеса храбрости в сражениях против гордых кастильцев.

Многие возвратятся с лавровыми венками, а мы увенчаем их миртом. Вот как я понимаю политику!

— Монтале, вы безумная! — сказала Луиза. — Всякая крайность привлекает вас, как огонь бабочку!

— А вы, Луиза, слишком рассудительны, чтобы по-настоящему любить.

— О, — прошептала Луиза с нежным упреком, — поймите же, Монтале!..

Вдовствующая королева хочет женить сына на инфанте. Неужели король решится ослушаться матери? Неужели такой король, как он, захочет подать дурной пример? Когда родители запрещают любить, надо прогнать любовь!

И Луиза вздохнула. Рауль в замешательстве опустил глаза. Монтале расхохоталась.

— У меня нет родителей, — промолвила она.

— Вы, должно быть, осведомлены о здоровье графа де Ла Фер? — спросила Луиза после вздоха, обнаружившего всю ее печаль.

— Нет, — отвечал Рауль, — я еще не был у батюшки; я хотел ехать к нему, когда меня остановила ваша подруга. Надеюсь, что граф здоров… Вы не слыхали о нем ничего дурного?

— Ничего, Рауль, слава богу!

Воцарилось молчание. Пока оно длилось, оба, поглощенные одной мыслью, без единого взгляда превосходно понимали друг друга.

— Боже мой! — вдруг вскричала Монтале. — Сюда идут!

— Кто это может быть? — спросила Луиза с беспокойством.

— Ах, я подвергаю вас опасности! Как я был неблагоразумен! — прошептал Рауль в сильном замешательстве.

— Шаги тяжелые! — сказала Луиза.

— Если это Маликорн, то нам нечего беспокоиться, — заметила Монтале.

Луиза и Рауль переглянулись, как бы спрашивая друг друга: «Кто это Маликорн?»

— Не волнуйтесь, — продолжала Монтале, — он не ревнив.

— Но… — начал Рауль.

— Понимаю: он не болтлив, как и я.

— Ах! — испугалась Луиза, прислушиваясь у полуоткрытой двери. — Я узнаю шаги моей матери.

— Госпожа де Сен-Реми! Куда мне спрятаться? — спросил Рауль слегка смутившуюся Монтале.

— Да, — сказала она, — и я узнаю стук ее башмаков!..

Это ваша добрая матушка! Ах, как жаль, виконт, что окно выходит на мостовую и до земли футов пятьдесят.

Рауль растерянно посмотрел на балкон. Луиза схватила его за руку и удержала.

— О, я совсем с ума сошла! — вскричала Монтале. — А мой шкаф с парадными платьями! Он словно для этого именно и предназначен!

Пора было прятаться. Г-жа де Сен-Реми поднималась быстрей обыкновенного. Она появилась на площадке в то время, когда Монтале затворила шкаф и прислонилась к дверце.

— А! — грозно промолвила г-жа де Сен-Реми. — Вы здесь, Луиза?

— Да, здесь, — отвечала Луиза, побледнев, словно ее уличили в ужасном преступлении.

— Так, так!

— Присядьте, сударыня, — сказала Монтале, придвигая кресло г-же де Сен-Реми и ставя его так, чтобы она села спиной к шкафу.

— Благодарю, Ора. Идем, дочь моя, пойдем скорее!

— Куда? Зачем?

— Домой. Надо же приготовить наряды!

— Что случилось? Что за спешка? — спросила Монтале, притворяясь удивленною.

Она боялась, как бы Луиза не проговорилась.

— Разве вы не знаете новости? — недоверчиво посмотрела на нее г-жа де Сен-Реми.

— Что можем мы знать, сидя в этой голубятне, сударыня?

— Как!.. Вы никого не видели?

— Вы говорите загадками, мы сгораем от нетерпения! — перебила ее Монтале, которая не знала, что делать, видя, что Луиза все бледнеет.

Наконец она поймала красноречивый взгляд подруги, один из тех взглядов, которые способны растрогать даже стены. Луиза указывала на шляпу, на злополучную шляпу Рауля, красовавшуюся на столе.

Монтале шагнула вперед и, схватив шляпу левой рукой, перебросила за спиной в правую и, наконец, спрятала, не переставая говорить.

— Ну так вот, — продолжала г-жа де Сен-Реми, — приехал курьер и привез известие о скором прибытии сюда его величества! Надо принарядиться!

— Скорее, — сказала Монтале, — скорей, Луиза! Ступайте за вашей матушкой, а я пока примерю парадное платье.

Луиза встала. Г-жа де Сен-Реми взяла ее за руку и вывела на лестницу.

— Идем! — скомандовала она.

И прибавила потихоньку:

— Я запретила вам заходить к Монтале! Почему же вы бываете у нее?

— Она моя подруга. Притом я только что вошла.

— И при вас никого не прятали?

— Что вы?

— Я видела мужскую шляпу… Это, верно, шляпа бездельника Маликорна… Приближенная — и принимает у себя такого человека!.. Фи!..

Голоса замерли на лестнице. Монтале все слышала, потому что эхо передавало ей слова.

Она пожала плечами, увидев Рауля, который выбрался из шкафа и тоже все слышал, и произнесла:

— Бедная Монтале! Жертва дружбы!.. Бедный Маликорн! Жертва любви!

Она остановила свой взор на трагикомическом лице Рауля, смущенного тем, что он в один день узнал столько тайн.

— Ах, сударыня, — начал он, — как мне благодарить вас за вашу любезность!

— Когда-нибудь сочтемся, — ответила она, — а теперь уходите поскорее, виконт! Госпожа де Сен-Реми очень строга и может произвести здесь обыск, который будет неприятен нам всем! Прощайте!

— Но Луиза… как узнать…

— Ступайте! Ступайте! Король Людовик Одиннадцатый недаром изобрел почту!

— Увы! — проговорил Рауль.

— А я разве не помогу вам? Я стою больше всех королевских почт! Скорей на коня! Если госпожа де Сен-Реми придет читать мае нравоучение, надо, чтобы она не застала вас здесь.

— Она, пожалуй, скажет моему отцу! — прошептал Рауль.

— И вас станут бранить!.. Ах, виконт, видно, что состоите при дворе: вы боязливы, как король. Но мы обходимся нередко без согласия папенек!

Спроси Маликорна.

С этими словами шалунья взяла Рауля за плечи выставила его за дверь.

Он осторожно спустился по лестнице, отыскал свою лошадь, вскочил на нее и поскакал так, словно его преследовали восемь солдат герцога Орлеанского.

IV

ОТЕЦ И СЫН
Рауль ехал по хорошо ему известной, милой по воспоминаниям дороге, которая вела из Блуа к дому графа де Ла Фер.

Читатель уволит нас от описания этого дома. Он уже бывал уже там вместе с нами в прежние времена. Только со времени последнего нашего путешествия туда стены посерели, кирпичи приобрели зеленоватый оттенок старой меди, а деревья разрослись. Те, что некогда протягивали свои тоненькие руки над веткой изгородью, ныне стояли крепкие, густые, пышные, далеко бросая темную тень от своих налитых соками ветвей, одаривая путника цветами и плодами своими.

Рауль издали увидел остроконечную крышу, две маленькие башенки, голубятню между вязами и голубей, непрерывно летавших вокруг кирпичного конуса. Никогда его не покидая, как не покидают приятные воспоминания безмятежную душу.

Когда он приблизился, то услышал скрип колодезного вала под тяжестью массивных ведер; ему показалось также, что он слышит меланхолический шум воды, со стоном падающей назад в колодец; шум печальный, похоронный, торжественный, ударяющий в ухо ребенка и мечтателя, затем чтобы никогда уже не забыться ни тем, ни другим; шум, который поэты-англичане окрестили словом «splash» и который мы, французы, что так стараемся быть поэтами, умеем передавать лишь перифразой: шум воды, падающей в воду…

Уже больше года Рауль не видел отца; все это время он находился у принца Конде.

Действительно, после волнений Фронды, первый период которых мы постарались изобразить в предыдущей части этой трилогии, Луи де Конде примирился с двором искренне, публично и торжественно. За все время распри между принцем Конде и королем принц, полюбивший виконта, тщетно делал ему предложения, соблазнительные для молодого человека. Граф де Ла Фер, верный принципам чести и преданности королю, когда-то преподанным им сыну в усыпальнице Сен-Дени, постоянно отказывал принцу от имени сына. Более того, не присоединившись к принцу Конде во время мятежа, виконт примкнул к Тюренну, который сражался на стороне короля. Затем, когда Тюренн, в свою очередь, охладел к королю, виконт расстался и с Тюренном, как прежде с принцем. Благодаря такой неизменной линии поведения и тому, что Конде и Тюренн одерживали победы, только сражаясь под знаменами короля, в послужном списке Рауля, при всей его молодости, значилось десять побед и ни одного поражения, задевающего его честь и совесть.

Рауль, по желанию отца, стойко и покорно служил Людовику XIV, несмотря на почти неизбежные в то время колебания и переходы из одного лагеря в другой.

Принц Конде, попав в милость, воспользовался дарованной ему амнистией, чтобы возвратить себе многое, и в том числе Рауля. Граф де Ла Фер, следуя, как всегда, велению здравого смысла, тотчас же отправил Рауля к принцу.

Прошел год со времени последнего свидания сына с отцом; письма смягчали, но не излечивали его грусти. Мы видели, что Рауль оставил в Блуа и другую любовь,кроме сыновней.

Но отдадим ему справедливость: если б не случай и не Ора Монтале, эти два демона-соблазнителя, Рауль, исполнив поручение, поскакал бы прямо к отцу; он, наверное, оглядывался бы, но не остановился, если бы даже сама Луиза простирала к нему руки.

В первую половину пути Рауль предавался сожалениям о прошлом, с которым пришлось так быстро расстаться, проще говоря, о своей возлюбленной; во время второй половины пути он думал о друге, к которому нетерпеливо стремился.

Рауль увидел, что ворота в сад отворены, и пустил лошадь по аллее, не обращая внимания на угрожающие жесты старика в лиловой вязаной куртке и в большой шапке из вытертого бархата.

Старик, половший грядку карликовых роз и маргариток, пришел в негодование, видя, что лошадь скачет по расчищенным и посыпанным песком аллеям.

Он решился даже произнести громкое «эй», заставившее виконта обернуться. Тогда картина переменилась. Узнав Рауля, старик вскочил и побежал к дому с ворчанием, которое служило у него выражением крайнего восторга.

Рауль доехал до конюшни, отдал лошадь мальчику и взбежал по лестнице с быстротой, которая порадовала бы его отца.

Он прошел переднюю, столовую и гостиную, никого не встретив; наконец, дойдя до кабинета графа де Ла Фер, он нетерпеливо постучал в дверь и вошел, не дождавшись даже ответа: «Войдите!», произнесенного строгим, но приятным голосом.

Граф сидел за столом, заваленным книгами и бумагами. Он был все тем же благородным и красивым вельможей, как и прежде; но время придало его благородству и красоте характер величавой значительности. Чистый гладкий лоб, обрамленный длинными, почти седыми кудрями; глаза проницательные и ласковые, под юношескими ресницами; усы тонкие, с проседью, над губами чистого, красивого рисунка, точно никогда не искажавшимися гибельными страстями; стан прямой и гибкий, безукоризненной формы, но худые руки.

Таков был знаменитый вельможа, которого многие современники превозносили под именем Атоса. Он перечитывал какую-то тетрадь, внося в нее поправки.

Рауль обнял отца за шею, за плечи, как пришлось, и поцеловал его так нежно, так быстро, что граф не успел ни уклониться, ни совладать с охватившим его волнением.

— Ты здесь, Рауль? — вскричал он. — Ты здесь? Возможно ли?

— О! Как я рад видеть вас!

— Ты не отвечаешь мне, виконт! Получил ли ты отпуск в Блуа? Или в Париже случилось какое-нибудь несчастье?

— Слава богу, — отвечал Рауль, мало-помалу успокаиваясь, — никакого несчастья; напротив, все прекрасно. Король женится, как я имел честь известить вас в последнем письме, и отправляется в Испанию. Он проедет через Блуа.

— И посетит его высочество?

— Именно. Боясь застать его врасплох или желая сделать ему удовольствие, принц послал меня приготовить квартиры.

— Ты видел его высочество? — быстро спросил граф.

— Видел.

— В замке?

— Да, в замке, — отвечал Рауль, опуская глаза, потому что почувствовал в вопросе графа не одно только любопытство.

— Ах, вот как! Поздравляю…

Рауль поклонился.

— Видел ты еще кого-нибудь в Блуа?

— Видел ее высочество.

— Так. Но я говорю не о герцогине.

Рауль сильно покраснел и промолчал.

— Ты, верно, не понимаешь меня, виконт? — продолжал граф де Ла Фер, не повышая голоса, но с некоторой строгостью во взгляде.

— Я понял, отец, — отвечал Рауль. — И если я не сразу ответил, то не потому, что собирался солгать… Вы сами это знаете, отец…

— Знаю, что ты никогда не лжешь, потому-то я и удивляюсь, что тебе надо так много времени, чтобы сказать мне да или нет.

— Я могу ответить вам, только если правильно понял ваш вопрос; а если я вас понял, то вы дурно примете мои первые слова. Вам, верно, не понравится, отец, что я видел…

— Луизу де Лавальер.

— Отец, входя в замок, я вовсе не знал, что Луиза де Лавальер живет там; когда я возвращался из замка, исполнив поручение, случай столкнул меня с нею. Я имел честь засвидетельствовать ей свое почтение.

— А как зовут случай, который свел тебя с Луизой де Лавальер?

— Ора де Монтале.

— Что это за Ора де Монтале.

— Девушка, которой я прежде никогда не видал. Приближенная герцогини Орлеанской.

— Не стану более тебя расспрашивать, виконт; даже раскаиваюсь, что говорил об этом слишком долго. Я просил тебя избегать встреч с Луизой де Лавальер и видеться с нею только с моего позволения! О! Я знаю, ты сказал мне правду, что не искал случая встретиться с нею. Случай был против меня: я не могу обвинять тебя. Довольно того, что я уже говорил тебе несколько раз об этой девушке. Я ни в чем не упрекаю ее. Бог мне свидетель Только в мои намерения не входит, чтобы ты бывал в ее доме. Еще раз прошу тебя, милый Рауль, хорошенько это запомнить.

Ясные и чистые глаза Рауля потемнели, когда он услышал эти слова.

— Теперь, друг мой, — продолжал граф с ласковой улыбкой, обычным своим голосом, — поговорим о другом. Ты сейчас возвращаешься на службу?

— Нет, я могу пробыть целый день у вас. К счастью, принц дал мне только одно поручение, вполне отвечающее моим желаниям.

— Король здоров?

— Да.

— А принц?

— Как всегда.

Граф, по старой привычке, забыл о Мазарини.

— Хорошо, Рауль Так как ты сегодня принадлежишь мне, то и я посвящу тебе весь день Обними меня, еще… еще! Ты у себя дома, виконт… А! Вот и наш старый Гримо!.. Гримо, поди сюда! Виконт хочет обнять тебя.



Старик не заставил себя просить и подбежал к юноше с распростертыми объятиями. Рауль бросился к нему навстречу.

— Не хочешь ли пройтись по саду, Рауль? Я покажу тебе новое помещение, которое я велел приготовить для тебя на время отпуска Пока мы будем смотреть зимние посадки и новых верховых лошадей, ты расскажешь мне о наших парижских друзьях.

Граф сложил рукопись, взял сына под руку и прошел с ним в сад.

Гримо задумчиво посмотрел вслед Раулю, почти коснувшемуся притолоки, и, поглаживая седую голову, задумчиво прошептал:

— Вырос!

V

ГДЕ РЕЧЬ ПОЙДЕТ О КРОПОЛИ, О КРОПОЛЕ И О ВЕЛИКОМ НЕПРИЗНАННОМ ЖИВОПИСЦЕ
Пока граф де Ла Фер будет осматривать с Раулем новые постройки и недавно купленных лошадей, попросим читателя вернуться с нами в Блуа, чтобы присутствовать при необыкновенном волнении, охватившем город.

Первыми жертвами новости, привезенной Раулем, стали гостиницы.

В самом деле, король и двор приедут в Блуа; это значит — сто всадников, десять карет, двести лошадей и столько же слуг, сколько господ. Где поместятся все эти люди? Где расположатся соседние дворяне, которые, может быть, приедут через два-три часа, как только до них дойдут вести, расходящиеся, как круги от камня, брошенного в спокойную воду?

Еще утром Блуа был спокоен, как самое тихое озеро; но при известии о прибытии короля город вдруг наполнился шумом и суетой.



Повара под надзором дворецких отправились из замка в город покупать провизию Десять курьеров поскакали в шамборские лавки за дичью, на бевронские топи за рыбой, в шевернийские оранжереи за цветами и фруктами.

Из кладовых вытаскивали ценные ковры и люстры на золоченых цепях, целая армия слуг мела дворы и мыла каменную облицовку замка, в то время как их жены собирали полевые цветы за рекой Чтобы не отстать от замковой челяди, весь город принялся приводить себя в порядок с помощью щеток, метелок и воды.

Канавки верхнего города, беспрерывно наполнявшиеся водой, в нижнем городе превращались в потоки, а мостовая, часто весьма грязная, теперь была вычищена и блестела под лучами солнца.

Музыканты тоже готовились к встрече; все запасались у купцов лентами и бантами для шпаг, хозяйки закупали хлеб, мясо и пряности. Многие жители, дома которых были снабжены всем, точно в ожидании осады, и которым нечего было больше делать, уже надевали праздничные платья и направлялись к городским воротам, чтобы раньше всех увидеть въезд свиты. Они знали, что король прибудет не ранее ночи или даже, может быть, утром. Но ведь ожидание — это своего рода безумие. А что такое безумие, если не избыток надежды?

В нижнем городе, шагах в ста от замка, на красивой улице, которая называлась тогда Старою и действительно была очень старой, возвышалось солидное здание с остроконечной кровлей, массивное и широкое, с тремя окнами в первом этаже, двумя во втором и маленьким окном в третьем.

Со стороны этого треугольника недавно построили довольно обширных размеров параллелограмм, который бесцеремонно занял большую часть улицы, согласно вольному стилю застройки, допускаемому тогдашними городскими властями. Улица оказывалась раза в четыре уже, но зато дом — в два раза шире; не правда ли, игра стоила свеч?

Предание гласило, что в этом доме с остроконечной крышей во времена Генриха III жил сановник, к которому однажды приехала королева Екатерина Медичи, по словам одних — просто чтобы навестить его, по словам других чтобы задушить. Как бы то ни было, королеве пришлось с опаской переступить порог этого дома.

После смерти сановника, последовавшей от удушения или от естественных причин, — не все ли равно, — дом продали, потом забросили и, наконец, отделили от остальных домов этой улицы. Только во второй половине царствования Людовика XIII итальянец Крополи, бежавший от службы на кухнях маршала Д'Анкра, занял этот дом. Он открыл тут гостиницу, где приготовлялись такие вкусные макароны, что их приходили поесть и за ними посылали люди, жившие за несколько лье от Старой улицы.

Слава гостиницы возросла, когда королева Мария Медичи, заточенная, как известно, в Блуаском замке, однажды прислала сюда за макаронами. Это произошло именно в тот день, когда она бежала из замка через знаменитое окно. Блюдо с макаронами осталось на столе: королева едва прикоснулась к лакомому кушанью.

В ознаменование двойной милости, оказанной треугольному дому благодаря удушению и макаронам, бедный Крополи вздумал дать своей гостинице пышное название. Но его итальянская фамилия не могла служить в ту пору рекомендацией, а маленькое, тщательно скрываемое состояние не позволяло ему слишком выставлять себя напоказ.

Чувствуя приближение смерти, что происходило в 1643 году, после смерти Людовика XIII, он позвал сына, юного поваренка, подававшего блистательные надежды, и со слезами на глазах завещал ему сохранить секрет приготовления макарон, офранцузить свое имя, жениться на француженке и, наконец, когда политический горизонт очистится от туч, приказать соседнему кузнецу сделать большую вывеску, на которой знаменитый живописец напишет портреты двух королев с надписью: «Гостиница Медичи».

Добряку Крополи, после всех этих заветов, едва хватило сил указать своему юному наследнику на камин, под плиту которого он засунул когда-то тысячу луидоров, — и испустить дух.

Крополи-сын начал с того, что приучил публику произносить конечное «и» своей фамилии так слабо, что вскоре, при общем снисхождении, его фамилия стала звучать просто Крополь — имя чисто французское.

Потом — он женился; у него как раз была на примете француженка, в которую он был влюблен, и он сумел получить за ней порядочное приданое, показав предварительно тайник в камине.

Выполнив первые два пункта отцовского завещания, он принялся искать живописца для вывески.

Скоро отыскался и живописец.

То был старый итальянец, последователь Рафаэля и Каррачи, но последователь неудачливый. Он причислял себя к венецианской школе, вероятно, потому, что очень любил яркие тона. Работы его, из которых он за всю свою жизнь не продал ни одной, так не нравились горожанам, что он наконец перестал писать.

Он всегда хвалился, что расписал банную комнату для супруги маршала д'Анкра, и сожалел, что сия комната сгорела во время беспорядков, связанных с именем маршала.

Крополи проявлял снисходительность к своему соотечественнику Питрино, — так звали художника. Быть может, он видел знаменитую роспись банной комнаты, — во всяком случае, он относился к этому Питрино с таким уважением и обращался с ним так дружески, что даже поселил его в своем доме.

Благодарный Питрино, питаясь макаронами, прославил национальное кушанье и оказал своим неутомимым языком большие услуги дому Крополи.

В старости он привязался к сыну, как некогда к отцу, и мало-помалу сделался чем-то вроде смотрителя при доме, где его неподкупная честность, признанная всеми скромность, невиданная душевная чистота и тысячи других добродетелей, перечислять которые здесь мы почитаем излишним, даровали ему постоянное место у семейного очага, с правом распоряжаться всею прислугою. Сверх того, это именно он пробовал макароны, дабы поддержать чистоту вкуса старинной традиции, и надо заметить, что он не прощал ни лишнего зернышка перца, ни недостающего атома пармезана.

Он чрезвычайно обрадовался, когда Крополи-сын доверил ему тайну и поручил написать знаменитую вывеску.

Надо было видеть, как страстно рылся он в своем старом ящичке в поисках кистей, слегка объеденных крысами, но еще вполне годных, пузырьков с полузасохшими красками, льняного масла в бутыли и старой палитры, принадлежавшей еще Бронзино, этому «богу живописи», как утверждал на своем ломаном итало-французском языке артист из-за гор.

Питрино буквально вырос от радости, чувствуя, что восстановит свою былую славу.

Он сделал то же, что сделал Рафаэль: переменил манеру и написал, подражая Альбано, не двух королев, а двух богинь. Августейшие дамы поражали такой грацией, представляли удивленным взорам такое соединение роз и лилий — очаровательное следствие перемены манеры Питрино, — возлежали в таких соблазнительных позах сирен, что начальник полиции, когда ему дали взглянуть на это монументальное украшение дома Крополя, тотчас объявил, что эти дамы слишком хороши и что их прелести действуют слишком сильно, чтобы их можно было оставить на вывеске на виду у всех прохожих.

— Его высочество герцог Орлеанский, — сказал он Питрино, — часто посещает наш город, и ему, наверное, не понравится, что его знаменитая матушка так мало прикрыта. Он способен засадить вас в подземную темницу, потому что у прославленного принца сердце далеко не всегда мягкое. Извольте замазать либо обеих сирен, либо надпись, — иначе я не позволю вам выставить эту вывеску напоказ. Я забочусь о вашей пользе, Крополь, и о вашей тоже, синьор Питрино.

Что тут скажешь? Пришлось поблагодарить начальника полиции за его заботливость, что и сделал Крополь.

Но разочарованный Питрино упал духом. Он чувствовал, чем все это кончится.

Едва ушел начальник полиции, как Крополь спросил, скрестив руки:

— Что же нам делать?

— Мы сотрем надпись, — печально отвечал Питрино. — Мы можем сделать это в одно мгновение и заменить наших «Медичи» «Нимфами» или «Сиренами», как вам будет угодно.

— Нет, нет, — сказал Крополь, — тогда воля моего отца не будет выполнена. Мой отец очень хотел…

— Чтобы были фигуры, — продолжил Питрино.

— Надписи, — поправил его Крополь.

— Он завещал, чтобы они были похожи, и они похожи. Значит, он желал фигур, — возразил Питрино.

— Да, но если бы сходства не было, кто узнал бы их без надписи? Теперь, когда в памяти жителей Блуа образы этих прославленных дам уже немного стерлись, кто узнает Екатерину и Марию без надписи «Медичи»?

— Что же будет с моими фигурами?.. — в отчаянии вымолвил Питрино, чувствовавший правоту слов Крополя. — Я не хочу уничтожать плоды моих трудов.

— А я не хочу, чтобы вас посадили в тюрьму, а меня в подземелье.

— Сотрем слово «Медичи», — умолял Питрино.

— Нет, — твердо отвечал Крополь. — Мне пришла в голову мысль… прекрасная мысль… Останутся и ваши фигуры, и моя надпись… Medici по-итальянски, кажется, значит доктор?

— Да, во множественном числе.

— Так закажите другую вывеску у кузнеца. На ней вы нарисуете мне шесть лекарей и сделаете надпись: «Медичи»… это будет очень милая игра слов!

— Шесть лекарей! Невозможно! А композиция?.. — вскричал Питрино.

— Это уже ваше дело. Но будет так, как я хочу… Так надо… Мне некогда: макароны пригорят.

Против таких доводов возражать не приходилось. Питрино повиновался.

Он состряпал вывеску с лекарями и с надписью. Начальник полиции похвалил ее и дозволил.

Вывеска чрезвычайно понравилась в городе: это лишний раз доказало, что поэзия, как говорил Питрино, недоступна мещанам.

Чтобы вознаградить живописца, Крополь повесил нимф первой вывески в своей спальне, и госпожа Крополь краснела каждый раз, как взглядывала на них, раздеваясь на ночь.

Так дом с вышкой получил вывеску, и, таким образом, достигнув процветания, гостиница «Медичи» вынуждена была расширить свое пространство за счет четырехугольного здания, которое мы описали. И так появилась в Блуа вышеназванная гостиница, хозяином коей был Крополь, а вывеска принадлежала кисти безвестного художника Питрино.

VI

НЕЗНАКОМЕЦ
Основанная таким образом и прославленная своею вывеской, гостиница Крополя быстро преуспевала.

Крополь не надеялся сильно разбогатеть: ему довольно было удвоить сумму в тысячу луидоров, оставленную ему отцом, затем продать дом со всеми запасами и счастливо зажить на свободе в качестве гражданина города Блуа.

Крополь был падок на барыши и пришел в полный восторг, узнав о приезде короля Людовика XIV.

Он, жена его, Питрино и два поваренка тотчас принялись бить голубей, домашнюю птицу и кроликов; в минуту двор гостиницы огласился пронзительными криками и жалобными стонами.

В это время у Крополя жил только один постоялец.

Это был человек лет тридцати, красивый, высокий, мрачный или, вернее сказать, задумчивый.

Он был одет в черное бархатное платье, расшитое бисером. Простой белый воротник, как у самых строгих пуритан, открывал красивую нежную шею.

Небольшие светлые усы обрамляли презрительно сжатые губы.

Говоря с людьми, он смотрел им прямо в лицо, не вызывающе, но твердо, холодные голубые глаза его так блестели, что многие взоры опускались перед ним, как более слабая шпага во время поединка.

В те времена, когда люди, созданные богом равными, так же резко разделялись благодаря предрассудкам на две касты — дворян и простонародье, как они разделяются на белую и черную расу, в те времена, говорим мы, этого незнакомца непременно приняли бы за дворянина, и притом за дворянина самой лучшей породы. Для этого достаточно было взглянуть на его руки с длинными тонкими пальцами; жилки виднелись под кожей при малейшем движении.

Незнакомец приехал к Крополю один. Не колеблясь, не задумавшись ни на минуту, он занял лучшие комнаты, предложенные ему хозяином гостиницы, указавшим их ему в низких целях — сорвать лишний куш, как сказали бы одни, или с самыми похвальными намерениями, как сказали бы другие, если принять во внимание, что Крополь был физиономистом и оценивал людей с первого взгляда.

Комнаты эти занимали всю лицевую сторону старого треугольного дома: в первом этаже находилась гостиная с двумя окнами, возле нее вторая комната, а наверху спальня.

С самого приезда дворянин едва прикасался к кушаньям, которые ему подавали в его комнату. Он сказал только два слова хозяину, приказав впустить к себе некоего Парри, который должен был скоро приехать.

Затем он погрузился в такое упорное молчание, что Крополь, любивший хорошее общество, почти оскорбился.

В то утро, с которого началась наша повесть, этот дворянин встал очень рано, сел к окну в гостиной и стал с печалью пристально глядеть в конец улицы, вероятно, поджидая путешественника, о котором он предупредил хозяина гостиницы.

Так увидел он кортеж правителя, возвращавшегося с охоты, а потом мог снова насладиться тишиной города, погруженного в ожидание.

И вдруг — общая суматоха: слуги, бросившиеся в поля за цветами, скачущие курьеры, метельщики улиц, поставщики герцога, встревоженные и болтливые лавочники, стук экипажей, мелькание парикмахеров и пажей, весь этот шум и суета поразили его, не нарушив, однако, его бесстрастного величия, которое придает взгляду льва или орла такое высокомерное спокойствие посреди криков «ура!», топота охотников и зевак.

Однако крики жертв, умерщвляемых на птичьем дворе, беготня госпожи Крополь по узкой и скрипучей деревянной лестнице и метания Питрино, который еще утром курил у ворот хладнокровно, как голландец, — несколько удивили и встревожили путешественника.

Он уже встал, чтобы навести справки, когда дверь отворилась. Незнакомец подумал, что к нему вводят нетерпеливо поджидаемого путешественника.

Поэтому он быстро сделал несколько шагов по направлению к двери.

Но вместо человека, которого он ожидал, появился Крополь. Позади трактирщика, на лестнице, мелькнуло хорошенькое личико г-жи Крополь. Она бросила украдкой взгляд на молодого человека и тотчас исчезла.

Крополь вошел, улыбаясь, с колпаком в руках, скорее сгибаясь, чем кланяясь.

Незнакомец, не говоря ни слова, вопросительно взглянул на него.

— Сударь, я пришел спросить вас, — сказал Крополь. — Но как прикажете вас называть: вашим сиятельством, маркизом или…

— Называйте меня просто сударь и говорите скорее, — отвечал незнакомец надменным тоном, не допускающим ни споров, ни возражений.

— Я пришел спросить вас, сударь, как вы провели ночь и угодно ли вам оставить за собою квартиру?

— Да.

— Но, сударь, явилось новое обстоятельство, которого мы не предвидели.

— Какое?

— Его величество Людовик Четырнадцатый приедет сегодня в наш город и пробудет здесь целый день, а может быть и два.

Лицо незнакомца выразило крайнее изумление.

— Французский король приедет в Блуа?

— Он уже в дороге.

— Тем более мне нужно остаться здесь, — сказал незнакомец.

— Как вам угодно. Но желаете ли вы, сударь, оставить за собою всю квартиру?

— Я вас не понимаю. Почему сегодня я должен занимать меньшее помещение, чем вчера?

— А вот почему, сударь. Вчера, когда ваша светлость изволили выбирать помещение, я назначил цену, не думая о ваших средствах… Но теперь…

Незнакомец покраснел. Он подумал, что его считают бедняком и оскорбляют.

— А сегодня вы задумались о моих средствах? — спросил он хладнокровно.

— Сударь, я, благодаренье богу, человек честный. Хотя я и трактирщик, во мне течет дворянская кровь. Мой отец служил в войсках маршала д'Анкра. Упокой, господь, его душу!

— Об этом я не собираюсь с вами спорить; я только хочу узнать, и поскорее, к чему клонятся ваши вопросы.

— Сударь, вы, как человек разумный, поймете, что город наш очень мал, двор наводнит его, все дома будут забиты приезжими, и поэтому квартиры крайне вздорожают.

Незнакомец покраснел еще сильней.

— Так скажите ваши условия, — проговорил он.

— Мои условия скромные, сударь, потому что я ищу честных барышей и хочу уладить дело, не проявляя неделикатности и грубости… Помещение, которое вы изволите занимать, очень просторно, а вы совершенно один…

— Это мое дело.

— О, разумеется! Ведь я не выгоняю вас!

Кровь бросилась в лицо незнакомцу.

Он пронзил бедного Крополя таким взглядом, что тот охотно забился бы под знаменитый камин, если бы его не удерживал на месте собственный интерес.

— Вы хотите, чтобы я выехал? Так говорите прямо, но поскорее…

— Сударь… сударь… Вы не изволили понять меня. Я поступаю деликатно, но я неудачно выразился; или, быть может, вы, будучи иностранцем, как я вижу по вашему выговору…

Действительно, в незнакомце нетрудно было узнать англичанина по легкой картавости, заметной даже у тех англичан, которые наиболее чисто говорят по-французски.

— Вы иностранец, сударь, и, может быть, не улавливаете оттенков моей речи. Я хочу сказать, что вы могли бы расстаться с одной или двумя комнатами; тогда плата за квартиру значительно уменьшится, и совесть моя успокоится. В самом деле, тяжело чрезмерно набавлять цену на квартиру, когда уже получаешь за нее порядочную плату.

— Что стоило помещение вчера?

— Луидор, сударь, со столом и кормом вашей лошади.

— Хорошо, а сколько сегодня?

— А вот тут-то и затруднение! Сегодня приедет король; если двор будет ночевать здесь, так придется засчитать и сегодняшний день. Выйдет, что за три комнаты, по два луидора за каждую, надобно шесть луидоров. Два луидора, сударь, это пустяки, но шесть луидоров — это уже много.

Незнакомец, только что весь красный, побледнел как смерть. С героической бравадой он выхватил из кармана кошелек с вышитым гербом. Кошелек был так тощ, так сплющен, что Крополь не мог не заметить этого.

Незнакомец высыпал из кошелька деньги на ладонь. Там оказалось три двойных луидора, что составляло шесть простых.

Крополь между тем требовал семь. Он взглянул на незнакомца, словно говоря: «Ну что же ты?»

— Мы договорились на луидоре, не так ли, трактирщик?

— Да, сударь, но…

Незнакомец пошарил в кармане штанов и вынул маленький бумажник, золотой ключик и немного серебряных денег. Их набралось на луидор.

— Покорно благодарю, сударь, — сказал Крополь. — Мне остается узнать, угодно ли вам удержать комнаты и на завтрашний день. В таком случае я оставлю их за вами. Если же вам не угодно, то я обещаю помещение чинам свиты его величества, которые должны скоро приехать.

— Хорошо, — отвечал незнакомец после довольно продолжительного молчания. — У меня нет больше денег, как вы видели сами: однако я оставлю за собой комнаты. Вам придется продать кому-нибудь в городе этот брильянт или взять его себе в обеспечение…

Крополь так долго рассматривал брильянт, что незнакомец поспешил добавить:

— Мне было бы приятнее, если бы вы продали его, потому что он стоит триста пистолей. Еврей — есть же какой-нибудь еврей в Блуа — даст вам двести или по меньшей мере полтораста. Возьмите, сколько бы вам ни дали, если бы даже пришлось получить только то, что приходится с меня за квартиру. Ступайте!

— Ах, сударь, — сказал Крополь, смущенный благородством, бескорыстием незнакомца и его несокрушимым терпением при виде такой недоверчивости. В Блуа совсем не так грабят, как вы изволите думать, и если брильянт стоит, как вы говорите…

Незнакомец опять взглянул на Крополя и поразил его, как молнией, взглядом своих голубых глаз.

— Я не знаток в брильянтах! — вскричал Крополь. — Поверьте, сударь!

— Но ювелиры понимают толк в драгоценных камнях. Спросите их, — посоветовал незнакомец. — Теперь, кажется, наши счеты покончены, не так ли?

— Да, сударь, и, к большому моему сожалению, я опасаюсь, что оскорбил вас…

— Нисколько, — возразил незнакомец с величественным жестом.

— Или, может быть, вам показалось, что с благородных путешественников дерут втридорога… Поверьте, сударь, что только необходимость…

— Ну хватит об этом, говорю вам… Оставьте меня одного!

Крополь низко поклонился и вышел с растерянным видом, который говорил о его добром сердце и явных угрызениях совести.

Незнакомец сам затворил дверь и, оставшись один, посмотрел в пустой кошелек, из которого он вынул шелковый мешочек, где лежал брильянт, последнее его достояние.

Он снова порылся в карманах, заглянул в бумажник и убедился, что больше у него ничего нет. Тогда он поднял глаза к небу с высшим спокойствием отчаяния, вытер дрожащей рукой капельки пота, блестевшие в морщинах его благородного лба, и снова обратил долу взор свой, некогда полный непревзойденного величия. Гроза прошла вдали от него, быть может, в глубине души своей он свершил молитву.

Потом он подошел «к окну, сел на прежнее место и просидел неподвижно, как мертвый, до той минуты, когда небо потемнело и на улице показались первые факелы, давая сигнал, что пора начинать иллюминацию и зажигать огни во всех окнах.

VII

ПАРРИ
Пока незнакомец с любопытством смотрел на огоньки и прислушивался к уличному шуму, в комнату вошел трактирщик Крополь с двумя лакеями, которые начале накрывать на стол.

Незнакомец не обратил на них никакого внимания.

Крополь подошел к нему и с глубочайшим почтением шепнул ему на ухо:

— Сударь, брильянт оценили.

— И что же?

— Ювелир его королевского высочества дает двести восемьдесят пистолей.

— Вы получили деньги?

— Я полагал, что должен это сделать, сударь. Впрочем, я взял их с условием: вы можете вернуть деньги я получите брильянт обратно.

— Это лишнее. Я поручил вам продать его.

— В таком случае я исполнил или почти исполнил вашу волю, и хотя не продал брильянта окончательно, однако же получил деньги.

— Так возьмите из них сколько следует, — распорядился незнакомец.

— Господин, я сделаю это, раз вы так решительно требуете.

Грустная улыбка тронула губы незнакомца.

— Остальное положите сюда.

Он указал на сундук и отвернулся. Крополь открыл довольно тяжелый мешок и взял из него плату за номер.

— Надеюсь, сударь, — сказал он, — вы не огорчите меня, отказавшись поужинать. Вы изволили отослать обед: это очень обидно для «Гостиницы Медичи». Извольте взглянуть, сударь, ужин подан, и, осмелюсь прибавить, он недурен.

Незнакомец спросил рюмку вина, отломил кусочек хлеба и остался у окна.

Скоро раздались громкие звуки труб и фанфар. Вдали послышались крики.

Неясный шум наполнил нижнюю часть города. Прежде всего незнакомец различил топот приближавшихся коней.

— Король! Король! — кричала шумная толпа.

— Король! — повторил Крополь, бросив своего постояльца и все попытки деликатного обхождения ради того, чтобы удовлетворить свое любопытство.

На лестнице с Крополем встретились и окружили его г-жа Крополь, Питрино, лакеи и поварята.

Кортеж подвигался медленно; его освещали тысячи факелов на улице и из окон.

За ротой мушкетеров и отрядом дворян следовал портшез кардинала Мазарини, который, точно карету, везли четыре вороных лошади.

Дальше шли пажи и слуги кардинала.

За ними ехала карета королевы-матери; фрейлины сидели у дверец, а приближенные ехали верхом по обеим сторонам кареты.

За королевой показался король на превосходной саксонской лошади с длинной гривой. Кланяясь, юный государь обращал свое красивое лицо, освещенное факелами, которые несли его пажи, к окнам, откуда кричали особенно громко.

Возле короля, отступив шага на два, ехали принц Конде, Данжо и еще человек двадцать придворных; их слуги и багаж замыкали торжественную процессию.

Во всем этом великолепии было что-то воинственное.

Только некоторые придворные постарше были в дорожных костюмах; все остальные были в военных мундирах. На многих — кирасы и перевязи, как во времена Генриха IV и Людовика XIII.

Когда король проезжал мимо, незнакомец высунулся в окно, чтобы лучше видеть, потом закрыл лицо руками. Сердце его переполнилось горькой завистью. Его опьяняли звуки труб, оглушали восторженные крики народа; он на мгновение словно потерял рассудок среди этого шума, блеска и роскоши.

— Да, он — король! Король! — прошептал незнакомец с тоскливым отчаянием.

Прежде чем он вышел из мрачной задумчивости, весь этот шум и все великолепие исчезли. На перекрестке внизу под окнами незнакомца раздавались только нестройные хриплые голоса, время от времени кричавшие:

— Да здравствует король!

Осталось также всего шесть факелов в руках обитателей «Гостиницы Медичи»: два в руках Крополя, один у Питрино и по одному у каждого поваренка.

Крополь беспрестанно повторял:

— Как хорош король! Как он похож на своего славного родителя.

— Гораздо лучше, — твердил Питрино.

— И какая гордость в лице! — говорила г-жа Крополь, вступившая уже в пересуды с соседями и соседками.

Крополь выражал свои впечатления, не замечая старика с ирландской лошадью на поводу, старавшегося пробраться сквозь толпу женщин и мужчин, стоявшую перед «Гостиницей Медичи».

В эту минуту из окна раздался голос незнакомца:

— Хозяин, дайте возможность войти в вашу гостиницу.

Крополь повернулся и, увидев старика, дал ему дорогу. Окно закрылось.

Старик молча вошел.

Незнакомец встретил старика на лестнице, заключил его в свои объятия и провел в комнату прямо к креслу.

Тот не захотел сесть.

— Нет, нет, милорд, — сказал он. — Мне сидеть в вашем присутствии? Ни за что! Ни за что!

— Парри! — воскликнул незнакомец. — Прошу тебя, сядь! Ты приехал из Англии… из такой дали… Ах! Не в твои лета переносить такие невзгоды, какие тебе приходится терпеть на службе у меня!.. Отдохни!..

— Прежде всего я должен дать вам отчет, милорд…

— Парри… умоляю тебя… не говори мне ничего… Если бы ты привез хорошее известие, ты заговорил бы иначе. Значит, вести твои печальные.

— Милорд, — остановил его старик, — не торопитесь огорчаться. Не все еще потеряно. Надо запастись волей, терпением, а главное — покорностью судьбе.

— Парри, — отвечал незнакомец, — я пробрался сюда один, сквозь тысячу засад и опасностей. Веришь ли ты, что у меня есть воля? Я думал об этом путешествии десять лет, невзирая на предостережения и препятствия: веришь ли ты в мое терпение? Сегодня вечером я продал последний брильянт моего отца, потому что мне нечем было заплатить за квартиру и трактирщик выгнал бы меня.

Парри вздрогнул от негодования. Молодой человек ответил ему пожатием руки и улыбкой.

— У меня остается еще двести семьдесят четыре пистоля, и мне кажется, что я богат; я не отчаиваюсь, Парри. Веришь ли ты, что я покорен судьбе?

Старик поднял дрожащие руки к небу.

— Говори, — попросил незнакомец, — не скрывай от меня ничего. Что случилось?

— Рассказ мой будет очень краток, милорд. Но, ради бога, не дрожите так!

— Я дрожу от нетерпения, Парри. Говори же скорее: что сказал тебе генерал?

— Сначала он не хотел меня принимать.

— Он подумал, что ты шпион?

— Да, милорд. Но я написал ему письмо.

— Ты обстоятельно изложил в нем мое положение и мои желания?

— О да! — отвечал Парри с печальной улыбкой. — Я описал все и точно изложил вашу мысль…

— И что же, Парри?

— Генерал вернул мне письмо через своего адъютанта и передал мне, что велит арестовать меня, если я еще хоть день пробуду в тех местах, где он командует.

— Арестовать! — прошептал молодой человек. — Арестовать!.. Тебя… самого верного из моих слуг!

— Да, милорд!

— И ты подписал письмо своим именем, Парри?

— Полностью, милорд. Адъютант знавал меня в Сент-Джемсе и, — прибавил старик с глубоким вздохом, — в Уайт-Холле!

Молодой человек опустил голову и печально задумался.

— Да, так поступил Монк при посторонних, — сказал он, пытаясь обмануть самого себя. — Но наедине… что он сделал? Говори.

— Увы, милорд, — отвечал Парри, — он прислал четырех всадников, и они дали мне лошадь, на которой я приехал сюда, как вы изволили видеть.

Всадники доставили меня галопом до небольшой пристани Тенби, там скорее бросили, чем посадили, в рыбачью лодку, которая отправлялась во Францию, в Бретань, и вот — я здесь!

— О! — прошептал молодой человек, конвульсивно прижимая руку к груди, чтобы из нее не вырвался стон. — И больше ничего, Парри?

— Ничего, милорд.

После этого немногословного ответа Парри наступило продолжительное молчание. Слышен был только стук каблуков незнакомца, в бешенстве шагавшего по паркету.

Старик хотел переменить разговор, пробуждавший слишком мрачные мысли.

— Милорд, — спросил он, — что это за шум в городе? Что это за люди кричат: «Да здравствует король!»? О каком короле идет речь? И почему такая иллюминация?

— Ах, Парри, ты не знаешь, — иронически ответил молодой человек. Французский король посетил сей добрый город Блуа; все эти золоченые седла, все трубные звуки в его честь; шпаги всех этих дворян принадлежат ему. Его мать едет перед ним в карете, роскошно украшенной золотом и серебром. Счастливая мать! Министр собирает для него миллионы и везет его к богатой невесте. Вот отчего радуется весь этот народ, любит своего короля, встречает его восторженными гласами, кричит: «Да здравствует король! Да здравствует король!»

— Хорошо, хорошо, милорд, — сказал Парри, еще лее смущенный такими словами.

— Ты знаешь, — продолжал незнакомец, — что время этого праздника в честь короля Людовика четырнадцатого моя мать и моя сестра сидят без денег, хлеба. Ты знаешь, что через две недели, когда всей Европе станет известно то, что ты рассказал мне сейчас, я буду обесчещен и осмеян…

Парри!.. Бывали ли примеры, чтобы человек моего звания был принужден…

— Милорд, умоляю вас…

— Ты прав, Парри, я жалкий трус, и если я сам ничего не делаю для себя, то кто поможет мне? Нет, нет, Парри, у меня есть руки… есть шпага…

И, с силой ударив себя по руке, он снял со стены шпагу.

— Что вы хотите сделать, милорд?

— Что я хочу сделать, Парри? То, что все делают в моем семействе. Моя мать живет общественным подаянием; сестра моя собирает милостыню для матери; где-то у меня есть еще братья, которые тоже питаются милостыней. И я, старший в роде, тоже примусь, подражая им, собирать подаяние.

С этими словами, перешедшими в жуткий нервный смех, молодой человек пристегнул шпагу, взял шляпу с сундука, набросил на плечи черный плащ, который он носил в пути, и, пожав обе руки старику, смотревшему на него с тревогой, попросил:

— Добрый мой Парри, прикажи затопить камин, ешь, пей, спи, будь счастлив. Будем счастливы, мой верный, мой единственный друг! Мы богаты, как короли.

Он ударил рукой по мешку с деньгами, тяжело упавшему на пол, и разразился зловещим хохотом, испугавшим несчастного Парри.

Пока все в доме кричали, пели и готовились принимать путешественников и их лакеев, незнакомец потихоньку вышел через залу и на улицу и исчез из глаз старика, смотревшего в окно.

VIII

КАКИМ БЫЛ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО ЛЮДОВИК ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ В ДВАДЦАТЬ ДВА ГОДА
Въезд Людовика XIV в Блуа, как видно из нашего рассказа, был очень шумен и блестящ, и молодой король остался им вполне доволен.

Доехав до ворот замка, король увидел герцога Гастона Орлеанского, окруженного своими телохранителями и дворянами. Лицо его высочества, величественное от природы, выражало при этих торжественных обстоятельствах еще больше величия и достоинства.

Герцогиня Орлеанская в парадном туалете ждала на балконе приезда своего племянника. Во всех окнах старого замка, в обыкновенные дни пустынного и печального, видны были дамы и факелы.

Под звуки барабанов, труб и радостные клики вступил молодой король в тот замок, где Генрих III семьдесят два года тому назад призвал себе на помощь убийство и измену, чтобы удержать корону, которая уже падала с его головы и переходила в другой род.

Все, налюбовавшись молодым королем, таким красивым, привлекательным и благородным, искали другого короля Франции — короля совсем в ином роде, — старого, бледного, согбенного, имя которого было: кардинал Мазарини.

Людовик в эти годы был одарен всеми качествами образцового дворянина.

Светло-голубые глаза его приветливо блестели; но самые опытные физиономисты, исследователи душ, погрузив в них взгляд, если бы подданным было дано выдерживать взгляд короля, не могли решить, что таится за этой приветливостью. В глазах короля было столько же глубины, сколько в небесной лазури или в том гигантском зеркале, которое Средиземное море подставляет кораблям и в котором небо любит отражать то бури, то звезды.

Король был невысокого роста, едва ли пяти футов и двух дюймов; но его молодость смягчала этот недостаток, к тому же возмещавшийся благородством и замечательной ловкостью движений.

Впрочем, Людовик был король, а быть королем в эту эпоху традиционного почтения и преданности значило много. Но до той минуты его довольно редко и скупо показывали народу. Его видели всегда рядом с матерью, женщиной высокого роста, и кардиналом, человеком тоже очень представительным.

И потому многие говорили:

— Король ниже кардинала!

Несмотря на такие замечания, раздававшиеся главным образом в столице, жители Блуа встретили молодого монарха как полубога; а герцог и герцогиня Орлеанские, его дядя и тетка, приняли его почти как короля.

Надо, однако, сказать, что, когда король Людовик XIV увидел в приемной зале одинаковые кресла для себя, для матери, для кардинала, для тетки и дяди, он покраснел от гнева и окинул взглядом присутствующих, желая узнать по их лицам, не с умыслом ли нанесено ему такое оскорбление. Но, не заметив ничего на бесстрастном лице кардинала, на лице матери и на лицах остальных, он покорился необходимости и сел, поспешив занять место прежде других.

Дворяне и дамы были представлены их величествам и кардиналу.

Король обратил внимание, что ни мать его, ни он сам не слышали ранее почти ни одного имени из тех, что им сейчас называли, в то время как кардинал, напротив, пользуясь своей необычайной памятью и всегдашней находчивостью, заводил с каждым разговор о его землях, о его предках и детях, припомнив даже имена некоторых из них, что приводило в полное восхищение сих, полных собственного достоинства, уездных дворян и утверждало их во мнении, что именно кардинал является истинным и единственным владыкой, знающим своих подданных, по той Самой причине, что ведь у солнца нет же соперника, ибо оно одно согревает и освещает.

Молодой король, давно уже направив свое вдумчивое внимание на присутствующих, продолжал, таким образом, незаметно изучать их и рассматривал, стараясь разгадать их скрытое выражение, все эти лица, показавшиеся ему сначала самыми что ни на есть ничтожными и банальными.

Пригласили к столу. Король, не решавшийся заявить о своем голоде, ждал ужина с нетерпением. На этот раз ему были оказаны все почести, если не его званию, то, по крайней мере, его желудку.

Кардинал едва прикоснулся бледными губами к бульону, поданному в золотой чашке. Всемогущий министр, отнявший у вдовствующей королевы ее регентство и у короля — его королевскую власть, не мог добыть у природы здорового желудка.

Анна Австрийская, в то время уже больная раком, который позже, лет через восемь, свел ее в могилу, ела не лучшеМазарини.

Герцог Орлеанский, ошеломленный важным событием, совершавшимся в его провинциальной жизни, совсем не мог есть.

Только одна герцогиня Орлеанская, как истая уроженка Лотарингии, не отставала от короля.

Людовик XIV без ее участия должен был бы есть совершенно один; поэтому он был очень благодарен и тетке своей, и ее дворецкому господину де Сен-Реми, который действительно на этот раз отличился.

По окончании ужина по знаку кардинала Мазарини король встал. Тетка пригласила его пройтись вдоль рядов собравшихся гостей.

Дамы заметили, — есть вещи, так же хорошо замечаемые дамами как Блуа, так и Парижа, — что у Людовика XIV взгляд быстрый и смелый, обещавший красавицам отличного ценителя. Мужчины, со своей стороны, отметили, что юный король горд и надменен и любит заставлять опускать глаза тех, кто смотрит на него слишком долго или пристально, а это предвещало будущего владыку.

Людовик XIV обошел уже треть гостей, как вдруг слух его поразило имя, которое произнес кардинал, разговаривавший с герцогом.

Это было женское имя.

Едва прозвучало это имя, как Людовик XIV уже ничего не стал слушать и, пренебрегши людьми, которые ждали его взгляда, поспешил окончить обход собрания и дойти до конца залы.

Герцог, как ловкий царедворец, справился у кардинала о здоровье его племянниц. Лет шесть тому назад к кардиналу приехали из Италии три племянницы: Гортензия, Олимпия и Мария Манчини.

Герцог выражал сожаление, что не имеет счастье принять их вместе с дядюшкой. Они, вероятно, выросли, похорошели, стали еще грациознее с тех пор, как герцог их видел в последний раз.

Короля сразу поразила разница в голосах обоих его собеседников. Герцог говорил спокойным, естественным голосом; кардинал, напротив, отвечал ему, против обыкновения, громко, сильно возвысив голос.

Казалось, он хотел, чтобы его голос долетел до человека, находящегося на большом расстоянии.

— Ваше высочество, — сказал он, — племянницы еще должны закончить образование. У них есть свои обязанности. Они должны привыкнуть к своему положению. Жизнь при блестящем и молодом дворе отвлекала бы их.

Людовик, услышав отзыв о своем дворе, печально улыбнулся. Двор был молод, это правда, но скупость кардинала мешала ему быть блестящим.

— Однако, — возразил герцог, — не намерены же вы отдать их в монастырь или сделать из них простых горожанок?

— Совсем нет, — отвечал кардинал, стараясь придать своему сладкому, бархатному итальянскому произношению больше остроты и звучности. — Совсем нет! Я непременно хочу выдать их замуж, и как можно лучше.

— В женихах не будет недостатка, — сказал герцог простодушно, как купец, поздравляющий своего собрата.

— Надеюсь, ваше высочество, потому что бог наделил невест грацией, умом и красотой.

Во время этого разговора король Людовик XIV, в сопровождении герцогини Орлеанской, продолжал обходить собравшихся.

— Вот мадемуазель Арну, — говорила герцогиня, представляя его — величеству толстую блондинку двадцати двух лет, которую на сельском празднике можно было бы принять за разряженную крестьянку. — Мадемуазель Арну дочь моей учительницы музыки.

Король улыбнулся: герцогиня никогда не могла сыграть и четырех нот, не сфальшивив.

— Вот Ора де Монтале, — продолжала герцогиня, — благонравная и исполнительная фрейлина.

На этот раз засмеялся не король, а представляемая девушка; в первый раз услышала она такой отзыв из уст герцогини, не любившей ее баловать.

Поэтому Монтале, наша старинная знакомая, поклонилась его величеству чрезвычайно низко не только из уважения, но и по необходимости — чтобы скрыть улыбку, которую король мог неправильно истолковать.

В эту самую минуту король и услышал разговор, заставивший его вздрогнуть.

— Как зовут третью? — спрашивал герцог Орлеанский у кардинала.

— Марией, ваше высочество, — отвечал Мазарини.

В этом слове, должно быть, заключалась какая-то магическая сила, потому что, услышав его, король вздрогнул и отвел герцогиню на середину залы, точно желая сказать ей несколько слов по секрету; в действительности, он только хотел подойти поближе к Мазарини.

— Ваше высочество, — вполголоса молвил он, улыбаясь, — мой учитель географии не говорил мне, что между Блуа и Парижем такое огромное расстояние.

— Как так?

— Кажется, моды доходят сюда только через несколько лет. Взгляните на этих девиц. Некоторые, право, недурны.

— Не говорите слишком громко, дорогой племянник: они могут сойти с ума от радости.

— Позвольте, позвольте, милая тетушка, — продолжал король с улыбкой.

— Вторая часть моей фразы исправит первую. Одни кажутся старыми, а другие некрасивыми, потому что они одеты, как одевались десять лет назад.

— Но, ваше величество, от Блуа до Парижа всего пять дней езды.

— Значит, каждый день вы опаздываете на два года.

— В самом деле, вам так кажется? Странно, я этого совсем не замечала.

— Взгляните, милая тетушка, — сказал король, все более приближаясь к Мазарини под тем предлогом, что так ему удобнее смотреть, — взгляните на это простое белое платье рядом с устаревшими нарядами и громоздкими прическами. Это, вероятно, одна из приближенных матушки, хотя я ее и не знаю. Посмотрите, какая простота в обращении, какая грация в движениях!

Вот это женщина, а все остальные просто манекены.

— Милый племянник, — отвечала герцогиня с улыбкой, — позвольте сказать вам, что на этот раз вы не угадали. Та, которую вы так расхваливаете, не парижанка, а здешняя…

— Неужели? — спросил король с недоверием.

— Подойдите, Луиза, — позвала герцогиня.

Девушка, которую мы знаем уже под этим именем, подошла робко, покраснев, не поднимая головы, чувствуя, что на нее смотрит король.

— Луиза-Франсуаза де Ла Бом Леблан, дочь маркиза де Лавальер, — церемонно сказала королю герцогиня.

Девушка, несмотря на всю свою робость, поклонилась так грациозно, что, глядя на нее, король пропустил несколько слов из разговора герцога с кардиналом.

— Это падчерица, — продолжала герцогиня, — господина де Сен-Реми, моего дворецкого, того самого, который руководил приготовлением жаркого с трюфелями, заслужившего одобрение вашего величества.

Никакая грация, никакая красота и молодость не устояли бы при такой аттестации. Король улыбнулся. Были ли слова герцогини шуткой или наивностью, во всяком случае, они безжалостно убили все, что король Людовик находил прекрасным и поэтичным в скромной девушке.

Маркиза де Лавальер тотчас же превратилась для короля в падчерицу человека, который умел превосходно приготовлять индеек с трюфелями.

Но принцы уж так устроены, такими же были и олимпийские боги. Диана и Венера, наверное, очень смеялись над красивой Алкменой и бедной Ио, когда за столом Юпитера между нектаром и амброзией начинали для развлечения говорить о смертных красавицах.

По счастью, Луиза поклонилась так низко, что не расслышала слов герцогини и не видела улыбки короля. В самом деле, если бы эта девушка, имевшая столько вкуса, чтобы одеться в белое, услышала жестокие слова герцогини и увидела в ту минуту холодную усмешку короля, она умерла бы на месте.

И сама остроумная Монтале не пыталась бы возвратить ее к жизни, потому что насмешка убивает все, даже красоту.

Но, к счастью, как мы уже сказали, Луиза, у которой шумело в ушах и было темно в глазах, ничего не видела и не слышала. Король, внимательно следивший за разговором герцога с кардиналом, поспешил к ним.

Он подошел, как раз когда кардинал Мазарини говорил:

— Мария вместе с сестрами направляется теперь в Бруаж. Я велел им ехать по той стороне Луары, а не по этой, где ехали мы. По моим расчетам, завтра они будут как раз против Блуа.

Слова эти были произнесены с тем обычным тактом, с той уверенностью, с тем чувством меры, благодаря которым синьор Джулио Мазарини считался первым актером в мире.

Они поразили Людовика XIV прямо в сердце. Кардинал обернулся, услышав шаги, и мог убедиться в их действии на своего воспитанника по легкой краске, выступившей на его лице. Могла ли такая тайна укрыться от человека, смеявшегося в продолжение двадцати лет над всеми уловками европейских дипломатов?

Слова кардинала поразили молодого короля, как отравленная стрела. Он не мог стоять на месте и окидывал собравшихся мутным, равнодушным взглядом. Раз двадцать бросал он вопросительные взоры на вдовствующую королеву, увлекшуюся разговором с герцогиней, но она, повинуясь взгляду Мазарини, не хотела понять мольбы сына.

С этой минуты музыка, цветы, огни, красавицы — все сделалось для короля несносным и нелепым. Он сто раз закусывал губы и потягивался, как благовоспитанный ребенок, который, не смея зевать, старается показать, что ему скучно; наконец, после напрасных взглядов на мать и министра, он с отчаянием обратил глаза на двери, где его ждала свобода.

У дверей он заметил высокого стройного человека с орлиным носом, с твердым, сверкающим взглядом, с длинными седеющими волосами и черными усами; это был настоящий тип воинственной красоты. В блестящей, как зеркало, кирасе офицера отражались все огни. На голове у него была серая шляпа с красным пером — доказательство, что он находился тут по службе, а не ради удовольствия. Если б он явился ради удовольствия, как придворный, а не как солдат, то держал бы шляпу в руках: ведь за всякое удовольствие надо как-нибудь расплачиваться.

Офицер был дежурным и исполнял привычные обязанности; доказательством служило и то, что он, скрестив руки, с полнейшим равнодушием смотрел на веселье и на скуку этого празднества. Он, как философ, — а все старые солдаты философы, — казалось, больше ощущал скуку, чем веселье праздника; но он примирялся с первою и легко обходился без второго.

Он стоял, прислонясь к резной двери, когда печальный и утомленный взгляд короля встретился с его взглядом.

Вероятно, не в первый раз глаза офицера встречались с глазами короля.

Офицер знал их выражение и читал затаенную в них мысль; едва взглянув на Людовика XIV, он прочел на лице его все, что происходило в его душе, понял томившую его скуку, его робкое желание уйти в почувствовал, что надо оказать королю услугу, хотя од и не просит ее, даже против его воли.

Смело, как будто командуя отрядом кавалерии во время сражения, офицер громко приказал:

— Конвой его величества!

Слова его произвели действие громового удара и заглушили оркестр, хор, разговоры и шум шагов; кардинал и королева удивленно взглянули на короля.

Людовик XIV побледнел, но, увидев, что офицер мушкетеров угадал его мысль и выразил ее в отданном приказе, решительно встал и направился к двери.

— Вы уходите, сын мой? — спросила королева, в то время как Мазарини спрашивал короля только взглядом, который мог бы показаться ласковым, если бы не был так проницателен.

— Да, ваше величество, — отвечал Людовик XIV, — я чувствую усталость и, кроме того, собираюсь сегодня вечером писать.

Улыбка промелькнула на губах министра; он отпустил короля, кивнув головой.

Герцог и герцогиня поспешили отдать приказания служителям, которые тотчас явились.

Король поклонился и прошел через залу к дверям.

У дверей двадцать мушкетеров, построенные в две шеренги, ожидали его величество. В конце шеренги стоял офицер, бесстрастный, с обнаженной шпагою.

Король прошел, и толпа поднялась на цыпочки, чтобы еще раз увидеть его.

Первые десять мушкетеров, отстраняя толпу в передней и на ступеньках лестницы, расчищали путь королю. Другой десяток окружил его величество и герцога, который пожелал проводить короля. Сзади шли слуги. Этот небольшой кортеж следовал с королем до отведенных ему покоев.

Эти самые покои занимал король Генрих III, когда жил в Блуаском замке.

Герцог отдал приказание. Мушкетеры, под предводительством офицера, вошли в узкий коридор, который вел из одного флигеля замка в другой.

Вход в коридор был из маленькой квадратной передней, темной даже в самые солнечные дни.

Герцог остановил Людовика XIV.

— Вы проходите, государь, — сказал он, — по тому самому месту, где герцог Гиз получил первый удар кинжалом.

Король, мало знакомый с историей, слышал об этом событии, но не знал никаких подробностей.

— А! — прошептал он, вздрогнув, и остановился. Шедшие впереди и позади него тоже остановились.

— Герцог Гиз, — продолжал Гастон Орлеанский, — стоял почти на том месте, где сейчас стою я; он шел в том же направлении, как вы; господин де Луань стоял там, где стоит лейтенант ваших мушкетеров. Господин де Сен-Малин и свита его величества были позади и вокруг него. Тут-то и поразили его.

Король повернулся к своему офицеру и увидал тень, скользнувшую по его мужественному и смелому лицу.

— Да, в спину, — проговорил лейтенант с жестом величайшего презрения.

И он хотел двинуться дальше, как будто ему было неприятно находиться среди этих стен, куда в прежнее время прокралась измена.

Но король, видимо, желавший узнать все, хотел еще раз осмотреть это мрачное место.

Герцог понял племянника.

— Посмотрите, ваше величество, — взял он факел из рук Сен-Реми, — вот место, где Гиз упал. Тут стояла кровать. Он оборвал занавески, схватившись за них при падении.

— Почему паркет в этом месте неровный? — спросил Людовик XIV.

— Потому, что здесь текла его кровь, — отвечал герцог. — Она впиталась в дуб, и, только соскоблив паркет, удалось ее отчистить, — прибавил герцог, поднося факел к паркету, — но, несмотря на все усилия, осталось темное пятно.

Людовик XIV поднял голову. Быть может, он вспомнил о тех кровавых следах, на которые ему когда-то указывали в Лувре: это были следы крови Кончини, пролитой его отцом при подобных же обстоятельствах.

— Пойдемте, — попросил он.

Кортеж тотчас же двинулся вперед: волнение придало голосу юного монарха непривычную властность.

Когда дошли до назначенных королю покоев, к которым можно было пройти и по узкому коридору, и по парадной лестнице со двора, герцог Орлеанский сказал:

— Располагайтесь в этих комнатах, ваше величество, хотя они и недостойны вас.

— Дядюшка, — отвечал король, — благодарю вас за ваше сердечное гостеприимство.

Уходя, герцог поклонился племяннику. Король обнял его.

Из двадцати мушкетеров, сопровождавших короля, десять довели герцога до парадных зал, которые все еще были полны народа, несмотря на уход Людовика.

Остальные десять мушкетеров были расставлены офицером на разных постах. Офицер самолично в пять минут осмотрел все окружающее холодным и твердым взглядом, далеко не всегда вырабатываемым привычкой: твердость взгляда — признак таланта.

Проверив посты, он устроился в передней, где нашел огромное кресло, лампу, вино, воду и ломоть черствого хлеба.

Он прибавил света, выпил полстакана вина, усмехнулся, выразительно скривив губы, сел в кресло и приготовился заснуть.

IX

ГДЕ НЕЗНАКОМЕЦ ИЗ «ГОСТИНИЦЫ МЕДИЧИ» ОТКРЫВАЕТ СВОЕ ИНКОГНИТО
Офицер, как будто собиравшийся спать, несмотря на наружную беспечность, чувствовал на себе тяжелую ответственность.

Как лейтенант королевских мушкетеров, он командовал всей ротой, прибывшей из Парижа, а она состояла из ста двадцати человек; за вычетом двадцати, о которых мы упомянули, остальные сто охраняли королеву и особенно кардинала.

Джулио Мазарини скупился на оплату издержек своих телохранителей; поэтому он пользовался королевскими, и пользовался очень широко, беря на свою долю пятьдесят человек; это обстоятельство показалось бы очень неприличным всякому, кто не был знаком с обычаями тогдашнего двора.



Д'Артаньян
Не менее неприличным и даже странным показалось бы и то, что комнаты, предназначенные для Мазарини, были ярко освещены и полны движения. Мушкетеры стояли на часах у каждой двери, никого не пропуская, кроме курьеров, которые следовали за кардиналом для его переписки даже во время путешествия.

Двадцать мушкетеров охраняли вдовствующую королеву; остальные тридцать отдыхали, чтобы сменить дежурных на следующее утро.

В той половине, которая была отведена королю, напротив, царили мрак, молчание, пустота. Когда закрыли двери, ничто более не напоминало о пребывании короля. Все слуги мало-помалу разошлись. Герцог прислал спросить, не нужно ли чего-нибудь его величеству; и после краткого «нет», сказанного лейтенантом, который привык к такому вопросу и ответу, все погрузилось в сон на королевской половине, как в доме обыкновенного горожанина.

Однако из королевских окон легко можно было слышать праздничную музыку и видеть ярко освещенные окна залы.

Пробыв минут десять в своей комнате, Людовик XIV заметил по более усиленному, чем при его уходе, движению, что кардинал тоже удаляется на покой; его провожала большая толпа кавалеров и дам.

Кардинал прошел по двору в сопровождении герцога который сам светил ему. Потом прошла королева; ее вела под руку герцогиня, и обе разговаривали вполголоса, как старинные приятельницы.

За ними парами шли придворные дамы, пажи, слуги весь двор осветился, как при пожаре, мерцающими блесками. Потом шум шагов и голосов замер в верхний этажах замка.

Никто не думал о короле, который облокотился у окна и печально слушал, как утихал весь этот шум: никто, кроме незнакомца из «Гостиницы Медичи», который вышел на улицу, завернувшись в свой черный плащ.

Он направился прямо к замку и с задумчивым видом стал прохаживаться около дворца, смешавшись с любопытными; видя, что никто не стережет главных ворота, потому что солдаты герцога братались с королевскими и вместе пили до устали, или, лучше сказать, без устали, незнакомец пробрался сквозь толпу, пересек двор и ступил на лестницу, которая вела к кардиналу.

Вероятно, он пошел в эту сторону потому, что видел блеск огней и суетню пажей и слуг.

Но его тотчас остановили щелканье мушкета и окрик часового.

— Куда идете, приятель? — спросил часовой.

— К королю, — отвечал незнакомец спокойно в с достоинством.

Солдат позвал одного из приближенных кардинала, который сказал топом канцелярского чиновника, направляющего просителя:

— Ступайте по той лестнице.

И, не заботясь больше о незнакомце, офицер возобновил прерванный разговор.

Незнакомец, не ответив ни слова, направился к указанной лестнице.

В этой стороне — ни шума, ни света. Темнота, в которой мелькала лишь тень часового. Тишина, позволявшая незнакомцу слышать шум своих шагов и звон шпор на каменных плитах.

Часовой принадлежал к числу двадцати мушкетеров, назначенных для охраны короля; он стоял на часах добросовестно, с непреклонным видом.

— Кто идет? — крикнул часовой.

— Друг! — отвечал незнакомец.

— Что вам надо?

— Говорить с королем.

— Ого! Это невозможно!

— Почему?

— Его величество лег почивать.

— Все равно мне надо переговорить с ним.

— А я говорю вам, что это невозможно.

И часовой сделал угрожающее движение; но незнакомец не двинулся с места, как будто ноги его приросли к полу.

— Господин мушкетер, — сказал он, — позвольте узнать: вы дворянин?

— Да.

— Хорошо. Я тоже дворянин, а дворяне должны оказывать услуги друг другу.

Часовой опустил ружье; его убедило достоинство, с которым были произнесены эти слова.

— Говорите, сударь, — отвечал он, — и если вы потребуете того, что зависит от меня…

— Благодарю. При вас есть офицер?

— Есть, наш лейтенант.

— Хорошо. Я хочу поговорить с вашим лейтенантом. Где он?

— А! Это другое дело! Входите.

Незнакомец величественно кивнул часовому и пошел вверх по лестнице.

Крики: «Посетитель к лейтенанту», перелетая от одного часового к другому, прервали первый сон офицера.

Натянув сапоги, протирая глаза и застегивая плащ, лейтенант пошел навстречу незнакомцу.

— Что вам угодно, сударь? — спросил он.

— Вы дежурный офицер, лейтенант мушкетеров?

— Да, я.

— Сударь, мне необходимо переговорить с королем.

Лейтенант пристально посмотрел на незнакомца и одним быстрым взглядом увидел все, что ему было нужно, то есть высокое достоинство под простой одеждой.

— Я не думаю, чтобы вы сошли с ума, — начал офицер. — Однако должны же вы знать, что нельзя входить к королю без его разрешения.

— Он разрешит.

— Позвольте мне, сударь, усомниться в этом. Король четверть часа назад вошел в свою спальню, и теперь он, должно быть, раздевается. Притом не ведено пускать никого.

— Когда он узнает, кто я, — возразил незнакомец, гордо поднимая голову, — он отменит запрет.

Офицер еще более удивился и поколебался:

— Если я соглашусь доложить о вас, назовете ли вы, по крайней мере, свое имя?

— Доложите, что с ним желает говорить Карл Второй, король Англии, Шотландии и Ирландии.

Офицер вскрикнул от удивления и отступил на шаг, на его бледном лице выразилось чрезвычайное волнение, которое неустрашимый воин тщетно старался скрыть.

— О ваше величество, — сказал он, — я должен был бы тотчас узнать вас.

— Вы видели мой портрет?

— Нет, ваше величество.

— Или вы видели меня прежде при дворе, до моего изгнания из Франции?

— Нет.

— Как же могли вы узнать меня, если никогда не видели ни меня, ни моего портрета?

— Ваше величество, я видел короля, вашего родителя, в страшную минуту…

— В тот день, когда…

— Да.

Облачко грусти пробежало по лицу короля; движением руки он как бы смахнул его и повторил:

— Можете ли вы доложить обо мне?

— Простите, ваше величество, — отвечал офицер, — но по вашему костюму я никак не мог узнать короля. Однако, как я уже сказал вам, я имел честь видеть короля Карла Первого… Но простите… я спешу доложить о вас.

Он сделал было несколько шагов, но тотчас вернулся обратно.

— Вашему величеству, — спросил он, — вероятно, угодно, чтобы это свидание осталось в тайне?

— Я этого не требую, но если возможно сохранить тайну…

— Это возможно, ваше величество. Я могу ничего не говорить дежурному при короле Но для этого вы должны отдать мне шпагу.

— Правда… Я совсем забыл, что к королю Франции никто не входит с оружием.

— Ваше величество можете составить исключение; но в таком случае я должен предупредить дежурных, чтобы сложить с себя ответственность.

— Вот моя шпага, сударь. Доложите обо мне королю.

— Сейчас, ваше величество.

Офицер пошел и постучал в дверь, которую тотчас открыли.

— Его величество король Англии! — доложил офицер.

— Его величество король Англии! — повторил слуга.

При этих словах приближенный распахнул обе половинки двери, и стоявшие снаружи увидели, как Людовик XIV, без шляпы и шпаги, в расстегнутом камзоле, чрезвычайно удивленный, направился к дверям.

— Вы, брат мой, вы здесь в Блуа! — воскликнул Людовик XIV, делая рукой знак приближенному и слуге, чтобы они вышли в другую комнату.

— Ваше величество, — отвечал Карл II, — я ехал в Париж в надежде увидеть вас там. Молва известила меня, что вы скоро приедете сюда. Поэтому я остался здесь: мне нужно сообщить вам очень важную вещь.

— Хотите говорить здесь?

— Кажется, в этом кабинете никто не услышит нашего разговора?

— Я отпустил приближенного и дежурного слугу; они в соседней комнате.

За этой перегородкой пустая комната, выходящая в переднюю, где сидит только офицер, которого вы видели, не так ли?

— Да.

— Говорите же, брат мой, я слушаю вас.

— Ваше величество, я начинаю, надеясь встретить в вас сочувствие к бедствиям нашего дома.

Людовик покраснел и придвинул свое кресло к креслу английского короля.

— Ваше величество, — продолжал Карл, — мне не нужно спрашивать, знаете ли вы подробности моих злоключений.

Людовик покраснел еще более и, взяв руку английского короля, отвечал:

— Брат мой, стыдно сознаться, но кардинал редко говорит при мне о политике. Этого мало: прежде мой слуга Ла Порт читал мне исторические сочинения, но кардинал запретил эти чтения и уволил Ла Порта. Я должен просить вас рассказать мне о своих несчастиях, как человеку, который ничего о них не знает.

— О, ваше величество, если я расскажу все, с самого начала, то тем более пробужу в вас сострадание.

— Говорите, говорите!

— Вы знаете, государь, что меня призвали в Эдинбург в тысяча шестьсот пятидесятом году, во время экспедиции Кромвеля в Ирландию, и короновали в Стоне. Через год Кромвель, раненный в одной из захваченных им провинций, вновь напал на нас. Встретиться с ним было моей целью, уйти из Шотландии — моим желанием.

— Однако, — возразил молодой король, — Шотландия почти ваша родина.

— Да. Но Шотландцы были для меня жестокими соотечественниками! Они принудили меня отказаться от веры моих отцов. Они повесили лорда Монтроза, предали первейшего из моих приверженцев, потому что он не участвовал в союзе. Ему предложили высказать предсмертное желание. Он попросил, чтобы его разрубили на столько частей, сколько в Шотландии городов, чтобы в каждом из них были свидетели его верности. Переезжая и в города в город, я всюду находил останки этого благородного человека, который действовал, сражался, дышал для меня…

Смелым маневром я обошел армию Кромвеля и вступил в Англию. Протектор гнался за мной. Это было странное бегство, имевшее целью добиться короны. Если бы я достиг Лондона прежде Кромвеля, то награда за эту скачку досталась бы мне. Но он настиг меня у Уорчестера.

Гений Англии был уже не с нами, а с ним. Третьего сентября тысяча шестьсот пятьдесят первого года, в годовщину битвы при Дембаре, роковой для шотландцев, я был разбит.

Две тысячи человек пали вокруг меня, прежде чем я отступил на шаг.

Наконец все же пришлось бежать.

Тут история моя становится романом. Я остриг волосы и переоделся дровосеком. Целый день провел на ветвях дуба, прозванного за это королевским: так зовется он теперь. Мои приключения в Стаффордском графстве, откуда я выехал, увозя на своем коне дочь моего хозяина, до сих пор служат предметом рассказов, из них сложится баллада. Когда-нибудь, ваше величество, я запишу все это в поучение королям, моим братьям.

Я опишу, как, прибыв к Нортону, я встретил придворного капеллана, смотревшего на игру в кегли, и моего старого слугу, который залился слезами, узнав меня. Второй так же мог погубить меня своей верностью, как первый — своим предательством… Я расскажу о страшных минутах… да, ваше величество, страшных минутах, которые я пережил… например, когда кузнец полковника Уиндгема, осматривавший наших лошадей, объявил, что они подкованы в северных провинциях…

— Как удивительно, — прошептал Людовик XIV, — что я ничего этого не знал… Я знал только, что вы сели на корабль в Брайгельмстеде и высадились в Нормандии.

— О, — прошептал Карл, — если короли ничего не знают один о другом, то как могут они помогать друг Другу!

— Но скажите мне, брат мой, — спросил Людовик, — раз вас так дурно приняли в Англии, то как же вы еще надеетесь на эту несчастную страну, на этот мятежный народ?

— О, ваше величество! Со времени Уорчестерской битвы в Англии все переменилось. Кромвель умер, подписав с Францией соглашение, в котором имя его стояло выше вашего. Он умер третьего сентября тысяча шестьсот пятьдесят восьмого года, в годовщину битвы при Уорчестере и Дембаре.

— Его сын наследовал ему.

— Некоторые люди, ваше величество, имеют детей, но не имеют преемников. Наследство Оливера Кромвеля слишком тяжело для его сына Ричарда.

Ричард не был ни республиканцем, ни роялистом. Ричард позволял своим телохранителям съедать свой обед, а своим генералам — управлять республикой. Ричард отрекся от власти двадцать второго апреля тысяча шестьсот пятьдесят девятого года; с тех пор прошло уже больше года, ваше величество.

С этого дня Англия стала игорным домом, где разыгрывается корона моего отца. Самые отчаянные игроки — Ламберт и Монк. Я хочу вмешаться в эту игру, где ставка брошена на мою королевскую мантию. Ваше величество… нужен миллион, чтобы подкупить одного из этих игроков, превратить его в моего союзника, — или двести ваших дворян, чтобы выгнать их из моего Уайтхоллского дворца, как Христос выгнал из храма торговцев.

— А! — сказал король Людовик XIV. — Вы просите у меня…

— Помощи, то есть того, чем не только короли, но даже просто христиане обязаны друг другу, — вашей помощи, государь, деньгами или людьми. С вашей помощью через месяц я восстановлю Ламберта против Монка или Монка против Ламберта и отвоюю отцовское наследие так, что это не будет стоить ни одной гинеи моей родине, ни одной капли крови моим подданным. Они уже пьяны от революции, протектората и республики и теперь хотят одного умиротвориться под королевской властью. Окажите мне помощь, и я буду обязан вашему величеству более, чем отцу. Бедный отец! Дорого он заплатил за разорение нашего дома! Видите, государь, как я несчастлив, в каком я отчаянии, — я даже обвиняю своею отца!

Краска залила бледное лицо Карла II. Он опустил голову на руки, точно его ослепила кровь, взбунтовавшаяся против осуждения отца сыном.

Юный король казался не менее несчастным, чип Карл. Он беспокойно двигался в кресле, не зная, что ответить.

Наконец Карл II, который был десятью годами старше и лучше умел владеть собою, снова заговорил.

— Ваше величество, — сказал он, — дайте мне ответ. Я жду его, как обвиняемый ждет приговора. Буду жить? Или я должен умереть?

— Брат мой! — отвечал Людовик. — Вы просите меня миллион, — у меня!

Но у меня никогда не было и четверти такой суммы. У меня нет ровно ничего… Я такой же король Франции, как вы король Англии. Я только имя, символ, одетый в бархат с лилиями, не больше! Я сижу на осязаемом троне; вот мое единственное и преимущество перед вами, у меня ничего нет, я ничего не могу сделать.

— Неужели! — вскричал Карл II.

— Брат мой, — продолжал Людовик, понижая голос, — я переносил такие лишения, которым не подвергались самые бедные из моих дворян. Если бы мой бедный Ла Порт еще служил при мне, он мог бы рассказать вам, как я спал на простынях с дырами, в которые пролезали мои ноги; он мог бы рассказать, что когда я спрашивал экипаж, то мне подавали карету, изъеденную в сарае крысами; он мог бы рассказать, что когда я просил обедать, то шли на кухню к кардиналу и узнавали, найдется ли что-нибудь поесть королю. Даже теперь, подумайте, теперь, когда мне двадцать два года, когда я достиг совершеннолетия, когда я должен бы иметь ключи от государственной казны, руководить политикой, объявлять войну и заключать мир, посмотрите вокруг, и вы увидите, что предоставлено мне!.. Как я заброшен! В каком я пренебрежении! Как пусто около меня!.. А там… посмотрите, какой там блеск! Сколько людей!.. Там, там, поверьте мне, там настоящий король Франции!

— У кардинала?

— Да, у кардинала.

— Тогда я погиб!

Людовик не отвечал.

— Да, погиб, потому что я не стану просить того, кто оставил бы умирать от голода и холода мою мать и сестру, — дочь и внучку Генриха Четвертого, — если бы де Рец и парламент не прислали им дров и хлеба.

— Умирать! — прошептал Людовик XIV.

— Ну что ж! Король Англии, несчастный Карл Второй, такой же внук Генриха Четвертого, как и ваше величество, умрет от голода, как едва не умерли сестра и мать его.

Людовик, нахмурив брови, молча теребил кружева своих манжет.

Эти безучастность и апатичность, скрывавшие явное волнение, поразили Карла II. Он взял молодого короля за руку.

— Благодарю вас, брат мой, — сказал он, — вы пожалели меня, а в теперешнем вашем положении я не могу требовать от вас большего.

— Ваше величество, — спросил вдруг Людовик XIV, подняв голову, — вы говорили, что вам нужен миллион или двести дворян, не так ли?

— Миллиона будет довольно.

— Это так мало.

— Это много, если предложить его одному человеку. Убеждения людей часто покупали гораздо дешевле; а мне придется иметь дело с продажными душами.

— Двести дворян, только! Подумайте! Ведь это немногим больше роты?

— Ваше величество, в нашем семействе сохранилось одно предание: четверо преданных французских дворян едва не спасли моего отца, которого судил парламент, стерегла целая армия, окружал весь народ.

— Значит, если я доставлю вам миллион пли двести дворян, вы будете довольны и назовете меня добрым братом?

— Я сочту вас своим спасителем. Если я взойду на трон моего отца, Англия на все время моего царствования останется доброй сестрой Франции, как вы будете мне добрым братом.

— Хорошо! — сказал Людовик, вставая. — То, чего вы, брат мой, не решаетесь просить, попрошу я, я сам! Я никогда ничего не просил для себя, но теперь сделаю это для вас! Пойду к королю Франции — к тому, богатому, всемогущему — и попрошу у него миллион или двести дворян… А там увидим!

— О! — вскричал Карл. — Вы благородный друг, высокая душа. Вы спасаете меня, брат мой. Если вам понадобится жизнь, которую вы теперь возвращаете мне, можете взять ее!

— Тише, брат мой, тише! — произнес Людовик вполголоса. — Берегитесь, чтобы нас не услышали. Мы езди не достигли цели. Просить денег у Мазарини! Это труднее, чем пройти по заколдованному лесу, где на каждом дереве притаился демон; это гораздо больше, чем завоевать целый свет…

— Однако когда просить будете вы.

— Я уже сказал вам, что никогда не просил, — ответил Людовик с гордостью, которая заставила английского короля побледнеть.

Заметив, что Карл почувствовал себя оскорбленным, Людовик продолжал:

— Простите меня, брат мой; у меня нет матери, ни сестры, которые страдают. Трон мой жесток и гол, но твердо сижу на нем. Простите меня, брат мой, не упрекайте меня за эти слова: они были продиктованы эгоизмом. Но я искуплю их жертвой. Я иду к кардиналу. Подождите меня, прошу вас. Я сейчас вернусь.

X

АРИФМЕТИКА КАРДИНАЛА МАЗАРИНИ
Когда король поспешно направился в то крыло дворца, где помещался кардинал Мазарини, взяв с собой только своего слугу, офицер мушкетеров вышел из маленькой комнаты, которую король считал пустой. Офицер вздохнул, как человек, долго сдерживавший дыхание. Маленькая комната отделялась от спальни, часть которой она раньше составляла, лишь тонкой перегородкой. Выходило, что эта преграда существовала лишь для глаз и позволяла хоть сколько-нибудь нескромному уху слышать все, что происходило в соседней комнате. Не оставалось, таким образом, сомнения, что дежурный офицер слышал все, что произошло только что у его величества.

Предупрежденный последними словами молодого короля, он вышел как раз вовремя, чтобы успеть склониться перед ним в поклоне и проводить его взглядом, пока тот не исчез в конце коридора Лейтенант покачал головою характерным для него движением и произнес с гасконским акцентом, не утраченным им за сорок лет, прожитых вне родины:

— Жалкая служба! Жалкий повелитель!

Затем, сев на прежнее место в кресло, он протянул ноги и закрыл глаза, как человек, который спит или размышляет.

Во время этого короткого монолога, пока король шел по коридорам старого замка к кардиналу, у Мазарини происходила сцена совсем в другом роде.

Мазарини лег в постель, потому что его начинала мучить подагра. Человек деловой, он извлекал пользу даже из болезни, работая в часы бессонницы. Он велел своему слуге Бернуину принести дорожный пюпитр, чтобы можно было писать в постели.

Но подагра такой враг, которого не легко победить. При каждом движении кардинала боль усиливалась и, наконец, он спросил Бернуина:

— Здесь Бриенн?

— Нет, ушел, — ответил слуга. — Вы изволили отпустить его, и он отправился спать. Если вам угодно, можно разбудить его.

— Нет, не нужно Однако надо работать! Проклятью цифры!

И кардинал задумался, считая по пальцам.

— О, эти цифры! — воскликнул Бернуин. — Если вы изволили заняться подсчетами, то завтра у вас, конечно, будет головная боль… Вдобавок еще здесь нет господина Гено!

— Ты прав, Бернуин! Но ты заменишь мне Бриенна. Действительно, я должен был бы взять с собою Кольбера. Он хорошо работает, Бернуин, очень хорошо. Он человек деловой!

— Не знаю, — отвечал слуга, — только мне не нравится лицо этого делового человека.

— Ладно, ладно, Бернуин! Я не спрашиваю вашего мнения. Садись сюда, бери перо и пиши.

— Я готов. Что прикажете писать?

— Пиши: семьсот шестьдесят тысяч ливров.

— Написано.

— На Лион… — Кардинал остановился в раздумье.

— На Лион, — повторил Бернуин.

— Три миллиона девятьсот тысяч.

— Написано.

— На Бордо семь миллионов.

— Семь, — повторил Бернуин.

— Да, семь, — с досадой сказал кардинал. — Ты понимаешь, Бернуин? Все эти суммы пишутся в расход…

— В расход или в приход, не все ли мне равно? Ведь эти миллионы не мои.

— Миллионы эти принадлежат королю; я считаю королевские деньги…

Итак, на чем мы остановились?.. Ты псе время прерываешь меня!

— Семь миллионов на Бордо.

— Да, так. На Мадрид четыре миллиона. Я говорю тебе, Бернуин, кому принадлежат эти деньги, так как весь свет имеет глупость считать меня миллионером. Я стараюсь опровергнуть этот вздор. У министра не может быть ничего своего… Теперь продолжай. Подати — семь миллионов. Земли девять миллионов. Написал?

— Написал.

— Наличных денег — шестьсот тысяч ливров; разных ценностей — два миллиона… Ах, еще забыл, — движимость в разных замках…

— Не прибавить ли в разных королевских замках? — спросил Бернуин.

— Нет, нет, не надо, — это подразумевается. Ну, что, Бернуин, написал?

— Написано.

— Теперь подведи итог.

— Тридцать девять миллионов двести шестьдесят тысяч ливров.

— Ах, — сказал кардинал с выражением досады, — нет полных сорока миллионов!

Бернуин опять пересчитал.

— Да, недостает семисот сорока тысяч.

Мазарини взял счет в руки и внимательно просмотрел его.

— Однако же, — заметил Бернуин, — тридцать девять миллионов двести шестьдесят тысяч ливров — порядочные деньги.

— Ах, Бернуин, я хотел бы видеть эту сумму в казне короля!

— Вы изволили сказать, что все эти деньги принадлежат его величеству.

— Разумеется, но только на одно мгновение. Эти тридцать девять миллионов уже заранее распределены, пожалуй, их еще не хватит.

Бернуин улыбнулся про себя, как человек, который верит только тому, чему хочет верить. Он приготовил на ночь питье кардиналу и поправил подушки.

— Да, — задумчиво протянул Мазарини, когда слуга вышел, — все еще нет сорока миллионов… Однако мне надо достичь намеченной мною цифры — сорока миллионов… Кто знает, быть может, я не доживу, не успею… Я старею, слабею. Может быть, я найду два-три миллиона в карманах наших добрых друзей, испанцев? Ведь недаром же они открыли Перу; у них, наверное, что-нибудь осталось от этого открытия!

Поглощенный расчетами, он позабыл о подагре: страсть кардинала к деньгам была сильнее болезни. Вдруг Бернуин, запыхавшись, вбежал в комнату.

— Что случилось? — спросил кардинал.

— Король! Король!

— Как! Король идет сюда? — вскричал Мазарини, поспешно пряча листок.

— Король здесь в такой поздний час? Я думал, что он уже давно лег. Что произошло?

Людовик XIV слышал последние слова и увидел испуганное лицо кардинала, приподнявшегося на постели при его появлении.

— Ничего особенного, господин кардинал, — сказал он, — пли, по крайней мере, ничего такого, что могло бы встревожить вас. Мне только необходимо сегодня же переговорить с вами об одном весьма важном деле.

Мазарини тотчас вспомнил, с каким вниманием король слушал его слова о Марии Манчини, и вообразил, что важное дело касается его племянницы. Поэтому лицо его немедленно прояснилось и приняло выражение крайней любезности. Эта перемена весьма обрадовала короля.

Он сел.

— Ваше величество, — обратился к нему Мазарини, — я должен был бы слушать вас стоя, но мучительная подагра…

— Что за церемонии между нами, любезный господин кардинал, — отвечал Людовик XIV ласково, — я ваш ученик, а не король, вы это хорошо знаете, — особенно сегодня вечером, потому что я пришел к вам как проситель, и даже как проситель самый покорный, желающий быть принятым благосклонно.

Мазарини, заметив, что король покраснел, укрепился в своем предположении, что за этими ласковыми словами кроются любовные помыслы. На этот раз при всей своей догадливости хитрый политик ошибся: король покраснел не от порыва юношеской страсти, а от чувства унижения своей королевской гордости.

Как добрый дядюшка, Мазарини решился облегчить королю признание.

— Говорите, пожалуйста, и если вашему величеству угодно на минуту забыть, что я ваш подданный, если вам угодно назвать меня своим наставником и учителем, то позвольте и мне высказать всю мою преданную и нежную любовь к вам.

— Благодарю вас, господин кардинал, — продолжая король. — Впрочем, то о чем я намерен просить вас, сущая безделица.

— Тем хуже, — возразил кардинал, — тем хуже, ваше величество. Я желал бы, чтобы вы попросили у меня чего-нибудь значительного, какой-нибудь жертвы… Но, впрочем, чего бы вы ни попросили у меня, я готов на все согласиться, чтобы угодить вам.

— Если так, вот в чем дело, — сказал король, сердце которого билось так же сильно, как сердце кардинала, — ко мне приехал брат мой, король Англии…

Мазарини привскочил на кровати, словно он прикоснулся к лейденской банке или вольтовой дуге. От изумления или, скорее, от разочарования лицо кардинала покрылось такой краской гнева, что Людовик при всей своей неопытности в дипломатии тотчас увидел, что министр надеялся услышать что-то совсем другое.

— Карл Второй! — вскричал Мазарини пронзительным голосом, с презрительною улыбкою. — Как! У вас в гостях Карл Второй!

— Да, король Карл Второй, — отвечал Людовик, подчеркивая принадлежавший внуку Генриха IV титул короля, который Мазарини пропустил. — Да, господин кардинал, этот несчастный король тронул мое сердце, рассказав мне о своих злоключениях. Он переживает страшные бедствия, господин кардинал. У меня тоже оспаривали престол, я тоже в дни волнений принужден был бежать изстолицы, я познал несчастье, и мне трудно оставить без помощи брата, лишившегося всего и скрывающегося.

— Ах, — перебил кардинал с досадою, — отчего при нем нет какого-нибудь Мазарини, как при вас? Его корона была бы сохранена в неприкосновенности.

— Я знаю все, чем наш дом обязан вам, господин кардинал, — ответил молодой король гордо, — и верьте, я, со своей стороны, этого никогда не забуду. Именно потому, что мой брат, король английский, не имеет при своей особе такого могущественного гения, как тот, который спас меня, именно потому и хочу я доставить ему помощь этого гения, уверенный, что если ваша рука коснется его, она возвратит ему корону, которую он потерял в тот день, когда она упала к подножию эшафота его отца.

— Благодарю вас, ваше величество, за доброе мнение обо мне, — отвечал Мазарини, — но нам нечего делать там, где люди беснуются, отрицают бога и рубят головы своим королям. Они опасны, видите ли, очень опасны, и к ним противно прикоснуться с той минуты, как они забрызгали себя королевской кровью и грязью раздоров. Такой политики я никогда не любил и отстраняюсь от нее.



— Но вы можете помочь нам, создав ему иную.

— Какую?

— Например, восстановив Карла Второго.

— Боже мой! — воскликнул Мазарини. — Неужели несчастный король еще увлекается этой химерой?

— Разумеется, — возразил Людовик, испугавшись препятствий, которые верный глаз его министра видел в этом предприятии. — Он просит для этого… не более… как миллион.

— Только-то! Один миллион, не больше! — насмешливо повторил Мазарини с итальянским акцентом. — Братец, всего-навсего миллиончик, братец! Какое-то семейство нищих!

— Монсеньер, — сказал Людовик XIV, подняв голову, — это семейство нищих — ветвь нашего дома.

— А ваше величество так богаты, что можете раздавать миллионы? У вас есть миллионы?

— Да, — отвечал юный король с величественной скорбью, которую он сумел, однако, скрыть, — да, господин кардинал, я знаю, что я беден, но французская корона стоит все же миллиона; а для доброго дела я, пожалуй, готов заложить свою корону. Я найду еврея, которые охотно дадут мне за нее миллион.

— Итак, вы говорите, ваше величество, что вам нужен миллион? — спросил Мазарини.

— Да, миллион.

— Ваше величество сильно ошибаетесь. Вам нужно гораздо больше. Бернуин!.. Вы сейчас узнаете, сколько вам нужно на самом деле… Бернуин!

— Как, господин кардинал? Вы собираетесь спрашивать лакея о моих делах?

— Бернуин! — повторил кардинал, притворяясь, что не замечает возмущения короля. — Пойди сюда и скажи, какую сумму я хотел иметь сейчас?

— Монсеньер! Монсеньер! — повысил голос Людовик, побледнев от негодования. — Разве вы не слыхали моих слов?

— Не гневайтесь, ваше величество: я открыто веду ваши дела. Во Франции все это знают: книги мои не под замками. Бернуин, что ты сейчас здесь делал?

— Складывал цифры.

— И сложил?

— Точно так.

— И все для того, чтобы узнать, сколько нужно его величеству в настоящую минуту? Не так ли я сказал тебе? Говори откровенно, друг мой.

— Да, так вы изволили сказать.

— Хорошо. А сколько было нужно?

— Сорок пять миллионов, кажется.

— А какую сумму насчитали мы, соединив все паши средства, ничего не пропустив?

— Тридцать девять миллионов двести шестьдесят тысяч франков.

— Хорошо, Бернуин, больше мне ничего от тебя не нужно. Теперь оставь нас, — прибавил кардинал, устремив проницательный взгляд на молодого короля, который не мог вымолвить ни слова от изумления и едва прошептал:

— Но… однако же…

— А, вы еще сомневаетесь? — спросил кардинал. — Так вот доказательство того, что я вам сказал.

И он вынул из-под подушки листок, исписанный цифрами, и подал его королю, который отвернулся, до такой степени он был огорчен.

— Вы желаете получить миллион, а так как он в этот счет не внесен, значит, вам нужно сорок шесть миллионов. Поверьте, в мире нет еврея, который решился бы дать взаймы такую сумму, даже под залог французской короны.

Король, сжав кулаки под пышными манжетами, отодвинул свое кресло.

— Тогда, — сказал он, — брат мой, король английский, умрет с голоду.

— Ваше величество, — отвечал Мазарини тем же тоном, — не забывайте пословицы, которая выражает самую здравую политику: «Будь доволен, что ты беден, когда твой сосед беден тоже».

Людовик подумал несколько минут, с любопытством поглядывая на бумагу, краешек которой высовывался из-под подушки.

— Итак, — повторил он, — исполнить моей просьбы о деньгах никоим образом нельзя?

— Невозможно.

— Подумайте: он будет моим врагом, если вступит на престол без моей помощи.

— Если ваше величество боитесь только этого, то можете быть спокойны!

— с живостью заверил его кардинал.

— Хорошо, я больше не настаиваю.

— По крайней мере, убедил ли я ваше величество? — спросил Мазарини, беря руку короля.

— Вполне.

— Просите о чем угодно другом, и я почту за счастье исполнить ваше желание.

— Любую мою просьбу?

— Все, все! Разве я не предан душой и телом вашему величеству? Эй, Бернуин! Факелов и провожатых его величеству! Его величество возвращается в свои покои.

— Нет еще, кардинал! Раз вы готовы исполнить любую, другую мою просьбу, то я воспользуюсь случаем…

— Для вашего величества? — протянул кардинал, надеясь, что король заговорит наконец о его племяннице.

— Нет, не для меня, а опять для брата моего Карла.

Лицо Мазарини снова омрачилось, он пробормотал несколько слов, но король их не расслышал.

XI

ПОЛИТИКА КАРДИНАЛА МАЗАРИНИ
Вместо нерешительности, с какой четверть часа назад юный король обращался к кардиналу, теперь в его глазах блистала воля. С ней можно было бороться, может быть, даже победить ее, но воспоминание о поражении, точно рана, жгло бы сердце короля.

— Господин кардинал, — сказал Людовик, — на этот раз моя просьба не затруднит вас. Исполнить ее легче, чем найти миллион.

— Ваше величество так полагаете? — спросил кардинал, посматривая на молодого короля хитрым взглядом, умевшим читать затаенные мысли.

— Да, я так думаю, и когда вы узнаете, о чем я намерен просить…

— А вы думаете, я этого не знаю?

— Как? Вы знаете, о чем я хочу просить?

— Выслушайте меня, ваше величество… Вот вам собственные слова короля Карла…

— Посмотрим!

— Слушайте: «Если этот скряга, этот мерзкий итальянец…»

— Господин кардинал!

— Если это не слова его, то, наверное, их смысл. Поверьте, я вовсе не сержусь на него. Каждый из нас смотрит на других через призму своих страстей. Король Карл сказал вам: «Если этот мерзкий итальянец откажет нам в миллионе, который мы у него просим; если мы будем принуждены, за неимением денег, отказаться от дипломатии, то, по крайней мере, выпросим у него пятьсот дворян».

Король вздрогнул, потому что кардинал ошибся только в цифре.

— Не так ли, ваше величество, не этого ли просил он? — воскликнул кардинал с торжествующим видом. — Потом Карл Второй прибавил еще: «У меня есть друзья по ту сторону пролива; этим друзьям недостает только начальника и знамени. Когда они увидят меня, когда увидят французское знамя, то непременно пойдут за мной: они поймут, что я пользуюсь вашей помощью. Французский мундир в моем войске заменит тот миллион, в котором кардинал мне откажет (он очень хорошо знал, что я не дам ему миллиона).

Я одержу победу при помощи этих пятисот дворян, и вся честь победы будет принадлежать вашему величеству». Вот что сказал он вам или почти то же, — не так ли? И, верно, разукрасил речь свою блестящими метафорами, увлекательными картинами; ведь в этом семействе все любят ораторствовать.

Его отец говорил даже на эшафоте.

От стыда на лице Людовика XIV выступил пот. Он чувствовал, что не может позволить, чтобы при нем оскорбляли его брата; но он не знал еще, как проявить свою волю, особенно в присутствии человека, которому все повиновались, даже вдовствующая королева.

Наконец он превозмог себя.

— Но, господин кардинал, нам нужно не пятьсот человек, а только двести.

— Вы видите, ваше величество, я угадал, о чем он просит.

— Я никогда не сомневался в вашей проницательности и потому думаю, что вы не откажете моему брату Карлу в просьбе, такой простой и легко исполнимой, в просьбе, которую я приношу вам от его имени или, лучше сказать, от своего имени.

— Ваше величество, — отвечал Мазарини, — вот уже тридцать лет, как я управляю политическими делами. Сначала я управлял вместе с кардиналом Ришелье, потом один. Политика эта была не всегда честной, надо признаться; но она никогда не была неразумной. Та политика, которую предлагают вашему величеству, и бесчестна и неразумна.

— Бесчестна!

— Вы подписали трактат с Кромвелем?

— Да, и в этом трактате Кромвель даже подписался выше меня.

— А зачем вы подписались так низко? Кромвель нашел хорошее место и занял его; таков уж его обычай. Но вернемся к делу. Вы заключили договор с Кромвелем, то есть с Англией, потому что в то время, когда вы подписали трактат, вся Англия заключалась в Кромвеле.

— Но Кромвель умер.

— Вы так полагаете?

— Разумеется. Ему наследовал сын Ричард, который уже успел отказаться от власти.

— В том-то и дело. Ричард наследовал после смерти Кромвеля, а Англия — после отречения Ричарда. Трактат составляет часть наследства, где бы оно ни находилось: в руках Ричарда или в руках Англии. Стало быть, трактат все еще имеет полную силу, полное действие. Почему же вы хотите нарушить его? Разве что-нибудь изменилось? Карл Второй хочет теперь того, чего мы не хотели десять лет назад; но случай этот был предусмотрен. Вы союзник Англии, ваше величество, а не Карла Второго. Разумеется, если смотреть с семейной точки зрения, бесчестно заключать трактат с человеком, который обезглавил вашего родственника, и вступать в переговоры о союзе с парламентом, который получил прозвание охвостья; согласен, это бесчестно, но в политическом смысле разумно: с помощью этого трактата я избавил ваше величество, когда вы были еще несовершеннолетним, от тягот внешней войны, из которой Фронда… вы помните Фронду, ваше величество?.. (Король опустил голову.) Из которой Фронда не преминула бы извлечь для себя пользу. Вот почему я доказываю вашему величеству, что изменить сейчас политику, не предупредив наших союзников, значило бы поступить и бесчестно и неразумно. Нам придется вести воину, повод к которой подали мы сами, и, вызвав ее сами, мы будем иметь такой вид, словно боимся ее: все равно, разрешим ли мы послать туда пятьсот человек, двести, пятьдесят или только десять, разрешение остается разрешением. Один француз уже нация; один мундир — войско. Представьте, например, что вашему величеству придется начать войну с Голландией, что, должно быть, и случится рано или поздно, или с Испанией, что, может быть, случится, если свадьба ваша расстроится (тут Мазарини пристально взглянул на короля): ведь тысячи причин могут помешать вашей свадьбе. Что скажете вы тогда, если Англия пошлет на помощь Голландии или инфанте полк, роту или хотя бы взвод английских дворян? Неужели вы сочтете, что она правильно выполняет условия союзного договора?

Людовик слушал. Ему казалось странным, что Мазарини ссылается на честность, — Мазарини, известный политическими обманами, которые даже назвали мазаринадами.

— Но, — возразил король, — я не дам открытого позволения. Я не могу запретить своим подданным ездить в Англию, если они того хотят.

— Вы должны заставить их вернуться или, по крайней мере, протестовать против того, что они ведут себя как враги в союзном нам государстве.

— Господин кардинал, у вас такой проницательный ум; поищите средства помочь несчастному королю так, чтобы и нам не было вреда.

— Вот этого-то я и не хочу, — ответил Мазарини. — Если б Англия следовала моим указаниям, она не могла бы действовать выгоднее для нас; если б я направлял отсюда политику Англии, я не повел бы ее по другой дороге. При таком управлении, как теперь, Англия для Европы — вечное гнездо раздоров. Голландия покровительствует Карлу Второму; пусть покровительствует. Они перессорятся, подерутся. Это единственные морские державы. Пусть истребляют флот одна у другой. Мы построим свой флот из остатков их кораблей, когда у нас будут деньги на гвозди.

— Ах, как мелки все ваши расчеты, как он и ничтожны! — вскричал король.

— Но они верны, сознайтесь сами! Послушайте дальше. Допустим, что можно изменить данному слову и обойти трактат: ведь мы часто видели, как изменяют слову и обходят трактаты. Но это делается в тех случаях, когда можно приобрести значительную выгоду или когда трактат чересчур стеснителен. Предположим, что вы позволите своим дворянам ехать в Англию;

Франция, или ее знамя, что одно и то же, пересечет пролив, завяжет сражение… и будет разбита…

— Почему же?

— Какой же полководец король Карл Второй? Разве вы забыли битву при Уорчестере?

— Но ему придется сражаться уже не с Кромвелем!

— Верно, но придется иметь дело с Монком, который гораздо опаснее.

Добрый торговец пивом был фанатиком; на него находили минуты восторженности, исступления. В такие минуты он лопался, как переполненная бочка; через щели всегда просачивалось несколько капель его мысли, а по образчику можно было узнать всю мысль. Таким-то путем Кромвель раз десять позволил нам заглянуть в свою душу, когда все думали, что она покрыта тройным покровом, как говорит Гораций. Но Монк… Ах, ваше величество, избави вас боже вести политические дела с Монком! От него-то в один год поседели мои волосы! Монк, к несчастью, не фанатик, а политик; он не лопнет, а сожмется. Вот уж десять лет, как взоры его устремлены к одной цели, и до сих пор никто не знает, чего он хочет. Каждое утро, следуя совету короля Людовика Одиннадцатого, он сжигает свой ночной колпак. Зато в тот день, когда его план, медленно и в одиночестве продуманный, созреет, он будет иметь все шансы на успех, как всегда бывает в непредвиденных случаях. Таков Монк, ваше величество, таков этот человек, имени которого вы не знали до той минуты, как его назвал при вас ваш брат Карл Второй. Брат ваш знает, что это за воля, что это за чудо глубокомыслия и упорства, двух качеств, перед которыми ничтожны ум и отвага. Ваше величество, я был отважен в молодости, но умным я был всегда. Могу этим похвастать, потому что меня упрекают за это. С этими двумя качествами я сделал неплохую карьеру: сын простого итальянского рыбака, я стал первым министром короля Франции, и в этом звании, как сами вы изволите признавать, оказал кое-какие услуги престолу вашего величества. И что же? Если б я на своей дороге встретил Монка, а не Бофора, Реца или принца Конда, мы, вероятно, погибли бы. При малейшей неосторожности, государь, вы попадаете в когти этого политика и солдата. Шлем Монка — железный сундук, в который он запирает свои мысли, и ни у кого нет ключа от этого сундука. При нем или, лучше сказать, перед ним я склоняюсь, потому что у меня просто бархатный берет.

— Так чего же хочет Монк, как вы думаете?

— Ах, если б я знал, чего он хочет! Тогда бы я не просил вас остерегаться, потому что был бы сильнее его; но с ним я боюсь гадать… Гадать! Понимаете ли вы смысл этого слова? Если я решу, что разгадал его, то остановлюсь на одной мысли и невольно стану следовать только ей. С тех пор как этот человек правит Англией, я стал похож на грешников Данте, которым сатана свернул шею: они идут вперед, а смотрят назад. Я иду к Мадриду и не теряю из вида Лондона. С этим проклятым человеком гадать — значит ошибаться, а ошибаться — значит проигрывать игру. Боже меня упаси стараться угадать, чего он хочет; я довольствуюсь — и это уже очень много — тем, что слежу за его действиями. И думаю, — вы понимаете смысл этого глагола? — что Монк просто хочет наследовать Кромвелю. Ваш Карл Второй посылал к нему уже человек десять с разными предложениями.

Монк ограничивался тем, что прогонял этих услужливых людей и говорил им вместо ответа: «Ступайте вон, или я прикажу вас повесить». Человек этот — могила. В настоящую минуту Монк — верный слуга парламентского охвостья; но он не обманет меня своей преданностью. Монк не хочет, чтобы его убили. Если его убьют, дело его останется незавершенным, а он должен довести свое дело до конца. Я думаю, — но не верьте тому, что я думаю: я употребил слово «думаю» так, по привычке, — я думаю, что Монк щадит парламент до той поры, пока не разобьет его. У вас просят солдат, но зачем?

Чтобы сражаться с Монком. Но избави нас боже драться с Монком, потому что Монк разобьет нас, а если он разобьет нас, тогда я не утешусь всю жизнь! Я буду убежден, что Монк предвидел эту победу за десять лет. Умоляю, ваше величество… из дружбы к вам или из уважения к самому себе, пусть Карл Второй оставит нас в покое. Ваше величество можете назначить ему небольшую пенсию, можете предоставить ему один из своих замков…

Ах, позвольте, позвольте! Я вспомнил трактат — этот знаменитый трактат, о котором мы сейчас говорили: ваше величество не имеете права предоставить Карлу Второму один из своих замков.

— Как так?

— Да, да, ваше величество обязались не оказывать гостеприимства Карлу Второму, даже изгнать его из Франции. Потому-то мы и выслали его, а он опять сюда явился! Надеюсь, ваше величество, вы объясните своему брату, что он не может оставаться у нас, что это невозможно, что он нас компрометирует. Или же я сам…

— Довольно, монсеньер! — остановил его Людовик XIV, вставая. — Вы отказали мне в миллионе, вы имели право на это: ваши миллионы принадлежат» вам. Вы отказали мне в отряде дворян, и на это вы имели полное право: вы первый министр и отвечаете перед Францией за мир и войну. Но вы хотите помешать мне дать приют внуку Генриха Четвертого, моему двоюродному брату, товарищу моего детства… Тут прекращается ваша власть — и начинается моя воля.

— Ваше величество, — отвечал Мазарини, радуясь, что отделался так дешево (ибо, в сущности, он боролся так смело только для того, чтобы достигнуть этой цели), — ваше величество, я всегда склоняюсь перед волей моего короля. Ваше величество можете приютить английского короля у себя пли в одном из ваших замков. Пусть об этом знает Мазарини, но не знает первый министр.

— Доброй ночи, монсеньер, — сказал король. — Я ухожу в отчаянии.

— Но разубежденный, а больше мне ничего и не требовалось от вашего величества, — улыбнулся Мазарини.

Король, не ответив, вышел в раздумье. Он убедился не в том, что объяснял ему Мазарини, а совсем в другом, о чем кардинал не сказал ни слова, — он убедился в необходимости самому серьезно изучать свои дела и дела Европы, казавшиеся ему такими трудными и запутанными.

Людовик нашел английского короля на том самом месте, где оставил его.

Увидев его, Карл встал; он тотчас же заметил печаль, темными знаками начертанную на челе кузена.

Чтобы избавить Людовика от тяжелого признания, Карл заговорил первый.

— Что бы ни случилось, — заверил он, — я никогда не забуду, как вы были добры со мной, как дружно меня приняли!

— Ах, — отвечал Людовик с грустью. — Моя добрая воля бессильна, брат мой.

Карл II страшно побледнел, провел рукой по лбу в несколько минут не мог овладеть собой после этого последнего удара.

— Понимаю, — произнес он наконец. — Никакой надежды!

Людовик схватил Карла за руку.

— Подождите, брат мой, — попросил Людовик, — подождите, обстоятельства могут перемениться. Отчаянные решения всегда губят дело. Умоляю вас, прибавьте еще один год испытания ко многим годам, которые вы вынесли. Нет таких особых обстоятельств, какие побудили бы вас начать действовать немедля. Останьтесь со мною, брат мой: я предоставлю вам один из своих замков, какой вы сами выберете. Мы вместе станем наблюдать за событиями, вместе будем подготовлять их. Послушайте меня, брат мой, мужайтесь!

Карл II высвободил свою руку из рук короля, отступил и учтиво поклонился.

— От всей души благодарю ваше величество, — сказал он. — Я безуспешно просил помощи у величайшего из королей земных: теперь буду просить чуда у бога.

И он вышел, не желая продолжать разговор, с высоко поднятой головой, но с дрожащими руками, с искаженным от горя лицом и мрачным взглядом, как человек, которому нечего надеяться на людей и который хочет искать помощи в неведомых мирах.

Офицер мушкетеров, увидев его мертвенную бледность, поклонился ему почти до земли.

Потом он взял факел, позвал двух мушкетеров и повел несчастного короля по пустой лестнице, держа в левой руке шляпу, перо которой касалось ступеней.

Дойдя до дверей, офицер спросил короля, куда ему угодно идти, чтобы послать с ним мушкетеров.

— Господин офицер, — отвечал Карл II вполголоса, — вы говорили, что знали отца моего; может быть, вы даже молились за него? Если так, то не забудьте и меня в своих молитвах. А теперь я пойду один. Прошу вас не провожать меня и не посылать конвоя.

Офицер поклонился и отослал мушкетеров во внутренние покои.

Но сам остался еще несколько минут под воротами. Он хотел видеть, как удалился и исчез Карл II во мраке извилистой улицы.

— Ах, — прошептал он, — если б Атос был здесь, то мог бы сказать и ему, как некогда сказал отцу его: «Приветствую павшее величество!»

Потом он пошел по лестнице, приговаривая на каждом шагу:

— О, что за скверная служба!.. Что за жалкий властелин!.. Такая жизнь невыносима! Пора мне решиться на что-нибудь!.. Ни великодушия, ни энергии! Да, учитель достиг цели, ученик убит навсегда! Черт возьми! Я этого не перенесу… Ну, что вы? — спросил он мушкетеров, войдя в переднюю. Чего вы смотрите на меня? Погасите факелы и ступайте на свои места! А, вы ждали меня?.. Да, вы охраняли меня, добрые товарищи!.. Но я не герцог Гиз, и будьте уверены, меня не убьют в узком (коридоре, — прибавил офицер сквозь зубы, — такой поступок показал бы решимость, а у нас нет решимости с тех пор, как умер кардинал Ришелье. Ах, вот был человек!.. Решено, завтра же сбрасываю с плеч этот мундир!

Потом, спохватившись, добавил:

— Нет, еще рано! Остается еще одна — последняя попытка! Решусь на нее; но она, клянусь честью, будет действительно последней, черт возьми!

Он успел он договорить этой фразы, как из комнаты короля раздалось:

— Господин лейтенант! Король желает говорить с вами.

— Хорошо, — сказал лейтенант вполголоса, — может быть, как раз о том, о чем я думаю.

И он вошел к королю.

XII

КОРОЛЬ И ЛЕЙТЕНАНТ
Увидев офицера, король отпустил слугу и приближенного.

— Кто завтра дежурит? — поинтересовался он.

Лейтенант склонил голову с вежливостью исправного солдата и отвечал:

— Я, ваше величество.

— Как! Опять вы!

— Опять я.

— Почему так?

— Во время путешествия вашего величества мушкетеры занимают все посты в доме вашего величества, они есть в ваших покоях, в комнатах вдовствующей королевах и в помещении кардинала, который берет у короля лучшую или, правильнее сказать, большую часть королевских телохранителей.

— А те, которые не заняты?

— Незанятых всего человек двадцать или тридцать из ста двадцати. Когда мы в Лувре, дело другое; в Лувре я мог бы отдохнуть, полагаясь на сержанта, но в дороге, ваше величество, неизвестно, что может случиться, и я предпочитаю принять всю заботу на себя.

— Так вы каждый день в карауле?

— Да, ваше величество, и каждую ночь.

— Я не могу этого допустить: я хочу, чтобы вы отдохнули.

— Прекрасно, ваше величество, но я этого не хочу.

— Что такое? — спросил король, который в первую минуту не понял смысла его ответа.

— Я говорю, государь, что не желаю быть неисправным солдатом. Если б черт захотел подшутить надо мной, то, наверное, выбрал бы ту минуту, когда меня здесь не будет. А мне всего важнее служба и спокойствие совести.

— Но вы убьете себя службой.

— Ах, ваше величество! Я уже тридцать пять лет на этой службе, и все-таки нет человека во всей Франции и Наварре здоровее меня. Впрочем, прошу ваше величество не беспокоиться обо мне. Это было бы слишком необычным: я не привык к этому.

Король прервал его новым вопросом:

— Так вы будете здесь завтра утром?

— Да, ваше величество, как и сегодня.

Король несколько раз прошелся по комнате; видно было, что ему очень хотелось заговорить, но его что-то удерживало.

Лейтенант стоял неподвижно со шляпой в руках и смотрел, как король ходит взад и вперед. Кусая с досады усы, он думал:

«Черт возьми! В нем нет ни капли решимости… клянусь честью, он не заговорит!»

Король продолжал расхаживать, искоса поглядывая на лейтенанта.

«Он весь в отца, — говорил себе офицер, продолжая свой мысленный монолог, — горд, скуп и нерешителен, все вместе. Хорош король, нечего сказать!»

Вдруг Людовик остановился.

— Лейтенант! — начал он.

— Здесь, ваше величество.

— Зачем сегодня вечером, там, в зале, вы крикнули: «Конвой его величества!

— Вы сами так приказали, ваше величество.

— Что вы! Я не произнес ни слова.

— Ваше величество, приказания даются знаком, жестом, взглядом так же ясно, так же внятно, как и словом. Слуга, у которого есть только уши, не слуга, а только половина хорошего слуги.

— Ваши глаза чересчур остры.

— Почему, государь?

— Они видят то, чего нет.

— Мои глаза и вправду хороши, хотя давно и много служат своему господину; когда они могут заметить что-нибудь, они никогда не упускают случая. Сегодня же вечером они заметили, что ваше величество даже покраснели от усилия сдержать зевоту; что ваше величество с мольбой посмотрели сперва на кардинала, потом на королеву-мать и, наконец, на дверь, в которую можно было выйти. Мои глаза хорошо все это заметили, как и то, что губы вашего величества шептали: «Кто поможет мне выйти отсюда?»

— Сударь!

— Или, по крайней мере: «Ко мне, мои мушкетеры!» Я не колебался более. Этот взгляд и слова были для меня приказанием, и я сейчас же крикнул: «Конвой его величества!» И я не ошибся: доказательством служит то, что ваше величество не выбранили меня, а вышли из зала, оправдав мои слова.

Король отвернулся с улыбкой. Через минуту он опять взглянул на умное, отважное и решительное лицо офицера, который стоял твердо и смело, как орел перед лицом солнца.

— Хорошо, — сказал король после непродолжительного молчания, во время которого он тщетно старался заставить офицера опустить глаза.

Видя, что король замолчал, лейтенант повернулся на каблуках и сделал несколько шагов к двери, пробормотав:

— Он ничего не скажет, черт возьми!.. Ничего не скажет!

— Благодарю вас, — отпустил его король.

«Недоставало только, — подумал офицер, — чтобы меня выругали за то, что я не так глуп, как другие».

И он направился к двери, энергично звеня шпорами.

Но, дойдя до порога, он почувствовал взгляд короля и обернулся.

— Ваше величество ничего больше не желаете мне сказать? — спросил он трудно передаваемым тоном: в нем не было навязчивости, но в нем звучала такая убедительная откровенность, что король тотчас ответил ему:

— Постойте…



— Ну! Наконец-то! — прошептал офицер.

— Слушайте. Завтра к четырем часам утра будьте готовы к выезду верхом, а также приготовьте лошадь для меня.

— Из конюшни вашего величества?

— Нет, из мушкетерской.

— Будет исполнено.

— Вы поедете со мною.

— Один?

— Да, один.

— Прикажете прийти за вами или ждать вас?

— Ждите меня у калитки парка.

Лейтенант поклонился, поняв, что король сказал ему все, что хотел.

Действительно, Людовик отпустил его, ласково махнув рукой.

Офицер вышел из королевской спальни и по-прежнему спокойно уселся в свое кресло. Но он не заснул, как следовало бы в такой поздний час, а задумался так крепко, как еще никогда в жизни.

Результат этих размышлений, казалось, был не столь печален, как результат прежнего раздумья.

«Хорошо, он уже начал, — думал офицер, — любовь подталкивает его, и он идет! Король никуда не годится, но, может статься, человек окажется лучше… Впрочем, завтра утром увидим…»

— Ого! — вдруг вскричал он, выпрямившись. — Вот грандиозная мысль, черт возьми! Может быть, наконец, все мое счастье в этой идее!

После этого восклицания офицер встал, и, засунув руки в карманы камзола, принялся быстрыми шагами мерить огромную переднюю, служившую ему штаб-квартирой.

Свеча дрожала от свежего ветерка, который, пробираясь сквозь щели в дверях и в окнах, проникал в комнату. Свет казался красноватым, неровным: он то ярко блистал, то меркнул, и по стене ходила тень офицера, изображавшая его, как на гравюрах Калло, в профиль, со шпагой и в шляпе с пером.

— Черт возьми! — шептал он. — Или я ничего не понимаю, или Мазарини ставит ловушку влюбленному королю. Мазарини сегодня вечером назначил свидание и дал адрес так охотно, как мог сделать только Данжо. Я отлично слышал и понял все. «Завтра утром, — сказал кардинал, — они будут против Блуаского моста». Черт возьми! Это ясно, особенно для любовника! Вот откуда нерешительность и смущение короля, вот откуда приказ: «Господин лейтенант мушкетеров, завтра в четыре часа утра садитесь на лошадь». Это так же точно, как если бы он мне сказал: «Господин лейтенант мушкетеров, завтра будьте у Блуаского моста, слышите?» Значит, здесь кроется государственная тайна, которой обладаю я, человек ничтожный. А почему овладел я этой тайной? Потому, что у меня хорошие глаза, как я сейчас сказал королю. Говорят, он до безумия влюблен в эту итальянскую куклу! Говорят, он на коленях просил у матери позволения жениться на этой девчонке! Говорят даже, что вдовствующая королева справлялась в Риме, будет ли такой брак без ее дозволения считаться действительным. О, если б мне было двадцать пять лет! Если б рядом со мной были те, кого уже нет здесь! Если б я не так глубоко презирал весь свет, я поссорил бы кардинала Мазарини с вдовствующей королевой, Францию с Испанией и сам выбрал бы королеву… Но, черт возьми!..

Офицер щелкнул пальцами в знак презрения.

— Этот дрянной итальянишка, этот скупец, гнусный скряга, который сейчас отказал в миллионе английскому королю, не даст мне, пожалуй, и тысячи пистолей, если я принесу ему эту новость. Черт возьми!.. Я становлюсь ребенком, глупею… Может ли Мазарини дать что-нибудь кому-нибудь!

И лейтенант громко расхохотался.

— Лягу сейчас, — решил он, — и засну. Мой ум устал от впечатлений сегодняшнего вечера. Завтра он будет яснее.

Дав самому себе такой совет, он завернулся в плащ.

Минут через пять он уже крепко спал, стиснув кулаки, раскрыв рот, из которого вырывались не тайны, а звучный храп, свободно разносившийся под величественными сводами огромной передней.

XIII

МАРИЯ МАНЧИНИ
Едва солнце первыми лучами осветило верхушки деревьев в парке и крыши замка, как юный король, страдавший бессонницей от любви и проснувшийся уже два часа назад, сам отворил ставни и бросил пристальный взгляд во двор безмолвного замка.

Он увидел, что настало условленное время: на больших башенных часах стрелка показывала уже четверть пятого.

Не будя камердинера, спавшего глубоким сном в нескольких шагах от пего, он оделся сам. Камердинер в испуге прибежал помогать ему, думая, что оказался неисправным по службе, но Людовик отпустил его, приказав не говорить никому ни слова.

Потом он спустился по маленькой лестнице, вышел через боковую дверь и увидел у стены парка всадника, Державшего под уздцы лошадь.

Всадника этого под широким плащом и надвинутой шляпой нельзя было узнать.

Лошадь была оседлана очень просто, и самый опытный глаз не нашел бы в ней ничего необыкновенного.

Людовик взял в руку повод; офицер держал ему стремя, не сходя с седла, и тихим голосом спросил приказаний его величества.

— Поезжайте за мной!

Офицер пустил свою лошадь рысью за Людовиком XIV. Так они добрались до моста.

Когда они переехали через Луару, король повернулся к своему спутнику:

— Поезжайте вперед, все прямо, пока не заметите кареты. Увидев ее, возвращайтесь известить меня. Я буду ждать вас здесь.

— Не соблаговолит ли ваше величество сообщить мне приметы этого экипажа?

— В нем приедут две дамы. Возможно, что с ними будут горничные.

— Ваше величество, я не хотел бы ошибиться. Нет ли еще каких-нибудь особенностей?

— На карете, вероятно, будет герб кардинала.

— Этого мне достаточно, — сказал офицер, знавший теперь точно, кого он должен искать.

Он поскакал в указанную сторону. Не проехал он и пятисот шагов, как увидел за пригорком четырех, мулов и карету.

За первой каретой следовала другая.

Достаточно было офицеру взглянуть на них, чтобы убедиться, что это те самые экипажи, которые ему поручено было отыскать.

Он тотчас повернул назад и, подъехав к королю, доложил:

— Ваше величество, экипажи близко. В одном две дамы со своими служанками, а в другом лакеи, провизия и поклажа.

— Хорошо, хорошо, — взволнованно отвечал король. — Поезжайте, прошу вас, и скажите этим дамам, что придворный кавалер желает засвидетельствовать им свое почтение.

Офицер поскакал галопом.

— Черт возьми! — ворчал он, погоняя лошадь. — Вот новая должность, и, надеюсь, почетная! Я жаловался на свое ничтожество — и вдруг стал наперсником короля. Я — мушкетер! Можно лопнуть от гордости.

Он подъехал к карете и выполнил поручение, как учтивый и искусный посредник.

Действительно, в карете сидели две дамы: одна — замечательная красавица, хотя и несколько худощавая; другая — менее красивая, но чрезвычайно живая и грациозная. Легкие морщинки на лбу указывали на ее сильную волю. Проницательный взгляд ее живых глаз был красноречивее всех любезных слов, общепринятых в те времена.

Д'Артаньян обратился ко второй, и не ошибся, хотя первая, как мы сказали, была гораздо красивее.

— Сударыня, — поклонился он, — я лейтенант королевских мушкетеров.

Здесь, на дороге, вас ждет один кавалер, желающий засвидетельствовать вам свое почтение.

При этих словах черноглазая дама вскрикнула от радости, выглянула в дверцу кареты и, видя, что король скачет к ним навстречу, протянула к нему руки с возгласом:

— Ах, дорогой государь!

Слезы брызнули из ее глаз.

Кучер остановил лошадей, горничные в смущении встали, а другая дама слегка поклонилась и улыбнулась той насмешливой улыбкой, какую вызывает ревность на уста женщины.

— Мария, милая Мария! — вскричал король, схватив руки дамы с черными глазами.

Он сам отворил тяжелую дверцу кареты и с таким пылом помог даме выйти, что она очутилась в его объятиях, прежде чем ступила на землю.

Лейтенант, стоявший по другую сторону кареты, все видел и слышал, не будучи, однако, никем замечен.

Король взял Марию Манчини под руку и подал кучерам и лакеям знак, чтобы они ехали дальше.

Было около шести часов утра. Дорога была очаровательна. На деревьях со свежею, едва распускавшеюся зеленью, точно алмазные капли, блестела утренняя роса. Ласточки, недавно вернувшиеся с юга, грациозно кружились над водой; ароматный ветерок пролетал по дороге и рябил гладкую поверхность реки. Вся эта красота, благоухание цветов, вздохи земли опьяняли влюбленных. Они шли рядом, тесно прижавшись друг к другу, глядя друг другу в глаза, держась за руки; они двигались медленно, не начиная разговора: слишком много хотелось им сказать.

Офицер заметил, что брошенная королем лошадь не стоит на месте и беспокоит Марию Манчини. Он воспользовался этим предлогом, подошел ближе к влюбленным и взял лошадь под уздцы; став между обеими лошадьми и удерживая их за поводья, он не упустил ни одного слова, ни одного движения влюбленных.

Первой заговорила Мария.

— Ах, ваше величество, — сказала она, — вы не покидаете меня!

— О нет… — отвечал король. — Вы видите, Мария!

— А мне часто говорили, что, если нас разлучат, вы тотчас забудете меня.

— Милая Мария, неужели вы только сегодня заметили, что мы окружены людьми, которым выгодно нас обманывать?

— Но, однако… ваше величество… Это путешествие, этот союз с Испанией!.. Вас женят!

Людовик опустил голову.



Офицер увидел, как, словно кинжал, выхваченный из ножен, сверкнули глаза Марии Манчини.

— И вы ничего не сделали для нашей любви? — спросила она, помолчав минуту.

— Ах, Мария! Как можете вы думать это! Я на коленях молил свою мать.

Я сказал ей, что все мое счастье в вас! Я даже грозил…

— И что же? — живо спросила она.

— Королева написала в Рим, и ей ответили, что брак между нами не будет считаться действительным и папа расторгнет его. Увидев наконец, что нет никакой надежды, я просил, по крайней мере, отсрочить мою свадьбу с инфантой.

— Однако вы уже в дороге и спешите навстречу невесте.

— Что ж делать? На мои просьбы, мольбы, слезы мне отвечали государственными соображениями.

— И что же?

— Что же?.. Что делать, когда столько людей соединилось против меня!

Мария, в свою очередь, опустила голову.

— Значит, я должна навсегда проститься с вами! — промолвила она. — Вы знаете, что меня удаляют… отправляют в ссылку. Мало этого, вы знаете, меня хотя! выдать замуж!

Людовик побледнел и приложил руку к сердцу.

— Если бы дело шло только о моей жизни — меня так измучили, что я, вероятно, покорилась бы; но я думала, что дело идет о вашей жизни, и потому сопротивлялась, надеясь сохранить вам себя, ваше достояние…

— Да, мое достояние, мое сокровище! — прошептал король, пожалуй, скорее любезно, чем страстно.

— Кардинал уступил бы, — сказала Мария, — если бы вы обратились к нему и настоятельно потребовали его согласия. Кардинал назвал бы короля своим племянником, понимаете вы? Ради этого он решился бы на все, даже на войну! Уверенный, что он один будет править, воспитав короля и дав ему в жены свою племянницу, кардинал поборол бы всех противников, опрокинул бы все препятствия. Ах, ваше величество, я отвечаю вам за это!

Ведь я женщина и очень проницательна во всем, что касается любви.

Ее слова производили на короля странное воздействие. Они не возбуждали его страсть, а охлаждали ее. Он замедлил шаги и проговорил поспешно:

— Что ж делать? Все против нас!

— Кроме вашей воли, не так ли, ваше величество?

— Ах, боже мой! — вздохнул король, покраснев. — Разве у меня есть воля?

— О! — с горечью прошептала Мария Манчини, оскорбленная его ответом.

— У короля одна воля: та, которую ему диктует политика, та, которую предписывает ему польза государства.

— О, так вы не любите! — вскричала Мария Манчини. — Если бы вы любили меня, у вас была бы воля.

При этих словах Мария подняла глаза на своего возлюбленного и увидела, что он бледен и расстроен, как изгнанник, навсегда расстающийся с родиной.

— Обвиняйте меня, — воскликнул король, — только не говорите, что я не люблю вас.

Они долго молчали после этих слов, которые молодой король произнес с глубоким и искренним чувством.

— Я не могу себе представить, — заговорила Мария, делая последнюю попытку, — что завтра и послезавтра я не увижу вашего величества. Не могу представить, что мне придется вести печальную жизнь вдали от Парижа, что губы старика, чуждого мне, будут прикасаться к той руке, которую теперь держите вы. Нет, нет, не могу думать об этом; сердце мое разрывается от отчаяния…

И действительно, Мария зарыдала.

Растроганный король поднес платок к губам и подавил глухой стон.

— Смотрите, — продолжала она, — кареты остановились, сестра ждет меня. Настала решительная минута. То, что вы скажете теперь, определит всю нашу жизнь… Ах, ваше величество! Вы хотите, чтобы я потеряла вас! Вы хотите, Луи, чтобы та, которой вы сказали: «Я люблю тебя», принадлежала другому, а не своему королю, не своему владыке, не своему любимому? Ах, Луи, будьте мужественны, одно слово, только одно… Произнесите: «Я хочу! — и жизнь моя сольется с вашей, сердце мое будет вашим…

Король не отвечал.

Мария взглянула на него, как Дидона на Энея в полях Элизиума, с гневом и презрением.

— Прощайте же, — сказала она. — Прощай, жизнь, прощай, любовь, прощай, небо!

И она сделала шаг в сторону. Король остановил ее, схватил ее руку и прижал к губам. Отчаяние взяло верх над его решимостью: он уронил горячую слезу на прелестную ручку. Мария вздрогнула, как будто эта слеза действительно ее обожгла.

Она увидела влажные глаза короля, его бледное лицо, его сжатые губы и воскликнула с непередаваемым выражением:

— Ах, ваше величество, вы король, вы плачете, а я уезжаю!

Вместо ответа король закрыл лицо платком.

У офицера вырвался такой громкий вздох, что обе лошади испугались.

Разгневанная Мария Манчини отвернулась от короля, бросилась в карету и крикнула кучеру:

— Поезжай! Скорей! Скорей!

Кучер повиновался, ударил по лошадям, и тяжелая карета покачнулась на скрипучих осях. Король Франции остался один, в раздумье, в отчаянии, не смея взглянуть ни вперед, ни назад.

XIV

КОРОЛЬ И ЛЕЙТЕНАНТ ОБНАРУЖИВАЮТ ХОРОШУЮ ПАМЯТЬ
Король, как все влюбленные в мире, долго и пристально смотрел в ту сторону, где исчезла карета, уносившая его возлюбленную; сто раз он оборачивался и наконец, успокоив немного волнение сердца и мыслей, вспомнил, что он не один.

Офицер все еще держал лошадей под уздцы, все еще надеялся, что король изменит свое решение.

«Есть еще возможность, — думал он, — остановить карету: стоит только сесть на коня и догнать ее».

Но лейтенант мушкетеров обладал слишком смелой и богатой фантазией; она далеко оставляла за собою воображение короля, которое никак не могло возвыситься до такого полета.

Он просто подошел к офицеру и печальным голосом произнес:

— Все кончено… Едем!

Офицер, подражая его движениям, его медлительности и грусти, медленно и печально сел на лошадь.

Король поскакал. Офицер последовал за ним.

На мосту Людовик обернулся в последний раз. Офицер, терпеливый, как бог, у которого позади и впереди вечность, всееще надеялся, что к королю вернется энергия. Но тщетно. Людовик выехал на улицу, ведущую к замку, и к семи часам вернулся во дворец.

Когда король вошел в свои комнаты и офицер заметил (он все замечал!), что в окне кардинала приподнялась штора, он глубоко вздохнул, как человек, с которого снимают тяжкие оковы, и сказал вполголоса:

— Ну, брат, теперь уж кончено!

Король позвал приближенного.

— Я никого не принимаю до двух часов, вы слышите?

— Ваше величество, — ответил приближенный, — вас хотел видеть…

— Кто?

— Лейтенант ваших мушкетеров.

— Хорошо! Впустите его!

Офицер вошел.

По знаку, данному королем, приближенный и слуга удалились из комнаты.

Людовик проводил их взглядом: когда они затворили за собою дверь и портьера опустилась за ними, он сказал:

— Вы своим появлением напоминаете мне, что я забыл предписать вам молчание.

— Ах, ваше величество, вы напрасно утруждаете себя таким приказанием.

Видно, что вы не знаете меня!

— Да, господин лейтенант, вы правы. Я знаю, что вы умеете молчать; но я ведь не предупреждал вас.

Офицер поклонился.

— Не будет ли еще каких-нибудь приказаний, ваше величество? — спросил он.

— Нет, можете идти.

— Не разрешите ли мне остаться и сказать несколько слов вашему величеству?

— Что вы желаете сказать? Говорите!

— Я хочу поговорить о деле, весьма ничтожном для вашего величества, но чрезвычайно важном для меня. Простите, что я осмеливаюсь беспокоить вас. Если бы не крайняя необходимость, я никогда не сделал бы этого; я исчез бы, как человек безгласный и маленький, каким был всегда.

— Вы бы исчезли! Что это значит? Я вас не понимаю.

— Словом, — продолжал офицер, — я пришел просить ваше величество уволить меня со службы.

Король взглянул на него с удивлением, но офицер стоял неподвижно, как статуя.

— Уволить вас, господин лейтенант? А позвольте узнать, на сколько времени?

— Навсегда, ваше величество.

— Как! Вы хотите оставить службу? — спросил Людовик голосом, выражавшим не только удивление.

— Да, ваше величество, к величайшему моему сожалению.

— Не может быть!

— Ваше величество, я становлюсь стар. Вот уже почти тридцать пять лет, как я ношу боевые доспехи. Мои бедные плечи устали. Я чувствую, что нужно уступить место молодым. Я не принадлежу к новому поколению. Я стою одной ногой в прошлой эпохе. Поэтому все мне кажется странным, все удивляет, ошеломляет меня. Словом, я прошу у вашего величества отставки.

— Господин лейтенант, — сказал король, взглянув на офицера, который носил мундир с ловкостью юноши, — вы здоровее и крепче меня.

— О, — отвечал офицер, улыбаясь с притворной скромностью. — Ваше величество говорите мне это потому, что глаз у меня верен и я твердо стою на ногах; потому, что я недурно сижу на лошади и усы у меня черные. Но, ваше величество, все это — суета сует; все это — мечта, видимость, дым!

Я кажусь еще молодым, но в сущности я стар и через полгода, уверен, буду разбит подагрой, болен… Поэтому, ваше величество, позвольте…

— Господин лейтенант, — перебил его король, — вспомните, что вы говорили вчера. На этом самом месте вы уверяли меня, что вы самый здоровый человек во всей Франции, что вы не знаете усталости, что вам ничего не стоит проводить на своем посту дни и ночи. Говорили вы мне все это? Да или нет? Вспомните хорошенько.

Офицер вздохнул.

— Ваше величество, — сказал он, — старость любит хвастать. Надо прощать старикам, когда они сами себя хвалят, потому что никто другой не похвалит их. Быть может, я и говорил все это вчера; но дело в том, ваше величество, что я чрезвычайно утомлен и прошу отставки.

— Господин лейтенант, — произнес король с жестом, полным величавого благородства, — вы не говорите мне настоящей причины. Вы не хотите больше служить мне, но вы скрываете свои побуждения.

— Верьте мне, государь…

— Я верю тому, что вижу. Вижу человека энергичного, крепкого, чрезвычайно находчивого, лучшего солдата Франции; все это никак не может убедить меня, что вы нуждаетесь в отдыхе.

— Ах, ваше величество, сколько похвал! — возразил лейтенант с горечью. — Ваше величество, вы смущаете меня! Человек энергичный, крепкий, умный, храбрый, лучший солдат французской армии»! Вы до такой степени преувеличиваете, что я, как бы себя ни ценил, не узнаю самого себя. Если бы я был настолько тщеславен, что поверил бы только половине ваших слов, то счел бы себя человеком драгоценным, необходимым; я сказал бы, что слуга, соединяющий столько блестящих качеств, неоценимое сокровище. Должен признаться вашему величеству, что меня всю жизнь, за исключением нынешнего дня, ценили гораздо ниже того, чего я, по моему мнению, стою.

Повторяю, вы преувеличиваете мои заслуги.

Король нахмурил брови, потому что почувствовал в словах офицера горькую насмешку.

— Господин лейтенант, — начал он, — будем говорить откровенно. Вам не нравится служить мне? Говорите! Отвечайте без околичностей, смело, прямо… Я так хочу.

При этих словах офицер, давно уже в смущении вертевший шляпу в руках, поднял голову.

— О, теперь, ваше величество, я могу говорить свободнее, — сказал он.

— На такой откровенный вопрос я отвечу столь же откровенно. Говорить правду — дело хорошее: правда облегчает душу, и, кроме того, она вещь чрезвычайно редкая. Поэтому я скажу правду королю, прося его извинить чистосердечие старого солдата.

Людовик взглянул на офицера с беспокойством, проявившимся в его тревожном жесте.

— Так говорите же, — приказал он, — я нетерпеливо жду вашей правды.

Офицер бросил шляпу на стол, и лицо его, всегда умное и мужественное, приняло вдруг выражение достоинства и торжественности.

— Ваше величество, я ухожу с королевской службы потому, что недоволен. В наше время слуга может почтительно подойти к своему господину, как я теперь делаю, рассказать ему, как работал, возвратить ему орудия ремесла, отдать отчет во вверенных ему деньгах и сказать: «Сударь, рабочий день кончен, прошу вас уплатить мне, и мы расстанемся».



— Что это значит, сударь? — вскричал король, покраснев от гнева.

— Ах, ваше величество, — молвил офицер, преклоняя колено, — никогда слуга не уважал своего господина так, как я вас, но вы хотели, чтобы я говорил правду, и теперь, когда я начал, я выскажу ее, даже если бы вы приказывали мне замолчать.

Лицо офицера выражало такую решимость, что Людовику XIV не нужно было приказывать ему продолжать. Офицер говорил, а король смотрел на него с любопытством, смешанным с восхищением.

— Ваше величество, скоро будет тридцать пять лет, как я служу французскому королевскому дому; нет человека, который бы износил на этой службе столько шпаг, сколько я, а шпаги, о которых я говорю, были крепкие. Я был еще юношей, не имевшим ничего, кроме храбрости, когда покойный король, отец ваш, угадал во мне человека. Я был уже взрослым, когда кардинал Ришелье, знаток людей, угадал во мне врага. Ваше величество, историю этой борьбы муравья со львом вы можете прочесть от первой до последней строки в секретном архиве вашего семейства. Если вашему величеству придет охота, прочтите ее; уверяю вас, она стоит внимания. Там вы узнаете, что наконец лев, истомленный, усталый, затравленный, попросил пощады и, надо отдать ему справедливость, сам пощадил противника. Ах, ваше величество! То была великая эпоха, исполненная битв, точно эпопеи Тасса или Ариоста! Чудеса того времени, которым отказывается верить наш век, казались нам делами самыми обыкновенными. В продолжение пяти лет я каждый день был героем, если верить словам некоторых достойных людей, а поверьте мне, ваше величество, быть героем в продолжение пяти лет — это очень много! Однако я верю словам этих людей, потому что они были превосходными ценителями. Их имена: Ришелье, Бекингэм, Бофор, Рец — этот великий гений уличной войны! То же говорил мне король Людовик Тринадцатый, и даже королева, ваша августейшая мать, удостоила меня однажды словом: благодарю. Не помню уже, какую услугу я имел счастье оказать ей.

Простите, государь, что я говорю так смело, но все, что я рассказываю, принадлежит истории, как я уже имел честь вам доложить.

Король, кусая губы, бросился в кресло.

— Я надоедаю вашему величеству, — сказал лейтенант. — Ах, вот что значит правда! Она жестокая подруга — вся в железных остриях, ранит того, кого коснется, а иногда и того, кто говорит ее.

— Нет, — отвечал король. — Я сам позволил вам говорить. Продолжайте!

— После службы королю и кардиналу настала пора служить регентству. Во время Фронды я дрался тоже хорошо, однако похуже прежнего. Люди начали мельчать. Но и тут я возглавлял ваших королевских мушкетеров в опасных стычках, которые отмечены в приказах по роте. Тогда участь моя была завидною! Я считался фаворитом кардинала Мазарини: «Лейтенант, сюда! Лейтенант, туда! Лейтенант, направо! Лейтенант, налево!» Во всей Франции не наносилось удара, в котором ваш покорный слуга не принял участия. Но скоро кардиналу стало мало одной Франции: он послал меня в Англию, для пользы господина Кромвеля. Это тоже был человек далеко не нежный, смею уверить ваше величество! Я имел честь знать его и мог оценить его по достоинству. Мне посулили золотые горы за исполнение поручения. За то, что я выполнил в Англии совсем противоположное тому, ради чего меня послали, меня щедро наградили, сделали капитаном мушкетеров, то есть дали звание, которому все при дворе завидуют, которое дает право идти впереди маршалов Франции!.. И это справедливо, потому что капитан мушкетеров цвет воинов, король всех храбрецов!

— Вас сделали капитаном? — переспросил король. — Вы, верно, ошиблись?

Вы хотите сказать — лейтенантом?

— Нет, ваше величество, я никогда не ошибаюсь.

Ваше величество может поверить: кардинал Мазарини дал мне патент.

— И что же?

— Но Мазарини — ваше величество знает это гораздо лучше всякого другого — дает не часто, а иногда отнимает то, что уже дал. Он отнял у меня патент после заключения мира, когда я стал ему не нужен. Разумеется, я не считал себя достойным преемником знаменитого господина де Тревиля, однако мне обещали это место, дали патент, и этим должно было все закончиться.

— А, вот вы чем недовольны, господин лейтенант!

Хорошо, я наведу справки. Я люблю справедливость, и ваше требование мне нравится, хотя вы предъявили его несколько бесцеремонно.

— Ах, — отвечал офицер, — ваше величество, вы меня неверно поняли.

Теперь я уже ничего не требую.

— Вы слишком деликатны, господин лейтенант. Но я займусь вашими делами попозже…

— Вот оно, это слово, ваше величество! Попозже!

Тридцать лет живу я этим словом, полным обещаний.

Мне говорили его самые великие люди. Теперь и ваше величество произносит его. Попозже! Благодаря ему я получил двадцать ран и дожил до пятидесяти четырех лет, не имея луидора в кармане и не встретив на жизненном пути ни одного покровителя, хотя сам покровительствовал очень многим! Но я меняю формулу, и когда мне говорят: «Попозже!», я отвечаю:

«Теперь же!» Я прошу сейчас только отдыха, ваше величество. Мне можно дать его, потому что это никому ничего не будет стоить.

— Я не ожидал таких речей, господин лейтенант, особенно от человека, который всегда жил подле высоких особ. Вы забываете, что говорите с королем, с дворянином, дворянство которого не хуже вашего, полагаю я. Когда я говорю «Попозже!», то можно поверить моему слову.

— Я в этом не сомневаюсь, ваше величество. Но извольте выслушать конец страшной правды, которую я должен высказать вам. Если бы я видел здесь на столе маршальский жезл, шпагу коннетабля, даже польскую корону, то, клянусь вам, я сказал бы то же: не впоследствии, а теперь же. Простите меня, ваше величество, я из той самой провинции, где родился ваш предок Генрих Четвертый: я говорю не часто, но если уж начал, так говорю до конца.

— Мое царствование, кажется, не соблазняет вас? — сказал Людовик высокомерно.

— Забвение везде забвение! — воскликнул офицер с достоинством. — Господин забыл слугу, и слуга Принужден забыть своего господина. Я живу в несчастное время, ваше величество! Я вижу, что юноши полны уныния и боязни; они робки и обобраны, когда им следовало бы быть богатыми и могущественными. Например, вчера я отворил дверь короля Франции английскому королю. Я, ничтожный, спас бы его отца, если б сам бог не восстал против меня, бог, покровительствовавший Кромвелю! Отворяю эту дверь, то есть дворец одного брата, другому брату, и что я вижу, ваше величество?.. Ах!

Это разорвало мое сердце!.. Вижу: королевский министр прогоняет изгнанника и унижает своего короля, осуждая на нищету такого же короля. Вижу, что мой государь, молодой, прекрасный, храбрый, у которого в сердце кипит отвага, а в глазах блестят молнии, вижу, что государь дрожит перед попом, смеющимся над ним за занавесками своей кровати, сидя в которой он пересчитывает все французское золото и прячет его в потайные сундуки. О, я понимаю взгляд вашего величества. Я сейчас дерзок до безумия, но что прикажете делать? Я старик и говорю вам, моему королю, такие вещи, за которые я отрезал бы язык любому другому, кто осмелился бы сказать их.

Наконец, ваше величество сами приказали мне высказать все, что у меня на душе, и вот я изливаю желчь, накопившуюся во мне за тридцать лет; точно так же пролил бы я всю кровь свою, если бы мне было это приказано.

Король, не говоря ни слова, отирал крупные капли пота, струившиеся по его лицу.

Минута молчания, последовавшая за этой дерзновенной выходкой, заключала в себе целый век мучений и для того, кто говорил, и для того, кто слушал.

— Сударь, — сказал наконец король, — вы произнесли слово «забвение», и я ничего не слышал, кроме этою слова. На это слово я вам и отвечу.

Иные, быть может, очень забывчивы; но я — другое дело, я ничего не забываю… И вот вам доказательство: в один ужасный день, когда кипело возмущение и парижский народ, грозный и бушующий, как море, бросился в Пале-Рояль; в тот день, когда я притворялся спящим в постели, — один человек с обнаженной шпагой, спрятавшись за моей кроватью, охранял мою жизнь, готовый отдать за меня собственную жизнь. Он рисковал ею уже раз двадцать для других членов моего семейства. Этого дворянина, у которого я тогда спросил его имя, звали д'Артаньяном. Не так ли, господин лейтенант?

— У вашего величества прекрасная память, — холодно отвечал офицер.

— Видите, господин лейтенант, — сказал король, — если я храню такие воспоминания с детства, то, верно, ничего не забуду в зрелые лета.

— Ваше величество щедро одарены природой, — отвечал офицер тем же тоном.

— Послушайте, господин д'Артаньян, — продолжал Людовик с лихорадочным волнением, — неужели вы не можете потерпеть, как я терплю? Разве вы не можете делать то, что я делаю?

— А что вы делаете, государь?

— Жду.

— Ваше величество, вы можете ждать, потому что вы молоды; но у меня, ваше величество, нет времени ждать! Старость стучится ко мне в дверь, а за нею — смерть, она уже заглядывает в мой дом. Ваше величество, вы только начинаете жить. Вы полны надежд, вы можете довольствоваться будущими благами, но я, ваше величество, я на другом конце горизонта, и мы так далеки один от другого, что я никак не успею дождаться, пока ваше величество подойдет ко мне.

Людовик прошелся по комнате, отирая холодный пот, который очень напугал бы докторов, если бы они увидели короля в таком состоянии.

— Хорошо, господин лейтенант, — сказал Людовик XIV отрывисто. — Вы хотите выйти в отставку? Вы будете уволены. Вы подаете мне прошение об увольнении вас от звания лейтенанта королевских мушкетеров?

— Почтительно повергаю его к стопам вашего величества!

— Довольно. Я прикажу назначить вам пенсию.

— Я буду вам очень обязан, ваше величество.

— Господин лейтенант, — начал опять король с заметным усилием, — мне кажется, что вы лишаетесь хорошего хозяина.

— Я в этом совершенно уверен.

— Найдете ли вы когда-нибудь такого же?

— О! Я знаю, государь, что вы единственный в мире. С этой минуты я уж не поступлю на службу ни к кому из королей земных и буду сам себе господином.

— Это правда?

— Клянусь вашему величеству.

— Я не забуду вашей клятвы.

Д'Артаньян поклонился.

— Вы знаете, господин лейтенант, что у меня хорошая память, — прибавил король.

— Знаю, ваше величество, но я желал бы, чтобы память изменила вам и вы забыли бы обиды, о которых я вынужден был рассказать вам. Ваше величество, вы стоите так высоко над нами, жалкими и ничтожными, что, надеюсь, забудете…

— Я буду подобен солнцу, господин лейтенант, которое видит всех — великих и малых, богатых и бедных, дает одним блеск, другим теплоту, а всем — жизнь. Прощайте, господин д'Артаньян… Прощайте, вы свободны!

И король, едва сдерживая рыдания, поспешно удалился в соседнюю комнату.

Д'Артаньян взял со стола шляпу и вышел.

XV

ИЗГНАННИК
Не успел д'Артаньян сойти с лестницы, как король позвал своего приближенного.

— Я дам вам поручение, — сказал король.

— Я к услугам вашего величества.

— Тогда подождите.

Молодой король сел писать письмо. Из груди его вырвалось несколько вздохов, но в глазах сверкало торжество.

«Господин кардинал!

Следуя вашим добрым советам и особенно покоряясь вашей твердости, я победил и одолел слабость, недостойную короля. Вы так хорошо устроили мою будущность, что благодарность остановила меня в ту минуту, когда я хотел разрушить ваш труд. Я понял, что был неправ, пожелав идти не тем путем, который вы указали мне. Какое несчастье было бы для всей Франции и для моего семейства, если бы раздор вспыхнул между мной и моим министром.

Однако это, конечно, случилось бы, если бы я взял в жены вашу племянницу. Я прекрасно это понял и с настоящей минуты не буду противиться своему жребию. Я готов вступить в брак с инфантой Марией-Терезией. Вы можете немедленно начать переговоры».

Любящий вас Людовик

Король прочитал письмо, потом собственноручно запечатал его.

— Отдайте это письмо кардиналу, — приказал он.

Приближенный вышел.

У дверей Мазарини он встретил Бернуина, который ждал его с волнением.

— Что? — спросил он.

— Письмо от короля к господину кардиналу, — отвечал приближенный.

— Письмо! Мы ждали его после сегодняшней утренней прогулки его величества.

— А, вы знаете, что король…

— В качестве первого министра мы обязаны все знать. В этом письме его величество, вероятно, просит, умоляет?

— Не знаю, но король не раз вздохнул в то время, как писал.

— Да, да, мы знаем, что это значит. Вздыхать можно от счастья так же, как от горя.

— Однако король по возвращении не был похож на счастливого человека.

— Вы, верно, не рассмотрели? И вы видели его величество, только когда он возвратился: во время прогулки с ним находился только лейтенант мушкетеров. Но я смотрел в зрительную трубу кардинала, когда глаза его преосвященства уставали. Уверяю вас, оба плакали: и король и дама.

— И что же, плакали они тоже от счастья?

— Нет, от любви: они давали друг другу клятвы самой нежной любви, которые король готов сдержать очень охотно. И это письмо — начало исполнения клятв.

— А что думает господин кардинал об этой страсти, которая, впрочем, ни для кого не тайна?

Бернуин взял под руку королевского посланца и, подымаясь с ним по лестнице, сказал вполголоса:

— Если говорить откровенно, кардинал надеется на полный успех этого дела. Знаю, что нам придется воевать с Испанией, но что за беда? Война отвечает желаниям дворянства. Кардинал даст своей племяннице королевское приданое, быть может, даже лучше королевского. Будут деньги, празднества и битвы. Все будут довольны.

— А мне кажется, — возразил приближенный, покачивая головою, — что такое маленькое письмецо не может заключать в себе столько важных вещей.

— Друг мой, — ответил Бернуин, — я уверен в том, что говорю. Господин д'Артаньян рассказал мне все.

— Что же именно?

— Я обратился к нему от имени кардинала и спросил, что там произошло.

Разумеется, я не открыл ему наших тайных замыслов, он ведь ловкий пройдоха. «Любезный господин Бернуин, — отвечал он мне, — король до безумия влюблен в Марию Манчини. Вот все, что я могу вам сказать». — О, неужели вы думаете, — сказал я, — что ради этой любви он способен нарушить волю кардинала?» — «Ах, не спрашивайте меня! Я думаю, что король готов на все! Он чрезвычайно упрям, и когда чего-нибудь хочет, так непременно настоит на своем. Если он задумал жениться на Марии Манчини, так непременно женится». С этими словами лейтенант простился со мной и пошел к конюшне; там он оседлал лошадь, вскочил на нее и пустился как стрела, словно за ним гнался сам дьявол.

— Значит, вы думаете…

— Что лейтенант знает гораздо больше того, что сказал мне…

— И, по-вашему мнению, господин д'Артаньян…

— Вероятно, скачет теперь за изгнанными красавицами и подготовляет все необходимое для успеха королевской любви.

Беседуя таким образом, оба наперсника подошли к кабинету кардинала.

Мазарини уже не мучила подагра; он в волнении ходил по комнате, прислушиваясь у дверей и заглядывая в окна.

Бернуин ввел к нему посланного, которому приказано было вручить письмо лично кардиналу. Мазарини взял письмо, но, прежде чем распечатать его, изобразил на своем лице ничего не выражающую улыбку, за которой так удобно скрывать любые переживания. Поэтому на его лице никак не отразились те чувства, которые возбудило в нем письмо.

— Хорошо! — произнес он, перечитав письмо два раза… — Превосходно!

Скажите его величеству, что я благодарю его за послушание королеве-матери и исполню его волю.

Посланный вышел.

Едва дверь закрылась, как кардинал, не имевший нужды притворяться при Бернуине, сбросил маску и мрачно крикнул:

— Позвать Бриенна!

Секретарь тотчас явился.

— Я оказал сейчас, — сообщил ему Мазарини, — такую важную услугу государству, какой никогда еще не оказывал. Вот письмо, свидетельствующее о ней; вы отнесете его королеве и, когда она прочтет, положите его в папку под литерою Б, где лежат документы и бумаги, касающиеся моей службы Франции.

Бриенн вышел. Он не мог удержаться, чтобы не прочитать по дороге это интересное письмо, так как оно не было запечатано. Разумеется, и Бернуин, живший в ладу со всеми, подошел к секретарю поближе, так что мог через его плечо прочесть письмо. Новость быстро разнеслась по дворцу, и Мазарини даже боялся, что она дойдет до королевы прежде, чем Бриенн успеет показать ей письмо сына.

Вскоре был отдан приказ об отъезде, и принц Конде, явившись к моменту пробуждения короля, пометил в своей записной книжке Пуатье как следующий пункт, где их величества решили остановиться и отдохнуть.

Так в несколько минут закончилась интрига, сильно занимавшая всех дипломатов Европы. Самый очевидный ее результат состоял в том, что лейтенант мушкетеров лишился места и жалованья. Правда, взамен того и другого он получил независимость.

Скоро мы узнаем, как д'Артаньян воспользовался ею. Теперь же, с позволения читателя, вернемся в «Гостиницу Медичи», где открылось окно как раз в ту же минуту, когда во дворце отдавали приказание об отъезде короля.

Окно отворилось в комнате Карла II. Несчастный король провел всю ночь в раздумье. Он сидел, опустив голову на руки и облокотившись на стол.

Больной и дряхлый Парри заснул в углу комнаты, утомленный духом и телом.

Странной была участь этого верного слуги: он видел, что и для второго поколения его королей начинается ряд страшных бедствий, терзавших первое. Когда король поразмыслил над своей неудачей, когда понял, в каком ужасном одиночестве он очутился, простившись с последней надеждой, у него закружилась голова, и он откинулся на спинку кресла, в котором сидел.

Тут судьба сжалилась над несчастным и послала ему сон. Он проснулся только в половине седьмого, когда солнце уже осветило комнату. Парри, не двигавшийся с места, чтобы не разбудить короля, с невыразимой грустью смотрел на глаза молодого монарха, покрасневшие от бессонницы, на его щеки, побледневшие от страданий и лишений.

Стук тяжелых телег, спускавшихся к Луаре, разбудил Карла. Он встал, осмотрелся, как человек, который все забыл, увидел Парри, пожал ему руку и приказал рассчитаться с Крополем.

Крополь, взявши с Парри по счетам, поступил вполне честно, повторив только свое замечание, что оба путешественника ничего не ели, в чем он видел двойное неудобство: обиду для своей кухни и необходимость брать за обеды, которые не были съедены, но все же были приготовлены.

Парри заплатил, не возражая.

— Надеюсь, — сказал король, — что лошади наши питались не так, как мы. По вашему счету я не вижу, чтобы они кормились, а нам, путешественникам, отправляющимся очень далеко, плохо иметь голодных лошадей.

При подобном подозрении Крополь принял величественный вид и ответил, что «Гостиница Медичи» оказывает одинаковое гостеприимство людям и лошадям.

Король и старый слуга сели на коней и, выехали на Парижскую дорогу, не встретив на пути ни одного человека ни на улицах, ни в предместьях города.

Для Карла II последний удар был тем сильнее, что он означал новое изгнание.

Несчастные хватаются за малейшую надежду, как счастливые — за величайшее благополучие, и если приходится покинуть место, где эта надежда ласкала их сердце, они испытывают ту смертельную тоску, какую чувствует изгнанник, едва лишь вступит на корабль, что должен увезти его в изгнание. Вероятно, сердце, раненное уже множество раз, сильнее ощущает малейший укол, ибо оно считает благом хоть минутное отсутствие зла, которое есть всего лишь отсутствие страдания. Ибо в конечном счете посреди самых ужасных невзгод бог бросил нам надежду, как ту каплю воды, что бессердечный богач в аду просил у Лазаря.

На мгновение надежда блеснула перед Карлом, когда Людовик ласково принял его. Она как будто начала осуществляться, как вдруг отказ Мазарини превратил этот мираж в несбыточную мечту. Обещание Людовика XIV, тотчас же взятое назад, показалось Карлу II насмешкой, так же как его корона, скипетр, друзья, как все, что окружало его в детстве и покинуло в изгнании. Все показалось Карлу II насмешкой, все, кроме холодного и мрачного покоя, который сулила ему смерть.

Вот о чем думал несчастный король, когда, опустив голову и бросив поводья, он ехал под теплыми и ласковыми лучами майского солнца

XVI

REMEMBER!
Всадник, спешивший по дороге в Блуа, встретился с двумя путешественниками и, — как он ни торопился, — минуя их, приподнял шляпу. Король едва заметил этого молодого человека, на вид лет двадцати пяти, поминутно оглядывавшегося и ласково кивавшего головой старику, который стоял у решетки перед красивым домом с аспидовой крышей, сложенным из белых камней и красных кирпичей.

Этот седой старик, худой и высокий, отвечал молодому человеку с отеческой нежностью. Всадник исчез за первым поворотом дороги, обсаженной красивыми деревьями, и старик собирался уже войти в дом, когда ваши путешественники, подъехав к решетке, привлекла его внимание.

Король, как мы уже сказали, ехал опустив поводья и отдавшись воле своего коня. Парри следовал за ним. Желая насладиться теплыми лучами солнца, он снял шляпу и стал смотреть по сторонам дороги. Взгляд его встретился со взглядом старика, прислонившегося к решетке; тот вдруг вскрикнул, точно пораженный чем-то, и шагнул навстречу путешественникам.

Посмотрев на Парри, он тотчас перевел взгляд на короля и несколько секунд не сводил с него глаз. В ту же минуту лицо старика изменилось.

Едва он узнал Карла II (мы говорим — узнал, потому что только полная уверенность могла произвести такое впечатление), как с благоговейным изумлением всплеснул руками, снял шляпу и поклонился так низко, точно хотел стать на колени.

Как ни был король рассеян, или, вернее, поглощен своими мыслями, он все же заметил это движение старика. Остановив лошадь, он повернулся к Парри и сказал:

— Боже мой, Парри! Что это за человек, который кланяется мне так низко? Неужели он знает меня?

Парри побледнел и в сильном волнении повернул свою лошадь к решетке.

— Ах, ваше величество, — сказал он, останавливаясь шагах в пяти от старика, все еще стоявшего преклонив колено. — Я сам крайне поражен. Мне кажется, я узнал его. Да, конечно, это он! Позвольте мне поговорить с ним.

— Пожалуйста.

— Как! Это вы, господин Гримо? — молвил Парри.

— Да, я, — отвечал высокий старик, выпрямившись, но сохраняя прежнюю почтительную позу.

— Ваше величество, — сказал Парри королю, — я не ошибся: это слуга графа де Ла Фер, а граф де Ла Фер — тот достойный вельможа, о котором я говорил вашему величеству так часто, что воспоминание о нем должно было остаться не только в вашей памяти, но и в вашем сердце.

— Он присутствовал при последних минутах моего отца? — спросил Карл, вздрогнув при этом воспоминании.

— Именно так, ваше величество.

— Ах! — прошептал Карл.

Потом он обратился к Гримо, который следил за ним живыми и умными глазами, стараясь угадать его мысли, и спросил:

— Друг мой, ваш господин, граф де Ла Фер, живет здесь?

— Да, — ответил Гримо, указывая рукой на здание.

— И он сейчас дома?

— Там, под каштанами.

— Парри, — сказал король, — я не хочу упустить такой драгоценной возможности отблагодарить вельможу, которому наше семейство обязано столь великолепным доказательством преданности и великодушия. Подержите мою лошадь, друг мой.

И, бросив поводья Гримо, король один направился к Атосу, как к равному. Карл запомнил лаконическое объяснение Гримо: «Там, под каштанами».

Поэтому он прошел мимо дома и направился прямо к указанной аллее. Ее не трудно было найти: верхушки каштанов, уже покрытых листьями и цветами, возвышались над всеми остальными деревьями.

Войдя под своды аллеи, освещенной полосами света там, где солнце пробивалось сквозь густую листву каштанов, король увидел Атоса. Тот прогуливался, заложив руки за спину, в спокойной задумчивости. Карлу, вероятно, часто описывали внешность Атоса, поэтому он тотчас узнал его и пошел прямо к нему.

Услышав шум шагов, граф де Ла Фер поднял голову и, видя, что к нему подходит человек изящной и благородной наружности, снял шляпу. В нескольких шагах от него Карл тоже снял шляпу, потом, как бы отвечая на немой вопрос графа, сказал:

— Граф, я явился исполнить свой долг. Уже давно я хотел высказать вам свою глубокую благодарность. Я — Карл Второй, сын того Карла Стюарта, который правил Англией и погиб на эшафоте.

При этом имени Атос содрогнулся; он взглянул на молодого короля, стоявшего перед ним с непокрытой головой, и в его чистых голубых глазах заблестели слезы.

Он почтительно поклонился, но король взял его за руку.

— Понимаете ли вы, граф, как я несчастлив! Нужно было, чтобы случай привел меня к вам. Ах! Почему нет при мне людей, которых я люблю и уважаю? Почему принужден я только хранить их имена в памяти, а заслуги в сердце? Если б ваш слуга не узнал моего, я проехал бы мимо ваших ворот.

— Правда, — сказал Атос, отвечая словами на первую фразу короля и поклоном на вторую, — правда, ваше величество видали дурные дни.

— А самые дурные, может быть, еще впереди!

— Не теряйте надежды, ваше величество!

— Граф, граф! — отвечал Карл, покачав головою. — Я надеялся до вчерашнего вечера, как добрый христианин, клянусь вам.

Атос вопросительно посмотрел на короля.

— О, это легко рассказать, — продолжал Карл II. — В изгнании, ограбленный, заброшенный, я решился на последнюю попытку. Кажется, в Книге судеб написано, что вечным источником всякого горя и всякой радости для нашего семейства будет Франция! Вы сами это знаете, граф, ведь вы были одним из тех французов, которых мой несчастный отец в сражениях видел по правую руку от себя, а в день смерти — у эшафота.

— Ваше величество, — скромно ответил Атос, — я был не один; товарищи мои и я в этом случае поступили как дворяне, не более. Но ваше величество оказали мне честь, начав свой рассказ.

— Да, правда. Мне покровительствует… — вы понимаете, граф, как тяжело Стюарту выговорить это слово, — мне покровительствует двоюродный брат мой, штатгальтер Голландии, но без участия или, по крайней мере, без согласия Франции он ничего не хочет предпринять. Я приехал просить этого согласия у короля Франции; он отказал мне…

— Король отказал вашему величеству?

— Нет, надо отдать ему справедливость, это сделал не он, а Мазарини.

Атос закусил губу.

— Вы полагаете, что я должен был ожидать отказа? — спросил король, заметив движение Атоса.

— Именно так я и думал, ваше величество, — отвечал Атос почтительно.

— Я давно знаю этого пронырливого итальянца.

— Я хотел довести дело до конца и немедленно узнать, как решится моя участь. Я сказал, брату моему Людовику, что я не хочу причинять Франции и Голландии затруднений и попытаю счастья, как уже делал прежде, с двумя сотнями дворян, если он захочет дать их мне, или с миллионом, если ему угодно будет одолжить мне его.

— И что же?

— Что?.. Я испытываю сейчас странное чувство: я упиваюсь отчаянием.

Некоторые души — моя, по-видимому, принадлежит к их числу — находят наслаждение в уверенности, что все потеряно и наконец настал час, когда надо погибнуть.

— О, надеюсь, ваше величество, — сказал Атос, — что вы еще не дошли до такой крайности!

— Если вы говорите мне это, граф, если вы стараетесь оживить надежду в моем сердце, значит, вы неправильно поняли меня. Я приезжал в Блуа, граф, просить как милостыню миллион у Людовика, надеясь при его помощи поправить свои дела. Но брат мой Людовик отказал мне… Вы видите, что все погибло.

— Позвольте, ваше величество, не согласиться с вами.

— Как, граф, вы не предполагаете во мне достаточно мужества, чтобы оценить свое положение?

— Ваше величество, я всегда замечал, что резкие повороты судьбы случаются именно в отчаянных положениях.

— Благодарю вас, граф. Отрадно встретить человека с таким сердцем, как ваше, человека, чья вера в бога и монархию никогда не позволит ему разувериться в судьбе короля, каким бы испытаниям она его не подвергала.

К несчастью, ваши слова, граф, похожи на лекарства, которые излечивают раны, но бессильны против смерти. Благодарю вас, граф, за желание утешить меня; благодарю за вашу добрую память, но я знаю, что мне нужно делать… Теперь меня ничто не спасет. И я так уверен в этом, что еду в изгнание с моим старым Парри; еду упиваться своими бедствиями в пустынном убежище, которое предлагает мне Голландия. Там, поверьте мне, граф, скоро все кончится. Смерть не замедлит явиться. Ее так часто призывало это тело, терзаемое душевными муками, и эта душа, взывающая к небесам.

— У вашего величества есть мать, сестра, братья, вы глава семейства, вы должны просить у бога долгих лет жизни, а не скорой смерти. Вы в изгнании, в несчастье, но за вами ваше право. Вы должны искать битв, опасностей, подвигов, а не покоя смерти.

— Граф, — ответил Карл, улыбаясь с невыразимой грустью, — слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы король завоевал государство с одним слугою, таким старым, как Парри, и с тремястами экю, которые везет этот слуга в своем кошельке?

— Нет, этого я не слыхал, но я знаю, что не один развенчанный король вступал на престол с помощью твердой воли, постоянства друзей и миллиона франков, умело израсходованного.

— Вы, очевидно, не поняли меня? Этот миллион я просил у брата моего Людовика… и мне было отказано.

— Ваше величество, — произнес Атос, — не угодно ли вам уделить мне несколько минут и внимательно выслушать то, что мне остается сказать вам?

Карл пристально посмотрел на Атоса.

— Извольте, говорите.

— Соблаговолите пройти ко мне, ваше величество, — сказал граф, направляясь к дому.

Он привел короля в свой кабинет и предложил ему сесть.

— Ваше величество, — начал он, — говорили мне, что при нынешнем положении вещей в Англии с помощью миллиона франков вы сможете возвратить себе престол?

— Могу, по крайней мере, решиться на попытку и, если она не удастся, умереть как подобает королю.

— Так исполните ваше обещание и выслушайте меня терпеливо.

Карл кивнул в знак согласия. Атос подошел к двери, посмотрел, не подслушивает ли кто-нибудь, запер задвижку и сел на прежнее место.

— Ваше величество, — сказал он, — изволили вспомнить, что я находился при благородном и несчастном короле Карле Первом, когда палачи перевезли его из Сент-Джемса в Уайт-Холл.

— Да, помню и вечно буду помнить.

— Сыну трудно слушать такую мрачную повесть, которую он, вероятно, не раз уже выслушивал. Однако я должен повторить ее вам со всеми подробностями.

— Говорите.

— Когда король, отец ваш, готовился взойти на эшафот, поставленный у самого окна его комнаты, все было подготовлено к побегу. Палача удалили.

Устроили ход под полом помещения, в котором находился король. Я сам стоял под роковым помостом, как вдруг услышал на нем шаги вашего отца.

— Парри рассказывал мне все эти страшные подробности, граф.

Атос поклонился и продолжал:

— Но вот чего он не мог рассказать вам, потому что это происходило только между вашим отцом, богом и мною и я никогда не говорил об этом даже самым близким из моих друзей. «Отойди, — сказал ваш отец палачу в маске, — отойди на минуту. Я знаю, что принадлежу тебе, но помни, что ты должен поразить меня, только когда я дам знак. Я хочу спокойно помолиться».

— Извините, если я перебью вас, — молвил Карл II, побледнев, — но вы, граф, знаете все подробности этого страшного события, никому другому не известные. Не помните ли вы имени этого проклятого палача, этого труса, который закрыл свое лицо, чтобы безнаказанно лишить жизни короля?

Атос слегка побледнел.

— Его имя? — повторил он. — Помню, но не могу сказать.

— А что с ним стало?.. В Англии никто ничего о нем не знает. Где он теперь?

— Он умер.

— Он умер, но как? Неужели в своей постели, спокойной и тихой смертью честных людей?

— Он умер насильственной смертью, в страшную ночь, пораженный гневом людским и громом небесным. Тело его, пронзенное кинжалом, низверглось в бездну океана. Бог да простит его убийцу.

— Продолжайте, — попросил Карл II, заметив, что Атос не хочет больше говорить об этом.

— Сказав это палачу, король прибавил: «Ты поразишь меня, когда я подниму руку и скажу: Remember!»

— В самом деле, — прошептал Карл II, — я знаю, что это было последнее слово моего несчастного отца. Но с какой целью сказал он его? Кому?

— Французскому дворянину, стоявшему под эшафотом.

— Стало быть, вам, граф?

— Да, ваше величество, и каждое слово короля, проникшее через покрытые черным сукном доски эшафота, и теперь еще звучит в моих ушах. Король стал на колени. «Граф де Ла Фер, здесь ли вы?» — спросил он. «Здесь, ваше величество», — отвечал я. Тогда король наклонился ниже.

Карл II в сильном волнении тоже наклонился к Атосу, ловя каждое его слово. Голова его почти касалась головы Атоса.

Граф продолжал:

— «Граф де Ла Фер, — сказал он, — ты не мог спасти меня. Меня нельзя было спасти. Пусть я совершу святотатство, но последние слова будут обращены к тебе. Ради поддержки дела, которое я считал правым, я потерял престол своих предков и погубил наследие своих детей».

Карл II закрыл лицо руками, и слеза скатилась между его бледными худыми пальцами.

— «У меня остался миллион золотом, — рассказывал король. — Я зарыл его в подземелье Ньюкаслского замка, когда покидал этот город».

Карл поднял голову с такой скорбной радостью, которая могла бы вызвать слезы у всех, кто знал о его неисчислимых бедствиях.

— Миллион! — прошептал он.

— «Ты один знаешь об этих деньгах. Используй их, когда будет нужно, для блага моего старшего сына. А теперь, граф де Ла Фер, простись со мной!» — «Прощайте! Прощайте!» — вскричал я.

Карл II встал и подошел к окну охладить пылавшую голову.

Атос продолжал:

— Тогда король сказал: «Remember!» Это слово было обращено ко мне. Вы видите, ваше величество, я не забыл.

Король не мог сдержать волнения. Атос видел судорожное движение его плеч, слезы на его глазах и сам замолчал, подавленный воспоминаниями, которые пробудил в молодом короле.

Карл II величайшим усилием поборол рыдания, отошел от окна и сел возле Атоса.

— Ваше величество, — сказал Атос, — до сих пор я думал, что еще не настал час использовать эти деньги. Но, присматриваясь к событиям в Англии, я почувствовал, что час этот приближается. Завтра я собирался узнать, где вы скрываетесь, и ехать к вашему величеству. Вы сами явились ко мне. Это знак того, что с нами бог.

— Граф, — отвечал Карл голосом, дрожащим от сильного волнения, — вы мой ангел-хранитель, посланный богом. Вы — мой избавитель, присланный мне отцом из его могилы. Но уже десять лет междоусобная война разоряет мою родину. Она уничтожила многих людей, истерзала землю. Вероятно, в Англии уже нет этого золота, как в сердцах моих подданных — любви.

— Ваше величество, место, где король зарыл деньги, мне хорошо известно. И никто, я уверен, не мог найти их. Притом разве Ньюкаслский замок совершенно разрушен? Разве его разобрали по камням до — самого основания?

— Нет, он еще цел, но сейчас генерал Монк занял его и стоит в нем лагерем. Единственное место, где меня ждет помощь, где у меня есть средства, занято, как вы видите, моими врагами.

— Генерал Монк не мог найти сокровище, о котором я говорю вашему величеству.

— Допустим, что так. Но неужели я должен отдаться в руки Монка, чтобы воспользоваться сокровищем? Ах, вы видите, граф, надо отказаться от борьбы с судьбой. Она обрушивается на меня всякий раз, как я поднимаюсь.

Что я смогу сделать вдвоем с Парри, которого Монк уже один раз прогнал?

Нет, граф, нет, покоримся этому последнему удару!

— А я, не могу ли я сделать попытку там, где вы и Парри бессильны?

— Вы, граф, вы?!

— Я поеду с вами, — отвечал Атос, кланяясь, — если это угодно вашемувеличеству.

— Ведь вы так счастливы здесь!

— Я не могу быть счастлив, пока на мне лежит неисполненный долг, а король, ваш отец, возложил на меня заботу о вашей судьбе и распоряжение его деньгами согласно его воле По первому знаку вашего величества я готов двинуться в путь.

— Ах, граф! — вскричал король, забывая этикет и бросаясь на шею к Атосу. — Вы живое доказательство, что есть на небесах бог, который посылает еще своих вестников несчастным, страждущим на земле.

Атос, взволнованный этим порывом молодого короля, почтительно поблагодарил его и, подойдя к окну, крикнул:

— Гримо, лошадей!

— Как! Вы хотите ехать сейчас же? — спросил король. — Ах, граф, вы удивительный человек!

— Ваше величество, — отвечал Атос, — для меня всего важнее служить вам. Притом же, — прибавил он с улыбкой, — эту привычку я приобрел давно, на службе у королевы, вашей тетки, и у короля, вашего отца. Как я могу отступить от нее в ту минуту, когда надо послужить вашему величеству?

— Что за человек! — прошептал король.

Потом, подумав, прибавил:

— Но, граф, я не могу подвергать вас таким тяжким лишениям, не имея никаких средств вознаградить вас за услуги.

— О, — сказал Атос с улыбкой, — ваше величество смеется надо мной. У вас целый миллион. Ах, если б у меня была половина этих денег, я давно бы уже завербовал целый полк. Но, к счастью, у меня есть еще немного золота и горстка фамильных брильянтов. Надеюсь, вашему величеству угодно будет разделить их с преданным слугой?

— Не со слугой, а с другом Согласен, граф, но с условием, что потом мои друг разделит со мной мое состояние.

— Ваше величество, — сказал Атос, отворяя ларец и вынимая из него деньги и драгоценности, — теперь мы богаты. По счастью, нас будет четверо против грабителей.

Радость окрасила румянцем бледные щеки Карла II. Он увидел, как Гримо, уже одетый по-дорожному, подвел двух лошадей к крыльцу дома.

— Блезуа, отдай это письмо виконту де Бражелону. Отвечай всем, что я уехал в Париж. Надзор за домом поручаю тебе.

Блезуа поклонился, простился с Гримо и отпер путешественниками ворота.

XVII

ИЩУТ АРАМИСА, А НАХОДЯТ ТОЛЬКО БАЗЕНА
Не прошло и двух часов с момента отъезда Атоса, направившегося на виду у Блезуа по дороге в Париж, как всадник на прекрасной пегой лошади остановился у ворот дома и звонким «Эй!» окликнул конюхов, толпившихся вместе с садовником около Блезуа, обычного поставщика всяких новостей.

Услышав хорошо знакомый голос, Блезуа повернул голову и воскликнул:

— Господин д'Артаньян!.. Скорей бегите, отоприте ему ворота!

Человек восемь бросились к решетке и быстро, словно она была легкой, как перышко, отворили ее. Все низко поклонились д'Артаньяну, зная, что граф особенно ласково принимает этого друга, а такие вещи слуги всегда замечают.

— Ну, — начал д'Артаньян с любезной улыбкой, став на стремя, чтобы спрыгнуть с лошади, — где мой дорогой граф?

— Ах, сударь, какая неудача, — отвечал Блезуа, — и как будет досадно графу, когда он узнает, что вы приезжали! Граф, волею случая, уехал часа два тому назад.

Д'Артаньяна не смутило это известие.

— Хорошо, — сказал он, — я вижу, что ты все еще говоришь на самом чистом французском языке; ты дашь мне урок грамматики и красноречия, пока я буду ждать возвращения твоего господина.

— Это никак не выйдет, сударь, — возразил Блезуа. — Вам придется ждать слишком долго.

— Он не воротится сегодня?

— Ни завтра, ни послезавтра: граф отправился в далекое путешествие.

— Путешествие! — повторил д'Артаньян с удивлением. — Что за вздор ты мелешь?

— Это, сударь, сущая правда Граф поручил мне надзор за домом и прибавил: «Отвечай всем, что я поохал в Париж».

— А, он поехал в Париж! — воскликнул д'Артаньян. — Больше мне ничего не надо… С этого следовало начать, болтун!.. Он уехал часа два назад?..

— Так точно.

— Я быстро догоню его. Он один?

— Нет, сударь.

— Кто же с ним?

— Какой-то вельможа, которого я не знаю, да еще старик и наш Гримо.

— Они не могут мчаться так, как я… Прощай, я спешу.

— Не угодно ли вам, сударь, выслушать меня? — сказал Блезуа, удерживая лошадь за повод.

— Пожалуй, если ты бросишь свое краснобайство и будешь говорить побыстрее.

— Извольте, сударь. Мне кажется, что граф произнес слово Париж так, нарочно…

— Ого, — протянул д'Артаньян задумчиво.

— Да, сударь. Я уверен, что граф поехал не в Париж. Я готов в этом поклясться.

— Что заставляет тебя так думать?

— А вот что: господин Гримо всегда знает, куда направляется наш господин, и он обещал мне, в первый же раз, как они поедут в Париж, взять у меня немного денег, чтобы передать моей жене.

— Ах, вот что! У тебя есть жена?

— Со мною была жена, она местная, но господин нашел, что она слишком много болтает, и я отослал ее в Париж; иногда это стеснительно, но порою бывает даже приятно.

— Я понимаю, но договаривай, однако: значит, ты не думаешь, что граф уехал в Париж?

— Нет, сударь, ибо это означало бы, что Гримо но сдержал своего слова, нарушил клятву, а это невозможно.

— Это невозможно, — повторил д'Артаньян мечтательно, но с твердой уверенностью. — Хорошо, мой добрый Блезуа, благодарю тебя.

Блезуа поклонился.

— Слушай, Блезуа, ты знаешь, что я нелюбопытен…

Мне непременно нужно увидеться с твоим господином, не можешь ли ты… хотя бы (ты говоришь так хорошо), намекнуть. Скажи одно слово… Остальное я пойму, — Честью клянусь, сударь, не могу… Я решительно не знаю, куда поехал граф. Подслушивать у дверей я не привык, это у нас строго запрещено.

— Ах, мой друг, — отвечал д'Артаньян, — какое плохое начало для меня!

Знаешь ли ты, по крайней мере, когда граф воротится?

— Тоже не знаю.

— Вспомни, Блезуа, сделай усилие!

— Вы не верите моей искренности?.. Вы меня чувствительно обижаете!

— Черт бы побрал его позлащенный язык! — проворчал д'Артаньян. — Лучше бы встретить простого мужика, он сказал бы мне все, что нужно… Прощай!

— Имею честь, сударь, всенижайше вам кланяться.

«А, чтоб тебя! — подумал д'Артаньян. — Какой несносный болтун!»

Он в последний раз взглянул на красный дом, повернул лошадь и поехал с видом беззаботного человека.

Доехав до конца стены, скрытый от всех посторонних взоров, он тяжело вздохнул и сказал:

— Обсудим положение. Неужели Атос был дома? Кет. Все эти лентяи, стоявшие сложа руки посреди двора, бегали бы как сумасшедшие, если б хозяин мог видеть их. Атос путешествует?.. Это непостижимо. Он ужасно любит таинственность. Вообще не такой человек нужен мне. Мне нужен ум хитрый, терпеливый. Мой герой живет в Мелюне, в знакомом церковном доме. Сорок пять лье! Четыре с половиной дня! Ну что ж, погода прекрасная, и я свободен. Проглотим это пространство.

Он пустил лошадь рысью по дороге в Париж. Через четыре дня он приехал в Мелюн, как и задумал.

Д'Артаньян имел обыкновение ни у кого не спрашивать дороги. Он всегда полагался на свою проницательность, которая никогда его не обманывала, на свой тридцатилетний опыт и старую привычку читать по внешнему виду зданий и лицам людей.

В Мелюне д'Артаньян сразу разыскал церковный дом, красивое оштукатуренное здание из кирпича. Виноградные лозы вились вдоль труб, а на крыше виднелся высеченный из камня крест. Из залы, расположенной в нижнем этаже дома, доносился говор или, лучше сказать, гул голосов, похожий на писк птенцов, сидящих б гнезде под крылом матери. Один голос громко называл буквы азбуки. Другой, густой и певучий, бранил шалунов и поправлял ошибки учеников.

Д'Артаньян узнал этот голос. И так как окно было открыто, то он наклонился с лошади, раздвинул листья винограда и крикнул:

— Базен! Милый Базен, здравствуй!

Низенький толстяк, с плоским лицом, с коротко стриженными, — чтобы походить на тонзуру, — седыми волосами и в черной бархатной ермолке на голове, встал, услышав голос д'Артаньяна, впрочем, даже не встал, а, скорее, подпрыгнул, уронив табуретку. Ученики бросились поднимать ее, и между ними завязалась битва не хуже той, какую затеяли греки, чтобы отнять у троянцев тело Патрокла. Букварь и линейка тоже выпали из рук Базена.

— Вы здесь! — вскричал он. — Вы, господин д'Артаньян?!

— Да, это я. Где Арамис… то бишь шевалье д'Эрбле?.. Ах, опять ошибся! Где господин главный викарий?

— Сударь, — отвечал Базен с достоинством, — его преосвященство в своей епархии.

— Что такое? — сказал д'Артаньян. — Так он епископ?

— Откуда вы явились, что не знаете этого? — перебил Базен довольно непочтительно.

— Любезный Базен, мы, язычники, люди военные, знаем только, когда кого-нибудь производят в полковники, генералы или фельдмаршалы; но о епископах и папе, черт меня побери, вести до нас доходят только тогда, когда три четверти мира знает об этом!

— Шш! Шш! — сказал Базен, вытаращив глаза. — Не портите мне детей, которым я стараюсь внушить добрые нравы.

Дети действительно оглядывали д'Артаньяна и любовались его лошадью, длинной шпагой, шпорами и воинственным видом. Они особенно удивлялись его громкому голосу, и когда он произнес свое любимое словцо, вся школа закричала: «Черт побери! — со страшным хохотом, визгом и топаньем. Мушкетер усмехнулся, а старый учитель совсем потерял голову.

— Да замолчите ли вы, шалуны! — закричал он. — Ах, господин д'Артаньян, вот вы приехали, и прощай мои добрые нравы!.. Как всегда, вместе с вами приходит беспорядок!.. Просто столпотворение вавилонское!.. Ах, такие несносные мальчишки!

Достопочтенный Базен стал раздавать направо и налево затрещины, от которых ученики его принялись кривить еще громче, только другими голосами.

— А где епархия Арамиса? — спросил д'Артаньян.

— Его преосвященство Рене состоит епископом в Ванне.

— Кто выхлопотал ему это место?

— Наш сосед, господин суперинтендант финансов.

— Кто? Господин Фуке?

— Конечно, он.

— Так Арамис с ним в дружбе?

— Господин епископ каждое воскресенье говорил проповедь в капелле господина суперинтенданта в Во; и потом они вместе ходили на охоту.

— Вот как!

— И господин епископ часто работал над своими нотациями… то есть я хотел сказать — над своими проповедями, вместе с суперинтендантом.

— Так он стихами, что ли, проповедует, сей достойный епископ?

— Сударь, не шутите над религией, ради бога!

— Ладно, Базен, ладно. Так что Арамис в Ванне?

— В Ванне, в Бретани.

— Ты скрытен, Базен, это неправда.

— Но, сударь, ведь священнический дом пустует.

— Он прав, — промолвил д'Артаньян, глядя на дом, вид которого говорил об отсутствии хозяина.

— Но монсеньер должен был написать вам о своем посвящении.

— А давно он посвящен?

— Уже месяц.

— Ну, так времени прошло немного. Я не мог еще понадобиться Арамису.

А почему ты не поехал с ним, Базен?

— Нельзя, сударь, у меня здесь дело.

— Азбука?

— И мои прихожане.

— Как! Ты исповедуешь, ты аббат?

— Почти. Таково мое призвание.

— А ты прошел предварительные ступени?

— О, — сказал Базен с апломбом, — теперь, когда мой господин назначен епископом, мне в этом нет надобности.

И он самодовольно потер руки.

«Решительно, — подумал д'Артаньян, — с этим человеком ничего не поделаешь».

— Вели дать мне поесть, Базен.

— С удовольствием, сударь.

— Цыпленка, бульон и бутылку вина.

— Сегодня суббота, день постный, — заметил Базен.

— Мне разрешено, — возразил д'Артаньян.

Базен посмотрел на него с сомнением.

— Ах ты, лицемер! — закричал д'Артаньян. — Так ты, слуга Арамиса, надеешься получить позволение совершать злодеяния, не пройдя предварительных ступеней, а мне, его другу, не разрешено даже поесть скоромного в субботу? Базен, будь со мною любезен, или, клянусь богом, я пожалуюсь королю, и ты навсегда лишишься права исповедовать. Ты знаешь, что король утверждает епископов? Король на моей стороне; значит, я сильнее вас.

Базен двусмысленно улыбнулся.

— О, на нашей стороне господин суперинтендант!

— Так ты издеваешься над королем?

Базен ничего не ответил, но улыбка его была довольно красноречива.

— Давай ужинать! — попросил д'Артаньян. — Скоро семь часов.

Базен обернулся и приказал старшему ученику пойти к кухарке. Тем временем д'Артаньян занялся осмотром дома.

— Ну, — сказал он пренебрежительно, — господин епископ живет неважно.

— У него есть замок в Во, — молвил Базен.

— Который, может быть, стоит Лувра? — спросил мушкетер с насмешкой.

— Он гораздо лучше, — ответил Базен хладнокровно.

— Вот как? — ответил д'Артаньян.

Может быть, он стал бы спорить и отстаивать превосходство Лувра. Но тут он заметил, что лошадь его все еще стоит на привязи у ворот.

— Черт возьми! — сказал он. — Вели-ка позаботиться о моей лошади. У твоего господина, верно, нет такого коня.

Базен искоса взглянул на лошадь и произнес:

— Господин суперинтендант пожаловал нам четырех лошадей из своей конюшни, и каждая из них стоит четырех таких, как ваша.

Кровь бросилась в лицо д'Артаньяну. У него зачесались руки. Он посмотрел на голову Базена, обдумывая, куда хватить кулаком Но вспышка эта тотчас же прошла, д'Артаньян успокоился и усмехнулся:

— Черт возьми! Я хорошо сделал, что оставил королевскую службу. А скажи-ка мне, любезный Базен, сколько мушкетеров у господина суперинтенданта?

— На свои деньги он купит всех, сколько их есть во Франции, — отвечал Базен, закрывая книгу и выпроваживая учеников из залы ударами линейки.

— Черт возьми! — сказал д'Артаньян в последний раз.

Тут ему доложили, что ужин готов. Он пошел за кухаркой, которая провела его в столовую, где ожидал накрытый стол.

Д'Артаньян сел за стол и решительно атаковал жаркое. «Мне кажется, думал он, запуская зубы в цыпленка, которого, видимо, забыли откормить, — что я напрасно не поступил в свое время на службу к этому господину.

Суперинтендант, должно быть, могущественный вельможа. Право же, живя при дворе, мы ровно ничего не знаем. Лучи солнца мешают нам видеть крупные звезды; а они такие же солнца, только немного подальше от земли, вот и вся разница».

Д'Артаньян любил, для своего удовольствия и пользы, заставлять людей говорить о предметах, занимавших его. Поэтому он всячески стал тормошить Базена, но тщетно: от державшегося настороженно Базена ничего не удалось добиться, кроме однообразных и преувеличенных похвал суперинтенданту финансов. С досады д'Артаньян тотчас по окончании ужина попросил, чтобы ему указали место для ночлега.

Базен ввел д'Артаньяна в неуютную комнату, где он увидел скверную постель. Но мушкетер был нетребователен. Базен заявил ему, что Арамис взял с собою ключи от остальных комнат. Это нисколько не удивило д'Артаньяна, так как он знал, что Арамис часто прячет у себя вещи, которые никто не должен видеть. Поэтому д'Артаньян так же решительно атаковал жесткую постель, как раньше жесткого цыпленка. Ему не меньше хотелось спать, чем прежде есть, и потому он заснул так же быстро, как обглодал цыплячьи косточки.

Выйдя в отставку, д'Артаньян дал себе слово, что будет теперь спать так же крепко, как прежде чутко; хотя он дал себе это обещание от души и с твердым намерением неукоснительно исполнить его, однако же вскоре после полуночи его разбудил стук экипажей и топот коней… Внезапно свет проник в его комнату. В одной рубашке он соскочил с постели и подбежал к окну.

«Неужели король решил вернуться? — подумал он, протирая глаза. — Такая свита может сопровождать только короля…»

— Да здравствует господин суперинтендант! — кричал или, лучше сказать, вопил кто-то в окне нижнего этажа.

Д'Артаньян узнал голос Базена. Базен орал изо всех сил, одной рукой размахивая платком, в другой держа свечу.

Перед глазами д'Артаньяна в окне первой кареты промелькнуло лицо блестящего вельможи. В то же время в карете раздался громкий хохот, вероятно, относившийся к странной фигуре Базена. Свита тоже хохотала.

— Я должен был догадаться, что это не король, — сказал д'Артаньян. Никто так от души не смеется, когда проезжает его величество.

— Эй, Базен! — закричал он своему соседу, который высунулся из окна, чтобы подольше видеть карету. — Кто это такой?

— Господин Фуке, — отвечал Базен важно.

— А все эти люди?

— Двор господина Фуке.

— Ого! — пробормотал д'Артаньян. — Что сказал бы Мазарини, если б слышал это?

И он снова лег в раздумье, спрашивая себя, каким образом случается, что Арамису всегда покровительствует самый могущественный в королевстве вельможа.

«Неужели он счастливее меня? Или я глупее его?.. Эх!..»

Словом «эх» д'Артаньян, научившись мудрости, оканчивал теперь каждую свою мысль и фразу. Прежде он говаривал: «черт возьми!», похожее на удар шпор. Теперь он состарился и шептал только философское «эх», служившее уздой для всех страстей.

XVIII

Д'АРТАНЬЯН ИЩЕТ ПОРТОСА, А НАХОДИТ ТОЛЬКО МУШКЕТОНА
Когда д'Артаньян убедился, что господина главного викария д'Эрбле нет дома и что его нельзя найти ни в Мелюне, ни в окрестностях, он расстался с Базеном без особого сожаления и лишь искоса взглянул на великолепный замок Во, начинавший уже гордиться тем величием, которое впоследствии послужило причиной его падения.

Кусая губы, как человек, полный подозрений и недоверия, он сказал, пришпорив свою пегую лошадь:

— Ну, верно, в Пьерфоне я найду человека получше и сундук пополнее. А мне только этого и надо, потому что у меня возникла одна идея.

Не станем передавать читателю прозаических подробностей путешествия д'Артаньяна, прибывшего в Пьерфон лишь на третий день. Д'Артаньян ехал через Нантейль-ле-Одуан и Крепи. Еще издалека он увидел замок Людовика Орлеанского, который, став достоянием короны, охранялся старым привратником. Это был один из тех волшебных средневековых замков, обнесенных стеною толщиной в двадцать футов, с башнями высотой в сто.

Д'Артаньян проехал вдоль стен замка, взглядом измерил его башни и спустился в долину. Вдалеке возвышался замок Портоса, расположенный над большим прудом и прилегавший к великолепному лесу. Это был тот же замок, который мы уже имели удовольствие описать нашим читателям; так что сейчас мы ограничимся тем, что лишь укажем на него.

Первое, что заметил д'Артаньян после того, как взглянул на прекрасные деревья, на майское солнце, золотившее зеленые холмы, на тенистые леса, тянувшиеся к Компьену, был огромный ящик на колесах; два лакея подталкивали его сзади, а другие два тащили спереди. В ящике помещалось нечто странное, зеленого и золотого цвета. Издалека оно представлялось какой-то бесформенной массой. Когда ящик немного приблизился, содержимое его стало походить на огромную бочку, обтянутую зеленым сукном с галунами; еще ближе оно оказалось человеком, неуклюжим толстяком, нижняя часть туловища которого расползлась внутри ящика, заполнив все его пространство; наконец, подъехав, этот толстяк обернулся Мушкетоном. Да, это был Мушкетон, разжиревший и состарившийся, с седыми волосами и красным, как у паяца, лицом.

— Клянусь богом, — воскликнул д'Артаньян, — это наш добрый, милый Мушкетон!

— А! — вскричал толстяк. — Какая радость! Какое счастье! Господин д'Артаньян!.. Стойте, дураки!

Последние слова относились к лакеям, которые везли его. Ящик остановился, и все четыре лакея с военной четкостью разом сняли шляпы, украшенные галуном, и стали в ряд за ящиком.

— Ах, господин д'Артаньян! — сказал Мушкетон. — Как бы я желал обнять ваши колени! Но я не могу двигаться, как вы изволите видеть.

— Что же это, от старости?

— О нет, сударь, не от старости, а от болезней, от горестей!

— От горестей? — повторил д'Артаньян, подходя к ящику. — Что, ты с ума сошел, добрый друг? Слава богу, ты здоров, как трехсотлетний дуб.

— Ах, а ноги-то, господин д'Артаньян, а ноги-то? — простонал верный слуга.

— Что же?

— Ноги не хотят меня носить.

— Неблагодарные! А ведь ты, верно, очень хорошо кормишь их, Мушкетон?

— Увы, сударь, да! Они не могут пожаловаться на меня в этом отношении, — вздохнул Мушкетон. — Я всегда делал все, что мог, для своего тела; ведь я не эгоист. — И Мушкетон опять вздохнул.

«С чего это он так? Может быть, тоже хочет стать бароном», — подумал д'Артаньян.

— Боже мой! — продолжал Мушкетон, выходя из задумчивости. — Как монсеньер будет рад, узнав, что вы вспомнили о нем.

— Добрый Портос! — вскричал д'Артаньян. — Я горю желанием обнять его!

— О, — сказал Мушкетон с чувством. — Я, разумеется, не премину написать ему. Сегодня же и немедля.

— Так он в отсутствии?

— Да нет же, господин.

— Так где же он, близко или далеко?

— О, если б я знал, господин…

— Черт возьми! — вскричал мушкетер, топнув ногой. — Ужасно мне не везет! Ведь Портос всегда сидел дома.

— Ваша правда, сударь. Нет человека, который был бы так привязан к дому, как монсеньер. Но, однако… по просьбе друга, достопочтенного господина д'Эрбле…

— Так Портоса увез Арамис?

— Вот как все это случилось. Господин д'Эрбле написал монсеньеру письмо, да такое, что здесь все перевернулось вверх дном…

— Расскажи мне все, любезный друг. Но прежде отошли лакеев.

Мушкетон закричал: «Прочь, болваны!» — таким могучим голосом, что мог одним дыханием, без слов, свалить с ног всех четырех слуг. Д'Артаньян присел на край ящика и приготовился слушать.

Мушкетон начал:

— Как я уже докладывал вам, монсеньер получил письмо от господина главного викария д'Эрбле дней восемь или девять тому назад, когда у нас был день сельских наслаждений, то есть среда.

— Что это значит, — спросил д'Артаньян, — «день сельских наслаждений»?

— Изволите видеть, у нас столько наслаждений в этой прекрасной стране, что они нас обременяют. Наконец мы были вынуждены распределить их по дням недели.

— Как узнаю я в этом руку Портоса! Мне бы такая мысль не пришла в голову. Правда, я-то не обременен различными удовольствиями.

— Зато мы были обременены, — заметил Мушкетон.

— Ну как же вы распределили их? Говори! — сказал д'Артаньян.

— Да длинно рассказывать, сударь.

— Все равно говори, у нас есть время; и к тому же ты говоришь так красиво, любезный Мушкетон, что слушать тебя — просто наслаждение.

— Это верно, — отозвался Мушкетон с выражением удовлетворения на лице, происходящим, вероятно, оттого, что его оценили по справедливости. Это верно, что я добился больших успехов в обществе монсеньера.

— Я жду распределения удовольствий, Мушкетон, и жду его с нетерпением. Я хочу убедиться, что приехал в удачный день.

— Ах, господин д'Артаньян, — отвечал Мушкетон печально. — С тех пор как уехал монсеньер, улетели все наслаждения!

— Ну так призовите к себе ваши воспоминания, милый мой Мушкетон.

— Каким днем угодно вам начать?

— Разумеется, с воскресенья. Это — божий день.

— С воскресенья, господин?

— Да.

— В воскресенье у нас наслаждения благочестивые: монсеньер идет в капеллу, раздает освященный хлеб, слушает проповедь и наставления своего аббата. Это не слишком весело, но мы ждем монаха из Парижа: уверяют, что он говорит удивительно хорошо, это развлечет нас, потому что наш аббат всегда нагоняет на нас сон, — так что по воскресеньям — религиозные наслаждения, а по понедельникам — мирские.

— Ах, так! — сказал д'Артаньян. — А как ты сам это понимаешь, Мушкетон? Давай рассмотрим сначала мирские наслаждения, ладно?

— По понедельникам мы выезжаем в свет, принимаем гостей и отдаем визиты; играем на лютне, танцуем, пишем стихи на заданные рифмы, — словом, курим фимиам в честь наших дам.

— Черт возьми! Это предел галантности! — вскричал мушкетер, едва удерживаясь от непреодолимого желания расхохотаться.

— Во вторник наслаждения ученые.

— Браво! — одобрил д'Артаньян. — Перечисли-ка мне их подробнее, любезный Мушкетон.

— Монсеньер изволил купить большой шар, который я покажу вам; он занимает весь верх большой башни, кроме галереи, которая выстроена по приказанию монсеньера над шаром. Солнце и луна висят на ниточках и на проволоке Все это вертится; бесподобное зрелище! Монсеньер показывает мне далекие земли и моря; мы обещаемся никогда не ездить туда Это чрезвычайно занимательно!

— В самом деле, очень занимательно, — отвечал д'Артаньян — А в среду?

— В среду наслаждения сельские, как я уже имел честь вам докладывать.

Мы осматриваем овец и коз монсеньера; заставляем пастушек плясать под звуки свирели, как описано в одной книжке, которая есть в библиотеке у монсеньера. Но это еще ее все. Мы удим «рыбу в маленьком канале и потом обедаем с венками из цветов на головах. Вот наши наслаждения в среду.

— Да, среду вы не обижаете. Но что же осталось на долю бедного четверга?

— И он не обойден, сударь, — отвечал Мушкетон с улыбкой. — В четверг наслаждения олимпийские. Ах, сударь, как они великолепны! Мы собираем всех молодых вассалов монсеньера и заставляем их бегать, бороться, метать диски. Монсеньер сам уже не бегает, да и я тоже. Но диск монсеньер мечет лучше всех. А если ударит кулаком, так беда!

— Беда? Почему?

— Да, монсеньеру пришлось отказаться от борьбы. Он прошибал головы, разбивал челюсти, проламывал груди. Веселая игра, но никто не хочет больше играть с ним.

— Так его кулак…

— Стал еще крепче прежнего. У монсеньера несколько ослабели ноги, как он сам сознается; зато вся сила перешла в руки, и он…

— Убивает быка по-прежнему?

— Нет, сударь, лучше того: пробивает стены. Недавно, поужинав у одного из своих фермеров, — вы знаете, какой он пользуется любовью народа, монсеньер вздумал пошутить и ударил кулаком в стену. Стена упала, кровля тоже; убило трех крестьян и одну старуху.

— Боже мой! А сам он остался цел?

— Ему слегка поцарапало голову! Мы промыли ранку водой, которую присылают нам монахини… Но кулаку ничего не сделалось.

— К черту олимпийские наслаждения. Они обходятся слишком дорого, раз потом остаются вдовы и сироты…

— Ничего, сударь, мы им назначаем пенсии: на это определена десятая доля доходов монсеньера.

— Перейдем к пятнице!

— В пятницу наслаждения благородные и воинские.

Мы охотимся, фехтуем, учим соколов, объезжаем лошадей. Наконец, суббота посвящается умственным наслаждениям: мы обогащаем свой ум познаниями, смотрим картины и статуи монсеньера, иногда даже пишем и чертим планы, а иногда палим из пушек монсеньера.

— Чертите планы! Палите из пушек!

— Да, сударь.

— Друг мой, — сказал д'Артаньян, — барон дю Валлон обладает самым тонким и благородным умом; но есть род наслаждений, который вы забыли, мне кажется…

— Какие, сударь? — спросил Мушкетон с тревогой.

— Материальные.

Мушкетон покраснел.

— Что вы под этим подразумеваете? — спросил он, опуская глаза в землю.

— Стол, вино, веселую беседу за бутылкой.

— Ах, сударь, эти вещи не идут в счет: ими мы наслаждаемся ежедневно.

— Любезный Мушкетон, — продолжал д'Артаньян, — извини меня, но я так увлекся твоим очаровательным рассказом, что забыл о самом главном, о том, что господин д'Эрбле написал барону.

— Правда, сударь, наслаждения отвлекли нас от главного предмета разговора. Извольте выслушать. В среду пришло письмо; я узнал почерк и сразу подал письмо господину барону.

— И что же?

— Монсеньер прочел и закричал: «Лошадей! Оружие! Скорей!»

— Ах, боже мой! — воскликнул д'Артаньян. — Наверное, опять дуэль!

— Нет, сударь, в письме было только сказано: «Любезный Портос, сейчас же в дорогу, если хотите приехать раньше экинокса. Жду вас».

— Черт возьми, — прошептал д'Артаньян в раздумье. — Должно быть, дело очень спешное!

— Да, должно быть. Монсеньер, — продолжал Мушкетон, — уехал со своим секретарем в тот же день, чтобы поспеть вовремя.

— И поспел?

— Надеюсь. Монсеньер вовсе не трус, как вы сами изволите знать, а меж тем он беспрестанно повторял: «Черт возьми, кто такой этот экинокс?[142] Все равно, будет чудо, если этот молодчик поспеет раньше меня».

— И ты думаешь, что Портос приехал раньше? — спросил д'Артаньян.

— Я в этом уверен. У этого экинокса, как бы он ни был богат, верно, нет таких лошадей, как у монсеньера.

Д'Артаньян сдержал желание расхохотаться только Потому, что краткость письма Арамиса заставила его призадуматься. Он прошел за Мушкетоном или, лучше сказать, за ящиком Мушкетона до самого замка; затем сел за стол, за которым его угощали по-королевски. Но он ничего больше не мог узнать от Мушкетона: верный слуга только рыдал — и все.

Проведя ночь в мягкой постели, д'Артаньян начал размышлять над смыслом письма Арамиса. Какое отношение могло иметь равноденствие к делам Портоса? Ничего не понимая, он решил, что тут, вероятно, дело идет о какой-нибудь новой любовной интрижке епископа, для которой нужно, чтобы дни были равны ночам.

Д'Артаньян выехал из замка Пьерфон так же, как выехал из Мелюна и из замка графа де Ла Фер. Он казался несколько задумчивым, а это означало, что он в очень дурном расположении духа. Опустив голову, с неподвижным взглядом, в том неопределенном раздумье, из которого иной раз рождается высокое красноречие, он говорил себе:

— Ни друзей, ни будущности, ничего!.. Силы мои иссякли, как и связи прежней дружбы!.. Приближается старость, холодная, неумолимая. Черным крепом обволакивает она все, чем сверкала и благоухала моя юность; взваливает эту сладостную ношу себе на плечи и уносит в бездонную пропасть смерти…

Сердце гасконца дрогнуло, как тверд и мужествен он ни был в борьбе с житейскими невзгодами; в продолжение нескольких минут облака казались ему черными, а земля липкой и скользкой, как на кладбище.

— Куда я еду?.. — спрашивал он сам себя. — Что буду делать? Один… совсем один… без семьи… без друзей… Эх! — вскричал он вдруг и пришпорил свою лошадь, которая, не найдя ничего печального в крупном отборном овсе Пьерфонского замка, воспользовалась знаком всадника, чтобы выказать свою веселость, промчавшись галопом добрых две мили. — В Париж!

На другой день он был в Париже.

Все путешествие заняло у него десять дней.

XIX

ЧТО Д'АРТАНЬЯН СОБИРАЛСЯ ДЕЛАТЬ В ПАРИЖЕ
Лейтенант остановился на Ломбардской улице, перед лавкой под вывеской «Золотой пестик».

Человек добродушной наружности, в белом переднике, пухлою рукою гладивший свои седоватые усы, вскрикнул от радости при виде пегой лошади.

— Это вы, господин лейтенант, вы? — воскликнул он.



— Здравствуй, Планше, — отвечал д'Артаньян, нагибаясь, чтобы войти в лавку.

— Скорей, — вскричал Планше, — возьмите коня господина д'Артаньяна.

Приготовьте ему комнату и ужин!

— Благодарю тебя, Планше. Здравствуйте, друзья мои, — сказал д'Артаньян суетившимся приказчикам.

— Позвольте мне отправить кофе, патоку и изюм? — спросил Планше. Это заказ для кухни господина суперинтенданта.

— Отправляй, отправляй!

— В одну минуту все будет кончено, а там — ужинать.

— Устрой-ка, чтоб мы ужинали одни, — попросил д'Артаньян. — Мне надо поговорить с тобою.

Планше многозначительно поглядел на своего прежнего господина.

— О, не бойся, — прибавил мушкетер. — Никаких неприятностей.

— Тем лучше! Тем лучше!

И Планше вздохнул свободнее, а д'Артаньян без церемоний сел в лавке на мешок с пробками и стал рассматривать все вокруг.

Лавка была богатая; в ней стоял запах имбиря, корицы и толченого перца, заставивший д'Артаньяна расчихаться.

Приказчики, обрадованные обществом такого знаменитого вояки, мушкетера и приближенного самого короля, принялись за работу с лихорадочным воодушевлением и обращались с покупателями с презрительной поспешностью, которая кое-кем была даже замечена.

Планше принимал деньги, подводил счета и в то же время осыпал любезностями своего бывшего господина.

С покупателями Планше обращался несколько фамильярно, говорил отрывисто, как богатый купец, который всем продает, но никого не зазывает.

Д'Артаньян отметил это с удовольствием, которое мы объясним потом подробнее. Мало-помалу наступила ночь. Наконец Планше ввел его в комнату в нижнем этаже, где посреди тюков и ящиков стоял накрытый стол, ждавший двух Собеседников.

Д'Артаньян воспользовался минутою покоя, чтобы рассмотреть Планше, которого он не видал больше года. Умница Планше отрастил небольшое брюшко, но лицо у него пока не расплылось. Его быстрые, глубоко сидящие глаза блестели по-прежнему, и жирок, который уравнивает характерные выпуклости лица, еще не коснулся ни его выдающихся скул, выражавших хитрость и корыстолюбие, ни острого подбородка, говорившего о лукавстве и терпении. Планше сидел в столовой так же величественно, как в лавке; он предложил своему господину ужин не роскошный, но чисто парижский: жаркое, приготовленное в печке у соседнего булочника, с овощами и салатом, и десерт, заимствованный из собственной лавки. Д'Артаньяну очень понравилось, что лавочник достал из-за дров бутылку анжуйского, которое д'Артаньян предпочитал всем другим винам.

— Прежде, — сказал Планше с добродушной улыбкою, — я пил ваше вино; теперь я счастлив, что вы пьете мое.

— С божьей помощью, друг Планше, я буду пить его долго, потому что теперь я совершенно свободен.

— Получили отпуск?

— Бессрочный!

— Как! Вышли в отставку? — спросил Планше с изумлением.

— Да, ушел на отдых.

— А король? — вскричал Планше, воображавший, что король не может обойтись без такого человека, как д'Артаньян.

— Король поищет другого… Но мы хорошо поужинали, ты в ударе и побуждаешь меня довериться тебе…» Ну, раскрой уши!

— Раскрыл.

Планше рассмеялся скорее добродушно, чем лукаво, и откупорил бутылку белого вина.

— Пощади мою голову.

— О, когда вы, сударь, потеряете голову…

— Теперь она у меня ясная, и я намерен беречь ее более чем когда-либо. Сначала поговорим о финансах… Как поживают наши деньги?

— Великолепно. Двадцать тысяч ливров, которые я получил от вас, у меня в обороте; они приносят мне девять процентов. Я вам отдаю семь процентов, стало быть, еще зарабатываю на них.

— И ты доволен?

— Вполне. Вы привезли еще денег?

— Нет, но кое-что получше… А разве тебе нужны еще деньги?

— О нет! Теперь всякий готов мне ссудить, я умею вести дела.

— Ты когда-то мечтал об этом.

— Я подкапливаю немного… Покупаю товары у моих нуждающихся собратьев, ссужаю деньгами тех, кто стеснен в средствах и не может расплатиться.

— Неужели без лихвы?

— О, господин! На прошлой неделе у меня было целых два свидания на бульваре из-за слова, которое вы только что произнесли.

— Черт подери! Неплохо! — промолвил д'Артаньян.

— Меньше тринадцати процентов не соглашаюсь, — отозвался Планше, таков мой обычай.

— Бери двенадцать, — возразил д'Артаньян, — а остальные называй премией и комиссионными.

— Вы правы, господин. А какое же у вас дело?

— Ах, Планше, рассказывать о нем долго и трудно.

— Все-таки расскажите.

Д'Артаньян подергал ус, как человек, не решающийся довериться собеседнику.

— Что такое? Торговое предприятие? — спросил Планше.

— Да.

— Выгодное?

— Да, четыреста процентов.

Планше так ударил кулаком по столу, что бутылки задрожали, точно от испуга.

— Неужели?

— Думаю, что можно получить и больше, — хладнокровно молвил д'Артаньян. — Но лучше обещать меньше…

— Черт возьми! — сказал Планше, придвигая стул. — Но ведь это бесподобное дело!.. А много в него можно вложить денег?

— Каждый даст по двадцати тысяч ливров.

— Это весь ваш капитал. А на сколько времени?

— На один месяц.

— И мы получим…

— По пятидесяти тысяч наличными каждый.

— Это изумительно!.. И много придется сражаться за такие проценты?

— Да, конечно, придется немного подраться, — продолжал д'Артаньян с прежним спокойствием. — Но на этот раз, Планше, нас двое, и я беру все удары на себя.

— Нет, я не могу согласиться…

— Тебе, Планше, нельзя участвовать в этом деле.

Тебе пришлось бы бросить лавку…

— Так дело, значит, не в Париже?

— Нет, в Англии.

— В стране спекуляций? — сказал Планше. — Я ее знаю очень хорошо…

Но позвольте полюбопытствовать: какого рода дело, сударь?

— Реставрация…

— Памятников?

— Да, мы реставрируем Уайт-Холл.

— Ого!.. И за месяц, вы надеетесь?

— Беру все на себя.

— Ну, если вы, сударь, все берете на себя, так уж конечно…

— Ты прав… мне это дело знакомо… Однако я всегда не прочь посоветоваться с тобою…

— Слишком много чести… К тому же я ровно ничего не смыслю в архитектуре.

— О, ты ошибаешься, Планше: ты превосходный архитектор, не хуже меня, для постройки такого рода.

— Благодарю вас…

— Признаться, я попытался предложить это дело своим друзьям, но их не оказалось дома. Досадно, что нет больше смелых и ловких людей.

— Ах, вот как! Значит, будет конкуренция, предприятие придется отстаивать?

— Да…

— Но мне не терпится узнать подробности.

— Изволь. Только запри двери и садись поближе.

Планше трижды повернул ключ в замке.

— И открой окно. Шум шагов и стук повозок пометают подслушивать тем, кто может услышать нас.

Планше распахнул окно, и волна уличного гама ворвалась в комнату.

Стук колес, крики, звук шагов, собачий лай оглушили даже самого д'Артаньяна. Он выпил стакан белого вина и начал:

— Планше, у меня есть одна мысль.

— Ах, сударь, теперь я вас узнаю, — отвечал лавочник, дрожа от волнения.

XX

В ЛАВКЕ «ЗОЛОТОЙ ПЕСТИК» НА ЛОМБАРДСКОЙ УЛИЦЕ СОСТАВЛЯЕТСЯ КОМПАНИЯ ДЛЯ ЭКСПЛУАТАЦИИ ИДЕИ Д'АРТАНЬЯНА
После минутного молчания, обдумав не одну мысль, а собрав все свои мысли, д'Артаньян спросил:

— Любезный Планше, ты, без сомнения, слыхал об английском короле Карле Первом?

— Разумеется, сударь. Ведь вы покидали Францию, чтобы оказать ему помощь. Однако он все же погиб, да и вас едва не погубил.

— Именно так. Я вижу, что память у тебя хорошая, любезный Планше.

— Такие вещи не забываются даже при плохой памяти. Мне рассказал господин Гримо, — а ведь он не из болтливых, — как скатилась голова Карла Первого, как вы провели почти целую ночь на корабле, начиненном порохом, и как всплыл труп милейшего господина Мордаунта с золоченым кинжалом в груди. Разве такое забудешь!

— Однако есть люди, которые все это забыли.

— Разве те, которые ничего не видали или не слыхали рассказа Гримо.

— Тем лучше, если ты помнишь все это. Мне придется напомнить тебе только об одном: у короля Карла Первого остался сын.

— У него было, разрешите вам заметить, даже два сына, — возразил Планше. — Я видел меньшого, герцога Йоркского, в Париже, в тот день, когда он ехал в Пале-Рояль, и мне сказали, что он второй сын Карла Первого. Что касается старшего, то я имею честь знать его только по имени, но никогда в глаза его не видел.

— Вот о нем-то идет речь, Планше, об этом старшем сыне, который прежде назывался принцем Уэльским, а теперь называется королем английским, Карлом Вторым.

— Король без королевства, — нравоучительно заметил лавочник.

— Да, Планше, и можешь прибавить: несчастный принц, несчастнее, чем любой бедняк из самых нищих кварталов Парижа.

Планше безнадежно махнул рукой, как бы выражая привычное сострадание к иностранцам, с которыми не думаешь когда-либо соприкоснуться лично. К тому же в данной сентиментально-политической операции он не видел, как может развернуться коммерческий план д'Артаньяна, а именно этот план занимал его в первую очередь. Д'Артаньян понял Планше.

— Слушай же, — сказал д'Артаньян. — Этот принц Уэльский, король без королевства, как ты верно выразился, заинтересовал меня. Я видел, как он просил помощи у Мазарини, этого скряги, и у Людовика Четырнадцатого, этого ребенка, и мне, человеку опытному в таких делах, показалось по умным глазам низложенного короля, по благородству, которое он сохранил, несмотря на все свои бедствия, что он человек смелый и способен быть королем.

Планше молча кивнул в знак согласия. Но все это еще не объясняло ему идеи д'Артаньяна.

Д'Артаньян продолжал:

— Так вот какой вывод сделал я из всего этого. Слушай хорошенько, Планше, потому что мы уже приближаемся к сути дела.

— Слушаю.

— Короли не так густо растут на земле, чтобы народы могли бы найти их всюду, где они понадобятся. Этот король без королевства, на мой взгляд, — хорошо сохранившееся зерно, которое даст недурные всходы, если его вовремя посадит в землю осторожная и сильная рука.

Планше по-прежнему кивал головою, по-прежнему не понимая, в чем дело.

— Бедное зернышко короля, подумал я и окончательно растрогался, но именно поэтому мне пришло в голову, не глупость ли я затеваю; вот я и решил посоветоваться с тобой, друг мой.

Планше покраснел от радости и гордости.

— Бедное зернышко короля! — повторил д'Артаньян. — Не взять ли тебя да не перенести ли в добрую почву?

— Боже мой! — проговорил Планше и пристально взглянул на своего бывшего господина, как бы сомневаясь, в здравом ли он уме.

— Что с тобой?

— Ничего, сударь.

— Начинаешь ты понимать?

— Боюсь, что начинаю.

— А! Ты понимаешь, что я хочу возвратить престол Карлу Второму?

Планше привскочил на стуле.

— Ах, — сказал он с испугом, — так вот что называете вы реставрацией!

— А разве это не так называется?

— Правда, правда! Но подумали ли вы хорошенько?

— О чем?

— О том, что там делается.

— Где?

— В Англии.

— А что? Расскажи, Планше!

— Извините, сударь, — что я пускаюсь в рассуждения, вовсе не касающиеся моей торговли. Но так как вы предлагаете мне торговое предприятие…

Ведь вы мне предлагаете торговое предприятие, не так ли?

— Богатейшее!

— Ну, раз вы предлагаете мне торговое предприятие, то я могу обсуждать его.

— Обсуждай, Планше; это поможет выяснить истину.

— С вашего позволения, сударь, я скажу, что, во-первых, там есть парламент.

— А потом?

— Армия.

— Хорошо. Нет ли еще чего?

— Народ.

— Все ли?

— Народ сверг и казнил короля, отца теперешнего. Так уж, наверное, он и этого не примет.

— Планше, друг мой, — отвечал д'Артаньян, — ты рассуждаешь так, словно у тебя на плечах головка сыра… Народу уже надоели эти господа, которые называются какими-то варварскими именами и поют псалмы. Я заметил, любезный Планше, что народ предпочитает шутки церковному пению. Вспомни Фронду: как пели в то время! Славное было времечко!

— Ну, не очень-то! Меня чуть было не повесили!

— Да» но все-таки не повесили! И наживаться ты начал под эти песни.

— Ваша правда, но вернемся к армии и парламенту.

— Я сказал, что беру двадцать тысяч ливров господина Планше и сам вношу такую же сумму; на эти сорок тысяч я наберу войско.

Планше всплеснул руками. Видя, что д'Артаньян говорит серьезно, он подумал, что лейтенант положительно сошел с ума.

— Войско?.. Ах, сударь! — произнес он с ласковой улыбкой, опасаясь разъярить этого сумасшедшего и довести его до припадка бешенства. Войско! А какое?

— В сорок человек.

— Сорок человек против сорока тысяч? Маловато! Вы один стоите тысячи человек, в этом я совершенно уверен; но где найдете вы еще тридцать девять человек, которые могли бы сравниться с вами? А если и найдете, кто даст вам денег заплатить им?

— Недурно сказано, Планше!.. Черт возьми, ты становишься льстецом!

— Нет, сударь, я говорю то, что думаю; как только вы с вашими сорока людьми начнете первое настоящее сражение, я очень боюсь…

— Так я не буду начинать настоящего сражения, любезный Планше, — отвечал гасконец с улыбкою. — Еще в древности были превосходные примеры искусных маневров, состоящих в том, чтобы избегать противника, а не нападать на него. Ты должен знать это, Планше; ведь ты командовал парижанами в тот день, когда они должны были драться с мушкетерами. Тогда ты так хорошо рассчитал маневры, что не двинулся с Королевской площади.

Планше засмеялся.

— Правда, — согласился он, — если ваши сорок человек будут всегда прятаться и действовать хитро, так можно надеяться, что никто их не разобьет. Но ведь вы хотите достичь какой-нибудь цели!

— Разумеется. Вот какой я придумал способ быстро восстановить короля Карла Второго на престоле.

— Какой? — вскричал Планше с удвоенным вниманием. — Расскажите ваш план. Но мне кажется, мы кое-что забыли.

— Что?

— Не стоит говорить о народе, который предпочитает веселые песни псалмам, и об армии, с которой мы не будем сражаться, но остается парламент, он-то ведь не поет.

— Но и не дерется. Как тебя, Планше, человека умного, может тревожить эта кучка крикунов, которую называют охвостьем и скелетом без мяса! Парламент меня не беспокоит.

— Ну, если так, не будем о нем говорить.

— Хорошо. Перейдем к самому главному. Помнишь ты Кромвеля, Планше?

— Много слыхал про него.

— Он был славный воин!

— И страшный обжора.

— Как так?

— Он разом проглотил всю Англию.

— Хорошо, Планше; а если б накануне того дня, как он проглотил Англию, кто-нибудь проглотил его самого?

— Ах, сударь, то он был бы больше его самого. Так говорит математика.

— Хорошо. Вот мы и пришли к нашему делу.

— Но Кромвель умер. Его поглотила могила.

— Любезный Планше, я с радостью вижу, что ты стал не только математиком, но и философом.

— Я употребляю в лавке много печатной бумаги; это просвещает меня.

— Браво! Стало быть, ты знаешь, — ты не мог научиться математике и философии, не научившись хоть немного истории, — что после великого Кромвеля явился другой, маленький?

— Да, его звали Ричардом, и он сделал то же, что и вы, господин д'Артаньян: подал в отставку.

— Хорошо! Очень хорошо! После великого, который умер, после маленького, который вышел в отставку, явился третий. Его зовут Монком. Он генерал очень искусный, потому что никогда не вступает в сражение; он отличнейший дипломат, потому что никогда не говорит ни слова, а желая сказать человеку: «Здравствуй», размышляет об этом двенадцать часов и наконец говорит: «Прощай». И все ахают, потому что слова его оказываются кстати.

— В самом деле, это не худо, — сказал Планше. — Но я знаю другого политика, очень похожего на него.

— Не Мазарини ли?

— Он самый.

— Ты прав, Планше. Только Мазарини не имеет видов на французский престол; а это, видишь ли, меняет все дело. Так вот, Монк, у которого на тарелке лежит, точно жаркое, вся Англия, который готовится проглотить ее, этот Монк, заявляющий приверженцам Карла Второго и самому Карлу Второму: «Nescio vos»…[143] — Я не понимаю по-английски, — сказал Планше.

— Да, но я понимаю, — отвечал д'Артаньян. — Nescio vos значит: не знаю вас… Вот этого-то Монка, самого важного человека в Англии, после того как он проглотил ее…

— Что же?

— Друг мой, я еду в Англию и с моими сорока спутниками похищаю его, связываю и привожу во Францию, где перед моим восхищенным взором открываются два выхода.

— И перед моим! — вскричал Планше в восторге. — Мы посадим его в клетку и будем показывать за деньги!

— Об этой третьей возможности я и не подумал. Ты нашел ее, Планше!

— А хорошо придумано?

— Прекрасно. Но мое изобретение еще лучше.

— Посмотрим, говорите.

— Во-первых, я возьму с него выкуп.

— Сколько?

— Да такой молодец стоит сто тысяч экю.

— О, разумеется!

— Или, что еще лучше, отдам его королю Карлу Второму. Когда королю не придется бояться ни славного генерала, ни знаменитого дипломата, он сам найдет средство вступить на престол, а потом отсчитать мне эти сто тысяч экю. Вот какая у меня идея! Что ты скажешь о ней, Планше?

— Идея бесценная, сударь! — вскричал Планше, трепеща от восторга. Но как пришла она вам в голову?

— Она пришла мне в голову как-то раз утром, на берегу Луары, когда наш добрый король Людовик Четырнадцатый вздыхал, ведя под руку Марию Манчини.

— Ах, сударь, смею уверить вас, что идея бесподобна, но…

— А, ты говоришь «но»?

— Позвольте… Ее можно сравнить со шкурой того огромного медведя, которую, помните, надо было продать, но раньше содрать с еще живого медведя. А ведь взять Монка — это не шутка.

— Разумеется, но я наберу войско.

— Да, да, понимаю, вы захватите его врасплох. О, в таком случае успех обеспечен, потому что в таких подвигах никто с вами не сравнится.

— Мне везло в них, правда, — отвечал д'Артаньян с гордой простотой. Ты понимаешь, что если бы в этом деле со мной были мой милый Атос, бесстрашный Портос и хитрый Арамис, то мы бы быстро закончили его. Но они куда-то исчезли, и никто не знает, где их найти. Поэтому я возьмусь за дело один. Скажи мне только: выгодно ли оно? Можно ли рискнуть капиталом?

— Слишком выгодно.

— Как так?

— Блестящие дела редко удаются.

— Но это удастся наверное, и вот доказательство: я за него берусь. Ты извлечешь немалую выгоду, да и я тоже. Скажут: «Вот что совершил господин д'Артаньян в старости». Обо мне будут рассказывать легенды. Я попаду в историю, Планше. Я жажду славы!

— Ах, сударь! — вскричал Планше. — Как подумаю, что здесь, среди моей патоки, чернослива и корицы обсуждается такой великий проект, лавка моя кажется мне дворцом!

— Но берегись, Планше, берегись! Если узнают хоть что-нибудь, то Бастилия ждет нас обоих. Берегись, друг мой, ведь мы составляем заговор против министров: Монк — союзник Мазарини. Берегись!

— Когда имеешь честь служить вам, так ничего не боишься; а когда имеешь удовольствие вести с вами денежные дела, так умеешь молчать.

— Хорошо. Это касается тебя больше, чем меня: я через неделю буду уже в Англии.

— Поезжайте, сударь, и чем скорее, тем лучше.

— Так деньги готовы?

— Завтра будут готовы: вы их получите из моих рук. Желаете получить золотом или серебром?

— Золотом удобнее. Но как мы оформим все это? Подумай-ка!

— Очень просто: вы дадите мне расписку, вот и все.

— Нет, нет, — живо сказал д'Артаньян. — Я во всем люблю порядок.

— И я тоже; но с вами…

— А если я там умру, если меня убьет мушкетная Пуля, если я обопьюсь пивом?

— Ах! Поверьте, в этом случае я буду так огорчен вашей смертью, что забуду о деньгах.

— Благодарю, Планше, но порядок прежде всего. Мы сейчас напишем условие, которое можно назвать актом нашей компании.

Планше принес бумагу, перо и чернила.

Д'Артаньян взял перо, обмакнул его и написал:

«Отставной лейтенант королевских мушкетеров, г-н д'Артаньян, ныне живущий на Тиктонской улице в гостинице «Козочка», и торговец г-н Планше, живущий на Ломбардской улице, при лавке под вывескою «Золотой пестик», условились о нижеследующем.

Составляется компания с капиталом в сорок тысяч ливров для эксплуатации идеи г-на д'Артаньяна. Г-н Планше, познакомившись с этой идеей и вполне ее одобряя, вручает г-ну д'Артаньяну двадцать тысяч ливров. Он не должен требовать ни возвращения капитала, ни уплаты процентов до тех пор, пока г-н д'Артаньян на вернется из Англии, куда теперь едет.

Господин д'Артаньян, со своей стороны, обязуется приложить свои двадцать тысяч ливров к деньгам, полученным от г-на Планше. Г-н д'Артаньян употребит эту сумму в сорок тысяч ливров по своему благоусмотрению, обязуясь, однако, выполнить нижеизложенное условие.

Когда г-н д'Артаньян каким бы то ни было способом возвратит его величеству королю Карлу II английский трон, он должен выплатить г-ну Планше всего…»

— Всего полтораста тысяч ливров, — наивно произнес Планше, видя, что д'Артаньян остановился.

— Нет, черт возьми! — сказал д'Артаньян. — Прибыль нельзя делить пополам, это было бы несправедливо.

— Однако, сударь, мы участвуем в деле поровну, — робко заметил Планше.

— Правда, но выслушай следующий пункт, любезный Планше; если он покажется тебе не совсем справедливым, мы вычеркнем его.

И д'Артаньян написал:

«Поскольку г-н д'Артаньян жертвует компании, кроме, капитала в двадцать тысяч ливров, свое время, уменье и свою шкуру, а все эти предметы для него весьма ценны, особенно последняя, то г-н д'Артаньян из трехсот тысяч ливров оставит себе двести тысяч, то есть на его долю придется две трети всей суммы».

— Очень хорошо, — сказал Планше.

— Справедливо?

— Вполне справедливо.

— И ты удовлетворишься сотней тысяч?

— Еще бы! Помилуйте! Получить сто тысяч ливров за двадцать тысяч!

— В один месяц, понимаешь ли?

— Как! В месяц?

— Да, я прошу у тебя только месяц срока.

— Сударь, — великодушно сказал Планше, — я даю вам шесть недель.

— Благодарю, — любезно ответил мушкетер.

Компаньоны еще раз перечли акт.

— Превосходно, сударь, — одобрил Планше. — Покойный Кокнар, первый муж баронессы дю Валлон, не мог бы лучше составить эту бумагу.

— Если так, подпишемся.

Оба подписали акт.

— Таким образом, — заключил д'Артаньян, — я никому ничем не буду обязан.

— Но я буду обязан вам, — сказал Планше.

— Как знать! Как я ни забочусь о своей шкуре, Планше, однако я все же могу оставить ее в Англии, и ты все потеряешь. Кстати, я вспомнил о самом нужном, самом важном пункте. Давай-ка я припишу его:

«Если г-н д'Артаньян погибнет во время предприятия, то компания ликвидируется, и г-н Планше заранее прощает тени г-на д'Артаньяна двадцать тысяч ливров, которые он, Планше, внес в кассу поименованной компании».

Последний пункт заставил Планше нахмуриться, но, взглянув на блестящие глаза своего компаньона, на его мускулистую руку, на его крепкое тело, он приободрился и без сожаления, уверенно подписал последний пункт.

Д'Артаньян сделал то же самое. Так был составлен и первый известный в истории общественный договор. Быть может, впоследствии несколько исказили его форму и содержание.

— А теперь, — сказал Планше, наливая д'Артаньяну последний стакан анжуйского вина, — извольте ложиться спать.

— Да нет же, — ответил д'Артаньян, — ибо теперь остается самое трудное, и я хочу обдумать это самое трудное.

— Ну вот! — заметил Планше. — Я так вам верю, господин д'Артаньян, что не отдал бы моих ста тысяч фунтов за девяносто.

— Черт меня побери! — воскликнул д'Артаньян. — Я считаю, что ты прав.

Д'Артаньян взял свечу, прошел в свою комнату и лег в постель.

XXI

Д'АРТАНЬЯН ГОТОВИТСЯ ПУТЕШЕСТВОВАТЬ ПО ДЕЛАМ ТОРГОВОГО ДОМА «ПЛАНШЕ И К°»
Д'Артаньян так много думал всю ночь, что к утру план был у него готов.

— Вот, — начал он, сев в постели, облокотившись на колено и подперев подбородок рукою, — вот что я сделаю! Я подыщу сорок человек, верных и стойких; найду их между людьми, пусть замешанными в сомнительные делишки, но приученными к дисциплине. Я обещаю им по пятьсот ливров, если они вернутся живыми во Францию; а если не вернутся, то ничего… или половину обещанной суммы их наследникам. Что касается пищи и жилья, то это дело англичан, у которых есть скот на пастбищах, сало в солильных кадках, куры в курятниках и зерно в амбарах. С этим отрядом я явлюсь к генералу Монку. Он примет меня; я приобрету его доверие и злоупотреблю им как можно скорее.

Но сейчас же д'Артаньян остановился и покачал головой.

— Нет, — произнес он, — и не решился бы сказать об этом Атосу; стало быть, это средство не совсем хорошее. Надо действовать силой, — прибавил он, — да, конечно, надо действовать силой, не роняя своей чести. С этими сорока солдатами я примусь вести войну, как партизан… Так, но если я встречу даже не сорок тысяч англичан, как говорил Планше, а только четыреста, то наверняка буду разбит, потому что между моими воинами будет, по крайней мере, десять трусов и десять таких дураков, которые позволят по глупости убить себя. Да, в самой деле, нельзя набрать сорок человек вполне верных… столько и на свете нет. Надо удовольствоваться тридцатью… Когда у меня будет только тридцать, я буду вправе избегать встречи с врагом, ссылаясь на малочисленность отряда; а если уж придется драться, то можно в тридцати людях быть более уверенным, чем в сорока.

Кроме того, я таким образом сберегу пять тысяч франков, то есть восьмую долю моего капитала… а это не шутка! Решено, возьму только тридцать человек! Разделю их на три отряда, и мы рассеемся по Англии с приказанием соединиться в известную минуту; таким образом, разъезжая группами по десяти человек, мы нигде не возбудим подозрений, везде проберемся незамеченными. Да, да, тридцать — чудесное число!.. Ах я, несчастный! вскричал вдруг д'Артаньян. — Ведь надо и тридцать лошадей! Это разорительно! Черт знает, где была у меня голова! Однако нельзя же без лошадей отважиться на такой подвиг! Хорошо, надо так надо; но лошадей мы добудем в Англии; кстати, они там недурны… Черт возьми! Еще забыл одну вещь: для трех отрядов нужны три начальника. Из трех начальников у меня есть один, это я сам; но остальные двое будут стоить почти столько же, сколько весь отряд. Нет, решительно, нужен только один лейтенант. В таком случае я ограничу отряд двадцатью людьми. Конечно, двадцати человек мало; но если я с тридцатью решил не искать встречи с неприятелем, то с отрядом в двадцать человек буду искать ее еще менее. Двадцать — круглое число; притом и число лошадей уменьшится на десять, чего не должно упускать из виду; и тогда, с хорошим лейтенантом… Черт возьми! Что значит, однако, терпение и расчет! Я хотел отправиться в Англию с сорока человеками, а теперь ограничился двадцатью, между тем успех будет тот же. Десять тысяч экономии и в сто раз больше спокойствия, вот штука! Ну, теперь остается только отыскать лейтенанта! Это не легко: необходимо, чтобы он был храбр и честен, словом, похож на меня. Да, но лейтенант должен знать мою тайну, а так как тайна моя стоит миллион, а я заплачу моему лейтенанту только тысячу ливров или, самое большее, полторы тысячи, то он продаст мой секрет генералу Монку. Долой лейтенанта, черт побери! Даже если бы он был нем, как ученик Пифагора, у него найдется в отряде любимец, который сделается сержантом и проникнет в тайну своего лейтенанта, если тот окажется честен и не захочет ее продать. Тогда сержант, не такой честный и менее честолюбивый, продаст тайну за каких-нибудь пятьдесят тысяч ливров.

Нет, это не годится. Решено, лейтенанта не нужно! Но в таком случае нельзя делить войско на два отряда и действовать одновременно в двух пунктах, если во втором пункте у меня не будет командира… Но зачем действовать в двух пунктах, когда надо захватить одного человека? Зачем ослаблять отряд, разделяя его на две части: тут правая, там левая?

Устрою один отряд под начальством самого д'Артаньяна, и баста! Но если двинутся в поход все двадцать человек, они всюду возбудят подозрение: да, двадцать всадников не должны ехать толпой. Не то навстречу вышлют роту, которая спросит пароль и, увидев, что с отзывом не торопятся, перестреляет господина д'Артаньяна и его сподвижников, как кроликов.

Поэтому хватит с меня десяти человек; так будет гораздо проще. Ведь я должен действовать осторожно: осторожность в таком деле половина успеха; большой отряд увлек бы меня, может быть, на какую-нибудь глупость. Десять лошадей легко купить или достать. Ах, какая счастливая мысль! И как она меня сразу успокоила! Никаких подозрений, паролей, опасностей… Десять человек могут сойти за лакеев или приказчиков. Десять человек могут иметь десять лошадей с товаром, и их везде примут хорошо…

Итак, десять человек путешествуют за счет дома Планше и французской Компании: здесь ничего не возразишь. Эти десять человек, одетые как на маневрах, имеют при себе добрый охотничий нож, мушкет на луке седла, хороший пистолет в седельной кобуре. Они ни в ком не вызывают тревоги, ибо у них нет никаких дурных намерений.

Может быть, они смахивают на контрабандистов, эка важность! Контрабанда не многоженство, за нее не повесят. Может быть, конфискуют наши товары: хуже ничего не случится. Пускай себе конфискуют товары, не беда!

Чудесно, удивительный план. Беру десять человек; они будут стоить сорока по своей решимости и четырех по издержкам. Для большей верности не скажу им ни слова о моем намерении. Скажу только: «Друзья мои, есть выгодное дельце!» Дьявол будет очень хитер, если при этих условиях сыграет со мной какую-нибудь скверную шутку. Пятнадцать тысяч экономии из двадцати.

Бесподобно!

Ободренный своим искусным расчетом, д'Артаньян остановился на этом плане и решил больше ничего не изменять в нем. Он уже вписал в листок своей богатой памяти десять имен славных искателей приключений, десять имен людей, к которым судьба или правосудие не были благосклонны.

Покончив с этим, д'Артаньян встал и тотчас отправился искать их, сказав, чтобы Планше не ждал его ни к завтраку, ни к обеду. Полтора дня он бегал по разным закоулкам Парижа и, переговорив с каждым из искателей приключений в отдельности, успел собрать превосходную коллекцию страшных рож, которые говорили по-французски немного лучше, чем на английском языке, на котором им предстояло изъясняться.

Большею частью это были солдаты, достоинства которых д'Артаньян имел возможность оценить во многих случаях. Пьянство, злополучный удар сабли, нечаянный карточный выигрыш или экономические реформы Мазарини принудили их искать уединения и мрака — этих двух великих утешителей непонятых и оскорбленных душ.

На их лицах и одежде видны были следы горестей, ими перенесенных. У некоторых физиономии были в шрамах; у всех без исключения платье было в лохмотьях. Д'Артаньян заткнул наиболее зияющие дыры из средств, принадлежавших компании. Распределив по справедливости небольшую сумму, чтобы придать отряду приличный вид, д'Артаньян назначил своим рекрутам сборный пункт на севере Франции, между Бергом и Сент-Омером. Срок был шесть дней; д'Артаньян, хорошо зная добрую волю, веселый нрав и относительную честность этих блистательных героев, был уверен, что все они не преминут явиться.

Отдав нужные приказания, он поехал проститься с Планше, который спросил у него, что делает их войско.

Д'Артаньян не счел нужным сообщить ему о переменах в численности армии из боязни, что компаньон потеряет нему доверие.

Планше весьма обрадовался, узнав, что армия уже набрана, а сам он что-то вроде короля на паях и, идя на своем троне за конторкой, — участвует в содержании воинской части, сформированной против коварного Альбиона, исконного врага всех истинных французов.

Планше отсчитал д'Артаньяну новенькими двойными луидорами свою долю в двадцать тысяч ливров и затем, такими же новенькими двойными луидорами, вручил ему его собственные деньги. Д'Артаньян положил деньги в два мешка и, взвесив их в руках, сказал:

— Знаешь, Планше, эти деньги вещь довольно обременительная. Тут, верно, больше тридцати фунтов.

— Ну, ваша лошадь свезет это, как перышко.

Д'Артаньян покачал головою.

— Не говори так, Планше. Лошадь, везущая, кроме всадника и багажа, еще тридцать фунтов, не может легко переплыть реку, перепрыгнуть через стену или через ров, а если нет лошади, так нет и всадника. Правда, ты этого не знаешь, Планше: ведь ты всю жизнь служил в пехоте.

— Так как же быть? — спросил Планше в сильном смущении.

— Знаешь что, — отвечал д'Артаньян, — я заплачу жалованье нашей армии по возвращении во Францию. Я оставлю у тебя мои двадцать тысяч ливров, и ты употреби их пока в дело.

— А моя доля?.. — начал было Планше.

— Ее я беру с собой.

— Горжусь вашим доверием, — сказал Планше. — А что, если вы не вернетесь?

— Может быть, и не вернусь, хотя не думаю этого.

А на случай моей гибели… «Дай-ка мне перо, я напишу завещание.

Д'Артаньян взял перо, бумагу и написал:

«Я, нижеподписавшийся, в продолжение трехлетней службы его величеству королю сберег двадцать тысяч ливров. Оставляю из них тридцати пять Франции, пять тысяч Атосу, пять тысяч Портосу, пять тысяч Арамису, чтобы они отдали их от моего и своего имени моему маленькому другу Раулю, виконту де Бражелону. Последние же пять тысяч оставляю г-ну Планше, чтобы он с меньшим сожалением передал прочие пятнадцать тысяч друзьям моим, В чем подписуюсь

д'Артаньян».

Планше, видимо, очень хотелось прочесть то, что написал д'Артаньян.

— На, прочти, — сказал мушкетер.

Читая последние строки, Планше расчувствовался и чуть не заплакал.

— Вы думаете, что без подарка я не отдал бы денег?

Я не возьму ваших пяти тысяч ливров!

Д'Артаньян улыбнулся:

— Бери, Планше, бери; таким образом, ты потеряешь только пятнадцать тысяч и не станешь искать способов ничего не потерять, не исполнив воли бывшего твоего господина и друга.

Как хорошо знал наш славный д'Артаньян сердце человеческое, в особенности сердце лавочника!

Те, кто называл сумасшедшим Дон Кихота, потому что он отправился завоевывать государство с одним оруженосцем Санчо; те, кто называл сумасшедшим Санчо за то, что он пустился за своим господином в этот поход, несомненно, были бы такого же мнения о д'Артаньяне и Планше.

Но д'Артаньян прослыл человеком тонкого ума при блестящем французском дворе. Планше по справедливости приобрел репутацию самой дельной головы между лавочниками Ломбардской улицы — главной торговой улицы Парижа, а следовательно, и Франции. Если взглянуть с обычной точки зрения на этих двух человек и на средства, которыми они хотели вернуть трон изгнанному королю, то, разумеется, даже самых недальновидных людей возмутили бы самонадеянность лейтенанта и глупость его компаньона.

По счастью, д'Артаньян вовсе не обращал внимания на болтовню. Его девиз был: поступай хорошо, и пусть говорят, что хотят. Планше избрал девизом: пусть делают, что хотят, будем молчать, И оба, по обыкновению всех великих умов, intra pectus[144] были убеждены, что правы они, а не те, кто их бранит.

Для начала д'Артаньян пустился в путь в прекраснейшую погоду, при безоблачном небе и безоблачных мыслях, веселый, бодрый, спокойный и полный решимости и потому неся в себе двойную дозу тех мощных флюидов, какие потрясения души исторгают из наших нервов и какие придают человеческому механизму силу и влияние, в которых грядущие века отдадут себе, со всей очевидностью, более точный отчет, чем мы можем сделать это сегодня. Как в давно прошедшие времена, он снова ехал по богатой приключениями дороге в Булонь. Этот путь он совершал в четвертый раз и, казалось, мог найти прежние следы своих шагов на дороге и своих кулаков на дверях гостиниц.

В его памяти воскресла молодость, которую, несмотря на прошедшие с тех пор тридцать лет, он все еще сохранил в великодушии сердца и в стальной крепости кулаков.

Природа богато одарила этого человека. У него были все страсти, все недостатки, все слабости, ум, полный противоречий, превращавший все его несовершенства в высокие качества. Обладая беспокойным воображением, д'Артаньян мог испугаться тени, но, стыдясь своего испуга, он шел этой тени навстречу и совершал чудеса храбрости, если возникала действительная опасность. Он был весь во власти движений души, игры чувства. Д'Артаньян очень любил постороннее общество, но никогда не скучал в своем; не раз его можно было застать смеющимся в одиночестве над шутками, которыми он сам себя развлекал, или над смешными фантазиями, которые рисовало его воображение за пять минут до того, как должна была наступить скука.

Д'Артаньян был бы еще веселее, если бы в Кале его ждало несколько добрых товарищей вместо десяти отчаянных головорезов. Однако в задумчивость он погружался не больше раза в день; до приезда в Булонь, к морю, он только пять раз встречался с этою мрачною богинею, да и то посещения ее были очень непродолжительны. Как только д'Артаньян понял, что теперь время действовать, в нем тотчас же испарились все чувства, кроме веры в себя. Из Булони он проехал берегом до Кале.

В Кале был назначен сборный пункт. Всем своим наемникам д'Артаньян велел остановиться в дешевой гостинице «Великий монарх», где обыкновенно обедали матросы и где странствующие воины получали пристанище, стол и все радости жизни за тридцать су в день.

Д'Артаньян хотел незаметно понаблюдать за своими рекрутами и затем решить, по первому впечатлению, можно ли положиться на них как на добрых товарищей.

Он приехал в Кале вечером, в половине пятого.

XXII

Д'АРТАНЬЯН ПУТЕШЕСТВУЕТ ПО ДЕЛАМ ТОРГОВОГО ДОМА «ПЛАНШЕ И К°»
Гостиница «Великий монарх» находилась на улице» параллельной порту; несколько переулков соединяли порт с этой улицей наподобие перекладин переносной лестницы. Д'Артаньян доехал до порта, повернул в один из переулков и очутился перед гостиницей «Великий монарх».

Момент был хорошо выбран; он напомнил д'Артаньяну его дебют в гостинице «Вольный мельник» в Менге. Матросы, игравшие в кости, поссорились и в бешенстве угрожали друг другу. Трактирщик, трактирщица и двое слуг с трепетом посматривали на группы сердитых игроков, среди которых, того и гляди, готова была начаться жестокая схватка с ножами и топорами.

Игра между тем продолжалась.

На каменной скамье сидели два человека и следили за теми, кто входил в дверь. Четыре стола, стоявшие в глубине общей залы, были заняты еще восемью человеками. Сидевшие на скамье и за столом не принимали участия ни в игре, ни в ссоре.

Д'Артаньян узнал своих воинов в этих десяти зрителях, холодных и равнодушных.

Ссора все разгоралась. Во всякой страсти, как в море, есть свои отливы и приливы. Один матрос вышел из себя и опрокинул стол с лежащими на нем деньгами. Тотчас присутствующие бросились за упавшими монетами, и пока матросы дрались между собой, несколько серебряных монет исчезло в карманах.

Только гости, сидевшие на скамье и за отдельными столами, по-видимому незнакомые друг с другом, казалось, дали себе клятву оставаться спокойными среди этого бешеного крика и звона денег. Двое из них только оттолкнули ногами дерущихся, которые подкатились под стол.

Двое других, не желая участвовать в этой свалке, вышли из залы, засунув руки в карманы; наконец, еще двое влезли на стол, словно люди, застигнутые приливом и боящиеся утонуть.

— Молодцы! — сказал себе д'Артаньян, заметив все подробности описанной сцены. — Коллекция моя хоть куда. Осторожны, спокойны, привычны к шуму и драке. Черт возьми! У меня счастливая рука!

Вдруг его внимание приковал один угол залы.

Матросы помирились и принялись ругать тех двух, которые оттолкнули ногами боровшихся.

Матрос, опьяневший от гнева и вдрызг пьяный от пива, с яростью спросил одного из них, по какому праву он толкнул ногою божье создание, которое все-таки не собака. Задавая вопрос, матрос для вящей убедительности поднес свой огромный кулак к носу незнакомца.

Рекрут д'Артаньяна побледнел, но нельзя было угадать от чего: от страха или от бешенства. Увидев это, матрос вообразил, что враг побледнел от страха, и взмахнул кулаком с очевидным намерением стукнуть им по голове незнакомца. Рекрут д'Артаньяна, почти не шевельнувшись, отпустил матросу такой удар в живот, что матрос покатился к дверям с неистовыми криками. В ту же минуту товарищи побежденного дружно бросились за победителя, чтоб расправиться с ним.

Победитель с прежним хладнокровием, благоразумно не прибегая к оружию, схватил пивную кружку с оловянной крышкой и треснул ею двух или трех врагов. Видя, что он один не устоит против такого множества нападающих, семеро молчаливых гостей, которые сидели до этого неподвижно, поняли, что им самим придется плохо, и бросились на выручку.

В это время двое, с безразличным видом сидевшие на скамье у двери, обернулись. Их нахмуренные брови показывали, что они решили атаковать неприятеля с тыла, если он не прекратит нападения.

Хозяин, слуги и два ночных сторожа, проходившие мимо, из любопытства подошли слишком близко к дерущимся и были вовлечены в свалку.

Парижане наносили удары, как циклопы, с удивительным единством и выдержкой; наконец, вынужденные уступить численности, они укрепились за большим столом. Четверо из них подняли доску стола, остальные два вооружились козлами, на которых он стоял, и разом, с помощью этого страшного орудия, сбили с ног восьмерых матросов.

На полу в пыли валялись раненые, и в зале раздавались крики, когда д'Артаньян, довольный испытанием, пробился с обнаженной шпагой в руках на середину залы и, поражая эфесом торчащие головы, испустил могучий крик: «Довольно!», от которого все смолкло. Все бросились врассыпную, и д'Артаньян остался один победителем.

— Что тут делается? — спросил он с таким же величественным видом, с каким Нептун произносил: «Quos ego!»[145] При первых звуках этого голоса «(развивая метафору Вергилия) рекруты д'Артаньяна, узнав, каждый по отдельности, своего суверена и властителя, немедля вложили в ножны свой гнев, перестали театрально размахивать шпагами и бить ногами в подмостки.

Матросы, оценив длинную обнаженную шпагу, воинственный вид и ловкую руку человека, пришедшего на помощь их врагам и привыкшего повелевать, начали подбирать раненых и разбитые кружки.

Парижане отерли пот с лица и подошли засвидетельствовать почтение своему начальнику. Хозяин «Великого монарха» осыпал д'Артаньяна поздравлениями. Тот принял их как должное и объявил, что до ужина пойдет прогуляться в порт.

Рекруты все до единого поняли приглашение, взяли шляпы, почистили свое платье и один за другим двинулись за д'Артаньяном.

Но д'Артаньян, прогуливаясь и посматривая, что делается вокруг, остерегался останавливаться на дороге. Он прошел на пустынный берег, и его десять рекрутов, встревоженные неожиданным присутствием товарищей справа, слева и сзади, следовали за ним, мрачно поглядывая один на другого.

Только в совсем пустынном месте на берегу д'Артаньян остановился, усмехнулся и приветливо подозвал их к себе.

— Ну, ну, приятели, — сказал он, — нечего смотреть друг на друга волками: вы созданы, чтобы жить вместе в мире и согласии, а не грызться между собой!

Недоверчивость сразу исчезла, воины вздохнули так, словно их только что вынули из гробов, они добродушно поглядели друг на друга и на своего начальника, опытного в обращении с такого рода людьми. После этого д'Артаньян, с чисто гасконской выразительностью, произнес следующую речь:

— Господа, вы все знаете, кто я. Я нанял вас, потому что знал вас как храбрецов и хотел доставить вам случай совершить славный поход. Можете считать, что, трудясь со мной, вы трудитесь для короля. Предупреждаю только, что если вы как-нибудь дадите это заметить, то я буду вынужден немедленно размозжить каждому из вас голову таким способом, который покажется мне наиболее удобным. Вы, вероятно, знаете, что государственные тайны подобны смертоносным ядам: пока яд в склянке и склянка закупорена, ни никому не вредит; а как только выйдет из склянки, он умерщвляет. Теперь подойдите ко мне, и вы узнаете столько, сколько я могу сказать вам.



Все столпились с любопытством.

— Еще ближе, — продолжал д'Артаньян, — чтобы нас не могли слышать ни птица, пролетая над нашуми головами, ни кролик, играя в дюнах, ни рыба, выпрыгнув из воды. Надо выяснить и доложить господину суперинтенданту финансов, какой вред английская контрабанда наносит французским купцам.

Я пройду везде и все осмотрю. Мы — бедные пикардийские рыбаки, выброшенные на берег бурей. Разумеется, мы станем продавать рыбу, как настоящие рыбаки. Но могут догадаться, кто мы; могут потревожить нас; стало быть, мы должны уметь — защищаться. Вот почему я выбрал вас, людей умных и храбрых. Мы будем жить весело, и нам не предстоит серьезной опасности, потому что у нас есть сильный покровитель, благодаря которому мы не встретим больших затруднений. Только одно досадно, но надеюсь, что вы поможете мне выйти из этого затруднения. Вот в чем дело: я должен взять с собою настоящих глупых рыбаков для гребли; такой экипаж будет нам мешать. Вот если бы кто-нибудь из вас бывал уже в море…

— О, трудность тут невелика! — сказал один из рекрутов. — Я прожил три года в плену у тунисских пиратов и знаю морские маневры, как адмирал.

— Скажите, — воскликнул д'Артаньян, — какая удивительная вещь — случай!

Д'Артаньян произнес эти слова с выражением притворного простодушия.

Он хорошо знал, что эта бедная жертва морских разбойников была старым пиратом: потому-то он и завербовал его. Но д'Артаньян никогда но говорил больше того, чем требовалось.

— А у меня, — сказал другой вояка, — есть дядюшка, надсмотрщик за работами в порту Ла-Рошель. Еще ребенком я игрывал на судах; поэтому я умею управлять веслом и парусом не хуже любого матроса.

Этот тоже не лгал: он шесть лет работал веслом на галерах его величества в Сьоте, на Средиземном море.

Двое других были откровеннее: они, не стыдясь, сознались, что служили на военном корабле, отбывая наказание. Таким образом, д'Артаньян оказался начальником шести солдат и четырех матросов; у него было два отряда: сухопутный и морской. Планше очень бы возгордился, узнав об этом.

Д'Артаньян велел своим воинам готовиться к отбытию в Гаагу: одни проедут берегом в Брескенс, другие — по дороге на Антверпен.

Рассчитав время, нужное для переезда, назначили свидание на главной площади в Гааге ровно через две недели.

Д'Артаньян приказал своим людям ехать парами и выбрать себе спутника по вкусу. Сам он выбрал две наименее отвратительные рожи, двух солдат, которых он знавал прежде и у которых было только два порока: пьянство и страсть к игре. Эти люди еще помнили прошлое, и под военным мундиром их сердца забились как встарь. Д'Артаньян, чтобы не возбудить зависти, отправил сначала всех других. Он оставил при себе двух своих любимцев, одел их из своего гардероба и двинулся с ними в путь.

Этим молодцам, пользовавшимся, как им казалось, его особым доверием, он сообщил важную тайну, чтобы обеспечить успех предприятия. Он признался им, что дело идет вовсе не о том, насколько английская контрабанда вредит французской торговле, а, напротив, о том, насколько французская контрабанда вредит английской торговле. Любимцы д'Артаньяна охотно ему поверили. Д'Артаньян был убежден, что при первом же кутеже, когда они мертвецки напьются, хоть один из них непременно расскажет важную тайну всей шайке. Игра казалась ему беспроигрышной.

Через две недели после свидания в Кале вся шайка собралась в Гааге.

Тут д'Артаньян заметил, что все его люди успели весьма ловко перерядиться в матросов, более или менее пострадавших от бурь.

Д'Артаньян поместил их на ночь в отдаленном квартале города, а сам устроился в удобной комнате на большом канале.

Он узнал, что Карл II вернулся к своему союзнику, штатгальтеру Голландии Вильгельму II. Он узнал также, что отказ короля Людовика XIV несколько ослабил покровительство несчастному королю и что поэтому он удалился в маленький дом в деревне Шевенинген, расположенной среди дюн на берегу моря, недалеко от Гааги.

Там, по слухам, несчастный изгнанник утешался тем, что со свойственной всему его семейству печалью смотрел на беспредельное Северное море, отделявшее его от родной Англии, подобно тому как некогда оно отделяло Марию Стюарт от Франции.

Там, за редкими деревьями красивого шевенингенского леса, на мелком песке, где растут золотистые кустарники дюн, Карл II прозябал, как они, более несчастный, чем они, ибо обладал разумом, и душа его полнилась поочередно то надеждою, то отчаянием.

Д'Артаньян дошел раз до Шевенингена, чтобы убедиться, правду ли говорят о короле. Он видел, как задумчивый Карл II один вышел через калитку в рощу и стал прогуливаться по берегу при заходящем солнце. Никто, даже рыбаки, вытаскивавшие лодки на песок, не обращал на него внимания.

Д'Артаньян узнал короля. Он видел, как король устремил свой мрачный взор на бескрайнюю гладь вод и как на бледном лице его погасли красные лучи солнца, полукруг которого уже утонул под черной линией горизонта.

Затем Карл II медленно направился к своему пустынному жилищу, все столь же одинокий и все столь же печальный, прислушиваясь к скрипу зыбкого и рыхлого песка под своими ногами.

В тот вечер д'Артаньян нанял за тысячу ливров рыбачье судно, стоившее не менее четырех тысяч. Он отдал тысячу ливров наличными, а остальные три, тысячи в виде обеспечения вручил бургомистру. Потом, темной ночью, тайно посадил на него свой сухопутный отряд из шести человек, и под утро, в три часа, судно вышло в море, открыто маневрируя под управлением четырех матросов.

Д'Артаньян полагался на искусство галерника так, словно тот был первым лоцманом Гаагского порта.

XXIII

АВТОР ПРОТИВ ВОЛИ ПРИНУЖДЕН ЗАНЯТЬСЯ НЕМНОГО ИСТОРИЕЙ
Пока короли и все прочие занимались Англией, которая управлялась сама собою и которая, скажем к ее похвале, никогда не бывала управляема столь дурно, человек, на котором господь остановил свой взор и свой указующий перст, которому предстояло вписать имя крупными буквами в историю, продолжал на виду у всех свой таинственный и смелый подвиг. Он подвигался вперед, но никто не знал, куда он идет, хотя не только Англия, но и Франция и вся Европа видели, что он идет твердым шагом, гордо подняв голову. Сообщим здесь, что было известно об этом человеке.

Монк объявил, что будет защищать независимость усеченного парламента, или охвостья, как его тогда называли, — того самого парламента, который Ламберт, подражая Кромвелю, чьим сподвижником он был, подверг, стремясь навязать ему свою волю, столь суровой блокаде, что в это время ни один член парламента не мог выйти из здания.



Ламберт и Монк — все сказано этими именами. Первый был носителем деспотизма, а второй — республиканской идеи в ее чистом виде. Оба они были единственными политическими представителями революции, в которой король Карл I лишился сперва короны, а затем и головы.

Ламберт не скрывал своих целей: он хотел учредить чисто военное правительство и стать главою этого правительства.

Честный республиканец, по мнению некоторых, Монк хотел сохранить усеченный парламент — это явное, хотя и испорченное, детище республики.

Честолюбец, по уверению других, Монк хотел сделать себе из этого парламента, которому, казалось, он покровительствовал, прочную ступень к трону, еще не занятому после того, как Кромвель свергнул короля, но не осмелился сесть на этот трон сам.

Таким образом, Ламберт, который преследовал парламент, и Монк, который поддерживал его, стали врагами.

Прежде всего Монк и Ламберт решили каждый составить себе армию: Монк — в Шотландии, где находились просвитериане и роялисты, то есть недовольные; Ламберт — в Лондоне, где, как всегда, находилась самая сильная оппозиция.

Монк водворил спокойствие в Шотландии, создал там армию и устроил себе убежище, охранявшееся этой армией. Он знал, что не настал еще день, когда можно совершить переворот; поэтому шпага его, казалось, приросла к ножнам. Монк не боялся ничего в своей дикой, гористой Шотландии; генерал и властелин армии из одиннадцати тысяч старых солдат, которых он не раз водил к победе, он знал лондонские интриги гораздо лучше Ламберта, стоявшего с войском в Лондоне.

Таково было положение Монка, когда, находясь на расстоянии ста лье от Лондона, он объявил себя сторонником парламента.

Ламберт, как мы уже сказали, был в Лондоне. Там он сосредоточил все свои действия и объединил вокруг себя всех своих друзей и чернь, всегда склонную помогать врагам существующей власти.

В Лондоне Ламберт узнал, что Монк, находясь на границе Шотландии, помогает парламенту. Он понял, что нельзя терять времени и что Твид не так далек от Темзы, чтобы армия, особенно при хорошем командовании, не могла перешагнуть с одной реки на другую. Кроме того, он понимал, что армия Монка, проникая в сердце Англии, будет расти, как снежный ком.

Поэтому Ламберт собрал свое войско, грозное и по составу и по численности, и устремился навстречу Монку, который, подобно осторожному мореплавателю, пробирающемуся среди рифов,двигался медленно, держа нос по ветру, принюхиваясь и прислушиваясь ко всему, что доносилось из Лондона.

Обе армии сошлись у Ньюкасла. Ламберт пришел первый и занял город.

Монк, всегда осмотрительный, расположился в Колдстриме, на Твиде.

Увидав Ламберта, армия Монка воодушевилась; напротив, увидав Монка, армия Ламберта пала духом. Казалось, неустрашимые воины Ламберта, так сильно шумевшие на улицах Лондона, двинулись в путь в надежде никого не встретить; теперь же, при виде армии, которая выступила против них не только в защиту своего знамени, но и за дело республики, эти герои словно начали размышлять над тем, что они не такие хорошие республиканцы, как солдаты Монка, которые поддерживали парламент, тогда как Ламберт ничего не защищал, даже парламент.

Что же касается самого Монка, то он, надо полагать, был погружен в самые печальные мысли: история рассказывает, — а известно, что эта почтенная дама никогда не лжет, — что в день прибытия его в Колдстрим по всему городу тщетно искали хоть одного барана.

Если бы Монк командовал английской армией, то она бы вся разбежалась.

Но шотландцы не похожи на англичан, которым непременно нужно мясо с кровью. Шотландцы — люди бедные и скромные — могут питаться ячменными лепешками, испеченными на раскаленном камне.

Получив свою порцию ячменя, шотландцы нисколько не беспокоились о том, есть ли говядина в Колдстриме.

Монк, не привыкший к ячменным лепешкам, хотел есть; штаб его, такой же голодный, как и он, с тревогой поглядывал по сторонам, стараясь узнать, что готовят к ужину.

Монк выслал вперед разведку. Его разведчики, прибыв в город, никого не встретили и нашли, что все лавки пусты; на мясников и на булочников нечего было надеяться. В Колдстриме не нашлось даже куска пшеничного хлеба для генеральского стола.

По мере того как рассказы следовали один за другим, в общем все малоутешительные, Монк, видя испуг и уныние на лицах окружающих, постарался уверить всех, что он не голоден; к тому же они смогут поесть завтра, ибо Ламберт, вероятно, собирается развязать бой и, следовательно, добыть провизию, если потерпит неудачу в Ньюкасле, или навсегда освободить солдат Монка от голода, если окажется победителем. Подобное утешение оказало свое воздействие лишь на небольшую кучку людей, но это обстоятельство не особенно тревожило Монка, ибо он обладал характером весьма решительным, хоть внешне и выглядел человеком на редкость мягким.

Так что всем пришлось удовлетвориться его посулами или, по крайней мере, сделать вид, что они удовлетворены оными. Монк, столь же голодный, как и его люди, но выказывая самое великолепное безразличие к отсутствию вышеупомянутого барана, отрезал кусок табака в полпальца длиной и принялся жевать его, уверяя своих лейтенантов, что голод — одна выдумка, что нельзя быть голодным, когда есть что жевать.

Эта шутка утешила некоторых. Поставили караулы, разослали патрули, и генерал продолжал свой скудный ужин в открытой палатке.

Между его лагерем и неприятельским возвышалось старинное Ньюкаслское аббатство. Оно стояло на Обширном участке, обособленном как от долины, так и от реки: это было почти сплошное болото. Но между, лужами, покрытыми высокой травой, осокой и тростником, находились полосы твердой земли, превращенные в огород, в парк и в сад аббатства. Аббатство напоминало огромного паука, имевшего совершенно круглое туловище, от которого в разные стороны идут ноги неравной длины. Самую длинную ногу представлял огород, простиравшийся до самого лагеря Монка. К несчастью, было только начало июня, и в заброшенном огороде еще ничего не созрело.

Монк приказал стеречь это место, потому что оно было наиболее удобным для внезапного нападения. За аббатством виднелись огни неприятельского лагеря, а между лагерем и. аббатством под сенью зеленых дубов вилась река Твид.

Монк превосходно изучил позицию Ньюкасла и его окрестности, не раз уже служившие ему главной квартирой. Он знал, что днем, может быть, неприятель предпримет рекогносцировку и около аббатства произойдет стычка, но ночью он не решится явиться сюда. Поэтому Монк чувствовал себя в безопасности.

Солдаты могли видеть, как он после ужина, то есть пожевав табак, заснул, сидя в кресле, подобно Наполеону под Аустерлицем, при свете ночника и луны, поднимавшейся на горизонте.

Было около половины десятого вечера.

Вдруг Монка вывела из дремоты, быть может притворной, толпа солдат, прибежавших с веселыми криками и топотом.

Генерал тотчас открыл глаза.

— Что случилось, дети мои? — спросил Монк.

— Генерал, добрая новость.

— А! Не прислал ли Ламберт сказать, что даст завтра сражение?

— Нет, но мы захватили рыбаков, которые везли рыбу в Ньюкаслский лагерь.

— Напрасно, друзья мои. Лондонские господа люди деликатные и любят поесть. Вы приведете их в дурное настроение, и они будут беспощадны к нам. Гораздо разумнее будет отослать к Ламберту рыбу и рыбаков, если только…

Генерал задумался.

— Скажите-ка мне, что это за рыбаки?

— Пикардийские моряки. Они ловили рыбу у французских и голландских берегов, их загнало сюда бурею…

— А Говорят они по-английски?

— Их старшина обратился к нам по-английски.

Генерал становился все более подозрительным.

— Хорошо, — продолжал он, — я хочу видеть этих людей. Приведите их ко мне.

Офицер отправился за рыбаками.

— Сколько их? — спросил Монк. — Какое у них судно?

— Их человек десять или двенадцать, генерал; они на голландском рыбачьем судне, как нам показалось.

— И вы говорите, что они везли рыбу в лагерь Ламберта?

— Да, и у них, кажется, хороший улов.

— Посмотрим, посмотрим, — сказал Монк.

Офицер вернулся, ведя с собою старшину рыбаков человека лет пятидесяти или пятидесяти пяти, выглядевшего крепким молодцом. Он был среднего роста, в куртке из плотной шерстяной материи; шапка была надвинута на лоб. За поясом висел большой нож. Он шел обычной матросской поступью, слегка неуверенной на суше и такой крепкой, словно каждым шагом вбивал сваю.

Монк устремил на рыбака хитрый и проницательный взгляд и долго смотрел на него. Рыбак улыбался — той полухитрой, полуглупой улыбкой, которая свойственна французским крестьянам.

— Ты говоришь по-английски? — спросил Монк на очень чистом французском языке.

— Очень плохо, милорд, — отвечал рыбак.

Ответ был произнесен быстро и отрывисто, как говорят в провинциях за Луарой, а не медленно и протяжно, как в западных и северных провинциях Франции.

— Но все-таки говоришь? — спросил Монк еще раз, чтобы хорошенько прислушаться к выговору рыбака.

— Мы, моряки, говорим немножко на всех языках, — отвечал рыбак.

— Так ты рыбак?

— Сегодня рыбак, милорд, и неплохой рыбак! Я поймал морского окуня фунтов в тридцать и множество мелкой рыбы. Из этого можно изготовить недурной ужин.

— Ты, кажется, чаще удил в Гасконском заливе, чем в Ла-Маншском проливе? — сказал ему Монк с улыбкой.

— Это правда, я с юга Франции. Но разве это мешает быть хорошим рыбаком, милорд?

— О нет, и я покупаю у тебя весь улов. Говори откровенно: куда ты вез рыбу?

— Скажу правду, милорд: я направлялся в Ньюкасл. Моя барка шла вдоль берега, когда нас заметили ваши кавалеристы и, грозя мушкетами, приказали повернуть к вам в лагерь. Так как при мне не было оружия, — добавил рыбак с улыбкой, — пришлось подчиниться.

— А почему ты ехал к Ламберту, а не ко мне?

— Не стану скрывать, милорд, если позволите говорить откровенно.

— Позволяю — и даже приказываю.

— Я ехал к Ламберту, потому что лондонские господа едят хорошо и платят хорошо, а вы, шотландцы, просвитериане, пуритане, не знаю, как вас назвать, едите плохо и платите еще хуже.

Монк пожал плечами, с трудом скрывая улыбку.

— Но скажи мне, как ты, южанин, попал к нашим берегам?

— Я имел глупость жениться в Пикардии.

— Но Пикардия все же не Англия.

— Милорд! Человек спускает судно в море, а бог и ветер несут его, куда им угодно.

— Так ты направлялся не сюда?

— И не думал!

— А куда?

— Мы возвращались из Остенде, где уже начался лов макрели, как вдруг сильный южный ветер погнал нас от берега. С ветром не поспоришь; мы пошли, куда он понес нас. Чтобы рыба не пропала, надо было продать ее в ближайшем английском порту. Всего ближе был Ньюкасл. Случай-то вышел неплохой: ходили слухи, что и в лагере и в городе народу тьма и дворяне изголодались. Вот я и направился в Ньюкасл.

— А где твои товарищи?

— Они остались на судне; ведь они простые матросы, ничего не знают.

— А ты знаешь? — спросил Монк.

— О, я! — отвечал моряк с улыбкой. — Я много шатался по свету с покойным отцом и умею на всех европейских языках назвать экю, луидор и двойной луидор. Зато экипаж слушается меня, как оракула, в повинуется, точно я адмирал.

— Так ты сам выбрал Ламберта, потому что он хорошо платит?

— Разумеется. И положа руку на сердце, милорд, признайтесь: разве я ошибся?

— Увидишь после.

— Во всяком случае, милорд, если я ошибся, так я и виноват, а товарищи мои ни при чем.

«Он очень неглуп», — подумал Монк. Помолчав несколько минут и продолжая разглядывать рыбака, од спросил:

— Ты прямо из Остенде?

— Прямехонько.

— Стало быть, ты знаешь, что происходит здесь у нас? Вероятно, во Франции и Голландии поговаривают о наших делах? Что делает человек, называющий себя королем АНГЛИИ?

— Ах, милорд, — вскричал рыбак с шумной и веселой откровенностью, вот удачный вопрос. Вы как раз попали на самого подходящего человека. Я вам все могу рассказать. Подумайте, милорд, когда я заходил в Остенде продавать наш улов, я сам видел бывшего короля: он разгуливал по берегу в ожидании лошадей, которые должны были везти его в Гаагу. Высокий такой, бледный, черноволосый, а лицо не очень-то доброе. Он, похоже, не совсем здоров; верно, голландский воздух ему не по нутру.

Монк внимательно слушал быстрый, цветистый рассказ рыбака на чужом языке; к счастью, как мы уже сказали, генерал хорошо знал по-французски.

Рыбак перемешивал всевозможные слова — французские и английские, а иногда вставлял и гасконское словечко. Впрочем, глаза его говорили за него так красноречиво, что если можно было не понять его слов, то никак нельзя было не понять выразительных взглядов.

Генерал, видимо, постепенно успокаивался.

— Ты, верно, слышал, зачем этот бывший король, как ты его называешь, отправляется в Гаагу?

— Само собой, слышал.

— Зачем же?

— Все затем же, — отвечал рыбак, — у него одна мысль: воротиться в Англию.

— Правда, — прошептал Монк, задумавшись.

— Притом, — прибавил рыбак, — штатгальтер — вы знаете его, милорд? Вильгельм Второй…

— Ну, что же?

— Помогает ему всеми силами.

— Ты слышал об этом?

— Нет, но я так думаю.

— Ты, мне кажется, силен в политике? — спросил Монк.

— Ах, милорд, мы, моряки, привыкли иметь дело с водой, и воздухом, с двумя самыми непостоянными вещами; стало быть, мы редко ошибаемся насчет остального.

— Послушай-ка, — сказал Монк, меняя разговор, — говорят, ты хорошо накормишь нас?

— Постараюсь, милорд.

— За сколько продашь свой улов?

— Я не так глуп, чтобы назначать цену.

— Почему?

— Моя рыба и так принадлежит вам.

— По какому праву?

— По праву сильного.

— Но я хочу заплатить тебе.

— Вы очень добры, милорд.

— И даже столько, сколько она стоит.

— Я не прошу столько.

— А сколько же?

— Прошу одного — позволения уйти.

— Куда? К генералу Ламберту?

— Нет! — воскликнул рыбак. — Зачем мне теперь идти в Ньюкасл, раз у меня нет рыбы?

— Во всяком случае, выслушай меня. Я дам тебе совет.

— Как! Милорд хочет заплатить мне и дать еще добрый совет? Какая милость!

Монк пристально взглянул на рыбака, который все еще внушал ему подозрения.

— Да, я хочу заплатить тебе и дать совет, потому что одно связано с другим. Слушай, если ты пойдешь к генералу Ламберту…

Рыбак пожал плечами, как будто хотел сказать: «Пожалуй, раз вы этого непременно желаете».

— Не проходи через болото, — продолжал Монк. — С тобой будут деньги, а я там поставил несколько шотландских отрядов. Шотландцы люди несговорчивые, плохо понимают язык, на котором ты говоришь, хоть он и составлен, как мне кажется, из трех наречий. Они могут отнять у тебя то, что я тебе дам. Вернувшись на родину, ты станешь рассказывать, что у генерала Монка две руки, одна шотландская, а другая английская, и что шотландской рукой он отнимает то, что щедро дает английской.

— Ах, генерал, я пойду той дорогой, какой вы прикажете, — сказал рыбак со страхом, слишком ясно выраженным, чтоб не быть преувеличенным. А охотнее всего я остался бы здесь, если бы вы мне позволили.

— Охотно верю, — отвечал Монк с едва заметною улыбкою. — Но я не могу оставить тебя здесь, в собственной палатке.

— Да я не смею и думать об этом, милорд, и прошу вас только сказать мне, где прикажете остановиться. Не извольте слишком беспокоиться: для моряков ночь проходит быстро.

— Так я прикажу отвести тебя к твоей барке.

— Как вам угодно, милорд. Если бы вы послали со мной плотника, то я был бы вам премного благодарен.

— Почему?

— Потому что ваши солдаты тянули мою барку вверх по реке на веревке и повредили ее о прибрежные утесы. Теперь в ней воды фута на два.

— Стало быть, ты должен позаботиться о своем судне?

— Так точно, милорд, — отвечал рыбак. — Я сейчас выгружу корзины с рыбой, куда вы прикажете; потом вы заплатите мне, если будет милость ваша, и отпустите меня, если вам заблагорассудится. Со мной легко сговориться.

— Хорошо, хорошо, ты славный малый, — сказал Монк, который при всей своей проницательности не мог найти ничего подозрительного в ясных глазах рыбака. — Эй, Дигби!

Вошел адъютант.

— Отведите этого человека и его товарищей в маленькие палатки, где помещаются маркитанты, у болота; там они будут близко к своей барке, и все же им не придется ночевать на воде… Что тебе надо, Спитхед?

Сержант Спитхед, который вошел в палатку генерала без вызова, ответил:

— Милорд, на аванпостах французский дворянин, он непременно хочет вас видеть.

Хотя оба говорили по-английски, рыбак тем не менее слегка вздрогнул; но Монк, занятый разговором с сержантом, этого не заметил.

— Что за дворянин? — спросил Монк.

— Милорд, — отвечал Спитхед, — он сказал мне свое имя, но эти проклятые французские имена так трудны для шотландской глотки, что я не мог запомнить. Караульные сказали мне, что это тот самый дворянин, который являлся вчера и которого вы не пожелали принять.

— Да, у меня был в это время военный совет.

— Что же прикажете теперь?

— Приведи его сюда.

— Надобно ли принять меры предосторожности?

— Какие?

— Завязать ему глаза, например?

— Зачем? Он увидит то, что я хочу, чтобы все видели, то есть что около меня одиннадцать тысяч храбрых воинов, которые горят нетерпением пролить кровь за парламент, Шотландию и Англию.

— Ас ним что делать? — спросил Спитхед, указывая на рыбака, который во все время разговора стоял неподвижно, как человек все видящий, но ничего не понимающий.

— Да, правда, — согласился Монк.

Он обратился к рыбаку:

— До свидания, любезный друг; я нашел тебе помещение. Дигби, отведите его. Не беспокойся, тебе сейчас же уплатят деньги.

— Благодарив вас, милорд, — сказал рыбак.

Он поклонился и вышел вместе с Дигби.

Пройдя шагов сто, он увидел своих товарищей. Они оживленно перешептывались и, казалось, боялись; он подал им знак, который несколько успокоил их.

— Эй вы! — закричал он. — Ступайте-ка сюда! Генерал Монк так щедр, что платит нам за рыбу, и так добр, что обещает приют на ночь.

Рыбаки подошли к своему предводителю и в сопровождении Дигби двинулись к маркитантским палаткам, где им отвели квартиру.

Дорогою рыбаки в темноте встретили солдата, который вел французского дворянина к генералу.

Дворянин ехал верхом, закутавшись в широкий плащ; поэтому рыбак не мог рассмотреть его, хотя и очень старался. А дворянин, не зная, что едет мимо соотечественников, не обратил на них никакого внимания.

Адъютант поместил гостей в довольно опрятной палатке, из которой выгнали ирландскую маркитантку. Она пошла искать где-нибудь приюта со своими шестью детьми. Перед палаткой развели большой огонь; он бросал красноватый отблеск на заросшие травою болотные воды, которые покрывал рябью свежий ветерок.

Разместив моряков, адъютант простился с ними и, уходя, сказал, что из палатки видна мачта их барки, качавшейся на волнах реки; стало быть, она еще но потонула. Это, видимо, очень обрадовало предводителя рыбаков.

XXIV

СОКРОВИЩЕ
Французский дворянин, о котором Спитхед докладывал Монку и который, с ног до головы закутанный в плащ, проехал пять минут назад мимо рыбака, выходящего из палатки генерала, миновал несколько караулов, даже не бросив на них взгляда, чтобы не показаться слишком любопытным. Согласно приказанию, его провели прямо в палатку генерала.

Там он ждал Монка, который явился, сначала собрав сведения о приезжем от своих солдат и рассмотрев его лицо сквозь холщовую перегородку.

Должно быть, люди, сопровождавшие французского дворянина, рассказали генералу о его скромности. Поэтому прием, оказанный французу Монком, сразу показался незнакомцу лучшим, чем можно было ожидать в такое тревожное время со стороны столь недоверчивого человека, как Монк. Однако, очутившись лицом к лицу с незнакомцем, генерал, по своему обыкновению, устремил на него пристальный взгляд. Тот выдержал испытание без всякого смущения и страха.

Через несколько секунд генерал показал жестом, что ждет.

— Милорд, — сказал незнакомец на чистом английском языке, — я просил свидания с вами по чрезвычайно важному делу.

— Сударь, — ответил Монк по-французски, — вы француз, а между тем превосходно говорите на нашем языке. Прошу извинить меня, если предложу вам не совсем скромный вопрос: говорите ли вы так же чисто по-французски?

— Нет ничего удивительного, милорд, что я свободно говорю по-английски: в юности я долго жил в Англии, а потом еще два раза приезжал сюда.

Слова эти были сказаны на чистейшем французском языке, сразу выдававшем в говорившем уроженца Турени.

— А в какой части Англии живали вы, милостивый государь?

— В молодости я жил в Лондоне, милорд. Потом, в тысяча шестьсот тридцать пятом году, я ездил для своего удовольствия в Шотландию. А в тысяча шестьсот сорок восьмом году я жил несколько времени в Ньюкасле, в монастыре, сады которого заняты теперь вашей армией.

— Прошу извинить меня, сударь, но эти вопросы с моей стороны понятны.

— Милорд, меня бы удивило, если бы они не были мне заданы.

— Теперь, сударь, скажите, чего вы хотите от меня?

— Сейчас, милорд. Но одни ли мы здесь?

— Совершенно одни — разумеется, кроме караульного.

С этими словами Монк приподнял полотнище палатки и показал гостю часового, который стоял в десяти шагах и по первому зову мог явиться на помощь.

— В таком случае, — сказал дворянин столь спокойно, как если бы он с давних пор был в дружеских отношениях с генералом, — ничто не мешает мне переговорить с вами, потому что я считаю вас порядочным человеком. Тайна, которую я сообщу, вам, покажет, какое глубокое уважение я чувствую к вам, милорд.

Монк, удивленный такой речью, которая как бы устанавливала равенство между ним и незнакомцем, поднял на собеседника проницательный взгляд и произнес с иронией, заметной только по интонации его голоса, так как ни один мускул его лица не дрогнул:

— Благодарю вас, сударь. Но позвольте узнать, кто вы?

— Я уже назвал свое имя вашему сержанту, милорд.

— Извините его, он шотландец и с трудом запоминает имена.

— Меня зовут граф де Ла Фер, — ответил Атос с поклоном.

— Граф де Ла Фер! — повторил Монк, видимо, стараясь припомнить. — Извините, сударь, но, мне кажется, я в первый раз слышу это имя. Занимаете вы какую-нибудь должность при французском дворе?

— Нет. Я просто дворянин.

— И не имеете отличий?

— Король Карл Первый пожаловал меня в кавалеры ордена Подвязки. А королева Анна Австрийская наградила лентою ордена Святого Духа. Больше у меня нет ничего, милостивый государь.

— Орден Подвязки! Орден Святого Духа! Вы кавалер обоих этих орденов?

— Да.

— Но по какому случаю вы ими награждены?

— За услуги, оказанные их величествам.

Монк с удивлением посмотрел на человека, который казался ему одновременно простым и величественным. Потом, как бы отказавшись от попытки разгадать тайну этого величия и простоты, о которой умалчивал незнакомец, он продолжал:

— Так это вы приезжали вчера на аванпосты?

— Да, и меня не пропустили.

— Многие генералы никого не впускают в лагерь, особенно накануне возможного сражения. Но я поступаю иначе. Всякое предупреждение мне полезно. Любая опасность послана мне богом, и я взвешиваю ее, сравнивая с силою, дарованною мне им. Вчера вас не приняли только потому, что у меня был военный совет. Сегодня я свободен и готов вас выслушать.

— Очень хорошо, милорд, что вы меня приняли, тем более что дело мое не имеет никакого отношения ни к сражению, которое вы намерены дать генералу Ламберту, ни к вашему лагерю. В том порукой то, что я отвернулся, не желая видеть ваших солдат, и закрыл глаза, чтобы не иметь возможности сосчитать ваши палатки.

— Так говорите же, сударь.

— Я уже имел честь сказать вам, милорд, что я жил в Ньюкасле во времена Карла Первого, когда покойный король был предан в руки Кромвеля шотландцами.

— Знаю, — холодно произнес Монк.

— В то время я имел при себе значительную сумму, денег золотом и накануне сражения, предчувствуя то, что случилось на другой день, спрятал их в большом погребе Ньюкаслского монастыря, в башне, верхушку которой, освещенную луной, вы видите отсюда. Сокровище мое спрятано там, и я пришел просить, чтобы вы позволили мне взять его, прежде чем мина или что-нибудь другое разрушит здание и раскидает мое золото или обнаружит его и им завладеют солдаты.

Монк знал людей. По лицу графа он прочитал его энергию, ум и осторожность. Поэтому лишь благородной доверчивости мог он приписать поступок французского вельможи, и это глубоко тронуло его.

— Сударь, — сказал он, — вы в самом деле не ошиблись во мне. Но так ли велико ваше сокровище, чтобы подвергаться ради него опасности? Уверены ли вы, что оно еще на прежнем месте?

— Оно там, без сомнения.

— Хорошо, на один вопрос вы ответили. Теперь другой… Я спросил у вас: так ли велико сокровище, чтобы подвергаться опасности ради него?

— Да, очень велико, милорд; я спрятал на миллион золота в двух бочонках.

— Миллион! — вскричал Монк, с которого Атос не спускал долгого пристального взгляда.

К генералу вернулась вся его прежняя недоверчивость. «Этот человек хочет обмануть меня», — подумал он.

— Так вы хотите, — сказал он громко, — взять эти деньги?

— Если вы позволите, сегодня же вечером; и по соображениям, о которых я вам говорил.

— Но, сударь, — возразил Монк, — генерал Ламберт стоит не далее меня от аббатства, в котором хранятся ваши деньги. Почему же вы не обратились к нему?

— Потому, что в важных делах надо больше всего доверять своему инстинкту. Генерал Ламберт не внушает мне такого доверия, как вы.

— Хорошо. Я дам вам возможность отыскать деньги, если только они остались на прежнем месте; ведь, может быть, их там уже нет. С тысяча шестьсот сорок восьмого года прошло двенадцать лет, случилось немало событий.

Монк умышленно настаивал на этом, ему хотелось убедиться, не воспользуется ли французский дворянин предлогом, чтобы отказаться от поисков. Но Атос и бровью не повел.

— Уверяю вас, милорд, — произнес он твердым голосом, — я вполне убежден, что оба бочонка стоят на прежнем месте и не переменили хозяина.

Этот ответ избавил Монка от одного подозрения, но внушил другое.

Француз, вероятно, подослан, чтобы соблазнить защитника парламента; бочонки с золотом — пустая выдумка; может быть, этой выдумкой хотели пробудить в генерале корыстолюбие. Золота, наверное, не было.

Монк хотел уличить французского дворянина во лжи и коварстве и извлечь пользу из ловушки, расставленной ему врагами. Обдумав все это, Монк сказал гостю:

— Надеюсь, вы не откажетесь разделить со мной ужин?

— Охотно, — отвечал Атос, кланяясь. — Вы делаете мне честь, которой я считаю себя достойным, потому что чувствую к вам особенное расположение.

— Прошу быть снисходительным: поваров у меня мало, да и те очень плохи, а мой провиантмейстер вернулся с пустыми руками. Если бы в лагерь случайно не забрел французский рыбак, генерал Монк лег бы сегодня спать без ужина. У меня есть рыба — свежая, если верить поставщику.

— Милорд, я хочу только иметь удовольствие провести с вами несколько лишних минут.

После обмена этими учтивостями, во время которых Монк не забывал об осторожности, подали ужин или то, что должно было заменить таковой. Монк пригласил графа де Ла Фер сесть за стол и занял место против него.

Блюдо с отварной рыбою, предложенное двум знаменитым собеседникам, способно было удовлетворить голодные желудки, но не взыскательный вкус.

Ужиная и запивая рыбу плохим элем, Монк выслушал рассказ о последних событиях Фронды, о примирении принца Конде с королем, о предстоящем браке Людовика с инфантой Марией-Терезией.

Но он не спросил, а Атос ни слова не сказал о политических интересах, которые в то время соединяли или, что будет точнее, разъединяли Англию, Францию и Голландию.

Глядя на Атоса и слушая его, Монк решил, что он не может быть ни убийцей, ни шпионом. Но вместе с тем в Атосе было столько тонкости ума и твердости, что Монк принял его за заговорщика.

Когда они встали из-за стола, Монк спросил:

— Так вы серьезно верите в ваше сокровище?

— Вполне серьезно.

— И думаете, что нашли бы место?

— Сразу же.

— Если так, я из любопытства готов пойти с вами. Да мне и необходимо проводить вас. Вам невозможно проехать через лагерь без меня или без одного из моих офицеров.

— Генерал, я не допустил бы, чтобы вы так себя утруждали, если бы не нуждался в вашем присутствии; признаюсь, оно не только лестно, но и необходимо для меня, и потому я принимаю ваше предложение.

— Нужно ли брать солдат? — спросил Монк.

— Я думаю, что это бесполезно, если вам они не нужны. Два человека и лошадь, вот и все, что понадобится для перевозки обоих бочонков на фелуку, которая Привезла меня сюда.

— Но придется копать землю, разбивать камни. Вы, вероятно, не захотите сами работать, не так ли?

— Не нужно ни рыть землю, ни разбивать камни. Сокровище спрятано в монастырском склепе. Под плитой с железным кольцом скрыта лесенка в четыре ступеньки; там и лежат оба бочонка рядом, залитые гипсом в виде гроба. А плиту можно узнать по надписи да ней. Раз все между нами основано на доверии, я не стану скрывать от вас и скажу вам самую надпись:

Hic jacet venerabilis Petrus Guillelmus Scott, Canon. Honorab. Conventus Novi Castelli. Obiit quarta et decima die. Feb. Ann. Dom. MCCVIII. Requiescat in pace[146].

Монк слушал с напряженным вниманием. Он удивлялся не то изумительному лукавству этого человека и замечательному искусству, с каким он играл свою роль, не то прямодушию, с которым он излагал свою просьбу. Ведь дело шло о миллионе. Надо было взять этот миллион у солдат, которые могли счесть это воровством и, не задумываясь, покончили бы с похитителем ударом кинжала.

— Хорошо, — сказал он, — я пойду вместе с вами. Приключение кажется мне таким чудесным, что я хочу сам нести вам факел.

Он прицепил коротенькую шпагу и засунул за пояс пистолет; при этом движении он нарочно распахнул камзол и показал стальную кольчугу, которая защищала его от кинжалов наемных убийц. Потом он взял в левую руку шотландский дирк, повернулся к Атосу и спросил:

— Я готов, а вы?

Атос, в противоположность Монку, отвязал свой кинжал и положил на стол; расстегнул перевязь и положил шпагу возле кинжала; и, распахнув камзол, точно в поисках носового платка, показал под тонкой батистовой рубашкой голую грудь, ничем не защищенную.

«Вот удивительный человек! — подумал Монк. — У него нет оружия, но там, верно, есть засада».

— Генерал, — сказал Атос, словно угадав мысль Монка, — вы хотите, чтобы мы были одни? Но великий полководец никогда не должен неосторожно подвергать себя риску. Сейчас темно, переход через болото небезопасен, возьмите конвой.

— Вы правы, — согласился Монк.

И закричал:

— Дигби!

Вошел адъютант.

— Пятьдесят человек со шпагами и мушкетами! — И он взглянул на Атоса.

Тот ответил:

— Это слишком мало, если есть опасность, и слишком много, если ее нет.

— Ну, так я пойду один, — усмехнулся Монк. — Дигби, мне никого не нужно. Пойдемте, сударь.

XXV

БОЛОТО
Выйдя из лагеря по направлению к берегу реки, Атос и Монк пошли той дорогой, которой Дигби провел рыбаков от Твида до лагеря.

Вид этих мест, перемены, происшедшие здесь по вола людей, сильно подействовали на воображение впечатлительного Атоса. Все его внимание было приковано к этим пустынным местам. А все внимание Монка — к Атосу.

Атос шел, задумавшись и вздыхая, то поднимая глаза к небу, то устремляя их в землю.

Дигби, встревоженный последним приказанием генерала и особенно голосом, каким оно было отдано, прошел шагов двадцать за ночными пешеходами.

Но генерал обернулся, точно удивляясь, почему не исполняют его приказаний, и адъютант, поняв свою нескромность, вернулся в палатку.

Он решил, что генерал хочет тайно осмотреть лагерь, как обыкновенно делают все опытные полководцы перед решительным сражением.

Дигби старался объяснить себе присутствие Атоса, как обычно объясняют себе подчиненные таинственные поступки своих начальников. Он принимал Атоса за шпиона, доставившего генералу сведения.

Минут десять шли они между палатками и караулами, которых было очень много около штаб-квартиры. Потом Монк вышел на мощенную щебнем дорогу, которая разделялась на три ветви. Левая ветвь вела к реке, средняя — через болото к Ньюкаслскому аббатству, а правая тянулась вдоль передовых линий лагеря Монка, наиболее близких к армии Ламберта. За рекою находился передовой пост армии Монка, наблюдавший за передвижениями неприятеля; он состоял из ста пятидесяти шотландцев. Они пересекли Твид вплавь и в случае атаки должны были снова переплыть реку по сигналу тревоги; но так как в тех местах не было моста и поскольку солдаты Ламберта так же мало стремились бросаться в воду, как и солдаты Монка, последний не ждал особых осложнений с этой стороны.

На этом берегу реки, шагах в пятидесяти от старинного аббатства, рыбаки получили пристанище среди бесчисленного множества маленьких палаток, поставленных солдатами соседних кланов, которые привели с собою своих жен и детей.

Весь этот беспорядок при свете луны являл захватывающую картину; полумрак облагораживал каждую мелочь, и свет, этот льстец, что льнет лишь к гладкой стороне вещей, отыскивал на каждом заржавленном мушкете еще нетронутое местечко и на каждом лоскутке материи — самый белый и чистый кусочек.

По темному полю, освещенному двойным светом — серебристыми лучами луны и красноватыми отблесками потухающих костров, Монк вместе с Атосом подошел к перекрестку трех дорог. Тут он остановился и, обращаясь к своему спутнику, спросил:

— Сударь, узнаете вы дорогу?

— Если я не ошибаюсь, генерал, средняя дорога ведет прямо в аббатство.

— Именно так; но нам понадобится огонь, когда мы войдем в подземелье.

Монк обернулся.

— Кажется, Дигби шел за нами, — сказал он. — Тем лучше: он достанет нам огня.

— Да, генерал, какой-то человек, вон там, уже давно идет следом за нами.

— Дигби! — крикнул Монк. — Дигби! Подите-ка сюда.

Но тень, вместо того чтобы повиноваться, отскочила как будто с удивлением, нагнулась и исчезла слева, на дороге, которая вела к тому месту, где ночевали рыбаки.

— Очевидно, это не Дигби, — проговорил Монк.

Оба следили глазами за тенью, пока она не пропала. Но человек, бродящий в одиннадцать часов в лагере, где стоят десять тысяч солдат, — вещь не удивительная; Монк и Атос не придали этому значения.

— Однако нам непременно нужен огонь, факел или что-нибудь в этом роде; иначе мы не будем знать, куда идти. Поищем, — предложил Монк.

— Генерал, первый встречный солдат посветит нам.

— Нет, — сказал Монк, желая узнать, нет ли сговора у графа де Ла Фер с рыбаками. — Нет, проще взять одного из тех французских рыбаков, которые сегодня привезли мне рыбу. Они уезжают завтра, значит, лучше сохранят тайну. Если в шотландской армии разнесется слух, что в Ньюкаслском аббатстве находят сокровища, то мои горцы вообразят, что под каждой плитой лежит по миллиону, и не оставят камня на камне.

— Как вам угодно, генерал, — отвечал Атос непринужденно. Видно было, что ему все равно, кто пойдет с ними: рыбак или солдат.

Монк подошел к дороге, на которой исчез тот, кого он принял за Дигби.

Тут он встретил патруль, обходивший палатки и направлявшейся к штабу.

Патруль остановил генерала и его спутника. Монк произнес пароль, и их пропустили. Один из спавших солдат, услышав шум шагов, проснулся.

— Спросите у него, где рыбаки, — обратился Монк к Атосу. — Если спрошу я, он узнает меня.

Атос подошел к солдату, который указал ему палатку. Монк и Атос пошли в ту сторону.

Генералу показалось, что, когда они подходили к палатке, промелькнула та самая тень, которую они уже видели. Но, войдя в палатку, ни убедился, что ошибся, потому что там все спали.

Атос, опасаясь, чтобы его не сочли сообщником французов, остался у входа в палатку.

— Эй! — крикнул Монк по-французски. — Вставайте!

Два или три человека приподнялись.

— Мне нужен человек, чтоб посветить нам, — продолжал Монк.

Все пришло в движение. Некоторые из рыбаков вскочили, другие заворочались.

Первым встал их предводитель.

— Можете положиться на нас, — произнес он голосом, от которого Атос вздрогнул. — Куда надо идти?

— Увидишь. Бери факел! Скорей!

— Сейчас, милорд. Угодно, я провожу вас?

— Ты или другой, все равно. Только бы кто-нибудь посветил мне.

«Странно, — подумал Атос. — Какой удивительный голос у этого рыбака».

— Эй, огня! — закричал рыбак. — Ну, живей!

Потом шепнул на ухо своему соседу:

— Ступай, Менвиль, возьми фонарь и будь готов ко всему.

Один из рыбаков высек огонь, зажег кусок трута, фонарь загорелся.

Тотчас вся палатка осветилась.

— Готовы ли вы, сударь? — спросил Монк у Атоса, который отвернулся, чтобы не выставлять на свет свое лицо.

— Готов, — отвечал он.

— А, это французский дворянин! — сказал предводитель рыбаков. — Хорошо, что я передал поручение тебе, Менвиль. Он, может быть, узнал бы меня! Свети!

Они вели разговор в глубине палатки и так тихо, что Монк ничего не слышал: он беседовал с Атосом. Менвиль между тем готовился в путь — вернее, выслушивал приказания своего начальника.

— Скоро ты там? — спросил Монк.

— Я готов, — отвечал рыбак.

Монк, Атос и рыбак вышли из палатки.

«Этого не может быть! — подумал Атос. — Что за нелепая мысль взбрела мне в голову!»

— Ступай вперед, по средней дороге, да поскорее! — приказал Монк рыбаку.

Не прошли они и двадцати шагов, как из палатки опять скользнула тень и, скрываясь за столбами, вбитыми по сторонам дороги, с любопытством стала следить за генералом.

Все трое скрылись в ночном тумане. Они шли к Ньюкаслу, белые камни которого виднелись вдали, как надгробные памятники.

Постояв несколько секунд под воротами, они вошли во двор. Ворота были разрушены ударами топора. Тут в безопасности спал караул из четырех человек, — настолько сильна была уверенность, что с этой стороны не может быть нападения.

— Караульные не помешают нам? — спросил Монк у Атоса.

— Напротив, генерал, они помогут перекатить бочонки, если вы позволите.

— Вы правы.

Сонные солдаты сразу встрепенулись, услышав в траве и кустарнике, разросшемся у ворот, шаги неведомых посетителей. Монк сказал пароль и вошел в аббатство; впереди двигался моряк с фонарем. Монк держался сзади и наблюдал за малейшим движением Атоса; он прятал обнаженный дирк в рукаве и при первом подозрительном жесте француза мог заколоть его. Но Атос твердо и уверенно пересекал дворы и залы.

В здании не было ни дверей, ни окон. Кое-где подожженные двери обуглились внизу, но огонь погас, не будучи в силах охватить массивные дубовые створки, обитые железом. Все стекла в окнах были разбиты, и в зиявшие дыры вылетали ночные птицы, испуганные светом фонаря. Летучие мыши беззвучно чертили круги над пришельцами, фонарь отбрасывал их тени на высокие стены. Это зрелище могло успокоить человека, привыкшего рассуждать. Монк заключил, что в монастыре нет никого, потому что тут еще оставались дикие птицы, улетавшие при приближении человека.

Пробравшись между обломками, Атос вступил в склеп, который находился под главною залой и соединялся с часовней. Там он остановился.

— Мы пришли, генерал, — сказал он.

— Так вот эта плита?

— Да.

— В самом деле, я узнаю кольцо… Но оно плотно прижато к плите.

— Нам нужен рычаг.

— Его нетрудно достать.

Осмотревшись кругом, Атос и Монк увидели небольшой ясень дюйма в три в диаметре; он вырос в углу, у стены, и, дотянувшись до окна, закрывал его своими ветвями.

— Есть у тебя нож? — спросил Монк у рыбака.

— Есть.

— Срежь это деревце.

Рыбак повиновался, хотя нож его пострадал от этой операции.

Из деревца сделали рычаг, затем все спустились в подземелье.

— Стань здесь, — сказал Монк рыбаку, указывая на угол склепа. — Мы хотим достать порох: твой факел нам опасен.

Рыбак со страхом отступил и не сдвинулся с указанного места. Монк и Атос зашли за колонну; луч месяца играл на плите, ради которой граф де Ла Фер совершил такое дальнее путешествие.

— Вот она, — проговорил Атос, указывая Монку на латинскую надпись.

— Да, вижу, — отвечал Монк.

Потом, желая дать французу последнюю возможность отказаться от поисков, прибавил:

— Замечаете ли вы, что в этом склепе уже побывали люди? Многие статуи разбиты.

— Вы, вероятно, знаете, милорд, что ваши шотландцы, из религиозного чувства, отдают под охрану надгробных статуй все драгоценности покойников. Поэтому солдаты могли подумать, что под пьедесталом этих статуй, украшающих многие могилы, хранятся сокровища. Вот почему они разрушили статуи и пьедесталы; но над гробницей смиренного каноника нет статуи.

Она совсем простая. Ее охраняет еще суеверный страх, который питают ваши пуритане к кощунству. Смотрите, она нигде не пострадала.

— Правда, — кивнул Монк.

Атос взялся за рычаг.

— Хотите, я помогу вам? — спросил Монк.

— Благодарю вас, милорд, я не хочу, чтобы вы приложили свою руку к делу, за которое вы, может быть, не приняли бы на себя ответственности, если бы знали его последствия.

Монк поднял голову.

— Что вы хотите сказать? — спросил он.

— Я хочу сказать… Но этот человек…

— Постойте, — сказал Монк. — Я понимаю, чего вы боитесь, и сейчас испытаю его.

Монк повернулся к рыбаку, который стоял боком и весь был освещен фонарем.

— Поди сюда, приятель, — произнес он по-английски повелительным тоном начальника.

Рыбак не сдвинулся с места.

— Хорошо, — продолжал Монк, — он не понимает по-английски. Говорите по-английски, сударь, если вам угодно.

— Милорд, — отвечал Атос, — мне часто случалось видеть людей, которые в известных случаях так владеют собой, что не отвечают на вопросы, предложенные им на знакомом им языке. Рыбак, может быть, гораздо умнее, чем мы думаем. Отошлите его, милорд, прошу вас.

Монк подумал: «Решительно, он хочет остаться со мною с глазу на глаз здесь, в склепе. Все равно, пойдем до конца. Один человек стоит другого, а нас только двое».

— Друг мой, — обратился Монк к рыбаку, — поднимись по лестнице, по которой мы спустились, и стереги, чтобы нам не помешали.

Рыбак хотел исполнить приказание.

— Оставь здесь фонарь, — сказал Монк. — Он может обнаружить твое присутствие и навлечь на тебя мушкетный выстрел.

Рыбак, видимо, оценил совет, поставил фонарь на землю и исчез под сводами лестницы. Монк взял фонарь и отнес его к колонне.

— Послушайте, — спросил он, — действительно ли в этой гробнице спрятаны деньги?

— Да, милорд, и через пять минут вы перестанете сомневаться.

С этими словами Атос с силой ударил по крышке гробницы; алебастр треснул, в нем показалось отверстие.

Атос вставил рычаг в трещину, и вскоре куски алебастра начали отделяться один за другим.

— Милорд, — начал Атос, — я говорил вам…

— Да, но я еще не вижу бочонков, — отвечал Монк.

— Если б у меня был кинжал, — сказал Атос, оглядываясь по сторонам, вы бы скоро увидели их. К не — счастью, я оставил мой кинжал у вас в палатке.

— Я бы дал вам свой, — отвечал Монк, — но боюсь, что его лезвие слишком хрупко для такой работы.

Атос стал искать около себя какой-нибудь предмет, способный заменить нужное орудие. Монк следил за каждым движением его рук, за каждой переменой в выражении его глаз.

— Спросите нож у рыбака, — посоветовал Монк.

Атос подошел к лестнице.

— Друг мой, — попросил он у рыбака, — брось мне свой нож: он мне нужен.

Нож зазвенел на ступеньках.

— Возьмите его, — сказал Монк. — Мне кажется, это неплохой инструмент. Крепкая рука может мастерски воспользоваться им.

Атос, по-видимому, придал словам Монка самый простой и обычный смысл; он не заметил также, как Монк отступил, давая ему пройти, и положил левую руку на рукоятку пистолета, продолжая держать дирк в правой.

Атос принялся за работу, повернувшись спиной к Монку и вверив ему свою жизнь. В продолжение нескольких секунд он так ловко и метко ударял по крышке, что пробил еенасквозь. Монк увидел два бочонка, лежавшие рядом.

— Милорд, — усмехнулся Атос, — видите, предчувствие не обмануло меня.

— Да, и надеюсь, вы удовлетворены?

— Разумеется. Потеря этих денег была бы для меня чрезвычайно чувствительна; но я был уверен, что бог не позволит, чтобы погибло золото, которое должно помочь восторжествовать правому делу.

— Клянусь честью, вы столь же таинственны в речах, как и в делах, сказал Монк. — Я только что на вполне понял вас, когда вы заявили, что не хотите возлагать на меня ответственность за это дело.

— Я имел причины сказать вам так.

— А теперь вы говорите о каком-то правом деле. Что разумеете вы под этими словами? В настоящий момент мы защищаем в Англии пять или шесть дел: это не мешает каждому из нас думать, что его дело не только правое, но и самое благое. Какое дело защищаете вы? Говорите смело. Я хочу знать, согласны ли мы во мнениях об этом предмете, которому вы придаете такое значение.

Атос устремил на Монка проницательный взгляд, казалось, читавший его мысли; потом он снял шляпу и заговорил торжественным голосом, в то время как Монк, слушая его, задумчиво смотрел в глубину темного подземелья, поглаживая подбородок и усы.

XXVI

СЕРДЦЕ И УМ
— Милорд, — произнес граф де Ла Фер, — вы благородный англичанин, вы честный человек и говорите с благородным французом, тоже человеком честным. Я сказал вам неправду: золото, лежащее в этих двух бочонках, принадлежит не мне. Я первый раз в жизни солгал. Золото принадлежит королю Карлу Второму, изгнанному с родины и из своего дворца, лишенному одновременно и отца и престола; королю, которому отказано во всем, даже в печальном утешении, преклонив колени, поцеловать камень, на котором рукою убийц начертана простая надпись, вечно зовущая к мести: «Здесь погребен Карл Первый».

Монк слегка побледнел; едва заметная дрожь пробежала по его лицу и приподняла седые усы.

Атос продолжал:

— Я, граф де Ла Фер, единственный последний приверженец несчастного покинутого короля, обещал ему съездить к человеку, от которого зависит теперь судьба королевской власти в Англии. Вот я и приехал, предстал перед этим человеком, безоружный предался в его руки и говорю ему: «Милорд, здесь, в этом золоте, последняя надежда принца, который по воле божьей ваш господин и по рождению король; от вас одного зависит его жизнь и будущая судьба. Хотите употребить эти деньги на успокоение Англии после всех бедствий, причиненных анархией, иначе говоря, хотите помочь Карлу Второму или, по крайней мере, не мешать ему действовать? Вы здесь повелитель, неограниченный властелин. Мы здесь одни, милорд: если вы не хотите делиться успехом, если мое участие тяготит вас, — у вас есть оружие, милорд, и вот — готовая могила. Если, напротив, предпринятое вами дело увлекает вас, если вы являетесь именно тем, кем кажетесь, если в том, что вы делаете, ваша рука повинуется вашему уму, а ум сердцу, вы имеете случай навсегда погубить дело врага вашего, Карла Стюарта: убейте человека, который стоит перед вами, потому что иначе он уедет с золотом, доверенным ему покойным королем Карлом Первым; убейте и возьмите золото, которое могло бы поддержать междоусобную войну. Увы, милорд, таково роковое предназначение этого злосчастного принца. Он должен совращать или убивать, ибо все сопротивляется ему, все отвергает его, все враждебно ему, а между тем он отмечен божественною печатью, и должно, ежели не предается его происхождение, чтобы он взошел на трон или пал мертвым на священную землю своей родины.

Милорд, вы слышали меня. Если бы меня слушал менее благородный человек, я бы сказал ему: «Вы бедны, король предлагает вам этот миллион как задаток огромной сделки; возьмите его и служите Карлу Второму, как я служил Карлу Первому». Но генералу Монку, знаменитому человеку, все благородство которого я, кажется, постиг, я скажу только: «Милорд, вы займете в истории народов и королей блестящее место, покроете себя вечной бессмертной славой, если бескорыстно, единственно для блага родины и торжества справедливости, станете опорою вашего короля. Много было завоевателей и похитителей престолов. Вы, милорд, прославитесь добродетелью и бескорыстием, и я уверен, что бог, который нас слышит, который нас видит, который читает в сердце вашем то, что скрыто от взоров людских, я уверен, что бог дарует вам славу в жизни вечной после славной смерти. Вы держите корону в руках и, не возлагая на себя, отдадите ее тому, кому она принадлежит. О милорд! Сделайте это, и вы оставите потомству славное имя, которое оно будет хранить с гордостью».

Атос умолк.

Пока он говорил, Монк ни одним знаком не выразил ни одобрения, ни порицания. Во время этой пылкой речи даже взгляд его оставался безучастным. Граф де Ла Фер печально посмотрел на него; при виде этого неподвижного лица он почувствовал глубокое разочарование. Наконец Монк несколько оживился и произнес тихо и серьезно:

— Сударь, я отвечу вам, повторив ваши собственные слова. Всякому другому я ответил бы изгнанием, тюрьмой или еще худшим. Ведь вы соблазняете меня, даже совершаете надо мною насилие. Но вы принадлежите к числу тех людей, которым нельзя не оказать внимания и уважения. Вы благородный человек, я это вижу, — а я знаю людей. Вы сейчас сказали, что получили от Карла Первого сокровище, которое он поручил вам передать своему сыну. Не из тех ли вы французов, которые, как мне говорили, хотели похитить короля из Уайт-Холла?

— Да, милорд, я стоял под эшафотом во время казни. Я не мог спасти Карла Первого, но, обрызганный кровью короля-мученика, я слышал его последнее слово. Это мне он сказал: «Помни!», намекая на сокровище, которое лежит теперь у ваших ног, милорд.

— Я много слышал о вас, сударь, — сказал Монк, — но я рад, что сейчас оценил вас по личному впечатлению, а не по чужим суждениям. Поэтому я скажу вам то, чего не говорил никому, и вы увидите, насколько я отличаю вас от всех тех, кого до сих пор ко мне присылали.

Атос поклонился и приготовился слушать, жадно вбирая слова Монка, слова скупые и драгоценные, как роса в пустыне.

Монк продолжал:

— Вы говорите о короле Карле Втором, но скажите мне, прошу вас, какое мне дело до этого мнимого короля? Я состарился в трудах военных и политических, а война и политика теперь переплетены так тесно, что каждый воин должен сражаться в сознании своего права или своих стремлений, будучи заинтересован лично, а не повинуясь слепо командиру, как в обыкновенных войнах. Я, может быть, ничего не хочу, но боюсь многого. С войной связана независимость Англии и каждого англичанина. Теперь положение мое независимо, а вы хотите, чтобы я сам дал надеть на себя оковы иностранцу. Ведь Карл Второй для меня не более как иностранец. Он дал здесь несколько сражений и проиграл их; стало быть, он плохой полководец. Ему не удались переговоры; стало быть, он плохой дипломат. Он просил помощи у всех европейских дворов; стало быть, он человек малодушный и бесхарактерный. Мы еще не видели ничего благородного, ничего великого, ничего сильного от этого ума, который хочет управлять величайшею в мире державою. Я знаю Карла только с самой дурной стороны, и вы хотите, чтобы я, человек разумный, добровольно стал рабом существа, которое гораздо ниже меня по военным знаниям, политическим способностям и даже по своему положению.

Нет, сударь, когда какой-нибудь великий и благородный подвиг заставит меня оценить Карла Стюарта, я, может быть, признаю его права на престол, с которого мы свергли его отца, потому что тот был лишен достоинств, отсутствующих пока и у сына. Но сейчас я признаю только свои права. Революция произвела меня в генералы, а моя шпага сделает меня протектором, если я захочу. Пусть Карл явится, вступит в открытую борьбу и особенно пусть не забывает, что он из той породы, с которой спросится больше, чем со всякой другой. Перестанем же говорить об этом, я не принимаю вашего предложения и не отказываюсь: я жду.

Атос понял, что Монк слишком хорошо осведомлен обо всем, что касается Карла II, и потому счел бесполезным продолжать свои настояния. И час и место мало подходили для этого.

— Милорд, — сказал он, — мне остается только выразить вам мою благодарность.

— За что, сударь? За то, что вы разгадали меня и что я поступил так, как вы надеялись? Право, это не стоит благодарности. Золото, которое вы отвезете Карлу, послужит ему испытанием. Увидим, что он из него сделает, и, может быть, я переменю о нем мнение.

— Однако ваша милость не боится скомпрометировать себя, выпуская из рук деньги, которые дадут вашему противнику средство действовать против вас?

— Моему противнику, говорите вы? Но у меня, сударь, нет противника. Я служу парламенту, который приказывает мне сражаться с генералом Ламбертом и королем Карлом! Они — враги парламента, а не мои, По его приказанию я сражаюсь с ними. Если бы парламент приказал мне украсить флагами Лондонский порт, выстроить солдат на берегу и встретить короля Карла Второго…

— То вы бы повиновались ему? — воскликнул Атос с радостью.

— Извините меня, — отвечал Монк с улыбкою, — где моя голова: я, седой старик, чуть не сказал ребяческой глупости.

— Так вы ослушались бы приказания парламента? — спросил Атос.

— Я не говорю и этого, сударь. Прежде всего спасение родины. Богу угодно было дать мне силу, которую я должен употребить на общее благо, и в то же время он дал мне способность рассуждения. Поэтому, если бы парламент отдал мне подобное приказание, то я бы еще подумал.

Атос опечалился.

— Вижу, — вздохнул он, — вижу, ваша милость, что вы решительно против короля Карла Второго.

— Вы все предлагали мне вопросы; позвольте и мне спросить вас, граф.

— Извольте, сударь, я отвечу вам так же откровенно, как вы мне.

— Когда вы доставите этот миллион вашему принцу, что посоветуете вы ему с ним сделать?

Атос устремил на Монка гордый — и решительный взгляд.

— Милорд, — сказал он, — другие употребили бы эти деньги на подкуп.

Но я посоветую королю навербовать два полка, явиться в Шотландию, которую вы усмирили, и дать народу вольности, обещанные ему революцией, но еще не обеспеченные. Я посоветую ему лично командовать этой небольшой армией, которая быстро будет расти, верьте мне, и искать смерти со знаменем в руках, не обнажая шпаги, с криком: «Англичане! От вашей руки погибнет третий король! Берегитесь! Есть высшее правосудие!»

Монк опустил голову и задумался.

— А если он добьется успеха, — спросил он, — что очень невероятно, однако и не невозможно, ибо нет ничего невозможного на этом свете, — в таком случае что посоветуете вы ему?

— Посоветую помнить, что судьба лишила его престола, а добрые люди помогли вернуть его.

Монк насмешливо улыбнулся.

— К несчастью, — сказал он, — короли не всегда следуют хорошим советам.

— Ах, милорд, Карл Второй не король, — отвечал Атос, тоже улыбаясь, но с иным выражением.

— Граф, кончим переговоры… Вы сами того же хотите, не так ли?

Атос поклонился.

— Я прикажу отнести эти два бочонка куда вам угодно. Где вы живете?

— В предместье, около устья реки.

— О, я знаю его: все предместье состоит из пяти или шести домов.

— Совершенно верно. Я поселился в первом доме. Два рыбака живут со мной; они перевезли меня сюда на своей лодке.

— А где сейчас ваше судно?

— Стоит в море на якоре и ждет меня.

— Но вы поедете не тотчас?

— Милорд, я попытаюсь еще раз убедить вашу милость.

— Вам это не удастся, — сказал Монк. — Но вам надо выехать из Ньюкасла так, чтобы вы не оставили здесь никаких подозрений, которые могут повредить вам или мне. Офицеры мои думают, что Ламберт атакует меня завтра. Я же ручаюсь, что он не двинется с места. Ламберт предводительствует армией, неоднородною по своим принципам, а такая армия не может существовать. Я обучил моих солдат подчинять мой авторитет высшему авторитету, так чтобы после меня, вокруг меня, надо мною они чувствовали еще что-то. У моих солдат есть цель. Если я умру, что очень возможно, армия моя не начнет сразу же разлагаться; если я отлучусь, а это иногда бывает, в лагере моем не будет и тени беспокойства или беспорядка. Я магнит, сила, естественно притягивающая всех англичан. Я притяну к себе все мечи, посланные против меня. Ламберт командует теперь восемнадцатью тысячами дезертиров. Но вы понимаете, я ни слова не сказал об этом моим офицерам. Очень полезно для армии чувствовать, что предстоит сражение: все осторожны, внимательны. Я говорю вам об этом, чтобы вы жили спокойно, поэтому не спешите на родину: через неделю случится что-нибудь новое — либо сражение, либо мир. Так как вы, считая меня порядочным человеком, доверили мне вашу тайну, то я должен отблагодарить вас за доверие. Я приду к вам или пришлю за вами. Не уезжайте же, не поговорив со мной, еще раз прошу вас об этом.

— Обещаю вам остаться! — вскричал Атос, и искра радости вспыхнула в его глазах.

Монк понял его радость и остановил ее немою улыбкою, — так он убивал надежду у тех, кто думал, что убедил его.

— А что же мне делать в течение этой недели?

— Если у нас будет сражение, не принимайте в нем участия, прошу вас.

Я знаю, французы любят развлечения подобного рода. В вас может попасть шальная пуля; наши шотландцы стреляют очень плохо, и я не хочу, чтобы такой достойный дворянин вернулся во Францию раненым. Наконец, я не хочу, чтобы мне пришлось самому отсылать вашему принцу миллион, который вы мне оставите; тогда скажут, и не без оснований, что я плачу претенденту на престол, чтобы он воевал с парламентом. Ступайте, сударь, и будем оба соблюдать наши условия.

— Ах, милорд, — сказал Атос, — в каком был бы я восторге, если бы первый проник в тайны благородного сердца, которое бьется в груди, прикрытой этим плащом.

— Так вы решительно думаете, что у меня есть тайны? — спросил Монк, не меняя слегка насмешливого выражения лица. — Какая тайна может скрываться в пустой голове простого солдата? Но уже поздно, фонарь гаснет; пора позвать нашего моряка. Эй, рыбак! — крикнул Монк по-французски, подходя к лестнице.

Рыбак, продрогший на холоде, откликнулся хриплым голосом:

— Что угодно?

— Дойди до караула, — сказал ему Монк, — и позови сюда сержанта от имени генерала Монка.

Это было нетрудное поручение. Сержант, которого очень интересовало, зачем генерал явился в пустынное аббатство, подходил тем временем все ближе и находился уже в нескольких шагах от рыбака.

Услыхав приказание генерала, он тотчас подбежал к нему.

Монк приказал:

— Возьми лошадь и двух солдат.

— Лошадь и двух солдат, — повторил сержант.

— Да, а можешь ты достать вьючную лошадь с корзинами?

— Могу, в шотландском лагере. До него отсюда шагов сто.

— Сойди сюда.

Сержант спустился по ступенькам в подземелье к Монку.

— Взгляни туда, где стоит этот дворянин. Видишь два бочонка?

— Вижу.

— В одном из них порох, в Другом пули. Надо перевезти их в селенье, там, на берегу реки; я намерен занять его завтра отрядом в двести человек. Ты понимаешь, что это поручение — тайное; от него может зависеть наша победа. Привяжи оба бочонка к лошади и отведи ее под охраной двух солдат до дома этого дворянина, моего друга. Но смотри, чтоб никто ничего не знал.

— Я прошел бы по болотам, если бы хоть сколько-нибудь знал дорогу, заметил сержант.

— Я знаю одну тропу, — отозвался Атос, — она не очень длинна и притом надежна, ибо построена на сваях, так что, приняв необходимые предосторожности, мы доберемся по ней куда надо.

— Слушайся моего друга, — добавил Монк.

— Ото, какие тяжелые! — сказал сержант, силясь приподнять бочонок.

— В каждом четыреста фунтов, если они содержат то, что в них должно быть, не так ли, сударь? — спросил Монк.

— Да, почти, — отвечал Атос.

Сержант пошел за лошадью и солдатами.

— Оставляю вас с этими людьми, — сказал Монк, услышав топот копыт, и возвращаюсь в лагерь. Вы в безопасности.

— Так я увижу вас еще?

— Это решено; мне это доставит большое удовольствие.

Монк подал руку Атосу.

— О! Если бы вы захотели, — прошептал Атос…

— Тес! Ведь мы условились, что не будем говорить об этом, — остановил его Монк.

Поклонившись Атосу, он стал подыматься по лестнице и встретился с солдатами, которые спускались в подземелье. Не успел он пройти и двадцати шагов, как в отдалении раздался продолжительный свист.

Монк прислушался; затем, ничего не видя и не слыша, пошел опять вперед. Тут он вспомнил о рыбаке и стал искать его глазами, но рыбак уже исчез. Если бы Монк посмотрел внимательнее, то увидел бы, что этот человек, пригнувшись, полз, как змея, за камнями, скрываясь в тумане, стоявшем над болотом. Сквозь туман он увидел бы также мачту рыбачьей лодки, стоявшей уже в другом месте, у самого берега реки.

Но Монк ничего не видел и, думая, что бояться нечего, шел по пустынной дороге, которая тянулась к лагерю. Исчезновение рыбака показалось ему, однако, странным, и подозрения снова начали тревожить его. Он отпустил с Атосом солдат, которые могли проводить его, а до лагеря оставалась еще целая миля.

Спустился такой густой туман, что в десяти шагах нельзя было ничего различить.

Монку казалось, что он слышит глухие удары весел в болоте, с правой стороны.

— Кто идет? — крикнул он.

Ответа не было. Он взвел курок пистолета, обнажил шпагу и молча ускорил шаг. Он считал недостойным звать на помощь, когда не было очевидной опасности,

XXVII

НА ДРУГОЙ ДЕНЬ
Было семь часов утра, солнечные лучи осветили пруды, когда Атос проснулся, раскрыл окно своей спальни и увидел шагах в пятнадцати сержанта и солдат, своих вчерашних проводников. Накануне они принесли бочонки в квартиру Атоса и возвратились в лагерь.

«Зачем эти люди опять пришли из лагеря?» — вот первый вопрос, который задал себе Атос.

Сержант, подняв голову, казалось, ждал появления незнакомца, чтобы обратиться к нему с вопросом. Атос не мог не высказать им своего недоумения.

— Тут нет ничего удивительного, — отвечал сержант. — Вчера генерал приказал мне охранять вас, и я исполняю его приказание.

— Генерал в лагере? — спросил Атос.

— Разумеется. Ведь вы вчера, прощаясь с ним, видели, что он пошел в лагерь.

— Прекрасно. Я сейчас схожу туда сказать, что вы точно исполнили его поручение, и возьму шпагу, которую я забыл на столе в палатке генерала.

— Отлично, — сказал сержант, — мы сами хотели просить вас об этом.

Атосу показалось, что добродушное выражение на лице сержанта несколько притворно, но приключение с подземельем могло вызвать любопытство этого человека, и тогда не следовало удивляться, что он не сумел до конца скрыть чувства, волновавшие его.

Атос тщательно запер двери и отдал ключи своему верному Гримо, поместившемуся в комнате под лестницей, которая вела в погреб, куда спрятали бочонки. Сержант сопровождал графа де Ла Фер до лагеря. Тут их ждал другой караул, который сменил четырех солдат, провожавших Атоса.

Новым караулом командовал адъютант Дигби. Во время перехода он так неприветливо смотрел на Атоса, что француз недоумевал: откуда сегодня такая строгость и недоверие, когда вчера ему предоставляли полную свободу.

Однако он шел к штабу, не задавая никаких вопросов. В палатке генерала он увидел трех офицеров. Это был лейтенант Монка и два полковника.

Атос узнал свою шпагу: она лежала на столе на том самом месте, где он вчера ее оставил.

Никто из этих офицеров не видел раньше Атоса, и, следовательно, никто не знал его в лицо. Лейтенант Монка спросил, тот ли это дворянин, с которым генерал вышел из палатки.

— Тот самый, — отвечал сержант.

— Кажется, я и не отрицаю этого, — сказал Атос высокомерно. — Но теперь, господа, я, в свою очередь, позволю себе спросить вас: что значат ваши вопросы и особенно тон, каким вы их мне предлагаете?

— Сударь, — отвечал лейтенант Монка, — мы задаем вам вопросы потому, что имеем на это право, а если предлагаем их таким тоном, то поверьте, что для этого тоже есть основания.

— Милостивые государи, — отвечал Атос, — вы не знаете меня, но я должен сказать вам, что признаю здесь равным себе только генерала Монка.

Где он? Проведите меня к нему. Если он хочет спросить меня о чем-нибудь, я отвечу ему и надеюсь, что удовлетворю его. Еще раз спрашиваю: где генерал?

— Черт возьми! Вы лучше нас знаете, где он! — вскричал лейтенант.

— Я?

— Конечно, вы.

— Я вас не понимаю, — возразил Атос.

— Сейчас поймете. Прошу вас только говорить тише.

Что сказал вам вчера генерал?

Атос презрительно улыбнулся.

— Улыбка не ответ! — вскричал один из полковников, вспылив. — Прошу вас отвечать.

— А я заявляю вам, что буду отвечать только при генерале.

— Но вы сами знаете, — сказал тот же полковник, — что требуете невозможного.

— Вот уже два раза вы отказываетесь исполнить мое желание. Разве генерала здесь нет?

Атос спросил таким естественным тоном и выразил такое удивление, что офицеры переглянулись. Тогда, как бы с молчаливого согласия двух остальных офицеров, заговорил лейтенант.

— Сударь, — начал он, — генерал расстался с вами вчера у аббатства?

— Да.

— Куда вы пошли?

— Не мне отвечать на это, а тем, кто провожал меня.

Спросите у своих солдат.

— Но если мы хотим узнать от вас?

— Повторяю, что я здесь никому не подчинен. Я знаю только генерала и буду отвечать ему одному.

— Но распоряжаемся здесь мы. Мы составим военный совет, и когда вы будете стоять перед судьями, вам придется им ответить.

Офицеры думали, что Атос испугался этой угрозы, но его лицо выразило только удивление и презрение.

— Англичане или шотландцы будут судить меня, подданного французского короля, находящегося под покровительствен британской чести! Вы сошли с ума, господа! — произнес Атос, пожимая плечами.

Офицеры опять переглянулись.

— Так вы уверяете, — сказали они, — что не знаете, где находится сейчас генерал?

— Я уже ответил вам на этот вопрос.

— Но ваш ответ неправдоподобен.

— Однако это правда. Люди моего звания но имеют обыкновения лгать. Я уже сказал вам, что я дворянин, и когда при мне шпага, — которую я из деликатности оставил вчера здесь на столе, — никто не смеет говорить мне того, чего я не желаю слушать. Сейчас я без оружия. Вы уверяете, что вы мои судьи? Так судите меня. А если вы палачи, то убейте меня.

— Но позвольте… — начал более вежливым тоном лейтенант, которого поразили гордость и хладнокровие Атоса.

— Сударь, я явился с полным доверием к вашему генералу, чтобы переговорить с ним о чрезвычайно важных делах. Он принял меня, как принимают немногих; об этом вы можете спросить своих солдат. Если он принял меня таким образом, то, верно, знал мои права на уважение. Вы не думаете, надеюсь, что я открою свои и особенно его тайны?

— Что было в этих бочонках?

— Разве вы не спрашивали об этом солдат? Что ответили они вам?

— Что там порох и пули.

— Откуда солдаты знают это? Они, наверное, вам сказали?

— Они говорят, что узнали это от генерала; но мы не так легковерны.

— Берегитесь, вы подвергаете сомнению не мои слова, а слова вашего начальника.

Офицеры снова переглянулись.

Атос продолжал:

— В присутствии ваших солдат генерал просил меня подождать неделю: через неделю он даст мне» ответ, Разве я бежал? Нет, я жду.

— Он просил вас подождать неделю! — воскликнул лейтенант.

— Да, просил, и вот доказательство: в устье реки стоит на якоре мое судно; я мог сесть на него вчера и отплыть. Но я остался, чтобы исполнить желание генерала: он просил меня не уезжать, не повидавшись с ним, и назначил свидание через неделю. Повторяю вам, я жду.

Лейтенант повернулся к полковникам и заметил вполголоса:

— Если этот дворянин говорит правду, то надежда не потеряна. Генерал, вероятно, ведет какие-то столь тайные переговоры, что счел неосторожным сообщить о них даже нам. Тогда возможно, что он вернется через неделю.

Потом, обращаясь к Атосу, сказал:

— Сударь, ваше показание чрезвычайно важно; можете вы повторить его под присягою?

— Сударь, — ответил Атос, — я всегда жил в кругу людей, где мое слово равнялось самой святой клятве.

— Но сейчас обстоятельства исключительные. Дело идет о спасении целой армии. Подумайте хорошенько: генерал исчез, и мы разыскиваем его. Добровольно ли он уехал? Или тут кроется преступление? Должны ли мы продолжать поиски? Или же нам следует терпеливо ждать? В эту минуту все зависит от одного вашего слова, сударь.

— Если вы таким образом будете спрашивать меня, я готов рассказать все, — отвечал Атос. — Я приехал переговорить секретно с генералом Монком о некоторых делах; генерал не мог дать мне ответа до сражения, которого здесь ждут; он просил меня пожить еще немного в том доме, где я поселился, и обещал увидеться со мною через неделю. Все сказанное мною правда, и я клянусь в этом богом, который может безраздельно распоряжаться и моей и вашей жизнью.

Атос произнес эти слова с таким величием, с такой торжественностью, что все три офицера почти поверили ему. Тем не менее один из полковников решился на последнюю попытку.

— Сударь, — сказал он, — хотя мы уверены в правдивости ваших слов, здесь все же таится какая-то непостижимая тайна. Генерал — человек слишком благоразумный и осторожный, чтобы бросить армию за день до сражения, не предупредив кого-нибудь из нас. Что касается меня, то, признаюсь, я считаю исчезновение генерала загадочным. Вчера приехали сюда рыбаки, иностранцы, продавать рыбу; их поместили на ночь в шотландский лагерь, то есть на той самой дороге, по которой генерал шел с вами в аббатство и возвращался обратно. Один из рыбаков с фонарем провожал генерала. А сегодня утром рыбаки исчезли вместе со своим судном.

— Мне кажется, — заметил лейтенант, — здесь нет ничего удивительного: рыбаки не были пленниками.

— Правда, но, повторяю, один из них освещал генералу подземелье, и Дигби уверял нас, что генерал относился к этим людям с подозрением. Кто поручится, что рыбаки не сообщники нашего гостя? Может быть, он, человек несомненно храбрый, остался здесь, чтобы успокоить нас своим присутствием и помешать нашим розыскам?

Эта речь произвела впечатление на двух остальных офицеров.

— Сударь, — сказал Атос, — позвольте возразить, что ваше мнение, очень серьезное на первый взгляд, неосновательно в отношении меня. Я остался здесь, говорите вы, чтобы отвести подозрения; напротив, я начинаю беспокоиться так же, как и вы, и говорю вам: «Не может быть, господа, чтобы генерал уехал накануне сражения, не сказав никому ни слова. Да, во всем этом есть что-то странное; не будьте беспечны, не ждите, проявите всю свою энергию, всю вашу проницательность. Я ваш пленник под честное слово или как вам угодно. Честь моя требует, чтобы вы узнали, что случилось с генералом». Если бы вы даже отпустили меня, я бы ответил: «Нет, я остаюсь». И если б вы спросили моего мнения, то я сказал бы вам: «Генерал оказался жертвою заговора, потому что если бы он уехал из лагеря, то, наверное, предупредил бы меня. Ищите, взройте землю, взбороздите море. Генерал не уехал или, если уехал, то не по своей воле».

Лейтенант сделал знак полковникам.

— Нет, сударь, нет, — сказал он, — теперь вы заходите слишком далеко.

Генерал никогда не подчиняется обстоятельствам; напротив, он сам управляет ими. Монк уже не раз делал то, что сделал сейчас. Стало быть, мы напрасно тревожимся; вероятно, он пробудет в отсутствии недолго. Не станем из малодушия, которое генерал вменит нам в преступление, разглашать об его отсутствии, так как это может смутить всю армию. Генерал дает нам величайшее доказательство своего доверия; выкажем себя достойными его.

Господа, это происшествие должно быть окружено величайшей тайной; мы будем держать нашего гостя под арестом не потому, чтобы мы сомневались в его непричастности к преступлению, но для того, чтобы тайна исчезновения генерала осталась между, нами. Впредь до нового распоряжения, сударь, вы останетесь в штаб-квартире.

— Вы забываете, — возразил Атос, — что вчера генерал доверил мне на хранение вещи, за которые Я отвечаю перед ним. Поставьте около меня какой вам угодно караул, прикуйте меня к стене, если хотите, но устройте мне тюрьму в доме, где я живу. Вернувшись, генерал упрекнет вас за то, что вы нарушили его приказания; клянусь вам в этом честью дворянина.

Офицеры посоветовались между собой, и лейтенант сказал:

— Хорошо, сударь, возвращайтесь домой.

Они послали с Атосом конвой из пятидесяти человек. Солдатам приказано было запереть его в доме и не выпускать из виду ни на секунду.

Тайны никто не узнал. Проходили часы, дни, а генерал все не возвращался; о нем не было никаких известий.

XXVIII

КОНТРАБАНДА
Через два дня после событий, о которых мы только что рассказали, в то время, как в лагере ждали генерала Монка, а он все не возвращался, небольшая голландская фелука с экипажем в десять человек бросила якорь у шевенингенского берега, на расстоянии пушечного выстрела от земли. Было за полночь, и царила тьма: удобный час для высадки пассажиров и выгрузки товаров. Шевенингенская бухта образует широкий полукруг; она не очень глубока и в особенности мало надежна, так что там можно увидеть у причала лишь большие фламандские дукаты или голландские рыбачьи лодки, вытащенные по песку на берег за трос, как поступали древние, если верить Вергилию. Во время прилива, когда высокие волны стремительно несутся к земле, неосторожно ставить корабль слишком близко к берегу, ибо, когда крепчает ветер, нос погружается в песок, а песок на этом берегу весьма рыхлый, он легко засасывает, но не легко отпускает. Очевидно, по этой причине шлюпка сразу же отделилась от корабля, как только тот бросил якорь. В шлюпке были восемь матросов и какой-то продолговатый предмет, большой ящик или тюк.

Берег был пустынен: прибрежные рыбаки уже легли спать. Единственный караульный на берегу (побережье это не охранялось, потому что большие корабли не могли здесь пристать) не мог в точности последовать примеру рыбаков; он спал сидя в своей будке так же крепко, как они у себя дома.

На берегу раздавался только свист ветра, колыхавшего прибрежный вереск.

Но люди в шлюпке были чрезвычайно осторожны: безмолвие и пустынность этого места не успокаивали их. Шлюпка, казавшаяся черной точкой в океане, скользила бесшумно; они почти не ударяли веслами, чтобы не привлечь внимания, и подошли к берегу насколько могли ближе.

Из шлюпки выскочил человек и отдал какое-то приказание отрывистым голосом, показывавшим привычку повелевать. Несколько мушкетов блеснуло в слабом отсвете воды, и продолговатый тюк, надо думать — с контрабандой, был перенесен на землю с бесконечными предосторожностями. Человек, отдававший приказания, сейчас же побежал к Шевенингену, направляясь к ближайшей опушке леса. Он быстро разыскал дом, стоявший за деревьями и служивший временным скромным жилищем так называемого короля Карла Английского.

Тут, как и везде, все спали; только огромная собака из породы тех, на которых шевенингенские рыбаки возят в тележках рыбу в Гаагу, принялась громко лаять, как только под окнами раздались шаги. Но вместо того чтобы испугать незнакомца, такая бдительность обрадовала его. Его зова, может быть, оказалось бы недостаточно, чтобы разбудить обитателей дома, а теперь ему даже незачем было подавать голос. Незнакомец сначала ждал, что лай собаки разбудит кого-нибудь в доме, но потом крикнул сам. Услышав незнакомый голос, собака залилась еще громче, и наконец в доме кто-то стал успокаивать ее. Когда она затихла, чей-то слабый, надтреснутый голос вежливо спросил:

— Что вам угодно?

— Мне надо видеть его величество короля Карла Второго, — отвечал незнакомец.

— Кто вы такой?

— Ах, черт возьми! Вы задаете мне слишком много вопросов. Я не люблю разговаривать через дверь.

— Скажите только свое имя.

— Я не очень люблю склонять и спрягать свое имя во всеуслышанье; к тому же, будьте покойны, я не съем вашу собаку, и я молю бога, чтобы она была столь же деликатна по отношению ко мне.

— Вы, верно, привезли какие-нибудь известия? — Опросил тот же старческий голос.

— Да, я привез известия, и еще какие! Каких вы не ожидаете! Отоприте же!

— Сударь, — продолжал старик, — прошу вас, скажите мне по совести: стоит ли будить короля ради ваших известий?

— Ради бога, отоприте поскорее; клянусь, вы не пожалеете. Я стою столько золота, сколько во мне весу, клянусь вам!

— Однако я никак не могу отпереть, пока вы мне не скажете ваше имя.

— Хорошо… Но предупреждаю вас, что мое имя вам ничего не объяснит.

Я — д'Артаньян.

— Ах, боже мой! — воскликнул старик за дверью. — Господин д'Артаньян!

Какое счастье! То-то мне показалось, что я слышу знакомый голос!

— Ого! — проговорил д'Артаньян. — Здесь знают мой голос! Это очень лестно!

— Да, да, знают, — отвечал старик, отпирая дверь. — Вот вам доказательство.

И он впустил д'Артаньяна.

Д'Артаньян при свете фонаря узнал своего упрямого собеседника.

— Парри! — вскричал он. — Я должен был догадаться сразу!

— Да, да, я Парри, господин д'Артаньян! Как я рад, что вижу вас!

— Да, на этот раз можете радоваться! — сказал д'Артаньян, пожимая руку старику. — Доложите обо мне королю.

— Но король почивает…

— Черт возьми! Разбудите его, и он не рассердится, будьте покойны.

— Вы не от графа?

— От какого графа?

— Де Ла Фер.

— От Атоса? О нет! Я сам от себя. Ну, Парри, скорее, мне нужен король.

Парри не спорил больше. Он знал, что на д'Артаньяна, хоть он и гасконец, всегда можно положиться. Он пересек двор и палисадник, успокоил собаку, которая всерьез собиралась попробовать на зуб мушкетера, и постучал в ставень комнаты, составлявшей нижний этаж маленького павильона.

И сразу же маленькая собачка, обитавшая в этой комнате, отозвалась на громкий лай большой собаки, обитавшей во дворе.

«Бедный король! — подумал д'Артаньян. — Вот какие у него телохранители, хотя, по правде говоря, они хранят его не хуже других!»

— Кто там? — спросил король из спальни.

— Господин д'Артаньян, он привез вам известия.

В комнате послышался шум; дверь отворилась, и поток яркого света хлынул в прихожую и в сад.

Король работал при свете лампы. Разбросанные бумаги лежали на столе; он писал письмо, и множество помарок говорило о том, что оно стоило ему больших усилий.

— Войдите, шевалье, — сказал он, обернувшись. Потом, увидев рыбака, прибавил:

— Что же ты говоришь, Парри? Где же шевалье д'Артаньян?

— Он перед вашим величеством, — отвечал д'Артаньян.

— В этом костюме?

— Всмотритесь в меня, государь. Вы видели меня в передней короля Людовика Четырнадцатого, в Блуа.

Неужели вы не узнаете?

— Узнаю и даже вспоминаю, что был вам очень обязан.

Д'Артаньян поклонился.

— Я поступил так, как должен был поступить, узнав, что это вы, ваше величество.

— Вы привезли мне известия?

— Да, государь.

— Вероятно, от французского короля?

— Нет, ваше величество. Вы могли заметить, что король Людовик занят только собой.

Карл поднял глаза к небу.

— Нет, ваше величество, нет, — продолжал д'Артаньян. — Я привез новости, касающиеся лично вас. Однако смею надеяться, что ваше величество выслушает их с некоторою благосклонностью.

— Говорите.

— Если не ошибаюсь, государь, вы много говорили в Блуа о плохом положении ваших дел в Англии.

Карл покраснел.

— Сударь, — прервал он, — я рассказывал об этом только французскому королю…

— О, ваше величество ошибаетесь, — холодно сказал мушкетер, — я умею говорить с королями в несчастье.

Скажу более: короли говорят со мной только тогда, когда они в несчастье; но едва им улыбнется счастье, они обо мне забывают. Я питаю к вашему величеству не только истинное уважение, но и глубокую преданность, а для меня, поверьте, это означает немало. Слушая жалобы вашего величества на судьбу, я решил, что вы благородны, великодушны и с достоинством переносите свои несчастия.

— Признаться, — сказал удивленно Карл, — я сам не понимаю, что мне приятнее: ваша смелая откровенность или ваше уважение.

— Вы сейчас выберете, — отвечал д'Артаньян. — Вы жаловались двоюродному брату вашему Людовику Четырнадцатому, что без войска и без денег вам очень трудно вернуться в Англию и вступить на престол.

Карл сделал нетерпеливое движение.

— И что главное препятствие представляет, — продолжал д'Артаньян, некий генерал, командующий армией парламента, который разыгрывает там роль второго Кромвеля. Верно?

— Да, но повторяю вам, что все это я говорил одному королю.

— И вы увидите, государь, какое счастье, что ваши слова услышал лейтенант его мушкетеров. Человека, который является главным препятствием на вашем пути к успеху, зовут генерал Монк, не так ли?

— Да, сударь. Но к чему все эти вопросы?

— Знаю, знаю, ваше величество, что строгий этикет запрещает предлагать вопросы королям. Надеюсь, что ваше величество скоро простит мне мою неучтивость. Ваше величество сказали еще, что если бы вам удалось повидать Монка, встретиться с ним лицом к лицу, переговорить с ним, то вы непременно восторжествовали бы силою или убеждением над этим единственным серьезным противником.

— Все это правда. Моя участь, мое будущее, безвестность или слава зависят от этого человека. Но что же из этого?

— А вот что: если генерал Монк до такой степени мешает вам, то полезно было бы избавить вас от него или превратить его в союзника вашего величества.

— Король, у которого нет ни армии, ни денег (мне нечего скрывать, раз вы слышали мой разговор с Людовиком Четырнадцатым), не может ничего сделать с таким человеком, как Монк.

— Да, ваше величество, таково ваше мнение, я знаю. К счастью для вас, я придерживаюсь другого мнения.

— Что это значит?

— Вот что: без армии и без миллиона я совершил то, для чего вашему величеству нужны были армия и целый миллион.

— Что вы говорите?.. Что вы сделали?

— Что я сделал?.. Я поехал туда и захватил там человека, мешавшего вашему величеству.

— Вы захватили Монка в Англии?

— Разве я плохо сделал?

— Вы, верно, сошли с ума?

— Право же, нет.

— Вы взяли Монка?

— Да. В его лагере.

Король вздрогнул от нетерпения и пожал плечами.

— Я захватил Монка на дороге в Ньюкасл, — сказал д'Артаньян просто, и привез его к вашему величеству.



— Привезли ко мне! — вскричал король, разгневанный этим рассказом, который казался ему басней.

— Да, привез его к вам, — продолжал д'Артаньян тем же тоном. — Он лежит там, в большом ящике, но не задохнется, потому что в крышке просверлены дыры.

— Боже мой!..

— О, будьте покойны, за ним усердно ухаживают. Он доставлен сюда целым и невредимым. Угодно вашему величеству видеть его, переговорить с ним или прикажете бросить его в воду?

— Боже мой! Боже мой! — повторил Карл. — Правду ли вы говорите? Не оскорбляете ли меня недостойной шуткой? Действительно ли вы совершили этот смелый, неслыханный подвиг? Не может быть!

— Ваше величество, разрешите мне открыть окно? — спросил д'Артаньян, отворяя окно.

Не успел король ответить, как д'Артаньян в тишине ночи свистнул три раза громко и протяжно.

— Сейчас, — сказал он, — вашему величеству принесут его.

XXIX

Д'АРТАНЬЯН НАЧИНАЕТ БОЯТЬСЯ, ЧТО ДЕНЬГИ ЕГО И ПЛАНШЕ ПОГИБЛИ БЕЗ ВОЗВРАТА
Король не мог прийти в себя от изумления: он смотрел то на мушкетера, то в темное окно. Прежде чем он успел опомниться, восемь матросов д'Артаньяна (двое остались стеречь фелуку) внесли в дом продолговатый предмет, в котором в эту минуту заключалась судьба Англии. Парри открыл им дверь.

Перед отъездом из Кале д'Артаньян заказал там ящик вроде гроба, достаточно просторный, чтобы человек мог свободно поворачиваться в нем. Низ и бока, мягко обитые, служили удобной постелью, лежа на которой человек оставался бы невредимым при боковой качке. Маленькая решетка, о которой д'Артаньян говорил королю, походила на забрало шлема и была сделана на том месте, где находилось лицо пленника. Ее устроили так, что при малейшем крике можно было, надавив ее, заглушить крик и даже задушить кричащего.

Д'Артаньян очень хорошо знал и свой экипаж, я своего пленника — и во время дороги боялся только двух вещей: что генерал предпочтет смерть этому необычайному плену и заставит задушить себя, пытаясь говорить, или что сторожа соблазнятся обещаниями пленника я посадят его, д'Артаньяна, в ящик вместо Монка.

Поэтому д'Артаньян просидел два дня и две ночи подле ящика, наедине с генералом, предлагая ему вино и пищу, от которых тот, однако, упорно отказывался, и стараясь успокоить его и уверить, что с ним не случится ничего дурного от этого своеобразного плена. Два пистолета, лежавшие перед д'Артаньяном, и обнаженная шпага охраняли его от нескромности матросов.

Прибыв в Шевенинген, он перестал тревожиться. Его матросы очень боялись иметь дело с прибрежными жителями, Притом же он привлек на свою сторону Менвиля, ставшего его лейтенантом. Это был человек с незаурядным умом и более чистой совестью, чем остальные. Он надеялся, что служба у д'Артаньяна обеспечит его будущее, и потому скорее пошел бы на смерть, чем нарушил бы приказание начальника. Добравшись до берега, д'Артаньян поручил ящик и жизнь генерала ему. Ему же приказано было доставить ящик с помощью семи человек, как только он услышит троекратный свист. Мы видели, что лейтенант исполнил это приказание.

Когда ящик внесли в дом короля, д'Артаньян с приветливой улыбкой отпустил своих людей, сказав им».

— Господа, вы оказали важную услугу его величеству Карлу Второму, который через полтора месяца будет английским королем. Вы получите двойную плату. Ступайте и ждите меня у лодки.

Все тотчас разошлись в таком шумном восторге, что испугали даже собаку.

Д'Артаньян приказал внести ящик в переднюю короля, запер с величайшей тщательностью двери, открыл ящик и сказалгенералу:

— Генерал, я должен тысячу раз извиниться перед вами, я обошелся с вами не так, как следовало бы с таким достойным человеком. Я это знаю; но мне надо было, чтобы вы приняли меня за простого рыбака. Притом же в Англии очень неудобно возить грузы. Надеюсь, что вы примете все это во внимание. Но здесь, генерал, — прибавил д'Артаньян, — вы можете встать и идти.

Он развязал руки генералу. Монк поднялся и сел с видом человека, ожидающего смерти. Д'Артаньян отворил дверь в кабинет Карла Второго и произнес:

— Ваше величество, здесь ваш враг, генерал Монк; я поклялся оказать вам эту услугу. Дело сделано, теперь извольте приказывать. Сударь, прибавил он, оборачиваясь к генералу, — вы перед его величеством, королем Карлом Вторым, монархом Великобритании.

Монк поднял на принца свой стоический, холодный взгляд и сказал:

— Я не знаю никакого английского короля. Здесь нет даже никого, кто был бы достоин носить имя благородного дворянина, потому что во имя Карла Второго посланец, которого я принял за честного человека, устроил мне позорную западню. Я попался в нее — тем хуже для меня. Теперь вы, подстрекатель (это относилось к королю), и вы, исполнитель (Монк обернулся к д'Артаньяну), не забудьте того, что я вам скажу. В вашей власти мое тело, вы можете убить меня; я даже советую вам это сделать, потому что вы никогда не завладеете ни моей душой, ни моей волей. А больше не ждите от меня ни слова, потому что с этой минуты я не раскрою рта, даже чтобы крикнуть. Вот и все.

Он произнес это с суровою и непреклонною решимостью закоренелого пуританина; д'Артаньян посмотрел на своего пленника, как человек, знающий цену каждому слову и определяющий ее по голосу, которым снова произносятся.

— В самом деле, — тихо сказал он королю, — генерал человек твердый.

Он не съел кусочка хлеба, не выпил капли вина в продолжение двух суток.

С этой минуты, ваше величество, извольте распоряжаться его участью; Я умываю руки, как сказал Пилат.

Бледный и покорный судьбе Монк стоял, скрестив руки, и ждал.

Д'Артаньян повернулся к нему.

— Вы очень хорошо понимаете, — сказал он генералу, — что ваше заявление, может быть, и превосходное, не удовлетворит никого, даже вас самих.

Его величество хотел переговорить с вами; вы отказывали ему в свидании.

Почему же теперь, когда вы встретились с королем лицом к лицу, когда к этому принудила вас сила, не зависящая от вас, почему вы толкаете нас на поступки, которые я считаю бесполезными и нелепыми? Говорите, черт побери! Скажите хоть «нет»!

Монк, не произнеся ни слова, не взглянув на короля, задумчиво поглаживал усы с видом человека, понимающего, что дела обстоят плохо.

Между тем Карл II погрузился в глубокое раздумье. Впервые он встретился с Монком — своим главным противником, которого так хотел видеть, и теперь проницательным взором пытался измерить глубину его сердца.

Он убедился, что Монк решил скорее умереть, чем заговорить. В этом не было ничего необыкновенного со стороны такого замечательного человека, получившего столь тяжкое оскорбление. Карл II в ту же секунду принял одно из решений, которые ставят на карту для простых людей — жизнь, для генерала — удачу, для короля — его королевство.

— Сударь, — обратился он к Монку, — в некотором смысле вы совершенно правы. Не прошу вас отвечать мне, прошу только выслушать меня.

На минуту воцарилось молчание. Король смотрел на Монка, который оставался бесстрастным.

— Вы только что упрекнули меня, сударь, — заговорил опять король. Вы уверены, что я подослал к вам в Ньюкасл человека, который заманил вас в западню; этого (скажу мимоходом) вовсе не учел господин д'Артаньян, которому, впрочем, я обязан искренней благодарностью за его безмерную великодушную преданность.

Д'Артаньян почтительно поклонился. Монк не шевельнулся.

— Господин д'Артаньян, — заметьте, господин Монк, что я вовсе не намерен извиняться перед вами, — господин д'Артаньян отправился в Англию по собственному побуждению, без всякой корысти, без приказа, без надежды, как истинный дворянин, с целью оказать услугу несчастному королю и прибавить к множеству совершенных им великих деяний этот новый замечательный подвиг.

Д'Артаньян слегка покраснел и кашлянул, стараясь скрыть смущение.

Монк по-прежнему не шевелился.

— Вы не верите моим словам, господин Монк, — продолжал король. — Я понимаю ваше недоверие: подобные доказательства преданности так редки, что естественно не верить им.

— Генерал не прав, если не верит вашему величеству! — воскликнул д'Артаньян. — Вы сказали правду, столь истинную правду, что, должно быть, я поступил неправильно, захватив генерала: это, кажется, некстати, Если это так, клянусь, я в отчаянии!

— Шевалье д'Артаньян, — сказал король, беря за руку мушкетера. — Вы обязали меня более, чем если бы доставили мне победу: вы указали неизвестного мне друга, которому я вечно буду благодарен и которого вечно буду любить…

Король дружески пожал ему руку и, поклонившись Монку, добавил:

— И врага, которого отныне я буду ценить по заслугам.

В глазах пуританина сверкнула молния; но она тотчас же погасла, и к нему вновь вернулось прежнее мрачное бесстрастие.

— Вот каков был мой план, господин д'Артаньян, — продолжал король. Граф де Ла Фер, которого вы, кажется, знаете, отправился в Ньюкасл…

— Атос! — воскликнул д'Артаньян.

— Да, кажется, таково его боевое прозвище… Граф де Ла Фер отправился в Ньюкасл и, может быть, склонил бы генерала к переговорам со мной или с кем-нибудь из моих приверженцев. Но тут вы насильственно вмешались в это дело.

— Черт побери! — сказал д'Артаньян. — Должно быть, это он входил в лагерь в тот самый вечер, когда я пробрался туда с рыбаками!

Едва заметное движение бровей Монка показало д'Артаньяну, что он не ошибся.

— Да, да, — продолжал он, — мне показалось, что это его фигура, его голос. Ах, какая досада! Ваше величество, простите меня, я думал, что делаю все к лучшему.

— Не случилось ничего плохого, — ответил король, — кроме того, что генерал обвиняет меня в предательстве, в чем я вовсе не повинен. Нет, генерал, не таким оружием хочу я сражаться с вами. Вы скоро это увидите.

А до тех пор верьте мне, я клянусь вам честью дворянина! Теперь, господин д'Артаньян, дозвольте сказать вам одно слово.

— Я слушаю, ваше величество.

— Вы преданы мне? Не так ли?

— Ваше величество видели, что безмерно предан.

— Хорошо. Довольно одного слова такого человека, как вы. Впрочем, за словом всегда следует дело. Генерал, прошу вас пройти за мною, И вы идите с нами, господин д'Артаньян.

Д'Артаньян повиновался, слегка озадаченный. Карл II вышел, за ним Монк, за Монком д'Артаньян. Карл направился по той самой дороге, по которой к нему приехал д'Артаньян, и вскоре морской ветер повеял в лицо трем ночным путешественникам. Карл отпер калитку, и едва прошли они шагов пятьдесят, как увидели океан, который перестал бушевать и покоился у берега, как усталое чудовище.

Карл II шел в раздумье, опустив голову и поглаживая рукой подбородок.

Монк следовал за ним, беспокойно оглядываясь. Сзади шел д'Артаньян, положив руку на эфес шлаги.

— Где шлюпка, которая привезла вас сюда? — спросил Карл у мушкетера.

— Вон там; в ней ждут меня семь человек солдат и офицер.

— А, вижу! Шлюпка вытащена на берег. Но вы, верно, не на ней прибыли из Ньюкасла?

— О, нет! Я на свой счет нанял фелуку, которая бросила якорь на расстоянии пушечного выстрела от берега.

— Сударь, — сказал король Монку, — вы свободны.

При всей своей твердости Монк не мог не вскрикнуть. Король утвердительно кивнул головою и продолжал:

— Мы разбудим одного из здешних рыбаков. Он спустит судно этой же ночью и отвезет вас, куда вы ему прикажете. Господин д'Артаньян проводит вас. Я поручаю господина д'Артаньяна вашей чести, господин Монк.

Монк издал возглас удивления, а д'Артаньян глубоко вздохнул. Король, сделав вид, что ничего не замечает, постучал в дощатый забор, который окружал домик рыбака, жившего на берегу.

— Эй, Кейзер! — крикнул он. — Вставай!

— Кто там? — спросил рыбак.

— Я, король Карл.

— Ах, милорд! — вскричал Кейзер, вылезая совсем одетый из паруса, завернувшись в который он спал, как в колыбели. — Что вам угодно?

— Кейзер, — сказал король, — ты сейчас выйдешь в море. Вот этот путешественник нанимает твою барку; он тебе хорошо заплатит. Служи ему как следует.

И король отступил на несколько шагов, чтобы Монк мог свободно переговорить с рыбаком.

— Я хочу переправиться в Англию, — с трудом сказал Монк по-голландски.

— Что же, — отвечал рыбак, — я могу перевезти.

— Мы скоро можем отчалить?

— Через полчаса, милорд. Мой старший сын уже поднимает якорь; мы должны были выехать на ловлю в три часа утра.

— Ну как, сговорились? — спросил Карл, приблизившись.

— Обо всем, кроме платы, ваше величество, — ответил рыбак.

— Плату получишь от меня, — произнес король. — Это мой друг.

Услышав слова Карла, Монк вздрогнул и посмотрел на короля.

— Хорошо, милорд, — согласился Кейзер.

В эту минуту на берегу старший сын Кейзера затрубил в рожок.

— В путь, господа! — сказал король.

— Ваше величество, уделите мне еще несколько секунд, — отвечал д'Артаньян. — Я нанял людей. Так как я еду без них, я должен их предупредить.

— Свистните им, — улыбнулся Карл.

Д'Артаньян свистнул: тотчас явились четыре человека под предводительством Менвиля.

— Вот вам в счет платы, — начал д'Артаньян, отдавая им кошелек, в котором было две тысячи пятьсот ливров золотом. — Ступайте и ждите меня в Кале. Вы знаете где.

И д'Артаньян с глубоким вздохом опустил кошелек в руку Менвиля.

— Как! Вы расстаетесь с нами? — вскричали матросы.

— На самое короткое время, — а может быть, и надолго. Кто знает? Вы получили уже две тысячи пятьсот ливров. Сейчас я уплатил вам еще столько же. Значит, мы в расчете. Прощайте, дети мои!

Д'Артаньян вернулся к Монку и произнес:

— Жду ваших приказаний, потому что мы отправляемся вместе, если вам не тягостно мое общество.

— Нисколько, сударь, — отвечал Монк.

— Пора садиться! — крикнул сын Кейзера.

Карл с достоинством поклонился генералу и сказал ему:

— Вы, надеюсь, простите причиненную вам неприятность, когда убедитесь, что я в ней неповинен.

Монк, не отвечая, низко поклонился. Карл нарочно не сказал ни слова отдельно д'Артаньяну, но прибавил вслух:

— Благодарю еще раз, шевалье, благодарю вас за вашу службу. Господь воздаст вам за нее, а испытания и горести, надеюсь, оставит лишь на мою долю.

Монк направился к лодке. Д'Артаньян, идя за ним, пробормотал:

— Ах, мой бедный Планше! Мне кажется, что мы затеяли очень неудачную спекуляцию!

XXX

АКЦИИ «ПЛАНШЕ И К°» ПОДНИМАЮТСЯ
Во время переезда Монк говорил с д'Артаньяном только в тех случаях, когда нельзя было этого избежать. Например, когда француз медлил приняться за скудный обед, состоявший из соленой рыбы, сухарей и джина, Монк звал его:

— К столу, сударь.

И больше ни слова. Д'Артаньян в трудных обстоятельствах обыкновенно говорил мало, поэтому и из молчаливости Монка он сделал неблагоприятный для себя вывод. Располагая досугом, он ломал себе голову, стараясь отгадать, каким образом Атос увиделся с Карлом II, как составили они план этой поездки, как, наконец, Атос пробрался в лагерь Монка? И бедный лейтенант мушкетеров вырывал из усов по волоску каждый раз, как задумывался над тем, что, вероятно, Атос и был тем самым человеком, который сопровождал Монка в знаменитую ночь его похищения.

Через двое суток Кейзер, исполнявший все приказания Монка, пристал к берегу в месте, указанном генералом. Это было устье речки, на берегу которой Атос занял дом.

Вечерело. Солнце, как раскаленный стальной щит, скрылось до половины за синей линией горизонта. Фелука подымалась по реке, вначале еще довольно широкой. Но нетерпеливый Монк приказал пристать, и Кейзер высадил его вместе с д'Артаньяном на илистый берег, заросший тростником.

Д'Артаньян, решивший повиноваться, следовал за Монком, как медведь, идущий на цепи за хозяином. Но это оскорбляло его гордость, и он ворчал про себя, что не стоит служить королям, что даже лучший из них никуда не годится.

Монк шел быстро. Казалось, он не мог еще поверить, что снова находится на английской земле. Но вдали уже виднелись домики моряков и рыбаков, рассеянные на набережной жалкого порта.

Вдруг Д'Артаньян вскричал:

— Боже мой! Горит дом!

Монк поднял взгляд. Действительно, в одном из домов начинался пожар.

Горел сарай, стоявший возле дома, и пламя уже начало лизать крышу. Свежий вечерний ветерок помогал огню.

Оба путешественника, ускорив шаг, услышали страшный крик и, подойдя ближе, увидели солдат, которые размахивали оружием и грозили кулаками кому-то в горевшем доме. Увлеченные своим гневом, они не заменили фелуки.

Монк остановился и первый раз выразил свою мысль словами.

— Ах, — сказал он, — может быть, это уже не мои солдаты, а Ламберта.

В его словах прозвучали печаль, опасение, упрек, прекрасно понятые д'Артаньяном. В самом деле, во время отсутствия генерала Ламберт мог дать сражение, победить, рассеять приверженцев парламента и занять ту самую позицию, которую занимала армия Монка, лишенная своего предводителя. Из этой догадки, передавшейся от Монка к д'Артаньяну, мушкетер сделал такой вывод: «Случится одно из двух: либо Монк угадал, и тогда здесь никого нет, кроме ламбертистов, то есть его врагов, которые примут меня великолепно, будучи обязаны мне победою; либо нет никакой перемены, и Монк, обрадовавшись, что нашел лагерь на прежнем месте, не будет мстить мне слишком сурово».

Погруженные в размышления, наши путешественники шли вперед, пока не очутились среди группы моряков, которые уныло смотрели на горевший дом, не смея ничего сказать из страха перед солдатами. Монк спросил одного из моряков:

— Что здесь случилось?

— Сударь, — отвечал моряк, не узнав в Монке генерала, потому что тот завернулся в плащ, — в этом доме жил иностранец, и солдаты заподозрили его. Они захотели войти к нему под «предлогом того, что его надо отвести в лагерь; но он их не испугался и заявил, что убьет первого, кто попробует переступить порог его дома. Какой-то смельчак кинулся вперед, и француз уложил его на месте пистолетным выстрелом.

— А, это француз? — улыбнулся д'Артаньян, потирая руки. — Отлично!

— Почему отлично? — спросил моряк.

— Нет, нет, я ошибся, я не то хотел сказать. Продолжайте!

— Другие солдаты разъярились, как львы, дали выстрелов сто по этому дому, но француз был защищен стеной. Когда пробуют подойти к двери, стреляет его лакей, и очень метко! А когда подходят к окну, натыкаются на пистолет его господина. Смотрите, вон лежат уже семь человек убитых.

— А, храбрый мой соотечественник! — вскричал д'Артаньян. — Погоди, погоди! Я иду к тебе на помощь, мы вдвоем мы сладим с этой дрянью!

— Позвольте, сударь, — сказал Монк. — Погодите.

— А долго ли ждать?

— Дайте мне задать еще один вопрос.

Монк повернулся к моряку и с волнением, которое не мог скрыть, несмотря навею свою твердость, спросил:

— Друг мой, чьи это солдаты?

— Чьи? Разумеется, этого бешеного Монка.

— Так здесь не было сражения?

— К чему сражаться? Армия Ламберта тает, как снег в апреле. Все бегут к Монку, офицеры и солдаты. Через неделю у Ламберта не останется и пятидесяти человек.

Рассказ моряка был прерван новым залпом по горевшему дому. В ответ из дома раздался пистолетный выстрел, уложивший самого смелого из нападающих. Солдаты пришли в еще большую ярость.



Пламя поднималось все выше, и над домом вились клубы дыма и огня. Д'Артаньян не мог более удержаться.

— Черт возьми! — сказал он Монку, враждебно взглянув на него. — Вы генерал, а позволяете вашим солдатам жечь дома и убивать людей! Вы на все это смотрите спокойно, грея руки у огня. Черт возьми! Вы не человек!

— Потерпите! — молвил Монк с улыбкой.

— Терпеть! Терпеть до тех пор, пока совсем изжарят этого неведомого храбреца?

И д'Артаньян бросился к дому.

— Стойте, — повелительно сказал Монк и сам направился туда же. В это время к дому подошел офицер я крикнул осажденному:

— Дом — горит. Через час ты превратишься в пепел. Время еще есть. Если ты скажешь нам все, что знаешь о генерале Монке, мы подарим тебе жизнь. Отвечай или, клянусь святым Патриком…

Осажденный не отвечал. Он, вероятно, заряжал свой пистолет.

— Скоро к нам придет подкрепление, — продолжал офицер, — через четверть часа около дома будет сто человек.

Француз спокойно произнес:

— Я буду отвечать, если все уйдут; я хочу свободно уйти отсюда и один пойти в лагерь. Иначе убейте меня здесь.

— Черт возьми, — воскликнул д'Артаньян, — да ведь это голос Атоса!

Ах, канальи!

И шпага его сверкнула, выхваченная из ножен.

Монк остановил его, вышел вперед и сказал звучным голосом:

— Что здесь делается? Дигби, что это за пожар? Что за крики?

— Генерал! — вскричал Дигби, роняя шпагу.

— Генерал! — повторили солдаты.

— Что же тут удивительного? — спросил Монк спокойным, неторопливым тоном.

Потом, когда все смолкло, он продолжал:

— Кто поджег дом?

Солдаты опустили головы.

— Как! Я спрашиваю, и мне не отвечают! — возмутился Монк. — Я обвиняю, и никто не оправдывается! И еще не потушили пожара!

Солдаты тотчас бросились за ведрами, бочками.

Крючьями и принялись тушить огонь так же усердно, как прежде разжигали, но д'Артаньян уже приставил Лестницу к стене дома и закричал:

— Атос! Это я, д'Артаньян! Не стреляйте в меня, дорогой друг.

Через минуту он прижал графа к своей груди. Между тем Гримо с обычным хладнокровием разобрал укрепления в нижнем этаже и, открыв дверь, спокойно стал на пороге, скрестив руки. Но, услышав голос д'Артаньяна, он не мог удержаться от возгласа изумления.

Потушив пожар, смущенные солдаты подошли к генералу во главе с Дигби.

— Генерал, — сказал Дигби, — простите нас. Мы сделали все это из любви к вам, боясь, что вы исчезли.

— С ума вы сошли! Исчез! Разве такие люди, как я, исчезают? Разве я не могу отлучиться, не сказав никому о моих намерениях? Уж не считаете ли вы меня обыкновенным горожанином? Разве можно атаковать? осаждать дом и угрожать смертью дворянину, моему другу и гостю, только потому, что на него пало подозрение? Клянусь небом, я прикажу расстрелять всех, кого этот храбрый дворянин не отправил еще на тот свет!

— Генерал, — смиренно произнес Дигби, — нас было двадцать восемь человек. Восемь из них погибли!

— Я позволяю графу де Ла Фер присоединить к этим восьмерым двадцать остальных, — сказал Монк, подавая Атосу руку. — Идите все в лагерь. Дигби, вы просидите месяц под арестом.

— Генерал!..

— Это научит вас в другой раз действовать только по моим приказаниям.

— Мне приказал лейтенант…

— Лейтенанту не следовало давать вам таких приказаний. Он будет арестован вместо вас, если действительно поручил вам сжечь этого дворянина.

— Это не совсем так, генерал: он приказал доставить его в лагерь, но граф не хотел идти.

— Я не хотел, чтобы ограбили мой дом, — произнес Атос, выразительно глядя на Монка.

— И хорошо сделали. В лагерь!

Солдаты ушли, опустив головы.

— Теперь, когда мы одни, — обратился Монк к Атосу, — скажите мне, граф, почему вы непременно хотели остаться здесь? Ваша фелука так близко…

— Я ждал вас, генерал. Не вы ли назначили мне свиданье через неделю?

Красноречивый взгляд д'Артаньяна показал Монку, что два друга, храбрые и честные, не сговаривались похитить его. Монк уже знал это.

— Сударь, — сказал Монк д'Артаньяну, — вы были совершенно правы. Позвольте мне сказать несколько слов графу де Ла Фер.

Д'Артаньян воспользовался свободной минутой, чтобы подойти к Гримо поздороваться.

Монк попросил у Атоса позволения войти в его комнату. Она была еще полна обломков и дыма. Более полусотни пуль влетели в окно и избороздили стены. В комнате стоял стол с чернильницей и принадлежностями для письма. Монк взял перо, написал одну строчку, подписал свое имя, сложил бумагу, запечатал перстнем и отдал послание Атосу.

— Граф, — сказал он, — будьте так добры отвезти это письмо королю Карлу Второму. Поезжайте тотчас же, если ничто не удерживает вас.

— А бочонки? — спросил Атос.

— Рыбаки, которые привезли меня сюда, перетащат их я вам на фелуку.

Постарайтесь уехать не позже, чем через час.

— Хорошо, генерал.

— Господин д'Артаньян! — крикнул Монк в окно.

Д'Артаньян поднялся в комнату.

— Обнимите вашего друга и проститесь с ним. Он возвращается в Голландию.

— В Голландию! — вскричал д'Артаньян. — А я?

— Вы свободны и можете тоже ехать, но я очень прошу вас остаться. Неужели вы откажете мне?

— О нет! Я к вашим услугам, генерал.

Д'Артаньян быстро простился с Атосом. Монк наблюдал за ними обоими.



Потом он сам проследил за приготовлениями к отъезду, за отправкой бочонков на фелуку и, когда она отплыла, взял смущенного и расстроенного д'Артаньяна под руку и повел его в Ньюкасл. Идя под руку с Монком, д'Артаньян шептал про себя: «Ну-ну, кажется, акции «Планше и К°» поднимаются!»

XXXI

ОБЛИК МОНКА ОБРИСОВЫВАЕТСЯ
Хотя д'Артаньян теперь больше рассчитывал на успех, однако он не совсем понимал положение дел. Обильную пищу для размышлений давала ему поездка Атоса в Англию, союз короля с Атосом и странное сплетение его собственной жизни с жизнью графа де Ла Фер. Лучше всего, казалось ему, предоставить себя судьбе. Была допущена неосторожность: хотя д'Артаньяну вполне удалось желаемое, хорошего из этого ничего не вышло. Все погибло, значит, теперь уже нечего было терять.

Д'Артаньян прошел с Монком в лагерь. Возвращение генерала произвело впечатление чуда, так как все считали его погибшим. Но суровое лицо и ледяной вид Монка словно спрашивали у обрадованных офицеров и восхищенных солдат о причине такого ликования. Лейтенант встретил Манка и рассказал ему, какое беспокойство причинило всем его отсутствие.

— Но о чем же вы беспокоились? — спросил Монк. — Разве я обязан во всем давать вам отчет?

— Но, генерал, овцы без пастуха могут испугаться.

— Испугаться! — повторил Монк своим твердым и могучим голосом. — Вот так слово!.. Черт возьми! Если у моих овец нет зубов и когтей, так я не хочу быть их пастухом. Вы испугались!..

— За вас, генерал!

— Занимайтесь лучше своим делом. Если у меня нет такого ума, какой бог дал Оливеру Кромвелю, то у меня есть свой ум, данный мне, и я им доволен, как бы мал он ни был.

Офицер не возражал, и все решили, что Монк совершил какой-нибудь важный подвиг или просто испытывал их. Очевидно, они мало знали своего осторожного и терпеливого генерала. Монк, если он был таким же искренним пуританином, как его союзники, должен был горячо благодарить своего святого за освобождение из ящика д'Артаньяна.

Пока все это происходило, наш мушкетер не переставал повторять про себя: «Дай бог, чтобы Монк был не так самолюбив, как я. Если бы кто-нибудь засадил меня в ящик, под решетку, и повез таким образом, как теленка, через море, я сохранил бы такое неприятное воспоминание о своем жалком положении в ящике, так сердился бы на того, кто запер меня туда, так опасался, чтобы он не смеялся над моим путешествием в ящике, что… Черт возьми! Я воткнул бы ему в горло кинжал в награду за его решетку и пригвоздил бы его к настоящему гробу в память о фальшивом, в котором я лежал два дня».

Д'Артаньян был искренен, говоря это; наш гасконец отличался большой чувствительностью. По счастью, Монк был поглощен другими мыслями. Он ни словом не обмолвился о минувшем своему смущенному победителю, напротив, оказывал ему полное доверие, водил с собой на рекогносцировки, чтобы добиться одобрения д'Артаньяна, которое ему, вероятно, очень хотелось получить. Д'Артаньян вел себя как искуснейший льстец: он восхищался тактикой Монка, порядком в его лагере и весело трунил над Ламбертом, который, говорил он, совершенно напрасно затруднял себя созданием лагеря на двадцать тысяч человек, тогда как ему хватило бы и десятины земли для капрала и пятидесяти гвардейцев, которые, возможно, останутся ему верны.

Тотчас по возвращении Монк согласился на свидание, О котором просил Ламберт накануне и на которое лейтенанты Монка ответили отказом под предлогом, что генерал болен. Это свидание не было ни продолжительным, ни интересным. Ламберт спросил об образе мыслей своего противника. Монк ответил, что согласен с мнением большинства. Ламберт спросил: не лучше ли кончить распрю союзом, чем сражением? Монк попросил неделю на размышление. Ламберт не посмел отказать ему в этой просьбе, хотя, отправляясь в поход, хвастался, что сразу уничтожит армию Монка.

Когда за этим свиданием, которого нетерпеливо ждали Приверженцы Ламберта, не последовало ни мира, ни сражения, мятежная армия Ламберта (как и предвидел д'Артаньян) предпочла парламент, хоть и «усеченный», пышным, но бесплодным замыслам своего генерала.

Вспоминались сытные лондонские обеды, эль и херес, которыми горожане потчевали солдат, своих друзей. Солдаты Ламберта с ужасом смотрели на черный походный хлеб, на мутную воду Твида, слишком соленую для питья, слишком пресную для пищи, и думали: «Не лучше ли вам будет на той стороне? Не для Монка ли жарится говядина в Лондоне?»

С тех пор только и говорили что о побегах из армии Ламберта. Солдаты давали увлечь себя силе тех начал, которые наравне с дисциплиной неизменно объединяют между собой членов любого отряда, сформированного с любой целью. «» Монк защищал парламент, Ламберт на него нападал. Желания поддерживать парламент у Монка было не более, чем у Ламберта, но он написал его на своих знаменах, и потому противной партии поневоле пришлось написать на своих лозунг восстания, резавший слух пуритан. Поэтому солдаты стекались от Ламберта к Монку, как грешники от Вельзевула к богу.

Монк подсчитал: если в день будет по тысяче дезертиров, то Ламберт продержится двадцать дней. Но при падении всякого тела скорость и сила тяжести всегда возрастают: в первый день было сто беглецов, во второй пятьсот, в третий тысяча. Монк думал уже, что дошло до среднего числа; нос тысячи число беглецов перескочило на две, потом на четыре, и через неделю Ламберт, чувствуя, что не может уже принять боя, если ему предложат драться, благоразумно решил ночью снять лагерь, вернуться в Лондон, чтобы опередить Монка, составив себе там крепкую армию из остатков военной партии.

Но Монк, ничего не боясь, — победоносно двинулся прямо на Лондон, вбирая в свою армию всех тех, кто сам плохо знал, к какой партии он принадлежит. Монк стал лагерем в Барнете, в четырех милях от столицы. Парламент ликовал, воображая, что нашел в нем покровителя. Народ ждал, когда знаменитый полководец покажет себя, чтобы судить о нем. Даже д'Артаньян не мог разобраться в его тактике. Он наблюдал и восхищался. Монк не мог войти в Лондон с готовым решением, не вызвав там междоусобной войны. Он медлил.

Вдруг, вопреки ожиданию, Монк прогнал из Лондона военную партию и занял город именем парламента.

Потом, когда граждане исполнились возмущения против Монка, когда даже солдаты стали обвинять своего начальника, он, убедившись, что сила на его стороне, объявил «охвостью» парламента, что пора ему сложить с себя полномочия и уступить место настоящему, а не шутовскому правительству.

Монк объявил об этом, опираясь на пятьдесят тысяч шпаг, к которым в тот же вечер с бурным ликованием присоединилось пятьсот тысяч жителей славного города Лондона.

И вот в ту минуту, когда народ, после шумных празднеств и пирушек на улицах, задумался над тем, кому передать власть, вдруг узнали, что из Гааги отплыл корабль, на котором находится Карл II.

— Господа, — заявил Монк своим офицерам, — я отправляюсь навстречу законному королю. Кто любит меня, пусть следует за мной!

Слова его были встречены бурными возгласами.

Услышав их, д'Артаньян задрожал от радости.

— Черт возьми! — сказал он Монку. — Вот это смело!

— Вы поедете со мной?

— Непременно, генерал!.. Но скажите мне, прошу вас, что написали вы в письме, отправленном с Атосом, то есть с графом де Ла Фер?.. Помните… в день нашего приезда?

— От вас у меня нет тайн, — ответил Монк. — Я написал только: «Жду ваше величество через шесть недель в Дувре».

— Ну, тогда я не скажу, что это смело, а скажу, что это тонко разыграно.

— Вы в этих делах знаток, — отвечал Монк.

Это был единственный намек генерала на его путешествие в Голландию.

XXXII

АТОС И Д'АРТАНЬЯН ОПЯТЬ ВСТРЕЧАЮТСЯ В ГОСТИНИЦЕ «ОЛЕНИЙ РОГ»
Английский король с величайшей пышностью въехал в Дувр, потом в Лондон. Он вызвал братьев, привез с собой сестру и мать. Англия так долго была предоставлена самой себе, то есть тирании, власти людей жалких и безрассудных, что возвращение Карла II, которого англичане, впрочем, знали только как сына человека, которому они отрубили голову, было праздником для всех трех королевств. Ликующие крики народа так поразили молодого короля, что он прошептал на ухо своему младшему брату, Джону Йоркскому:

— Право, мы, должно быть, сами виноваты, что долго не возвращались в страну, где нас так любят.

Короля окружала великолепная свита. Прекрасная погода благоприятствовала торжеству. Карл точно помолодел и был весел; он казался совершенно другим. Все ему улыбалось, даже солнце. Среди этой праздничной и шумной толпы придворных льстецов, по-видимому, забывших, что они сопровождали на эшафот отца нового короля, человек в костюме лейтенанта мушкетеров с улыбкой на тонких умных губах смотрел то на оравшую толпу, то на Карла II: король притворялся растроганным и усердно кланялся дамам, бросавшим букеты под ноги его лошади.

— Неплохо быть королем! — сказал себе этот человек, поглощенный созерцанием окружающего, и, глубоко задумавшись, остановился на дороге, пропустив всю свиту. — Вот король, усыпанный золотом и брильянтами, как Соломон, пестреющий цветами, как, весенний луг: он пригоршнями будет черпать из сундуков, где его верноподданные, прежде поголовно изменявшие ему, накопили кучу золота. Теперь его забрасывают букетами так, что он может утонуть в них; а если б он явился сюда два месяца назад, на него посыпалось бы столько же пуль и ядер. Право же, неплохо быть королем!

Шествие двигалось вперед. Волна криков отхлынула вслед за королем по направлению к дворцу; однако мушкетера все еще сильно толкали.

— Черт возьми! — продолжал наш философ. — Все эти люди наступают мне на ноги и не ставят меня ни во что, потому что они англичане, а я француз. Если спросить у них: «Кто такой д'Артаньян?» — они ответят: «Не знаем!» Но если им сказать: «Вот король! Вот Монк!» — они сейчас же до полной хрипоты будут кричать во всю глотку: «Да здравствует король! Да здравствует Монк!» Однако, — продолжал он, лукаво и немного свысока поглядывая на спешащую толпу, — подумайте немножко, добрые люди, что совершил Карл Второй, что совершил Монк, и припомните кстати, что сделал незнакомец, именуемый д'Артаньяном. Правда, вы не знаете, что он сделал, вы не знаете его самого, что, может быть, мешает вам правильно судить.

Но… какая важность! Это не мешает Карлу Второму быть великим королем, хотя он провел двенадцать лет в изгнании, а Монку — великим полководцем, хотя он съездил в Голландию в ящике. Ну, если уж признано, что один великий король, а другой — великий полководец, то будем кричать: «Ура королю Карлу Второму! Ура генералу Монку!»

И его голос слился с тысячью голосов, на минуту заглушив все другие.

Чтобы подчеркнуть свою преданность, он снял шляпу и размахивал ею.

Кто-то схватил его за руку, как раз когда он с величайшим жаром проявлял свои верноподданнические чувства.

— Атос! — воскликнул д'Артаньян. — Вы здесь!

Друзья обнялись.

— Вы здесь, — продолжал мушкетер, — и не в королевской свите, любезный граф? Как! Вы — герой праздника — не едете возле его величества, восстановленного короля, по левую сторону, как Монк по правую? Признаюсь, я не понимаю ни вас, ни короля, который вам стольким обязан.

— Вы всегда шутите, любезный д'Артаньян, — отвечал Атос. — Неужели вы никогда не бросите этой дурной привычки?

— Почему же вы не в свите?

— Я не в свите потому, что не хочу этого.

— А почему вы не хотите?

— Потому что я не курьер, не посланник, и не представитель короля французского, и мне не следует быть зовите иностранного короля.

— Черт возьми! Вы, однако, были при покойном короле, отце его…

— То было другое дело: он шел на смерть.

— Однако ваши услуги Карлу Второму…

— Я сделал только то, что должен был сделать. Вы знаете, я не люблю блеска. Пусть король Карл Второй оставит меня в покое и в тени, раз я ему не нужен; это то, чего я прошу.

Д'Артаньян вздохнул.

— Что с вами? — спросил Атос. — Можно подумать, что счастливое возвращение короля в Лондон огорчает вас, друг мой? А ведь вы сделали для его величества, по крайней мере, столько же, сколько и я.

— Не правда ли? — спросил д'Артаньян со своим смехом гасконца. — Не правда ли, и я много сделал для его величества, хотя этого и не подозревают?

— Да, да! — отвечал Атос. — И король знает это, поверьте мне, друг мой.

— Знает! — повторил мушкетер с — горечью. — Черт возьми, я в этом не сомневался, но сейчас постарался забыть!

— Но он не забудет, уверяю вас!

— Выговорите так только затем, чтобы утешить меня, Атос!

— В чем же?

— Черт возьми! А мои издержки? Я разорился, мой друг, совершенно разорился из-за восстановления этого принца, который сейчас проскакал на буланой лошадке.

— Король не знает, что вы разорились, друг мой, но он знает, что многим обязан вам.

— Что мне в этом, Атос, подумайте! Я вам отдаю попранную справедливость: вы сделали все, что могли. Но ведь именно я привел к благополучному концу все ваши замыслы, хотя с первого взгляда кажется, что я мешал их успеху. Следите за ходом моих рассуждений: все ваши доводы и вся ваша кротость, наверное, не убедили бы генерала Монка; а я так жестоко обошелся с ним, что доставил вашему принцу случай щегольнуть благородством.

Только из-за моего счастливого промаха он смог проявить великодушие; а за великодушие Монк заплатил Карлу, возвратив ему трон.

— Все это, друг мой, сущая правда, — отвечал Атос.

— И что же? Хотя это сущая правда, однако, любезный друг, я ворочусь домой, обласканный Монком, который называет меня беспрестанно «любезным капитаном», хотя я ему вовсе не любезен и не капитан, любимый королем, который уже забыл мое имя; я человек, проклинаемый солдатами, которых я соблазнил обещаниями крупной награды, осуждаемый славным Планше, у которого я взял часть его состояния.

— Как так? При чем тут Планше?

— А вот при чем. Монк воображает, что он призвал этого разодетого, улыбающегося, обожаемого короля; вы воображаете, что поддержали его; я думаю, что доставил ему победу; народу кажется, что он отвоевал его; сам он воображает, что достиг цели переговорами. Все это неправда: Карл Второй, король Англии, Шотландии и Ирландии, восстановлен французским лавочником по имени Планше, живущим на Ломбардской улице. Вот что значит величие! Суета сует! — как говорит Писание.

Атос невольно улыбнулся.

— Любезный д'Артаньян, — сказал он, дружески пожимая руку мушкетера, — неужели вы перестали быть философом? Неужели вас не утешает мысль, что вы спасли мне жизнь, подоспев так счастливо с Монком, когда эти окаянные приверженцы парламента хотели сжечь меня живьем?

— Вы отчасти сами заслужили такое наказание, дорогой граф.

— За что? За спасение миллиона, принадлежавшего его величеству королю Карлу?

— Какого миллиона?

— Да, ведь вы ничего не знаете о нем, друг мой!

Но не сердитесь на меня; это была не моя тайна. Слово «Remember!», которое сказал Карл Первый на эшафоте…

— И которое значит помни!..

— Именно так. Слово это значило: «Помните, что в нью-каслских погребах спрятан миллион и что это золото принадлежит моему сыну».

— А, теперь понимаю!.. Понимаю также, — и это всего хуже, — что каждый раз, как Карл Второй вспоминает обо мне, он говорит самому себе:

«Этот человек чуть не заставил меня потерять корону. К счастью, я был великодушен, благороден, полон присутствия духа». Вот что думает обо мне и о короле молодой дворянин а черном поношенном платье, который в Блуаском замке оросил меня со шляпой в руке впустить его в кабинет короля французского.

— Д'Артаньян, д'Артаньян! — сказал Атос, кладя руку на плечо мушкетера. — Вы несправедливы.

— Я имею право на это.

— Нет, вы не знаете будущего.

Д'Артаньян пристально посмотрел на друга и расхохотался.

— Признаюсь, любезный Атос, — заметил он, — у вас попадаются великолепные выражения. Я слыхал такие только от вас и от кардинала Мазарини.

Атос сделал протестующий жест.

— Извините, друг мой, если я оскорбил вас, — продолжал д'Артаньян с улыбкой. — Будущее! Как хороши снова, которые много обещают! Как приятно жевать их, когда нечего есть! Черт возьми! Я слышал пропасть многообещающих слов. Когда же я услышу хоть одно слово, которое исполняет обещание! Но оставим это, — молвил д'Артаньян. — Что вы делаете здесь, любезный Атос? Вы казначей короля?

— Как! Казначей? Почему?

— А как же? У короля есть миллион, стало быть, ему нужен казначей. У французского короля ровно ничего нет; однако у него есть суперинтендант финансов, господин Фуке. Впрочем, надо признать, что зато у господина Фуке есть несколько миллиончиков.

— О, наш миллион давно уже истрачен, — сказал Атос и рассмеялся, в свою очередь.

— Понимаю: он пошел на бархат, атлас, брильянты, на перья всяких сортов и цветов. Все это семейство очень нуждалось в портных и белошвейках.

Помните, Атос, сколько мы тратили на одежду во времена сражений под Ла-Рошелью, перед тем как вступить на конях в город, Две или три тысячи ливров. Но ведь на королевское платье нужно ткани больше, тут истратишь миллион… Скажите, по крайней мере, Атос, если вы и не казначей, то все-таки вы имеете вес при дворе?

— Клянусь честью, сам не знаю, — отвечал Атос просто.

— Неужели не знаете?

— Нет, я после Дувра не видал короля.

— А, он забыл и вас! Черт возьми! Недурно!

— У его величества столько дел!

— О! — вскричал д'Артаньян, со свойственной ему одному тонкой усмешкой, — Клянусь честью, я начинаю снова любить монсеньера Джулио Мазарини. Как! Король не видал вас, Атос?

— Нет.

— И вы не сердитесь?

— За что? Вы, кажется, думаете, любезный д'Артаньян, что я поступил таким образом ради короля? Да я совсем не знаю его. Я защищал отца, который олицетворял для меня священное начало, и я склонился в сторону сына опять-таки из приверженности тому же принципу. Я сделал все это ради его отца, который был достойный рыцарь, благороднейший человек, вы помните?

— Правда, человек прекрасный и добрый. Жил скверно, но умер хорошо.

— Так поймите же, любезный д'Артаньян, покойному королю я поклялся в последнюю минуту его жизни честно сохранить тайну о сокровище, которое я должен был передать его сыну, чтобы помочь ему в случае надобности. Молодой принц приехал ко мне. Он рассказал мне про свою бедность, видя во мне только живое воспоминание о своем отце. Я исполнил для Карла Второго только то, что обещал Карлу Первому, не больше. Стало быть, какое мне дело, благодарен он или нет! Не ему, а себе оказал я услугу, сняв с себя ответственность.

— Я всегда говорил, — произнес д'Артаньян со вздохом, — что бескорыстие — бесподобная вещь.

— Ну так что же, дорогой друг, — заметил Атос, — вы точно в таком же положении, как я. Если я правильно понял ваши слова, вас тронуло несчастье молодого принца. Вы поступили во много раз благороднее, чем я: вы ничем не были обязаны сыну погибшего короля, а я должен был исполнить свой долг. Вы-то не должны были платить ему цену той драгоценной капли крови, какую он уронил на мое чело с помоста своего эшафота. Вас побуждало только сердце, благородное доброе сердце, которое таится под вашим наружным скептицизмом, под вашими язвительными насмешками. Вы употребили на это деньги вашего преданного слуги, может быть, ваши собственные, — я даже в этом уверен, — и в довершение всего ваши жертвы не признаются!

Что за беда? Вы хотите возвратить деньги Планше?.. Понимаю ваше желание, друг мой: неприлично дворянину, заняв деньги у своего подчиненного, не отдать ему капитала вместе с процентами. Знаете что, я продам замок Ла Фер или, ради этого много, какую-нибудь маленькую ферму. Вы расплатитесь с Планше, и, будьте уверены, в моих амбарах останется довольно хлеба для нас обоих и для Рауля. Таким образом, любезный друг, вы будете обязаны только самому себе, и — я знаю вас хорошо — вам очень приятно будет думать: «Я возвратил корону королю Англии». Не так ли, друг мой?

— Атос, Атос, — протянул д'Артаньян в раздумье, — я уже говорил вам, что, когда вы станете аббатом, я буду слушать ваши проповеди. Если вы скажете мне, что есть ад, черт возьми, я стану бояться огня и сковородки. Вы лучше меня, вернее сказать, вы лучший из людей. А за собой я признаю только одно достоинство: я не завистлив. Все остальные пороки найдутся во мне с избытком.

— А я не знаю никого, кто бы мог сравниться с д'Артаньяном, — возразил Атос. — Но мы незаметно пришли К дому, где я живу. Не хотите ли вы зайти ко мне, дорогой друг?

— О, да это, кажется, гостиница «Олений рог»! — вскричал д'Артаньян.

— Признаюсь, мой друг, я нарочно выбрал ее. Люблю старых знакомых; мне приятно сидеть на том самом месте, на которое я опустился, истомленный усталостью, убитый отчаянием, когда вы воротились вечером тридцать первого января.

— Открыв убежище замаскированного палача? Да, то был страшный день!

— Так войдем же, — предложил Атос.

Они вошли в зал, который прежде был общим. И вгостинице, и в этом общем зале произошли большие перемены. Прежний хозяин разбогател, закрыл гостиницу и превратил зал в бакалейный склад. Остальные комнаты он сдавал внаймы приезжим.

С невыразимым волнением д'Артаньян узнал всю мебель комнаты, расположенной в первом этаже; узнал обивку стен, занавески, даже географическую карту, которую Портос так любовно изучал на досуге.

— Прошло одиннадцать лет! — воскликнул д'Артаньян. — Черт возьми! А мне кажется, что целое столетие!

— А мне — один день, — сказал Атос. — Понимаете ли, друг мой, какую я испытываю радость при мысли, что вы здесь со мною, что я жму вату руку, что могу далеко отбросить шпагу и кинжал и без опасения приняться за эту бутылку хереса. Моя радость была бы еще полнее, если б наши два друга сидели с нами у стола, а Рауль, милый мой Рауль, стоял на пороге и смотрел на нас своими большими, блестящими, ласковыми глазами.

— Да, да, — сказал д'Артаньян с волнением, — это правда. Я вполне согласен с вами, особенно с вашей первой мыслью: приятно смеяться, сидя на том самом месте, где мы содрогались, ежеминутно ожидая, что Мордаунт появится в дверях.

В эту минуту дверь отворилась, и д'Артаньян, как он ни был храбр, не мог не вздрогнуть.

Атос понял его и улыбнулся:

— Это наш хозяин, он несет мне какое-то письмо.

— Да, милорд, — сказал трактирщик, — я действительно принес письмо вашей милости.

— Благодарю, — кивнул Атос и взял письмо, не взглянув на него. — Скажите, любезный хозяин: вы не узнаете моего гостя?

Старик поднял голову и внимательно посмотрел на д'Артаньяна.

— Нет, не узнаю.

— Он один из тех друзей, о которых я вам говорил; он останавливался здесь со мною одиннадцать лет назад.

— Здесь перебывало столько иностранцев! — вздохнул старик.

— Но мы были здесь тридцатого января тысяча шестьсот сорок девятого года, — прибавил Атос, думая этим указанием расшевелить ленивую память трактирщика.

— Может статься, — отвечал он, — но это было так давно!

Он поклонился и вышел.

— Благодарю! — сказал д'Артаньян. — Вот, совершай подвиги и перевороты, вырубай шпагою свое имя на камнях или на меди; если кое-что крепче, тверже и беспамятнее железа, меди и камня: это старый череп разбогатевшего трактирщика. Он не узнает меня! А я так узнал бы его…

Атос, улыбаясь, распечатал письмо.

— А! — обрадовался он. — Письмо от Парри.

— Ого! — проговорил д'Артаньян. — Читайте, друг мой, читайте! В нем, верно, есть свежие новости.

Атос покачал головой и прочел:

«Любезный граф, его величество король с величайшим сожалением заметил, что вы не находились при нем сегодня во время его торжественного въезда. Король приказал мне написать вам об этом и просить, чтобы вы вспомнили о нем. Его величество ждет вас сегодня вечером в Сент-Джемсском дворце от девяти до одиннадцати часов».

С истинным почтением имею честь быть вашим покорнейшим слугою

Парри

— Видите, любезный д'Артаньян, не надо сомневаться в доброте королей.

— Не сомневайтесь, вы правы, — отвечал д'Артаньян.

— Ах, милый, дорогой друг, простите меня, — сказал Атос, от которого не ускользнул оттенок горечи в словах д'Артаньяна. — Неужели я невольно оскорбил своего лучшего товарища?

— Что вы, Атос! Я даже провожу вас до дворца, разумеется до ворот; кстати прогуляюсь.

— Вы войдете вместе со мною, друг мой. Я хочу сказать его величеству…

— Не надо! — вскричал д'Артаньян с непритворной гордостью. — Нехорошо просить милостыню; но нет хуже, чем просить ее через других. Пойдемте, друг мой, прогулка мне будет очень приятна; по дороге я покажу вам дом генерала Монка, который приютил меня. Славный домик! Знаете ли, выгоднее быть генералом в Англии, чем маршалом во Франции.

И он увел Атоса, огорченного притворной веселостью своего друга.

Весь город был в радостном возбуждении. Двое друзей каждое мгновение сталкивались с энтузиастами, которые расспрашивали их, намереваясь покричать: «Да здравствует добрый король Карл!» Д'Артаньян отвечал ворчанием, Атос улыбкой. Так дошли они до дома Монка, который, как мы уже говорили, надо было миновать, чтобы достичь Сен-Джемсского дворца.

Дорогой Атос и д'Артаньян разговаривали мало, должно быть потому, что им надо было переговорить о слитком многом. Атос думал, что, если он заговорит, д'Артаньяну покажется, что слова его звучат радостью, которая оскорбит мушкетера, д'Артаньян, со своей стороны, молчал из опасения, что в словах его проявится горечь, которая смутит Атоса. Радость одного и обида другого словно соперничали в молчании. Наконец первым заговорил д'Артаньян, у которого слова всегда вертелись на кончике языка.

— Помните ли, Атос, — произнес наконец он, — то место в записках д'Обинье, где этот преданный слуга — гасконец, как я, бедный, как я, — я чуть не сказал: храбрый, как я, — рассказывает про скупость Генриха Четвертого? Отец мой часто говорил мне, я хорошо помню, что господин д'Обинье лгун. Однако посмотрите, как вся нисходящая линия великого Генриха похожа на него в этом отношении.

— Помилуйте, д'Артаньян! Французские короли скупы? — воскликнул Атос.

— Вы сума сошли, друг мой!

— О, вы никогда не видите недостатков в других, потому что у вас самого их нет. Но Генрих Четвертый в самом деле был скуп. Людовик Тринадцатый, сын его, тоже был скуп; мы с вами знаем об этом кое-что, не так ли! У Гастона Орлеанского этот порок дошел до предела; за это его ненавидели все служившие у него. Бедная Генриетта была скупа поневоле. Она обедала не каждый день и топила у себя в комнатах не каждую зиму, и она подала пример своему сыну, Карлу Второму, внуку великого Генриха Четвертого, который скуп вдвойне, и как мать и как дед. Что, хорошо я вывел родословную скупости?

— Д'Артаньян, друг мой, вы очень строги к Бурбонам.

— Ах, я забыл еще самого лучшего из них… другого внука беарнца, Людовика Четырнадцатого, моего бывшего повелителя. Этот тоже, я думаю, скуп: он не хотел дать миллиона своему брату Карлу! Ну-ну, вижу, что вы начинаете сердиться… Кстати, мы подошли к моему дому или, лучше сказать, к дому моего друга Монка.

— Дорогой д'Артаньян, я не сержусь, но вы меня огорчаете. В самом деле, всегда грустно, когда человек не занимает того положения, на какое имеет право по своим заслугам: ваше имя должно так же блистать, как имена самых знаменитых воинов и дипломатов. Разве Люини, Беллегарды и Бассомпьеры больше вас заслужили богатство и славу? О, вы правы, друг мой, тысячу раз правы!

Д'Артаньян вздохнул и ввел друга в дом генерала Монка.

— Позвольте, — сказал он, — я оставлю дома свой и кошелек. Если в толпе хваленые лондонские жулики, славящиеся даже в Париже, обокрадут меня, отнимут последнее, то мне не на что будет вернуться во Францию…

С веселым сердцем выехал я из Франции и еще веселее возвращаюсь, потому что вся моя старая ненависть к Англии воскресла и еще усилилась.

Атос не отвечал.

— Так подождите, любезный друг, минутку, я пойду посмотрю. Знаю, что вы спешите получить награду, но поверьте, мне также не терпится разделить вашу радость… Хоть издали… Подождите меня.

Д'Артаньян почти уже прошел сени, когда полусонный, полулакей, исполнявший у Монка должность привратника и сторожа, остановил нашего мушкетера и произнес по-английски:

— Извините, милорд д'Артаньян.

— Это еще что такое? Уж не выгоняет ли меня и генерал? Только этого недоставало.

Эти слова, сказанные по-французски, нисколько не подействовали на того, к кому относились: привратник говорил только по-английски, с примесью самого грубого шотландского наречия. Но они больно кольнули Атоса, Потому что, казалось, Белова д'Артаньяна начинали оправдываться.

Англичанин протянул письмо д'Артаньяну со словами:

— От генерала.

— Отлично, так и есть, он выгоняет меня, — сказал гасконец. — Читать ли письмо, Атос?

— Вы, наверное, ошибаетесь, — отвечал Атос. — Или на свете нет честных людей, кроме вас и меня?

Д'Артаньян пожал плечами и распечатал письмо; между тем невозмутимый англичанин поднес фонарь, чтоб посветить нашему мушкетеру.

— Что с вами? — спросил Атос, видя, что д'Артаньян изменился в лице.

— Прочтите сами.

Атос взял бумагу и прочитал:

«Господин д'Артаньян, король очень сожалеет, что вы не провожали его в собор св. Павла. Его величество говорит, что ему очень недоставало вас, — так же как и мне, любезный капитан. Есть только одно средство исправить дело. Его величество ждет меня в девять часов в Сент-Джемсском дворце. Не хотите ли быть там в одно время со мною? Король назначает этот час для вашей аудиенции».

Письмо было подписано Монком.

XXXIII

АУДИЕНЦИЯ
— Ну что? — воскликнул Атос с ласковым упреком, прочтя д'Артаньяну письмо Монка.

— Что? — повторил мушкетер, покраснев от радости и немного от стыда, так как слишком поторопился обвинить короля и Монка. — Простая вежливость, она ни к чему не обязывает, но, конечно, все-таки вежливость.

— Мне не верилось, что молодой король так неблагодарен, — сказал Атос.

— Надо признаться, у него еще не было времени забыть прошлое, — отвечал д'Артаньян. — Но до сих пор все оправдывало мое мнение.

— Согласен, дорогой друг, согласен. Вот вы опять развеселились. Вы не поверите, как я рад.

— Значит, — сказал д'Артаньян, — король принимает Монка в девять часов, а меня примет в десять. Это, наверное, большая аудиенция, из тех, которые мы называем в Лувре раздачей святой воды. Пойдемте, друг мой, авось и нам перепадет капелька.

Атос ничего не ответил, и оба направились к Сент-Джемсскому дворцу, вокруг которого еще теснилась толпа, стремившаяся увидеть в окнах тени придворных и силуэт короля. Было восемь часов, когда два друга вошли в дворцовую галерею, битком набитую придворными и просителями. Все украдкой поглядывали на их простые костюмы иностранного покроя, на их благородные и выразительные лица. Атос и д'Артаньян, окинув взглядом толпу, продолжали свою беседу.

Вдруг в конце галереи послышался шум: вошел генерал Монк, а за ним человек двадцать офицеров, искавших его улыбки. Ведь еще вчера он был владыкой Англии; предполагали, что человека, восстановившего Стюартов, ожидает блистательное будущее.

— Господа, — сказал Монк, обернувшись, — прошу вас, не забудьте, что я теперь уже ничего не значу. Недавно я командовал главной армией республики; теперь эта армия принадлежит королю, я передал в его руки всю власть, которою пользовался вчера.

Глубочайшее изумление выразилось на всех лицах; кружок льстецов и просителей около Монка начал редеть и мало-помалу слился с толпою. Монк собирался ждать короля, так же как все другие. Д'Артаньян не мог не заметить этого графу де Ла Фер, хмурившему брови.

Вдруг дверь кабинета Карла II отворилась, и появился молодой король; перед ним шли двое придворных.

— Здравствуйте, господа, — начал он. — Здесь ли генерал Монк?

— Я здесь, ваше величество! — ответил старый солдат.

Карл поспешно подошел к нему и с искренним порывом сжал его руки.

— Генерал, — сказал король громко, — я сейчас подписал патент: вы герцог Олбермельский, и я хочу, чтобы по богатству и могуществу вы стояли выше всех в королевстве, где, за исключением благородного Монтроза, никто не сравнится с вами по верности, храбрости и таланту. Господа, герцог назначается главнокомандующим нашими сухопутными и морскими силами; поздравьте его с этим званием.

В то время как все столпились вокруг генерала, принимавшего поздравления со своим обычным бесстрастием, д'Артаньян шепнул Атосу:

— Когда подумаешь, что это герцогство, это командование сухопутными и морскими силами, словом, все это величие лежало в ящике длиной в шесть футов и шириною в три…

— Друг мой, — возразил Атос, — еще более крупные знаменитости помещаются в ящиках еще меньших, из которых уже нельзя выйти.

Вдруг Монк заметил обоих французов, стоявших в стороне в ожидании, когда толпа поредеет. Он тотчас подошел к ним и застал их в разгаре философских рассуждений.

— Вы говорили обо мне? — спросил он с улыбкою.

— Милорд, — ответил Атос, — мы говорили также о боге.

Монк задумался, потом весело предложил:

— Поговорим немножко о короле, если позволите; ведь, кажется, вам назначена аудиенция?

— В девять часов, — сказал Атос.

— В десять часов, — продолжил д'Артаньян.

— Войдем скорее в этот кабинет, — отозвался Монк, делая знак двум своим товарищам, чтобы они прошли впереди него, на что ни один, ни другой не хотели согласиться.

Король во время этого истинно французского спора вышел на середину галереи.

— Ах, вот и мои французы! — воскликнул он с беспечной веселостью, уцелевшей, несмотря на все его бедствия. — Французы — мое утешение!

Атос и д'Артаньян поклонились.

— Герцог, проводите их в мой рабочий кабинет. Я сейчас приду, господа, — прибавил король по-французски.

И он поспешно отпустил весь двор, чтобы скорее вернуться к своим французам, как он их называл.

— Шевалье д'Артаньян, — сказал он, входя в кабинет, — я очень рад вас видеть.

— Государь, я в восторге оттого, что могу приветствовать ваше величество в Сент-Джемсском дворце.

— Сударь, вы хотели оказать мне чрезвычайно важную услугу, и я обязан вам за нее благодарностью. Если б я не боялся захватить права нашего главнокомандующего, то предложил бы вам достойное вас звание при моей особе.

— Ваше величество, — возразил д'Артаньян, — я оставил службу короля французского и обещал ему, что не буду служить другому королю.

— Очень жаль, — сказал Карл. — Я желал бы сделать для вас как можно больше; вы нравитесь мне.

— Ваше величество…

— Посмотрим, — продолжал Карл с улыбкою, — не удастся ли мне заставить вас изменить слову. Герцог, помогите мне. Если б вам предложили, я хочу сказать, если б я предложил вам должность главного начальника своих мушкетеров?

Д'Артаньян поклонился еще ниже, чем первый раз.

— Я бы имел несчастье отказать вашему величеству, — сказал он. — У дворянина нет ничего, кроме честного слова, а мое слово, как я уже имел честь сообщить, дано французскому королю.

— Так не будем говорить об этом, — заметил король, поворачиваясь к Атосу.

Д'Артаньяна вновь охватило горестное разочарование.

«Я предвидел это, — прошептал мушкетер. — Слова!

Слова! Святая вода! Король всегда умеет предложить вам именно то, чего вы заведомо не можете принять, и показаться великодушным, ничем не рискуя! Дурак, трижды дурак я, что надеялся!»

Между тем Карл взял Атоса за руку.

— Граф, — произнес он, — вы мне были вторым отцом? За услугу, которую вы мне оказали, ничем нельзя оплатить. Но мне все же хочется наградить вас. Отец мой пожаловал вас орденом Подвязки; орден этот имеют не все государи в Европе. Королева-регентша наградила вас орденом Святого Духа, и это не менее знаменитый орден. Я жалую вам знаки Золотого Руна, которые прислал мне французский король; он получил к своей свадьбе два патента на этот орден от испанского короля, своего тестя. Но за это я попрошу у вас услуги.

— Ваше величество, — заговорил Атос в смущении, — вы жалуете мне знаки Золотого Руна! Во Франции она есть только у короля.

— Я хочу, чтобы и у себя на родине, и всюду вы были равны всем знаменитейшим людям, которых отличают государи, — сказал Карл, снимая цепь с груди. — Я уверен, граф, что отец одобрил бы меня из могилы!

«Однако странно, — думал д'Артаньян в то время, когда друг его на коленях принимал знаменитый орден, — странно и удивительно, что дождь счастья всегда лил на всех окружающих, а на меня никогда не попадало ни капли. О, если б я был завистлив, клянусь честью, мне пришлось бы рвать на себе волосы».

Атос встал, Карл нежно обнял его.

— Генерал! — сказал король Монку.

Потом остановился, улыбнулся и продолжал:

— Извините, я хотел сказать: герцог… Я ошибаюсь только потому, что слово «герцог», по-моему, слишком коротко… Я все ищу титула подлиннее.

Я желаю, чтобы вы были как можно ближе к трону и чтобы я мог называть вас, как короля Людовика, братом! Нашел! Вы будете почти моим братом: я жалую вам звание вице-короля Ирландии и Шотландии, любезный герцог… Теперь уж я не ошибусь.

Герцог пожал руку короля, но по обыкновению без излишнего восторга.

Однако эта последняя милость тронула его сердце. Карл проявлял великодушие мудро, с тем чтобы дать герцогу время высказать какое-нибудь желание, но дарованные Монку милости превзошли все то, что он мог пожелать.

— Черт возьми! — пробормотал д'Артаньян про себя. — Дождь льет ливмя!

Можно сойти с ума!

Он казался таким жалким и грустным, что король не мог сдержать улыбки. Монк хотел проститься с Карлом II.

— Как, вы уже уходите, мой верный друг? — спросил король у герцога.

— Если ваше величество позволит… Я очень устал от впечатлений этого дня. Мне нужно отдохнуть.

— Но, — сказал король, — вы не уйдете без господина д'Артаньяна, надеюсь?

— Почему же? — спросил старый воин.

— Вы сами знаете почему.

Монк взглянул на короля с удивлением.

— Простите, ваше величество, — пробормотал он, — я никак не могу понять…

— Возможно. Но если вы забыли, так господин д'Артаньян помнит.

Лицо мушкетера выразило удивление.

— Позвольте спросить, герцог, — сказал король, — вы живете вместе с господином д'Артаньяном?

— Да, ваше величество: я имел честь предложить ему квартиру.

— Это и не могло быть иначе… Пленник всегда неразлучен с победителем.

Монк покраснел.

— Да, правда, — согласился он, — я действительно пленник господина д'Артаньяна.

— Разумеется, Монк, потому что вы еще не выкупили себя. Но не беспокойтесь: я вырвал вас из рук господина д'Артаньяна, я же заплачу и выкуп.

В глазах д'Артаньяна блеснула радость. Гасконец начал понимать.

Карл подошел к нему.

— Генерал не очень богат, — начал он, — и не может заплатить вам за себя столько, сколько он стоит. Я, разумеется, богаче. Но теперь, когда он герцог и почти король, возможно, что и я уже не в состоянии буду заплатить за него. Господин д'Артаньян, будьте снисходительны. Сколько я должен вам?

Д'Артаньян несказанно обрадовался такому обороту дела, но не выдал своего восторга.



— Ваше величество, вы напрасно беспокоитесь, — ответил он. — Когда я имел счастье захватить господина Монка, он был только генералом; стало быть, мне следует получить выкуп за генерала. Пусть генерал отдаст мне свою шпагу, и я буду считать, что мне уплатили сполна. Только шпага генерала стоит столько же, сколько он сам.

— Odds fish[147], как говаривал отец мой! — воскликнул Карл II. — Вот благородная речь благородного человека, не правда ли, герцог?

— По чести так, ваше величество.

И он обнажил шпагу.

— Сударь, — сказал он д'Артаньяну, — вот шпага, которую вы просите. У многих клинки бывали получше; но мой никогда ни перед кем не склонялся, хотя он очень прост.

Д'Артаньян с гордостью взял шпагу, которая только что возвела короля на престол.

— Ого! — вскричал Карл II. — Как! Шпага, вернувшая мне трон, удалится из Англии? И не будет в числе наших государственных драгоценностей? Нет, клянусь душою, этого не случится! Капитан д'Артаньян, я даю двести тысяч ливров за эту шпагу: если мало, скажите…

— Да, ваше величество, этого мало, — ответил д'Артаньян с неподражаемой серьезностью. — Прежде всего, я не хотел бы продавать ее; но вы желаете, а желание вашего величества для меня закон. Я повинуюсь. Но из уважения к славному воину, который слышит меня, я должен оценить ее, по крайней мере, наполовину дороже. Я прошу триста тысяч за шпагу или готов даром отдать ее вашему величеству.

И, взяв шпагу за острие, он протянул ее королю.

Карл II громко рассмеялся.

— Вот благородный человек и веселый товарищ! Не так ли, герцог? Он нравится мне, и я люблю его. Вот, шевалье д'Артаньян, — прибавил он, возьмите это.

Он подошел к столу, взял перо и написал чек на триста тысяч ливров.

Д'Артаньян взял чек, с важностью повернулся к Монку и произнес:

— Я взял за шпагу слишком мало, я это знаю; но верьте мне, герцог, я скорее умру, чем прослыву стяжателем.

Король опять захохотал, как счастливейший человек во всем государстве.

— Вы еще повидаетесь со мною до отъезда, шевалье, — сказал он. — Мне нужно будет запастись веселостью, если мои французы уезжают.

— Ваше величество! Моя веселость не то, что шпага герцога. Я отдам ее даром, — отвечал д'Артаньян, вполне довольный.

— И вы, граф, — прибавил Карл, оборачиваясь к Атосу, — и вы тоже еще придете ко мне. Я должен дать вам важное поручение. Вашу руку, герцог.

Монк пожал руку королю.

— Прощайте, господа, — сказал Карл французам, подавая им руку, которую они поочередно поцеловали.

— Ну так что же? — спросил Атос, когда они вышли из дворца. — Теперь вы довольны?

— Тeс… — отвечал д'Артаньян в радостном волнении. — Ведь я еще не вернулся от казначея… По дороге мне на голову еще может свалиться кирпич.

XXXIV

НЕУДОБСТВА БОГАТСТВА
Как только приличие позволило ему явиться за деньгами, д'Артаньян, не теряя времени, отправился к королевскому казначею.

Тут он имел удовольствие променять клочок бумаги, исписанный весьма плохим почерком, на огромное количество золотых, только что вычеканенных монет с изображением короля Карла II.

Д'Артаньян всегда умел владеть собою, но в этом случае он не мог скрыть радости, которую читатель поймет, если захочет быть снисходительным к человеку, отовсюду не видавшему столько свертков золотых монет, которые лежали в порядке, поистине ласкающем глаз. Казначей положил все эти свертки в мешки и на каждый мешок наложил печать с английским гербом; такую милость казначеи оказывают не всякому. Потом он бесстрастно и с той учтивостью, какую он обязан был проявить к человеку, пользовавшемуся дружбой короля, сказал:

— Возьмите ваши деньги, сударь.

«Ваши деньги»! От этих слов в душе д'Артаньяна задрожали струнки, о существовании которых он раньше и не подозревал.

Он приказал положить мешки на тележку и вернулся домой в глубоком раздумье. Человек, у которого триста тысяч ливров, не может не морщить лба; на каждую сотню тысяч ливров по одной морщине — это еще ничего.

Д'Артаньян заперся в своей комнате, не обедал, никого не впускал к себе; зажег лампу, положил заряженный пистолет на стол и всю ночь напролет бодрствовал, обдумывая, как бы сделать, чтобы эти красивые золотые монеты, попавшие в его сундук из королевской казны, не перешли в карманы какого-нибудь ловкого вора.

Лучшим средством, какое пришло в голову гасконцу, било немедля запереть свое сокровище замками, столь прочными, чтобы никакая рука не сломала их, чтобы никакой обычный ключ их не открыл. Д'Артаньян вспомнил, что англичане слывут мастерами в механике и в деде всяческой охраны; он решил назавтра же пойти на поиски механика, который мог бы продать ему добротный сундук или несгораемый шкаф. Ему недолго пришлось искать. Некто Вилл Джобсон, обитающий на Пиккадилли, выслушал его распоряжения, понял его затруднения и обещал сделать ему надежный замок, который освободит его от всякого страха за будущее.

— Я дам вам, — сказал он, — совершенно новый механизм. При первой сколько-нибудь серьезной попытка открыть ваш замок незаметно приподнимается маленькая пластина, маленькая пушечка столь же незаметно выплюнет хорошенькое медное ядрышко весом в полфунта, которое свалит наземь неудачника, не без оглушительного грохота, разумеется. Что вы об этом думаете?

— Клянусь, это воистину здорово! — воскликнул д'Артаньян. — Маленькое медное ядрышко мне очень по душе. А каковы условия, господин механик?

— Пятнадцать дней на работу и пятнадцать тысяч ливров в уплату. С доставкой, — ответствовал мастер.

Д'Артаньян нахмурился. Пятнадцать дней — это совершенно достаточная отсрочка для того, чтобы все жулики Лондона сделали ненужным приобретение каких бы то ни было замков. Что же касается пятнадцати тысяч ливров — это слишком высокая плата за то, что небольшая осторожность доставила бы ему бесплатно.

— Я подумаю, — сказал он, — спасибо.

И он почти бегом возвратился домой; никто еще не трогал его сокровище.

На следующий день Атос зашел проведать своего друга и нашел его таким встревоженным, что не мог скрыть своего удивления.

— Как, — сказал Атос, — вы богаты и не веселы! А вы так мечтали о богатстве…

— Друг мой, удовольствия, к которым мы не привыкли, беспокоят нас больше, чем привычные горести. Дайте мне совет, прошу вас. У вас ведь всегда есть деньги. Когда имеешь капитал, что надо с ним делать?

— Это зависит от владельца.

— Что вы делаете со своими деньгами, чтоб не превратиться ни в скупца, ни в мота? Ведь скупость сушит душу, а расточительность топит ее… не так ли?

— Фабриций не сказал бы умнее. Признаться, мои деньги никогда не были мне в тягость.

— Скажите же: вы отдаете их под проценты?

— Нет. Вы знаете, что у меня довольно приличный дом, и он составляет главную часть моего состояния.

— А доходы вы прячете?

— Нет.

— Что вы думаете о тайнике где-нибудь в стене?

— Я никогда не пользовался тайниками.

— Так у вас есть доверенный, которому вы отдаете свои капиталы, и он платит вам изрядные проценты?

— Нет.

— Так куда же идут доходы?

— Я трачу все, что получаю; излишков у меня нет, дорогой Д'Артаньян.

— А, вот что! Вы живете как вельможа, и пятнадцать — шестнадцать тысяч ливров в год проходят у вас сквозь пальцы? Притом на вас лежат разные обязанности: вы непременно должны принимать…

— Но, мне кажется, вы точно такой же вельможа, как я, мой друг, и ваших денег вам только-только хватит.

— Триста тысяч ливров!.. Тут две трети лишних!

— Извините, но мне показалось, будто вы говорили… мне послышалось… я вообразил, что у вас есть компаньон…

— Ах, черт возьми! Правда! — вскричал Д'Артаньян, покраснев. — У меня есть Планше! Клянусь честью, я забыл о Планше… Вот и отходит часть моих денег. Жаль, сумма была круглая, и цифра выглядела славно. Правда ваша, Атос, я вовсе не так уж богат. Какая у вас память!



— Да, порядочная, слава богу!

— Добрый Планше не прогадал, — пробормотал д'Артаньян. — Неплохое предприятие, черт возьми! Ну, давши слово — держись!

— Сколько придется на его долю?

— О, — сказал Д'Артаньян, — он славный малый, и я рассчитаюсь с ним на совесть; не забудьте, ведь я много хлопотал, много издержал, все это надо внести в счет.

— Друг мой, я не сомневаюсь в вас, — проговорил Атос спокойно, — и нисколько не боюсь за добряка Планше. Его деньги сохраннее в ваших руках, чем в его собственных. Но теперь, когда вам уже нечего здесь делать, уедем поскорее. Поблагодарите его величество — ив путь! Через неделю мы увидим башни собора Парижской богоматери.

— Да, мой друг, мне самому очень хочется уехать, и я сейчас же пойду проститься с королем.

— А я, — сказал Атос, — пойду повидаться со знакомыми, и потом я к вашим услугам.

— Одолжите мне вашего Гримо.

— Извольте!.. Зачем он вам?

— Он нужен мне для очень простого дела, которое не затруднит его: я попрошу его покараулить мои пистолеты, которые лежат на столе, вот здесь, возле этих сундуков.

— Хорошо, — отвечал Атос хладнокровно.

— И он никуда не уйдет?

— Он останется здесь с пистолетами.

— Тогда я пойду к королю. До свиданья!

Д'Артаньян явился в Сент-Джемсский дворец, где Карл II, писавший в это время письма, заставил его ждать целый час.

Д'Артаньян прогуливался вдоль галереи от дверей до окон и обратно; вдруг в передней промелькнул плащ, очень похожий на плащ Атоса. Не успел д'Артаньян посмотреть, кто там, как его позвали к королю.

Карл II, потирая руки, принял изъявления благодарности мушкетера.

— Шевалье, — сказал он, — вы напрасно так благодарите меня. Я не заплатил и четверти настоящей цены за историю с ящиком, в который вы запрятали нашего храброго генерала… я хочу сказать, нашего милого герцога Олбермеля.

И король громко расхохотался.

Д'Артаньян не счел нужным прерывать его величество и скромно молчал.

— Кстати, — продолжал Карл, — действительно ли любезный Монк простил вам?

— Да, надеюсь…

— О, но шутка была жестокая… odds fish! Закупорить, как селедку в бочонок, первое лицо английского королевства! На вашем месте я не был бы так спокоен, шевалье.

— Но…

— Монк называет вас своим другом, я знаю… Но по глазам его видно, что память у него хорошая. И к тому же он очень горд, об этом говорят его высокие брови! Знаете, большая supercilium[148].

«Обязательно выучу латынь», — подумал д'Артаньян.

— Послушайте! — весело продолжал король. — Я должен устроить ваше примирение; я сумею взяться за дело так, что…

Д'Артаньян закусил ус.

— Разрешите сказать откровенно вашему величеству?

— Говорите, шевалье.

— Ваше величество очень пугаете меня… Если вы пожелаете уладить это дело, то я человек погибший: герцог велит убить меня.

Король снова расхохотался: от его смеха страх д'Артаньяна перешел в ужас.

— Ваше величество, сделайте милость, обещайте, что позволите мне самому уладить это дело; и если я больше не нужен вам…

— Нет, шевалье. Вы хотите ехать? — спросил Карл с веселостью, вселявшей в мушкетера все большее и большее беспокойство.

— Если ваше величество ничего не хочет приказать мне…

Карл стал почти серьезен.

— У меня есть к вам просьба. Повидайтесь с моей сестрой Генриеттой.

Она знает вас?

— Нет, ваше величество. Но такой старый солдат, как я, — скучное зрелище для веселой и молодой принцессы.

— Я хочу, чтоб сестра моя знала вас, чтоб она в случае надобности могла положиться на вас.

— Все, что вам дорого, для меня священно.

— Хорошо!.. Парри! Добрый Парри!.. Войди сюда.

Боковая дверь отворилась, и вошел Парри. Увидев д'Артаньяна, он очень обрадовался.

— Что делает Рочестер? — спросил король.

— Он на канале с дамами, — отвечал Парри.

— А Бекингэм?

— Там же.

— Очень хорошо. Ты отведешь господина д'Артаньяна к Виллье, — так зовут герцога Бекингэма, шевалье, — и попросишь его представить господина д'Артаньяна леди Генриетте.

Парри поклонился королю и улыбнулся д'Артаньяну.

— Шевалье, — продолжал король, — это ваша прощальная аудиенция. Можете ехать, когда вам будет угодно.

— Благодарю, ваше величество.

— Но только помиритесь с Монком…

— Непременно!

— Вы знаете, что я предоставил корабль в ваше полное распоряжение?

— Ваше величество осыпаете меня милостями, но я не допущу, чтобы офицеры вашего величества беспокоились ради меня.

Король потрепал д'Артаньяна по плечу.

— Вы никому не причиняете хлопот, шевалье, я отправлю во Францию посла, которому, я думаю, вы охотно будете спутником, потому что коротко знакомы с ним.

Д'Артаньян взглянул на короля с изумлением.

— Посол мой — некий граф де Ла Фер… тот самый, которого вы называете Атосом, — прибавил король, оканчивая разговор, как и начал, взрывом веселого смеха. — Прощайте, шевалье, прощайте! Любите меня, как я вас люблю!

Спросив знаком у Парри, не ждет ли его кто-нибудь в соседнем кабинете, король прошел туда, оставив д'Артаньяна в величайшем изумлении от такой страны ной аудиенции.

Старик дружески взял его под руку и повел в сад.

XXXV

НА КАНАЛЕ
Вдоль наполненного мутной зеленоватой водой канала с мраморными берегами, изъеденными временем и поросшими густой травой, величественно скользила длинная лодка под балдахином, украшенная флагами с английским гербом и устланная коврами, бахрома которых свисала до самой воды. Восемь гребцов, плавно налегая на весла, медленно подвигали ее вперед; она плыла так же грациозно, как лебеди, которые, заслышав шум, издали смотрели на это великолепие, невиданное в их старом приюте. В лодке сидели четыре музыканта игравших на лютне и на гитаре, два певца и несколько придворных в одеждах, расшитых золотом и драгоценными камнями. Придворные приятно улыбались, чтобы угодить прелестной леди Стюарт, внучке Генриха IV, дочери Карла I, сестре Карла II, которая сидела в этой лодке на почетном месте под балдахином.

Мы уже знаем юную принцессу: мы видели ее в Лувре с матерью, когда у них не было ни дров, ни хлеба, когда ее кормили коадъютор и парламент.

Она, так же как и братья, провела юность в лишениях; потом она внезапно очнулась от этого долгого страшного сна на ступенях трона среди придворных и льстецов.

Так же как и Мария Стюарт после выхода из тюрьмы, она наслаждалась жизнью, свободой, властью и богатством.

Генриетта, сформировавшись, стала замечательной красавицей. Красота ее расцвела еще пышнее, когда Стюарты опять вступили на престол.

Несчастье отняло у нее блеск гордости, но благоденствие вернуло его снова. Она вся сияла в своей радости и преуспеянии, подобно тем оранжерейным цветам, что, случайно оставленные на одну ночь, первым осенним заморозкам, повесили головки, но назавтра, согретые воздухом, в котором родились, раскрываются с еще невиданной пышностью.

Лорд Виллье Бекингэм (сын того самого лорда Бекингэма, который играет столь значительную роль в первых частях нашего повествования), красивый молодой человек, томный с женщинами, веселый с мужчинами, и Вильмот Рочестер, весельчак и с мужчинами и с женщинами, стояли в лодке перед Генриеттой, наперерыв стараясь вызвать у нее улыбку.



Прелестная молодая принцесса, прислонясь к бархатной, вышитой золотом подушке и опустив руку в воду, лениво слушала музыкантов, не слыша их, и прислушивалась к болтовне обоих придворных, делая виду что вовсе не слушает их.

Леди Генриетта, соединившая в себе очарование французских и английских красавиц, никогда еще не любила и была очень жестока, когда принималась кокетничать. Улыбка — это наивное свидетельство благосклонности у девушек — не освещала ее лица, и когда она поднимала глаза, то смотрела так пристально на того или другого кавалера, что они, при всей своей дерзости и привычке угождать дамам, невольно смущались.

Между тем лодка все подвигалась вперед. Музыканты выбились из сил, да и придворные устали не меньше их. Прогулка казалась, вероятно, слишком однообразною принцессе, потому что она вдруг, нетерпеливо приподняв голову, произнесла:

— Ну довольно! Пора домой!

— Ах, — сказал Бекингэм, — как мы несчастны: нам не удалось развеселить ваше высочество.

— Матушка ждет меня, — отвечала Генриетта, — откровенно признаться, мне скучно.

Произнеся эти жестокие слова, принцесса попыталась успокоить взглядом обоих молодых людей, которые казались задетыми за живое подобной откровенностью. Взгляд ее произвел ожидаемое действие, и оба лица просветлели; но сразу же, видимо, решив, что сделала слишком много для простых смертных, царственная кокетка передернула плечиками и повернулась спиной к своим красноречивым собеседникам, словно бы погруженная в мысли и мечтания, в которых им, конечно же, не могло быть никакого места.

Бекингэм яростно закусил губу, потому что он в самом деле был влюблен в леди Генриетту и, как влюбленный, принимал всерьез каждое ее слово.

Рочестер тоже прикусил губу; но так как ум всегда господствовал у него над чувством, он сделал это только затем, чтобы удержаться от злобного смеха.

Принцесса смотрела на берег, на траву, на цветы, отвернувшись от придворных. Вдруг она увидела издали д'Артаньяна и Парри.

— Кто там идет? — спросила она.

Оба кавалера повернулись с быстротой молнии.

— Это Парри, — отвечал Бекингэм, — всего только Парри.

— Извините, — возразил Рочестер, — но мне кажется, с ним кто-то еще.

— Да, это во-первых, — томно проговорила принцесса, — а во-вторых, что значат эти слова «всего только Парри», скажите, милорд?

— Они значат, — отвечал обиженный Бекингэм, — что верный Парри, блуждающий Парри, вечный Парри — не очень важная птица.

— Вы ошибаетесь, герцог. Парри, блуждающий Парри, как вы его назвали, вечно блуждал, служа нашему семейству, и мне всегда очень приятно видеть этого старика.

Леди Генриетта следовала привычке всех хорошеньких и кокетливых женщин: от капризов переходила к досаде. Влюбленный уже покорился ее капризу; теперь придворный должен был сносить ее досаду. Бекингэм поклонился и ничего не ответил.

— Правда, ваше высочество, — сказал Рочестер, тоже кланяясь, — правда, что Парри — образец верного слуги. Но он уже немолод, а мы смеемся, только когда видим веселых людей. Разве старик может быть веселым?

— Довольно, милорд, — сказала Генриетта сухо. — Этот разговор мне неприятен.

Потом, словно говоря сама с собой, прибавила:

— Странно и непонятно, до чего друзья моего брата мало уважают его слуг!

— Ах, ваше высочество, — вскричал Бекингэм, — вы пронзили мне сердце кинжалом, выкованным вашими руками.

— Что значит эта фраза, составленная по образцу французских мадригалов? Я не понимаю ее.

— Она значит, ваше высочество, что вы сами, вы, добрая, снисходительная, милостивая, вы иногда смеялись, — извините, я хотел сказать, улыбались, слушая несвязную болтовню доброго Парри, за которого теперь вступаетесь так горячо.

— О, милорд! Если я до такой степени забывалась, то вы напрасно напоминаете мне об этом, — отвечала леди Генриетта с досадой. — Добрый Парри, кажется, хочет говорить со мной. Рочестер, прошу вас, прикажите пристать к берегу.

Рочестер тотчас передал приказание принцессы; минуту спустя лодка остановилась.

— Сойдем на берег, — сказала Генриетта, ища руки Рочестера, хотя Бекингэм стоял ближе к ней и предлагал ей свою.

Рочестер, не скрывая своей гордости, которая поразила бедного Бекингэма прямо в сердце, провел принцессу по мостику, который гребцы перекинули с лодки на берег.

— Куда вы желаете идти, ваше высочество? — спросил Рочестер.

— Вы видите, милорд: к доброму Парри, который все блуждает, как говорил лорд Бекингэм. Он ищет меня глазами, ослабевшими от слез, пролитых над нашими несчастиями.

— Боже мой, — сказал Рочестер, — как ваше высочество печальны! Мы в самом деле кажемся вам смешными безумцами!

— Говорите за себя, милорд, — заметил Бекингэм с досадой. — Что касается меня, я до такой степени неприятен ее высочеству, что вовсе для нее не существую.

Ни Рочестер, ни принцесса не отвечали ему; Генриетта только ускорила шаги. Бекингэм остался позади и, воспользовавшись уединением, принялся грызть свой платок так беспощадно, что в три приема разорвал его в клочки.

— Парри, добрый Парри, — проговорила принцесса своим чарующим голосом, — поди сюда. Я вижу, что ты меня ищешь, я жду тебя.

— Ах, ваше высочество, — сказал Рочестер, — если Парри не видит вас, то человек, сопровождающий его, превосходный проводник для слепого. Посмотрите, какие у него огненные глаза: точно фонари маяка.

— Да, и они освещают прекрасное лицо воина, — отвечала принцесса, решившая противоречить каждому слову.

Рочестер поклонился.

— Это одна из тех мужественных физиономий, какие можно видеть только во Франции, — прибавила принцесса с настойчивостью женщины, уверенной в безнаказанности.

Рочестер и Бекингэм переглянулись, как бы спрашивая друг друга: «Что с ней сделалось?»

— Герцог Бекингэм, — бросила Генриетта, — узнайте, зачем пришел Парри. Ступайте!

Молодой человек принял это приказание как милость, ободрился и побежал навстречу Парри, который вместе с д'Артаньяном не спеша двигался по направлению к принцессе. Парри шел медленно потому, что был стар. Д'Артаньян шел медленно и с достоинством, как должен был идти д'Артаньян, владеющий третью миллиона, — то есть без чванства, но и без застенчивости. Когда Бекингэм, спешивший исполнить приказание принцессы, которая, пройдя несколько шагов, села на мраморную скамью, подошел к Парри, тот узнал его а сказал:

— Не угодно ли вам, милорд, исполнить желание его величества короля?

— Какое, господин Парри? — нахмурился молодой вельможа, немного смягчая тон в угоду принцессе.

— Его величество поручает вам представить этого господина ее высочеству леди Генриетте.

— Кого же? Кто этот господин? — спросил Бекингэм высокомерно?

Д'Артаньяна, как известно, легко было взбесить; тон герцога Бекингэма не понравился ему, он пристально взглянул на придворного, и две молнии сверкнули под его бровями. Однако он овладел собой и произнес спокойно:

— Я шевалье д'Артаньян, милорд.

— Извините, сударь, но я узнал только ваше имя, не более.

— Что это значит?

— Это значит, что я вас не знаю.

— Я счастливее вас, сударь, — сказал д'Артаньян. — Я имел честь знать ваше семейство и особенно покойного герцога Бекингэма, вашего знаменитого отца.

— Моего отца!.. Да, я начинаю припоминать… Вас зовут шевалье д'Артаньян?

Д'Артаньян поклонился.

— Может быть, вы один из тех французов, которые тайно сносились с моим отцом?

— Да, милорд, один из тех французов.

— Позвольте сказать вам, сударь: странно, что отец мой до самой смерти не слыхал больше о вас.

— Это правда, но он слышал обо мне в минуту смерти. Я передал ему через камердинера королевы Анны Австрийской предупреждение о грозившей ему опасности; к несчастью, предупреждение явилось слишком поздно.

— Все равно, — кивнул Бекингэм, — теперь я понимаю. Вы хотели оказать услугу отцу и потому ищете покровительства сына.

— Во-первых, милорд, я не ищу ничьего покровительства, — отвечал д'Артаньян флегматично. — Его величество король Карл Второй, которому я имел счастье оказать некоторые услуги, — надо вам сказать, что услуги королям — главное занятие всей моей жизни, — король Карл Второй, которому угодно быть ко мне милостивым, пожелал, чтобы я представился сестре его, принцессеГенриетте, так как впоследствии я могу быть ей полезен.

Король знал, что вы теперь при ее высочестве, к послал меня к вам вместе с Парри. Вот и все. Я у вас ровно ничего не прошу, и если вам не угодно представить меня принцессе, то я, к моему прискорбию, обойдусь без вас и осмелюсь представиться сам.

— Надеюсь, — сказал Бекингэм, любивший, чтобы последнее слово оставалось за ним, — вы все же не откажетесь от объяснения, на которое вы сами вызвали меня?

— Я никогда не отказываюсь от объяснений, — отвечал д'Артаньян.

— Если вы находились в тайных сношениях с отцом моим, то должны знать некоторые подробности.

— Много времени прошло с тех пор, как кончились эти отношения, и вас тогда еще на свете не было. Не стоит тревожить старые воспоминания из-за нескольких несчастных брильянтовых подвесок, которые я получил из его рук и привез во Францию.

— Ах, сударь, — обрадовался Бекингэм, протягивая д'Артаньяну руку, так это вы! Это вас так упорно искал отец мой! Вы многого могли ждать от нас!

— Ждать! Тут я мастер. Я всю жизнь свою ждал!

Между тем принцесса, которой наскучило дожидаться, пока незнакомец подойдет к ней, поднялась со скамьи и направилась к разговаривавшим.

— По крайней мере, — сказал Бекингэм д'Артаньяну, — вы недолго будете ждать услуги, которую требуете от меня.

Он повернулся и, поклонившись леди Генриетте, начал:

— Его величество король, брат ваш, желает, чтобы я представил вашему высочеству шевалье д'Артаньяна.

— Дабы вы имели, ваше высочество, в случае необходимости, твердую опору и верного друга, — прибавил Парри.

Д'Артаньян поклонился.

— Больше вам нечего сказать, Парри? — спросила принцесса старого слугу, улыбаясь д'Артаньяну.

— Король желает еще, чтобы вы, ваше высочество, свято сохранили в памяти имя и заслуги господина д'Артаньяна, которому его величество, как он сам изволит говорить, обязан своим возвращением в Англию.

Бекингэм, принцесса и Рочестер переглянулись с удивлением.

— Это тоже маленькая тайна, — сказал д'Артаньян, — и я, вероятно, не стану хвастать ею перед сыном короля Карла Второго, как я не хвастал, говоря с вами, герцог, брильянтовыми подвесками.

— Ваше высочество, — заметил Бекингэм, — шевалье во второй раз напоминает мне о происшествии, которое столь меня интересует, что я попрошу у вас позволения похитить господина д'Артаньяна на минуту и переговорить с ним наедине.

— Извольте, милорд, — отвечала принцесса, — но, смотрите, не удерживайте его долго и возвратите мне поскорее друга, столь преданного моему брату.

Я она подала руку Рочестеру.

Бекингэм отошел с д'Артаньяном.

— Ах, шевалье, — начал герцог, — расскажите мне всю историю с брильянтами; никто не знает ее в Англии, даже сын того, кто был ее героем.

— Милорд, один человек в мире имел право рассказать эту историю, как вы выражаетесь: то был ваш отец. Он счел нужным молчать; прошу позволения последовать его примеру.

И д'Артаньян поклонился с видом человека, на которого не подействуют никакие убеждения.

— Если так, сударь, — сказал Бекингэм, — простите мою нескромность; и если я когда-нибудь поеду во Францию…

Он обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на Принцессу; но она, казалось, вовсе не думала о нем, увлеченная разговором с Рочестером. Бекингэм вздохнул.

— Что же? — спросил д'Артаньян.

— Я говорил, что если я когда-нибудь поеду во Францию…

— Вы поедете туда, милорд, — сказал д'Артаньян с улыбкой, — я вам ручаюсь.

— А почему?

— О, я хороший пророк, и когда я предсказываю, редко ошибаюсь. Итак, если вы поедете во Францию…

— Осмелюсь ли я попросить у вас — чья драгоценная дружба возвращает троны королям, — осмелюсь ли я попросить у вас частицу того участия, какое вы оказывали моему отцу?

— Милорд, — отвечал д'Артаньян, — поверьте, я буду польщен, если вы пожелаете вспомнить, что вы виделись со мной здесь. А теперь разрешите…

И он повернулся к принцессе:

— Ваше высочество, вы — французская принцесса, и потому я надеюсь видеть вас в Париже. Счастливейшим днем моей жизни будет тот, когда вы пожелаете дать мне какое-нибудь приказание, доказав тем, что вы не забыли совета вашего августейшего брата.

И он поклонился принцессе, которая царственным движением подала ему руку для поцелуя.

— Ах, что надо сделать, чтобы заслужить у вашего высочества такую милость? — прошептал Бекингэм.

— Спросите у шевалье д'Артаньяна, — отвечала принцесса, — он скажет вам.

XXXVI

КАКИМ ВОЛШЕБСТВОМ Д'АРТАНЬЯН ИЗВЛЕК ИЗ СОСНОВОГО ЯЩИКА КОТТЕДЖ
Слова короля о самолюбии Монка очень встревожили д'Артаньяна. Лейтенант всю жизнь умел выбирать врагов, и когда ими оказывались люди непреклонные и непобедимые, значит, он сам того хотел. Но взгляды сильно меняются с возрастом: каждый год приносит перемену в образе мыслей. Образ мыслей — это волшебный фонарь, в котором глаз человека каждый раз меняет оттенки. Так что с последнего дня какого-либо года, когда вы видели все белым, до первого дня следующего, когда все кажется вам черным, достаточно промежутка в одну ночь.

Когда д'Артаньян выехал из Кале со своими десятью головорезами, его так же мало страшила встреча с Голиафом, Навуходоносором или Олоферном, как стычка с рекрутами или спор с трактирной хозяйкой. Он походил на голодного ястреба, налетающего на барана. Голод ослепляет. Но когда д'Артаньян насытился, когда он разбогател, победил, совершил исключительно трудный подвиг, тогда он потерял охоту рисковать и стал учитывать все возможные неудачи.

Возвращаясь с аудиенции, он думал только об одном: как бы не задеть такого сильного человека, как Монк, человека, которого старался, не задевать сам Карл II, хотя он и был королем. Едва утвердившись на престоле, король еще нуждался в покровительстве и, конечно, рассуждал д'Артаньян, не откажет этому покровителю в удовольствии сослать д'Артаньяна, заточить его в Миддлсекскую башню или утопить во время переправы из Дувра в Булонь. Короли всегда с готовностью оказывают своим вице-королям услуги такого сорта.

Впрочем, если Монк вздумает мстить, он обойдется и без короля. Королю пришлось бы только простить ирландскому вице-королю его действия против д'Артаньяна. Сказанных со смехом слов: te absolve[149] или сделанной каракулями пометки на пергаменте: «Король Карл» было бы совершенно достаточно, чтобы успокоить совесть герцога Олбермеля. Щедрая фантазия бедняги д'Артаньяна рисовала ему картину верной гибели, если слова эти будут произнесены или написаны.

Притом же наш предусмотрительный мушкетер чувствовал, что в этом случае он останется совсем одинок: дружба Атоса не поможет. Если бы дело шло об ударах шпагой, мушкетер мог положиться на своего товарища; но д'Артаньян слишком хорошо знал Атоса и был уверен, что при щекотливых отношениях с королем можно будет все свалить на несчастный случай, который позволит оправдать Монка или Карла II, причем Атос непременно станет защищать честность и благородство оставшихся в живых и только поплачет над могилою друга, сочинив великолепную эпитафию.

— Решительно, — заключил гасконец, обдумав все это, — необходимо попасть в милость к Монку и убедиться, что он равнодушен к случившемуся.

Если, боже упаси, он все еще сердится и не забыл обиду, то я отдам свои деньги Атосу и останусь в Англии, сколько будет нужно, чтобы хорошенько изучить генерала; а потом, — у меня глаз острый и ноги проворные, — если я увижу малейший признак враждебности, я убегу и спрячусь у. милорда Бекингэма, который кажется мне славным малым. В благодарность за гостеприимство я расскажу ему всю историю с брильянтами. Она может повредить только репутации старой королевы, ну, а она, выйдя замуж за подлого скрягу Мазарини, сможет сознаться, что в молодости любила красавца Бекингэма. Черт возьми! Монку не победить меня! Притом же у меня явилась новая мысль.

Известно, что д'Артаньян отнюдь не был беден идеями.

Во время своего монолога д'Артаньян внутренне весь собрался, словно застегнулся на все пуговицы, а ничто так не подстегивало его воображения, как эта готовность к бою, какому бы то ни было.

Весьма возбужденный, д'Артаньян вошел в дом герцога Олбермельского.

Его ввели к вице-королю с поспешностью, доказывавшей, что его считают своим человеком. Монк сидел в своем рабочем кабинете.

— Милорд, — сказал д'Артаньян с простодушным видом, который хитрый гасконец умел принимать в совершенстве, — я пришел просить у вас совета.

Монк, столь же собранный душевно, сколь его антагонист был собран мысленно, отвечал:

— Говорите, дорогой мой.

Лицо его казалось еще простодушнее лица д'Артаньяна.

— Милорд, прежде всего обещайте мне снисходительность и молчание.

— Обещаю все, что вам угодно. Но скажите же, в чем дело.

— Вот что, милорд: я не совсем доволен его величеством королем.

— В самом деле? Чем же именно вы недовольны, любезнейший лейтенант?

— Его величество иногда шутит очень нескромно над своими верными слугами, а шутка, милорд, такое оружие, которое больно ранит нашу братию военных.

Монк всеми силами старался не выдать своих мыслей; но д'Артаньян следил так внимательно, что заметил на его лице едва приметную краску.

— Но я, — отвечал Монк самым естественным тоном, — отнюдь не враг шуток, любезный господин д'Артаньян. Мои солдаты скажут вам, что в лагере я частенько не без удовольствия слушал сатирические песни, которые залетали из армии Ламберта в мою. Генералу построже они бы, наверное, резали слух.

— Ах, милорд, — сказал д'Артаньян, — я знаю, что вы совершенство.

Знаю, что вы выше всех человеческих слабостей Но шутки шуткам рознь.

Есть такие, что прямо бесят меня.

— Нельзя ли узнать, какие именно, дорогой мой?

— Те, которые обращены против моих друзей или против людей, уважаемых мною.

Монк слегка вздрогнул, и д'Артаньян подметил его движение.

— Каким образом, — спросил Монк, — булавка, царапающая другого, может колоть вам кожу? Ну-ка расскажите.

— Милорд, я все объясню вам одной фразой: дело шло о вас.

Монк подошел к д'Артаньяну.

— Обо мне?

— Да, и вот чего я не мог объяснить себе. Быть может, я плохо знаю характер короля. Как у короля достает духу смеяться над человеком, оказавшим ему такие услуги? Чего ради он хочет стравить вас, льва, со мной, мухой?

— Но я совсем не вижу, чтобы он имел намерение стравить нас, — ответил Монк.

— Да, да, он хочет! Король должен был дать мне награду и мог наградить меня как солдата, не сочиняя истории с выкупом, которая задевает вас.

— Да она вовсе не задевает меня, уверяю вас, — отвечал Монк с улыбкой.

— Вы не гневаетесь на меня, понимаю. Вы меня знаете, милорд, я умею хранить тайны так крепко, что скорей могила выдаст их, чем я. Но все-таки… Понимаете, милорд?

— Нет, — упрямо отвечал Монк.

— Если кто-нибудь другой узнает тайну…

— Какую тайну?

— Ах, милорд! Эту злополучную тайну про Ньюкасл.

— А! Про миллион графа де Ла Фер?

— Нет, милорд, нет! Покушение на вашу свободу.

— Оно было превосходно исполнено, и тут не о чем говорить. Вы воин храбрый и хитрый, вы соединяете качества Фабия и Ганнибала. Вы применили к делу ваши оба качества — Мужество и хитрость. Против этого тоже ничего не скажешь, я должен был позаботиться о своей защите.

— Я это знаю, милорд. Этого я и ждал от вашего беспристрастия, и если б ничего не было, кроме похищения, так черт возьми! Но обстоятельства этого похищения…

— Какие обстоятельства?

— Вы ведь знаете, милорд, что я имею в виду.

— Нет же, клянусь вам!

— Ах… Право, это трудно выговорить!

— Что ж такое?

— Этот проклятый ящик!

Монк заметно покраснел.

— О, я совсем забыл про него!

— Сосновый, — говорил д'Артаньян, — с отверстиями для носа и рта. По правде сказать, милорд, все остальное еще куда ни шло, но ящик!..

Ящик!.. Решительно, это скверная шутка!

Монк смутился. Д'Артаньян продолжал:

— Однако нет ничего удивительного, что я сделал это, я, солдат, искавший счастья. Легкомыслие моего поступка извиняется важностью предприятия, и, кроме того, я осторожен и умею молчать.

— Ах, — вздохнул Монк, — верьте, господин д'Артаньян, я хорошо вас знаю и ценю по заслугам.

Д'Артаньян не спускал глаз с Монка и видел, что происходило в душе генерала, пока он говорил.

— Но дело не во мне, — сказал мушкетер.

— Так в ком же? — спросил Монк, начинавший уже терять терпение.

— В короле, который не умеет молчать.

— А если он будет говорить, — так что за беда? — пробормотал Монк.

— Милорд, — сказал д'Артаньян, — умоляю вас, не притворяйтесь со мной. Ведь я говорю совершенно откровенно. Вы имеете право сердиться, как бы вы ни были снисходительны. Черт возьми! Человеку, столь важному, как вы, человеку, играющему скипетрами и коронами, как фокусник шарами, не следует попадать в ящик! Ведь вы не цветок, не окаменелость! Понимаете ли, от этого лопнут со смеху все ваши враги, а у вас их, должно быть, не перечесть, так как вы благородны, великодушны, честны. Половина рода человеческого расхохочется, когда представит себе вас в ящике. А ведь смеяться таким образом над вторым лицом в королевстве — совсем неприлично.

Монк совершенно растерялся при мысли, что его представят лежащим в ящике. Насмешка, как и предвидел д'Артаньян, подействовала на генерала так, как никогда не действовали ни опасности войны, ни жгучее честолюбие, ни страх смерти.

«Отлично, — подумал гасконец, — я спасен, потому что он испугался».

— О, — начал Монк, — что касается короля, то не бойтесь, любезный господин д'Артаньян. Король не станет шутить с Монком, клянусь вам!

Д'Артаньян заметил молнию, блеснувшую в его главах и тотчас же исчезнувшую.

— Король добр и благороден, — продолжал Монк, — и не пожелает зла тому, кто сделал ему добро.

— Ну еще бы, разумеется! — воскликнул д'Артаньян. — Я совершенно согласен с вашим мнением насчет сердца короля, но только не насчет его головы: он добр, но чересчур легкомыслен.

— Король не поступит легкомысленно с Монком, поверьте мне.

— Значит, вы спокойны, милорд?

— С этой стороны — совершенно.

— Но не с моей?

— Я уже, кажется, сказал вам, что полагаюсь на вашу честность и умение молчать.

— Тем лучше, но, однако, вспомните еще одно…

— Что же?

— Ведь я не один: у меня были товарищи, и еще какие!

— Да, я знаю их.

— К несчастью, и они вас знают.

— Так что же?

— А то, что они там, в Булони, ждут меня.

— И вы боитесь?

— Боюсь, что в мое отсутствие… Черт возьми! Если б я был с ними, так поручился бы за их молчание!

— Не правду ли я говорил вам, что опасность грозит не со стороны его величества, хоть он и любит шутить, а от ваших же товарищей, как вы сами признаете… Сносить насмешки короля — это еще возможно, но со стороны каких-то бездельников… Черт возьми!

— Да, понимаю, это невыносимо. Вот почему я вам и говорю: не думаете ли вы, что мне надо ехать во Францию как можно скорее?

— Если вы находите, что ваше присутствие…

— Остановит этих бездельников?.. О, я в этом уверен.

— Но ваше присутствие не помешает слухам распространяться, если они уже пущены.

— О, тайна еще не разглашена, милорд, ручаюсь вам. Во всяком случае, верьте, я твердо решился…

— На что?

— Проломить голову первому, кто заикнется о ней, и первому, кто услышит ее. Потом я вернусь в Англию искать убежища у вас и, может быть, просить службы.

— Возвращайтесь!

— К несчастью, милорд, я здесь никого не знаю, кроме вас, и если я не найду вас или вы, в своем величии забудете меня…

— Послушайте, господин д'Артаньян, — отвечал Монк, — вы прелюбезный человек, чрезвычайно умный и храбрый. Вы достойны пользоваться всеми земными благами. Поезжайте со мной в Шотландию, и, клянусь вам, я так хорошо устрою вас в моем вице-королевстве, что все станут завидовать вам.

— Ах, милорд, сейчас это невозможно. Сейчас на мне лежит священная обязанность: я должен охранять вашу славу. Я должен помешать какому-нибудь глупому шутнику омрачить блеск вашего, имени перед современниками, даже, быть может, перед потомством!

— Перед потомством!

— А как же! Для потомства подробности этого происшествия должны остаться тайной. Представьте себе, что эта несчастная история с сосновым ящиком разойдется по свету, — что подумают? Подумают, что вы восстановили королевскую власть не из благородных побуждений, не по собственному движению сердца, а вследствие условия, заключенного между вами обоими в Шевенингене. Сколько бы я ни рассказывал, как было все на деле, мне не поверят: скажут, что и я урвал кусочек и уписываю его.

Монк нахмурил брови.

— Слава, почести, честность! — прошептал он. — Пустые звуки!

— Туман, — прибавил д'Артаньян, — туман, сквозь который никто ясно не может видеть.

— Если так, поезжайте во Францию, любезный друг, — сказал Монк. — Поезжайте, и чтобы вам было приятнее и удобнее вернуться в Англию, примите от меня на память подарок…

«Давно бы так!» — подумал д'Артаньян.

— На берегу Клайда, — продолжал Монк, — у меня есть домик под сенью деревьев; у нас это называется коттедж. При доме несколько сот арканов земли. Примите его от меня!

— Ах, милорд…

— Вы будете там как дома; это как раз такое убежище, о каком вы сейчас говорили.

— Как! Вы хотите обязать меня такою благодарностью! Но мне совестно!

— Нет, — сказал Монк с тонкой улыбкой, — не вы будете благодарны мне, а я вам.

Он пожал руку мушкетеру и прибавил:

— Я велю написать дарственную.

И вышел.

Д'Артаньян посмотрел ему вслед и задумался: он был тронут.

«Вот наконец, — подумал он, — честный человек. Только больно чувствовать, что он делает все это не из приязни ко мне, а из страха. О, я хочу, чтобы он полюбил меня!»

Потом, поразмыслив еще, он прошептал: «А впрочем, на что мне его любовь? Ведь он англичанин!»

И вышел, слегка утомленный этим поединком.

«Вот я и помещик, — подумал он. — Но, черт возьми, как разделить этот коттедж с Планше? Разве отдать ему землю, а себе взять дом, или пусть он возьмет дом, а я возьму… Черт возьми! Монк не позволит мне подарить лавочнику дом, в котором он жил! Он слишком горд! Впрочем, к чему говорить Планше об этом? Не деньгами компании приобрел я эту усадьбу, а своим умом: стало быть, она принадлежит мне одному».

И он пошел к графу де Ла Фер.

XXXVII

КАК Д'АРТАНЬЯН УЛАДИЛ С ПАССИВОМ ОБЩЕСТВА, ПРЕЖДЕ ЧЕМ ЗАВЕСТИ СВОЙ АКТИВ
«Решительно, — признался д'Артаньян самому себе, — я в ударе. Та звезда, что светит один раз в жизни каждого человека, что светила Иову и Иру, самому несчастному из иудеев и самому бедному из греков, наконец взошла и для меня. Но на этот раз я не буду безрассуден, воспользуюсь случаем, — пора взяться за ум».

В этот вечер он весело поужинал со своим другом Атосом, ни словом не обмолвившись о полученном подарке. Но во время ужина он не удержался, чтобы не расспросить друга о посевах, уборке хлеба, о сельском хозяйстве. Атос отвечал охотно, как всегда. Он уже подумал, что д'Артаньян хочет стать помещиком, и не раз пожалел о прежнем живом нраве, об уморительных выходках своего старого приятеля. Д'Артаньян между тем на жире, застывшем в тарелке, чертил цифры и складывал какие-то весьма круглые суммы.

Вечером они получили приказ, или, лучше сказать, разрешение выехать.

В то время как графу подавали бумагу, другой посланец вручил д'Артаньяну кипу документов с множеством печатей, какими обыкновенно скрепляется земельная собственность в Англии. Атос заметил, что д'Артаньян просматривает акты, утверждавшие передачу ему загородного домика генерала. Осторожный Монк или, как сказали бы другие, щедрый Монк превратил подарок в продажу и дал расписку, что получил за дом пятнадцать тысяч ливров.

Посланец уже ушел, а д'Артаньян все еще читал.

Атос с улыбкой смотрел на него. Д'Артаньян, поймав его улыбку, спрятал бумаги в карман.

— Извините, — улыбнулся Атос.

— Ничего, ничего, любезный друг! — сказал лейтенант. — Я расскажу вам…

— Нет, не говорите ничего, прошу вас. Приказы — вещь священная; получивший их не должен говорить ни слова ни брагу, ни отцу. А я люблю вас более, чем брата, более всех на свете…

— За исключением Рауля?

— Я буду еще больше любить Рауля, когда характер его определится, когда он проявит себя… как вы, дорогой ДРУГ.

— Так вам, говорите, тоже дано приказание, и вы ничего не скажете мне о нем?

— Да, друг мой.

Гасконец вздохнул.

— Было время, — произнес он, — когда вы положили бы эту секретную бумагу на стол и сказали бы: «д'Артаньян, прочтите эти каракули Портосу и Арамису».

— Правда… То было время молодости, доверчивости, благодатное время, когда нами повелевала кровь, кипевшая страстями!..

— Атос, сказать ли вам?

— Говорите, друг мой.

— Об этом упоительном времени, об этой благодатной поре, о кипевшей крови, обо всех этих прекрасных вещах я вовсе не жалею. Это то же самое, что школьные гиды… Я всюду встречал глупцов, которые расхваливали это время задач, розог, краюх черствого хлеба… Странно, я никогда не любил этих вещей, и хоть я был очень деятелен, очень умерен (вы это знаете, Атос), очень прост в одежде, однако расшитый камзол Портоса нравился мне куда больше моего, поношенного, не защищавшего меня зимой от ветра, а летом от зноя. Знайте, друг мой, мне как-то не внушает доверия человек, предпочитающий плохое хорошему. А в прежнее время у меня все было плохое; каждый месяц на моем теле и на моем платье появлялось раной больше и оказывалось одним экю меньше в моем тощем кошельке. Из этого дрянного времени, полного треволнений, я не жалею ни о чем, ни о чем, кроме нашей дружбы… потому что у меня есть сердце, — и, как ни странно, это сердце не иссушил ветер нищеты, который врывался в дыры моего плаща или в рапы, нанесенные моему несчастному телу шпагами разных мастеров!..

— Не жалейте о нашей дружбе, — сказал Атос, — она умрет только вместе с нами. Дружба, собственно, составляется из воспоминаний и привычек; и если вы сейчас усомнились в моей дружбе к вам, потому что я не могу рассказать вам о поручении, с которым меня посылают во Францию…

— Я?.. Боже мой!.. Если бы вы знали, милый друг, как безразличны мне теперь все поручения в мире! — И он пощупал бумаги в своем объемистом кармане.

Атос встал из-за стола и позвал хозяина, намереваясь расплатиться.

— С тех пор как я дружу с вами, — сказал д'Артаньян, — я еще ни разу не расплачивался в трактирах. Портос платил часто, Арамис иногда, и почти всегда после десерта вынимали кошелек вы. Теперь я богат и хочу попробовать, приятно ли платить.

— Пожалуйста, — отвечал Атос, кладя кошелек и карман.

После этого друзья двинулись в порт, причем в пути д'Артаньян часто оглядывался на людей, несших дорогое его сердцу золото.

Ночь набросила темный покров на желтые воды Темзы; раздавался грохот бочек и блоков, предшествующий снятию с якоря, что столько раз заставлял биться сердца мушкетеров, когда опасность, таимая морем, была весомее грозной из всех опасностей, с какими им неминуемо предстояло встретиться. Они должны были плыть на большом корабле, ждавшем их в Гревсенде. Карл II, всегда очень предупредительный в мелочах, прислал яхту и двенадцать солдат шотландской гвардии, чтобы отдать почести послу, отправляемому во Францию.

В полночь яхта перевезла пассажиров на корабль, а в восемь часов утра корабль доставил посла и его друга в Булонь.

Пока граф де Ла Фер с Гримо хлопотали о лошадях, чтобы отправиться прямо в Париж, д'Артаньян поспешил в гостиницу, где, согласно приказанию, должны были ждать его воины. Когда д'Артаньян вошел, они завтракали устрицами и рыбой, запивая еду ароматической водкой. Все они были навеселе, но ни один еще не потерял головы.

Радостным «ура!» встретили они своего генерала.

— Вот и я, — приветствовал их д'Артаньян. — Кампания кончена. Я привез каждому обещанную награду.

Глаза у всех заблестели.

— Бьюсь об заклад, что у самого богатого из вас нет даже и ста ливров в кармане.

— Правда, — ответили все хором.

— Господа, — сказал д'Артаньян, — вот мой последний приказ. Торговый трактат заключен благодаря тому, что нам удалось захватить первейшего знатока финансового дела в Англии. Теперь я могу сказать вам, что мы должны были схватить казначея генерала Монка.

Слово «казначей» произвело некоторое впечатление на воинов д'Артаньяна. Он заметил, что только Менвиль не вполне верит ему.

— Этого казначея, — продолжал д'Артаньян, — я привез в нейтральную страну, Голландию. Там им был подписан трактат. Затем я сам отвез казначея обратно в Ньюкасл. Он остался вполне доволен: в сосновом ящике ему было спокойно, переносили его осторожно, и я выхлопотал у него для вас награду. Вот она.

Он бросил внушительного вида мешок на скатерть.

Все невольно протянули к нему руки.

— Постойте, друзья мои! — закричал д'Артаньян. — Если есть доходы, то есть и издержки!

— Ого! — пронесся гул голосов в зале.

— Мы оказались в положении, опасном для глупцов.

Скажу яснее: мы находимся между виселицей и Бастилией.

— Ого! — повторил хор.

— Это нетрудно понять. Следовало объяснить генералу Монку, каким образом исчез его казначей. Для этого я подождал благоприятной минуты-восстановления короля Карла Второго, с которым мы друзья…

Армия отвечала довольными взглядами на гордый взгляд д'Артаньяна.

— Когда король был восстановлен, я возвратил Монку его казначея, правда, немного поизмятого, но все же полого и невредимого. Генерал Монк простил мне, да, он простил, но сказал следующие слова, которые я прошу вас зарубить себе на носу: «Сударь, шутка недурна, но я вообще не любитель шуток. Если когда-нибудь хоть слово вылетит (вы понимаете, господин Менвиль? — прибавил д'Артаньян), если когда-нибудь хоть слово вылетит из ваших уст или из уст ваших товарищей о том, что вы сделали, то у меня в Шотландии и в Ирландии есть семьсот сорок одна виселица: все они из дуба, окованы железом и еженедельно смазываются маслом. Я подарю каждому из вас по такой виселице, и заметьте хорошенько, господин д'Артаньян (заметьте то же и вы, любезный господин Менвиль), что у меня останется еще семьсот тридцать для моих мелких надобностей. Притом…»

— Ага! — сказало несколько голосов. — Это еще не все?

— Остается пустяк: «Господин д'Артаньян, я отправлю королю французскому указанный трактат и попрошу его посадить предварительно в Бастилию и потом переслать ко мне всех тех, кто принимал участие в этой экспедиции: король, конечно, исполнит мою просьбу».

Все вскрикнули от ужаса.

— Погодите! — продолжал д'Артаньян. — Почтенный генерал Монк забыл только одно: он не знает ваших имен, я один знаю их, а ведь я-то уж не выдам вас, вы понимаете! Зачем мне выдавать вас! И вы сами, наверное, не так глупы, чтобы доносить на себя. Не то король, чтобы нет тратиться на ваше содержание и прокорм, отошлет вас в Шотландию, где стоит семьсот сорок одна виселица. Вот и все, господа. Мне нечего прибавить к тому, что я имел честь сказать вам. Надеюсь, вы меня хорошо поняли? Не так ли, господин Менвиль?

— Вполне, — отвечал Менвиль.

— Теперь о деньгах, — сказал д'Артаньян. — Закройте дверь поплотнее.

Сказав это, он развязал мешок, и со стола на пол посыпалось множество блестящих золотых экю. Каждый сделал невольное движение, чтобы подобрать их.

— Тихо! — воскликнул д'Артаньян. — Пусть никто не нагибается. Я оделю вас справедливо.

И он действительно поступил так, дав каждому пятьдесят из этих блестящих экю, и получил столько же благословений, сколько роздал монет.

— Ах, — вздохнул он, — если бы вы могли остепениться, стать добрыми и честными гражданами…

— Трудно! — сказал один голос.

— А для чего это надо? — спросил другой.

— Для того, чтобы, снова отыскав вас, я мог при случае угостить новым подарком…

Он сделал знак Менвилю, который слушал все это с недоверчивым видом.

— Менвиль, пойдемте со мной. Прощайте, друзья мои; советую вам держать язык за зубами.

Менвиль вышел вслед за д'Артаньяном под звуки радостных восклицаний, смешанных со сладостным звоном золота в карманах.

— Менвиль, — сказал д'Артаньян, когда они оказались на улице, — вы не поверили мне, но, смотрите, не попадите впросак. Вы, кажется, не очень боитесь виселиц генерала Монка и даже Бастилии его величества короля Людовика Четырнадцатого. Но тогда бойтесь меня. Знайте, если у вас вырвется хоть одно слово, я зарежу вас, как цыпленка. Мне дано отпущение грехов папою.

— Уверяю вас, что я ровно ничего не знаю, любезный господин д'Артаньян, и вполне верю всему, что вы сказали нам.

— Теперь я вижу, что вы умный малый, — усмехнулся мушкетер. — Ведь я знаю вас уже двадцать пять лет. Вот вам еще пятьдесят золотых экю; вы видите, как я ценю вас. Получайте.

— Благодарю, — отвечал Менвиль.

— С этими деньгами вы действительно можете стать местным человеком, сказал д'Артаньян серьезно. — Стыдно вам: ваш ум и ваше имя, которое вы не смеете носить, покрыты ржавчиной дурной жизни. Станьте порядочным человеком, Менвиль, и вы проживете год на эти экю. Денег довольно: вдвое больше офицерского жалованья. Через год приходите повидаться со мною, и — черт возьми! — я сделаю из вас что-нибудь!

Менвиль, подобно своим товарищам, поклялся, что будет нем, как могила. Однако кто-нибудь из них все же рассказал, как было дело. Без сомнения, не те девять человек, которые боялись виселицы; да и не Менвиль; должно быть, и даже вернее всего, сам д'Артаньян; он, как гасконец, был несдержан на язык. Если не он, так кто же другой? Как объяснить, что мы знаем тайну соснового ящика с отверстиями, знаем ее так точно, что могли сообщить мельчайшие подробности? А подробности эти проливают совсем новый и неожиданный свет на главу английской истории, которую наши собратья историки до сих пор оставляли в тени.

XXXVIII

ИЗ КОЕЙ ЯВСТВУЕТ, ЧТО ФРАНЦУЗСКИЙ ЛАВОЧНИК УЖЕ УСПЕЛ ВОССТАНОВИТЬ СВОЮ ЧЕСТЬ В СЕМНАДЦАТОМ ВЕКЕ
Рассчитавшись с товарищами и преподав им свои советы, д'Артаньян думал только о том, как бы скорее добраться до Парижа. Атос тоже торопился домой, чтобы отдохнуть. Каким бы спокойным ни остался человек после всех перипетий дороги, любой путешественник рад увидеть в конце дня, даже если день был прекрасен, что приближается ночь, неся с собою немножко отдыха. Друзья ехали из Булони в Париж рядом, но, погруженные каждый в свои мысли, беседовали о таких незначительных предметах, что мы не считаем нужным рассказывать о них читателю. Размышляя каждый о своих делах и рисуя каждый по-своему картины будущего, они погоняли коней, стараясь таким способом уменьшить расстояние до Парижа.

Атос и д'Артаньян подъехали к парижской заставе вечером, на четвертый день после отъезда из Булони.

— Куда вы поедете, любезный друг? — спросил Атос. — Я направляюсь к себе домой.

— А я к своему компаньону Планше.

— Мы увидимся?

— Да, если вы будете в Париже: ведь я остаюсь здесь.

— Нет, повидавшись с Раулем, которого я жду у себя дома, я тотчас отправляюсь в замок Ла Фер.

— Ну, так прощайте, дорогой друг.

— Нет, скажем лучше: «до свидания». Почему бы не поселиться вам в Блуа, вместе со мной? Вы теперь свободны, богаты. Хотите, я куплю вам славное именьице около Шеверни или Брасье? С одной стороны у вас будут чудесные леса, которые соединяются с Шамборскими, а с другой — изумительные болота. Вы любите охоту, и, кроме того, вы поэт, любезный друг.

Вы найдете там фазанов, дергачей и диких уток; я уж не говорю о закате солнца и о прогулках в лодке, которые пленили бы Немврода или самого Аполлона. До покупки имения вы поживете в замке Ла Фер, и мы будем гонять сорок в виноградниках, как делал некогда король Людовик Тринадцатый. Это — хорошее занятие для таких стариков, как мы.

Д'Артаньян взял Атоса за руки.

— Милый граф, — сказал он, — я не говорю вам ни да, ни нет. Позвольте мне остаться в Париже, пока я устрою свои дела и освоюсь с мыслью, одновременно гнетущей и восхищающей меня. Видите ли, я разбогател и, пока не привыкну к богатству, буду самым несносным существом: ведь я знаю себя. О, я еще не совсем поглупел и не хочу показаться дураком такому другу, как вы, Атос. Платье прекрасно, оно все раззолочено, но слишком ново и жмет под мышками.

Атос улыбнулся.

— Хорошо, — согласился он. — Но, кстати, по поводу этого платья, хотите я дам вам совет?

— Очень рад.

— Вы не рассердитесь?

— Помилуйте.

— Когда богатство приходит к человеку поздно и неожиданно, он должен, чтоб не испортиться, либо стать скупым, то есть тратить немного больше того, сколько тратил прежде, либо стать мотом, то есть наделать достаточно долгов, чтобы превратиться снова в бедняка.

— Ваши слова очень похожи на софизм, любезнейший философ.

— Не думаю. Хотите стать скупым?

— Нет, нет… Я уже был скуп, когда не был богат. Надо испробовать другое.

— Так сделайтесь мотом.

— И этого не хочу, черт возьми. Долги пугают меня. Кредиторы напоминают мне чертей, которые поджаривают несчастных грешников на сковородках, а так как терпенье не главная моя добродетель, то мне всегда хочется поколотить этих чертей.

— Вы самый умный из известных мне людей, и вам советы вовсе не нужны.

Глупы те, которые воображают, что могут вас научить чему-нибудь. Но мы, кажется, уже на улице Сент-Оноре?

— Да.

— Посмотрите, вон там, налево, в этом маленьком белом доме, моя квартира. Заметьте, в нем только два этажа. Первый занимаю я; второй снимает офицер, который по делам службы бывает в отсутствии месяцев восемь или девять в году. Таким образом, я здесь живу как бы в своем доме, с той разницей, что не трачусь на его содержание.

— Ах, как вы умеете устраиваться, Атос. Какая щедрость и какой порядок! Вот что хотел бы я в себе соединить. Но что поделаешь. Это дается от рождения, опыт здесь ни при чем.

— Льстец!.. Прощайте, милый друг, прощайте! Кстати, поклонитесь от меня почтеннейшему Планше. Он по-прежнему умен?

— И умен и честен. Прощайте, Атос!

Они расстались. Разговаривая, д'Артаньян не спускал глаз с лошади, которая везла в корзинах, под сеном, мешки с золотом. На колокольне Сен-Мери пробило девять часов вечера; служащие Планше запирали лавку.

Под навесом на углу Ломбардской улицы д'Артаньян остановил проводника, который вел лошадь. Подозвав одного из служащих Планше, он приказал ему стеречь не только лошадей, но и проводника. Потом он вошел к Планше, который только что отужинал и с некоторым беспокойством поглядывал на календарь: он имел привычку по вечерам зачеркивать истекший день.

В ту минуту, как Планше, по обыкновению, со вздохом вычеркивал отлетевший день, на пороге показался д'Артаньян, звеня шпорами.

— Боже мой! — вскричал Планше.

Почтенный лавочник не мог ничего больше выговорить при виде своего компаньона. Д'Артаньян стоял согнувшись, с унылым видом. Гасконец хотел подшутить над Планше.

«Господи боже мой! — подумал лавочник, взглянув на гостя. — Как он печален!»

Мушкетер сел.

— Любезный господин д'Артаньян, — сказал Планше в страшном волнении.

— Вот и вы! Здоровы ли вы?

— Да, ничего себе, — отвечал д'Артаньян со вздохом.

— Вы не ранены, надеюсь?

— Гм!

— Ах, я понимаю, — прошептал Планше, еще более встревоженный. — Экспедиция была тяжелая?

— Да.

Планше вздрогнул.

— Мне хочется пить, — жалобно вымолвил мушкетер, поднимая голову.

Планше бросился к шкафу и налил д'Артаньяну большой стакан вина. Д'Артаньян взглянул на бутылку и спросил:

— Что это за вино?

— Ваше любимое, сударь, — отвечал Планше, — доброе старое анжуйское винцо, которое раз чуть не отправило нас на тот свет.

— Ах, — сказал д'Артаньян с печальной улыбкой, — ах, добрый мой Планше! Придется ли мне еще когда-нибудь пить хорошее вино?

— Послушайте, — заговорил Планше, бледнея и с нечеловеческим усилием превозмогая дрожь, — послушайте, я был солдатом, значит, я храбр. Не мучьте меня, любезный господин д'Артаньян: наши деньги погибли, не так ли?

Д'Артаньян помолчал несколько секунд, которые показались бедному Планше целым веком, хотя за это время он успел только повернуться на стуле.

— А если б и так, — сказал д'Артаньян, медленно кивая головою, — то что сказал бы ты мне, друг мой?

Планше из бледного стал желтым. Казалось, он проглотил язык; шея у него налилась кровью, глаза покраснели.

— Двадцать тысяч ливров! — прошептал он. — Все-таки двадцать тысяч!

Д'Артаньян уронил голову, вытянул ноги, опустил руки: он походил на статую безнадежности. Планше испустил вздох из самой глубины души.

— Хорошо, — сказал он, — я все понимаю. Будем мужественны. Все кончено, не так ли? Слава богу, что вы спасли свою жизнь.

— Разумеется, жизнь кое-что значит, но все-таки я совсем разорен.

— Черт возьми, — вскричал Планше. — Если даже и разорены, то не надо отчаиваться. Вы вступите в товарищество со мною, мы станем торговать вместе и делить барыши, а когда не станет барышей, разделим миндаль, изюм и чернослив и съедим вместе последний кусочек голландского сыру.

Д'Артаньян не мог дольше скрывать правду.

— Черт возьми! — воскликнул он почти со слезами. — Ты молодчина, Планше! Но скажи, ты не притворялся? Ты не видел там, на улице, под навесом, лошадь с мешками?

— Какую лошадь? С какими мешками? — спросил Планше, сердце которого сжалось при мысли, что д'Артаньян сошел с ума.

— Черт возьми! С английскими мешками! — сказал д'Артаньян, сияя от восторга.

— Боже мой! — прошептал Планше, заметив радостный блеск в глазах своего товарища.

— Глупец! — вскричал д'Артаньян. — Ты думаешь, что я помешался. Черт возьми! Никогда еще голова моя не была такой ясной, никогда не было мне так весело. Пойдем за мешками, Планше, за мешками!

— За какими мешками?

Д'Артаньян подвел Планше к окну.

— Видишь там, под навесом, лошадь с корзинами?

— Да.

— Видишь, твой приказчик разговаривает с проводником?

— Да, да.

— Хорошо. Если это твой приказчик, то ты знаешь, как его зовут. Позови его!

— Абдон! — закричал Планше в окно.

— Веди сюда лошадь, — подсказал д'Артаньян.

— Веди сюда лошадь! — крикнул Планше громовым голосом.

— Дай десять ливров проводнику, — распорядился д'Артаньян громким повелительным голосом, точно командуя во время сражения. — Двух приказчиков для первых двух мешков и двух для второй пары. Огня, черт возьми!

Живо!

Планше бросился вниз по ступенькам, как будто за ним гнался сам дьявол. Через минуту приказчики поднимались по лестнице, кряхтя под своей ношей. Д'Артаньян отослал их спать, тщательно запер двери и сказал Планше, который, в свою очередь, начинал сходить с ума:

— Теперь примемся за дело.

Он разостлал на полу одеяло и высыпал на него содержимое первого мешка. Планше высыпал содержимое второго. Потом д'Артаньян вспорол ножом третий. Когда Планше услышал пленительный звон золота и серебра, увидел, что из мешка сыплются блестящие монеты, трепещущие, как рыбы, выброшенные из сети, когда почувствовал, что стоит по колено в золоте, голова у него закружилась, он пошатнулся, как человек, пораженный молнией, и тяжело упал на огромную кучу денег, которая со звоном рассыпалась.

Планше от радости лишился чувств. Д'Артаньян плеснул ему в лицо белым вином. Лавочник тотчас пришел в себя.

— Боже мой! Боже мой! — твердил Планше, отирая усы и бороду.

В те времена, как и теперь, лавочники носили бравые усы и бороду, как ландскнехты; только купанье в деньгах, очень редкое в ту пору, совсем вывелось теперь.

— Черт возьми! — воскликнул д'Артаньян. — Тут сто тысяч ливров для вас, милый компаньон. Извольте получить свою долю, если угодно. А я возьму свое.

— Славная сумма!.. Чудесная сумма, господин д'Артаньян.

— Полчаса тому назад я жалел о доле, которую должен отдать тебе, сказал д'Артаньян, — но теперь не жалею. Ты славный человек, Планше. Ну, разочтемся как следует: говорят, денежка счет любит.

— Ах, расскажите мне сначала всю историю! — попросил Планше. — Она, должно быть, еще лучше денег.

— Да, — согласился д'Артаньян, поглаживая усы, — да, может быть. И если когда-нибудь историк попросит у меня сведений, то почерпнет из верного источника. Слушай, Планше, я все тебе расскажу.

— А я тем временем пересчитаю деньги. Извольте начинать, мой дорогой господин.

— Итак, — сказал д'Артаньян, переведя дух.

— Итак, — сказал Планше, захватив первую пригоршню золота.

XXXIX

ИГРА МАЗАРИНИ
В тот самый вечер, когда наши друзья приехали в Париж, в одной из комнат Пале-Рояля, обтянутой темным бархатом и украшенной великолепными картинами в золоченых рамах, весь двор собрался перед постелью Мазарини, который пригласил короля и королеву на карточную игру.

В комнате стояли три стола, разделенные небольшими ширмами. За одним из столов сидели король и обе королевы. Король Людовик XIV занял место против своей молодой супруги и улыбался ей с выражением непритворного счастья. Анна Австрийская играла с кардиналом, и невестка помогала ей, когда не улыбалась мужу. Кардинал лежал в постели, похудевший, истомленный. За него играла графиня де Суасон, и он беспрестанно заглядывал ей в карты; глаза его выражали любопытство и жадность.

Мазарини приказал Бернуину нарумянить себя; но румянец, ярко выделяясь на щеках, еще более подчеркивал болезненную бледность остальной части лица и желтизну лоснившегося лба. Только глаза кардинала блестели, и на эти глаза больного человека король, королевы и придворные поглядывали с беспокойством.

В действительности же глаза синьора Мазарини были звездами, более или менее блестящими, по которым Франция XVII века читала свою судьбу каждый вечер и каждое утро.

Монсеньер не выигрывал и не проигрывал; он не был, следовательно, ни весел, ни грустен. Это был застой, в каком не захотела оставить его Анна Австрийская, полная сострадания кнему; но, чтобы привлечь внимание больного к какому-нибудь громкому делу, надо было выиграть или проиграть. Выиграть было опасно, потому что Мазарини сменил бы свое безразличие на уродливое лицемерие; проиграть было опасно, потому что пришлось бы плутовать, а принцесса, следя за игрою своей свекрови, наверняка пожаловалась бы на нее за доброе расположение к Мазарини.

Пользуясь затишьем, придворные болтали между собою. Мазарини, когда не был в дурном настроении, был добродушным человеком, и он, никому не мешавший никого оговаривать, поскольку люди платили, не был настолько тираном, чтобы запретить разговаривать, поскольку при этом тратили деньги.

Так что придворные болтали между собою.

За другим столом младший брат короля, Филипп, герцог Анжуйский, любовался в зеркальной крышке табакерки своим прекрасным лицом. Любимец его, шевалье де Лоррен, опершись о кресло герцога, слушал с тайной завистью графа де Гиша, другого любимца Филиппа. Граф высокопарным слогом повествовал о разных похождениях отважного короля Карла II. Точно волшебную сказку, он рассказывал историю его тайных скитаний по Шотландии и говорил об опасностях, окружавших короля, когда враги преследовали его по пятам: Карл проводил ночи в дуплах деревьев, а днем голодал и сражался.

Мало-помалу судьба несчастного короля так захватила внимание слушателей, что игра приостановилась даже за королевским столом, и молодой король, притворяясь рассеянным, задумчиво слушал эту одиссею, живо, во всех подробностях передаваемую графом де Гишем.

Графиня де Суасон прервала де Гиша.

— Признайтесь, граф, — улыбнулась она, — что вы немножко приукрашиваете ваш рассказ.

— Графиня, я, как попугай, передаю то, что сообщили мне англичане. К стыду своему должен признаться, что я точен, как копия.

— Карл Второй умер бы, если б перенес все это.

Людовик XIV поднял свою гордую голову.

— Графиня, — сказал он серьезным голосом, в котором сквозила еще юношеская застенчивость, — кардинал может подтвердить, что во время моего несовершеннолетня дела Франции шли очень плохо… И если б в то время я был бы постарше и мог взяться за оружие, мне часто приходилось бы воевать, чтобы добыть себе ужин.

— По счастью, — проговорил кардинал, первый раз нарушивший молчание, — вы преувеличиваете, ваше величество, и ужин всегда был готов вовремя для вас и для ваших слуг.

Король покраснел.

— О, — некстати вскричал Филипп со своего места, продолжая глядеться в зеркало, — я помню, что раз в Мелюне ни для кого не было ужина; король скушал две трети куска хлеба, а мне отдал остатки.

Все гости, увидев, что Мазарини улыбнулся, засмеялись. Королям льстят так же напоминанием минувших бедствий, как и надеждою на будущее счастье.

— И все же французская корона всегда крепко держалась на головах королей, — поспешно прибавила Анна Австрийская, — а английская корона упала с головы Карла Первого. И когда возмущение угрожало французскому трону, когда он колебался, — иногда ведь бывает, что трон колеблется, так же как случаются землетрясения, — всякий раз славная победа возвращала нам спокойствие.

— С новыми лаврами для короны, — добавил Мазарини.

Граф де Гиш умолк. Король принял равнодушный вид, а Мазарини обменялся взглядом с королевой Анной Австрийской, как бы благодаря ее за помощь.

— Все равно, — сказал Филипп, приглаживая волосы, — мой кузен Карл не хорош лицом, но очень храбр и дрался, как немецкий рейтар. И если еще будет так же драться, то непременно выиграет сражение… как при Рокруа…

— Но у него нет войска, — заметил шевалье де Лоррен.

— Союзник его, король голландский, даст ему войско. О, я послал бы ему солдат, если бы был королем Франции.

Людовик XIV вспыхнул. Мазарини притворился, что поглощен игрою.

— Теперь, — продолжал граф де Гиш, — судьба несчастного принца свершилась. Он погиб, если Монк обманул его. Тюрьма, может быть смерть, довершит его несчастья, начавшиеся с изгнания, битв и лишений.

Мазарини нахмурил брови.

— Правда ли, что его величество Карл Второй покинул Гаагу? — спросил Людовик XIV.

— Совершенная правда, ваше величество, — отвечал граф. — Отец мой получил письмо, в котором его уведомляют об этом отъезде со всеми подробностями. Известно даже, что король сошел на берег в Дувре. Рыбаки вилели, как он направился в порт. Но все дальнейшее — пока тайна.

— Как бы я хотел знать, что было дальше! — с жаром вскричал Филипп Анжуйский. — Вы, верно, знаете, братец?

Людовик XIV опять покраснел — в третий раз в продолжение часа.

— Спросите у кардинала, — отвечал он таким голосом, что Мазарини, Анна Австрийская и все гости посмотрели на него.

— Это значит, сын мой, — сказала Филиппу с улыбкой Анна Австрийская, — что король не любит говорить о государственных делах вне совета.

Филипп покорно выслушал замечание и, улыбаясь, низко поклонился брату, потом матери.

Но Мазарини заметил, что в дальнем углу комнаты составляется группа и что герцог Анжуйский, граф де Гиш и шевалье де Лоррен, лишенные возможности рассуждать громко, могут потихоньку сказать больше, чем нужно. Он бросал на них недоверчивые и беспокойные взгляды, намекая Анне Австрийской, что надо прервать это тайное совещание, как вдруг Бернуин вошел в дверь, за кроватью кардинала, и шепнул ему на ухо:

— Посол от его величества английского короля.

Мазарини не мог скрыть своего удивления, которое тотчас же заметил король. Не желая быть нескромным и в то же время показаться лишним, Людовик XIV немедленно встал и, подойдя к кардиналу, простился с ним.

Гости поднялись; послышался шум отодвигаемых стульев и столов.

— Устроите так, чтобы все постепенно разошлись, — сказал Мазарини тихо Людовику XIV, — и соблаговолите остаться у меня еще несколько минут.

Я кончаю дело, о котором теперь же, сегодня вечером, желал бы переговорить с вашим величеством.

— И с королевами? — спросил Людовик.

— Да, и с герцогом, — отвечал кардинал.

С этими словами он приподнялся на своей постели, и полог, спустившись, закрыл ее. Кардинал, однако, не забыл о заговорщиках, которые стояли в углу комнаты.

— Граф де Гиш, — позвал он слабым голосом, в то время как за опущенным пологом Бернуин подавал ему халат.

— Я здесь, — отвечал граф, подходя.

— Сыграйте за меня, вы очень счастливы. Выиграйте мне побольше у этих господ.

— Извольте, монсеньер.

Молодой человек сел за столом, откуда король перешел к королевам и заговорил с ними.

Между графом и несколькими придворными завязалась крупная игра.

Филипп Анжуйский разговаривал о модах с шевалье де Лорреном, а за пологом кровати уже не было слышно шелеста шелковой одежды кардинала.

Мазарини вслед за Бернуином вышел в соседнюю комнату

XL

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ДЕЛО
Перейдя в свой кабинет, кардинал увидел там графа де Ла Фер, который ждал его, внимательно рассматривая картину Рафаэля, висевшую над поставцом, украшенным серебром и золотом.

Кардинал вошел легко и бесшумно, как тень, и тотчас взглянул на графа, желая, как всегда, по выражению лица собеседника угадать характер разговора.

Но на этот раз он ошибся. Он ровно ничего не прочел на лице Атоса и не заметил даже того почтения, которое привык видеть всегда и у всех.

Атос был одет в черное платье, скромно вышитое серебром. Он носил знаки Подвязки, Золотого Руна и Святого Духа — трех высших орденов; соединенные вместе, они бывали только у королей или у артистов на сцене.

Мазарини долго, но безуспешно старался вспомнить, как зовут стоявшего перед ним человека.

— Мне доложили, — вымолвил он наконец, — что ко мне приехал посол из Англии.

Он сел, отпустив Бернуина и Бриенна, собиравшегося в качестве секретаря вести протокол.

— Действительно, господин кардинал, я прислан его величеством королем английским.

— Для англичанина вы говорите по-французски удивительно чисто, — приветливо сказал Мазарини, посматривая на ордена и стараясь поймать взгляд посла.

— Я не англичанин, я француз, господин кардинал, — отвечал Атос.

— Вот как! Английский король избирает французов в посланники? Это хорошее предзнаменование… Ваше имя, сударь?

— Граф де Ла Фер, — отвечал Атос без того глубокого поклона, какого требовали и сан и гордость всемогущего министра.

Мазарини пожал плечами, как бы говоря: «Не знаю этого имени». Потом спросил:

— И вы приехали сказать мне?..

— Я приехал от его величества короля английского объявить королю французскому…

Мазарини нахмурил брови.

— Объявить королю французскому, — невозмутимо продолжал Атос, — о счастливом возвращении его величества короля Карла Второго на отцовский престол.

Эта деталь не ускользнула от хитрого кардинала. Мазарини слишком хорошо знал людей и увидел в холодной, почти высокомерной учтивости Атоса признак неприязни, редко встречающейся в атмосфере придворных теплиц.

— У вас, верно, есть верительные грамоты? — спросил Мазарини сухо и с досадой.

— Есть, монсеньер.

Слово «монсеньер» с трудом слетело с уст Атоса; казалось, оно жгло его губы.

— Покажите их.

Атос достал депешу из вышитой бархатной сумки, висевшей у него на груди под камзолом.

Мазарини протянул руку.



— Извините, господин кардинал, — сказал Атос. — Депеша адресована королю.

— Если вы француз, сударь, вы должны знать, что значит первый министр при французском дворе.

Атос отвечал:

— Да, были времена, когда я знал, что значит первые министры, но давно уже решил всегда обращаться прямо к королю.

— В таком случае, — бросил Мазарини, начинавший сердиться, — вы не увидите ни министра, ни короля.

И Мазарини встал. Атос положил депешу в сумку, сдержанно поклонился и направился к двери. Его хладнокровие взбесило Мазарини.

— Какие странные дипломатические приемы! — вскричал он. — Неужели еще не кончились те времена, когда господин Кромвель присылал к нам своих молодчиков вместо поверенных в делах? Вам недостает, сударь, только круглой шляпы и Библии за поясом.

— Сударь, — сухо возразил Атос, — мне никогда не случалось, подобно вам, вести переговоры с Кромвелем, я встречал его посланцев только со шпагой в руках. Поэтому я не знаю, как он сносился с первым министром.

Скажу только о его величестве Карле Втором; когда он пишет его величеству королю Людовику Четырнадцатому, то это не значит, что он пишет его преосвященству кардиналу Мазарини. В этом различии я вовсе не вижу никакого дипломатического приема.

— А! — воскликнул Мазарини, поднимая голову и ударяя себя рукой по лбу. — А! Вспомнил!

Атос с удивлением посмотрел на него.

— Да, да… — продолжал кардинал, рассматривая гостя. — Конечно… Я узнаю вас, сударь! Diavolo![150] Теперь я уже не удивляюсь!

— Разумеется, — отвечал с улыбкой Атос. — Это я удивляюсь, что вы, при своей превосходной памяти, до сих пор не узнали меня.

— Вы, по обыкновению, непокорны, строптивы… Как бишь вас зовут?

Позвольте… название какой-то реки… Потамос… Нет, острова… Наксос… Нет, — per Jove[151], — название горы… Атос! Да, именно так!

Очень рад, что вижу вас на этот раз не в Рюэйле, где вы с вашими проклятыми товарищами содрали с меня изрядный выкуп!.. Фронда!.. Все еще Фронда!.. Проклятая Фронда!.. Ну и закваска!.. Но скажите, почему ваша ненависть ко мне сохранилась дольше, чем моя к вам? Вам-то уж не на что пожаловаться: ведь вы не только вышли сухим из воды, но даже с лентою ордена Святого Духа на шее…

— Господин кардинал, — возразил Атос, — позвольте мне не входить в рассуждения о подобных вещах… Мне дано поручение. Угодно вам помочь мне исполнить его?

— Меня удивляет одно, — с насмешкой сказал Мазарини, радуясь, что все припомнил. — Как это вы, господин… Атос, вы, фрондер, приняли на себя поручение к Мазарини, как попросту называли меня прежде…

И Мазарини рассмеялся. Но кашель мешал ему, и хохот его скоро перешел в хрип.

— Я принял поручение к королю французскому, господин кардинал, — спокойно отвечал Атос (он считал, что все преимущества на его стороне, и был сдержан).

— Во всяком случае, господин фрондер, — сказал Мазарини весело, после короля дело, за которое вы взялись…

— Дело, которое мне поручили, господин кардинал.

Я не ищу дел.

— Допустим. Дело это, говорю я, все равно пройдет через мои руки…

Не будем терять дорогого времени… Скажите мне условия.

— Я имел честь сообщить вам, что мне неизвестно содержание письма, в котором изложена воля его величества короля Карла Второго.

— Право, вы меня смешите своим бесстрастием, господин Атос… Видно, что вы водились с тамошними пуританами… Я знаю вашу тайну лучше вас, и вы напрасно не оказываете уважения человеку дряхлому и больному, который много поработал в жизни и храбро сражался за свои идеи, так же как вы за ваши… Вы ничего не хотите сказать мне? Хорошо! Не хотите отдать мне письма? Бесподобно!.. Пойдемте в мою спальню: там вы увидите короля, и при короле я… Но еще одно слово: кто пожаловал вам знаки Золотого Руна? Помню, что вы кавалер ордена Подвязки, но о Золотом Руне я не знал…

— Недавно испанский король по случаю бракосочетания его величества Людовика Четырнадцатого прислал королю Карлу Второму патент на орден Золотого Руна. Карл Второй передал патент мне, вписав мое имя.

Мазарини поднялся и, опираясь на руку Бернуина, прошел в свою спальню как раз в ту минуту, когда там доложили о приезде принца.

Действительно, принц Конде, первый принц крови, победитель при Рокруа, Лане и Нордлингене, явился к монсеньеру Мазарини в сопровождении своих дворян. Он приветствовал короля, когда первый министр отодвинул полог своей кровати.

Атос увидел Рауля, пожимавшего руку графу де Гишу, и ответил улыбкой на почтительный поклон сына.

Он увидел также, как вспыхнуло от радости лицо кардинала, когда тот заметил на столе перед собой груду золота. Граф де Гиш выиграл эти деньги, играя за Мазарини по его просьбе.

Кардинал забыл посла, посольство и принца; он думал только о деньгах.

— Как! Это мой выигрыш? — вскричал он.

— Да, почти пятьдесят тысяч экю, — ответил граф де Гиш, вставая. Вернуть ли вам карты или угодно, чтобы я продолжал?

— Верните! Верните! Вы неосторожны. Пожалуй, еще проиграете весь мой выигрыш!

— Господин кардинал! — сказал принц Конде, кланяясь.

— Здравствуйте, ваше высочество, — отвечал министр небрежно. — Очень любезно, что приехали навестить больного друга.

— Друга! — пробормотал про себя граф де Ла Фер, который не поверил своим ушам, услышав такое определение. — Друзья?! Мазарини и Конде?!

Кардинал угадал мысли фрондера; он улыбнулся и прибавил, обращаясь к королю:

— Имею честь представить вашему величеству графа де Ла Фер, посла его величества короля английского… Государственное дело, господа! — прибавил он, обращаясь к гостям, которые по его знаку вышли все, с принцем Конде во главе.

Рауль, взглянув в последний раз на графа де Ла Фер, вышел вслед за принцем. Филипп Анжуйский и королева, казалось, совещались, остаться ли им.

— Тут дело семейное, — вдруг сказал Мазарини, останавливая их. — Граф де Ла Фер привез королю послание, в котором Карл Второй, восстановленный на престоле, предлагает сочетать браком брата короля с принцессой Генриеттой, внучкой Генриха Четвертого… Не угодно ли вам, граф, вручить письмо его величеству?

Атос стоял в изумлении. Каким образом министр мог знать содержание бумаги, с которой он ни на секунду не расставался?

Но, вполне владея собою, Атос подал депешу молодому королю, который, покраснев, взял ее. Торжественное молчание воцарилось в спальне кардинала. Оно нарушалось только тихим звоном золота, которое Мазарини желтой, сухой рукой укладывал в ларчик, пока король читал письмо,

XLI

РАССКАЗ
Лукавый кардинал сообщил почти все, и послу ничего не оставалось прибавить. Однако весть о реставрации Карла II поразила короля. Он повернулся к графу, с которого не спускал глаз с самого его появления, и спросил:

— Не откажите, сударь, рассказать нам подробности о положении дел в Англии. Вы приехали прямо оттуда, вы француз, и ордена на вашей груди показывают, что вы человек знатный и заслуженный.

— Граф де Ла Фер — старинный слуга вашего величества, — сказал кардинал королеве-матери.

Анна Австрийская была забывчива, как королева, видевшая много бурь и много ясных дней. Она взглянула на Мазарини, кривая улыбка которого не предвещала ничего хорошего; потом перевела вопросительный взгляд на Атоса.

Кардинал продолжал:

— Граф был мушкетером во времена Тревиля и служил покойному королю…

Граф очень хорошо знает Англию, куда он ездил несколько раз в разное время… Вообще он замечательный человек…

В словах кардинала таился намек на воспоминания, которых Анна Австрийская так боялась. Англия напоминала ей о ее ненависти к Ришелье и любви к Бекингэму; мушкетер эпохи Тревиля вызвал в ее памяти былые победы, волновавшие ее сердце в молодости, и опасности, чуть не стоившие ей трона.

Слова эти произвели большое впечатление: члены королевской семьи замолкли, внимательно прислушиваясь. С различными чувствами думали они о тех таинственных временах; юноши уже не застали их, а старики считали их навсегда забытыми.

— Говорите, граф, — произнес наконец Людовик XIV, который раньше других преодолел смущение, подозрительность и воспоминания, всеми овладевшие.

— Да, говорите, — прибавил Мазарини, которому ядовитый выпад против Анны Австрийской возвратил бодрость и веселость.

— Ваше величество, — сказал граф, — судьба короля Карла Второго изменилась, словно чудом. Чего не могли сделать люди, то свершил бог.

Мазарини закашлялся и заворочался в своей постели.

— Король Карл Второй, — продолжал Атос, — выехал из Гааги не как изгнанник или завоеватель, а как настоящий король, который вернулся из дальнего путешествия, встреченный всеобщими благословениями.

— Это действительно чудо, — заметил Мазарини. — Если верить рассказам, Карл Второй, встреченный теперь благословениями, выехал из Англии под звуки выстрелов.

Король промолчал. Герцог Филипп, который был моложе и легкомысленнее короля, не мог не улыбнуться. Мазарини был доволен этой улыбкой, показывавшей, что его шутку оценили.

— В самом деле, это изумительно, — сказал король. — Но бог, когда он покровительствует королям, пользуется людьми для исполнения своих намерений. Кому же больше всего обязан Карл Второй возвращением престола?

— Но, — перебил кардинал, не считаясь с самолюбием короля, — неужели вы не знаете, что он обязан генералу Монку?

— Разумеется, знаю, — отвечал Людовик решительным голосом, — но я спрашиваю посла о причинах, побудивших генерала Монка изменить свое поведение.

— Ваше величество, вы коснулись самого существенного вопроса, — отвечал Атос. — Если б не чудо, о котором я имел честь доложить вам, Монк, вероятно, остался бы непобедимым врагом короля Карла Второго. Бог вложил странную, дерзкую и остроумнейшую мысль в голову одного человека, а другую мысль, честную и смелую, — в голову другого. Соединившись, эти две мысли произвели такую перемену во взглядах генерала Монка, что из смертельного врага он стал другом низложенного короля.

— Вот именно это я и хотел знать, — сказал король. — Но кто же эти два человека?

— Два француза.

— О, я очень рад.

— А мысли? Меня больше интересуют мысли, чем люди, — прибавил Мазарини.

— Правда, — прошептал король.

— Вторая мысль, честная и смелая, по менее важная, заключалась в решении добыть миллион, спрятанный покойным королем Карлом Первым в Ньюкасле, и на это золото купить помощь Монка.

— Ого! — пробормотал Мазарини, пораженный словом «миллион». — Но ведь Ньюкасл был занят Монком?

— Именно так, господин кардинал, потому-то и я назвал эту идею смелой. Дело состояло вот в чем: надо было вступить в переговоры с Монком, а если он отвергнет предложения, которые будут ему сделаны, добыть для Карла Второго эту сумму, действуя на порядочность, а не на верноподданнические чувства генерала Монка… Так все и было, несмотря на некоторые препятствия; генерал оказался человеком честным и отдал золото.

— Мне кажется, — сказал король нерешительно и задумчиво, — что король Карл Второй ничего не знал об этом миллионе, когда был в Париже.

— А я думаю, — прибавил кардинал насмешливо, — что его величество король английский знал о существовании этих денег, но предпочитал иметь два миллиона вместо одного.

— Ваше величество, — отвечал Атос твердо, — король Карл Второй находился в такой крайней бедности во Франции, что не мог нанять почтовых лошадей; в таком отчаянии, что несколько раз помышлял о смерти. Он и не подозревал, что золото спрятано в Ньюкасле, и если б один дворянин, подданный вашего величества, храни гель этой тайны, не рассказал ему о ней, Карл Второй жил бы до сих пор в самом жестоком забвении.

— Перейдем к мысли, странной, дерзкой и остроумной, — перебил Мазарини, предчувствуя поражение. — Что это за мысль?

— Вот она: генерал Монк был единственным препятствием к восстановлению Карла Второго на престоле, и один француз вздумал устранить это препятствие.

— Ого! Да этот француз — просто злодей, — сказал Мазарини, — и мысль не настолько хитра, чтобы помешать повесить или колесовать его на Гревской площади по приговору парламента.

— Вы ошибаетесь, монсеньер, — сухо заметил Атос. — Я не говорил, что этот француз намеревался убить генерала Монка, а только — что он хотел устранить его. Каждое слово во французском языке имеет определенное значение, и дворяне хорошо понимают его. Впрочем, была война, и того, кто служит королю против врагов его, судит не парламент, а бог. Французский дворянин задумал овладеть Монком и исполнил свое намерение.

Король оживился, слушая рассказ о таких подвигах. Юный брат короля ударил кулаком по столу, воскликнув:

— Вот молодец!

— И Монка похитили? — спросил король. — Но генерал находился в своем лагере…

— А француз был один.

— Удивительно! — воскликнул Филипп.

— Да, правда, удивительно! — повторил король.

— Ну! Два львенка спущены с цепи! — прошептал Мазарини. И прибавил вслух, не думая скрывать своей досады:

— Я не знал всех этих подробностей. Ручаетесь ли вы за их достоверность?

— Разумеется, ручаюсь, господин кардинал, потому что сам был очевидцем этих событий.

— Вы?

— Да, монсеньер.

Король невольно подошел к Атосу; герцог Филипп стал возле Атоса с другой стороны.

— Рассказывайте, граф, рассказывайте! — воскликнули оба в один голос.

— Ваше величество, француз похитил генерала Монка и привез к королю Карлу Второму в Голландию… Король освободил Монка, и генерал из чувства благодарности возвратил Карлу Второму престол, — за который столько храбрецов сражались без успеха.

Герцог Филипп в восторге захлопал в ладоши. Людовик XIV, более осторожный, спросил:

— И это все правда?

— Совершеннейшая, ваше величество.

— Один из моих дворян знал тайну о существовании миллиона и сохранил ее?

— Да.

— Кто он?

— Ваш покорный слуга, — просто ответил Атос.

Ропот восхищения был наградой Атосу. Даже сам Мазарини поднял руки к небу.

— Сударь, — сказал король, — я постараюсь найти средства вознаградить вас.

Атос вздрогнул.

— Не за честность: награда за честность оскорбила бы вас. Я должен наградить вас за участие в восстановлении на престоле брата моего Карла Второго.

— Разумеется, — подтвердил Мазарини.

— Успех этого дела радует все наше семейство! — прибавила Анна Австрийская.

— Позвольте, — сказал Людовик XIV. — Правда ли, что один человек пробрался к Монку в его лагерь и похитил его?

— У этого человека было десять помощников, но это были лишь жалкие наемники.

— И больше никого?

— Никого.

— Кто же он?

— Господин д'Артаньян, отставной лейтенант мушкетеров вашего величества.

Анна Австрийская покраснела. Мазарини пожелтел от стыда. Людовик XIV стал мрачен; пот выступил на его бледном лице.

— Что за люди! — прошептал он.

И он невольно бросил на кардинала взгляд, который испугал бы Мазарини, если б тот в это время не зарылся головой в подушку.

— Сударь! — воскликнул молодой герцог Анжуйский, кладя свою белую, женственную руку на плечо Атосу. — Скажите этому храбрецу, прошу вас, что брат короля французского будет пить за его здоровье завтра с сотней лучших французских дворян.

Сказав эти слова, юный герцог заметил, что в припадке восторга смял свою манжетку. Он с величайшим старанием расправил ее.

— Поговорим о деле, ваше величество, — вмешался Мазарини, который никогда не приходил в восторг и не носил манжет.

— Хорошо, — отвечал Людовик XIV. — Сообщите нам о цели вашего посольства, граф, — сказал он, обращаясь к Атосу.

Атос торжественно предложил руку леди Генриетты Стюарт молодому принцу у брату короля.

Совещание длилось час, после чего отворили дверь придворным. Они как ни в чем не бывало заняли прежние места, точно в этот вечер в их обычных занятиях не было никакого перерыва.

Атос оказался около Рауля. Отец и сын пожали друг другу руки.

XLII

МАЗАРИНИ СТАНОВИТСЯ МОТОМ
Пока Мазарини старался оправиться от охватившей его внезапно тревоги, Атос и Рауль успели обменяться несколькими словами в углу комнаты.

— Ты давно в Париже, Рауль? — спросил граф.

— С тех пор, как вернулся принц.

— Здесь я не могу говорить с тобой, за нами наблюдают. Но я сейчас еду домой и там жду тебя: приезжай, как только освободишься.

Рауль поклонился.

К ним подошел принц. У него был ясный и глубокий взгляд, как у благородных хищных птиц. Чертами лица он тоже напоминал птицу. Орлиный нос принца Конде был прямым продолжением его плоского лба; придворные насмешники, безжалостные даже к гению, уверяли, что у наследника знаменитого дома Конде не человеческий нос, а орлиный клюв.

Его проницательный взгляд и повелительное выражение лица обыкновенно смущали тех, с кем он разговаривал, больше, чем величественная осанка или красота, если бы ими обладал победитель при Рокруа. Огонь так быстро вспыхивал в его выпуклых глазах, что всякое одушевление походило у него на гнев.

Все при дворе уважали принца; многие трепетали перед ним.

Людовик Конде подошел к Раулю и графу де Ла Фер с явным намерением заговорить с первым и получить поклон от второго.

Никто не умел кланяться с таким благородным изяществом, как граф де Ла Фер. В его поклоне не было и следа угодливости, обычной в поклонах придворных. Зная себе цену, Атос кланялся принцам, как равным, искупая неизъяснимой приветливостью независимость манер, оскорбительную для их гордости.

Принц хотел заговорить с Раулем. Атос опередил его.

— Если бы виконт де Бражелон, — сказал он, — не был покорнейшим слугою вашего высочества, я просил бы его представить меня вам…

— Я имею честь говорить с графом де Ла Фер? — спросил принц.

— С моим отцом, — прибавил Рауль, покраснев.

— Одним из честнейших людей Франции, — продолжал принц, — одним из первых дворян, нашего государства… Я так много слышал о вас хорошего, что часто желал видеть вас в числе своих друзей.

— Такую честь, — отвечал Атос, — может оправдать лишь мое уважение и преданность вашему высочеству.

— Виконт де Бражелон отличный офицер, — сказал принц. — Видно, что он прошел хорошую школу. Ах, граф, какие в ваше время у полководцев были солдаты!..

— Ваше высочество совершенно правы, — но теперь солдаты могут похвастаться полководцами.

Этот комплимент, не похожий на лесть, очень понравился человеку, которого вся Европа считала героем и который пресытился похвалами.

— Очень жаль, граф, что вы оставили службу, — произнес принц Конде. Скоро королю придется вести войну с. Голландией или с Англией. Представится много случаев отличиться такому человеку, как вы, знающему Англию, как Францию.

— Могу сказать вашему высочеству, что я, кажется, не ошибся, оставив службу, — отвечал Атос с улыбкой. — Франция и Англия будут отныне жить в мире, как две сестры, если верить моему предчувствию.

— Вашему предчувствию?

— Да, прислушайтесь к тому, о чем говорят за столом кардинала.

В это время кардинал приподнялся на постели и подозвал знаком брата короля.

— Ваше высочество, — сказал Мазарини, — прикажите взять это золото.

И он указал на огромную кучу тусклых и блестящих монет, которую выиграл граф де Гиш.

— Оно мое? — вскричал герцог Анжуйский.

— Здесь пятьдесят тысяч экю… Они ваши…

— Вы дарите их мне?

— Я играл для вашего высочества, — отвечал кардинал все более и более слабеющим голосом, как будто усилие, которое он сделал, чтобы подарить деньги, истощило все его силы, телесные и умственные.

— Боже мой! — прошептал Филипп вне себя от радости. — Какой счастливый день!

Он проворно сгреб деньги со стола и положил в кармины… Более трети кучки осталось еще на столе.

— Шевалье, — обратился Филипп к своему любимцу де Лоррену, — поди сюда.

Тот подошел.

— Возьми, — приказал герцог, указывая на оставшиеся деньги.

Эту необычную сцену все присутствующие приняли как трогательный семейный праздник. Кардинал вел себя как отец французских принцев: оба принца выросли под его крылом. Никто не счел щедрости первого министра гордостью или даже дерзостью, как нашли бы в наше время.

Придворные только завидовали… Король отвернулся.

— Никогда еще не было у меня таких денег, — весело сказал Филипп, проходя со своим любимцем к выходу, чтобы уехать. — Никогда! Какие они тяжелые, эти сто пятьдесят тысяч ливров!

— Но почему господин кардинал подарил вдруг герцогу столько денег? шепотом спросил принц Конде у графа де Ла Фер. — Верно, он очень болен?

— Да, ваше высочество, болен. У него, как вы могли заметить, скверный вид.

— Но ведь он умрет от этого! Сто пятьдесят тысяч ливров! Непостижимо!

Скажите, граф, почему он их подарил? Найдите причину.

— Прошу ваше высочество не спешить с выводами. Вот герцог Анжуйский идет к нам вместе с шевалье де Лорреном. Послушайте, о чем они говорят.

Шевалье говорил герцогу вполголоса:

— Неестественно, что кардинал подарил столько денег вашему высочеству… Осторожнее, ваше высочество, не растеряйте… Чего же хочет от вас кардинал?

— Слышите? — сказал Атос на ухо принцу. — Вот ответ на ваш вопрос.

— Скажите же, ваше высочество, — нетерпеливо спрашивал де Лоррен, стараясь угадать по тяжести денег, оттягивающих его карман, какая сумма досталась на его долю.

— Это свадебный подарок, любезный шевалье!

— Как?

— Да, я женюсь, — продолжал герцог Анжуйский, не замечая, что он в эту минуту проходил мимо принца и Атоса, которые низко поклонились ему.

Де Лоррен бросил на молодого герцога такой странный и полный ненависти взгляд, что граф де Ла Фер вздрогнул.

— Вы женитесь? Вы! — повторил де Лоррен. — Это невозможно! Неужели вы решитесь на такую глупость?

— Не я решаюсь на эту глупость, а меня принуждают к ней, — отвечал герцог Анжуйский. — Но пойдем скорей, повеселимся на эти деньги.

Провожаемый поклонами придворных, он вышел со своим приятелем, радостно улыбаясь.

— Так вот в чем секрет! — тихо сказал принц Атосу. — Он женится на сестре Карла Второго?

— По-видимому, да.

Принц Конде задумался на минуту, глаза его блеснули.

— Вот оно что, — медленно произнес он, словно разговаривая с самим собою, — значит, шпаги долго еще но будут выниматься из ножен!..

И он вздохнул.

Один Атос слышал этот вздох и угадал все, что он в себе таил: подавленные честолюбивые стремления, разрушенные мечты, обманутые надежды…

Принц вскоре стал прощаться. Король тоже собрался уходить. Атос сделал Раулю знак, подтверждавший его прежнее приглашение.

Мало-помалу спальня опустела. Мазарини остался один, терзаемый своими страданиями, которых уже не скрывал.

— Бернуин! — произнес он слабым голосом.

— Что угодно, монсеньер?

— Позвать Гено!.. Поскорее!.. Мне кажется, я умираю, — сказал кардинал.

Испуганный Бернуин побежал в переднюю, отдал приказ, и верховой, поскакавший за доктором, обогнал карету короля Людовика XIV на улице Сент-Оноре.

XLIII

ГЕНО
Приказание кардинала было спешное, и Гено не заставил себя ждать.

Он нашел больного в постели, с посиневшим лицом, распухшими ногами, с судорогами в желудке. У кардинала был жестокий приступ подагры. Он мучился ужасно и проявлял нетерпение, как человек, не привыкший к страданиям. Увидев Гено, он воскликнул:

— Ну, теперь я спасен!

Гено был человек очень ученый и очень осторожный, который не нуждался в критике Буало, чтобы заслужить подобную репутацию. Когда он встречался с болезнью, закрадись она хоть в тело самого короля, он обращался с больным без всякой пощады. Он не сказал, таким образом, Мазарини, как ждал министр: «Врач пришел, прощай болезнь». Напротив, осмотрев больного с весьма мрачным видом, он воскликнул только:

— О!

— В чем дело, Гено? И что за лицо у вас?

— У меня такое лицо, какое должно быть, чтобы лечить ваш недуг. У вас очень серьезная болезнь, монсеньер.

— Подагра… О да, подагра.

— С осложнением, монсеньер.

Мазарини приподнялся на локте и спросил с беспокойством:

— Неужели я болен опаснее, чем думаю?

— Господин кардинал, — ответил Гено, садясь у постели, — вы много потрудились в своей жизни, вы много страдали.

— Но я еще, кажется, не стар. Подумайте, мне только пятьдесят два года.

— О господин кардинал, вам гораздо больше… Сколько лет продолжалась Фронда?

— Зачем вы спрашиваете об этом?

— Из медицинских соображений.

— Да почти десять лет.

— Хорошо. Считайте каждый год Фронды за три года… Выходит тридцать лет, значит, лишних двадцать. Двадцать и пятьдесят два — семьдесят два года. Стало быть, вам семьдесят два года, а это уже старость.

Говоря это, он щупал пульс больного. Пульс показался ему таким плохим, что он тотчас прибавил, несмотря на возражения Мазарини:

— Если считать каждый год Фронды за четыре года, то вам будет восемьдесят два.

Мазарини, побледнев, спросил еле слышным, голосом:

— Вы говорите серьезно?

— Да, к сожалению, — отвечал медик.

Кардинал дышал так тяжело, что даже неумолимый доктор сжалился бы над ним.

— Болезни бывают разные, — промолвил Мазарини. — С некоторыми можно справиться.

— Это правда, монсеньер. И по отношению к человеку такого ума и мужества, как ваше высокопреосвященство, не следует прибегать к уверткам.

— Не правда ли? — воскликнул Мазарини почти весело. — Ибо в конечном счете для чего существует власть, сила воли? Для чего существует талант, ваш талант, Гено? И чему в конце концов служат наука и искусство, если больной, обладающий всем этим, не может избежать угрожающей ему опасности?

Гено пытался вставить слово, но Мазарини, не дав ему открыть рта, продолжал:

— Вспомните, что я самый послушный из ваших больных. Я слепо повинуюсь вам…

— Знаю, знаю, — кивнул Гено.

— Так я выздоровею?

— Господин кардинал, ни сила, ни воля, ни могущество, ни гений, ни наука не могут остановить болезни, которую бог насылает на свое создание. Когда болезнь неизлечима, она убивает, и тут ничего не поделаешь.

— Так моя болезнь… смертельна? — спросил Мазарини.

— Да, монсеньер.

Кардинал упал в изнеможении, как человек, раздавленный огромной тяжестью. Но у Мазарини была закаленная душа и мощный ум.

— Гено, — сказал он, приподнимаясь, — вы позволите мне проверить ваше решение? Я соберу ученейших врачей всей Европы и посоветуюсь с ними… Я хочу жить с помощью каких бы то ни было лекарств!

— Вы напрасно думаете, — отвечал Гено, — что я один решился бы произнести приговор такой драгоценной жизни, как ваша. Я опрашивал ученейших медиков Европы и Франции… двенадцать человек.

— И что же?

— Они считают, что болезнь ваша смертельна; в моем портфеле протокол консультации, подписанный ими. Если вам угодно прочесть эту бумагу, вы увидите, сколько неизлечимых болезней мы нашли у вас. Во-первых…

— Не нужно! Не нужно! — вскричал Мазарини, отталкивая бумагу. — Не нужно, Гено! Я сдаюсь!

И глубокая тишина, во время которой кардинал собирался с духом и силами, последовала за бурной взволнованностью предыдущей сцены.

— Есть еще кое-что, — промолвил Мазарини, — есть знахари, шарлатаны.

В моей стране те, от кого отказываются врачи, пробуют свой последний шанс у площадных лекарей, которые десять раз убьют, но сто раз спасут жизнь.

— Разве вы не заметили, ваше преосвященство, что я в течение последнего месяца сменил, по крайней мере, десяток лекарств?

— Да… И что же?

— А то, что я истратил пятьдесят тысяч ливров, чтобы купить у всех этих плутов их секреты. Список исчерпан, мои средства тоже. Вы не излечены, а без моего искусства вы были бы мертвы.

— Это конец, — промолвил тихо кардинал. — Это конец.

Он бросил мрачный взгляд на все свои богатства.

— Надо расстаться со всем этим! — прошептал он. — Я умираю, Гено? Я умер!

— О, нет еще! — вымолвил доктор.

Мазарини схватил его за руку.

— Когда же? — спросил он, глядя расширившимися глазами прямо в лицо невозмутимого медика.

— Таких вещей не говорят, монсеньер.

— Обыкновенным людям — нет. Но мне… Каждая минута моей жизни стоит сокровищ!.. Скажи мне, Гено!

— Нет, нет, монсеньер…

— Я так хочу, скажи! О, дай мне хоть месяц, и за каждый из этих тридцати дней я заплачу тебе по сто тысяч ливров!

— Бог дает вам дни, а не я, — отвечал Гено. — Бог даст вам не больше двух недель.

Кардинал тяжело вздохнул и упал на подушку прошептав:

— Спасибо, Гено, спасибо.

Затем, когда медик собрался уходить, он приподнялся и сказал, устремив на него пламенный взгляд:

— Никому ни слова! Ни слова!

— Я знаю эту тайну уже два месяца: вы видите, я умел хранить ее.

— Ступайте, Гено, я позабочусь о вас. Велите Бриенну прислать мне чиновника, которого зовут Кольбером. Ступайте.

XLIV

КОЛЬБЕР
Кольбер был недалеко. Весь вечер он не выходил из соседнего коридора, разговаривая с Бернуином и Бриенном, и обсуждал с обычной ловкостью придворного человека все события и новости, вскипающие, как пузыри, на поверхности каждого события. Пора нарисовать в нескольких словах портрет одного из любопытнейших людей того времени, и нарисовать его с такой правдивостью, с какой могли сделать это живописцы той эпохи. Кольбер был человеком, на которого историк и моралист имеют равные права.

Кольбер был тринадцатью годами старше Людовика XIV, будущего своего владыки. Человек среднего роста, скорее худой, чем полный, с глубоко сидящими глазами, плоским лицом, черными жесткими и столь редкими волосами, что с молодости принужден был носить скуфейку. Взгляд у него был строгий, даже суровый. С подчиненными он был горд, перед вельможами держался с достоинством человека добродетельного. Всегда надменный, даже тогда, когда, будучи один, смотрел на себя в зеркало. Вот отличительные черты внешности Кольбера.



Что же до его ума, то все расхваливали его глубокое умение составлять счета и его искусство получать доходы там, где могли быть одни убытки.

Кольбер додумался до того, чтобы содержать гарнизоны в пограничных городах, не платя жалованья солдатам и предоставляя им существовать за счет контрибуции. Столь ценные качества подсказали Мазарини мысль после смерти своего управляющего Жубера назначить на его место Кольбера. Мало-помалу Кольбер выдвинулся при дворе, несмотря на свое незнатное происхождение: дед его был виноторговцем; отец тоже торговал, сначала вином, а потом сукном и шелковыми материями.

Кольбер, которого прочили в купцы, служил приказчиком у лионского торговца; потом он бросил лавку, уехал в Париж и поступил в контору господина Битерна, прокурора суда. Тут-то и научился он искусству составлять счета и еще более трудному искусству запутывать их. Твердость Кольбера принесла ему очень большую пользу.

В 1648 году двоюродный брат Кольбера, покровительствовавший ему, устроил его на службу к Мишелю Летелье, который был тогда министром.

Однажды министр послал Кольбера с поручением к Мазарини.

Кардинал в то время отличался цветущим здоровьем, в тяжелые годы Фронды еще не засчитывались ему втрое и вчетверо. Он жил в Седане, где его очень беспокоила одна придворная интрига, в которой Анна Австрийская готова была предать его.

Интригу эту затеял Летелье. Он получил письмо от Анны Австрийской, драгоценное для него и очень опасное для Мазарини. Но так как он всегда (и очень искусно) вел двойную игру, стараясь то мирить, то ссорить между собой всех своих противников, то и тут он решил показать письмо Анны Австрийской кардиналу, чтобы обеспечить себе его благодарность.

Послать письмо было легко; получить его обратно было гораздо труднее.

Летелье посмотрел кругом, заметил мрачного худого чиновника, который, нахмурив брови, писал бумаги, и решил, что он лучше всякого жандарма исполнит его поручение.

Кольбер поехал в Седан с приказанием показать кардиналу Мазарини письмо и привезти его назад к Летелье.

Он с особенным вниманием выслушал приказ, заставил повторить его два раза и задал вопрос: что важнее — показать письмо или привезти его обратно?

Летелье отвечал:

— Важнее привезти письмо назад.

Кольбер отправился в путь, спешил, не щадя себя, и вручил Мазарини сначала письмо от Летелье, уведомлявшее кардинала о драгоценной посылке, а потом само письмо королевы.

Мазарини, читая письмо Анны Австрийской, густо покраснел, ласково улыбнулся Кольберу иотпустил его.

— А когда будет ответ? — почтительно спросил Кольбер.

— Завтра.

— Завтра утром?

— Да.

На другой день, с семи часов утра, Кольбер был уже на месте. Мазарини заставил его ждать до десяти. Кольбер, которому пришлось сидеть в передней, и не подумал обидеться. Когда настала его очередь, он вошел, Мазарини отдал ему запечатанный пакет, на ко — тором была надпись: «Господину Мишелю Летелье».

Кольбер посмотрел на конверт с особенным вниманием; кардинал ласково улыбнулся ему и подтолкнул его к двери.

— А письмо ее величества королевы-матери? — спросил Кольбер.

— Оно в пакете со всем прочим.

— Очень хорошо, — сказал Кольбер и, зажав шляпу между колен, начал распечатывать пакет.

Мазарини вскрикнул.

— Что это вы делаете? — спросил он грубо.

— Распечатываю конверт, монсеньер.

— Вы что, не верите мне, господин педант? Видана ли подобная дерзость?

— О монсеньер, не гневайтесь на меня! Могу ли я не верить вашему слову?

— Так что же?

— Я не верю исправности вашей канцелярии. Что такое письмо? Клочок бумаги! Разве нельзя забыть лоскуток бумаги? Ах! Взгляните сами, господин кардинал, я не ошибся!.. Ваши чиновники забыли этот клочок бумаги.

Письма королевы нет в пакете.

— Вы наглец и ничего не понимаете! — закричал Мазарини с гневом. Убирайтесь и ждите моих приказаний!

Сказав это с чисто итальянской живостью, он вырвал пакет из рук Кольбера и вернулся в свой кабинет.

Но гнев его не мог продолжаться вечно, и Мазарини одумался. Каждое утро, отворяя дверь своего кабинета, Мазарини видел лицо дежурившего у дверей Кольбера, который смиренно, но упорно просил у него письмо королевы-матери.

Мазарини не выдержал и наконец отдал письмо. Возвращая драгоценную бумагу, кардинал произнес строжайший выговор, в продолжение которого Кольбер только рассматривал, разглаживал, даже нюхал бумагу, буквы и подпись, как будто имел дело с отъявленным мошенником. Мазарини еще больше разбранил его, а бесстрастный Кольбер, убедившись, что письмо настоящее, ушел, не сказав ни слова, точно глухой.

За это он получил после смерти Жубера место управляющего делами кардинала: Мазарини, вместо того чтобы разгневаться, восхитился им и пожелал сам иметь такого верного слугу.

Кольбер сумел скоро заслужить милость Мазарини и стать для него необходимым. Чиновник знал все его счета, хотя кардинал никогда ни слова не говорил ему о них. Этот секрет очень крепко связывал их друг с другом; вот почему Мазарини, готовясь перейти в иной мир, хотел спросить его совета, как распорядиться имуществом, которое он оставлял на земле.

Расставшись с Гено, кардинал позвал Кольбера, предложил ему сесть и сказал:

— Потолкуем, господин Кольбер, и серьезно, потому что я болен и могу умереть.

— Человек смертей, — произнес Кольбер.

— Я всегда помнил об этом, господин Кольбер, и трудился, предвидя это… Вы знаете, я скопил кое-что…

— Да, монсеньер.

— Какой приблизительно сумме, по-вашему, равно мое состояние?

— Сорок миллионов пятьсот шестьдесят тысяч двести ливров девять су и восемь денье, — ответил Кольбер.

Кардинал испустил глубокий вздох, с изумлением взглянул на Кольбера, но позволил себе улыбнуться.

— Это деньги явные, — сказал Кольбер в ответ на улыбку кардинала.

Кардинал привскочил на постели.

— Что это значит? — воскликнул он.

— Я хочу сказать, что, кроме этих сорока миллионов пятисот шестидесяти тысяч ливров, у вас есть еще тринадцать миллионов, о которых никому не известно.

— Уф! — пробормотал Мазарини. — Вот человек!

В эту минуту голова Бернуина показалась в дверях.

— Что случилось? — спросил Мазарини. — Почему мне мешают?

— Ваш духовник пришел: его пригласили сегодня вечером, — отвечал камердинер. — Он сможет прийти еще раз не раньше, как послезавтра.

Мазарини взглянул на Кольбера; тот взял шляпу и произнес:

— Я приду позже, господин кардинал.

Мазарини колебался.

— Нет, нет, — сказал он, — вы мне так же необходимы, как и он. Притом ведь вы — мой второй духовник… и что я скажу одному, то может слышать другой. Останьтесь!

— А тайна исповеди? Ваш духовник может не согласиться.

— Об этом не беспокойтесь, пройдите за кровать.

— Я могу подождать в другой комнате.

— Нет, нет, вам полезно будет слышать исповедь честного человека.

Кольбер поклонился и прошел за кровать.

— Привести духовника, — сказал Мазарини, опуская полог кровати.

XLV

ИСПОВЕДЬ ЧЕСТНОГО ЧЕЛОВЕКА
Монах вошел спокойно, не удивляясь шуму и движению во дворце, вызванным болезнью кардинала.

— Пожалуйте, преподобный отец, — произнес Мазарини, бросив последний взгляд за полог кровати, — пожалуйте! Помогите мне, отец мой!

— Это мой долг, — отвечал монах.

— Сядьте поудобнее, я хочу принести вам полную исповедь: вы отпустите мне грехи, и я буду чувствовать себя спокойнее.

— Вы не так больны, монсеньер, чтобы подробная исповедь была неотложна… И она крайне утомит вас. Будьте осторожны.

— Вы думаете, это надолго, преподобный отец?

— Как можно думать иначе, если прожита такая большая жизнь, ваше преосвященство.

— О, это верно… Да, рассказ может быть долгим.

— Милосердие божье велико, — прогнусавил театинец.

— Ах, — сказал Мазарини, — боюсь, что я совершил много дел, за которые господь может покарать.

— Так ли? — простодушно спросил монах, отстраняя от лампы свое тонкое лицо, заостренное, как у крота. — Все грешники таковы: сначала забывают, а потом вспоминают, когда уже поздно.

— Грешники или рыбаки?[152] — спросил Мазарини. — Не намекаете ли вы на мое происхождение? Ведь я — сын рыбака.

— Гм, — пробормотал монах.

— Это мой первый грех, преподобный отец. Я велел составить генеалогию, выводящую мой род от древних римских консулов: Генанпя Мацерина Первого, Мацерина Второго и Прокула Мацерина Третьего, о котором говорит хроника Гаоландера… От Мацерина до Мазарини так близко, что сходство имен соблазнительно. Уменьшительная форма имени Мацерин значит «худенький». А теперь, преподобный отец, слову Мазарини с полным основанием можно придать значение «худой» в увеличительной степени, худой, как Лазарь.

И он показал монаху свои руки и ноги, иссушенные лихорадкой.

— Что вы родились в семействе рыбаков, в этом еще нет ничего плохого… Ведь и святой Петр был рыбаком; если вы кардинал, то он глава церкви. Далее!

— Тем более что я пригрозил Бастилией одному авиньонскому аббату, Бонне, который хотел опубликовать генеалогию дома Мазарини, такую удивительную…

— Что ей никто бы не поверил?..

— О преподобный отец, если б причина была в этом, мой грех был бы очень тяжкий… грех гордыни…



— То был излишек ума, и за это никого нельзя упрекнуть. Далее!

— На чем мы остановились? Да, на гордыне… Я хочу все распределить по смертным грехам.

— Мне нравятся точные разделения.

— Очень рад. Надо вам сказать, что в тысяча шестьсот тридцатом году… увы, тридцать один год тому назад…

— Вам тогда было двадцать девять лет.

— Пылкий возраст. Я изображал из себя солдата и в Испании участвовал в перестрелках, чтобы показать, что езжу верхом не хуже любого офицера.

Правда, надо добавить, что благодаря мне между испанцами и французами был заключен мир. Этим немного искупается мой грех.

— Не вижу греха в желании показать, что мастерски ездишь верхом. Это очень хорошо, и вы принесли честь монашескому званию. Как христианин — я хвалю, что вы остановили пролитие крови; как монах — горжусь мужеством, проявленным моим товарищем.

Мазарини скромно кивнул головою.

— Правда, — сказал он, — но последствия…

— Какие последствия?

— О, смертный грех гордыни всегда влечет за собою неисчислимые последствия… С той минуты, как я очутился между двух армий, понюхал пороху, проехал по фронту, я стал презирать генералов!

— А!

— Вот где зло!.. И с тех пор я не мог найти ни одного сносного.

— По правде сказать, у нас и не было замечательных полководцев, — заметил монах.

— О! — вскричал Мазарини. — У нас был принц Конде… Я долго мучил его!

— О нем нечего жалеть: у него достаточно славы и богатства.

— Хорошо, а Бофор, которого я заставил так сильно страдать в Венсенской башне?

— А! Но ведь он был мятежником, и безопасность государства требовала, чтобы вы принесли эту жертву… Далее!

— Кажется, я все сказал о гордыне. Есть другой грех, который я даже не смею назвать…

— Я дам ему название. Говорите!

— Вы, вероятно, слышали о моих близких отношениях с ее величеством королевой-матерью… Злые языки…

— Злые языки просто глупы… Для блага государства и ради молодого короля вы должны были жить в добром согласии с королевой… Далее, далее!

— Вы сняли с меня тяжелое бремя, уверяю вас, — сказал Мазарини.

— Все это сущая безделица… Переходите к серьезным вещам.

— Честолюбие, преподобный отец.

— Честолюбие — причина всех великих даяний, монсеньер.

— Я домогался тиары…

— Быть папой — значит быть первым из христиан. Почему не могли вы этого желать?

— Заявляли печатно, что для этой цели я даже продал Камбре испанцам.

— Вы, может быть, сами заказывали эти пасквили, чтобы проявить милосердие к авторам?

— В таком случае, преподобный отец, я дышу свободнее. Теперь остаются только мелкие грехи.

— Говорите.

— Страсть к игре в карты.

— Ну, она, конечно, носит несколько светский характер, но держать открытый дом обязывало вас звание.

— Я любил выигрывать…

— Кто же играет с намерением проиграть?

— Я иногда немного плутовал.

— Вы хотели обыграть партнера. Далее!

— Если так, преподобный отец, то у меня на совести уже не осталось ничего. Дайте же мне отпущение грехов, и душа моя, когда господь призовет ее, возлетит прямо на небо…

Монах сидел неподвижно.

— Чего вы ждете, преподобный отец? — спросил Мазарини.

— Конца вашей исповеди.

— Я кончил.

— О нет! Вы ошибаетесь.

— Право, не знаю!

— Припомните хорошенько!

— Я припомнил все, что мог.

— Тогда я помогу вашей памяти.

— Извольте.

Монах кашлянул несколько раз.

— Вы ничего не сказали ни о скупости, которая тоже смертный грех, ни об этих миллионах…

— О каких миллионах, преподобный отец?

— О тех, которыми вы обладаете, монсеньер.

— Преподобный отец, эти деньги мои. Зачем же говорить вам о них?

— Видите ли, наши мнения на этот счет расходятся. Вы думаете, что эти деньги принадлежат вам, а я полагаю, что они принадлежат отчасти и другим.

Мазарини поднес холодную руку ко лбу, с которого струился пот.

— Как так? — пробормотал он.

— А вот как. Вы нажили значительное состояние на службе королю?

— Значительное… гм!.. Но не чрезмерное…

— Все равно. Откуда получали вы доходы?

— От государства.

— Государство — это король.

— Что вы хотите этим сказать, преподобный отец? — спросил Мазарини с дрожью.

— Ваши аббатства дают вам не меньше миллиона в год. С кардинальским и министерским жалованьем вы получаете более двух миллионов ежегодно.

— О!

— За десять лет это составляет двадцать миллионов — двадцать миллионов, отданные в рост по пятидесяти процентов, приносят за десять лет еще двадцать миллионов.

— Для монаха вы прекрасно считаете.

— С тех пор, как в тысяча шестьсот сорок четвертом году вы изволили перевести наш орден в монастырь близ Сен-Жермен-де-Пре, я веду счета нашего братства.

— Да и мои тоже, как я замечаю.

— Надо знать понемногу обо всем, монсеньер.

— Так говорите же!

— Я полагаю, что с такою огромною ношей вам будет трудно войти в узкие врата рая…

— Так я буду осужден?

— Да, если не возвратите денег.

Мазарини испустил жалобный вздох.

— Возвратить! Но кому?

— Хозяину этих денег, королю.

Вздохи Мазарини перешли в стоны.

— Дайте отпущение! — сказал он.

— Невозможно, монсеньер. Возвратите деньги!

— Но раз вы отпускаете мне все грехи, почему вы не хотите отпустить этого?

— Потому что, отпуская его, я сам совершу грех, которого король никогда мне не простит.

Монах встал с сокрушенным видом и вышел так же торжественно, как вошел.

— Боже мой! — простонал Мазарини. — Кольбер, подите сюда! Я очень болен, друг мой.

XLVI

ДАРСТВЕННАЯ
Кольбер появился из-за занавесок.

— Вы слышали? — спросил Мазарини.

— Увы!

— Прав ли он? Разве все мои деньги — дурно приобретенная собственность?

— Монах — плохой судья в финансовых делах, монсеньер, — отвечал холодно Кольбер. — Однако невозможно, чтобы за вами, ваше преосвященство, с вашими идеями в области теологии, была какая-либо вина. Она всегда находится, когда умирают.

— Умереть — это и есть главная вина, Кольбер.

— Это верно, монсеньер. Так перед кем же вы все-таки виноваты, по мнению этого театинца?

— Перед королем.

Мазарини пожал плечами.

— Словно я не спас его государство и его финансы!

— Здесь нечего возразить, монсеньер.

— Не правда ли? Значит, я законно заработал награду, вопреки моему исповеднику?

— Вне всякого сомнения.

— И я могу сберечь для моей семьи, столь нуждающейся, немалую часть из всего, что я заработал?

— Я не вижу к этому никаких препятствий, монсеньер.

— Я был совершенно уверен, советуясь с вами, Кольбер, что услышу мудрое мнение, — радостно заметил Мазарини.

Кольбер с обычной строгостью поджал губы.

— Господин кардинал, — прервал Кольбер Мазарини, — надо хорошенько посмотреть, нет ли в словах монаха ловушки.

— Ловушки?.. Почему? Он честный человек.

— Он думал, ваше преосвященство, что вы умираете, раз послали за ним… Мне показалось, он говорил вам: «Отделите данное вам королем от того, что вы сами взяли… «Припомните хорошенько, не сказал ли он чего-нибудь подобного. Это похоже на монаха.

— Возможно.

— Если это так, то я думаю, монсеньер, что монах вынуждает вас…

— Возвратить все?.. Это невозможно!.. Вы говорите то же самое, что и мой духовник!

— Но если возвратить не все, а только долю его величества, это сопряжено с большой опасностью. Вы искусный политик и, верно, знаете, что теперь у короля в казне нет и полутораста тысяч ливров наличных денег.

— Я не суперинтендант королевских финансов: у меня своя казна… Разумеется, я готов для блага короля… оставить ему сколько-нибудь… Но я не хочу обездолить мое семейство. Это не мое дело, — сказал Мазарини с торжеством, — это дело суперинтенданта Фуке, все счета которого я дал вам проверить в течение последних месяцев.

Кольбер поджал губы при одном лишь упоминании имени Фуке.

— У его величества, — пробормотал он сквозь зубы, — есть лишь те деньги, которые копит Фуке; а ваши деньги, монсеньер, будут для него лекарством. Оставить часть — значит опозорить себя и оскорбить короля; это значит признать, что эта часть была приобретена незаконным путем.

— Господин Кольбер!..

— Я думал, что монсеньеру угодно выслушать мое мнение.

— Да, но вы не знаете всех подробностей.

— Я все знаю, господин кардинал. Вот уже десять лет, как я просматриваю все столбцы цифр, какие только пишутся во Франции; и если мне стоило большого труда вбить их себе в голову, зато они сидят там крепко, и я могу рассказать, сколько тратится денег от Шербура до Марселя, начиная с ведомства умеренного Летелье и кончая тайными расходами расточительного Фуке.

— Так вы хотите, чтобы я пересыпал все мои деньги в королевские сундуки! — насмешливо вскричал Мазарини, у которого подагра вырвала несколько тяжелых вздохов. — Король, конечно, не упрекнет меня, но он будет смеяться надо мною, растрачивая мои миллионы, и будет прав!

— Вы не поняли меня, монсеньер! У меня и в мыслях не было, чтобы король тратил ваши деньги.

— Но вы ясно дали это понять, советуя отдать ему мне мое имущество.

— Ах, монсеньер, — сказал Кольбер, — ваша болезнь так поглощает все ваши мысли, что вы совершенно забыли о характере его величества Людовика Четырнадцатого.

— Как так?

— Характером, если осмелюсь сказать правду, он очень похож на вас; основа его — гордость. Простите, монсеньер» высокомерие, хотел я сказать. У королей нет гордости — эта черта слишком свойственна роду человеческому.

— Вы правы.

— А если я прав, так вам, монсеньер, остается только отдать все деньги королю, притом сейчас же.

— Почему? — спросил Мазарини с величайшим любопытством.

— Потому, что король не примет всего.

— Не примет!.. Но у него нет денег, а честолюбие мучит его.

— Согласен…

— Он желает моей смерти.

— Монсеньер…

— Да, чтоб получить мое наследство, Кольбер. Да, он желает моей смерти ради наследства. А я еще стану помогать ему!

— Вот именно! Если дарственная будет написана в известной форме, он непременно откажется.

— Не может быть!

— Уверяю вас! Молодой человек, который еще ничего не совершил, который жаждет прославиться, и горит желанием управлять государством один, не примет ничего готового: он захочет создавать сам. Этот принц, монсеньер, не удовольствуется дворцом Пале-Рояль, который оставил ему в наследство Ришелье, ни дворцом Мазарини, который так великолепно построен по вашему велению, ни Лувром, где обитали его предки, ни Сен-Жерменским дворцом, где родился он сам. Все, что будет исходить не от него, он станет презирать, предсказываю вам это.

— Вы ручаетесь, что король, если я подарю ему мои сорок миллионов…

— Непременно откажется, если вы кое-что добавите при этом.

— Что же именно?

— Именно то, что монсеньер пожелает мне продиктовать.

— Но какая же мне от этого выгода?

— Огромная. Перестанут несправедливо обвинять вас в скупости, в которой авторы пасквилей упрекали знаменитейшего мужа нашего века.

— Ты прав, Кольбер. Пойди от моего имени к королю и отдай ему мое завещание.

— То есть дарственную?

— А если он примет?

— Тогда вашему семейству останется тринадцать миллионов — порядочная сумма.

— В таком случае ты либо предатель, либо глупец.

— Ни то, ни другое, монсеньер… Вы очень боитесь, мне кажется, что король примет деньги? Опасайтесь скорее, что он не возьмет их.

— Если он не примет, я отдам ему мои запасные тринадцать миллионов…

Да, отдам!.. Ох, боль опять начинается… Я сейчас потеряю сознание…

Ах, я очень болен, Кольбер… Знаешь ли, я очень близок к смерти.

Кольбер вздрогнул.

Кардинал действительно чувствовал себя очень плохо: пот тек с него ручьями на страдальческое ложе, и ужасающая бледность этого залитого влагой лица являла зрелище, какое самый очерствелый врач не мог бы видеть без сострадания. Кольбер был, безусловно, очень взволнован, ибо покинул комнату, призвав Бернуина к изголовью умирающего, и вышел в коридор.

Там, расхаживая взад и вперед с задумчивым выражением, придающим даже какое-то благородство его грубым чертам, опустив плечи, вытянув шею, с полуоткрытыми губами, с которых время от времени слетали бессвязные обрывки беспорядочных мыслей, он набирался смелости для шага, какой намерен был предпринять, тогда как в десяти шагах от него, отделенный одною лишь стеною, его господин задыхался в страшных муках, вырывавших у него жалобные крики, не думая более ни о сокровищах земли, ни о радостях рая, но лишь обо всех ужасах ада.

Пока Гено, призванный опять к кардиналу, старался помочь ему всевозможными средствами, Кольбер, сжимая обеими руками свою большую голову, обдумывал текст дарственной, которую надо было заставить кардинала подписать, как только страдания дадут ему хоть маленькую передышку. Казалось, стоны кардинала и посягательства смерти на этого представителя прошлого подстрекали ум молодого мыслителя.

Кольбер прошел к Мазарини, как только сознание вернулось к больному, и убедил его продиктовать следующую дарственную:

«Готовясь предстать перед владыкой небесным, прошу короля, земного моего властелина, принять от меня обратно богатства, которыми он в своей доброте наградил меня. Семейство мое будет счастливо, что они переходят в столь знаменитые руки. Опись моего имущества уже изготовленная, будет представлена его величеству по первому его требованию или при последнем вздохе преданнейшего его слуги

кардинала Мазарини»

Кардинал вздохнул и подписал, Кольбер запечатал пакет и отвез его в Лувр, где находился король.

Потом он вернулся домой, потирая руки, как работник, уверенный, что день не пропал даром.

XLVII

КАК АННА АВСТРИЙСКАЯ ДАЛА ЛЮДОВИКУ ЧЕТЫРНАДЦАТОМУ ОДИН СОВЕТ, А Г-Н ФУКЕ — СОВСЕМ ИНОЙ
Слухи о тяжелом состоянии кардинала распространились быстро и привлекли в Лувр столько же посетителей, сколько и известие о женитьбе брата короля, герцога Анжуйского, о которой уже было объявлено официально.

Едва успел Людовик XIV вернуться во дворец и обдумать все виденное и слышанное в этот вечер, как слуга доложил ему, что толпа придворных, которая утром присутствовала при его вставании, опять явилась к его отходу ко сну. Этот знак почтения придворные оказывали обычно кардиналу, мало заботясь о том, нравится ли это королю.

Но у министра, как мы уже сказали, был сейчас тяжелый приступ подагры, и раболепство придворных тотчас обратилось к трону.

Придворные куртизаны обладают великолепным инстинктом чуять все события заранее. Они владеют высшими познаниями: они дипломаты, чтобы находить грандиозные развязки запутанных обстоятельств; они полководцы, чтобы угадывать исход битв; они врачи, чтобы лечить болезни.

Людовик XIV, которому его мать преподала эту аксиому среди многих других, понял, что его преосвященство монсеньер кардинал Мазарини очень болен.

Анна Австрийская, проводив молодую королеву в ее покои и освободившись от тяжелой парадной прически, прошла в кабинет к сыну, где тот, в мрачном одиночестве, с растерзанным сердцем, переживал один из тех немых и ужасных приступов королевского гнева, которые, разражаясь, чреваты бурными последствиями, но у Людовика XIV, благодаря его удивительному самообладанию, они превращались в легкие грозы.

Смотрясь в зеркало, Людовик говорил себе:

— Король… Король только по названию, а не в действительности!..

Призрак, пустой призрак!.. Безжизненная статуя, которой кланяются одни льстецы! Когда же ты поднимешь свою бархатную руку и сожмешь шелковые пальцы? Когда ты раскроешь не для вздоха и не для улыбки свой рот, осужденный на бессмысленное молчание мраморных изваяний дворцовых галерей?

Он провел рукой по лбу; желая освежиться, подошел к окну и увидел нескольких всадников, разговаривавших между собою, и небольшую группу любопытных. Всадники составляли отряд ночной стражи, а для собравшейся кучки народа король — вечный предмет любопытства, вроде носорога, крокодила или змеи.

Король ударил себя по лбу и воскликнул:

— Король французский! Какой титул! Народ французский! Какая масса людей!.. И вот я возвращаюсь в Лувр, лошади мои еще не остыли, а в ком я возбудил любопытство? Двадцать человек смотрят на меня… Что я говорю, двадцать? Нет и двадцати человек, интересующихся французским королем.

Нет даже десяти солдат на страже моего дворца: солдаты, народ, стража все в Пале-Рояле. Почему я, король, не могу получить этого?

— Потому, что в Пале-Рояле сосредоточено все золото, то есть вся сила человека, желающего царствовать, — ответил голос из-за портьеры в дверях кабинета.

Людовик быстро повернулся, узнав голос Анны Австрийской. Он вздрогнул и подошел к матери.

— Надеюсь, ваше величество, — сказал он, — вы не обратили внимания на пустые слова, вызванные уединением и скукою.

— Я обратила внимание только на одно, сын мой: вы жаловались.

— Я? О нет! — сказал Людовик XIV. — Нет, уверяю вас, нет, вы ошиблись.

— А что же вы делали?

— Я вообразил, что стою перед учителем и сочиняю ответ на заданную тему.

— Сын мой, — сказала Анна Австрийская, покачав головой, — вы напрасно не верите моим словам. Придет день, и может быть скоро, когда вам необходимо будет вспомнить закон: «В золоте заключено все могущество, и только тот король, кто всемогущ».

— Однако, — продолжал король, — вашим намерением ведь не было порицать богачи! века?

— О нет, — живо отозвалась Анна Австрийская — Нет, сир. Те, кто богат в наш век, под вашим владычеством, богат потому, что вы сами этого хотели, и у меня нет к ним ни злобы, ни зависти; они наверняка достойно послужили вашему величеству, если ваше величество дозволили им вознаградить самих себя. Вот что хотела я выразить словами, за которые, мне сдается, вы упрекаете меня.

— Богу не угодно, мадам, чтобы я когда-либо в чем-нибудь упрекнул свою мать.

— Притом же, — продолжала Анна Австрийская, — земное богатство недолговечно. Существуют страдания, болезни, смерть, и никто, — прибавила она с болезненной улыбкой, словно имея в виду себя, — не уносит богатства и величия с собой в могилу. Поэтому молодые пожинают то, что посеяли для них старики.

Людовик внимательно слушал слова королевы, старавшейся его утешить.

— Ваше величество, — сказал он, пристально взглянув на мать, — мне кажется, вы хотите прибавить еще что-то.

— Нет, ничего, сын мой. Но вы, верно, заметили сегодня вечером, что господин кардинал серьезно болен?

Людовик взглянул на мать, ища признаков волнения в ее голосе, грусти на ее лице. Лицо Анны Австрийской казалось расстроенным, но скорее от личных причин; может быть, ее беспокоили собственные болезни.

— Да, — сказал король, — господин кардинал очень болен.

— Великую потерю понесет государство, если господь отзовет его высокопреосвященство. Не так ли, сын мой? — спросила Анна Австрийская.

— Да, конечно, ваше величество, государство понесет непоправимую утрату, — отвечал король, покраснев. — Но, кажется, болезнь господина кардинала неопасна, и он еще не стар.

Едва успел король договорить, как камердинер приподнял портьеру и появился на пороге с бумагой в руке, ожидая, чтобы король позвал его.

— Что такое? — спросил Людовик.

— Письмо от господина кардинала Мазарини.

— Дайте.

Он взял письмо и хотел его распечатать, как вдруг послышался сильный шум в галерее, в передних и во дворе.

— О! — проговорил Людовик, видимо разгадавший причину поднявшегося шума. — Я говорил, что во Франции один король! Я ошибся: во Франции их целых два!

В эту минуту дверь распахнулась, и суперинтендант финансов Фуке предстал перед Людовиком XIV. Это он был причиной суматохи в галерее, это его лакеи шумели в передних, это его лошади проскакали по двору. Его появление вызвало тот особый гул голосов, которому завидовал Людовик XIV.

— Это не король, — заметила Анна Австрийская сыну, — а всего лишь очень богатый человек.

Горечь, звучавшая в словах королевы, выдавала ее ненависть. Но Людовик оставался совершенно хладнокровным. На лбу его не появилось ни малейшей морщинки.

Он приветливо кивнул головою Фуке, продолжая распечатывать письмо, поданное камердинером. Фуке заметил это движение и спокойно, с почтительной любезностью, подошел к Анне Австрийской, чтобы не помешать королю.

Людовик, однако, не начинал читать бумагу.

Он слушал, как Фуке говорил королеве комплименты, восторгаясь красотой ее рук. Лицо Анны Австрийской прояснилось; она почти улыбалась.

Фуке заметил, что король, забыв о письме, смотрит на него и слушает.

Он тотчас изменил позу и, продолжая разговор с королевой, повернулся лицом к королю.

— Вы знаете, господин Фуке, — сказал Людовик XIV, — что монсеньер очень плох?

— Знаю, ваше величество, — отвечал Фуке. — В самом деле, господин кардинал очень плох. Я был у себя в имении в Во, когда получил настолько тревожное известие, что тотчас все бросил.

— Вы выехали из Во сегодня вечером?

— Полтора часа тому назад, ваше величество, — отвечал Фуке, взглянув на свои часы, осыпанные брильянтами.

— Полтора часа! — повторил король, умевший лучше скрывать свой гнев, чем удивление.

— Понимаю, государь. Вы сомневаетесь в моих словах, ваше величество; но я приехал так скоро в Париж действительно чудом. Мне прислали из Англии три пары удивительных лошадей; я велел расставить их через каждые четыре лье и попробовал их сегодня вечером. Они пробежали расстояние от Во до Лувра в полтора часа; как видите, ваше величество, меня не обманули.

Королева улыбнулась с тайной завистью. Фуке постарался предупредив ее неудовольствие:

— Такие лошади, государыня, созданы не для подданных, а для королей, потому что короли ни в чем не должны уступать никому.

Король поднял голову.

— Однако же вы, как мне кажется, не король, господин Фуке, — сказала Анна Австрийская.

— Поэтому-то лошади только и ждут знака его величества, чтобы занять место в конюшнях Лувра. Если я попробовал их, то только из опасения поднести его величеству недостаточно ценную вещь.

Король густо покраснел.

— Вы знаете, господин Фуке, — заметила королева, — что при французском дворе нет обычая, чтобы подданные дарили что-нибудь королю.

Людовик посмотрел на нее.

— Я надеялся, — сказал Фуке взволнованно, — что моя преданность его величеству, мое постоянное усердие послужат противовесом требованиям этикета. Я, впрочем, предлагал не подарок, а дань почтения.

— Благодарю, господин Фуке, — любезно сказал король. — Благодарю за ваше намерение, я действительно люблю хороших лошадей, но я не богат; вы знаете это лучше всех, потому что заведуете моими финансами. Как бы я ни хотел, я не могу купить таких дорогих лошадей.

Фуке бросил надменный взгляд в сторону королевы-матери, которая, казалось, была в восторге от того ложного положения, в каком оказался министр, и отвечал:

— Роскошь — это добродетель королей, сир. Это роскошь делает их похожими на бога; это из-за роскоши они стоят выше прочих людей. Роскошью король вскармливает своих подданных и их честь. В нежном тепле роскоши королей рождается роскошь частных лиц, источник богатств для народа. Его величество, приняв в дар этих коней несравненной красоты, задевает самолюбие коневодов нашей страны — Лимузен, Периге, Нормандия: такое соревнование полезно для них… Но король молчит, и следовательно, я осужден.

Между тем Людовик XIV все еще вертел в руках письмо Мазарини, не глядя на него. Наконец его взгляд остановился на нем» и, прочитав первую строчку, король вскрикнул.

— Что с вами, сын мой? — спросила Анна Австрийская, подходя к королю.

— Письмо как будто от кардинала, — сказал король, продолжая читать. Да, действительно от кардинала!

— Что, ему хуже?

— Прочтите сами, — предложил король, передавая листок королеве.

Анна Австрийская, в свою очередь, прочла письмо. По мере того как она читала, в ее глазах загоралась радость, которую она тщетно старалась скрыть от взглядов Фуке.

— О! Да это дарственная! — воскликнула королева.

— Дарственная? — переспросил Фуке.

— Да, — отвечал король суперинтенданту финансов. — Господин кардинал, чувствуя приближение смерти, передает мне свое состояние.

— Сорок миллионов! — продолжала королева. — Ах, сын мой! Какой благородный поступок со стороны кардинала! Он пресекает все дурные слухи. Эти сорок миллионов, медленно собранные, вольются сразу в королевскую казну: вот верный подданный и истинный христианин.

Прочитав еще раз бумагу, королева возвратила ее Людовику, который вздрогнул, услышав названную королевой огромную сумму. Фуке, отступивший на несколько шагов, молчал.

Король посмотрел на него и подал ему письмо. Суперинтендант поклонился и сказал, едва взглянув на бумагу:

— Да, я вижу, это дарственная.

— Надо ответить, сын мой, — сказала Анна Австрийская, — ответить сейчас же.

— Как ответить, ваше величество?

— Поехать к кардиналу.

— Но ведь не прошло и часа, как я вернулся от его высокопреосвященства, — возразил король.

— Так напишите ему, сын мой.

— Написать! — с отвращением воскликнул король.

— Но, мне кажется, — продолжала Анна Австрийская, — человек, предлагающий такое сокровище, имеет право на немедленную благодарность.

Потом, повернувшись к Фуке, она спросила:

— Не так ли, господин Фуке?

— Подарок стоит того, государыня, — ответил Фуке со сдержанностью, не ускользнувшей от внимания короля.

— Так примите и поблагодарите, сын мой, — сказала королева настойчиво.

— А что думает господин Фуке?

— Вы хотите знать мое мнение, государь?

— Да.

— Поблагодарите, но не принимайте подарка, ваше величество, — проговорил Фуке.

— А почему? — спросила королева.

— Вы сами сказали, государыня: короли не могут или не должны принимать подарков от своих подданных.

Король молча выслушал эти противоречивые советы.

— Сударь, — возразила Анна Австрийская, — вы не только не должны отговаривать короля от принятия этих денег, но даже обязаны, по вашему званию, разъяснить его величеству, что эти сорок миллионов — для него богатство.

— Именно потому, что эти сорок миллионов — богатство, я должен сказать королю: «Ваше величество, если неприлично королю принять от подданного шестерку лошадей ценою в двадцать тысяч ливров, то еще неприличнее принять целое состояние от другого подданного, не всегда разборчивого по части средств, которыми это состояние создано».

— Вам не подобает, сударь, учить короля, — сказала Анна Австрийская.

— Доставьте ему сами сорок миллионов, которых вы хотите лишить его.

— Король получит их, когда пожелает, — произнес с поклоном суперинтендант финансов.

— Да, изнурив народ налогами, — ответила Анна Австрийская.

— А разве не из народа выжаты сорок миллионов, указанные в дарственной? Его величество хотел знать мое мнение, и я высказал его. Если король пожелает моего содействия, я готов усердно служить ему.

— Примите, примите, сын мой, — опять повторила Анна Австрийская. — Вы выше толков и пересудов.

— Откажитесь, ваше величество, — сказал Фуке. — Пока король жив, у него одна преграда — совесть, один судья — его воля. Но после смерти его судит потомство, которое оправдывает или обвиняет его.

— Благодарю, ваше величество, — сказал Людовик, почтительно кланяясь королеве. — Благодарю, — прибавил он, прощаясь с Фуке.

— Вы примете? — спросила Анна Австрийская.

— Я подумаю, — ответил король, взглянув на Фуке.

XLVIII

АГОНИЯ
Отослав дарственную королю, кардинал приказал в тот же день перевезти себя в Венсен. Король и двор отправились за ним туда же. Последние лучи этого светила были еще так ярки, что побеждали блеск других огней. Болезнь усилилась, как и предсказывал Гено; кардинал боролся уже не с подагрой, а со смертью. Не менее смерти мучил его страх, что король примет предложенный ему подарок, хотя Кольбер продолжал утверждать, что король возвратит деньги.

Чем долее не возвращалась дарственная, тем чаще Мазарини думал, что ради сорока миллионов стоило кое-чем рискнуть, особенно такою сомнительною вещью, как душа. В качестве Кардинала и первого министра Мазарини был почти что атеистом и, уж во всяком случае, материалистом.

Он оглядывался на дверь при каждом скрипе, воображая, что к нему возвращается его несчастная дарственная; но, обманувшись в надежде, опять со вздохом откидывался на постели и чувствовал боль еще сильнее, после того как на минуту забывал о ней.

Анна Австрийская отправилась вслед за кардиналом; хотя сердце ее и очерствело к старости, она не могла отказать умирающему в изъявлении скорби — в качестве женщины, по словам одних, в качестве государыни, по словам других. Она заранее, если можно так выразиться, облекла в траур свое лицо, и весь двор подражал ей.

Людовик, не желая показывать, что происходило в его душе, совершенно не выходил из своей комнаты, где с ним сидела одна его кормилица. Чем более приближался час его независимости, тем более скромным и терпеливым он становился, тем более уходил в себя, как все сильные люди, имеющие определенную цель и собирающиеся с силами для решительной минуты.

Кардинал тайно соборовался. Верный своей привычке все скрывать, он боролся с очевидностью и, лежа в постели, принимал гостей, как будто у него было временное недомогание. Гено, с своей стороны, никому ничего не говорил; когда ему надоедали расспросами, он отвечал только:

— Кардинал еще не стар и полон сил. Но судьба неотвратима. Если суждено человеку умереть, то он непременно умрет.

Он ронял слова скупо и осторожно, и особенно тщательно взвешивали их два человека: король и кардинал.

Мазарини, несмотря на предсказания Гено, все еще хранил надежду, или, лучше сказать, так мастерски играл свою роль, что самые тонкие хитрецы, утверждая, что кардинала обманывают надежды, сами казались обманутыми кардиналом.

Людовик, не видевший кардинала уже два дня, неотступно думал о сорока миллионах, которые так терзали Мазарини. Он тоже не знал истинного состояния здоровья первого министра.

Сын Людовика XIII, следуя отцовским традициям, до сих пор был столь мало королем, что, страстно жаждая королевской власти, он жаждал ее с тем страхом, какой всегда сопровождает неизвестность.

Приняв тайно от всех определенное решение, он попросил свидания у Мазарини. Анна Австрийская, не отходившая от больного, первая услышала о желании короля и передала его встревожившемуся кардиналу.

С какой целью Людовик XIV просит у него свидания? Для того чтобы возвратить деньги, как полагал Кольбер? Или чтобы поблагодарить за подарок и оставить их у себя, как думал сам Мазарини? Чувствуя, что неизвестность убьет его, умирающий не колебался ни минуты.

— Буду счастлив видеть его величество! — воскликнул он, делая знак Кольберу, который сидел у постели больного и сразу его понял. — Ваше величество, — продолжал Мазарини, обращаясь к королеве, — не откажите уверить короля в полной искренности моих слов.

Анна Австрийская встала. Ее тоже волновала судьба этих сорока миллионов, о которых все сейчас втайне думали.

Когда она вышла, Мазарини с трудом приподнялся и сказал секретарю:

— Ах, Кольбер, какие ужасные дни!.. Два убийственных дня! И ты видишь: бумага не возвращается.

— Терпение, — отвечал Кольбер.

— Ты с ума сошел! Говорить мне о терпении! О Кольбер, ты смеешься надо мною; я умираю, а ты советуешь мне ждать!

— Монсеньер, — сказал Кольбер с обычным хладнокровием, — не может быть, чтобы вышло не так, как я предсказывал. Король желает видеть вас; это значит, что он лично возвратит вам дарственную.

— Ты думаешь?.. А я уверен, что он хочет поблагодарить меня.

В эту минуту вернулась Анна Австрийская: по дороге к сыну она встретила в передней нового лекаря, предлагавшего свои услуги для спасения кардинала. Анна Австрийская принесла один порошок на пробу.

Но Мазарини ждал не этого; он даже не взглянул на порошок.

— Ах, ваше величество, — сказал он, — не в лекарстве дело! Два дня тому назад я предложил королю небольшой подарок. До сих пор, вероятно из деликатности, его величество не хотел говорить о нем; но настала минута для объяснений, и я умоляю вас, государыня, сказать мне: решился ли король на что-нибудь в этом деле?

Королева хотела ответить. Мазарини остановил ее.

— Говорите правду! Ради всего святого-правду! Не льстите умирающему несбыточной надеждой!

В эту минуту он поймал взгляд Кольбера, говоривший, что он собирается сделать неверный шаг.

— Я знаю, — отвечала Анна Австрийская, взяв кардинала за руку, — вы великодушно предложили королю не небольшой подарок, как вы говорите из скромности, а огромную сумму. Знаю, как вам будет тяжело, если король…

Умирающий Мазарини слушал ее с большим вниманием, чем десять здоровых людей.

— Если король… — пробормотал он.

— Если король, — продолжала Анна Австрийская, — не примет дара, который вы ему предлагаете от души.

Мазарини откинулся на подушку с отчаянием человека, отказавшегося от всякой борьбы. У него хватило сил и присутствия духа бросить на Кольбера один из тех взглядов, которые стоят десяти длинных поэм.

— Не правда ли, — прибавила королева, — вы сочли бы отказ короля за оскорбление?

Мазарини метался в постели, не произнося ни слова. Королева не поняла или притворялась, что не понимает его.

— Поэтому, — сказала она, — я постаралась помочь королю добрым советом. Нашлись люди, завидующие той славе, какою покроет вас этот великодушный поступок. Они старались внушить королю, что ему не следует принимать вашего подарка; но я боролась за вас, и так удачно, что, кажется, вам не придется перенести горечи отказа.

— Ах, — прошептал Мазарини, обращая на нее мутный взгляд, — вот услуга! Я ни на минуту не забуду ее в те немногие часы, которые мне остается прожить!

— Надо признаться, что эта услуга стоила мне большого труда.

— Ах, проклятье! Я думаю!

— Что с вами?

— Горю! Горю!

— Вы очень мучаетесь?

— Как в аду!

Кольбер готов был провалиться сквозь землю.

— Вы думаете, — спросил Мазарини у королевы, — вы думаете, что его величество… — он остановился на секунду, — что его величество придет поблагодарить меня?

— Да, — ответила королева.

Мазарини пронзил Кольбера огненным взглядом.

В эту минуту доложили о появлении короля в передних, полных посетителей. Кольбер воспользовался суматохой и исчез в проходе за кроватью кардинала. Анна Австрийская стоя ждала сына. Людовик XIV, войдя в дверь, устремил глаза на умирающего. Кардинал не пожелал даже повернуться к королю, от которого он уже ничего не ожидал.

Камердинер придвинул кресло к кровати. Людовик XIV поклонился королеве, кардиналу и сел. Королева тоже села.

Король оглянулся. Камердинер понял его взгляд и подал знак придворным, которые тотчас удалились. Вспальне воцарилась тишина. Молодой король, всегда робевший перед тем, кто был его учителем в юности, чувствовал еще больше почтения к нему в торжественную минуту смерти. Поэтому он не решался начать разговор сам, сознавая, что теперь каждое слово должно иметь особенное значение, не только для этого, но и для потустороннего мира.

Кардинала в это время мучила только одна мысль — о дарственной. Причиной его истерзанного вида и угрюмого взгляда были не страдания, а томительное ожидание: вот сейчас король поблагодарит его и убьет сразу всякую надежду на возвращение денег.

Мазарини первый нарушил молчание.

— Ваше величество тоже переехали в Венсен? — опросил он.

Король кивнул головой.

— Вы оказали лестную милость умирающему, — продолжал Мазарини, — я умру спокойнее.

— Надеюсь, — отвечал король, — что я пришел не к умирающему, а к больному, который может выздороветь.

Мазарини покачал головой.

— Последнее посещение, — сказал он, — да, последнее!

— Если бы это было так, — отвечал король, — я пришел бы в последний раз попросить совета у руководителя, которому я всем обязан.

Анна Австрийская была женщиной: она не могла сдержать слез. Людовик тоже казался растроганным, но более всех был взволнован Мазарини, хотя совсем по иной причине. Наступило молчание. Королева отерла слезы. Король успокоился.

Мазарини пожирал короля глазами, чувствуя, что наступает решительная минута.

— Я говорил, — продолжал король, — что многим обязан вашему преосвященству. Главная цель моего посещения, господин кардинал, — поблагодарить вас от души за последнее доказательство дружбы, которое я получил.

Щеки кардинала ввалились, рот раскрылся, и он едва сдержал такой тяжелый вздох, какого не издавал за всю жизнь.

— Ваше величество, — сказал он, — я всего лишу мое бедное семейство, разорю всех моих родственников. Это мне вменят в вину, но зато никто не скажет, что я отказался пожертвовать всем ради моего короля.

Анна Австрийская опять заплакала.

— Любезный кардинал, — возразил король с такою серьезностью, какой, при его молодости, нельзя было от него ожидать. — Мне кажется, вы плохо поняли меня.

Мазарини приподнялся на локте.

— Никто не собирается разорять ваше семейство и обирать ваших родственников… Нет, этого никогда не будет!

«Король расчувствуется и станет щедрым, — подумала королева. — Мы не дадим ему отступить; подобный удачный случай никогда более не представится».

Мазарини подумал: «О, он, верно, возвратит мне какие-нибудь крохи из этих миллионов; постараемся вырвать у него кусок побольше».

— Ваше величество, — сказал он вслух, — семейство у меня большое, и племянницы мои подвергнутся лишениям, когда меня не будет на свете.

— О, не беспокойтесь, — поспешно возразила королева, — не беспокойтесь о своем семействе. Самыми драгоценными нашими друзьями будут ваши друзья. Племянницы ваши будут моими дочерьми, сестрами короля; он осыплет милостями всех тех, кого вы любите.

«Слова! — подумал Мазарини, знавший лучше всех, чего стоят обещания королей.

Людовик угадал мысль умирающего.

— Успокойтесь, любезный господин Мазарини, — сказал он с печальной и насмешливой улыбкою. — Лишившись вас, племянницы ваши потеряют свое главное сокровище, но они все же останутся богатейшими наследницами во Франции. Вы предложили мне их приданое…

У кардинала захватило дух.

— Но я возвращаю его им, — продолжал король, подавая умирающему дарственную, мысль о которой в продолжение двух дней терзала Мазарини.

— А! Что я вам говорил, господин кардинал? — прошептал за кроватью голос, легкий, как ветерок.

— Ваше величество возвращает мне дарственную! — вскричал Мазарини, пришедший от радости в такое волнение, что он даже забыл свою роль благодетеля.

— Ваше величество возвращает сорок миллионов! — воскликнула королева, до того пораженная, что забыла свою роль убитой горем женщины.

— Да, ваше величество, да, господин кардинал, — сказал король, разрывая бумагу, которую Мазарини все еще не решался взять. — Да, я уничтожаю акт, который разоряет целую семью. Состояние, нажитое кардиналом у меня на службе, принадлежит ему, а не мне.

— Но, ваше величество, подумали ли вы, — возразила Анна Австрийская, — что у вас в казне нет и десяти тысяч экю?

— Дорогая матушка, я совершил свой первый королевский поступок и надеюсь, что он послужит хорошим началом моего царствования.

— О, вы правы! — вскричал Мазарини. — Это поступок поистине величественный, поистине великодушный.

И он принялся тщательно разглядывать один за другим клочки бумаги, упавшие к нему на кровать, желая убедиться, что разорван действительно подлинник, а не копия. Наконец он нашел клочок со своей подписью и, узнав ее, от радости чуть не в обмороке откинулся на подушки.

Анна Австрийская, не в силах скрыть своего огорчения, подняла глаза и руки к небу.

— Ах, ваше величество! — повторял Мазарини. — Как вас будут благословлять, как вас будут любить в моем семействе. Perbacco[153], если кто-нибудь из моих родственников подаст вам повод к неудовольствию, нахмурьте только брови — я тотчас встану из могилы.

Но эта выходка не произвела ожидаемого впечатления. Мысль Людовика обратилась на другие, более важные предметы. Анна Австрийская, чувствуя себя не в силах скрыть досаду по поводу великодушия сына и лицемерия кардинала, встала и вышла из комнаты, не заботясь о том, что выдает свои чувства.

Мазарини все понял и, боясь, как бы Людовик XIV не переменил своего решения, вдруг разразился стонами, чтобы отвлечь внимание в другую сторону. Так поступил позже Скапен в замечательной комедии Мольера, которую осмеливался порицать мрачный и ворчливый Буало.

Понемногу все же стоны стихли, а когда Анна Австрийская вышла, они совсем прекратились.

— Господин кардинал, не желаете ли вы подать мне какой-нибудь совет?

— спросил король.

— Ваше величество, — отвечал Мазарини, — вы уже сейчас воплощение мудрости и благоразумия, я не говорю о вашем великодушии: сегодняшний ваш поступок превосходит все, что совершили древние и современные великие люди.

Король холодно принял эти похвалы.

— Вы ограничиваетесь одной благодарностью, — сказал он. — Но неужели ваша опытность, которая гораздо более известна, чем моя мудрость, благоразумие и великодушие, не подсказывают вам дружеского совета, полезного мне в будущем?

Мазарини задумался на минуту.

— Ваше величество так много сделали для меня, вернее, для моего семейства.

— Не будем говорить об этом, — ответил король.

— И я хочу дать вам кое-что взамен сорока миллионов, от которых вы так великодушно, истинно по-королевски отказались.

Людовик XIV показал жестом, что вся эта лесть тяготит его.

— Я хочу, — продолжал Мазарини, — дать вам один совет, да, совет, который драгоценнее сорока миллионов. Выслушайте его.

— Слушаю.

— Приблизьтесь, ваше величество, потому что я слабею. Ближе, ближе!

Король наклонился к больному.

— Ваше величество, — сказал Мазарини так тихо, что, казалось, лишь могильное дыхание долетало до напряженного слуха короля, — ваше величество, никогда не берите себе первого министра!

Людовик выпрямился в изумлении. Совет походил на исповедь. Эта искренняя исповедь Мазарини действительно была драгоценнее всех сокровищ.

Наследство, завещанное кардиналом молодому королю, состояло только из шести слов, но эти шесть слов, как сказал Мазарини, стоили, по крайней мере, сорока миллионов. Людовик на минуту смутился. А у Мазарини был такой вид, словно он сказал самую обыкновенную вещь.

— Кроме вашего семейства, вы никого мне не поручаете? — спросил король.

За пологом кровати послышался шорох.

Мазарини понял.

— Да, да, — сказал он, — я хочу рекомендовать вашему величеству одного человека, умного, честного, очень искусного…

— Как его зовут?

— Вы почти не знаете его имени. Это господин Кольбер, управляющий моими делами. Испытайте его, — убежденно продолжал Мазарини, — все его предсказания оправдываются. У него верный взгляд, он ни разу не ошибся ни в оценке событий, ни в людях, что еще более удивительно. Я многим обязан вашему величеству, но думаю, что отблагодарю вас, если оставлю вам господина Кольбера.

— Хорошо, — сказал Людовик XIV рассеянно; он вовсе не знал имени Кольбера и принимал воодушевленные слова кардинала за бред умирающего.

Мазарини упал на подушки.

— А теперь прощайте, ваше величество… Прощайте! — прошептал Мазарини. — Я устал, я должен еще совершить» трудный путь, прежде чем я предстану перед новым своим властелином. Прощайте, ваше величество.

Молодой король, чувствуя, что на глаза навертываются слезы, наклонился к кардиналу, который уже казался трупом, а затем поспешно вышел.

Часть II

I

ПЕРВОЕ ПОЯВЛЕНИЕ КОЛЬБЕРА
Ночь прошла в томлении для умирающего и для короля: умирающий ждал избавления, король — свободы.

Людовик не ложился. Через час после того, как король вышел из спальни кардинала, он узнал, что умирающий, почувствовав себя лучше, приказал себя одеть, нарумянить и причесать и пожелал принять послов. Подобно Августу, кардинал считал мир огромным театром и намеревался сыграть как следует последний акт своей комедии.

Анна Австрийская не появлялась больше у кардинала, ей нечего было делать у него. Предлогом ее отсутствия были соображения приличия. Впрочем, кардинал не осведомлялся о ней: он хорошо запомнил совет, данный королевой сыну.

Около полуночи, когда румяна еще не сошли со щек Мазарини, у него началась агония. Он снова перечитал завещание. Оно вполне выражало его желания. Боясь, чтобы чья-либо корыстная воля, пользуясь его слабостью, не заставила его что-нибудь изменить в завещании, он приказал Кольберу, который прохаживался по коридору перед спальней умирающего, как самый бдительный часовой, никого не впускать к нему.

Король, запершись у себя, каждый час посылал кормилицу в покои Мазарини с приказанием доставлять ему самые точные сведения о состоянии кардинала. Узнав, что Мазарини дозволил одеть, причесать и убрать себя, принял послов, Людовик понял, что для кардинала началась отходная молитва.

В час пополуночи Гено испробовал последнее средство, считавшееся сильнодействующим. В те времена воображали, что против смерти есть еще какие-то тайные снадобья.

Мазарини, приняв это средство, успокоился минут на десять. Он сейчас же распорядился пустить слух, что произошел счастливый перелом болезни.

Когда король узнал эту новость, холодный пот выступил у него на лбу. Он уже видел зарю свободы, рабство показалось ему теперь еще более невыносимым. Но следующее известие совершенно меняло картину: кардинал едва дышал и с трудом следил за молитвами, которые читал у его изголовья аббат из церкви св. Николая.

Король в сильном волнении начал ходить по комнате и на ходу просматривал бумаги, вынутые им из шкатулки, ключ от которой хранился только у него.

Кормилица вернулась в третий раз и сообщила, что Мазарини сказал каламбур и приказал покрыть лаком принадлежащую ему «Флору» Тициана.

Наконец, часа в два утра, король не мог преодолеть усталости: он не спал уже целые сутки. Сон, непобедимый в молодости, овладел им. Однако король не лег в постель: он заснул в кресле. Часа в четыре вошла кормилица и разбудила его.

— Ну? — спросил король.

— Ваше величество, — прошептала кормилица, соболезнующе сложив руки.

— Он умер!

Король быстро вскочил, словно его подбросила стальная пружина.

— Так ли это?

— Так.

— Кто сказал тебе?

— Господин Кольбер.

— А он знает это наверное?

— Он вышел из спальни и сказал, что сам прикладывал зеркало к губам кардинала.

— А, хорошо! — вырвалось у короля. — Но где же Кольбер?

— Он только что покинул спальню кардинала.

— И куда направился?

— Следом за мной.

— Так что он…

— Здесь, ваше величество, ожидает у ваших дверей, если вам угодно будет принять его.

Людовик подбежал к двери, сам отворил ее и увидел в коридоре Кольбера, неподвижно стоявшего в ожидании. При виде этой статуи в черном король вздрогнул, затем сделал знак Кольберу следовать за ним.

— Что вы пришли сообщить мне, сударь? — спросил Людовик, смущенный тем, что догадались о его сокровенных мыслях, которые он не мог утаить.

— Господин кардинал скончался, ваше величество, и я принес вам его последнее прости.

Король задумался. Он внимательно смотрел на Кольбера, вспоминая слова кардинала.

— Вы были верным слугой его высокопреосвященства, о чем он сам мне говорил.

— Да, ваше величество.

— Вы посвящены в некоторые его тайны?

— Во все.

— Мне дороги друзья и слуги покойного кардинала, я позабочусь о том, чтобы вы были приняты ко мне на службу.

Кольбер наклонился.

— Вы, кажется, финансист?

— Да, ваше величество.

— Непосредственно моему дому вы, помнится, никогда не служили?

— Извините, ваше величество, я имел счастье подать господину кардиналу мысль об экономии, которая приносит казне вашего величества триста тысяч франков ежегодно.

— Какая же это экономия, сударь? — спросил Людовик XIV.

— Ваше величество изволите знать, что рота швейцарцев носит серебряное кружево на концах лент?

— Знаю.

— Я предложил пришивать к лентам кружево из фальшивого серебра; этого никто не может заметить, а на сто тысяч экю можно прокормить в течение шести месяцев полк и купить десять тысяч хороших мушкетов или построить корабль с десятью пушками.

— Правда, — заметил Людовик XIV, еще внимательнее всматриваясь в Кольбера. — По-моему, экономия очень уместная; смешно подумать, что солдаты носили такое же кружево, как вельможи.

— Я счастлив, что ваше величество одобрили мои действия, — ответил Кольбер.

— При кардинале вы вели только его дела? — спросил король.

— Его высокопреосвященство поручал мне еще проверять счета суперинтенданта финансов.

— А! — воскликнул Людовик XIV. Он собирался отпустить Кольбера, но последние слова заинтересовали его. — Покойный кардинал поручал вам контролировать счета господина Фуке? И каковы же результаты?

— Оказался дефицит, ваше величество. И если вы позволите…

— Говорите, господин Кольбер.

— Я должен дать вашему величеству некоторые объяснения.

— Нет, не надо. Вы же проверяли счета, скажите: каков итог?

— Это легко, ваше величество… Все пусто, денег нет.

— Будьте осторожны, сударь. Вы осуждаете управление господина Фуке, а он, по общему мнению, очень искусен в делах.

Кольбер покраснел, потом побледнел, чувствуя, что в эту минуту вступает в борьбу с человеком почти таким же могущественным, как умерший кардинал.

— Совершенно верно, ваше величество, он очень искусный человек, — отвечал Кольбер, низко кланяясь.

— Но если он искусный человек, а денег все-таки нет, то кто же виноват?

— Я никого не обвиняю, ваше величество, а только констатирую факты.

— Хорошо, составьте отчет и подайте его мне. Вы говорите, что есть дефицит? Но, может быть, это дефицит временный: кредит вернется, а с ним и деньги?

— Нет, ваше величество.

— Не в этом году, я понимаю, но, может быть, в будущем?

— Будущий год так же начисто съеден, как и текущий.

— Ну, еще через год.

— И он съеден.

— Что вы говорите, господин Кольбер?

— Я утверждаю, что истрачены доходы за четыре года вперед.

— Так придется сделать заем.

— Уже сделано три займа, ваше величество.

— Я создам новые должности и за них получу деньги.

— Невозможно, ваше величество: их создано слишком много. Откупщики приобрели их, но не исполняют своих обязанностей. К тому же господин суперинтендант получает с каждой из них треть, так что народ обирают, а ваше величество не извлекает из этого никакой пользы.

Король нетерпеливо двинулся с места.

— Объясните мне это, господин Кольбер.

— Ваше величество, выскажите яснее вашу мысль: каких объяснений вы желаете?

— Вы правы. Ясность прежде всего. Так вот. Если сегодня со смертью господина кардинала я стал королем и пожелаю получить деньги?

— Ваше величество их не получите.

— Странно! Как, мой суперинтендант не добудет мне денег?

Кольбер отрицательно покачал головой.

— Что же это значит? Неужели мы обременены такими долгами, что государственные доходы все равно что не существуют?

— Да, ваше величество.

Король нахмурил брови.

— Хорошо, — сказал он, — я соберу платежные обязательства и добьюсь от их держателей уменьшения налога и продажи по дешевым ценам.

— Невозможно, ваше величество: платежные обязательства превращены в векселя, которые для удобства и облегчения сделок разрезаны на столько частей, что теперь не узнать оригинала.

Людовик в сильном волнении ходил по комнате, все еще нахмурив брови.

Вдруг он остановился и спросил:

— Если все это правда, я разорен, еще не начав царствовать?

— Да, ваше величество, разорены, — отвечал бесстрастный счетовод.

— Однако ж деньги куда-нибудь делись?

— Разумеется, ваше величество, и для начала я принес записку о капиталах кардинала Мазарини, о которых он не хотел упомянуть ни в своем завещании, ни в других актах; он доверил их мне.

— Вам?

— Да, государь, и приказал передать их вашему величеству.

— Как! Кроме сорока миллионов, упомянутых в завещании, у господина Мазарини были еще деньги?

Кольбер поклонился.

— Какая бездонная пропасть этот человек! — прошептал король. — С одной стороны — Мазарини, с другой — Фуке; у них, может быть, более ста миллионов. Не удивительно, что у меня пусто в казне.

Кольбер ждал, не двигаясь с места.

— А сумма, которую вы должны передать мне, заслуживает внимания? спросил король.

— Да, ваше величество, кругленькая сумма.

— Она составляет?

— Тринадцать миллионов ливров, государь.

— Тринадцать миллионов! — воскликнул Людовик XIV с радостным трепетом. — Вы говорите — тринадцать миллионов, господин Кольбер?

— Да, тринадцать миллионов, ваше величество.

— И никто не знает о них?

— Никто.

— И они в ваших руках?

— Да, ваше величество.

— Когда я могу получить их?

— Через два часа.

— Где же они?

— В погребе дома, принадлежавшего господину кардиналу и доставшегося мне по его завещанию.

— Так вы знаете завещание кардинала?

— У меня есть копия, подписанная его рукой.

Кольбер вынул бумагу из кармана и показал королю. Король прочел статью о передаче дома.

— Но, — сказал он, — здесь говорится только о доме и ни слова о деньгах.

— О них говорит моя совесть.

— И Мазарини доверился вам?

— Почему же нет, ваше величество?

— Он… такой недоверчивый?

— Мне, ваше величество, он, как видите, доверял.

Людовик с удивлением взглянул на простое, но выразительное лицо Кольбера.

— Вы честный человек, господин Кольбер, — сказал он.

— Это не добродетель, а долг, — холодно ответил Кольбер.

— Но эти деньги, может быть, принадлежат его семейству?

— Если б они принадлежали его семейству, то вошли бы в завещание, как вошло туда все имущество кардинала. Если б эти деньги принадлежали его семейству, то я, писавший дарственную, прибавил бы их к тем сорока миллионам, которые господин кардинал предлагал вам.

— Как! Вы составляли дарственную?

— Я, ваше величество.

— И кардинал любил вас? — спросил наивно король.

— Я говорил его высокопреосвященству, что ваше величество не примете дара, — сказал Кольбер прежним спокойным тоном.

Людовик провел рукою по лбу.

— О, как я еще молод, чтобы управлять людьми, — прошептал он.

Кольбер ждал, пока король придет в себя.

— В котором часу прикажете доставить деньги, государь? — спросил Кольбер немного погодя.

— Сегодня, в одиннадцать часов вечера. Пусть никто не знает, что я получил их.

— Куда прикажете привезти их?

— В Лувр. Благодарю вас, господин Кольбер.

Кольбер поклонился и вышел.

— Тринадцать миллионов! — воскликнул король, оставшись один. — Невероятно!

Потом он опустил голову на руки и как будто задремал.

Но через минуту король поднял голову, встал и, распахнув окно, подставил горевшее лицо свежему утреннему ветру, пропитанному благоуханием деревьев и цветов. Сияющая заря занималась на горизонте. Первые лучи солнца осветили молодого короля.

— Эта заря — заря моего царствования, — прошептал Людовик XIV. — Не предзнаменование ли посылает мне всевышний?..

II

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ЦАРСТВОВАНИЯ ЛЮДОВИКА ЧЕТЫРНАДЦАТОГО
Утром во дворце все узнали о смерти кардинала, затем новость распространилась по городу.

Министры — Фуке, Лион и Летелье — собрались в зале заседаний на совет. Король тотчас позвал их.

— Господа, — сказал он, — при жизни кардинала я позволял ему управлять моими делами; теперь я намереваюсь сам заниматься ими. Вы будете давать мне советы, когда я попрошу их у вас. Можете идти!



Министры переглянулись с изумлением, едва скрыв улыбку: они знали, что Людовик XIV, воспитанный в полном неведении, что такое управлять государством, из самолюбия берет на себя совершенно непосильное бремя.

Фуке простился с товарищами на лестнице и сказал им:

— Нам же лучше, господа, — меньше забот.

И он весело сел в карету.

Остальные, слегка обеспокоенные таким оборотом дела, вернулись в Париж.

В десять часов король прошел к матери и имел с нею тайное совещание; потом, пообедав, сел в закрытую карету и поехал прямо в Лувр. Тут он принял множество придворных и с удовольствием отметил общее смущение и любопытство.

Вечером он приказал запереть все входы в Лувр, кроме входа с набережной. Тут он поставил караул из двухсот швейцарцев, которые ни слова не знали по-французски; им приказано было пропустить только сундуки и никого не выпускать.

Ровно в одиннадцать под сводами послышался тяжелый стук повозки, потом — другой, наконец — третьей. Затем раздался гул захлопнувшейся решетки. Вскоре кто-то поцарапался в дверь королевского кабинета.

Король сам отпер дверь и увидел Кольбера, сказавшего только:

— Деньги в погребе вашего величества.



Людовик спустился в подземелье, ключ от которого еще утром передал Кольберу, и осмотрел бочонки с золотом и серебром, перенесенные туда людьми, преданными Кольберу. После этого Людовик вернулся в кабинет в сопровождении Кольбера. Последний был так же холоден, ни малейший проблеск удовлетворения не нарушал его невозмутимого равнодушия.

— Сударь, — сказал король, — какой награды желаете вы за такую преданность и честность?

— Никакой, ваше величество.

— Как, никакой? Вы не желаете даже получить должность?

— Если ваше величество и не дадите мне должности, я все равно буду служить вам. Я буду лучшим слугой короля.

— Вы будете интендантом финансов.

— Но ведь уже есть суперинтендант, и он самое могущественное лицо в королевстве.

— О, — воскликнул Людовик, покраснев, — вы так думаете?

— Он раздавит меня в одну неделю, государь. Ваше величество поручает мне контроль, для которого надо иметь силу; а что значит интендант рядом с суперинтендантом?

— Вы хотите иметь поддержку… Значит, вы не полагаетесь на меня?

— Я уже имел честь сказать вашему величеству, что при кардинале Мазарини господин Фуке был вторым лицом в королевстве; теперь Мазарини умер, и господин Фуке стал первым.

— Сударь, сегодня вы можете говорить мне все, что хотите; но не забывайте, что завтра я этого уже не потерплю.

— Значит, я не буду нужен вашему величеству?

— Вы уже и теперь не нужны, потому что боитесь служить мне.

— Я боюсь только того, что мне помешают служить вам.

— Так чего же вы хотите?

— Прошу ваше величество назначить мне помощников по интендантству.

— Но тогда должность потеряет значение.

— Зато станет безопасной.

— Выбирайте.

— Я прошу Бретейля, Марена и Эрвара.

— Завтра они будут назначены.

— Благодарю вас, государь!

— И это все, о чем вы просите?

— Осмелюсь еще просить…

— Чего?

— Позвольте мне созвать судебную палату.

— Зачем?

— Для суда над чиновниками, которые за последние десять лет позволяли себе злоупотребления.

— Но… что же с ними сделают?

— Троих повесят; остальные во всем сознаются.

— Но я не могу начинать моего царствования с казней, господин Кольбер.

— Лучше начать, чем кончить казнями, ваше величество.

Король не ответил.

— Ваше величество согласны со мною? — спросил Кольбер.

— Я подумаю.

— Тогда будет уже поздно.

— Почему?

— Потому что, если эти люди будут предупреждены, они окажутся гораздо сильнее нас.

— Созовите судебную палату.

— Не замедлю.

— Теперь все?

— Нет, государь; еще одно важное обстоятельство…

Какие права присвоит ваше величество этому интендантству?

— Но… я не знаю… есть же обычные…

— Ваше величество, мне нужно иметь право читать переписку с Англией.

— Это невозможно. Английские депеши распечатываются в совете, так было и при кардинале.

— Мне казалось, ваше величество объявили сегодня утром, что совета больше не будет.

— Да, объявил.

— В таком случае пусть ваше величество читает лично письма, получаемые из Англии. Я убедительно прошу об этом.

— Хорошо, вы будете получать их и докладывать мне.

— Позвольте еще спросить ваше величество: что же делать мне по финансовой части?

— Все, чего не сделает господин Фуке.

— Это я и хотел знать. Благодарю, ваше величество, я ухожу успокоенный.

С этими словами он вышел, провожаемый взором Людовика.

Не успел Кольбер отойти и на сто шагов от Лувра, как прибыл курьер из Англии. Король поспешно распечатал пакет и увидел письмо от короля Карла II.

Вот что английский монарх писал своему царственному брату:

«Ваше величество, без сомнения, встревожены болезнью кардинала Мазарини; но самая опасность ее может быть вам только полезна. Доктор осудил кардинала на смерть.

Благодарю ваше величество за благоприятный ответ на мое предложение о сестре моей, леди Генриетте Стюарт; через неделю принцесса выедет в Париж со своею свитою.

Меня трогает ваше родственное расположение, и я рад, что с еще большим правом могу теперь назвать вас братом. Особенно рад случаю доказать вашему величеству, насколько я внимателен ко всему, что представляет важность для вас. Вы тайно укрепляете Бель-Иль. Напрасно. Никогда между нами не будет войны. Меры, принимаемые вами, не беспокоят, а печалят меня… Вы тратите миллионы безо всякой пользы; скажите об этом своим министрам и поверьте, что моя полиция имеет самые точные сведения.

Оказывайте мне, брат мой, подобные же услуги, когда представится случай».

Король сердито позвонил, появился камердинер.

— Господин Кольбер сейчас вышел отсюда, верно, он еще недалеко. Позвать его!

Камердинер хотел исполнить приказание, но король остановил его.

«Нет, — сказал он себе, — не нужно… — я вижу все замыслы этого человека. Бель-Иль принадлежит господину Фуке; Бель-Иль укрепляется, значит, Фуке составил заговор… Раскрытие заговора влечет за собой гибель суперинтенданта; английские письма разоблачают заговорщиков; вот почему Кольбер непременно хотел иметь в своих руках переписку с Англией… Однако не могу же я опираться только на этого человека: он лишь голова, а мне нужна еще рука».

Вдруг Людовик радостно вскрикнул.

— У меня был лейтенант мушкетеров! — сказал он камердинеру.

— Да, ваше величество, господин д'Артаньян.

— Он вышел в отставку?

— Точно так, ваше величество.

— Непременно отыскать его, чтобы он явился ко мне завтра утром, когда я встану.

Камердинер поклонился и вышел.

— У меня в погребах тринадцать миллионов, — сказал Людовик. — Кольбер будет распоряжаться моей казной, д'Артаньян — моей шпагой. Я в самом деле король!

III

СТРАСТЬ
В день своего прибытия в Париж Атос, как мы уже видели, проехал из королевского дворца к себе домой, на улицу Сент-Оноре. Там ждал его виконт де Бражелон, беседуя с Гримо.

Разговаривать со старым слугою было делом нелегким; этим искусством обладали только два человека: Атос и д'Артаньян. Первому это удавалось потому, что Гримо старался заставить его говорить; д'Артаньян, напротив, умел заставить разговориться старика Гримо.

Рауль пытался вытянуть из него рассказ о последней поездке Атоса в Англию; Гримо передал все подробности несколькими жестами и восемью словами, не более и не менее.

Прежде всего волнообразным движением руки он показал, что они пересекли море.

— Это был какой-нибудь поход? — спросил Рауль.

Гримо утвердительно кивнул головой.

— Граф подвергался опасностям? — спросил Рауль.

Гримо слегка пожал плечами, что должно было означать: «В достаточной мере».

— Но каким же именно? — спросил настойчиво виконт де Бражелон.

Гримо указал на шпагу, на огонь и на мушкет, висевший на стене.

— Так у графа был там враг? — вскричал Рауль.

— Монк.

Рауль продолжал:

— Странно! Граф все еще считает меня мальчиком и не хочет делить со мной чести и опасностей таких походов.

Гримо улыбнулся.

В эту минуту приехал Атос.

Гримо, узнав шаги своего господина, побежал к нему навстречу, и разговор на этом прекратился.

Но Раулю хотелось получить ответ на свой вопрос. Взяв графа за обе руки, с горячей, но почтительной нежностью он спросил:

— Как могли вы отправиться в опасный путь, не простившись со мной, не призвав на помощь мою шпагу? Теперь, когда я вырос, я должен быть вашей опорой: ведь вы же воспитали меня как мужчину. Ах, граф, неужели вы хотели обречь меня на то, чтобы никогда больше не увидеть вас?

— А кто вам сказал, Рауль, что мое путешествие было опасным? — спросил граф, отдавая плащ и шляпу Гримо, который отстегивал ему шпагу.

— Я, — отвечал Гримо.

— А зачем? — строго спросил Атос.

Гримо смешался, но Рауль опередил его, ответив:

— Почему же добрый Гримо не мог сказать мне правду? Кому же любить вас и помогать вам, если не мне?..

Атос не отвечал. Он ласковым жестом отпустил Гримо, потом сел в кресло; Рауль стоял перед ним.

— Во всяком случае, — продолжал Рауль, — ваше путешествие было походом… И вам угрожали огонь и оружие…

— Не будем говорить об этом, — мягко сказал Атос. — Я, правда, уехал внезапно; но служба королю Карлу Второму заставила меня поспешить с отъездом. Меня очень трогает ваше беспокойство: я знаю, что могу положиться на вас. Во время моего отсутствия вы ни в чем не нуждались, виконт?

— Нет, граф.

— Я приказал Блезуа передать вам сто пистолей, как только вам понадобятся деньги.

— Я не видел Блезуа.

— Так вы обошлись без денег?

— У меня осталось тридцать пистолей после продажи лошадей, которых я захватил во время последнего похода, и месяца три назад, по милости принца Конде, я выиграл двести пистолей в карты.

— Вы играете… Мне это не нравится, Рауль.

— Нет, граф, я никогда не играю, но однажды вечером в Шантильи принц велел мне взять его карты, когда к нему прибыл курьер от короля. И потом приказал, чтобы я взял себе выигрыш.

— Это у принца в обычае? — спросил Атос, нахмурив брови.

— Да, граф, такую милость принц оказывает каждую неделю одному из своих дворян. У его высочества пятьдесят дворян; в тот раз была моя очередь.

— Хорошо? Так вы побывали в Испании?

— Да, я совершил прекрасное путешествие, повидал много интересного.

— Уже месяц, как вы вернулись?

— Да, граф.

— А что вы делали в течение этого месяца?

— Служил, граф.

— Не заезжали ко мне в Ла Фер?

Рауль покраснел. Атос посмотрел на него спокойно, но пристально.

— Напрасно вы не верите мне, — сказал Рауль. — Я покраснел невольно; вопрос, который вы только что задали, пробудил во мне множество воспоминаний, и они взволновали меня. Но я не солгал вам.

— Знаю, Рауль, вы никогда не лжете; но вы напрасно волнуетесь. Я хотел сказать вам только…

— Я хорошо знаю, граф, вы хотели спросить меня: ездил ли я в Блуа?

— Да, Рауль?

— Я не ездил в Блуа и не видал той особы, на которую вы намекаете.

Голос Рауля дрожал. Атос, безошибочно подмечавший все оттенки чувства, тотчас прибавил:

— Рауль, вы отвечаете мне с тяжелым сердцем, вы страдаете…

— Да, очень, очень! Вы запретили мне ездить в Блуа и видеться с Луизой де Лавальер.

Молодой человек запнулся. Он с наслаждением произносил это очаровательное имя; оно ласкало уста, но сердце его разрывалось.

— И я хорошо сделал, Рауль, — поспешно сказал Атос. — Меня нельзя назвать чересчур строгим или несправедливым отцом; я уважаю истинную любовь, но я забочусь о вашем славном будущем… Занимается заря нового царствования; война влечет юного, исполненного рыцарского пыла короля.

Ему нужны люди молодые и свободные, которые бросались бы в битву с восторгом и, падая, кричали бы: «Да здравствует король! — а не стонали бы:

«Прощай, жена!.. «Вы понимаете, Рауль, какой бы дикой ни показалась моя мысль, я заклинаю вас верить мне и отвратить свой взор от первых дней младости, когда вы научились любить, беззаботных дней, когда сердце смягчается и становится неспособным вместить горькое и терпкое вино, называемое славою и превратностью судьбы.

Да, Рауль, повторяю еще раз: верьте, что я желаю одного — быть вам полезным, мечтаю об одном — видеть вас счастливым, думая, что вы можете стать со временем человеком выдающимся. Оставайтесь одиноким, и вы достигнете большего и скорее придете к цели.

— Вы приказываете, граф, — отвечал Рауль. — Я повинуюсь.

— Приказываю! — вскричал Атос. — Вот как вы поняли меня! Я приказываю! О, вы придаете не тот смысл моим словам, вы совсем не понимаете моих намерений! Я не приказываю, а прошу.

— Нет, нет, граф, вы приказали, — сказал виконт с настойчивостью. Но если бы даже вы только просили, то ваши просьбы действуют на меня сильнее ваших приказаний. Я не видел Луизы де Лавальер.

— Но вы страдаете! Вы страдаете! — настаивал граф.

Рауль не отвечал.

— Я вижу вашу бледность: вижу, как вы печальны. Ваше чувство так сильно?

— Это страсть, — сказал Рауль.

— Нет… это привычка…

— Ах, граф, вы знаете, что я долго путешествовал, я два года прожил вдали от нее. Кажется, никакая привычка не устоит против двухлетней разлуки… И что же? Вернувшись назад, я любил ее — не скажу сильнее, потому что это невозможно, — но так же, как прежде. Луиза де Лавальер единственная моя подруга, но вы для меня бог на земле… Ради вас я готов пожертвовать всем.

— Напрасно, — возразил Атос. — У меня уже нет никаких прав на вас.

Возраст освободил вас, вы даже не нуждаетесь в моем согласии. Впрочем, я не могу не дать вам согласия после всего, что вы сейчас сказали. Женитесь на Луизе де Лавальер, если вы этого хотите.

Рауль вздрогнул и сейчас же ответил:

— Как вы добры, граф! Как благодарен я вам! Но я не принимаю вашего разрешения.

— Вы отказываетесь?

— В душе вы против этого брака: не вы избрали мне невесту.

— Это правда.

— Этого достаточно, чтобы я не упорствовал; я подожду.

— Будьте осторожны, Рауль! То, что вы говорите, очень серьезно.

— Знаю, я подожду.

— Чего? Моей смерти? — спросил Атос с огорчением.

— Ах, граф! — вскричал Рауль со слезами в голосе. — Можете ли вы огорчать меня так жестоко, меня, который никогда не подавал вам повода жаловаться!

— Милый сын, это совершенная правда, — отвечал Атос, напрасно стараясь скрыть свое волнение. — Нет, я вовсе не хочу огорчать вас; я только не понимаю, чего вы будете ждать… того времени, когда вы разлюбите меня?

— О нет, нет, граф!.. Я подожду, пока вы перемените мнение.

— Я хочу осуществить одно испытание, Рауль. Хочу посмотреть также, будет ли ждать Луиза де Лавальер.

— Надеюсь.

— Берегитесь же, Рауль. Что, если она не захочет ждать? Ах, вы еще так молоды, так доверчивы и благородны… Женщины непостоянны!

— Вы никогда не говорили мне ничего дурного про женщин; никогда не жаловались на них. Зачем же вы упрекаете их теперь из-за Луизы де Лавальер?

— Правда, — отвечал Атос, опуская глаза, — я никогда не говорил вам ничего дурного о женщинах; никогда не имел повода жаловаться на них, и никогда Луиза де Лавальер не давала мне предлога сомневаться в ней. Но когда думаешь о будущем, надо предвидеть даже редкие случаи, предполагать даже невероятное! Ну, а что, если Луиза де Лавальер не захочет вас ждать?

— Не понимаю…

— Если она обратит свой взор на другого?

— Если она полюбит другого, хотите вы сказать? — спросил Рауль с ужасом.

— Да.

— Что ж, граф! Я убью этого человека, — отвечал Рауль. — Убью всякого, кого выберет Луиза де Лавальер. Буду драться до тех пор, пока меня не убьют или Луиза опять не полюбит меня.

Атос вздрогнул.

— Мне послышалось, — сказал он глухим голосом, — как будто вы только сейчас уверяли, что готовы пожертвовать для меня всем на свете.

— О! — вскричал Рауль с трепетом. — Неужели вы не позволите мне драться на дуэли?

— А если не позволю?

— Вы запретите мне надеяться, граф; но вы не запретите мне умереть.

Атос посмотрел на Рауля.

Рауль произнес эти слова глухо, с помрачневшим взором.

— Довольно, — проговорил Атос после продолжительного молчания. — Довольно на эту печальную тему. Мы оба преувеличиваем. Живите настоящим, Рауль; служите, любите Луизу де Лавальер, словом, действуйте, как следует действовать мужчине, вы ведь теперь взрослый человек. Только не забывайте, что я горячо люблю вас и что вы, по вашим словам, тоже любите меня.

— Ах, граф! — вскричал виконт, прижимая к сердцу руку Атоса.

— Хорошо, дитя мое… Оставьте меня, мне нужен отдых… Кстати, д'Артаньян вместе со мной вернулся из Англии; вы должны повидаться с ним.

— С величайшей радостью. Я так люблю господина д'Артаньяна!

— И прекрасно делаете: он честнейший человек и храбрейший воин.

— Который любит вас! — воскликнул Рауль.

— Я уверен в этом… Вы знаете его адрес?

— Но ведь это Лувр, Пале-Рояль, все места, где бывает король. Разве он не командует мушкетерами?

— В настоящее время нет. Д'Артаньян в отпуске; он отдыхает… Так что не ищите его на служебных постах. Вы можете получить сведения о нем от некоего Планше.

— Его прежнего слуги?

— Да, Рауль, до свиданья.

IV

УРОК Д'АРТАНЬЯНА
На следующее утро Раулю не удалось разыскать д'Артаньяна. Он застал лишь одного Планше. Планше очень ему обрадовался и расточал похвалы военной выправке Рауля в выражениях, от которых ничуть не отдавало лавкой.

Но, возвращаясь на другой день из Венсена во главе пятидесяти драгун, которые были поручены ему принцем, Рауль увидел на площади Бодуайе человека, который, задрав голову, рассматривал дом, как рассматривают лошадь, собираясь ее купить. Человек этот, в сюртуке, застегнутом, как мундир, на все пуговицы, в маленькой шляпе, с длинной шпагой, обернулся сразу, как только услышал конский топот.

Это был д'Артаньян.

Заложив руки за спину, он начал рассматривать драгун и не пропустил ни одного солдата, ни одной перевязи, ни одного копыта. Рауль ехал сбоку отряда, д'Артаньян заметил его последним.

— Эге, черт возьми! — закричал он.

— Неужели я не ошибаюсь? — сказал Рауль, осаживая лошадь.

— Не ошибаешься! — отвечал отставной мушкетер. — Здравствуй!

Рауль с радостью пожал руку старому приятелю.

— Имей в виду, Рауль, — сказал д'Артаньян, — вторая лошадь в пятом ряду потеряет подкову прежде, чем вы доберетесь до моста Мари. В подкове на передней ноге осталось всего два гвоздя.

— Подождите меня, — сказал Рауль, — я пойду с вами.

— Ты бросишь отряд?

— Меня заменит корнет.

— Пойдем обедать?

— С удовольствием.

— Так слезай на землю или вели подать мне коня.

— Я предпочел бы пройтись.

Рауль тотчас договорился с корнетом, который занял его место, потом спешился, отдал поводья солдату и весело взял под руку д'Артаньяна, который смотрел на его действия с одобрением знатока.

— Ты прямо из Венсена? — спросил он.

— Да, сударь.

— А что кардинал?

— Очень плох, говорят даже, что умер.

Д'Артаньян пренебрежительно пожал плечами, желая показать, что смерть кардинала ничуть не огорчает его, и спросил:

— Ты хорош с Фуке?

— С Фуке? — повторил Рауль. — Я его не знаю.

— Тем хуже. Новый король всегда избирает новых любимцев.

— Но король милостив ко мне.

— Я говорю тебе не о короне, — возразил д'Артаньян, — а о короле…

Теперь, когда кардинал умер, королем стал Фуке. Надо быть в ладах с Фуке, если ты не хочешь прозябать всю жизнь, как я… Впрочем, у тебя есть и другие покровители, к величайшему твоему счастью.

— Во-первых, принц…

— Старо, старо, друг мой!

— Далее, граф де Ла Фер.

— Атос? Это другое дело… Если ты хочешь служить в Англии, то не найдешь лучшего покровителя. Скажу тебе без хвастовства, что я и сам имею некоторый вес при дворе Карла Второго. Вот это король!

— Вот как! — сказал Рауль с простодушным любопытством.

— Да, настоящий король; он веселится, это правда, но, когда нужно, он умеет и сражаться, умеет и ценить людей. Атос хорош с Карлом Вторым. Поезжай-ка в Англию, брось этих взяточников, которые одинаково воруют и французскими руками, и итальянскими пальцами. Брось этого плаксу Людовика Четырнадцатого, который повторит царствование Франциска Второго. Знаешь ты историю, Рауль?

— Знаю, шевалье.

— Так ты знаешь, что у Франциска Второго всегда болели уши?

— Нет, яэтого не знал.

— А у Карла Четвертого всегда болела голова?

— А!

— А у Генриха Третьего — живот?

Рауль рассмеялся.

— Ну, любезный друг мой, а у Людовика Четырнадцатого всегда болит сердце; жаль смотреть, как он вздыхает с утра до вечера и за целый день ни разу не скажет: «Черт возьми!» или чего-нибудь бодрящее в этом роде.

— И за этого вы и вышли в отставку, шевалье? — спросил Рауль.

— Да.

— И вы махнули на все рукой? Таким способом вы никогда не устроите своих дел.

— О, мои дела теперь в порядке, — сказал д'Артаньян беззаботно. — У меня есть наследственное имущество.

Рауль взглянул на него. Бедность д'Артаньяна вошла в пословицу. Но мушкетер был гасконцем и порой любил пустить пыль в глаза.

Д'Артаньян заметил удивление Рауля.

— Отец твой говорил тебе, что я ездил в Англию?

— Говорил.

— И что там у меня была счастливая встреча?

— Нет, этого я не знал.

— Да, один из лучших моих друзей, именитый вельможа, вице-король Шотландии и Ирландии, помог мне отыскать наследство.

— Наследство?

— Да, и довольно большое.

— Так вы разбогатели?

— Гм!

— Позвольте поздравить вас от всей души.

— Благодарю… вот мой дом.

— На Гревской площади?

— Да. Тебе не нравится место?

— Нет, нет, славный вид на реку… Прекрасный старинный дом.

— Это старый трактир «Нотр-Дам»; в два дня я его превратил в собственный дом.

— Но трактир все еще открыт?

— Да.

— А где же вы живете?

— У Планше.

— Вы же только что сказали: «Вот мой дом».

— Да, потому что дом действительно мой. Я купил его.

— А, — пробормотал Рауль.

— Десять процентов чистого дохода, любезный Рауль, прекрасная сделка!

Я купил дом за тридцать тысяч ливров; есть и сад, выходящий на улицу Мортельри. Трактир «Нотр-Дам» и второй этаж сданы за тысячу ливров? а за чердак, или третий этаж, я получаю пятьсот ливров.

— Пятьсот ливров за чердак? Но там нельзя жить!

— Да в нем никто и не живет. Но видишь в нем два окна, выходящие на площадь?

— Вижу.

— Когда казнят, колесуют, вешают, четвертуют или сжигают людей, окна отдаются внаймы за двадцать пистолей.

— О! — вскрикнул Рауль с отвращением.

— Что? Отвратительно? Не так ли? — спросил д'Артаньян. — Отвратительно, но таковы люди… парижские зеваки — точно людоеды. Не постигаю, как люди с совестью могут пускаться на такие спекуляции!

— Правда.

— Если бы я жил в этом доме, — продолжал д'Артаньян, — я затыкал бы даже замочные скважины во время казней; но я не живу в нем.

— И этот чердак вы сдаете за пятьсот ливров?

— Да, жестокому кабатчику, который отдает окна уже от себя… Итак, я насчитал уже полторы тысячи ливров.

— Только пять процентов! Не так много! — сказал Рауль.

— Правильно. Но остается еще задний флигель, магазины, квартиры и погреба, заполняемые каждую зиму; все это отдается за двести ливров. А сад, очень хороший, превосходно обработанный, очень укромный, там, у ограды церкви Сен-Жерве, приносит тысячу триста.

— Тысячу триста? Так много!

— Видишь ли, я подозреваю, что какой-нибудь из аббатов здешнего прихода (наши аббаты богаты, как Крезы) нанял мой сад ради своего удовольствия. Наниматель назвал себя Годаром… Когда я встретил тебя, мне пришла в голову мысль купить еще дом на площади Бодуайе. Он примыкает к моему саду. От этой мысли отвлекли меня твои драгуны. Послушай, пойдем-ка по улице Ванри: мы попадем прямо к Планше.

Д'Артаньян ускорил шаг и привел Рауля к Планше, в комнату, которую лавочник уступил своему господину. Планше отсутствовал, но обед был уже готов. Лавочник по-прежнему соблюдал воинскую аккуратность и точность.

Д'Артаньян опять заговорил о будущности Рауля.

— Отец твой строг к тебе? — спросил оп.

— Отец справедлив, сударь.

— О, я знаю, Атос справедлив, но строг. Ты не стесняйся, если тебе когда-нибудь понадобятся деньги: старый мушкетер к твоим услугам.

— Любезный господин д'Артаньян…

— Играешь ты в карты?

— Никогда.

— Так, верно, счастлив в любви?.. Ты покраснел! О, маленький Арамис!

Женщины обходятся гораздо дороже карт. Правда, когда проиграешь, можно драться, и это некоторое вознаграждение. Но, впрочем, нынешний плакса-король берет штрафы с людей, обнажающих шпагу. Какое царствование, бедный мой Рауль, какое царствование! Как вспомнишь, что в мое время мушкетеров осаждали в домах, как Гектора и Приама в Трое. Женщины плакали, сами стены смеялись, и пятьсот негодяев кричали: «Бей, бей!» И не могли справиться ни с одним мушкетером. Черт возьми! Ваш брат этого не увидит.

— Вы очень строги к королю, дорогой господин д'Артаньян. Ведь вы едва знаете его.

— Я едва знаю его!.. Выслушай, Рауль, и заметь хорошенько: я предскажу тебе все его поступки день за днем. Когда кардинал умрет, он станет плакать; это еще не так глупо, особенно если сам не будет верить своим слезам.

— Потом?

— Потом он потребует от господина Фуке денег и отправится в Фонтенбло сочинять стихи для какой-нибудь Манчини, у которой королева выцарапает глаза. Ведь королева — испанка, Рауль, и свекровь у нее Анна Австрийская. О, знаю я этих испанок из австрийского дома!..

— А потом?

— Потом, сорвав со своих швейцарцев серебряные галуны, потому что серебро обходится дорого, он прикажет мушкетерам ходить пешком, потому что овес и сено для лошади стоят пять су в день.

— О, не говорите этого!

— Какое мне дело! Я уже не мушкетер! Пускай ездят верхом или ходят пешком, пусть носят вертел вместо шпаги — мне все равно!

— Дорогой д'Артаньян, умоляю вас, не говорите при мне так о короле…

Я ведь служу все равно что у него, и отец очень рассердится на меня, если узнает, что я слушал, даже от вас, оскорбительные для его величества речи.

— Твой отец! Он заступается за всех, даже когда не следует. Черт возьми, твой отец храбрый воин, настоящий Цезарь, но он плохо разбирается в людях.

— Однако, шевалье, — сказал Рауль, засмеявшись, — вы начинаете уже бранить и моего отца, того самого человека, которого вы называли великим Атосом! Сегодня вы в дурном настроении; богатство озлобило вас, как других озлобляет бедность.

— Ты прав, черт возьми! А я глуп и говорю вздор. Я несчастный старик, растрепанная веревка, пробитый панцирь, сапог без подошвы, шпора без звездочки… Но бросим это, порадуй меня, скажи лучше…

— Что именно?

— Скажи: «Мазарини был подлец!»

— Он, может быть, умер.

— Потому-то я и говорю: был; если бы я не надеялся, что он умер, то попросил бы тебя сказать: «Мазарини подлец». Сделай одолжение, скажи это из любви ко мне…

— Извольте!

— Так говори.

— Мазарини был подлец, — сказал Рауль с улыбкой мушкетеру, который пришел в восторг.

— Постой! — сказал он. — Ты произнес только начало, а вот и заключение. Повтори за мной, Рауль, повтори: «Но я пожалею о Мазарини».

— Шевалье!

— Ах, ты не хочешь повторить? Так я скажу за тебя: «Но я пожалею о Мазарини».

Они смеялись и болтали, когда вошел один из приказчиков и сказал д'Артаньяну:

— Вам письмо.

— Благодарю… Ого! — воскликнул мушкетер.

— Почерк графа, — заметил Рауль.

— Да, да…

Д'Артаньян распечатал письмо.

«Любезный друг, — писал Атос, — король поручает мне отыскать вас!»

— Меня! — вскричал д'Артаньян, роняя распечатанное письмо на стол.

Рауль взял письмо и прочел дальше:

«Поспешите… Его величеству очень нужно переговорить с вами… Король ждет вас в Лувре».

— Меня? — еще раз повторил мушкетер.

— Вас, именно вас, — ответил Рауль.

— Ого! Что бы это значило? — спросил д'Артаньян.

V

КОРОЛЬ
Когда первая минута удивления прошла, д'Артаньян перечел письмо еще раз.

— Странно, что король зовет меня к себе.

— Почему, — возразил Рауль, — не предположить, что король сожалеет о таком преданном человеке, как вы?

— Ого! Вот так штука, милый Рауль! — отвечал мушкетер, принужденно смеясь. — Если б король жалел обо мне, Так не отпустил бы меня в отставку! Нет, нет, тут кое-что получше или, пожалуй, похуже, если хочешь.

— Похуже? Что же такое?

— Ты молодой, доверчивый, милый… Как бы я хотел быть на твоем месте! Двадцать четыре года, ни одной морщины на лбу, а в голове — никаких забот, кроме, пожалуй, сердечных… Ах, Рауль, пока еще тебе не улыбались короли и не поверяли своих тайн королевы, пока ты не похоронил двух кардиналов — тигра и лисицу, пока ты не испытал… Но к чему весь этот вздор?.. Нам надо расстаться, Рауль!

— Как вы опечалены!

— Да, дело-то не шуточное… Слушай, я хочу дать тебе серьезное поручение.

— Я вас слушаю, любезный д'Артаньян.

— Предупреди отца о моем отъезде.

— Вы уезжаете?

— Скажи отцу, что я уехал в Англию и живу там в своей усадьбе.

— В Англию!.. А королевский приказ?

— Твоя наивность не знает предела. Ты воображаешь, что я пойду в Лувр и сам отдамся в лапы этого коронованного волчонка?

— Волчонка? Короля? Ах, шевалье, вы сходите с ума!

— Напротив, я никогда не был так умен, как сейчас. Значит, ты не знаешь, что хочет сделать со мной этот достойный сын Людовика Справедливого?.. Но, черт возьми, таковы уже правила политики!.. Он хочет упрятать меня в Бастилию…

— За что же? — вскричал Рауль, пораженный тем, что услышал.

— За что? А за то, что я высказал ему когда-то в Блуа… Я погорячился тогда, и он не забыл…

— Что же вы сказали ему?

— Что он скуп, глуп и труслив.

— Боже мой! Неужели такие слова могли вырваться у вас?

— Слова, может быть, были не те, но смысл именно такой.

— Но король мог арестовать вас тогда же!

— А кому бы он приказал? Ведь я командовал тогда мушкетерами; я должен был сам отвести себя в тюрьму. На это я никак бы не согласился и стал бы сопротивляться самому себе. А потом я уехал в Англию, и д'Артаньяна как не бывало. Теперь кардинал умер или умирает. Узнали, что я здесь, в Париже, и вот меня хватают.

— Так кардинал был вашим покровителем?

— Кардинал знал меня. Кое-что ему было известно обо мне, а мне о нем… Мы ценили друг друга… Когда же он отдавал дьяволу душу, то, должно быть, посоветовал Анне Австрийской спрятать меня в надежное место. Иди скорее к отцу и расскажи ему обо всем. Прощай!

— Дорогой д'Артаньян, — сказал Рауль, печально посмотрев в окно. — Вы не можете даже бежать.

— Почему?

— Там внизу вас ожидает офицер из швейцарцев.

— Ну так что?

— Он арестует вас.

Д'Артаньян расхохотался.

— О, я знаю, вы будете сопротивляться, сразитесь с ним, одолеете его, но ведь это бунт, а вы офицер и должны соблюдать дисциплину.

— Какой ты еще ребенок! Черт возьми! Сколько благородства и рассудительности! — воскликнул д'Артаньян.

— Вы согласны со мной?

— Да, но я не пойду на улицу, где стоит этот дуралей, а исчезну через заднюю калитку. У меня в конюшне лошадь, и притом хорошая. Я загоню ее мои средства позволяют мне это — и, меняя лошадей, доберусь до Булони за одиннадцать часов. Я знаю дорогу… Скажи только отцу, Рауль…

— Что?

— Передай ему… что то, о чем он знает, спрятано у Планше… все, кроме одной пятой…

— Но берегитесь, шевалье. Если вы убежите, то скажут… что вы струсили.

— Кто посмеет сказать это?

— Да хотя бы сам король.

— Что же? Он скажет правду… я действительно боюсь.

— И потом… что вы признали себя виновным…

— В чем?

— В преступлениях, в которых вас обвинят.

— Опять правда!.. Так ты советуешь мне просто отправиться в Бастилию?

— Граф де Ла Фер посоветовал бы то же самое.

— Черт возьми, я и сам это знаю, — сказал д'Артаньян в раздумье. — Ты прав, мне не следует бежать. Однако если меня засадят в Бастилию?..

— Мы освободим вас, — отвечал Рауль спокойно и твердо.

— Черт возьми! — вскричал д'Артаньян, беря Рауля за обе руки. — Ты отлично сказал, друг мой! Настоящий Атос! Хорошо, я иду! Не забудь моего последнего поручения!

— Кроме одной пятой, — повторил Рауль.

— Да, ты славный юноша. Прибавь еще, что если вы не освободите меня из Бастилии и я умру там… такие случаи бывали, а я буду скверным узником, хоть человек я и не плохой… то три пятых я оставляю тебе, а одну пятую твоему отцу.

— Шевалье!

— Черт возьми! От заупокойной я вас освобождаю.

Д'Артаньян снял со стены перевязь, прицепил шпагу, взял шляпу, к которой было приколото новое перо, и протянул руки Раулю. Тот бросился в его объятия.

Проходя по лавке, мушкетер взглянул на приказчиков, которые смотрели на эту сцену со смешанным чувством гордости и страха; затем, запустив руку в ящик с коринкою, он направился к офицеру, который с видом философа ждал у дверей лавки.

— Ба, знакомое лицо! Это вы, Фридрих? — весело вскричал мушкетер. Эге, мы начинаем арестовывать друзей!

— Арестовывать! — прошептали приказчики.

— Здравствуйте, господин д'Артаньян, — сказал швейцарец.

— Должен ли я вам отдать свою шпагу? Предупреждаю, что она длинная и тяжелая. Оставьте мне ее до Лувра: у меня глупый вид, когда я иду по улице без шпаги, а у вас будет еще глупее, если вы пойдете с двумя шпагами.

— Король ничего не говорил об этом, — ответил швейцарец. — Можете оставить шпагу при себе.

— Очень милостиво со стороны короля. Идем!..

Фридрих не любил разговаривать, а д'Артаньяну было не до разговоров.

От лавки Планше до Лувра было недалеко, и они в десять минут дошли до дворца.

Наступил вечер.

Швейцарец ввел д'Артаньяна в приемную перед кабинетом короля, затем раскланялся и вышел, не сказав ни слова.

Не успел еще д'Артаньян понять, почему у него не отобрали шпаги, как дверь кабинета растворилась, и камердинер позвал:

— Господин д'Артаньян!

Мушкетер приосанился и вошел в кабинет с самым беззаботным видом. Король сидел у стола и писал. Он не обернулся на шаги мушкетера, даже не поднял головы. Д'Артаньян дошел до середины комнаты и, видя, что король не хочет замечать его, — а это не сулило ничего хорошего, — повернулся спиной к Людовику и принялся рассматривать фрески на стенах и трещины на потолке.

Этот маневр сопровождался безмолвным монологом: «А, ты хочешь унизить меня, ты, которого я знал малышом, которого я спас, как сына, которому служил, как богу, иначе говоря — совершенно бескорыстно! Погоди, погоди, ты увидишь, на что способен человек, который певал гугенотские песни при кардинале, при настоящем кардинале!»

В эту минуту Людовик XIV обернулся.

— Вы здесь, господин д'Артаньян? — спросил он.

— Здесь, ваше величество, — тотчас ответил д'Артаньян.

— Подождите, я сейчас кончу счет.

Д'Артаньян молча поклонился.

«Это довольно учтиво, — подумал он. — Против этого нечего возразить».

Людовик поставил свою подпись и с раздражением отбросил перо в сторону.

«Ладно, сердись побольше, — усмехнулся д'Артаньян, — мне будет легче; когда мы разговаривали с тобой в Блуа, я выложил тебе далеко не все».

Людовик встал, провел рукою по лбу, потом остановился перед д'Артаньяном и посмотрел на него властно, но приветливо.

«Чего он хочет от меня? — недоумевал мушкетер. — Пусть бы говорил поскорее».

— Сударь, — сказал король, — вы, вероятно, знаете, что кардинал умер?

— Знаю, ваше величество.

— Следовательно, поняли, что теперь я управляю сам?

— Для этого не нужно было умирать кардиналу: король всегда может управлять, если хочет.

— Да, но помните, что вы говорили мне в Блуа?

«А, вот оно! — подумал д'Артаньян. — Я не ошибся. Тем лучше. Значит, чутье мне еще не изменяет».

— Вы не отвечаете? — спросил король.

— Кажется, помню, ваше величество.

— Если вы забыли, то я все помню! Вот что говорили вы мне, слушайте внимательно.

— О, я слушаю с полным вниманием. Вероятно, этот рассказ будет не лишен интереса.

Людовик еще раз взглянул на мушкетера. Д'Артаньян погладил перо на шляпе, потом закрутил усы и стал ждать без всяких признаков страха.

Король продолжал:

— Выходя в отставку, вы высказали мне всю правду?

— Да, ваше величество.

— То есть сказали мне все, что считали правдой относительно моего образа мыслей и действий? Это уже большая заслуга. Сначала вы сказали, что служите моему семейству тридцать четыре года и что устали…

— Верно, ваше величество.

— А потом сознались, что усталость — это только предлог, а настоящая причина — недовольство.

— Действительно, я был недоволен, но нигде и никогда не проявлял этого. Если я, как честный человек, открыто признался в недовольстве вашему величеству, то даже не думал о нем в присутствии кого-нибудь постороннего.

— Не извиняйтесь, господин Д'Артаньян, и слушайте дальше. Упрекнув меня, вы получили в ответ обещание. Я сказал вам: «Подождите!.. «Не так ли?

— Да, это правда, как и то, что я имел честь ответить вашему величеству.

— Вы ответили мне: «Ждать! Нет, не могу. Исполните обещанное сейчас же!.. «Не извиняйтесь, повторяю вам… Все это было очень естественно, но вы не пожалели вашего короля, господин д'Артаньян.

— Как мог простой солдат жалеть короля! Помилуйте, ваше величество!

— Вы очень хорошо понимаете меня. Вы отлично знаете, что тогда следовало щадить меня; что в то время не я был здесь властелином и все мои надежды были на будущее. Когда я говорил об этом будущем, вы отвечали мне: «Увольте меня в отставку… немедленно!»

Д'Артаньян прикусил усы.

— Правда, — прошептал он.

— Вы не льстили мне, когда я находился в бедственном положении, прибавил король.

— Но, — возразил д'Артаньян, гордо подняв голову, — если я не льстил тогда вашему величеству, то и не изменял вам. Я даром проливал кровь свою, я стерег дверь, как собака, очень хорошо зная, что мне не бросят ни хлеба, ни кости. Я сам был очень беден, но никогда ничего не просил, кроме отставки, о которой ваше величество изволите говорить.

— Знаю, вы честный человек… но я был молод, и вы должны были пощадить меня… В чем могли вы упрекнуть короля?.. В том, что он не оказал помощи королю Карлу Второму… Скажем более: в том, что он не женился на Марии Манчини?

При этих словах король пристально посмотрел на мушкетера.

«Ага, — подумал д'Артаньян. — Он не только все помнит, но даже угадывает».

Людовик продолжал:

— Осуждение ваше касалось и короля и человека…

Моя слабость… да, вы сочли это слабостью…

Д'Артаньян не отвечал.

— Вы упрекали меня и за мою слабость перед покойным кардиналом. Но разве не кардинал возвысил и поддержал меня?.. В то же время он возвышался сам и поддерживал самого себя, я это знаю; но, во всяком случае, услуги его не подлежат сомнению. Неужели вы бы больше любили меня, лучше служили мне, если бы я был неблагодарным эгоистом?

— Государь…

— Перестанем говорить об этом: вас это огорчает, а меня мучит.

Д'Артаньян не был уличен. Молодой король, заговорив с ним надменно, ничего не добился от него.

— Задумывались ли вы с тех пор? — заговорил снова Людовик.

— О чем, ваше величество? — вежливо спросил д'Артаньян.

— Обо всем, что я сказал вам.

— Да, ваше величестве…

— И вы только ждали случая вернуться к этому разговору?

— Ваше величество…

— Вы, кажется, колеблетесь…

— Ваше величество, я никак не могу понять, о чем вы изволите говорить.

Людовик нахмурился.

— Простите, государь, у меня очень неповоротливый ум… Я многого не могу понять, но уж если понял, то никогда не забуду.

— Да, память у вас хорошая.

— Почти такая же, как и у вашего величества.

— Решайтесь скорее. Мне время дорого. Что вы делаете с тех пор, как вышли в отставку?

— Ищу счастья, ваше величество.

— Жестокие слова, господин д'Артаньян.

— Ваше величество неверно поняли меня. Я питаю к королю величайшее почтение. Правда, я привык жить в лагерях и казармах и выражаюсь, может быть, недостаточно изысканно, но, ваше величество, вы стоите надо мною так высоко, что вас не может оскорбить слово, нечаянно вырвавшееся у солдата.

— В самом деле, я знаю, что вы совершили блестящий подвиг в Англии.

Жалею только, что вы не сдержали обещания.

— Я! — вскричал д'Артаньян.

— Разумеется… Вы дали мне честное слово, что, оставив мою службу, не будете служить никому… А ведь вы служили королю Карлу Второму, когда устроили чудесное похищение генерала Монка…

— Извините, ваше величество, я служил самому себе.

— И успешно?

— С таким же успехом, с каким совершали свои подвиги полководцы пятнадцатого века.

— Что вы называете успехом?

— Сто тысяч экю, которые теперь принадлежат мне. В неделю я получил денег втрое больше, чем за пятьдесят лет.

— Сумма немалая… но вы будете стремиться увеличить ее?

— Я, государь? Вчетверо меньшее состояние показалось бы мне сокровищем. Клянусь вам, я и не помышляю об увеличении его.

— Так вы хотите жить в праздности и расстаться со шпагой?

— Я уже расстался с ней.

— Это невозможно, господин д'Артаньян! — сказал Людовик XIV решительно.

— Почему же?

— Потому, что я не хочу этого, — сказал молодой король так твердо и властно, что д'Артаньяном овладело удивление и даже беспокойство.

— Ваше величество, позволите ли ответить вам? — спросил он.

— Говорите!

— Я принял это решение, когда был беден.

— Дальше!

— А теперь, когда я трудами своими нажил прочное состояние, вашему величеству угодно лишить меня независимости? Вам угодно осудить меня на меньшее, когда я приобрел большее?

— Кто позволил вам угадывать мои намерения и рассуждать о моих планах? — спросил Людовик гневно. — Кто сказал вам, что сделаю я и что придется делать вам?

— Ваше величество, — спокойно сказал мушкетер, — кажется, той откровенности, с какой мы объяснялись тогда в Блуа, теперь уже нет.

— Да, все изменилось.

— От души поздравляю ваше величество, но….

— Вы не верите этому?

— Я не государственный муж, но у меня тоже верный взгляд, и дело мне представляется не так, как вашему величеству. Царство Мазарини кончилось; начинается владычество финансовых тузов. У них в руках деньги. Ваше величество, вероятно, не часто видите их. Жить под властью этих прожорливых волков тяжело для человека, который надеялся на независимость.

В эту минуту кто-то поскребся у дверей; король горделиво поднял голову.

— Извините, господин д'Артаньян, — сказал король, — это господин Кольбер с докладом. Войдите, господин Кольбер.

Д'Артаньян отступил на несколько шагов. Кольбер явился с бумагами и подошел к королю.

Нечего и говорить, что гасконец не упустил удобного случая и устремил хитрый и пристальный взгляд на нового посетителя.

— Следствие кончено? — спросил король.

— Кончено, — отвечал Кольбер.

— Что говорят следователи?

— Что виновные заслуживают смертной казни с конфискацией имущества.

— Ага, — сказал король спокойно, искоса взглянув на д'Артаньяна. — А ваше мнение, господин Кольбер?

Кольбер, в свою очередь, посмотрел на д'Артаньяна. Этот незнакомец мешал ему говорить. Людовик XIV понял его.

— Не беспокойтесь, — сказал он, — это господин д'Артаньян. Неужели вы не узнали господина д'Артаньяна?

Тут Кольбер и д'Артаньян взглянули друг на друга. Д'Артаньян смотрел открыто, сверкающими глазами, Кольбер исподлобья и недоверчиво. Откровенное бесстрашие одного не понравилось другому; подозрительная осторожность финансиста не понравилась солдату.

— А! Вы изволили совершить славный подвиг в Англии, — сказал Кольбер и слегка поклонился.

— А! Вы изволили спороть серебряные галуны с мундиров швейцарцев, сказал гасконец. — Похвальная экономия! — и низко поклонился.

Интендант думал смутить мушкетера; но мушкетер прострелил его навылет.

— Господин д'Артаньян, — сказал король, не заметивший всех этих оттенков, которые Мазарини тотчас бы уловил, — речь идет о людях, которые обокрали меня. Я велел арестовать их и теперь выношу им смертный приговор.

— О! — воскликнул д'Артаньян, вздрогнув.

— Вы хотите сказать…

— Нет, ваше величество, это меня не касается.

Король хотел уже подписать бумагу.

— Ваше величество, — начал Кольбер вполголоса, — предупреждаю, что если пример и надо показать, то исполнение приговора может натолкнуться на препятствия.

— Что такое?

— Не забывайте, — спокойно сказал Кольбер, — что тронуть этих людей значит тронуть суперинтендантство. Оба негодяя, оба преступника, о которых идет речь, — близкие друзья одного видного лица, и в день их казни, которую, впрочем, можно устроить в тюрьме, могут возникнуть беспорядки.

Людовик покраснел и повернулся к д'Артаньяну, который покусывал усы, презрительно улыбаясь.

Людовик XIV схватил перо и подписал обе бумаги, принесенные Кольбером, с такой поспешностью, что рука у него задрожала. Потом он пристально взглянул на Кольбера и сказал ему:

— Господин Кольбер, когда будете докладывать мне о делах, избегайте по возможности слова «препятствия» Что же касается слова «невозможно», не произносите его никогда.

Кольбер поклонился, досадуя, что получил такой урок при мушкетере. Он хотел уже выйти, но, желая загладить свою ошибку, прибавил:

— Я забыл доложить вашему величеству, что конфискованные суммы простираются до пяти миллионов ливров.

«Мило!» — подумал д'Артаньян.

— А сколько всего у меня в казне? — спросил король.

— Восемнадцать миллионов ливров, ваше величество — отвечал Кольбер с поклоном.

— Черт возьми! — прошептал д'Артаньян. — Бесподобно!

— Господин Кольбер, — сказал король, — пройдите по той галерее, где ждет господин Лион, скажите ему, чтоб он принес бумаги, которые он приготовил… по моему приказанию.

— Сейчас, государь. Я не нужен вашему величеству сегодня вечером?

— Нет, прощайте.

Кольбер вышел.

— Вернемся к нашему разговору, господин д'Артаньян, — сказал король, как будто ничего не случилось. — Вы видите, что в денежных делах произошла значительная перемена.

— Да, нуль превратился в восемнадцать, — весело отвечал мушкетер. Ах, вот что нужно было вашему величеству в то время, когда король Карл Второй приезжал в Блуа! Теперь не было бы ссоры между двумя государствами. А ссора эта — еще один камень преткновения для вашего величества.

— Вы несправедливы, — возразил король. — Если бы судьба позволила мне в то время дать миллион брату моему Карлу, то вы не вышли бы в отставку и, значит, не нажили бы себе состояния… как вы сами говорили. Но, кроме этого счастливого обстоятельства, есть еще и другое, после которого моя ссора с Великобританией не должна смущать вас.

Камердинер прервал речь короля, доложив о господине Лионе.

— Войдите, — пригласил король. — Вы аккуратны, это очень хорошо. Посмотрим, какое письмо написали вы брату моему Карлу Второму.

Д'Артаньян весь превратился в слух.

— Подождите еще минуту, — непринужденно сказал Людовик XIV гасконцу, — я должен послать в Лондон согласие на брак моего брата с сестрой английского короля, Генриеттой Стюарт.

«Он, кажется, разбил меня по всем пунктам, — прошептал д'Артаньян, пока король подписывал письмо и отпускал Лиона. — Но признаюсь, чем основательней меня разобьют, тем больше удовольствия мне это доставит».

Король следил взглядом за Лионом, пока тот не запер за собой дверь; он даже сделал три шага за министром. Затем остановился и повернулся к мушкетеру:

— Теперь покончим с нашим делом. В Блуа вы говорили мне, что вы небогаты.

— Теперь я богат.

— Да, но это меня не касается. У вас свои деньги, а не мои; мне нужно другое.

— Я не совсем понимаю, ваше величество.

— Не скупитесь на слова, говорите прямо, от души. Довольно ли вам будет двадцать тысяч в год жалованья?

— Ваше величество… — пробормотал д'Артаньян в изумлении.

— Довольно ли вам четырех лошадей на казенном содержании и добавочных сумм в зависимости от обстоятельств и надобности? Или вы предпочитаете получать круглым счетом, скажем, сорок тысяч ливров? Отвечайте.

— Государь, ваше величество!

— Вы, разумеется, удивлены, я этого ждал. Отвечайте, не то я буду думать, что вы потеряли способность быстро соображать, которую я так ценил в вас.

— Ваше величество, двадцать тысяч ливров в год, без сомнения, большие деньги, но…

— Никаких «но»» да или нет? Достаточно двадцати тысяч?

— О, разумеется!

— Отлично. Гораздо удобнее оплачивать экстренные издержки. Переговорите о них с Кольбером. Теперь перейдем к главному.

— Но, ваше величество, я уже говорил вам…

— Что вы собираетесь отдохнуть? А я уже ответил вам, что не хочу этого. Кажется, я здесь повелитель.

— Да, ваше величество.

— Отлично. Было время, когда вы очень хотели стать капитаном мушкетеров?



— Действительно.

— Так вот патент, подписанный мною. Я кладу его сюда, в ящик. В тот день, когда вы вернетесь из экспедиции, в которую я намерен послать вас, вы сами возьмете патент из этого ящика.

Д'Артаньян все еще стоял в нерешимости, не подымая головы.

Король продолжал:

— Глядя на вас, можно подумать, будто вы забыли, что при дворе французского короля капитан мушкетеров стоит выше маршалов Франции?

— Знаю, ваше величество.

— Или что вы не верите моему слову.

— Нет! Нет!.. Не говорите так!

— Я хотел доказать вам, что вы, хороший слуга, бросили хорошего господина. Разве я не такой господин, какого вам надо?

— Начинаю думать, что такой, ваше величество.

— В таком случае вы тотчас вступите в должность, Ваши мушкетеры совсем распустились с тех пор, как вы уехали: слоняются по городу, заходят в кабаки, дерутся, несмотря на королевские указы. Вы должны подтянуть их, и как можно скорее.

— Слушаю, ваше величество.

— Вы всегда будете при мне.

— Хорошо.

— Вы отправитесь со мной в армию, и ваша палатка будет стоять рядом с моей.

— Если ваше величество возлагает на меня такую ответственность, то мне не надо двадцати тысяч жалованья, потому что я не заслужу их.

— Я хочу, чтобы у вас был открытый дом; чтобы вы могли приглашать приятелей к обеду; хочу, чтобы капитан мушкетеров был видным лицом.

— А я не люблю даровых денег, — живо возразил д'Артаньян, — я признаю деньги, добытые трудом! Ваше величество даете мне ремесло ленивца. За него возьмется всякий за четыре тысячи ливров.

Людовик XIV рассмеялся.

— Вы хитрый гасконец, господин д'Артаньян, — сказал король. — Вы из самой души вырываете у меня тайну.

— Ба! У вашего величества есть тайна?

— Да.

— А, в таком случае я принимаю двадцать тысяч ливров, потому что сохраню тайну, а в наше время молчание стоит дорого. Не угодно ли вашему величеству сказать, в чем дело?

— Вы немедленно же оденетесь по-походному, господин д'Артаньян, и сядете на коня.

— Сейчас?

— Ну, скажем, через два дня.

— Отлично, ваше величество. Ведь я должен устроить свои дела, особенно если придется драться.

— Может быть, и придется.

— Так будем драться. Ваша величество обращались к скупости, к честолюбию, к сердцу д'Артаньяна, но забыли об одном…

— О чем?

— Забыли о его тщеславии. Когда я буду кавалером королевских орденов?

— Это интересует вас?

— Да, ваше величество. Мой друг Атос весь в лентах: это задевает меня.

— Вы будете кавалером моих орденов через месяц После того, как возьмете патент на звание капитана мушкетеров.

— А, — сказал мушкетер в раздумье, — после экспедиции? Куда же я еду?

— Вы знаете Бретань? Есть у вас там друзья?

— Нет.

— Тем лучше. Вы сведущи в фортификационном деле?

Д'Артаньян улыбнулся.

— Кое-что смыслю.

— Иными словами, можете вы отличить крепость от простого укрепления, какое дозволено строить владельцам замков, нашим вассалам?

— О, я могу отличить крепость от небольшого укрепления, как латы от хлебной корки. Достаточно ли этого?

— Достаточно. Вы поедете в Бретань один, даже без слуги.

— Смею спросить, почему?

— Потому, что вам самому не худо будет иной раз переодеться слугой из хорошего дома. Во Франции вас хорошо знают в лицо, господин д'Артаньян.

— А потом?

— Потом вы проедетесь по Бретани и осмотрите тамошние укрепления.

— Береговые?

— Также и островные.

— А!

— Вы начнете с Бель-Иля.

— Который принадлежит господину Фуке? — спросил д'Артаньян серьезным голосом, подняв на короля свои проницательные глаза.

— Да, кажется, Бель-Иль действительно принадлежит суперинтенданту Фуке.

— Так вашему величеству угодно знать, хорошо ли укреплен Бель-Иль?

— Да.

— И новые или старые там укрепления?

— Именно так.

— И достаточно ли у суперинтенданта вассалов, чтобы составить из них гарнизон?

— Именно этого я хочу от вас; вы попали в самую точку.

— А если Бель-Иль не укрепляют?

— Тогда вы проедете по Бретани, прислушаетесь и присмотритесь к тому, что там происходит.

Д'Артаньян закрутил усы.

— Я буду шпионом короля? — сказал он прямо.

— Нет, вы отправляетесь в разведку. Если б вы двигались во главе ваших мушкетеров со шпагой в руках, для обозрения местности и положения неприятеля…

При слове «неприятель» д'Артаньян едва заметно вздрогнул.

— Неужели в этом случае вы сочли бы себя шпионом?

— Нет, нет! — отвечал д'Артаньян задумчиво. — Совсем другое дело, когда отправляешься в рекогносцировку против неприятеля, тогда действуешь как воин. А если Бель-Иль укрепляют? — прибавил он.

— Вы снимете план укреплений.

— Меня впустят туда?

— Это меня не касается, это ваше дело. Разве я не сказал, что предоставлю суммы на экстренные расходы, если они вам понадобятся?

— Хорошо. А если укрепления не строятся?

— Вы вернетесь спокойно, не гоня лошадей.

— Я готов ехать.

— Завтра же ступайте к суперинтенданту за первой четвертью жалованья, назначенного вам. Вы знаете господина Фуке?

— Очень мало. Но, осмелюсь заметить вашему величеству, я и не тороплюсь познакомиться с ним поближе.

— Он откажется выдать вам деньги… я этого жду.

— А! И что же?

— Если он вам откажет, вы пойдете к Кольберу. Кстати, лошадь у вас хорошая?

— Превосходная.

— Сколько вы за нее заплатили?

— Сто пятьдесят пистолей.

— Я покупаю ее у вас. Вот вам чек на двести пистолей.

— Но, ваше величество, для путешествия мне нужна лошадь, а вы ее у меня отбираете.

— Нисколько. Напротив, я даю ее вам. Я уверен, что если лошадь будет принадлежать мне, а не вам, вы не станете ее щадить.

— Так это дело спешное?

— Очень.

— Зачем же откладывать отъезд на два дня?

— У меня есть целых две причины.

— Впрочем, за неделю лошадь нагонит два дня. Притом существует еще почта.

— Нет, почтовых лошадей не берите, господин д'Артаньян. И не забывайте, что вы у меня на службе.

— Я никогда не забывал этого, ваше величество. В котором часу прикажете мне выехать послезавтра?

— Где вы сейчас живете?

— Теперь я должен жить в Лувре.

— Я этого не хочу. Оставайтесь на прежней квартире; я буду платить за нее. Вы должны выехать ночью и так, чтобы вас никто не видел, а если увидят, то не должны знать, что вы служите мне. Не проговоритесь.

— Ваше предупреждение, государь, обижает меня.

— Я спрашивал, где вы живете, потому что не могу всегда посылать за вами к графу де Ла Фер.

— Я живу у купца Планше на Ломбардской улице.

— Выходите из дому как можно реже, показывайтесь как можно меньше и ждите моих приказаний.

— Однако мне придется пойти за деньгами.

— Правда. Но в интендантство ходит так много людей, что вы можете смешаться с толпой.

— У меня нет чеков, чтобы получить деньги, ваше величество.

— Вот они.

Король подписал бумагу. Д'Артаньян посмотрел, правильно ли она составлена.

— Прощайте, — сказал король. — Надеюсь, вы вполне поняли меня.

— Я понял, ваше величество, что вы посылаете меня в Бель-Иль узнать, как идут работы господина Фуке. Вот в все.

— Хорошо. А если вас схватят или убьют?

— О, это маловероятно.

— В первом случае вы ничего не скажете; во втором — при вас не найдут никаких бумаг.

Д'Артаньян пожал плечами. Откланиваясь королю, он думал: «Английский дождь продолжается! Подставим ладони!»

VI

ПОМЕСТЬЕ Г-НА ФУКЕ
В то время как д'Артаньян, оглушенный всем, что произошло с ним, возвращался к Планше, в загородном доме суперинтенданта Фуке, в деревне Сен-Манде, происходила сцена, имевшая отношение к описанному нами разговору, хотя и носившая совсем иной характер.

Министр только что вернулся к себе домой в сопровождении главного секретаря, несшего за ним огромный портфель, набитый бумагами для просмотра и подписи.

«Было около пяти часов вечера, обед уже закончился, в доме шли приготовления к ужину на двадцать человек гостей.

Выйдя из экипажа, министр быстро вошел в дом, не останавливаясь прошел ряд комнат и уединился в своем кабинете, сказав, что будет работать.

Он приказал не беспокоить его ни по какому поводу, кроме королевского вызова. Тотчас же перед дверьми кабинета стали на часах два лакея. Фуке, нажав особый запор, выдвинул расписное панно, которое, закрыв дверь, не позволяло ни видеть, ни слышать того, что происходит в кабинете. Затем он направился прямо к столу, раскрыл портфель и принялся разбирать множество находившихся в нем бумаг.

Не прошло и десяти минут, как внимание министра было привлечено отрывистым стуком, повторившимся несколько раз. Фуке стал прислушиваться.

Стук продолжался. Фуке поднялся с жестом нетерпения и направился к зеркалу, из-за которого доносился стук. Оно было вделано в стену. Три других совершенно таких же зеркала были размещены симметрично. В тот момент, когда Фуке, прислушиваясь, подошел к зеркалу, стук возобновился.

Несомненно, это было условным сигналом.

— Гм! — пробормотал он с удивлением. — Кто бы это мог быть? Я никого не ожидаю сегодня.

И, несомненно, чтобы ответить на поданный сигнал, министр повернул три раза золоченый штифт в раме.

Затем он вернулся на место со словами:

— Ничего, пусть подождут!

Погрузившись вновь в море бумаг, Фуке, казалось, не думал ни о чем другом, кроме своей работы. И в самом Деле, с невероятной быстротой и с поразительной проницательностью разбирал он самые пространные бумаги, самые запутанные документы, делая в них поправки и пометки; работа кипела у него в руках, словно трудилось десять чиновников, а не один человек.

Однако время от времени Фуке поглядывал на стоявшие перед ним часы.

Когда Фуке отдавался работе, он мог сделать за час столько, сколько другой не успел бы за день. Обладая неистощимой энергией, он всегда был уверен, что, если никто не будет ему мешать, он добьется поставленной цели в назначенный срок.

В самый разгар его работы стук за зеркалом раздался вновь, но теперь он был гораздо торопливее и настойчивее.

— Очевидно, дама начинает терять терпение, — сказал Фуке. — Это, наверное, графиня… впрочем, она ведь уехала на три дня в Рамбулье. Может быть, президентша? О нет, президентша не ведет себя так решительно. Смиренно позвонив, она терпеливо ждет, пока заблагорассудят откликнуться.

Ясно, что мне не угадать, кто это, хоть я и знаю, кого не может быть. А так как это не маркиза, то провались все остальные!

Фуке продолжал трудиться, не обращая внимания на повторявшиеся удары.

Но минут через пятнадцать он, в свою очередь, начал терять терпение и, стремительно закончив работу, сунул охапку бумаг в портфель и быстро взглянул в зеркало. Стук тем временем продолжался без перерыва.

— Ого, — сказал он, — какая пылкость! Что там случилось? Посмотрим, что за фея ждет меня с таким нетерпением.

Он нажал пальцем кнопку, находившуюся рядом с штифтом. Зеркало тотчас повернулось на шарнирах, открыв в стенной обшивке довольно глубокую нишу, в которой министр скрылся. Там он опять нажал пружину и вышел в отворившуюся в стене дверь, которая сама захлопнулась за ним.

Затем он спустился по винтовой лестнице, имевшей десятка два ступеней, и очутился в обширном подземелье, выложенном плитами. Свет проникал туда через узкие окна. Пол был устлан ковром. Это подземелье тянулось под улицей, отделявшей дом Фуке от Венсенского парка.

В конце подземелья находилась вторая лестница. Поднявшись по ней, Фуке нажал пружину и очутился в такой же нише, какая была у него в кабинете; из нее он вошел в красиво обставленную комнату, где не было ни души.

Убедившись, что зеркало, служившее тайной дверью, закрылось плотно, он отпер дверь напротив тройным поворотом золоченого ключика и вошел в комнату, отделанную с необыкновенной роскошью. На диване сидела женщина поразительной красоты. Она бросилась навстречу Фуке.

— Ах, боже мой! — воскликнул Фуке, отступая на шаг от изумления. Маркиза де Бельер! Вы… вы здесь?

— Да… я, — прошептала маркиза.

— Маркиза, дорогая маркиза, — повторял Фуке, готовый упасть к ее ногам. — О боже! Но как вы попали сюда? А я-то заставил вас так долго ждать.

— Долго… очень долго.

— Я счастлив, что ожидание показалось вам долгим.

— О, оно показалось мне вечностью. Я звонила больше двадцати раз.

Разве вы не слыхали?

— Нет, я слышал, но не мог прийти. Как смел я предположить, что это вы, после вашей суровости, после вашего отказа? Если бы я догадывался о счастье, которое меня ожидает, поверьте, маркиза, я оставил бы все.

Маркиза обвела комнату взглядом.

— Мы здесь одни? — спросила она.

— О да, отвечаю вам за это.

— В самом деле, — грустно проговорила маркиза.

— Вы вздохнули, маркиза?

— Сколько тайн, сколько предосторожностей! — с легкой горечью сказала маркиза. — Как вы боитесь, чтобы никто не узнал о вашей любви.

— Неужели следует выставлять ее напоказ?

— О нет, вы слишком деликатны для этого, — произнесла маркиза с усмешкой.

— Не нужно упреков, маркиза, умоляю вас.

— Имею ли я право вас упрекать?

— К несчастью, нет. Но скажите мне, вы, которую я люблюуже целый год без надежды и без взаимности…

— Вы ошибаетесь, — перебила маркиза. — Без надежды — это правда, но не без взаимности.

— О, для меня любовь имеет только одно доказательство, и я все еще жду его.

— Я принесла его вам.

Фуке хотел ее обнять, но она уклонилась.

— Вы заблуждаетесь, сударь. Не требуйте от меня ничего, кроме преданности, которую я только и могу подарить вам.

— Ах, значит, вы не любите меня: преданность — это всего лишь добродетель, а любовь — это страсть.

— Выслушайте меня, сударь, умоляю вас. Вы должны понять, что лишь особо важная причина могла привести меня сюда.

— Что мне до причины, если вы здесь, если я могу говорить с вами, видеть вас.

— Да, вы правы: всего важнее, что я здесь, что никто не видел меня и я могу сказать вам…

Фуке опустился на колени.

— Говорите, маркиза, — сказал он, — говорите, я вас слушаю.

Маркиза посмотрела на Фуке, стоявшего перед нею на коленях, странным взглядом, полным нежности и грусти.

— О! — прошептала она наконец. — Как бы я хотела быть той, которая вправе видеть вас каждую минуту, говорить с вами каждое мгновение. Как бы я хотела быть той, которая заботится о вас, которой не приходится пользоваться разными секретными приспособлениями, чтобы вызвать, словно призрак, любимого человека, видеться с ним какой-нибудь час, а потом смотреть, как он исчезает во мраке тайны, которая кажется еще более загадочной тогда, когда он уходит, чем казалась при его появлении. О, какая это счастливая женщина!

— Неужели, маркиза, вы имеете в виду мою жену? — с улыбкой спросил Фуке.

— Разумеется, я говорю о ней.

— Не завидуйте ее участи, маркиза. Из всех женщин, с которыми я поддерживаю отношения, госпожа Фуке меньше всех видит меня, меньше всех говорит со мною и пользуется моим наименьшим доверием.

— По крайней мере, сударь, ей не приходится нажимать рукою раму зеркала, чтобы вызвать вас, как пришлось сделать мне; по крайней мере» вы не отвечаете ей таинственным, пугающим звуком колокольчика, пружина которого висит где-то в неведомом месте; по крайней мере, вы никогда не запрещали ей проникнуть в тайну этих встреч под страхом того, что ваша связь с нею навсегда прекратится, как вы поступаете с теми женщинами, которые приходили сюда до меня и будут приходить после!

— Ах, дорогая маркиза, как вы несправедливы и как вы не ведаете того, что творите, восставая против таинственности! Только храня тайну, можно любить безмятежно, только безмятежная любовь может дать счастье. Но вернемся к прежнему разговору о вашей преданности, в которой вы меня уверяли, или, скорее, обманывали меня, маркиза, позволяя думать, что эта преданность есть любовь.



— Только что, — произнесла маркиза, проводя по глазам своей прекрасной рукой, — только что мои мысли были ясны и смелы, а теперь они спутались, меня охватил страх перед необходимостью сообщить вам дурную весть.

— Если эта дурная весть привела вас сюда, я рад ей. Впрочем, раз вы здесь и признаетесь, что не совсем равнодушны ко мне, не лучше ли отложить вашу весть и говорить только о вас?

— Нет, нет, напротив, вам надо узнать ее во что бы то ни стало. Вы должны потребовать, чтобы я вам сказала все тотчас же, а не дала отвлечь себя чувству. Фуке, друг мой, это новость огромной важности!

— Вы удивляете меня, маркиза, я готов сказать — пугаете. Вы так рассудительны, так выдержанны, так хорошо знаете свет, в котором мы живем.

Значит, это что-нибудь важное?

— Чрезвычайно важное! Слушайте…

— Скажите сначала: как вы сюда попали?

— Сейчас узнаете. Сначала более спешное дело.

— Говорите же, маркиза, прошу вас! Пощадите мое терпение.

— Знаете ли вы, что Кольбер назначен интендантом финансов?

— Что? Кольбер? Маленький Кольбер? Правая рука кардинала?

— Именно.

— Что же в этом ужасного, дорогая маркиза? Маленький Кольбер назначен интендантом финансов — это странно, я согласен, но вовсе не страшно.

— Неужели вы думаете, что король без всяких причин назначил на такую должность того, кого вы прозвали мелочным педантом?

— Прежде всего, верно ли еще, что король назначил его?

— Так говорят.

— Кто?

— Все.

— Все — это значит никто. Назовите мне кого-нибудь, кто знает из верного источника.

— Госпожа Ванель.

— Ах, вы и в самом деле начинаете меня пугать! — со смехом вскричал Фуке. — Она-то уж конечно знает из верного источника.

— Не говорите дурно о бедной Маргарите, господин Фуке: она все еще любит вас.

— В самом деле? Не верится. А я думал, что маленький Кольбер уже успел запятнать эту любовь чернильной кляксой или комком грязи.

— Фуке» Фуке, вот как вы относитесь к женщинам, которых бросили!

— Маркиза, неужели вы берете под свою защиту госпожу Ванель?

— Да, беру, потому что, повторяю, она все еще любит вас, и вот доказательство: она хочет вас спасти.

— При вашей помощи, маркиза; это ловкий ход с ее стороны. Никакой ангел не может быть мне более приятен и вернее вести меня к спасению. Но скажите, разве вы знаете Маргариту?

— Она моя монастырская подруга.

— И вы говорите, что это она сообщила вам о назначении Кольбера на должность интенданта?

— Да.

— Хорошо, пусть он будет интендантом. Но объясните мне одно, маркиза: каким образом Кольбер в качестве моего подчиненного может вредить или мешать мне?

— Вы упускаете из виду одно важное обстоятельство.

— Какое?

— То, что Кольбер вас ненавидит.

— Меня! — воскликнул Фуке. — О боже! Разве вы не знаете, что меня ненавидят все? Кольбер так же, как другие.

— Кольбер больше, чем другие.

— Больше, согласен.

— Он очень честолюбив.

— Кто же не честолюбив, маркиза?

— Да, но его честолюбие не имеет границ.

— Я знаю и это: он пожелал сделаться моим преемником у госпожи Ванель.

— И достиг этого. Берегитесь, чтобы он не добился своего и в другом.

— Вы хотите сказать, что он рассчитывает перебраться с места моего помощника на мое собственное?

— А разве у вас не возникло такое опасение?

— О нет. Заменить меня подле госпожи Ванель — это еще возможно, но подле короля — это дело совсем другое. Франция покупается не так легко, как жена какого-то чиновника.

— Все покупается: если не на золото, то путем интриг.

— Вы хорошо знаете, что это не так, маркиза, вы, которой я предлагал миллионы.

— Надо было, Фуке, вместо миллионов предложить мне истинную, безграничную любовь. Я бы согласилась. Как видите, так или иначе, все покупается.

— Значит, по-вашему, Кольбер собирается купить и мою должность? Успокойтесь, маркиза: пока еще он недостаточно богат для этого.

— А если он ее у вас украдет?

— Ах, это другое дело. Но, к несчастью для него, чтобы добраться до меня, он должен разрушить и снести мои передовые укрепления, а они у меня отличные, маркиза.

— Своими передовыми укреплениями вы, вероятно, называете ваших приверженцев и друзей?

— Конечно.

— К числу ваших приверженцев принадлежит и д'Эмери?

— Да.

— А Лиодо к числу друзей?

— Разумеется.

— А де Ванен?

— Ну, с ним могут делать что угодно, а тех двоих я не советовал бы трогать.

— Но если вы хотите, чтобы не трогали д'Эмери и Лиодо, то должны принять меры.

— Что же грозит им?

— Теперь вы согласны выслушать меня?

— Как всегда, маркиза.

— И не будете меня прерывать?

— Говорите.

— Слушайте! Сегодня утром Маргарита прислала за мной.

— Чего же она от вас хотела?

— «Я не могу повидаться лично с господином Фуке», — сказала она мне.

— Ба! Почему? Неужели она думает, что я стал бы ее упрекать? Бедная женщина, как она ошибается!

— «Повидайтесь с ним и скажите, чтобы он остерегался Кольбера».

— Как, она предостерегает меня против своего собственного любовника?

— Я повторяю, что она еще любит вас.

— Дальше, маркиза!

— Дальше Маргарита сказала: «Два часа тому назад Кольбер пришел сообщить мне, что он назначен интендантом».

— Я уже говорил вам, маркиза, что Кольбер будет тем более в моих руках.

— Да, но это еще не все. Маргарита, как вы знаете, дружит с госпожой д'Эмери и госпожой Лиодо.

— Да.

— Так вот: Кольбер расспрашивал ее об их состоянии и о том, насколько они вам преданы.

— О, за них я ручаюсь. Чтобы лишить меня их преданности, их надо убить.

— Слушайте дальше. В то время, когда у госпожи Ванель был Кольбер, к ней кто-то пришел, и она вышла на несколько минут из комнаты. Оставшись один, Кольбер, который не любит сидеть без дела, тотчас принялся набрасывать карандашом заметки на листках бумаги, лежавших на столе.

— Они касались д'Эмери и Лиодо?

— Именно.

— Интересно было бы узнать, что в них заключалось.

— Я принесла их вам.

— Неужели госпожа Ванель взяла их у Кольбера, чтобы передать мне?

— Нет, но случайно, просто чудом, в ее руках очутилась копия с этих заметок.

— Как так?

— А вот послушайте. Я уже сказала вам, что Кольбер нашел бумагу на столе.

— Да.

— Карандаш, которым он писал, оказался очень твердым, так что все отпечаталось на следующем листе.

— Далее.

— Кольбер, взяв первый лист, не обратил внимания на второй. А между тем на нем можно было прочесть все, что было написано на первом. Госпожа Ванель прочла и послала за мной. Убедившись, что я ваш преданный друг, она отдала мне этот листок и открыла тайну вашего дома.

— Где же этот лист? — спросил Фуке, несколько встревоженный.

— Вот он, читайте, — сказала маркиза.

Фуке прочел:

«Имена откупщиков, которых должна приговорить судебная палата: д'Эмери, друг Ф., Лиодо, друг Ф., де Ванен, безразл…»

— Д'Эмери! Лиодо! — вскрикнул Фуке, перечитывая еще раз записку.

— ДРУЗЬЯ Ф., — указала пальцем маркиза.

— Но что значат слова: «которых должна приговорить судебная палата»?

— Кажется, это вполне ясно. Впрочем, вы еще не кончили, читайте дальше.

Фуке продолжал:

«…Двух первых присудить к смертной казни, третьего уволить вместе с д'Отмоном и с де Лаваллетом, конфисковав их имущество».

— Великий боже! — воскликнул Фуке. — Казнить Лиодо и д'Эмери! Но если даже судебная палата приговорит их к смерти, то король не утвердит приговора, а без его утверждения их не могут казнить.

— Но король сделал Кольбера интендантом.

— Ах, — воскликнул Фуке, словно увидев бездну, разверзшуюся у его ног. — Нет, это невозможно! Невозможно! А кто это навел карандашом по следам, оставленным Кольбером?

— Это сделала я, боясь, что следы сгладятся.

— О!.. Я узнаю все!

— Вы ничего не узнаете! Для этого вы слишком презираете своего врага.

— Простите меня, дорогая маркиза. Да, Кольбер — мой враг, согласен.

Да, Кольбер — опасный человек, признаюсь. Но у меня впереди еще много времени. А теперь вы здесь, вы доказали мне свою преданность, может быть даже любовь… Мы наконец одни…

— Я пришла сюда, чтобы спасти вас, а не для того, чтобы погубить себя, господин Фуке, — сказала маркиза, вставая. — Итак, остерегайтесь!

— Право, маркиза, вы напрасно тревожитесь, и если ваша боязнь не предлог…

— Кольбер — человек с сильной волей! Остерегайтесь его…

— А я? — спросил Фуке, в свою очередь поднимаясь с места.

— Вы? Вы только благородный человек. Повторяю: остерегайтесь Кольбера!..

— И это все?

— Я сделала все, что могла, рискуя погубить свою репутацию. Прощайте.

— Не прощайте, а до свиданья!

— Быть может… — произнесла маркиза.

Протянув Фуке руку для поцелуя, она так решительно направилась к двери, что Фуке не посмел преградить ей дорогу.

С поникшей головой, с омраченным лицом отправился он в обратный путь по подземному ходу, соединявшему два дома.

VII

АББАТ ФУКЕ
Быстро пройдя подземелье и нажав пружину возле зеркала, Фуке снова очутился в своем кабинете Едва успел он войти, как услышал стук в дверь и знакомый голос, кричавший:

— Монсеньер, отоприте, пожалуйста!

Фуке быстрым движением скрыл следы своего волнения и отсутствия: разбросал по столу бумаги, взял в руку перо и, чтобы выиграть время, спросил через дверь:

— Кто там?

— Как! Монсеньер не узнает меня, — ответил голос.

«Как не узнать тебя, дружище?» — сказал Фуке про себя.

— Это вы, Гурвиль? — спросил он громко.

— Конечно, я, монсеньер.

Фуке поднялся и, в последний раз посмотрев на зеркало, отпер дверь и впустил Гурвиля.

— Ах, монсеньер, какая жестокость! — воскликнул он.

— Почему?

— Вот уже четверть часа, как я умоляю вас отпереть, а вы даже не отвечаете.

— Запомните раз навсегда: я не терплю, чтобы меня беспокоили во время работы. Хотя вы, Гурвиль, и составляете исключение, я все же хочу, чтобы для других мое запрещение оставалось в силе.

— В такую минуту, монсеньер, я готов разбить, снести, опрокинуть всякие запреты, все двери, замки и стены.

— Ого! Значит, случилось что-нибудь очень важное? — спросил Фуке.

— Очень.

— Что же произошло? — продолжал Фуке, слегка обеспокоенный волнением своего ближайшего сотрудника.

— Учреждена тайная судебная палата.

— Мне это известно. Но разве она уже собралась?

— Не только собралась, монсеньер, но уже успела вынести приговор…

— Приговор? — произнес министр, побледнев и с дрожью, которую он не мог скрыть. — Кому же?

— Вашим друзьям.

— Лиодо и д'Эмери?

— Да, монсеньер.

— К чему же они приговорены?

— К смертной казни.

— Не может быть! Нет, это невозможно!.. Вы ошибаетесь, Гурвиль.

— Вот копия приговора, который сегодня должен быть подписан королем.

Быть может, он уже подписал его.

Фуке схватил бумагу, быстро пробежал ее и возвратил Гурвилю со словами:

— Король не подпишет этого приговора.

— Монсеньер, Кольбер смелый советчик… Опасайтесь его.

— Опять Кольбер! — воскликнул Фуке. — Вот уж два-три дня я беспрерывно слышу это имя! Слишком много чести для такого ничтожества. Пусть Кольбер появится, и я рассмотрю его; пусть он поднимет голову, и я раздавлю его; но согласитесь, что бороться можно только с таким противником, который хоть что-нибудь из себя представляет.

— Терпение, монсеньер, вы не знаете Кольбера… Постарайтесь его изучить. Это один из темных финансовых дельцов, подобных метеорам, которых никогда не видишь до их разрушительного вторжения. Появление их гибельно.

— О, Гурвиль, это уж слишком, — возразил Фуке, улыбаясь. — Меня не так-то легко запугать, друг мой. Кольбер — метеор! Черт возьми! Мы еще посмотрим, что это за метеор… Давайте мне факты, а не слова. Что он сделал до сих пор?

— Он заказал парижскому палачу две виселицы, — сказал Гурвиль.

Фуке поднял голову, и в глазах его сверкнула молния.

— Вы уверены в том, что это правда? — вскричал он.

— Вот вам доказательство, монсеньер.

И Гурвиль протянул Фуке записку одного из секретарей городской ратуши, верного сторонника суперинтенданта.

— Да, действительно, — пробормотал Фуке, — воздвигается эшафот… Но король не подписал, Гурвиль, и не подпишет приговора!

— Это мы скоро узнаем, — заметил Гурвиль.

— Каким образом?

— Если приговор подписан королем, виселицы сегодня же вечером будут отправлены к городской ратуше, чтобы завтра утром можно было их поставить.

— Нет, нет! — снова воскликнул Фуке. — Все вы ошибаетесь и вводите меня в заблуждение. Не дальше как позавчера у меня был Лиодо, а три дня назад я получил от бедняги д'Эмери сиракузское вино.

— Это только доказывает, — возразил Гурвиль, — что судебная палата была собрана тайно, совещалась в отсутствие обвиняемых, и как только дело было закончено, их арестовали.

— Разве они арестованы? Но как, где, когда?

— Лиодо — вчера на рассвете, д'Эмери — позавчера вечером, когда он возвращался от своей любовницы; их исчезновение никого не встревожило, но внезапно Кольбер сорвал маску и приказал обнародовать это дело. О нем теперь кричат на всех улицах Парижа, и, по правде говоря, только вы, монсеньер, не знаете об этом событии.

Фуке с возрастающим волнением ходил взад и вперед по комнате.

— Что вы думаете предпринять, монсеньер? — спросил Гурвиль.

— Если бы все это было верно, я отправился бы к королю. Но прежде чем ехать в Лувр, я побываю в городской ратуше. Если приговор утвержден, тогда посмотрим. Едем же! Откройте дверь, Гурвиль.

— Осторожнее, — предупредил тот. — Там аббат Фуке.

— Ах, мой брат, — с горечью сказал Фуке. — Значит, он узнал какую-нибудь скверную новость и, по своему обыкновению, рад поднести ее мне! Да, черт возьми, если явился мой брат, то мои дела действительно плохи. Что ж вы не сказали мне раньше? Я бы скорее поверил всему.

— Монсеньер клевещет на господина аббата! — смеясь, произнес Гурвиль.

— Он пришел вовсе не с дурным намерением.

— Ах, Гурвиль, вы еще заступаетесь за этого безалаберного, бессердечного человека, за этого неисправимого мота?

— Не сердитесь, монсеньер.

— Что это сегодня с вами, Гурвиль? Вы защищаете даже аббата Фуке.

— Ах, монсеньер, во всем есть своя хорошая сторона.

— По-вашему, и у тех разбойников, которых аббат держит у себя и спаивает, есть свои хорошие стороны?

— Обстоятельства могут так сложиться, монсеньер, что вы рады будете иметь под рукой и этих разбойников.

— Значит, ты советуешь мне помириться с аббатом? — иронически спросил Фуке.

— Я вам советую не ссориться с сотней молодцов, которые, соединив свои шпаги, могут окружить стальным кольцом три тысячи человек.

Фуке бросил на собеседника быстрый взгляд.

— Вы правы, Гурвиль, — произнес он. — Впустите сюда аббата Фуке! крикнул он дежурившему у дверей лакею.

Через две минуты на пороге кабинета с глубоким поклоном показался аббат Фуке. Это был человек лет за сорок, полусвященник, полувоин, смесь отчаянного забияки и монаха. При нем не было шпаги, но заметно было, что он носит при себе пистолеты.

Фуке приветствовал его скорее как министр, чем как старший брат.

— Чем могу служить, господин аббат? — спросил он.

— Ого, каким тоном вы говорите, брат мой! — воскликнул аббат.

— Тоном занятого человека.

Аббат с ехидством взглянул на Гурвиля, с беспокойством на брата и произнес:

— Сегодня вечером я должен уплатить господину де Брежи триста пистолей… Карточный долг-долг чести.

— Дальше? — спросил Фуке, уверенный, что из-за таких пустяков аббат не стал бы его беспокоить.

— Тысячу пистолей мяснику, который не хочет больше отпускать в долг.

— Дальше?

— Тысячу двести портному, — продолжал аббат. — Этот болван не отдает мне одежды, заказанной для семерых моих слуг. Это компрометирует меня, и моя любовница грозится заменить меня откупщиком, что было бы унизительно для церкви.

— Что еще? — спросил Фуке.

— Вы заметили, брат мой, — сказал смиренно аббат, — что я ничего не прошу для себя лично.

— Это очень деликатно с вашей стороны, господин аббат, — улыбнулся Фуке. — Однако, как видите, я жду.

— Я и не стану ничего просить… о нет… но не потому, что я ни в чем не нуждаюсь. Уверяю вас…

— Тысячу двести портному! — вздохнул министр, подумав с минуту. — На эту сумму можно сшить изрядное количество платья.

— Я содержу сто человек, — с гордостью произнес аббат, — а это, я думаю, чего-нибудь да стоит.

— Сто человек? — повторил Фуке. — Но разве вы Ришелье или Мазарини, чтобы иметь столько телохранителей? Зачем вам эти люди, скажите на милость?

— И вы еще спрашиваете? — удивился аббат Фуке. — Как вы можете спрашивать, для чего я содержу сто человек?

— Да, я хочу знать, на что вам нужны эти сто человек? Отвечайте!

— Неблагодарный! — воскликнул, все более горячась, аббат.

— Объяснитесь же наконец.

— Ах, господин министр, ведь лично мне нужен только один лакей, а если бы я был одинок, я обошелся бы и без него. Но вы, вы, у вас столько врагов, что мне и ста человек мало, чтобы защищать вас. Сто человек!..

Нужно бы десять тысяч! Я содержу их для того, чтобы в публичных местах и собраниях никто не смел возвысить против вас голоса. Без этого вы были бы засыпаны проклятиями, уничтожены злыми языками. Без этого вы не продержались бы и недели. Слышите, недели!

— О, я не знал, что вы такой горячий мой защитник, господин аббат.

— Вы сомневались в этом? — вскричал аббат. — Так слушайте же, что случилось. Не дальше как вчера на улице Юшет какой-то человек торговал цыпленка у мясника.

— Так. Чем же это может мне повредить, господин аббат?

— А вот чем. Цыпленок был тощий, и покупатель отказался дать за него восемнадцать су, говоря, что не желает платить такие деньги за одну кожу и кости, с которых Фуке снял весь жир.

— Дальше?

— Раздался смех, остроты по вашему адресу. Собралась толпа зевак. Зубоскал прибавил: «Дайте мне цыпленка, вскормленного Кольбером, и я с удовольствием заплачу, сколько вы ни спросите». Толпа стала рукоплескать. Словом, скандал! Вашему брату оставалось только закрыть лицо.

— И вы закрыли? — спросил Фуке, покраснев.

— Нет, до этого дело не дошло: в толпе оказался один из моих людей, некто Менвиль, новобранец, недавно приехавший из провинции, — я его очень ценю. Он пробрался сквозь толпу и вызвал оскорбителя на дуэль. Поединок состоялся тут же, перед лавкой мясника, в присутствии множества зрителей, которые обступили сражавшихся и глядели из окон.

— И чем же кончилось? — перебил Фуке.

— А тем, что мой Менвиль сразу проткнул противника шпагой, что произвело большое впечатление на зрителей. После этого он сказал мяснику:

«Возьмите вот этого индюка, мой друг: он будет пожирнее вашего цыпленка». Вот на что я трачу свои доходы, господин министр: на поддержание фамильной чести, — с торжеством заключил аббат.

Фуке склонил голову.

— Хорошо, — сказал Фуке. — Передайте Гурвилю ваш счет и оставайтесь у меня на вечер.

— На ужин?

— Да.

— Но ведь касса уже заперта?

— Гурвиль отопрет ее для вас. Ступайте, аббат, ступайте.

Аббат поклонился.

— Так, значит, мы друзья? — спросил он.

— Друзья, друзья. Идемте, Гурвиль.

— Вы уходите? Значит, вы не будете ужинать дома?

— Не беспокойтесь. Я вернусь через час, — отвечал Фуке и прибавил тихо Гурвилю:

— Пусть заложат моих английских лошадей; я поеду в городскую ратушу.

VIII

ВИНО ЛАФОНТЕНА
В Сен-Манде съезжались экипажи, привозившие гостей. В доме шли деятельные приготовления к ужину, в то время как сам министр мчался на своих быстроногих лошадях в Париж. К городской ратуше он подъехал со стороны набережной, чтобы миновать оживленные кварталы города. Было без четверти восемь, когда Фуке и сопровождавший его Гурвиль вышли из экипажа на углу улицы Лонг-Пон и пешком направились к Гревской площади.

Повернув на площадь, они заметили человека солидного вида, одетого в черное с лиловым, который садился в наемную карету, приказывая кучеру ехать в Венсен. Он держал большую корзинку с бутылками, только что купленными им в соседнем кабачке под вывеской «Нотр-Дам».

— Ба, да ведь это Ватель, мой дворецкий, — сказал Фуке. — Зачем он приезжал сюда?

— Наверное, за вином.

— Что такое? Покупать для меня вино в кабаках! Неужели у меня такой плохой погреб?

И он направился к дворецкому, который заботливо устанавливал в карете корзину с бутылками.

— Эй, Ватель! — крикнул он повелительным голосом.

— Будьте осторожны, монсеньер, вас узнают, — остановил его Гурвиль.

— Так что за беда! Ватель!

Человек, одетый в черное с лиловым, оглянулся. У него было добродушное, но маловыразительное лицо. Глаза его блестели, на губах блуждала улыбка.

— Ах, это вы, монсеньер! — воскликнул он.

— Да, я. Что вы здесь делаете, черт возьми? Что у вас тут? Вино? Ватель, вы покупаете вино в кабаке на Гревской площади?

— Но зачем вмешиваться в мои дела? — с полным спокойствием произнес Ватель, бросив недружелюбный взгляд на Гурвиля. — Разве мой погреб плохо содержится?

— Не сердитесь, Ватель, — сказал Фуке, — я полагал, что мой… ваш погреб настолько богат, что мы могли бы обойтись без кабака «Нотр-Дам».

— Да, сударь, — с легким презрением произнес дворецкий, — ваш погреб так хорош, что некоторые из гостей ничего не пьют на ваших обедах.

Фуке с изумлением взглянул сначала на Гурвиля, потом на Вателя.

— Что вы говорите, Ватель?

— Я говорю, что у вашего дворецкого нет вин на все вкусы и что господа Лафонтен, Пелисон, Конрар ничего не пьют у вас за столом: они не любят тонких вин. Что же тут поделаешь!

— И что же вы придумали?

— Я и покупаю их любимое вино Жуаньи, которое они каждую неделю распивают в этом кабачке. Вот почему я здесь.

Фуке, почти растроганный, не нашел что ответить. Вателю же хотелось сказать очень многое.

— Вы бы еще упрекнули меня, монсеньер, — продолжал он, все более горячась, — что я сам езжу на улицу Планш-Мибре за сидром, который пьет господин Лоре у вас за обедом.

— Лоре пьет у меня сидр? — со смехом воскликнул Фуке.

— Ну конечно, сударь. Оттого-то он и обедает у вас так охотно.

— Ватель, вы молодец! — воскликнул Фуке, пожимая руку своего дворецкого. — Очень благодарен вам: вы поняли, что для меня господа Лафонтен, Конрар и Лоре — те же герцоги, пэры и принцы. Вы образцовый слуга, Ватель, и я удваиваю вам жалованье.

Ватель с недовольным видом слегка пожал плечами и проворчал себе под нос:

— Получать благодарность за то, что исполняешь свои обязанности, оскорбительно.

— Он прав, — произнес Гурвиль, движением руки отвлекая внимание Фуке в другую сторону.

Он указывал ему на запряженную парой лошадей низкую повозку, на которой колыхались две обитые железом виселицы, положенные одна на другую и связанные цепями. На перекладине сидел стражник, с угрюмым видом он пропускал мимо ушей замечания толпы зевак, старавшихся разузнать, для кого предназначаются эти виселицы, и провожавших повозку до городской ратуши.

Фуке содрогнулся.

— Вы видите дело решено! — сказал Гурвиль.

— Да, но оно еще не окончено, — возразил Фуке.

— Ах, не обманывайте себя напрасной надеждой, монсеньер! Если уж сумели усыпить ваше внимание, то теперь дела не поправить.

— Но я-то еще не утвердил приговора.

— За вас утвердил де Лион.

— Так я отправлюсь прямо в Лувр.

— Нет, вы не поедете туда.

— И вы предлагаете мне такую низость! — вскричал Фуке. — Вы советуете мне бросить на произвол судьбы друзей, сложить оружие, которое у меня в руках и которым я еще могу сражаться?

— Нет, монсеньер, я не говорил ничего подобного. Можете ли вы покинуть свой пост суперинтенданта в такой момент?

— Нет, не могу.

— Ну, а если вы явитесь к королю и он тотчас же сместит вас?

— Он может сделать это и заочно.

— Но тогда он сделает это не по вашей вине.

— Зато я окажусь негодяем. Я не хочу смерти моих друзей и не допущу этого!

— Разве для этого необходимо являться в Лувр? Имейте в виду, что, очутившись в Лувре, вы будете вынуждены либо открыто защищать ваших друзей, позабыв о личных выгодах, либо безвозвратно отречься от них.

— Этого я никогда не сделаю!

— Простите… Но король поставит вас перед выбором, либо вы сами предложите королю выбирать.

— Это верно.

— Поэтому нужно избегнуть столкновения, монсеньер Вернемся лучше в Сен-Манде.

— Нет, Гурвиль, я не двинусь с этого места, где готовится преступление и где обнаружится мой позор. Повторяю, я не сделаю и шага, пока не найду средства одолеть своих врагов!

— Монсеньер, — возразил Гурвиль, — я пожалел бы вас, если бы не знал, что вы — один из самых сильных умов на свете. У вас полтораста миллионов, вы занимаете королевское положение и в полтораста раз богаче короля. Кольбер даже не сумел убедить короля принять дар Мазарини. Когда человек — первый богач в государстве и не боится тратить деньги, то немного он стоит, если не добьется того, чего хочет. Итак, повторяю: вернемся в Сен-Манде…

— Чтобы посоветоваться с Пелисоном?

— Нет, монсеньер, чтобы сосчитать ваши деньги!

— Хорошо! — вскричал Фуке с загоревшимся взором. — Едем!

Они сели в карету и пустились в обратный путь. В конце Сент-Антуанского предместья они обогнали экипаж, в котором Ватель вез домой свое вино Жуаньи.

Несшиеся во весь опор вороные кони министра испугали робкую лошадь дворецкого, который в страхе закричал, высунувшись из кареты:

— Осторожнее! Не разбейте моих бутылок!

IX

ГАЛЕРЕЯ В СЕН-МАНДЕ
В загородном доме Фуке человек пятьдесят ждали министра. Не теряя времени на переодевание, Фуке прямо из передней прошел в первую гостиную, где собравшиеся гости болтали между собой в ожидании ужина. За отсутствием хозяина его роль исполнял аббат Фуке.

Появление суперинтенданта было встречено радостными возгласами: веселость, приветливость и щедрость Фуке привлекали к нему сердца всякого рода деловых людей, а также поэтов и художников. Лицо Фуке, по которому его приближенные читали все движения его души, чтобы знать, как вести себя, — лицо это, никогда не омрачавшееся мыслями о делах, было в этот вечер бледнее обычного, что не ускользнуло от взгляда многих его друзей.

Фуке занял за столом председательское место, оживляя ужин своим весельем. Лафонтену он рассказал об экспедиции Вателя за вином, Пелисону историю с тощим цыпленком и Менвилем, так что все сидевшие за столом могли его слышать. Его рассказы вызвали бурю смеха и шуток, которую движением руки остановил Пелисон, все время остававшийся озабоченным.

Аббат Фуке, не понимая, почему его брат затеял разговор об этом случае, с большим вниманием прислушивался к его словам, тщетно стараясь найти разгадку по выражению лица Гурвиля или Фуке.

— Почему последнее время говорят о Кольбере? — заметил Пелисон.

— Это не удивительно, если правда, что король назначил его интендантом своих финансов, — возразил Фуке.

Едва он произнес эту фразу, как со всех сторон посыпались самые нелестные эпитеты по адресу Кольбера: «Скряга! Негодяй! Лицемер!»

Пелисон обменялся с Фуке многозначительным взглядом и сказал:

— Господа, мы отзываемся так дурно о человеке, которого совершенно не знаем. Это несправедливо и неблагоразумно; я уверен, что и министр того же мнения.

— Разумеется, — отвечал Фуке. — Оставим в стороне жирных цыплят Кольбера и займемся лучше фазанами и трюфелями, о которых предусмотрительно позаботился Ватель.

Эти слова разогнали темную тучу, нависшую было над обществом. Гурвиль так усердно воодушевлял поэтов вином Жуаньи, а аббат, сообразительный, как всякий человек, нуждающийся в чужих деньгах, так усердно развлекал финансистов и военных, что под шум болтовни и веселья рассеялись последние остатки тревоги.

После ужина Пелисон приблизился к Фуке:

— У вас какое-то горе, монсеньер?

— Да, и большое, — ответил министр. — Гурвиль вам расскажет.

— Нужно отправить всех лишних смотреть фейерверк, — сказал Пелисон Гурвилю. — Тогда и поговорим.

— Хорошо, — отвечал Гурвиль и шепнул несколько слов Вателю.

Последний тотчас увел в глубь сада дам, щеголей и праздных болтунов; немногие оставшиеся продолжали прогуливаться по галерее, освещенной тремя сотнями восковых свечей, на виду у любителей фейерверка, которые разбрелись по саду.

Гурвиль подошел к Фуке:

— Монсеньер, теперь мы все здесь. Считайте.

Министр обернулся и сосчитал: всех оказалось восемь человек.

Пелисон и Гурвиль прохаживались под руку с видом людей, болтающих о пустяках.

Лоре с двумя офицерами прогуливался тут же.

Аббат Фуке бродил один.

Министр ходил вместе со своим зятем де Шано и казался поглощенным тем, что ему говорил последний.

— Господа, — сказал он, — прошу вас не поворачивать головы и не показывать вида, что вы обращаете на меня внимание. Продолжайте ходить и слушайте. Мы одни.

Воцарилась глубокая тишина, нарушаемая только доносившимися издалека возгласами веселых гостей, которые рассеялись по саду, чтобы лучше видеть фейерверк.

Странное зрелище представляли собой эти группы людей, как будто занятых беседой, а на самом деле жадно внимавших тому, кто, со своей стороны, делал вид, что разговаривает только со своим соседом.

— Господа, — начал Фуке, — вы, конечно, все заметили сегодня отсутствие двух наших друзей, неизменно бывающих здесь по средам… Аббат, не останавливайтесь, бога ради. Это совершенно лишнее: можно слушать и на ходу. Или лучше станьте у открытого окна; у вас острое зрение, и вы тотчас заметите всякого, кто направится сюда. Предупредите нас кашлем.

Аббат повиновался.

— Я не заметил, кто отсутствует, — молвил Пелисон, шедший в обратном направлении, спиной к Фуке.

— Я не вижу господина Лиодо, который выдает мне пенсию, — сказал Лоре.

— А я, — отозвался стоявший у окна аббат, — не вижу моего дорогого д'Эмери, который должен мне тысячу сто ливров за нашу последнюю игру.

— Лоре, — произнес Фуке, поникнув головой, — вы не будете больше получать пенсии от Лиодо, а вы, аббат, никогда не получите ваших тысячи ста ливров от д'Эмери. Оба они должны скоро умереть.

— Умереть? — в один голос воскликнули присутствующие, забыв при этом страшном слове свои роли.

— Господа, успокойтесь, — сказал Фуке. — За нами могут наблюдать…

Да, они должны умереть.

— Умереть! — повторил Пелисон. — Ведь я видел их шесть дней назад: они были вполне здоровы, веселы, полны надежд… Боже мой, какая же это болезнь поразила их так внезапно?

— Это не болезнь, — отвечал Фуке.

— Значит, есть средство помочь, — возразил Лоре.

— Нет, помочь им нельзя: они накануне гибели.

— Но отчего же они умирают? — вскричал один из офицеров.

— Спросите об этом у тех, кто их убивает.

— Как! Их убивают? Кто же их убивает? — послышались испуганные голоса.

— Хуже того: их вешают, — произнес Фуке с таким унынием, что его голос прозвучал как похоронный звон в этой роскошной галерее, сверкавшей золотом, бархатом, прекрасными картинами и цветами.

Все невольно остановились. Аббат отошел от окна. Ракеты то и дело взлетали над вершинами деревьев. Громкие голоса, доносившиеся из сада, заставили министра подойти к окну; за его спиной столпились друзья, готовые исполнить малейшее его желание.

— Господа, — сказал он, — Кольбер велел арестовать, судить и предать смертной казни двух моих друзей. Что, по вашему мнению, следует мне предпринять?

— Черт возьми! — воскликнул аббат. — Надо распороть брюхо Кольберу.

— Монсеньер, — молвил Пелисон, — вам надо повидаться с его величеством.

— Но, дорогой Пелисон, король уже подписал смертный приговор.

— В таком случае нужно помешать приведению приговора в исполнение, решил граф де Шано.

— Это невозможно, — возразил Гурвиль. — Разве попробовать подкупить тюремщиков?

— Или начальника тюрьмы, — вставил Фуке.

— Можно сегодня же ночью устроить заключенным побег, — предложил еще кто-то.

— А кто из вас возьмется за это?

— Я, — сказал аббат. — Я отнесу деньги.

— Я, — сказал Пелисон. — Я берусь переговорить с начальником тюрьмы.

— Предложим ему пятьсот тысяч ливров, — сказал Фуке. — Этого достаточно. А если нужно, дадим и миллион.

— Миллион! — вскричал аббат. — Да я и с частью этой суммы куплю пол-Парижа!

— Это правильный путь, — одобрил Пелисон. — Подкупим начальника и освободим осужденных. Очутившись на свободе, они поднимут на ноги врагов Кольбера и докажут королю, что его юное правосудие небезупречно, как и всякая крайность.

— Итак, Пелисон, отправляйтесь в Париж и привезите к нам осужденных, а завтра посмотрим, как действовать дальше. Гурвиль, вручите Пелисону пятьсот тысяч ливров.

— Смотрите, как бы вас не унесло ветром, — заметил аббат. — Ответственность огромна. Хотите, я помогу вам?

— Тише! — сказал Фуке. — Сюда идут. Ах, как великолепен фейерверк! воскликнул он в тот момент, когда над соседней рощей рассыпался целый дождь сверкающих звезд.

Пелисон и Гурвиль покинули галерею через заднюю дверь, между тем как Фуке вместе с остальными друзьями спустился в сад.

X

ЭПИКУРЕЙЦЫ
Фуке, казалось, сосредоточил все свое внимание на яркой иллюминации, на ласкающей музыке скрипок и гобоев, на ослепительном фейерверке, который, бросая в небо свои изменчивые отблески, освещал за деревьями темный силуэт Венсенского замка. Он улыбался дамам и поэтам, и праздник не казался менее веселым, чем обыкновенно. Ватель, с ревнивым беспокойством следивший за выражением лица Фуке, видимо, остался вполне доволен вечером.

Когда фейерверк кончился, общество рассеялось по аллеям парка и мраморным галереям. Стихотворцы прогуливались под руку в рощах, некоторые разлеглись на земле, рискуя испортить свои бархатные костюмы и прически, к которым пристали сухие листья и стебли травы. Немногочисленные дамы слушали пение артистов и декламацию поэтов, большинство же внимало прекрасной прозе своих кавалеров, которые, не будучи артистами и поэтами, под влиянием молодости и уединения не уступали им в красноречии.

— Почему это наш хозяин не сходит в сад? — говорил Лафонтен. — Эпикур никогда не оставлял своих учеников, не то что наш повелитель.

— Напрасно вы считаете себя эпикурейцами, — сказал ему Конрар. — По правде сказать, здесь ничто не напоминает учения гаргетского философа.

— Ба! — отвечал Лафонтен. — Разве вам не известно, что Эпикур приобрел огромный сад, где спокойно жил со своими друзьями?

— Это так.

— А разве господин Фуке не приобрел этого большого сада в Сен-Манде и разве мы не проводим здесь спокойно время с ним и нашими друзьями?

— Все это верно, но, к сожалению, сада и друзей недостаточно для сходства с Эпикуром. Укажите мне, в чем сходство между воззрениями господина Фуке и учением Эпикура?

— Хотя бы в девизе: «Удовольствие дает счастье».

— Что же дальше?

— Никто из нас, я полагаю, не считает себя несчастным. По крайней мере, я не скажу этого о себе. Прекрасный вечер, вино Жуаньи, за которым посылали в мой любимый кабачок, ни одной глупости за длившийся целый час ужин, хотя на нем присутствовали десять миллионеров и двадцать поэтов…

— Здесь я прерву вас. Вы говорите о прекрасном ужине и вине Жуаньи, а я напомню вам, что великий Эпикур со своими учениками питался хлебом, овощами и ключевой водой.

— Это не вполне установлено, — возразил Лафонтен. — Не смешиваете ли вы Эпикура с Пифагором, дорогой Конрар?

— Напомню вам также, что древний философ вовсе не был в дружбе с богами и правителями.

— Что также сближает его с Фуке, — отозвался Лафонтен.

— Не делайте этого сравнения, — взволнованно произнес Конрар, — иначе вы подтвердите слухи, которые уже ходят о нем и сейчас.

— Какие слухи?

— Что мы плохие французы, равнодушные к королю и глухие к закону.

— О! — вскричал Лафонтен. — Если мы и плохие граждане, то не потому, что следуем принципам своего учителя! Вот один из излюбленных афоризмов Эпикура: «Желайте хороших правителей».

— Так что же?

— А что твердит нам постоянно Фуке? Когда же нами будут управлять как следует?» Говорит он это? Будьте же искренни, Конрар!

— Правда, говорит.

— Так это же учение Эпикура.

— Да, но это пахнет бунтом.

— Как! Желание, чтобы нами хорошо управляли, есть бунт?

— Несомненно, если правители плохи.

— Слушайте дальше. Эпикур говорил: «Повинуйтесь дурным правителям».

Теперь вернемся к Фуке, Не твердил ли он нам целыми днями, что за педант Мазарини, что за осел, что за пиявка! И что все же нужно повиноваться этому уроду! Ведь он говорил это, Конрар?

— Да, могу подтвердить, что он говорил это, и даже слишком часто.

— Так же как Эпикур, мой друг, совсем как Эпикур; повторяю: мы — эпикурейцы, и это очень забавно…

Понемногу все гуляющие, привлеченные возгласами двух спорщиков, собрались вокруг беседки, в которой укрылись оба поэта. Их спор слушали со вниманием, и сам Фуке подавал пример корректности, хотя и сдерживал себя с трудом.

В конце концов он разразился громким хохотом, а вслед за ним и все окружающие.

В самый разгар общего веселья, в ту минуту, когда дамы наперебой упрекали обоих противников за то, что они не включили женщин в систему эпикурейского благополучия, в дальнем конце сада показался Гурвиль. Он направился прямо к Фуке, который, тотчас отделившись от общества, пошел к нему навстречу. Министр сохранил на лице беззаботную улыбку. Но, скрывшись от посторонних взоров, он сбросил маску.

— Ну что, где Пелисон? Что он сделал? — взволнованно спросил он.

— Пелисон вернулся из Парижа.

— Привез узников?

— Нет, ему не удалось даже повидать тюремного смотрителя.

— Как! Разве он не сказал, что послан мною?

— Сказал, но смотритель велел ему передать, что если он является от господина Фуке, то должен представить от него письмо.

— О, если дело только за письмом…

— Нет, — послышался голос Пелисона, вышедшего из-за кустов, — нет, монсеньер… Поезжайте туда сами и поговорите со смотрителем лично.

— Да, вы правы, я удалюсь под предлогом занятий.

Пелисон, не велите распрягать лошадей. Гурвиль, задержите гостей.

— Позвольте дать вам еще один совет, монсеньер, — сказал Гурвиль.

— Говорите.

— Повидайтесь со смотрителем только в самом крайнем случае: это смело, но неосторожно. Простите, господин Пелисон, если я высказываю мнение, противоположное вашему. Пошлите сначала кого-нибудь другого. Смотритель — человек любезный; но не вступайте с ним лично в переговоры.

— Я подумаю, — сказал Фуке. — Впрочем, у нас впереди еще целая ночь.

— О, не надейтесь слишком на время, монсеньер, — возразил Пелисон, оно летит с ужасающей быстротой. Никогда не пожалеешь, что явился слишком рано.

— Прощайте,Гурвиль, — сказал министр. — Поручаю вам своих гостей.

Пелисон, вы отправитесь со мною.

И они уехали.

Эпикурейцы не заметили исчезновения своего главы.

В саду всю ночь раздавалась музыка.

XI

ОПОЗДАЛ НА ЧЕТВЕРТЬ ЧАСА
Уезжая вторично в этот день из дому, Фуке чувствовал себя легче и спокойнее, чем можно было ожидать.

Он повернулся к Пелисону, который, забившись в угол кареты, обдумывал средства борьбы с Кольбером.

— Дорогой Пелисон, — сказал Фуке, — как жаль, что вы не женщина!

— Напротив, я считаю это большим счастьем, — возразил тот, — ведь я чрезвычайно безобразен.

— Пелисон! Пелисон! — сказал министр, смеясь. — Вы так часто говорите о своем безобразии, будто страдаете от него.

— И очень, монсеньер. Нет человека несчастнее меня. Я был красив, но оспа обезобразила мое лицо, я лишился верного средства очаровывать людей, а ведь я ваш главный доверенный и должен заботиться о вашей пользе; если б я был сейчас красивой женщиной, то оказал бы вам огромную услугу.

— Какую?

— Я отправился бы к коменданту тюрьмы, который слывет галантным кавалером и волокитой, постарался бы его очаровать и вернулся бы к вам с обоими узниками.

— Ах! — воскликнул Фуке, охваченный сладостным воспоминанием. — Я знаю одну женщину, которая могла бы сыграть именно такую роль перед смотрителем тюремного замка!

— А я, монсеньер, знаю пятьдесят таких женщин, которые разгласят по всему свету о вашем великодушии и преданности друзьям; губя себя, они рано или поздно погубят и вас.

— Я говорю не об этих женщинах, Пелисон, я говорю о прекрасном, благородном существе, соединяющем чисто женский ум с храбростью и хладнокровием мужчины; я говорю о женщине такой прекрасной, что самые стены тюрьмы склонятся перед нею, и такой сдержанной, что никто не догадается, кем она послана.

— Настоящее сокровище, — сказал Пелисон. — Вы как нельзя более угодите коменданту тюрьмы. Может случиться, что ему отрубят голову, зато на его долю выпадет небывалое счастье.

— Ему не отрубят головы, — сказал Фуке, — я дам ему лошадей, чтобы он мог бежать, и пятьсот тысяч ливров, с которыми он сможет прилично жить в Англии. Притом от этой женщины, моего друга, он не получит ничего, кроме лошадей и денег. Едем к ней, Пелисон.

Министр протянул руку к шелковому шнуру, висевшему внутри кареты. Пелисон остановил его.

— Монсеньер, — сказал он, — вы потратите на розыски этой женщины столько же времени, сколько Колумб — на поиски Нового Света. А между тем в нашем распоряжении всего два часа. Если смотритель ляжет спать, трудно будет проникнуть к нему без шума. А когда рассветет, нам уже ничего нельзя будет сделать. Идите, монсеньер, к нему сами и не ищите этой ночью ни ангела, ни женщины.

— Дорогой Пелисон, мы у ее дверей.

— У дверей ангела?

— Да.

— Но ведь это особняк госпожи де Бельер?

— Тише!

— О боже! — воскликнул Пелисон.

— Вы как будто имеете что-то против нее? — спросил Фуке.

— Увы, ровно ничего! Это-то и приводит меня в отчаяние… Ах, отчего я не могу наговорить о ней столько дурного, чтобы помешать вам войти в ее дом!

Фуке приказал кучеру остановить карету.

— Помешать? — повторил он. — Ничто в мире не может мне помешать пожелать доброго вечера госпоже дю Плесси-Бельер. И, может быть, нам еще понадобится ее помощь. Вы войдете со мною?

— Нет, монсеньер, я останусь здесь.

— Но я не хочу вас заставлять дожидаться меня, — возразил Фуке с присущей ему любезностью.

— Лишняя причина, чтобы я остался: зная, что я жду вас, вы скорее вернетесь… Но будьте осторожны: во дворе экипаж, — значит, у нее кто-то в гостях.

Фуке уже опустил ногу на подножку экипажа, когда Пелисон вдруг воскликнул:

— Умоляю вас, не ходите к этой даме, пока не побываете в тюрьме.

— Я только на пять минут, — отвечал Фуке, взбегая по ступенькам подъезда.

Пелисон, насупившись, забился в угол кареты.

Поднявшись по лестнице, Фуке приказал доложить о себе лакею; его имя вызвало почтительную суету, доказывавшую, что оно пользовалось почетом в доме маркизы.

— Ах, господин министр! — воскликнула, сильно побледнев, маркиза, выходя к нему. — Какая неожиданная честь!.. Осторожнее: у меня Маргарита Ванель, — шепнула она ему.

— Маркиза, — ответил смущенный Фуке, — я по делу… Всего два слова.

И он вошел в гостиную.

Сидевшая там госпожа Ванель поднялась с места.

На ее помертвевшем лице ясно читалась обуревавшая ее зависть. Напрасно Фуке обратился к ней с самым любезным приветствием; в ответ она только бросила убийственный взгляд на него и на маркизу, острый взгляд ревнивой женщины, как стилет пронзающий самую прочную броню. Она поклонилась своей приятельнице, еще ниже министру и удалилась, сославшись на необходимость побывать еще где-то в этот вечер; ни смущенная маркиза, ни охваченный беспокойством Фуке не успели удержать ее.

Оставшись с маркизой, Фуке молча опустился перед ней на колени.

— Я ждала вас, — с нежной улыбкой проговорила маркиза.

— Нет, — возразил Фуке, — если бы вы меня ждали, вы постарались бы удалить эту женщину.

— Она явилась всего четверть часа тому назад.

— Любите ли вы меня хоть немножко, маркиза?

— Не в этом теперь дело, господин Фуке. Нужно Думать об опасности, нависшей над вами. Что вы намерены предпринять?

— Я хочу вырвать сегодня моих друзей из тюрьмы.

— Каким образом?

— Подкупив коменданта тюрьмы.

— Он мой друг: не могу ли я помочь осужденным, не повредив вам?

— О маркиза, это была бы огромная услуга! Но как вы окажете ее, не скомпрометировав себя! Нет, я не допущу, чтобы моя жизнь, власть или свобода были куплены ценой хотя бы одной вашей слезы, хотя бы одного облачка на вашем лице.

— Монсеньер, не говорите таких слов, — они опьяняют меня. Я готова помочь вам, не думая о последствиях. Я действительно люблю вас, люблю, как нежный друг, и, как друг, признательна за вашу деликатность, но, увы… я никогда не буду вашей любовницей.

— Но почему, почему, маркиза? — воскликнул Фуке с отчаянием в голосе.

— Потому, что вы слишком любимы, — тихо сказала молодая женщина, — и слишком многими… потому, что блеск славы и богатства оскорбляет мой взор, а печаль и страдание привлекают его; потому, что, когда вы находились на вершине могущества, я отталкивала вас, и готова, как потерянная, броситься в ваши объятия, заметив грозящую вам беду… Теперь вы поняли меня, монсеньер… Будьте вновь счастливы, чтобы я могла остаться чистой сердцем и мыслью: ваше несчастье погубит меня.

— О маркиза! — произнес Фуке с волнением, какого еще никогда не испытывал. — Если бы я изведал до дна все человеческие горести и услышал из ваших уст то слово, в котором вы отказывали мне, слово люблю, — оно сделало бы меня самым великим, самым знаменитым, самым счастливым из людей!

Он еще стоял на коленях, осыпая поцелуями ее руки, когда в комнату стремительно вбежал Пелисон.

— Монсеньер, маркиза, — произнес он с беспокойством, — простите меня, ради бога. Но, монсеньер, вот уже полчаса, как вы здесь… О, не смотрите на меня оба так укоризненно… Сударыня, скажите, прошу вас, кто та дама, которая вышла отсюда после прихода монсеньера?

— Это госпожа Ванель, — сказал Фуке.

— Я так и знал! — вскричал Пелисон.

— А что случилось?

— Она села в экипаж совершенно бледная.

— Что нам до этого? — спросил Фуке.

— Да, но важно то, что она сказала кучеру.

— Боже мой! Что же? — вскричала маркиза.

— «К Кольберу», — ответил Пелисон хриплым голосом.

— Великий боже! Уезжайте, уезжайте, монсеньер, — воскликнула маркиза, толкая Фуке к двери, в то время как Пелисон тащил его за руку.

— Да что я, ребенок, что ли, которого пугают тенью? — протестовал министр.

— Нет, — отвечала маркиза, — вы исполин, которого ехидна хочет укусить в ногу.

Пелисон продолжал тащить Фуке к экипажу.

— В замок… во весь дух! — крикнул Пелисон кучеру.

Лошади понеслись с быстротою молнии, не встречая на своем пути никаких препятствий. Только под аркадами Сен-Жан у въезда на Гревскую площадь карете министра преградил дорогу конный отряд. Пробиться сквозь него не было никакой возможности. Пришлось переждать, пока проехали конные стражники вместе с конвоируемой ими тяжелой повозкой, направлявшейся к площади Бодуайе.

Фуке и его спутник не обратили на отряд внимания.

Пять минут спустя они входили к смотрителю замка. Последний прохаживался взад и вперед по двору.

При имени Фуке, которое ему шепнул на ухо Пелисон, смотритель поспешно подошел к экипажу со шляпой в руке и с низким поклоном произнес:

— Какая честь для меня, монсеньер!

— Я должен просить вас об услуге, сударь, — сказал Фуке.

— Приказывайте, монсеньер.

— Эта услуга сопряжена с известным риском, зато она гарантирует вам навсегда мое расположение и покровительство.

— В чем она заключается, монсеньер?

— Вы должны проводить меня в камеры господ Лиодо и д'Эмери.

— Позволите ли вас спросить, монсеньер, зачем?

— Я объясню вам это в их присутствии, сударь, и предоставлю в ваше распоряжение все средства облегчить им бегство.

— Бегство! Но разве монсеньеру не известно…

— Что? Говорите!

— Что господ Лиодо и д'Эмери здесь нет.

— С каких пор? — вздрогнув, спросил Фуке.

— Уже четверть часа.

— Где же они?

— Сейчас они в башне Венсенского замка.

— Почему их перевезли отсюда?

— По приказу короля.

— Какое несчастье! — вскричал Фуке, хватаясь за голову.

Он не произнес более ни слова, вернулся в карету с отчаянием в душе и с помертвевшим взором.

— Наши друзья погибли, — сказал он Пелисону. — Кольбер отправил их в Венсенскую башню. Это их мы встретили под аркадами Сен-Жан.

Пелисон, словно пораженный громом, молчал: он знал, что упреком убил бы своего патрона.

— Куда прикажете ехать, монсеньер? — спросил лакей, открывая дверцы кареты.

— В мой городской дом. А вы, Пелисон, возвращайтесь в Сен-Манде и тотчас же привезите мне аббата Фуке. Вперед!


XII

ПЛАН СРАЖЕНИЯ
Было далеко за полночь, когда аббат Фуке явился к брату в сопровождении Гурвиля. Три этих человека, встревоженные предстоявшими событиями, были похожи не на сильных мира сего, а скорее на трех заговорщиков, которых объединяла одна общая мысль о будущем преступлении. Фуке ходил по комнате взад и вперед, опустив взгляд и нервно потирая руки. Наконец, собравшись с духом, он произнес:

— Аббат, вы говорили мне сегодня о людях, которых содержите.

— Да.

— Скажите откровенно: что это за люди?

Аббат колебался.

— Не бойтесь и говорите прямо. Я не расположен ни грозить вам, ни шутить.

— Вы желаете знать правду? Хорошо. Эти сто двадцать человек — мои друзья и участники моих развлечений. Они преданы мне, как воры виселице.

— И вы вполне можете положиться — на них?

— Во всем.

— Они вас не выдадут?

— На меня никогда не падет подозрение.

— Это люди решительные?

— Они сожгут Париж, если им обещать, что сами они останутся целы.

— Моя просьба, аббат, заключается в следующем, — сказал Фуке, отирая выступивший на лбу пот. — В известный момент все ваши люди должны напасть на тех, кого я укажу. Это возможно?

— Они не в первый раз пойдут на подобное дело.

— Но если этой шайке придется столкнуться с вооруженной силой?

— И к этому им не привыкать.

— В таком случае соберите их всех в полном составе.

— Хорошо. Где?

— На Венсенской дороге, завтра, к двум часам.

— Чтобы отбить д'Эмери и Лиодо? Значит, будет схватка?

— Да, и серьезная. Вы боитесь?

— Не за себя, а за вас.

— Будут ли знать ваши люди, на что они идут?

— Они слишком умны, чтобы не догадаться. Однако министр, восставший «против короля… очень рискует.

— Что вам за дело до меня?.. Впрочем, мое падение будет и вашим падением.

— Было бы благоразумней, сударь, ничего не предпринимать: пусть король получит это маленькое удовольствие.

— Знайте, аббат, что заточение Лиодо и д'Эмери в Венсенский замок предвещает гибель и мне, и всем моим близким. Повторяю: если я буду арестован, то и вас бросят в тюрьму, или же я буду в тюрьме, а вас изгонят из Франции.

— Я в вашем распоряжении, сударь. Приказывайте.

— Я уже сказал: я хочу, чтобы завтра были вырваны из лап моих врагов два финансиста, которых хотят привести в жертву, хотя есть столько преступников, остающихся безнаказанными. Можете ли вы это сделать?

— Могу.

— Изложите мне ваш план действий.

— Он очень прост. Обычно стража при осужденных на казнь состоит из двенадцати человек.

— Завтра их будет сто.

— Я учел это и допускаю даже, что их будет двести.

— Тогда вам мало ста двадцати человек.

— Простите, в стотысячной толпе зевак всегда найдется тысяч десять разбойников и головорезов, которым не хватает только подстрекателей.

— Что вы хотите этим сказать?

— А то, что завтра на Гревской площади, которую я избрал местом действия, найдется десять тысяч помощников моим ста двадцати молодцам.

Эти начнут дело, те докончат его.

— Хорошо, ну а что вы сделаете с узниками?

— Мы спрячем их в каком-нибудь доме на площади; страже придется осадить дом, чтобы отбить их… А вот еще лучше — некоторые дома имеют два выхода: один на площадь, другой — на одну из соседних улиц. Узники войдут в одну дверь, а выйдут в другую.

— Послушайте, — вдруг вскричал Фуке, — я придумал!.. Один из моих друзей, человек проверенный, дает мне иногда ключи от дома, который он снимает на улице Бодуайе. Обширный сад, примыкающий к этому дому, простирается до одного из домов на Гревской площади.

— Как раз то, что нам нужно, — сказал аббат. — А до какого дома?

— До довольно шумного кабачка под вывеской «Нотр-Дам».

— Я знаю его, — сказал аббат.

— Окна кабачка выходят на площадь, а задняя дверь во двор, где есть калитка в сад моего друга.

— Отлично!

— Вы войдете в кабачок вместе с узниками и будете защищать вход с площади, пока они не скроются через сад на улицу Бодуайе. Вы все поняли?

— Очень хорошо, монсеньер. Вы можете быть полководцем не хуже Конде.

— Сколько нужно денег, чтобы заплатить вашим бандитам и напоить их как следует?

— Ах, монсеньер, как вы выражаетесь! Хорошо, что они вас не слышат.

Между ними есть люди очень щепетильные.

— Я хочу сказать, что нужно довести их до такого состояния, когда море по колено. Ведь завтра я сражаюсь с королем, а когда я сражаюсь, то должен победить. Понимаете?

— Понимаю, монсеньер. Так дайте мне денег.

— Гурвиль, выдайте аббату сто тысяч ливров.

— Хорошо… значит, действовать, ничего не щадя?

— Ничего.

— В добрый час.

— Монсеньер, — возразил Гурвиль, — если об этом узнают, никому из нас не сносить головы.



— Ах, Гурвиль, как вам не стыдно! — вскричал Фуке, вспыхнув от гнева.

— Говорите о себе; что касается меня, то моя голова крепко сидит на плечах. Итак, решено, аббат?

— Решено, монсеньер.

— Завтра в два часа?

— Нет, лучше в двенадцать. Нужно исподволь подготовить наших сообщников.

— Вы правы, не жалейте вина в кабаке.

— Не стану жалеть ни вина, ни самого кабака! — со смехом отвечал аббат. — У меня есть отличный план; дайте мне привести его в исполнение, и вы увидите.

— А как же вы известите меня?

— Пришлю гонца; его лошадь будет стоять наготове в саду вашего друга.

Кстати, как имя вашего друга?

Фуке обменялся взглядом с Гурвилем. Тот сказал, чтобы выручить своего патрона:

— Этот дом очень легко узнать: кабачок спереди, единственный в квартале сад — сзади.

— Отлично, отлично. Я предупрежу своих солдат.

— Проводите его, Гурвиль, — сказал Фуке, — и выдайте ему деньги. Погодите минуту, аббат… Какой характер мы придадим этому похищению?

— Самый простой: бунт.

— По какому же поводу? Ведь парижская чернь всегда довольна королем, когда он вешает финансистов.

— Я все устрою, — сказал аббат. — У меня есть на этот счет одна мысль.

— Какая?

— Мои люди с криком: «Кольбер! Да здравствует Кольбер!» бросятся на узников, словно для того, чтобы разорвать их на части, считая виселицу слишком легкой казнью для них.

— В самом деле, какая удачная мысль! — сказал Гурвиль. — Что за воображение у вас, аббат!

— Я достойный член своего семейства, — с гордостью произнес аббат.

— Чудак! — проговорил Фуке. — План очень остроумен, — добавил он. Действуйте и постарайтесь не проливать крови!

Гурвиль и аббат уехали вместе, очень озабоченные, а министр откинулся на подушки. Мысль о зловещих событиях завтрашнего дня переплеталась у него с любовными грезами.

XIII

КАБАЧОК ПОД ВЫВЕСКОЙ «НОТР-ДАМ»
К двум часам следующего дня тысяч пятьдесят зрителей собралось на Гревской площади вокруг двух виселиц, воздвигнутых одна против другой между Гревским мостом и мостом Пельтье, у самых перил набережной.

С раннего утра все парижские глашатаи ходили по улицам, рынкам и предместьям города, возвещая громкими голосами о великом акте правосудия, совершаемом королем над двумя ворами и изменниками, обиравшими народ. И граждане, интересы которых так оберегались, покидали лавки, мастерские и другие заведения, чтобы засвидетельствовать Людовику XIV свою признательность, словно гости, которые боятся проявить невежливость по отношению к хозяину, не явившись на его приглашение.

Приговор гласил, что два откупщика, грабителя, расхитители королевских денег, обманщики и взяточники, будут казнены на Гревской площади и имена их будут прибиты к виселицам.

Любопытство парижан достигло высшей точки. Огромная толпа с лихорадочным нетерпением ожидала часа казни. Повсюду распространилась весть, что узники, переведенные из тюрьмы в Венсенский замок, будут привезены оттуда на Гревскую площадь.

В этот день д'Артаньян, получив последние указания от короля и простившись с друзьями, которых представлял на этот раз один Планше, начертал себе план действий, распределил время, как подобает человеку занятому и деловому, у которого каждая минута на счету.

«Отъезд назначен на рассвете, в три часа; значит, у меня остается пятнадцать часов. Вычтем отсюда шесть часов на сон; ну, час на еду семь; час на свиданье с Атосом — восемь; два часа про запас, — всего десять. Остается пять часов. Ну-с, теперь час на то, чтобы получить деньги, лучше сказать — отказ от Фуке; еще час — сходить за деньгами к Кольберу, вытерпеть его вопросы и ужимки; час на осмотр и приведение в порядок вооружения, одежды, на чистку сапог. Итак, у меня еще остается два часа. О, да я богач!..»

Рассуждая так с самим собой, д'Артаньян испытывал прилив странной юношеской радости, опьяняющее благоухание далеких счастливых дней молодости.

«В эти два часа, — соображал мушкетер, — я успею получить четверть годовой платы за помещение кабачка «Нотр-Дам». Триста семьдесят пять ливров! Недурная сумма, черт возьми! Удивительно! Если бы бедняк, у которого в кармане всего один ливр, получил несколько медяков, то это было бы вполне справедливо, но на долю бедняка никогда не выпадает такое счастье. А богач, напротив, всегда получает доходы с капиталов, которых он не трогает… Вот ведь эти триста семьдесят пять ливров мне как будто с неба свалились.

Итак, я пойду в кабачок «Нотр-Дам». Хозяин, наверное, поднесет мне стакан доброго испанского вина… Но прежде всего порядок, господин д'Артаньян… Наше время распределяется таким образом: 1. Атос. 2. Кабачок «Нотр-Дам». 3. Фуке. 4. Кольбер. 5. Ужин. 6. Одежда, сапоги, лошадь, снаряжение. 7 и последнее. Сон».

Сообразно с этой программой д'Артаньян прежде всего отправился к графу де Ла Фер, которому рассказал кое-что из вчерашних происшествий. Атос немного беспокоился о причине вызова д'Артаньяна к королю, но с первых же слов своего друга понял, что тревожился напрасно. Понял и то, что Людовик дал д'Артаньяну какое-то важное секретное поручение, и не пробовал даже расспрашивать о нем своего друга. Он только просил его беречь себя и предложил сопровождать его, если это возможно.

— Но, милый друг, я никуда не уезжаю, — сказал д'Артаньян.

— Как не уезжаете? Ведь вы пришли проститься со мной.

— О, я отправляюсь только для совершения одной покупки, — старался вывернуться покрасневший д'Артаньян.

— А, это другое дело. Тогда, вместо того чтобы сказать: «Берегитесь, чтобы вас не убили», — я скажу: «Берегитесь, чтобы вас не надули».

Д'Артаньян понял, что зашел чересчур далеко в своей таинственности, и счел неудобным совершенно умолчать о том, куда он собрался ехать.

— Я думаю съездить в Ман, — сказал он. — Как вы находите этот край?

— Превосходным, мой друг, — отвечал граф, стараясь забыть, что Ман лежит в той же стороне, что и Турень, и поэтому через два дня д'Артаньян мог бы ехать с ним вместе.

— Я еду завтра на рассвете, — прибавил д'Артаньян. — Рауль, хочешь побыть пока со мной?

— Очень, господин д'Артаньян, — отвечал юноша, — если только я не нужен графу.

— Нет, Рауль. Мне сегодня предстоит аудиенция у брата короля.

— Итак, до свидания, дорогой друг, — сказал д'Артаньян, заключая Атоса в объятия.

Атос крепко обнял друга. Мушкетер, оценив его сдержанность, шепнул ему на ухо:

— Государственное дело!

Атос ответил на это лишь многозначительным пожатием руки.

И они расстались.

Взяв Рауля под руку, д'Артаньян направился вместе с ним по улице Сент-Оноре.

— Я поведу тебя к богу Плутосу, — сказал он дорогой молодому человеку. — Приготовься целый день видеть груды золота. Боже мой, как я изменился!

— Что это? Какое множество народа! — заметил Рауль.

— Скажите, сегодня не крестный ход? — спросил д'Артаньян у прохожего.

— Нет, сударь, казнь, — был ответ.

— Как казнь? — изумился мушкетер. — На Гревской площади?

— Да, сударь.

— Черт бы побрал дурака, дающего повесить себя в тот самый день, когда мне нужно получить деньги за наем моего дома! — вскричал д'Артаньян.

— Рауль, видел ли ты когда-нибудь, как вешают преступников?

— Нет, слава богу, еще никогда не приходилось.

— Сразу видна молодость… Эх, если бы ты постоял часовым в траншее, как, бывало, я, когда какой-нибудь шпион… Впрочем, я мелю вздор, извини, Рауль… Да, ты прав, жутко смотреть, как вешают. Скажите, пожалуйста, сударь: когда состоится казнь?

— Кажется, в три часа, сударь, — учтиво ответил прохожий, довольный случаем побеседовать с военными.

— А сейчас только половина второго. Если мы прибавим шагу, Рауль, я успею получить свои триста семьдесят пять ливров, и мы уйдем до прибытия осужденного.

— Осужденных, — поправил прохожий. — Их двое.

— Очень вам признателен, сударь, — сказал д'Артаньян с утонченной вежливостью, которую он приобрел с годами.

И, увлекая за собою Рауля, он поспешно направился к Гревской площади.

Д'Артаньян шел впереди и так ловко работал плечами, локтями и руками, что толпа невольно расступалась под его натиском. Там, где встречалось особенно сильное сопротивление, он пускал в ход рукоятку шпаги, пользуясь ею как рычагом, чтобы разделить самые сплоченные группы. Но делал он это с такой непосредственностью, с такой обворожительной улыбкой, что у пострадавшего слова протеста замирали на устах.

Следуя за своим другом, Рауль старался щадить женщин, взоры которых привлекала его красота, и оказывал решительный отпор мужчинам, чувствовавшим силу его мускулов. Благодаря всему этому оба успешно продвигались вперед в густой толпе. Когда показались виселицы, Рауль с отвращением отвел глаза. Что касается д'Артаньяна, то он почти не заметил их, всецело поглощенный видом своего дома с резным коньком и окнами, полными любопытных.

Он увидел на площади и около домов много отставных мушкетеров, одних с женщинами, других с друзьями, ждавших начала церемонии.

У кабатчика, снимавшего помещение д'Артаньяна, не было отбоя от посетителей, не только заполнявших лавку и другие комнаты, но расположившихся даже во дворе. Трое прислуживавших сбились с ног, подавая всем.

Д'Артаньян, обратив внимание Рауля на такое стечение народа, заметил:

— Ну, теперь у плута не будет отговорок, чтобы не заплатить мне в срок. Посмотри-ка, Рауль, какая здесь компания. Черт возьми, да тут не найдешь себе места!

Д'Артаньяну удалось поймать хозяина за конец фартука.

— Ах, это вы, шевалье? — сказал одуревший от суеты кабатчик. — Ради бога, обождите минутку! Эта сотня сумасшедших готова перевернуть вверх дном мой погреб.

— Черт с ним, с вашим погребом, лишь бы был цел денежный сундук.

— О, не беспокойтесь, сударь, ваши тридцать семь с половиной пистолей отсчитаны и лежат наверху, в моей комнате; но там сидят тридцать молодчиков и приканчивают бочонок портвейна, который я недавно раскупорил для них. Прошу вас, обождите минутку!

— Ну, хорошо, хорошо…

— Я уйду отсюда, — шепнул Рауль д'Артаньяну. — Это веселье отвратительно.

— Нет, сударь, — возразил д'Артаньян сурово, — вы должны остаться.

Солдат должен приучать себя ко всяким зрелищам. Характер нужно закалять смолоду, и человек только тогда может быть добрым и великодушным, когда глаз его тверд, а сердце осталось мягким. К тому же, дружок, неужели ты способен оставить меня одного? Это было бы нехорошо… Постой, вон там во дворе есть дерево. Пойдем, сядем в тени. Там легче дышать, чем в этом чаду, насыщенном винными парами.

Расположившись на новом месте, Рауль и д'Артаньян могли слышать нарастающий ропот толпы и наблюдать за посетителями кабачка, которые сидели за столами или ходили по комнатам.

Дерево, под которым уселся д'Артаньян вместе с Раулем, совсем скрыло их своей густой листвой; это был развесистый каштан с ветвями, склонившимися почти до самой земли; под ним находился поломанный стол, за который не садился никто из посетителей. В ожидании своих тридцати семи с половиной пистолей д'Артаньян от нечего делать занялся наблюдениями.

— Господин д'Артаньян, — заметил Рауль, — вам надо поторопить хозяина. Сейчас привезут осужденных, и тогда начнется такая давка, что мы не сможем выбраться отсюда.

— Верно! — отвечал мушкетер. — Эй, кто-нибудь! Подите сюда!

Но сколько он ни кричал, никто не являлся. Он собирался уже отправиться на розыски хозяина, как вдруг калитка в стене расположенного позади сада отворилась, визжа на ржавых петлях, и во двор вошел щегольски одетый человек со шпагой. Не закрывая калитки, он направился к кабачку, бросив мимоходом на сидевших под деревом быстрый взгляд своих острых глаз.

— Вот как! Между домами есть сообщение, — сказал д'Артаньян. — Вероятно, это какой-нибудь любопытный, пришедший посмотреть на казнь.

В эту минуту крики и шум в комнатах кабачка вдруг прекратились. Тишина в таких случаях поражает не меньше, чем удвоившийся шум. Д'Артаньяну захотелось узнать причину этого внезапного безмолвия.

Он заметил, что незнакомец в нарядной одежде, войдя в главную залу, обратился к присутствующим с речью; все слушали его с глубоким вниманием. Д'Артаньян мог бы разобрать и слова, если бы их не заглушал гомон уличной толпы. Впрочем, речь скоро закончилась, и все посетители стали небольшими группами покидать залу. Скоро в ней осталось всего шестеро, в их числе был человек со шпагой, который, отведя в сторону хозяина, видимо, старался занять его каким-то разговором, в то время как остальные разводили огонь в очаге, — непонятно для чего, при такой жаре.

— Странно, — сказал д'Артаньян Раулю. — Мне кажется, я знаю этих людей.

— Не находите ли вы, что пахнет дымом? — спросил Рауль.

— Нет, скорее тут пахнет заговором.

Не успел он договорить, как четверо из оставшихся в зале спустились во двор и стали на часах по сторонам калитки, бросая изредка на д'Артаньяна многозначительные взгляды.

— Черт возьми! Тут что-то не так, — шепнул он Раулю. — Тебе не интересно узнать, в чем дело?

— Не особенно, господин д'Артаньян.

— А меня, как старую кумушку, разбирает любопытство. Пройдем-ка наверх, оттуда видна вся площадь.

— Нет, господин д'Артаньян, я не в состоянии равнодушно смотреть на смерть этих несчастных.

— А я, по-твоему, дикарь, что ли? Мы вернемся сюда, когда придет время. Идем же!

Они вошли в дом и поместились у окна, которое все еще было незанятым, что показалось им не менее подозрительным, чем все прочее.

Двое оставшихся в комнате собутыльников, вместо того чтобы смотреть в окно, поддерживали огонь. Увидев д'Артаньяна и его спутника, они пробормотали:

— А, вот и подкрепление!

Д'Артаньян подтолкнул Рауля локтем.

— Да, братцы, подкрепление, — проговорил он. — Славный огонь развели вы тут. Что это вы собираетесь жарить?

Незнакомцы весело расхохотались и вместо ответа подбросили еще дров.

Д'Артаньян не спускал с них глаз.

— Вы, верно, посланы сказать нам, когда начинать? — спросил один из незнакомцев.

— Конечно, — отвечал д'Артаньян, надеясь выведать что-нибудь. — Для чего же я здесь, как не для этого?

— Ну, так становитесь у окна и следите.

Подавив улыбку, д'Артаньян сделал знак Раулю и с удобством расположился у окна.

XIV

ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОЛЬБЕР!
Жуткое зрелище представляла собою Гревская площадь. Сплошное море голов, волнующихся, как колосья в поле. При каждом отдаленном шуме все эти головы приходили в движение, миллионы глаз сверкали: все сильнее бушевал этот живой океан, и волны его, точно волны прилива, бились о сплошную стену стрелков, окружавшую виселицы. Тогда рукоятки алебард опускались на головы и плечи подступавших смельчаков, и рядом с виселицей возникало свободное пространство, а задние ряды внезапным напором оттеснялись к самым перилам набережной Сены.

С высоты окна, из которого открывался вид на площадь, д'Артаньян с тайным удовольствием наблюдал, как находившиеся в толпе мушкетеры и гвардейцы успешно прокладывали себе дорогу, работая кулаками и рукоятками шпаг. Они образовали уже плотную группу человек в пятьдесят. Но не это привлекало внимание д'Артаньяна: вокруг виселиц и вдоль аркады Сен-Жан кипел настоящий живой водоворот. Среди тупых и равнодушных физиономий мелькали люди со смелыми, решительными лицами, которые обменивались друг с другом какими-то таинственными знаками. В одной из наиболее оживленных групп д'Артаньян заметил незнакомца, пришедшего из соседнего сада и державшего речь в кабаке. Теперь он, по-видимому, собирал людей и отдавал им приказания.

— Так и есть, — воскликнул д'Артаньян, — я не ошибся! Я знаю этого человека: это — Менвиль. Что он тут делает, черт побери?

Глухой шум, усиливавшийся с каждым мгновением, отвлек его внимание в другую сторону. Шум этот был вызван появлением осужденных. На углу площади показался шедший впереди отряд стрелков. Гул и говор толпы превратился в оглушительный рев.

Видя, что Рауль побледнел, д'Артаньян ударил его по плечу.

Стоявшие у очага люди, услышав крики, обернулись и спросили, в чем дело.

— Ведут осужденных, — отвечал д'Артаньян.

— Отлично! — сказали оба и принялись еще усерднее разжигать огонь.

Д'Артаньян поглядывал на них с беспокойством. Ему было ясно, что эти люди, разводившие без всякой надобности такой сильный огонь, затеяли что-то недоброе.

Между тем осужденные уже появились на площади.

Перед ними шел палач, а по сторонам по пятидесяти стрелков. Оба были одеты во все черное, — оба бледные, но спокойные.

Д'Артаньян заметил, что они почти на каждом шагу приподнимались на носках и нетерпеливо смотрели через головы толпы.

— Гм! — произнес он. — Как они стремятся поскорее увидеть виселицу.

Рауль отступил назад, не будучи, однако, в состояния совершенно покинуть окно. Ужасные зрелища также обладают притягательной силой.

— Смерть им! Смерть! — кричали пятьдесят тысяч глоток.

— Да, смерть им, смерть! — ревело несколько десятков особенно яростных голосов, точно отвечая толпе.

— Вздернуть их, вздернуть! Да здравствует король! — кричала толпа.

— Король? — пробормотал д'Артаньян. — Удивительно! Я полагал, что не король, а Кольбер приказал их повесить.

В эту минуту в толпе началась давка; шествие осужденных остановилось.

Люди со смелыми, решительными лицами, которых заметил д'Артаньян, так поспешно и энергично толкались, протискивались и напирали, что добрались почти до цепи стрелков. Процессия снова тронулась. Вдруг люди, приковавшие к себе внимание д'Артаньяна, с криком «Да здравствует Кольбер! бросились на конвойных, которые тщетно старались от них отбиться. Позади надвигалась толпа.

Поднялся невообразимый шум и сумятица, слышались вопли ужаса, стук сабель, алебард и мушкетные выстрелы. Словом, наступил хаос, в котором д'Артаньян уже ничего не мог разобрать. Однако вскоре среди этого хаоса начало выясняться какое-то определенное намерение, чья-то воля.

Осужденные оказались вдруг вырванными из цепи конвоя; их потащили к кабачку под вывеской «Нотр-Дам». Увлекавшие их кричали: «Да здравствует Кольбер!» Толпа колебалась, не зная, чью сторону принять: стрелков или зачинщиков драки. Ее смущало то, что кричавшие: «Да здравствует Кольбер!

— принялись также кричать: «Долой виселицы! В огонь их! В огонь! Сжечь живьем этих воров, сжечь кровопийц!»

Эти крики решили дело. Толпа собралась сюда смотреть на казнь, и вдруг у нее явилась возможность совершить казнь самой, а это большой соблазн! Поэтому в одну секунду вся толпа оказалась на стороне бунтарей и тоже стала вопить: «В огонь грабителей! Да здравствует Кольбер!»

— Черт возьми! — вскричал д'Артаньян. — Дело, кажется, принимает серьезный оборот!

Один из людей, стоявших у очага, подошел к окну с горящей головней.

— Жарко становится! Ну, сигнал дан! — сказал он, обернувшись к товарищу, и вдруг поднес головню к деревянной обшивке стены. Дом был старый и вспыхнул в одно мгновение. Пламя с треском поднялось кверху.

К реву толпы присоединились крики поджигателей. Д'Артаньян, который ничего не заметил, потому что смотрел на площадь, почувствовал, что его душит дым и жжет пламя.

— Э, да вы устроили здесь пожар! — вскричал он, обернувшись. — С ума вы спятили, что ли, голубчики?

Оба незнакомца посмотрели на него с удивлением.

— Да ведь так было приказано, — сказали они.

— Приказано сжечь мой дом?! — загремел д'Артаньян, вырывая из рук поджигателя головню.

Второй незнакомец поспешил было на помощь товарищу, но Рауль схватил его в охапку и выбросил в окно, в то время как д'Артаньян спускал первого с лестницы. Рауль сорвал кусок загоревшейся обшивки и швырнул на пол.

Убедившись, что пожара нечего больше опасаться, д'Артаньян снова подбежал к окну.

Сумятица на площади достигла предела. Вопли «В огонь!», «На костер!», «Да здравствует Кольбер!» — смешивались с криками «На виселицу!», «Да здравствует король!».

Толпа буянов, освободившая осужденных, тащила их к кабаку. Менвиль во главе этой шайки кричал громче всех:

— В огонь! В огонь! Да здравствует Кольбер!

Д'Артаньян начал понимать, что осужденных хотят сжечь живьем, а его дом превратить в костер для этого.

— Стой! — крикнул он, став одной ногой на подоконник и обнажив шпагу.

— Менвиль, что вы тут делаете?

— Дорогу, господин д'Артаньян! Дорогу! — крикнул тот в ответ.

— В огонь, в огонь воров! Да здравствует Кольбер! — продолжала реветь толпа.

Эти крики наконец вывели д'Артаньяна из себя.

— Черт возьми, что за гнусность! — воскликнул он. — Сжечь живьем людей, приговоренных лишь к повешению!

Перед дверьми толпа зевак, притиснутая к стене, загородила путь Менвилю с его отрядом. Менвиль выбивался из сил.

— Дорогу, дорогу! — кричал он, угрожая пистолетом.

— Сжечь их! Сжечь! — ревела толпа. — В кабаке разведен костер. Сожжем воров вместе с кабаком!

Не оставалось больше сомнения: дом д'Артаньяна был избран для зверской расправы с осужденными.

Д'Артаньян припомнил старый боевой клич, всегда оказывавший свое действие, и крикнул громовым голосом, способным заглушить пушечную пальбу, рев моря — и вой бури:

— Ко мне, мушкетеры!

Ухватившись рукой за косяк, он прыгнул в самую середину толпы, которая в испуге шарахнулась от дома.

В один миг Рауль также очутился внизу. Оба обнажили шпаги. Мушкетеры, столпившиеся на площади, услышали призыв и, обернувшись, узнали д'Артаньяна.

— Наш капитан! Капитан! — закричали они в один голос.

Толпа расступилась под их дружным натиском, как расступаются волны перед кораблем. В этот момент д'Артаньян и Менвиль очутились лицом к лицу.

— Дорогу, дорогу! — кричал Менвиль, видя, что до двери осталось каких-нибудь два шага.

— Стой! — отвечал д'Артаньян.

— Погоди же! — крикнул Менвиль, целясь в него в упор.

Но прежде чем грянул выстрел, д'Артаньян шпагой толкнул руку Менвиля и затем проткнул ему бок.

— Говорил я, чтобы ты вел себя смирно, — заметил д'Артаньян Менвилю, свалившемуся к его ногам.

— Дорогу, дорогу! — продолжали кричать товарищи Менвиля, которые пришли было в замешательство, но ободрились, увидев, что у них всего двое противников.

Однако эти двое оказались настоящими сторукими гигантами. Шпаги в их руках сверкали, точно огненный меч архангела: с каждым взмахом на землю падал человек.

— За короля! — кричал д'Артаньян.

— За короля! — вторил ему Рауль.

Вскоре этот клич подхватили мушкетеры, присоединившиеся к д'Артаньяну.

Между тем стрелки после временного замешательства пришли в себя и ударили по бунтовщикам с тыла, сбивая и опрокидывая все на пути.

Толпа, видя сверкающие сабли и льющуюся кровь, шарахнулась назад, увеличивая давку.

Послышались крики о пощаде, вопли отчаяния: то были последние возгласы побежденных. Осужденные снова попали в руки стрелков.

Д'Артаньян, приблизившись к ним и видя, что они бледны и полумертвы от ужаса, сказал:

— Успокойтесь, бедняги, вы не подвергнетесь ужасной казни, которой угрожают вам эти негодяи. Король присудил вас к повешению, и вы будете только повешены… Пусть их повесят.

В кабачке водворилась полная тишина. За отсутствием воды огонь был залит двумя бочками вина. Заговорщики убежали через сад. Стрелки потащили осужденных к виселице.

С этой минуты дело быстро пошло вперед. Палач спешил кончить с казнью и, не заботясь о соблюдении всех формальностей, в одну минуту вздернул на виселицу обоих несчастных.

Д'Артаньяна обступили со всех сторон, осыпая поздравлениями. Он отер пот со лба, кровь со шпаги и пожал плечами, глядя, как Менвиль корчится в судорогах.

Рауль отвел глаза от тяжелого зрелища, а д'Артаньян, указав мушкетерам на виселицы с казненными, проговорил:

— Бедняги! Надеюсь, они умерли, благословляя меня, что я избавил их от костра.

Эти слова долетели до Менвиля в ту минуту, когда он сам испускал последний вздох. Мрачная улыбка мелькнула на его губах; он хотел что-то сказать, но это усилие стоило ему жизни. Он скончался.

— О, как все это ужасно! — произнес Рауль. — Уйдемте отсюда, господин д'Артаньян.

— Ты не ранен? — спросил его мушкетер.

— Нет, не беспокойтесь.

— Экий храбрец! У тебя голова отца, а руки Портоса. Эх, если бы Портос был здесь, ему было бы на что полюбоваться! Куда он мог запропаститься, черт побери! — пробормотал д'Артаньян.

— Пойдемте же, господин д'Артаньян, — настаивал Рауль.

— Одну минуту, мой друг. Я сейчас получу свои тридцать семь с половиной пистолей и затем буду к твоим услугам… Дом действительно доходный, — прибавил он, направляясь к кабаку, — но я предпочел бы иметь что-нибудь поспокойнее и в другой части города.

XV

О ТОМ, КАК БРИЛЬЯНТ Д'ЭМЕРИ ПОПАЛ В РУКИ Д'АРТАНЬЯНА
Пока на Гревской площади разыгрывалась вышеописанная кровавая сцена, несколько заговорщиков собрались у калитки, которая вела в соседний сад.

Вложив свои шпаги в ножны, они помогли одному из товарищей сесть на ожидавшую в саду лошадь, а потом, точно спугнутая стая птиц, разлетелись в разные стороны: кто перелез через забор, кто проскользнул в калитку.

Всадник вонзил шпоры в бока лошади с такой силой, что она чуть не перепрыгнула через стену; как молния, пронесся он через площадь Бодуайе, затем по улицам, опрокидывая и давя встречных. Через десять минут он очутился перед дверью главного казначейства, дыша так же тяжело, как и его конь.

Услышав стук копыт по мостовой, аббат Фуке поспешил к окну и, высунувшись, крикнул всаднику, еще не успевшему соскочить с лошади:

— Ну что, Даникан?

— Все кончено, — отвечал тот.

— Они спасены?

— Нет, напротив, повешены.

— Повешены! — повторил аббат, побледнев.

Внезапно отворилась боковая дверь, и в комнату вошел министр Фуке с бледным, искаженным от горя и гнева лицом. Остановившись на пороге, он прислушивался к разговору, который велся через окно.

— Негодяи! — вскричал аббат. — Так-то вы дрались!

— Мы дрались, как львы.

— Вернее, как трусливые псы!

— Сударь…

— Сто хорошо вооруженных бойцов стоят десяти тысяч стрелков, захваченных врасплох. Где Менвиль, этот хвастунишка, уверявший, что он или победит, или умрет?

— Он сдержал слово, господин аббат: он мертв.

— Мертв? Кто его убил?

— Какой-то демон в образе человека, гигант, у которого словно десять огненных мечей в руках. В одну минуту он потушил огонь, усмирил бунт и вызвал из-под земли сотню мушкетеров.

Фуке поднял голову, на лбу у него выступил пот.

— О, Лиодо! О, д'Эмери! — прошептал он. — Они умерли, и я обесчещен!

Аббат обернулся и, увидев брата в таком подавленном состоянии, сказал ему:

— Полно, не следует так убиваться, сударь. Это судьба! Раз не получилось, как мы хотели, значит, бог…

— Молчите, аббат, молчите! — воскликнул Фуке. — Ваши утешения — богохульство… Прикажите лучше этому человеку войти ирассказать, как совершилось это ужасное дело.

— Но, брат мой…

— Повинуйтесь, сударь!

Аббат сделал Даникану знак, и через минуту на лестнице послышались его шаги.

В это время за спиной Фуке появился Гурвиль. Приложив палец к губам, он старался удержать министра от слишком бурного проявления отчаяния.

Фуке, раздавленный горем, старался сохранить спокойствие.

В комнату вошел Даникан.

— Докладывайте, — обратился к нему Гурвиль.

— Сударь, — начал гонец, — нам было дано приказание похитить осужденных и кричать при этом: «Да здравствует Кольбер!»

— Похитить, чтобы сжечь их живьем, не так ли, аббат? — прервал Гурвиль.

— Да, таков был приказ, данный Менвилю, который понимал, что он означает. Но Менвиль убит.

Это известие скорее успокоило, чем опечалило Гурвиля.

— Чтобы сжечь их живьем? — повторил гонец, как будто сомневаясь в возможности подобного приказания, хотя сам участвовал в его исполнении.

— Ну, конечно, чтобы сжечь живьем! — грубо оборвал его аббат.

— Так, так, сударь, — сказал тот, стараясь по выражению лиц своих собеседников разгадать, в каком духе вести рассказ.

— Ну, рассказывайте же, — повторил Гурвиль.

— Осужденных, — продолжал Даникан, — привели на Гревскую площадь; тут народ как с цепи сорвался и стал кричать, чтобы их сожгли живьем, а не повесили.

— Народ имел на то свои основания, — заметил аббат. — Продолжайте.

— Стрелков было оттеснили; в доме, который должен был служить костром для осужденных, вспыхнул пожар, но тут, откуда ни возьмись, тот сумасшедший, тот дьявол, тот гигант, о котором я говорил, — он оказался хозяином этого самого дома, — с помощью еще какого-то молодого человека выбросил из окна поджигателей, кликнул из толпы мушкетеров, выпрыгнул сам из окна на площадь и принялся так работать шпагой, что стрелки взяли верх, Менвиль пал на месте, осужденных отбили и в три минуты казнили.

Несмотря на свое самообладание, Фуке не мог сдержать глухого стона.

— А как зовут хозяина этого дома? — спросил аббат.

— Не знаю, я его не видал; я все время оставался на страже в саду и знаю обо всем с чужих слов. Мне было приказано, как только все будет кончено, скакать к вам, чтобы рассказать, как было дело. И вот я здесь.

— Хорошо, больше нам ничего не нужно от вас, — сказал аббат, все более и более падавший духом при мысли, что он сейчас останется с глазу на глаз с братом.

— Вот вам двадцать пистолей, — сказал Гурвиль. — Ступайте и старайтесь впредь так же, как в этот раз, защищать подлинные интересы короля…

— Слушаю, сударь, — сказал гонец, кланяясь и пряча деньги в карманы.

Не успел он выйти из комнаты, как Фуке очутился между аббатом и Гурвилем.

Оба одновременно раскрыли рот, чтобы заговорить.

— Нет, не оправдывайтесь, — вскричал Фуке, — и не сваливайте вину на других! Если бы я был истинным другом д'Эмери и Лиодо, я никому не доверил бы заботы об их спасении. Виноват я один, и лишь я должен сносить все упреки и угрызения совести. Оставьте меня, аббат.

— Но, надеюсь, вы не помешаете мне разыскать негодяя, который, в угоду Кольберу, расстроил весь наш превосходно задуманный план? Благое дело — любить своих друзей, но не дурно, мне кажется, и преследовать врагов.

— Довольно, аббат, уйдите, прошу вас, и не являйтесь до новых приказаний. Я считаю, что мы должны вести себя крайне осторожно. У вас перед глазами ужасный пример. Господа, я запрещаю вам обоим всякие насилия.

— Никакие запрещения, — проворчал аббат, — не могут помешать мне отомстить врагу за оскорбление нашей фамильной чести.

— А я, — произнес Фуке тоном, не терпящим возражений, — при малейшем нарушении моей воли немедленно брошу вас в Бастилию. Примите это к сведению, аббат.

Аббат поклонился, покраснев.

Фуке сделал знак Гурвилю следовать за ним и направился к своему кабинету. Но в эту минуту, лакей громко доложил:

— Господин д'Артаньян.

— Это кто такой? — небрежно спросил министр у Гурвиля.

— Отставной лейтенант мушкетеров его величества, — тем же тоном ответил Гурвиль.

Не придав значения словам Гурвиля, Фуке двинулся дальше.

— Виноват, монсеньер, — сказал Гурвиль. — Я полагаю, что этот мушкетер, оставивший королевскую службу, пришел за получением пенсии.

— Черт с ним! — возразил министр. — Он явился совсем не вовремя.

— Позвольте, монсеньер, передать ему ваш отказ: я с ним знаком. Это такой человек, в лице которого нам при нынешних обстоятельствах лучше иметь не врага, а друга.

— Передавайте что хотите, — сказал Фуке.

— Передайте ему, — произнес аббат со злобой, присущей служителям церкви, — что денег нет, особенно для мушкетеров.

Но не успел он вымолвить эти слова, как полуоткрытая дверь распахнулась, и в комнату вошел д'Артаньян.

— О господин Фуке, я наперед знал, что для мушкетеров у вас нет денег. Я шел сюда с тем, чтобы получить не деньги, а отказ. Считаю, что уже получил его, благодарю и желаю вам всего доброго. Пойду теперь за деньгами к господину Кольберу.

И, довольно небрежно поклонившись, он вышел.

— Гурвиль, верните этого человека, — приказал Фуке.

Гурвиль догнал д'Артаньяна на лестнице. Услыхав за спиною шаги, д'Артаньян обернулся и узнал Гурвиля.

— Хороши порядки, сударь, у ваших господ финансистов, — сказал мушкетер. — Я прихожу к господину Фуке получить сумму, назначенную мне его величеством, а он встречает меня так, словно я нищий, явившийся просить милостыню, или жулик, готовый стянуть что-нибудь из серебра.

— Но вы, кажется, произнесли имя Кольбера, дорогой господин д'Артаньян? Вы сказали, что идете к нему?

— Да, я иду к нему, хотя бы для того, чтобы получить сведения о людях, которые поджигают чужие дома, крича: «Да здравствует Кольбер!»

Гурвиль насторожился.

— Ах, вы намекаете на то, что произошло на Гревской площади?

— Ну конечно.

— Но разве эти события как-нибудь коснулись вас?

— Кольбер превращает мой дом в костер, и это, по-вашему, не касается меня!

— Ваш дом… Ваш дом хотели сжечь?

— Ну да.

— Значит, это вы владелец кабачка под вывеской «Нотр-Дам»?

— Да, я стал им с неделю тому назад.

— Уж не вы ли тот отважный военный, который рассеял бунтовщиков, собиравшихся сжечь живьем осужденных?

— Поставьте себя на мое место, господин Гурвиль. Я — военный и в то же время домовладелец. Как военный, я должен содействовать исполнению приказа короля, как собственник — охранять свой дом от огня. Я и выполнил разом обе обязанности, отдав господ Лиодо и д'Эмери в руки стрелков.

— Так это вы выбросили кого-то из окна?

— Да, я, — скромно отвечал д'Артаньян.

— И убили Менвиля!

— Пришлось, к сожалению, — заявил мушкетер с поклоном, точно принимая поздравления.

— Словом, это вы были причиной того, что осужденные повешены?

— Да, вместо того чтобы быть заживо сожженными. И я горжусь этим, сударь. Я избавил этих несчастных от ужаснейших мучений. Понимаете ли, господин Гурвиль, их хотели сжечь заживо! Ведь это превосходит всякое воображение.

— Не стану вас больше задерживать, господин д'Артаньян, — сказал Гурвиль, желая избавить министра от встречи с человеком, нанесшим ему такой тяжелый удар.

— Нет, нет, — вмешался Фуке, стоявший все время за дверью и слышавший весь разговор. — Напротив, прошу вас войти, господин д'Артаньян.

— Простите, господин министр, — заговорил д'Артаньян, — но мне время дорого. Я должен еще побывать у господина Кольбера, чтобы переговорить с ним и получить следуемые мне деньги.

— Вы можете получить их здесь, сударь, — сказал Фуке.

Д'Артаньян с удивлением взглянул на министра.

— Вам дали здесь необдуманный ответ, я слыхал его, — продолжал Фуке.

— А между тем человек ваших достоинств должен быть известен всем.

Д'Артаньян поклонился.

— У вас есть ордер? — спросил Фуке.

— Да, господин министр.

— Я сам выдам вам деньги. Пройдите со мною.

Сделав Гурвилю и аббату знак остаться в комнате, он увел д'Артаньяна в свой кабинет.

— Сколько вам следует получить, сударь? — спросил он.

— Что-то вроде пяти тысяч ливров, монсеньер.

— Это, вероятно, оставшееся за казною жалованье?

— Нет, это жалованье за четверть года вперед.

— Вы получаете за четверть года пять тысяч ливров? — спросил министр, внимательно всматриваясь в мушкетера. — Значит, король назначил вам двадцать тысяч ливров в год?

— Да, монсеньер, я получаю в год двадцать тысяч ливров. Вы находите, что это слишком много?

— Я? — с горькой улыбкой возразил Фуке. — Если б я умел распознавать людей, если б во мне было побольше осторожности и рассудительности вместо легкомыслия я ветрености, — словом, если бы я, подобно иным людям, умел устраивать свою жизнь, вы получали бы не двадцать, а сто тысяч ливров в год и служили бы не королю, а мне.

Д'Артаньян слегка покраснел. В похвалах, в самом тоне льстеца всегда заключается тонкий яд, действующий даже на самых сильных духом людей.

Министр выдвинул ящик стола, достал четыре свертка монет и положил их перед мушкетером.

Гасконец развернул один из них.

— Здесь золото, — сказал он.

— Да, оно меньше обременит вас, сударь.

— Но ведь в этих свертках двадцать тысяч ливров, монсеньер, а мне нужно только пять.

— Я хочу избавить вас от труда являться в главное казначейство четыре раза в год.

— Монсеньер, вы подавляете меня своей любезностью.

— Я только исполняю свой долг, шевалье. Надеюсь, вы не сохраните дурного чувства ко мне под влиянием необдуманных слов моего брата. Это человек с очень вспыльчивым, своенравным характером.

— Монсеньер, — возразил д'Артаньян, — поверьте, меня огорчают только ваши извинения.

— Так я не буду больше извиняться, попрошу вас только оказать мне любезность.

— Любезность? О, монсеньер!

Фуке снял с пальца брильянтовый перстень, стоимостью, по крайней мере, в тысячу пистолей.

— Сударь, — обратился он к д'Артаньяну, — этот брильянт был подарен мне другом детства, человеком, которому вы оказали огромную услугу.

Голос его заметно дрогнул.

— Услугу? — с удивлением произнес д'Артаньян. — Я оказал услугу одному из ваших друзей?

— Да, и вы не могли еще позабыть о ней, так как сделали это не далее как сегодня.

— Как же звали вашего друга?

— Д'Эмери.

— Но ведь это один из казненных!

— Да, одна из жертв… Итак, господин д'Артаньян, в память услуги, оказанной вами д'Эмери, прошу принять от меня этот перстень. Сделайте это из чувства расположения ко мне.



— Но, монсеньер…

— Примите, примите его, прошу вас. Сегодня у меня день глубокой печали… Позже, быть может, вы все узнаете. Сегодня я потерял друга и стараюсь найти нового.

— Но, господин Фуке…

— Прощайте, господин д'Артаньян, или, лучше сказать, до свиданья! воскликнул Фуке, чувствуя, что его сердце разрывается от скорби.

С этими словами министр вышел из кабинета, оставив д'Артаньяна с двадцатью тысячами ливров и с перстнем в руке.

— Гм! — в мрачном раздумье произнес мушкетер. — Ничего не могу понять… Одно могу сказать: это благородный человек… Пойду-ка теперь к Кольберу… Может быть, он объяснит мне что-нибудь.

И он направился к выходу.

XVI

КАКУЮ СУЩЕСТВЕННУЮ РАЗНИЦУ НАШЕЛ Д'АРТАНЬЯН МЕЖДУ МОНСЕНЬЕРОМ СУПЕРИНТЕНДАНТОМ И Г-НОМ ИНТЕНДАНТОМ
Кольбер жил на улице Нев-де-Пти-Шан, в доме, принадлежавшем Ботрю.

Крепкие ноги д'Артаньяна донесли его туда в какие-нибудь четверть часа.

Когда д'Артаньян пришел к новому фавориту, весь двор его дома был полон стрелков и полицейских, собравшихся, чтобы принести ему свои поздравления или извинения, смотря по тому, будет ли он их хвалить или бранить.

Льстивость у подобных людей — такой же инстинкт, как чутье у животных. Они отлично понимали, что доставят удовольствие Кольберу, рассказав, какую роль играло его имя в недавних уличных беспорядках.

Д'Артаньян попал как раз в тот момент, когда начальник конвоя докладывал Кольберу. Не замеченный последним, мушкетер стал позади стрелков, у самых дверей.

Несмотря на нежелание Кольбера, мрачно хмурившего свои густые брови, офицер отвел его в сторону, говоря:

— Если вы задумали, сударь, чтобы народ сам совершил суд над изменниками, вам следовало предупредить нас. При всем нашем стремлении угодить вам и не действовать наперекор вашим планам, мы должны были исполнить отданный приказ.

— Трижды дурак! — вскричал Кольбер в бешенстве, встряхивая своими густыми, как грива, черными волосами. — Что за вздор вы мелете! По-вашему, я хотел устроить бунт? Да вы пьяны или с ума сошли?

— Но, сударь, ведь они кричали: «Да здравствует Кольбер! — возразил начальник конвоя в сильном смущении.

— Какая-нибудь горсточка бунтарей…

— Нет, сударь, вся площадь.

— Неужели народ в самом деле кричал: «Да здравствует Кольбер!»? спросил интендант, просветлев. — Уверены ли вы в том, что говорите?

— Крики были такие, что глухой услышал бы.

— И это действительно кричал народ, самый настоящий народ?

— Конечно, сударь, этот-то настоящий народ и поколотил нас.

— Очень хорошо, — произнес Кольбер, всецело занятый своими мыслями. Так вы полагаете, что сжечь осужденных было желанием народа?

— О да, конечно.

— Это дело другое… Вы дали хороший отпор?..

— Мы потеряли трех человек.

— Но, надеюсь, вы никого не убили?

— На месте осталось несколько убитых бунтарей, и между ними один человек не простой…

— Кто это?

— Некто Менвиль, за которым давно уже следила полиция.

— Менвиль! — вскричал Кольбер. — Не тот ли, что убил на улице Юшет человека, требовавшего жирного цыпленка?

— Он самый, сударь.

— И этот Менвиль тоже кричал: «Да здравствует Кольбер!»?

— Кричал, и даже громче всех, как бешеный.

Лицо Кольбера снова омрачилось и приняло озабоченное выражение; осветившее было его сияние горделивой радости сразу погасло.

— Так что же вы говорите, — разочарованно произнес он, — что почин в этом деле шел от народа? Менвиль был моим врагом; он отлично знал, что рано или поздно я непременно повешу его. Он — один из наемников аббата Фуке… Все это было, несомненно, подстроено самим Фуке, ведь казненные — друзья его детства!

«Вот как! — подумал д'Артаньян. — Теперь мне все ясно. И все-таки Фуке, что бы о нем ни говорили, — благородный человек».

— Уверены ли вы, что Менвиль убит? — спросил Кольбер офицера.

Тут д'Артаньян решил, что ему пора вмешаться в разговор, и выступил вперед.

— Да, он убит, господин Кольбер, — сказал он.

— Ах, это вы, сударь? — произнес Кольбер.

— Он убит мной! — непринужденно ответил мушкетер. — Я полагал, что Менвиль ваш отъявленный враг.

— Не мой, а короля, — возразил Кольбер.

«Скотина! — подумал д'Артаньян. — Ты вздумал еще лицемерить со мной!»

— Я очень счастлив, что мог оказать королю такую услугу, — произнес он вслух. — Не возьметесь ли вы довести это до сведения его величества, господин интендант?

— Прошу вас, сударь, определить точнее: что за поручение вы мне даете и что именно должен я передать королю? — отвечал Кольбер язвительным тоном, в котором явственно прозвучала неприязнь.

— Я не даю вам никакого поручения, — возразил д'Артаньян со спокойствием, никогда не покидающим насмешников. — Я думал, что вас не затруднит доложить его величеству, что я, попав случайно на Гревскую площадь, расправился с Менвилем и водворил должный порядок.

Кольбер широко открыл глаза и вопросительно взглянул на начальника конвоя.

— Да, верно, — подтвердил тот. — Этот господин оказался нашим спасителем.

— Что же вы сразу не сказали, что пришли сюда сообщить об этом? сказал Кольбер мушкетеру с досадой. — Все объяснилось бы, и вам же было бы лучше.

— Вы ошибаетесь, господин интендант, я пришел сюда совсем не для этого.

— Однако вы совершили настоящий подвиг.

— О, — небрежно произнес мушкетер, — я привык к этому.

— Так чему же я обязан честью вашего посещения?

— Король приказал мне явиться к вам.

— А, значит, вы явились за деньгами? — сказал Кольбер сухо, увидев, что д'Артаньян достает из кармана какую-то бумагу.

— Совершенно верно, сударь.

— Потрудитесь подождать, пока начальник конвоя закончит свой доклад.

Д'Артаньян весьма дерзко повернулся на каблуках, отвесил Кольберу почти шутовской поклон и быстро направился к двери.

Такая решимость очень удивила Кольбера. Он привык, что военные, обычно крайне нуждавшиеся в деньгах, проявляли неистощимое терпенье, приходя к нему.

А что, если мушкетер вздумает отправиться к королю и пожалуется на плохой прием, оказанный ему казначеем, или расскажет о своих подвигах?

Об этом стоило поразмыслить. Во всяком случае, в данный момент не следовало раздражать д'Артаньяна отказом, безразлично, пришел ли он от имени короля или по собственному почину. Мушкетер оказал королю очень большую услугу, и так недавно, что ее не могли еще забыть.

Взвесив все это, Кольбер решил подавить свое высокомерие и вернуть д'Артаньяна.

— Как, вы уже покидаете меня, господин д'Артаньян? — спросил он.

Д'Артаньян обернулся.

— А почему бы и нет? — спокойно проговорил он. — Ведь нам не о чем больше разговаривать.

— Но вы, вероятно, хотите получить деньги по ордеру?

— Я? Ничего подобного, уважаемый господин Кольбер.

— Ну так по чеку? Как вы на службе короля раздаете в нужных случаях удары шпаги, так и я немедленно плачу по предъявленному мне документу.

Прошу вас, предъявите его.

— Ни к чему, господин Кольбер, — отвечал д'Артаньян, внутренне наслаждаясь явным замешательством интенданта, — мне уже уплачено.

— Уплачено? Но кем же?

— Суперинтендантом.

Кольбер побледнел.

— Объяснитесь точнее, — произнес он сдавленным голосом. — Зачем же вы показываете мне документ, по которому уже уплачено?

— Из чувства долга, дорогой господин Кольбер. Король приказал мне получить первую четверть жалованья, которое ему угодно было мне назначить.

— Получить от меня?

— Не совсем так. Его величество сказал: «Сходите к Фуке, и если у него не окажется денег, ступайте к Кольберу».

Лицо Кольбера на мгновение просветлело.

— Значит, у суперинтенданта оказались деньги?

— Да, наверно, у него нет недостатка в деньгах, если, вместо четверти годового оклада, то есть пяти тысяч ливров…

— Пять тысяч ливров? За четверть года? — воскликнул Кольбер, не менее Фуке изумленный значительностью суммы, назначенной за солдатскую службу.

— Но ведь это составляет двадцать тысяч в год.

— Совершенно верно, двадцать тысяч в год. Вы считаете не хуже покойною Пифагора, господин Кольбер.

— Могу от души вас поздравить с подобным окладом, — сказал Кольбер с ядовитой усмешкой. — Он в десять раз превышает жалованье интенданта.

— Однако король извинился, что предлагает мне слишком мало, и обещал увеличить мой оклад со временем, когда разбогатеет. Но мне пора, я очень спешу.

— Так… Против ожидания короля, суперинтендант выдал вам деньги?

— Да, а вы, тоже против ожидания короля, отказали мне.

— Я не отказывал вам, сударь, а просил только обождать немного. Итак, вы говорите, что господин Фуке уплатил вам ваши пять тысяч ливров.

— Да, так поступили бы вы… Но он сделал для меня нечто большее, дорогой господин Кольбер.

— Что же именно?

— Он любезно отсчитал мне полностью весь оклад, заявив, что для короля касса у него всегда полна.

— Весь оклад?.. Следовательно, господин Фуке вместо пяти тысяч ливров выдал вам двадцать тысяч?

— Да, сударь.

— Но зачем же?

— Затем, чтобы избавить меня от трех лишних посещений главного казначейства. Как бы то ни было, а у меня в кармане двадцать тысяч ливров новенькими золотыми. Как вы видите, я не нуждаюсь в вас и явился сюда только для того, чтобы соблюсти формальности.

С этими словами д'Артаньян хлопнул себя по кармана и, улыбнувшись и показав при этом тридцать два зуба, белизне которых мог бы позавидовать юноша. Эти зубы словно говорили: «Дайте нам на каждого по маленькому Кольберу, и мы живо съедим его».

Подчас змея так же смела, как и лев, ворона так же храбра, как орел, и вообще нет ни одного животного, даже из самых трусливых, которое не проявило бы мужества, когда дело коснется самозащиты. Поэтому и Кольбер не испугался тридцати двух зубов д'Артаньяна и, приняв суровый вид, сказал:

— Сударь, но суперинтендант не имел права делать того, что сделал.

— Почему? — спросил д'Артаньян.

— Потому что ваш ордер… Не потрудитесь ли вы показать мне ваш ордер?

— Охотно; вот он.

Кольбер схватил бумагу с поспешностью, возбудившею в мушкетере невольное беспокойство и сожаление о том, что он ее отдал.

— Вот видите, — продолжал Кольбер, — королевский приказ гласит: «По предъявлении сего уплатить господину д'Артаньяну сумму в пять тысяч ливров, составляющую, четверть назначенного ему мною годового оклада».

— Совершенно верно, приказ таков, — отвечал д'Артаньян с преувеличенным спокойствием.

— Значит, король считал нужным дать вам всего лишь пять тысяч ливров.

Почему же суперинтендант выдал вам больше?

— Вероятно, потому, что мог дать больше; ведь это никого не касается.

— Вполне естественно, что вы не сведущи в счетоводстве, — с сознанием собственного превосходства заметил Кольбер. — Скажите, пожалуйста, как бы вы поступили, если вам нужно было бы уплатить тысячу ливров?

— Мне никогда не приходилось платить тысячу ливров, — возразил д'Артаньян.

— Но ведь не станете же вы платить больше того, что должны! — раздраженно вскричал Кольбер.

— Во всем этом мне ясно одно: у вас одна манера рассчитываться, а у господина Фуке — другая, — заметил мушкетер.

— Моя манера единственно правильная.

— Я не отрицаю.

— А между тем вы получили то, что вам не причиталось.

Глаза д'Артаньяна сверкнули молнией.

— Вы хотите сказать: получил вперед то, что должен был получить потом? Если б я получил то, что мне не причиталось, я совершил бы кражу.

Кольбер ничего не ответил на этот щекотливый вопрос.

— Вы должны в кассу пятнадцать тысяч ливров, — сказал он в порыве служебного рвения.

— В таком случае окажите мне кредит, — с неуловимой иронией отвечал д'Артаньян.

— И не подумаю, сударь.

— Что такое? Вы намерены отобрать у меня эти три свертка золотых?

— Вы вернете их в мою кассу.

— Ну, нет! Не рассчитывайте на это, господин Кольбер.

— Но король нуждается в своих деньгах, сударь.

— А я, господин Кольбер, нуждаюсь в деньгах короля.

— Может быть, но вы вернете мне эту сумму.

— Ни за что на свете. Я слышал, что хороший кассир ничего не возвращает, но и не берет обратно.

— Посмотрим, сударь, что скажет король, когда я покажу ему этот ордер, который доказывает, что господин Фуке не только уплатил то, чего не следует, но и не удержал документа, по которому произвел уплату.

— А, теперь мне понятно, господин Кольбер, для чего вы отобрали у меня бумагу! — вскричал д'Артаньян.

В голосе его звучала угроза, но Кольбер не уловил ее.

— Вы поймете это лучше впоследствии, — сказал он, подняв руку, в которой был ордер.

— О, я и так прекрасно понимаю, что мне нечего дожидаться, господин Кольбер! — воскликнул д'Артаньян, быстро выхватив бумагу из руки Кольбера и спрятав ее в карман.

— Но это насилие, сударь! — крикнул Кольбер.

— Полно, стоит ли обращать внимание на выходку грубого солдата, проговорил д'Артаньян. — Счастливо оставаться, дорогой господин Кольбер.

И, рассмеявшись прямо в лицо будущему министру, он вышел из кабинета.

— Ну, теперь этот господин будет меня обожать, — сказал про себя мушкетер. — Жаль только, что я едва ли с ним когда-нибудь встречусь.

XVII

ФИЛОСОФИЯ СЕРДЦА И УМА
Человека, побывавшего в опасных передрягах, столкновение с Кольбером могло только позабавить.

Поэтому весь длинный путь от улицы Нев-де-Пти-Шан до Ломбардской улицы д'Артаньян внутренне посмеивался над интендантом. Он еще продолжал смеяться, когда на пороге лавки встретил улыбающегося Планше. Впрочем, последний почти всегда улыбался со времени возвращения своего патрона и получения английских гиней.

— Наконец-то вы пришли, мой дорогой господин, — сказал он при виде д'Артаньяна.

— Да, но ненадолго, дружище, — ответил мушкетер, — поужинаю, лягу соснуть часиков на пять, а на рассвете — на коня и марш в путь… А что, моей лошади дали полторы порции, как я велел?

— Ах, сударь, — сказал Планше, — вы отлично знаете, что ваша лошадь любимица всего дома; мои приказчики то и дело ее балуют и кормят сахаром, орехами и сухарями. А вы еще спрашиваете, получила ли она свою порцию овса. Спросите лучше, не лопнула ли она от обжорства.

— Ну, хорошо, хорошо, Планше. Поговорим обо мне.

Готов ли ужин?

— Готов. Горячее жаркое, раки, белое вино и свежие вишни.

— Славный ты малый, Планше! Давай поужинаем, а там — спать.

За ужином д'Артаньян заметил, что Планше усиленно трет себе лоб, точно набираясь решимости, чтобы высказать какую-то мысль, крепко засевшую в мозгу. Бросив ласковый взгляд на доброго товарища былых странствий, д'Артаньян чокнулся с ним и спросил:

— Друг Планше, ты что-то хочешь сказать мне и не решаешься? Выкладывай, в чем дело!

— Мне кажется, — отвечал Планше, — вы опять отправляетесь в какую-то экспедицию.

— Допустим.

— У вас опять какая-то новая идея?

— Возможно, мой друг.

— Придется опять рискнуть капиталом? Вкладываю пятьдесят тысяч ливров в ваше новое предприятие!

Сказав это, Планше радостно потер руки.

— Тут есть одна загвоздка, Планше, — возразил д'Артаньян.

— Какая же?

— А та, что замысел не мой и я не могу в него вложить ничего своего.

Эти слова исторгли из груди Планше глубокий вздох.

Отведав легкий наживы, Планше не захотел остановиться в своих желаниях, но при всей своей алчности он обладал добрым сердцем и искренне любил д'Артаньяна. Поэтому он не мог удержаться от бесконечных советов и напутствий. Ему очень хотелось овладеть хоть частицей тайны, окружавшей новое предприятие его бывшего господина. Но все пущенные им в ход уловки и хитрости не привели ни к чему: д'Артаньян оставался непроницаем.

Так прошел вечер. После ужина д'Артаньян занялся укладкой своих вещей, потом пошел в конюшню, потрепал до шее лошадь и осмотрел ее ноги и подковы; затем, пересчитав деньги, улегся в постель, задул лампу и через пять минут спал таким крепким сном, каким спят в двадцать лет, сном человека, не знающего ни забот, ни угрызений совести.

Наступило утро. С первыми лучами солнца д'Артаньян был уже на ногах.

Взяв под мышку свой дорожный мешок, он тихо спустился с лестницы под звуки громкого храпа, несшегося из всех углов дома. Оседлав лошадь и закрыв ворота конюшни и двери лавки, он рысцой пустился в далекий путь в Бретань.

Прежде всего он направился к дому Фуке и бросил в почтовый ящик у подъезда злополучный ордер, вырванный им накануне из цепких пальцев интенданта. В конверте, адресованном на имя Фуке, никто не мог заподозрить этого ордера, даже проницательный Планше, д'Артаньян вернул этот документ Фуке, не скомпрометировав себя и раз навсегда избавившись от всяких упреков.

Сделав это, он сказал самому себе:

«Ну, а теперь будем полной грудью вдыхать утренний воздух: он несет с собой здоровье и беззаботность, И постараемся быть похитрее в расчетах.

Пора выработать план кампании. Но прежде следует представить себе неприятельских полководцев, с которыми нам придется иметь дело.

Из них на первом месте стоит Фуке. Что же такое господин Фуке? Это красивый мужчина, которого очень любят женщины, прославляют все поэты, большой умница, которого ненавидят глупцы.

Я не женщина, не поэт и не глупец, поэтому не питаю ни любви, ни ненависти к суперинтенданту и, следовательно, нахожусь в таком же точно положении, в каком был маршал Тюренн перед битвой с испанцами. Он не питал к ним ненависти, однако же задал им славную трепку.

Теперь, чего хочет король? Это не мое дело. А чего хочет Кольбер? О, Кольбер хочет именно того, чего не хочет Фуке. Чего же хочет Фуке? Это очень важно знать. Он хочет того же, что и король».

Закончив этот монолог, д'Артаньян расхохотался и взмахнул хлыстом. Он был уже далеко от города и ехал по большой дороге, вспугивая сидевших на изгородях птиц и прислушиваясь к звону золота в своей кожаной сумке.

Надо признаться, что всякий раз, когда д'Артаньян попадал в подобную переделку, чувствительность не была его главным пороком.

— Гм, — произнес он, — кажется, эта экспедиция не из опасных, и мое путешествие можно будет сравнить с той пьесой, которую водил меня смотреть в Лондоне Монк; помнится, она называлась «Много шуму из ничего».

XVIII

ПУТЕШЕСТВИЕ
Быть может, в пятидесятый раз с начала нашего повествования д'Артаньян, этот человек с железным сердцем и стальными мускулами, покидал дом, друзей и все, что имел, и пускался искать счастья или смерти.

Смерть постоянно отступала перед ним, как бы страшась его, а счастье или, вернее, богатство всего лишь месяц тому назад заключило с ним прочный союз.

Хотя д'Артаньян не был великим философом, вроде Сократа или Эпикура, но он обладал большим умом, будучи умудрен немалым жизненным опытом.

В течение первых тридцати пяти лет своей жизни наш гасконец питал презрение к богатству и долго считал презрение к нему первым и главным пунктом кодекса храбрости. Храбр тот, у кого ничего нет. Ничего нет у того, кто презирает богатство. Следуя этому принципу, д'Артаньян, став богатым, должен был спросить себя, сохранил ли он храбрость.

Для всякого другого эпизод, разыгравшийся на Гревской площади, был, бы достаточным ответом. Большинство людей вполне бы им удовольствовалось; но д'Артаньян был достаточно мужествен, чтобы спросить себя чистосердечно, храбрый ли он человек. Сначала он было решил: «Кажется, я достаточно ловко и добросовестно поработал шпагой на Гревской площади, чтобы иметь право не сомневаться в своей храбрости».

Но тут же он возразил себе:

«Полно, капитан, это не ответ. Я был храбр потому, что хотели сжечь мой дом, и можно поставить тысячу против одного, что если бы бунтарям не пришла в голову эта злополучная мысль, их план удался бы. Во всяком случае, не я бы помешал его осуществлению.

Какие же опасности могут угрожать мне теперь?

В Бретани у меня нет дома, который можно было бы сжечь, нет и сокровищ, которые можно было бы похитить.

Да, но у меня есть шкура. Драгоценная шкура д'Артаньяна, которая мне дороже всех домов и всех сокровищ на свете. Я ценю ее так потому, что она служит оболочкой для тела, скрывающего пылкое сердце, которое радостно бьется и, значит, довольно жизнью.

Да, мне хочется жить, и, по правде сказать, моя жизнь стала гораздо лучше, полнее с тех пор, как я разбогател. Кто говорил, что деньги портят жизнь? Ничего подобного, клянусь честью: мне кажется даже, что теперь я поглощаю вдвое больше воздуха и солнечного тепла, чем раньше.

Черт возьми! Что со мной сталось бы, если бы я удвоил свое состояние и если бы вместо этого хлыста в моей руке очутился маршальский жезл? Да, для меня, кажется, не хватило бы тогда всего воздуха и всего солнечного тепла!

А разве это так неосуществимо? Разве король не мог бы сделать меня герцогом и маршалом, как его отец, Людовик Тринадцатый, сделал герцогом и коннетаблем Альбера де Люиня? Разве я не так же храбр, да и притом еще гораздо умнее, чем этот дурак из Витри?

Ах, моим успехам помешает то, что я слишком умен.

Но, к счастью, если на свете есть справедливость, судьба должна меня еще вознаградить. Она у меня в долгу за все, что я сделал для Анны Австрийской, и обязана возместить мне все то, чего Анна Австрийская не сделала для меня.

Теперь я в ладах с королем — королем, который как будто хочет царствовать. Да утвердит его бог в этом счастливом намерении! Ведь если он станет царствовать, то будет нуждаться во мне, а если будет нуждаться, то поневоле сдержит свое обещание…»

«А теперь займемся сердцем… Ах, несчастный, — прошептал д'Артаньян с горькой усмешкой. — Ты воображал, что не имеешь сердца? А оно есть, неудачный ты царедворец, да еще и очень непокорное!

Оно громко говорит в пользу Фуке. А между тем кто такой Фуке в сравнении с королем? Заговорщик, который даже не старается скрыть своих замыслов. И какое прекрасное оружие дал он мне против себя! Но его ум и любезность вложили это оружие в ножны. Вооруженный мятеж… Ведь Фуке устроил вооруженный мятеж… Король лишь смутно подозревает Фуке в глухом возмущении, но я-то знаю и могу доказать, что Фуке виновен в пролитии крови подданных короля.

Да, я знаю это и молчу. А глупое сердце требует еще чего-то в ответ на его любезность, в благодарность за выдачу авансом пятнадцати тысяч ливров, за подаренный перстень в тысячу пистолей, за улыбку, в которой было столько же горечи, сколько благосклонности. И вот я спасаю ему жизнь…»

«Ну, теперь, я надеюсь, — продолжал рассуждать д'Артаньян, — мое глупое сердце может успокоиться и считать, что поквиталось с господином Фуке.

Отныне король — мое солнце, и, раз с господином Фуке сердце мое поквиталось, горе тому, кто осмелится заслонить это солнце… Итак, вперед, за его величество короля Людовика Четырнадцатого!»

Окончив размышления, д'Артаньян пустил вскачь лошадь, которая плелась шажком, пока он был погружен в свои думы.

Хотя Зефир был прекрасным конем, однако он все-таки не мог бежать без остановки. На другой день после отъезда из Парижа д'Артаньян оставил его в Шартре, у своего приятеля, содержателя гостиницы, и расстояние между Шартром и Шатобрианом проехал на почтовых лошадях.

Последний город был настолько отдален от берега, что никто не мог догадаться, едет д'Артаньян к морю или нет, и в то же время настолько отдален от Парижа, что никто не мог заподозрить в д'Артаньяне посланца его величества Людовика XIV.

В Шатобриане д'Артаньян отказался от услуг почты и купил себе лошадь, такую жалкую на вид, что сесть на нее всякий офицер счел бы для себя позором. За исключением масти, эта лошадь сильно напоминала д'Артаньяну того знаменитого оранжевого коня, с которым он, вернее, на котором он вступил в свет. Впрочем, на нее сел уже не д'Артаньян, а простой горожанин в кафтане серо-стального цвета и коричневых штанах — нечто среднее между светским и духовным лицом; сходство с последним усиливала большая черная шляпа, надетая поверх потертой бархатной скуфейки. Д'Артаньян был без шпаги, только с толстой палкой на шнуре, висевшей на руке; под плащом, на всякий случай, он спрятал хороший кинжал длиною в десять дюймов.

Новая лошадь, купленная в Шатобриане, довершила перерождение. Д'Артаньян назвал ее Хорьком.

— Уж если я Зефира заменил Хорьком, — сказал себе д'Артаньян, — мне следует изменить и собственное имя. Из д'Артаньяна я стану просто Аньяном: это имя больше подходит к моему серому платью, круглой шляпе и потертой скуфейке.

Д'Артаньян пустился в путь на Хорьке, пробегавшем резвой иноходью добрых двенадцать лье в день благодаря своим сильным и тонким ногам, которые разглядел под густой шерстью опытный глаз д'Артаньяна.

Дорогой наш путник изучал холодный, неприветливый край, по которому он проезжал, придумывая благовидный предлог, чтобы попасть на Бель-Иль и осмотреть там все, не возбуждая подозрений.

По мере приближения к Бель-Илю д'Артаньян все более убеждался в трудности возложенного на него поручения.

В Бретани, в этом отдаленном старом герцогстве, которое в те времена не было — да и теперь еще не стало — французским, народ не знал французского короля; больше того — не хотел его знать. Из политики простые люди усвоили одно-единственное: прежних герцогов не стало, и вместо них неограниченно царили местные сеньоры. Над сеньорами — бог, которого никогда не забывали в Бретани. Из всех сеньоров, владельцев замков и колоколен, самым могущественным, богатым, а главное — популярным, был Фуке, владелец Бель-Иля.

Даже здесь, поблизости, таинственный остров был окружен легендами. Не каждый мог туда проникнуть. Остров, в шесть лье длиною и в шесть шириною, был ленным владением, долго внушавшим народу почтение, потому что он был связан с именем де Реца, которое наводило здесь страх.

Уединенное положение Бель-Иля на расстоянии шести лье от французского берега делало его совершенно независимым, подобно тем величественным кораблям, которые, пренебрегая гаванями, смело бросают якорь среди океана.

Д'Артаньян разузнал все это, ничем не выдавая своего удивления. Он узнал также, что самые точные сведения о Бель-Иле можно добыть в Рош-Бернаре, довольно крупном городе, расположенном в устье Вилены. Может быть, оттуда ему удастся пробраться в Бель-Иль, а не то он проедет через солончаки в Геранд или Круазик и подождет там удобного случая переправиться на Бель-Иль. После отъезда из Шатобриана д'Артаньян убедился, что для Хорька не было ничего невозможного, когда им управлял Аньян.

Прибыв в Рош-Бернар, мушкетер остановился в гостинице, где спросил себе на ужин жареного чирка, бретонских лепешек и сидра, еще более бретонского, чем все остальное.

XIX

Д'АРТАНЬЯН ЗНАКОМИТСЯ С ПОЭТОМ, КОТОРЫЙ СДЕЛАЛСЯ НАБОРЩИКОМ, ЧТОБЫ ПЕЧАТАТЬ СВОИ СТИХИ
Прежде чем сесть за стол, д'Артаньян, по своему обыкновению, решил собрать кое-какие сведения. Но он хорошо знал аксиому любопытства: расспрашивая других, надо и самому приготовиться к вопросам с их стороны, а потому принялся подыскивать подходящего собеседника.

Во втором этаже гостиницы расположилось двое постояльцев, по-видимому, также дожидавшихся ужина.

Один из них путешествовал в сопровождении слуги и, вероятно, занимал значительное общественное положение. Д'Артаньян успел заметить стоявших в конюшне двух прекрасных, сытых лошадей, на которых приехали путешественник и его слуга.

Другой маленький, тщедушный человек, в пыльном балахоне, поношенной одежде и в сапогах, потрепанных скорее от ходьбы, чем от верховой езды, приехал из Нанта на тележке, запряженной лошадью совершенно под стать Хорьку. В тележке лежало несколько больших тюков, завернутых в куски линялой материи.

— Вот подходящий для меня человек, — решил д'Артаньян. — Моего поля ягода. Почему бы господину Аньяну в его старом сером кафтане и потертой скуфейке не поужинать с господином в драных сапогах, путешествующим на старой лошади?

И д'Артаньян позвал хозяина гостиницы, приказал подать ему ужин в комнату постояльца со скромной внешностью, сам поднялся по деревянной лестнице и постучался в дверь его комнаты.

— Войдите, — пригласил незнакомец.

Д'Артаньян вошел, сложив губы бантиком, с тарелкой под мышкой, держа в одной руке шляпу, в другой — свечу.

— Простите, сударь, — сказал он, — я путешествую, как и вы, и ни с кем не знаком в этой гостинице, а у меня скверная привычка скучать, когда приходится ужинать в одиночестве. Все, что я ем, кажется мне невкусным и не идет впрок. Я увидел вас, когда вы сошли вниз и приказывали, чтобы вам открыли устрицы. Вы мне очень понравились. Кроме того, я заметил, что у вас точно такая же лошадь, как у меня, и хозяин, вероятно поэтому, поставил их в конюшне рядом. Почему бы, сударь, раз лошади подружились, не соединиться и их владельцам? Вот я и пришел просить у вас разрешения поужинать вместе с вами. Зовут меня Аньян. Я — управляющий одного богатого вельможи, который желает приобрести солончаки в этой местности и послал меня посмотреть, не найдется ли здесь что-нибудь подходящее. Позвольте мне прибавить, сударь, что я был бы счастлив, если бы моя физиономия так же понравилась вам, как пришлась мне по сердцу ваша.

Д'Артаньян, в сущности, видел незнакомца в первый раз, потому что не успел рассмотреть его внизу.

У него были блестящие черные глаза, желтоватая кожа и морщины на лбу; на вид ему было лет пятьдесят. В общем, черты его лица выражали добродушие, хотя во взгляде светилось лукавство.

«Этот человек, — подумал д'Артаньян, — должно быть, много работал головой; может быть, это ученый, потому что нижняя часть лица — рот, нос и подбородок — очень мало выразительна».

— Сударь, — отвечал тот, кого так тщательно изучал д'Артаньян, — вы оказываете мне большую честь. Не могу сказать, чтобы я когда-либо испытывал скуку; у меня есть общество, которое не дает мне скучать, — добавил он с улыбкой, — но тем не менее я очень рад видеть вас.

В то же время человек в поношенных сапогах бросил тревожный взгляд на стол, где устриц уже не было и лежал лишь кусок соленого сала.

— Сударь, — поспешил сказать д'Артаньян, — сейчас хозяин принесет сюда прекрасную дичь и замечательные лепешки.

Во взгляде незнакомца д'Артаньян прочел опасение, что к нему хочет присоединиться субъект, ищущий случая угоститься на чужой счет. Д'Артаньян угадал правильно: при его последних словах лицо незнакомца сразу просветлело.

Действительно, через минуту хозяин принес названные блюда. Новые знакомые уселись за стол и по-братски разделили поданную пищу и оставшийся кусок соленого сала.

— А ведь хорошая вещь компания, не правда ли, сударь? — заметил д'Артаньян.

— Чем? — спросил с полным ртом незнакомец.

— Сейчас расскажу, — отвечал д'Артаньян.

Незнакомец приостановил работу своих челюстей, чтобы лучше слушать.

— Во-первых, — начал д'Артаньян, — вместо одной свечи, которая была у каждого из нас в отдельности, тут их две.

— Правда, — сказал незнакомец, изумленный правильностью этого замечания.

— Затем, вы, как я погляжу, отдаете предпочтение моим лепешкам, а я вашему салу.

— Тоже верно.

— Наконец, больше яркого света и пищи по вкусу я ценю удовольствие, получаемое в приятной беседе.

— Вы, я вижу, весельчак, — сказал незнакомец с улыбкой.

— Да, я человек веселый, как все люди с пустой головой. Вот вы другое дело: вваших глазах светится гений.

— Ах, что вы, сударь…

— Позвольте предложить вам один вопрос.

— Какой?

— Вы ученый, не правда ли?

— Нет, но, пожалуй, вроде того… Я писатель.

— Ну, вот видите! — вскрикнул д'Артаньян, радостно хлопая в ладоши. Я не ошибся… Это чудесно.

— Почему же, сударь?

— Разве не счастье провести вечер в обществе писателя, и, может быть, знаменитого?

— Ну, положим, знаменитый — не совсем подходящее слово, — возразил незнакомец, покраснев.

— Скромен! О, как он скромен! — произнес в умилении д'Артаньян. Скажите же мне названия ваших произведений, если не хотите сказать ваше имя.

— Меня зовут Жюпене, сударь, — сказал незнакомец.

— Прекрасное имя, — похвалил д'Артаньян, — мне кажется, что я слыхал его.

— Я пишу стихи, — произнес поэт.

— Значит, я читал их.

— Я написал трагедию.

— Значит, я ее видел.

Поэт опять покраснел.

— О нет, ведь мои стихи не были напечатаны.

— Так, значит, я помню ваше имя по трагедии.

— Вы также ошибаетесь, потому что актеры бургундского театра не захотели ее играть, — сказал поэт с гордой улыбкой, тайна которой известна только непризнанным талантам.

Д'Артаньян закусил губу.

— Итак, вы видите, сударь, — продолжал поэт, — что вы ошибаетесь на мой счет: вы не знаете меня и не могли ничего обо мне слышать.

— Вот что меня сбивает с толку: имя Жюпене звучит красиво и кажется мне достойным широкой известности, как имена Корнеля, Ротру или Гарнье.

Я все-таки надеюсь, сударь, что за десертом вы познакомите меня с вашей трагедией. Это будет для меня лучшее пирожное, черт возьми!.. Простите, сударь, у меня вырвалось бранное слово, которое часто повторяет мой господин. Иногда и я позволяю себе вставить это словцо, конечно, в его отсутствие. Правда, сударь, сидр этот очень плох? Вы согласны? И кувшин какой-то кривобокий, еле стоит на столе. Надо бы подложить под него что-нибудь.

— Погодите.

Поэт пошарил в кармане и достал продолговатый четырехугольный кусочек металла толщиной в строку, длиной дюйма в полтора Но едва он вытащил его, как поспешил сунуть обратно, видимо, смущенный своей неосторожностью. Д'Артаньян заметил это: от него ничего не ускользало.

Он протянул руку к куску металла.

— Простите, вот интересная штука; можно посмотреть?

— Конечно, — ответил поэт, — но сколько вы ни будете рассматривать, вы все равно не поймете, для чего он предназначен, пока я не скажу.

Д'Артаньян заметил некоторое колебание в тоне поэта и поспешность, с какой он хотел спрятать обратно в карман кусок металла.

Он, по обыкновению, насторожился. Впрочем, несмотря на уверения Жюпене, он сразу же понял, что это такое.

— Вы догадываетесь, что это? — продолжал поэт.

— Нет, — ответил д'Артаньян, — право, не знаю.

— Так знайте, сударь, — сказал Жюпене, — этот кусок металла — буква типографского шрифта.

— Да что вы!

— Прописная буква…

— Скажите пожалуйста, — вскричал д'Артаньян, широко раскрыв глаза.

— Да, сударь, это Ж, начальная буква моего имени.

— Знаете, мне хочется сказать вам…

— Что?

— Нет, не стоит… Я хотел сказать глупость.

— Но почему же? — ответил Жюпене покровительственным тоном.

— Видите ли, я никак не могу понять, как из таких букв можно составить слово.

— Это вас интересует?

— Ужасно.

— Так вот, смотрите, сейчас я покажу вам эту штуку. Погодите минуту… Теперь смотрите внимательно. Д'Артаньян с величайшим вниманием наблюдал, как Жюпене вытащил из кармана семь-восемь литер, но несколько меньшего размера.

— Ого-го! — воскликнул д'Артаньян.

— Что такое?

— Да у вас в кармане целая типография! Черт возьми! Это в самом деле любопытно.

— Не правда ли?

— Сколько узнаешь интересного, путешествуя!

— За ваше здоровье! — произнес обрадованный Жюпене.

— И за ваше здоровье, черт побери! Впрочем, этот отвратительный сидр недостоин человека, привыкшего утолять жажду из источника Иппокрены.

Ведь так, кажется, называете вы, поэты, источник вашего вдохновения?

— Да, сударь, наш источник называется именно так. Название это греческое и состоит из двух слов: первое hippos, что означает лошадь… и…

— Сударь, — перебил его д'Артаньян, — я угощу вас напитком, название которого происходит от одного французского слова, что не делает его хуже… от слова виноград. От этого сидра меня тошнит. Позвольте-ка мне справиться у трактирщика, не найдется ли у него в погребке несколько хороших бутылок божансийского вина.

На зов д'Артаньяна тотчас же явился трактирщик.

— Сударь, — прервал собеседника поэт, — я боюсь, что у нас не будет времени распить вино, так как я должен воспользоваться приливом, чтобы сесть на барку.

— На какую барку? — спросил д'Артаньян.

— На барку, отправляющуюся в Бель-Иль.

«В Бель-Иль, хорошо», — подумал мушкетер.

— О, вам нечего спешить, — заметил трактирщик, раскупоривая бутылку, — барка отходит только через час.

— Кто же предупредит меня? — спросил поэт.

— Ваш сосед по комнате, — ответил хозяин гостиницы.

— Но я почти не знаю его…

— Как только вы услышите, что он уходит, значит, и вам время ехать.

— Он тоже едет в Бель-Иль?

— Да.

— Этот господин со слугою, вероятно, какой-нибудь дворянин? — спросил д'Артаньян.

— Право, не могу вам сказать.

— Неужели вы его не знаете?

— Знаю только, что он пьет то же вино, что и вы.

— Черт побери, вот какая честь для нас, — сказал д'Артаньян, наливая вино собеседнику, когда трактирщик ушел.

— Значит, вы никогда не видели, как печатают книги? — произнес поэт, возвращаясь к своей излюбленной теме.

— Никогда.

— Так вот: берутся буквы, составляющие слово…

И он с необыкновенной быстротой и ловкостью подобрал буквы.

— Хорошо, — кивнул д'Артаньян, — но как сделать, чтобы буквы держались вместе? — И он налил второй стакан вина своему собеседнику.

Жюпене усмехнулся с видом превосходства и вытащил из кармана металлическую линейку, на которой начал устанавливать буквы, придерживая их большим пальцем левой руки.

— А как называется эта железная штука? — спросил д'Артаньян. — Наверное, она имеет свое название?

— Она называется наборной линейкой, — сказал Жюпене, — с помощью ее составляются строки.

— Ну, вот и выходит по-моему: у вас в кармане целая печатня, — заключил д'Артаньян, смеясь таким простодушным смехом, что поэт окончательно попался на удочку.

— Нет, не совсем так, — ответил он, — но я ленюсь писать, и когда в голове у меня складывается рифмованная строчка, я сейчас же стараюсь набрать ее и отпечатать. Это избавляет меня от лишней работы.

«Черт побери! — подумал про себя д'Артаньян. — Это требует разъяснений».

Под каким-то благовидным предлогом он встал из-за стола и, сбежав с лестницы, быстро вошел в сарай, где стояла маленькая тележка Жюпене.

Острием своего кинжала он проколол материю одного из тюков и обнаружил, что он полон типографского шрифта, образцы которого поэт носил в кармане.

— Ага! — сказал д'Артаньян. — Хоть я еще не знаю, желает ли Фуке укрепить Бель-Иль материально, но духовное оружие он, во всяком случае, готовит.

И, довольный этим открытием, он снова вернулся к столу. Он узнал теперь все, что хотел, но все же просидел поэтом до тех пор, пока в соседней комнате не задвигаясь, собираясь в путь.

Поэт сейчас же поднялся. Он распорядился, чтобы запрягли его лошадь в тележку, которая ждала у дверей. Другой путешественник со своим слугою садились на лошадей во дворе.

Д'Артаньян проводил Жюпене до пристани. Тот погрузил на барку свою тележку с лошадью.

Второй путешественник и его слуга сделали то же со своими лошадьми.

Как ни старался д'Артаньян узнать имя неизвестного господина, это ему не удалось. Однако он постарался хорошо запомнить черты его лица.

Мушкетеру очень хотелось отправиться в Бель-Иль с обоими пассажирами, но опасение испортить дело победило любопытство и заставило его вернуться с берега в гостиницу. Вернувшись, он немедленно лег в постель, чтобы встать рано утром со свежей головой.

XX

Д'АРТАНЬЯН ПРОДОЛЖАЕТ СОБИРАТЬ СВЕДЕНИЯ
На следующий день с восходом солнца д'Артаньян собственноручно оседлал Хорька, угощавшегося всю ночь остатками овса двух своих соседей.

Мушкетер расспросил, о чем только мог, хозяина гостиницы, который показался ему хитрым, подозрительным и преданным душой и телом Фуке.

Чтобы не навлечь на себя подозрений, д'Артаньян повторил свою басню о покупке солончаков.

Отправиться отсюда в Бель-Иль значило вызвать толки, которые неминуемо дошли бы до замка. К тому же, как ни странно, путешественник со слугою остался для д'Артаньяна загадкой, несмотря на все вопросы, обращенные к хозяину, по-видимому, хорошо знавшему своего постояльца.

Порасспросив о солончаках, мушкетер направился к болотистой местности, оставив берег справа и углубившись в обширную печальную равнину, представлявшую собой море грязи, на котором местами серебрились отложения соли. Хорек смело ступал своими мускулистыми ногами по узеньким тропинкам, проложенным в солончаках.

Д'Артаньян, доверившись лошади, стал рассматривать три остроконечных утеса, возвышавшиеся на горизонте, точно копья, среди голой равнины.

Местечки Пириак, Батп и Круазик, похожие друг на друга, привлекли к себе его внимание. Когда мушкетер оборачивался назад, чтобы лучше ориентироваться, он видел на горизонте тоже три колокольни: Геранда, Пулигена и Сен-Жоашена. Они походили на кегли, между которыми он со своим Хорьком изображал шар. С правой стороны от него был ближайший маленький порт Пириак.

В тот момент, когда д'Артаньян въехал туда, пять огромных барж, груженных камнем, вышли из гавани. Д'Артаньяну показалось странным, что камень вывозят из местности, где его, по-видимому, совсем нет. Со свойственным Аньяну простодушием он попробовал узнать у местных жителей причину такой особенности.

Старый рыбак ответил Аньяну, что камень не из Пириака и, конечно, не из болот.

— Где же он добывается? — спросил мушкетер.

— Его, сударь, привозят из Нанта и из Пенбефа.

— А куда его везут?

— В Бель-Иль, сударь.

— Вот как! — воскликнул д'Артаньян тем же тоном, каким он выразил свое удивление поэту, когда просил познакомить его с секретами типографского дела. — А разве там что-нибудь строится?

— Как же, сударь. Господин Фуке каждый год ремонтирует свой замок.

— Разве он такой старый?

— Да, порядком.

«Тогда нет ничего удивительного. Каждый владелец имеет право чинить свою собственность, — подумал д'Артаньян. — Этак и мне бы сказали, что я укрепляю свой дом на Гревской площади, тогда как я просто-напросто собираюсь ремонтировать его. Мне кажется, что король получает неправильные донесения, которые вводят его в заблуждение…»

— Но все-таки, — продолжал он уже вслух, ибо возложенное на него поручение заставляло его быть недоверчивым, — согласитесь, милый человек, что камень этот везут странным путем.

— Почему же? — спросил рыбак.

— Камень доставляют из Нанта или Пенбефа по Луаре?

— Да, по течению реки.

— Это действительно удобно, но почему же его доставляют не прямо из Сен-Назера в Бель-Иль?

— Э, наши баржи плохи и непригодны для моря.

— Не все ли равно?

— Простите, сударь, вы, видать, никогда не плавали до морю, — прибавил рыбак не без оттенка презрения в голосе.

— Объясните мне это, милейший. Мне кажется, что проплыть из Пенбефа в Пириак, чтобы потом отправиться из Пириака в Бель-Иль, — все равно что совершить переезд из Рош-Бернара в Нант, а потом пуститься из Нанта в Пириак.

— По воде путь короче, — возразил невозмутимый рыбак.

— Но ведь так получается крюк.

Рыбак отрицательно покачал головой.

— Вы забываете о течении, сударь.

— Согласен.

— И о ветре.

— А!

— Конечно. Течение Луары доносит суда почти до Круазика. Если им нужно чиниться или пополнить команду, они идут в Пириак вдоль берега. Близ Пириака они встречают течение в другую сторону, которое несет их до острова Дюме.

— Хорошо.

— Оттуда течение Видены отбрасывает их к следующему острову — Гедику.

— Так.

— А от этого острова прямой путь на Бель-Иль. Море между островами как зеркало, по которому баржи плывут, словно утки по Луаре.

— А все-таки этот путь долог, — заметил упрямый Аньян.

— Да уж так приказал господин Фуке, — заключил рыбак, в знак почтения к этому имени приподнимая свою шерстяную шапку.

Быстрый и проницательный, как стальное лезвие, взгляд мушкетера открыл в сердце старика только наивную доверчивость, а в его чертах выражение полного и спокойного удовлетворения. Он произнес «так приказал господин Фуке» таким тоном, каким говорят: «воля божья».

Д'Артаньян потрепал по шее своего коня, и тот, еще раз показав свой прекрасный характер, двинулся в путь, ступая по солончакам и втягивая ноздрями сухой ветер, пригибавший прибрежные травы и жалкий вереск.

К пяти часам мушкетер приехал в Круазик.

Если б д'Артаньян был поэтом, он залюбовался бы громадными отмелями шириной в целое лье, которые во время прилива покрываются водой, а когда море отступает, тянутся серыми, унылыми полосами, усеянными водорослями, мертвыми травами и белыми редкими валунами, напоминающими кости на кладбище.

Но он — солдат, политик, честолюбец — не находил утешенья даже в том, чтобы смотреть на небо и читать в нем надежду или предупреждение.

Для такого человека, как он, багровое небо означало только ветер и бурю. Белые легкие облака на синеве небосклона говорили всего лишь, что море будет спокойным. И д'Артаньян решил:

«При первом же приливе я поплыву, хотя бы в ореховой скорлупе».

В Круазике, как и в Пириаке, мушкетер заметил на берегу громадные груды камней. Эти исполинские стены убывали с каждым приливом, так как камень увозили на остров Бель-Иль, что подтверждало подозрения, явившиеся у него в Пириаке.

Но что сооружал Фуке? Чинил ли он разрушенную стену? Возводил ли новые укрепления? Чтобы узнать это, надо было увидеть.

Д'Артаньян поставил Хорька в конюшню, поужинал, лег спать, а на следующий день, на рассвете, уже расхаживал по гавани, вернее, по гальке.

На отмели несколько рыбаков беседовали о сардинах и креветках.

Аньян подошел к ним с веселой, приветливой улыбкой.

— Будет сегодня ловля? — спросил он.

— Да, — ответил один из рыбаков, — мы ждем прилива.

— А где вы ловите рыбу, друзья?

— У берегов.

— А где ловится лучше?

— В разных местах, например, близ острова.

— Но до острова далеко.

— Не очень. Четыре лье.

— Четыре! Да это целое путешествие!

Рыбак расхохотался.

— Послушайте-ка, — наивно заметил Аньян, — ведь на расстоянии четырех лье уже не видно берега. Правда?

— Не всегда.

— Ну… словом, это далеко, даже слишком далеко, не то я попросил бы вас взять меня с собой и показать то, чего я никогда не видал.

— А что?

— Живую морскую рыбу.

— Вы из провинции? — спросил один рыбак.

— Да, из Парижа.

Бретонец пожал плечами и поинтересовался:

— А видели вы в Париже господина Фуке?

— Часто, — ответил д'Артаньян.

— Часто? — повторили рыбаки и столпились около парижанина.

— Вы его знаете?

— Немножко. Он близкий друг моего господина.

— Ага! — протянули рыбаки.

— И еще, — прибавил д'Артаньян, — я видел его замки в Сен-Манде, Во и его парижский дом.

— Хорош?

— Великолепен!

— Ну, не так хорош, как его замок в Бель-Иле, — заявил один рыбак.

— Ого! — воскликнул мушкетер и так презрительно расхохотался, что все присутствующие рассердились.

— Сразу видно, что вы не бывали на острове, — перебил самый любопытный из рыбаков. — Да знаете ли вы, что его усадьба занимает шесть лье и что там такие деревья, каких не увидишь и в Нанте!

— Деревья! В море-то? — воскликнул д'Артаньян. — Желал бы я убедиться сам.

— Это нетрудно. Мы ловим рыбу у острова Гедика. Оттуда видны темные бель-ильские деревья и белый замок, который, как лезвие, врезается в море. Хотите посмотреть Бель-Иль?

— А это можно? — спросил д'Артаньян.

— Все могут бывать там, — продолжал рыбак, — кто не желает зла Бель-Илю или его владельцу.

Легкая дрожь пробежала по телу мушкетера.

«Правда», — подумал он и произнес вслух:

— Если б я был уверен, что не буду страдать морской болезнью…

— В нем-то! — воскликнул рыбак, с гордостью указывая на свой красивый баркас с круглыми боками.

— Ну, уговорили, — сказал д'Артаньян. — Я отправлюсь посмотреть Бель-Иль, только вряд ли меня пустят.

— Нас же пускают.

— Вас? Почему?

— Потому что мы возим рыбу для экипажей каперов.

— Каперов?

— Ну да, господин Фуке построил два капера, чтобы преследовать не то голландцев, не то англичан, и мы продаем рыбу матросам этих маленьких судов.

«Ого! — подумал д'Артаньян. — Еще того лучше! Типография, бастионы, военные суда! Да, Фуке нешуточный противник, как я и полагал. Стоит потрудиться, чтобы поближе присмотреться к нему».

— Мы выйдем в половине шестого, — деловито прибавил рыбак.

— Я никуда от вас не уйду.

Действительно, когда подошло время, он увидел, как рыбаки подтащили свои баркасы к воде. Начинался прилив. Аньян сел в баркас, представляясь испуганным и смеша ребятишек рыбаков, которые наблюдали за ним своими умными глазенками.

Мушкетер лег на сложенный вчетверо брезент, предоставив трудиться рыбакам, и баркас, распустив свой большой квадратный парус, через два часа уже был в открытом море.

Д'Артаньян принес рыбакам счастье: так они ему говорили. Ему до того понравилась ловля, что он сам взялся за дело, то есть за лесу, крича и чертыхаясь от радости (да так, что изумил бы самих своих мушкетеров), когда лесу дергала новая добыча, заставлявшая его напрягать мускулы и проявлять силу и ловкость.

Веселое занятие отвлекло мысли мушкетера от его дипломатического поручения. Он воевал с огромным морским угрем, держась одной рукой за борт, чтобы поймать раскрытую пасть своего противника, когда хозяин баркаса произнес:

— Осторожно, как бы нас не увидели с Бель-Иля.

Эти слова произвели на д'Артаньяна впечатление разорвавшейся бомбы.

Он бросил лесу и морского угря, которые исчезли в воде.

На расстоянии не более полулье д'Артаньян увидел синеватый силуэт скал Бель-Иля, а над ним белую линию величавого замка.

Дальше показались леса, зеленые пастбища, скот.

Солнце, поднявшееся до четверти неба, бросало золотые лучи на поверхность моря и окружало волшебный остров словно сверкающей пылью. Благодаря ослепительному свету все тени падали четко, прорезая темными полосами блестящий фон лугов и стен.

— Эге, — сказал д'Артаньян, поглядывая на темные скалы, — вот, кажется, укрепления, которые не нуждаются ни в каком инженере. Где тут высадиться на эту землю? Сам бог сделал ее неприступной.

Рыбак переставил парус и повернул руль; баркас накренился, качнулся и устремился к маленькой круглой красивой гавани с новой зубчатой стеной.

— Это что, черт возьми? — спросил д'Артаньян.

— Локмария.

— А дальше?

— Это Бангос.

— А еще дальше?

— Соже… потом дворец.

— Боже ты мой! Целый мир! — заметил мушкетер. — А вот и солдаты.

— На острове тысяча семьсот человек, — с гордостью ответил рыбак. Знаете ли, что здешний гарнизон состоит, самое меньшее, из двадцати двух пехотных рот?

«Черт побери! — подумал д'Артаньян про себя. — Кажется, король был прав…»

И они пристали к берегу.

XXI

ЧИТАТЕЛЬ, НЕСОМНЕННО, УДИВИТСЯ ТАК ЖЕ, КАК И Д'АРТАНЬЯН, ВСТРЕТИВ СТАРОГО ЗНАКОМОГО
Когда высаживаются хотя бы с самого маленького морского суденышка, всегда бывают некоторая суматоха и волнение, мешающие спокойно рассмотреть новое место. Качающийся трап, беготня матросов, прибой, крики и приветствия ожидающих на берегу — все это вызывает сложное чувство, приводящее в смущение.

Поэтому д'Артаньян, только постояв несколько минут на пристани, заметил в гавани и особенно в глубине острова множество рабочих.

Внизу д'Артаньян увидел пять барж, груженных камнем, которые отошли при нем из Пириака. Камень выгружали и переправляли на берег по цепочке двадцать пять — тридцать крестьян.

Крупные камни взваливали на тачки и перевозили туда же, куда и гальку, то есть к месту производства работ. Какие это были работы, д'Артаньян еще не мог разобрать.

Повсюду видна была такая же деятельность, какую заметил Телемак, высадившийся в Саленте.

Д'Артаньяну очень хотелось уйти подальше, но он боялся выдать свое любопытство и вызвать подозрение. Тем не менее, пока рыбаки торговались, продавая рыбу жителям городка, он отошел от них и, видя, что на него не обращают внимания, стал зорко осматривать все и всех.

Он тотчас же заметил многое, что не могло обмануть его солдатского взгляда. На двух концах порта сооружались две батареи, чтобы орудийный огонь скрещивался на оси водного бассейна, имевшего форму эллипса. Видимо, на этих выступах собирались установить береговые орудия, потому что д'Артаньян заметил, как строители заканчивали сооружение платформ в виде деревянных полукругов, на которых могут поворачиваться пушки на колесах для стрельбы во все стороны.

Рядом с каждой из этих батарей ставили корзины с землей для укрепления стен. Батареи имели амбразуры, и руководитель работ подзывал к себе то одних рабочих, которые связывали фашины, то других, вырезавших ромбы и прямоугольники из дерна для закрепления амбразур.

Судя по энергии, с какой велось строительство, можно было считать его почти законченным. Пушек еще не было, но дубовые основания для них были готовы; почва под ними была тщательно утрамбована, и, если на острове была артиллерия, меньше чем в два дня порт мог быть вооружен.

Когда д'Артаньян перевел взгляд с береговых батарей на укрепления самого города, он с изумлением убедился, что Бель-Иль защищен по новой системе, о которой при нем говорили графу де Ла Фер как о крупном и удачном новшестве, но применения которой на практике он еще видел.

Укрепления не возвышались над землей, как старинные валы, предназначенные для защиты города от штурма приставными лестницами, а, напротив, опускались на землю; вместо стен были рвы. Кроме того, рвы эти находились ниже уровня моря, и в случае нужды их легко было затопить с помощью подземных шлюзов.

Дощатый мост, перекинутый через ров для удобства людей, везущих тачки, соединял внутреннюю часть форта с наружной.

Д'Артаньян с наивным видом спросил, можно ли пройти по мосту, и в ответ услышал, что это никому не запрещено. Поэтому он перешел через ров и направился к группе землекопов. Ими командовал человек, которого д'Артаньян заметил еще раньше; он казался старшим инженером. На большом камне, служившем столом, лежал план, а в нескольких шагах трещала лебедка.

В первую очередь внимание д'Артаньяна привлек инженер. На нем был роскошный камзол, не соответствовавший обязанностям этого человека: инженеру скорее подводила бы одежда каменщика, чем костюм вельможи.

Это был очень высокий, широкоплечий человек в шляпе, разукрашенной перьями. Он делал величественные жесты и, казалось, — он стоял спиной, бранил за леность своих подчиненных.

Д'Артаньян подошел ближе.

В это мгновение человек в шляпе с перьями перестал размахивать руками, уперся кулаками в колени и, согнувшись, стал наблюдать, как шестеро дюжих мужчин пытались поднять обтесанный камень на деревянный обрубок, чтобы потом подвести под глыбу веревку лебедки.

Задыхаясь и обливаясь потом, строители изо всех сил старались приподнять камень на несколько дюймов над землей, в то время как седьмой готовился при первой же возможности сунуть под него толстый брусок. Но камень дважды вырывался у них из рук раньше, чем им удавалось достаточно поднять его, и рабочим приходилось отскакивать назад, чтобы глыба не отдавила им ног.

Человек в шляпе с перьями выпрямился и гневно спросил:

— Что это? Из соломы вы, что ли? Черт возьми!

Отойдите и посмотрите, как это делается.

«Гм, — подумал д'Артаньян, — не собирается ли он поднять эту глыбу?

Любопытно».

Землекопы отошли с понурым видом, покачивая головами; на месте остался только тот, кто держал деревянный брусок, — по-прежнему готовый исполнить свою обязанность.

Человек в шляпе с перьями подошел к камню, наклонился, просунул под него руки, напряг геркулесовы мышцы и ровным, медленным движением, напоминавшим ход машины, поднял глыбу на целый фут от земли. Рабочий воспользовался этим и подложил брус под камень.

— Вот! — сказал исполин, не бросив глыбу, а медленно опустив ее на подпорку.

— Ей-богу, — воскликнул д'Артаньян, — я знаю только одного человека, способного показывать такие фокусы.

— А? — спросил гигант и обернулся.

— Портос! — прошептал изумленный мушкетер. — Портос в Бель-Иле!



Со своей стороны человек в шляпе посмотрел на мнимого управляющего и узнал его, несмотря на непривычный костюм.

— Д'Артаньян! — вскричал, он краснея. — Тес! — прибавил он через мгновенье.

— Тес! — отозвался мушкетер.

В самом деле, если д'Артаньян разоблачил Портоса, то и Портос тоже поймал д'Артаньяна. В первую минуту в каждом из них сильнее всего говорило желание сохранить свою тайну.

Тем не менее они обнялись.

Они хотели скрыть от присутствующих свои имена, а не свою дружбу.

Но после объятий оба задумались.

«Почему Портос в Бель-Иле ворочает камни?» — спросил себя д'Артаньян, но, конечно, спросил мысленно.

Портос, менее искушенный в дипломатии, подумал вслух:

— Зачем вы в Бель-Иле? Что вы тут делаете?

Нужно было ответить без колебаний.

Если бы д'Артаньян не нашелся сразу, он бы никогда не простил себе этого.

— Я здесь потому, что вы в Бель-Иле, друг мой.

— Ага, — ответил Портос, видимо, сбитый с толку этим доводом, стараясь уяснить себе его с помощью своей известной нам сообразительности.

— Конечно, — продолжал д'Артаньян, не желавший дать своему другу опомниться, — я сначала поехал к вам Пьерфон.

— И не застали меня там?

— Нет, но я видел Мустона.

— Но ведь не Мустон сказал вам, что я здесь?

— Почему бы ему было не сказать мне этого? Разве я не заслуживаю доверия Мустона?

— Он сам этого не знал.

— О, вот причина, по крайней мере, не оскорбительная для моего самолюбия.

— Но как же вы добрались до меня?

— Э, дорогой мой, такой важный барин, как вы, оставляет следы всюду, где побывает, и я не уважал бы себя, если бы не умел находить моих друзей.

Даже столь льстивое объяснение не вполне удовлетворило Портоса.

— Но я ехал переодетым — значит, я не мог оставлять следов, — сказал он.

— Как же вы переоделись?

— Я приехал под видом мельника.

— Разве такой вельможа, как вы, Портос, может усвоить манеры простых людей настолько, чтобы обмануть других?

— Но клянусь вам, мой друг, я так хорошо играл свою роль, что все обманывались.

— Однако все же не настолько хорошо, чтобы я не мог отыскать вас.

— Да. Но как же это случилось?

— Погодите, сейчас расскажу. Представьте себе, Мустон…

— Ах, уж этот Мустон! — проворчал Портос, сдвигая две триумфальные арки, служившие ему бровями.

— Да погодите же. Мустон не виноват, так как он сам не знал, где вы.

— Конечно. И потому-то мне так хочется скорее все понять.

— Как вы нетерпеливы, Портос!

— Ужасно, когда чего-нибудь не понимаю.

— Вы все поймете. Ведь Арамис писал вам в Пьерфон?

— Да.

— Он написал, чтобы вы приехали до равноденствия?

— Да.

— Ну вот, — заключил д'Артаньян, надеясь, что Портос удовольствуется этим объяснением.

Исполин глубоко задумался.

— Да, да, — сказал он наконец, — понимаю. Арамис звал меня до равноденствия, и потому вы поняли, что он просит меня приехать к нему. Вы спросили, где Арамис? Вы рассуждали так: «Где Арамис, там и Портос». Вы узнали, что Арамис в Бретани, и решили: «Портос в Бретани».

— Вот именно. Право, Портос, вы прямо колдун. Как вы все это сразу угадали! Приехав в Рош-Бернар, я узнал о возведении замечательных укреплений на Бель-Иле. Это подстрекнуло мое любопытство. Я сел в рыбачью лодку, не подозревая, что вы в Бель-Иле. Приехав и увидев человека, поднявшего такой камень, которого не сдвинул бы и сам Аякс, я воскликнул:

«Только барон де Брасье в состоянии проделывать такие штуки». Вы услыхали, повернулись, узнали меня, мы обнялись, и, ей-богу, если вы не против, давайте обнимемся еще раз.

— Вот как все просто объясняется, — произнес Портос.

И он обнял д'Артаньяна с таким горячим чувством, что в течение пяти минут мушкетер не мог вздохнуть.

— Да вы стали еще сильнее прежнего, — заметил д'Артаньян. — Хорошо еще, что только в руках!

Портос ответил приветливой улыбкой.

В течение пяти минут д'Артаньян не мог перевести дыхание и за это время обдумывал нелегкую роль, которую ему придется играть. Надо было обо всем расспросить, самому ни на что не отвечая. Когда он окончательно отдышался, у него уже был выработан план кампании.

XXII

В КОТОРОЙ СМУТНЫЕ ИДЕИ Д'АРТАНЬЯНА НАЧИНАЮТ ПОНЕМНОГУ ПРОЯСНЯТЬСЯ
Д'Артаньян немедленно начал наступление:

— Теперь, когда я вам все объяснил, мой друг, или, вернее, когда вы все угадали, скажите мне, что вы тут делаете, в этой пыли и грязи?

Портос отер лоб, с гордостью огляделся по сторонам и сказал:

— Но мне кажется, вы видите, что я тут делаю.

— Конечно, конечно, вы поднимаете камни.

— О, только чтобы показать этим лентяям, что такое настоящий мужчина!

— с презрением сказал Портос. — Но вы понимаете…

— Да, ворочать камни не ваше дело, а между тем многие, для которых это занятие их настоящее ремесло, не могут поднять их. Вот что заставило меня спросить: «Что вы делаете здесь, барон?»

— Я изучаю топографию.

— Топографию?

— Да, но что вы сами делаете в платье горожанина?

Д'Артаньян понял, что он напрасно выказал свое удивление. Портос воспользовался этим, чтобы на вопрос ответить вопросом.

К счастью, д'Артаньян был к нему готов.

— Но ведь вы знаете, что я действительно горожанин.

Это платье соответствует моему общественному положению.

— Полно, полно, вы мушкетер.

— Ошибаетесь, дорогой друг: я подал в отставку.

— Как? Вы покинули службу?

— Да.

— Вы покинули короля?

— Навсегда.

Портос воздел к небу руки с видом человека, узнавшего нечто неслыханное.

— Да что же заставило вас решиться на это?

— Я был недоволен королем. Мазарини давно был мне противен, как вы знаете. И я на все махнул рукой.

— Но ведь Мазарини умер.

— Знаю. Как раз перед его смертью я подал в отставку, и два месяца тому назад мою отставку приняли. Тогда-то, чувствуя себя вполне свободным, я отправился в Пьерфон, чтобы повидаться с моим милым Портосом. Я слышал, что вы хорошо распределили время всех дней недели, и хотел немного пожить так, как вы.

— Друг мой, вы знаете, мой дом открыт для вас не на две недели, а на год, на десять лет, навсегда.

— Благодарю вас, Портос.

— Ах! Не нужно ли вам денег? — спросил Портос, побрякивая полсотнею луидоров, лежавших у него в кармане.

— Нет, мне ничего не нужно; я поместил свои сбережения к Планше, и он выплачивает мне проценты.

— Ваши сбережения?

— Да; почему вы считаете, что у меня не может быть сбережений, как у всякого человека?

— Я? Напротив, я всегда предполагал… Вернее, Арамис всегда предполагал, что у вас есть сбережения. Видите ли, я не вмешиваюсь в эти дела, но думаю, что сбережения мушкетера едва ли очень значительны.

— Конечно, по сравнению с вами, Портос, миллионером, я не богат. Но судите сами: у меня было двадцать пять тысяч ливров.

— Недурно, — любезно ответил Портос.

— А затем, — продолжал мушкетер, — двадцать восьмого числа прошедшего месяца я прибавил к ним двести тысяч ливров.

Глаза Портоса округлились, красноречиво спрашивая мушкетера: «Да у кого же ты украл такую сумму, дорогой друг?»

— Двести тысяч ливров! — воскликнул он наконец.

— Да, таким образом, вместе с двадцатью пятью тысячами, которые у меня были, и с деньгами, которые сейчас при мне, у меня теперь в общем двести сорок пять тысяч ливров.

— Ну! Откуда же у вас это состояние?

— Погодите, я после расскажу всю эту историю. Но так как мне еще нужно сообщить вам многое, отложим мое повествование до поры до времени.

— Отлично, — согласился Портос. — Значит, вы богаты! Но что же рассказывать?

— Расскажите, как Арамиса назначили…

— Ваннским епископом?

— Да, да, именно, — сказал д'Артаньян. — Наш милый Арамис! Он делает карьеру!

— Да, да. Он и на этом не остановится.

— Как? Вы думаете, что он не удовольствуется лиловыми чулками, и ему захочется красной шапки?

— Тес! Она ему обещана.

— Королем?

— Человеком посильнее короля.

— Ах, Портос, друг мой, вы говорите просто невероятные вещи.

— Почему невероятные? Разве во Франции не бывало лиц, более могущественных, чем король?

— Да, конечно. Во времена Людовика Тринадцатого сильнее короля был герцог Ришелье. Во времена регентства — кардинал Мазарини, во времена Людовика Четырнадцатого — это господин…

— Ну?

— Господин Фуке?

— Верно! Как вы сразу догадались!

— Значит, Фуке обещал сделать Арамиса кардиналом?

Лицо Портоса стало сдержанным и строгим.

— Сохрани меня боже, друг мой, вмешиваться в чужие дела, а главное выдавать тайны, которые людям желательно сохранить. Когда вы увидитесь с Арамисом, он скажет вам, что найдет нужным доверить.

— Правда, Портос, вы хранилище тайн. Вернемся же к вам.

— Хорошо, — согласился Портос.

— Итак, вы мне сказали, что изучаете здесь топографию?

— Именно.

— Ого, друг мой, вы пойдете далеко!

— Почему?

— Да ведь эти укрепления великолепны!

— Вы находите?

— Конечно, Бель-Иль неприступен, если не вести правильную осаду.

— Я тоже так думаю, — сказал Портос, потирая руки.

— Кто же так укрепил остров?

Портос принял важный, самодовольный вид.

— А вы не догадываетесь?

— Нет, я могу только сказать, что это сделал человек, изучивший все системы и выбравший лучшую.

— Тес, — произнес Портос, — пощадите мою скромность, милый мой д'Артаньян.

— Как! — воскликнул мушкетер. — Так это вы… О!

— Смилуйтесь, мой друг!

— Это вы придумали, распланировали, соорудили все эти бастионы, редуты, куртины, полумесяцы, это вы подготовляете этот крытый ход?

— Прошу вас!

— О Портос, вы достойны преклонения! Но вы всегда скрывали от нас свои таланты. Надеюсь, мой друг, вы все подробно покажете мне.

— Это очень просто. Вот мой план.

— Покажите.

Портос подвел д'Артаньяна к камню, служившему ему столом, на котором был развернут план. Внизу было написано ужасающим почерком Портоса, почерком, о котором мы уже имели случай упоминать:

«Вместо квадрата или прямоугольника, как это делалось до сих пор, придайте площади вид правильного шестиугольника. Этот многоугольник имеет то преимущество, что в нем больше углов, чем в четырехугольнике. Каждую сторону вашего шестиугольника (размер которого вы определите на месте) разделите пополам. От средней точки вы проведете перпендикуляр к центру многоугольника; он будет равняться длине шестой части периметра.

От крайних точек каждой стороны многоугольника вы проведете две диагонали, которые пересекут перпендикуляр. Эти две прямые образуют линии обороны…»

— Ого! — заметил д'Артаньян, дочитав до этого места. — Да это целая система, Портос!

— Да, полная, — сказал тот. — Хотите читать дальше?

— Нет, я прочел достаточно. Но, дорогой Портос, раз именно вы руководите работами, то зачем вы письменно изложили свою систему?

— А смерть, дорогой друг?

— Как смерть?

— Ну да. Все мы смертны.

— Правда, — вздохнул д'Артаньян, — у вас на все найдется ответ.

И он положил план на камень.

Хотя д'Артаньян продержал его в руках очень недолго, тем не менее под крупным почерком Портоса он разглядел гораздо более мелкие буквы, напоминавшие ему почерк, который он в молодости видел в письмах к Мари Мишон; только над этими буквами так усердно поработала резинка, что для всякого человека, менее проницательного, нежели наш мушкетер, следы стертых строк были бы незаметны.

— Поздравляю, мой друг, поздравляю! — сказал д'Артаньян.

— А теперь, не правда ли, вы знаете все, что хотели знать? — важно произнес Портос.

— О да! Только, пожалуйста, дорогой друг, окажите мне последнюю любезность.

— Говорите, я здесь хозяин.

— Скажите, что это за господин прогуливается вон там, за линией солдат?

— Это господин Жетар.

— А кто такой господин Жетар, мой друг?

— Это наш домашний архитектор.

— Какого же дома?

— Дома господина Фуке.

— Ага! — воскликнул д'Артаньян. — Вы, значит, тоже службе у господина Фуке, Портос? — Я? Почему? — спросил топограф, краснея до кончиков ушей.

— Но, говоря об архитекторе Бель-Иля, вы сказали: наш домашний архитектор, словно речь шла о замке Пьерфон.

Портос закусил губу.

— Мой дорогой, — сказал он, — ведь Бель-Иль принадлежит господину Фуке, как Пьерфон мне. Вы были Пьерфоне?

— Я только что говорил вам, что побывал там месяца два тому назад.

— Не встречали ли вы там господина, который разгуливал с линейкой в руке?

— Нет. Но если он действительно расхаживал там, я мог бы его встретить.

— Ну, так это был господин Буленгрен.

— А кто такой господин Буленгрен?

— Если кто-нибудь встретит его, когда он идет с линейкой в руке, и спросит меня: «Кто такой господин Буленгрен?», я отвечу: «Это наш домашний архитектор». Так вот, Жетар — такой же Буленгрен для господина Фуке.

Но он не касается укреплений, вы понимаете. Решительно не имеет к ним ни малейшего отношения, крепостными работами руковожу я.

— Ах, Портос! — воскликнул д'Артаньян, опуская руку, как побежденный, отдающий свою шпагу. — Ах, мой дорогой, да вы не только великий топограф, но и первоклассный диалектик.

— Не правда ли? — ответил Портос. — Это было отличное рассуждение.

И он надулся, как морской угорь, который сегодня утром выскользнул из рук д'Артаньяна.

— Ну, — продолжал мушкетер, — а другой господин, который ходит с Жетаром, тоже служит у Фуке?

— О, — презрительно ответил Портос, — это Жюпене или Жюпоне[154], поэтишка.

— Я думал, что у господина Фуке достаточно поэтов в Париже: Скюдери, Лоре, Пелисон, Лафонтен. Сказать правду, Портос, этот поэт не делает вам чести.

— Эх, друг мой, нас спасает то, что он живет здесь не в качестве поэта.

— А в качестве кого?

— Наборщика. И вы сейчас кстати напомнили мне, что я должен сказать два слова этому грубияну.

— Говорите.

Портос знаком подозвал Жюпене, который, узнав д'Артаньяна, не хотел подходить. Это заставило Портоса повторить приглашение более энергично.

Жюпене приблизился.

— А! — заметил Портос. — Вы здесь со вчерашнего дня, а уже выкидываете свои штуки!

— Как так, господин барон? — дрожа, спросил Жюпене.

— Ваш станок скрипел всю ночь, мешая мне спать.

— Сударь… — робко возразил Жюпене.

— Вам еще ничего не поручали печатать: не следовало пускать станок.

Что вы печатали сегодня ночью?

— Маленькое стихотворение, сочиненное мною.

— Маленькое! Бросьте. Станок так скрипел, что его становилось жалко.

Чтобы это больше не повторялось! Слышите?

— Да, господин барон.

— Хорошо, на сей раз я вам прощаю. Идите.

Поэт ушел так же смиренно, как и явился на зов.

— Ну, теперь, когда мы задали головомойку этому чудаку, позавтракаем.

— Хорошо, — согласился мушкетер, — позавтракаем.

— Только, — прибавил Портос, — замечу вам, мой друг, что завтраку мы можем уделить всего два часа.

— Что делать! Постараемся хорошенько распорядиться этим временем. Но почему у вас только два часа?

— Потому что в час начинается прилив, а с приливом я отправляюсь в Ванн. Однако я завтра же вернусь, а потому останьтесь здесь, мой друг, и будьте как дома. У меня хороший повар, отличный погреб.

— Нет, — ответил д'Артаньян, — я придумал еще лучше… Вы отплываете в Ванн, чтобы повидать Арамиса?

— Да.

— Ну, так я, нарочно приехавший из Парижа, чтобы встретиться с Арамисом, поеду с вами.

— Прекрасная мысль!

— Мне следовало начать с того, чтобы повидать Арахиса, а потом вас.

Но человек предполагает, а бог располагает. Я начал с вас, а кончу Арамисом.

— Отлично.

— А долго ехать до Ванна?

— О, всего шесть часов: три часа морем отсюда до Сарзо и три часа по дороге от Сарзо до Ванна.

— Как удобно! И вы часто бываете в Ванне? Ведь до епископства так близко.

— Да, раз в неделю. Подождите, я захвачу с собою план.

Портос взял план, тщательно сложил его и спрятал в объемистый карман.

— Недурно, — прошептал про себя д'Артаньян. — Кажется, я теперь знаю, какой инженер в действительности укрепляет Бель-Иль.

Через два часа с приливом Портос и д'Артаньян отплыли в Сарзо.

XXIII

КРЕСТНЫЙ ХОД В ГОРОДЕ ВАННЕ
Переправа от Бель-Иля к Сарзо заняла немного времени благодаря одному из тех быстроходных каперов, предназначенных для погони за неприятелем, о которых д'Артаньяну говорили рыбаки. Они стояли на рейде в Локмария, и один из них, с командой вчетверо меньшей, чем полный экипаж военного времени, поддерживал связь между Бель-Илем и материком.

Д'Артаньян еще раз успел убедиться, что Портос, отличный инженер и топограф, плохо посвящен в государственные тайны.

«Конечно, — подумал он, — в Ваннея за полчаса узнаю больше, чем Портос узнал в Бель-Иле за два месяца. Но чтобы узнать кое-что, надо, чтобы Портос не прибегнул к единственной военной хитрости, которую я оставил в его распоряжении. Надо помешать ему предупредить Арамиса о моем появлении».

Теперь все заботы мушкетера заключались в том, чтобы присматривать за Портосом.

Надо заметить, однако, что Портос совсем не заслуживал такого недоверия. Он и не помышлял о худом. Может быть, в первую минуту своего появления д'Артаньян и внушил ему некоторое подозрение; но почти тотчас же д'Артаньян снова занял в его добром и мужественном сердце то место, которое он занимал в нем всегда, и ни малейшая тень не омрачала взгляда Портоса, когда он с нежностью устремлял глаза на своего друга.

Когда они высадились, Портос спросил, ждут ли его лошади; действительно, они ждали на перекрестке дороги, которая, огибая Сарзо, идет к Ванну.

Лошадей было две: одна для дю Баллона, другая для его конюшего.

С той поры как Мушкетон передвигался только в тележке, Портос завел себе конюшего.

Д'Артаньян ждал, что Портос предложит послать конюшего за лошадью, и собирался отказаться от этой любезности… Но ничего подобного не случилось. Портос просто приказал слуге сойти с седла и ждать его возвращения в Сарзо, а д'Артаньяну предложил сесть на лошадь конюшего.

Тот так и сделал.

— Ну, вы человек предусмотрительный, Портос, — сказал мушкетер своему другу, садясь на лошадь.

— Да, но это любезность Арамиса. Моих лошадей здесь нет, и Арамис предоставил в мое распоряжение свои конюшни.

— Черт возьми! Отличные лошади, хотя и епископские, — заметил д'Артаньян. — Впрочем, ведь Арамис не обыкновенный епископ.

— Святой человек, — гнусаво произнес Портос, воздев глаза к небу.

— Значит, он сильно переменился, ведь мы знали его нечестивцем.

— На него снизошла благодать.

— Великолепно, — воскликнул д'Артаньян. — Теперь мне еще больше хочется его видеть.

И он пришпорил лошадь, ускорив ее шаг.

— Ого, — сказал Портос, — если мы поедем так, то будем на месте через час, а не через два.

— А далеко это отсюда?

— Четыре с половиной лье.

— Значит, надо ехать быстро.

— Знаете, мой друг, — заметил немного погодя д'Артаньян, — ваша лошадь уже вспотела.

— Да, очень жарко. Видите, показался Ванн?

— Отлично вижу; кажется, очень красивый город.

— А вы никогда не бывали в нем?

— Никогда.

— И не знаете города?

— Нет.

— Так смотрите, — сказал Портос, привставая на стременах, что заставило его лошадь присесть на передние ноги. — Видите вон там залитый солнцем шпиль?

— Вижу.

— Это собор святого Петра. Теперь смотрите: видите в предместье второй крест?

— Вижу.

— Это Сен-Патерн, любимая приходская церковь Арамиса. По преданию, святой Патерн был первым, ваннским епископом. Правда, Арамис говорит другое. Но ведь он такой ученый, что, может быть, это только паро… пара…

— Парадокс? — подсказал д'Артаньян.

— Вот именно. Благодарю. Язык плохо слушается меня. Очень жарко.

— Продолжайте, мой друг, — сказал д'Артаньян, — продолжайте свои интересные объяснения. Что это за огромное белое здание, в котором много окон?

— А! Это коллегия иезуитов. Вы попали в самую точку. Видите рядом с коллегией большой дом с башенками прекрасного готического стиля, как говорит этот дурак Жетар? Там живет Арамис.

— Как? Не в епископстве?

— Нет, епископский дом — развалина. Кроме того, он стоит в городе, Арамису же больше нравится предместье. Оттого он больше и любит Сен-Патерн, что эта церковь в пригороде. К тому же в предместье есть фехтовальный зал, площадка для игры в мяч и доминиканский монастырь. Вот он, с колокольней до самого неба. Предместье точно отдаленный город: стены, башни, рвы; даже набережная доходит до него, и к ней пристают суда. Если бы наш капер не сидел на восемь футов в воде, мы бы подплыли, распустив паруса, к самым окнам Арамиса.

— Портос, друг мой, — воскликнул д'Артаньян, — вы сущий кладезь премудрости, источник глубоких и остроумных размышлений. Вы меня поражаете.

— Вот мы и приехали, — сказал Портос, с обычной скромностью меняя тему разговора.

«И кстати, — подумал д'Артаньян, — лошадь Арамиса тает на глазах, словно сделана из льда или снега».

Они въехали в предместье, но едва сделали шагов сто, как с изумлением увидели цветы и листья, покрывавшие улицу. На древних ваннских стенах висели старинные, редкие ковры. С железных балконов свешивались белые драпировки, усеянные букетами. На улицах не было ни души: чувствовалось, что все население собралось где-то в одном месте.

Внезапно, повернув за угол, д'Артаньян и Портос услышали пение. Разряженная по-праздничному толпа виднелась сквозь дым ладана, который синеватыми клубами поднимался к небу; целые тучи розовых лепестков взвивались до окон вторых этажей. Над потоком голов виднелись кресты и хоругви, под сенью которых шли молодые девушки в белых платьях и в венках из васильков.

По обеим сторонам улицы двигалась процессия, шли солдаты гарнизона с букетами в дулах ружей и на концах пик.

Это был крестный ход.

Пока д'Артаньян с Портосом, скрывая свое нетерпение, почтительно смотрели на процессию, к ним приблизился роскошный балдахин. Перед ним шло сто иезуитов и сто доминиканцев, а позади два архидьякона, казначей, исповедник и двенадцать каноников.

Под балдахином взору друзей представилось благородное бледное лицо, обрамленное черными с проседью волосами, с тонкими, строго сжатыми губами и узким, выдающимся вперед подбородком. Эта гордая голова была увенчана митрой, благодаря которой лицо епископа казалось не только величественным, но и аскетически сосредоточенным.

— Арамис! — невольно вскрикнул мушкетер при виде столь знакомого лица.



Прелат вздрогнул. Казалось, этот голос произвел на него такое же впечатление, как голос Спасителя на воскрешаемого мертвеца. Он медленно поднял глаза и посмотрел туда, откуда раздалось восклицание.

Невдалеке от себя он сразу заметил Портоса и д'Артаньяна.

Благодаря остроте своего взгляда д'Артаньян в несколько секунд увидел очень и очень многое. Образ прелата навсегда запечатлелся в его памяти.

Больше всего д'Артаньяна поразило одно обстоятельство.

Узнав его, Арамис покраснел, потом мгновенно потупил мелькнувшее в его пламенных глазах властное выражение и почти неуловимую дружескую нежность. Было очевидно, что Арамис мысленно спросил себя: «Как это д'Артаньян очутился тут с Портосом и зачем он явился в Ванн?»

Арамис понял все происходившее в душе д'Артаньяна, видя, что тот не опустил перед ним своего взгляда. Он знал ум и проницательность своего друга и боялся, что удивление и краска, залившая его лицо, выдадут его секреты. Это был прежний Арамис, постоянно скрывавший какую-нибудь тайну.

Чтобы освободиться наконец от этого пытливого взгляда, Арамис, точно генерал, прекращающий огонь ненужной уже батареи, протянул свою красивую белую руку, украшенную аметистовым пастырским перстнем, рассек воздух знамением креста и сразил своих друзей благословением.

Быть может, рассеянный мечтатель д'Артаньян, который был безбожником вопреки собственной воле, не склонился бы под этим святым благословением, если бы Портос не заметил его невнимания и не положил дружески руку на плечо своего товарища. Это ласковое прикосновение пригнуло мушкетера к земле.

Д'Артаньян пошатнулся: еще немного, и он упал бы ничком.

Тем временем Арамис проследовал дальше.

Едва д'Артаньян коснулся земли, как он, подобно Антею, пришел в себя и сердито повернулся к Портосу. Но в благих намерениях доброго Геркулеса нельзя было усомниться: им руководило только чувство религиозного приличия. И это подтвердили слова Портоса, всегда служившие ему не для того, чтобы скрыть мысль, а для того, чтобы ее дополнить.

— Как мило с его стороны, — сказал он, — что он особо благословил нас. Он положительно святой человек, и притом славный товарищ.

Менее убежденный, нежели Портос, в правильности такой оценки, д'Артаньян промолчал.

— Видите, дорогой друг, — продолжал Портос, — он нас заметил, и вместо того, чтобы двигаться обычным шагом как раньше, смотрите, как он торопится. Процессия идет вдвое быстрее. Наш милый Арамис хочет поскорее встретиться с нами, обнять нас.

— Правда, — громко ответил д'Артаньян.

Но про себя прибавил: «Все-таки эта лисица меня видела и теперь успеет приготовиться!»

Процессия удалилась, и путь был свободен. Портос и д'Артаньян направились прямо к епископскому дворцу, окруженному толпой, которая жаждала присутствовать при возвращении прелата.

Д'Артаньян заметил, что толпа эта состояла главным образом из горожан и военных. Он узнал в этом обычную ловкость своего друга.

В самом деле, Арамис не принадлежал к числу людей, ищущих бесполезной популярности. К чему была ему любовь ни на что не нужных приверженцев?

Женщины, дети, старики, эти обычные спутники пастырей, не составляли его свиты.

Десять минут спустя оба друга переступили порог епископского дворца.

Арамис вернулся точно триумфатор. Солдаты салютовали ему оружием как начальнику, горожане кланялись скорее как другу и покровителю, чем как главе церкви. В Арамисе было что-то напоминавшее римских сенаторов, в домах которых всегда толпились клиенты.

У самого подъезда он полминуты совещался с каким-то иезуитом, который, желая говорить с ним доверительно, сунул голову под балдахин. Наконец епископ вернулся к себе. Медленно затворились за ним двери, и толпа рассеялась, но пение и молитвы еще звучали.

Был прекрасный день. К морскому воздуху примешивался аромат земли.

Город дышал счастьем, радостью, силой.

Д'Артаньян точно чувствовал присутствие незримой всемогущей руки, которая создавала эту силу, эту радость, это счастье, разливая всюду аромат.

— О! — мысленно сказал он себе. — Портос накопил жира, у Арамиса прибавилось величия.

XXIV

ВЕЛИЧИЕ ВАННСКОГО ЕПИСКОПА
Портос и д'Артаньян вошли через особую дверь, известную только друзьям епископа.

Само собою разумеется, что проводником был Портос. Достойный барон везде чувствовал себя как дома, но в покоях его преосвященства епископа ваннского Портос, образцовый солдат, привыкший почитать то, что, казалось ему, стояло на нравственной высоте, и молчаливо преклонявшийся перед святостью Арамиса, вел себя сдержанно. Эту сдержанность д'Артаньян отметил в обращении Портоса со слугами и домочадцами Арамиса. Однако она не мешала Портосу задавать им вопросы, и друзья узнали, что епископ только что вернулся и сейчас появится в домашнем кругу, менее величественный, чем перед паствой.

Действительно, через четверть часа, в течение которых д'Артаньян и Портос смотрели друг на друга, открылась дверь залы, и появился епископ в домашнем облачении.



Арамис шел, высоко подняв голову, как человек, привыкший повелевать; край его суконного фиолетового одеяния был приподнят. Рука упиралась в бедро. Он не сбрил своих тонких усов и остроконечной бородки, по моде эпохи Людовика XIII.

Когда он вошел, в комнате распространился тонкий аромат его духов, всегда одних и тех же у элегантных людей и женщин большого света, так что создается впечатление, что это благоухание свойственно им самим.

Однако в духах Арамиса чувствовалось еще что-то церковное, отдававшее ладаном; аромат этот не пьянил, он проникал в человека, не ласкал чувства, а вызывал почтение.

Войдя в комнату, Арамис, не останавливаясь ни на мгновение, не произнеся ни слова — любые слова показались бы излишними в такую минуту, подошел к переодетому мушкетеру и сжал его в объятиях с такой нежностью, в которой самый подозрительный человек не обнаружил бы холодности или притворства.

Д'Артаньян также горячо обнял его.

Портос схватил нежную руку Арамиса своей громадной рукой, и д'Артаньян заметил, что Арамис протянул колоссу левую руку, как, должно быть, всегда делал. Портос, наверное, десятки раз причинял боль его пальцам, унизанным перстнями.

Покончив с приветствиями, Арамис посмотрел прямо в лицо д'Артаньяну, предложил ему стул, а сам сел в тени, предоставив свету падать на лицо собеседника. Эта уловка, обычная для дипломатов и для женщин, весьма напоминала прикрытия, которых ищут противники на поединках.

Д'Артаньян понял намерение Арамиса, но не показал виду. Он знал, что попался, но именно поэтому чувствовал себя на пути к открытиям. Он был старым воякой и не боялся мнимого поражения, надеясь извлечь из него все выгоды.

Первым заговорил Арамис.

— Ах, дорогой друг, милый д'Артаньян! — сказал он. — Какой радостный случай!

— Этот случай, мой почтенный товарищ, я назвал бы дружбой, — ответил д'Артаньян. — Я вас отыскал, как всегда, когда мне хотелось предложить вам какое-нибудь предприятие или когда у меня было несколько свободных часов, которые я мог посвятить вам.

— А! — без всякого подъема произнес Арамис. — Вы искали меня?

— Ну да, дорогой Арамис, — вмешался Портос, — и вот доказательство: он нашел меня в Бель-Иле. Правда, любезно?

— А-а… — протянул Арамис, — в Бель-Иле…

«Ну вот, — подумал д'Артаньян, — мой простодушный Портос, сам того не подозревая, начал обстрел».

— В Бель-Иле? — спросил Арамис. — В этой дыре, в этой пустыне! Да, это действительно любезно.

— А я сообщил ему, что вы в Ванне, — все тем же тоном продолжал Портос.

Д'Артаньян улыбнулся тонкой, почти иронической улыбкой.

— Ну, нет, я и сам знал это, я только хотел посмотреть…

— Что?

— Жива ли еще наша прежняя дружба; забьются ли при свидании наши сердца, огрубевшие от старости; вырвется ли еще из них радостный крик, которым приветствуют друзей.

— И что же? Вы должны быть довольны! — сказал Арамис.

— Так себе.

— Почему?

— Портос мне сказал: «тес!», а вы…

— Что я?

— А вы меня благословили.

— Что делать, мой друг, — с улыбкой проговорил Арамис. — Благословение — величайшая драгоценность бедного прелата.

— Полноте, друг мой!

— Уверяю вас.

— А между тем в Париже говорят, что Ванн одно из лучших епископств Франции.

— А вы говорите о благах временных? — с рассеянным видом заметил Арамис.

— Понятно: ведь я ими дорожу.

— Тогда поговорим о них, — с улыбкой произнес Арамис.

— Вы признаете, что вы один из богатейших французских прелатов?

— Дорогой мой, раз вы заводите речь о деньгах, скажу вам, что Ванн приносит двадцать тысяч ливров ежегодного дохода, ни больше ни меньше. В этой епархии сто шестьдесят приходов.

— Недурно, — заключил д'Артаньян.

— Великолепно!.. — сказал Портос.

— Но, — продолжал мушкетер, не спуская глаз с Арамиса, — не навсегда же вы похоронили себя здесь?

— Простите, но я не признаю таких слов.

— Мне кажется, что, живя так далеко от Парижа, человек чувствует себя похороненным.

— Мой друг, я старею, — ответил Арамис. — Столичный шум и суета не годятся больше для меня. В пятьдесят семь лет ищешь покоя и размышлений.

Здесь я их нашел. Что может быть суровее и в то же время прекраснее этой страны? Здесь, дорогой д'Артаньян, я нашел противоположное всему тому, что когда-то любил. А в конце жизни необходимо жить не так, как жил в начале. Порой ко мне наведываются удовольствия прежних времен, не отвлекая, однако, меня от забот о спасении души. Я еще живу на земле, а между тем с каждым часом приближаюсь к небу.

— Какое красноречие, мудрость, скромность! Вы — образцовый прелат, Арамис, поздравляю.

— Но, — с улыбкой ответил Арамис, — ведь вы же не для того только навестили меня, чтобы осыпать комплиментами… Скажите: что привело вас сюда? Неужели я так счастлив, что могу оказать вам какую-нибудь услугу?

— По счастью, нет, дорогой друг, — сказал мушкетер. — Ведь я богат и свободен.

— Богаты?

— Да, конечно, не так, как вы или Портос. У меня около пятнадцати тысяч ливров ренты.

Арамис недоверчиво посмотрел на него. Глядя на скромный костюм своего друга, он не мог допустить мысли, что мушкетер разбогател.

Д'Артаньян понял, что пора объясниться, и рассказал о своих приключениях в Англии.

Он видел, как глаза прелата во время его повествования то и дело вспыхивали, а тонкие пальцы трепетали.

Портос же не Только восхищался д'Артаньяном, а просто преклонялся перед ним и был вне себя от восторга. Когда д'Артаньян умолк, Арамис спросил:

— А что же дальше?

— Вы видите, — отвечал мушкетер, — в Англии у меня есть друзья и собственность, а во Франции — деньги. И я вам предлагаю все, что имею.

Вот зачем я приехал.

Несмотря на всю свою твердость, д'Артаньян не вынес выражения глаз Арамиса и перевел взгляд на Портоса. Так отскакивает шпага, наткнувшись на непреодолимое препятствие, и ищет нового направления.

— Однако, — сказал епископ, — это довольно странный костюм для путешествия.

— Он ужасен, знаю, но мне не хотелось ехать под видом военного или важного вельможи. Разбогатев, я стал скупым.

— И вы отправились в Бель-Иль? — не дав д'Артаньяну опомниться, спросил Арамис.

— Да. Я знал, что застану там Портоса и вас, — ответил мушкетер.

— Меня! — воскликнул Арамис. — Меня? Вот уже год, как я здесь и ни разу не переправился через пролив.

— О-о! — протянул д'Артаньян. — Я не считал вас таким домоседом.

— Ах, дорогой друг, я уже совсем не тот. Мне трудно ездить верхом, и море меня утомляет. Я бедный, простой священник; я вечно страдаю, вечно жалуюсь; стремлюсь к строгой жизни, которая, как мне кажется, приличествует старости; я люблю беседовать со смертью. Я живу на одном месте, мой дорогой д'Артаньян, на одном месте.

— Тем лучше, мой друг, так как мы, вероятно, будем соседями.

— Да? — заметил Арамис не без удивления, которого он даже не старался скрыть. — Вы будете моим соседом?

— Ну да!

— Каким образом?

— Я хочу купить доходные солончаки между Пириаком и Круазиком. Представьте себе, мой друг, добыча соли даст около двадцати процентов чистого барыша: никаких убытков, никаких лишних затрат. Океан — верный, аккуратный поставщик — через каждые шесть часов будет приносить вклад в мою кассу. Я первый парижанин, придумавший такое предприятие. Не надо только разглашать этого. Мы скоро будем соседями. Я получу полосу в три лье за тридцать тысяч ливров.

Арамис бросил взгляд на Портоса, точно спрашивая, правда ли все это, не кроется ли тут какая-нибудь ловушка, но вскоре, точно устыдясь желания прибегнуть к такому слабому помощнику, он собрал все силы для нового штурма или новой обороны.

— Мне говорили, что у вас были неприятности при дворе, но что вы вышли из них так, как выходили из всякого положения, мой милый д'Артаньян, то есть с воинскими почестями.

— Я! — воскликнул мушкетер с громким смехом, который, однако, не мог замаскировать его смущения, так как слова Арамиса внушили ему мысль, что прелату известно его новое положение при короле. — Расскажите мне об этом, мой милый Арамис!

— Да, мне, бедному епископу, затерянному в глуши, рассказывали, что король сделал вас поверенным своей любви.

— К кому?

— К госпоже Манчини.

Д'Артаньян вздохнул свободно.

— Не отрицаю, — ответил он.

— Король, говорят, увлек вас на заре за Блуаский мост, чтобы побеседовать со своей красавицей.

— Совершенно верно, — согласился д'Артаньян. — А, вам это известно?

Ну, в таком случае вам также известно, что я в тот же день подал в отставку.

— Это правда?

— О, друг мой, вполне.

— И тогда вы поехали к графу де Ла Фер? Ко мне? К Портосу?

— Да.

— Чтобы просто навестить нас?

— Нет. Я не знал, что вы не свободны, и хотел увезти вас с собой в Англию.

— Да, понимаю, и тогда вы, изумительный человек, один выполнили то, что хотели предложить нам сделать вчетвером. Я подозревал, что вы играли некоторую роль в этой замечательной реставрации, узнав, что вас видели на приемах у короля Карла, который говорил с вами как друг, вернее, как человек, вам обязанный.

— Но как вы узнали все это? — спросил д'Артаньян, опасавшийся, что сведения Арамиса подробнее, чем ему бы этого хотелось.

— Дорогой друг, — сказал прелат, — моя дружба похожа на заботливость старого ночного сторожа, который сидит в башенке у нас на молу. Этот человек каждый вечер зажигает фонарь, чтобы светить судам, возвращающимся домой. Он скрыт в своей будочке, и рыбаки его не видят; но он внимательно следит за ними, ищет их, зовет, ведет в гавань. Я похож на этого сторожа. Время от времени до меня доходят вести, напоминая обо всем, что я любил. И я слежу за старыми друзьями в бурном жизненном море; я, бедный наблюдатель, которому господь дал будочку, провожаю их мысленным взором.

— А что я делал после Англии? — спросил д'Артаньян.

— Ах, это уже насилие над моим зрением. Я ничего не знаю: глаза мои ослабели. Я жалел, что вы не вспомнили обо мне. Я скорбел о том, что вы меня забыли. Я был неправ. Я снова вижу вас, и это для меня праздник, клянусь вам, — великий праздник! А как поживает Атос? — прибавил Арамис.

— Очень хорошо, благодарю.

— А наш юный питомец Рауль?

— Он, на мой взгляд, унаследовал ловкость своего отца, Атоса, и силу своего опекуна, Портоса.

— А как вы убедились в этом?

— Я в этом убедился как раз накануне отъезда. На Гревской площади готовилась казнь: поднялись волнения. Мы очутились среди мятежной толпы, и нам пришлось поработать шпагами. Он действовал отлично.

— Ого! А что же он сделал? — улыбнулся Портос.

— Прежде всего выбросил из окошка человека, точно это был комок ваты.

— Отлично! — похвалил Портос.

— Потом фехтовал, как мы в хорошие дни.

— А почему поднялось возмущение? — спросил Портос.

Д'Артаньян отметил, что Арамис при вопросе Портоса остался совершенно спокоен.

— Из-за двух откупщиков, — ответил он, глядя на Арамиса, — которых повесили по приказанию короля; это были два друга господина Фуке.

Только легкое движение бровей прелата показало, что он слышал слова мушкетера.

— О! — воскликнул Портос. — А как звали этих друзей господина Фуке?

— Д'Эмери и Лиодо, — ответил д'Артаньян.

— Вам знакомы эти имена, Арамис?

— Нет, — пренебрежительно проговорил прелат. — Кажется, это финансисты?

— Именно.

— Как, неужели господин Фуке позволил повесить своих друзей? — вознегодовал Портос.

— Почему бы и нет? — спросил Арамис.

— Но мне кажется…

— Если этих несчастных повесили, значит, король велел их казнить.

Господин Фуке может управлять финансами, но жизнь и смерть людей не в его власти.

— Все равно, — проворчал Портос, — на месте господина Фуке я бы…

Арамис понял, что Портос сейчас скажет опасную глупость, и прервал разговор, заметив:

— Ну, дорогой д'Артаньян, оставим посторонних. Давайте лучше поговорим о вас.

— Да обо мне вам известно все. Нет, поговорим лучше о вас, Арамис.

— Я уже сказал, мой друг, во мне не осталось Арамиса.

— И даже аббата д'Эрбле?

— Даже его. Перед вами человек, которого господь взял за руку и поднял до положения, превысившего его надежды.

— Бог? — переспросил д'Артаньян.

— Да.

— Гм! Странно. А мне говорили, будто это сделал господин Фуке.

— Кто это сказал? — спросил Арамис, который, несмотря на все свои усилия, не мог скрыть легкого румянца, выступившего на его щеках.

— Базен.

— Глупец!

— Что и говорить, до гения ему далеко. Но он мне сказал это, а я повторяю его слова.

— Я никогда и в глаза не видел господина Фуке, — промолвил Арамис со спокойным и чистым взглядом девушки, ни разу еще не солгавшей.

— Но — возразил д'Артаньян, — если бы вы видели и даже знали его, в этом нет никакой беды. Господин Фуке — славный человек!

— А!

— Великий политик!

Арамис сделал жест, выражавший полное равнодушие.

— Всемогущий министр!

— Я подчиняюсь только королю и папе, — заметил Арамис.

— Гм! — произнес д'Артаньян самым наивным тоном. — Я говорю так, потому что здесь все бредят Фуке. Равнина принадлежит Фуке; солончаки, которые я собираюсь купить, — собственность Фуке; остров, на котором Портос стал топографом, принадлежит Фуке; гарнизоны принадлежат Фуке, галеры — тоже… Итак, сознаюсь, что меня не удивило бы, если бы вы подчинились ему, вернее, отдали бы в его власть свою епархию. Господин Фуке не король, но он такой же могущественный властелин, как король.

— Слава богу, я никому не принадлежу, кроме себя, — ответил Арамис, который в течение этого разговора следил за каждым движением д'Артаньяна, за каждым взглядом Портоса.

Но Портос остался совершенно неподвижен, а д'Артаньян бесстрастен.

Искусный противник, он ловко отпарировал все удары, и ни один не попал в цель. Тем не менее оба приятеля устали от борьбы, и приглашение к ужину было для всех облегчением.

За столом направление разговора переменилось.

Кроме того, и Арамис и д'Артаньян поняли, что ни тому, ни другому не удастся узнать ничего нового.

Портос ничего не понял из всей этой дуэли. Он не проронил ни слова, потому что Арамис знаком приказал ему молчать. И ужин для него был только ужином. Но Портос вполне довольствовался этим.

Итак, ужин прошел чудесно.

Говорили о войне и о финансах, об искусстве и о любви. Арамиса поражало каждое замечание д'Артаньяна о политике.

Изумленные взгляды Арамиса увеличивали недоверие мушкетера, а явное недоверие д'Артаньяна усиливало недоверие Арамиса.

Наконец д'Артаньян умышленно бросил имя Кольбера. Он приберег этот удар напоследок.

— Кто такой Кольбер? — поинтересовался епископ.

«Ну, это уж слишком! — проворчал себе под нос мушкетер. — Не будем же дремать, не будем!»

И он рассказал о Кольбере все подробности, какие Арамис мог пожелать узнать.

Ужин, вернее беседа Арамиса и д'Артаньяна, затянулся до часа ночи.

Ровно в десять Портос заснул на своем стуле, захрапев, как орган.

В полночь его разбудили, чтобы отправить в постель.

— Гм! — проворчал он. — Кажется, я задремал, а между тем все, что вы говорили, было очень интересно.

В час ночи Арамис проводил д'Артаньяна в приготовленную для него комнату, лучшую в епископском дворце.

В распоряжение мушкетера было предоставлено двое слуг.

— Завтра в восемь часов, — объявил епископ, прощаясь с д'Артаньяном, — если хотите, мы отправимся кататься верхом; конечно, и Портос поедет с нами.

— В восемь часов? Так поздно? — спросил д'Артаньян.

— Вы знаете, мне необходимо для сна семь часов — возразил Арамис.

— Правильно.

— Покойной ночи, милый друг, — и Арамис обнял мушкетера.

«Отлично! — мысленно усмехнулся д'Артаньян, когда дверь за Арамисом закрылась. — В пять часов я буду на ногах».

Приняв такое решение, он лег и заснул крепким сном.

XXV

ПОРТОС НАЧИНАЕТ ЖАЛЕТЬ, ЧТО ПРИВЕЗ Д'АРТАНЬЯНА
Едва д'Артаньян потушил свечу, как Арамис, следивший сквозь занавеску за светом в комнате своего друга, на цыпочках прокрался к Портосу.

Исполин, улегшийся уже часа за полтора перед тем, раскинулся на перине. Он погрузился в то благодатное спокойствие первого сна, который у Портоса не могли нарушить ни колокольный звон, ни грохот пушек.

Дверь его комнаты тихо раскрылась под осторожной рукой Арамиса. Епископ подошел к спящему. Толстый ковер заглушал его шаги; впрочем, храп Портоса поглощал все остальные звуки. Арамис положил руку на плечо гиганта.

— Ну, милый Портос, — сказал он, — вставайте.

Голос Арамиса был нежен и ласков, но в нем звучал не совет, а приказание. Рука коснулась плеча легко, но она указывала на опасность.

Портос сквозь сон услышал эти слова и почувствовал прикосновение. Он вздрогнул.

— Кто тут? — загремел он.

— Тес, это я, — прошептал Арамис.

— Вы, милый друг? Но зачем вы меня будите?

— Чтобы сказать вам, что нужно ехать.

— Ехать? Куда?

— В Париж.

Портос подскочил и сел, устремив на Арамиса большие испуганные глаза.

— В Париж?

— Да.

— Ах ты боже мой! — вздохнул Портос и снова лег, точно ребенок, сопротивляющийся няньке, чтобы оттянуть для сна еще часок-другой.

— Тридцать часов верховой езды, — решительно прибавил Арамис. — Будут отличные сменные лошади.

Портос двинул ногой и застонал.

— Ну, ну, милый друг, вставайте, — повторял прелат с оттенком нетерпения.

Портос высунул из-под одеяла обе ноги.

— И мне необходимо ехать? — спросил он.

— Совершенно необходимо.

Портос встал с постели, и скоро пол и стены задрожали от его шагов, тяжелых, как шаги каменной статуи.

— Ради бога тише, милый Портос, — остановил его Арамис, — вы его разбудите!

— Ах, правда, — рявкнул Портос, — я и забыл. Но не беспокойтесь, я буду осторожен.

И, говоря это, он уронил пояс с пристегнутыми к нему шпагой, пистолетами и кошельком, из которого выпали со звоном рассыпавшиеся монеты. От этого шума кровь в Арамисе закипела, меж тем как Портос только громко расхохотался.

— Чудеса! — тем же тоном произнес он.

— Тише, Портос, тише!

— Правда…

И он действительно наполовину понизил голос.

— Я хотел сказать, — продолжал Портос, — что начинаешь копаться именно тогда, когда нужно торопиться, и особенно шумишь, когда нужно двигаться беззвучно.

— Да, правда. Но давайте опровергнем это мнение, Портос. Будем торопиться и молчать.

— Вы видите, я стараюсь, — проворчал Портос, натягивая штаны.

— Очень хорошо.

— Значит, это срочно?

— Да, и очень серьезно.

— Ого!

— Д'Артаньян расспрашивал вас в Бель-Иле?

— Ничуть.

— Не может быть! Припомните.

— Он спросил меня, что я делаю; я ответил: «Занимаюсь топографией». Я хотел сказать другое слово, которое вы однажды произнесли, но я никак не мог его припомнить.

— Тем лучше. О чем еще он вас спрашивал?

— Спросил, кто такой Жетар.

— Еще?

— Кто такой Жюпене.

— Не видел ли он случайно плана наших укреплений?

— Видел.

— Ах, черт возьми!

— Но будьте спокойны: я резинкой стер ваш почерк. Невозможно заподозрить, что вы дали мне указания относительно этих работ.

— У нашего друга зоркий глаз.

— Чего вы боитесь?

— Боюсь, что все откроется, Портос. Нужно предупредить великое несчастье. Я приказал запереть все двери: д'Артаньяна не выпустят до рассвета. Лошадь оседлана; вы домчитесь до первой подставы и к пяти часам утра проедете пятнадцать лье. Идем.

Арамис одел Портоса с ловкостью, не уступавшей искусству самого опытного камердинера. Портос, смущенный и в то же время сбитый с толку, не останавливал его и только рассыпался в извинениях.

Наконец он был готов. Арамис взял его за руку и вывел, заставляя осторожно переступать со ступеньки на ступеньку, не позволяя задевать за дверные косяки, поворачивая его то в одну, то в другую сторону, точно он, Арамис, был гигантом, а Портос карликом. Дух управлял материей.

Оседланная лошадь действительно ожидала во дворе.

Портос уселся в седло. Арамис сам взял лошадь под уздцы и провел ее по двору, устланному соломой, чтобы заглушить стук копыт. В то же время епископ сдавливал ноздри коня, чтобы он не заржал.

У наружных ворот Арамис притянул к себе Портоса, который готовился скакать, не спросив даже, зачем он едет.

— Теперь, друг Портос, — сказал ему на ухо епископ, — без отдыха до Парижа: ешьте, пейте, спите на лошади, не теряя ни минуты!

— Отлично. Ни разу не остановлюсь.

— Передайте это письмо во что бы то ни стало в собственные руки Фуке.

Необходимо, чтобы он получил его завтра до полудня.

— Получит.

— И помните об одном, мой друг.

— О чем?

— Что вы едете за патентом на титул герцога и пэра.

— О! — произнес Портос с блестящими глазами. — В таком случае я доскачу в сутки.

— Постарайтесь.

— Ну, отпускайте коня… Вперед, Голиаф!

Арамис отпустил не повод, а ноздри животного. Портос пришпорил Голиафа, и конь, как бешеный, рванулся с места галопом.

Арамис следил за всадником, пока тот не скрылся в темноте; потеряв его из виду, он вернулся во двор.

В комнате мушкетера не было движения. Слуга, дежуривший у его дверей, не видел света и не слышал никакого шума. Арамис осторожно запер входную дверь, отпустил слугу и лег спать.

Д'Артаньян в самом деле ничего не подозревал. Поэтому, проснувшись в половине пятого, он вообразил, что одержал победу. Неодетый, он подбежал к окну, которое выходило во двор. Светало. Двор был пуст; даже куры еще не сошли с насестов. Не было видно никого из слуг. Все двери были заперты.

«Отлично, полная тишина, — подумал д'Артаньян. — Во всяком случае, я проснулся раньше всех в доме. Оденемся».

И д'Артаньян оделся.

Но на этот раз он не старался костюмом Аньяна придать себе вид горожанина или духовного лица, о котором так заботился прежде. Ему даже удалось, подтянув пояс, застегнувшись, надев набекрень фетровую шляпу, отчасти вернуть себе тот военный облик, отсутствие которого поразило Арамиса.

Покончив с одеванием, он с притворной бесцеремонностью без предупреждения вошел в комнату хозяина дома. Арамис спал или притворялся спящим.

Большая раскрытая книга лежала на его ночном пюпитре; свеча в серебряном подсвечнике еще горела. Это доказывало, как мирно провел ночь прелат, с какими добрыми намерениями готовился проснуться.

Мушкетер поступил с епископом совершенно так же, как епископ поступил с Портосом. Он коснулся его плеча. Ясно было, что Арамис притворялся, потому что он, всегда отличавшийся таким чутким сном, не пробудился сразу, а заставил д'Артаньяна повторить свое прикосновение.

— А, это вы? — сказал он, потягиваясь. — Какая приятная неожиданность! Подумайте, во сне я совсем забыл, что вы у меня. Который час?

— Не знаю, — смутился д'Артаньян. — Кажется, рано, но у меня осталась военная привычка просыпаться с рассветом.

— Разве вы хотите ехать сейчас же? — спросил Арамис. — Помните, мы сговорились выезжать в восемь часов. Давайте так и сделаем.

— Может быть; но мне так хотелось увидеться с вами, что я подумал: чем скорее, тем лучше.

— А мой семичасовой сон? — остановил Арамис. — Смотрите, я рассчитывал на него, и мне придется возместить упущенное.

— Но мне кажется, прежде вы так не любили поспать. У вас была кипучая кровь, вы никогда не валялись в постели.

— Именно поэтому теперь я люблю полежать.

— О, сознайтесь, вы назначили восемь часов не ради сна.

— Боюсь, что вы станете смеяться надо мной, если я скажу правду.

— Говорите.

— От шести до восьми я привык молиться.

— Я не думал, что епископы подчиняются такому строгому уставу.

— Епископ, дорогой друг, должен соблюдать внешние приличия больше, чем какой-нибудь церковный служка.

— Черт возьми! Вот слова, которые меня примиряют с вашим преподобием: внешние приличия! Это — слова мушкетера! Да здравствуют внешние приличия!

— Не хвалите меня за них, а лучше простите, д'Артаньян. У меня вырвались очень мирские, очень светские слова.

— Значит, я должен уйти?

— Мне необходимо сосредоточиться, дорогой друг.

— Хорошо, я ухожу. Но, пожалуйста, ради язычника по имени д'Артаньян сократите ваши размышления и молитвы. Я жажду поговорить с вами.

— Хорошо, мой друг, обещаю вам, что через полтора часа…

— Полтора часа молитв и размышлений! Дорогой мои! А нельзя ли сократить?

Арамис рассмеялся.

— Вы по-прежнему очаровательны, молоды, веселы! — улыбался он. — Вы приехали в мою епархию, чтобы поссорить меня с благодатью.

— Вот как!

— О, я никогда не мог противиться вашим чарам, д'Артаньян! Вы будете стоить мне спасения души.

Д'Артаньян закусил губу.

— Хорошо, — усмехнулся он, — беру грех на себя. Быстро перекрестясь, прочтите одно «Отче наш», и едем!

— Тес, — перебил его Арамис, — мы больше не одни. Я слышу, что сюда идут.

— Отошлите их.

— Нельзя. Вчера я назначил им прием. Это директор иезуитской коллегии и настоятель доминиканского монастыря.

— Ваш штаб? Отлично.

— А вы чем пока займетесь?

— Разбужу Портоса и в его обществе стану дожидаться конца ваших совещаний.

Арамис не шевельнулся, не двинул бровью. Ни одного слова, ни одного жеста.

— Идите, — сказал он.

Д'Артаньян повернулся к дверям.

— Кстати, вы знаете, где помещается Портос?

— Нет, но я спрошу.

— Идите по коридору и откройте вторую дверь налево.

— Благодарю. До свиданья.

И д'Артаньян ушел в направлении, указанном епископом.

Через десять минут он вернулся.

Арамис сидел между настоятелем-доминиканцем и главой иезуитской коллегии совершенно в таком же положении, в каком мушкетер застал его однажды в гостинице Кревкера.

Их присутствие не смутило мушкетера.

— В чем дело? — неторопливо спросил Арамис. — Вы, кажется, хотите что-то сообщить мне, дорогой друг?

— Дело в том, — ответил д'Артаньян, пристально глядя в лицо Арамису, — что Портоса нет в комнате.

— Где же он может быть?

— Я спрашиваю вас об этом.

— А вы не узнавали у слуг?

— Спрашивал.

— Что же вам ответили?

— Что Портос часто уходит из дому, не предупредив никого, и что, вероятно, он ушел или уехал.

— Что же вы сделали?

— Я побывал в конюшне, — спокойно произнес мушкетер.

— Зачем?

— Чтобы посмотреть, уехал ли Портос верхом.

— И что же? — спросил епископ.

— В стойле номер пять нет лошади по имени Голиаф.

Мушкетер сильно волновался, между тем как Арамис вел разговор самым любезным тоном.

— О, я понимаю, — улыбнулся Арамис, подумав с минуту. — Портос уехал, чтобы сделать нам сюрприз.

— Сюрприз?

— Да. Канал, идущий отсюда к морю, славится своими утками, чирками и бекасами; это любимая дичь Портоса. Он привезет нам на завтрак дюжину вкусных птиц.

— Вы думаете? — засомневался д'Артаньян.

— Вполне уверен. Куда бы мог он иначе уехать?

Я уверен, что он взял с собой ружье.

— Возможно, — проговорил д'Артаньян.

— Знаете что, дорогой друг? Садитесь на коня и догоните его.

— Хорошо, — сказал д'Артаньян. — Сейчас поеду.

Арамис позвонил и велел вошедшему лакею распорядиться, чтобы оседлали лошадь, которую выберет господин д'Артаньян.

Подле дверей лакей отошел в сторону, чтобы пропустить вперед мушкетера.

В это время глаза лакея встретились с глазами его господина. Легкое движение бровей показало умному соглядатаю, что ему надо делать.

Д'Артаньян вскочил в седло. Арамис услышал стук подков о камни.

Через мгновение слуга вернулся.

— Что? — спросил его епископ.

— Монсеньер, он едет вдоль канала к морю, — ответил слуга.

— Хорошо, — отпустил его Арамис.

Действительно, мушкетер, отбросив все подозрения, ехал к океану в надежде увидеть среди дюн или на отмели исполинскую фигуру Портоса.

Два часа д'Артаньян отыскивал Портоса; наконец он вернулся домой.

«Мы, верно, разминулись, — думал он, — и сейчас оба мои товарища, должно быть, ждут моего возвращения».

Д'Артаньян ошибся. Он не нашел Портоса в епископском доме, так же как и на берегу канала.

На верху лестницы его ждал Арамис с опечаленным лицом.

— Вас не догнали, дорогой д'Артаньян? — еще издали крикнул он.

— Нет. А вы за мной посылали?

— Я в отчаянии, дорогой друг, в отчаянии, что заставил вас проехаться напрасно. В семь часов пришел священник из Сен-Патерна. На дороге он встретил дю Валлона, который, не желая никого будить, уехал тайком; ему же Портос поручил сказать, что он боится, как бы Жетар в его отсутствие не напортил чего-нибудь, а потому решил, воспользовавшись приливом, отправиться в Бель-Иль.

— Но ведь Голиаф не мог проскакать четыре лье по морю?

— Там добрые шесть, — поправил его Арамис.

— Тем более.

— Поэтому-то, милый друг, — с кроткой улыбкой заметил прелат, — Голиаф стоит в конюшне и, кажется, очень доволен, что на его спине нет Портоса.

Действительно, лошадь привели обратно с того места, где исполин сел на свежего коня. Таково было распоряжение прелата, от внимания которого не ускользала ни одна мелочь.

Мушкетер сделал вид, что вполне поверил этому объяснению.

Он начал притворяться под влиянием все более и более усиливавшихся в нем подозрений.

За завтраком он сидел между иезуитом и Арамисом и улыбался сидевшему напротив него доминиканцу, жирная физиономия которого была ему порядком противна.

Роскошный завтрак сильно затянулся. Великолепные испанские вина, прекрасные морбиганские устрицы, отборная рыба из устья Луары, исполинские пенбефские креветки, нежная полевая дичь украшали стол. Д'Артаньян много ел и мало пил, Арамис не пил совсем или, по крайней мере, пил только воду.

После завтрака д'Артаньян сказал:

— Дайте мне ружье.

— Вы хотите пойти на охоту?

— Я думаю, что в ожидании Портоса мне лучше всего будет этим заняться.

— Возьмите любое со стены.

— Вы не отправитесь со мною?

— Ах, дорогой друг, очень бы хотел, но епископам охота запрещена.

— А! — ответил д'Артаньян. — Я этого не знал.

— Кроме того, — добавил Арамис, — до двенадцати у меня дела.

— Значит, мне придется идти одному? — спросил д'Артаньян.

— Да, к сожалению. Но, главное, возвращайтесь к обеду.

— Право, у вас кормят так хорошо, что я не могу не вернуться.

Д'Артаньян встал из-за стола, поклонился своим сотрапезникам, взял ружье, но вместо того, чтобы отправиться на охоту, быстро направился в маленький ваннский порт.

Он несколько раз оглядывался, желая узнать, идут ли за ним: никого и ничего не было видно.

За двадцать пять ливров он нанял маленький рыбачий баркас и в половине двенадцатого отчалил, вполне уверенный, что его не выследили. И правда, за ним никто не ехал. Только иезуит, с утра стоявший на высокой колокольне своей церкви, не пропустил ни одного его шага, следя за ним в сильную подзорную трубу.

Без четверти двенадцать Арамис узнал, что лодкад'Артаньяна направилась к Бель-Илю.

Лодка шла быстро; сильный северо-западный ветер нес ее к острову.

По мере того как д'Артаньян приближался к цели, он все пристальнее вглядывался в берег. Он искал глазами в толпе или среди укреплений яркий костюм Портоса и его массивную фигуру.

Поиски д'Артаньяна были напрасны: он высадился, никого не встретив, и первый же солдат, к которому он обратился, сказал ему, что господин барон еще не вернулся из Ванна.

Не теряя ни минуты, д'Артаньян приказал рулевому держать курс на мыс Сарзо.

Несмотря на быстроту переправы, д'Артаньяна мучили нетерпение и досада, о которых могла бы рассказать только палуба баркаса: он без устали ходил по ней взад и вперед в течение трех часов.

От набережной, к которой пристал его баркас, д'Артаньян мигом добрался до епископского дворца.

Своим быстрым возвращением он думал смутить Арамиса. Ему хотелось упрекнуть Арамиса в лукавстве, сделав это сдержанно, но достаточно тонко, чтобы заставить Арамиса почувствовать все последствия такого поведения и вырвать у него хоть часть тайны. Он, наконец, надеялся словесной атакой, как штыковым ударом, разрушить таинственность, окружавшую Арамиса, и заставить его открыть свои карты.

Но в передней он встретил камердинера, который, глупо улыбаясь, преградил ему дорогу.

— К его преосвященству! — крикнул д'Артаньян, стараясь рукою отстранить камердинера.

— К его преосвященству?

— Ну да, конечно. Разве ты не узнаешь меня, дурак?

— Конечно, вы шевалье д'Артаньян. Но его преосвященства нет дома.

— Как? Его преосвященства нет дома? Где же он?

— Уехал.

— Куда?

— Не знаю, но, может быть, его преосвященство сообщает это вам в письме, которое он поручил мне отдать вашей милости.

И камердинер вынул из кармана письмо.

— Давай скорей, чучело! — вскричал д'Артаньян, вырывая письмо из рук слуги. — Да, да, — прибавил он, пробежав глазами первые строки, — О, я понимаю!

И он прочитал вполголоса:

«Дорогой друг!

Крайне неотложное дело призывает меня в один из приходов моей епархии. Я надеялся повидаться с вами перед отъездом, но теперь потерял эту надежду, так как вы, вероятно, проведете в Бель-Иле два-три дня с нашим милым Портосом.

Развлекайтесь, но не старайтесь состязаться с ним за столом; я этого не посоветовал бы даже Атосу в самые лучшие его дни.

До свидания, дорогой друг! Поверьте, я глубоко сожалею, что не мог лучше и дольше воспользоваться вашим милым обществом».

— Черт возьми, — сказал д'Артаньян, — меня провели! Ах я дурак, болван, трижды идиот! Но посмотрим, чья возьмет в конце концов. О, меня обманули, как обезьяну, которой дают пустой орех!

И, отвесив пощечину улыбающемуся камердинеру, мушкетер выбежал из епископского дворца.

Как ни хорош был Хорек, для такой спешной поездки он не годился. Поэтому д'Артаньян выбрал на почтовом дворе лошадь, которая благодаря его шпорам и твердой руке доказала, что олени совсем не самые быстроногие создания в мире.

XXVI

Д'АРТАНЬЯН СПЕШИТ, ПОРТОС ХРАПИТ, А АРАМИС ДАЕТ СОВЕТ
Часов через тридцать — тридцать пять после описанных нами событий Фуке, по обыкновению приказав никого не принимать, сидел у себя в кабинете в знакомом уже нам доме в Сен-Манде и работал. Внезапно во двор влетела карета, запряженная четверкой взмыленных лошадей. Очевидно, ее ожидали, потому что четверо лакеев бросились к дверцам экипажа и открыли их.

Фуке поднялся из-за письменного стола и быстро подошел к окну, в то время как из кареты выходил прибывший гость, который с трудом сошел с подножки в три ступеньки, опираясь на плечи лакеев. Когда он назвал свое имя, один из слуг побежал к подъезду и исчез в передней. Слуга торопился сообщить о приезде гостя своему господину, но ему не пришлось стучаться в двери кабинета.

Фуке уже стоял на пороге. — Его преосвященство ваннский епископ, доложил лакей.

— Хорошо, — ответил Фуке.

Потом, наклонившись над перилами лестницы, по нижним ступеням которой уже поднимался Арамис, сказал:

— Вы, мой друг? Так рано?

— Да, я. Но истерзанный, разбитый, как видите.

— О, бедный друг! — посочувствовал Фуке, предлагая Арамису руку, на которую тот оперся.

Все слуги почтительно отступили.

— Ничего! — отозвался Арамис. — Все это не беда, раз я доехал. Это важнее всего.

— Говорите скорее, — сказал Фуке, запирая двери кабинета.

— Нас никто не подслушает?

— Будьте покойны.

— Дю Валлон приехал?

— Да.

— И вы получили мое письмо?

— Да. Дело, по-видимому, серьезно, раз оно потребовало вашего присутствия в Париже, в то время как вы так нужны в другом месте.

— Да, крайне серьезно.

— Благодарю, благодарю вас. В чем же дело? Но, ради бога, прежде всего отдохните, дорогой друг. Вы ужасно бледны.

— Мне действительно нехорошо. Но прошу вас, не обращайте на меня внимания. Дю Валлон ничего не сказал вам, отдавая письмо?

— Нет. Я услышал шум, подошел к окну и увидел нечто вроде мраморного всадника. Я вышел к нему; он мне протянул письмо, и его лошадь тотчас пала на месте.

— А он?

— Он тоже упал. Его подняли и отнесли в комнаты.

Прочтя письмо, я зашел к нему, чтобы расспросить о подробностях, но он так крепко спал, что не было возможности его разбудить. Мне стало его жаль; я приказал снять с барона сапоги и не тревожить его.

— Хорошо. Дело вот в чем. Вы видели в Париже д'Артаньяна?

— Конечно. Это человек умный и даже благородный, хотя по его милости погибли наши друзья Лиодо и д'Эмери.

— Увы, знаю. В Туре я встретил курьера, который вез мне письмо Гурвиля и депеши Пелисона. Вы думали об этом событии?

— Да.

— И вы поняли, что это было нападение на вас?

— Сознаюсь, у меня тоже явилась эта мрачная мысль.

— Не обманывайтесь… Умоляю вас, не обманывайтесь… выслушайте меня… Вернемся к д'Артаньяну. При каких обстоятельствах вы его видели?

— Он явился за деньгами с чеком короля.

— Личным?

— Подписанным его величеством.

— Видите! Так знайте, д'Артаньян побывал в Бель-Иле переодетый. Он выдавал себя за управляющего, которому его господин поручил купить участки для солеварен. А у д'Артаньяна один господин — король; значит, он был послан королем. Он видел Портоса.

— Кто такой Портос?

— Простите, я обмолвился. В Бель-Иле он встретил дю Валлона и теперь не хуже нас с вами знает, что Бель-Иль укреплен.

— И вы думаете, что его послал король? — в раздумье спросил Фуке.

— Не сомневаюсь.

— Ив руках короля д'Артаньян — опасное оружие?

— Самое опасное из всех.

— Значит, я с первого взгляда правильно оценил его.

— Как?

— Я хотел расположить его к себе.

— Если вы нашли, что это самый храбрый, умный и ловкий человек во всей Франции, вы его оценили верно.

— Значит, во что бы то ни стало нужно привлечь его на нашу сторону.

— Кого? Д'Артаньяна?

— Разве вы не разделяете моего мнения?

— Разделяю, но вы не привлечете его к себе.

— Почему?

— Потому, что мы упустили удобный момент. Он был не в ладах со двором; следовало воспользоваться этим. Но потом он побывал в Англии, способствовал реставрации, приобрел состояние и, наконец, вернулся на службу к королю. Это значит, что ему хорошо платят за службу.

— Мы дадим ему больше, вот и все.

— О, сударь, простите. У д'Артаньяна только одно слово, и когда он его дал, то не берет назад.

— Какой же ваш вывод? — встревожено спросил Фуке.

— Я считаю, что надо отразить страшный удар.

— Как?

— Погодите… Д'Артаньян явится к королю с отчетом.

— Я полагаю, вы его намного опередили.

— Приблизительно часов на десять.

— Значит, спешить нечего.

Арамис покачал головой.

— Посмотрите на эти несущиеся по небу облака, на ласточек, рассекающих воздух. Д'Артаньян быстрее облака и птицы; д'Артаньян — это несущий их ветер. Это сверхчеловек. Он мой ровесник, и я знаю его тридцать пять лет.

— Так что же делать?

— Выслушайте мои расчеты, господин Фуке. Я послал к вам дю Валлона в два часа ночи; он уехал за восемь часов до меня. Когда он явился?

— Приблизительно часа четыре тому назад.

— Вот видите! Я приехал на четыре часа скорее, чем он. А между тем Портос отличный наездник; он загнал восемь лошадей: я видел их трупы. Я проехал на почтовых пятьдесят лье, но у меня подагра, камни в почках, словом, я умираю от усталости. Мне пришлось в Туре отдохнуть; оттуда я ехал в карете полуживой. Мой экипаж едва не опрокинулся; иногда я лежал на его сиденье, иногда на стенке, а четверка лошадей шла карьером. Наконец я здесь, совершив путь на четыре часа быстрее, чем Портос. Но д'Артаньян не весит трехсот фунтов, как Портос; у него нет подагры и камней в почках, как у меня; это не наездник, а кентавр. Видите ли, он уехал в Бель-Иль, когда я отправился в Париж, и несмотря на то, что я опередил его на десять часов, д'Артаньян приедет через два часа после меня.

— Но ему может помешать какая-нибудь случайность.

— Для него не существует случайностей.

— А если не хватит лошадей?

— Он побежит быстрее самой быстрой лошади.

— Что за человек!

— Да, этого человека я люблю и восхищаюсь им.

Я люблю его, потому что он добр, благороден, честен; восхищаюсь им, так как для меня он воплощение человеческого могущества. Но, любя его, преклоняясь перед ним, я его боюсь и остерегаюсь. Итак, сударь, вот какой вывод: через два часа д'Артаньян будет здесь. Опередите его, поезжайте в Лувр, повидайтесь с королем раньше, чем к нему явится д'Артаньян.

— Что сказать королю?

— Ничего. Подарите ему Бель-Иль.

— О, д'Эрбле, д'Эрбле! Сколько планов рушится! — воскликнул Фуке. — И так внезапно!

— После неудавшегося плана всегда можно задумать и выполнить другой.

Никогда не следует приходить в отчаяние. Поезжайте, поезжайте, сударь, скорее.

— А наш отборный гарнизон? Король тотчас же сменит его.

— Когда этот гарнизон вступил в Бель-Иль, он был предан королю; теперь он ваш. То же будет со всяким другим через две недели. Не упреждайте событий. Неужели вы предпочитаете удержать два-три полка вместо того, чтобы через год подчинить себе целую армию? Разве вы не понимаете, что ваш теперешний гарнизон создаст вам сторонников в Ла-Рошели, в Нанте, в Бордо, в Тулузе, всюду, куда его пошлют? Поезжайте к королю, господин Фуке, поезжайте. Время идет, и пока мы его теряем, д'Артаньян летит по дороге как стрела.

— Вы знаете, господин д'Эрбле, что каждое ваше слово — семя, которое в моем уме прорастает и приносит плоды. Я еду в Лувр.

— Помните, д'Артаньяну не нужно ехать через Сен-Манде. Он прямо отправится в Лувр; нужно вычесть этот час из того времени, которое есть у нас в запасе.

— Может быть, у д'Артаньяна есть все, но у него нет моих английских лошадей. Через двадцать пять минут я буду в Лувре.

И, не теряя ни секунды, Фуке приказал подать лошадей. Арамис успел сказать ему:

— Возвращайтесь так же быстро, как поедете туда; буду ждать вас с нетерпением.

Через пять минут министр летел к Парижу.

Между тем Арамис попросил указать ему комнату, где отдыхал Портос.

На кровати лежал Портос. Его лицо покраснело, лучше сказать — полиловело, глаза опухли, рот был открыт. От храпа, который вырывался из глубин его груди, дрожали оконные стекла. Глядя на вздувшиеся мышцы его лица, на спутанные и прилипшие ко лбу волосы, на сильное движение поднимавшегося подбородка и плеч, нельзя было не почувствовать своего рода восхищения: сила, доходящая до такой степени, почти божественна.

По приказанию Пелисона слуга разрезал сапоги Портоса, потому что просто снять их не было ни малейшей возможности. Четверо лакеев тщетно пробовали стянуть их. Им даже не удалось разбудить Портоса.

Сапоги сняли, разрезав их на ремешки, и ноги исполина упали на кровать. С него срезали все остальное платье; отнесли в ванну и целый час продержали в теплой воде; надели на него чистое белье; уложили в согретую грелкой постель. Все это стоило большого труда. Усилия слуг пробудили бы мертвого, но Портос даже не открыл глаз, ни на секунду не прервал своего могучего храпа.

Арамис, худощавый и нервный, собрав все свое мужество, хотел превозмочь усталость и поработать с Гурвилем и Пелисоном, но, внезапно лишившись чувств, повалился на стул и не смог подняться. Его отнесли в соседнюю комнату. Вскоре отдых в удобной кровати успокоил его возбужденный мозг.

XXVII

ФУКЕ ДЕЙСТВУЕТ
Тем временем Фуке мчался к Лувру на своих английских лошадях.

Король работал с Кольбером.

Вдруг Людовик задумался. Два смертных приговора, которые он подписал, вступая на трон, время от времени вспоминались ему. Когда он сидел с отрытыми глазами, они вставали перед ним, как два траурных пятна. Когда он опускал веки, ему представлялись два пятна крови.

— Господин Кольбер, — внезапно повернулся он к интенданту, — мне иногда кажется, что люди, которых я осудил по вашему совету, не были так уж виновны.

— Ваше величество, они были выбраны из стаи откупщиков, чтобы покарать их в пример другим.

— Кто выбрал их?

— Необходимость, государь, — холодно ответил Кольбер.

— Необходимость! Великое слово! — прошептал молодой король.

— Великая богиня, ваше величество.

— Не правда ли, это были преданные друзья суперинтенданта финансов?

— Да, ваше величество, это были его друзья, которые за него отдали бы жизнь.

— Они ее и отдали, — заметил король.

— Правда, но, к счастью, без всякой пользы, а это не входило в их намерения.

— Сколько денег присвоили эти люди?

— Около десяти миллионов, причем шесть были конфискованы у них.

— И эти деньги у меня в казне? — спросил король с чувством отвращения.

— Да, ваше величество; но эта конфискация, которая должна была бы разорить Фуке, не достигла своей цели.

— Какой из этого вывод, господин Кольбер?

— Я считаю, что, если Фуке поднял против вашего величества толпу мятежников для того, чтобы спасти от казни своих друзей, он поднимет целую армию, когда самому понадобится избегнуть кары.

— Удивляюсь, — сказал король, — что, думая так о Фуке, вы давно не дали мне совета.

— Какого совета, ваше величество?

— Сначала скажите мне ясно и определенно, что вы думаете о Фуке.

— Я думаю, государь, что Фуке не довольствуется тем, что приобретает деньги, как кардинал Мазарини, отнимая таким путем у вашего величества часть вашего могущества, но и привлекает к себе всех любителей веселой, роскошной жизни, поклонников того, что бездельники называют поэзией, а политики — испорченностью; что, поднимая против вас, государь, подданных вашего величества, он наносит ущерб королевским правам, и если так будет продолжаться, он сделает из вашего величества слабого и незначительного короля.

— А как называют такие замыслы, господин Кольбер?

— Государственным преступлением.

— И что делают с такими преступниками?

— Их арестовывают, судят и карают.

— А вы уверены, что Фуке задумал совершить то преступление, которое вы ему приписываете?

— Более того, государь. Он уже приступил к исполнению своего замысла.

Есть очевидное, осязательное, вещественное доказательство его измены.

— Какое?

— Я узнал, что Фуке укрепляет Бель-Иль.

— С какой целью?

— С целью со временем защищаться от короля.

— Но если это верно, господин Кольбер, — Людовик, — необходимо немедленно же поступить как вы говорили: нужно арестовать Фуке!

— Невозможно!

— Я уже, кажется, говорил вам, что этого слова не должны произносить те, кто мне служит.

— Слуги вашего величества не могут помешать Фуке быть суперинтендантом.

— Так что же из того?

— Благодаря этой должности за него весь парламент, так же как и вся армия — благодаря его щедрости, все писатели — благодаря его любезности, все дворянство — благодаря его подаркам.

— Значит, другими словами, я бессилен против Фуке?

— Да, по крайней мере, в настоящую минуту, ваше величество.

— Вы плохой советчик, господин Кольбер.

— О нет, ваше величество, я не ограничиваюсь простым указанием на опасность.

— Полно. Как можно подкопаться под этого колосса?

И король с горечью засмеялся.

— Он поднялся благодаря деньгам, убейте его деньгами же, ваше величество.

— Лишить его должности?

— Это плохое средство.

— Укажите хорошее.

— Разорите его.

— Как?

— Воспользуйтесь любым удобным случаем.

— Каким?

— Вот, например, его королевское высочество будет венчаться. Свадьба должна быть великолепна. Это прекрасный повод потребовать у него миллион. Фуке, который охотно платит двадцать тысяч, когда он должен всего пять, конечно, без труда найдет миллион для вашего величества.

— Хорошо, — согласился Людовик XIV.

— Если вашему величеству угодно подписать ордер, я сам пошлю за деньгами.

И, подвинув королю бумагу, Кольбер подал ему перо.

В эту минуту дверь приоткрылась, и лакей доложил о приходе суперинтенданта финансов.

Людовик побледнел. Кольбер уронил перо и отошел от короля, которого он словно осенял черными крыльями, как злой ангел.

Фуке вошел и, как опытный царедворец, с первого же взгляда понял положение вещей. Положение было неутешительным для него, хотя он и сознавал свою силу. Маленькие черные, глаза Кольбера, расширенные завистью, и светлый, горевший гневом взгляд Людовика XIV не предвещали ничего хорошего.

Молчание, встретившее Фуке, сразу предупредило его о грозившей ему опасности.

Король молчал, пока Фуке дошел до середины комнаты. Юношеская застенчивость Людовика заставляла его сдерживаться. Фуке воспользовался удобным случаем.

— Государь, — сказал он, — я с нетерпением ждал возможности увидеть ваше величество.

— Почему? — заговорил король.

— Потому что хотел сообщить вашему величеству хорошую новость.

Не обладая великодушием и благородством Фуке, Кольбер во многих отношениях походил на него, не уступая ему в проницательности и знании людей. Кроме того, у него была способность владеть собой, которая лицемерам время обдумать и приготовиться, чтобы сильнее нанести удар.

Он угадал, что Фуке идет навстречу удару, который хотел нанести он, Кольбер. Его глаза блеснули.

— Какую совесть? — спросил король.

Фуке положил на стол свиток бумаги.

— Прошу ваше величество соблаговолить взглянуть на эту работу, — произнес он.

Король медленно развернул свиток.

— Планы? — удивился он. — Чего?

— Новой крепости, государь.

— А, — сказал король, — значит, вы занимаетесь тактикой и стратегией, господин Фуке?

— Я занимаюсь всем, что может принести пользу правлению вашего величества, — ответил Фуке.

— Прекрасные чертежи, — кивнул ему король.

— Без сомнения, ваше величество разбирается в этом плане? — проговорил Фуке, наклоняясь над бумагой. — Вот — пояс стен; тут — форты, передовые укрепления.

— А что кругом?

— Море.

— Что же это за место?

— Бель-Иль, — негромко произнес Фуке.

Услыхав это название, Кольбер сделал такое заметное движение, что король оглянулся, призывая его к сдержанности.

Суперинтенданта, видимо, нисколько не смутили на движение Кольбера, ни предупреждающий взгляд короля.

— Значит, господин Фуке, вы велели укрепить Бель-Иль?

— Да, государь, и я привез планы и счета вашему величеству, — ответил Фуке. — На это дело я истратил миллион шестьсот тысяч ливров.

— А для чего это? — холодно спросил Людовик, подстрекаемый полным ненависти взглядом Кольбера.

— Мою цель легко понять, — ответил Фуке. — У вашего величества были натянутые отношения с Великобританией.

— Да, но с момента реставрации короля Карла Второго я заключил с ней союз.

— Это случилось месяц тому назад, ваше величество. А укрепления Бель-Иля начаты шесть месяцев назад.

— Значит, они стали бесполезны.

— Крепость никогда не бывает бесполезна, ваше величество: я укреплял Бель-Иль против Монка, Ламберта и граждан Лондона, которые играли в солдатики. Теперь Бель-Иль будет крепостью против Голландии, с которой либо ваше величество, либо Англия неминуемо начнете войну.

Король опять взглянул на Кольбера.

— Кажется, Бель-Иль принадлежит вам, господин Фуке? — спросил Людовик.

— Нет, государь.

— Кому же?

— Вашему величеству.

Кольбер почувствовал такой ужас, точно под его ногами разверзлась бездна.

Людовик вздрогнул от восхищения гениальностью или преданностью Фуке.

— Объяснитесь, сударь, — попросил он.

— Дело очень просто, ваше величество. Бель-Иль мое имение, и я укрепил его на свои средства. Но так как никто в мире не может запретить смиренному подданному сделать скромный подарок своему королю, то я и подношу вашему величеству Бель-Иль. Всякая крепость должна принадлежать королю. Отныне ваше величество может держать там надежный гарнизон.

Кольбер чуть не покатился по скользкому паркету; чтобы не упасть, ему пришлось ухватиться за колонку в резной обшивке стен.

— Вы проявили большие военные способности, господин Фуке, — заметил Людовик XIV.

— Ваше величество, первая мысль явилась не у меня; некоторые офицеры внушили мне ее. И самые планы начерчены одним из талантливейших наших инженеров.

— Его имя?

— Дю Баллон.

— Дю Баллон? Я его не знаю, — сказал Людовик и прибавил:

— Очень жаль, господин Кольбер, что мне неизвестен даровитый человек, делающий честь моему царствованию.

Говоря это, король повернулся к Кольберу.

Кольбер был раздавлен всем происшедшим. Пот струился по его лицу; он не мог вымолвить ни слова. Он переживал невыразимые муки.

— Запомните это имя! — бросил. Людовик XIV.

Кольбер поклонился. Он был белее своих манжет из фламандского кружева.

Фуке продолжал:

— Каменная кладка сделана на римской мастике; архитекторы составили мне ее по описаниям древних.

— А пушки? — спросил Людовик.

— О, ваше величество, это уж ваша забота. Мне не подобает ставить пушки, пока ваше величество не объявите, что в Бель-Иле вы у себя дома.

Людовик колебался между ненавистью, которую ему внушал этот могущественный человек, и жалостью к другому, такому подавленному и казавшемуся неудачной подделкой первого.

Но сознание королевского долга пересилило в нем человеческие чувства.

Он указал пальцем на бумагу.

— Работы, вероятно, дорого обошлись вам? — посмотрел он в лицо Фуке.

— Мне кажется, я имел честь назвать вашему величеству сумму?

— Повторите, я забыл.

— Миллион шестьсот тысяч ливров.

— Миллион шестьсот тысяч? Вы чудовищно богаты, господин Фуке!

— Это вы, ваше величество, богаты, — ответил суперинтендант, — так как Бель-Иль принадлежит вам, государь.

— Да, благодарю; но как бы я ни был богат, господин Фуке… — начал король.

— Что такое, ваше величество? — спросил Фуке.

— Я предвижу момент, когда у меня недостанет денег.

— У вас, государь?

— Да, у меня.

— Когда же?

— Например — завтра.

— Может быть, ваше величество, вы окажете мне честь и объясните, в чем дело?

— Мой брат женится на английской принцессе.

— Так что же, ваше величество?

— И я должен принять молодую принцессу, как подобает встретить внучку Генриха Четвертого.

— Это вполне справедливо, ваше величество.

— Итак, мне понадобится много денег.

— Без сомнения.

— Завтра же мне нужно…

Людовик остановился. Он собирался спросить как раз ту сумму, в которой некогда должен был отказать Карлу II.

Король повернулся к Кольберу, чтобы тот нанес удар.

— Завтра же мне нужно… — повторил он, глядя на Кольбера.

— Миллион, — вдруг выкрикнул тот в восторге, что может отомстить.

Фуке стоял по-прежнему спиной к Кольберу, желая слушать только короля, и король повторил, вернее, прошептал:

— Миллион.

— О, государь! — пренебрежительно ответил Фуке. — Один миллион! Что ваше величество сделает на один миллион!

— Однако, мне кажется… — начал Людовик.

— Такая сумма тратится на свадьбах мелких немецких князей.

— Господин Фуке!

— Вашему величеству нужно, по крайней мере, два миллиона. Я буду иметь честь прислать сегодня вечером вашему величеству миллион шестьсот тысяч ливров.

— Как? — произнес король. — Миллион шестьсот тысяч ливров?

— Позвольте, государь, — ответил Фуке, даже не оборачиваясь к Кольберу, — я знаю: не хватает четырехсот тысяч ливров. Но вот у этого господина из управления финансами (и он через плечо указал большим пальцем на сильно побледневшего Кольбера) лежат в кассе девятьсот тысяч ливров, принадлежащих мне.

Король обернулся и посмотрел на Кольбера.

— Но… — заговорил было тот.

— Этот господин, — продолжал Фуке, не называя даже Кольбера по имени, — неделю тому назад получил миллион шестьсот тысяч ливров. Триста тысяч он заплатил страже, семьдесят пять — отдал госпиталям, двадцать пять швейцарцам, двести — уплатил за съестные припасы, девяносто тысяч — за оружие, десять — на разные мелочи. Значит, я не ошибаюсь, считая, что там осталось девятьсот тысяч.

И, слегка повернувшись к Кольберу, как высокомерный начальник к подчиненному, он сказал:

— Позаботьтесь, сударь, чтобы сегодня вечером эти девятьсот тысяч были вручены золотом его величеству.

— Но, — заметил король, — ведь это составит два миллиона пятьсот тысяч ливров!

— Государь, лишние пятьсот тысяч послужат карманными деньгами его высочеству. Вы слышите, господин Кольбер? Сегодня же вечером, до восьми часов…

И, отвесив почтительный поклон королю, суперинтендант финансов попятился к двери, не удостоив взглядом завистника, которого он оставил в самом глупом положении.

В припадке злобы Кольбер разорвал свои фламандские кружева и до крови искусал губы.

Не успел еще Фуке дойти до двери, как слуга, проскользнув мимо него, возвестил:

— Курьер из Бретани к его величеству.

— Д'Эрбле был прав, — прошептал Фуке, вынув часы, — без пяти два.

Следовало торопиться.

XXVIII

Д'АРТАНЬЯН ПОЛУЧАЕТ ПАТЕНТ НА ДОЛЖНОСТЬ КАПИТАНА
Читатель уже понял, о каком гонце из Бретани доложил лакей. Гонца легко было узнать.

Д'Артаньян, запыленный, с раскрасневшимся лицом, влажными от пота волосами и онемевшими от усталости ногами, с трудом поднимался по ступенькам, звеня окровавленными шпорами.

На пороге он столкнулся с Фуке. Министр поклонился и улыбнулся человеку, который, приехав на час раньше, мог оказаться причиной его разорения или смерти.

Д'Артаньян вспомнил о приветливом приеме, оказанном ему этим человеком, и тоже поклонился ему, но больше из расположения и сострадания, чем из уважения. У него на языке вертелось слово, которое столько раз повторяли герцогу де Гизу: «Бегите!» Однако, произнеся это слово, он изменил бы своему долгу; а сделав это у входа в кабинет короля, при лакее, он погубил бы себя, не успев спасти другого.

Итак, д'Артаньян лишь молча поклонился Фуке и прошел к королю.

В это мгновение Людовик колебался между изумлением, вызванным последними словами Фуке, и удовольствием при виде возвратившегося д'Артаньяна.

Не будучи придворным, д'Артаньян, однако, обладал наблюдательностью настоящего придворного. Войдя, он прочел на лице Кольбера, что его унизили и что ярость терзает его.

Он даже уловил слова короля, обращенные к интенданту:

— А, господин Кольбер, значит, у вас в управлении девятьсот тысяч ливров?

Кольбер только молча поклонился; он задыхался.

Вся эта сцена сразу запечатлелась в мозгу д'Артаньяна.

Точно желая подчеркнуть разницу в обращении, Людовик XIV ласково поздоровался с д'Артаньяном. Затем тотчас отпустил Кольбера.

Тот, весь бледный, пошатываясь, вышел из королевского кабинета.

Д'Артаньян закрутил усы.

— Мне приятно встретить одного из моих слуг в таком виде, — сказал король, любуясь воинственной физиономией д'Артаньяна, его измятым запыленным платьем.

— Действительно, ваше величество, — поклонился мушкетер, — я считал мое присутствие в Лувре столь необходимым, что решился явиться в таком виде перед государем.

— Значит, вы привезли мне важные вести? — с улыбкой спросил король.

— Скажу все в двух словах. Бель-Иль укреплен превосходно. Двойные стены, цитадель, два форта; в гавани три капера, береговые батареи ждут только пушек.

— Я все это знаю, — медленно проговорил король.

— Как, ваше величество уже знает?! — с изумлением произнес мушкетер.

— План этих укреплений у меня.

— У вашего величества план?

— Вот он.

— Да, ваше величество, именно этот план. Я видел на месте точно такой же.

Лицо д'Артаньяна омрачилось.

— Понимаю, ваше величество, вы не доверились мне одному и послали еще кого-то, — с упреком сказал он.

— Не все ли равно, как я узнал? — возразил король.

— Возможно, — ответил мушкетер, не пытаясь скрыть свое неудовольствие. — Но позволю себе сказать вашему величеству, что не стоило так торопить меня, заставляя двадцать раз рисковать своими костями, чтобы встретить по возвращении таким известием. Ваше величество, когда людям не доверяют или считают их неспособными, им не дают подобных поручений.

И д'Артаньян по-военному, звякнул шпорами, стряхивая на пол окровавленную пыль.

Король смотрел на него, втайне радуясь своей первой победе.

— Господин д'Артаньян, — добавил он через секунду, — я не только знаю, что делается в Бель-Иле, но могу сказать, что Бель-Иль теперь мой.

— Прекрасно, ваше величество, я ничего больше на спрашиваю, — ответил д'Артаньян. — Прошу отставки!

— Как отставки?

— Конечно! Я слишком горд, чтобы есть хлеб короля, не заслужив его или, вернее, заслужив плохо. Прошу, ваше величество, отставки.

— Ого!

— Прошу отставки, ваше величество, или я сам уйду!

— Вы сердитесь, сударь?

— Еще бы! Черт побери! Я тридцать два часа не схожу с седла, скачу день и ночь, совершаю чудеса быстроты: приезжаю, одеревенев как повешенный, и узнаю, что меня обогнали. Я глупец! Отставку, государь!

— Господин д'Артаньян, — остановил его Людовик XIV, кладя свою белую руку на плечо мушкетера, — то, что я вам сказал, ничуть не помешает мне исполнить данное обещание. Раз слово дано, оно должно быть сдержано.

Молодой король подошел к столу и, открыв ящик, вынул сложенную вчетверо бумагу.

— Вот ваш патент на должность капитана мушкетеров: вы его вполне заслужили, господин д'Артаньян.

Д'Артаньян поспешно развернул бумагу и два раза перечел ее. Он не верил своим глазам.

— И этот патент, — продолжал король, — дается вам не только за вашу поездку в Бель-Иль, но и за храброе вмешательство в дело на Гревской площади. Там вы поистине мужественно послужили мне.

— А, — произнес д'Артаньян, у которого при всем его самообладании краска проступила на щеках. — Вам и это известно, ваше величество?

— Да. И это.

— Ваше величество, я хотел сказать, что мне было бы гораздо приятнее получить звание капитана мушкетеров в награду за храбрую атаку во главе своей роты, за уничтожение неприятельской батареи или за взятие города, чем за содействие повешению двух несчастных.

— Вы говорите правду?

— Почему ваше величество подозревает меня во лжи?

— Потому что, насколько я вас знаю, вы не можете раскаиваться в том, что обнажили ради меня шпагу.

— Вот тут-то ваше величество ошибается, и очень сильно. Да, я раскаиваюсь, что обнажил шпагу, раскаиваюсь из-за тех последствий, к которым это привело. Бедные погибшие люди не были ни вашими врагами, ни моими. И они не защищались.

Король помолчал.

— А ваш товарищ тоже раскаивается?

— Мой товарищ?

— Да. Вы, кажется, были не один?

— Не один? Где?

— На Гревской площади.

— Нет, ваше величество, нет, — заторопился мушкетер, краснея при мысли, что король мог заподозрить, будто он, д'Артаньян, хотел присвоить славу, которая приходилась на долю Рауля. — Нет, черт побери, не один: как вы сказали, государь, у меня был товарищ, и очень хороший.

— Молодой человек?

— Да, ваше величество. Но поздравляю вас: относительно происходящего вне дворца ваше величество осведомлены так же хорошо, как и о внутренней жизни Пале-Рояля. Все эти точные известия доставляет вам господин Кольбер?

— Господин Кольбер всегда с похвалой говорил мне о вас, и плохо бы ему пришлось, если бы он стал говорить иначе.

— О, это прекрасно!

— Но он также хвалил этого молодого человека.

— И вполне справедливо, — сказал мушкетер.

— По-видимому, этот молодой человек храбрец, — прибавил Людовик XIV, желая обострить чувство досады, которое он подозревал у д'Артаньяна.

— Да, ваше величество, храбрец! — повторил мушкетер.

Он был в восторге, что может обратить внимание короля на Рауля.

— Вы с ним знакомы?

— Да, лет двадцать пять, ваше величество.

— Но ему едва исполнилось двадцать пять лет! — воскликнул король.

— Ваше величество, я его знаю со дня его рождения.

— Правда?

— Ваше величество, — смутился д'Артаньян, — вы спрашиваете меня с недоверием, в котором я вижу постороннее влияние. Господин Кольбер, сообщив вам такие подробные сведения, вероятно, забыл сказать, что этот молодой человек сын моего близкого друга.

— Виконт де Бражелон?

— Да, ваше величество. Отец виконта де Бражелона — граф де Ла Фер, который так удачно содействовал реставрации Карла Второго. О, Бражелон из рода храбрецов!

— Значит, он сын того вельможи, который приехал ко мне или, вернее, к Мазарини от имени короля Карла Второго с предложением заключить с ним союз?

— Совершенно верно.

— И этот граф де Ла Фер — храбрец?

— Государь, этот человек обнажал оружие за вашего отца большее количество раз, чем можно насчитать дней в жизни вашего величества.

Теперь Людовик XIV закусил губу.

— Хорошо, господин д'Артаньян, хорошо! И граф де Ла Фер ваш друг?

— Уже сорок лет, государь. Ваше величество видит, что все это началось не вчера.

— Вы хотели бы встретить этого молодого человека, господин д'Артаньян?

— Буду в восторге, ваше величество.

Король позвонил. Появился лакей.

— Позовите виконта де Бражелона, — приказал король.

— Как, он здесь? — спросил д'Артаньян.

— Он сегодня дежурит в Лувре с отрядом дворян принца Конде.

Едва успел король договорить, как вошел Рауль.



Виконт де Бражелон
Увидев д'Артаньяна, он улыбнулся ему очаровательной улыбкой, свойственной только молодости.

— Ну, Рауль, — встретил его д'Артаньян, — король позволяет тебе поцеловать меня. Только раньше поблагодари его.

Рауль поклонился с такой грацией, что король, ценивший все чужие достоинства, если только они не затмевали его собственных, залюбовался красотой, статностью и скромностью Бражелона.

— Виконт, — обратился к нему Людовик, — я просил принца Конде уступить мне вас и получил его согласие. Итак, с сегодняшнего утра вы сострите при моем дворе. Принц Конде был добрым господином, но, я надеюсь, вы ничего не потеряете от перемены.

— Да, будь спокоен, Рауль: служить королю неплохо, — заметил д'Артаньян, который, поняв характер Людовика, ловко играл на его самолюбии, конечно, соблюдая меру и приличие; он умел льстить даже под видом насмешки.

— Ваше величество, — сказал Бражелон тихим мелодичным голосом, стой свободой и непринужденностью, которую он унаследовал от отца, — я не с сегодняшнего дня служу вашему величеству.

— О да! Вы хотите напомнить мне о происшествии на Гревской площади. В тот день вы действительно хорошо за меня постояли.

— Ваше величество, я говорю не об этом. Как я могу напоминать о столь ничтожной услуге в присутствии такого человека, как господин д'Артаньян!

Мне хотелось напомнить о случае, который был в моей жизни важным событием и побудил меня с шестнадцати лет посвятить свою жизнь службе вашему величеству.

— А что же это за случай? — спросил король. — Скажите.

— Когда я отправился в свой первый поход и должен был присоединиться к армии принца Конде, граф де Ла Фер провожал меня до Сен-Дени, где покоятся останки короля Людовика Тринадцатого, ожидая преемника, которого, надеюсь, бог не пошлет ему еще долгие годы. Тогда граф предложил мне поклясться прахом наших властителей в том, что я буду служить королевской власти, олицетворенной в вас, государь, буду ей верен и в мыслях, и в словах, и в действиях. Я поклялся, и клятву мою услыхали бог и усопшие короли. За десять лет мне представилось гораздо меньше случаев, чем мне бы хотелось, сдержать свою клятву. Но я всегда был не более как солдат вашего величества и, переходя на службу к вам, меняю не господина, а только гарнизон.

Рауль умолк, поклонившись.

Он кончил, но Людовик XIV молчал, задумавшись.

— Клянусь богом, — вскричал д'Артаньян, — отлично сказано; не правда ли, ваше величество? Как хорошо, как благородно!

— Да, — прошептал растроганный король, сдерживая свое волнение, не имевшее другой причины, кроме общения с такой возвышенной, благородной натурой, как Рауль. — Да, вы говорите правду, всюду вы служите королю.

Но, переменив гарнизон, вы получите повышение, которого вполне заслуживаете.

Рауль понял, что король ничего не хочет прибавить, и потому с присущим ему тактом поклонился и вышел.

— Вы собираетесь сообщить мне еще что-нибудь, сударь? — спросил король, оставшись опять наедине с д'Артаньяном.

— Да, ваше величество, это известие я отложил на конец, потому что оно печально и облечет в траур королевские дворы Европы.

— Что вы хотите сказать?

— Ваше величество, проезжая через Блуа, я услышал печальную весть.

— Право, вы меня пугаете, господин д'Артаньян.

— Мне ее сообщил доезжачий, у которого на рукаве был черный креп.

— Может быть, мой дядя Гастон Орлеанский…

— Ваше величество, он скончался.

— И никто меня не предупредил! — воскликнул король, оскорбленный тем, что ему не сообщили о смерти дяди.

— Не гневайтесь, ваше величество, — сказал д'Артаньян, — парижские курьеры, да и вообще никакие курьеры в мире не скачут так, как ваш покорный слуга. Посланец из Блуа будет здесь только через два часа, а он едет быстро, ручаюсь вам» я обогнал его уже за Орлеаном.

— Мой дядя Гастон, — прошептал Людовик, прижимая руку ко лбу и вкладывая в эти три слова самые противоречивые чувства, пробужденные воспоминаниями.

— Да, ваше величество, — философски заметил мушкетер, отвечая на мысль короля, — прошлое уходит.

— Правда, сударь, правда. Но у вас, слава богу, есть будущее, и мы постараемся, чтобы оно не было слишком мрачным.

— Полагаюсь в этом отношении на ваше величество — поклонился д'Артаньян. — А теперь…

— Да, правда. Я и забыл, что вы сделали сто десять лье. Идите, сударь, позаботьтесь о себе, ведь вы один из моих лучших солдат, а когда отдохнете, возвращайтесь ко мне.

— Ваше величество, и при вас и вдали от вас я всегда к вашим услугам.

Д'Артаньян снова поклонился и вышел. Потом, словно приехав всего-навсего из Фонтенбло, он пошел отыскивать в Лувре Бражелона.

XXIX

ВЛЮБЛЕННЫЙ И ДАМА ЕГО СЕРДЦА
В Блуаском замке горели свечи у безжизненного тела Гастона Орлеанского, последнего представителя прошлого. Горожане слагали ему эпитафию далеко не хвалебного свойства; вдовствующая герцогиня, забыв, что в юности она так любила покойника, что бежала из отцовского дома, теперь, в двадцати шагах от траурной залы, углубилась в денежные расчеты. Вообще жизнь в замке текла своим чередом. Ни мрачный звон колокола, ни голоса певчих, ни пламя свечей, мерцавшее за оконными стеклами, ни подготовка к погребению не смущали парочку, которая сидела подле уже знакомого нам окна; оно выходило во внутренний двор из комнаты, принадлежавшей к так называемым малым апартаментам.

Веселый солнечный луч (ибо солнце, по-видимому, мало беспокоилось о потере, понесенной Францией) падал на двух собеседников.

Он был юноша лет двадцати пяти, маленький, смуглый, с хитрым живым лицом и огромными глазами, затененными длинными ресницами, его большой рот часто улыбался, показывая прекрасные зубы, а острый подбородок обладал редкой подвижностью. Вовремя разговора он нежно наклонялся к молодой девушке, которая, надо сказать, не отстранялась от него с той поспешностью, которой требовали строгие правила приличия.

Девушку мы знаем, так как уже видели ее однажды у этого самого окна под лучами такого же яркого солнца. Лукавство сочеталось в ней с рассудительностью Она была очаровательна, когда смеялась, и красива, когда становилась серьезной По правде говоря, она чаще бывала очаровательна, чем красива.

Собеседники были увлечены каким-то полушутливым, полусерьезным спором.

— Скажите, господин Маликорн, — спросила девушка, — угодно ли вам наконец поговорить разумно?

— А вы думаете, это легко, Ора? — возразил Маликорн. — Делать то, чего от тебя хотят, когда нельзя делать то, что можешь?

— Ну, вы, кажется, запутались в словах. Бросьте, мой дорогой, прокурорскую логику.

— Опять-таки немыслимо: ведь я чиновник. И вы меня упрекаете за то, что я стою ниже вас… Итак, я ничего вам не скажу.

— Полно, я и не думаю упрекать вас Скажите, что вы собирались сказать. Говорите, я этого хочу.

— Хорошо, повинуюсь. Герцог умер.

— Ах, боже мой, вот новость! Откуда вы явились, чтобы сообщить это?

— Я приехал из Орлеана.

— И это ваша единственная новость?

— О нет… Я могу еще сообщить, что принцесса Генриетта Английская едет во Францию, чтобы выйти замуж за брата его величества.

— Вы положительно невыносимы, Маликорн, с вашими допотопными новостями. Если вы не бросите своей привычки вечно насмехаться, я вас прогоню.

— Ого!

— Право, вы выводите меня из терпения.

— Ну, ну, потерпите.

— Вы хотите набить себе цену? Я знаю, для чего.

— Скажите, я отвечу откровенно, если вы угадаете.

— Вы знаете, что мне хочется получить место фрейлины, о котором я имела глупость просить вас похлопотать, а вы скупитесь использовать свое влияние.

— Я? — Маликорн опустил глаза, сложил руки и принял лукавый вид. Какое же влияние может иметь бедный чиновник?

— У вашего отца недаром двадцать тысяч ливров годового дохода, господин Маликорн.

— Провинциальное состояние, сударыня.

— Ваш отец недаром посвящен в тайны принца Конде.

— Это преимущество ограничивается тем, что отец ссужает принца деньгами.

— Словом, вы недаром самый большой хитрец во всей провинции.

— Вы мне льстите.

— Чем?

— Я утверждаю, что у меня нет никакого влияния, а вы говорите обратное.

— Ну, так что же мое место, дадут мне его или нет?

— Дадут.

— Но когда?

— Когда вы пожелаете.

— Где же патент?

— У меня в кармане.

Маликорн улыбнулся и вынул из кармана бумагу.

Монтале схватила ее, точно добычу, и жадно пробежала глазами. Ее лицо постепенно прояснилось.

— Маликорн, — воскликнула она, кончив чтение, — право, вы добрый человек!

— Почему?

— Потому что вы могли заставить меня заплатить за место фрейлины — и не сделали этого.

Но Маликорн храбро выдержал ее нападение.

— Я вас не понимаю, — сказал он.

На этот раз смутилась Монтале.

— Я открыл вам свои чувства, — продолжал Маликорн. — Вы трижды сказали со смехом, что не любите меня; а один раз без смеха поцеловали меня.

Это все, что мне нужно.

— Все? — проговорила кокетка тоном оскорбленной гордости.

— Да, все, — ответил Маликорн.

— А!

В этом восклицании звучал гнев вместо благодарности, какой он мог ждать. Он спокойно покачал головой.

— Послушайте, Монтале, — начал молодой человек, не заботясь о том, понравится ли его даме такое фамильярное обращение, — не будем спорить на эту тему.

— Почему?

— Потому что за время нашего знакомства, которое длится уже год, вы уже двадцать раз выгнали бы меня, если бы я вам не нравился.

— Скажите пожалуйста! А по какому поводу я выгнала бы вас?

— Я бывал достаточно дерзок.

— Что правда, то правда!

— Не будем ссориться. Итак, раз вы меня не выгнали, то не без причины.

— Но не потому, что я вас люблю.

— Согласен. Скажу даже, что в данную минуту вы меня ненавидите.

— О, вы никогда не говорили большей правды!

— Хорошо. Я вас тоже.

— А, принимаю к сведению.

— Принимайте. Вы меня находите грубым и глупым. Я нахожу, что у вас резкий голос и лицо исказилось от гнева. Сейчас вы скорее выброситесь из окна, чем позволите мне поцеловать кончик вашего пальца. А я охотнее брошусь с колокольни, чем дотронусь до подола вашего платья. Но через пять минут вы меня будете любить, а я вас обожать!

— Сомневаюсь!

— А я вам ручаюсь.

— Какая самоуверенность!

— А потом, это еще не главная причина. Я вам нужен, Ора, как и вы мне. Когда вам угодно быть веселой, я вас смешу; когда мне хочется быть влюбленным, я на вас смотрю. Я добыл вам место фрейлины, которого вы желали. Вы сделаете сейчас все, что я захочу.

— Я?

— Да, вы. Но в данную минуту, милая Ора, заявляю вам, я ничего не хочу; итак, будьте спокойны.

— Вы ужасный человек, Маликорн. Я так обрадовалась этому месту, а вы мне испортили все удовольствие.

— Ну, у вас еще есть время. Успеете порадоваться, когда я уйду.

— Так уходите…

— Хорошо, но раньше позвольте дать вам совет…

— Какой?

— Развеселитесь: когда вы дуетесь, то становитесь безобразной.

— Грубиян!

— Надо же говорить правду друг другу.

— Как вы злы, Маликорн!

— А вы неблагодарны, Монтале!

Маликорн облокотился на подоконник.

Монтале взяла книгу и раскрыла ее.

Маликорн встал, почистил рукавом шляпу и оправил черный плащ.

Притворяясь, что читает, Монтале тайком посматривала на него.

— Теперь он принимает почтительный вид! — с горячностью вскричала она. — Значит, будет дуться неделю.

— Две, — с поклоном заметил Маликорн.

Монтале замахнулась на него книгой.

— Чудовище! — сказала она. — Ах, почему я не мужчина?

— Что бы вы тогда сделали со мной?

— Я задушила бы тебя.

— Ага, отлично! — ответил Маликорн. — Мне кажется, я начинаю желать одной вещи.

— Чего, демон? Чтобы я задохнулась от злости?

— Маликорн почтительно вертел в руках шляпу. Вдруг он отбросил ее, схватил молодую, девушку за плечи, привлек к себе и приник к ее губам губами, слишком жаркими для человека, который старался казаться равнодушным.

Она хотела было закричать, но поцелуй заглушил ее восклицание. Раздраженная и взволнованная, девушка оттолкнула Маликорна к стене.

— Ну, вот, — философски заметил Маликорн. — Теперь на шесть недель.

До свидания, сударыня, примите мой почтительный привет.

И он сделал несколько шагов к выходу.

— Нет, нет, вы не уйдете! — вскрикнула Монтале, топнув ногой. — Останьтесь, я приказываю.

— Вы приказываете?

— Разве я не ваша госпожа?

— Да, властительница моих чувств и моего ума.

— Значит, мое достояние — сухой ум и глупые чувства?

— Берегитесь, Монтале, — остановил ее Маликорн, — я вас знаю: вы можете влюбиться в вашего слугу!

— Ну да, да, — сказала она, кидаясь к нему на шею скорее с детской беспечностью, нежели со страстью. — Да, да, ведь я же должна поблагодарить вас!

— За что?

— За место фрейлины: в нем вся моя будущность.

— И моя также.

Монтале посмотрела на него.

— Как ужасно, — вздохнула она, — что никогда не угадаешь, говорите вы серьезно или шутите.

— Вполне серьезно. Я еду в Париж; вы едете туда же, мы едем в столицу.

— Значит, только ради этого вы помогли мне? Эгоист!

— Что делать, Ора, я не могу жить без вас.

— По правде сказать, я тоже не могу обойтись без вас. А все-таки надо сознаться, что вы злой человек.

— Ора, милая Ора, берегитесь, не принимайтесь опять за оскорбления; вы знаете, какое действие они производят на меня. Я буду вас обожать.

И, еще не кончив говорить, Маликорн снова привлек к себе девушку.

В это мгновение на лестнице послышались шаги.

Молодые люди стояли так близко друг к другу, что вошедший увидел бы их обнявшимися, если бы Монтале с силой не оттолкнула Маликорна, который ударился о дверь спиной в то самое мгновение, когда она открылась.

Послышался громкий возглас, сердитая воркотня.

Это оказалась г-жа де Сен-Реми. Злополучный Маликорн стукнул ее дверью, которую она открывала.

— Опять этот бездельник! — закричала старая дама. — Вечно он тут!

— Ах, извините, — почтительно ответил Маликорн, — вот уже целая долгая неделя, как меня здесь не было.

XXX

НАКОНЕЦ ПОЯВЛЯЕТСЯ НАСТОЯЩАЯ ГЕРОИНЯ ЭТОЙ ПОВЕСТИ
Следом за г-жой де Сен-Реми по лестнице шла Луиза де Лавальер. Она услышала взрыв материнского гнева и, поняв, что его вызвало, с трепетом вошла в комнату. Тут она увидела беднягу Маликорна. Даже самый хладнокровный зритель невольно рассмеялся бы или почувствовал бы сострадание при виде его безнадежной позы.

Он спрятался за большое кресло, чтобы избежать первого натиска г-жи де Сен-Реми; не надеясь смягчить ее речами, — она говорила громче его и без передышки, — он возлагал все надежды на выразительность своих жестов.

Почтенная дама ничего не слышала и не видела; она давно невзлюбила Маликорна. Однако ее гнев был так велик, что неминуемо должен был излиться и на сообщницу Маликорна. Очередь дошла до Монтале.

— А вы, сударыня, должно быть, надеетесь, что я не передам герцогине, что делается у одной из ее фрейлин!

— О матушка! — воскликнула Луиза. — Ради бога, пощадите!

— Молчите, сударыня, и не трудитесь напрасно заступаться за недостойных. Уж и того довольно, что вам, честной девушке, вечно приходится видеть такой пример. А вы еще заступаетесь! О, я не потерплю этого!

— Но, — возмутилась наконец Ора, — не понимаю, почему вы так говорите со мной? Кажется, я не делаю ничего дурного!

— А этот бездельник, сударыня? — продолжала г-жа де Сен-Реми, указывая на Маликорна. — Его-то что сюда привело? Доброе дело? А?

— Ни доброе, ни злое; он просто пришел повидаться со мной.

— Хорошо, хорошо, — пригрозила г-жа де Сен-Реми, — ее королевское высочество все узнает! Герцогиня сама рассудит…

— Во всяком случае, я не понимаю, почему господин Маликорн не может иметь на меня виды, раз у него честные намерения.

— Честные намерения? С таким-то лицом! — возмутилась г-жа де Сен-Реми.

— Благодарю вас, сударыня, от своего лица, — поклонился Маликорн.

— Пойдем, дитя мое, пойдем! — позвала дочь г-жа де Сен-Реми. — Мы предупредим герцогиню, скажем ей, что в ту самую минуту, когда она оплакивает своего супруга, а мы нашего господина, в старом замке Блуа, в этой обители скорби, находятся люди, которые забавляются и веселятся.

— О! — в один голос застонали обвиняемые.

— Фрейлина! И это фрейлина нашей герцогини! — возопила г-жа де Сен-Реми, воздевая руки к небу.

— В этом вы как раз и ошиблись, — сказала, потеряв терпение, Монтале, — я больше не фрейлина, по крайней мере, не фрейлина герцогини!

— Вы подаете в отставку, сударыня? Прекрасно! Я могу только порадоваться вашему решению и радуюсь!

— Я не подаю в отставку, я только перехожу на другое место.

— У мещан или у судейских чиновников? — презрительно спросила г-жа де Сен-Реми.

— Знайте, сударыня, что такая девушка, как я, не может служить мещанам или судейским чиновникам. Я перехожу от жалкого двора, где вы прозябаете, ко двору почти королевскому.

— Ах, к королевскому двору! — воскликнула г-жа де Сен-Реми, пытаясь рассмеяться. — Что вы на это скажете, дочь моя?

И она повернулась к Луизе, стараясь во что бы то ни стало увести ее от Монтале. Но Луиза, не разделяя желания г-жи де Сен-Реми, примирительно смотрела своими прекрасными ласковыми глазами то на мать, то на Ору.

— Я не сказала «к королевскому двору», — ответила Монтале, — потому что принцесса Генриетта Английская, которая будет супругой его высочества герцога Филиппа, не королева. Я сказала «к почти королевскому», и не ошиблась, потому что принцесса станет невесткой короля.

Если бы в крышу замка ударила молния, она бы менее ошеломила г-жу де Сен-Реми, чем последние слова Монтале.

— При чем тут ее высочество принцесса Генриетта? — пролепетала старая дама.

— Я хотела сообщить вам, что вступаю в число ее фрейлин, больше ничего.

— Ее фрейлин? — в один голос закричали г-жа де Сен-Реми и Луиза, первая с отчаянием, вторая с радостью.

— Да, мадам.

Госпожа де Сен-Реми опустила голову: удар был слишком силен.

Но она почти тотчас же выпрямилась, чтобы выпустить в противницу последний снаряд.

— О, — сказала она, — такие обещания дают нередко. Люди тешат себя безумными надеждами, но в последнее мгновение, когда приходит время исполнить обещание и осуществить эти надежды, влияние, на которое рассчитывали, вдруг рассеивается как дым.

— Сударыня, влияние моего покровителя несомненно; его обещания равносильны выполнению.

— А не будет ли нескромностью спросить имя этого покровителя?

— О, ничуть! Мой покровитель — этот господин, — поклонилась Монтале, указывая на Маликорна, который в продолжение всей этой сцены сохранял самое невозмутимое хладнокровие и самую комическую важность.

— Господин Маликорн! — воскликнула г-жа де Сен-Реми, разражаясь хохотом. — Человек с таким могуществом, обещания которого равносильны выполнению, — это господин Маликорн?

Маликорн улыбнулся, а Монтале вместо ответа вынула из кармана патент на должность фрейлины и показала его г-же де Сен-Реми.

— Вот патент, — сказала она.

Свершилось! Бросив взгляд на чудесную бумагу, бедная женщина опустила руки, выражение безграничной зависти и отчаяния исказило ее лицо, и, чтобы не упасть в обморок, она опустилась на стул.

Монтале не злоупотребляла своим торжеством; она была не способна чрезмерно радоваться победе и унижать поверженного врага, особенно когда врагом этим была мать ее подруги.

Маликорн был менее великодушен. Он принял важную позу и развалился в кресле с таким непринужденным видом, за который два часа тому назад ему, наверное, пригрозили бы палкой.

— Фрейлина молодой принцессы! — повторила еще не совсем поверившая г-жа де Сен-Реми.

— Да, и только благодаря хлопотам господина Маликорна.

— Это невероятно. Правда, Луиза, это невероятно?

Но Луиза молчала, задумчивая, почти печальная.

Приложив руку к своему красивому лбу, она вздохнула.

— Однако, господин Маликорн, — вдруг спросила г-жа де Сен-Реми, — что вы сделали, чтобы добыть это место?

— Я попросил об этом одного из моих друзей.

— А, у вас есть при дворе друзья, которые могут давать вам такие доказательства своей дружбы?

— Гм! Как видите.

— А можно узнать их имена?

— Я не говорил, что у меня несколько друзей, сударыня. Я сказал «один из друзей».

— И его имя?

— Как вы торопитесь! Когда у человека есть такой могущественный друг, он не показывает его всем, опасаясь, как бы его не украли.

— Вы правы, господин Маликорн, скрывая имя своего покровителя: полагаю, вам было бы трудно назвать его.

— Если этого друга не существует, — заметила Монтале, — то, во всяком случае, существует патент, а это главное.

— Значит, — проговорила г-жа де Сен-Реми с улыбкой кошки, готовой выпустить когти, — когда я застала у вас господина Маликорна, он привез вам патент?

— Именно, вы угадали.

— Но тогда в этом нет ничего дурного.

— Я тоже так думаю.

— И я напрасно упрекала вас.

— Совершенно напрасно, но я так привыкла к вашим упрекам, что извиняю их.

— В таком случае, Луиза, нам остается только уйти.

Что же ты?

— Что вы сказали? — спросила, вздрогнув, Луиза де Лавальер.

— Я вижу, ты совсем не слушаешь меня, дитя мое!

— Нет, я задумалась.

— О чем?

— Об очень многом.

— Ты-то хоть не сердишься на меня, Луиза? — спросила Монтале, сжимая руки подруги.

— За что же я могу на тебя сердиться, дорогая моя Ора? — ответила молодая девушка своим нежным, мелодичным голосом.

— Ну, если бы она и досадовала на вас, — заметила г-жа де Сен-Реми, бедняжка имела бы, пожалуй, на это право.

— За что же?

— Мне кажется, она из такой же хорошей семьи и такая же красивая, как вы.

— Матушка! — вскричала Луиза.

— В сто раз красивее меня, — да! Но из лучшей семьи — это, пожалуй, нет. Однако я не понимаю, почему из-за этого Луиза должна на меня сердиться.

— А вы думаете, ей весело похоронить себя в Блуа, когда вы будете блистать в Париже?

— Но, сударыня, ведь не я же мешаю Луизе отправиться в Париж. Напротив, я была бы счастлива, если бы она переселилась туда.

— Но мне кажется, что господин Маликорн, всемогущий при дворе…

— Ах, сударыня, — ответил Маликорн, — в этом мире каждый заботится о себе.

— Маликорн! — остановила его Монтале. И, наклонясь к молодому человеку, прибавила шепотом:

— Займите госпожу де Сен-Реми, спорьте или миритесь с ней, только займите. Мне нужно поговорить с Луизой.

И легкое пожатие руки наградило Маликорна за ожидаемое повиновение.

Маликорн нехотя подошел к г-же де Сен-Реми; между тем Ора обняла подругу и спросила:

— Что с тобой? Скажи, может быть, ты действительно меня разлюбишь за то, что я буду блистать при дворе, как говорит твоя мать?

— О нет, — едва сдерживала слезы Луиза, — напротив, я очень счастлива за тебя.

— Счастлива? А между тем ты, кажется, готова расплакаться?

— Разве плачут только от зависти?

— А, понимаю! Я еду в Париж, и это слово напоминает тебе об одном человеке!..

— Ора!

— Который когда-то жил в Блуа, а теперь живет в Париже.

— Не знаю, право, что со мной, — но я задыхаюсь.

— Так плачь, если не можешь улыбаться…

Луиза подняла свое кроткое личико, по которому катились крупные, блестевшие, точно брильянты, слезы.

— Сознайся же, — настаивала Монтале.

— В чем?

— Скажи: почему ты плачешь? Без причины не плачут. Я твоя подруга и сделаю все, о чем ты попросишь. Поверь, Маликорн имеет больше влияния, чем думают! Скажи: ты хочешь попасть в Париж?

— Ах! — вздохнула Луиза.

— Ты хочешь в Париж?

— Остаться здесь, одной, в этом старом замке, когда я так привыкла слышать твое пение, пожимать твою руку, бегать с тобой по парку! О, как я буду скучать, как скоро я умру!

— Тебе хочется в Париж?

Луиза вздохнула.

— Ты не отвечаешь?

— Какого ты ждешь ответа?

— Да или нет; по-моему, ответить не трудно.

— Ах, ты очень счастлива, Монтале!

— Значит, ты хотела бы быть на моем месте?

Луиза молчала.

— Упрямица! — упрекнула ее Ора. — Ну, виданное ли дело иметь секреты от подруги? Сознайся, что ты умираешь от желания переехать в Париж, от желания увидеть Рауля.

— Я не могу сказать этого.

— Хорошо, Луиза. Ты видишь патент?

— Конечно, вижу.

— Ну, так я выхлопочу для тебя такой же.

— С чьей помощью?

— Маликорна.

— Ора, ты говоришь правду? Это возможно?

— Если Маликорн достал патент для меня, то нужно, чтобы он сделал то же и для тебя.

Услышав свое имя, Маликорн воспользовался этим предлогом, чтобы закончить беседу с г-жой де Сен-Реми. Он обернулся.

— Что угодно?

— Подойдите, господин Маликорн, — с повелительным жестом проговорила Ора.

Маликорн повиновался.

— Такой же патент, — произнесла Монтале.

— Как?

— Еще точно такой же патент. Кажется, ясно? Мне он нужен!

— Ого! Нужен?

— Это невозможно, правда, господин Маликорн? — кротко спросила Луиза.

— Гм! Если это для вас…

— Для меня, да, господин Маликорн, для меня…

— И если мадемуазель Монтале тоже просит об этом…

— Не просит, а требует.

— Тогда придется повиноваться.

— И вы получите для нее назначение?

— Постараюсь.

— Без уклончивых ответов. Еще на этой неделе Луиза де Лавальер будет фрейлиной принцессы Генриетты.

— Как у вас все просто!

— На этой неделе, не то…

— Не то?

— Вы возьмете обратно мой патент, господин Маликорн. Я не расстанусь с подругой…

— Дорогая Монтале!

— Хорошо. Пусть ваш патент остается при вас. Мадемуазель де Лавальер будет фрейлиной.

— Правда?

— Да, да.

— Так я могу надеяться, что уеду в Париж?

— Можете быть уверены.

— О господин Маликорн, как я вам благодарна! — воскликнула Луиза, прыгая от радости.

— Притворщица! — сказала Монтале. — Уверяй меня теперь, что ты не влюблена в Рауля!

Луиза покраснела, как майская роза. Вместо ответа она подошла к матери и обняла ее.

— Господин Маликорн переодетый принц, — заметила старая дама, — у него неограниченная власть.

— Вы тоже хотите быть фрейлиной? — спросил Маликорн, обращаясь, к г-же де Сен-Реми. — Пока я здесь, придется мне для всех добыть назначения.

С этими словами он вышел, оставив бедную г-жу де Сен-Реми в полном смятении, как сказал бы Таллеман де Рео.

— Ну, — прошептал он, спускаясь с лестницы, — это будет стоить еще тысячу ливров. Что поделаешь! Мой друг Маникан ничего не устраивает даром!

XXXI

МАЛИКОРН И МАНИКАН
Появление этих двух новых действующих лиц в нашей повести заслуживает некоторого внимания со стороны рассказчика и читателя.

Итак, мы сообщим кое-какие подробности о Маликорне и Маникане.

Маликорн, как известно, ездил в Орлеан за патентом для мадемуазель де Монтале, который произвел такое впечатление в Блуаском замке.

Дело в том, что в Орлеане в то время жил Маникан. Это был большой оригинал, человек очень умный, вечно нуждающийся в деньгах, хотя он и черпал вволю из кошелька графа де Гиша, одного из самых туго набитых кошельков в те времена. Надо сказать, что Маникан, сын бедного дворянина, вассала Граммонов, был давним товарищем графа де Гиша.

С детских лет из далеко не детского расчета он покрывал своим именем проказы графа де Гиша. Когда его знатный приятель, бывало, утащит плоды, предназначавшиеся — для супруги маршала, разобьет зеркало, что-нибудь порвет или сломает, — всякий раз Маникан брал на себя вину и подвергался наказанию, которое не было менее суровым оттого, что страдал невинный.

Такое самоотвержение ему оплачивалось. Вместо того чтобы одеваться скромно, сообразно средствам отца, он всегда блистал роскошными костюмами, точно молодой вельможа, имеющий пятьдесят тысяч ливров дохода в год.

Нельзя сказать, чтобы у него был подлый характер или мелочный ум; нет, он был философ, вернее, ему были свойственны равнодушие и склонность к мечтательности, убивавшие в нем всякое честолюбие. Единственное честолюбие заключалось в стремлении широко тратить деньги. В этом отношении наш добрый Маникан не знал никаких границ.

Регулярно — раза три-четыре в год — он опустошал кошелек графа де Гиша, а когда у того ничего не оставалось и он заявлял, что пройдет не менее двух недель, пока его карманы будут снова пополнены родительской щедростью, Маникан терял всякую энергию, ложился в постель, не вставал, не ел и продавал свои великолепные костюмы, говоря, что, раз он лежит, они ему не нужны.

За время этой умственной и физической расслабленности кошелек графа де Гиша вновь наполнялся, и часть его содержимого переходила в карманы Маникана, который покупал себе новое платье и начинал прежнюю жизнь.

Мания продавать свое совершенно новое платье за четверть цены сделала нашего героя лицом, известным в Орлеане, куда он почему-то приезжал на время покаяния. Провинциальные кутилы, щеголи, жившие на шестьсот ливров в год, делили между собой остатки его роскоши.

В числе любителей этих великолепных одежд был и наш друг Маликорн, сын городского старшины, у которого принц Конде, вечно нуждавшийся, как и всякий подлинный Конде, то и дело занимал деньги под большие проценты.

Маликорн пользовался отцовской кассой. Иными словами, в ту эпоху нестрогой морали молодой человек тоже давал деньги взаймы и составил себе из этого годовой доход в тысячу восемьсот ливров, помимо тех шестисот, которые ему доставляла щедрость отца. Таким образом, Маликорн был королем орлеанских щеголей: он мог тратить до двух тысяч четырехсот ливров в год.

Но в противоположность Маникану Маликорн был страшно честолюбив: из честолюбия он любил, из честолюбия швырял деньгами, из честолюбия готов был разориться.

Маликорн решил во что бы то ни стало возвыситься; ради этого он обзавелся возлюбленной и другом. Возлюбленная Маликорна, Монтале, не уступала его страсти; но она была знатная девушка, и Маликорн довольствовался этим. Его друг был холоден к нему, но он был любимцем графа де Гиша, который был другом герцога Орлеанского, и Маликорн довольствовался этим.

Монтале стоила ему (ленты, перчатки, сласти) тысячу ливров в год. Маникан обходился ему в год от тысячи двухсот до полутора тысяч, которые он давал ему в долг без отдачи.

Итак, у Маликорна не оставалось ровно ничего. Впрочем, нет, мы забыли: у него была отцовская касса.

Молодой человек прибегнул к одному средству, которое хранил в глубочайшей тайне. Он позаимствовал из кассы старшины около пятнадцати тысяч ливров, дав себе клятву при первом же удобном случае покрыть дефицит.

Таким случаем должно было оказаться получение хорошего места при дворе герцога Орлеанского, когда к его свадьбе начнут набирать штат придворных.

И вот это время настало: начали набирать придворных.

Хорошее место при особе королевской крови, да еще полученное по рекомендации такого человека, как граф де Гиш, могло приносить, по крайней мере, двенадцать тысяч ливров в год, а благодаря привычке Маликорна увеличивать свои доходы двенадцать тысяч легко могли превратиться в двадцать.

Получив подобное место, Маликорн собирался жениться на Монтале: такая жена, благородного происхождения, да еще с приличным приданым, должна была помочь его возвышению. Но для того, чтобы у Монтале появилось хорошее приданое, нужно было, чтобы Ора, не имевшая большого наследственного состояния, хотя она и была единственной дочерью, тоже получила место у какой-нибудь знатной принцессы, столь же расточительной, сколь была скупа овдовевшая герцогиня.

Не желая, чтобы жена жила в одном месте, а муж в другом, ибо такое положение представляет большие неудобства, особенно при характерах, которыми обладали будущие супруги, Маликорн решил сосредоточить все в доме герцога Орлеанского, брата короля. Монтале будет фрейлиной принцессы;

Маликорн будет служить при герцоге.

Как мы видим, план был неплохо задуман и удачно выполнен.

Маликорн попросил Маникана добыть через графа де Гиша патент на звание фрейлины. Граф де Гиш обратился к герцогу, который, не колеблясь, подписал патент.

Дальнейшие планы Маликорна состояли в следующем: поместив ко двору принцессы Генриетты преданную жену, умную, молодую, красивую и ловкую, узнавать через нее все тайны принцессы, в то время как он сам и его друг Маникан завладеют секретами мужа. Таким путем он быстро достигнет блестящего положения.

Конечно, этот план наталкивался на множество затруднений, из которых главным была сама Монтале. Капризная, изменчивая, лукавая, взбалмошная, дерзкая, строгая, вооруженная острыми коготками, она иногда одним прикосновением своих белых пальчиков или дуновением смеющихся губ разрушала прекрасное здание, которое Маликорн терпеливо возводил в течение целого месяца.

Если бы не любовь, Маликорн был бы счастлив; но он невольно чувствовал эту любовь, хотя тщательно скрывал ее, убежденный, что при малейшей уступке своей непостоянной возлюбленной шалунья начнет его унижать и над ним смеяться.

Он оскорблял возлюбленную своим пренебрежением. Тогда она, желая его испытать, шла навстречу его страсти, он был полон желаний, но напускал на себя холодность, уверенный, что, если он откроет ей объятия, она убежит и посмеется над ним.

Со своей стороны, Монтале воображала, что не любит Маликорна, но на самом деле любила его. Маликорн так часто говорил ей о своем равнодушии, что время от времени она начинала верить этому, и тогда казалось, что она ненавидит молодого человека.

Больше всего Маликорн привлекал Ору де Монтале тем, что всегда был начинен самыми свежими придворными и городскими новостями; он всегда привозил с собой в Блуа новую моду, тайну, духи. Он побеждал ее тем, что никогда не просил о свидании, а, наоборот, заставлял упрашивать себя, чтобы принять знаки благосклонности, которых он страстно желал.

Монтале тоже не скупилась на рассказы. От нее Маликорн знал все, что делалось в доме овдовевшей герцогини, и, в свою очередь, создавал из этих сведений такие сказки для Маникана, что, слушая их, можно было умереть со смеху. Маникан передавал их де Гишу, а тот герцогу Филиппу.

Вот в двух словах сеть мелких интересов и интриг, соединявшая Блуа с Орлеаном и Орлеан с Парижем; они должны были привести бедную Луизу де Лавальер в Париж, где ее появление вызвало такие крупные перемены; уходя из комнаты Оры под руку с матерью, она не подозревала, какая необычайная судьба ожидала ее.

Что касается старичка Маликорна — мы имеем в виду орлеанского старшину, — то он разбирался в настоящем не лучше, чем иные в будущем. Когда он ежедневно прогуливался после обеда от трех до пяти часов на площади св. Екатерины, в своем сером платье, сшитом по моде времен Людовика XIII, и в суконных туфлях с большими бантами, ему и в голову не приходило, что это он оплачивал все взрывы смеха, все тайные поцелуи, перешептывания, все эти ленты и сокровенные планы, цепь которых тянулась на сорок пять лье от Блуаского замка до Пале-Рояля.

XXXII

МАНИКАН И МАЛИКОРН
Как мы уже сказали, Маликорн отправился к своему другу Маникану, временно удалившемуся от света в город Орлеан. Тот как раз собирался продать последний приличный костюм, который у него остался.

За две недели перед тем Маникан взял у графа де Гиша сто пистолей, совершенно необходимые ему, чтобы приготовиться к походу, то есть к путешествию в Гавр, навстречу принцессе. А три дня тому назад он выудил у Маликорна пятьдесят пистолей в виде вознаграждения за патент для Монтале.

Он истратил все эти деньги, и никаких поступлений больше не предвиделось. Ему оставалось только продать свой прекрасный, восхищавший весь двор костюм из сукна и атласа, вышитый золотом, с золотыми галунами. Но чтобы продать этот костюм, Маникану пришлось лечь в постель.

Вынужденный по меньшей мере целую неделю обходиться без танцев и игр, Маникан пребывал в унынии. Он ждал ростовщика, когда к нему вошел Маликорн.

У Маникана вырвался крик отчаяния.

— Как, — сказал он с непередаваемой тоской, — опять вы, милый друг?

— О, вы весьма любезны, — ответил Маликорн.

— Видите ли, я ждал денег, а вместо этого явились вы.

— А что, если я принес вам деньги?

— Тогда дело другое. Милости прошу, дорогой друг.

И он протянул руку, но не Маликорну, а за его кошельком.

Маликорн сделал вид, что не понял, и подал ему руку.

— А деньги? — спросил Маникан.

— Сначала, дорогой друг, заработайте их.

— А как?

— Нужно встать с постели и немедленно отправиться к графу де Гишу.

— Встать? — удивился Маникан, потягиваясь на кровати. — Ну нет!

— Значит, вы продали всю свою одежду?

— У меня остался один камзол, и даже самый нарядный, но я жду покупателя.

— А панталоны?

— Они перед вами на стуле.

— Ну раз у вас остались панталоны и камзол, надевайте их, велите седлать лошадь — ив путь.

— И не подумаю.

— Почему?

— Но разве вы не знаете, что граф де Гиш в Этампе?

— Нет, я думал, что он в Париже; значит, вместо тридцати лье вам придется проехать всего четырнадцать.

— Вы неподражаемы! Если я проеду в этом платье четырнадцать лье, его уже нельзя будет потом надеть, и вместо того, чтобы продать костюм за тридцать пистолей, мне придется уступить его за пятнадцать.

— Уступайте за какую угодно цену, но мне нужен второй патент на должность фрейлины.

— Для кого? Или у Монтале есть двойник?

— Как вы коварны! Это вы проматываете два состояния: мое и графа де Гиша.

— Вернее, графа де Гиша и ваше.

— Это правда, по месту и почет; но вернемся к патенту.

— Друг мой, к принцессе назначат только двенадцать фрейлин. Я уже достал для вас то, что оспаривали около тысячи двухсот девиц, и для этого мне пришлось пустить в ход всю мою дипломатию…

— Знаю, вы действовали геройски, милый друг.

— Знаете, сколько было хлопот? — сказал Маникан.

— О, мне об этом незачем говорить! Когда я буду королем, обещаю вам…

— Что вы будете именоваться Маликорном Первым?

— Нет, обещаю назначить вас суперинтендантом моих финансов, но сейчас не об этом идет речь.

— К сожалению.

— Мне нужно достать второе место фрейлины.

— Если бы вы, мой друг, обещали мне небеса, я не двинулся бы с места.

В кармане Маликорна зазвенели монеты.

— Здесь у меня двадцать пистолей, — заметил Маликорн.

— А что вы хотите с ними сделать?

— Ах, — ответил немного раздосадованный Маликорн, — может быть, я хочу их прибавить к тем пятистам, которые вы уже должны мне.

— Вы правы, — согласился Маникан и снова протянул руку, — если так, я могу их принять. Давайте!

— Погодите же. Протянуть руку — этого мало. Скажите: получу я от вас патент за двадцать пистолей?

— Конечно. Сегодня же.

— О, берегитесь, господин Маникан, вы берете на себя слишком много, я не прошу у вас такой жертвы. Тридцать лье в один день — это слишком: вы убьете себя.

— Для меня нет ничего невозможного, когда надо оказать дружескую услугу. Сколько лье до Этампа?

— Четырнадцать.

— Я предлагаю вам пари на двадцать пистолей.

— Какого рода?

— Вы говорите, что до Этампа четырнадцать лье, значит, туда и обратно двадцать восемь?

— Без сомнения.

— Положим четырнадцать часов на эти двадцать восемь лье, час на свидание с графом де Гишем и час на то, чтобы он написал принцу. Всего выходит шестнадцать часов.

— Вы считаете, как Кольбер.

— Сейчас полдень.

— Половина первого.

— Ого, у вас отличные часы.

— Так что вы хотели сказать? — поинтересовался Маликорн, пряча часы в карман.

— Да, правда. Я предлагаю вам пари на двадцать пистолей, что вы получите письмо графа де Гиша через восемь часов.

— У вас, должно быть, крылатый конь?

— Это мое дело. Хотите держать пари?

— Я получу письмо графа через восемь часов?

— Да.

— С его собственноручной подписью?

— Да.

— Хорошо, согласен, — решил Маликорн, заинтересованный тем, как этот любитель продавать костюмы выйдет из положения.

— Дайте мне бумагу, чернила и перо.

— Вот.

Маникан со вздохом поднялся и, опираясь на левую руку, старательно вывел:

«Квитанция на место фрейлины герцогини Орлеанской, которое граф де Гиш постарается устроить немедленно.

Де Маникан».

Окончив эту трудную работу, Маникан лег и вытянулся.

— Ну, — спросил Маликорн, — что все это значит?

— Да то, что, если вы торопитесь получить письмо де Гиша к принцу, я выиграл пари.

— Как?

— Мне кажется, это ясно: вы берете эту бумагу и едете вместо меня.

— Так.

— Вы пускаете лошадь карьером, и через шесть часов вы в Этампе. Через семь — получаете письмо графа, и я выигрываю пари, не вставая с постели, что удобно и мне и вам.

— Положительно, Маникан, вы великий человек.

— Я знаю.

— Итак, я еду в Этамп и передаю эту записку графу де Гишу?

— Он дает вам такую же к принцу, и вы отправляетесь с нею в Париж.

— Принц согласится?

— Немедленно.

— Значит, вы от графа де Гиша получаете все, что вам угодно, мой милый Маникан?

— Все, кроме денег.

— Гм, исключение неприятное! Что, если бы вместо денег вы попросили у него…

— Что же?

— Что, если бы один из ваших друзей попросил услуги?

— Я ему не оказал бы ее или, по крайней мере, спросил, какую услугу он окажет мне взамен.

— Отлично. Этот друг говорит с вами.

— Вы, Маликорн? Значит, вы очень богаты?

— У меня есть еще пятьдесят пистолей.

— Именно нужная мне сумма. Где эти деньги?

— Тут, — сказал Маликорн и хлопнул себя по карману.

— Тогда говорите, мой милый, что вам нужно.

Маликорн опять взял чернила, перо, бумагу и подал Маникану.

— Пишите, — попросил он.

— Диктуйте.

— «Квитанция на должность при дворе герцога Орлеанского…»

— О, — произнес Маникан, поднимая перо. — Должность при дворе герцога за пятьдесят пистолей?

— Вы ослышались, мой дорогой: я сказал — пятьсот…

— И эти пятьсот?..

— Вот они.

Маникан пожирал глазами стопку монет, но на этот раз Маликорн держал деньги далеко.

— Так что же вы скажете? Пятьсот пистолей!

— Я скажу, что это даром, — заметил Маникан и взялся за перо. — Скоро мое влияние кончится по вашей вине. Диктуйте.

Маликорн продолжал:

— «… которую мой друг граф де Гиш выхлопочет у герцога для моего друга Маликорна».

— Готово, — поднял на пего глаза Маникан.

— Простите, но вы забыли подписать свое имя.

— Да, правда! Давайте пятьсот пистолей.

— Вот двести пятьдесят.

— А остальные двести пятьдесят?

— Когда я получу место.

Маникан поморщился.

— В таком случае верните мне рекомендательное письмо.

— Зачем?

— Я хочу приписать одно слово: «спешное».

Маликорн отдал письмо. Маникан сделал приписку.

— Хорошо, — заметил Маликорн, взяв бумагу обратно.

Маникан стал пересчитывать золото.

— Тут не хватает двадцати пистолей, — сказал он.

— Как?

— Двадцати пистолей, которые я у вас выиграл.

— Когда?

— Когда я держал с вами пари, что через восемь часов вы получите письмо от графа де Гиша.

— Верно.

И Маликорн прибавил еще двадцать пистолей. Маникан собрал пригоршнями золото и дождем рассыпал его по постели.

— Вот второе место, — прошептал Маликорн, стараясь высушить чернила на листке. — С первого взгляда кажется, будто оно стоит мне дороже первого, по…

Он не договорил, взял перо и написал Монтале:

«Прошу вас передать вашей подруге, что она вскоре получит патент. Я еду за подписью. Я проеду восемьдесят шесть лье из любви к вам».

Потом с саркастической улыбкой закончил своп размышления: «С первого взгляда кажется, будто это место стоило мне дороже первого, но… выгода, я думаю, пропорциональна затратам. Мадемуазель де Лавальер принесет мне больше выгоды, чем Монтале, или… или я не Маликорн!»

— До свиданья, Маникан.

И он вышел.

XXXIII

ДВОР ОСОБНЯКА ГРАММОНА
Приехав в Этамп, Маликорн узнал, что граф отбыл в Париж.

Маликорн отдохнул часа два, потом продолжал свой путь.

В Париж он приехал ночью и направился в маленькую гостиницу, где всегда останавливался, когда наезжал в столицу, а на следующий день в восемь часов явился в дом маршала Граммона. Маликорн приехал как раз вовремя, ибо застал графа за последними сборами. Де Гиш готовился проститься с принцем перед поездкой в Гавр, где цвет французской знати собирался встретить английскую принцессу.

Маликорн произнес имя Маникана, и его тотчас приняли.

Граф де Гиш был во дворе дома и осматривал экипажи, которые доезжачие и конюхи показывали ему.

— Маникан! — воскликнул он. — Пусть идет скорее, черт побери!

И он сделал несколько шагов навстречу гостю.

Маликорн проскользнул в полуоткрытые ворота и взглянул на де Гиша.

Граф удивился, увидев вместо своего друга незнакомое лицо.

— Простите, господин граф, — сказал Маликорн, — произошла ошибка: вам доложили о Маникане, а я только его посланный.

— А, — разочарованно протянул де Гиш. — Что же вы мне привезли?

— Письмо, господин граф.

Маликорн передал первую записку, внимательно наблюдая за выражением лица де Гиша.

Тот прочитал и рассмеялся.

— Опять, — удивился он, — опять фрейлина! Да этот чудак Маникан покровительствует всем фрейлинам Франции.

Маликорн поклонился.

— А почему он сам не приехал?

— Он лежит в постели.

— Значит, он без денег? — Де Гиш пожал плечами. — Да что же он делает со своими деньгами?

Маликорн сделал жест, говоривший, что об этом он знает не больше графа.

— Так, значит, он не будет в Гавре?

Новый жест Маликорна.

— Это невозможно. Там будут все.

— Надеюсь, господин граф, он не пропустит такого события.

— Ему следовало уже быть в Париже.

— Чтобы наверстать потерянное время, он может поехать прямым путем.

— А где он?

— В Орлеане.

— Мне кажется, — сказал де Гиш с поклоном, — вы человек со вкусом.

Маликорн был в платье Маникана. Он, в свою очередь, поклонился.

— Вы оказываете мне большую честь, сударь.

— С кем я имею удовольствие говорить?

— Моя фамилия Маликорн, сударь.

— Как вы находите, господин де Маликорн, эти пистолетные кобуры?

Маликорн был неглуп и тотчас понял положение: частица «де» перед именем равняла его с собеседником.

С видом знатока он посмотрел на кобуры и ответил без колебания:

— Тяжеловаты, граф.

— Видите, — обратился де Гиш к седельнику, — этот господин, человек со вкусом, находит их тяжелыми. Что я вам только что говорил?

Седельник начал оправдываться.

— А что вы скажете о той лошади? — спросил де Гиш. — Это тоже моя новая покупка.

— На вид безупречный конь, господин граф. Но чтобы высказать мнение, следует поездить на нем.

— Ну так садитесь, господин де Маликорн, и сделайте два-три круга.

Маликорн свободно собрал поводья от узды и мундштука, взялся левой рукой за гриву, поставил ногу в стремя, поднялся и сел в седло. Сперва он объехал вокруг двора шагом. Потом рысью. Третий раз пустил копя галопом. Наконец Маликорн остановился подле графа, спрыгнул на землю и кинул поводья конюху.

— Что же? — спросил граф. — Что выскажете, господин де Маликорн?

— Граф, — отвечал Маликорн, — это лошадь меклепбургской породы. Когда я смотрел, хорошо ли пристегнут мундштук, я заметил, что ей седьмой год.

В этом возрасте лошадь следует готовить к войне. Легка в поводу. Говорят, что лошадь с плоской головой никогда не бывает тугоуздой. Холка низковата. Круп заставляет меня сомневаться в чистоте немецкой породы. В ней должна быть английская кровь. Бабки прямые, но на рыси она засекает ноги. Обратите внимание на ковку: при вольтах и перемене ног — мягка.

Вообще ею легко управлять.

— Хорошее суждение, господин де Маликорн, — заметил граф. — Вы знаток. — Потом, повернувшись к нему, добавил:

— У вас прекрасный костюм.

Вероятно, он сшит не в провинции? С таким вкусом не шьют где-нибудь в Туре или Орлеане.

— Нет, господин граф, это действительно парижский костюм.

— Да, я вижу. Но вернемся к делу. Итак, Маникан хочет назначения еще одной фрейлины?

— Вы прочли, что он вам пишет, господин граф.

— А первая кто?

Маликорн почувствовал, что краснеет.

— Очаровательная девушка, граф, — быстро ответил он. — Ора де Монтале.

— А! Вы ее знаете?

— Да, она моя невеста или почти…

— Тогда дело другого рода… Поздравляю, — усмехнулся де Гиш.

У него на языке вертелась шутка в стиле придворных, но слово «невеста» напомнило ему об уважении к женщинам.

— А для кого второй патент? — спросил де Гиш. — Не для невесты ли Маникана? В таком случае мне ее жаль, бедняжку. Плохой будет у нее муж.

— Нет, граф… Второй патент для мадемуазель де Л а Бом Леблан де Лавальер.

— Не знаю ее.

— Да, господин граф, ее мало знают в свете, — сказал Маликорн с улыбкой.

— Хорошо, я поговорю с принцем. Кстати, она дворянка?

— Да, из очень хорошего рода и фрейлина вдовствующей герцогини.

— Отлично. Не угодно ли проехать со мной к герцогу?

— Если вы мне окажете такую честь, охотно.

Смяв письмо Маникана,де Гиш сунул его в карман.

— Граф, — застенчиво сказал Маликорн, — мне кажется, вы прочли не все.

— Разве не все?

— Да, в конверте лежало два письма.

Граф снова открыл конверт.

— А, — протянул он, — верно.

И он развернул непрочитанную записку.

— Я так и думал! Еще просьба о месте при дворе герцога Орлеанского.

Ах, этот Маникан ненасытен! Злодей, он, должно быть, торгует должностями?

— Нет, господин граф, он хочет сделать подарок.

— Кому?

— Мне, граф.

— Почему вы мне не сказали этого сразу, господин де Мовезкорн?

— Маликорн.

— Простите, меня вечно путает латынь: ужасная привычка к этимологии.

И зачем, черт побери, заставляют дворян учиться латыни. Mala — mauvaise[155] — дурная. Маликорн и Мовезкорн — выходит одно и тоже. Вы извините меня, господин де Маликорн.

— Ваша доброта меня трогает, сударь, и в то же время дает повод сообщить об одном обстоятельстве.

— О каком же?

— Я не дворянин. У меня есть сердце, немного ума, но мое имя Маликорн, без частицы «де».

— О, — воскликнул де Гиш, глядя в лукавое лицо своего собеседника, вы, право, очень приятный человек. Ваше лицо мне нравится, господин Маликорн, и, вероятно, вы полны достоинств, раз этот эгоист Маникан полюбил вас. Скажите откровенно: вы не святой, спустившийся на землю?

— Почему?

— Черт побери! Потому что Маникан делает вам подарки. Вы ведь сказали, что он желает в виде дара доставить вам место при дворе принца?

— Извините, господин граф, если я получу место, то не Маникан достанет мне его, а вы.

— И потом, может быть, он не совсем даром согласился хлопотать за вас?

— Господин граф…

— Постойте, в Орлеане живет некий Маликорн, — ну да, конечно, который ссужает деньгами принца Конде.

— Насколько мне известно, это мой отец.

— Ага! У принца — отец, у ненасытного де Маникана — сын. Сударь, берегитесь, я его знаю: черт побери, он обглодает вас до костей.

— Только я даю взаймы без процентов, господин граф, — с улыбкой заметил Маликорн.

— Я же говорил, что вы святой или нечто в этом роде, господин Маликорн. Вы получите место, или я не де Гиш.

— О господин граф, как я вам благодарен! — в восторге воскликнул Маликорн.

— Едем к принцу, дорогой господин Маликорн, едем.

И де Гиш направился к выходу, знаком приглашая Маликорна следовать за ним.

У самых ворот с ними столкнулся молодой человек.

Это был дворянин лет двадцати пяти, бледный, с тонкими губами, блестящими глазами, с темными волосами и бровями.

— А, здравствуйте, — начал он, заставив де Гиша вернуться обратно во двор.

— Ах, это вы, де Вард! Вы в сапогах, при шпорах, с хлыстом в руках!

— Я в таком виде, какой подобает иметь человеку, уезжающему в Гавр.

Завтра Париж совсем опустеет.

Затем пришедший церемонно приветствовал Маликорна, которому нарядный костюм придавал вид вельможи.

— Господин Маликорн, — сказал своему другу до Гиш. Де Вард поклонился.

— Виконт де Вард, — сказал де Гиш Маликорну.

Маликорн, в свою очередь, поклонился.

— Сообщите нам, де Вард, — продолжал де Гиш, — вы ведь знаете такие вещи: какие должности еще свободны при дворе или, вернее сказать, в доме принца?

— В доме принца? — повторил де Вард, стараясь вспомнить. — Погодите, кажется, обер-шталмейстера.

— О, — воскликнул Маликорн, — не будем говорить о таких вещах; мое честолюбие не заходит так далеко.

Де Вард был гораздо подозрительнее и проницательнее де Гиша: он тотчас же разгадал Маликорна.

— Дело в том, — произнес он, окидывая его взглядом с ног до головы, что занимать место обер-шталмейстера может только герцог и пэр.

— Я прошу лишь очень скромной должности, — проговорил Маликорн. — Я человек маленький и не такого высокого мнения о себе.

— Господин Маликорн, — повернулся граф к де Варду — очаровательный человек; одна беда — он не дворянин. Но ведь, вы знаете, я не особенно ценю человека, когда он только дворянин, и не больше.

— Верно, — согласился де Вард. — Но замечу вам, милый граф, что без титула нельзя надеяться поступить к герцогу.

— Правда, — вздохнул граф, — этикет весьма строг. Черт возьми, мы и не подумали об этом!

— Какое несчастье для меня, — слегка бледнея, заметил Маликорн.

— Надеюсь, горю можно помочь, — ответил де Гиш.

— Погодите, — воскликнул де Вард, — средство уже найдено! Вас сделают дворянином, дорогой господин Маликорн. Его святейшество кардинал Мазарини только и занимался этим с утра до вечера.

— Полно, полно, де Вард, — остановил друга граф, — бросьте неуместные шутки: мы не должны шутить на подобные темы. Правда, теперь можно купить патент на дворянство, но это несчастье, и мы, дворяне, не должны смеяться над этим даже в своем кругу.

— Ей богу, вы настоящий пуританин, как говорят англичане.

— Господин виконт де Бражелон, — доложил лакей, словно они находились не во дворе, а в гостиной.

— А, дорогой Рауль, иди скорей! Ты тоже в сапогах! При шпорах! Ты, значит, едешь?

Бражелон подошел к молодым людям и поздоровался с ними с той мягкой серьезностью, которая была его отличительной чертой. Его поклон главным образом относился к незнакомому ему де Варду, лицо которого приняло холодное выражение при виде Рауля.

— Друг мой, — сказал виконт де Гишу, — я явился за тобой; ведь мы едем в Гавр вместе!

— Тем лучше. Это будет великолепное путешествие!

Господин Маликорн, господин де Бражелон. Ах, де Вард, я тебя сейчас познакомлю.

Молодые люди обменялись сдержанными поклонами.

Казалось, эти два характера неминуемо должны были столкнуться. Де Вард был увертлив, хитер, скрытен. Рауль серьезен, прям, благороден.

— Примири нас с де Вардом, Рауль.

— О чем вы спорили?

— О дворянстве.

— Кто может быть лучшим судьей в этом вопросе, нежели один из Граммонов?

— Я прошу у тебя не комплиментов, а твоего мнения.

— Но мне нужно знать, в чем разногласие.

— Де Вард уверяет, будто титулами злоупотребляют; я же говорю, что человеку титул не нужен.

— И ты прав, — кивнул головой Рауль.

— А я, виконт, — упрямо возразил де Вард, — считаю, что я прав.

— А что вы говорили, сударь?

— Что во Франции делают все возможное, чтобы унизить дворян.

— Кто же это? — нахмурился Рауль.

— Сам король. Он окружает себя людьми, которые не в состоянии доказать, что их род насчитывает хотя бы четыре поколения благородных предков.

— Полно, — сказал де Гиш. — Не знаю, где ты это видел, де Вард.

— Могу привести пример.

И де Вард окинул Бражелона быстрым взглядом.

— Говори.

— Знаешь ли ты, кто назначен капитаном мушкетеров, кто получил должность, которая стоит выше пэрства, должность, которую можно считать выше звания маршала Франции?

Рауль начал краснеть: он видел, к чему клонилась речь де Варда.

— Нет, а кого назначили? — спросил де Гиш. — Во всяком случае, это назначение недавнее; еще неделю назад должность была свободна, и король отказал герцогу Орлеанскому, просившему ее для кого-то из своих.

— Ну, так дна я, мой милый, король отказал герцогу, чтобы отдать эту должность д'Артаньяну, младшему сыну гасконского дворянчика, человеку, который лет тридцать таскал свою шпагу по передним.

— Простите, сударь, если я вас прерву, — сказал Рауль, бросая строгий взгляд на де Варда, — но, право, мне кажется, вы не знаете человека, о котором говорите.

— Я не знаю д'Артаньяна? О боже мой! Да кто же его не знает?

— Все знающие его, сударь, — холодно и спокойно возразил Рауль, — говорят, что если он менее знатен, чем король (а это не его вина), то мужеством и честностью он стоит вровень со всеми королями мира. Вот мое мнение, сударь, а я, слава богу, с самого рождения знаю господина д'Артаньяна.

Де Вард, собирался ответить, но де Гиш остановил его.

XXXIV

ПОРТРЕТ ПРИНЦЕССЫ
Спор готов был обостриться, и де Гиш понял это.

Действительно, в глазах Бражелона загорелась инстинктивная враждебность. Во взгляде де Варда сквозило намерение больно задеть Рауля.

— Господа, — сказал граф, — нам нужно расстаться. Я должен побывать у принца. Сговоримся, где встретиться. Де Вард отправится со мной в Лувр, а ты. Рауль, замени меня в доме. Ведь здесь без твоего совета ничего не делается. Брось последний взгляд на приготовления к отъезду.

Рауль не избегал, но и не искал сам случаев для столкновений и дуэлей; он кивнул головой в знак согласия и сел на скамейку на солнце.

— Если можно, — попросил де Гиш, — посиди здесь. Пусть тебе покажут двух лошадей, которых я только что приобрел. Я купил их только с тем условием, что ты одобришь мою покупку. Ах да, извини, я не успел узнать, как поживает граф де Ла Фер?

Произнося эти слова, де Гиш повернулся к де Варду, стараясь увидеть, какое впечатление произведет на него имя отца Рауля.

— Благодарю, — ответил Бражелон, — граф здоров.

Молния ненависти блеснула в глазах де Варда.

Де Гиш сделал вид, что не заметил этого мрачного блеска, подошел к Раулю и пожал ему руку:

— Так решено, Бражелон, ты встретишь нас во дворе Пале-Рояля?

Потом движением руки он пригласил с собой де Варда и сказал:

— Мы уходим. Прошу, господин Маликорн.

При этом имени Рауль вздрогнул.

Ему показалось, что он уже слышал его однажды, но он никак не мог вспомнить где. Пока он, задумавшись, слегка раздраженный разговором с де Вардом, старался воскресить в памяти, когда ему довелось слышать имя Маликорна, трое молодых людей направились к Пале-Роялю, где жил Филипп Орлеанский.

Маликорн понял, во-первых, что приятелям хотелось поговорить, во-вторых, что он не должен идти рядом с ними.

Он пошел сзади.

— Ну не безумие ли? — спросил де Гиш своего спутника, когда они отошли от дома Граммонов. — Вы нападаете на д'Артаньяна, и это при Рауле!

— Разве запрещено нападать на д'Артаньяна?

— Да разве вы не знаете, что д'Артаньян представляет собой четвертую часть того славного и грозного целого, которое называлось мушкетерами?

— Знаю, но не вижу, почему это может мешать мне ненавидеть д'Артаньяна.

— Что же он вам сделал?

— О, мне? Ничего.

— Так за что же вы его ненавидите?

— Спросите об этом у тени моего отца.

— Право, дорогой де Вард, вы меня удивляете.

Д'Артаньян не принадлежит к числу людей, которые, возбудив ненависть к себе, уклоняются от сведения счетов; ваш отец, как мне говорили, тоже не любил оставаться в долгу. А ведь не существует таких обид, которые не смывались бы кровью после честного, хорошего удара шпаги.

— Что делать, мой дорогой? Между моим отцом и д'Артаньяном существовала вражда. Мне, еще ребенку, отец говорил об этой ненависти и завещал ее мне вместе с остальным наследством.

— И эта ненависть относилась только к д'Артаньяну?

— О, д'Артаньян слишком был связан со своими тремя друзьями; поэтому доля ненависти, конечно, приходится и на них.

Де Гиш, не спускавший глаз с де Варда, внутренне содрогнулся, увидев улыбку молодого человека. Что-то похожее на предчувствие проникло в его сознание, и он мысленно сказал себе, что прошло время открытых поединков между дворянами, но ненависть, гнездясь в глубине души и не выливаясь наружу, тем не менее остается ненавистью; словом, что после отцов, которые страстно ненавидели друг друга и сражались на шпагах, явились сыновья, тоже ненавидящие друг друга, но избравшие оружием интригу и предательство.

Не Рауля, конечно, подозревал в предательстве и интригах де Гиш: он содрогнулся от страха за Рауля. Эти тяжелые мысли омрачили лицо де Гиша, между тем как де Вард вполне овладел собой.

— Впрочем, — добавил он, — я ничего не имею лично против де Бражелона; я его совсем не знаю.

— Во всяком случае, де Вард, — заметил де Гиш довольно суровым тоном, — не забудьте одного: Рауль — мой лучший друг.

Де Вард поклонился.

Они вскоре очутились у Пале-Рояля, окруженного толпой любопытных.

Приближенные Филиппа Орлеанского дожидались его приказаний, чтобы сесть на коней и составить свиту послов, которым было поручено привезти в Париж принцессу.



Филипп Орлеанский
Де Гиш оставил де Варда и Маликорна около большой лестницы и поднялся к принцу. Он пользовался такой же благосклонностью принца, как и шевалье де Лоррен, который терпеть не мог де Гиша, хоть и улыбался ему.

Молодой принц сидел перед зеркалом и румянил щеки. В углу кабинета на подушках разлегся шевалье де Лоррен; его длинные белокурые волосы только что завили, и теперь он играл своими локонами.



Принц обернулся на шум и увидел графа.

— А, это ты, Гиш, — сказал он, — пожалуйста, подойди к нам и скажи мне правду.

— Ваше высочество знает, что это мой недостаток.

— Представь себе, Гиш, противный Лоррен огорчает меня.

Де Лоррен пожал плечами.

— Чем именно? — спросил де Гиш. — Кажется, у шевалье нет такой привычки.

— Он уверяет, — продолжал принц, — что принцесса Генриетта как женщина лучше, чем я как мужчина.

— Берегитесь, ваше высочество, — сказал де Гиш, хмуря брови, — вы требовали от меня правды.

— Да, — ответил принц с дрожью в голосе.

— Итак, я вам скажу правду.

— Не торопись, Гиш, — вскрикнул принц, — успеешь! Посмотри на меня хорошенько и припомни ее; впрочем, вот ее портрет, возьми.

И он подал графу миниатюру тонкой работы.

Де Гиш взял портрет и долго смотрел на него.

— По чести, — произнес он, — очаровательное лицо!

— Да посмотри хорошенько на меня, смотри же! — воскликнул принц, стараясь привлечь к себе внимание графа, целиком поглощенного портретом.

— Изумительное, — прошептал де Гиш.

— Право, можно подумать, — продолжал принц, — что ты никогда не видел этой маленькой девочки.

— Я ее видел, ваше высочество, правда, лет пять тому назад; а между двенадцатилетним ребенком и семнадцатилетней девушкой — большая разница.

— Ну, говори же свое мнение.

— Я думаю, что портрет приукрашен, ваше высочество.

— О да, это верно, — с торжеством сказал принц. — Художник ей польстил. Но, предположив даже, что она такая, выскажи свое мнение.

— Ваше высочество очень счастливы, имея такую очаровательную невесту.

— Хорошо, это твое мнение о ней, а обо мне?

— Я считаю, ваше высочество, что для мужчины вы слишком красивы.

Шевалье де Лоррен расхохотался.

Принц понял иронию, которая заключалась в мнении де Гиша о нем, и нахмурил брови.

— Не очень-то любезные у меня друзья, — проворчал он.

Де Гиш в последний раз взглянул на портрет и неохотно вернул его принцу.

— Положительно, ваше высочество, я предпочту взглянуть десять раз на вас, чем еще раз на принцессу. Несомненно, де Лоррен усмотрел тайный смысл в словах графа, ускользнувший от принца, и потому заметил:

— Женитесь тогда!

Герцог Орлеанский продолжал накладывать румяна на лицо; покончив с этим, он опять посмотрел на портрет, полюбовался на себя в зеркало и улыбнулся.

Без сомнения, он остался доволен сравнением.

— С твоей стороны очень мило было прийти, — кивнул он де Гишу, — я боялся, что ты уедешь, даже не простившись со мной.

— Ваше высочество слишком хорошо знает меня, чтобы считать способным на подобную неучтивость.

— Ты, вероятно, хочешь попросить меня о чем-нибудь перед отъездом из Парижа?

— Да, ваше высочество, вы угадали, у меня действительно есть к вам просьба.

— Хорошо, говори.

Де Лоррен весь превратился в слух; ему казалось, что всякая милость, оказываемая другому, украдена у него.

Де Гиш колебался.

— Может быть, ты нуждаешься в деньгах? — спросил принц. — Это как нельзя более кстати, я сейчас очень богат. Суперинтендант финансов прислал мне пятьдесят тысяч пистолей.

— Благодарю, ваше высочество, речь идет не о деньгах.

— Чего же ты просишь? Говори.

— Назначения одной фрейлины.

— Ого, Гиш, каким ты становишься покровителем! — презрительно заметил принц. — Неужели ты только и будешь говорить мне о разных дурочках?

Де Лоррен улыбнулся: он знал, что принц не любил, когда покровительствовали женщинам.

— Ваше высочество, — сказал граф, — я не покровительствую особе, о которой говорю вам; за нее просит один из моих друзей.

— А, это дело другого рода. А как зовут особу, за которую просит твой друг?

— Мадемуазель де Ла Бом Леблан де Лавальер, фрейлина вдовствующей герцогини Орлеанской.

— Фи, хромая, — зевнул де Лоррен, полулежа на подушках.

— Хромая? — повторил принц. — И она постоянно будет перед глазами моей жены? Ну, нет, это слишком опасное зрелище при беременности.

Шевалье де Лоррен расхохотался.

— Господин де Лоррен, — остановил его граф, — вы поступаете невеликодушно: я прошу, а вы мне вредите.

— Извините, граф, — сказал де Лоррен, встревоженный тоном, каким де Гиш произнес эти слова. — Я совсем не хотел этого, и, право, мне кажется, что я спутал эту девицу с другой особой.

— Без сомнения. Я уверяю вас, что вы ошиблись.

— Но скажи, для тебя это очень важно, Гиш? — поинтересовался принц.

— Очень, ваше высочество.

— Хорошо, решено. Но больше не проси ни за кого: все места заняты.

— Ах, — воскликнул де Лоррен, — уже полдень: этот час был назначен для отъезда.

— Вы прогоняете меня, сударь? — спросил де Гиш.

— О, вы меня обижаете, граф! — ответил де Лоррен.

— Ради бога, граф; прошу вас, шевалье, не ссорьтесь, — капризно попросил принц. — Разве вы не видите, что это огорчает меня?

— Нужна подпись, — напомнил де Гиш.

— Вынь из этого ящика патент и дай мне.

Одной рукой де Гиш подал принцу бумагу, а другой — перо, которое обмакнул в чернила.

Принц поставил подпись.

— Бери, — сказал он, подавая графу бумагу, — но с условием: помирись с Лорреном.

— Охотно, — поклонился де Гиш.

И он протянул руку любимцу герцога с равнодушием, похожим на презрение.

— Идите, граф, — сказал де Лоррен, по-видимому, не заметив его пренебрежения, — уезжайте и привезите нам принцессу, которая должна не слишком отличаться от своего портрета.

— Да, уезжай и возвращайся скорее. Кстати, кого ты с собой берешь?

— Бражелона и Варда.

— Славных спутников, очень храбрых.

— Слишком храбрых, — заметил шевалье. — Постарайтесь привезти назад обоих, граф.

«Подлая душа, — подумал Гиш. — Он прежде всего и повсюду чует зло».

И, поклонившись принцу, он вышел.

Выйдя во двор, он помахал подписанным патентом.

Маликорн бросился к нему и, дрожа от радости, схватил бумагу. Но когда Маликорн прочел ее, де Гиш понял, что он ждет еще чего-то.

— Терпение, терпение, — засмеялся граф. — Дело в том, что там был де Лоррен, и я побоялся потерпеть неудачу, попросив слишком многого. Дождитесь моего возвращения. До свидания.

— До свидания, господин граф. Тысяча благодарностей, — сказал Маликорн.

— Пошлите ко мне Маникана. Да, правда ли, что де Лавальер хромает?

Когда он произносил эти слова, позади него остановилась лошадь.

Граф обернулся и увидел, как побледнел Бражелон, въехавший в это мгновение во двор. Бедный влюбленный слышал его слова. Но Маликорн не слыхал; он отошел уже слишком далеко.

«Почему здесь говорят о Луизе? — спросил себя Рауль. — О, только бы этот улыбающийся де Вард не вздумал сказать что-нибудь о ней при мне».

— Скорее, господа, в путь! — крикнул де Гиш.

Принц, окончивший свой туалет, подошел к окну. Вся свита приветствовала его, и через десять минут знамена, шарфы и перья уже развевались в такт галопу лошадей.

XXXV

В ГАВРЕ
Все эти придворные, блестящие, веселые, оживленные, приехали в Гавр через четыре дня после отъезда из Парижа. Было уже около пяти часов вечера; от принцессы не приходило пока никаких известий.

Начались поиски квартир; кое-где вспыхивали споры между господами и ссоры между лакеями. И вот в разгаре этой суматохи де Гишу показалось, что он видит Маникана. Действительно, Маникан приехал, но так как Маликорн завладел его лучшим костюмом, то он был лишь в фиолетовом вышитом серебром бархатном платье, которое он успел выкупить.

Посмотрев на печальное лицо Маникана, граф не мог удержаться от смеха.

— О мой бедный Маникан, — заметил он, — какой ты фиолетовый! Ты в трауре?

— Да, я ношу траур, — ответил тот.

— По ком или по чем?

— По моему исчезнувшему голубому с золотом камзолу. У меня остался только этот, да и то мне пришлось долго экономить, чтобы выкупить его.

— В самом деле?

— Право, тебя это не может удивить, ты ведь оставил меня без денег.

— Но ты приехал, это главное.

— Да, приехал, и по ужасным дорогам.

— Где ты поместился?

— Нигде!

Де Гиш рассмеялся.

— Ну так где поместишься?

— Там же, где ты.

— Я и сам не знаю.

— Значит, ты или принц не сняли заранее дома?

— Ни он, ни я об этом не подумали. Я полагаю, что Гавр велик и что в нем найдется конюшня на двенадцать лошадей и порядочный дом в приличном квартале…

— О, хороших домов здесь много, только не для нас.

— Как не для нас? Для кого же?

— Да для англичан! Все дома сняты герцогом Бекингэмом.

— Что? — спросил де Гиш, которого это имя заставило насторожиться.

— Да, мой дорогой, герцогом Бекингэмом. Его милость прислал заранее курьера, который здесь уже три дня и снял все хорошие помещения в городе.

— Но ведь не занимает же герцог всего Гавра, черт побери!

— Конечно, не занимает, потому что он еще не высадился, но когда высадится, займет.

— Хорошо! Человек, занявший целый дом, довольствуется им и не снимает второго.

— Да, но два человека?

— Ну, допустим — два дома… четыре, шесть, десять, если хочешь, но ведь в Гавре домов сто.

— В таком случае сняты все сто.

— Невозможно.

— Ах, упрямец, говорю я тебе, что Бекингэм снял все дома, окружающие здание, где должны остановиться вдовствующая королева Англии и принцесса, ее дочь.

— Ого, вот это интересно! — сказал де Бард, поглаживая шею своей лошади.

— Но это так.

— Вы уверены, господин де Маникан?

Задавая вопрос, де Вард искоса посмотрел на де Гиша, словно желая узнать, насколько можно доверять его другу.

Тем временем наступила ночь. Факелы, пажи, лакеи, конюхи, лошади и кареты наводнили порт и площадь. Факелы отражались в канале, который наполнялся водой прилива, а по другую сторону мола виднелись тысячи лиц любопытных матросов и горожан, старавшихся не упустить ни одной подробности зрелища.

— Но, — вскричал де Гиш, — почему герцог Бекингэм решил так заблаговременно нанять помещения?

— На это у него была причина, — ответил Маникан.

— Ты знаешь ее? Скажи!

— Наклонись.

— Что же? Этого нельзя сказать громко?

— Суди сам.

Де Гиш наклонился.

— Любовь, — прошептал Маникан.

— Я ничего больше не понимаю.

— Скажи лучше: «еще не понимаю».

— Объясни.

— Слушай же: говорят, что его высочество герцог Орлеанский будет самым несчастным из мужей.

— Как? Герцог Бекингэм?..

— Это имя приносит несчастье особам королевского дома Франции.

— Итак, герцог?..

— Уверяют, будто он до безумия влюблен в принцессу и не хочет никого подпускать к ней.

Де Гиш вспыхнул.

— Хорошо, хорошо, благодарю, — сжал он руку Маникана. Потом он выпрямился и добавил:

— Ради бога, Маникан, постарайся, чтобы это не дошло до ушей французов, в противном случае, Маникан, под солнцем нашей страны засверкают шпаги, которым не страшна английская сталь.

— Впрочем, — продолжал Маникан, — я не знаю, не выдумка ли эта любовь; может быть, все это басни.

— Нет, — сказал де Гит, стиснув зубы, — это, должно быть, правда.

— В конце концов какое дело тебе да и мне тоже, станет или нет принц тем, кем был покойный король? Герцог Бекингэм-отец — для королевы; герцог Бекингэм-сын — для молодой принцессы; для всех остальных — ничего.

— Маникан, Маникан!

— Черт возьми! Это или факт, или, по крайней мере, общее мнение.

— Замолчи, — остановил его граф.

— А почему нужно молчать? — возразил де Вард, — это очень почетно для французской нации. Вы не разделяете моего мнения, виконт?

— Какого? — грустно спросил Бражелон.

— Я спрашиваю, не почетно ли, что англичане оказывают честь красоте наших королев и принцесс?

— Простите, я не знаю, о чем идет речь, и прошу объяснить мне.

— Герцогу Бекингэму-отцу нужно было приехать в Париж, чтобы его величество король Людовик Тринадцатый заметил, что его жена одна из красивейших женщин французского двора. Теперь нужно, чтобы Бекингэм-сын, в свою очередь, подтвердил красоту принцессы французской крови своим преклонением перед ней. Отныне дипломом на красоту будет служить любовь, внушенная нашим заморским соседям.

— Извините, — ответил Бражелон, — я не люблю таких шуток. Мы, дворяне, — хранители чести наших королев и принцесс. Если мы будем смеяться над ними, что же останется делать лакеям?

— Ого, сударь, — возмутился де Вард, уши которого покраснели. — Как я должен понимать ваши слова?

— Понимайте как угодно, — холодно ответил де Бражелон.

— Рауль, Рауль, — пытался охладить его де Гиш.

— Господин де Вард! — воскликнул Маникан, видя, что тот направил свою лошадь в сторону Рауля.

— Господа, господа, — сказал де Гиш, — не подавайте дурного примера на улице. Де Вард, вы не правы.

— Не прав? В каком отношении?

— Не правы в том, что всегда и обо всем говорите дурно, — отрезал Рауль со своим неумолимым хладнокровием.

— Пощади, Рауль, — шепнул де Гиш.

— Не деритесь, пока не отдохнете; не то ваш поединок добром не кончится, — сказал Маникан.

— Вперед, вперед, господа, — вмешался де Гиш, — едемте.

И, оттеснив лошадей и пажей, он проложил себе путь в толпе, увлекая за собой всю французскую свиту.

Большие ворота какого-то двора были раскрыты… Де Гиш въехал туда;

Бражелон, де Вард, Маникан и четверо других дворян последовали за ним.

Там они устроили нечто вроде военного совета относительно мер, к которым надлежит прибегнуть, чтобы спасти достоинство посольства.

Бражелон высказался за то, что необходимо уважать право первенства.

Де Вард предложил захватить город силой, что Маникану показалось чересчур смелым. Он посоветовал прежде всего выспаться. По его мнению, это было самое благоразумное. К несчастью, для того чтобы последовать его совету, не хватало немногого: кроватей и крыши.

Де Гиш молча думал несколько минут, потом громко сказал:

— Кто меня любит, за мной!

— Свита тоже? — спросил паж, подошедший к группе.

— Все! — крикнул стремительный молодой человек. — Маникан, покажи нам дом, который должна занимать ее высочество принцесса.

Не понимая намерений графа, его друзья двинулись за ним в сопровождении веселой и шумной толпы народа.

Со стороны порта, налетая могучими порывами, дул ветер.

XXXVI

В МОРЕ
На следующий день погода была спокойнее, хотя все еще дул ветер.

Солнце поднялось в красном облаке, и его кровавые лучи заискрились на гребнях черных волн.

С караульных вышек вели непрестанное наблюдение.

К одиннадцати часам утра заметили судно, которое шло на всех парусах; два других виднелись в полумиле от него. Корабли летели, как стрелы, выпущенные могучим стрелком, но море так волновалось, что быстрота их движения не уменьшала качки, бросавшей суда то на правый, то на левый борт.

Вскоре форма кораблей и цвет вымпелов показали, что это суда английского флота. Впереди шел корабль с адмиральским флагом; на нем ехала принцесса.

Немедленно распространилась весть о ее прибытии.

Вся французская знать устремилась в порт, а народ высыпал на набережную и на мол.

Через два часа отставшие суда догнали адмиральский корабль, и все три, видимо, не решаясь войти в узкий вход гавани, бросили якорь между Гавром и мысом Гев.

Тотчас же адмиральский корабль салютовал двенадцатью пушечными выстрелами; форт Франциска I ответил тем же.

Немедленно сто шлюпок вышли в море; все они были разукрашены богатыми тканями и предназначались для того, чтобы доставить французских дворян на корабли, стоявшие на якоре.

Но стоило посмотреть, как качались эти шлюпки даже в бухте, — а за молом, точно горы, вздымались и с грохотом разбивались на отмелях волны, — чтобы всякому стало ясно, что ни одна из них не пройдет и четверти расстояния до кораблей. Однако, несмотря на ветер и бурю, лоцманская шлюпка собиралась выйти из порта, чтобы предоставить себя в распоряжение английского адмирала.

Де Гиш выбирал суденышко поустойчивее, на котором можно было бы добраться до английских кораблей, когда заметил лоцманскую шлюпку.

— Рауль, — спросил он, — не находишь ли ты, что разумным и сильным существам, вроде нас с тобой, стыдно отступать перед грубой силой ветра и волн?

— Я как раз думал об этом, — ответил Бражелон.

— Что же? Давай сядем в шлюпку и поплывем! Хочешь, де Вард?

— Берегитесь: вы утонете, — пригрозил им Маникан.

— И главное, попусту, — прибавил де Вард. — При таком ветре вы никогда не доберетесь до кораблей.

— Значит, ты отказываешься?

— О да. Я охотно рискну жизнью в борьбе с человеком, — заметил де Вард, искоса взглянув на Бражелона. — Но не имею ни малейшего желания сражаться ударами весел с потоками соленой воды.

— А я, — сказал Маникан, — если бы даже мне удалось добраться до английских судов, вовсе не желаю губить свой единственный чистый костюм.

Шлюпку окатит волной, а соленая вода оставляет пятна.

— Значит, ты тоже отказываешься? — вскричал де Гиш.

— Решительно, можешь быть уверен, и не раз, а дважды.

— Тогда я отправлюсь один.

— Нет, — перебил его Рауль, — я еду с тобой.

Рауль, хладнокровно взвесивший опасность, счел ее неминуемой; но ему хотелось сделать то, на что не решался де Вард.

Шлюпка уже отходила. Де Гиш крикнул лоцману:

— Эй, нам нужно два места!

И, завернув пять или шесть пистолей в бумагу, он бросил их с набережной в шлюпку.

— Видно, вы не боитесь соленой воды, молодые господа, — сказал лоцман.

— Мы ничего не боимся, — ответил де Гиш.

— Тогда пожалуйте.

Лоцман подвел шлюпку к берегу. Де Гиш и Рауль один за другим с одинаковой легкостью прыгнули в нее.

— Старайтесь, молодцы, — сказал де Гиш. — У меня в кошельке есть еще двадцать пистолей; если мы достигнем адмиральского корабля, они ваши.

Гребцы налегли на весла, и шлюпка полетела по волнам.

Всех заинтересовала эта опасная затея. Жители Гавра толпились на молу; все следили за шлюпкой. Утлое суденышко то на секунду повисало на пенистых гребнях, то, словно брошенное с высоты, ныряло в глубину ревущей бездны. Тем не менее после часовой борьбы оно подошло к адмиральскому судну, от которого уже отделились две шлюпки, вышедшие на помощь.

На шканцах адмиральского корабля под балдахином из бархата, отделанного горностаем, сидели вдовствующая королева и молодая принцесса; подле них стоял адмирал, граф Норфолк. Они с ужасом следили, как шлюпка то взлетала к небу, то проваливалась в пучину, а на темном фоне ее паруса выделялись фигуры французских дворян.

Матросы, стоявшие у борта и взобравшиеся на реи, восхищались храбростью двух смельчаков, ловкостью лоцмана и силой матросов. Торжествующее «ура» встретило де Гиша и де Бражелона, вступивших на корабль. Граф Норфолк, красивый молодой человек лет двадцати шести, пошел навстречу прибывшим.

Де Гиш и де Бражелон ловко поднялись по спущенному трапу и в сопровождении графа Норфолка подошли поклониться высочайшим особам.

Уважение, а главное, какая-то безотчетная робость помешали графу де Гишу рассмотреть молодую принцессу. Она же, напротив, тотчас заметила его и спросила мать:

— Это не принц там, в лодке?

Королева Генриетта, знавшая принца лучше, чем ее дочь, улыбнулась ошибке, объясняемой самолюбием молодой девушки, и ответила:

— Нет, это только граф де Гиш, его любимец.

Принцессе пришлось скрыть невольную симпатию, вызванную смелостью графа.

Де Гиш наконец отважился взглянуть на принцессу, чтобы сравнить оригинал с портретом.

Когда он увидел бледное лицо принцессы, ее живые глаза, очаровательные каштановые волосы, трепетные губы, королевское движение руки, милостивое и приветливое, его охватило такое волнение, что он потерял бы равновесие, если бы Рауль не поддержал его. Изумленный взгляд друга и благосклонный жест королевы заставили де Гиша опомниться.

В немногих словах он объяснил, что его послал принц; потом поклонился адмиралу и знатным англичанам, окружавшим королеву и принцессу.

Вслед за де Гишем представили Рауля. Он был принят очень милостиво.

Все знали, какую роль играл граф де Ла Фер при реставрации Карла II; кроме того, именно граф вел переговоры относительно брака, возвращавшего во Францию внучку Генриха IV.

Рауль превосходно говорил по-английски и служил своему другу переводчиком в его беседе с молодыми английскими вельможами, не знавшими французского языка.

Вскоре появился молодой человек изумительной красоты, в роскошном костюме и богатом вооружении. Он подошел к королеве и принцессе, которые беседовали с графом Норфолком, и сказал с плохо скрываемым нетерпением:

— Ваше величество и ваше высочество, пора сходить на берег.

В ответ на приглашение принцесса поднялась и уже хотела принять руку, которую ей поспешно подал молодой красавец, но адмирал выступил вперед.

— Простите, милорд Бекингэм, — заговорил он, — сейчас переправа невозможна для дам. Волнение слишком сильно; но к четырем часам ветер, вероятно, спадет. Поэтому мы высадимся только вечером.

— Позвольте, милорд, — сказал Бекингэм с раздражением, которого он даже не пытался скрыть. — Вы удерживаете дам, не имея на то права. Ее высочество, к счастью, принадлежит Франции, и, как видите, Франция устами своих послов требует ее к себе.

Он указал рукой на де Гиша и Рауля, в то же время кланяясь им.

— Я не думаю, — ответил адмирал, — чтобы эти господа желали подвергать опасности жизнь королевы и принцессы.

— Милорд, эти господа, идя против ветра, переправились на корабль.

Надо полагать, что опасность для королевы и принцессы будет не большей, если они поплывут по ветру.

— Эти господа очень храбры, — сказал адмирал. — Вы видели, что многие стояли на набережной, но не решились последовать за ними. Кроме того, они пустились в море, очень бурное даже для моряков, желая как можно скорее приветствовать ее высочество и ее августейшую мать. Я поставлю наших гостей в пример моему штабу, но принцесса и королева в этом не нуждаются.

Взглянув украдкой на графа де Гиша, принцесса заметила, как краска залила его щеки.

Бекингэм не уловил этого взгляда: он следил только за Норфолком. Герцог, очевидно, ревновал к адмиралу и горел желанием как можно скорее увезти принцессу с шаткой палубы корабля, где властелином был адмирал.

— Впрочем, — заметил Бекингэм, — я обращаюсь к мнению принцессы.

— А я, милорд, — ответил адмирал, — обращаюсь к своей совести и ответственности. Я обещал доставить принцессу во Францию целой и невредимой и сдержу свое обещание.

— Однако, сударь…

— Позвольте вам напомнить, милорд, что здесь распоряжаюсь я один.

— Отдаете ли вы себе отчет в своих словах, милорд? — высокомерно спросил Бекингэм.

— Вполне, и повторяю: я один командую здесь, герцог, и все повинуются мне — море, ветер, суда и люди.

Это были прекрасные слова, сказанные с достоинством. Рауль заметил, какое впечатление произвели они на Бекингэма. Герцог вздрогнул всем телом и оперся спиной на одну из колонок балдахина, чтобы не упасть, глаза его налились кровью, и рука легла на эфес шпаги.

— Герцог, — повернулась к нему королева, — позвольте заметить вам, что я вполне разделяю мнение графа Норфолка. Кроме того, не будь даже этого тумана, мы все же должны были бы уделить несколько часов человеку, который так благополучно и так заботливо доставил нас к берегам Франции, где ему придется расстаться с нами.

Вместо ответа Бекингэм вопросительно взглянул на принцессу.

Но принцесса, полускрытая бархатными, расшитыми золотом складками балдахина, не слушала этого спора. Она смотрела на графа де Гиша, который разговаривал с Раулем.

Это был новый удар для Бекингэма: ему показалось, что во взгляде принцессы Генриетты он прочитал более глубокое чувство, чем простое любопытство.

Он отошел, шатаясь, к главной мачте.

— У герцога Бекингэма ноги не моряка, — сказала по-французски вдовствующая королева. — Наверное, поэтому он так сильно желает ступить на твердую землю.

Молодой человек услышал ее слова, побледнел как смерть и ушел, опустив руки, сливая в одном вздохе давнишнюю любовь с новой ненавистью.

Между тем адмирал, не обращая больше внимания на недовольство герцога, провел королеву и принцессу в свою каюту на корме, где был подан роскошный обед, достойный присутствующих.

Адмирал сел справа от принцессы, посадив по левую руку от нее де Гиша. Это место занимал обычно Бекингэм.

Войдя в столовую, герцог испытал еще один удар. Согласно этикету, который он должен был уважать, как вторую королеву, его понизили и за столом.

Де Гиш, побледневший от счастья еще больше, чем его соперник от гнева, с трепетом опустился на стул подле принцессы, шуршание шелкового платья которой заставляло сердце графа биться от не изведанного еще доселе наслаждения.

После обеда Бекингэм быстро подошел к принцессе, чтобы предложить ей руку.

Теперь настала очередь де Гиша дать урок герцогу.

— Милорд, — сказал он, — будьте так добры, с этого мгновения не становитесь между ее высочеством принцессой и мной. Теперь ее высочество действительно принадлежит Франции, и если принцесса оказывает мне честь, подавая мне руку, она касается руки принца, брата короля.

С этими словами он предложил руку принцессе с таким явным смущением и в то же время с таким мужественным благородством, что среди англичан послышался шепот восхищения, а у Бекингэма вырвался тяжелый вздох.

Рауль любил: Рауль все понял. Оп посмотрел на де Гиша глубоким взглядом, каким мать или друг предупреждают сына или друга об угрожающей ему опасности.

Наконец к двум часам из-за туч выглянуло солнце.

Ветер стих; море стало гладким, как зеркало; туман, обволакивавший землю, рассеялся. И тогда показались приветливые берега Франции, усыпанные тысячью белых домов, выделявшихся на зелени деревьев и синеве неба.

XXXVII

ПАЛАТКИ
Как мы уже видели, адмирал решил не обращать внимания на грозные взгляды и вспышки гнева Бекингэма. Со времени отплытия из Англии Норфолк успел понемногу привыкнуть к ним. Де Гиш еще не заметил враждебности, которая, казалось, зародилась у молодого лорда против него; однако инстинктивно он чувствовал некоторое нерасположение к фавориту Карла II.

Королева-мать, женщина опытная и хладнокровная, понимала положение вещей и готовилась в надлежащий момент разрубить запутавшийся узел. Этот момент наступил. Море и ветер стихли. Не прекратилась только буря в сердце Бекингэма. Герцог нетерпеливо твердил вполголоса молодой принцессе:

— Ради бога, принцесса, умоляю вас, спустимся на берег. Неужели вы не видите, что этот наглец, герцог Норфолк, убивает меня своими заботами о вас, своим обожанием?

Генриетта улыбнулась, не поворачивая головы, и с выражением нежного упрека и томной дерзости в голосе, придающим отказу оттенок расположения, кокетливо прошептала:

— Дорогой лорд, я вам повторяю, что вы безумны.

Мы уже сказали, что ни одна из этих подробностей не ускользнула от Рауля. Он слышал просьбу Бекингэма и слова принцессы; видел, как Бекингэм, получив такой ответ, отступил, вздохнул и провел рукой по лбу. Обладая способностью трезво судить, Рауль понял все и ужаснулся, оценив положение вещей и состояние умов.

Наконец адмирал велел спустить шлюпки, но умышленно не торопил людей.

Бекингэм встретил распоряжение адмирала таким взрывом радости, что посторонний наблюдатель счел бы герцога помешанным.

По распоряжению графа Норфолка большой, разукрашенный флагами баркас медленно спустили с адмиральского корабля; в нем могли поместиться двадцать гребцов и пятнадцать пассажиров. Бархатные ковры, подушки с гербами Англии, цветочные гирлянды составляли главное украшение этого поистине королевского судна.

Едва оно коснулось поверхности воды, едва гребцы подняли весла, точно взявшие на караул солдаты, в ожидании пока принцесса сойдет с корабля, как Бекингэм подбежал к трапу, надеясь занять место в том же катере. Но королева его остановила.

— Милорд, — сказала она, — моей дочери и мне не приличествует высаживаться на берег раньше, чем для нас будут приготовлены помещения. Итак, я вас прошу, герцог, отправиться первым в Гавр и позаботиться о том, чтобы все было готово к нашему прибытию.

Эта просьба была для герцога последним ударом, тем более ужасным, что он был неожиданным. Он покраснел, прошептал что-то, но ничего не смог ответить.

До сих пор в нем теплилась надежда, что ему удастся побыть около принцессы хоть во время переправы и насладиться до конца мгновениями, которые ему подарила судьба. Но приказание звучало строго.

Адмирал, слышавший распоряжение королевы, тотчас крикнул:

— Спустить маленькую шлюпку!

Команда была исполнена с быстротой, обычной на военных кораблях.

Опечаленный Бекингэм с отчаянием посмотрел на принцессу, бросил умоляющий взгляд на королеву и другой взгляд, полный гнева, на адмирала.

Принцесса сделала вид, что ничего не произошло. Королева отвернулась.

Адмирал улыбнулся.

Заметив это, Бекингэм, казалось, готов был броситься на Норфолка.

Королева-мать поднялась с места.

— Отправляйтесь, сударь, — приказала она.

Хватаясь за последнюю надежду,Бекингэм спросил, задыхаясь от прилива самых разнообразных чувств:

— А вы, господа де Гиш и де Бражелон, не отправитесь со мной?

Де Гиш поклонился.

— Я и виконт де Бражелон, — ответил он, — находимся в распоряжении королевы. Мы сделаем все, что нам прикажет ее величество.

И он посмотрел на принцессу. Она опустила глаза.

— Простите, герцог, — сказала королева, — но граф де Гиш представляет особу принца. Он должен принять нас от лица Франции, как вы, герцог, провожали нас от лица Англии. Следовательно, граф должен сопровождать нас. Кроме того, мы не можем не оказать ему этой небольшой милости и в награду за ту отвагу, которую он проявил, выехав нам навстречу в такую бурную поводу.

Бекингэм открыл рот, словно собираясь ответить. Однако он или не знал, что сказать, или не подыскал подходящих слов, но только ни один звук не слетел с его губ, и, повернувшись, точно в бреду, он прыгнул в шлюпку прямо с палубы корабля.

Гребцы едва успели подхватить его и удержать равновесие, ибо сильный толчок чуть не опрокинул лодку.

— Положительно, герцог сошел с ума, — громко заметил адмирал, обращаясь к Раулю.

— Я боюсь за него, — ответил Бражелон.

Высадившись на берег, Бекингэм впал в такое оцепенение, что если бы не встретил своего курьера, посланного им заранее в Гавр в качестве квартирьера, он не нашел бы дороги. Войдя в предназначенный для него дом, он заперся, как Ахилл в своей палатке.

Баркас королевы и молодой принцессы отошел от адмиральского судна почти в то самое мгновение, как герцог ступил на берег. За первым баркасом отплыл второй, со свитой, придворными и близкими друзьями.

Все обитатели Гавра, разместившись в рыбацких шаландах, плоскодонках или длинных нормандских лодках, двинулись навстречу королевскому баркасу.

Пушки фортов гремели. Английские корабли отвечали салютами. Огненные облака вылетали из зияющих жерл, превращались в мягкие клубы дыма, плыли над поверхностью моря и таяли в небесной лазури.

Принцесса спустилась на набережную. Веселая музыка встретила и сопровождала ее повсюду.

В то время как Генриетта ступала маленькими ножками по роскошным коврам и цветам, граф де Гиш и Рауль, выбравшись из толпы англичан, направились к зданию, предназначенному для будущей герцогини Орлеанской.

— Поспешим, — сказал Рауль де Гишу. — Судя по характеру Бекингэма, он устроит какой-нибудь подвох, когда увидит, к чему привело наше вчерашнее совещание.

— О, — ответил граф, — ведь мы оставили де Варда, это олицетворение твердости, и Маникана, воплощение кротости.

Тем не менее де Гиш заторопился, и через пять минут они уже были подле ратуши.

Прежде всего их поразила огромная толпа на площади.

— Ага, — заметил де Гиш, — по-видимому, наши помещения готовы.

Действительно, на площади перед ратушей возвышалось восемь чрезвычайно красивых палаток с развевающимися над ними флагами Франции и Англии.

Палатки окружили ратушу, точно разноцветный пояс. Десять пажей и двенадцать всадников легкой конницы, составлявшие свиту послов, охраняли палатки. Это было удивительное, сказочное зрелище.

Импровизированные жилища соорудили в течение ночи.

Убранные внутри и снаружи самыми роскошными тканями, какие только можно было достать в Гавре, палатки образовали кольцо вокруг ратуши, резиденции молодой принцессы. Между ними были протянуты шелковые канаты, охраняемые часовыми. Таким образом, план Бекингэма совершенно рушился, если он действительно хотел отрезать доступ к ратуше для всех, кроме себя и своих англичан.

Единственный проход, который вел к лестнице здания, не прегражденный шелковыми канатами, охранялся по бокам двумя одинаковыми палатками с флагами.

Эти две палатки предназначались для де Гиша и Рауля. Во время их отсутствия палатку де Гиша должен был занимать де Вард, а палатку Рауля Маникан.

Вокруг этих восьми шатров множество офицеров, дворян и пажей, блистая шелками и золотом, жужжали, точно пчелы около улья. Все они были при шпагах и готовы были повиноваться знаку де Гиша или де Бражелона, возглавлявших посольство.

Еще с улицы, которая вела на площадь, де Гиш и. Рауль заметили щегольски одетого молодого дворянина, скакавшего к ратуше. Толпа любопытных расступалась перед ним. Увидя столь неожиданно появившиеся палатки, он вскрикнул от гнева и отчаяния. Это был Бекингэм, который уже оправился от уроков, полученных на корабле, надел ослепительный костюм и решил дожидаться принцессы и королевы подле ратуши.

Но около палаток герцогу преградили дорогу, и ему пришлось остановиться. Потеряв самообладание, Бекингэм поднял хлыст; два офицера схватили его за руки.

Де Варда не было на месте. Он находился в ратуше, где передавал какие-то приказания де Гиша.

При звуке голоса Бекингэма Маникан, лениво лежавший на подушках в одной из крайних палаток, поднялся со своим обычным беспечным видом и, слыша, что шум продолжается, выглянул из-за портьеры.

— Что такое? — спросил он кротко. — Кто это так шумит?

Случайно в ту минуту, когда он заговорил, воцарилась тишина, и, хотя Маникан произносил слова мягко и негромко, все услышали его вопрос.

Бекингэм обернулся и увидел эту высокую, худую фигуру и ленивое лицо.

Должно быть, наружность французского дворянина, одетого, как мы уже сказали, довольно скромно, не внушила герцогу большого уважения, потому что он презрительно бросил:

— Кто вы такой?

Маникан оперся на руку рослого солдата и ответил тем же спокойным тоном:

— А вы?

— Я герцог Бекингэм. Я снял все дома, окружающие ратушу, и раз я их снял, то они принадлежат мне. А я арендовал их для того, чтобы иметь свободный доступ к ратуше, и вы не имеете права преграждать мне путь.

— Но, сударь, кто же мешает вам? — поинтересовался Маникан.

— Ваши часовые.

— Потому что вы желаете проехать верхом, а приказано допускать только пешеходов.

— Никто не имеет права приказывать здесь, кроме меня, — сказал герцог.

— Почему, сударь? — мягко спросил Маникан. — Сделайте милость, объясните эту загадку.

— Я уже сказал вам: я снял все дома вокруг площади.

— Мы это знаем, потому-то нам осталась только самая площадь.

— Вы ошибаетесь: площадь тоже моя, как и дома.

— Извините, сударь, вы ошибаетесь; у нас говорят: мостовая короля; следовательно, площадь принадлежит королю, а так как мы посланники короля, площадь наша.

— Сударь, я уже спросил вас, кто вы такой, — повторил Бекингэм, раздраженный хладнокровием своего собеседника.

— Мое имя Маникан, — ответил молодой человек голосом нежным, как эолова арфа.

Герцог пожал плечами.

— Одним словом, — сказал он, — когда я нанимал дома, окружающие ратушу, площадь была свободна. Эти бараки портят вид: уберите их!

Глухой, угрожающий ропот пронесся в толпе слушателей.

В это мгновение явился де Гиш; он растолкал солдат, отделявших его от герцога, и в сопровождении Рауля подошел к Бекингэму, а в то же время с другой стороны к герцогу приблизился де Вард.

— Простите, милорд, — обратился граф к герцогу, — но если вы чем-нибудь недовольны, будьте любезны обращаться ко мне, так как именно я велел соорудить эти постройки.

— Кроме того, замечу вам, что слово «барак» звучит плохо, — любезным тоном прибавил Маникан.

— Итак, герцог, вы говорили?.. — продолжал де Гиш.

— Я говорил, граф, — отвечал Бекингэм голосом, в котором все еще звучал гнев, смягченный, однако, присутствием равного ему человека, — я говорил, что невозможно оставить здесь эти палатки.

— Невозможно? — спросил де Гиш. — А почему?

— Они мне мешают.

У де Гиша невольно вырвалось нетерпеливое восклицание, но холодный взгляд Рауля заставил его сдержаться.

— Они вас все-таки меньше стесняют, чем нас злоупотребление правом первенства, которое вы себе позволили.

— Злоупотребление?

— Конечно! Вы присылаете сюда человека, который от вашего имени снимает все дома в Гавре, нисколько не думая о французах, которые должны приехать навстречу принцессе. Это не по-братски, герцог, со стороны представителя дружественной нации.

— Территория принадлежит первому, занявшему ее, — перебил Бекингэм.

— Не во Франции, сударь.

— Почему не во Франции?

— Потому что Франция — страна вежливости.

— Что вы хотите этим сказать? — вскричал Бекингэм так запальчиво, что присутствующие отступили, ожидая немедленного поединка.

— Я хочу сказать, герцог, — ответил, побледнев, де Гиш, — что я велел выстроить эти помещения для себя и своих друзей, чтобы они служили приютом послам Франции, так как ваша взыскательность оставила нам одно это убежище во всем городе. Я хочу сказать, что я и мои друзья будем жить здесь, если только воля, более могущественная, а главное — более высокая, чем ваша, не отзовет нас отсюда.

— Я знаю силу, граф, которая окажется достаточно могущественной, положил Бекингэм руку на эфес своей шпаги.

В ту минуту, когда богиня раздора, воспламенив умы, уже хотела направить острие шпаг в грудь противников, Рауль тихонько коснулся рукой плеча Бекингэма.



— Одно слово, милорд, — попросил он.

— Мое право, прежде всего мое право! — пылко воскликнул молодой человек.

— Именно об этом я хочу иметь честь поговорить с вами, — сказал Рауль.

— Хорошо, только покороче, сударь.

— Я задам вам только один вопрос; вы видите, что лаконичнее быть нельзя.

— Говорите, я слушаю.

— Скажите: кто женится на внучке короля Генриха Четвертого — вы или герцог Филипп Орлеанский?

— Что такое? — спросил Бекингэм, отступая в смущении.

— Прошу вас, ответьте мне, — спокойно настаивал Рауль.

— Вы смеетесь надо мной, сударь? — рассердился Бекингэм.

— Это ответ, герцог, и его для меня достаточно. Итак, вы признаете, что не вы женитесь на английской принцессе.

— Но мне кажется, вы это хорошо знаете!

— Простите, но, судя по вашему поведению, это было неясно.

— Что вы хотите сказать, виконт?

— Ваша пылкость похожа на ревность, — понизил голос Рауль. — Знаете ли вы это, милорд? Но такая ревность совершенно неуместна со стороны всякого другого, кроме возлюбленного или мужа, а в особенности, как вы сами понимаете, когда речь идет о принцессе крови.

— Сударь, — вскричал Бекингэм, — вы оскорбляете принцессу Генриетту!

— Это вы оскорбляете ее, — холодно ответил де Бражелон. — Будьте осторожны! Недавно на адмиральском корабле вы рассердили королеву до крайности и вывели из терпения адмирала. Я наблюдал за вами, милорд, и сперва счел вас безумным, но потом понял истинный характер вашего безумия.

— Сударь…

— Погодите, я прибавлю еще одно слово. Надеюсь, что, кроме меня, этого не понял ни один француз.

— А знаете ли вы, сударь, — сказал Бекингэм, дрожа от гнева и тревоги, — что ваши слова заслуживают наказания?

— Взвешивайте свои выражения, милорд, — высокомерно взглянул на него Рауль. — В моих жилах течет не такая кровь, чтобы меня можно было безнаказанно оскорблять. Вы же принадлежите к семейству, страсти которого внушают подозрения добрым французам. Итак, еще раз повторяю вам: будьте осторожны, милорд.

— В чем? Уж не угрожаете ли вы мне?

— Я сын графа де Ла Фер, господин Бекингэм, и никогда не угрожаю, потому что сразу наношу удар. Итак, вся моя угроза состоит в следующем…

Бекингэм сжал кулаки, но Рауль продолжал, как будто не замечая этого:

— При первом же неподобающем слове, которое вы себе позволите по адресу ее высочества… О, имейте терпение, господин Бекингэм: ведь я же проявил его.

— Вы?

— Конечно. Пока принцесса была на английской земле, я молчал, но теперь, когда она вступила на землю Франции, когда мы приняли ее от имени принца, при первом же оскорблении, которое вы в порыве вашей необычайной привязанности нанесете королевскому дому Франции, мне придется принять одну из двух мер: либо я при всех громко расскажу о вашем безумии, и вас с позором отошлют в Англию, либо, если это вам будет приятнее, я при всех всажу вам кинжал в грудь. И вторая мера мне кажется более подходящей: я думаю, что изберу именно ее.

Бекингэм стал белее кружев своего воротника.

— Виконт де Бражелон, — спросил он, — это речь дворянина?

— Да, герцог, только этот дворянин говорит с сумасшедшим. Излечитесь, милорд, и он будет говорить с вами иначе.

— О виконт де Бражелон, — прошептал герцог сдавленным голосом, поднося руку к горлу, — вы видите, я умираю.

— Если бы это случилось сейчас, герцог, — с неизменным хладнокровием заметил Рауль, — я поистине счел бы вашу смерть великим счастьем. Это событие предотвратило бы всякие дурные толки о вас и об августейших особах, которых так ужасно компрометирует ваша преданность.

— Да, вы правы, вы правы, — растерялся молодой англичанин. — Да, да, умереть… Лучше умереть, чем так страдать.

И он поднес руку к изящному кинжалу с рукояткой, осыпанной драгоценными камнями.

Рауль отвел его руку.

— Берегитесь, герцог, — сказал он. — Если вы не убьете себя, ваш поступок будет смешон. Если убьете, вы забрызгаете кровью подвенечный наряд английской принцессы.

Бекингэм задыхался. Его губы дрожали, щеки пылали, глаза блуждали, точно в бреду.

Вдруг он проговорил:

— Виконт, я не встречал более благородного человека, чем вы. Вы достойный сын самого совершенного из дворян. Оставайтесь в ваших палатках!

И он бросился на шею Раулю.

Все присутствующие, видевшие злобу одного из собеседников и твердость другого, были изумлены таким исходом и принялись шумно аплодировать.

Раздались приветственные возгласы.

Де Гиш тоже обнял Бекингэма, правда, не очень охотно. Это послужило сигналом. Англичане и французы, до этой минуты смотревшие друг на друга с неприязнью, стали обниматься, как братья.

Тем временем показался кортеж принцессы. Если бы не Бражелон, королеву с дочерью встретили бы два войска, вступившие в бой, и цветы, забрызганные кровью.

При виде развевающихся знамен все успокоились.

XXXVIII

НОЧЬ
Согласие воцарилось среди палаток. Англичане и французы состязались в любезности по отношению к высоким путешественницам и в предупредительности друг к другу.

Принцессу встречали радостными кликами. Она явилась точно королева, окруженная всеобщим почтением, точно богиня, вызывавшая чувство благоговения у тех, кто ей поклоняется.

Королева-мать очень ласково приветствовала французов. Франция была ее родиной, и она была в Англии слишком несчастна, чтобы Англия могла заставить ее забыть о Франции. Она научила свою дочь любить страну, где обе они когда-то нашли приют и где теперь их ожидала блестящая будущность.

Когда церемония кончилась, зрители рассеялись и трубные звуки и шум толпы стали лишь доноситься издали, когда спустилась ночь, покрыв звездным пологом море, порт, город и окрестные поля, — де Гиш вернулся к себе в палатку. Он упал на табурет с выражением такой печали на лице, что Бражелон не сводил с него взгляда, пока не услышал его глубоких вздохов.

Тогда он подошел к нему. Граф сидел, откинувшись назад, прислонясь плечом к стене палатки и опустив голову на руки: его грудь вздымалась, плечи вздрагивали.

— Ты страдаешь, мой друг? — спросил Рауль.

— Жестоко.

— День был утомительным, правда, — продолжал молодой человек, глядя на де Гиша.

— Да, и сон меня освежит.

— Хочешь, чтобы я ушел?

— Нет, мне нужно поговорить с тобой.

— Но прежде я должен кое о чем спросить тебя, де Гиш.

— Пожалуйста.

— Будь, однако, откровенен.

— Как всегда.

— Ты знаешь, почему Бекингэм был в бешенстве?

— Подозреваю.

— Он любит принцессу, думаешь ты?

— По крайней мере, это можно предположить, глядя на него.

— И тем не менее это не так.

— О, на этот раз ты ошибаешься, Рауль. Я прочитал страдание в его глазах, в его жестах, во всем, что я видел, начиная с сегодняшнего утра.

— Ты поэт, мой дорогой, и видишь во всем поэзию.

— Главное, я вижу любовь.

— Там, где ее нет.

— Там, где она есть.

— Полно, де Гиш, ты ошибаешься.

— О нет, я совершенно уверен! — вскричал де Гиш.

— Скажи мне, граф, — спросил Рауль, пристально глядя на друга, — чем вызвана твоя исключительная проницательность?

— Я думаю, — не вполне уверенно произнес де Гиш, — самолюбием.

— Самолюбием? Так ли это, де Гиш?

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, мой друг, что обычно ты не так печален, как сегодня вечером.

— Виной тому усталость.

— Усталость?

— Да.

— Послушай, друг мой, мы вместе бывали в походах. По восемнадцать часов мы не слезали с коней; они падали от усталости и голода, мы только смеялись. Ты печален не от усталости, граф.

— Значит, от досады.

— От какой досады?

— Вызванной сегодняшним вечером.

— Безумием лорда Бекингэма?

— Конечно. Разве не обидно для нас, французов, представителей нашего короля, видеть, как англичанин ухаживает за нашей будущей герцогиней, второй дамой королевства?

— Ты прав, но мне кажется, что лорд Бекингэм не опасен.

— Да, но он несносен. Приехав сюда, он чуть было не нарушил наших отношений с англичанами. Без тебя, без твоей изумительной осторожности и твердости мы обнажили бы шпаги посреди города.

— Ты видел, он переменился.

— Да, конечно, и это изумляет меня; что ты ему сказал? Ты говоришь, что страсть не уступает с такой легкостью; значит, он не влюблен в нее?

Де Гиш произнес эти слова с таким выражением, что Рауль поднял голову.

Благородное лицо молодого человека выражало нескрываемое неудовольствие.

— Повторяю тебе, граф, то, что я сказал ему. Слушай: «Герцог, вы смотрите с оскорбительным вожделением на сестру своего короля; она не ваша невеста и не может быть вашей возлюбленной. Вы оскорбляете нас, приехавших встретить молодую девушку, чтобы проводить ее к будущему супругу».

— Ты это сказал ему? — краснея, спросил де Гиш.

— В точно таких выражениях; я даже пошел дальше.

Де Гиш вздохнул.

— Я сказал ему: «Какими глазами посмотрите вы на нас, если заметите в нашей среде человека, достаточно безумного или достаточно несчастного, чтобы испытывать что-нибудь, кроме самого чистого уважения, к принцессе, будущей супруге нашего господина?..»

Эти слова так явно относились к де Гишу, что граф побледнел, задрожал и машинально протянул руку Раулю, закрыв другою глаза и лоб.

— «Но, — продолжал Рауль, не останавливаясь при виде этого движения друга, — слава богу, французы, которых называют легкомысленными, нескромными, беспечными, умеют слушаться голоса разума и нравственности в вопросах чести. И, — прибавил я, — знайте, герцог, мы, французские дворяне, служа своим королям, приносим в жертву не только жизнь и богатство, но и наши страсти. Когда же демон подсказывает нам дурную мысль, которая воспламеняет сердце, мы тушим это пламя, хотя бы залив его собственной кровью. Таким образом, мы сразу спасаем честь своей родины, своего повелителя и нашу собственную. Вот, милорд, как поступаем мы. Так должен поступать каждый мужественный человек». Вот, мой дорогой де Гиш, — продолжал Рауль, — что я сказал герцогу Бекингэму, и он признал справедливость моих слов.

Де Гиш, до сих пор слушавший Рауля склонив голову, выпрямился. Он схватил руку Рауля. Его щеки, прежде мертвенно-бледные, теперь пылали.

— Ты хорошо говорил, — сказал он сдавленным голосом. — Ты славный друг, Рауль; благодарю тебя. Но теперь, умоляю, оставь меня одного.

— Ты этого хочешь?

— Да, мне нужно отдохнуть. Сегодня многое взволновало мне ум и сердце. Когда мы увидимся завтра, я буду другим человеком.

— Хорошо, я ухожу, — простился Рауль.

Граф сделал шаг к своему другу и от души обнял его.

В этом объятии Рауль почувствовал трепет великой страсти, с которой боролся де Гиш.

Скоро весь город заснул. В комнатах принцессы, выходивших окнами на площадь, виднелся слабый свет притушенной лампы. Этот бледный отблеск был живым образом тихого сна молодой девушки, жизнь которой наполовину замерла, когда девушка заснула.

Бражелон вышел из палатки медленным, размеренным шагом человека, который хочет видеть, но стремится остаться незамеченным. Скрытый плотным пологом шатра, он смотрел на лежавшую перед ним площадь; через мгновение он увидел, что полог палатки де Гиша затрепетал и слегка раздвинулся.

В полутьме вырисовался силуэт графа; глаза де Гиша были устремлены на слабо освещенную гостиную принцессы. Этот свет, мерцавший в окнах, казался графу звездой. Вся душа де Гиша отразилась в его глазах.

Рауль, скрытый темнотой, угадывал страстные помыслы де Гиша, связывавшие палатку молодого посла с балконом принцессы таинственными и волшебными нитями сердечного влечения; они были исполнены такой силы и напряжения, что, наверное, навевали любовные грезы на ароматное ложе принцессы.

Но не только де Гиш и Рауль не спали в эту ночь. В одном из домов на площади было раскрыто окно; в этом доме жил Бекингэм. На фоне света, лившегося из окна, резко выделялся силуэт герцога, который, опираясь на резной, украшенный бархатом оконный переплет, тоже посылал к балкону принцессы страстные желания и безумные фантазии своей любви.

Бражелон невольно улыбнулся.

«Бедное сердце, которое осаждают со всех сторон», — подумал он о принцессе.

Потом, с сочувствием вспомнив о герцоге Орлеанском, мысленно прибавил:

«И бедный муж: ему грозит большая опасность. Хорошо, что он высокородный принц и у него есть целая армия для охраны своего сокровища».

Бражелон некоторое время наблюдал за обоими воздыхателями, прислушиваясь к пронзительному храпу Маникана, звучавшему так самоуверенно, точно у Маникана был голубой костюм вместо фиолетового. Потом он тоже улегся в постель, думая, что, может быть, две или три пары глаз, таких же пламенных, как глаза де Гиша и Бекингэма, подстерегали его собственное сокровище в Блуаском замке.

— При этом Монтале не очень надежный гарнизон, — прошептал он со вздохом.

XXXIX

ИЗ ГАВРА В ПАРИЖ
На следующий день состоялись празднества, устроенные с тем блеском и пышностью, которые могли обеспечить средства города и человеческая изобретательность.

Принцесса, простившись с английским флотом, в последний раз приветствовала родину, послав поклон родному флагу, и, окруженная блестящей свитой, села в карету.

Де Гиш надеялся, что Бекингэм вернется в Англию вместе с адмиралом, но герцогу удалось доказать королеве, что принцессе неприлично прибыть в Париж почти одинокой.

Когда было решено, что Бекингэм будет сопровождать принцессу, герцог окружил себя свитой из английских дворян и офицеров, так что к Парижу двинулась целая армия, разбрасывая золото и поражая своим блеском города и села, через которые она проезжала.

Стояла дивная погода. Франция была прекрасна, но особенно хороша казалась дорога, по которой двигался кортеж. Весна устилала путь молодых людей душистыми цветами и листьями. Нормандия с ее богатой растительностью, голубым небом, серебристыми реками представлялась раем новой сестре короля.

Путешествие превратилось в сплошной праздник. Де Гиш и Бекингэм забыли обо всем: де Гиш — стремясь отдалить от принцессы англичанина, Бекингэм — стараясь укрепить в сердце принцессы память о родине, с которой у него связывались воспоминания счастливых дней.

Но бедный герцог замечал, что в сердце принцессы все глубже проникала любовь к Франции, а образ его дорогой Англии с каждым днем бледнел в ее душе. Он замечал, что все его заботы не вызывали никакой признательности, и он мог сколько угодно гарцевать на горячем йоркширском коне, не привлекая внимания принцессы, лишь изредка бросавшей на него рассеянный взгляд.

Тщетно, желая привлечь к себе ее взор, терявшийся вдали, щеголял он силой, ловкостью, резвостью своего коня. Тщетно, горяча скакуна, пускал он его карьером, рискуя разбиться о деревья или упасть в ров, а потом брал барьеры или мчался по склонам крутых холмов. Привлеченная шумом, принцесса на мгновение поворачивала к нему голову, но скоро с легкой улыбкой возвращалась к беседе со своими верными телохранителями — Раулем и де Гишем, которые спокойно ехали рядом с каретой.

Бекингэм испытывал жесточайшие муки ревности. Невыразимое, жгучее страдание проникло в его кровь, терзало его сердце. Чтобы доказать, как ясно он сознает свое безумие и как хочется ему искупить свое заблуждение скромностью, герцог укрощал коня, облитого потом и покрытого густыми хлопьями пены, заставлял его грызть удила, сдерживая его близ кареты в толпе придворных.

Иногда, в виде вознаграждения, он слышал одобрение принцессы, но и оно звучало почти как упрек.

— Отлично, герцог, — говорила она, — теперь вы благоразумны.

Иногда Рауль останавливал его:

— Вы погубите своего коня, герцог Бекингэм.

И Бекингэм терпеливо выслушивал замечания Бражелона, инстинктивно чувствуя, что Рауль умерял порывы де Гиша. Если бы не Рауль, какой-нибудь безумный поступок со стороны де Гиша или его, Бекингэма, довел бы дело до разрыва, до скандала, быть может до изгнания.

Со времени памятной беседы между молодыми людьми в Гавре, когда Рауль дал почувствовать герцогу всю неуместность проявлений его страсти, Бекингэм испытывал невольное влечение к Раулю.

Часто он вступал с ним в разговор и почти всегда заводил речь либо о графе де Ла Фер, либо о д'Артаньяне, их общем друге, которым герцог восхищался так же сильно, как Рауль.

Бражелон был особенно рад, когда разговор касался этой темы в присутствии де Варда. Последнего в течение всего путешествия раздражало превосходство Бражелона и его влияние на де Гиша. У де Варда был хитрый и пытливый взгляд, свойственный злым душам; он немедленно заметил печаль де Гиша и его любовь к принцессе.

Но вместо того чтобы относиться к этому чувству с такой же сдержанностью, какую проявлял Рауль, вместо того чтобы щадить, подобно Раулю, достоинство графа и соблюдать приличия, де Вард намеренно задевал чувствительную струну де Гиша, дразня его юношескую отвагу и гордость.

Однажды вечером, во время остановки в Манте, де Гиш и де Вард разговаривали, опершись на ограду, Рауль и Бекингэм тоже беседовали, прогуливаясь взад и вперед, а Маникан занимал принцессу и королеву, которые обращались с ним запросто благодаря гибкости его ума, добродушию и мягкости характера.

— Сознайся, — сказал де Вард графу, — что ты очень болен и твой наставник не может исцелить тебя.

— Я тебя не понимаю, — удивился граф.

— А понять не трудно: ты сохнешь от любви.

— Вздор, де Вард, вздор!

— Это было бы действительно вздором, если бы принцесса оставалась равнодушной к твоим мукам. Но она обращает на них такое внимание, что просто компрометирует себя. Я, право, боюсь, как бы по приезде в Париж твой наставник де Бражелон не выдал вас обоих.

— Де Вард! Де Вард! Опять нападки на Бражелона!

— Ну, полно, что за ребячество, — сказал вполголоса злой гений графа, — ты не хуже меня знаешь все, что я хочу сказать. Ты отлично видишь, что взгляд принцессы смягчается, когда она говорит с тобой. По звуку ее голоса ты понимаешь, что ей нравится слушать тебя. Ты чувствуешь, что она внимает стихам, которые ты декламируешь ей, и ты не станешь отрицать, что она каждое утро рассказывает тебе, что плохо спала ночь.

— Правда, де Вард, правда. Но зачем ты мне все это говоришь?

И он тревожно повернулся в сторону принцессы, точно отвергая намеки де Варда и в то же время желая найти им подтверждение в ее глазах.

— Ага, — засмеялся де Вард, — посмотри: видишь, она тебя зовет? Иди, пользуйся случаем: наставника нет поблизости.

Де Гиш не мог выдержать. Непреодолимое чувство влекло его к принцессе.

Де Вард с улыбкой посмотрел ему вслед.

— Вы ошиблись, сударь, — произнес Рауль, перепрыгнув через ограду, на которую только что опирались два собеседника, — наставник здесь, и он слушает вас.

Услышав голос Рауля, который де Вард узнал раньше, чем обернулся, он наполовину обнажил шпагу.

— Вложите шпагу в ножны, — потребовал Рауль, — вы знаете, что во время нашего путешествия все попытки такого рода бесполезны. Вложите шпагу, но не давайте воли и языку. Зачем отравляете вы сердце человека, которого зовете другом? Меня вы хотите восстановить против честного человека, друга моего отца и моих близких. В сердце Гиша вы хотите вселить любовь к невесте вашего повелителя. Право, сударь, я счел бы вас изменником и подлецом, если бы по справедливости не находил вас безумным.

— Сударь, — вскричал выведенный из себя де Вард, — видно, назвав вас наставником, я не ошибся! Вы напоминаете иезуита с розгой, а не дворянина. Прошу вас, не говорите со мной таким тоном. Я ненавижу д'Артаньяна за то, что он совершил подлость по отношению к моему отцу.

— Вы лжете, сударь, — холодно сказал Рауль.

— О, — воскликнул де Вард, — вы обвиняете меня во лжи!

— Почему бы нет, если то, что вы говорите, — ложь?

— Вы обвиняете меня во лжи и не беретесь за шпагу?

— Сударь, я дал себе слово убить вас только тогда, когда вручу принцессу ее супругу.

— Убить меня? О, ваш пук розог не может убить, господин педант.

— Конечно, нет, — спокойно возразил Рауль, — но шпага д'Артаньяна убивает, а эта шпага в моих руках, и он сам научил меня владеть ею. И этой шпагой я отомщу за его имя, оскорбленное вами.

— Виконт, виконт, — воскликнул де Вард, — берегитесь! Если вы тотчас же не попросите извинения, все средства мести будут для меня хороши.

— Ого! — произнес Бекингэм, неожиданно появляясь на поле брани. — Вот угроза, которая наводит на мысль об убийстве и не особенно приличествует дворянину.

— Что вы говорите, герцог? — спросил де Вард, обернувшись.

— Я говорю, что ваши слова режут мой слух англичанина.

— Если так, герцог, — крикнул взбешенный де Вард, — тем лучше. По крайний мере, в вашем лице я встречу человека, который не ускользнет у меня между пальцев. Итак, примите мои слова как угодно.

— Я принимаю их как должно, — ответил Бекингэм свойственным ему высокомерным тоном, который придавал его словам вызывающий характер даже в обычной беседе. — Де Бражелон — мой друг; вы оскорбляете виконта, и вы дадите мне удовлетворение за это.

Де Вард взглянул на Бражелона, который, держась избранной им тактики, хранил спокойствие, даже услышав вызов герцога.

— Прежде всего, мои слова, надо полагать, вовсе не задевают господина де Бражелона. Ведь у виконта есть шпага, но он, видимо, не считает себя оскорбленным.

— Но вы кого-то оскорбляете?

— Конечно, д'Артаньяна, — продолжал де Вард, заметив, что это имя служило единственным средством возбудить гнев Рауля.

— Тогда, — заметил Бекингэм, — дело другого рода.

— Не правда ли — спросил де Вард. — Друзья д'Артаньяна должны его защищать.

— Я вполне разделяю ваше мнение, — ответил англичанин, к которому вернулось хладнокровие. — За Бражелона я не мог вступиться, потому что он здесь; но раз дело касается господина д'Артаньяна…

— Вы уступаете, не правда ли? — произнес де Вард.

— Нет, напротив, я обнажаю шпагу, — сказал Бекингэм. — Может быть, господин д'Артаньян и обидел вашего отца, но моему он оказал или, во всяком случае, хотел оказать большую услугу.

Лицо де Варда выразило изумление.

— Д'Артаньян, — заявил Бекингэм, — самый храбрый и честный дворянин, какого я знаю, и так как я лично многим обязан ему, я с восторгом возмещу вам его неоплаченный долг ударом шпаги.

И Бекингэм ловким движением обнажил свою шпагу, поклонился Раулю и стал в позицию.

Де Вард сделал шаг вперед, чтобы скрестить клинки.

— Нет, нет, господа, — поторопился Рауль, выступая и разнимая противников. — Все это не стоит того, чтобы люди пытались заколоть друг друга почти на глазах принцессы. Господин де Вард злословит, даже не зная господина д'Артаньяна.

— Ого! — сказал де Вард, скрежеща зубами и опуская острие шпаги на носок своего сапога. — Вы говорите, что я не знаю д'Артаньяна?

— Да, да, вы его не знаете, — холодно настаивал Рауль. — Вам даже неизвестно, где он сейчас.

— Я? Не знаю, где он?

— Без сомнения, потому что вы стараетесь ссориться из-за него с другими, вместо — того чтобы отыскать д'Артаньяна там, где он находится.

Де Вард побледнел.

— Так я вам скажу, где он, — продолжал Рауль, — господин д'Артаньян в Париже. Когда он дежурит, он находится в Лувре, а когда свободен, то у себя, на Ломбардской улице. Д'Артаньяна легко найти в одном из этих мест. У вас накопилось столько злобы против него, что вы будете недостойны имени порядочного человека, если не потребуете, от д'Артаньяна удовлетворения, которого, по-видимому, просите у всех, кроме него.

Де Вард отер пот, выступивший у него на лбу.

— Фи, господин де Вард, — презрительно усмехнулся Рауль, — не следует затевать ссоры на каждом шагу, когда издан указ, запрещающий дуэли. Король разгневается на нас за наше непослушание в такую минуту, и он будет прав.

— Отговорки, — прошептал де Вард, — уловки!

— Полно, — возразил Рауль. — Что за бредни, мой дорогой господин де Вард! Вы отлично знаете, что герцог Бекингэм человек храбрый, что он десяток раз обнажал свою шпагу и охотно будет драться в одиннадцатый. Он носит имя, налагающее известные обязательства. Что же касается меня, то вы хорошо понимаете, не правда ли, что я не боюсь вас. Я дрался под Сансом, в Блено, в Дюнах, впереди канониров, в ста шагах перед фронтом, тогда как вы, кстати сказать, были в ста шагах за ним. Правда, тогда сражалось слишком много народу, и ваша храбрость оказалась бы незамеченной; вот почему вы ее скрывали. Здесь же это будет зрелищем, скандалом.

Вам хочется заставить говорить о себе, все равно по какому поводу. Поэтому не рассчитывайте на меня, господин де Вард, в этом отношении: я не доставлю вам такого удовольствия.

— Вполне разумно, — сказал Бекингэм, вкладывая шпагу в ножны. — Простите, виконт де Бражелон, я невольно поддался первому порыву гнева.

Но взбешенный де Вард, высоко подняв свою шпагу, бросился на Рауля, который едва успел отпарировать Удар.

— Прошу вас, сударь, — спокойно заметил Бражелон, — будьте осторожнее. Вы чуть не выкололи мне глаз.

— Значит, вы не хотите драться? — вскричал де Вард.

— В настоящую минуту нет, но вот что я вам обещаю тотчас по приезде в Париж: я приведу вас к д'Артаньяну, и вы выскажете ему неудовольствие, которое имеете против него. Д'Артаньян попросит у короля позволения нанести вам удар шпагой. Король позволит, и, получив этот удар, мой дорогой господин де Вард, вы сумеете усвоить предписание Евангелия, которое велит нам забывать обиды.

— Ах! — воскликнул де Вард, вне себя от хладнокровия Рауля. — Видно, что вы, господин де Бражелон, незаконный сын.

Рауль стал белее воротника своей рубашки, и глаза его так сверкнули, что де Вард отступил.

Бекингэм, пораженный этим блеском, кинулся между двумя противниками, боясь, что они бросятся друг на Друга.

Де Вард приберег это оскорбление напоследок; он теперь судорожно сжимал свою шпагу, ожидая нападения.

— Вы правы, господин де Вард, — сказал Рауль, делая над собой страшное усилие, — мне известно только имя моего отца, но я слишком хорошо знаю графа де Ла Фер, его возвышенный характер, его незапятнанную честь и не боюсь, что на моем рождении лежит пятно, как вы намекаете! Незнание имени моей матери для меня несчастье, но не позор. А вы поступаете некорректно и несправедливо, попрекая меня несчастьем. Все равно, слово сказано, и я считаю себя оскорбленным. Итак, решено: после дуэли с д'Артаньяном вы, если вам угодно, будете иметь дело со мной.

— Ого, — ответил де Вард с язвительной улыбкой, — я восхищаюсь вашей осторожностью, виконт. Сию минуту вы обещали мне удар шпаги д'Артаньяна, а после этого удара намерены обнажить свое оружие.

— Не беспокойтесь, — с гневом отвечал Рауль, — господин д'Артаньян ловко владеет оружием, и я попрошу у него как милости, чтобы он сделал с вами то, что сделал с вашим отцом, то есть не убил вас, а предоставил мне это удовольствие, когда вы поправитесь. У вас злое сердце, господин де Вард, и, право, все меры предосторожности, принятые против вас, не излишни.

— Будьте спокойны, виконт, я сам приму меры предосторожности против вас, — ответил де Вард.

— Позвольте, — сказал Бекингэм, — истолковать ваши слова и дать совет де Бражелону. Виконт, носите кольчугу.

Де Вард сжал кулаки.

— А, понимаю, — пробормотал он, — вы хотите прежде принять эту предосторожность, а потом уже помериться со мною силами?

— Полно, господин де Вард, — ответил Рауль, — раз вы непременно этого хотите, покончим дело сейчас.

И, вынимая шпагу, он шагнул по направлению к де Варду.

— Что вы делаете? — спросил Бекингэм.

— Ничего, — успокоил его Рауль, — то не затянется.

Противники стали в позицию, и клинки скрестились.

Де Вард бросился на Рауля с такой стремительностью, что при нервом же схватке Бекингэм понял, что Рауль щадит своего противника.

Герцог, отступив, смотрел на поединок.

Рауль дрался так спокойно, точно в его руках была рапира, а не шпага.

Он высвободил свою шпагу, зацепившую шпагу противника у самой рукоятки, и, отступив на шаг, отпарировал три-четыре удара де Барда; потом, угрожая ему ударом ниже пояса, который де Вард отразил круговым движением, Рауль ударил по его шпаге, выбил ее из рук врага и отбросил на двадцать шагов за ограду.

Де Вард стоял безоружный, ошеломленный; Рауль вложил свою шпагу в ножны, схватил дрожащего от ярости противника за ворот и за пояс и перебросил его через изгородь.

— До встречи, до встречи, — пробормотал де Вард, поднимаясь на ноги и подбирая свою шпагу.

— Черт возьми, — произнес Рауль, — вот уже целый час, как я повторяю вам то же самое.

Потом, повернувшись к Бекингэму, попросил:

— Умоляю вас, герцог, ни слова об этом. Мне стыдно, что я дошел до такой крайности, во я не смог сдержать гнев. Прошу вас, извините меня и забудьте.

— Ах, дорогой виконт, — проговорил герцог, сжимая суровую, честную руку Рауля, — Позвольте мне, напротив, помнить и думать о вашей безопасности. Этот человек опасен, он убьет вас.

— Моя отец, — ответил Рауль, — жил под угрозой более страшного врага двадцать лет и уцелел. В моих жилах течет кровь, которой покровительствует судьба, герцог.

— У вашего отца были хорошие друзья, виконт.

— Да, — вздохнул Рауль, — такие друзья, каких теперь не найдется.

— Прошу вас, не говорите так, когда я предлагаю вам свою дружбу.

И Бекингэм раскрыл объятия Бражелону, который с удовольствием принял предложенный союз.

— В нашем роде, — прибавил Бекингэм, — умирают за тех, кого любят. Вы это знаете, виконт.

— Да, герцог, знаю, — ответил Рауль.

XL

ЧТО ДУМАЛ ШЕВАЛЬЕ ДЕ ЛОРРЕН О ПРИНЦЕССЕ
Ничто больше не нарушало спокойствия в пути.

Под каким-то предлогом, не вызвавшим никаких толков, де Вард уехал вперед. Он увез с собой Маникана, ровный и мечтательный характер которого уравновешивал его раздражительность.

Бэкингэм и Бражелон приняли де Гиша в свой дружеский союз; теперь они втроем неустанно восхваляли принцессу. Бражелон добился того, что этот квартет похвал теперь состоял из трио, а не из сольных выступлений, к которым прежде имело опасное пристрастие де Гиш и его соперник.

Такая гармония очень нравилась королеве-матери. Но она, быть может, приходилась менее по вкусу молодой принцессе, кокетливой как демон; не боясь за себя, она любила опасные движения. Принцесса обладала безрассудным и дерзким сердцем, ей нравилось скользить по краю опасности, ее влекло острое лезвие, словно она жаждала ран.

По пути в Париж принцессу провожало тысячи поклонников, за нею следовали с полдюжины безумцев и два совершенно сумасшедших. Только Рауль, видевший всю прелесть этой девушки, но хранивший в сердце другую любовь, рядом с которой не оставалось места для новой, вернулся в столицу холодный и настороженный.

Дорогой он иногда беседовал с королевой об упоительном очаровании, исходившем от принцессы, и королева-мать, которую многому научили перенесенные несчастья и пережитые разочарования, ответила ему:

— Генриетта стала бы знаменитой, даже если бы она родилась не в королевской семье, а в полной безвестности: она женщина с яркой фантазией, своенравным характером и твердой волей.

Де Вард и Маникан, двое разведчиков и курьеры, объявили о приближении принцессы.

В Нантере поезд принцессы был встречен блестящим эскортом из всадников и экипажей. Это принц, вместе с де Лорреном и другими своими любимцами, в сопровождении части королевской гвардий, выехал навстречу невесте.

В Сен-Жермене принцесса и королева перешли из дорожного экипажа, тяжеловатого и довольно поистрепавшегося от путешествия, в изящную, роскошную карету, запряженную шестеркой лошадей в белой золоченой сбруе. В этом экипаже прекрасная молодая принцесса сидела, под балдахином из вышитого шелка, с каймой из перьев, словно на троне; на ее сияющее лицо падали розовые блики, нежно играя на ее матовой, как перламутр, коже.

Подъехав к экипажу, герцог Филипп был поражен красотой Генриетты и так явно выразил свое восхищение, что де Лоррен, стоявший среди других придворных, пожал плечами, а граф де Гиш и Бекингэм почувствовали сердечную боль.

После обмена любезностями и выполнения всех правил церемониала процессия медленно двинулась к Парижу.

Членов свиты наскоро представили принцу. На Бекингэма указали только в числе других знатных англичан.

Принц обратил на них мало внимания. Но, видя по дороге, что Бекингэм упорно держится подле дверцы кареты, он спросил у неразлучного с ним де Лоррена:

— Кто этот всадник?

— Вашему высочеству только что представили его, — ответил де Лоррен.

— Это герцог Бекингэм.

— Ах да, правда.

— Кавалер принцессы, — прибавил фаворит особенным тоном, каким только завистники умеют произносить самые простые фразы.

— Что такое? — спросил принц, неостанавливая коня.

— Я сказал: кавалер.

— Разве у принцессы есть назначенный для ее сопровождения кавалер?

— Гм! Мне кажется, вы это так же хорошо видите, как и я; посмотрите только, как они мило и весело болтают вдвоем.

— Втроем.

— Как втроем?

— Конечно, ты же видишь, что де Гиш участвует в их беседе.

— Да, вижу… Конечно. Но что это доказывает? Только то, что у принцессы не один кавалер, а два.

— Ты все отравляешь, ехидна.

— Вовсе нет. Ах, ваше высочество, какой у вас строптивый характер!

Представители Франции приветствуют вашу будущую супругу, а вы недовольны.

Герцог Орлеанский боялся язвительных замечаний де Лоррена, когда насмешливость фаворита особенно разыгрывалась.

Он оборвал этот разговор.

— Принцесса недурна собой, — небрежно заметил он, точно речь шла о посторонней ему женщине.

— Да, — тем же тоном ответил де Лоррен.

— Ты произнес это «да» совсем как «нет». А я нахожу, что у нее очень красивые черные глаза.

— Маленькие.

— Верно, не особенно большие. У нее красивая фигура.

— Ну, фигура не блестящая, ваше высочество.

— Пожалуй. Зато у нее благородная осанка.

— Да, но слишком худое лицо.

— Кажется, восхитительные зубы.

— Их легко видеть. Слава богу, рот достаточно велик. Положительно, ваше высочество, я ошибался: вы красивее вашей жены.

— А как ты считаешь, я красивее этого Бекингэма?

— О да, и он это чувствует. Посмотрите, он старается с удвоенным жаром ухаживать за принцессой, чтобы вы не затмили его.

У принца вырвалось нетерпеливое движение; однако, увидев торжествующую улыбку на губах де Лоррена, он сдержал лошадь и пустил ее шагом.

— Впрочем, — сказал он — что мне смотреть на кузину! Я же давно знаю ее. Ведь мы вместе воспитывались. Я достаточно видел ее ребенком в Лувре.

— Извините, ваше высочество, она весьма изменилась, — заметил де Лоррен. — В те времена, о которых вы говорите, она была не такой блестящей и, главное, далеко не такой гордой. Помните тот вечер, ваше высочество, когда король не пожелал танцевать с ней, найдя, что она некрасива и плохо одета?

Герцог Орлеанский нахмурил брови. Действительно, нелестно для него было жениться на принцессе, которою король пренебрегал в молодости.

Может быть, он ответил бы своему фавориту, по в это мгновение, оставив карету, к принцу подъехал де Гиш.

Он издали следил за принцем и де Лорреном и напрягал слух, стараясь уловить фразы, которыми они обменивались.

Из коварства или по неосторожности де Лоррен не счел нужным притворяться.

— Граф, — начал он, — у вас хороший вкус.

— Благодарю за комплимент, — ответил де Гиш. — Но чем я заслужил его?

— Гм! Спросите его высочество.

— Конечно, — подтвердил герцог Орлеанский, — Гиш отлично знает, каким совершенным кавалером я его считаю.

— Раз мы на этот счет согласны, граф, я продолжаю — сказал де Лоррен.

— Не правда ли, вы уже неделю находитесь подле принцессы?

— Пожалуй, — ответил де Гиш, невольно краснея.

— Так скажите же нам откровенно: как вы находите ее?

— Ее? — с изумлением спросил де Гиш.

— Да, ее внешность, ее ум?

Ошеломленный таким вопросом, де Гиш не сразу нашелся, что ответить.

— Ну, ну, де Гиш, — громко смеялся де Лоррен, — скажи, что ты думаешь, будь откровенен; его высочество приказывает.

— Да, да, приказываю, — сказал принц.

Де Гиш пробормотал несколько невнятных слов.

— Я знаю, что это щекотливый вопрос, — продолжал герцог Орлеанский. Но ведь мне можно говорить все. Как ты ее находишь?

Желая скрыть свои чувства, де Гиш прибегнул к единственному средству защиты, которое остается у человека, застигнутого врасплох; он солгал.

— Я не нахожу принцессу ни красавицей, ни уродом. Скорее она недурна собой.

— Боже мой, граф! — вскричал де Лоррен, — И это говорите вы, так восхищавшийся ее портретом?

Де Гиш покраснел до ушей. На счастье, его горячая лошадь бросилась в сторону, и это помогло ему скрыть выступившую краску.

— Портретом? — спросил он, возвращаясь на прежнее место. — Каким портретом?

Де Лоррен не сводил с него глаз.

— Да, портретом. Разве миниатюра не похожа?

— Не знаю. Я забыл портрет: он исчез у меня из памяти.

— А между тем он произвел на вас сильное впечатление, — заметил де Лоррен.

— Возможно.

— Но она, по крайней мере, умна? — пожал плечами герцог Орлеанский.

— По-видимому, да, ваше высочество.

— А Бекингэм? — спросил де Лоррен.

— Не знаю.

— Должно быть, умен, — сказал де Лоррен, — раз он смешит принцессу, и она, кажемся, с большим удовольствием разговаривает с ним. А неглупый и остроумной женщине неприятно находиться в обществе глупца.

— Значит, он умен, — наивно сказал де Гиш, к которому на помощь явился Рауль, уравнивая его с опасным собеседником.

Де Бражелон обратился к де Лоррену и таким образом заставил его переменить тему разговора.

Въезд был торжественный и блестящий. Король, желая оказать брату почет, велел устроить великолепную встречу. Принцесса и ее мать остановились в Лувре, в том самом Лувре у где во времена изгнания они так страдали от забвения, бедности и лишений.

Дворец был негостеприимен раньше к несчастной дочери Генриха IV, его голые стены, провалившиеся полы, покрытые паутиной потолки, огромные полуразрушенные камины, эти холодные очаги, которые едва удавалось согреть на средства, из милости отпускаемые парламентом, — все теперь преобразилось. Великолепная обивка, пушистые ковры, блестящие плиты пала, картины в широких золотых рамах, повсюду канделябры, зеркала, роскошная мебель, телохранители с гордой осанкой и в шляпах с развевающимися перьями, огромная толпа слуг и придворных в передних и на лестницах — вот что встретило их теперь.

В огромных дворах, некогда печальных и немых, гарцевали всадники.

Из-под копыт их лошадей, ударявших о камень, сыпались тысячи искр. Молодые красивые дамы поджидали в каретах дитя той дочери Франции, которая в годы своего вдовства и изгнание порой не находила полена дров для очага, куска хлеба для стола и которую презирали даже дворцовые слуги.

Вдовствующая королева возвращалась в Лувр с болью в сердце, полная горьких воспоминаний, между тем как ее дочь, обладавшая более изменчивым и забывчивым характером, ехала туда радостная и торжествующая. Королева знала, что блестящая встреча относилась к счастливой матери короля, восстановленного на втором троне Европы, тогда как дурной прием был оказан ей, дочери Генриха IV, в наказание за то, что она была несчастна.

Проводив принцессу и королеву в их покои, где они пожелали немного отдохнуть, все вернулись к своим обычным занятиям.

Бражелон прежде всего отправился к отцу, но узнал, что Атос уехал в Блуа. Он хотел повидаться с д'Артаньяном. Но мушкетер, занятый набором новой королевской гвардии, был неуловим. Бражелон вернулся к де Гишу. Но у графа шли совещания с портными и с Маниканом, отнимавшие у него все время.

С герцогом Бекингэмом дело обстояло еще хуже.

Молодой англичанин покупал одну лошадь за другой, одни драгоценности за другими. Он завладел всеми парижскими вышивальщицами, ювелирами, портными. Между ним и де Гишем происходил поединок изящества, ради счастливого исхода которого герцог готов был истратить миллион, тогда как маршал Граммон выдал де Гишу только шестьдесят тысяч ливров.

Бекингэм, смеясь, тратил свой миллион. Де Гиш вздыхал и без советов де Варда рвал бы на себе волосы.

— Миллион! — каждый день повторял граф. — Я буду побежден. Почему маршал не хочет дать мне вперед мою долю наследства?

— Потому, что ты ее истратишь, — говорил ему Рауль.

— Не все ли ему равно? Раз мне суждено от этого умереть, я умру. Тогда мне уже ничего не будет нужно.

— Но зачем умирать? — спросил Рауль.

— Я не хочу, чтобы англичанин превзошел меня в изяществе.

— Дорогой граф, — сказал тогда Маникан, — изящество вещь не дорогая, а только трудно достижимая.

— Да, но все трудно достижимое стоит дорого, у меня же всего шестьдесят тысяч ливров.

— Право, — заметил де Вард, — какой ты странный! Трать столько же, сколько Бекингэм; тебе не хватает только девятисот сорока тысяч ливров.

— Но где же их достать?

— Делай долги.

— Они у меня уже есть.

— Тем более.

Этот совет оказал свое действие, и де Гиш пустился на сумасбродства, между тем как Бекингэм тратил лишь наличные.

Слухи о такой расточительности радовали всех парижских торговцев; и о домах Бекингэма и Граммона рассказывали всякие чудеса.

Тем временем принцесса отдыхала, а Бражелон писал письма де Лавальер.

Были отправлены уже четыре письма, но ни на одно он еще не получил ответа. В утро свадебной церемонии, которая должна была состояться в церкви Пале-Рояля, Рауль сидел, заканчивая свой туалет, когда его лакей доложил:

— Господин де Маликорн.

«Что нужно от меня этому Маликорну? — подумал Рауль.

— Пусть подождет, — сказал он.

— Господин де Маликорн приехал из Блуа, — прибавил лакей.

— А, пригласите его войти! — воскликнул Рауль.

Вошел сияющий, как звезда, Маликорн, с великолепной шпагой.

Он любезно поклонился виконту:

— Господин де Бражелон, я привез вам тысячу приветов от одной дамы.

Рауль покраснел.

— От дамы из Блуа? — спросил он.

— Да, виконт, от мадемуазель де Монтале.

— А, благодарю, господин Маликорн, теперь я вас узнал, — сказал Рауль. — Что же угодно мадемуазель де Монтале?

Маликорн вынул из кармана четыре письма и подал их Раулю.

— Мои письма! Возможно ли? — произнес Рауль, побледнев. — Мои письма, и нераспечатанные!

— Виконт, эти письма не застали в Блуа той особы, которой были адресованы. Вам их возвращают.

— Луиза де Лавальер уехала из Блуа? — вскричал Рауль.

— Да, неделю тому назад.

— Где же она сейчас?

— Вероятно, в Париже, сударь.

— Но как узнали, что эти письма от меня?

— Ора де Монтале узнала ваш почерк и вашу печать, — объяснил Маликорн.

Рауль смущенно улыбнулся.

— Со стороны мадемуазель де Монтале это очень любезно, — сказал он, она по-прежнему добра и очаровательна.

— Да, сударь.

— Жаль, что она не дала мне точных сведений о мадемуазель де Лавальер. Трудно ее отыскать в этом огромном Париже.

Маликорн вынул из кармана еще один конверт.

— Может быть — предположил он, — это письмо скажет вам то, что вы желаете узнать.

Рауль быстро сломал печать и увидел почерк Монтале. Вот что было написано на листке:

«Париж, Пале-Рояль. День брачного благословения».

— Что это значат? — спросил Рауль Мадикорна. — Вы знаете?

— Да, виконт.

— Ради бога, объясните мне…

— Не могу, виконт. Ора де Монтале запретила мне говорить.

Рауль посмотрел на этого странного человека и ничего не сказал.

— По крайней мере, — попросил он, — хоть намекните: ждет меня радость иди огорчение?

— Вы скоро узнаете.

— Вы строго храните тайны.

— Виконт, прошу вас о любезности.

— В обмен на ту, которой вы мне не оказываете?

— Вот именно.

— Говорите.

— Мне очень хочется видеть свадебную церемонию, а у меня нет входного билета, хотя я сделал все, чтобы его получить. Вы могли бы провести меня?

— Конечно.

— Пожалуйста, сделайте это, умоляю вас.

— Охотно, вы пройдете со мной.

— Виконт, я ваш покорный слуга.

— Но почему вы не обратились к своему другу Маникану?

— Сегодня утром, присутствуя при его туалете, я опрокинул баночку с лаком на его новый костюм, и он бросился на меня со шпагой так яростно, что я едва спасся. Вот почему я не стал просить у него билет. Он бы меня убил.

— Конечно, — сказал Рауль. — Я знаю, что Маникан способен убить человека, имевшего несчастье совершить подобное преступление; но я исправлю беду: сейчас застегну плащ и буду готов служить вам провожатым.

XLI

СЮРПРИЗ ОРЫ ДЕ МОНТАЛЕ
Принцесса венчалась в дворцовой церкви Пале-Рояля в присутствии немногих избранных придворных.

Однако, хотя приглашение в церковь почиталось за великую милость, Рауль, верный своему слову, провел с собой Маликорна, жаждавшего насладиться любопытным зрелищем.

Выполнив свое обещание, Рауль подошел к де Гишу, Великолепный костюм графа плохо гармонировал с его лицом, до такой степени искаженным печалью, что только герцог Бекингэм мог бы состязаться с ним в бледности и унынии.

— Будь осторожен, граф, — сказал Рауль, подойдя к другу и готовясь его поддержать, когда архиепископ благословлял молодых.

Действительно, принц Конде уже посматривал с удивлением на эти две статуи отчаяния, стоявшие по обеим сторонам алтаря.

Граф стал более внимательно следить за собою.

По окончании обряда король и королева перешли в большую залу, где им были представлены принцесса и се свита.

Все заметили, что король, по-видимому восхищенный наружностью жены брата, осыпал ее самыми искренними приветствиями.

Все заметили, что Анна Австрийская долго и задумчиво смотрела на Бекингэма, потом наклонилась к г-же де Мотвиль и сказала ей:

— Не находите ли вы, что он очень похож на своего отца?

Все заметили наконец, что принц наблюдал за присутствующими и, казалось, был недоволен.

После приема высоких особ и послов герцог Орлеанский попросил у короля позволения представить ему и принцессе его новый штат.

— Не знаете ли вы, виконт, — шепотом спросил принц Конде, — со вкусом ли тот человек, который составлял штат герцога, и увидим ли мы приятные лица?

— Я совершенно не знаю этого, ваше высочество, — ответил Рауль.

— О, вы разыгрываете неведение.

— Почему, ваше высочество?

— Но ведь вы друг де Гиша, одного из любимцев принца?

— Совершенно верно, но меня это не интересовало. Я не расспрашивал де Гиша, а он сам ничего не говорил мне.

— А Маникан?

— Я видел Маникана в Гавре и по дороге, но я не спрашивал его, так же как и де Гиша. Кроме того, де Маникан лицо второстепенное и вряд ли знает что-нибудь о составе нового двора.

— Ах, мой милый виконт, откуда вы явились? — сказал Конде. — Ведь в таких случаях именно второстепенные лица играют главную роль, и вот доказательство: почти все делалось по советам Маникана де Гишу и де Гиша принцу.

— Я этого совсем не знал, — заверил Рауль. — Впервые слышу об этом от вашего высочества.

— Готов вам поверить, хотя это и может показаться неправдоподобным.

Впрочем, долго ждать нам не придется. Вот и «летучий отряд», как говорила милейшая королева Екатерина Медичи. Честное слово, прехорошенькие лица!

Действительно, целая толпа молодых девушек вошла в зал под предводительством г-жи де Навайль. К чести Маникана надо сказать, что если он играл ту роль, какую ему приписывал принц Конде, то он отлично справился со своей задачей. Картина могла очаровать ценителя всех типов красоты, каким был Конде. Впереди шла молодая белокурая девушка лет двадцати, с большими голубыми, ослепительно сверкавшими глазами.

— Мадемуазель де Тонне-Шарант, — сказала принцу Филиппу старуха де Навайль.

Герцог Орлеанский повторил герцогине с поклоном:

— Мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Эта премиленькая, — обратился Конде к Раулю. — Раз!

— В самом деле, — заметил Бражелон, — она красива, хотя у нее немного высокомерный вид.

— Ба! Знаем мы этот вид, виконт! Через три месяца она будет ручная.

Но посмотрите, еще одна красавица.

— О, — обрадовался Рауль, — эту красавицу я знаю!

— Мадемуазель Ора де Монтале, — сказала де Навайль.

Имя и фамилия были добросовестно повторены герцогом.

— Боже мой! — воскликнул Рауль, побледнев и устремив изумленный взгляд на входную дверь.

— Что такое? — спросил принц Конде. — Неужели Ора де Монтале заставила вас с таким чувством воскликнуть: «Боже мой!»?

— Нет, ваше высочество, нет, — ответил Рауль, весь дрожа.

— Если не Ора де Монтале, так, значит, та прелестная блондинка, которая идет за нею? Хорошенькие глазки, честное слово! Худощава немного, но очаровательна.

— Мадемуазель де Ла Бом Леблан де Лавальер, — сказала де Навайль.

При этом имени, которое проникло до самой глубины сердца Рауля, глаза его затуманились. Он ничего больше не видел и не слышал.

Конде, заметив, что Рауль не отвечает на его шутливые замечания, отошел от виконта, чтобы поближе рассмотреть молодых девушек, которых он отметил с первого взгляда.

— Луиза здесь, Луиза-фрейлина принцессы! — шептал Рауль.

И его глаза, которым он отказывался верить, переходили от Луизы к Монтале.

Ора уже отбросила напускную застенчивость, необходимую только в первую минуту представления и поклонов. Из своего уголка она довольно бесцеремонно разглядывала всех присутствующих и, отыскав Рауля, забавлялась глубоким изумлением, в которое повергло бедного влюбленного появление Луизы и ее подруги.

Рауль пытался уклониться от шаловливого, лукавого, насмешливого взгляда Монтале, мучившего его, и в то же время, ища объяснений, он постоянно ловил ее взор.

Между тем Луиза, вследствие ли природной застенчивости или по какой-нибудь другой, непонятной для Рауля причине, стояла опустив глаза: смущенная, ослепленная, прерывисто дыша, она старалась отступить как можно дальше, не обращая внимания на подталкивания Монтале.

Все это было для Рауля загадкой, и бедный виконт дал бы многое, чтобы отгадать ее. Но подле него не было никого, кто мог бы объяснить тайну.

Даже Маликорн, немного смущенный блестящим обществом и насмешливыми взглядами Монтале, описал круг и стал в нескольких шагах от принца Конде, позади группы фрейлин. Отсюда доносился до него голос Оры — планеты, которая притягивала его, как скромного спутника.

Когда Рауль пришел, в себя, ему показалось, что слева от него звучат знакомые голоса. Действительно, невдалеке стояли де Вард, де Гиш и де Лоррен.

Впрочем, они говорили так тихо, что в большой зале еле слышался их шепот.

Уменье говорить, не двигаясь с места» не шевелясь, не глядя на собеседника» составляло особое искусство, которым новички не сразу могли овладеть. Приходилось долго упражняться в таких беседах без взглядов, без движения головой, вроде разговора мраморных статуй.

Между тем во время приемов у короля и королев, когда их величества беседовали, а все, казалось, слушали их в благоговейном молчании, происходило много таких тихих разговоров, в которых далеко не преобладала лесть.

Рауль принадлежал к числу людей весьма опытных в этом искусстве, и часто но движению губ он угадывал смысл слов.

— Кто такая эта Монтале? — интересовался де Вард. — Кто такая Лавальер? Почему к нам явилась провинция?

— Монтале? — переспросил де Лоррен. — Я знаю ее. Это славная девушка, которая будет забавлять двор. Лавальер — очаровательная хромуша.

— Фи! — сказал де Вард.

— Не говорите «фи», де Вард; о хромых есть много латинских пословиц, очень остроумных и, главное, верных.

— Господа, господа, — остановил их де Гиш, с беспокойством поглядывая на Рауля, — пожалуйста, осторожнее.

Однако волнение графа, вероятно, не имело оснований. Рауль сохранял спокойный и равнодушный вид, хотя и слышал вое до последнего слова. Казалось, он запоминал все вольности и дерзости этих двух зачинщиков ссоры, чтобы при случае отплатить им.

Де Вард, как будто угадав его мысль, продолжал:

— Кто возлюбленные этих девиц?

— Вы скрашиваете о Монтале? — осведомился де Лоррен.

— Да, сперва о ней.

— Вы, я, де Гиш, всякий, кто пожелает.

— А другой?

— Вы говорите о Лавальер?

— Да.

— Берегитесь, господа, — заметил де Гиш, чтобы помешать де Варду ответить, — принцесса слушает вас.

Рауль, засунув руку под камзол, рвал на своей груди кружева.

Однако именно злословие по адресу молодых девушек заставило его принять важное решение.

«Бедная Луиза, — подумал он, — она, конечно, приехала сюда с самыми чистыми намерениями и под почетным покровительством. Однако я должен узнать ее намерения и кто ей покровительствует».

И, подражая маневру Маликорна, он направился к группе фрейлин.

Вскоре прием окончился. Король, не сводивший восхищенного взгляда с принцессы, вышел из приемной залы с обеими королевами.

Де Лоррен пошел рядом с герцогом и по дороге влил ему в ухо несколько капель того яда, который собирал в течение часа, рассматривая новые лица и строя предположения об их сердечных переживаниях.

Уходя, король увлек за собой часть присутствующих. Однако те из придворных, которые любили независимость или усиленно занимались ухаживанием, начали подходить к дамам.

Принц Конде сказал несколько любезностей де Тонне-Шарант. Бекингэм ухаживал за г-жой де Шале и г-жой де Лафайет, которых уже отличила принцесса; де Гиш, покинувший герцога Орлеанского, как только тот смог приблизиться один к герцогине, оживленно беседовал со своей сестрой, г-жой де Валантинуа, и с фрейлинами де Креки и де Шатильон.

Среди водоворота этих политических и любовных интриг Маликорн старался овладеть вниманием Монтале; но ей гораздо больше хотелось поговорить с Бражелоном, хотя бы для того, чтобы насладиться его вопросами и изумлением.

Рауль сразу направился к де Лавальер и почтительно поклонился ей.

Увидев Рауля, Луиза покраснела и что-то пролепетала. Ора поспешила к ней на помощь.

— Ну, вот и мы, виконт, — сказала Монтале.

— Я вижу, — с улыбкой ответил Рауль. — Об этом-то я и хотел поговорить с вами.

Тут к ним с любезной улыбкой подошел Маликорн.

— Удалитесь, господин Маликорн, — приказала Монтале. — Вы, право, очень нескромны.

Маликорн прикусил губу и, ни слова не говоря, отступил на два шага назад. Изменилась только его улыбка: из добродушной она стала насмешливой.

— Вы хотите получить объяснения, господин Рауль? — заговорила Монтале.

— Мое желание вполне понятно. Луиза де Лавальер — фрейлина принцессы?

— А почему бы ей не быть фрейлиной, как и мне? — спросила Монтале.

— Примите мои поздравления, — поклонился Рауль, чувствуя, что ему не хотят дать прямого ответа.

— Вы это говорите не слишком любезно, виконт.

— Да?

— Гм! Пусть судит Луиза.

— Может быть, господин де Бражелон считает, что это место слишком почетно для меня? — смущенно произнесла Луиза.

— О нет, дело совсем не в этом, — горячо возразил Рауль. — Вы отлично знаете, что я этого не думаю. Меня не удивило бы, если бы вы заняли трон королевы, не говоря уже о месте фрейлины. Меня удивляет только, что я узнал об этом лишь сегодня, случайно.

— Ах, правда, — со свойственным ей легкомыслием ответила Монтале. Ты ничего не понимаешь, да и не можешь понять. Виконт написал тебе четыре письма, но в это время в Блуа была только твоя мать. Я не хотела, чтобы эти письма попали в ее руки, и потому перехватила их и отослала виконту. Таким образом, он думал, что ты в Блуа, между тем как ты была в Париже, и не знал, что твое положение изменилось.

— Как! Ты не послала известия об этом господину Раулю, как я тебя просила? — воскликнула Луиза.

— Вот еще! Чтобы он напустил на себя суровость, начал проповедовать непререкаемые истины и испортил все, чего нам удалось добиться с таким трудом? Конечно, нет.

— Так я очень суров? — спросил Рауль.

— К тому же, — продолжала Монтале, — мне так хотелось, чтобы Луиза стала фрейлиной. Я уезжала в Париж. Вас не было. Луиза заливалась горючими слезами Понимайте как хотите. Я испросила своего покровителя, того, кто достал мне патент, достать такой же для Луизы. Бумагу прислали. Луиза уехала, чтобы заказать себе платья. Я осталась, потому что мои были уже готовы. Я получила все ваши письма и переслала их вам, написав несколько слов, пообещав вам сюрприз. Вот вам и сюрприз, дорогой виконт.

Мне он кажется неплохим; большего не требуйте. Ну, господин Маликорн, пора оставить эту пару вдвоем: им нужно о многом поговорить. Дайте мне руку. Видите, какую я вам оказываю честь?

— Простите, мадемуазель Де Монтале, — сказал Рауль, останавливая шаловливую девушку и говоря с серьезностью, которая совершенно не гармонировала с тоном Монтале. — Простите, но не могу ли я узнать имя вашего покровителя? Потому что, если вам оказывают покровительство по каким-нибудь основаниям… — Рауль поклонился, — то я не вижу причины, по которой такое покровительство оказывается и мадемуазель де Лавальер.

— Боже мой, — перебила его Луиза. — Дело очень просто, и я не знаю, почему я не могу вам сказать этого Сама… Мой покровитель господин Маликорн.

На мгновенье Рауль остолбенел, спрашивая себя, не смеются ли над ним.

Потом обернулся, чтобы обратиться к Маликорну, но молодой человек был далеко: его уже увлекла Монтале.

Лавальер сделала шаг вслед за подругой, но Рауль с мягкой настойчивостью удержал ее.

— Умоляю вас, Луиза, — попросил он, — еще одно слово…

— Но, Рауль, — ответила она краснея, — все ушли… Начнут волноваться, нас будут искать.

— Не бойтесь, — улыбнулся молодой человек. — Мы с вами не такие важные лица, чтобы наше отсутствие было замечено.

— Но моя служба, Рауль?

— Успокойтесь, я знаю придворные обычаи — ваши дежурства начнутся с завтрашнего дня; значит, у вас есть несколько минут, я вы можете объяснить мне кое-что, о чем я хочу вас спросить.

— Как вы серьезны, Рауль! — с беспокойством сказала Луиза.

— Видите ли, обстоятельства тоже очень серьезны. Вы меня слушаете?

— Да, конечно. Только, сударь, повторяю, мы совсем одни.

— Вы правы, — согласился Рауль.

И, подав ей руку, он провел молодую девушку в галерею, помещавшуюся рядом с приемной залой и выходившую окнами на площадь. Все столпились у среднего окна с — наружным балконом, откуда можно было видеть во всех подробностях приготовления к отъезду.

Рауль открыл одно из боковых окон и остановился подле него с Лавальер.

— Луиза, — сказал он, — вы знаете, что я с детства любил вас как сестру и доверял вам все мои огорчения, все мои надежды…

— Да, — ответила она тихо. — Я знаю, Рауль.

— Со своей стороны, вы тоже относились ко мне дружески и доверяли мне. Почему же при этой встрече вы не смотрите на меня как на Друга? Почему вы мне больше не доверяете?

Лавальер ничего не ответила.

— Я думал, что вы меня любите, — продолжил Рауль, и голос его задрожал. — Я думал, что вы разделяете со мной мечты о счастье, которым мы предавались, гуляя вместе по аллеям Кур-Шеверни и под тополями дороги в Блуа. Вы не отвечаете, Луиза?

Он на мгновение замолк.

— Может быть, — спросил Рауль с дрожью в голосе, — вы меня больше не любите?

— Я этого не говорю, — тихо сказала Луиза.

— О, ответьте мне, прошу вас. Вы моя единственная надежда. Я полюбил вас, такую тихую и скромную. Не позволяйте ослепить себя, Луиза. Тетерь вы будете жить при дворе, где все чистое портится, все новое старится…

Луиза, будьте глухи, чтобы не слышать того, что говорится вокруг; закройте глаза, чтобы не видеть дурных примеров. Сомкните уста, чтобы не вдыхать растлевающего воздуха. Луиза, скажите мне без отговорок, могу ли я верить тому, что говорила Монтале? Луиза, скажите, правда ли, — вы приехали в Париж потому, что меня не было в Блуа?

Лавальер покраснела и закрыла лицо руками.

— Да? Это правда? — вскричал взволнованный Рауль. — Вы приехали из-за этого? О, я вас люблю так, как еще никого не любил. Благодарю вас, Луиза, за преданность; но мне необходимо принять меры, чтобы защитить вас от возможных оскорблений, предохранить от малейшего пятна. Луизу фрейлина при дворе молодой герцогини, при теперешних легкомысленных нравах и непостоянных увлечениях, подвергается унизительным ухаживаниям и ни у кого не находит защиты. Эта обстановка не для вас. Чтобы внушить к себе уважение, вам надо выйти замуж.

— Замуж?

— Да. Вот мое рука. Луиза, вложите в нее вашу.

— Боже мой! Но что скажет ваш отец?

— Мой отец предоставил мне свободу.

— Но все-таки…

— Я понимаю ваши сомнения, Луиза. Я посоветуюсь с отцом.

— О Рауль, подумайте, погодите…

— Ждать невозможно, а раздумывать, Луиза, раздумывать, когда дело касается вас, — это кощунство! Вашу руку, дорогая Луиза. Я располагаю собой, мой отец даст согласие, обещаю вам это. Вашу руку, не заставляйте меня страдать. Ответьте одно слово, единственное, или я подумаю, что после первого же шага во дворце вы совершенно изменились. Одно дуновение милости, одна улыбка королев, один взгляд короля…



Едва Рауль произнес последнее слово, Луиза смертельно побледнела.

Быть может, ее испугало волнение молодого человека?

Движением быстрым, как мысль, она вложила обе руки в руки Рауля и выбежала, не сказав больше ни слова, ни разу не оглянувшись. От прикосновения ее пальцев дрожь прошла по всему телу Рауля. Это движение он принял за торжественную клятву, которую любовь вырвала у девичьей застенчивости.

XLII

СОГЛАСИЕ АТОСА
Рауль вышел из Пале-Рояля с намерениями, исполнение которых не допускало никакого отлагательства.

Во дворе он сел на лошадь и выехал на дорогу в Блуа, между тем как во дворце, к большой радости придворных и к великому огорчению де Гиша и Бекингэма, заканчивалось торжество бракосочетания герцога Орлеанского и английской принцессы.

Рауль спешил. Через восемнадцать часов он был в Блуа. По дороге он придумывал самые убедительные доводы. Лихорадка тоже неопровержимый довод, а у Рауля была лихорадка.

Атос сидел в своем кабинете и писал мемуары, когда Гримо ввел к нему Рауля. С первого взгляда проницательный граф увидел в поведении сына что-то необычное.

— Должно быть, ты приехал по важному делу? — сказал он Раулю и, обняв его, знаком предложил сесть.

— Да, — ответил молодой человек, — и я умоляю выслушать меня с тем благосклонным вниманием, в котором вы мне никогда не отказывали.

— Говори, Рауль.

— Расскажу вам все прямо, без предисловий, недостойных такого человека, как вы. Луиза де Лавальер в Париже, она фрейлина принцессы. Я хорошо проверил свои чувства. Я люблю Луизу де Лавальер больше всего на свете и не хочу оставлять ее в таком месте, где ее репутация и добродетель могут подвергнуться опасности. Поэтому я хочу на ней жениться и приехал просить у вас согласия на этот брак.

Атос выслушал это признание молча, ничем не выдавая своей тревоги.

Рауль начал свою речь, стараясь казаться спокойным, а закончил с явным волнением.

Атос устремил на Бражелона глубокий взгляд, затуманенный грустью.

— Ты хорошо подумал? — спросил он.

— Да, сударь.

— Мне кажется, я уже высказал тебе свое мнение об этом союзе.

— Я помню, графу — тихо произнес Рауль. — Но вы говорили, что, если я буду настаивать…

— И ты настаиваешь?

Бражелон почти неслышно ответил:

— Да.

— Должно быть, — продолжал Атос, — твоя страсть очень сильна, если, несмотря на мое нежелание, ты по-прежнему стремишься к этому браку.

Рауль провел по лбу дрожащей рукой, отирая выступившие капли пота.

Атос посмотрел на него, и в глубине его души зашевелилось сострадание. Он встал.

— Хорошо, — начал он, — мои личные чувства ничего не значат, когда дело касается твоего сердца. Ты нуждаешься во мне: я твой. Итак, ответь, чего ты хочешь от меня.

— О, вашей снисходительности, прежде всего вашей снисходительности! сказал Рауль, беря его за руки.

— Ты ошибаешься относительно моего чувства к тебе, Рауль: в моем сердце живет большее, нежели снисходительность, — заметил граф.

Рауль, как самый нежный влюбленный, поцеловал руку, которую он держал.

— Ну, — продолжал Атос, — скажи, Рауль, что нужно сделать? Я готов.

— О, ничего, граф, ничего, но было бы хорошо, если бы вы потрудились написать королю и попросить у его величества разрешения на мой брак с мадемуазель де Лавальер.

— Хорошо. Это правильная мысль, Рауль. Действительно, после меня, или, вернее, прежде меня, у тебя есть другой господин: этот господин король. Ты хочешь пройти через двойное испытание; это честно.

— О, граф!

— Я тотчас же исполню твою просьбу, Рауль.

Граф подошел к окну и позвал:

— Гримо!

Гримо выглянул из-за огромного куста жасмина, который он подрезал.

— Лошадей! — крикнул граф.

— Что значит это приказание, граф? — спросил Рауль.

— То, что часа через два мы едем.

— Куда?

— В Париж.

— В Париж! Вы едете в Париж?

— Разве король не в Париже?

— Конечно, в Париже.

— Так, значит, нам нужно ехать туда. Ты, кажется, потерял голову?

— Но, граф, — сказал Рауль, почти испуганный уступчивостью отца, — я не прошу вас так себя утруждать. Простое письмо…

— Рауль, ты ошибаешься, боясь затруднить меня. Простой дворянин, как я, не может писать королю: это неприлично. Я хочу и должен лично поговорить с его величеством. Я это сделаю. Мы поедем вместе, Рауль.

— О, как вы добры!

— А как, по-твоему, относится к тебе король?

— Превосходно.

— Из чего ты заключил это?

— Господин д'Артаньян представил ему меня после стычки на Гревской площади, где я имел счастье обнажить шпагу за его величество. У меня есть все основания думать, что король расположен ко мне.

— Тем лучше.

— Но умоляю вас, — продолжал Рауль, — не будьте со мной так серьезны, так сдержанны; не заставляйте меня сожалеть о том, что я поддался чувству, которое во мне сильнее всего.

— Ты второй раз говоришь об этом Рауль; это лишнее. Ты просил формального согласия; я его дал. Не будем больше возвращаться к этой теме.

Пойдем, я покажу тебе наши новые посадки, посмотрим одну грядку.

Рауль знал, что, когда граф выражал свою волю, возражения были неуместны. Опустив голову, он прошел за отцом в сад. Атос стал не спеша показывать ему новые прививки, молодые побеги, посадки деревьев. Это спокойствие приводило Рауля в уныние. Любовь, наполнявшая его сердце, казалась ему такой огромной, что могла бы охватить всю вселенную. Почему же сердце Атоса оставалось закрытым для нее?

И вдруг, собравшись с духом, Бражелон воскликнул:

— Граф, не может быть, чтобы вы без всякой причины отталкивали Луизу де Лавальер, такую добрую, кроткую, такую чистую! Ваш глубокий ум должен был бы по достоинству оценить ее. Во имя неба, скажите, не существует ли между вами и ее семьей какой-нибудь тайной вражды, наследственной ненависти?

— Посмотри, Рауль, на эту чудесную грядку ландышей, — остановился Атос, — посмотри, как им полезна тень и влажность, в особенности тень листьев кленов, между зубцами которых проистекает тепло, но не лучи солнца.

Рауль закусил губу; потом, чувствуя, что кровь приливает к вискам, сказал:

— Граф, умоляю вас, объяснитесь: не забывайте, что ваш сын — мужчина.

— Тогда, — сурово выпрямился Атос, — тогда докажи мне, что ты мужчина. Ты не доказал, что ты послушный сын. Я просил тебя дождаться блестящего союза. Я нашел бы тебе жену из семьи, стоящей на самых высоких ступенях знатности и богатства. Я хотел, чтобы ты сиял двойным блеском, который придают слава и богатство. Ты из благородного рода!

— Граф, — вскричал Рауль, поддавшись первому порыву, — на днях мне бросили упрек, что я не знаю имени моей матери.

Атос побледнел, потом, сдвинув брови, вымолвил:

— Мне нужно знать, что вы ответили.

— О, простите, простите, — пробормотал молодой человек, утратив все свое возбуждение.

— Что вы ответили? — спросил Атос, топнув ногой.

— Граф, в руках у меня была шпага. Мой оскорбитель был тоже вооружен.

Я выбил на его рук шпагу и перебросил ее через ограду, а потом отправил и его самого вслед за ней.

— А почему вы не убили его?

— Король запретил дуэли, граф, а я в ту минуту был одним из посланцев его величества.

— Хорошо, — сказал Атос. — Но тем больше у меня причин говорить с королем.

— Чего вы будете у него просить, граф?

— Позволения обнажить шпагу против человека, нанесшего вам оскорбление.

— Если я поступил не так, как следовало, умоляю вас, граф, простите меня.

— Кто тебя упрекает?

— Но позволение, которое вы хотите просить у короля…

— Рауль, я прошу его величество поставить подпись на свадебном контракте.

— Граф…

— Но с одним условием…

— Разве вам нужны условия со мной? Прикажите, и я буду повиноваться.

— С тем условием, — продолжал Атос, — что ты мне назовешь человека, который говорил так о… твоей матери.

— Но, граф, зачем вам знать его имя? Меня оскорбили, и, когда его величество разрешит дуэли, мстить буду я.

— Его имя?

— Я не допущу, чтобы вы подвергались опасности.

— Ты принимаешь меня за дона Диего? Его имя?

— Вы этого требуете?

— Я хочу его знать.

— Виконт де Вард.

— А, — спокойно заключил Атос, — хорошо. Я его знаю. Но наши лошади готовы. Мы выедем не через два часа, а немедленно. На коня, на коня!

XLIII

ПРИНЦ РЕВНУЕТ К ГЕРЦОГУ БЕКИНГЭМУ
Пока граф де Ла Фер в сопровождении Рауля ехал в Париж, в Пале-Рояле разыгрались события, которые Мольер назвал бы сценой из настоящей комедии.

Прошло четыре дня после бракосочетания герцога Орлеанского. Герцог, торопливо позавтракав, отправился в свои покои, надув губы и нахмурив брови. Завтрак прошел невесело: герцогиня велела подать себе кушанья в комнаты. Его высочество сидел за столом в тесной компании друзей. Только де Лоррен и Маникан присутствовали на этой трапезе, которая продолжалась три четверти часа при полном молчании.

Маникан, менее близкий к его высочеству, чем де Лоррен, напрасно старался прочитать в глазах принца, что вызвало у него такое недовольство.

Де Лоррен, которому незачем было угадывать, потому что он все знал, ел с тем аппетитом, какой вызывали у него чужие неприятности: он наслаждался и досадой герцога, и смущением Маникана. Ему доставляло удовольствие, продолжая есть, удерживать за столом принца, сгоравшего от желания подняться с места.

Минутами принц раскаивался, что дал де Лоррену власть над собой, избавлявшую того от всяких стеснений этикета.

Время от времени принц возводил глаза к небу, потом посматривал на куски паштета, который усердно уничтожал де Лоррен. Наконец он не выдержал и, когда подали фрукты, сердито встал из-за стола, предоставив де Лоррену доканчивать завтрак в одиночестве.

Герцог не пошел, а побежал в переднюю и, застав там служителя, шепотом отдал ему какое-то приказание. Не желая возвращаться в столовую, он прошел через свои комнаты, надеясь застать королеву-мать в ее молельне, где она обычно находилась в это время. Было около десяти часов утра.

Когда принц вошел, Анна Австрийская писала.

Королева-мать очень любила младшего сына, красавца, с мягким характером.

Действительно, герцог Орлеанский был нежнее и, если можно так выразиться, женственнее короля. Он подкупал мать той чувствительностью, которая всегда привлекает женщин. Анна Австрийская, очень желавшая иметь дочь, находила в Филиппе внимание, нежность и ласковость двенадцатилетнего ребенка.

Бывая у матери, принц восхищался ее красивыми руками, давал советы относительно разных номад, рецептов духов, о которых она так заботилась, целовал ее пальцы и глаза с очаровательной ребячливостью, угощал ее сладостями, говорил о ее новых нарядах.

В старшем сыне Анна Австрийская любила короля, вернее — королевское достоинство: Людовик XIV воплощал для нее божественное право. С королем она была королевой-матерью, с Филиппом — просто матерью. И принц знал, что материнские объятия — самое приятное и надежное из всех убежищ мира.

Еще ребенком Филипп укрывался в этом убежище от ссор между ним и Людовиком. Часто после тумаков, которыми он награждал его величество, или после утренних сражений в одних рубашках, в присутствии камердинера Ла Порта в роли судьи, или поединка, в котором король и его непокорный слуга пускали в ход кулаки и ногти, Филипп, победив, но сам страшась своей победы, обращался к матери за поддержкой или стремился получить у нее уверенность в прощении Людовика XIV, которое тот давал неохотно.

Благодаря такому мирному посредничеству Анне Австрийской удавалось смягчать разногласия сыновей, и она была посвящена во все их тайны.

Король, немного завидовавший исключительной нежности матери к брату, склонен был вследствие этого в большей степени подчиняться Анне Австрийской и больше заботиться о ней, чем можно было ожидать, судя по его характеру.

Такую же тактику Анна Австрийская применяла по отношению к молодой королеве. Анна почти неограниченно царила над королевской четой и уже принимала меры, чтобы так же царить в доме своего второго сына.

Сейчас, мы сказали, что королева писала, когда принц вошел в ее молельню. Филипп рассеянно поцеловал руки матери и сел раньше, чем она ему позволила.

Ввиду строгих правил этикета, установленного при дворе Анны Австрийской, такое нарушение приличия служило признаком глубокого волнения, в особенности когда приличия нарушал Филипп, любивший выказывать мастери особенную почтительности.

— Что с вами, Филипп? — спросила Анна Австрийская, обращаясь к сыну.

— О, ваше величество, очень многое, — с печальным видом произнес принц.

— Однако из всего, что вас смущает, — продолжала Анна Австрийская, вероятно, есть что-нибудь, внушающее вам больше забот, чем все остальное?

— Да.

— Я вас слушаю.

Филипп открыл рот, чтобы высказать свои огорчения. Но вдруг остановился, и все, что переполняло его сердце, вылилось во вздохе.

— Ну, Филипп, больше твердости, — сказала королева — Когда жалуются на что-нибудь, это «что-нибудь» всегда оказывается человеком, который мешает, не так ли?

— Видите ли, ваше величество, вопрос, который я хочу затронуть, весьма щекотлив.

— Ах, боже мой.

— Конечно, потому что женщина.

— А, вы хотите говорить о принцессе? — спросила вдовствующая королева с чувством живого любопытства.

— О принцессе?

— Да, о вашей жене.

— А, конечно.

— Так что же? Если вы хотите говорить о принцессе, сын мой, не стесняйтесь, Яваша мать, а принцесса для меня чужая. Однако, так как она моя невестка, знайте, что я выслушаю с участием, хотя бы только из-за вас, все, — что вы мне о ней скажете.

— Матушка, — колебался Филипп, — вы ничего не заметили?

— Не заметила, Филипп? Вы говорите так неопределенно… Что, собственно, могла я заметить?

— Правда, принцесса хороша собой?

— Да, конечно.

— Однако она не красавица?

— Нет, но с годами она может необычайно похорошеть. Вы же видели, как за несколько лет переменилось ее лицо. Она будет развиваться все больше и больше. Ведь ей всего шестнадцать лет. В пятнадцать лет я тоже была очень худа; но принцесса уже и сейчас красива.

— Следовательно, ее можно заметить?

— Конечно, даже на обыкновенную женщину обращают внимание, а тем более на принцессу.

— Хорошо ли она воспитана?

— Королева Генриетта, ее мать, — женщина довольно холодная, с некоторыми претензиями, но чувства у нее возвышенные. Образованием молодой принцессы, может быть, немного пренебрегали, во, я думаю, ей внушили хорошие правила. По крайней мере, так мне казалось во время ее пребывания во Франции. С тех пор она побывала в Англии, и я не знаю, что там произошло.

— Что вы хотите сказать?

— О боже мой, я говорю, что некоторые слегка легкомысленные головы могут закружиться от счастья и богатства.

— Вот, ваше величество, вы сказали именно то, что я думал. Мне кажется, что принцесса немного легкомысленна.

— Не следует преувеличивать, Филипп. Она остроумна, и в ней есть известная доля кокетства, что очень естественно в молодой женщине Но, сын мой, когда дело касается высокопоставленных особ, этот недостаток приносит пользу двору. Слепка кокетливая принцесса всегда окружена блестящим двором. Одна ее улыбка рождает роскошь, остроумие и даже мужество: дворяне лучше сражаются за принца, жена которого хороша собой.

— Покорно вас благодарю, — недовольным тоном ответил Филипп. — Право, матушка, вы рисуете мне тревожные картины.

— В каком отношении? — с притворной наивностью спросила королева.

— Вы хорошо знаете, — печально сказал Филипп, — вы отлично знаете, как мне не хотелось жениться.

— О, на этот раз вы меня пугаете! Значит, у вас есть серьезные основания быть недовольным принцессой?

— Серьезные — я этого не говорю.

— Тогда зачем же это мрачное лицо! Если вы покажетесь с таким лицом, берегитесь: вас примут за очень несчастного мужа.

— И в самом деле, — согласился Филипп, — я совсем не счастливый муж, и я хочу, чтобы это видели.

— Филипп, Филипп!

— Право, ваше величество, скажу вам откровенно: я не такой жизни ждал, какую мне устраивают.

— Объяснитесь.

— Моя жена никогда не бывает со мной. Она постоянно ускользает от меня. Утром — визиты, переписка, туалеты; вечером — балы, концерты.

— Филипп, вы ревнуете!

— Я? Упаси меня бог! Пусть другие играют глупую роль ревнивого мужа; но я раздосадован.

— Филипп, вы упрекаете свою жену за очень невинные вещи, и до тех пор, пока у вас не будет чего-нибудь более серьезного…

— Выслушайте меня! Женщина, хоть и не виновная, может внушать беспокойство мужу. Некоторые посещения, некоторые предпочтения способны довести бог знает до чего самого неревнивого мужа…

— Наконец-то! Посещения, предпочтения — прекрасно! Уже целый час мы говорим обиняками, — и только теперь вы заговорили по-настоящему.

— Ну да.

— Это серьезнее. Но разве принцесса виновата перед вами в подобных вещах?

— Вот именно.

— Как! На пятый день после свадьбы ваша жена предпочитает вам кого-то, посещает кого-то? Берегитесь, Филипп, вы преувеличиваете ее вину; кто ищет во что бы то ни стало доказательства, ничего не может доказать.

Испуганный серьезным тоном матери, принц хотел ответить, но смог только невнятно пробормотать несколько слов.

— Ну вот, вы отступаете? — сказала Анна Австрийская. — Тем лучше! Вы признаете ошибочность своих обвинений.

— Нет, нет, — вскричал Филипп, — я не отступаю, и я докажу свои слова. Я сказал «предпочтения», не так ли? Так слушайте…

Анна Австрийская приготовилась слушать с тем удовольствием кумушки, которое всегда испытывает даже самая лучшая женщина, даже лучшая мать, будь она самой королевой, когда ее посвящают в мелкие супружеские ссоры.

— Итак, — продолжал Филипп, — скажите мне одну вещь.

— Какую?

— Почему моя жена сохранила английских придворных? Скажите?

И Филипп скрестил руки, глядя на мать, в уверенности, что королева не найдет ответа на этот вопрос.

— Но, — ответила Анна Австрийская, — дело очень просто: потому, что англичане ее соотечественники; потому, что они истратили много денег на проводы ее во Францию; потому, что было бы невежливо и даже недипломатично внезапно отослать обратно представителей знатных семей, которые не побоялись никаких жертв, чтобы доказать свою преданность.

— О, матушка! Нечего сказать, большая жертва приехать со своей дрянной родины в нашу прекрасную страну, где на одно экю можно купить больше вещей, чем там на четыре! Большая преданность проехать сто лье, провожая женщину, в которую влюблены!

— Влюблены? Филипп, подумайте, что вы говорите!

— Я знаю, что говорю!

— Но кто же влюблен в принцессу?

— Красавец герцог Бекингэм… Неужели вы и его собираетесь защищать?

Анна Австрийская покраснела и улыбнулась. Это имя воскресило в ней столько сладких и в то же время печальных воспоминаний.

— Герцог Бекингэм? — прошептала она.

— Да, один из салонных любимчиков, как говаривал мой дед, Генрих Четвертый.

— Бекингэмы преданны и отважны, — решительно сказала королева.

— Ну вот, теперь моя мать защищает друга сердца моей жены! — простонал изнеженный Филипп, в порыве отчаяния, потрясшем его до слез.

— Сын мой, сын мои, — прервала его Анна Австрийская — Это выражение недостойно вас У вашей жены нет друга сердца, а если бы такой и явился, им не будет герцог Бекингэм. Мужчины из его рода, повторяю вам, честны и скромны; они свято чтут законы гостеприимства.

— Ах, матушка! — вскричал Филипп. — Бекингэм — англичанин, а разве англичане оберегают достояние французских принцев и королей?

Анна опять покраснела и отвернулась, словно для того, чтобы вынуть перо из чернильницы, на самом же деле желая скрыть от сына свей румянец.

— Право, Филипп, — поморщилась она, — вы употребляете выражения, которые смущают меня. Ваш гнев ослепляет вас, а меня путает. Ну подумайте, рассудите…

— Мне нечего рассуждать, матушка, я вижу.

— Что же вы видите?

— Я вижу, что герцог Бекингэм не отходит от моей жены. Он осмеливается подносить ей подарки, и она решается их принимать. Вчера ока заговорила о фиалковом саше. Наши парфюмеры, — вы это знаете, матушка, так как сами безуспешно требовали от них сухих духов, наши французские парфюмеры не могли добиться этого аромата. А у герцога было с собой фиалковое саше. Значит, это он подарил моей жене саше.

— Сын мой, — сказала Анна Австрийская, — вы строите пирамиды на остриях иголок. Берегитесь. Что тут дурного, спрашиваю я вас, если человек даст своей соотечественнице рецепт новых духов? Ваши странные понятия, клянусь вам, вызывают во мне тяжелые воспоминания о вашем отце, который часто причинял мне страдания своей несправедливостью.

— Отец герцога Бекингэма, наверное, был сдержаннее и почтительнее сына, — усмехнулся Филипп, не замечая, что он грубо оскорбляет чувства матери.

Королева побледнела и прижала к груди судорожно сжатую руку. Но она быстро овладела собой и спросила:

— Одним словом, вы пришли сюда с каким-нибудь намерением?

— Конечно.

— Так говорите.

— Я пришел сюда, матушка, с намерением пожаловаться вам и предупредить вас, что я не потерплю такого поведения стороны герцога Бекингэма.

— Что же вы сделаете?

— Я пожалуюсь королю.

— Но что же вам может сказать король?

— Тогда, — продолжил принц, с выражением жестокой решимости, странно противоречившей обычной мягкости его лица, — тогда я сам приму меры.

— Что вы называете «принять меры»? — с испугом спросила Анна Австрийская.

— Я хочу, чтобы герцог оставил в покое мою жену. Я хочу, чтобы он уехал из Франции, и выскажу ему свою волю.

— Вы ничего не выскажете, Филипп, — сказала королева, — потому что, нарушив до такой степени законы гостеприимства, вы поступите дурно, и я попрошу короля отнестись к вам он всей строгостью.

— Вы грозите мне, матушка! — удивился Филипп. — Вы грозите, когда я жалуюсь!

— Нет, я не угрожаю вам, я просто хочу охладить вас. Я говорю вам, что, приняв против герцога Бекингэма или любого другого англичанина суровые меры, даже совершив простую невежливость, вы посеете между Францией и Англией весьма прискорбный раздор. Как! Принц, брат французского короля, не может скрыть обиды, даже если она обоснована, когда этого требует политическая необходимость!

— Но, государыня, — воскликнул Филипп, всплеснув руками, — будьте же не королевой, а матерью, ведь я говорю с вами как сын. Моя беседа с Бекингэмом займет всего лишь несколько минут.

— Я запрещаю вам заводить об этом речь с Бекингэмом, — ответила королева с прежней властностью. — Это недостойно вас.

— Хорошо, я не выступлю открыто, но я объявлю свою волю принцессе.

— О, — вздохнула Анна Австрийская, охваченная грустными воспоминаниями, — не мучьте своей жены, мой сын. Никогда не говорите с ней слишком властным тоном. Побежденная женщина не всегда бывает убеждена в своем поражении.

— Что же тогда делать?.. Я с кем-нибудь посоветуюсь.

— Да, с вашими лицемерными друзьями, с вашим де Лорреном или де Вардом?.. Предоставьте действовать мне, Филипп. Вы хотите, чтобы герцог Бекингэм уехал, не так ли?

— Как можно скорее, матушка.

— Тогда пришлите ко мне герцога, мой сын. Улыбайтесь ему, не показывайте виду ни жене, ни королю — никому. Спрашивайте совета только у меня. К сожалению, я знаю, чем становится семейная жизнь, когда ее смущают советчики.

— Хорошо, матушка.

— Вы будете довольны, Филипп. Отыщите герцога.

— О, это сделать нетрудно.

— Где же он, по вашему мнению?

— Конечно, у дверей принцессы в ожидании ее выхода. В этом нет сомнений.

— Хорошо, — спокойно произнесла Анна Австрийская. — Передайте, пожалуйста, герцогу, что я прошу его прийти ко мне.

Филипп поцеловал руку матери и отправился на поиски герцога Бекингэма.

XLIV

FOR EVER!
Повинуясь приглашению королевы-матери, лорд Бекингэм явился к ней через полчаса после ухода герцога Орлеанского.

Когда лакей назвал его имя, королева, которая сидела, закрыв лицо руками, поднялась и ответила улыбкой на изящный и почтительный поклон герцога.

Анна Австрийская была еще хороша собой. Всем известно, что в эти уже немолодые годы ее роскошные пепельные волосы, прекрасные руки и губы вызывали всеобщее восхищение. Теперь, во власти воспоминаний о прошлом, воскресших в ее сердце, она была столь же прекрасна, как в дни молодости, когда ее дворец был открыт для отца этого самого Бекингэма, молодого, страстного и несчастного человека, который жил ею и умер с ее именем на устах.



Анна Австрийская остановила на Бекингэме ласковый взгляд, в котором можно было прочесть материнскую снисходительность и особенную нежность, похожую на кокетство возлюбленной.

— Ваше величество, — почтительно спросил Бекингэм, — желали говорить со мной?

— Да, герцог, — ответила по-английски королева. — Пожалуйста, сядьте.

Такая милость Анны Австрийской и ласкающий звук родного языка, которого герцог не слыхал со времени своего приезда во Францию, глубоко тронули его. Он тотчас понял, что королева хотела о чем-то просить его.

Отдав в первые минуты дань невольному, непреодолимому волнению, королева весело улыбнулась.

— Как вы нашли Францию, герцог? — спросила она по-французски.

— Это прекрасная страна, ваше величество, — поклонился он.

— Вы бывали в ней раньше?

— Да, один раз, ваше величество.

— Но, конечно, как всякий добрый англичанин, вы предпочитаете Англию?

— Я больше люблю мою родину, чем родину французов, — ответил герцог.

— Однако если ваше величество спросит меня, где мне больше нравится жить, в Лондоне или Париже, я отвечу: в Париже.

Анна Австрийская отметила пылкость, с которой были произнесены эти слова.

— Мне говорили, милорд, что у вас есть прекрасные имения, роскошный старинный дворец?

— Да, дворец моего отца, — подтвердил Бекингэм, опуская глаза.

— Это не только богатство, но и дорогие воспоминания, — вздохнула королева, невольно обратившись мыслью к прошлому, с которым люди расстаются так неохотно.

— В самом деле, — согласился герцог грустно, под влиянием такого вступления. — Прошлое, как и будущее, будит мечты у людей, способных чувствовать.

— Правда, — тихо сказала королева. — Из этого следует, — прибавила она, — что вы, герцог, человек глубоко чувствующий… скоро уедете из Франции, вернетесь в свои владения, к своим реликвиям.

Бекингэм поднял голову.

— Я этого не думаю, ваше величество, — проговорил он.

— Как?

— Напротив, я собираюсь покинуть Англию и переселиться во Францию.

Теперь пришла очередь Анны Австрийской выразить изумление.

— Как? — сказала она. — Значит, вы в немилости у нового короля?

— Нет, ваше величество, король оказывает мне безграничную благосклонность.

— Значит, у вас есть какая-нибудь тайная причина, которая руководит вами?

— Нет, ваше величество, — с живостью ответил Бекингэм. — В моем решении нет ничего тайного. Мне нравится жизнь во Франции; мне нравится двор, где во всем чувствуется вкус и любезность; наконец, я люблю, ваше величество, искренний характер ваших наслаждений, не свойственный моей нации.

Анна Австрийская улыбнулась тонкой улыбкой.

— Искренние наслаждения! — воскликнула она. — Хорошо ли вы подумали, герцог, об этой искренности?

Бекингэм что-то пробормотал.

— Не может быть такого искреннего наслаждения, — продолжала королева, — которое могло бы воспрепятствовать человеку вашего положения…

— Ваше величество, — прервал ее герцог, — мне кажется, вы очень настаиваете на этом.

— Вы находите, герцог?

— Простите, ваше величество, но вы уже второй раз подчеркиваете привлекательность моей родной Англии, умаляя очарование Франции.

Анна Австрийская подошла к молодому человеку, и, положив свою руку на его плечо, вздрогнувшее от этого прикосновения, сказала:

— Поверьте, герцог, ничто не сравнится с жизнью на родине. Мне часто случалось вспоминать об Испании. Я прожила долгую жизнь, милорд, очень долгую для женщины, но, сознаюсь, не проходило ни одного года без того, чтобы я не пожалела об Испании.

— Ни одного года, ваше величество? — холодно произнес молодой герцог.

— Ни одного года из тех лет, когда вы были королевой красоты, какою остались и сейчас.

— О, не надо лести, герцог, я могла бы быть вашей матерью.

Она вложила в эти слова такую нежность, которая проникла в сердце Бекингэма.

Да, — продолжила она, — я могла бы быть вашей матерью и потому даю вам добрый совет.

— Совет вернуться в Лондон? — вскричал он.

— Да, милорд.

Герцог испуганно сжал руки, что не могло не произвести впечатления на женщину, которую дорогие ей воспоминания расположили к чувствительности.

— Так надо, — прибавила королева.

— Как? — воскликнул он. — Мне серьезно говорят, что я должен уехать, что я должен отправиться в изгнание?..

— Вы сказали — отправиться в изгнание? Ах, герцог, можно подумать, что ваша родина Франция!

— Ваше величество, родина любящих — страна тех, кого они любят.

— Ни слова больше, милорд, — остановила его королева. — Вы забываете, с кем говорите!

Бекингэм опустился на колени.

— Ваше величество, вы источник ума, доброты, милосердия. Вы первая не только в этом королевстве и не только по вашему положению, вы первая во всем свете благодаря вашим высоким достоинствам. Я ничего не говорил.

Разве я сказал что-нибудь, что заслуживало бы такого сурового ответа?

Разве я выдал себя?

— Вы себя выдали, — тихо сказала королева.

— Не может быть! Я ничего не знаю!

— Вы забыли, что говорили, вернее думали вслух, при женщине, и потом…

— И потом, — быстро перебил он ее, — никто не знает о том, в чем я невольно сознался.

— Напротив, знают все, герцог: вам свойственны и достоинства и недостатки молодости.

— Меня предали, на меня донесли!

— Кто?

— Те, кто уже в Гавре с адской проницательностью читал в моем сердце, как в раскрытой книге.

— Я не знаю, кого вы имеете в виду.

— Например, виконта де Бражелона.

— Я слышала это имя, но не знаю человека, который его носит. Нет, де Бражелон ничего не говорил.

— Кто же тогда? О, ваше величество, если бы кто-нибудь осмелился увидеть во мне то, чего я сам не хочу в себе видеть…

— Что сделали бы вы тогда, герцог?

— Существуют тайны, убивающие тех, кто их знает.

— Тот, кто проник в вашу тайну, безумец, еще не убит. Да вы и не убьете его. Он вооружен всеми правами. Это муж, это человек ревнивый, это второй дворянин Франции, это мой сын, Филипп Орлеанский.

Герцог побледнел.

— Как вы жестоки, ваше величество! — молвил он.

— Бекингэм, — печально проговорила Анна Австрийская, — вы изведали все крайности и сражались с тенями, когда вам было так легко остаться в мире с самим собой.

— Если мы воюем, ваше величество, то умираем на поле сражения, — тихо сказал молодой человек, впадая в глубокое уныние.

Анна подошла к нему и взяла его за руку.

— Виллье, — заговорила она по-английски с жаром, против которого никто не мог бы устоять, — о чем вы просите? Вы хотите, чтобы мать принесла вам в жертву сына, чтобы королева согласилась на бесчестие своего дома?

Дитя, не думайте больше об этом. Как! Чтобы избавить вас от слез, я должна совершить два преступления, Виллье? Вы говорили об умерших. Умершие, по крайней мере, были почтительны и покорны; они склонились перед приказанием удалиться в изгнание; они унесли с собой свое отчаяние как богатство, скрытое в сердце, потому что отчаяние было даром любимой женщины, и бежавшая от них смерть казалась им счастьем, милостью.

Бекингэм поднялся. Черты его лица исказились, он прижал руку к сердцу.

— Вы правы, ваше величество, — сказал он, — но те, о ком вы говорите, получили приказание из любимых уст. Их не прогнали, их просили уехать; над ними не смеялись.

— Нет, о них сохранили воспоминания, — с нежностью прошептала Анна Австрийская. — Но кто говорит вам, что вас изгоняют? Кто говорит, что о вашей преданности не будут помнить? Я действую не от лица кого-нибудь другого, Виллье, я говорю только от себя. Уезжайте, сделайте мне это одолжение, эту милость. Пусть и этим я буду обязана человеку, носящему имя Бекингэма.

— Значит, это нужно вам, ваше величество?

— Да, только мне.

— Значит, за моей спиной не останется никого, кто будет смеяться? Ни один принц не скажет: «Я так хотел»?

— Выслушайте меня, герцог.

Величественное лицо королевы-матери приняло торжественное выражение.

— Клянусь вам, что здесь приказываю только я.

Клянусь вам, что не только никто не будет смеяться, не станет похваляться, но что никто не изменит тому почтению, какого требует ваше высокое положение… Полагайтесь на меня, герцог, как и я полагаюсь на вас.

— Вы не даете мне объяснений, ваше величество! Я уязвлен, я в отчаянии… Как бы ни было сладко и полно утешение, оно не покажется мне достаточным.

— ДРУГ мой, вы знали вашу мать? — спросила королева с ласковой улыбкой.

— О, очень мало, ваше величество. Но я помню, что эта благородная женщина покрывала меня поцелуями и слезами, когда я плакал.

— Виллье, — королева обняла рукой шею молодого человека, — я для вас мать, и, поверьте мне, никогда никто не заставит плакать моего сына.

— Благодарю вас, ваше величество, благодарю, — растроганный молодой человек задыхался от волнения. — Я вижу, что мое сердце доступно для чувства более нежного, более благородного, чем любовь.

Королева-мать посмотрела на него и пожала ему руку.

— Идите, — сказала она.

— Когда я должен уехать? Приказывайте.

— Не торопитесь слишком с отъездом, — продолжала королева. — Вы уедете, но сами выберете день отъезда… Итак, вместо того чтобы ехать сегодня, как вам, без сомнения, хотелось бы, или завтра, как этого ждали, уезжайте послезавтра вечером. Но сегодня же объявите о вашем решении.

— О моем решении… — повторил молодой человек.

— Да, герцог.

— И… я никогда не вернусь во Францию?

Анна Австрийская задумалась; она вся погрузилась в свои печальные размышления.

— Мне было бы приятно, — сказала королева, — чтобы вы вернулись в тот день, когда я усну вечным сном в Сен-Дени, подле короля, моего супруга.

— Который заставил вас так страдать! — воскликнул Бекингэм.

— Который был королем Франции, — возразила королева.

— Ваше величество, вы полны доброты, вы процветаете, вы живете в радости, вам еще предстоит много лет жизни.

— Что ж? В таком случае вы приедете очень не скоро, — произнесла Анна Австрийская, стараясь улыбнуться.

— Я не вернусь, — грустно молвил Бекингэм, — хотя я и молод.

— Сохрани вас бог…

— Ваше величество, смерть не считается с возрастом; она неумолима: молодые умирают, а старики живут.

— Герцог, оставьте мрачные мысли; я вас развеселю. Возвращайтесь через два года. По вашему очаровательному лицу я вижу, что мысли, которые наводят на вас сегодня такую тоску, рассеются меньше, чем через шесть месяцев. Они будут совсем мертвы и забыты через два года.

— Мне кажется, недавно вы вернее судили обо мне, ваше величество, возразил молодой человек, — говоря, что на нас, Бекингэмов, время не действует.

— Замолчите, замолчите, — сказала королева, целуя герцога в лоб с нежностью, которой не могла в себе подавить. — Уходите, не расстраивайте меня и не безумствуйте больше! Я королева, вы подданный короля Англии.

Король Карл ждет вас. Прощайте, Виллье, farewell[156], Виллье!

— For ever! — ответил молодой человек.

И он быстро вышел, глотая слезы.

Анна приложила руку ко лбу и, взглянув в зеркало, прошептала:

— Что бы ни говорили, женщина всегда остается молодой; в каком-нибудь уголке сердца ей всегда двадцать лет.

XLV

ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО ЛЮДОВИК ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ НАХОДИТ, «ЧТО ЛУИЗА ДЕ ЛАВАЛЬЕР НЕДОСТАТОЧНО БОГАТА И НЕДОСТАТОЧНО КРАСИВА ДЛЯ ТАКОГО ДВОРЯНИНА, КАК ВИКОНТ ДЕ БРАЖЕЛОН
Рауль и граф де Ла Фер приехали в Париж вечером того дня, когда Бекингэм вел этот разговор с королевой-матерью. Граф тотчас по приезде попросил через Рауля аудиенции у короля.

Утром король вместе с принцессой и придворными дамами рассматривал лионские ткани, которые он подарил своей невестке. Потом был обед. Затем игра в карты. По своему обыкновению, король, встав в восемь часов из-за карточного стола, прошел к себе в кабинет, чтобы работать с Кольбером и Фуке.

Когда министры выходили от короля, Рауль был в передней, и король заметил его через полуоткрытую дверь.

— Чего вы хотите, де Бражелон? — спросил Людовик.

Молодой человек подошел.

— Государь, — ответил он, — я прошу аудиенции для графа де Ла Фер, который приехал из Блуа и очень желает говорить с вашим величеством.

— До игры и ужина у меня остается еще час, — сказал король. — Граф де Ла Фер здесь?

— Граф внизу ждет распоряжений вашего величества.

— Пусть поднимется.

Через пять минут Атос вошел к Людовику XIV. Король принял его с приветливой благосклонностью, какую он проявлял с необычным для его возраста тактом по отношению к людям, не ценящим обыкновенных милостей.

— Граф, — начал король, — позвольте мне надеяться, что вы пришли ко мне с какой-нибудь просьбой.

— Не скрою от вашего величества, — ответил граф, — я действительно являюсь просителем.

— Посмотрим, — весело улыбнулся король.

— Я прошу не о себе, ваше величество.

— Жаль. Во всяком случае, я сделаю для того, о ком вы просите, то, чего вы не позволяете мне сделать для вас.

— Вы утешаете меня, ваше величество… Я пришел говорить с королем о виконте де Бражелоне.

— Граф, это все равно что говорить о вас.

— Не совсем, ваше величество… Того, о чем я хочу просить для него, я не могу желать для себя. Виконт хочет жениться.

— Он еще молод, но все равно… Это человек, полный достоинств. Я найду ему жену.

— Он уже нашел себе невесту, ваше величество, и только просит вашего согласия.

— Ах, значит, нужно только подписать брачный контракт?

Атос поклонился.

— Он выбрал невесту богатую и занимающую такое положение, которое удовлетворяет вас?

Граф колебался с минуту.

— Невеста — фрейлина, — ответил он, — но она не богата.

— Эту беду можно поправить.

— Ваше величество преисполняет меня благодарностью. Однако позвольте мне сделать одно замечание.

— Пожалуйста, граф.

— Ваше величество, по-видимому, говорит о своем намерении дать этой девушке приданое?

— Да, конечно.

— И это было бы последствием моего приезда во дворец? Я был бы очень опечален этим, ваше величество.

— Пожалуйста, без лишней щепетильности, граф. Как фамилия невесты?

— Это, — холодно отвечал Атос, — фрейлина де Ла Бом Леблан де Лавальер.

— Ах, — сказал король, стараясь припомнить это имя, — помню: маркиз де Лавальер…

— Да, государь, это его дочь.

— Он умер?

— Да, ваше величество.

— И его вдова вышла замуж вторым браком за господина де Сен-Реми, управляющего дворцом вдовствующей герцогини?

— Ваше величество прекрасно осведомлены.

— Помню, помню… Затем молодая девушка поступила в число фрейлин молодой герцогини.

— Ваше величество лучше меня знает все.

Король подумал еще и, посмотрев украдкой на озабоченное лицо Атоса, спросил:

— Граф, мне кажется, она не очень хороша собой?

— Я не ценитель, — ответил Атос.

— Я ее видел: она не поразила меня красотой.

— У нее кроткий и скромный вид, но красоты мало, ваше величество.

— Все же прекрасные белокурые волосы…

— Кажется, да.

— Довольно выразительные голубые глаза…

— Совершенно верно.

— Итак, в смысле красоты ничего необыкновенного. Перейдем к денежной стороне дела.

— От пятнадцати до двадцати тысяч ливров приданого, самое большее, ваше величество, но влюбленные бескорыстны. Я сам придаю мало значения деньгам.

— Их избытку, хотите вы сказать; но необходимые средства — вещь важная. Без недвижимости женщина с пятнадцатью тысячами приданого не может оставаться при дворе. Мы пополним недостаток, я хочу сделать это для Бражелона.

Атос поклонился. Король снова заметил его холодность.

— Теперь от состояния перейдем к происхождению, — продолжал Людовик XIV. — Она дочь маркиза де Лавальер, это хорошо, но у нас имеется милейший Сен-Реми, который немного ухудшает дело… Правда, он только отчим, но все же это портит впечатление. А вы, граф, как мне кажется, очень дорожите чистотой вашего рода.

— Государь, я дорожу только моей преданностью вашему величеству.

Король опять умолк.

— Знаете, граф, — сказал он, — с самого начала нашей беседы вы удивляете меня. Вы просите у меня согласия на брак и» должно быть, очень огорчены, что вынуждены обратиться с этой просьбой» О, несмотря на молодость, я редко ошибаюсь. Иногда на помощь моему разуму приходит дружба, а иногда — недоверие, которое удваивает проницательность. Повторяю, вы просите неохотно.

— Да, ваше величество, это правда.

— Тогда я вас не понимаю. Откажите.

— Нет, ваше величество. Я люблю Бражелона всеми силами души; он влюблен в де Лавальер и рисует себе в будущем райские кущи. Я не из тех, кто охотно разбивает иллюзии молодости. Этот брак мне не нравится, но я умоляю ваше величество как можно скорее на него согласиться и таким образом создать счастье Рауля.

— Скажите, граф, а она его любит?

— Если вашему величеству угодно, чтобы я сказал правду, я не верю в любовь Луизы де Лавальер. Она молода, еще ребенок; она опьянена. Радость видеть двор, честь служить при особе герцогини перевесят ту долю нежности, которая, быть может, живет в ее сердце. Значит, это будет супружество, какое ваше величество часто видит при дворе. Но Бражелон хочет на ней жениться; пусть так и будет.

— Но вы не похожи на податливых отцов, становящихся рабами своих детей, — заметил король.

— Ваше величество, я обладаю твердостью воли при столкновении со злыми людьми; у меня нет сил бороться с людьми благородного сердца. Рауль страдает, он опечален; его обычно живой ум отяжелел и омрачился. Я не могу лишать ваше величество тех услуг, которые он может оказать вам.

— Я вас понимаю граф, — промолвил король, — и, главное, понимаю ваше сердце.

— Тогда, — продолжил граф, — мне незачем говорить вашему величеству, почему я стремлюсь составить счастье этих детей, или, вернее, моего сына.

— Я тоже хочу счастья Бражелону.

— Итак, я жду, государь, вашей подписи. Рауль будет иметь честь явиться к вам, чтобы получить ваше согласие.

— Вы ошибаетесь, граф, — твердо ответил король. — Я только что сказал вам, что желаю счастья виконту, а потому сейчас не соглашаюсь на его брак.

— Но, ваше величество, — воскликнул Атос, — вы обещали…

— Не это, граф. Этого я вам не обещал, потому что это противоречит моим намерениям.

— Я понимаю всю благосклонность и великодушие намерений вашего величества относительно меня; но я решаюсь напомнить вам, что я принял на себя обязательство выступить послом.

— Посол часто просит, но не всегда получает просимое.

— Ах, ваше величество, какой удар для Бражелона!

— Я нанесу этот удар сам; я поговорю с виконтом.

— Любовь, ваше величество, неодолимая сила!

— Не беспокойтесь об этом. У меня есть виды на Бражелона. Я не говорю, что он не женится на мадемуазель де Лавальер. Мне только не хочется, чтобы он женился так рано. Я не желаю, чтобы он женился на ней прежде, чем она выдвинется, а он, со своей стороны, заслужит милости, какие я хочу ему оказать. Словом, граф, я хочу, чтобы они подождали.

— Ваше величество, еще раз…

— Граф, по вашим словам, вы пришли ко мне просить милости?

— Да, конечно.

— Хорошо, окажите же милость и мне: не будем больше говорить об этом.

Вероятно, в скором времени я начну войну, и мне понадобятся холостые дворяне. Я не решусь отправить под пули и ядра человека женатого, отца семейства. Я не решусь, даже ради Бражелона, дать без оснований приданое неизвестной мне девушке: это вызвало бы зависть моих дворян.

Атос молча поклонился.

— Это все, чего вы хотели от меня? — прибавил Людовик XIV.

— Все, ваше величество. Разрешите откланяться. Должен ли я предупредить Рауля?

— Избавьте себя от этой неприятности. Скажите виконту, что завтра утром я приму его и поговорю с ним, а сегодня вечером, граф, вы составите мне партию за карточным столом.

— Я одет по-дорожному, ваше величество.

Выйдя из кабинета, Атос увидел Бражелона, который ждал его.

— Ну что, граф? — спросил молодой человек.

— Рауль, король благосклонен к нам, — может быть, не в том смысле, в каком вы думаете, но он добр к нашему роду.

— Граф, у вас дурные вести! — вскрикнул молодой человек, бледнея.

— Завтра утром король объяснит вам, что это но дурные вести.

— Но, граф, король не подписал?

— Король хочет сам составить ваш контракт, Рауль, и очень обстоятельно, на что сейчас у него нет времени. Упрекайте лучше собственное нетерпение, чем добрую волю короля.

Рауль, зная откровенность графа и в то же время его находчивость, опечалился.

— Вы не идете со мной? — сказал Атос.

— Простите, граф, иду, — прошептал Бражелон.

И Рауль спустился с лестницы вслед за Атосом.

— О, раз я здесь, — вдруг заметил граф, — не могу ли я повидать д'Артаньяна?

— Угодно вам, Чтобы я вас проводил в его помещение? — спросил Бражелон.

— Да, конечно.

— Это по другой лестнице.

Они пошли в другую сторону. На площадке близ большой галереи Рауль увидел слугу в ливрее графа де Гиша; услышав голос Рауля, лакей подбежал к нему.

— В чем дело? — остановился Рауль.

— Записка, сударь. Граф узнал, что вы вернулись, и тотчас написал вам. Я целый час ищу вас.

— Вы позволите, граф? — спросил Рауль, подходя к Атосу и собираясь распечатать письмо.

— Читайте.

«Дорогой Рауль, — писал граф де Гиш, — мне необходимо немедленно поговорить с вами о важном деле. Я знаю, что вы вернулись; приходите скорей».

Едва он дочитал письмо, как лакей в ливрее Бекингэма вышел из галереи и, узнав Рауля, почтительно поспешил к нему.

— От герцога, — произнес он.

— О, — воскликнул Атос, — я вижу, Рауль, что ты поглощен делами, как полководец. Я пройду один к д'Артаньяну.

— Извините меня, пожалуйста, — сказал Рауль.

— Да, да, я тебя извиняю. До свиданья, Рауль. До завтрашнего дня я буду дома. Утром я, вероятно, уеду в Блуа, если не будет каких-нибудь приказаний.

— Завтра я приеду засвидетельствовать вам свое почтение.

Атос ушел. Рауль распечатал письмо Бекингэма.

«Господин де Бражелон, — писал герцог, — из французов, которых я видел, вы мне нравитесь больше всех. Обращаюсь к вашей дружбе. Я получил записку, написанную прекрасным французским языком. Я англичанин и боюсь, что недостаточно хорошо понимаю ее. Письмо подписано знатным именем. Вот все, что я знаю. Не будете ли вы так добры прийти ко мне? Я узнал, что вы вернулись из Блуа.

Преданный вам Виллье, герцог Бекингэм».

— Я иду к твоему господину, — сказал Рауль слуге де Гиша, отпуская его. — Через час я буду у господина Бекингэма, — прибавил он, делая рукой знак посланному герцога.

ТОМ II

Часть III

I

БЕСПОЛЕЗНЫЕ УСИЛИЯ
Отправившись к де Гишу, Рауль застал у него де Варда и Маникана. После истории с дуэлью де Вард делал вид, что незнаком с Раулем.

Де Гиш встал навстречу Раулю. Горячо пожимая руку друга, Рауль бросил беглый взгляд на его гостей, стараясь угадать, чем они озабочены.

Де Вард был холоден и непроницаем. Маникан как будто весь был погружен в созерцание убранства комнаты.



Де Вард
Де Гиш увел Рауля в соседний кабинет и усадил его.

— Ты выглядишь молодцом! — сказал он ему.

— Странно, — отвечал Рауль, — настроение у меня весьма неважное.

— Так же как и у меня, Рауль. Любовные дела не ладятся.

— Тем лучше, граф. Я был бы очень огорчен, если бы твои дела шли хорошо.

— Так не огорчайся. Я очень несчастлив и вдобавок вижу кругом одних счастливцев.

— Но понимаю, — отвечал Рауль. — Пожалуйста, друг мой, объяснись.

— Сейчас поймешь. Я напрасно боролся со своим чувством; оно росло и постепенна захватывало меня целиком Я вспомнил твои советы, призывал на помощь все свои силы; я хорошо понимал, на что я иду. Это гибель, я знаю. Но пусть! Я все-таки пойду вперед.

— Безумец! Ведь первый же шаг погубит тебя.

— Пусть будет что будет.

— Однако ты рассчитываешь на успех, ты думаешь, что принцесса полюбит тебя!

— Я не уверен, Рауль, но надеюсь, потому что без надежды жить невозможно.

— Но допустим, ты добьешься счастья, ведь тогда ты уж наверняка погибнешь.

— Умоляю тебя, Рауль, не спорь со мной, ты меня не переубедишь: я не хочу этого. Я так долго добивался, что уже не могу отступить, я так сильно страдал, что смерть показалась бы мне благодеянием. Я не только безумно влюблен, Рауль, меня терзает также неистовая ревность.

Рауль сжал кулаки; можно было подумать, что его охватил гнев.

— Ну, хорошо! — сказал он.

— Хорошо или плохо — мне все равно. Вот чего я хочу от тебя, моего друга, моего брата. Последние три дня принцесса в непрерывном опьянении от восторга. В первый день я не решался взглянуть на нее, — я ненавидел ее за то, что она не страдает, подобно мне. На другой день я не мог отвести от нее глаз, и она, я это заметил… она, Рауль, смотрела на меня если не с состраданием, то с некоторой благосклонностью. Но между нами встал третий; чья-то улыбка вызывает ее улыбку. Рядом с ее лошадью постоянно скачет лошадь другого, над ее ухом постоянно звучит ласковый голос другого. Рауль, моя голова пылает все эти три дня, в моих жилах разливается огонь. Я должен прогнать эту тень, потушить эту улыбку, заглушить этот голос!

— Ты собираешься убить принца? — воскликнул Рауль.

— Нет, нет! К принцу я не ревную; я ревную не к мужу, а к любовнику.

— К любовнику?

— Да… А разве ты теперь ничего не замечаешь?

В дороге ты был более проницателен.

— Ты ревнуешь к герцогу Бекингэму?

— Я умираю от ревности!

— Опять?

— О, на этот раз дело легко уладить, я уже послал ему письмо.

— Так это ты ему писал?

— А ты почем знаешь?

— Он сам сообщил мне. Вот, смотри.

И Рауль протянул де Гишу письмо, полученное им почти в одно время с письмом друга. Де Гиш с жадностью прочитал его и заметил:

— Это письмо благородного и, главное, учтивого человека.

— Конечно, герцог — человек воспитанный. Надеюсь, твое письмо составлено в таких же выражениях.

— Я покажу тебе мое письмо, если ты пойдешь нему от моего имени.

— Но это почти невозможно.

— Почему?

— Герцог обращается ко мне за советами так же, как и ты.

— Да, но, надеюсь, ты мне отдашь предпочтение. Послушай, вот что я попрошу тебя сказать герцогу… Это нетрудно… В один из ближайших дней: сегодня, завтра, послезавтра, — словом, когда ему будет угодно, я желал бы встретиться с ним в Венсенском лесу.

— Герцог — иностранец. Да и особое его положение не позволяет ему принять вызов… Вспомни, что Венсенский лес расположен совсем недалеко от Бастилии.

— Последствия касаются только меня.

— Но повод к этой встрече… Какой я выставлю повод?

— Будь — спокоен, он тебя не спросит об атом… Я так же раздражаю герцога, как и он меня. Прошу тебя, пойди к герцогу; я готов упрашивать его принять мой вызов.

— Это лишнее… Герцог предупредил меня, что хочет поговорить со мной. Он на карточной игре у короля… Пойдем туда. Я вызову его в галерею. Ты же держись в стороне. Мне достаточно будет двух слов.

— Ну так идем!

По дороге Рауль, который один только знал тайны обеих сторон, обдумывал, как бы устроить их примирение.

Войдя в залитую светом галерею, где, точно — звезды на небесном своде, двигались Самые прославленные придворные красавицы, Рауль на мгновенье забыл о до Гише и загляделся на Луизу. Находясь среди своих подруг, она, точно зачарованная голубка, не сводила глаз с блестящей группы, окружавшей короля.

В десяти шагах от принца герцог Бекингэм пленял французов и англичан своим величественным видом и роскошью наряда.

Кое-кто из старых придворных вспоминал его отца, но это воспоминание было не во вред сыну.

Бекингэм разговаривал с Фуке. Фуке рассказывал ему что-то о Бель-Иле.

— Сейчас я не могу подойти к нему, — заметил Рауль.

— Подожди удобного момента, но, пожалуйста, кончим сегодня. Я весь горю.

— Вот кто нам поможет, — сказал Рауль, завидев д'Артаньяна в новом блестящем мундире капитана мушкетеров.

И Рауль направился к д'Артаньяну.

— Вас искал граф де Ла Фер, шевалье, — сказал он.

— Я только что с ним говорил, — ответил д'Артаньян, рассеянно оглядываясь кругом.

Вдруг взор его стал напряженным, как у орла, заметившего добычу.

Рауль проследил за направлением его взгляда и увидел, что де Гиш кланяется д'Артаньяну. Но он не мог разобрать, на кого был обращен пытливый и надменный взгляд капитана.

— Шевалье, — сказал Рауль, — вы могли бы оказать мне большую услугу.

— Какую, милый виконт?

— Мне нужно сказать два слова герцогу Бекингэму, но он разговаривает с господином Фуке, и мне, конечно, невозможно вмешаться в их беседу.

— Вот как! С господином Фуке? Господин Фуке здесь? — спросил д'Артаньян.

— Разве вы не видите? Вон там.

— Так ты думаешь, что мне удобнее подойти к нему, чем тебе?

— Вы человек более значительный.

— Да, это правда. Я капитан мушкетеров. Этот чин я получил так недавно, что постоянно забываю о нем.

— Смотрите, он глядит на вас… если я не ошибаюсь.

— Нет, нет, не ошибаешься, именно мне он оказывает эту честь.

— Так теперь самая подходящая минута.

— Ты думаешь?

— Пожалуйста, пойдите.

— Иду.

Де Гиш не спускал глаз с Рауля; тот сделал ему знак, что дело улажено.

Д'Артаньян направился прямо к группе, окружавшей герцога, и вежливо раскланялся с г-ном Фуке и остальными.

— Здравствуйте, господин д'Артаньян. Мы беседовали о Бель-Иле, — начал Фуке непринужденным тоном светского человека, которым многие не могут овладеть за всю жизнь.



— О Бель-Иле? Вот как! — удивился д'Артаньян. — Ведь он принадлежит вам, господин Фуке?

— Господин Фуке сейчас только сказал мне, что он подарил его королю, — заметил Бекингэм. — Очень рад вас видеть, господин д'Артаньян.

— А вы знаете Бель-Иль, шевалье? — спросил мушкетера Фуке.

— Я был там только раз, сударь, — любезно отвечал д'Артаньян.

— И долго там пробыли?

— Один день, монсеньер.

— Что же вы там видели?

— Все, что можно увидеть в течение одного дня.

— С вашими глазами, сударь, за день можно увидеть много.

В это время Рауль сделал знак Бекингэму.

— Господин суперинтендант, — сказал Бекингэм, — оставляю вам вместо себя капитана, который лучше меня разбирается в бастионах, эскарпах, контрэскарпах; меня зовет приятель.

И Бекингэм направился к Раулю, остановившись по дороге у стола, за которым играли принцесса, королева-мать, молодая королева и король.

— Смотри, Рауль, — подтолкнул друга де Гиш. — Вот он… поспеши.

Сказав комплимент принцессе, Бекингэм снова двинулся к Раулю. Рауль пошел к нему навстречу. Де Гиш остался на месте и внимательно наблюдал.

В тот момент, когда они должны были встретиться, к герцогу Бекингэму подошел принц.

На его накрашенных губах играла очаровательная улыбка.

— Боже мой! — произнес он с дружеской любезностью — Что я слышал, милый герцог?

Бекингэм оглянулся; он не заметил, как подошел принц.

Герцог невольно вздрогнул. Легкая бледность покрыла его щеки.

— Что же вы услышали, ваше высочество? — спросил он. — Что так поразило вас?

— Даже привело в отчаяние, сударь! — отвечал принц — Это известие огорчит весь двор.

— Ваше высочество очень благосклонны ко мне, — поклонился Бекингэм. Я догадываюсь, что речь идет о моем отъезде.

— Именно.

— Увы, ваше высочество, я в Париже всего пять-шесть дней, и мой отъезд может огорчить только меня.

Де Гиш услышал эту фразу и, в свою очередь, вздрогнул.

— Его отъезд! — пробормотал он — Что он говорит?

Филипп продолжал прежним любезным тоном:

— Я вполне понимаю, что король Великобритании призывает вас, сударь; всем известно, что его величество Карл Второй не может обойтись без вас.

Но и мы не можем так легко расстаться с вами Примите же выражение моего искреннего сожаления.

— Ваше высочество, — сказал герцог, — поверьте мне, я покидаю французский двор.

— Потому, что такова воля короля, я понимаю. Но если вы думаете, что мое желание имеет какой-нибудь вес у короля, то я берусь упросить его величество Карла Второго оставить вас во Франции еще на некоторое время.

— Я крайне польщен, ваше высочество, — отвечал Бекингэм — Но я получил категорический приказ. Я не могу дольше оставаться во Франции, я и так уже просрочил время и рискую вызвать неудовольствие моего государя Только сегодня я вспомнил, что должен был уехать уже четыре дня назад.

— Вот как! — воскликнул принц.

— Да, — прибавил Бекингэм, возвышая голос настолько, чтобы его могли услышать принцесса и королевы. — Но я похож на того восточного человека, — который увидел чудесный сон и на несколько дней потерял рассудок, а в одно прекрасное утро проснулся здоровым, то есть в здравом рассудке.

Французский двор опьяняет, как этот сон, ваше высочество, но в конце концов нужно проснуться и уехать. Я не могу долее оставаться здесь, как вы любезно предлагаете мне, ваше высочество.

— Когда же вы едете? — заботливо спросил Филипп.

— Завтра, ваше высочество… Уже три дня мои экипажи готовы.

Принц склонил голову, точно желая сказать: «Что ж, если это дело решенное, герцог, говорить больше не о чем».

Бекингэм посмотрел на королев; Анна Австрийская взглядом одобрила его.

Бекингэм улыбнулся в ответ, скрывая улыбкой сердечное волнение.

Принц удалился.

Но в эту минуту с другой стороны залы к герцогу направился де Гиш.

Рауль испугался, что нетерпеливый юноша может сам сделать вызов, и бросился к нему навстречу.

— Нет, нет, Рауль, теперь тебе нечего беспокоиться, — сказал де Гиш, протягивая герцогу обе руки и увлекая его за колонну.

— О герцог, герцог! — воскликнул он. — Простите меня за мое письмо: я был сумасшедший. Отдайте мне его.

— Это правда, — отвечал молодой герцог с грустной улыбкой. — Вам не за что сердиться на меня… Ведь я покидаю ее и больше не увижу никогда.

Услышав эти по-дружески звучащие слова, Рауль понял, что его присутствие излишне, и отошел в сторону.

Он столкнулся с де Бардом, который говорил с шевалье де Лорреном об отъезде Бекингэма.

— Весьма своевременный отъезд, — заметил де Вард.

— Почему?

— Потому, что он предохраняет милого герцога от удара шпаги.

И они расхохотались.

Рауль с негодованием отвернулся, нахмурив брови и вспыхнув до корней волос.

Шевалье де Лоррен куда-то ушел, де Вард спокойно ждал.

— Милостивый государь, — обратился Рауль к де Варду, — вы все не можете отучиться от привычки оскорблять отсутствующих. Вчера вы задели господина д'Артаньяна, сегодня нападаете на герцога Бекингэма.

— Милостивый государь, — отвечал де Вард, — вы отлично знаете, что иногда я оскорбляю и присутствующих.

Де Вард почти касался плечом Рауля. Они обменивались ненавидящими взглядами.

Вдруг около них раздался изысканно вежливый голос:

— Мне послышалось, будто здесь назвали мое имя?

Рауль и де Вард обернулись. Это был д'Артаньян; он с улыбкой положил руку на плечо де Варда. Рауль отступил, чтобы дать место мушкетеру. Де Вард задрожал всем телом, побледнел, но не сделал ни одного шага.

Д'Артаньян, продолжая улыбаться, стал рядом с де Вардом.

— Спасибо, милый Рауль, — сказал он. — Господин де Вард, я хотел бы поговорить с вами. Не уходите, Рауль; все могут слышать то, что я хочу сказать господину де Варду.

Улыбка исчезла с его лица, взгляд стал холодным и острым, как стальной клинок.

— Я к вашим услугам, сударь, — промолвил де Вард.

— Милостивый государь, — продолжал д'Артаньян, — я давно ищу возможности поговорить с вами, но это случилось только сегодня. Правда, место не особенна удобное. Но, может быть, вы соблаговолите пройти ко мне? Это совсем близко.

— Слушаю, сударь, — сказал де Вард.

— Вы здесь один? — спросил д'Артаньян.

— Нет, со мной господа Маникан и де Гиш, двое моих друзей.

— Хорошо, — одобрил д'Артаньян. Но — двоих мало. Вы найдете еще кого-нибудь, не правда ли?

— Конечно, — сказал молодой человек, не понимая, чего хочет д'Артаньян. — Сколько вам угодно.

— Друзей?

— Да, сударь.

— Так запаситесь ими, пожалуйста. Подойдите и вы, Рауль. Приведите также господина де Гиша и герцога Бекингэма.

— Боже мой, сударь, сколько шуму, — отвечал де Вард, принужденно улыбаясь.

Капитан сделал знак, призывавший его к терпению, и направился в свою комнату, где сидел в ожидании граф де Ла Фер.

— Ну, что? — спросил он, завидев д'Артаньяна.

— Господин де Вард оказывает мне честь своим визитом в обществе нескольких своих и наших друзей.

Действительно, вслед за мушкетером показались де Вард и Маникан. За ними шли де Гиш и Бекингэм, удивленные, не понимая, чего от них хотят.

Последним вошел Рауль с несколькими придворными. Заметив графа, он встал подле него.

Д'Артаньян принял гостей как нельзя более любезно. Извинившись перед каждым за причиненное им беспокойство, он повернулся к де Варду, который, несмотря на все свое самообладание, не мог скрыть удивления, смешанного с тревогой.

— Милостивый государь, — начал д'Артаньян, — теперь, когда мы не в королевском дворце и можем говорить громко, не нарушая приличий, я сообщу вам, почему я взял на себя смелость пригласить вас и всех этих господ. Я узнал от графа де Ла Фер, моего друга, что вы распространяете обо мне оскорбительные слухи; мне сказали, что вы считаете меня своим смертельным врагом на том основании, что я будто бы был врагом вашего отца.

— Это правда, милостивый государь, я говорил это, — отвечал де Вард, и его бледность сменилась легким румянцем.

— Итак, вы обвиняете меня в преступлении или в низости? Прошу вас точнее формулировать ваше обвинение.

— При свидетелях, милостивый государь?

— Разумеется, при свидетелях; вы видите, что я нарочно выбрал их судьями в деле чести.

— Вы не цените моей деликатности, милостивый государь. Я обвинял вас, это правда, но подробности своего обвинения я держал в тайне. Я довольствовался тем, что выражал свою ненависть перед людьми, которые не могли не сообщить вам о ней. Вы не приняли в расчет моей сдержанности, хотя и были заинтересованы в моем молчании. Я не узнаю вашего обычного благоразумия, господин д'Артаньян.

Д'Артаньян стал кусать усы.

— Милостивый государь, — сказал ой, — я уже имел честь просить вас точнее формулировать обвинение, возводимое вами на меня.

— Вслух?

— Разумеется.

— Даже если речь идет о постыдном поступке?

— Непременно.

Свидетели этой сцены стали было тревожно переглядываться, но, видя, что д'Артаньян не обнаруживает никакого волнения, успокоились.

Де Вард хранил молчание.

— Говорите, милостивый государь, — попросил мушкетер. — Вы видите, все ждут.

— Ну так слушайте. Мой отец любил одну женщину, одну благородную женщину, и эта женщина любила отца.

Д'Артаньян переглянулся с Атосом.

Де Вард продолжал:

— Господин д'Артаньян перехватил письма, в которых назначалось свидание, и, переодевшись, явился вместо того, кого ожидали; затем он воспользовался темнотой…

— Это правда, — подтвердил д'Артаньян.

В комнате пробежал легкий ропот.

— Да, я совершил этот дурной поступок. Вы должны были бы прибавить, милостивый государь, если уж вы так беспристрастны, что в то время, когда произошло это событие, мне не было еще двадцати одного года.

— Поступок тем не менее постыдный, — сказал де Вард. — Для совершеннолетнего дворянина такая неделикатность непростительна.

Снова раздался ропот, в котором теперь слышалось удивление и даже сомнение.

— Это была скверная выходка, — согласился д'Артаньян. — Не дожидаясь упреков господина де Варда, я сам горько упрекал себя за нее. С годами я стал рассудительнее и честнее, и я искупил свою вину долгими сожалениями. Обращаюсь к вашему суду, господа. Дело происходило в тысяча шестьсот двадцать шестом году, в такие времена, о которых вы, господа, знаете только по рассказам, — времена, когда любовь была неразборчива в средствах, а совесть не служила, как теперь, источником отрады и мук. Мы были молодыми солдатами, вечно в боях, вечно с обнаженными шпагами. Каждую минуту нам угрожала смерть; война делала нас грубыми, а кардинал заставлял торопиться. Словом, я раскаялся в своем поступке; больше того, я и до сих пор раскаиваюсь в нем, господин де Вард.

— Это понятно, сударь, такой поступок не мог не вызвать раскаяния.

Тем не менее вы погубили женщину. Та, о которой вы говорите, не вынеся стыда и обиды, бежала из Франции, и с тех пор никому не известно, что с ней сталось.

— Вы ошибаетесь, — мрачно усмехнулся граф де Ла Фер, протянув руку к де Варду, — ее видели, милостивый государь, и среди нас есть даже люди, которые узнают ее по моему описанию. Это была двадцатипятилетняя худенькая и бледная блондинка, которая была замужем в Англии.

— Замужем? — спросил де Вард.

— Разве вы не знали этого? Видите, мы лучше вас осведомлены, господин де Вард. Известно ли вам, что ее называли обыкновенно миледи, не прибавляя к этому титулу никакого имени?

— Да, сударь, я это знаю.

— Боже мой! — прошептал Бекингэм.

— Итак, эта женщина, родом из Англии, вернулась в Англию, после того как три раза устраивала заговоры против господина д'Артаньяна. По-вашему, она была права? Согласен, ведь господин д'Артаньян оскорбил ее. Но нехорошо то, что в Англии эта женщина соблазнила одного молодого человека, по имени Фелтон, находившегося на службе у лорда Винтера. Вы побледнели, милорд Бекингэм? Ваши глаза зажглись гневом и скорбью? В таком случае закончите эту повесть, милорд, и скажите господину де Варду, кто была эта женщина, вложившая нож в руку убийцы вашего отца.

Все вскрикнули. Герцог вытер платком лоб.

На некоторое время воцарилось глубокое молчание.

— Вы видите, господин де Вард, — сказал д'Артаньян, на которого рассказ этот произвел тем большее впечатление, что слова Атоса пробудили в нем живые воспоминания, — вы видите, не я был причиной гибели этой женщины, потому что душа ее давно уже погибла. Теперь, когда все разъяснено, мне остается, господин де Вард, смиренно попросить у вас прощения за этот постыдный поступок, как я, наверное, попросил бы его у вашего отца, если бы он был жив, Когда он вернулся во. Францию после казни Карла Первого.

— Это слишком, господин д'Артаньян! — воскликнули присутствующие.

— Нет, господа, — сказал капитан. — Теперь, господин де Вард, надеюсь, между нами все кончено. И вам больше не придется распространять порочащие меня слухи. Наши счеты сведены, не правда ли?

Де Вард поклонился, что-то пробормотав.

— Надеюсь также, — продолжал д'Артаньян, подходя к молодому человеку, — что впредь вы вообще откажетесь от своей дурной привычки злословить.

Ведь если вы настолько совестливы и щепетильны, что ставите в вину мне, старому солдату, спустя тридцать пять лет, глупую юношескую выходку, если, повторяю, вы выступаете таким рыцарем чести, то этим самым вы берете на себя обязательство никогда со своей стороны не совершать ничего противного совести и чести. Поэтому берегитесь, чтобы до моих ушей не дошла какая-нибудь история, в которой будет замешано ваше имя.

— Милостивый государь, — покраснел де Вард, — ваши угрозы излишни.

— Я еще не кончил, господин де Вард! — перебил его д'Артаньян. — Вам придется выслушать меня.

Кружок сомкнулся теснее.

— Вы только что говорили во всеуслышание о чести одной женщины и вашего отца. Это звучало очень хорошо. Приятно думать, что у наших детей есть та порядочность и деликатность, которой, видимо, недоставало нам.

Приятно, что молодой человек в том возрасте, когда обыкновенно стремятся похитить честь женщины, наоборот, уважает и защищает эту честь.

Де Вард сжал губы и стиснул кулаки. По-видимому, ему было непонятно, куда клонит д'Артаньян свою речь, начало которой не обещало ничего хорошего.

— Как же в таком случае вы могли позволить себе, — продолжал д'Артаньян, — сказать виконту де Бражелону, что он не знает своей матери?

Глаза Рауля сверкнули.

— Это мое личное дело, шевалье! — воскликнул он, выступая вперед.

Де Вард злобно усмехнулся.

Д'Артаньян отстранил Рауля рукой.

— Не перебивайте меня, молодой человек! — продолжал он, не сводя с де Варда властного взгляда. — Я затронул здесь вопрос, который не разрешается шпагой. Мы обсуждаем его среди людей чести, не раз обнажавших шпагу. Для этого я нарочно призвал их сюда. Эти господа знают, что тайна, из-за которой дерутся, перестает быть тайной. Итак, я повторяю свой вопрос господину де Варду: зачем вы оскорбили этого молодого человека, задев его отца и мать?

— Но мне кажется, — отвечал де Вард, — что мы вольны говорить все, что угодно, если можем подтвердить свои слова всеми средствами, находящимися в распоряжении порядочного человека.

— Какие же есть у порядочного человека средства подтвердить оскорбление?

— Шпага.

— Вы грешите не только против логики, но и против религии и чести. Вы рискуете жизнью нескольких людей, не считая вашей, которая, мне кажется, подвергается большой опасности. Чтобы быть последовательным, с вашими рыцарскими идеями, вы должны сейчас же извиниться перед господином де Бражелоном. Вы скажете ему, что легкомысленно его оклеветали, что благородство и чистота его происхождения сказываются во всех его поступках.

Вы сделаете это, господин де Вард, как сделал только что я, старый капитан, перед вами, молокососом.

— А если не сделаю? — спросил де Вард.

— Тогда случится…

— Случится то, чему вы думаете помешать, — улыбаясь, сказал де Вард Ваша логика приведет прямо к поединку, запрещенному королем.

— Нет, милостивый государь, — спокойно остановил его капитан, — вы заблуждаетесь.

— Так что же случится?

— То, что я пойду к королю, который относится ко мне хорошо, — я имел счастье оказать ему некоторые услуги в те времена, когда вас еще не было на свете, и еще недавно, по моей просьбе, король прислал мне у подписанный, но незаполненный приказ на имя господина Безмо де Монлезена, коменданта Бастилии, — я скажу королю: «Государь, один человек низко оскорбил господина де Бражелона, задев честь его матери. Я написал имя этого человека на приказе, который ваше величество соблаговолили дать мне, и таким образом господин де Вард отсидит в Бастилии три года». — И д'Артаньян, вынув из кармана подписанный королем приказ, протянул его де Варду.

Видя, что молодой человек принимает его слова за шутку, он пожал плечами и спокойно направился к столу, где стояла чернильница с гигантским пером, которое устрашило бы даже Портоса.

Тогда де Вард понял, что это была не пустая угроза. В те времена Бастилия была пугалом для всех. Он сделай шаг по направлению к Раулю и еле слышно произнес:

— Сударь, я приношу вам извинения, продиктованные мне только что господином д'Артаньяном. Я вынужден это сделать.

— Погодите, погодите, господин де Вард, — перебил его мушкетер с самым невозмутимым спокойствием, ваши выражения неудачны. Я не говорил: «Я вынужден принести вам извинения». Я сказал: «Моя совесть побуждает меня принести вам извинения». Так будет лучше, поверьте, тем более что эта фраза будет точнее выражать ваши чувства.

— Я подписываюсь под ней, — сказал де Вард, — но, право, господа, согласитесь, что лучше подставить себя под удар шпаги, чем подвергаться подобной тирании.

— Нет, сударь, — заметил Бекингэм, — потому что удар шпаги не доказывает, правы вы или виноваты; он свидетельствует только о степени вашей ловкости.

— Милостивый государь! — воскликнул де Вард.

— Вы опять собираетесь сказать какую-нибудь гадость? — перебил его д'Артаньян. — Лучше помолчите!

— Все, сударь? — спросил де Вард.

— Все, — ответил д'Артаньян, — эти господа и я удовлетворены.

— Поверьте, сударь, — сказал де Вард, — что ваша попытка помирить нас очень неудачна.

— Почему?

— Потому что мы расстаемся с господином де Бражелоном еще большими врагами, чем были прежде.

— Относительно меня вы ошибаетесь, сударь, — возразил Рауль, — у меня не осталось ни малейшей злобы против вас.

Де Вард был совсем уничтожен. Он обвел комнату помутившимся взором.

Д'Артаньян любезно поклонился придворным, согласившимся присутствовать при объяснении, и все разошлись, пожав ему руку.

Никто даже не взглянул на де Варда.

— Неужели я не найду никого, на ком бы я мог выместить свою обиду? в бешенстве воскликнул молодой человек.

— Найдете, сударь, — шепнул ему на ухо голос, дышавший угрозой.

Де Вард оглянулся и заметил герцога Бекингэма, который, видимо, нарочно отстал от других.

— Вы, сударь? — вскричал де Вард.

— Да, я. Я не подданный французского короля и не остаюсь на французской территории, так как уезжаю в Англию. У меня накопилось довольно горечи и злобы, и я тоже не прочь, подобно вам, выместить их на ком-нибудь.

Принципы господина д'Артаньяна мне очень нравятся, но я не склонен применять их к вам. Я англичанин и предлагаю вам то самое, что вы безуспешно предлагали другим.

— Герцог!

— Итак, дорогой де Вард, если вас душит злоба, обратите ее на меня.

Через тридцать четыре часа я буду в Кале. Поедемте вместе, вдвоем дорога не будет казаться такой длинной. Мы обнажим шпаги на морском берегу, который заливает прилив. Каждый день шесть часов берег принадлежит Франции, а другие шесть — богу.

— Хорошо, — согласился де Вард, — я принимаю ваш вызов.

— Если вы меня убьете, — сказал герцог, — то вы, право, окажете мне, дорогой де Вард, большую услугу.

— Сделаю все, что в моих силах, чтобы доставить вам удовольствие, герцог, — ответил де Вард.

— Я ваш покорный слуга, господин де Вард. Завтра утром мой камердинер сообщит вам, в котором часу я уезжаю. Мы поедем вместе, как два приятеля. Я люблю быструю езду. Прощайте.

Бекингэм поклонился де Варду и вернулся к королю.

Де Вард в сильном раздражении вышел из дворца и направился прямо домой.

II

БЕЗМО ДЕ МОНЛЕЗЕН
Дав урок де Варду, Атос и д'Артаньян спустились во двор.

— Знаете, — сказал Атос д'Артаньяну. — Раулю все равно не избежать дуэли с де Бардом: де Вард храбр и зол.

— Я знаю эту семейку, — ответил д'Артаньян, — мне пришлось немало повозиться с папенькой. Ну, доложу я вам, задал мне этот папенька работы, хотя мускулы у меня в то время были здоровые и уверенности в себе хоть отбавляй. Право, стоило поглядеть, как я с ним расправился. Ах, мой друг, нынче уж никто не делает таких выпадов; у меня рука ни минуты не оставалась в покое.

Впрочем, вы видели меня, Атос, за работой. Шпага у меня была точно змея, извивалась во все стороны, чтобы ужалить побольнее. Ни один человек не мог бы устоять против такого натиска. А де Вард-отец долгонько помучил меня: помню, к концу схватки у меня сильно устала рука.

— Вот я и говорю вам, — продолжал Атос, — де Вард-сын непременно будет искать встречи с Раулем и добьется своего. Рауль уклоняться не станет.

— Не спорю, мой друг, но Рауль малый сметливый. Он сказал, что не сердится на де Варда: он выждет, когда де Вард его вызовет, тогда все преимущества будут на его стороне. Король не рассердится; к тому же мы найдем средство его успокоить. Но откуда у вас эти страхи? Ведь вы человек, которого не так легко встревожить.

— Да как же не волноваться! Рауль идет завтра к королю, который объявит ему свою волю по поводу его женитьбы. Рауль влюблен и будет в бешенстве, а если в этом состоянии он встретит де Варда, неминуемо произойдет взрыв.

— Мы этого не допустим, дорогой друг.

— Только не я, я хочу вернуться в Блуа. Все эти фальшивые придворные манеры, эти интриги мне противны. Я вышел уже из возраста, когда миришься с этой пошлостью. Словом, в Париже, когда вас нет со мной, мне скучно. А так как вы не можете быть со мной постоянно, то я и решил уехать.

— Как вы не правы, Атос! Не того требуют ваше происхождение и ваши дарования. Люди вашего закала не вправе зарывать в землю свой талант.

Взгляните на мою старую ла-рошельскую шпагу, на ее испанский клинок; она верой и правдой служила мне тридцать лет, пока не упала однажды на мраморные ступеньки Лувра и не сломалась. Мне сделали из нее охотничий нож, который послужит еще сто лет. С вашей честностью искренностью, мужеством, хладнокровием и образованием вы, Атос, самый подходящий советник и руководитель королей. Оставайтесь; господин Фуке не так долговечен, как мой испанский клинок.

— Нет, дорогой мой, — с улыбкой отвечал Атос, — мое честолюбие простирается гораздо дальше, дружище. Быть министром, быть рабом? Полно!

Разве я не выше всех этих министров? Помню, вы иногда называли меня великим Атосом. Если бы я был министром, бьюсь об заклад, вы этого не говорили бы. Нет, нет, я на это не пойду!

— В таком случае прекратим этот разговор.

И д'Артаньян крепко пожал руку Атосу.

— Не беспокойтесь. Рауль может обойтись и без вас, — я в Париже.

— Так я еду в Блуа. Сегодня вечером я с вами распрощаюсь, а завтра чуть свет уже буду скакать верхом.

— Как же вы пойдете один в гостиницу? Почему вы не взяли с собой Гримо?

— Гримо спит; он рано ложится. Мой старик быстро устает. Я берегу его.

— Я дам вам мушкетера, который будет освещать дорогу факелом. Эй, кто-нибудь, сюда!

На его зов явилось человек семь мушкетеров.

— Не найдется ли среди вас охотников проводить графа де Ла Фер?

— Я с удовольствием проводил бы, — отозвался кто-то, — если бы мне не нужно было переговорить с господином д'Артаньяном.

— Кто это? — спросил д'Артаньян, стараясь в темноте разглядеть говорившего.

— Я, любезнейший д'Артаньян.

— Господи, да это голос Безмо!

— Его самого, сударь.

— Что же вы делаете на дворе, дорогой Безмо?

— Ожидаю ваших распоряжений, любезнейший д'Артаньян.

— Ах, как это досадно, — вздохнул д'Артаньян. — Правда, а сообщил вам, что надо принять арестанта, но зачем же вы пришли сами?

— Мне нужно с вами переговорить.

— И вы не предупредили меня?

— Я ожидал, — робко протянул г-н Безмо.

— Так я пойду. До свиданья, д'Артаньян, — простился Атос со своим другом.

— Разрешите прежде познакомить вас с господином Безмо де Монлезеном, комендантом Бастилии.

Безмо поклонился. Атос ответил на поклон.

— Это Безмо, дорогой мой, тот самый королевский гвардеец, с которым, помните, мы кутили когда-то во времена кардинала.

— Как же, отлично помню, — сказал Атос, дружески прощаясь с ними.

— Граф де Ла Фер, по прозвищу Атос, — шепнул д'Артаньян на ухо Безмо.

— Да, да, обходительный человек, один из знаменитой четверки, — кивнул Безмо.

— Именно. Но в чем же дело, дорогой Безмо? Кстати, король оставил мысль об аресте.

— Тем хуже, — вздохнул Безмо.

— Как, тем хуже? — со смехом воскликнул д'Артаньян.

— Разумеется, — объяснил комендант Бастилии, — ведь заключенные — это мой доход.

— А ведь правда! Я не смотрел на вещи с этой точки зрения.

— Вот у вас, — продолжал Безмо, — завидное положение: вы капитан мушкетеров.

— Недурное. Но вам, право, нечего завидовать мне: вы комендант Бастилии — первой тюрьмы во Франции.

— Я это хорошо знаю, — печально промолвил Безмо.

— Каким, однако, унылым голосом вы это сказали. Давайте поменяемся местами. Хотите?

— Не огорчайте меня, господин д'Артаньян. Однако я желал бы поговорить с вами с глазу на глаз.

— Тогда возьмите меня под руку, и пройдемся: луна так славно светит, вы мне поведаете ваши печали в дубовой аллее. Пошли!

И д'Артаньян увлек приунывшего коменданта в глубину двора, заговорив с ним грубовато-ласковым тоном:

— Ну-ка, смелее выкладывайте, что вы собирались сообщить мне, Безмо!

— Это длинная история.

— Что же, вы предпочитаете хныкать? Но это будет еще дольше. Держу пари, что вы получаете тысяч пятьдесят ливров с ваших бастильских птичек.

— Вашими бы устами да мед пить, дорогой д'Артаньян.

— Удивляете вы меня, Безмо! Вы прикидываетесь бог знает каким сиротой, а дайте-ка я подведу вас к зеркалу! Посмотрите, какой вы цветущий, упитанный да круглый, точно сыр голландский. Ведь вам уже годочков шестьдесят, а не дашь и пятидесяти.

— Все это так…

— Черт побери! Я-то знаю, что это так же верно, как и ваши пятьдесят тысяч ливров дохода, — добавил д'Артаньян.

Низенький Безмо топнул ногой.

— Постойте, — вскричал д'Артаньян, — я вам сейчас докажу: в Бастилии, я полагаю, вы сыты, помещение казенное; вы получаете шесть тысяч ливров жалованья.

— Допустим.

— Да заключенных ежегодно человек пятьдесят, из которых каждый приносит вам по тысяче ливров.

— И с этим я не спорю.

— Вот вам пятьдесят тысяч в год. Вы уже три года в должности, следовательно, у вас теперь полтораста тысяч ливров.

— Вы упускаете из виду одну мелочь, дорогой д'Артаньян.

— Какую же?

— А ту, что вы получили свою должность, так сказать, из собственных рук короля.

— Ну да!

— А я получил свое место коменданта через господ Трамбле и Лувьера.

— Это верно. Трамбле не такой человек, чтобы предоставить вам место даром.

— Да и Лувьер тоже. В результате мне пришлось выдать семьдесят пять тысяч ливров Трамбле да столько же Лувьеру.

— Ах, черт побери, значит, сто пятьдесят тысяч ливров попали в их руки?

— Именно!

— А еще что.

— Пятнадцать тысяч экю, или пятьдесят тысяч пистолей, как вам будет угодно, платеж в три срока, — доходы за три года, как бы в доказательство моей признательности.

— Да это чудовищно!

— Еще не все.

— Что вы?

— Если я не выполню хоть одного из этих условий, эти господа тотчас же снова занимают должность. Сделка подписана королем.

— Невероятно!

— Представьте себе.

— Мне жаль вас, бедняга Безмо. Но в таком случае, друг мой, зачем господин Мазарини оказал вам такую разорительную милость? Было бы проще отказать.

— Да, конечно, но его упросил мой покровитель.

— Ваш покровитель? Кто же это такой?

— Как кто? Ваш приятель, господин д'Эрбле.

— Господин д'Эрбле? Арамис?

— Он самый — Арамис. Он был очень любезен со мной.

— Любезен! Заставив вас принять такие условия?

— Видите ли, я хотел бросить службу у кардинала. Господин д'Эрбле замолвил за меня словечко Лувьеру и Трамбле; они стали упираться, мне же очень улыбалось это место, так как я знаю, что оно может дать. И вот я чистосердечно поведал свое горе господину д'Эрбле; тот предложил поручиться за меня во всех этих платежах.

— Как, Арамис? Вы меня огорошили! Арамис поручился за вас?

— Да, он был чрезвычайно предупредителен. Он добился подписи; Трамбле и Лувьер ушли в отставку, — я обязался платить ежегодно по двадцати пяти тысяч ливров в пользу каждого из этих господ, и ежегодно в мае месяце господин д'Эрбле лично являлся в Бастилию и привозил мне по две тысячи пятьсот пистолей для вручения моим крокодилам.

— Следовательно, вы должны Арамису полтораста тысяч ливров?

— В том-то и горе, что должен только сто тысяч.

— Я что-то не совсем понимаю вас.

— Ну, как же! Он приезжал только два года — Но сегодня у нас тридцать первое мая, а его все нет; между тем завтра в двенадцать часов наступает последний срок платежа. Следовательно, если я завтра не уплачу этим господам, согласно условию, они могут потребовать обратно должность. Я буду разорен, и выйдет, что я проработал три года да еще дал им двести пятьдесят тысяч ливров даром, решительно ни за что, дорогой д'Артаньян.

— Любопытная штука, — пробормотал д'Артаньян.

— Теперь вы понимаете, почему я не весел?

— И очень даже.

— Вот я и явился к вам, господин д'Артаньян, потому что вы один можете вывести меня из затруднительного положения.

— Каким образом?

— Вы знакомы с аббатом д'Эрбле?

— Еще бы!

— И вы можете сообщить мне адрес его прихода, потому что я искал его в Нуази-ле-Сек, но его там нет.

— Разумеется! Он сейчас епископ ваннский.

— Ванн — это в Бретани?

— Да.

Коротышка Безмо стал рвать на себе волосы.

— Ну, тогда я погиб. Ванн! Ванн! — кричал Безмо.

— Ваше отчаяние удручает меня! Но послушайте, епископ не живет безвыездно в своей епархии; монсеньер д'Эрбле, может быть, и не так далеко отсюда, как вам кажется.

— Прошу вас, скажите мне его адрес.

— Я не знаю его, друг мой.

— Все кончено, я погиб! Пойду брошусь в ноги королю.

— Однако, Безмо, вы удивляете меня. Бастилия дает пятьдесят тысяч дохода; почему же вы не выжали из нее все, чтобы она давала сто тысяч?

— Я честный человек, дорогой господин д'Артаньян, и содержу своих заключенных, как царей.

— Ей-богу, мне вас жаль… Послушайте, Безмо, можно положиться на ваше слово?

— Что за вопрос, капитан?

— Так обещайте; что вы никому не заикнетесь о том, что я скажу вам сейчас.

— Никому, ни одной душе!

— Вы хотите во что бы то ни стало найти Арамиса?

— Во что бы то ни стало!

— Ну так ступайте к господину Фуке.

— Да, но при чем здесь господин Фуке?..

— Экий простофиля! Где находится Ванн?

— Черт возьми!..

— Ванн находится в бель-ильской епархии или же Бель-Иль в ваннской епархии. Бель-Иль принадлежит господину Фуке; он и устроил господина д'Эрбле в эту епархию.

— Вы открываете мне глаза, возвращаете меня к жизни.

— Тем лучше. Ступайте же прямо к господину Фуке и скажите, что вам нужно поговорить с господином д'Эрбле.

— Какая блестящая идея! — с восхищением воскликнул Безмо.

— Но помните, — сказал д'Артаньян, строго взглянув на него, — помните, что вы дали честное слово!

— Да, священное, — отвечал кругленький человек, собираясь бежать.

— Куда вы?

— К господину Фуке.

— Господин Фуке сейчас у короля. Вам придется отложить свое посещение до завтрашнего утра.

— Пойду; спасибо!

— Желаю вам удачи!

— Спасибо!

— Вот потешная история, — прошептал д'Артаньян, медленно поднимаясь по лестнице — Какая выгода Арамису делать такие одолжения Безмо? Гм!..

Рано или поздно мы это узнаем.

III

ИГРА У КОРОЛЯ
Д'Артаньян был прав. Фуке играл в карты у короля.

Казалось, что отъезд Бекингэма пролил бальзам на все сердца.

Сияющий принц рассыпался в любезностях перед матерью.

Граф де Гиш ни на минуту не отпускал от себя Бекингэма, расспрашивая его о предстоящем путешествии. Бекингэм был задумчив и приветлив, как человек, сделавший решительный шаг; слушая графа, он время от времени бросал на принцессу грустные и нежные взгляды.

Опьяненная успехом, принцесса делила свое внимание между королем, игравшим с нею, принцем, посмеивавшимся над ее крупными выигрышами, и де Гишем, не скрывавшим ребяческой радости.

Что касается Бекингэма, то он занимал ее очень мало; этот беглец, этот изгнанник уже превращался для нее в бледное воспоминание. Принцессе нравились улыбки, ухаживания, вздохи Бекингэма, пока он был здесь; но ведь он уезжает: с глаз долой — из сердца вон!

Герцог не мог не заметить этой перемены; она очень больно задела его Человек от природы деликатный, гордый и способный на глубокую привязанность, он проклинал тот день, когда его сердцем овладела эта страсть.

Холодное равнодушие принцессы действовало на Бекингэма. Презирать ее он еще не мог, но уже способен был смирить порывы своего сердца.

Принцесса догадывалась о настроении герцога и с удвоенной энергией старалась вознаградить себя за ускользавшего поклонника; она дала полную волю своему остроумию, решив во что бы то ни стало затмить всех, затмить самого короля.

И она добилась своего. И обе королевы, несмотря на их достоинство, и король, несмотря на всеобщее преклонение перед ним, были отодвинуты ею на второй план.

Чопорные и напыщенные королевы мало-помалу разговорились и даже стали смеяться. Королева-мать была ослеплена блеском, который вновь озарил королевский род благодаря уму внучки Генриха IV.

Людовик, завидовавший как юноша и как король всякому успеху, не мог, однако, остаться равнодушным к этому искрящемуся французскому остроумию, которое английский юмор делал еще более притягательным. Он, как ребенок, поддался очарованию блестящего каскада шуток.

Глаза принцессы лучились. С ее алых губ лилось веселье, как назидательные речи из уст старца Нестора.

В этот вечер Людовик XIV оценил в принцессе женщину. Бекингэм увидел в ней кокетку, достойную самого жестокого наказания Де Гиш стал смотреть на нее как на божество. А придворные — как на восходящую звезду, свет которой должен был сделаться источником всяческих милостей.

Между тем несколько лет тому назад Людовик XIV в балете не соблаговолил даже подать руку этой дурнушке. Между тем еще недавно Бекингэм сгорал от страсти к этой кокетке. Между тем де Гиш смотрел на это божество как на женщину. Между тем придворные не смели даже украдкой похвалить эту звезду, боясь рассердить короля, которому она когда-то не понравилась.

Вот что происходило в тот достопамятный вечер на карточной игре у короля.

Молодая королева, хотя она была испанкой и племянницей Анны Австрийской, любила короля и не умела скрывать свое чувство.

Анна Австрийская, наблюдательная как женщина к властолюбивая как королева, тотчас же почувствовала, что принцесса входит в силу, которой не следует пренебрегать, и склонилась перед ней.

Это побудило молодую королеву встать и уйти из свой комнаты. Король не обратил внимания на ее уход, хотя королева сделала вид, что ей нездоровится.

Установленный Людовиком XIV этикет давал ему право не проявлять никакого волнения. Он предложил руку принцессе, даже не взглянув на брата, и проводил до ее покоев.

Было замечено, что на пороге ее комнаты его величество глубоко вздохнул.

Женщины, от внимания которых ничто не ускользает, — и первая Монтале, — не преминули шепнуть своим приятельницам:

— Король вздохнул.

— Принцесса вздохнула.

И это была правда.

Принцесса вздохнула беззвучно, но сопроводила свой вздох таким выразительным взглядом красивых черных глаз, что лицо короля покрылось весьма заметным румянцем.

Словом, Монтале допустила нескромность, и эта нескромность, должно быть, сильно подействовала на ее подругу, ибо мадемуазель де Лавальер сильно побледнела, когда король покраснел, и, вся дрожа, вошла в комнату принцессы, забыв даже принять от нее перчатки, как повелевал этикет.

Правда, эта провинциалка могла СОСЛАТЬСЯ в свое оправдание на замешательство, овладевшее ею в присутствии короля. Действительно, закрывая дверь, она не могла отвести глаз от короля, который пятясь выходил от принцессы.

Король вернулся в зал, где шла игра; он хотел было завести беседу, но стало ясно, что мысли его путаются.

Несколько раз ошибся он в счете, что было на руку некоторым придворным, которые умели пользоваться этими ошибками еще со времен Мазарини.

Так Маникан, по свойственной ему рассеянности — да не подумает читатель о нем чего-нибудь дурного, — Маникан, честнейший в мире человек, как ни в чем не бывало подобрал упавшие на ковер двадцать, тысяч ливров, видимо, не принадлежавшие никому.

Так г-н де Вард, взволнованный только что происшедшими событиями, оставил свой выигрыш в шестьдесят луидоров герцогу Бекингэму, а тот, подобно своему отцу не любивший пачкать руки о деньги, в свою очередь, оставил их подсвечнику, точно подсвечник был живым существом.

Король немного овладел собой, только когда к нему подошел г-н Кольбер, все время искавший случая поговорить с ним, и в самых почтительных выражениях, разумеется, но с большой настойчивостью стал что-то нашептывать королю.

Людовик внимательно выслушал Кольбера и, оглядевшись кругом, спросил:

— Разве господин Фуке уже ушел?

— Нет, государь, я здесь, — откликнулся суперинтендант, занятый разговором с Бекингэмом.

Он тотчас же подошел к королю. Король тоже сделал несколько шагов ему навстречу и сказал с очаровательной небрежностью:

— Извините, господин суперинтендант, что я помешал вам, но я обычно зову вас, когда вы мне нужны.

— Я всегда к услугам короля, — отвечал Фуке.

— Мне главным образом нужны услуги вашей казны, — сказал король, нехотя улыбаясь.

— Моя казна тем более к услугам короля, — холодно проговорил Фуке.

— Дело в том, господин Фуке, что я хочу устроить праздник в Фонтенбло. Две недели ворота будут открыты. Мне нужно…

И он искоса взглянул на Кольбера.

Фуке спокойно ожидал конца фразы.

— Четыре миллиона, — проговорил король в ответ на злорадную улыбку Кольбера.

— Четыре миллиона? — повторил Фуке с низким поклоном.

Его ногти впились в грудь и сквозь рубашку оцарапали кожу до крови, но лицо ничем не выдало внутреннего волнения.

— Да, сударь, — сказал король.

— К какому сроку, государь?

— Ну, когда сможете… Впрочем… нет… как можно скорее.

— Необходимо время…

— Время! — с торжеством воскликнул Кольбер.

— Время для того, чтобы сосчитать деньги, — продолжал суперинтендант, бросив на Кольбера презрительный взгляд. — В день можно успеть взвесить и пересчитать только один миллион, сударь.

— Значит, четыре дня, — заключил Кольбер.

— Ах, — перебил его Фуке, обращаясь к королю, — мои служащие делают чудеса, когда нужно угодить его величеству! Четыре миллиона будут готовы через три дня.

Настала очередь побледнеть Кольберу. Людовик с удивлением посмотрел на него.

А Фуке спокойно удалился, улыбаясь по дороге своим многочисленным друзьям, в глазах которых читал искреннее расположение, граничившее с состраданием. Но по улыбке нельзя было судить о настроении Фуке; на самом деле он был в полном отчаянии.

Несколько капелек крови запачкали его рубашку, но платье скрыло кровь, как улыбка — бешенство.

По тому, как Фуке садился в карету, слуги догадались, что господин их расстроен. Поэтому все его приказания исполнялись с такой точностью, как команды разгневанного капитана военного корабля во время бури.

Карета полетела стрелой. По дороге Фуке едва успел привести в порядок свои мысли. Он направился прямо к Арамису.

Арамис еще не ложился.

Что же касается Портоса, то он отлично поужинал жареной бараниной, двумя жареными фазанами и целой горой раков, потом, наподобие античного борца, велел он затереть ему тело душистыми маслами, распорядился завернуть себя в простыни и отнести на согретую постель.

Как мы уже сказали, Арамис еще не ложился. Надев удобный бархатный халат, он писал письмо за письмом своим быстрым убористым почерком, которым можно было уместить добрую четверть книги на одной странице.

Дверь быстро распахнулась, и вошел суперинтендант, бледный, взволнованный, озабоченный.

Арамис поднял голову.

— Добрый вечер, дорогой д'Эрбле! — сказал Фуке.

Наблюдательный взгляд Арамиса тотчас же заметил угнетенное настроение вошедшего.

— Хорошая игра была у короля? — спросил Арамис, чтобы завязать разговор.

Фуке сел и знаком приказал проводившему его лакею выйти из комнаты.

Когда лакей исчез, он отвечал:

— Прекрасная!

И Арамис, все время внимательно следивший за ним, увидел, как он нервно откинулся на спинку кресла.

— Проиграли, по обыкновению? — поинтересовался Арамис, не выпуская из руки пера.

— Даже сверх обыкновения, — отвечал Фуке.

— Но ведь вы всегда так спокойно относитесь к своим проигрышам.

— Иногда — да!

— Какой же вы плохой игрок!

— Игра игре рознь, господин д'Эрбле.

— Сколько же вы проиграли, монсеньер? — продолжал Арамис с некоторым беспокойством.

Фуке помолчал несколько секунд, чтобы вполне овладеть собой, и ответил без малейшего признака волнения в голосе:

— Сегодняшний вечер стоит мне четыре миллиона.

И он с горечью рассмеялся. Арамис, никак не ожидавший такой цифры, выронил перо из рук.

— Четыре миллиона! — проговорил он. — Вы проиграли четыре миллиона?

Возможно ли?

— Господин Кольбер держал мои карты, — произнес суперинтендант с тем же зловещим смехом.

— Ах, понимаю! Значит, новое требование денег?

— Да, мой друг.

— Королем?

— Его собственными устами. Невозможно убить человека с более очаровательной улыбкой.

— Черт возьми!

— Что вы об этом думаете?

— Я думаю, что вас хотят просто разорить; это ясно как день.

— Значит, вы остаетесь при прежнем убеждении?

— Да. Тут, впрочем, нет ничего удивительного, потому что мы и раньше предвидели это.

— Верно; но я никак не ожидал четырех миллионов.

— Действительно, сумма крупная, но все-таки четыре миллиона ещене смерть, особенно для такого человека, как Фуке.

— Если бы вы знали состояние моей казны, дорогой д'Эрбле, вы не рассуждали бы так спокойно.

— И вы пообещали?

— Что же мне оставалось делать?

— Вы правы.

— В тот день, когда я откажу, Кольбер достанет эту сумму; где — не знаю; но он достанет, и тогда я погиб!

— Несомненно. А через сколько дней вы обещали эти четыре миллиона?

— Через три дня. Король очень торопил.

— Через три дня!

— Ах, друг мой, — продолжал Фуке, — подумать только — сейчас, когда я проезжал по улице, прохожие кричали: «Вот едет богач Фуке!» Право, дорогой мой, от этого можно потерять голову.

— Нет, монсеньер, не стоит, — флегматично проговорил Арамис, посыпая пескам только что написанную страницу.

— Тогда дайте мне лекарство, дайте мне лекарство от этой неизлечимой болезни.

— Единственное лекарство: заплатите.

— Но едва ли я могу собрать такую сумму. Придется выскрести все.

Сколько поглотил Бель-Иль! Сколько поглотили пенсии! Теперь деньги стали редкостью. Ну, положим, достанем на этот раз, а что дальше? Поверьте мне, на этом дело не остановится. Король, в котором пробудился вкус к золоту, подобен тигру, отведавшему мяса: оба ненасытны. В один прекрасный день мне все же придется сказать: «Это невозможно, государь». В тот день я погибну.

Арамис только слегка пожал плечами.

— Человек в вашем положении, монсеньер, только тогда погибает, когда сам захочет этого.

— Частное лицо, какое бы оно ни занимало положение, не может бороться с королем.

— Ба! Я в молодости боролся с самим кардиналом Ришелье, который был королем Франции, да еще кардиналом!

— Разве у меня есть армия, войско, сокровища?

У меня больше нет даже Бель-Иля.

— Нужда всему научит. Когда вам покажется, что все погибло, вдруг откроется что-нибудь неожиданное и спасет вас.

— Кто же откроет это неожиданное?

— Вы сами.

— Я? Нет, я не изобретателен.

— В таком случае я.

— Принимайтесь же за дело сию минуту.

— Времени еще довольно.

— Вы убиваете меня своей флегматичностью, д'Эрбле, — сказал суперинтендант, вытирая лоб платком.

— Разве вы забыли, что я говорил вам когда-то?

— Что же?

— Не беспокойтесь ни о чем, если у вас есть смелость. Есть она у вас?

— Думаю, что есть.

— Так не беспокойтесь.

— Значит, решено: в последнюю минуту вы явитесь мне на помощь, д'Эрбле?

— Я только расквитаюсь с вами за все, что вы сделали для меня, монсеньер.

— Поддерживать таких людей, как вы, господин д'Эрбле, обязанность финансиста.

— Если предупредительность — свойство финансиста, то милосердие добродетель духовного лица. Но на гот раз действуйте сами, монсеньер. Вы еще не дошли предела; когда наступит крайность, мы посмотрим.

— Это произойдет очень скоро.

— Прекрасно. А в данную минуту позвольте мне сказать, что ваши денежные затруднения очень огорчают меня.

— Почему именно в данную минуту?

— Потому что я сам собирался попросить у вас денег.

— Для себя?

— Для себя, или для своих, или для наших.

— Какую сумму?

— Успокойтесь! Сумма довольно кругленькая, но не чудовищная.

— Назовите цифру!

— Пятьдесят тысяч ливров.

— Пустяки!

— Правда?

— Разумеется, пятьдесят тысяч ливров всегда найдутся. Ах, почему этот плут Кольбер не довольствуется такими суммами? Мне было бы гораздо легче. А когда вам нужны деньги?

— К завтрашнему утру. Ведь завтра первое июня.

— Так что же?

— Срок одного из наших поручительств.

— А разве у нас есть поручительства?

— Конечно. Завтра срок платежа последней трети.

— Какой трети?

— Полутораста тысяч ливров Безмо.

— Безмо? Кто это?

— Комендант Бастилии.

— Ах, правда; вы просите меня заплатить сто пятьдесят тысяч ливров за этого человека?

— Да.

— Но за что же?

— За его должность, которую он купил или, вернее, которую мы купили у Лувьера и Трамбле.

— Я очень смутно представляю себе это.

— Не удивительно, у вас столько дел. Однако я думаю, что важнее этого дела у вас нет.

— Так скажите же мне, для чего мы купили эту должность?

— Во-первых, чтобы помочь ему.

— А потом?

— Потом и себе самим.

— Как это себе самим? Вы смеетесь.

— Бывают времена, монсеньер, когда знакомство с комендантом Бастилии может считаться очень полезным.

— К счастью, я не понимаю ваших слов, д'Эрбле.

— Монсеньер, у нас есть свои поэты, свой инженер, свой архитектор, свои музыканты, свой типографщик, свои художники; нужно иметь и своего коменданта Бастилии.

— Вы думаете?

— Монсеньер, не будем строить иллюзий: мы ни за что ни про что можем попасть в Бастилию, дорогой фуке, — проговорил епископ, улыбаясь и показывая белые зубы, которые так пленили тридцать лет тому назад Мари Мишон.

— И вы думаете, что полтораста тысяч ливров не слишком дорогая цена за такое знакомство, д'Эрбле? Обыкновенно вы лучше помещаете свои капиталы.

— Придет день, когда вы поймете свою ошибку.

— Дорогой д'Эрбле, когда попадешь в Бастилию, тогда уже нечего надеяться на помощь старых друзей.

— Почему же, если расписки в порядке? А кроме того, поверьте мне, у этого добряка Безмо сердце не такое, как у придворных. Я уверен, что он будет всегда благодарен мне за эти деньги, не говоря уже о том, что я храню все его расписки.

— Что за чертовщина! Какое-то ростовщичество под видом благотворительности!

— Монсеньер, не вмешивайтесь, пожалуйста, в эти дела; если тут и ростовщичество, то отвечаю за него один я; а польза от него нам обоим; вот и все.

— Какая-нибудь интрига, д'Эрбле?

— Может быть.

— И Безмо участвует в ней?

— Почему же ему не участвовать? Бывают участники и похуже. Итак, я могу рассчитывать получить завтра десять тысяч пистолей?

— Может быть, хотите сегодня вечером?

— Это было бы еще лучше, я хочу отправиться в дорогу пораньше. Бедняга Безмо не знает, где я, и, наверное, теперь как на раскаленных угольях.

— Вы получите деньги через час. Ах, д'Эрбле, проценты на ваши полтораста тысяч франков никогда не окупят моих четырех миллионов! — проговорил Фуке, поднимаясь с кресла.

— Кто знает, монсеньер?

— Покойной ночи! Мне еще надо поговорить с моими служащими перед сном.

— Покойной ночи, монсеньер!

— Д'Эрбле, вы желаете мне невозможного.

— Значит, я получу пятьдесят тысяч ливров сегодня?

— Да.

— Тогда спите сном праведника! Доброй ночи, монсеньер!

Несмотря на уверенный тон, которым было произнесено это пожелание, Фуке вышел, качая головой и глубоко вздыхая.

IV

МЕЛКИЕ СЧЕТЫ Г-НА БЕЗМО ДЕ МОНЛЕЗЕНА
На колокольне церкви св. Павла пробило семь, когда Арамис, в костюме простого горожанина, с заткнутым за пояс охотничьим ножом, проехал верхом по улице Пти-Мюск и остановился у ворот Бастилии.

Двое караульных охраняли эти ворота.

Они беспрепятственно пропустили Арамиса, который, не слезая с лошади, въехал во двор и направился по узкому проходу к подъемному мосту, то есть к настоящему входу в тюрьму.

Подъемный мост был опущен, по бокам стояла стража. Часовой, охранявший мост снаружи, остановил Арамиса и довольно грубо спросил, зачем он явился.



Арамис с обычной вежливостью объяснил, что желал бы переговорить с г-ном Безмо де Монлезеном.

Первый караульный вызвал другого, стоявшего по ту сторону рва, в будке. Тот высунулся в окошечко и внимательно осмотрел вновь прибывшего.

Арамис повторил просьбу.

Тогда часовой подозвал младшего офицера, разгуливавшего по довольно просторному двору; офицер же, узнав, в чем дело, пошел доложить одному из помощников коменданта.

Выслушав просьбу Арамиса, помощник коменданта спросил его имя и предложил ему немного подождать.

— Я не могу вам назвать своего имени, сударь, — сказал Арамис, — скажу только, что мне необходимо сообщить господину коменданту чрезвычайно важное известие, и могу поручиться, что господин Безмо будет очень рад меня видеть. Скажу больше: если вы передадите ему, что я тот самый человек, которого он ожидает к первому июня, он сам выйдет ко мне.

Офицер не мог допустить, чтобы такое важное лицо, как комендант, стало беспокоиться ради какого-то горожанина, приехавшего верхом.

— Вот и прекрасно. Господин комендант собирается куда-то ехать: видите, во дворе стоит запряженная карета, следовательно, ему не придется нарочно выходить к вам, он вас увидит, когда будет проезжать мимо.

Арамис кивнул головой в знак согласия; он и сам не хотел выдавать себя за важное лицо. И он терпеливо стал дожидаться, опершись о луку седла.

Минут через десять карета коменданта остановилась у крыльца. В дверях показался комендант.

Хозяин крепости должен был подвергнуться тем же формальностям, что и посторонний: караульный подошел к карете, когда она подъехала к подъемному мосту, а комендант отворил дверцы, исполняя таким образом установленные им самим правила. Заглянув в карету, часовой мог удостовериться, что никто не покидает Бастилию тайком.

Карета покатила по подъемному мосту.

Но в ту минуту, когда отворяли решетку, офицер подошел к карете, остановившейся вторично, и сказал несколько слов коменданту. Комендант тотчас же выглянул из кареты и увидел сидевшего верхом Арамиса. Он радостно вскрикнул и вышел или, вернее, выскочил из экипажа, подбежал к Арамису, схватил его за руку и рассыпался перед ним в извинениях. Он был почти готов поцеловать у него руку.

— Сколько надо претерпеть, чтобы добраться до Бастилии, господин комендант! Наверное, тем, кого посылают насильно, попасть туда значительно проще.

— Простите, пожалуйста. Ах, монсеньер, как я рад, что вижу ваше преосвященство.

— Тес! Вы не думаете о том, что вы говорите. Могут вообразить бог знает что, если увидят епископа в таком обличье.

— Ах, простите, извините, я действительно не подумал!.. На конюшню лошадь этого господина! — крикнул Безмо.



— Не надо, не надо! — запротестовал Арамис.

— Почему не надо?

— Потому что в этой сумке пять тысяч пистолей.

Комендант так просиял, что если бы в эту минуту его увидели заключенные, они подумали бы, что к нему приехал принц крови.

— Да, да, вы правы. Лошадь к комендантскому дому! Угодно вам, дорогой д'Эрбле, сесть в карету и проехать ко мне?

— Сесть в карету, чтобы проехать через двор? Неужели вы считаете меня таким инвалидом, господин комендант? Нет, нет, пойдем пешком, непременно пешком.

Тогда Безмо предложил свою руку, но прелат отказался. Так дошли они до дома коменданта: Безмо — потирая руки и искоса поглядывая на лошадь, Арамис — созерцая голые черные стены.

Довольно обширный вестибюль и прямая лестница из белого камня вели в комнаты Безмо.

Хозяин миновал прихожую, столовую, где накрывали на стол, открыл потайную дверь и заперся со своим гостем в большом кабинете, окна которого выходили на дворы и конюшни.

Безмо усадил прелата с той подобострастной вежливостью, секрет которой знают только очень добрые или признательные люди. Кресло, подушку под ноги, столик на колесах — все это комендант приготовил сам. Но с особенной заботливостью, словно священнодействуя, Безмо положил на столик мешок с золотом, который один из его солдат внес в комнату с таким благоговением, как священник несет святые дары.

Солдат вышел. Безмо запер за ним дверь, задернул на окне занавеску и посмотрел Арамису в глаза, чтобы увидеть, не нуждается ли прелат еще в чем-нибудь.

— Итак, монсеньер, — сказал он, не садясь, — вы по-прежнему верны своему слову?

— В делах, дорогой Безмо, аккуратность не добродетель, а просто обязанность.

— Да, в делах, я понимаю; но разве у нас с вами дела? Вы просто оказываете мне услугу, монсеньер.

— Полно, полно, дорогой Безмо! Признайтесь, что, несмотря на всю мою аккуратность, вы все-таки волновались.

— По поводу вашего здоровья, — пробормотал Безмо.

— Я хотел приехать еще вчера, но никак не мог, потому что очень устал, — улыбнулся Арамис.

Безмо подложил другую подушку за спину своего гостя.

— Зато сегодня я решил приехать к вам пораньше, — продолжал Арамис.

— Вы превосходный человек, монсеньер.

— Только я спешил, по-видимому, напрасно.

— Почему?

— Ведь вы собирались куда-то ехать?

Безмо покраснел.

— Действительно, — сказал он, — собирался.

— Значит, я вам помешал. Если бы я это знал, я бы ни за что не приехал, — продолжал Арамис, пронизывая взглядом бедного коменданта.

— Ах, ваше преосвященство, вы никогда не можете помешать мне!

— Признайтесь, вы собирались ехать, чтобы раздобыть где-нибудь денег.

— Нет, — пробормотал Безмо, — клянусь вам, я ехал…

— Господин комендант поедет к господину Фуке или нет? — раздался снизу чей-то голос.

Безмо как ужаленный бросился к окну.

— Нет, нет! — в отчаянии закричал он. — Какой дьявол говорит там о господине Фуке? Пьяны вы, что ли? Кто смеет беспокоить меня, когда я занят делом?

— Вы собирались к господину Фуке? — спросил Арадяис. — К аббату или к суперинтенданту?

Безмо страшно хотел солгать, однако не решился.

— К господину суперинтенданту, — проговорил он.

— Ну, значит, вам нужны были деньги, раз вы собирались ехать к тому лицу, которое дает их.

— Клянусь вам, что я бы никогда не решился попросить денег у господина Фуке. Я хотел только узнать у него наш адрес, вот и все.

— Мой адрес у господина Фуке? — вскричал Арамис, вытаращив глаза.

— Да как же! — заговорил Безмо, смущенный взглядом прелата. — Разумеется, у господина Фуке.

— Ничего в этом дурного нет, дорогой Безмо. Только понять не могу, почему вы хотели обратиться за моим адресом к господину Фуке?

— Чтобы написать вам.

— Это понятно, — с улыбкой кивнул Арамис, — но не спрашиваю, зачем вам понадобился мой адрес, спрашиваю, почему вы хотели обратиться за ним к господину Фуке?

— Ах, — отвечал Безмо, — потому что Бель-Иль принадлежит господину Фуке.

— Так что ж?

— Бель-Иль находится в ваннской епархии, а так как вы ваннский епископ…

— Дорогой Безмо, раз вам было известно, что я ваннский епископ, вам не нужно было узнавать мой адрес у господина Фуке.

— Может быть, монсеньер, — окончательно смешался Безмо, — я совершил какую-нибудь неделикатность? В таком случае прошу у вас извинения.

— Полно! Какую вы могли совершить неделикатность? — спокойно спросил Арамис.

С улыбкой глядя на коменданта, Арамис недоумевал, каким образом Безмо, не зная его адреса, знал, однако, что его епархия была в Ванне.

«Постараемся выяснить это», — сказал он себе.

Затем прибавил вслух:

— Слушайте, дорогой комендант, не свести ли нам наши маленькие счеты?

— К вашим услугам, монсеньер. Но сначала скажите мне, ваше преосвященство…

— Что?

— Не окажете ли вы мне честь позавтракать у меня, по обыкновению?

— С удовольствием.

— Милости прошу!

Безмо трижды позвонил.

— Что это значит? — спросил Арамис.

— Это значит, что у меня завтракает гость и что нужно сделать приготовления.

— Пожалуйста, дорогой комендант, не хлопочите так для меня.

— Что вы! Я считаю своей обязанностью принять и угостить вас как можно лучше. Никакой принц не сделал бы для меня того, что сделали вы.

— Полноте! Поговорим о чем-нибудь другом. Как идут ваши дела в Бастилии?

— Недурно!

— Значит, от заключенных есть доход?

— Неважный.

— Вот как!

— Кардинал Мазарини не отличался большой суровостью.

— Вы, значит, предпочли бы более подозрительное правительство, вроде нашего прежнего кардинала?

— Да. При Ришелье все шло прекрасно. Братец его высокопреосвященства нажил себе целое состояние.

— Поверьте, дорогой комендант, — сказал Арамис, придвигаясь к Безмо, — молодой король стоит старого кардинала. Если старости свойственны ненависть, осмотрительность, страх, то молодости присущи недоверчивость, гнев, страсти. Вы вносили в течение этих трех лет ваши доходы Лувьеру и Трамбле?

— Увы, да.

— Значит, у вас не оставалось никаких сбережений?

— Ах, ваше преосвященство! Уплачивая этим господам пятьдесят тысяч ливров, клянусь вам, я отдаю им весь свой заработок. Еще вчера вечером я говорил то же самое господину д'Артаньяну.

— Вот как! — воскликнул Арамис, глаза которого загорелись, но тотчас же потухли. — Так вы вчера виделись с д'Артаньяном? Ну, как же он поживает?

— Превосходно.

— И что вы ему говорили, господин Безмо?

— Я говорил ему, — продолжал комендант, не замечая своей оплошности, — что я слишком хорошо содержу своих заключенных.

— А сколько их у вас? — небрежно спросил Арамис.

— Шестьдесят.

— Ого, кругленькая цифра!

— Ах, монсеньер, бывало и по двести.

— Но все же и при шестидесяти жить можно не жалуясь.

— Разумеется, другому коменданту каждый арестант приносил бы по полтораста пистолей.

— Полтораста пистолей!

— А как же? Считайте: на принца крови мне отпускают пятьдесят ливров в день.

— Но как будто у вас здесь нет принцев крови? — сказал Арамис слегка дрогнувшим голосом.

— Слава богу, нет! Вернее, к несчастью, нет.

— Как к несчастью?

— Ну, конечно. Мои доходы возросли бы.

— Справедливо. Итак, на каждого принца крови пятьдесят ливров.

— Да. На маршала Франции тридцать шесть ливров.

— Но ведь в настоящее время у вас нет и маршалов?

— Увы, нет! Правда, на генерал-лейтенантов и бригадных генералов мне отпускается по двадцать четыре ливра, а их у меня два.

— Вот как!

— За ними идут советники парламента, на которых ассигнуется мне по пятнадцать ливров.

— А сколько их у вас?

— Четыре.

— Я и не знал, что на советников отпускается так много.

— Да. Но на рядовых судей, адвокатов и духовных лиц мне дают только по десять ливров.

— И их у вас семь человек? Прекрасно.

— Нет, скверно.

— Почему?

— Ведь все же это не простые люди. Чем они хуже советников парламента?

— Вы правы; я не вижу оснований оценивать их на пять ливров меньше.

— Понимаете ли, за хорошую рыбу мне приходится платить четыре или пять ливров, за хорошего цыпленка полтора ливра. Я, положим, развожу их у себя на птичьем дворе, но все-таки надо покупать корм, а вы не можете себе представить, какая здесь пропасть крыс.

— А почему бы вам не завести полдюжины кошек?

— Как же, станут кошки есть крыс! Я вынужден был отказаться от них.

Вот и посудите, как мой корм уничтожается крысами. Пришлось выписать из Англии терьеров, чтобы они душили крыс. Но у этих собак зверский аппетит: они едят, как арестант пятой категории, не считая того, что иногда душат кроликов и кур.

Нельзя было определить, слушал Арамис или нет: опущенные глаза свидетельствовали о его внимании, а нервные движения пальцев — о том, что он поглощен какой-то мыслью.

— Итак, — продолжал Безмо, — сносная птица обходится мне в полтора ливра, а хорошая рыба — в четыре или пять. В Бастилии еда полагается три раза в день; заключенным делать нечего, вот они и кушают; человек, на которого отпускается десять ливров, обходится мне «в семь с половиной ливров.

— А ведь только что вы сказали мне, что десятиливровых вы кормите так же, как и пятнадцатиливровых.

— Да.

— Значит, на последних вы зарабатываете семь с половиной ливров?

— Надо же изворачиваться! — буркнул Безмо, видя, что попался.

— Вы правы, дорогой комендант. Ведь у вас есть и такие арестанты, на которых отпускается меньше десяти ливров?

— Как же: горожане и стряпчие.

— Сколько же на них отпускается?

— По пяти ливров.

— А они тоже хорошо едят?

— Еще бы! Только, понятно, им не каждый день дают камбалу да пулярок или испанское вино, но три-то раза в неделю у них бывает хороший стол.

— Но ведь это филантропия, дорогой комендант. Вы разоритесь!

— Нет. Если пятнадцатиливровый не доел своего цыпленка или десятиливровый оставил что-нибудь, я посылаю эго пятиливровым; для бедняг это целый пир. Что поделать! Надо быть сострадательным.

— А сколько приблизительно остается вам от пяти ливров?

— Тридцать су.

— Какой же вы честный человек, Безмо!

— Благодарю вас, ваше преосвященство. Мне кажется, что вы правы. Но знаете ли, о ком я больше всего пекусь?

— О ком?

— О мелких торговцах и писарях, на которых отпускается по три ливра.

Им не часто случается видеть рейнских карпов или ла-маншских осетров.

— А разве от пятиливровых не бывает остаточков?

— Ах, монсеньер, не думайте, что я такой скряга; эти мещане и писари не помнят себя от счастья, когда я даю им крылышко куропатки, козье филе или кусочек пирога с трюфелями, — словом, такие блюда, какие им и во сне не снились; они едят, пьют, кричат за десертом «да здравствует король!» и благословляют Бастилию; каждое воскресенье я их угощаю двумя бутылками шампанского, которое обходится мне по пяти су. О, эти бедняги превозносят меня и с большим сожалением выходят из тюрьмы. Знаете, что я подметил?

— Что?

— Я подметил… это мне очень на руку. Я подметил, что некоторые заключенные, по выходе на свободу, очень скоро снова попадают сюда. И все это из-за моей кухни. Ей-богу!

Арамис недоверчиво улыбнулся.

— Вы улыбаетесь?

— Да.

— Уверяю вас, что некоторые имена заносятся у нас в список три раза в течение двух лет.

— Хотел бы я взглянуть на этот список!

— Что ж, пожалуй! Хотя у нас запрещается показывать такие документы посторонним лицам.

— Еще бы!

— Но если вы, монсеньер, желаете увидеть собственными глазами…

— С большим удовольствием.

— Вот, извольте!

Безмо подошел к шкафу и вынул оттуда большую книгу.

Арамис ждал с горячим нетерпением.

Безмо вернулся, положил книгу на стол, полистал ее и остановился на букве М.

— Вот, взгляните: Мартинье, январь тысяча шестьсот пятьдесят девятого и июнь тысяча шестьсот шестидесятого. Мартинье, март тысяча шестьсот шестьдесят первого — памфлеты, мазаринады и т. д. Вы понимаете, что это только предлог. Кто за мазаринады попадает в Бастилию? Просто сам молодчик наклепал на себя, чтобы попасть сюда. А с какой целью? С целью лакомиться моей едой за три ливра.

— За три ливра! Несчастный!

— Да, ваше преосвященство; поэты тоже принадлежат к последнему разряду, им полагается тот же стол, что мещанам и писарям; но я уже говорил вам, что как раз о них я больше всего забочусь.

Тем временем Арамис как бы машинально перелистывал страницы, делая вид, что совсем не интересуется именами.

— В тысяча шестьсот шестьдесят первом году, как видите, записано восемьдесят имен, — сказал Безмо. — В тысяча шестьсот пятьдесят девятом году тоже восемьдесят.

— А, Сельдон! — проговорил Арамис. — Как будто знакомое имя. Вы не говорили мне об этом юноше?

— Говорил. Бедняга студент, который сочинил… Как называются два латинских стиха, которые рифмуют?

— Дистихом.

— Именно.

— Бедняга! За дистих!

— Как вы легко смотрите на это! А знаете ли вы, что он сочинил это двустишие на иезуитов?

— Все равно, наказание очень уж строгое.

— Не жалейте его. В прошлом году мне показалось, будто вы интересуетесь им.

— Да.

— А так как ваше внимание для меня важнее всего, монсеньер, то я тотчас же перевел его на пятнадцать ливров.

— Значит, на такое содержание, как вот этого, — проговорил Арамис, продолжая перелистывать и остановившись на одном имени рядом с Мартинье.

— Именно на такое.

— Что он итальянец, этот Марчиали? — спросил Арамис, показывая пальцем на фамилию, привлекшую его внимание.

— Тсс! — прошептал Безмо.

— Почему такая таинственность? — понизил голос Арамис, невольно сжимая руку в кулак.

— Мне кажется, я вам уже говорил про этого Марчиали.

— Нет, я в первый раз слышу это имя.

— Очень может быть. Я говорил вам о нем, не называя имени.

— Что же, это старый греховодник? — пытался улыбнуться Арамис.

— Нет, напротив, он молод.

— Значит, он совершил большое преступление?

— Непростительное.

— Убил кого-нибудь?

— Что вы!

— Совершил поджог?

— Бог с вами!

— Оклеветал!

— Да нет же! Он…

И Безмо, приставив руки ко рту, прошептал:

— Он дерзает быть похожим на…

— Ах, помню, помню! — сказал Арамис. — Вы мне действительно говорили о нем в прошлом году; но его преступление показалось мне таким ничтожным.

— Ничтожным?

— Или, вернее, неумышленным…

— Ваше преосвященство, такое сходство никогда не бывает неумышленным.

— Ах, я и забыл! Но, дорогой хозяин, — сказал Арамис, закрывая книгу, — кажется, нас зовут.

Безмо взял книгу, быстро положил ее в шкаф, запер его и ключ спрятал в карман.

— Не угодно ли вам теперь позавтракать, монсеньер? — обратился он к Арамису. — Вы не ослышались, нас действительно зовут к завтраку.

— С большим удовольствием, дорогой комендант.

И они пошли в столовую.

V

ЗАВТРАК У Г-НА ДЕ БЕЗМО
Арамис всегда был очень воздержан в пище, но на этот раз он оказал честь великолепному завтраку Безмо; только вина он пил мало.

Безмо все время был очень оживлен и весел; пять тысяч пистолей, на которые он поглядывал время от времени, радовали его душу. Он умильно поглядывал также на Арамиса.

Епископ, развалившись в кресле, отхлебывал маленькими глоточками вино, смакуя его, как знаток.

— Какой вздор говорят о плохом довольствии в Бастилии, — сказал он, подмигивая. — Счастливцы эти заключенные, если им ежедневно дается даже по полбутылки этого бургундского!

— Все пятна двацатиливровые пьют его, — заметил Безмо. — Это старое, выдержанное вино.

— Значит, и бедняга Сельдон тоже пьет этот превосходный напиток?

— Ну нет!

— А мне послышалось, будто вы содержите его на пятнадцати ливрах.

— Его? Никогда! Человека, который сочиняет дистрикты… Как вы это назвали?

— Дистихи.

— На пятнадцати ливрах! Слишком жирно! Его сосед действительно на пятнадцати ливрах.

— Какой сосед?

— Да тот, из второй Бертодьеры.

— Дорогой комендант, простите меня, но ваш язык мне не вполне понятен.

— И правда, извините; из второй Бертодьеры — это значит, что арестант помещен во втором этаже бертодьерской башни.

— Следовательно, Бертодьерой называется одна из бастильских башен?

Да, я слышал, что здесь каждая башня имеет свое название. Где же эта башня?

— Вот поглядите сюда, — показал Безмо, подходя к окну. — Вон на том дворе, вторая налево.

— Вижу. Значит, в ней сидит заключенный, на которого отпускается по пятнадцати ливров?

— Да.

— А давно уже он сидит?

— Давненько. Лет семь или восемь.

— Неужели у вас нет точных сведений?

— Ведь он был посажен не при мне, дорогой господин д'Эрбле.

— А разве вам ничего не сказали Лувьер и Трамбле?

— Дорогой мой… Простите, ваше преосвященство…

— Ничего. Итак, вы говорите?..

— Говорю, что тайны Бастилии не передаются вместе с ключами комендатуры.

— Вот что! Так, значит, этот таинственный узник — государственный преступник?

— Нет, не думаю; просто его пребывание окружено тайной, как все здесь, в Бастилии.

— Допустим, — сказал Арамис. — Но почему же вы свободнее говорите о Сельдоне, чем о…

— Чем о второй Бертодьере?

— Да.

— Да потому, что, по-моему, преступление человека, сочинившего дистих, гораздо меньше, чем того, кто похож на…

— Да, да, я понимаю. Но как же тюремщики, ведь они разговаривают с заключенными?

— Разумеется.

— В таком случае арестанты, вероятно, говорят им, что они не виноваты.

— Да, они только об этом и твердят, вечно поют эту песенку.

— А не может ли сходство, о котором вы говорили, броситься в глаза вашим тюремщикам?

— Ах, дорогой господин д'Эрбле! Нужно быть придворным, как вы, чтобы заниматься такими мелочами.

— Вы тысячу раз правы, дорогой Безмо. Будьте добры, еще чуточку этого вина.

— Не чуточку, а целый стакан.

— Нет, нет! Вы остались мушкетером до кончиков пальцев. А я сделался епископом. Каплю для меня, стакан для вас.

— Ну, пусть будет по-вашему!

Арамис и комендант чокнулись.

— А кроме того, — добавил Арамис, подняв бокал и Прищуриваясь на вино, горящее рубином, — кроме того, случается и так, что там, где вы находите сходство, другой его совсем не замечает.

— Нет, этого не может быть. Всякий, кто видел того, на кого похож этот узник…

— А мне кажется, дорогой Безмо, что это просто игра вашего воображения.

— Да нет же! Даю вам слово.

— Послушайте, — возразил Арамис, — я встречал многих, чьи лица были похожи на того, о ком мы говорим, но никто не придавал этому значения.

— Да просто потому, что есть разные степени сходства; сходство моего узника поразительное, и если бы вы его увидели, вы бы вполне согласились со мной.

— Если бы я его увидел… — равнодушно протянул Арамис. — Но, по всей вероятности, я его никогда не увижу.

— Почему же?

— Потому что, если бы я ступил ногой в эти ужасные камеры, мне показалось бы, что я навеки буду там похоронен.

— О нет, помещение у нас совсем неплохое!

— Рассказывайте!

— Нет, нет, не говорите дурно о второй Бертодьере. Там отличная камера, прекрасно обставленная, с коврами!

— Что вы говорите!

— Да, да! Этому юноше повезло; ему отвели лучшее помещение в Бастилии. Редкое счастье.

— Полноте, полноте, — холодно прервал Арамис, — никогда я не поверю, что в Бастилии есть хорошие камеры. А что касается ковров, то они, наверное, существуют только в вашем воображении. Мне мерещатся там пауки, крысы, жабы…

— Жабы! Ну, в карцерах, я не отрицаю…

— Самая жалкая мебель и никаких ковров.

— А глазам своим вы поверите? — сказал Безмо все больше приходя в возбуждение.

— Нет, бога ради, не надо!

— Даже для того, чтобы убедиться в этом сходстве, которое вы отрицаете, как и ковры?

— Да это, должно быть, привидение, призрак, живой труп!

— Ничуть не бывало! Здоровенный малый.

— Печальный, угрюмый?

— Да нет же: весельчак.

— Не может быть!

— Пойдемте.

— Куда?

— Со мной.

— Зачем?

— Сделаем прогулку по Бастилии.

— Что?

— Вы все увидите, собственными глазами увидите.

— А правила?

— Это пустяки. Сегодня мой майор свободен, лейтенант обходит бастионы; мы здесь полные хозяева.

— Нет, нет, дорогой комендант! У меня мороз идет по коже при одной мысли о грохоте засовов, которые нам придется отодвигать.

— Полно!

— А вдруг вы забудете обо мне, и я останусь где-нибудь в третьей или четвертой Бертодьере… бррр!

— Вы шутите?

— Нет, говорю серьезно.

— Вы отказываетесь от совершенно исключительного случая. Знаете ли вы, чтобы добиться той милости, которую я предлагаю вам даром, некоторые принцы крови сулили мне до пятидесяти тысяч ливров?

— Неужели это так интересно?

— Запретный плод, ваше преосвященство! Запретный плод! Вы, как духовное лицо, должны хорошо знать это.

— Нет. Если меня кто интересует, то разве только бедный школьник, сочинивший дистих.

— Ладно! Посмотрим на него; он помещается рядом — в третьей Бертодьере.

— Почему вы говорите: рядом?

— Потому что, если бы я был любопытным, меня бы больше заинтересовала прекрасная камера с коврами и ее обитатель.

— Эка невидаль обстановка! Да и обитатель, вероятно, самая невзрачная личность!

— Пятнадцатлливровый, ваше преосвященство, пятпадцатиливровый! Такие персоны всегда интересны.

— Как раз об этом я и позабыл спросить вас. Почему этому человеку отпускается пятнадцать ливров, а бедняге Сельдону только три?

— Ах, эти различия тонкая вещь, сударь: тут король проявил доброту…

— Король?

— То есть кардинал, я ошибся. «Этот несчастный, — сказал Мазарини, обречен до смерти томиться в тюрьме».

— Почему?

— Потому что преступление его вечное, значит, и наказание должно быть вечное.

— Вечное?

— Конечно. Если только ему не посчастливится заболеть оспой, вы понимаете… Но и на это мало надежды. В Бастилии воздух здоровый.

— Вы удивительно находчивы, дорогой Безмо.

— Не правда ли?

— Иными словами, вы хотите сказать, что этот несчастный должен страдать здесь до конца жизни.

— Я не говорил страдать, монсеньер; пятнадцатиливровые не страдают.

— Ну, томиться в тюрьме.

— Конечно, такая уж его доля; но ему всячески стараются смягчить условия жизни. Притом, я думаю, и вы согласитесь со мной, этот молодец родился на свет вовсе не для того, чтобы так прекрасно кушать, как его кормят здесь. Да вот посмотрите: этот непочатый пирог и раки, до которых едва дотронулись, марнские раки, крупные, как лангусты! Все это отправится сейчас во вторую Бертодьеру с бутылкой бургундского, которое вам так нравится. Теперь вы не будете больше сомневаться, я надеюсь?

— Нет, дорогой Безмо, не буду. Но ведь все эти заботы относятся только к счастливцам пятнадцатиливровым, а о бедняге Сельдоне вы совсем позабыли.

— Извольте! В честь вашего посещения устроим и для него пир: он получит бисквит, варенье и эту бутылочку портвейна.

— Вы превосходный человек; я уже говорил вам это и снова повторяю, дорогой Безмо.

— Идемте, идемте, — заторопил комендант, у которого немного закружилась голова не то от выпитого вина, не то от похвал Арамиса.

— Помните, что я иду туда, только чтобы исполнить вашу просьбу, сказал прелат.

— О, вы меня будете благодарить за эту прогулку.

— Так пойдем.

— Подождите, я предупрежу.

Безмо дважды позвонил, вошел тюремщик.

— Я отправляюсь в башни, — сообщил Безмо — Не надо ни стражи, ни барабанов, словом, никакого шума.

— Если бы я не оставил здесь своего плаща, — промолвил Арамис в притворном страхе, — то мне, право, показалось бы, что я сам сажусь в тюрьму.

Тюремщик пошел вперед, комендант и Арамис за ним, рука об руку, несколько солдат, находящихся во дворе, вытянулись в струнку при виде коменданта.

Безмо провел гостя по небольшому плацу, оттуда они направились к подъемному мосту, через который часовые беспрепятственно пропустили их, узнав начальство.

— Сударь, — громко спросил комендант Арамиса, чтобы каждое слово его было услышано караульными, — сударь, у вас хорошая память?

— Зачем вы меня спрашиваете об этом?

— Я имею в виду ваши планы и чертежи, так как даже архитекторам воспрещено входить в камеры с бумагой, пером или карандашом.

«Славно! — подумал Арамис — Я, кажется, попал в архитекторы. Пожалуй, это похоже на шутки д'Артаньяна, который видел меня в Бель-Иле инженером».

И он, напрягая голос, заявил:

— Будьте спокойны, господин комендант нам достаточно прикинуть на глаз, чтобы все запомнить.

Безмо даже бровью не повел, стража приняла Арамиса за архитектора.

— Начнем с Бертодьеры, — снова прокричал Безмо, чтобы его слышала вся тюрьма.

— Хорошо, — отвечал Арамис.

Потом Безмо обратился к смотрителю.

— Воспользуйся случаем и снеси в номер второй отложенные мною лакомства.

— В третий номер, дорогой Безмо, в третий, вы все время ошибаетесь.

— Правда.

Они стали подниматься по лестнице.

На одном этом дворе было столько засовов, решеток и замков, что их хватило бы на весь город.

Арамис не был ни мечтателем, ни человеком чувствительным, правда, в молодости он писал стихи; но сердце у него было черствое, как у всякого пятидесятипятилетнего человека, который любил многих женщин или, вернее, был любимым многими женщинами.

Но когда он стал всходить по каменным ступенькам, истоптанным столькими несчастными, когда на него пахнуло сыростью этих мрачных сводов — сердце его, должно быть, смягчилось, потому что он опустил голову и с затуманившимися глазами молча пошел вслед за Безмо.

Арамис не был ни мечтателем, ни человеком чувствительным; правда, в молодости он писал стихи; но сердце у него было черствое, как у всякого пятидесятипятилетнего человека, который любил многих женщин или, вернее, был любимым многими женщинами.

Но когда он стал всходить по каменным ступенькам, истоптанным столькими несчастными, когда на него пахнуло сыростью этих мрачных сводов — сердце его, должно быть, смягчилось, потому что он опустил голову и с затуманившимися глазами молча пошел вслед за Безмо.

VI

УЗНИК ВТОРОЙ БЕРТОДЬЕРЫ
Когда они поднялись во второй этаж, Арамис задыхался не то от усталости, не то от волнения.

Он прислонился к стене.

— Хотите, начнем отсюда? — спросил Безмо. — Так как мы собираемся в две камеры, то, мне кажется, все равно, поднимемся ли мы сначала в третий этаж и затем спустимся во второй или наоборот. Кроме того, в этой камере нужно сделать кое-какой ремонт, — торопливо прибавил он, чтобы стоявший неподалеку тюремщик мог разобрать его слова.

— Нет, нет, — запротестовал Арамис, — пойдем наверх, наверх, комендант! Там работа более неотложная.

И они стали подниматься выше.

— Попросите ключи у тюремщика, — шепнул своему спутнику Арамис.

— Сию минуту.

Безмо взял ключи и сам открыл дверь в третью камеру. Тюремщик вступил туда первым и разложил на столе кушанья, которые добрый комендант называл лакомствами.

После этого он удалился.

Заключенный даже не пошевельнулся.

Тогда Безмо сам вошел в камеру, попросив Арамиса подождать у двери.

Прелат мог разглядеть молодого человека, скорее юношу, лет восемнадцати, который, увидев входившего коменданта, бросился ничком на кровать с воплями:

— Матушка, матушка!

В этих воплях слышалось такое безысходное горе, что Арамис невольно, вздрогнул.

— Дорогой гость, — обратился к заключенному Безмо, пытаясь улыбнуться, — вот вам десерт и развлечение; десерт для тела, развлечение для души. Вот этот господин успокоит вас.

— Ах, господин комендант! — воскликнул юноша. — Оставьте меня одного на целый год, кормите хлебом и водой, но скажите, что через год меня отсюда выпустят, скажите, что через год я снова увижусь с матушкой!

— Дружок мой, — сказал Безмо, — вы же сами говорили, что ваша матушка очень бедна, что живете вы плохо, а здесь смотрите, какие удобства!

— Да, она бедна, сударь; тем более нужно возвратить ей кормильца. Помещение у нас плохое? Ах, сударь, когда человек на свободе, ему всюду хорошо!

— И так как вы утверждаете, что, кроме этого несчастного дистиха…

— Я сочинил его без всякого злого умысла, клянусь вам; он мне пришел в голову, когда я читал Марциала. Ах, сударь, пусть накажут меня как угодно, пусть отсекут руку, которой я писал, я буду работать другой; только верните меня к матушке!

— Дитя мое, — продолжал Безмо, — вы знаете, что это от меня не зависит; я могу только увеличить ваш паек: дать стаканчик портвейну, сунуть пирожное.

— Боже мой, боже мой! — застонал юноша, падая на землю и катаясь по полу.

Арамис не мог больше выносить эту сцену и вышел в коридор.

— Несчастный! — прошептал он.

— Да, сударь, он очень несчастен, но во всем виноваты родители, сказал смотритель, стоявший около дверей камеры.

— Как так?

— Конечно… Зачем они заставили его учить латынь?.. Забивать голову науками вредно… Я едва умею читать и писать; и вот в тюрьму не попал, как видите.

Арамис окинул взглядом этого человека, который считал, что быть тюремщиком не значит быть в тюрьме.

Безмо тоже появился в коридоре, видя, что ни его утешения, ни вино не действуют. Он был расстроен.

— А дверь-то, дверь! — крикнул тюремщик, — вы забыли запереть дверь.

— И правда, — вздохнул Безмо. — Вот возьми ключи.

— Я похлопочу за этого ребенка, — проговорил Арамис.

— И если ваши хлопоты будут безуспешны, — сказал Безмо, — то просите, чтобы его, по крайней мере, перевели на десять ливров, мы оба от этого выгадаем.

— Если и другой заключенный также зовет матушку, я не буду заходить к нему и произведу измерения снаружи.

— Не бойтесь, господин архитектор, — успокоил тюремщик, — он у нас смирный, как ягненок, и все молчит.

— Ну пойдемте, — нехотя согласился Арамис.

— Ведь вы тюремный архитектор? — обратился к нему сторож.

— Да.

— Как же вы до сих пор не привыкли к таким сценам? Странно!

Арамис увидел, что во избежание подозрений ему нужно призвать на помощь все свое самообладание.

Безмо открыл камеру.

— Останься здесь и подожди нас на лестнице, — приказал он тюремщику.

Тот повиновался.

Безмо прошел вперед и сам открыл вторую дверь.

В камере, освещенной лучами солнца, проникавшими через решетчатое окно, находился красивый юноша, небольшого роста, с короткими волосами и небритый; он сидел на табуретке, опершись локтем на кресло и прислонившись к нему. На кровати валялся его костюм из тонкого черного бархата; сам он был в прекрасной батистовой рубашке.



При звуке открываемой двери молодой человек небрежно повернул голову, но, узнав Безмо, встал и вежливо поклонился. Когда глаза его встретились с глазами Арамиса, стоявшего в тени, епископ побледнел и выронил шляпу, точно на него нашел столбняк.

У Безмо, привыкшего к своему жильцу, не дрогнул ни один мускул; он старательно, как усердный слуга, стал раскладывать на столе пирог и раков. Занятый этим, он не заметил волнения своего гостя.

Окончив сервировку, комендант обратился к молодому узнику со словами:

— Вы сегодня очень хорошо выглядите.

— Благодарю вас, сударь, — отвечал юноша.

Услышав этот голос, Арамис едва удержался на ногах. Все еще мертвенно бледный, он невольно сделал шаг вперед.

Это движение не ускользнуло от внимания Безмо, несмотря на все его хлопоты.

— Это архитектор, который пришел посмотреть, не дымит ли ваш камин, сообщил Безмо.

— Нет, он никогда не дымит,сударь.

— Вы говорили, господин архитектор, что нельзя быть счастливым в тюрьме, — сказал комендант, потирая руки, — однако перед вами заключенный, который счастлив. Надеюсь, вы ни на что не жалуетесь?

— Никогда.

— И вам не скучно? — спросил Арамис.

— Нет.

— Что я вам говорил? — шепнул Безмо.

— Да, невозможно не верить своим глазам. Вы разрешите задать ему несколько вопросов?

— Сколько угодно.

— Так будьте добры, спросите его, знает ли он, за что попал сюда.

— Господин архитектор спрашивает вас, — строго обратился к узнику Безмо, — знаете ли вы, почему вы попали в Бастилию?

— Нет, сударь, — спокойно отвечал молодой человек, — не знаю.

— Но ведь это невозможно! — воскликнул Арамис, охваченный волнением.

— Если бы вы не знали причины вашего ареста, вы были бы в бешенстве.

— Первое время так и было.

— Почему же вы перестали возмущаться?

— Я образумился.

— Странно, — проговорил Арамис.

— Не правда ли, удивительно? — спросил Безмо.

— Что же вас образумило? — поинтересовался Арамис. — Нельзя ли узнать?

— Я пришел к выводу, что раз за мной нет никакой вины, то бог не может наказывать меня.

— Но что же такое тюрьма, как не наказание?

— Я и сам не знаю, — отвечал молодой человек, — могу сказать только, что мое мнение теперь совсем другое, чем было семь лет тому назад.

— Слушая вас, сударь, и видя вашу покорность, можно подумать, что вы даже любите тюрьму.

— Я мирюсь с ней.

— В уверенности, что когда-нибудь станете свободны?

— У меня нет уверенности, сударь, одна только надежда; и, признаюсь, с каждым днем эта надежда угасает.

— Почему же вам не выйти на волю? Ведь были же вы раньше свободны?

— Именно здравый смысл не позволяет мне ожидать освобождения; зачем было сажать меня, чтоб потом выпустить?

— А сколько вам лет?

— Не знаю.

— Как вас зовут?

— Я забыл имя, которое мне дали.

— Кто ваши родители?

— Я никогда не знал их.

— А те люди, которые воспитывали вас?

— Они не называли меня своим сыном.

— Любили вы кого-нибудь до своего заключения?

— Я любил свою кормилицу и цветы.

— Это все?

— Я любил еще своего лакея.

— Вам жаль этих людей?

— Я очень плакал, когда они умерли.

— Они умерли до вашего ареста или после?

— Они умерли накануне того дня, когда меня увезли.

— Оба одновременно?

— Да, одновременно.

— А как вас увезли?

— Какой-то человек приехал за мной, посадил в карету, запер дверцу на замок и привез сюда.

— А вы бы узнали этого человека?

— Он был в маске.

— Не правда ли, какая необычайная история? — шепотом сказал Безмо Арамису.

У Арамиса захватило дух.

— Да, необычайная.

— Но удивительнее всего то, что он никогда не сообщал мне столько подробностей.

— Может быть, это оттого, что вы никогда не расспрашивали, — заметил Арамис.

— Возможно, — отвечал Безмо, — я не любопытен. Ну что же, как вы находите камеру: прекрасная, не правда ли?

— Великолепная.

— Ковер…

— Роскошный.

— Держу пари, что у него не было такого до заключения.

— Я тоже так думаю.

Тут Арамис снова обратился к молодому человеку:

— А не помните ли вы, посещал вас кто-нибудь из незнакомых?

— Как же! Три раза приезжала женщина под густой вуалью, которую она поднимала только тогда, когда нас запирали и мы оставались с ней наедине.

— Вы помните эту женщину?

— Помню.

— О чем же она говорила с вами?

Юноша грустно улыбнулся.

— Она спрашивала меня о том же, о чем спрашиваете и вы: хорошо ли мне, не скучно ли?

— А что она делала, приходя к вам и покидая вас?

— Обнимала меня, прижимала к сердцу, целовала.

— Вы помните ее?

— Прекрасно.

— Я хочу спросить вас, помните ли вы черты ее лица?

— Да.

— Значит, если бы случай снова свел вас с ней, вы бы узнали ее?

— О, конечно!

На лице Арамиса промелькнула довольная улыбка.

В эту минуту Безмо услышал шаги тюремщика, поднимавшегося по лестнице.

— Не пора ли нам уходить? — шепнул он Арамису.

Должно быть, Арамис узнал все, что ему хотелось знать.

— Как вам угодно, — сказал он.

Видя, что они собираются уходить, юноша вежливо поклонился. Безмо отвечал легким кивком, Арамис же, видимо, тронутый его несчастьем, низко поклонился заключенному.

Они вышли. Безмо запер двери.

— Ну как? — спросил Безмо на лестнице. — Что вы скажете обо всем этом?

— Я открыл тайну, дорогой комендант, — отвечал Арамис.

— Неужели? Что же это за тайна?

— В доме этого юноши было совершено убийство.

— Полноте!

— Да как же! Лакей и кормилица умерли в один и тот же день. Очевидно, яд.

— Ай-ай-ай!

— Что вы на это скажете?

— Что это похоже на правду… Неужели этот юноша убийца?

— Кто же говорит об этом? Как вы могли заподозрить несчастного ребенка в убийстве?

— Да, да, это нелепо.

— Преступление было совершено в доме, где он жил; этого довольно. Может быть, он видел преступников, и теперь опасаются, как бы он не выдал их.

— Черт возьми, если бы я знал, что это было так, я удвоил бы надзор за ним.

— Да у него, кажется, нет никакого желания бежать!

— О, вы не знаете, что за народ эти арестанты!

— У него есть книги?

— Ни одной; строжайше запрещено давать их ему.

— Строжайше?

— Запрещено самим Мазарини.

— Это запрещение у вас?

— Да, монсеньер. Хотите, я вам покажу его, когда мы вернемся домой?

— Очень хочу, я большой любитель автографов.

— За подлинность этого я ручаюсь; там только одна помарка.

— Помарка! Что же там зачеркнуто?

— Цифра.

— Цифра?

— Да. Сначала было написано: содержание в пятьдесят ливров.

— Значит, как принцам крови?

— Но вы понимаете, кардинал заметил свою ошибку: он зачеркнул ноль и прибавил единицу перед пятеркой. Кстати…

— Ну?

— Вы ничего мне не сказали о сходстве.

— Да по очень простой причине, дорогой Безмо: никакого сходства нет!

— Ну вот еще!

— А если и есть, то только в вашем воображении; если же оно существовало бы где-нибудь помимо него, то, мне кажется, вы хорошо бы сделали, никому не говоря о нем.

— Вы правы.

— Король Людовик Четырнадцатый, наверное, разгневался бы на вас, если бы вдруг узнал, что вы распространяете слух, будто какой-то его подданный имеет дерзость быть похожим на него.

— Да, да, вы правы, — заторопился перепуганный Безмо, — но я говорил об этом только вам; а я всецело полагаюсь на вашу скромность, монсеньер.

— Будьте спокойны.

Разговаривая таким образом, они вернулись в квартиру Безмо; комендант вытащил из шкафа книгу, похожую на ту, что он уже показывал Арамису, но запертую на замок.

Ключ от этого замка Безмо всегда держал при себе на отдельном кольце.

Положив книгу на стол, он раскрыл ее на букве М и показал Арамису следующую запись в отделе примечаний:

«Не давать ни одной книги, белье самое тонкое, костюмы изящные; никаких прогулок, никаких смен тюремщиков, никаких сношений.

Разрешаются музыкальные инструменты, всевозможные удобства и комфорт; пятнадцать ливров на продовольствие. Г-н де Безмо может требовать больше, если пятнадцать ливров окажется недостаточно».

— И впрямь, — сказал Безмо, — нужно будет потребовать прибавки.

Арамис закрыл книгу.

— Да, — подтвердил он, — это написано рукой Мазарини; я узнаю его почерк. А теперь, дорогой комендант, — продолжал он, точно тема предшествующего разговора была исчерпана, — перейдем, если вам угодно, к нашим маленьким расчетам.

— Когда прикажете расплатиться с вами? Назначьте сами срок.

— Не нужно срока; напишите мне простую расписку в получении ста пятидесяти тысяч франков.

— С уплатой по предъявлении?

— Да. Но ведь вы понимаете, что я буду ждать до тех пор, пока вы сами не пожелаете заплатить мне.

— Я не беспокоюсь, — с улыбкой сказал Безмо, — но я уже выдал вам две расписки.

— Я сейчас разорву их.

И Арамис, показав коменданту расписки, действительно разорвал их.

Убежденный этим проявлением доверия, Безмо без колебаний подписал расписку на сто пятьдесят тысяч франков, которые он обязывался заплатить по первому требованию прелата.

Арамис, смотревший через плечо коменданта, пока тот писал, спрятал расписку в карман, не читая, чем окончательно успокоил Безмо.

— Теперь, — сказал Арамис, — вы не будете на меня сердиться, если я похищу у вас какого-нибудь заключенного?

— Каким образом?

— Выхлопотав для него помилование. Ведь я же сказал вам, что бедняга Сельдон очень интересует меня.

— Ах, да!

— Что же вы на это скажете?

— Это ваше дело; поступайте как знаете. Я вижу, что у вас руки длинные.

— Прощайте, прощайте!

И Арамис уехал, напутствуемый добрыми пожеланиями коменданта,

VII

ДВЕ ПРИЯТЕЛЬНИЦЫ
В то самое время, когда г-н Безмо показывал Арамису узников Бастилии, у дверей дома г-жи де Бельер остановилась карета, и из нее вышла молодая женщина, вся в шелках.

Когда о приезде г-жи Ванель доложили хозяйке дома, она была погружена в чтение какого-то письма, которое торопливо спрятала и побежала навстречу гостье.



Маркиза де Бельер
Маргарита Ванель бросилась ее целовать, жала ей руки и не давала вымолвить ни слова.

— Дорогая моя, — говорила она, — ты меня совсем забыла! Совсем закружилась на придворных праздниках.

— Я даже и не была на свадебных увеселениях.

— Чем же ты так занята?

— Готовлюсь к отъезду в Бельер.

— Ты хочешь стать деревенской жительницей? Я люблю, когда у тебя являются такие порывы. Но ты бледна.

— Нет, я чувствую себя прекрасно.

— Тем лучше, а я было испугалась. Ты знаешь, что мне говорили?

— Мало ли что говорят!

— Я готова все рассказать тебе, да боюсь, что ты будешь сердиться.

— Вот уж никогда! Ведь ты сама восхищалась ровностью моего характера.

— Так вот, дорогая маркиза, говорят, что с некоторых пор ты стала гораздо меньше тосковать о бедном господине де Бельере!

— Это злые сплетни, Маргарита; я жалею и всегда буду жалеть мужа; но прошло уже два года, как он умер; а мне всего только двадцать восемь лет, и скорбь о покойнике не может наполнять все мои мысли. Ты первая не поверила бы такой скорби, Маргарита.

— Отчего же? У тебя такое нежное сердце! — ядовито возразила г-жа Ванель.

— Да ведь и у тебя тоже нежное сердце, а я, однако, не нахожу, чтобы сердечные печали совсем убили тебя.

В этих словах слышался явный намек на разрыв Маргариты с г-ном Фуке, а также довольно прозрачный упрек в легкомыслии.

Они окончательно вывели Маргариту из себя, и она вскричала:

— Ну, так я скажу! Говорят, что ты влюблена, Элиза.

При этом она не сводила глаз с г-жи де Бельер, которая невольно вспыхнула.

— Несчастные женщины: всякий старается оклеветать их, — заметила маркиза после минутного молчания.

— О! На тебя-то, Элиза, не клевещут.

— Как же не клевещут, если рассказывают, что я влюблена?

— Прежде всего, если это правда, то это не клевета, а только злословие, а затем, — ты не даешь мне кончить, — говорят, что ты, хотя и влюблена, но зубами и когтями защищаешь свою добродетель, говорят, что ты живешь за семью замками и к тебе труднее попасть, чем к Данае, хотя у нее была башня из бронзы.

— Ты очень остроумна, Маргарита, — проговорила, трепеща, г-жа де Бельер.

— Ах, ты всегда льстила мне, Элиза… Словом, ты слывешь непреклонной и недоступной. Видишь, на тебя нисколько не клевещут… О чем же ты задумалась?

— Если говорят, что я влюблена, то, вероятно, называют чье-нибудь имя.

— Разумеется, называют.

— Меня удивило твое упоминание о Данае. Это имя невольно наводит на мысль о золотом дожде, не так ли?

— Ты хочешь напомнить про то, что Юпитер превратился ради Данаи в золотой дождь?

— Следовательно, мой возлюбленный… тот, кого ты мне приписываешь…

— Ах, извини, пожалуйста, я твой друг и не приписываю тебе никого.

— Допустим… Ну, тогда враги…

— Хорошо, я скажу тебе это имя. Только не пугайся, он человек очень влиятельный…

— Дальше.

И, словно приговоренная в ожидании казни, маркиза до боли сжала руки, так что ее холеные ногти вонзились в ладонь.

— Это очень богатый человек, — продолжала Маргарита, — может быть, самый богатый. Словом, его зовут…

Маркиза даже зажмурила глаза.

— Герцог Бекингэм, — проговорила наконец Маргарита с громким смехом.

Стрела попала в цель. Имя Бекингэма, сказанное вместо того имени, которое ожидала услышать маркиза, было для нее точно плохо наточенный топор, который не обезглавил де Шале и де Ту, когда они были возведены на эшафот, а только ранил им шею.

Однако она быстро оправилась.

— Ты, право, остроумная женщина; и ты мне доставила большое удовольствие. Твоя шутка прелестна… Я ни разу не видала господина Бекингэма.

— Ни разу? — спросила Маргарита, стараясь сохранить серьезность.

— Я никуда не выезжала с тех пор, как герцог живет в Париже.

— О, можно и не видеться друг с другом, а переписываться, — заметила на эго г-жа Ванель, шаловливо протягивая ножку к клочку бумаги, валявшемуся на ковре.

Маркиза вздрогнула. Это был конверт того письма, которое она читала перед приездом подруги. На нем была печать с гербом суперинтенданта.

Госпожа де Бельер подвинулась на диване и незаметно закрыла конверт пышными складками своего широкого шелкового платья.

— Послушай, — заговорила она, — послушай, Маргарита, неужели ты приехала ко мне так рано только для того, чтобы рассказать мне все эти нелепости?

— Нет, прежде всего я приехала повидаться с тобою и напомнить тебе наши былые привычки, наши маленькие радости; помнишь, мы отправлялись на прогулку в Венсенский лес и там, в укромном месте, под дубом, вели разговоры про тех, кто нас любил и кого мы любили?

— Ты предлагаешь мне прогуляться?

— Меня ждет карета, и я свободна в продолжение трех часов.

— Я не одета, Маргарита… а если ты хочешь поболтать, то и без Венсенского леса мы найдем в моем саду и развесистое дерево, и густые заросли буков, и целый ковер маргариток и фиалок, аромат которых доносится сюда.

— Дорогая маркиза, мне досадно, что ты отказываешься от моего предложения… Мне так надо было излить перед тобой мою душу.

— Повторяю тебе, Маргарита, мое сердце одинаково принадлежит тебе и в этой комнате, и под липою моего сада, как и там — в лесу под дубом.

— Для меня это не одно и то же… Приближаясь к Венсенскому лесу, маркиза, я чувствую, что мои вздохи как будто слышнее там, куда они несутся эти последние дни.

При этих словах маркиза насторожилась.

— Тебя удивляет, не правда ли… что я все еще думаю о Сен-Манде?

— О Сен-Манде! — вырвалось у г-жи де Бельер.

И взгляды обеих женщин скрестились, подобно двум шпагам в начале дуэли.

— Ты, такая гордая?.. — сказала с пренебрежительной улыбкой маркиза.

— Я… такая гордая!.. — ответила г-жа Ванель. — Такова моя натура…

Я не прощаю забвения, не переношу измены. Когда я бросаю, а он плачет, я могу полюбить опять; ну а когда меня бросают и смеются, я готова сойти с ума от любви.

Госпожа де Бельер невольно привстала на диване.

«Она ревнует!» — мелькнуло в голове Маргарты.

— Значит, — проговорила маркиза, — ты безумно любишь господина Бекингэма… то бишь… господина Фуке?

Маргарита болезненно ощутила удар, и вся кровь прилила ей к сердцу.

— И поэтому ты собиралась ехать в Венсен… даже в Сен-Манде!

— Я сама не знаю, куда я хотела ехать; я думала, что ты мне посоветуешь что-нибудь.

— Не могу; я ведь не умею прощать. Может быть, я не умею любить так глубоко, как ты. Но если мое сердце оскорблено, то уж навсегда.

— Да ведь господин Фуке твоих чувств не оскорблял, — с деланной наивностью заметила Маргарита Ванель.

— Ты прекрасно понимаешь, что я хочу сказать. Господин Фуке не оскорблял моих чувств; я не пользовалась его благосклонностью и не терпела от него обид, но ты имеешь повод жаловаться на него. Ты моя подруга, и я бы не советовала тебе поступать так, как ты собираешься.

— Что же ты вообразила?

— Те вздохи, о которых ты упоминала, говорят достаточно красноречиво.

— Ах, ты раздражаешь меня! — воскликнула вдруг молодая женщина, собравшись с силами, как борец, готовый нанести последний удар. — Ты думаешь только о моих страстях и слабостях, а о моих чистых и великодушных побуждениях ты забиваешь. Если в настоящую минуту я и чувствую симпатию к господину Фуке и даже делаю шаг к сближению с ним, признаюсь откровенно, — то только потому, что его судьба глубоко волнует меня, и, на мой взгляд, он один из самых несчастных людей на свете.

— А! — проговорила маркиза, приложив руку к груди. — Разве случилось что-нибудь новое?

— Дорогая моя, новое прежде всего в том, что король перенес все свои милости с господина Фуке на господина Кольбера.

— Да, я слышала это.

— Это и понятно, когда обнаружилась история с Бель-Илем.

— А меня уверяли, что все это в конце концов послужило к чести господина Фуке.

Маргарита разразилась таким злобным смехом, что г-жа де Бельер с удовольствием вонзила бы ей кинжал в самое сердце.

— Дорогая моя, — продолжала Маргарита, — теперь дело идет уже не о чести господина Фуке, а о его спасении. Не пройдет и трех дней, как станет очевидным, что министр финансов окончательно разорен.

— О! — заметила маркиза, улыбаясь, в свою очередь. — Что-то уж очень скоро.

— Я сказала «три дня» потому, что люблю обольщать себя надеждами. Но вероятнее всего, что катастрофа разразится сегодня же.

— Почему?

— По самой простой причине: у господина Фуке нет больше денег.

— В финансовом мире, дорогая Маргарита, случается, что сегодня у человека нет ни гроша, а завтра он ворочает миллионами.

— Это могло случиться с господином Фуке в то время, когда у него было два богатых и ловких друга, которые а собирали для него деньги, выжимая их из всех сундуков; К но эти друзья умерли, и теперь ему неоткуда почерпнуть миллионы, которые просил у него вчера король.

— Миллионы? — с ужасом воскликнула маркиза.

— Четыре миллиона… четное число.

— Подлая женщина, — прошептала про себя г-жа де Бельер, измученная этой жестокой радостью, однако она собралась с духом и ответила:

— Я думаю, что у господина Фуке найдется четыре миллиона.

— Если у него есть четыре миллиона, которые король просит сегодня, может быть, у него не будет их через месяц, когда король попросит снова.

— Король опять будет просить у него денег?

— Разумеется; вот потому-то я и говорю, что разорение господина Фуке неминуемо. Из самолюбия он будет безотказно давать деньги, а когда их не хватит — ему крышка.

— Твоя правда, — сказала маркиза дрожащим голосом, — план рассчитан верно… А скажи, пожалуйста, господин Кольбер очень ненавидит господина Фуке?

— Мне кажется, что он недолюбливает его… Господин Кольбер теперь в большой силе; он выигрывает, если узнать его поближе, — у него гигантские замыслы, большая выдержка, осторожность; он далеко пойдет.

— Он будет министром финансов?

— Возможно… Так вот почему, дорогая моя маркиза, я так жалела этого бедного человека, который любил меня, даже обожал; вот почему, видя, какой он несчастный, я прощала ему в душе его измену… в которой он раскаивается, судя по некоторым данным; вот почему я склонна была утешить его и дать ему добрый совет: он, наверно, понял бы мой поступок и был бы мне благодарен.

Маркиза, оглушенная, уничтоженная этим натиском, рассчитанным с меткостью хорошего артиллерийского огня, не знала, что отвечать, что думать.

— Так почему же, — проговорила она наконец, втайне надеясь, что Маргарита не станет добивать побежденного врага, — почему бы вам не поехать к господину Фуке?

— Положительно, маркиза, я начинаю серьезно думать об этом. Нет, пожалуй, неприлично самой делать первый шаг. Разумеется, господин Фуке любит меня, но он слишком горд. Не могу же я подвергать себя риску… Кроме того, я должна поберечь и мужа. Ты ничего не говоришь… Ну, в таком случае я посоветуюсь с господином Кольбером.

И она с улыбкой встала, собираясь прощаться. Маркиза была не в силах подняться на ноги.

Маргарита сделала несколько шагов, наслаждаясь унижением и горем своей соперницы; потом она вдруг спросила:

— Ты не проводишь меня?

Маркиза пошла за ней, бледная, холодная, не обращая внимания на конверт, который она заботливо старалась прикрыть юбкой во время разговора.

Затем она открыла дверь в молельную и, даже не поворачивая головы в сторону Маргариты Ванель, ушла туда и заперла за собой дверь.

Как только маркиза исчезла, ее завистливая соперница бросилась, как пантера, на конверт и схватила его.

— У-у-у, лицемерка! — прошипела она, скрежеща зубами. — Конечно, она читала письмо от Фуке, когда я приехала!

И, в свою очередь, выбежала вон из комнаты.

А в это время маркиза, очутившись в безопасности за дверью, почувствовала, что силы окончательно изменяют ей; с минуту она стояла, побледнев и окаменев, как статуя; потом, подобно статуе, которую колеблет ураган, она покачнулась и упала без чувств на ковер.

VIII

СЕРЕБРО Г-ЖИ ДЕ БЕЛЬЕР
Удар был особенно тяжел из-за его неожиданности.

Прошло немало времени, пока маркиза оправилась; но придя в себя, она стала размышлять о назревающих событиях. Она перебирала в памяти все, что сообщила ей ее безжалостная подруга.

Вскоре природный ум этой энергичной женщины взял верх над чувством бесплодного сострадания.

Маркиза не принадлежала к тем женщинам, которые плачут и ахают над несчастьем вместо того, чтобы попытаться действовать. Стиснув виски похолодевшими пальцами, она просидела минут десять в раздумье; потом, подняв голову, твердой рукой позвонила.

Она приняла решение.

— Все ли готово к отъезду? — осведомилась она у вошедшей горничной.

— Да, сударыня, но мы думали, что вы уедете в Бельер не раньше, чем через три дня.

— Однако вы уложили драгоценности и серебро?

— Да, сударыня, но мы обыкновенно оставляем эти вещи в Париже; вы никогда не берете драгоценностей с собою в деревню.

— Маркиза помолчала, потом сказала спокойным тоном:

— Пошлите за моим ювелиром.

Горничная ушла исполнять приказание, а маркиза направилась к себе в кабинет и начала внимательно рассматривать свои драгоценности.

Никогда она не обращала столько внимания на свои богатства: она рассматривала эти драгоценности, только Иногда выбирала их. А в эту минуту она любовалась величиною рубинов и чистой водой брильянтов; она приходила отчаяние от малейшего пятнышка или изъяна; золото казалось ей недостаточно тяжелым, а камни — мелкими.

Вошедший в комнату ювелир застал ее за этим занятием.

— Господин Фоше! Кажется, вы поставляли мне все драгоценности?

— Да, маркиза.

— Я не могу припомнить, сколько стоило это серебро.

— Сударыня, кувшины, кубки и блюда с футлярами.

— Да столовые приборы, мороженицы и тазы для варки варенья — все это обошлось вам в шестьдесят тысяч ливров.

— Господи, только и всего?

— Сударыня, в то время вы находили, что это очень дорого…

— Правда, правда. Я действительно припоминаю, что было дорого; ведь тут ценится работа, не так ли?

— Да, сударыня, и гравировка, и чеканка, и отливка.

— А какую часть стоимости вещи составляет работа?

— Третью часть, сударыня.

— У нас еще есть другое серебро, старинное, моего мужа.

— Ах, сударыня, там не такая тонкая работа. За него можно дать только тридцать тысяч ливров, стоимость самого металла.

— Всего девяносто, — прошептала маркиза. — Но господин Фоше, есть еще серебро моей матери; помните, целая гора? Я его держала только как воспоминание.

— Ах, сударыня, то серебро — целое состояние для людей менее обеспеченных, чем вы. В то время все вещи делались очень массивными, не то что теперь. Но такую посуду не принято подавать на стол: она слишком громоздка.

— Да это как раз то, что нужно! Сколько в ней весу?

— По крайней мере, тысяч на пятьдесят ливров. Я уже не говорю про огромные буфетные вазы: они одни стоят десять тысяч ливров пара.

— Сто пятьдесят! — воскликнула маркиза. — Вы уверены в цифрах, господин Фоше?

— Уверен, сударыня. Да ведь не трудно прикинуть на весах.

— Теперь перейдем к другим вещам, — продолжала г-жа де Бельер.

И она открыла ларчик с драгоценностями.

— Узнаю эти изумруды, — сказал ювелир, — я сам их оправлял; самые лучшие изумруды при дворе, то есть, виноват: самые лучшие принадлежат госпоже де Шатильон; они ей достались от Гизов; но ваши, сударыня, вторые.

— Сколько они стоят? И есть ли возможность продать их?

— Сударыня, ваши драгоценности купят с удовольствием: все знают, что у вас лучший подбор камней во всем Париже. Вы не из тех дам, которые меняют купленное; вы покупаете всегда самое лучшее и умеете это сохранить.

— Так сколько могут дать за эти изумруды?

— Сто тридцать тысяч ливров.

Маркиза занесла эту цифру в свою записную книжечку.

— А за это колье? — спросила она.

— Отличные рубины. Я и не знал, что они есть у вас.

— Оцените.

— Двести тысяч ливров. Один средний стоит сто тысяч.

— Да, да, я так и думала, — подхватила маркиза. — Теперь брильянты.

Ах, у меня масса брильянтов: кольца, цепочки, подвески, серьги, аграфы!

Оценивайте поскорее, господин Фоше.

Ювелир вооружился лупой, вынул весы, взвешивал, осматривал и тихонько считал про себя.

— Все эти камни могут дать госпоже маркизе сорок тысяч ливров ежегодного дохода.

— По-вашему, они стоят восемьсот тысяч ливров?..

— Около того.

— Я так и думала. Не считая оправы, разумеется?

— Да, сударыня. И если бы мне дали эти вещи купить или продать, то я удовольствовался бы за комиссию одним золотом, в которое оправлены эти камни, и заработал бы добрых двадцать пять тысяч ливров.

— Так не угодно ли вам взяться за продажу этих вещей с тем условием, что вы заплатите мне за все сейчас же наличными деньгами?

— Что вы, сударыня? — опешил ювелир. — Неужели вы собираетесь продать свои брильянты?..

— Тише, господин Фоше, не беспокойтесь, пожалуйста; дайте мне только ответ. Вы человек честный, тридцать лет состоите поставщиком нашего дома, знали и моего отца, и мою мать, которые заказывали вещи еще у родителей ваших. Я говорю с вами как с другом: угодно ли вам Получить золотую оправу камней за то, что вы купите все у меня за наличный расчет?

— Восемьсот тысяч ливров! Да ведь это такая громадная сумма! Так трудно ее раздобыть!

— Я знаю.

— Посудите, сударыня, какие толки поднимутся в обществе, когда пойдет слух о продаже вами драгоценностей!

— Никто не узнает об этом… Вы изготовите мне такие точно вещи, только с фальшивыми камнями. Не возражайте: я так хочу. Продайте все по частям, продайте одни камни, без оправы.

— Одни камни легче продать… Принц ищет драгоценности для туалетов принцессы. Уже объявлен конкурс. Я легко могу продать принцу ваши камни на шестьсот тысяч ливров. Я уверен, что они окажутся лучше всех прочих.

— Когда вы можете это устроить?

— В три дня.

— Хорошо, а остальное вы продадите частным лицам.

— Сударыня, умоляю вас, подумайте хорошенько… Если вы будете спешить, вы потеряете сотню тысяч ливров.

— Я готова потерять хоть двести. Я хочу, чтобы все было оформлено сегодня же к вечеру. Так вы согласны?

— Согласен, маркиза… Не скрываю, что на этой сделке я заработаю пять тысяч пистолей.

— Тем лучше. А как вы заплатите мне?

— Золотом или бумагами Лионского банка, которые можно реализовать у господина Кольбера.

— С посудой выйдет миллион, — прошептала маркиза. — Господин Фоше, вы возьмете также золото и серебро. Скажете, что я желаю переплавить по моделям, которые мне больше нравятся.

— Слушаю, маркиза.

— Золото, которое будет мне причитаться за посуду, сложите в сундук и прикажите одному из ваших приказчиков ехать с этим сундуком, так, чтобы мои люди не видели его; пусть приказчик подождет меня в карете.

— В карете моей жены? — спросил ювелир.

— Если желаете, я могу ехать в ней.

— Хорошо, маркиза.

— Серебро свезите с помощью трех моих людей.

— Слушаю, сударыня.

Маркиза позвонила.

— Велите подать фургон господину Фоше.

Ювелир раскланялся и ушел; по дороге он говорил, что маркиза велела расплавить всю свою старинную посуду и сделать новую в более современном стиле.

Через три часа маркиза отправилась к г-ну Фоше и получила от него на восемьсот тысяч ливров бумаг Лионского банка и двести пятьдесят тысяч ливров золотой монетою, сложенной в сундук, который приказчик с трудом донес до кареты.

Эта карета, или, вернее, дом на колесах, составляла предмет восхищения всего квартала; сверху донизу она была покрыта аллегорическими рисунками и облаками, усеянными золотыми и серебряными звездами. Знатная дама села в этот неуклюжий рыдван рядом с приказчиком, который забился в угол, боясь задеть платье маркизы.

И приказчик крикнул кучеру, очень гордому тем, что везет маркизу:

— В Сен-Манде!

IX

ПРИДАНОЕ
Лошади г-на Фоше были могучие першероны, чьи ноги походили на тумбы.

Как и карета, они явились на свет еще в первой половине столетия. Естественно, что они не могли бежать так быстро, как английские лошади г-на Фуке, и им понадобилось два часа, чтобы одолеть расстояние до Сен-Манде.

Маркиза остановилась у двери, хорошо ей знакомой, хотя видела эту дверь всего только раз.

Она вынула из кармана ключ, вложила его в замок, толкнула дверь, которая беззвучно отворилась, и приказала приказчику поднять сундук на второй этаж. Но сундук оказался таким тяжелым, что приказчик был вынужден прибегнуть к помощи кучера.

Сундук поставили в маленькой комнатке, не то прихожей, не то будуаре, примыкавшей к той зале, где мы видели г-жа Фуке у ног маркизы.

Госпожа де Бельер дала кучеру луидор, одарила приказчика обворожительной улыбкой и отпустила обоих. Она сама заперла за ними дверь и осталась в комнатке одна.

Хотя слуг не было видно, но все было приготовлено для гостьи. В камине горел огонь, в канделябры были вставлены свечи, на этажерке стояли закуски, вина и фрукты, на столах лежали книги, а в японских вазах красовались букеты живых цветов.

Точно волшебный дом.

Маркиза зажгла свечи в канделябрах, вдохнула аромат цветов, села и задумалась.

Она размышляла, как оставить г-ну Фуке эти деньги, чтобы он не мог догадаться, откуда они. Она схватилась за первое пришедшее ей в голову средство.

Можно просто позвонить, вызвать г-на Фуке и убежать; отдав ему миллион, она будет счастливее, чем если бы сама нашла миллион. Но ведь Фуке догадается и, пожалуй, откажется принять как дар то, что он, быть может, принял бы как заем, и, таким образом, вся ее затея пропадет даром.

Для полной удачи нужно было серьезно обдумать этот шаг, убедить суперинтенданта в безвыходности его положения, пустить в ход все красноречие дружбы, а если и этого окажется мало, пробудить в нем страсть, против которой никто не может устоять.

Суперинтендант был известен как человек очень щепетильный и гордый; он ни за что не допустил бы, чтобы женщина разорилась ради него. Нет, он стал бы всеми силами бороться, и только любимая женщина могла сломить его упорство.

Но любил ли он ее?

Способен ли этот легкомысленный и увлекающийся человек ограничиться одной женщиной, хотя бы эта женщина была ангелом?

— Вот это-то я и должна выяснить, — прошептала маркиза. — Кто знает, может быть, это сердце, которым я так жажду овладеть, окажется на поверку пошлым и низким… Полно, полно! — воскликнула она. — Довольно сомнений, довольно колебаний, пора перейти к испытанию! Пора!

Она взглянула на часы.

Теперь семь часов, он должен быть дома: это его рабочий час. Смелее!

И она с лихорадочным нетерпением подошла к зеркалу, улыбнулась себе, повернула потайную пружину и нажала кнопку звонка. Потом, словно уже обессилев в борьбе, бросилась на колени перед огромным креслом и охватила руками голову.

Через десять минут раздался звук отворяющейся двери. Вошел Фуке. Он был бледен; тяжелые мысли омрачали его лицо.

Должно быть, он был сильно озабочен, что так медленно явился на этот призыв любви, он — человек, для которого наслаждение составляло все на свете.

После бессонной ночи и мучительных дум он как-то весь осунулся; свойственное ему обычно беззаботное выражение пропало, и вокруг глаз появились темные круги.

Но он был по-прежнему красив, по-прежнему осанка его дышала благородством, а печальная складка у рта, редко появлявшаяся у этого человека, придавала его лицу какой-то новый, молодивший его оттенок.

В черном костюме, с белыми кружевами на груди, суперинтендант остановился в задумчивости на пороге той комнаты, где он так часто находил желанное счастье.

Его мрачное спокойствие, его печальная улыбка произвели на г-жу де Бельер невыразимое впечатление.

Глаз женщины умеет всегда распознать в чертах любимого человека гордость или страдание; чтобы вознаградить женщин за их слабость, природа одарила их исключительной чуткостью. При первом взгляде на Фуке маркиза поняла, что он глубоко несчастлив.

Она угадала и то, что эту ночь он провел без сна, а день принес ему разочарования.

И тотчас же силы вернулись к ней, она почувствовала, что любит Фуке больше жизни.

Она встала и, подойдя к нему, сказала:

— Вы писали мне утром, что начинаете уже забывать меня и что я, не видясь с вами, конечно, перестала думать о вас. Я приехала сюда, сударь, чтобы опровергнуть подобные предположения, тем более что я вижу по вашим глазам…

— Что вы видите, маркиза? — спросил удивленный Фуке.

— Что вы никогда еще так сильно не любили меня, как в эту минуту; и вы также должны видеть по моему поступку, что я вас не забыла.

— Ах, маркиза, — ответил Фуке, и его благородное лицо мгновенно озарилось радостью, — вы — ангел, и мужчины не имеют права сомневаться в вас; им остается одно: преклониться пред вами и робко ожидать вашего благоволения.

— В таком случае это благоволение вам будет даровано.

Фуке хотел опуститься перед нею на колени.

— Нет, — остановила она его, — сядьте со мною рядом. Ах, вот сейчас у вас на уме нехорошая мысль!

— Почему вы так говорите, сударыня?

— Вас выдала ваша улыбка. Скажите, о чем вы задумались? Ну скажите же, будьте откровенны; между друзьями не должно быть никаких тайн!

— Ответьте и вы мне, к чему такая суровость в течение целых трех или четырех месяцев?

— Суровость?

— Разумеется. Разве вы не запретили мне посещать вас?

— Увы, мой друг, — заговорила г-жа де Бельер с глубоким вздохом, ваш приезд ко мне принес вам большое несчастье; за моим домом следят; те же самые глаза, которые видели вас тогда, могут увидеть вас опять. Словом, я нахожу, что безопаснее мне приезжать сюда, чем вам ко мне; вы и так несчастны, и я не хочу, чтобы из-за меня вы стали еще несчастнее.

Фуке вздрогнул.

Эти слова снова напомнили ему финансовые заботы, а он стал уже было погружаться в любовные грезы.

— Я несчастен? — проговорил он, силясь улыбнуться. — Право, маркиза, вы говорите таким печальным тоном, что, пожалуй, заставите меня самого поверить вашим словам. Неужели эти чудные глаза смотрят на меня только с жалостью? А мне так хотелось бы прочесть в них другое чувство.

— Не я печальна, а вы: взгляните на себя в зеркало.

— Я действительно немного бледен, маркиза, но это от усиленной работы; вчера король попросил у меня денег.

— Да, четыре миллиона, я знаю.

— Неужели вам это известно? — воскликнул пораженный Фуке. — Откуда вы это узнали? Ведь это было после того, как королевы удалились к себе, оставался только один человек, когда король…

— Видите, я знаю, этого довольно, не правда ли? Итак, продолжайте, друг мой: король попросил у вас…

— Так вы понимаете, маркиза, надо было добыть деньги, сосчитать их, разнести по книгам, для всего этого требуется время. С тех пор как умер Мазарини, финансовые дела несколько запутались и расстроились. Мои служащие завалены работой, вот почему я не спал эту ночь.

— Значит, у вас есть эта сумма? — спросила с беспокойством маркиза.

— Ну, маркиза, — весело отвечал Фуке, — хорош был бы министр финансов, у которого в кассе не нашлось бы жалких четырех миллионов!

— И уверена, что они у вас есть или будут.

— То есть как это будут?

— Он еще так недавно просил у вас два миллиона.

— Напротив, маркиза, мне кажется, с тех пор прошла целая вечность; но, пожалуйста, перестанем говорить о деньгах.

— Напротив, будем говорить именно о деньгах, друг мой.

— О!

— Послушайте, я для этого только и приехала сюда.

— Но что же вы хотите сказать по этому поводу? — спросил министр, и в глазах его блеснуло тревожное любопытство.

— Скажите, господин Фуке, министр финансов — лицо несменяемое?

— Вы удивляете меня, маркиза; вы говорите со мною, как вкладчица.

— По очень простой причине: я желаю поместить к вам капитал и, естественно, желаю знать, надежная ли у вас фирма.

— Право, маркиза, я не могу догадаться, к чему клонится ваш разговор.

— Я серьезно говорю вам, дорогой господин Фуке: у меня есть капитал, который стесняет меня. Мне надоело покупать земли, и я хотела бы попросить кого-нибудь из моих приятелей пустить этот капитал в оборот.

— Но я думаю, это не к спеху?

— Наоборот, даже очень к спеху.

— Хорошо. Мы потом поговорим об этом.

— Нет, не потом, так как я привезла деньги сюда.

И она указала на сундук; затем она открыла его, и глазам Фуке представились связки банковских билетов и куча золота.

Фуке поднялся со стула одновременно с г-жой де Бельер; на минуту он задумался, потом вдруг попятился назад, побледнел и упал в кресло, закрыв лицо руками.

— Ах, маркиза, маркиза!

— В чем дело?

— Какого вы мнения обо мне, если предлагаете мне подобные вещи?

— Но что же вы вообразили? Скажите.

— Эти деньги… ведь вы привезли, их для меня, вы привезли их потому, что услышали о моем затруднительном положении. Ах, не отпирайтесь! Я угадал. Разве я не знаю вашего сердца?

— Ну и прекрасно! Раз вы его знаете, вы видите, что я предлагаю вам его.

— Значит, я угадал! — воскликнул Фуке. — Право, сударыня, я никогда не давал вам повода так оскорблять меня.

— Оскорблять вас! — проговорила она, побледнев. — Вот странная щепетильность у людей! Ведь вы говорили, что любите меня. И во имя этой любви просили, чтобы я поступилась своею честью, репутацией! А когда я предлагаю вам деньги, вы отказываетесь от них!

— Маркиза, маркиза, вам предоставлялась полная свобода оберегать то, что вы называете репутацией и честью. Предоставьте же и мне свободу защищать мое достоинство. Пусть я буду разорен, пусть я паду под тяжестью моих собственных ошибок, даже под тяжестью угрызений совести, но, заклинаю вас всем святым, не наносите мне этого последнего удара!

— Вы говорите безрассудно, господин Фуке, — сказала маркиза.

— Очень может быть, маркиза.

— И безжалостно.

Фуке схватился за грудь, словно силясь подавить внутреннее волнение.

— Осыпайте меня упреками, маркиза, — простонал он, — я не стану отвечать вам.

— Вы не хотите принять от меня доказательство дружеского расположения?

— Не хочу.

— Поглядите на меня, господин Фуке.

Глаза маркизы загорелись.

— Я предлагаю вам свою любовь.

— О, маркиза!.. — мог только выговорить Фуке.

— Слышите ли? Я люблю вас, люблю давно; у женщин, как и у мужчин, бывает ложный стыд, ложная щепетильность. Я давно люблю вас, но не хотела признаться в этом.

— Ах! — проговорил Фуке, всплеснув руками.

— И вот я вам признаюсь… Вы на коленях молили меня о любви, я отказывала вам; я была так же слепа, как вы в данную минуту. А теперь я сама предлагаю вам свою любовь.

— Да, любовь, но только одну любовь, все!

— И любовь, и самое себя, и жизнь мою! Все, все.

— Я не вынесу такого счастья!

— А вы будете тогда счастливы? Говорите, говорите… если я буду ваша, вся ваша?

— Это высшее блаженство!

— Так владейте же мною. Но если я ради вас поступаюсь предрассудком, то и вы обязаны поступиться своей щепетильностью ради меня.

— Маркиза, маркиза, не искушайте меня!

— Фуке, одно слово «нет» — и я сейчас же открываю эту дверь. — И она показала на дверь, выходившую на улицу. — И вы никогда больше меня не увидите. А если «да» — я пойду за вами всюду, с закрытыми глазами, одна, без защиты, без сожаления, без ропота. А это мое приданое!

— Это ваше разорение, — сказал Фуке, опрокидывая сундук так, что бумаги и золото высыпались на пол, — здесь миллионное состояние.

— Ровно миллион… Здесь, мои драгоценности, которые не понадобятся мне больше, если вы не любите меня; не понадобятся и в том случае, если вы меня любите так же сильно, как я вас люблю!

— О, это слишком большое счастье для меня! Слишком большое! — воскликнул Фуке. — Я уступаю, я сдаюсь, я побежден вашей любовью. Я принимаю приданое…

— А вот и сама невеста! — засмеялась маркиза, бросаясь в его объятия.

X

БОЖЬЯ ЗЕМЛЯ
А в это время Бекингэм и де Вард ехали вместе, как добрые приятели, по дороге, ведущей из Парижа в Кале.

Бекингэм так торопился, что отменил большую часть своих визитов.

Он сделал один общий визит принцу, принцессе, молодой королеве и вдовствующей королеве.

Герцог расцеловался с де Гишем и с Раулем; уверил первого в полном уважении к нему, а второго — в своей преданности и вечной дружбе, перед которой бессильно время и расстояние.

Фургоны с поклажею двинулись вперед; сам Бекингэмвыехал вечером в карете в сопровождении всей своей свиты.

Де Барда обижало, что этот англичанин как будто тащит его на буксире, и он перебирал в своем изворотливом уме всевозможные средства избежать этих цепей, но не мог найти ни одного подходящего, и волей-неволей ему пришлось платиться за свой скверный характер и злой язык.

В конце концов, взвесив все обстоятельства, де Вард уложил вещи в чемодан, нанял двух лошадей и в сопровождении только одного лакея отправился к той заставе, где должен был пересесть в карету Бекингэма.

Герцог принял своего противника как нельзя лучше. Он подвинулся, чтобы дать ему возможность усесться поудобнее, предложил ему конфет и прикрыл его колени собольим мехом. Потом они стали говорить о дворе, не упоминая о принцессе, о принце, не касаясь его семьи, о короле, умалчивая о его невестке, о королеве-матери, обходя ее невестку, об английском короле, избегая называть его сестру.

Вот почему это путешествие, сопровождавшееся продолжительными остановками, было очаровательно.

Бекингэм, настоящий француз по уму и образованию, был в восторге от такого интересного спутника.

Дорогою они то закусывали, то пробовали лошадей на прекрасных лугах, то охотились за зайцами, так как Бекингэм вез с собою борзых. Словом, время проходило незаметно.

Покидая Францию, Бекингэм тосковал больше всего о новой француженке, которую он привез в Париж; его мысли были полны воспоминаний, а следовательно, сожалений.

И когда он невольно погружался в задумчивость, де Вард умолкал и старался не мешать ему.

Такая чуткость, наверно, тронула бы Бекингэма и, быть может, изменила бы его отношение к де Варду, если бы тот не смотрел на него злыми глазами, с ехидной улыбкой.

Инстинктивная ненависть неистребима: ничто не может ее загасить; иногда слой пепла покрывает ее, но под ним она раскаляется еще сильнее.

Истощив весь запас дорожных развлечений, они доехали наконец до Кале.

Это было к концу шестого дня путешествия.

Еще накануне люди герцога уехали вперед, чтобы нанять лодку для переезда на маленькую яхту, которая лавировала в виду берега или останавливалась, — когда чувствовала, что ее белые крылышки утомились, — на расстоянии двух-трех пушечных выстрелов от берега.

По частям весь экипаж герцога был свезен на яхту, и Бекингэму доложили, что все готово и он может когда угодно переправиться сам, вместе с французским дворянином — своим спутником.

Никому и в голову не приходило, что французский дворянин не был приятелем герцога.

Бекингэм велел передать командиру яхты, чтобы он держал ее наготове; море было тихое, все предвещало великолепный закат, и герцог решил отплыть только в ночь, а вечером хотел прогуляться по песчаному берегу.

Он обратил внимание окружающих на прекрасное зрелище: небо на горизонте алело пурпуром, и пушистые облака вздымались амфитеатром от солнечного диска до зенита, точно горные хребты, нагроможденные друг на друга.

Теплый воздух, солоноватый запах моря, ласковое дуновение ветерка, а вдали — темные очертания яхты с переплетающимися, как кружево, снастями на фоне алевшего неба; там и сям на горизонте паруса, похожие на крылья чаек, реющих над морем, — этой картиною действительно можно было залюбоваться. Толпа зевак сопровождала лакеев в раззолоченных ливреях, принимая управляющего и секретаря за хозяина и его приятеля.

Что касается Бекингэма, просто одетого в серый атласный жилет и лиловый бархатный камзол, в шляпе, надвинутой на глаза, без орденов и шитья, то ни его, ни де Варда, который был весь в черном, как стряпчий, не замечали вовсе.

Люди герцога получили приказание держать лодку наготове у мола, но не подъезжать к берегу раньше, чем их позовет герцог или его друг.

— Сохраняйте спокойствие, что бы вы ни увидели, — сказал герцог, намеренно подчеркнув последнюю фразу.

Пройдя несколько шагов по берегу, Бекингэм обратился к де Варду:

— Мне кажется, сударь, что нам пора… Начинается прилив; минут через десять вода так смочит песок, по которому мы ходим, что мы не будем чувствовать под ногами земли.

— Милорд, я к вашим услугам; но…

— Но мы находимся еще на земле короля; вы это хотели сказать?

— Разумеется.

— В таком случае пойдемте дальше. Видите клочок земли, окруженный со всех сторон водою; вода прибывает и скоро зальет островок. Этот островок, наверно, не принадлежит никому, кроме господа бога, потому что он не нанесен на карты. Видите вы его?

— Вижу, мы даже не сможем добраться до него сейчас, не промочив ноги.

— Нам будет очень удобно на этой маленькой сцене. Как вам кажется?

— Я буду чувствовать себя хорошо везде, где моя шпага будет иметь честь скреститься с вашей, милорд.

— Так идем туда! Я в отчаянии, что из-за меня вы промочите себе ноги, господин де Вард; но зато вы можете сказать королю: «Государь, я не дрался на земле вашего величества». Может быть, это слишком тонко, но такова уж ваша природа, господа французы! Не обижайтесь, это придает особенную прелесть вашему уму, прелесть, свойственную только вашей нации. Знаете ли, надо нам поспешить, господин де Вард, вода поднимается, и скоро наступит ночь.

— Я не прибавлял шагу, только чтобы не идти впереди вашей светлости.

Скажите, милорд, у вас еще не промокли ноги?

— Пока нет. Взгляните-ка в ту сторону: видите, мои люди смотрят на нас и боятся, как бы мы не утонули. Смотрите, как забавно танцует лодка на гребнях волн, но от этого зрелища у меня делается морская болезнь.

Разрешите мне повернуться к ним спиной.

— Заметьте, милорд, что тогда солнце будет вам бить прямо в глаза.

— Ну, вечером лучи его слабее, к тому же оно скоро зайдет; так что не беспокойтесь.

— Как вам угодно, милорд.

— Я понимаю, господин де Вард, я вам очень признателен. Желаете снять камзол? Будет удобнее.

— Согласен.

Бекингэм снял камзол и бросил его на песок. Де Вард последовал его примеру.

Очертания двух фигур, казавшихся с берега белыми призраками, ясно обрисовывались на фоне красно-фиолетовой мглы, спускавшейся с неба на землю.

— Честное слово, герцог, мы не можем теперь отступить! — сказал де Вард. — Чувствуете ли вы, как наши ноги вязнут в песке?

— Да, по самую щиколотку, — ответил Бекингэм.

— Я к вашим услугам, герцог.

Де Вард взял шпагу, герцог тоже.

— Господин де Вард, — заговорил тогда Бекингэм, — еще одно последнее слово… Я с вами дерусь потому, что вы мне не нравитесь, потому, что вы истерзали мне сердце насмешками над моею страстью, которую я действительно питаю в настоящую минуту, за которую готов отдать жизнь. Вы злой человек, господин де Вард, и я приложу все старания, чтобы убить вас, потому что, я чувствую, если вы не умрете сейчас от моей шпаги, то в будущем причините много зла моим друзьям. Вот что я хотел вам сказать, господин де Вард.

И Бекингэм поклонился.

— А я, милорд, со своей стороны отвечу вам так: до сих пор вы просто были мне не по душе, но теперь, когда вы разгадали меня, я вас ненавижу и сделаю все возможное, чтобы убить вас.

И де Вард поклонился Бекингэму.

В ту же минуту шпаги скрестились — в темноте сверкнули молнии. Оба противника искусно владели оружием; первые выпады оказались безрезультатными. А ночь быстро опускалась на землю; стало так темно, что приходилось нападать и парировать удары наугад.



Вдруг — де Вард почувствовал, что шпага его во что-то уперлась: он попал в плечо Бекингэма. Шпага герцога опустилась вместе с рукою.

— О! — застонал он.

— Я вас задел, не правда ли, милорд? — спросил де Вард, отступая шага на два назад.

— Да, сударь, но задели легко.

— Однако же вы опустили шпагу.

— Это невольно, от прикосновения холодной стали, но я уже оправился.

Начнем снова, если вам угодно, милостивый государь.

И, с отчаянною отвагою сделав выпад, он ранил маркиза в грудь.

— И я также задел вас, — сказал он.

— Нет, — ответил де Вард, не тронувшись с места.

— Простите; но я заметил, что у вас рубашка в крови… — проговорил Бекингэм.

— А! — воскликнул взбешенный де Вард — Так вот же вам!

И, напрягая все свои силы, он пронзил руку Бекингэма у локтя. Шпага прошла между двух костей. Бекингэм почувствовал, что у него отнялась правая рука; он протянул левую, перехватил шпагу, которая чуть не вывалилась из повисшей руки, и, прежде чем де Вард успел занять оборонительную позицию, пронзил ему грудь.

Де Вард зашатался, ноги у него подкосились, и, не успев вытащить шпагу, застрявшую в руке герцога, он свалился в красноватую от вечернего освещения воду, которая теперь окрасилась в настоящий красный цвет.

Де Вард был жив. Он сознавал приближение смертельной опасности: вода быстро поднималась. И герцог также видел эту опасность. Собравшись с силами, он с болезненным криком выдернул шпагу из руки; потом, обратившись к де Варду, спросил его:

— Вы живы, маркиз?

— Да, — отвечал де Вард едва слышным голосом; он захлебывался от крови, заливавшей ему горло, — но силы слабеют.

— Так как же быть? Вы можете идти?

И Бекингэм поставил его на одно колено.

— Все кончено, — простонал де Вард и снова упал. — Позовите своих людей, — попросил он, — иначе я утону.

— Эй, вы! — крикнул Бекингэм. — Лодку сюда! Живее, причаливайте!

Матросы тотчас же заработали веслами. Но вода прибывала быстрее, чем двигалась лодка.

Бекингэм увидел, что волна вот-вот накроет де Варда; тогда левой, здоровой рукой он подхватил противника снизу за талию и приподнял с земли. Волна окатила герцога до пояса, но он даже не покачнулся. Он пошел по направлению к берегу. Но едва он сделал шагов десять, как новая волна, выше и яростнее первой, обдала его грудь, сбила с ног и совсем захлестнула.

Потом, когда она сбежала, на песке остались герцог и потерявший сознание де Вард.

В ту же минуту четыре матроса, поняв опасность, бросились с лодки в море и в одну секунду очутились возле герцога. Они застыли от ужаса, когда увидели, что их господин обливается кровью.

Они хотели унести его.

— Нет, нет! — запротестовал герцог — Прежде сносите маркиза на берег!

— Смерть, смерть французу! — раздался глухой ропот англичан.

— Назад! — воскликнул герцог, с гордым жестом поднимаясь на ноги. Сейчас же исполняйте мой приказ. Немедленно доставьте господина де Варда на берег, или я вас всех перевешаю!

В это время подъехала лодка. Управляющий и секретарь выскочили из нее и подошли к маркизу. Он не подавал никаких признаков жизни.

— Поручаю вам этого человека, — сказал им герцог, — вы мне отвечаете за него головой. На берег! Перенесите господина де Варда на берег!

Маркиза бережно взяли на руки, перенесли и положили на сухой песок, куда не достигал морской прилив. Несколько любопытных да пять-шесть рыбаков собрались на берегу, привлеченные странным зрелищем: двое мужчин дрались по пояс в воде.

Англичане передали им раненого в ту минуту, когда он очнулся и открыл глаза. Секретарь герцога вынул из кармана туго набитый кошелек и передал самому почтенному на вид рыбаку.

— Вот вам от моего господина, герцога Бекингэма, — прибавил он, ухаживайте за маркизом де Вардом позаботливее.

И он вернулся в сопровождении своих людей к лодке, на которую с большим трудом перебрался Бекингэм, удостоверившись предварительно в том, что де Вард вне опасности. На де Варда накинули камзол герцога и понесли его на руках в город.

XI

ТРОЙНАЯ ЛЮБОВЬ
После отъезда Бекингэма де Гиш вообразил, что мир безраздельно принадлежит ему.

У принца не осталось больше ни малейшего повода к ревности; кроме того, шевалье де Лоррен совершенно завладел им, и принц предоставил всем в доме полнейшую свободу.

Король, увлеченный принцессой, выдумывал все новые увеселения, чтобы сделать приятным ее пребывание в Париже, так что не проходило дня без какого-нибудь празднества в Пале-Рояле или приема у принца.

Король распорядился, чтобы в Фонтенбло были сделаны приготовления к переезду двора, и все старались попасть в число приглашенных. Принцесса была занята с утра до вечера. Ее язык и перо не останавливались ни на минуту. Разговоры ее с де Гишем становились все оживленнее, что часто бывает предвестием страсти.

Когда взор делается томным при обсуждении цвета материи, когда целый час проходит в толках о качестве или запахе какого-нибудь саше или цветка, то хотя слова таких разговоров могут слышать все, но вздохи и жесты видны не всем.

Наговорившись досыта с г-ном де Гишем, принцесса болтала с королем, который аккуратно каждый день посещал ее. Время проходило в играх, сочинении стихов; каждый выбирал какой-нибудь девиз, эмблему; эта весна была не только весной природы, она была юностью народа, возглавляемого Людовиком XIV.

Король соперничал со всеми в красоте, молодости и любезности. Он был влюблен во всех красивых женщин, даже в свою жену — королеву.

Но при всем своем могуществе он бывал очень робок на первых порах.

Эта робость удерживала его в границах обыкновенной вежливости, и ни одна женщина не могла похвастать, что он оказывал ей предпочтение перед другими. Можно было предсказать, что тот день, когда он заявит о своих чувствах, и станет зарею новой эры; но он молчал, и г-н де Гиш, пользуясь этим, оставался королем любовных интриг всего двора.

Мало-помалу он занял определенное место в доме принца, который любил его и старался как можно больше приблизить к себе. Замкнутый от природы, он до приезда принцессы слишком уединялся, а когда она приехала — почти не отходил от нее.

Все окружающие заметили это, а в особенности злой гений, шевалье де Лоррен, к которому принц был чрезвычайно привязан за его веселые, хоть и злые выходки и за уменье выдумывать разнообразные развлечения.

Шевалье де Лоррен, видя, что де Гиш угрожает занять его место у принца, прибегнул к решительному средству. Он просто-напросто сбежал, оставив принца в крайнем недоумении.

В первый день принц почти не заметил его отсутствия, потому что де Гиш был рядом и те часы дня и ночи, когда он не разговаривал с принцессой, самоотверженно посвящал принцу.

Но на другой день принц, не находя никого под рукой, спросил, куда девался шевалье. Ему ответили, что об этом никому не известно.

Де Гиш, проведя все утро с принцессой за выбором шитья и бахромы, пришел утешать принца. Но после обеда надо было заняться оценкой тюльпанов и аметистов, и де Гиш снова ушел в кабинет принцессы.

Принц остался один; был час его туалета; он чувствовал себя самым несчастным человеком в мире и опять спросил, не знает ли кто-нибудь, где шевалье.

— Никто ничего о нем не знает, — был все тот же ответ.

Тогда принц, не зная, куда деваться от скуки, отправился, как был, в халате и папильотках, к жене. Там он нашел целое сборище молодежи, которая смеялась и перешептывалась по углам: тут группа женщин, обступивших мужчину, и едва сдерживаемый смех, а там — Маникан и Маликорн, осаждаемые Монтале, мадемуазель де Тонне-Шарант и другими хохотушками.

Поодаль от этих групп сидела принцесса; стоя перед ней на коленях, де Гиш держал на ладони рассыпанные жемчуга и драгоценные камни, которые она перебирала своими тонкими белыми пальчиками.

В другом углу устроился гитарист и наигрывал испанские сегидильи, от которых принцесса была без ума с тех пор, как молодая королева стала их петь — с каким-то особенно грустным оттенком; разница была только в том, что фразы, которые испанка произносила с дрожащими на ресницах слезами, англичанка напевала с улыбкою, позволявшей видеть ее перламутровые зубки.

Этот кабинет, битком набитый молодежью, представлял самое веселое зрелище.

При входе принц был поражен видом стольких людей, веселившихся без него. Его взяла такая зависть, что он невольно воскликнул, как ребенок:

— Что же это такое! Вы здесь забавляетесь, а я там скучаю один!

Все сразу притихли, как от удара грома смолкает чириканье птиц.

Де Гиш моментально вскочил на ноги. Маликорн спрятался за юбки Монтале. Маникан выпрямился и стал в церемонную позу. Гитарист сунул гитару под стол и прикрыл ее ковром.

Одна принцесса не тронулась с места и, улыбаясь, ответила супругу:

— Ведь вы занимаетесь туалетом в этот час.

— И вы нарочно его выбрали, чтоб веселиться, — проворчал принц.

Эта фраза послужила сигналом к общему бегству: женщины разлетелись, как стая спугнутых птиц; гитарист растаял как тень; Маликорн, не переставая прятаться за юбки Монтале, успел юркнуть за драпировку. Что касается Маникана, то он пришел на помощь де Гишу, который, разумеется, все время стоял около принцессы, и оба они храбро выдержали натиск. Граф был слишком счастлив, чтобы сердиться на принца; но принц был очень зол на свою супругу.

Ему нужен был повод к ссоре, и таким поводом ему послужило исчезновение этой толпы, веселившейся до его прихода и смущенной его появлением.

— Почему же все разбежались, как только я вошел? — обиженно и надменно проговорил он.

На это принцесса холодно ответила, что, когда является глава дома, домочадцы из почтения стараются держаться поодаль.

Говоря это, она состроила такую забавную мину, что де Гиш и Маникан не могли удержаться от смеха; принцесса захохотала следом за ними; общее веселье заразительно подействовало на самого принца, так что ему пришлось сесть; когда он смеялся, его фигура теряла свою важность и достоинство.

Перестав хохотать, он рассердился еще больше. Его злило, собственно, то, что он сам не мог сохранить серьезность.

Он смотрел злыми глазами на Маникана, не решаясь излить свой гнев на графа де Гиша.

По его знаку оба они вышли из комнаты. А принцесса, оставшись одна, стала грустно перебирать жемчуг, не смеялась больше и молчала.

— Как это мило, — надулся принц, — у вас меня встречают как чужого.

И он ушел в крайнем раздражении.

По дороге ему попалась Монтале, дежурившая в комнате, смежной с кабинетом принцессы.

— На вас приятно посмотреть, но только из-за двери.

Монтале сделала глубокий реверанс.

— Я не вполне понимаю, что ваше высочество изволите мне сказать.

— Я повторяю, мадемуазель, что когда вы хохочете все вместе в комнате у принцессы, то всякий посторонний, если он не остается за дверью, оказывается лишним.

— Разумеется, ваше высочество говорите это не о себе?

— Наоборот, мадемуазель, я говорю это и думаю именно о себе! Мне устроили не очень-то любезную встречу. Еще бы! Именно в то время, как у моей жены — то есть в моем доме — музицируют и веселятся, когда и мне, в свою очередь, хочется немножко развлечься, все убегают!.. Что же это значит? Вероятно, в мое отсутствие делается что-нибудь дурное…

— Но сегодня было все то же, что и вчера и раньше, — оправдывалась Монтале.

— Неужели! Значит, каждый день хохочут так, как сегодня!..

— Конечно, ваше высочество.

— И каждый день происходит то же самое?

— Все то же, ваше высочество.

— И каждый день такое же бренчанье?

— Ваше высочество, гитара была только сегодня; но когда ее не было, играли на скрипке и на флейте: женщинам скучно без музыки.

— Черт возьми! А мужчинам?

— Какие же мужчины, ваше высочество?

— Господин де Гиш, господин де Маникан и остальные.

— Да ведь они — приближенные вашего высочества.

— Да, да, ваша правда, мадемуазель.

И принц ушел на свою половину. Он задумчиво опустился в глубокое кресло, даже не взглянув в зеркало.

— И куда это пропал шевалье! — проговорил он.

Около кресла стоял лакей.

— Никто не знает, где он, ваше высочество.

— Опять этот ответ!.. Первого, кто скажет мне: «не знаю», я прогоню со службы.

При этих словах принца все разбежались совершенно так же, как исчезли при его появлении гости принцессы. Тогда принц пришел в неописуемую ярость. Он толкнул ногою шифоньерку, которая разлетелась на кусочки.

Потом он отправился на галерею и хладнокровно сбросил наземь эмалевую вазу, порфировый кувшин и бронзовый канделябр. Поднялся страшный грохот.

Сбежались люди.

— Что угодно вашему высочеству? — решился робко спросить начальник стражи.

— Я занимаюсь музыкой, — отвечал принц, скрежеща зубами.

Начальник стражи дослал за придворным доктором. Но раньше доктора явился Маликорн и доложил принцу:

— Ваше высочество, шевалье де Лоррен следует за мною.

Принц взглянул на Маликорна и улыбнулся. И действительно, в комнату вошел шевалье.

XII

РЕВНОСТЬ Г-НА ДЕ ЛОРРЕНА
Герцог Орлеанский вскрикнул от удовольствия, увидев шевалье де Лоррена.

— Ах, как я рад! — сказал он. — Какими судьбами? Все говорили, что вы пропали.

— Да, ваше высочество.

— Что же это, каприз?

— Каприз? Смею ли я капризничать, находясь рядом с вашим высочеством?

Глубокое уважение…

— Ну хорошо, уважение мы отложим в сторону, ты каждый день доказываешь обратное. Я тебя прощаю. Почему ты исчез?

— Потому что я не был нужен вашему высочеству.

— Как так?

— Около вашего высочества столько людей более интересных, чем я. Я чувствовал, что не в силах тягаться с ними. И я удалился.

— Во всем этом нет ни капли здравого смысла. Что это за люди, с которыми ты не хотел тягаться? Гиш?

— Я никого не называю.

— Но ведь это же глупости! Чем тебе мешает Гиш?

— Я не говорю этого, ваше высочество. Не принуждайте меня. Вы знаете, что Гиш мой хороший друг.

— Тогда кто же?

Шевалье прекрасно знал, что любопытство усиливается, как жажда, когда у человека отнимают протянутый стакан.

— Нет, я хочу знать, почему ты пропал.

— Я заметил, что стесняю…

— Кого?

— Принцессу.

— Как так? — спросил удивленный герцог.

— Очень просто. Быть может, ее высочество испытывает что-то вроде ревности, видя расположение, какое вы изволите мне выказывать.

— Она дала тебе понять это?

— Ваше высочество, с некоторого времени принцесса не обращается ко мне ни с единым словом.

— С какого времени?

— С тех пор, как господин де Гиш нравится ей больше, чем я, и она стала его принимать во всякое время.

Герцог покраснел.

— Во всякое время… Что вы сказали, шевалье? — строго произнес он.

— Вот видите, ваше высочество, я уже навлек на себя ваше неудовольствие. Я так и знал.

— Дело не в неудовольствии, — вы употребляете странные выражения. В чем же принцесса выказывает предпочтение Гишу перед вами?

— Я умолкаю, — ответил шевалье с церемонным поклоном.

— Напротив, я настаиваю на том, чтобы вы говорили. Если вы из-за этого удалились, значит, вы очень ревнивы?

— Кто любит, тот всегда ревнив, ваше высочество. Разве вы сами не изволите ревновать ее высочество? Разве ваше высочество не омрачились бы, если бы постоянно видели около принцессы кого-нибудь, к кому она выказывает явное благоволение? А ведь дружба такое же чувство, как и любовь.

Ваше высочество иногда оказывали мне величайшую честь, называя меня своим другом.

— Да, да… Но вот опять двусмысленность. Знаете, шевалье, вы не мастер разговаривать.

— Какая двусмысленность, ваше высочество?

— Вы сказали: выказывает явное благоволение… Что вы подразумеваете под благоволением?

— Ровно ничего особенного, ваше высочество, — сказал кавалер самым благодушным тоном. — Ну, например, когда муж видит, что жена приглашает к себе какого-нибудь мужчину предпочтительно перед другими; когда этот мужчина всегда находится у ее изголовья или у дверцы ее кареты; когда нога этого мужчины вечно по соседству с платьем этой женщины; когда они оба то и дело оказываются рядом, хотя по ходу разговора этого совсем ненужно; когда букет женщины оказывается одинакового цвета с лентами мужчины; когда они вместе занимаются музыкой, садятся рядом за ужин; когда при появлении мужа разговор прерывается; когда человек, за неделю перед тем совершенно равнодушный к мужу, внезапно оказывается самым лучшим его другом… тогда…

— Тогда… Договаривай же!

— Тогда, ваше высочество, мне кажется, муж вправе ревновать. Но ведь эти мелочи не имеют никакого отношения к нашему разговору.

Принц, видимо, волновался и испытывал внутреннюю борьбу; наконец он произнес:

— Но вы все-таки не объяснили мне, почему вы сбежали. Вы сейчас мне заявили, что боялись стеснить, да еще прибавили, что заметили со стороны принцессы пристрастие к обществу де Гиша.

— Ваше высочество, этого я не говорил!

— Нет, сказали.

— Если сказал, то потому, что не видел тут ничего особенного.

— Однако что-то вы все-таки в этом видели?

— Ваше высочество, вы ставите меня в затруднительное положение.

— Нужды нет, продолжайте. Если ваши слова — правда, зачем вам смущаться?

— Сам я всегда говорю правду, ваше высочество, но я колеблюсь, когда приходится повторять то, что говорят другие.

— Повторять? Значит, что-то говорят?

— Признаюсь, это так.

— Кто же?

Шавинье изобразил негодование.

— Ваше высочество, — сказал он, — вы подвергаете меня настоящему допросу, обращаясь со мною, как с подсудимым… А между тем всякий достойный дворянин старается забыть слухи, которые долетают до его ушей. Ваше высочество требуете, чтобы я превратил пустую болтовню в целое событие.

— Однако, — вскричал с досадою принц, — ведь вы же сбежали именно из-за этих слухов!

— Я должен сказать правду. Мне говорили, что господин де Гиш постоянно находится в обществе принцессы, вот и все; повторяю, самое невинное и совершенно позволительное развлечение. Не будьте несправедливы, ваше высочество, не впадайте в крайность, не преувеличивайте. Вас это не касается.

— Как! Меня не касаются слухи о постоянных посещениях моей жены Гишем?..

— Нет, ваше высочество, нет. И то, что я говорю нам, я сказал бы самому де Гишу — до такой степени считаю невинными его ухаживания за принцессой… я сказал бы это ей самой. Однако, вы понимаете, чего я боюсь?

Я боюсь прослыть ревнивцем по обязанности, в силу вашей благосклонности ко мне, в то время как я ревнивец из дружбы к вам. Я знаю вашу слабость, знаю, что, когда вы любите, вы знать ничего не хотите, кроме вашей любви. Вы любите принцессу, да и можно ли не любить ее? Посмотрите же, в каком безвыходном положении я очутился. Принцесса избрала среди ваших друзей самого красивого и привлекательного; она так сумела повлиять на вас в его пользу, что вы стали пренебрегать всеми другими. А ваше пренебрежение — смерть для меня; с меня довольно немилости ее высочества.

Вот поэтому-то, ваше высочество, я и решил уступить место фавориту, счастью которого я завидую, хотя питаю к нему прежнюю искреннюю дружбу и восхищение. Скажите, можно ли возразить против этого рассуждения? Разве мое поведение нельзя назвать поведением доброго друга?

Принц взялся за голову и стал ерошить волосы. Молчание длилось довольно долго, так что шевалье мог оценить действие своих ораторских приемов. Наконец принц сказал:

— Ну, слушай, говори все, будь откровенен. Ты знаешь, я уже заметил кое-что в этом роде со стороны этого сумасброда Бекингэма.

— Ваше высочество, не обвиняйте принцессу, иначе я покину вас. Как!

Неужели вы ее подозреваете?

— Нет, нет, шевалье, я ни в чем не подозреваю мою жену. Но все-таки… я вижу… сопоставляю…

— Бекингэм был просто сумасшедший.

— Сумасшедший, на поведение которого ты мне открыл глаза.

— Нет, нет, — с живостью перебил шевалье, — не я открыл вам глаза, а де Гиш. Не надо смешивать.

И он разразился язвительным смехом, напоминавшим шипение змеи.

— Ну да, ты сказал только несколько слов. Гиш проявил больше рвения.

— Еще бы, я думаю! — продолжал шевалье тем же тоном. — Он отстаивал святость алтаря и домашнего очага.

— Что такое? — грозно произнес принц, возмущенный этой насмешкой.

— Конечно. Разве господину де Гишу не принадлежит первое место в вашей свите?

— Словом, — сказал, несколько успокоившись, принц, — эта страсть Бекингэма была замечена?

— Разумеется!

— Ну, хорошо! А страсть господина де Гиша тоже все видят?

— Ваше высочество, вы опять изволите ошибаться: никто не говорит о том, что господин де Гиш пылает страстью.

— Ну хорошо, хорошо!

— Вы видите сами, ваше высочество, что было бы во сто раз лучше оставить меня в моем уединении, чем раздувать нелепые подозрения, которые принцесса будет вправе считать преступными.

— Что же надо делать, по-твоему?

— Не надо обращать ни малейшего внимания на общество этих новых эпикурейцев, тогда все слухи постепенно затихнут.

— Посмотрим, посмотрим.

— О, времени у нас довольно, опасность не велика! Главное для меня не потерять вашей дружбы. Больше мне и думать не о чем.

Принц покачал головой, точно хотел сказать: тебе не о чем, а у меня забот по горло.

Подошел час обеда, и принц послал за принцессой. Ему принесли ответ, что ее высочество не выйдет к парадному столу, а будет обедать у себя.

— Это моя вина, — сказал принц. — Я проявил себя ревнивцем, и теперь на меня за это дуются.

— Пообедаем одни, — сказал шевалье со вздохом. — Жаль Гиша.

— О, Гиш не будет долго сердиться, он добрый!

— Ваше высочество, — вдруг заговорил шевалье, — мне пришла в голову хорошая мысль. Во время нашего разговора я, кажется, расстроил ваше высочество. Значит, я должен и уладить все… Я пойду отыщу графа и приведу его.

— Какая у тебя добрая душа, шевалье.

— Вы так сказали, будто это очень удивило вас.

— Черт побери! Как ты злопамятен!

— Может быть; по крайней мере, признайтесь, я умею заглаживать причиненное мной зло.

— Да, признаю.

— Ваше высочество, благоволите подождать меня несколько минут.

— Хорошо, ступай… Я пока примерю свои новые костюмы.

Шевалье ушел, созвал слуг и отдал им приказания. Они разошлись кто куда; остался один только камердинер.

— Поди, узнай сейчас же, — сказал он ему, — не у принцессы ли господин де Гиш. Можешь ты это сделать?

— Очень легко, ваша милость. Я спрошу у Маликорна, а он узнает от мадемуазель Монтале. Только не стоит спрашивать, вся прислуга господина де Гиша разошлась, а с нею вместе, наверное, ушел и он сам.

— Все-таки разузнай получше.

Не прошло и десяти минут, как камердинер вернулся. Он с таинственным видом вызвал своего господина на черную лестницу и провел в какую-то каморку с окном в сад.

— Что такое? В чем дело? — спросил шевалье. — Зачем такие предосторожности?

— Взгляните под тот каштан.

— Ну?.. Ах, боже мой, это Маникан… Чего же он ждет?

— Сейчас увидите. Минуточку терпения… Теперь видите?

— Я вижу… одного, двух… четырех музыкантов с инструментами, а за ними самого де Гиша. Что он тут делает?

— Он ждет, чтобы открыли дверь на фрейлинскую лестницу. Тогда он поднимется к принцессе, и у нее за обедом будет новая музыка.

— А ведь это прекрасно, то, что ты говоришь.

— Вы так считаете, ваша милость?

— Тебе это сказал господин Маликорн?

— Он самый.

— Значит, он тебя любит?

— Он любит его высочество принца.

— Ради чего же?

— Он хочет поступить на службу к принцу.

— Черт возьми, придется взять его. Интересно, сколько же он дал тебе за это?

— Это секрет, но его можно продать, ваша милость.

— Я тебе плачу за него сто пистолей. Держи!

— Благодарю, ваша милость! Смотрите. Дверь отворяется, женщина впускает музыкантов…

— Это Монтале?

— Тише, сударь, не произносите громко этого имени. Назвать Монтале все равно что назвать Маликорна. Не поладили с одним, не поладите с другой.

— Хорошо. Я ничего не видел.

— А я ничего не получал, — сказал камердинер, пряча кошелек.

Удостоверившись, что де Гиш вошел к принцессе, шевалье вернулся к принцу, который успел великолепно нарядиться и весь сиял.

— Говорят, — вскричал шевалье, — что король избрал солнце своей эмблемой; по совести, ваше высочество, эта эмблема больше подходит вам.

— Ну что же Гиш? — спросил он.

— Не найден! Бежал, испарился. Ваша утренняя выходка напугала его.

Его нигде нет.

— Черт возьми, этот пустоголовый способен, пожалуй, взять лошадей да и укатить в свое поместье. Бедный малый! Ну да ничего, мы вызовем его обратно. Давай обедать.

— Погодите, ваше высочество, сегодня уж такой день, что мне приходят в голову разные счастливые мысли. И вот теперь у меня новая мысль.

— Какая?

— Ваше высочество, принцесса на вас сердиться, и она права. Вам надо чем-нибудь порадовать ее. Ступайте к ней обедать.

— О, ведь это могут принять за слабость!

— Какая же это слабость, это доброта! Принцесса томится, роняет слезы в тарелку. У нее красные глаза. А мужу не следует доводить до слез жену.

Идите же, ваше высочество, идите!

— Да ведь я велел подать обедать сюда.

— Полноте, полноте, ваше высочество! Мы тут умрем со скуки. У меня сердце не на месте, как вспомню, что принцесса там одна. Да и вам будет не по себе, хоть вы и напускаете на себя суровость. Возьмите и меня с собой; это будет прелестно. Ручаюсь, что мы повеселимся. Ведь вы провинилась сегодня утром.

— Шевалье, шевалье! Ты даешь мне дурной совет!

— Я даю вам хороший совет. Притом же вы сейчас неотразимы: вам так идет ваше лиловое платье с золотым шитьем. Ваша внешность поразит принцессу больше, чем ваш поступок. Вы очаруете принцессу. Решайтесь же, ваше высочество.

— Ты меня убедил, идем.

И принц направился с шевалье на половину принцессы. Шевалье успел шепнуть на ухо лакею:

— Поставь людей у запасного выхода! Чтобы никто не мог удрать! Живо!

И за спиной герцога он вошел в переднюю покоев принцессы.

Лакеи хотели было доложить об их прибытии, но шевалье, улыбаясь, сказал:

— Не докладывайте. Его высочество хочет сделать сюрприз.

XIII

ПРИНЦ РЕВНУЕТ К ДЕ ГИШУ
Принц шумно распахнул двери, как человек, входящий с самыми добрыми намерениями, не сомневающийся, что доставит удовольствие, или как ревнивец, рассчитывающий застать врасплох.

Принцесса, покоренная звуками музыки, бросила начатый обед и танцевала, забыв обо всем.

Ее кавалером был де Гиш. Он стоял на одном колене, подняв руки и полузакрыв глаза, как испанские танцоры, с горящим взглядом и ласкающими жестами. Принцесса порхала вокруг него, улыбающаяся, соблазнительная.

Монтале восхищалась. Лавальер, сидя в уголке, мечтательно смотрела на танцующих.

Невозможно описать, какое действие произвело на этих счастливых людей появление принца. И так же трудно описать, как подействовал на Филиппа вид этих счастливых людей.

Граф де Гиш не в силах был встать. Принцесса замерла, не докончив па, не способная вымолвить ни слова. А шевалье де Лоррен, прислонившись к косяку, спокойно улыбался, как человек, испытывающий самое простодушное восхищение.

Бледность принца, судорожные подергивания его рук и ног прежде всего поразили присутствующих. Звуки музыки сменились глубокой тишиной.

Воспользовавшись всеобщим молчанием, шевалье де Лоррен почтительно приветствовал принцессу и де Гиша, стараясь соединить их в этом приветствии как хозяев.

Принц, подойдя к ним, хрипло проговорил:

— Очень рад, очень рад. Я шел сюда, думая застать вас больною и грустною, а застал в разгаре удовольствий. Отрадно видеть. Кажется, мой дом самый веселый дом на свете.

Потом, повернувшись к де Гишу, он прибавил:

— Я не знал, что вы такой прекрасный танцор, граф.



Потом, снова обратившись к жене, продолжал:

— Будьте любезнее со мной. Когда у вас устраивается такое веселье, приглашайте и меня… А то я совсем заброшен.

Де Гиш успел вполне овладеть собою и с врожденной гордостью, которая так шла ему, произнес:

— Ваше высочество, вы хорошо знаете, что моя жизнь в вашем распоряжении. Когда потребуется отдать ее, я готов. А сегодня нужно только танцевать под пенье скрипки, и я танцую.

— И вы правы, — холодно сказал принц. — А вы не замечаете, принцесса, что ваши дамы похищают у меня друзей. Ведь господин де Гиш не ваш друг, сударыня, а мой. Если вы хотите обедать без меня, у вас есть ваши дамы.

Зато, когда я обедаю один, при мне должны быть мои кавалеры; не обирайте меня совсем.

Принцесса почувствовала и упрек и урок. Она вся покраснела.

— Ваше высочество, — возразила она, — до приезда во Францию я не знала, что принцессы занимают там такое же положение, как женщины в Турции.

Я не знала, что здесь запрещено видеть мужчин. Но если такова ваша воля, я буду ей покоряться. Может быть, вы пожелаете загородить мои окна железными решетками, так, пожалуйста, не стесняйтесь.

Эта реплика, вызвавшая улыбку у Монтале и де Гиша, снова наполнила гневом сердце принца.

— Очень мило, — проговорил он, едва сдерживаясь. — Как почтительно со мной обращаются в моем собственном доме!

— Ваше высочество, ваше высочество, — шепнул шевалье на ухо принцу так, чтобы все видели, что он его успокаивает.

— Пойдем! — ответил ему принц, так резко повернувшись, что чуть не толкнул принцессу.

Шевалье последовал за ним в его кабинет, где принц, бросившись на стул, дал полную волю своей ярости.

Шевалье поднял глаза к небу, сложил руки и не произносил ни слова.

— Твое мнение? — спросил принц.

— О, ваше высочество, положение очень серьезное.

— Это ужасно! Такая жизнь не может больше продолжаться.

— Что за несчастье, в самом деле! — воскликнул шевалье. — А мы-то надеялись, что после отъезда этого шального Бекингэма все будет спокойно.

— А стало еще хуже!

— Этого я не говорю, ваше высочество.

— Ты не говоришь, но я говорю. Бекингэм никогда не осмелился бы сделать и четверти того, что мы видели.

— Чего же именно?..

— Да как же! Спрятаться для того, чтобы танцевать, прикинуться больной, чтобы наедине пообедать с ним!

— Нет, нет, ваше высочество!

— Да, да! — восклицал принц, подзадоривая сам себя, как капризный ребенок. — Только я не намерен это терпеть.

— Ваше высочество, выйдет скандал…

— Э, черт возьми! Со мною не стесняются, а я должен стесняться? Подожди меня, шевалье, я сейчас.

Принц скрылся в соседней комнате и спросил у слуги, вернулась ли из капеллы королева-мать.

Анна Австрийская была счастлива. В ее семье царило согласие, народ был в восторге от молодою короля, государственные доходы увеличивались, внешний мир был обеспечен, — словом, все сулило ей спокойное будущее.

Иногда она упрекала себя при воспоминании о бедном юноше, которого она приняла, как мать, и прогнала, как мачеха.

Неожиданно к ней вошел герцог Орлеанский.

— Матушка, — вскричал он, закрывая за собой дверь, — так не может продолжаться!

Анна Австрийская Подняла на него свои прекрасные глаза и вздохнула.

— О чем вы говорите?

— О принцессе.

— Верно, этот сумасшедший Бекингэм прислал ей какое-нибудь прощальное письмо?

— Ах нет, матушка, дело вовсе не в Бекингэме. Принцесса уже нашла ему заместителя.

— Филипп, что вы говорите? Ваши слова крайне легкомысленны.

— Разве вы не заметили, что господин де Гиш то и дело бывает у нее, что он постоянно с ней?

Королева всплеснула руками и расхохоталась.

— Филипп, — сказала она, — вы положительно больны.

— От этого мне не легче, матушка, я очень страдаю.

— И вы требуете, чтобы вас лечили от болезни, которая существует только в вашем воображении? Вы желали бы, ревнивец, чтобы вас поддержали, одобрили ваше поведение, хотя ваша ревность не имеет никаких оснований.

— Ну вот, теперь вы начинаете говорить про этого то же самое, что говорили про того.

— Да ведь и вы, сын мой, — сухо проговорила королева, — ведете себя по отношению к этому совершенно так же, как и по отношению к тому.

Немного задетый, принц поклонился.

— Но если я вам приведу факты, вы поверите?

— Сын мой, во всем прочем, кроме ревности, я поверила бы вам без всякой ссылки на факты, но в отношении ревности я этого не обещаю.

— Значит, я понимаю ваши слова так, что ваше величество приказывает мне молчать и забыть обо всем.

— Никоим образом, вы мой сын, и мой материнский долг — быть к вам снисходительной.

— Ах, доведите до конца свою мысль: вы должны быть снисходительны ко мне как к безумцу.

— Не преувеличивайте, Филипп, и берегитесь представить свою жену как существо испорченное.

— Но факты!

— Я слушаю.

— Сегодня утром в десять часов у принцессы играла музыка.

— Невинная вещь.

— Господин де Гиш разговаривал с него наедине…

Да, я и забыл вам сказать, что последнюю неделю он следует за нею, как тень.

— Друг мой, если бы они делали что-нибудь дурное, они бы прятались.

— Прекрасно! — вскричал герцог. — Я только и ждал, чтобы вы это сказали. Запомните же хорошенько. Сегодня утром, повторяю, я захватил их врасплох и совершенно ясно выразил им свое неудовольствие.

— И будьте уверены, что этого достаточно, а может быть, вы даже переусердствовали в своем неудовольствии. Эти молодые женщины обидчивы. Упрекнуть их в ошибке, которую они не совершали, иногда все равно, что сказать, что они могли бы ее сделать.

— Хорошо, хорошо, подождите. Запомните, что вы сказали, матушка: «сегодняшнего урока достаточно, и если бы они делали что-нибудь дурное, то прятались бы».

— Да, я это запомню.

— Ну так вот, раскаиваясь, что утром я погорячился, и воображая, что Гиш дуется и сидит у себя, я отправился к принцессе. Угадайте же, что я там застал? Снова музыку, танцы и де Гиша. Его там прятали.

Анна Австрийская нахмурила брови.

— Это нехорошо, — заметила она. — Что же сказала принцесса?

— Ничего.

— А Гиш?

— Тоже… Впрочем, нет… Он пробормотал какую-то дерзость…

— Какой же вы сделали вывод, Филипп?

— Что я одурачен, что Бекингэм был только ширмой, а настоящий герой Гиш.

Анна пожала плечами.

— А дальше?

— Я хочу удалить Гиша так же, как Бекингэма, и буду просить об этом короля, если только…

— Если только?

— Если только вы, матушка, сами не возьметесь за это, вы, такая умная и добрая.

— Нет, я нестану.

— Что вы говорите, матушка!

— Послушайте, Филипп, я не намерена каждый день говорить людям неприятности. Молодежь меня слушается, по это влияние очень легко потерять…

А главное, ничто ведь не доказывает виновности Гиша.

— Он мне не нравится.

— А это уж ваше личное дело.

— Хорошо, коли так, я знаю, что мне делать! — пылко проговорил принц.

Анна посмотрела на него с беспокойством.

— Что же вы придумали? — спросила она.

— А вот что: как только он придет ко мне, я велю утопить его у себя в бассейне.

Произнеся эту свирепую угрозу, принц ожидал, что королева придет в ужас, но Анна осталась совершенно спокойной.

— Ну что же, утопите, — сказала она.

Филипп был слаб, как женщина; он стал жаловаться, что никто его не любит и даже родная мать перешла на сторону его врагов.

— Ваша мать просто смотрит дальше, чем вы, и перестала уговаривать вас, потому что вы ее не слушаете.

— Я пойду к королю! — закричал он.

— Я только что собиралась вам это предложить. Я сейчас жду его величество: он всегда посещает меня в это время. Расскажите все ему.

Она еще не договорила этих слов, как Филипп услышал шум открываемой в соседней комнате двери и быстрые шаги короля. Принц испугался и поспешно выбежал в боковую дверь, оставив королеву одну. Анна Австрийская расхохоталась и смеялась до прихода короля.

Как заботливый сын, Людовик зашел осведомиться о здоровье королевы матери. Кроме того, он хотел сообщить ей, что приготовления к отъезду в Фонтенбло закончены.

Услышав ее смех, он успокоился и сам засмеялся.

Анна Австрийская взяла его за руку и весело сказала:

— Знаете, я ужасно горжусь тем, что я испанка.

— Почему, ваше величество?

— Потому что испанки, во всяком случае, лучше англичанок.

— Не понимаю.

— Скажите, с тех пор как вы женились, вам приходилось когда-нибудь упрекать королеву?

— Ни разу.

— А ведь все-таки прошло уже некоторое время, как вы женаты. А ваш брат женат всего две недели…

— И что же?

— И уже второй раз жалуется на принцессу.

— Как, опять Бекингэм?

— Нет, теперь Гиш.

— Вот как! Значит, принцесса порядочная кокетка.

— Боюсь, что так.

— Бедный братец! — рассмеялся король.

— Я вижу, вы прощаете кокетство?

— Когда речь идет о принцессе, прощаю, ибо по сути своей принцесса не кокетлива.

— Может быть, но брат вашего величества из-за этого теряет голову.

— Чего же он хочет?

— Он собирается утопить Гиша.

— Какая жестокость!

— Не смейтесь, он в самом деле доведен до отчаяния. Придумайте какой-нибудь выход.

— Охотно сделаю все, что могу, чтоб спасти Гиша.

— Если бы брат слышал вас, он составил бы Против вас заговор, как ваш дядя против вашего отца.

— Нет, Филипп меня любит, и я его люблю. Мы с ним не станем ссориться. Но, однако же, как быть?

— Вы должны запретить принцессе кокетничать, а Гишу ухаживать.

— Только-то? Ну, мой брат составил себе чересчур высокое понятие о королевской власти… шутка сказать: исправить женщину! Мужчину — еще куда ни шло.

— Как же вы приметесь за дело?

— Гиш человек благоразумный, я сумею его убедить одним словом.

— А принцесса?

— Это будет потруднее. Тут одного слова мало. Придется сочинить для нее целую проповедь.

— И надо спешить.

— О, я обещаю приложить все старания. Да вот сегодня после обеда репетиция балета.

— И вы будете говорить проповедь, танцуя?

— Да, матушка.

— И обещаете обратить ее на путь истинный?

— Я искореню ересь либо убеждением, либо огнем.

— В добрый час! Только не впутывайте меня в это дело. Принцесса ни за что мне этого не простила бы. Я ведь свекровь, мне надо ладить с невесткой.

— Государыня, король возьмет все на себя. Знаете, я передумал. Не лучше ли пойти к принцессе и поговорить с ней?

— Это, пожалуй, слишком торжественно.

— Так что же? Для проповеди нужна торжественность, а то ведь скрипки могут заглушить добрую половину моих доводов. Кроме того, надо же помешать брату в его свирепых замыслах… Принцесса теперь у себя?

— Я думаю.

— Какие же главные пункты обвинения?

— Вот они, в двух словах: вечно музыка… постоянные посещения Гиша… подозрение в том, что от мужа прячутся…

— Доказательства?

— Никаких.

— Хорошо. Так я иду. — И король принялся рассматривать в зеркалах свой нарядный костюм и прекрасное лицо, ослепительное, словно алмазы на платье.

— Принц опять дуется и прячется? — спросил он.

— Да, огонь и вода не убегают друг от друга с такой стремительностью, как эти двое.

— Матушка, целую ваши ручки, самые красивые во всей Франции.

— Желаю успеха, государь… Будьте миротворцем.

— Я не прибегаю к услугам посла, — отвечал Людовик. — Значит, я буду иметь успех.

Он со смехом ушел и всю дорогу поправлял то костюм, то парик.

XIV

ПОСРЕДНИК
Когда король появился у принцессы, все ощутили живейшее беспокойство.

Собиралась гроза, и шевалье де Лоррен, сновавший среди группы придворных, с оживлением и радостью замечал и оценивал все предвещавшие ее признаки. Как и предсказывала Анна Австрийская, участие короля придало событию торжественный характер.

В те времена, в 1662 году, размолвка между братом короля и его супругой и вмешательство короля в семейные дела брата были событием немаловажным. Не мудрено, что самые смелые люди, окружавшие графа де Гиша, с ужасом разбежались во все стороны. Да и сам граф, поддавшись общей панике, удалился к себе.

Как ни был король занят предстоящим делом, это не помешало ему окинуть взглядом знатока два ряда молодых хорошеньких придворных дам, выстроившихся в галереях и скромно опустивших перед ним глаза.

Все они краснели, чувствуя на себе королевский взгляд. Только одна фрейлина, с длинными шелковистыми волосами и нежной кожей, побледнела и пошатнулась, хотя подруга то и дело подталкивала ее локтем. Это была Лавальер, которую Монтале подбодрила таким способом, ибо она сама никогда не чувствовала недостатка в храбрости.

Король невольно оглянулся. Все головы, успевшие приподняться, снова опустились. Только белокурая головка осталась неподвижною: казалось, Лавальер истощила весь запас своих сил.

Войдя к принцессе, Людовик застал свою невестку полулежащей на подушках. Она встала и сделала реверанс, пробормотав несколько слов признательности за честь, которую ей оказали. Потом она снова уселась, но слабость и бессилие были явно притворными, поскольку очаровательный румянец играл на ее щеках, а глаза, слегка покрасневшие от нескольких недавно пролитых слезинок, только загорелись еще ярче.

Король сел и сейчас же благодаря своей наблюдательности заметил следы беспорядка в комнате и следы волнения на лице принцессы. Он принял веселый и непринужденный вид.

— Милая сестра, — начал он, — в котором часу вам угодно будет приступить сегодня к репетиции балета?

Принцесса медленно и томно покачала своей очаровательной головкой.

— Ах, государь, — сказала она, — будьте милостивы, извините меня на этот раз; я только что собиралась предупредить ваше величество, что сегодня я не в состоянии участвовать в репетиции.

— Как! — произнес король с некоторым изумлением. — Разве вам нездоровится, милая сестра?

— Да, государь.

— Так надо позвать врача.

— Нет, доктора бессильны против моей болезни.

— Вы меня пугаете.

— Государь, я хочу просить у вашего величества разрешения вернуться в Англию.

Король удивился еще больше.

— В Англию! Что вы говорите, сестра моя?!

— Я вынуждена сказать это, государь, — решительно проговорила внучка Генриха IV.

Ее прекрасные черные глаза засверкали.

— Мне очень прискорбно обращаться к вашему величеству с такой просьбой. Но я очень несчастна при дворе вашего величества. Я хочу вернуться к своим родным.

— Сестра! Сестра!

Король подошел к ней ближе.

— Выслушайте меня, государь, — продолжала молодая женщина, мало-помалу очаровывая собеседника своей красотой. — Я привыкла страдать. Еще в ранней молодости меня унижали, пренебрегали мною. О, не возражайте, государь! — сказала она с улыбкой.

Король покраснел.

— Итак, говорю я, я могла бы подумать, что бог произвел меня на свет для этого, меня, дочь могущественного короля; но, поскольку он лишил моего отца жизни, он мог точно так же лишить меня гордости. Я много страдала и причиняла большие страдания моей матери. Но я дала клятву, что, если когда-нибудь достигну независимого положения, хотя бы положения простой труженицы, своими руками зарабатывающей хлеб, я не потерплю унижения. Это время настало. Я достигла того положения, какое мне принадлежит по праву рождения; я приблизилась к трону. Я думала, что, сочетаясь браком с французским принцем, я найду в нем родственника, друга, равного, но вижу, что нашла в нем только властелина. И это меня возмущает, государь. Моя мать ничего об этом не узнает. Вы же, кого я так почитаю и… так люблю…

Король затрепетал; ни один женский голос не волновал его так, как голос принцессы.

— Вы, государь, все знаете, раз вы пришли сюда, и, может быть, поймете меня. Если бы вы не пришли, я бы сама пошла к вам. Я хочу, чтобы мне позволили уехать. Надеюсь, — что вы настолько деликатны, что поймете меня и окажете мне покровительство.

— Сестра, сестра! — пробормотал король, смешавшись от этого стремительного натиска. — Подумали ли вы о всех последствиях затеянного вами шага?

— Государь, я ни о чем не думаю, я просто подчиняюсь чувству. На меня нападают, я инстинктивно защищаюсь.

— Но что вам сделали, скажите, пожалуйста?

Принцесса, как можно видеть, прибегла к обычному женскому приему: из обвиняемой она стала обвинительницей. Прием этот служит верным признаком вины, но женщины всегда умеют извлечь из него выгоду.

Король и не заметил, как, придя к ней с вопросом: «Что вы сделали моему брату?» — вместо того спросил: «Что вам сделали?»

— Что мне сделали? — переспросила принцесса. — О, государь, надо быть женщиной, чтобы понять это. Меня заставили лить слезы.

И своим тоненьким жемчужно-белым пальчиком она вытерла свои затуманенные глаза и снова принялась плакать.

— Сестра моя, успокойтесь, умоляю вас, — сказал король, подходя к ней и взяв ее влажную и трепещущую ручку.

— Государь, прежде всего меня лишили друга моего брата. Милорд Бекингэм был приятный и веселый гость, земляк, знавший все мои привычки, почти товарищ, с которым мы в кругу других наших друзей провели столько счастливых дней в моем чудном Сент-Джемсском парке.

— Но ведь он был влюблен в вас, сестра!

— Пустой предлог! Какое имеет значение, — сказала она серьезным тоном, — был ли герцог Бекингэм влюблен в меня или нет? Разве мне опасен влюбленный?.. Ах, государь, далеко не достаточно, чтобы мужчина был влюблен.

И она улыбнулась так нежно, так лукаво, что король почувствовал, как его сердце сначала забилось, потом замерло.

— Но позвольте, ведь брат ревновал! — перебил король.

— Хорошо, я это понимаю, это причина. Он ревновал, и Бекингэма прогнали.

— Почему же прогнали?..

— Ну, удалили, устранили, уволили, назовите это как вам будет угодно, государь. Так или иначе, один из первых дворян Европы был вынужден покинуть французский двор Людовика XIV, словно деревенский парень, из-за какого-то взгляда или букета. Это недостойно самого галантного двора…

Простите, государь, я забыла, что, говоря так, я посягаю на вашу верховную власть.

— Поверьте, сестра, что вовсе не я удалил герцога Бекингэма… Он мне очень нравится.

— Не вы? — подхватила принцесса. — А, тем лучше!

Она так сумела подчеркнуть слова тем лучше, как будто хотела сказать тем хуже.

Наступило долгое молчание.

Потом принцесса снова заговорила:

— Итак, господин Бекингэм уехал… теперь я знаю, почему он был удален и кем… Мне казалось, что после этого наступит спокойствие… Но нет… Принц находит новый предлог. И вот…

— И вот, — с оживлением произнес король, — является другой. Очень естественно. Вы прекрасны, и вас всегда будут любить.

— В таком случае, — воскликнула принцесса, — около меня всегда будет пустыня. О, я знаю, что этого-то и хотят, это-то мне и готовят. Но нет: я предпочитаю вернуться в Лондон. Там меня знают и ценят. Там я не буду бояться, что моих друзей назовут моими любовниками. Фи, какое недостойное подозрение! Принц потерял в моих глазах весь престиж, с тех пор как я увидела в нем тирана.

— Перестаньте, успокойтесь! Вся вина моего брата в том, что он любит вас.

— Любит меня? Принц любит меня? Ах, государь!..

И Генриетта громко расхохоталась.

— Принц никогда не полюбит женщину, — сказала она. — Принц слишком любит самого себя. Пет, к несчастью для меня, принц принадлежит к худшему разряду ревнивцев: он ревнив без любви.

— Признайтесь, однако же, — сказал король, который чувствовал явное возбуждение от этого волнующего разговора, — признайтесь, что Гиш любит вас.

— Ах, государь, я, право, не знаю!

— Вы должны видеть это. Влюбленный всегда выдает себя.

— Господин де Гиш ничем себя не выдал.

— Сестра, сестра, вы слишком усердно защищаете господина де Гиша.

— Я? Бог с вами, государь, недоставало только, чтобы и вы начали подозревать меня.

— Нет, нет, принцесса, — с живостью возразил король, — не огорчайтесь, не плачьте! Успокойтесь, умоляю вас.

Но она плакала, крупные слезы текли по ее рукам. Король стал поцелуями осушать их.

Принцесса взглянула на него так грустно и так нежно, что Людовик был поражен в самое сердце.

— Вы не питаете никаких чувств к Гишу? — спросил он с беспокойством, не подходившим к его роли посредника.

— Никаких, решительно никаких.

— Значит, я могу успокоить брата?

— Ах, государь, его ничем не успокоишь. Не верьте, что он ревнует.

Ему наговорили, он наслушался дурных советов. У принца беспокойный характер.

— Когда дело касается вас, не мудрено беспокоиться.

Принцесса опустила глаза и замолчала. Король тоже. Он все еще держал ее руку.

Как показалось обоим, это молчание тянулось целую вечность.

Принцесса потихоньку высвободила руку. Теперь она была уверена в победе. Поле битвы осталось за нею.

— Принц жалуется, — робко проговорил, король, — что вы предпочитаете его обществу и его беседе общество других.

— Государь, принц только смотрится в зеркало да придумывает козни против женщин с шевалье де Лорреном. Понаблюдайте сами, государь.

— Хорошо, я понаблюдаю. Но какой ответ передать моему брату?

— Ответ? Мой отъезд.

— Опять вы повторяете ото слово! — неосторожно воскликнул король, как будто десятиминутная беседа должна была изменить намерения принцессы.

— Государь, я не могу быть здесь счастливой, — произнесла она. — Господин де Гиш мешает принцу. Что же, и его вышлют?

— Если нужно, то почему же нет? — с улыбкою отвечал Людовик XIV.

— Ну, а после господина де Гиша… о котором я, впрочем, буду сожалеть, предупреждаю вас, государь…

— Вы будете о нем сожалеть?

— Без сомнения. Он любезен, относится ко мне дружески, развлекает меня.

— Вы знаете, если бы брат слышал вас, — проговорил король, слегка задетый, — то я не взялся бы мирить вас, даже не попробовал бы.

— Государь, можете ли вы помешать принцу ревновать меня к первому встречному? А ведь господин де Гиш вовсе не первый встречный.

— Опять! Предупреждаю вас, что я, как добрый брат, проникнусь наконец предубеждением к господину де Гишу.

— Ах, государь, — сказала принцесса, — умоляю вас, не заражайтесь ни симпатиями, ни предубеждениями принца! Оставайтесь королем. Так будет лучше и для вас и для всех.

— Вы очаровательная насмешница, сестра, и я понимаю, почему даже те, над кем вы смеетесь, обожают вас.

— Уж не поэтому ли, государь, вы, кого я избрала своим защитником, собираетесь перейти на сторону моих преследователей?

— Я ваш преследователь? Храни меня бог!

— В таком случае, — томно продолжала она, — исполните мою просьбу.

Отпустите меня в Англию.

— Нет, никогда! — воскликнул Людовик XIV.

— Значит, я здесь пленница?

— Да, вы в плену у Франции.

— Что же мне тогда делать?

— Извольте, сестра, я вам скажу.

— Слушаю, выше величество.

— Вместо того чтобы окружать себя ветреными друзьями… вместо того чтобы смущать нас вашим уединением, будьте всегда с нами, будем жить дружною семьею. Слов нет, господин де Гиш очень любезный кавалер; но мы, хотя и не обладаем его умом…

— Государь, зачем эта скромность?

— Нет, я говорю правду. Можно быть королем и в то же время понимать, что имеешь меньше шансов нравиться, чем тот или иной придворный.

— Я готова поклясться, государь, что вы не верите ни одному сказанному вами слову.

Король с нежностью посмотрел на принцессу.

— Можете вы обещать мне не проводить время в вашей комнате с чужими и дарить свои досуги нам? Хотите, заключим наступательный и оборонительный союз против общего врага?

— Да, государь, но верный ли вы союзник?

— Увидите.

— А когда начнется наш союз?

— Сегодня.

— Я сама составлю договор!

— Хорошо.

— А вы подпишите?

— Не читая.

— О, если так, государь, обещаю вам чудеса. Ведь вы светило двора, и когда вы появитесь на нашем небосклоне…

— Ну?..

— Все засияет.

— О, принцесса, принцесса! — воскликнул Людовик XIV. — Вы знаете, что весь свет исходит от вас. Правда, я избрал своим девизом солнце, но это только эмблема.

— Государь, вы льстите вашей союзнице, следовательно, собираетесь ее обмануть, — сказала принцесса, грозя королю тонким пальчиком.

— Как! Вы считаете, что я вас обманываю, уверяя вас в своей дружбе?

— Да.

— А что же побуждает вас сомневаться?

— Одна вещь.

— Одна-единственная?

— Да.

— Какая же? Я был бы очень несчастлив, если бы не мог справиться с одной-единственной вещью.

— Эта вещь не в вашей власти, государь, она сильнее даже самого господа бога.

— Что это за вещь?

— Прошлое.

— Я не понимаю вас, принцесса, — сказал король именно потому, что прекрасно понял.

Принцесса взяла его за руку.

— Государь, — улыбнулась она, — я имела несчастье так долго не нравиться вам, что часто спрашиваю себя, как могли вы избрать меня своей невесткой?

— Вы мне не нравились?

— Полно, не отрицайте!

— Позвольте!

— Нет, нет, я ведь помню.

— Наш союз начинается с настоящей минуты! — воскликнул король с непритворным пылом. — Не будем вспоминать о прошлом, ни вы, ни я. У меня перед глазами настоящее. Вот оно. Смотрите!

Он подвел принцессу к зеркалу, где отразилась раскрасневшаяся красавица, при виде которой не устоял бы даже святой.

— Но все-таки я боюсь, — прошептала она, — что у нас не выйдет крепкого союза.

— Вы хотите, чтобы я принес клятву? — спросил король, возбужденный тем оборотом, какой приняла их беседа.

— О, я не отказалась бы от клятвы! — сказала принцесса. — С ней дело всегда кажется вернее.

Король склонил колени, а она с улыбкою, какую не передать ни художнику, ни поэту, отдала ему обе руки, к которым он прижал свое пылающее лицо. Ни он, ни она не находили слов.

Король почувствовал, как принцесса отнимает у него руки, легко скользнувшие по его щекам. Он тотчас же встал и вышел из комнаты.

Придворным бросился в глаза его яркий румянец, и они заключили, что сцена была бурная. Но шевалье де Лоррен поспешил заметить:

— Успокойтесь, господа! Когда его величество в гневе, он бледнеет.

XV

СОВЕТЧИКИ
Король ушел от принцессы в страшном возбуждении, причину которого и сам не мог бы себе объяснить И в самом деле, невозможно понять тайную игру странных симпатий, которые внезапно, без всякой причины зарождаются в двух созданных для взаимной любви сердцах, иногда после многих лет полного равнодушия.

Почему Людовик раньше почти ненавидел принцессу? Почему теперь он находил эту самую женщину такой прекрасной, такой желанной? Почему сама принцесса, заинтересованная другим, уже целую неделю выказывала королю исключительное внимание?

Людовик не собирался соблазнять принцессу. Узы, соединявшие Генриетту с его братом, были для него или казались ему неодолимою преградою. Он был даже слишком далеко от этой преграды, чтобы заметить ее существование. Но, находясь во власти играющих нашим сердцем страстей, к которым толкает нас юность, никто не может сказать, где он остановится, даже тот, кто заранее учел все вероятности успеха или падения Что же касается принцессы, то ее влечение к королю понять нетрудно: она была молода, кокетлива и страстно жаждала поклонения. Это была одна из тех неудержимых порывистых натур, которые, выступив на сцену, готовы пройти по горящим угольям, чтобы вызвать аплодисменты и крики зрителей.

Следовательно, не было ничего удивительного, что, по мере движения вперед, она перешла от обожания Бекингэма к де Гишу, превосходившему Бекингэма достоинством, которое так ценят женщины, а именно своей новизной; значит, скажем мы, не было ничего особенного в том, что честолюбие принцессы дошло до того, что она жаждала восхищения короля, который был не только первым по положению в своем царстве, но действительно являлся одним из самых прекрасных и умных людей.

Для объяснения внезапно вспыхнувшего чувства Людовика к своей невестке психология привела бы разные банальности, а биология указала бы на тайное сродство натур. У принцессы были прелестные черные глаза, у Людовика — голубые. Принцесса была смешлива и экспансивна, Людовик скрытен и подвержен меланхолии. Случаю угодно было, чтобы они столкнулись в первый раз на почве общей заинтересованности в разрешении семейного конфликта: от соприкосновения эти две противоположные натуры вспыхнули. Людовик вернулся к себе в убеждении, что принцесса самая соблазнительная женщина при дворе Принцесса же, оставшись одна, с восторгом думала о неотразимом впечатлении, которое она произвела на короля.

Но ее чувство оставалось пассивным, а у короля оно проявлялось бурно:

Людовик был тогда молод и легко воспламенялся; к тому же он не считался ни с какими преградами для осуществления своих желаний.

Король сообщил принцу, что все улажено, принцесса питает к нему полное уважение и самую искреннюю привязанность, но у нее гордый и недоверчивый характер и надо щадить ее самолюбие. Принц возразил ему своим обычным в разговорах с братом кисло-сладким тоном, что он не может толком объяснить себе самолюбие женщины, поступающей далеко не безупречно, и что вообще пострадавшее лицо в этом деле, бесспорно, он, принц.

На это король ответил ему довольно резким тоном, показывавшим, как близко к сердцу принимал он интересы своей невестки:

— Принцесса, слава богу, вне подозрений.

— Со стороны других — да, я соглашаюсь, — ответил принц, — но я говорю о себе.

— И вам, брат мой, я скажу, — продолжал король, — что поведение принцессы не заслуживает вашего порицания. Да, конечно, она молодая женщина, пожалуй, рассеянная и даже странная, но — в глубине души — благородная.

Английский характер не всегда хорошо понимают во Франции, и свобода английских нравов нередко удивляет тех, кто не знает, какая душевная чистота лежит в ее основе.

— Что же, — проговорил принц, начиная все более и более раздражаться, — если ваше величество даете отпущение грехов моей супруге, которую я обвиняю, то, конечно, она невинна, и мне остается только замолчать.

— Послушайте, брат, — горячо возразил король, совесть которого нашептывала ему, что принц не совсем не прав, — послушайте, брат, все, что я говорю, и все, что делаю, направлено к вашему счастью. Я узнал, что вы жаловались на недостаток доверия и внимания со стороны принцессы, и не хотел, чтобы ваше беспокойство продолжалось. Мой долг охранять счастье вашей семьи, как и счастье ничтожнейшего из моих подданных. И я с удовольствием убедился, что вы тревожитесь напрасно.

— Итак, ваше величество убедились в невиновности принцессы, — продолжал принц, как бы ведя допрос и пристально смотря на своего брата, — и я преклоняюсь перед королевской мудростью, но убеждены ли вы в невиновности тех, кто вызвал скандал, на который я жалуюсь?

— Вы правы, брат, — сказал король. — Я об этом подумаю.

Эти слова заключали в себе и утешение и приказание. Принц понял и удалился.

Людовик же снова отправился к матери. Разговор с братом не удовлетворил его, и он чувствовал потребность добиться более полного оправдания своего поступка.

Анна Австрийская не была такой же снисходительной к г-ну де Гишу, как к герцогу Бекингэму. С первых же слов она увидала, что Людовик нерасположен к суровости. Тогда она сама заговорила суровым тоном. Это была одна из обычных уловок королевы, когда ей хотелось добиться правды. Но Людовик уже вышел из детского возраста; он уже почти год был королем и научился притворяться.

Внимательно слушая Анну Австрийскую, он по некоторым ее выразительным взглядам и ловким намекам убедился, что королева если и не угадала, то, по крайней мере, заподозрила его слабость к принцессе. Из всех его помощников Анна Австрийская была бы самым полезным, из всех врагов — самым опасным.

Поэтому Людовик переменил тактику. Он обвинил принцессу, оправдал принца и спокойно выслушал все, что его мать говорила о де Гише, как выслушивал раньше ее речи о Бекингэме. Он ушел от нее, только когда она преисполнилась уверенностью, что одержала полную победу над ним.

Вечером все придворные собрались на репетицию балета.

За это время у бедного де Гиша побывало несколько посетителей. Одного из них он и ждал и боялся. Это был шевалье де Лоррен. Вид у шевалье был самый успокоительный. По его словам, принц находился в прекрасном настроении, так что можно было подумать, что на супружеском горизонте нет ни малейшего облачка. Да и вообще принц вовсе не злопамятен! С давних пор при дворе с легкой руки шевалье де Лоррена считалось, что из двоих сыновей Людовика XIII принц унаследовал отцовский характер — нерешительный, колеблющийся, с хорошими порывами, недобрый в своей основе, но, конечно, безвредный для друзей.

Шевалье одобрял Гиша, доказывая ему, что принцесса скоро совсем возьмет верх над мужем и кто будет иметь влияние на нее, тот будет влиять и на принца.

Де Гиш, человек осторожный и недоверчивый, отвечал:

— Быть может, шевалье, но я считаю принцессу очень опасной.

— Чем же?

— Она утверждает, что принц не очень увлекается женщинами.

— Это правда, — со смехом сказал шевалье де Лоррен.

— Поэтому принцесса может избрать первого встречного, чтобы возбудить ревность мужа и вернуть его к себе.

— Какая глубокая мысль! — воскликнул шевалье.

— Какая верная! — вторил де Гиш.

И тот и другой говорили не то, что думали. Де Гиш, обвиняя принцессу, мысленно просил у нее прощения. Шевалье, изумляясь глубине мысли де Гиша, увлекал его к пропасти.

Тогда де Гиш прямо спросил его, какие последствия имела утренняя сцена и особенно — сцена во время обеда.

— Да ведь я уже сказал вам, — отвечал шевалье де Лоррен, — все хохотали, и принц больше всех.

— Однако, — заметил Гиш, — мне говорили о посещении принцессы королем.

— Что же тут удивительного? Одна только принцесса не смеялась, и король заходил к ней, чтобы ее развеселить.

— И что же?..

— Да ничего не изменилось, все пойдет своим порядком.

— И вечером будет репетиция балета?

— Разумеется.

— Вы уверены в этом?

— Вполне.

В этот момент в комнату с озабоченным видом вошел Рауль.

Увидев его, шевалье, питавший к нему, как и ко всякому благородному человеку, тайную ненависть, тотчас же поднялся с места.

— Так, значит, вы мне советуете?.. — обратился к нему де Гиш.

— Советую вам спать спокойно, дорогой граф.

— А я дам вам совершенно противоположный совет, де Гиш, — проговорил Рауль.

— Какой, мой друг?

— Сесть на коня и уехать в одно из ваших поместий.

Ну, а там можете последовать совету шевалье и спать сколько вашей душе угодно.

— Как, уехать? — воскликнул шевалье, прикидываясь изумленным. — Да зачем же де Гишу уезжать?

— А затем, — ведь вы-то этого не можете не знать, — затем, что все наперебой говорят о сцене, которая разыгралась между принцем и де Гишем.

Де Гиш побледнел.

— Никто не говорит, — отвечал шевалье, — никто. Вы плохо осведомлены, господин де Бражелон.

— Напротив, милостивый государь, я осведомлен очень хорошо и даю детищу дружеский совет.

Во время этого спора немного сбитый с толку де Гиш попеременно поглядывал то на одного, то на другого советчика. Он чувствовал, что в этот момент идет игра, которая окажет влияние на всю его жизнь.

— Не правда ли, — обратился шевалье к графу, — не правда ли, де Гиш, вся эта сцена была далеко но такая бурная, как, по-видимому, думает виконт де Бражелон, который, впрочем, при ней не присутствовал.

— Дело не в том, — настаивал Рауль, — была ли она бурная или нет, так как я говорю не о самой сцене, а о последствиях, какие она может иметь.

Я знаю, что принц грозил; я знаю, что принцесса плакала.

— Принцесса плакала? — неосторожно вскричал де Гиш, всплеснув руками.

— Вот как! — со смехом подхватил шевалье. — Этой подробности я не знал. Положительно, вы лучше меня осведомлены, господин де Бражелон.

— Вот потому-то, что я лучше осведомлен, шевалье, я и настаиваю на том, чтобы Гиш уехал.

— Простите, что противоречу вам, господин виконт, но еще раз повторяю, что в этом отъезде нет никакой нужды.

— Отъезд был бы необходим.

— Погоди! С чего бы вдруг ему уезжать?

— А король? Король?

— Король? — воскликнул де Гиш.

— Предупреждаю тебя, что король принимает это дело близко к сердцу.

— Полно! — успокоил его шевалье. — Король любит де Гиша и особенно его отца. Подумайте, если граф уедет, это послужит как бы признанием того, что он действительно заслуживает порицания. Ведь если человек скрывается, значит, он виноват или боится.

— Не боится, а досадует, как всякий человек, которого напрасно обвиняют, — сказал Бражелон. — Придадим именно такой характер его отъезду, это очень легко сделать. Будем рассказывать, что мы оба приложили все усилия, чтобы удержать его, да вы и на самом деле удерживаете его, шевалье Да, да, де Гиш, вы ни в чем не повинны. Сегодняшняя сцена обидела вас. Вот и все. Право, уезжайте.

— Нет, де Гиш, оставайтесь, — убеждал шевалье. — Оставайтесь именно потому, что вы ни в чем не повинны, как говорит господин де Бражелон.

Еще раз простите, виконт, что я не согласен с вами.

— Сделайте одолжение, милостивый государь, но заметьте, что изгнание, которому де Гиш сам себя подвергнет, протянется недолго. Он вернется когда вздумает, и его встретят улыбками, а гнев короля может, напротив, навлечь такую грозу, которой и конца не видно будет.

Шевалье улыбнулся.

— Э, черт возьми, этого-то я и добиваюсь, — прошептал он про себя, пожав плечами.

Это движение не ускользнуло от графа. Он опасался, что если покинет двор, то другие могут принять это за трусость.

— Нет, нет, — вскричал он. — Решено. Я остаюсь, Бражелон.

— Обращаюсь к тебе как пророк, — печально проговорил Рауль, — горе тебе, де Гиш, горе тебе!

— Я тоже пророк, только не пророк несчастья. Напротив, я настойчиво повторяю вам, граф, оставайтесь.

— Так вы уверены, что сегодняшняя репетиция балета не отменена? спросил де Гиш.

— Совершенно уверен.

— Видишь, Рауль, — проговорил де Гиш, стараясь улыбнуться, — видишь сам, что наш двор не подготовлен к междоусобной войне, если он с таким усердием предается пляске. Признайся, что это так, Рауль.

Рауль покачал головою.

— Мне больше нечего сказать, — ответил он.

— Но, наконец, — спросил шевалье, стараясь узнать, из каких источников черпал Рауль сведения, точность которых внутренне не мог не признать даже он, — вы говорите, что вы хорошо информированы, господин виконт; даже лучше, чем я, человек самый близкий к принцу. Как это могло получиться?

— Ваша милость, — отвечал Рауль, — я преклоняюсь перед таким заявлением. Да, вы должны быть великолепно информированы и, как человек чести, не способны сказать что-нибудь, кроме того, что вы знаете, и не можете говорить иначе, чем вы думаете, я умолкаю, я признаю себя побежденным и уступаю вам поле битвы.

И с видом человека, желающего только отдохнуть, он уселся в просторное кресло, пока граф звал прислугу, чтобы одеться.

Шевалье надо было уходить, но он боялся, как бы Рауль, оставшись наедине с де Гишем, не отговорил его. Поэтому он прибегнул к последнему средству.

— Принцесса сегодня будет ослепительна, — сказал он. — Она впервые выступает в костюме Помоны.

— Ах, в самом деле! — воскликнул граф.

— Да, да, — продолжал шевалье, — она уже распорядилась. Вы знаете, господин де Бражелон, что роль Весны взял на себя сам король.

— Это будет восхитительно, — обрадовался де Гиш, — и это, пожалуй, важнейшая причина, заставляющая меня остаться Ведь я исполняю роль Вертумна и танцую с принцессой, так что без дозволения короля даже и не мог бы уехать, мой отъезд расстроил бы балет.

— А я исполняю роль простого фавна, — сказал шевалье — Танцор я неважный, да притом у меня и ноги кривые До свидания, господа Не забудьте, граф, корзину с плодами, которую вы должны поднести Помоне.

— Не забуду, будьте покойны, — заверил его восхищенный граф.

— Ну, теперь он не уедет, можно быть уверенным, — говорил про себя шевалье де Лоррен, выходя из комнаты.

Когда шевалье удалился, Рауль даже не пытался разубедить своего друга, он чувствовал, что все напрасно.

— Граф, — промолвил он печальным мелодичным голосом, — вы отдаетесь опасной страсти Я вас знаю. Вы всегда впадаете в крайность, да и та, кого вы любите, тоже… Ну хорошо, предположим на минуту, что она полюбит вас.

— О, никогда! — воскликнул Гиш.

— Почему же никогда?

— Потому что это было бы ужасным несчастьем для нас обоих.

— Тогда, дорогой друг, вместо того, чтобы считать вас неосторожным, позвольте думать, что вы просто безумец.

— Почему?

— Вы уверены, что ничего не будете добиваться от той, кого вы любите?

— О да, вполне уверен!

— Если так, любите ее издали.

— Как издали?

— Да так. Не все ли равно, тут она или нет, если вы от нее ничего не добиваетесь? Ну, любите ее портрет или какую-нибудь вещь, данную на память.

— Рауль!

— Любите тень, мечту, химеру; любите любовь… а, вы отворачиваетесь?.. Но я умолкаю, идут ваши лакеи. В счастье ли, в несчастье вы всегда можете положиться на меня, де Гиш.

— О, я в этом уверен!

— Ну, вот и все, что я хотел вам сказать. Принарядитесь же хорошенько, де Гиш, будьте красавцем. Прощайте!

— Разве вы не будете на репетиции балета, виконт?

— Нет, мне надо сделать один визит. Ну, обнимите меня и прощайте.

Собрание было назначено в покоях короля.

Явились обе королевы, принцесса, несколько придворных дам и кавалеров. Все это общество в виде прелюдии к танцам занялось разговорами, как было принято в те времена.

Вопреки утверждению шевалье де Лоррена, ни одна из дам не была одета в праздничный костюм, но всех занимали богатые наряды, нарисованные разными художниками для балета полубогов. Так называли королей и королев, пантеоном которых был Фонтенбло.

Принц принес рисунок, на котором он был изображен в своей роли. Лицо его все еще было немного озабоченным. Он учтиво и почтительно приветствовал молодую королеву и свою мать. С супругою он раскланялся крайне небрежно и, отходя от нее, круто повернулся на каблуках. Этот поклон и эта холодность были замечены.

Господин де Гиш вознаградил принцессу за эту холодность взглядом, полным огня, и принцесса, надо сказать, вернула ему этот взгляд с лихвой. Все решили, что де Гиш никогда не был так красив; взгляд принцессы как бы озарил светом лицо сына маршала де Граммона. Невестка короля почувствовала, что гроза собирается над со головой; она также ощущала, что в течение этого дня, в таком изобилии давшего материал для будущих событий, она была несправедлива, может быть, даже предала человека, который любил ее с такой страстью, с таким пылом.

Ей казалось, что наступил момент воздать должное бедняге, с кем так жестоко обошлись нынче утром. Сердце ее громко говорило в пользу де Гиша. Она искренне жалела графа, и это давало ему преимущество перед всеми другими. В ее сердце не оставалось больше места ни для мужа, ни для короля, ни для лорда Бекингэма, — де Гиш в эту минуту царил безраздельно.

Правда, принц тоже был красив, но невозможно было и сравнивать его с графом. Каждая женщина скажет, что между красотою любовника и красотою мужа огромная разница.

Итак, после появления принца, после этого галантного сердечного приветствия, обращенного к молодой королеве и королеве-матери, после легкого свободного поклона принцессе, который отметили придворные, все, скажем мы, сложилось так, что преимущества были отданы любовнику перед супругом.

Принц был слишком знатной особой, чтобы замечать такие мелочи. Нет ничего столь действенного, как твердо усвоенная мысль о собственном превосходстве, чтобы доказать неполноценность человеку, уже имеющему о самом себе такое мнение.

Пришел король. Все пытались прочесть грядущие события во взгляде этого человека, который уже начинал владычествовать над миром.

В противоположность своему мрачному брату, Людовик весь сиял. Взглянув на рисунки, которые к нему протягивали со всех сторон, он похвалил один и забраковал другие, единственным своим словом создавая счастливцев или несчастных.

Вдруг краешком глаза посмотрев на принцессу, он подметил немой разговор между нею и графом.

Король закусил губу и подошел к королевам:

— Ваши величества, меня сейчас известили, что в Фонтенбло все приготовлено согласно моим распоряжениям.

По всей зале пробежал шепот удовольствия. Король Прочел на всех лицах горячее желание получить приглашение на праздник.

— Я еду завтра, — прибавил он.

Воцарилось глубокое молчание.

— И прошу всех присутствующих сопровождать меня.

Радостная улыбка озарила все лица. Один только принц оставался по-прежнему в дурном настроении.

Один за другим к королю стали подходить вельможи, спешившие поблагодарить его величество за приглашение.

Подошел де Гиш.

— Ах, граф, — сказал ему король, — а я не заметил вас.

Граф поклонился. Принцесса побледнела.

Де Гиш собирался открыть рот, чтобы произнести благодарность.

— Граф, — остановил его король, — теперь как раз время озимых посевов. Я уверен, что ваши нормандские фермеры очень обрадовались бы вашему приезду к себе в поместье.

После этой жестокой выходки король повернулся спиною к несчастному графу.

Теперь побледнел и де Гиш. Он сделал два шага к королю, забыв, что можно только отвечать на вопросы его величества.

— Я, кажется, плохо понял, — пролепетал он.

Король слегка повернул голову и, бросив на Гиша один из тех холодных и пристальных взглядов, которые, как нож, вонзались в сердце людей, впавших в немилость, медленно отчеканил:

— Я сказал: в ваше поместье.

На лбу графа выступил холодный пот, пальцы разжались и выронили шляпу.

Людовик бросил взгляд на мать, чтобы подчеркнуть перед ней полноту своей власти. Он отыскал также торжествующий взгляд брата и убедился, что тот доволен мщением. Наконец он остановил свои глаза на принцессе.

Принцесса улыбалась, разговаривая с г-жой де Ноайль. Она ничего не слышала или делала вид, что не слышала.

Шевалье де Лоррен тоже смотрел своим упорным враждебным взглядом, похожим на таран, сокрушающий препятствия. Один только де Гиш остался в кабинете короля. Постепенно все разошлись.

Перед глазами несчастного мелькали какие-то тени.

Страшным усилием воли он овладел собой и поспешил домой, где его ожидал Рауль, не отделавшийся от мрачных предчувствий.

— Ну что, как? — прошептал он, увидя своего друга, вошедшего нетвердым шагом без шляпы, с блуждающим взглядом.

— Да, да… это верно… да…

Больше де Гиш ничего не мог выговорить. Он без сил повалился в кресло.

— А она?.. — спросил Рауль.

— Она?.. — вскричал несчастный, поднимая к нему гневно сжатый кулак.

— Она!..

— Что она делает?

— Смеется.

И сам злосчастный изгнанник разразился истерическим хохотом. Потом упал навзничь. Он был уничтожен.

XVI

ФОНТЕНБЛО
Уже четыре дня великолепные сады Фонтенбло были оживлены не прекращавшимися празднествами и весельем. Г-н Кольбер был завален работой: по утрам — он подводил счеты ночных расходов, днем составлял программы, сметы, нанимал людей, расплачивался.

Господин Кольбер получил четыре миллиона и пытался расходовать их с разумною экономией.

Он приходил в ужас от трат на мифологию. Каждый сатир и каждая дриада обходились не менее чем по сотне ливров в день. Да костюмы стоили по триста ливров. Каждую ночь фейерверки истребляли пороху и серы на сто тысяч ливров. Иллюминация по берегам пруда обходилась в тридцать тысяч ливров. Эти праздники казались великолепными. Кольбер от радости не мог владеть собой.

В разное время дня и ночи можно было видеть, как принцесса и король отправлялись на охоту или устраивали приемы разных фантастических персонажей, торжества, которые без устали изобретали в течение двух недель и в которых проявлялись блестящий ум принцессы и щедрость короля.

Принцесса, героиня праздника, отвечала на приветственные речи депутаций от разных неведомых народов: гарамантсз, скифов, гиперборейцев, кавказцев и патагонцов, которые словно из-под земли появлялись перед нею. А король каждому из них дарил бриллианты и разные дорогие вещи.

Депутации декламировали стихи, в которых короля сравнивали с солнцем, а принцессу с луною. О королевах и о принце совсем перестали говорить, словно король был женат не на Марии-Терезии Австрийской, а на Генриетте Английской.

Счастливая пара держалась за руки, обменивалась неуловимыми пожатиями. Молодые люди большими глотками впивали этот сладостный напиток лести, который порождают юность, красота, могущество и любовь. Все в Фонтенбло удивлялись влиянию на короля, которое так неожиданно приобрела принцесса. Всякий говорил про себя, что настоящей королевой была принцесса. И действительно, король подтверждал эту странную истину каждой своей мыслью, каждым своим словом, каждым своим взглядом. Он черпал свои желания, искал свое вдохновение в глазах принцессы, он упивался ее радостью, если принцесса удостаивала его улыбкой.

А принцесса? Наслаждалась ли она своим могуществом, видя весь мир у своих ног? Она не могла признаться в этом себе самой; но она знала это и чувствовала одно: что у нее нет больше никаких желаний и что она совершенно счастлива. Произошло все это по воле короля, и в результате принц, который был вторым лицом в государстве, оказался третьим.

И ему стало еще хуже, чем в те дни, когда музыканты де Гиша играли у принцессы. Тогда принц мог, по крайней мере, внушить страх тому, кто его раздражал. Но, изгнав врага благодаря союзу с королем, принц почувствовал на плечах бремя, которое было гораздо тяжелее прежнего.

Каждую ночь принцесса возвращалась к себе совсем измученная. Поездки верхом, купанье в Сене, спектакли, обеды под деревьями, балы на берегу большого канала, концерты — все это могло бы свалить с ног здорового швейцарца, а не только слабую, хрупкую женщину.

Положим, что касается танцев, концертов, прогулок, женщина куда выносливее самого дюжего молодца. Но и женские силы ограничены. Что же касается принца, то он не имел удовольствия видеть принцессу даже по вечерам. Принцессе отвели покои в королевском павильоне вместе с молодой королевой и королевой-матерью.

Шевалье де Лоррен, разумеется, не покидал принца и вливал по капле желчь в его свежие раны.

После отъезда де Гиша принц сначала было повеселел и расцвел, но три дня пребывания в Фонтенбло снова повергли его в меланхолию.

Однажды, часа в два, принц, поздно вставший и посвятивший еще больше, чем обыкновенно, внимания своему туалету, вспомнил, что на этот день не было ничего назначено; и вот он задумал собрать свой двор и повезти принцессу ужинать в Море, где у него был прекрасный загородный дом.

С этим намерением он направился к королевскому павильону и был очень удивлен, не найдя там ни души. Левая дверь вела в покои принцессы, правая — в покои молодой королевы.

В комнате жены он узнал от швеи, которая там работала, что в одиннадцать часов утра все отправились купаться в Сене, что из этой прогулки устроили настоящий праздник и что придворные экипажи ожидали у ворот парка.

«Счастливая мысль! — подумал принц. — Жара ужасная, и я сам охотно выкупался бы».

Он кликнул людей… Никто не явился. Он пошел к каретным сараям. Там конюх сказал ему, что нет ни одной кареты и ни одного экипажа. Тогда он велел оседлать двух лошадей, одну для себя, другую для камердинера. Конюх ему учтиво ответил, что и лошадей нет.

Принц, побледнев от гнева, снова отправился в королевские покои и дошел до самой молельни Анны Австрийской.

Сквозь полуоткрытую портьеру он увидел невестку, стоявшую на коленях перед королевой-матерью. Насколько он мог рассмотреть, молодая женщина горько плакала.

Королевы не видели и не слышали его.

Он замер у дверей и стал подслушивать. Это печальное зрелище возбуждало его любопытство.

Молодая королева в слезах жаловалась:

— Да, король пренебрегает мною, король весь поглощен удовольствиями, в которых я не принимаю никакого участия.

— Терпение, терпение, дочь моя, — отвечала ей Анна Австрийская по-испански и по-испански же прибавила несколько слов, которых принц не понял.

Королева отвечала ей новыми жалобами, в которых принц разобрал только слово «banos»[157], повторяемое с выражением досады и раздражения.

«Banos, — подумал принц. — Это означает купанье». И он старался соединить в одно целое обрывки услышанных им фраз.

Во всяком случае, легко было догадаться, что королева горько жалуется и что если Анна Австрийская не могла ее утешить, то изо всех сил пыталась сделать это.

Принц испугался, как бы его не застали врасплох, и кашлянул. Обе королевы обернулись. При виде принца молодая королева быстро встала и вытерла глаза.

Принц слишком хорошо знал придворный мир, чтобы задавать вопросы, и слишком хорошо усвоил правила приличия, чтобы хранить молчание, поэтому он учтиво приветствовал королев.

Королева-мать ласково улыбнулась ему.

— Что вам, сын мой? — спросила она.

— Мне?.. Да ничего… — пробормотал принц. — Я искал…

— Кого?

— Я искал принцессу.

— Принцесса отправилась купаться.

— А король? — спросил принц тоном, повергшим молодую королеву в трепет.

— И король, и весь двор уехали купаться, — отвечала Анна Австрийская.

— А вы что же, государыня? — сказал принц.

— О, я служу пугалом для всех, кто развлекается!

— Да и я, по-видимому, тоже, — проговорил принц.

Анна Австрийская сделала знак своей невестке, и та ушла, заливаясь слезами.

Принц нахмурил брови.

— Вот грустный дом, — сказал он. — Как вы находите, матушка?

— Да… нет же… нет… здесь каждый ищет развлечения.

— Вот это-то и огорчает тех, кому чужие развлечения не по вкусу.

— Как вы странно выражаетесь, милый Филипп!

— Право же, матушка, я говорю то, что думаю.

— Да в чем же дело?

— Спросите у моей невестки, которая сейчас вам рассказывала о своих горестях.

— О каких горестях?..

— Ну да, я ведь слышал. Случайно, но все слышал. Слышал, как она жаловалась на эти знаменитые купанья принцессы.

— Ах, все это глупости!..

— Ну нет, плачут не всегда от глупости… Королева все произносила слово «banos». Ведь это значит купанье?

— Повторяю вам, сын мой, — сказала Анна Австрийская, — что ваша невестка мучается ребяческою ревностью.

— Если так, государыня, — отвечал принц, — то я смиренно сознаюсь в том же.

— Вы тоже терзаетесь ревностью из-за этих купаний?

— Еще бы! Король едет купаться с моей женой и не берет с собой королеву! Принцесса отправляется купаться с королем и даже не считает нужным предупредить меня об этом! И вы хотите, чтобы моя невестка была довольна? И вы хотите, чтобы я был спокоен?

— Но, милый Филипп, — остановила его Анна Австрийская, — вы говорите вздор. Вы заставили прогнать Бекингэма, из-за вас отправили в ссылку господина де Гиша. Уж не хотите ли вы теперь и короля выслать из Фонтенбло?

— О, мои притязания не идут так далеко, государыня, — произнес принц раздраженно. — Но сам я могу уехать отсюда и уеду.

— Из ревности к королю! К брату!

— Да, из ревности к королю, к брату! Да, ваше величество, из ревности!

— Знаете, принц, — воскликнула Анна Австрийская, притворяясь возмущенной и разгневанной, — я начинаю думать, что вы действительно сошли с ума и поклялись не давать мне покоя. Я ухожу, потому что решительно не знаю, что мне делать с вашими выдумками.

С этими словами она поднялась с места и вышла, оставив принца в бешеной ярости.

Минуту он стоял словно оглушенный. Придя в себя, он вернулся к конюшням, отыскал конюха и опять потребовал карету или лошадь. Получив в ответ, что ни лошади, ни кареты нет, он выхватил кнут из рук конюха и начал гонять несчастного по двору, не слушая его криков. Наконец, выбившись из сил, весь в поту, дрожа как в лихорадке, он прибежал к себе, переколотил фарфор, бросился на постель, как был, в сапогах со шпорами, и закричал:

— Помогите!

XVII

КУПАНЬЕ
В Вальвене, под непроницаемым сводом ив, опускавших свои свежие зеленые ветви в голубые волны, стояла большая плоская барка с лесенками и длинными синими занавесками. Эта барка служила убежищем Дианам-купальщицам, которых подстерегали при выходе из воды двадцать пылких Актеонов, скакавших на конях вдоль берега.

Но и сама Диана, Диана стыдливая, одетая в длинную хламиду, едва ли была более целомудренна, более недоступна, чем принцесса, молодая и прекрасная, как богиня. Из-под охотничьей туники Дианы виднелись ее круглые белые колени; колчан со стрелами не мог скрыть смуглых плеч богини; стан принцессы был закутан в длинное покрывало, непроницаемое для самых нескромных и самых зорких глаз.



Генриетта Английская
Когда она поднималась по лесенке, двадцать поэтов, — а в ее присутствии все делались поэтами, — двадцать галопировавших на берегу поэтов остановили своих коней и в один голос воскликнули, что с тела принцессы в струи счастливой реки стекают не капли, а настоящие жемчужины.

Но король, гарцевавший в центре этой кавалькады, прервал их излияния и отъехал в сторону из боязни оскорбить скромность женщины и достоинство принцессы.

На некоторое время сцена опустела, на барке воцарилась тишина. По шуму шагов, игре складок, волнам, пробегавшим по занавесям, можно было угадать торопливую беготню прислужниц.

Король с улыбкой слушал болтовню придворных, но видно было, что внимание его поглощено другим.

В самом деле, едва только звякнули металлические кольца занавесок, давая знать, что богиня сейчас появится, как король быстро повернул лошадь и поскакал вдоль берега, давая сигнал всем, кого обязанности или удовольствие призывали к принцессе.

Пажи немедленно бросились к лошадям. Подъехали коляски, стоявшие в густой тени деревьев. Появилась целая толпа лакеев, носильщиков, служанок, судачивших в сторонке во время купанья господ. В то время эта толпа была своего рода ходячею газетою.

Тут же стояли и окрестные крестьяне, стремившиеся увидеть короля и принцессу. В течение восьми или десяти минут эта беспорядочная толпа представляла в высшей степени живописное зрелище.

Король сошел с коня, и его примеру последовали все придворные. Он предложил руку принцессе, которая была в богатом, вышитом серебром костюме для верховой езды, прекрасно обрисовывавшем ее изящную фигуру.

Влажные черные волосы обрамляли нежную белую шею. Радость и здоровье блистали в ее прекрасных глазах. Она освежилась и глубоко, взволнованно дышала под большим узорным зонтиком, который держал паж. Не могло быть ничего более нежного, изящного, поэтичного, чем эти две фигуры в розовой тени зонтика: король, белые зубы которого сверкали в беспрерывных улыбках, и принцесса, чья черные глаза искрились, словно драгоценные камни в светящихся переливах шелка.

Принцесса подошла к своей лошади. Это был великолепный иноходец андалузской породы, белый, без единой отметины, пожалуй, немного тяжеловатый, но с красивой умной головой, с длинным хвостом, подметавшим землю; удачная смесь арабской и испанской крови. Принцесса остановилась у стремени, точно не имея сил поставить на него ногу. Король схватил ее за талию и поднял, а рука принцессы жарким кольцом обвила шею короля.

Людовик невольно прикоснулся губами к руке, которая яри этом не отдернулась. Принцесса поблагодарила своего царственного стремянного. Все мгновенно вскочили на коней.

Король и принцесса посторонились, чтобы пропустить экипажи, стремянных и скороходов. Следом за колясками, увозившими свиту Дианы, прелестных нимф, с говором и смехом помчалось большинство всадников, пренебрегая правилами этикета. Король и принцесса пустили своих лошадей шагом.

Более солидные придворные, старавшиеся быть на виду у короля и поспешить к нему по первому же зову, ехали за ним, сдерживая своих нетерпеливых скакунов, приноравливая их шаг к шагу коней короля и принцессы и наслаждаясь сладостью и приятностью, которые дает общество остроумных людей, с изяществом извергающих потоки ужасных мерзостей по адресу своих ближних. С большим удовольствием предались они обычному злословию.

Больше всего шуток и смеха возбуждал злополучный принц. Но де Гиша искренне жалели, и, надо признаться, не без основания.

Тем временем король и принцесса, дав передохнуть коням и шепнув друг другу сто раз именно то, что предполагали придворные, пустили лошадей легким галопом, и под копытами кавалькады зазвенели уединенные тропинки леса.

Тогда тихие разговоры, летучие намеки, приглушенный смех сменились громкими криками: веселье охватило всех, от лакеев до принцев. Поднялся шум, хохот. Сороки и сойки разлетались во все стороны; зяблики и синицы поднимались целыми тучами, а лани, козы и олени с испугом уносились в заросли.

При въезде в город король и принцесса были встречены дружными криками толпы. Принцесса поспешила к супругу. Она инстинктивно понимала, что принц слишком долго не принимал участия в общем веселье. Король отправился к королевам; он сознавал свою обязанность вознаградить их или, по крайней мере, одну из них за свое отсутствие.

Но принц не принял супругу. Ей сказали, что он спит. Короля встретила не улыбающаяся Мария-Терезия, а Анна Австрийская, вышедшая в галерею; она взяла его за руку и увела к себе.

О чем они говорили или, лучше сказать, что королева-мать говорила Людовику XIV, — этого никто никогда не узнал; об этом можно было только догадываться по расстроенному лицу короля, когда он вышел от матери.

Но наша задача все истолковать и сообщить наши толкования читателю, и мы не выполнили бы этой задачи, если бы читатель не узнал ничего о содержании этой беседы. Все это мы помещаем в следующей главе.

XVIII

ОХОТА ЗА БАБОЧКАМИ
Король, придя к себе, чтоб отдать кое-какие приказания да кстати и собраться с мыслями, нашел на туалете записку, написанную, по-видимому, измененным почерком.

Он вскрыл ее и прочел:

«Приходите поскорее, мне надо очень многое сказать вам».

Король и принцесса расстались так недавно, что трудно было понять, как «многое» успело накопиться после того «многого», что они сказали друг другу по дороге из Вальвена в Фонтенбло.

Торопливый почерк записочки заставил короля призадуматься. Он слегка оправил свой костюм и пошел к принцессе.

Принцесса, не желая показать, что ждет его, вышла со своими дамами в сад.

Узнав, что принцесса отправилась на прогулку, король подозвал находившихся поблизости придворных и пригласил их с собой.

Принцесса устроила охоту на бабочек на просторной лужайке, окаймленной гелиотропами и дроком. Она смотрела, как бегали ее молоденькие быстроногие фрейлины, а сама с нетерпением ждала короля.

Скрип шагов по песку заставил ее обернуться. Людовик XIV был без шляпы; взмахом трости он сшиб бабочку, которую поднял с травы шедший с ним де Сент-Эньян.

— Видите, принцесса, я тоже охочусь за бабочками, — сказал он, подходя. — Господа, — прибавил он, оборачиваясь к своей свите, — займитесь охотой и принесите добычу своим дамам.

Это значило — отойдите от нас подальше.

Забавно было видеть, как старые почтенные вельможи, давно забывшие о стройности и изяществе, принялись бегать за бабочками, теряя шляпы и колотя тростями кусты мирта и дрока, точно они сражались с испанцами.

Король подал руку Принцессе и проводил ее в открытую беседочку, что-то вроде хижины, задуманной робким гением какого-то неведомого мастера, который положил начало причудливому и фантастическому в суровом стиле тогдашнего садоводческого искусства.

Этот навес, украшенный вьющимися розами и настурцией, возвышался над скамьей без спинки и, был поставлен так, что сидевшие под ним, находясь посреди лужайки, видели все вокруг и были видны со всех сторон, но слышать их не мог никто, ибо непрошеный свидетель, только собравшись приблизиться и подслушать разговор, сразу оказывается на виду у сидевших.

Король знаками приветствовал и поощрял отсюда охотников. Насаживая бабочку на золотую булавку и как будто разговаривая о ней с принцессой, он начал:

— Кажется, здесь можно побеседовать без помехи.

— Да, государь, мне надо было поговорить с вами с глазу на глаз, но на виду у всех.

— И мне тоже, — сказал Людовик.

— Вас удивила моя записка?

— Ужаснула! Но то, что я хочу вам сказать, гораздо важнее.

— Едва ли! Вы знаете, что принц запер передо мною дверь?

— Перед вами! Почему же?

— Вы не догадываетесь?

— Ах, принцесса, нам, кажется, надо сказать друг другу одно и то же.

— А что же с вами случилось?

— Вернувшись домой, я встретил мать, и она увела меня к себе.

— О, королеву-мать!.. Это весьма серьезно, — с беспокойством проговорила принцесса.

— Я думаю! Вот что она мне сказала… Только позвольте мне начать с небольшого предисловия.

— Я вас слушаю, государь.

— Принц говорил вам что-нибудь обо мне?

— Часто.

— А о своей ревности?

— О, еще чаще!

— О ревности ко мне?

— Нет, не к вам, а…

— Да, я знаю, к Бекингэму и к Гишу, — совершенно верно. Представьте, принцесса, что сейчас он вздумал ревновать ко мне.

— Вот как! — отвечала принцесса с лукавой усмешкой.

— Но мне кажется, мы не подавали ни малейшего повода…

— По крайней мере, я… Но как вы узнали о ревности принца?

— Матушка сообщила мне, что принц вбежал к ней как бешеный и излил целый поток жалоб на ваше… вы извините меня…

— Говорите, говорите.

— На ваше кокетство. Матушка старалась его разуверить; но он ответил ей, что больше слышать ничего не хочет.

— Люди очень злы, государь. Да что же это такое! Брат и сестра не могут поболтать между собою, чтобы не начались пересуды и даже подозрения!

Ведь мы же не желаем ничего дурного, государь, у нас и в мыслях нет ничего дурного.

И она бросила на короля гордый, вызывающий взгляд, который разжигает пламя желаний у самых холодных и благоразумных людей.

— Конечно, — вздохнул Людовик.

— Знаете, государь, если так будет продолжаться, я не выдержу. Оцените по справедливости наше поведение — разве оно не добропорядочно?

— Да, очень.

— Правда, мы часто бываем вместе, потому что у нас одинаковые мысли, вкусы. Соблазн действительно мог бы возникнуть, но он все-таки не возник!.. Для меня вы Только брат, и больше ничего.

Король нахмурился, а она продолжала:

— Когда ваша рука встречается с моею, она никогда не вызывает у меня того волнения, того трепета… как, например, у влюбленных…

— Довольно, довольно, умоляю вас! — перебил ее истерзанный король. Вы безжалостны и хотите уморить меня.

— Что это значит?

— Да ведь вы… вы прямо говорите, что ничего ко Мне не чувствуете.

— О, государь… этого я не говорю… Мои чувства…

— Генриетта… довольно… еще раз прошу… Если вы воображаете, что я такой же мраморный, как вы, то вы ошибаетесь.

— Я вас не понимаю.

— Ну хорошо, хорошо, — вздохнул король, потупляя глаза. — Значит, наши встречи… и рукопожатия… и наши Взгляды… Виноват… Да, вы правы… я понимаю, что вы хотите сказать.

Он опустил голову и закрыл лицо руками.

— Будьте сдержанней, государь, — с живостью проговорила принцесса, на вас смотрит господин де Сент-Эньян.

— Да, действительно, — с гневом воскликнул Людовик. — У меня нет и тени свободы, у меня не может быть простоты и искренности в отношениях с людьми… Думаешь, что нашел друга, а на самом деле находишь шпиона… думаешь, что нашел подругу, а находишь… сестру.

Принцесса замолчала и потупилась.

— Принц ревнив! — тихонько произнесла она совсем особенным тоном, чарующую прелесть которого невозможно передать.

— Вы правы! — воскликнул король.

— Да, — продолжала принцесса, смотря на Людовика взглядом, обжигавшим ему сердце, — вы свободны, вас не подозревают, не отравляют вашу домашнюю жизнь.

— Увы, вы еще ничего не знаете. Королева тоже ревнует.

— Мария-Терезия?

— До сумасшествия. Ревность брата вызвана именно ее ревностью, она плакала, она жаловалась моей матери, она злилась на это купанье, которое было для меня таким наслаждением.

«И для меня», — говорил взгляд принцессы.

— И вот принц, подслушивая их, уловил слово «banos», которое королева произнесла с особенного горечью; это его и навело на мысль. Он ворвался к ним, вмешался в разговор и наговорил матери таких вещей, что она была вынуждена уйти от него. Вам приходится иметь дело с ревнивым мужем, а передо мною вырос и будет вечно стоять призрак той же ревности — с опухшими глазами, впалыми щеками и кривящимися губами.

— Бедный король! — прошептала принцесса, слегка прикасаясь рукою к руке Людовика.

Он задержал эту ручку и, чтобы пожать ее тайком от зрителей, охотившихся не столько за бабочками, сколько за новостями, протянул принцессе умиравшую бабочку. Оба наклонились над ней, словно считая пятнышки или зернышки золотой пыли на крылышках мотылька. Они не произнесли ни слова.

Волосы их касались, дыхание смешивалось, руки горели. Так прошло пять минут.

XIX

ЧТО МОЖНО ПОЙМАТЬ, ОХОТЯСЬ ЗА БАБОЧКАМИ
Несколько мгновений молодые люди не шевелились, охваченные мыслью о рождающейся любви, которая населяет цветами двадцатилетнее воображение.

Генриетта украдкой смотрела на Людовика. В глубине его сердца она видела любовь, как опытный водолаз видит жемчужину на дне моря.

Она поняла, что Людовик колеблется, быть может, даже терзается сомнениями и надо слегка подтолкнуть это ленивое или робкое сердце.

— Итак?.. — проговорила она, прерывая молчание.

— Что вы хотите сказать? — спросил Людовик.

— Я хочу сказать, что мне придется вернуться к принятому мной решению.

— К какому решению?

— К тому, которое я уже сообщила вашему величеству, когда между нами происходило первое объяснение по поводу ревности принца.

— Что же вы мне сказали тогда? — с беспокойством спросил Людовик.

— Разве вы уже забыли, государь?

— Увы, если это какое-нибудь новое несчастье, то, наверное, скоро вспомню.

— О, это несчастье только для меня, государь, — отвечала Генриетта, но несчастье необходимое.

— Да скажите же наконец, что такое!

— Отъезд!

— Ах, сделать это неумолимое решение?

— Поверьте, государь, что я приняла это решение не без жестокой внутренней борьбы… Право, государь, мне следует вернуться в Англию.

— Никогда, никогда я не допущу, чтобы вы покинули Францию! — вскричал король.

— И однако же, — продолжала принцесса тоном кроткой решимости, — это совершенно необходимо, государь. Больше того, я убеждена, что такова воля вашей матери.

— Воля! — воскликнул король. — Вы произнесли странное слово в моем присутствии, дорогая сестра!

— Но разве, — ответила с улыбкой Генриетта, — вы не подчинились бы с удовольствием воле доброй матери?

— Перестаньте, бога ради; вы разрываете мне сердце. Вы говорите о своем отъезде с таким спокойствием…

— Я не рождена для счастья, государь, — грустно отвечала принцесса, с детства я привыкла к тому, что самые дороге мои мечты не сбываются.

— Вы говорите правду? И теперь отъезд помешал бы осуществиться дорогой вам мечте?

— Если я отвечу «да», вас это утешит, государь?

— Жестокая!

— Тише, государь, к нам идут.

Король осмотрелся кругом.

— Нет, никого, — сказал он. Потом, снова обращаясь к принцессе, продолжал:

— Послушайте, Генриетта, ведь против ревности мужа есть и другие средства, кроме вашего отъезда, который убил бы меня…

Генриетта с сомнением пожала плечами.

— Да, да, убил бы, — продолжал Людовик. — Неужели, повторяю, ваше воображение… или, лучше сказать, ваше сердце не способно внушить вам что-нибудь иное?

— Боже мой, что, по-вашему, оно должно внушить мне?

— Скажите, как доказать человеку, что его ревность не имеет основания?

— Прежде всего, государь, ему не дают никаких поводов к ревности, то есть любят только его.

— Я ожидал иного.

— Чего же вы ожидали?

— Ревнивца можно успокоить, скрывая свое чувство к тому, кто возбуждает его ревность.

— Скрывать трудно, государь.

— Счастье всегда добывается с трудом. Что касается меня, то, клянусь вам, я могу, если нужно, сбить с толку всех ревнивцев, сделав вид, что отношусь к вам так же, как к любой другой женщине.

— Плохое, слабое средство, — проговорила молодая женщина, покачивая прелестною головкою.

— Вам никак не угодишь, дорогая Генриетта, — сказал Людовик с неудовольствием. — Вы отвергаете все, что я предлагаю. Но, по крайней мере, предложите что-нибудь сами… Я очень доверяю изобретательности женщин.

— Хорошо, я придумала. Вы слушаете, государь?

— Что за вопрос? Вы решаете мою судьбу и спрашиваете, слушаю ли я!

— Я сужу по себе. Если бы я подозревала, что мой муж ухаживает за другой женщиной, то меня могла бы успокоить только одна вещь?

— Какая?

— Мне нужно было бы прежде всего убедиться, что он не интересуется этой женщиной.

— Да ведь это самое я говорил вам сейчас.

— Да, но только я бы не успокоилась, пока не увидела бы, что он ухаживает за другою.

— Ах, я понимаю вас, Генриетта, — с улыбкой подхватил Людовик. — Это средство, конечно, остроумно, но жестоко.

— Почему?

— Вы излечиваете ревнивца от подозрений, по наносите ему рану в сердце. Страх его пройдет, но остается боль, а это, по-моему, еще хуже.

— Согласна. Но зато он не заметит, даже подозревать не будет, кто его настоящий враг, и не помешает истинной любви. Он направит свое внимание в ту сторону, где оно никому и ничему не повредит. Словом, государь, моя система, против которой вы, к моему удивлению, возражаете, вредна для ревнивца, но полезна для влюбленных. А кто же, государь, кроме вас, когда-нибудь жалел ревнивца? Это особая болезнь, гнездящаяся в воображении, и, как все воображаемые болезни, она неизлечима. Дорогой государь, я вспоминаю по этому поводу афоризм моего ученого доктора Доли, очень остроумного человека. «Если у вас две болезни, — говорил он, — выберите одну, которая вам больше нравится, я вам оставлю ее. Она поможет мне справиться с другой».

— Хорошо сказано, дорогая — Генриетта, — с улыбкою отвечал король. Я завтра же назначу ему пенсию за его афоризм. Вот и вы, Генриетта, изберите меньшее из зол. Вы не отвечаете, улыбаетесь. Я догадываюсь: меньшее из зол — пребывание во Франции? Ну и отлично. Это зло я вам оставлю, а сам примусь лечить большее зло и сегодня же подыщу предмет для отвлечения внимания ревнивцев обоего пола, которые преследуют вас.

— Тес… На этот раз к нам и вправду подходят, — сказала принцесса и наклонилась, чтобы сорвать барвинок в густой траве.

И в самом деле, с вершины горки по направлению к ним мчалась целая толпа дам и кавалеров. Причиною этого набега был великолепный виноградный сфинкс, похожий сверху на сову и с нижними крылышками, напоминающими лепестки розы.

Эта редкая добыча попалась в сачок мадемуазель де Тонне-Шарант, которая с гордостью показывала ее своим менее счастливым соперницам. Царица охоты уселась в двадцати шагах от скамьи, на которой помещались Людовик и Генриетта, прислонилась к роскошному дубу, обвитому плющом, и приколола бабочку к своей длинной трости. Мадемуазель де Тонне-Шарант была очень хороша собою. Поэтому кавалеры покинули прочих дам и столпились около нее в кружок, под предлогом поздравить ее с удачею.

Король и принцесса, улыбаясь, смотрели на эту сцену, как взрослые смотрят на игры детей.

— Что вы скажете о мадемуазель де Тонне-Шарант, Генриетта? — спросил король.

— Скажу, что волосы у нее слишком светлые, — отвечала принцесса, сразу указывая на единственный недостаток, который можно было поставить в упрек почти совершенной красоте будущей г-жи де Монтеспан.

— Да, слишком белокура, это верно, но все же, по-моему, красавица.

— О да, и кавалеры так и кружатся около нее. Если бы мы охотились вместо бабочек за ухаживателями, смотрите-ка, сколько бы мы наловили их возле нее.

— А как вы думаете, Генриетта, что сказали бы, если бы король вмешался в толпу этих ухаживателей и бросил свой взор на красавицу? Принц продолжал бы ревновать?

— О, государь, мадемуазель де Тонне-Шарант средство очень сильное, вздохнула принцесса. — Ревнивец, конечно, вылечился бы, но, пожалуй, явилась бы ревнивица!

— Генриетта, Генриетта! — воскликнул Людовик. — Вы наполняете мое сердце радостью. Да, да, вы правы, мадемуазель де Тонне-Шарант слишком прекрасна, чтоб служить ширмой.

— Ширмой короля, — с улыбкой отвечала Генриетта. — Эта ширма должна быть красива.

— Так вы мне советуете ее? — спросил Людовик.

— Что мне сказать вам, государь? Дать такой совет — значит, дать оружие против себя. Было бы безумством или самомнением рекомендовать вам для отвода глаз женщину, гораздо более красивую, чем та, которую вы будто бы любите.

Король искал руку принцессы, ее взгляд и прошептал ей на ухо несколько нежных слов, так тихо, что автор, который должен все знать, не расслышал их.

Потом он громко прибавил:

— Ну хорошо, выберите сами ту, которая должна будет излечить наших ревнивцев. Я буду за ней ухаживать, посвящу ей все время, какое у меня останется от дел, ей буду отдавать цветы, сорванные для вас, ей буду нашептывать о нежных чувствах, которые вызовете во мне вы. Только выбирайте повнимательнее, иначе, предлагая ей розу, сорванную моею рукою, я буду невольно смотреть в вашу сторону, мои руки, мои губы будут тянуться к вам, хотя бы мою тайну угадала вся вселенная.

Когда эти слова, согретые любовной страстью, слетали с уст короля, принцесса краснела, трепетала, счастливая, гордая, упоенная. Она ничего не могла найти в ответ: ее гордость, ее жажда поклонения были удовлетворены.

— Я выберу, — сказала она, поднимая на него свои прекрасные глаза, только не так, как вы просите, потому что весь этот фимиам, который вы собираетесь сжигать на алтаре другой богини, — ах, государь, я ревную к ней, — я хочу, чтобы он весь вернулся ко мне, чтобы не пропала ни одна его частица. Я выберу, государь, с вашего королевского соизволения такую, которая будет наименее способна увлечь вас и оставит мой образ нетронутым в вашей душе.

— По счастью, — заметил король, — у вас сердце но злое, иначе я трепетал бы от вашей угрозы. Кроме того, среди окружающих нас женщин трудно отыскать неприятное лицо.

Пока король говорил, принцесса встала со скамьи, окинула взглядом лужайку и подозвала к себе короля.

— Подойдите ко мне, государь, — сказала она, — видите вы там, у кустов жасмина, хорошенькую девушку, отставшую от других? Она идет одна, опустив голову, и смотрит себе под ноги, точно потеряла что-нибудь.

— Мадемуазель де Лавальер? — спросил король.

— Да.

— О!

— Разве она не нравится вам, государь?

— Да вы посмотрите на нее, бедняжку. Она такая худенькая, почти бесплотная.

— А разве я толстая?

— Но она какая-то унылая.

— Полная противоположность мне; меня упрекают, что я чересчур весела.

— Вдобавок хромоножка. Смотрите, она нарочно всех пропустила вперед, чтобы не заметили ее недостатка.

— Ну так что же? Зато она не убежит от Аполлона, как быстроногая Дафна.

— Генриетта, Генриетта! — с досадой воскликнул король. — Вы нарочно выбрали самую уродливую из ваших фрейлин.

— Да, но все же это моя фрейлина — заметьте это.

— Так что же?

— Чтобы видеть ваше новое божество, вам придется волей-неволей приходить ко мне; скромность не позволит вам искать свиданий наедине, и вы будете видеться с нею только в моем домашнем кружке и говорить не только с нею, а и со мною. Словом, все ревнивцы увидят, что вы приходите ко мне не ради меня, а ради мадемуазель де Лавальер.

— Хромоножки.

— Она только чуть-чуть прихрамывает.

— Она никогда рта не раскрывает.

— Но зато когда раскроет, то показывает прелестнейшие зубки.

— Генриетта!..

— Ведь вы сами предоставили мне выбор.

— Увы, да!

— Подчиняйтесь же ему без возражений.

— О, я подчинился бы даже фурии, если бы вы ее выбрали!

— Лавальер кротка, как овечка. Не бойтесь, она не станет противиться, когда вы ей объявите, что любите ее.

И принцесса захохотала.

— Вы оставите мне дружбу брата, постоянство брата и благосклонность короля, не правда ли?

— Я оставлю вам сердце, которое бьется только для вас.

— И вы полагаете, что наше будущее обеспечено?

— Надеюсь.

— Ваша мать перестанет смотреть на меня как на врага?

— Да.

— А Мария-Терезия не будет больше говорить по-испански в присутствии моего мужа, который не любит слышать иностранную речь, так как ему все кажется, что его бранят?

— Может быть, он прав, — проговорил король.

— Наконец, будут ли по-прежнему обвинять короля в преступных чувствах, если мы питаем друг к другу только чистую симпатию, без всяких задних мыслей?

— Да, да, — пробормотал король — Правда, станут говорить другое.

— Что еще, государь? Неужели нас никогда не оставят в покое?

— Будут говорить, — продолжал король, — что у меня очень дурной вкус.

Ну, да что значит мое самолюбие перед вашим спокойствием?

— Моей честью, государь, хотите вы сказать, честью нашей семьи. И притом, поверьте, вы напрасно заранее настраиваете себя против Лавальер; она прихрамывает, но она, право, не лишена некоторого ума. Впрочем, к чему прикасается король, то превращается в золото.

— Помните, Генриетта, что я еще у вас в долгу, вы могли бы заставить меня заплатить гораздо дороже за ваше пребывание во Франции.

— Государь, к нам подходят… Еще одно слово.

— Слушаю.

— Вы благоразумны и осмотрительны, государь, но вам теперь придется вооружиться всем вашим благоразумием и всей вашей осмотрительностью.

— О, с сегодняшнего же вечера я примусь за свою роль, — со смехом воскликнул Людовик. — Вы увидите, что у меня есть призвание к роли пастушка. У нас сегодня после обеда большая прогулка в лес, а потом ужин и в десять часов балет.

— Я знаю.

— Итак, сегодня же вечером мое любовное пламя взовьется выше наших фейерверков и будет гореть ярче плошек вашего друга Кольбера. У королев и у принца от его блеска глаза заболят.

— Будьте осторожны, государь!

— Боже мой, что же я сделал?

— Мне придется взять назад похвалы, которые я вам только что расточала… Я назвала вас благоразумным, осмотрительным… А вы начинаете с такого безумства! Разве страсть может загореться в одно мгновение, как факел? Разве такой король, как вы, сможет сразу, без всякой подготовки, пасть к ногам такой девушки, как Лавальер?

— Генриетта, Генриетта! Я ловлю вас на слове… Мы еще не начали кампанию, а вы уже нападаете на меня.

— Нет, я только предостерегаю вас Пусть пламя разгорается постепенно, понемногу, а не мгновенно Если вы проявите такой пыл, никто не поверит, что вы влюбились, а подумают, что вы помешались, если только сразу не разгадают всей вашей игры. Люди иногда не столь глупы, как кажутся.

Король принужден бью признать, что принцесса мудра, как ангел, и хитра, как дьявол.

Он поклонился.

— Хорошо, пусть будет так, — согласился он. — Я обдумаю план атаки.

Генералы, например, мой кузен Конде, пожелтеют, сидя над своими стратегическими картами, прежде чем двинут с места хоть одну из тех пешек, которые зовутся армейским корпусом; я хочу составить план всей кампании.

Вы знаете, что Страна Нежных Чувств разделена на множество областей. Ну вот, я прежде всего остановлюсь в деревне Ухаживаний, на хуторе Любовных Записочек, а потом уже направлюсь по дороге к Откровенной Любви. Тут путь ясен, вы знаете. Мадемуазель Скюдери никогда бы мне не простила, если бы я перескочил через станцию.

— Вот теперь мы на верном пути, государь. Но не пора ли нам расстаться?

— Увы, пора; нас все равно разлучат.

— Действительно, — сказала Генриетта, — сюда торжественно несут сфинкса мадемуазель де Тонне-Шарант, под пение труб, как принято на охотничьих праздниках.

— Значит, решено: сегодня, во время прогулки по лесу, я проберусь в чащу и, застав Лавальер одну, без вас…

— Я ее удалю от себя. Это уж моя забота.

— Прекрасно! Я пойду к ней при всех ее подругах и пущу в нее первую стрелу.

— Только цельтесь хорошенько, не промахнитесь, попадите прямо в сердце, — засмеялась принцесса.

Тут она рассталась с королем и пошла навстречу веселому кортежу, шествовавшему с трубными звуками, восклицаниями и подобающими случаю церемониями.

XX

БАЛЕТ «ВРЕМЕНА ГОДА»
После обеда, окончившегося около пяти часов, король ушел к себе в кабинет, где его ожидали портные. Предстояла примерка знаменитого костюма Весны, над которым трудилось множество придворных художников.

Все роли балета были уже разучены участниками представления. Королю хотелось сделать сюрприз. Как только он покончил с делами, он сейчас же послал за своими двумя церемониймейстерами, Вильруа и де Сент-Эньяном. Оба они заявили, что ждут лишь его приказа, что все готово и можно начинать.

Нужно только, чтобы погода была хорошая и вечер теплый.

Король открыл окно. Золотистые облака скользили над верхушками деревьев. Выплывала луна. Зеленые зеркальные пруды покоились как завороженные. Лебеди, сложив крылья, дремали на воде, словно суда на якорях.

Взглянув на эту дивную картину, король тотчас же отдал приказ, которого ожидали господа де Вильруа и де Сент-Эньян. Но исполнить его надо было по-царски. А для этого оставалось разрешить еще один вопрос. Людовик XIV и задал его:

— Есть у вас деньги?

— Государь, — отвечал де Сент-Эньян, — мы уже сговорились с господином Кольбером.

— Отлично.

— Господин Кольбер сказал, что он явится к вашему величеству, как только ваше величество изъявит желание продолжать праздники.

— Хорошо, пусть придет.

Казалось, что Кольбер подслушивал у дверей. Он вошел в комнату, как только король произнес его имя.

— Очень приятно, господин Кольбер, — приветствовал его король. — А вы, господа, приступите к исполнению своих обязанностей.

Де Сент-Эньян и Вильруа откланялись.

Король сел в кресло около окна.

— Я танцую сегодня в балете, господин Кольбер, — сообщил он.

— Значит, завтра, государь, я должен платить по счетам.

— Почему?

— Я обещал поставщикам оплатить их счета на другой день после балета.

— Ну что же, господин Кольбер, если обещали, так и платите.

— Прекрасно, государь. Только для того, чтобы платить, нужны деньги, как говаривал господин де Ледигьер.

— Как? А те четыре миллиона, которые обещал господин Фуке, разве они еще не внесены им? Я и забыл спросить вас об этом.

— Государь, они были у вашего величества в назначенный час. Ну?

— Государь, цветные стекла, фейерверк, скрипки и повара съели эти четыре миллиона в одну неделю.

— Как, все целиком?

— До последнего су. Каждый раз, когда ваше величество приказывали устроить иллюминацию по берегам большого канала, сгорало столько масла, сколько содержится воды во всех бассейнах.

— Ладно, ладно, господин Кольбер. Значит, у нас нет больше денег?

— У меня больше нет, но у господина Фуке есть.

И лицо Кольбера осветилось злобной радостью.

— Что вы хотите сказать? — спросил Людовик.

— Государь, мы уже взяли от господина Фуке шесть миллионов. Он дал их так охотно, что, наверное, не откажется дать еще, если понадобится. Теперь как раз ему пришло время раскошелиться.

Король нахмурил брови.

— Господин Кольбер, — проговорил он, отчеканивая слова, — я держусь другого мнения. Я не хочу ставить в затруднительное положение моего верного слугу. Господин Фуке уже выдал шесть миллионов в течение недели, это достаточная сумма.

Кольбер побледнел.

— Однако, — заметил он, — несколько времени тому назад ваше величество говорили иное, в тот день хотя бы, когда пришли вести из Бель-Иля.

— С тех пор, сударь, я переменил свое мнение.

— Разве ваше величество уже не верит в заговор?

— Господин помощник интенданта, мои дела касаются меня одного, я уже говорил вам, что сам буду вести их.

— Значит, я имел несчастье впасть в немилость у вашего величества! вскричал Кольбер. Он весь трепетал от страха и ярости.

— Никоим образом, напротив, вы очень нравитесь мне.

— Ах, государь, — улыбнулся казначей с притворной грубостью, которая льстила самолюбию Людовика, — что толку нравиться вашему величеству, когда не можешь быть вам полезным?

— Ваши услуги пригодятся в другой раз.

— Как же вы прикажете поступить теперь, ваше величество?

— Вам нужны деньги, господин Кольбер?

— Около семисот тысяч ливров, государь.

— Вы возьмете их из моей личной казны.

Кольбер поклонился.

— Но, — прибавил Людовик, — едва ли вы при всей вашей экономии можете обойтись такою ничтожною суммою, я подпишу вам ордер на три миллиона.

— Король взял перо, написал несколько слов. Затем, передавая бумагу Кольберу, сказал:

— Будьте спокойны, господин Кольбер, составленный мной план — настоящий королевский план.

После этих слов, произнесенных со всей торжественностью, какую молодой государь умел придавать своим речам в таких обстоятельствах, он отпустил Кольбера и велел позвать портных.

Приказ, отданный королем церемониймейстерам, скоро стал известен всему Фонтенбло. Все знали, что король примеряет свой костюм и вечером состоится балет. Эта новость распространилась с быстротою молнии и на лету пустила в ход кокетство и разные причуды, зажгла множество желаний, воспламенила самые безумные мечты. В ту же минуту, словно по волшебству, все, кто умел держать в руках иглу, все, кто умел отличать камзол от штанов, как говорит Мольер, были призваны на помощь щеголям и дамам.

Король окончил свой туалет к девяти часам. Он появился в открытой карете, убранной зеленью и цветами. Королевы поместились на великолепной эстраде, сооруженной на берегу пруда, в театре изумительной красоты.

За пять часов плотники собрали все части этого театра, обойщики расставили стулья, и, словно по сигналу волшебной палочки, тысячи рук, помогая друг другу, без суеты и спешки соорудили в этом месте здание под звуки музыки, а затем осветители украсили театр и берега пруда неисчислимым количеством свечей.

На небе, покрытом звездами, не было ни единого облачка. Казалось, самаприрода пришла на помощь фантазии короля. Вместо крыши над театром простирался небесный свод, за передними декорациями сверкала отраженными огнями гладь воды, а дальше — синеватые силуэты деревьев с куполообразными вершинами.

Когда прибыл король, зрительная зала была полна; она слепила глаза блеском золота и драгоценных камней, так что невозможно было различить ни одного лица. Понемногу, когда глаз освоился с этим сиянием, из него одна за другой стали возникать прекрасные дамы, словно звезды на ночном небе перед зрителем, сначала закрывшим, а потом открывшим глаза.

Сцена изображала рощу; по ней высоко прыгали кривоногие фавны. Дриада дразнила их, они гонялись за нею; другие дриады спешили к ней на помощь, и все это было выражено в разнообразных танцевальных движениях.

В разгар суматохи появлялась Весна со всей свитой и водворяла порядок. Времена года, союзники Весны, сопровождали ее и открывали танцы под звуки гимна, слова которого были исполнены тонкой лести. Флейты, гобои и скрипки рисовали сельский пейзаж.

Король, он же — Весна, выступил на сцену под гром рукоплесканий.

На нем были туника из цветов, мягко облегавшая его стройную, тонкую фигуру. Шелковые чулки телесного цвета обрисовывали его изящные ноги в сиреневых туфлях с зелеными бантами. Прекрасные волнистые волосы, свежий цвет лица, мягкий взгляд голубых глаз, губы, снисходившие до улыбки, таков был тогда этот король, справедливо прозванный королем всех Амуров.

Он двигался легко и плавно, точно парил.

Это был блистательный выход. Следом появился граф де Сент-Эньян, видимо, спешивший к королю или принцессе.

На принцессе было длинное платье, легкое и прозрачное, так что под ним иногда ясно обрисовывались то колено, то маленькая ножка, обутая в шелковую туфлю. Со свитою вакханок она весело приближалась к месту, где должна была танцевать.

Рукоплескания продолжались так долго, что граф успел подойти к королю, стоявшему в танцевальной позиции.

— Что вам, де Сент-Эньян? — спросила Весна.

— Боже мой, ваше величество, — пролепетал побледневший придворный, ваше величество и не подумали о танце Плодов.

— Почему же, я помню, его не будет.

— Нет, государь. Ваше величество не отдали об этом приказания, у музыкантов он сохранился.

— Досадно, — пробормотал король. — Этот танец невозможно исполнить, ибо нет господина Гиша.

— Государь, целых четверть часа будет музыка без танцев. Это погубит весь балет. Правда, оркестр мог бы выбросить этот номер. Но дело в том, государь…

— Что еще?

— Ведь господин де Гиш здесь…

— Здесь? — проговорил король, нахмурив брови. — Он здесь?.. Вы уверены?..

— В костюме для танцев, государь. Взгляните направо. Граф ждет.

Король почувствовал, что его лицо вспыхнуло. Он живо обернулся. В самом деле, справа от него, блистая красотою, в костюме Вертумна стоял де Гиш, видимо, ожидая взгляда короля, чтоб заговорить с ним. Невозможно описать изумление короля, изумление принца, заметавшегося в ложе, шепот, поднявшийся в зале, волнение публики, волнение принцессы при виде своего партнера.

Король молча уставился на графа.

Тот подошел к нему и почтительно поклонился:

— Государь, ваш покорнейший слуга явился сегодня на службу, как явился бы на поле битвы. Король, лишившись этого танца Плодов, утратил бы лучшую сцену в своем балете. Я не хотел, чтоб красота, изящество и искусство короля потерпели ущерб из-за меня. Я покинул своих фермеров и явился на помощь моему королю.

Каждое из этих слов было взвешено и красноречиво. Лесть понравилась королю, мужество его изумило. Он сказал только:

— Я не приказывал вам вернуться, граф.

— Конечно, государь, но ваше величество не приказывали мне также оставаться там.

Король чувствовал, что время уходит. Еще минута, и все было бы испорчено. Притом же в сердце короля царило счастье. Он почерпнул вдохновение в красноречивом взгляде принцессы.

Глаза Генриетты говорили ему:

«Ведь вас ревнуют. Рассейте подозрения. Кто боится двух соперников, тот не боится ни одного».

Своим ловким вмешательством принцесса одержала верх. Король улыбнулся де Гишу.

Де Гиш ни слова не понял из этого немого разговора. Он видел только, что принцесса старается не смотреть да него. Получив помилование, од приписал его принцессе. Король был доволен. Один принц ничего не понимал.

Балет начался. Он был великолепен.

Когда скрипки воодушевили августейших танцоров, когда наивная пантомима той эпохи — ее наивность еще подчеркивалась посредственным исполнением сиятельных артистов — развернулась во всем блеске, зала дрогнула от аплодисментов.

Де Гиш сиял как солнце, но солнце придворное, готовое довольствоваться второстепенной ролью. Ему не было дела до успеха, который не оценила принцесса; он мечтал только о том, как бы снова завоевать ее благосклонность. А она даже не взглянула на него.

Мало-помалу тревога омрачила всю его радость, весь его блеск, ноги подкашивались, руки не слушались, голова горела.

С той минуты король стал действительно первым танцором кадрили. Он бросил взгляд в сторону своего побежденного соперника.

Де Гиш даже не похож был больше на придворного; он танцевал плохо, невыразительно; вскоре он совсем остановился.

Король и принцесса торжествовали.

XXI

НИМФЫ ПАРКА ФОНТЕНБЛО
С минуту король упивался своим торжеством, — оно было полным. Потом он обернулся и взглянул на принцессу, чтобы немного полюбоваться и ею.

В юности люди любят, может, быть, более пылко и страстно, чем в зрелом возрасте, но у них и все другие чувства тогда проявляются с такой же силой, и самолюбие не уступает любви, не то что позднее, годам к тридцати — тридцати пяти, когда любовь становится всепоглощающей.

Людовик вспоминал о принцессе, но больше думал о себе; она же думала исключительно о себе, а о короле даже не помышляла.

Во всем этом переплетении царственных романов и царственного эгоизма жертвою был де Гиш. Всем бросились в глаза волнение и растерянность бедняги, и это уныние было тем более заметно, что никто никогда не видел его с опущенными руками, повешенной головой, потухшим взором. Обычно ни у кого не было сомнений относительно де Гиша, когда имелись в виду вопросы вкуса и элегантности. Сначала большинство приписало его неудачу в балете просто придворной хитрости. Но более проницательные, а таких при дворе немало, скоро догадались, что тут что-то другое.

Наконец все потонуло в бешеных аплодисментах. Королевы выразили милостивое одобрение, публика — шумный восторг. Король удалился переодеться, и де Гиш, предоставленный самому себе, подошел к принцессе. Она сидела в глубине сцены, ожидая своего второго выхода и предвкушая новый триумф. Не мудрено, что она не заметила или делала вид, что не замечает окружающего.

При виде де Гиша две ее фрейлины, одетые дриадами, предупредительно исчезли.

Де Гиш подошел ближе и поклонился ее королевскому высочеству. Но ее королевское высочество, — заметила она его поклон или нет, — даже не повернула головы. Кровь застыла в жилах несчастного; такое полное равнодушие ошеломило его. Ведь он был далеко, не знал ничего, что происходило, и не мог ничего предугадать. Видя, что его поклон остался без ответа, он приблизился еще на шаг и срывающимся голосом произнес:

— Ваше высочество, имею честь засвидетельствовать вам мое нижайшее почтение.

На этот раз ее королевское высочество соблаговолила поднять свои томные глаза на графа.

— Ах, это вы, господин де Гиш, — промолвила она, — здравствуйте!

И тотчас же отвернулась.

Граф едва сдержался.

— Ваше королевское высочество, вы восхитительно танцевали, — проговорил он.

— Вы находите? — небрежно отозвалась она.

— Да, ваша роль вполне соответствует характеру вашего королевского высочества.

Принцесса обернулась и пристально посмотрела на де Гиша своими ясными глазами:

— Что вы хотите этим сказать?

— Вы играете богиню прекрасную, надменную и ветреную, — ответил он.

— Вы говорите о Помоне, граф?

— Я говорю о той богине, которую вы играете, ваше королевское высочество.

Принцесса сделала гримасу.

— Но ведь сами вы, сударь, — проговорила она, — превосходный танцор.

— О, ваше высочество, я принадлежу к числу тех, которых совсем не замечают, а если и заметили на мгновенье, то сейчас же забывают.

Он глубоко и прерывисто вздохнул, торопливо поклонился и с трепещущим от горя сердцем, с пылающей головой и горящим взором скрылся за декорацией.

Принцесса только слегка пожала плечами. Заметив, что фрейлины из скромности отошли в сторону, она позвала их взглядом.

Это были девицы де Тонне-Шарант и де Монтале.

— Вы слышали, сударыни? — спросила принцесса.

— Что такое, ваше высочество?

— Что сказал граф де Гиш?

— Нет, не слыхали.

— Удивительно, — проговорила принцесса сострадательным тоном, — как отразилось изгнание на умственных способностях бедняги де Гиша. — И она продолжала, возвысив голос, чтобы несчастный не упустил ни единого из ее слов:

— Во-первых, он плохо вел свою партию, а кроме того, наговорил кучу вздора.

И она встала, напевая мелодию, под которую собиралась сейчас танцевать.

Гиш слышал все это. Стрела глубоко вонзилась в его сердце. Тогда, раздосадованный, рискуя испортить весь праздник, он бросился бежать, раздирая в клочья прекрасные одеяния своего Вертумна и теряя по дороге ветки винограда, фиговые и миндальные листья и все прочие атрибуты изображаемого им бога.

Через четверть часа он снова был в театре.

Принцесса оканчивала свое па.

Она заметила графа, но не взглянула на него, а он, в свою очередь, взбешенный, повернулся к ней спиною, когда она, в сопровождении своих нимф и сотни льстецов, проходила мимо.

В то же самое время на другом конце театра, у пруда, сидела женщина, устремив взоры на одно ярко освещенное окно. То было окно королевской ложи.

Выходя из театра, чтобы подышать свежим воздухом, де Гиш прошел мимо этой женщины и поклонился ей. Она поднялась с видом человека, застигнутого врасплох за мечтами, которые хотелось бы скрыть даже от себя самого.

Гиш узнал ее и остановился.

— Добрый вечер, мадемуазель! — приветливо проговорил он.

— Добрый вечер, граф!

— Ах, мадемуазель де Лавальер, — обратился к ней де Гиш, — как я счастлив, что встретил вас!

— Я тоже очень рада нашей встрече, граф, — сказала молодая девушка, делая шаг, чтобы удалиться.

— О, останьтесь, умоляю вас! — попросил де Гиш. — Вы любите уединение. Ах, как я понимаю это; такие наклонности свойственны всем женщинам с добрым сердцем. Ни одной из них не будет скучно вдали от светских удовольствий. О, мадемуазель, мадемуазель!

— Да что с вами, граф? — испуганно спросила Лавальер. — Вы, видимо, расстроены?

— Я? Нет, нет, я совсем не расстроен.

— В таком случае, господин де Гиш, позвольте мне выразить вам свою благодарность. Я знаю, что только благодаря вашему ходатайству меня назначили фрейлиной принцессы.

— Да, правда, я припоминаю, очень рад, мадемуазель. Вы, вероятно, любите кого-нибудь?

— Я?

— Ах, простите, я не знаю, что говорю; тысячу раз прошу прощения.

Принцесса была права, совершенно права; это жестокое изгнание повредило мои умственные способности.

— Но мне кажется, граф, что король принял вас благосклонно?

— Вы полагаете?.. Благосклонно… кажется, благосклонно… да.

— Разумеется, благосклонно; ведь вы, по-моему, вернулись без его позволения?

— Это правда, и мне кажется, что вы правы, мадемуазель. А не видели ли вы где-нибудь здесь виконта де Бражелона?

При этом имени Лавальер вздрогнула.

— К чему этот вопрос? — проговорила она.

— О боже мой! Неужели я оскорбил вас? — спохватился де Гиш. — В таком случае я несчастный человек, достойный сожаления.

— Да, вы несчастны и достойны сожаления, господин де Гиш, вы, по-видимому, ужасно страдаете.

— Ах, мадемуазель, почему у меня нет преданной сестры, верного друга…

— У вас есть друзья, господин де Гиш, и как раз виконт де Бражелон, о котором вы только что говорили, ваш настоящий друг.

— Да, действительно это один из лучших моих друзей. До свидания, мадемуазель, до свидания. Мое почтение.

И он как безумный бросился в сторону пруда. Его черная тень скользила по ярко освещенным деревьям и расплывалась на сверкавшей поверхности пруда.

Лавальер сочувственно проводила его глазами.

— Да, да, — проговорила она, — он страдает, и я начинаю догадываться, из-за чего.

Тут к ней подбежали ее подруги, девицы де Монтале и де Тонне-Шарант.

Они только что сменили костюмы нимф на обычные платья и, возбужденные этой прекрасной ночью и своим успехом, прибежали за своей подругой.

— Как! Вы уже здесь! — воскликнули они, — А мы думали, что придем первые на условленное место.

— Я здесь уже четверть часа, — отвечала Лавальер.

— Разве вам не понравились танцы?

— Нет.

— А весь спектакль?

— Тоже не понравился. Я предпочитаю смотреть на этот темный лес, в глубине которого там и сям вспыхивают огоньки, точно мигают глаза какого-то таинственного существа.

— Какая она поэтичная особа, наша Лавальер, — усмехнулась де Тонне-Шарант.

— Несносная! — возразила Монтале. — Когда мы забавляемся, она плачет, а когда нас обижают и мы, женщины, плачем, Лавальер хохочет.

— Нет, я не такая, — заявила де Тонне-Шарант. — Кто меня любит, должен мне льстить, кто мне льстит, тот мне нравится, а уж кто мне нравится…



Мадмуазель де Тонни-Шарант
— Ну, что же ты не договариваешь? — сказала Монтале.

— Это очень трудно, — перебила мадемуазель де Тонне-Шарант с громким смехом. — Договори за меня, ведь ты такая умная.

— А вам, Луиза, нравится кто-нибудь? — спросила Монтале.

— Это никого не касается, — проговорила молодая девушка, поднимаясь с дерновой скамьи, на которой она просидела весь балет. — Слушайте, ведь мы условились повеселиться сегодня без надзора и провожатых Настрое, мы дружны, погода дивная; взгляните, как медленно плывет по небу луна, заливая серебряным светом верхушки каштанов и дубов. Какая чудная прогулка. Мы убежим туда, где нас не увидит ничей глаз и куда никто не последует за нами. Помните, Монтале, шевернийские и шамборские леса и тополи Блуа? Мы поверяли там друг другу свои надежды.

— И тайны.

— Я тоже часто мечтаю, — начала мадемуазель де Тонне-Шарант, — но…

— Она ничего не рассказывает, — заметила Монтале, — и то, о чем думает мадемуазель де Тонне-Шарант, известно одной Атенаис.

— Тес! — остановила их Лавальер. — Мне послышались шаги.

— Скорее, скорее в кусты! — скомандовала Монтале. — Присядьте, Атенаис, вы такая высокая.

Мадемуазель де Тонне-Шарант послушно нагнулась.

В ту же минуту показались два молодых человека, опустив голову, они шли под руку по песчаной аллее вдоль берега.

Девушки прижались друг к другу и затаили дыхание.

— Это господин де Гиш, — шепнула Монтале на ухо мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Это господин де Бражелон, — в свою очередь, шепнула де Лавальер.

Молодые люди приближались, оживленно беседуя между собою.

— Сейчас она была здесь, — сказал граф. — Это не был призрак, я говорил с нею, но, может быть, я напугал ее.

— Каким образом?

— Ах, боже мой! Я не успел еще опомниться от того, что случилось со мною; должно быть, она меня не поняла и испугалась.

— Не волнуйтесь, друг мой. Она добрая и проспит вас; она умница, она поймет.

— А что, если она слишком хорошо поняла?

— Ну что же?

— А вдруг она расскажет?

— Вы не знаете Луизы, граф, — заметил Рауль. — Луиза само совершенство. У нее нет недостатков.

Молодые люди прошли, голоса их мало-помалу затихли.

— Что это значит, Лавальер? — заговорила мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Виконт де Бражелон назвал вас в разговоре Луизой. Почему?

— Мы вместе воспитывались, — отвечала мадемуазель де Лавальер, — мы знали друг друга еще детьми.

— А кроме того, господин де Бражелон твой жених.

— А я и не знала! Это правда, мадемуазель?

— Как вам сказать, — отвечала Луиза, покраснев, — господин де Бражелон сделал мне честь, просил моей руки, но…

— Но что?

— По-видимому, король…

— Что король?

— Король не хочет дать согласия на этот брак.

— Почему? При чем тут король? — проворчала Ора. — Да разве король имеет право вмешиваться в подобные вещи?.. «Пулитика — пулитикой, — как говаривал Мазарини, а любовь — любовью». Раз ты любишь господина де Бражелона и он тебя любит, так венчайтесь. Я даю вам согласие на брак.

Атенаис расхохоталась.

— Ей-богу, я говорю серьезно, — продолжала Монтале, — и думаю, что в данном случае мое мнение стоит мнения короля. Не правда ли, Луиза?

— Воспользуемся тем, что эти господа ушли, — сказала Луиза, — перебежим луг и скроемся в чаще.

— Тем более, — заметила Атенаис, — что около замка и театра мелькают какие-то огни, словно готовятся сопровождать высочайших особ.

— Бежим! — воскликнули девушки.

И, грациозно подобрав длинные юбки, они быстро пересекли лужайку между прудом и самой глухой частью парка.

Лавальер, более скромная и стыдливая, чем ее подруги, почти не подымала юбок и не могла бежать так быстро, как они. Монтале и де Тонне-Шарант пришлось подождать ее.

В этот момент человек, скрывавшийся во рву, поросшем лозняком, выскочил и бросился по направлению к замку.

Издали доносился шум колес экипажей, катившихся по дороге: то были кареты королев и принцессы. Их сопровождали несколько всадников. Копыта лошадей мерно постукивали, как гекзаметр Вергилия. С шумом колес сливалась отдаленная музыка; когда она умолкала, на смену ей раздавалось пение соловья. А вокруг пернатого певца в темной чаще огромных деревьев там и сям светились глаза сов, чутких к пению.

Лань, забравшаяся в папоротник, фазан, примостившийся на ветке, в лисица, лежа в своей норе, тоже слушали музыку. Начинавшаяся внезапно в кустах возня выдавала присутствие этой невидимой публики.

Наши лесные нимфы каждый раз легонько вскрикивали; но, успокоившись, со смехом продолжали путь.

Так они дошли да королевского дуба, который в молодости своей слышал любовные вздохи Генриха II по прекрасной Диане де Пуатье, а позднее Генриха IV — по прекрасной Габриель д'Эстре. Вокруг дуба садовники устроили скамейку из мха и дерна, где короли могли спокойно отдыхать.

XXII

О ЧЕМ ГОВОРИЛОСЬ ПОД КОРОЛЕВСКИМ ДУБОМ
Шутки молодых девушек невольно замерли среди лесной тишины. Даже самая веселая, Монтале, заговорила серьезно.

— Как приятно, — вздохнула она, — откровенно поговорить обо всем, главное — о нас самих.

— Да, — отвечала мадемуазель де Тонне-Шарант, — при дворе под бархатом и брильянтами всегда таится ложь.

— А я — вздохнула Луиза, — никогда не лгу; если я не могу сказать правды, я молчу.

— Этак вы недолго будете в милости, дорогая моя, — бросила Монтале. Здесь не Блуа. Там мы поверяли старой принцессе все наши горести и желания. Она иногда вспоминала, что и сама когда-то была молода. Она рассказывала нам про свою любовь к мужу, а мы рассказывали ей про слухи о ее любовных похождениях. Бедная женщина! Она вместе с вами смеялась над этим; где-то она теперь?

— Ах, Монтале, — вскричала Луиза, — ты опять вздыхаешь; лес настраивает тебя на серьезный лад.

— Милые подруги, — заметила Атенаис, — вам нечего жалеть о жизни в Блуа; ведь и здесь нам неплохо. При дворе мужчины и женщины свободно говорят о таких вещах, о которых строго-настрого запрещают говорить матери, опекуны, а особенно духовники. А ведь это все-таки приятно, не правда ли?

— Ах, Атенаис! — проговорила Луиза и покраснела.

— Атенаис сегодня откровенна. Воспользуемся этим, — засмеялась Монтале.

— Да, пользуйтесь; сегодня вечером у меня можно выпытать сокровеннейшие тайны.

— Ах, если бы господин де Монтеспан был с нами! — проговорила Монтале.

— Вы думаете, я люблю господина де Монтеспана? — спросила молодая девушка.

— Он такой красавец.

— Да, и это большое достоинство в моих глазах.

— Вот видите.

— Даже больше скажу: из всех здешних мужчин он самый красивый, самый…

— Что там такое? — перебила Луиза, быстро вскочив со скамейки.

— Вероятно, лань пробирается в чаще.

— Я боюсь только людей, — сказала Атенаис.

— Когда они не похожи на господина де Монтеспана?

— Полно дразнить меня… Господин де Монтеспан действительно ухаживает за мной, но это еще ничего не значит. Ведь и господин де Гиш ухаживает за принцессой!

— Ах, бедняга! — промолвила Луиза.

— Почему бедняга?.. Я полагаю, что принцесса достаточно красива и занимает довольно высокое положение.

Лавальер грустно покачала головой.

— Когда любишь, — сказала она, — то любишь не за красоту и высокое положение, главное — это человек, его душа.

Монтале громко рассмеялась.

— Душа, взгляды — какие нежности! — фыркнула она.

— Я говорю только о себе, — отвечала Лавальер.

— Благородные чувства! — холодно, с оттенком покровительства заметила Атенаис.

— Вам незнакомы эти чувства, мадемуазель? — спросила Луиза.

— Очень знакомы; но я продолжаю. Как можно жалеть человека, который ухаживает за принцессой? Сам виноват.

— Нет, нет, — перебила Лавальер, — принцесса играет чувством, как маленькие дети огнем, не понимая, что одна искра может сжечь целый дворец.

Блестит, и ей этого довольно. Она хочет, чтобы вся жизнь ее была непрерывною радостью и любовью. Господин де Гиш любит ее, а она его любить не будет.

Атенаис презрительно расхохоталась.

— Какая там любовь? — пожала она плечами. — Кому нужны эти благородные чувства? Хорошо воспитанная женщина с великодушным сердцем, вращаясь среди мужчин, должна внушать любовь, даже обожание, а про себя думать так: «Мне кажется, что если бы я была не я, то этого человека ненавидела бы менее, чем всех остальных».

— Так вот что ожидает господина де Монтеспана! — вскричала Лавальер, всплеснув руками.

— Его, как и всякого другого. Ведь я все-таки его предпочитаю, и будет с него! Дорогая моя, мы, женщины, царствуем здесь, пока мы молоды, между пятнадцатью и тридцатью пятью годами. А потом живите себе сердцем, все равно у вас, кроме сердца, ничего не останется.

— Как это страшно! — прошептала Лавальер.

— Браво! — воскликнула Монтале. — Молодец, Атенаис, вы далеко пойдете!

— Вы не одобряете меня?

— Одобряю всей душой! — отозвалась насмешница.

— Вы шутите, не правда ли, Монтале? — спросила Луиза.

— Нет, нет, я вполне согласна с тем, что сказала Атенаис, только…

— Только что?

— Только не умею так действовать. Я строю планы, которым позавидовали бы нидерландский наместник и сам испанский король, а когда наступает время действовать, ничего не выходит.

— Вы трусите? — презрительно заметила Атенаис.

— Позорно.

— Мне жаль вас, — сказала Атенаис. — Но, по крайней мере, умеете вы выбирать?

— Право, не знаю. Нет!.. Судьба смеется надо мной; мечтаю об императорах, а встречаю…

— Ора, Ора, перестань! — вскричала Луиза. — Ради красного словца ты готова пожертвовать людьми, которые тебя преданно любят.

— Ну, до этого мне нет дела: кто меня любит, должен быть счастлив, если я не гоню его прочь. Беда, если у меня явится слабость, беда и для него, если я буду вымещать на нем эту слабость. А ведь буду! Честное слово, буду!

— Ора!

— Так и надо, — сказала Атенаис, — может быть, таким путем вы и добьетесь, чего хотите. Мужчины во многом настоящие глупцы, они одинаково называют кокетством и гордость и непостоянство женщин. Я, например, горда, вернее — неприступна, я резко отталкиваю претендентов, но я при этом вовсе не хочу удержать их около себя. А мужчины уверяют, что я кокетка, их самолюбие нашептывает им, будто я мечтаю об их ухаживании.

Другие женщины, вроде вас, Монтале, поддаются на нежные речи; они погибли бы, если бы на выручку не являлся благодетельный инстинкт, заставляющий их неожиданно менять тактику и наказывать того, кому они чуть было не уступили.

— Вот это и называется ученой диссертацией! — заметила Монтале тоном лакомки, смакующей изысканное кушанье.

— Ужасно! — прошептала Луиза.

— И вот благодаря такому кокетству — а это и есть настоящее кокетство, — продолжала фрейлина, — благодаря ему любовник, который только что гордился своими успехами, вдруг сразу теряет всю свою спесь. Он уже выступал победителем, а тут приходится идти на попятный. В результате вместо ревнивого, неудобного, скучного мужа мы имеем покорного, страстного и пылкого любовника, так как перед ним каждый раз новая любовница.

Вся суть кокетства в этом. Благодаря ему делаешься царицей среди женщин, раз бог не дал драгоценного качества — уменья управлять собственным сердцем и разумом.

— Какая же вы ловкая! — воскликнула Монтале. — И как хорошо вы поняли роль женщины!

— Я хочу обеспечить себе счастливую жизнь, — скромно заметила Атенаис. — Как все слабые любящие сердца, я защищаюсь против гнета сильных.

— А Луиза молчит.

— Просто я не могу понять вас, — отозвалась Луиза. — Вы говорите так, точно живете не на земле, а на какой-то другой планете.

— Ну уж, нечего сказать, хороша ваша земля — земля, где мужчина курит фамиам перед женщиной, пока у нее не закружится голова и она не упадет; тогда он наносит ей оскорбление.

— Да зачем же падать? — проговорила Луиза.

— Ах, это совсем новая теория, дорогая моя; какое же вы знаете средство, чтобы устоять, если будете увлечены?

— О, если б только вы знали, что такое сердце, — воскликнула молодая девушка, подняв свои красивые влажные глаза к темному небу, — я бы вам все объяснила и убедила бы вас; любящее сердце сильнее всего вашего кокетства и всей вашей гордости. Кокетка может вызвать волнение, даже страсть, но никогда не внушит истинной любви. Любовь, как — я ее понимаю, — это совершенное, полное, непрерывное самопожертвование, и Притом обоюдное. Если я полюблю когда-нибудь, я буду умолять своего возлюбленного не посягать на мою чистоту и свободу; я скажу ему — и он поймет это, — что душа моя разрывается, отказываясь от наслаждений; а он, обожая меня и тронутый моей скорбной жертвой, с своей стороны также пожертвует собою; он будет уважать меня, не будет добиваться моего падения, чтобы после нанести мне оскорбление, по вашей кощунственной теории. Так я понимаю любовь. Неужели вы скажете, что мой возлюбленный будет презирать меня? Ни за что не поверю, разве только по своей натуре он подлец, но сердце мне порукой, что я не остановлю свой выбор на подлеце. Мой взгляд послужит ему наградой за все его жертвы и пробудит в нем такие доблести, которых он за собой не знал.

— Луиза! — перебила Монтале. — Все это только слова, на деле вы поступаете совсем иначе.

— Что вы хотите сказать?

— Рауль де Бражелон обожает вас, чуть не на коленях умоляет вас о любви. Несчастный виконт — жертва вашей добродетели. Из-за моего легкомыслия или из-за гордости Атенаис он бы никогда так не страдал.

— Просто это особый вид кокетства, — усмехнулась Атенаис, — мадемуазель пускает его в ход, не подозревая об этом.

— Боже мой! — вскричала Луиза.

— Да. Знаем мы это простодушие: повышенная чувствительность, постоянная экзальтация, страстные порывы, ни к чему не приводящие… О, такой прием — верх искусства и тоже очень эффективный! Немного поразмыслив, я готова, пожалуй предпочесть его моей гордости; во всяком случае, он гораздо тоньше кокетства Монтале.

И обе фрейлины залились смехом.

Лавальер молча покачала головой и сказала:

— Если бы я услышала в присутствии мужчины четверть того, что вы тут наговорили, или даже была убеждена, что вы это думаете, я бы умерла на месте от стыда и обиды.

— Так умирайте, нежная малютка, — отвечала мадемуазель де Тонне-Шарант, — хотя здесь и нет мужчин, зато есть две женщины, ваши подруги, которые прямо объявляют вам, что вы — простодушная кокетка, то есть опаснейшая из всех.

— Ну что вы говорите! — воскликнула Луиза, покраснев и чуть не плача.

В ответ снова раздался взрыв хохота.

— Постойте, я спрошу об этом у Бражелона, у этого бедного мальчика, который знает тебя лет двенадцать, любит тебя и, однако, если верить тебе, ни разу не поцеловал даже кончика твоих пальцев.

— Ну-ка, что вы скажете о такой жестокости, женщина с нежным сердцем?

— обратилась Атенаис к Лавальер.

— Скажу одно только слово: добродетель. Что же, вы, пожалуй, отрицаете и добродетель?

— Послушай, Луиза, не лги, — попросила Ора, беря ее за руку.

— Как! Двенадцать лет неприступности и строгости!

— Двенадцать лет тому назад мне было всего пять лет. Детские шалости не идут в счет.

— Ну, хорошо, вам теперь семнадцать лет; будем считать не двенадцать лет, а три года. Значит, в течение трех лет вы постоянно были жестоки.

Но против вас говорят тенистые рощи Блуа, свидания при свете звезд, ночные встречи под платанами, его двадцать лет и ваши четырнадцать, его пламенные взоры, говорящие красноречивее слов.

— Что бы там ни было, но я сказала вам правду.

— Невероятно!

— Но предположите, что…

— Что такое? Говори.

— Договаривайте, а то мы, пожалуй, предположим такое, что вам и во сне не снилось.

— Можете предположить, что мне казалось, будто я люблю, на самом же деле я не люблю.

— Как, ты не любишь?

— Что поделаешь! Если я поступала не так, как другие, когда они любят, значит, я не люблю, значит, мой час еще не пробил.

— Берегись, Луиза! — сказала Монтале. — Отвечу тебе твоим давешним предостережением. Рауля здесь нет, не обижай его, будь великодушна; если, взвесив все, ты приходишь к заключению, что ты его не любишь, скажи ему это прямо. Бедный юноша!

И она снова захохотала.

— Мадемуазель только что жалела господина де Гиша, — заметила Атенаис. — Нет ли тут связи? Может быть, равнодушие к одному объясняется состраданием к другому?

— Что ж, — грустно вздохнула Луиза, — оскорбляйте, смейтесь: вы не Способны меня понять.

— Боже мой, какая обида, и горе, и слезы! — воскликнула Монтале. — Мы шутим, Луиза; уверяю тебя, мы вовсе не такие чудовища, как ты думаешь.

Взгляни-ка на гордую Атенаис, она не любит господина де Монтеспана, это правда, но она пришла бы в отчаяние, если бы Монтеспан ее не любил…

Взгляни на меня, я смеюсь над господином Маликорном, но бедняга Маликорн отлично умеет, когда хочет, целовать у меня руку. К тому же, самой старшей из нас еще не минуло и двадцати лет… все впереди!

— Сумасшедшие вы, право, сумасшедшие! — прошептала Луиза.

— Да, — заметила Монтале, — ты одна в здравом уме.

— Конечно!

— Значит, вы так-таки и не любите беднягу Бражелона? — спросила Атенаис.

— Может быть? — перебила Монтале, — она еще не совсем уверена в этом.

На всякий случай имей в виду, Атенаис, если господин де Бражелон окажется свободен, приглядись хорошенько к нему раньше, чем дашь слово господину де Монтеспану.

— Дорогая моя, господин де Бражелон не единственный интересный мужчина. Господин де Гиш, например, не уступит ему.

— На сегодняшнем балу он не имел успеха, — сказала Монтале, — принцесса не удостоила его ни единым взглядом.

— Вот господин де Сент-Эньян, тот блистал; я уверена, что многие из женщин, видевших, как он танцевал, не скоро его забудут. Не правда ли, Лавальер?

— Почему вы спрашиваете меня? Я его не видела и не знаю.

— Нечего хвастаться своей добродетелью! Есть же у вас глаза!

— Зрение у меня прекрасное.

— Значит, вы сегодня вечером видели всех наших танцоров?

— Да, почти.

— Это «почти» звучит не очень любезно для них.

— Что делать!

— Кого же из всех этих кавалеров, которых вы видели, вы предпочитаете?

— Да, — подхватила Монтале, — господина де Сент-Эньяна, господина де Гиша, господина…

— Никого, все одинаково хороши.

— Неужели в этом блестящем собрании, в этом первом в мире дворе вам никто не понравился?

— Я вовсе этого не говорю.

— Так поделитесь с нами. Назовите ваш идеал.

— Какой же идеал?

— Значит, он все-таки есть?

— Право, — воскликнула выведенная из терпения Лавальер, — я решительно не понимаю вас. Ведь и у вас есть сердце, как у меня, и есть глаза, и вдруг вы говорите о господине де Гише, о господине де Сент-Эньяне, еще о ком-то, когда на балу был король.

Эти слова, произнесенные быстро, взволнованно и страстно, вызвали такое удивление обеих подруг, что Лавальер сама испугалась того, что сказала.

— Король! — вскричали в один голос Монтале и Атенаис.

Луиза закрыла лицо руками и опустила голову.

— Да, да! Король! — прошептала она. — Разве, по-вашему, кто-нибудь может сравниться с королем!

— Пожалуй, вы были правы, мадемуазель, когда сказали, что у вас превосходное зрение; вы видите далеко, даже слишком далеко. Только, увы, король не из тех людей, на которых могут останавливаться наши жалкие взоры.

— Вы правы, вы правы! — вскричала Луиза. — Не все глаза могут безопасно смотреть на солнце; но я все-таки взгляну на него, хотя бы оно и ослепило меня.

В ту же минуту, словно в ответ на эти слова, раздался шорох листвы и шелест шелка за соседним кустом.

Фрейлины в испуге вскочили. «Они отчетливо видели, как закачались ветки, но не разглядели, кто тронул их.

— Ах, это, наверно, волк или кабан! — перепугалась Монтале. — Бежим, бежим скорее!

И все три в неописуемом страхе бросились бегом в первую попавшуюся аллею и перевели дух только у опушки леса. Там они остановились и прижались друг к дружке; сердце у всех сильно билось; только через несколько минут им удалось прийти в себя. Лавальер совсем обессилела.

Ора и Атенаис ее поддерживали.

— Мы едва спаслись, — проговорила Монтале.

— Ах, мадемуазель, — сказала Луиза, — я боюсь, что это был зверь пострашнее волка. Пусть бы меня лучше растерзал волк, чем кто-нибудь подслушал мои слова. Ах я, сумасшедшая! Как я могла сказать, даже подумать такие вещи!

При этом она вся поникла, как былинка; ноги ее подкосились, силы изменили ей, и, потеряв сознание, она выскользнула из державших ее рук и упала на траву.

XXIII

БЕСПОКОЙСТВО КОРОЛЯ
Оставим несчастную Лавальер в обмороке, с хлопочущими около нее подругами, и вернемся к королевскому дубу.

Не успели молодые девушки отбежать от него на каких-нибудь двадцать шагов, как спугнувший их шум листвы усилился. Из-за куста, раздвигая ветки, показался человек; выйдя на лужайку и увидев, что скамья опустела, он разразился громким смехом.

По его знаку из-за кустов вышел и его спутник.

— Неужели, государь, — начал спутник, — вы всполошили наших барышень, ворковавших про любовь?

— Да, к сожалению, — ответил король. — Не бойся, Сент-Эньян, выходи.

— Вот счастливая встреча, государь! Если бы я осмелился дать вам совет, недурно бы нам пуститься вдогонку за ними.

— Они уж далеко.

— Пустяки! Они бы с удовольствием дали догнать себя, в особенности если бы знали, кто гонится за ними.

— Вот самонадеянность!

— А как же! Одной из них я пришелся по вкусу, другая вас сравнивает с солнцем.

— Вот потому-то нам и надо прятаться, Сент-Эньян. Где же это видано, чтобы солнце светило по ночам!

— Ей-богу, ваше величество, вы нелюбопытны Я бы на вашем месте непременно поинтересовался узнать, кто такие эти две нимфы, две дриады или две лесные феи, которые такого хорошего мнения о нас.

— О, я и без того узнаю их.

— Каким образом?

— Да просто по голосу. Это, должно быть, фрейлины; у той, которая говорила про меня, прелестный голос.

— Кажется, ваше величество становитесь неравнодушны к лести?

— Нельзя сказать, чтобы ты злоупотреблял ею.

— Простите, государь, я глуп. А что же та страсть, ваше величество, в которой вы мне признались, разве она уже забыта?

— Ну, как забыта! Вовсе нет. Разве можно забыть такие глаза, как у мадемуазель де Лавальер?

— Да, но у той, другой, такой прелестный голос…

— У кого это?

— Да у той, которая так восхищена солнцем.

— Послушайте, господин де Сент-Эньян!

— Виноват, государь.

— Впрочем, я не в претензии на тебя за то, что ты думаешь, будто мне одинаково нравятся и приятные голоса, и красивые глаза. Я знаю, что ты ужасный болтун, и завтра же мне придется поплатиться за свою откровенность с тобой.

— Как так?

— Конечно. Завтра же все узнают, что я заинтересован крошкой Лавальер; но берегись, Сент-Эньян; я одному тебе открыл свою тайну, и если хоть один человек проговорится мне о ней, я буду знать, кто выдал меня.

— С каким жаром вы говорите, государь.

— Совсем нет, я только не желаю компрометировать бедную девушку.

— Не беспокойтесь, государь.

— Так ты даешь мне слово молчать?

— Даю, государь.

«Отлично, — подумал, улыбаясь, король, — завтра же всем будет известно, что я ночью гонялся за Лавальер».

— Знаешь, мы, кажется, заблудились, — проговорил Людовик, осматриваясь кругом.

— Ну, это не так страшно.

— А куда мы выйдем через эту калитку?

— К перекрестку аллей, государь.

— К тому месту, куда мы шли, когда услышали женские голоса?

— Именно, государь, особенно последние слова, когда они назвали меня и вас.

— Ты что-то уж очень часто вспоминаешь об этом.

— Простите, ваше величество, но меня, право, приводит в восторг мысль, что есть на свете женщина, которая думает обо мне, когда я и не подозреваю об этом и вовсе не старался заинтересовать ее. Ваше величество не можете понять этого, так как ваше высокое положение привлекает к вам всеобщее внимание.

— Ну нет, Сент-Эньян, — сказал король, дружески опираясь на руку своего спутника, — поверишь ли, ото наивное признание, это бескорыстное увлечение женщины, которая, быть может, никогда не привлечет мои взоры… словом, вся таинственность сегодняшнего приключения задела меня за живое, и, право, если бы я не интересовался так сильно Лавальер…

— Пусть это не останавливает ваше величество. Она отнимет немало времени.

— Что ты хочешь сказать?

— По слухам, Лавальер очень строгой нравственности.

— Ты еще больше подзадорил меня, Сент-Эньян. Мне очень бы хотелось разыскать ее. Пойдем скорее.

Король лгал: ему совсем не хотелось разыскивать ее; во он должен был играть роль.

Он быстро зашагал вперед. Сент-Эньян следовал за ним. Вдруг король остановился; остановился и его спутник.

— Сент-Эньян, — произнес он, — мне чудится, будто кто то стонет.

Прислушайся.

— Действительно. Кажется, даже зовут на помощь.

— Как будто в той стороне, — сказал король, указывая вдаль.

— Похоже на плач, на женские рыданья, — заметил до Сент-Эньян.

— Бежим туда!

И король с своим любимцем бросились по тому направлению, откуда доносились голоса. По мере того как они приближались, крики становились все явственнее.

— Помогите, помогите! — кричали два голоса.

Молодые люди пустились бежать еще быстрее.

Вдруг они увидели на откосе, под развесистыми липами, женщину, стоящую на коленях и поддерживающую голову другой женщины, лежащей в обмороке. В нескольких шагах, посреди дороги, стояла третья женщина и громко звала на помощь.

Король опередил своего спутника, перепрыгнул через ров и подбежал к группе в ту самую минуту, как в конце аллеи, ведущей к замку, показалась кучка людей, спешивших на тот же крик о помощи.

— Что случилось, мадемуазель? — спросил Людовик.

— Король! — вскричала Монтале и от изумления разжала руки, Лавальер упала на траву.

— Да, это я. Как вы неловки! Кто она, ваша подруга?

— Государь, это мадемуазель де Лавальер. Она в обмороке.

— Ах, боже мой! — воскликнул король. — Скорее за доктором!

Король постарался выказать крайнее волнение. Но от де Сент-Эньяна не ускользнуло, что и голос и жесты короля не соответствовали той страстной любви, в которой он признался своему спутнику.

— Сент-Эньян, — продолжал король, — пожалуйста, позаботьтесь о мадемуазель де Лавальер. Позовите доктора. А я хочу предупредить принцессу о несчастном случае с ее фрейлиной.

Сент-Эньян остался хлопотать, чтобы мадемуазель де Лавальер поскорее перенесли в замок, а король бросился вперед, обрадовавшись случаю, который давал ему повод подойти к принцессе и заговорить с нею.

По счастью, в это время мимо проезжала карета; ее остановили, и сидевшие, узнав о происшествии, поспешили освободить место для мадемуазель де Лавальер.

Ветерок от быстрой езды скоро оживил девушку.

Когда подъехали к замку, она, несмотря на слабость, с помощью Атенаис и Монтале смогла выйти из кареты.

Король же тем временем нашел принцессу в рощице, уселся рядом с ней и незаметно старался прикоснуться ногой к ее ноге.

— Будьте осторожны, государь, — тихо сказала ему Генриетта, — у вас далеко не равнодушный вид.

— Увы! — отвечал Людовик XIV чуть слышно. — Боюсь, что мы не в силах будем выполнить наш уговор.

Потом продолжал вслух:

— Вы знаете о происшествии?

— Каком происшествии?

— Ах, боже мой! Увидя вас, я позабыл, что нарочно пришел сюда рассказать вам о нем. Я очень огорчен: одна из ваших фрейлин, Лавальер, только что упала в обморок.

— Ах, бедняжка, — спокойно проговорила принцесса, — отчего это?

Потом прибавила шепотом:

— О чем вы думаете, государь! Вы хотите заставить всех поверить, что увлечены этой девушкой, и сидите здесь, когда она, может быть, при смерти.

— Ах, принцесса! — со вздохом промолвил король. — Вы лучше меня играете свою роль, вы все взвешиваете.

И он поднялся с места.

— Принцесса, — сказал он так, что все слышали, — позвольте мне оставить вас; я сильно беспокоюсь и лично желал бы удостовериться, подана ли ей помощь и хороший ли за нею уход.

И король пошел к Лавальер, а присутствовавшие передавали друг другу его слова: «Я сильнобеспокоюсь».

XXIV

ТАЙНА КОРОЛЯ
По дороге Людовик встретил графа де Сент-Эньяна.

— Ну что, Сент-Эньян? — спросил он о притворным беспокойством. — Как наша больная?

— Простите, государь, — пробормотал Сент-Эньян, — к стыду моему должен признаться, что я ничего не знаю о ней.

— Ничего не знаете? — сказал король, притворяясь рассерженным.

— Простите, государь, но, видите ли, я только что встретился с одной из трех болтушек, и, признаюсь, эта встреча меня отвлекла.

— Так вы нашли ее? — с живостью спросил король.

— Нашел ту, которая так лестно отозвалась обо мне, а найдя свою, я начал искать и вашу, государь; и как раз в это самое время я имел счастье встретиться с вами.

— А как зовут вашу красавицу, Сент-Эньян? Или это, может быть, секрет?

— Государь, разумеется, это должно быть секретом, и даже величайшим секретом, но для вас, ваше величество, нет тайн. Это мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Она красива?

— Необыкновенная красавица, государь, а узнал я ее по голосу, которым она так нежно произносила мое имя. Я подошел к ней и заговорил, что было легко в толпе; я начал спрашивать ее, и она, ничего не подозревая, рассказала мне, что несколько минут назад была с двумя подругами под королевским дубом, как вдруг кто-то испугал их: не то волк, не то злоумышленник; они, разумеется, бросились бежать…

— А как же зовут двух ее подруг? — с живостью перебил графа король.

— Государь, — отвечал Сент-Эньян, — велите заключить меня в Бастилию.

— Почему?

— Потому что я эгоист и болван. Я так был поражен своей счастливой победой и открытием, что просто потерял голову. Кроме того, я полагал, что ваше величество настолько заинтересованы мадемуазель де Лавальер, что не придал никакого значения подслушанной нами болтовне. Потом мадемуазель де Тонне-Шарант покинула меня и вернулась к Лавальер.

— Будем надеяться, что и мне повезет так же, как и тебе. Ну, пойдем к больной.

«Вот штука-то! — думал про себя Сент-Эньян. — А ведь он действительно увлечен этой малюткой; вот никогда бы не подумал».

Он указал королю ту комнату, куда провели Лавальер. Король вошел.

Сент-Эньян последовал за ним.

В просторной зале с низким потолком, у окна, выходившего на цветник, в широком кресле сидела Лавальер и полной грудью вдыхала ароматный ночной воздух.

Ее роскошные белокурые волосы были распущены и волнами спускались на полуприкрытые кружевами грудь и плечи, из глаз катились крупные слезы.

Матовая бледность покрывала ее лицо, придавая ей неописуемую прелесть, а физические и нравственные страдания наложили на ее лицо отпечаток благородной скорби. Она сидела неподвижно, точно мертвая. Казалось, она не слышала ни шушуканья подруг, суетившихся около нее, ни отдаленного гула толпы, доносившегося в открытое окно. Она ушла в себя, и только ее прекрасные тонкие руки изредка вздрагивали, точно от невидимого прикосновения. Задумавшись, она не заметила, как вошел король.

Он издали увидел ее прелестную фигуру, облитую мягким серебряным светом луны.

— Боже мой, — воскликнул он с невольным ужасом, — она умерла!

— Нет, нет, государь, — сказала шепотом Монтале. — Напротив, ей теперь гораздо лучше. Не правда ли, Луиза, сейчас ты чувствуешь себя лучше?

Лавальер ничего не ответила.

— Луиза, — продолжала Монтале, — король беспокоится о твоем здоровье.

— Король! — вскричала Луиза, вскочив с кресла, словно ее обожгло пламя. — Король беспокоится о моем здоровье?

— Да, — отвечала Монтале.

— И король пришел сюда? — проговорила Лавальер, не решаясь поднять глаза.

— Боже мой, тот самый голос! — шепнул король на ухо Сент-Эньяну.

— Вы правы, государь, — отвечал Сент-Эньян. — Это та самая, которая влюблена в солнце.

— Тсс! — остановил его король.

Потом он подошел к Лавальер.

— Вы нездоровы, мадемуазель? Я видел вас несколько минут назад в обмороке, на траве. Как это случилось с вами?

— Государь, — пробормотала бедная девушка, бледнея и дрожа, словно в лихорадке, — право, я сама не знаю.

— Вы, вероятно, много ходили, — сказал король. — Быть может, от усталости…

— Нет, государь, — поспешно ответила за свою подругу Монтале, — это не от усталости: почти весь вечер мы просидели под королевским дубом.

— Под королевским дубом? — вздрогнув, прошептал король. — Так и есть, я не ошибся.

И он подмигнул графу.

— Да, да, — подтвердил Сент-Эньян, — под королевским дубом, вместе с мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Откуда вы это знаете? — спросила Монтале.

— Очень просто: сама мадемуазель де Тонне-Шарант сказала мне.

— Так она, вероятно, сказала вам и причину обморока Луизы?

— Она говорила мне не то про волка, не то про злоумышленника, я не понял хорошенько.

Лавальер слушала с остановившимся взглядом, тяжело дыша, словно угадывала истину. Людовик приписал ее состояние перенесенному испугу.

— Не бойтесь, — успокаивал он ее, заметно волнуясь и сам, — волк, который так напугал вас, был о двух ногах.

— Значит, это был человек! — воскликнула Луиза. — Значит, кто-то нас подслушивал!

— А если бы даже и так! Разве вы говорили вещи, которые нельзя слышать?

Лавальер всплеснула руками и закрыла лицо, чтобы скрыть выступившую краску.

— Ах! — застонала она. — Ради бога, скажите, кто прятался в кустах?

Король взял ее за руку.

— Это я, мадемуазель, — проговорил он, почтительно наклонившись к ней, — неужели вы боитесь меня?

Лавальер громко вскрикнула: второй раз силы покинули ее, она похолодела и со стоном, без чувств повалилась в кресло. Но король успел протянуть руку и поддержать ее.



А в двух шагах стояли де Тонне-Шарант и Монтале; они тоже окаменели, вспоминая свой разговор с Лавальер, и совсем позабыли, что нужно прийти ей на помощь, настолько они растерялись от присутствия короля, который, преклонив колено, держал в объятиях потерявшую сознание Лавальер.

— Вы все слышали, государь? — с ужасом пролепетала Атенаис.

Король не ответил; он пристально смотрел в полузакрытые глаза Лавальер, пожимая ее свесившуюся руку.

— Все, до последнего слова, — отозвался Сент-Эньян, подходя к мадемуазель де Тонне-Шарант в надежде, что и она упадет в обморок к нему в объятия.

Но гордую Атенаис трудно было довести до обморока: она бросила уничтожающий взгляд на Сент-Эньяна и выбежала из комнаты.

Более храбрая Монтале нагнулась к Луизе и приняла ее из рук короля, у которого уже начинала кружиться голова от душистых волос лежавшей без чувств Луизы.

— В добрый час! — прошептал Сент-Эньян. — Занятное происшествие! Глуп я буду, если не разглашу о нем первый.

Король подошел к нему и, сделав предостерегающий жест, сказал дрожащим голосом:

— Ни слова, граф!

Бедный король совсем забыл, что час назад он говорил Сент-Эньяну то же самое, но с противоположным намерением, то есть с намерением придать делу возможно более широкую огласку.

Разумеется, второе предостережение оказалось таким же бесполезным, как и первое. Через полчаса всему Фонтенбло стало известно, что мадемуазель де Лавальер под королевским дубом призналась Монтале и Тонне-Шарант в своей любви к королю.

Стало известно также, что король был очень встревожен состоянием здоровья мадемуазель де Лавальер, что он побледнел и задрожал, заключив в объятия упавшую в обморок красавицу. Таким образом, никто не сомневался, что совершилось величайшее событие — король влюбился в мадемуазель де Лавальер. Принц мог спать совершенно спокойно.

Удивленная не менее других таким оборотом дела, королева-мать поспешила сообщить о нем молодой королеве и Филиппу Орлеанскому. Но каждому из них она передала новость по-разному. Невестке она сказала так:

— Видите, Тереза, как вы ошибались, обвиняя короля: сегодня ему приписывают уже новую любовь, наверно, и этот слух такой же пустой, как и вчерашний.

А рассказав приключение под королевским дубом принцу, она добавила:

— До чего вас ослепила ревность, дорогой мой Филипп! Ясно как день, что король совсем потерял голову из-за этой девчонки Лавальер. Смотрите не проболтайтесь об этом жене, а то, пожалуй, это дойдет и до королевы.

Последнее предупреждение подействовало немедленно. Лицо принца просияло; он торжествовал; так как еще не было двенадцати, а праздник должен был продолжаться до двух часов ночи, то, разыскав жену, он предложил ей руку и пошел гулять.

Через несколько шагов он сделал именно то, против чего предостерегала его мать.

— Смотрите, не передавайте королеве, что болтают про короля, — сказал он таинственно.

— А что болтают? — осведомилась принцесса.

— Что мой брат вдруг самым нелепым образом влюбился.

— В кого?

— В девчонку Лавальер.

Было темно, и принцесса могла улыбаться сколько угодно.

— Вот как! — проговорила она. — А с каких это пор?

— По видимому, недавно, всего несколько дней тому назад. Но это был только дымок, пламя вспыхнуло лишь сегодня.

— Что ж, по моему, у короля прекрасный вкус: девочка очаровательна.

— Вы смеетесь, дорогая моя.

— Я? Почему же?

— Во всяком случае, эта страсть кому-нибудь принесет счастье, хотя бы самой Лавальер.

— Право, вы говорите так, точно читаете в сердце моей фрейлины. Почему вы так уверены, что она согласна отвечать на страсть короля?

— А почему вы уверены, что она не согласна?

— Она любит виконта де Бражелона.

— Вы думаете?

— Она даже его невеста.

— Была.

— Как так?

— Да ведь когда к королю обратились за разрешением на этот брак, он отказался дать согласие.

— Отказался?

— Отказался, несмотря на то, что его просил граф де Ла Фер, которого он так уважает за участие в восстановлении на престоле вашего брата и за многое другое.

— Тогда бедным влюбленным ничего больше не остается, как ждать, чтобы король изменил свое решение, они молоды, времени впереди у них много.

— Ах, душечка, — сказал Филипп, рассмеявшись, в свою очередь, — я вижу, что вы не знаете самой сути дела, не знаете, что именно так глубоко тронуло короля.



— Что же его так тронуло? Говорите скорее!

— Одно весьма романтическое приключение.

— Вы знаете, как я люблю такие приключения, и томите меня, — нетерпеливо сказала принцесса.

— Так вот, под королевским дубом… Вы знаете, где этот королевский дуб?

— Не все ли равно где. Под королевским дубом.

— Видите ли, мадемуазель де Лавальер была там с двумя подругами и, полагая, что они совершенно одни, призналась в своей страстной любви к королю.

— Вот как! — сказала принцесса, начиная волноваться. — Она призналась в любви к королю?

— Да.

— Когда?

— Час тому назад.

Принцесса вздрогнула.

— А об этой ее страсти никому не было известно раньше?

— Никому.

— Даже самому его величеству?

— Даже самому его величеству. Малютка глубоко хранила свою тайну, но не выдержала и проговорилась подругам.

— Откуда вы узнали эту чепуху?

— Да оттуда же, откуда всем стало известно об этом.

— А откуда известно всем?

— От самой Лавальер, которая созналась в этой любви своим подругам Монтале и Тонне-Шарант.

Принцесса остановилась и нервным движением выдернула свою руку из-под руки мужа.

— Так час тому назад она сделала это признание?

— Да, приблизительно час тому назад.

— И королю стало об этом известно?

— В этом именно и заключается самая романтическая сторона приключения. Король с Сент-Эньяном стояли невдалеке от дуба и, разумеется, ни слова не упустили из всего этого интересного разговора.

При этих словах принцесса почувствовала, что ее точно ударили ножом в сердце.

— Но я после этого видалась с королем, — проговорила она опрометчиво, — и он ничего не сказал мне об этом.

— Ну вот! — наивно воскликнул принц, как торжествующий супруг. — Еще бы он сам рассказал о том, что строжайше запретил передавать вам.

— Что-о-о! — гневно вскричала принцесса.

— Я говорю, что все это хотели скрыть от вас.

— Зачем же это понадобилось?

— Боялись, что вы так дружны с королевой, что не выдержите и разболтаете ей все.

Принцесса поникла. Ей был нанесен смертельный удар. И она не успокоилась, пока не встретилась с королем.

Король, конечно, узнает последним, что про него говорят, подобно тому как любовник — единственный человек, который не знает, что говорят про его возлюбленную. Поэтому, когда Людовик увидел искавшую его принцессу, он подошел к ней немного смущенный, но все такой же любезный и предупредительный.

Принцесса ждала, чтобы он сам заговорил о Лавальер. Не дождавшись, она спросила:

— Ну, что случилось с этой девчонкой?

— С какой девчонкой? — спросил король.

— С Лавальер… Ведь вы говорили мне, государь, что она упала в обморок.

— Ей все еще нехорошо, — проговорил король с притворным равнодушием.

— Это, пожалуй, может повредить тем слухам, которые вы так хотели пустить, государь.

— Каким слухам?

— Что вы интересуетесь Лавальер.

— Надеюсь, что они сами распространятся, — отвечал рассеянным тоном король.

Принцесса подождала еще; она хотела знать, расскажет ли ей король о происшествии под королевским дубом. Но король и не заикнулся о нем.

Принцесса тоже не решалась заговорить Так они и расстались, ни словом не обмолвившись обо всех этих событиях.

Как только король удалился, принцесса тотчас же разыскала Сент-Эньяна. Это было нетрудно, так как граф, подобно сторожевому судну, конвоирующему большие корабли, всегда находился где-нибудь поблизости от короля.

В ту минуту принцессе нужен был именно такой человек, как Сент-Эньян.

А он, со своей стороны, искал слушателя познатнее, чтобы изложить разговор под дубом во всех подробностях. Поэтому он не заставил себя долго упрашивать. Когда он окончил свое повествование, принцесса сказала:

— Признайтесь, что это прелестная сказка.

— Не сказка, а истинное происшествие.

— Ну все равно, но только признайтесь, что вы сами не присутствовали там, а просто слышали это от кого-нибудь.

— Клянусь честью, ваше высочество, что все это произошло в моем присутствии.

— И по-вашему, признание ее произвело на короля впечатление?

— Такое же точно, какое произвело на меня признание мадемуазель де Тонне Шарант! — воскликнул Сент-Эньян — Ведь вы только послушайте, принцесса, Лавальер сравнила короля с солнцем: сравнение очень лестное!

— Король не очень-то падок на лесть.

— Ваше высочество, король, сколько бы ни сравнивали его с солнцем, все-таки человек, в чем я убедился собственными глазами, когда мадемуазель де Лавальер упала в его объятия.

— Лавальер упала в объятия короля.

— Ах, какая эффектная была картина: представьте себе, что Лавальер упала.

— Ну, ну, что же вы видели? Говорите скорее.

— Да то же самое, что видели и остальные присутствующие: когда Лавальер без чувств упала к королю в объятия, король сам чуть не лишился чувств.

Принцесса вскрикнула, будучи не в силах удержаться от душившего ее гнева.

— Спасибо, — проговорила она с нервным смехом, — вы чудный рассказчик, господин де Сент-Эньян.

И, задыхаясь от ярости, она почти бегом устремилась к замку,

XXV

НОЧНЫЕ ПОХОЖДЕНИЯ
Принц расстался с принцессой в отличнейшем настроении и, чувствуя себя сильно уставшим, поехал домой, предоставив каждому проводить остаток ночи как заблагорассудится.

Придя к себе, он тотчас занялся ночным туалетом с еще большей тщательностью, чем обыкновенно; он чувствовал себя победителем И пока его камердинеры были заняты работой, он напевал мотивы балета, под которые недавно танцевал король.

Потом он позвал портных и велел им показать приготовленные на завтра костюмы, оставшись очень доволен, он одарил каждого из них. Наконец принц обласкал также шевалье де Лоррена, возвратившегося с празднества.

Шевалье, поклонившись принцу, хранил некоторое время молчание, как командир стрелков, исследующий, в какую сторону ему нужно прежде всего направить огонь Затем, словно решившись, он начал.

— Обратили ли вы внимание на одно странное обстоятельство, ваше высочество?

— Нет. На какое?

— На якобы дурной прием, оказанный его величеством графу де Гишу.

— Якобы дурной?

— Да, конечно, потому что на самом деле король ведь вернул ему свою благосклонность.

— Я что то не заметил этого, — сказал принц.

— Как! Вы не заметили, что король, вместо того чтобы отправить его в ссылку, что было бы вполне естественно, как будто оказал поощрение его странному упорству, позволив ему снова занять место в балете.

— И вы находите, что король был не прав, шевалье?

— А вы, принц, разве не разделяете моего мнения?

— Не совсем, дорогой мой шевалье, и я одобряю короля за то, что он не подверг немилости несчастного, скорее сумасброда, чем злонамеренного.

— Ну а меня, — заметил шевалье, — это великодушие, признаюсь, очень удивляет.

— Почему же? — спросил Филипп.

— Я считал короля более ревнивым, — со злостью ответил шевалье.

В течение нескольких мгновений принц чувствовал какое-то раздражение в словах своего фаворита, последняя его фраза подействовала, как искра на порох.

— Ревнивым! — вскричал принц. — Ревнивым? Что это значит? Ревнивым к чему или к кому, скажите на милость?

Шевалье заметил, что у него вырвалась невзначай злобная фраза, как это иногда с ним случалось. И он постарался, пока не поздно, замять ее.

— Да просто к своему авторитету, — ответил он с притворным равнодушием. — К чему же еще может ревновать король?

— Ах да, конечно! — сказал принц.

— А разве, — продолжал шевалье, — ваше королевское высочество не замолвили бы словечка за милого графа де Гиша?

— Ей-богу, нет! — отвечал принц. — Гиш малый умный и храбрый. Но он вел себя легкомысленно с моей женой, и я не желаю ему ни худа, ни добра.

Шевалье заронил подозрение относительно де Гиша, как он попробовал это сделать относительно короля; но он, видимо, не заметил, что в настоящую минуту требуется снисходительность и даже полное равнодушие и для освещения положения ему необходимо будет поднести лампу к самому носу мужа.

При помощи этого маневра иногда удается обжечь других, но чаще обжигаешься сам.

«Отлично, отлично, — думал про себя шевалье — Подожду-ка я де Варда, он за один день сделает больше, чем я за месяц, ибо я думаю, прости меня боже, пли, вернее, прости его боже, что он еще ревнивее, чем я. Впрочем, мне нужен не де Вард, а какое-нибудь событие, которого при данных обстоятельствах я не вижу Конечно, возвращение де Гиша, когда его прогнали, очень знаменательно, но значение этого факта умаляется, если принять во внимание, что де Гиш вернулся как раз в тот момент, когда ее высочество больше не интересуется им. В самом деле, принцесса занята королем, это ясно Но помимо того, что король мне не по зубам, да мне и не нужно кусать его, принцессе недолго осталось любезничать с его величеством, так как поговаривают, что король больше не интересуется ею. Отсюда следует, что мы должны сидеть спокойно и ожидать какого-нибудь нового каприза: он-то и решит дело».

С этими мыслями шевалье опустился в кресло, принц разрешил ему садиться в своем присутствии Так как у де Лоррена иссяк весь запас язвительности, то разговор с ним не представлял уже никакого интереса.

К счастью, как мы уже сказали, принц был в прекрасном расположении духа, которого хватило бы на двоих, до той минуты, когда, отпустив лакея и свиту, он прошел к себе в спальню. Уходя, он поручил шевалье передать привет принцессе и сказать ей, что так как ночь сырая, то он, боясь за свои зубы, не спустится больше в парк.

Шевалье вошел к принцессе как раз в тот момент, когда она возвращалась в свои комнаты Он в точности исполнил поручение, и ему бросилось в глаза равнодушие, не лишенное некоторого смущения, с которым принцесса выслушала его сообщение.

Это показалось ему новым.

И если бы этот странный вид был у принцессы, когда она собиралась уходить, он бы непременно последил за ней. Но принцесса возвращалась домой; делать было нечего. Он повернулся на каблуках, как цапля, осмотрелся по сторонам, тряхнул головой и машинально направился к цветникам.

Не успел он сделать сотню шагов, как встретил двоих молодых людей, шедших под руку, опустив головы и разбрасывая попадавшиеся им под ноги камешки. То были господа де Гиш и де Бражелон.

Их вид, как всегда, возбудил у шевалье де Лоррена инстинктивное отвращение. Тем не менее он сделал им глубокий поклон и получил в ответ такой же.

Потом, увидя, что парк пустеет, что огни иллюминации догорают и что подул утренний ветерок, он повернул налево и возвратился в замок через маленький двор; а двое молодых людей повернули направо и продолжали путь к большому парку.

Когда шевалье поднимался по маленькой лестнице, которая вела к потайному ходу, он заметил, как в проходе между большим и малым двором показалась женщина, а за ней другая.

Женщины эти шли быстро, что можно было угадать в темноте по шелесту их шелковых платьев. Фасон их мантилий, изящное сложение, таинственный и высокомерный вид, особенно у той, которая шла первой, поразили шевалье.

— Удивительно знакомые фигуры, — сказал он себе, останавливаясь на последней ступеньке лестницы.

Подобно хорошей ищейке, он собрался уже идти вслед за ними. Но в этот момент его остановил бежавший за ним уже несколько минут лакей.

— Сударь, — доложил он, — приехал курьер.

— Ладно, ладно, — отвечал шевалье. — У нас есть время; до завтра.

— Он привез какие-то спешные письма, которые господину шевалье, может быть, будет приятно прочесть.

— Вот как! — воскликнул шевалье. — Откуда же они?

— Одно из Англии, а другое из Кале. Последнее прислано с нарочным, и, по-видимому, очень важное.

— Из Кале! Какой же дьявол пишет мне из Кале?

— Мне кажется, что я узнал почерк вашего друга графа де Барда.

— О, в таком случае я сейчас приду, — вскричал шевалье, позабыв, что он сию минуту только собирался шпионить. И он поднялся к себе, а тем временем две незнакомки исчезли в глубине противоположного двора.

Последуем же за ними, оставив шевалье разбирать письма.

Когда они подошли к деревьям, первая остановилась, запыхавшись и осторожно приподымая вуаль.

— Что, далеко еще до того места? — спросила она.

— Да, ваше — высочество, еще шагов пятьсот; но пусть ваше высочество немного отдохнет, а то мы скоро устанем.

— Ваша правда.

И принцесса, потому что это была она, прислонилась к дереву.

— Послушайте, сударыня, — сказала она, немного отдышавшись, — не скрывайте от меня ничего, скажите мне правду.

— Ах, ваше высочество, вы уже рассердились, — ответила дрожащим голосом молодая девушка.

— Да нет, моя дорогая Атенаис, успокойтесь, я нисколько не сержусь.

Да, в сущности, все это меня не касается. Вас беспокоит, не сказали ли вы чего-нибудь лишнего под дубом; вы боитесь, что, может быть, задели короля, а я хочу вас успокоить, убедившись сама, можно ли было вас слышать.

— Ах, конечно, можно было, король стоял совсем близко от нас.

— Да, но вы, вероятно, говорили не очень громко, так что некоторые слова можно было и не расслышать?

— Ваше высочество, мы думали, что мы совершенно одни.

— Вас было трое?

— Да. Лавальер, Монтале и я.

— Значит, именно вы говорили опрометчиво о короле?

— Боюсь, что так. Но в таком случае не будете ли вы, ваше высочество, так добры помирить меня с его величеством?

— Если нужно будет, я вам обещаю. Однако, как я уже вам говорила, прежде чем идти на неприятность, нужно сначала убедиться, действительно ли король слышал что-нибудь. На дворе темная ночь, а под деревьями еще темнее. Король, наверное, вас не узнал, Начать об этом разговор — значит выдать себя.

— Ах, ваше высочество, если узнали мадемуазель де Лавальер, узнали и меня. К тому же господин де Сент-Эньян не оставил у меня ни малейших сомнений на этот счет.

— Значит, вы говорили что-нибудь очень обидное для короля?

— Да нет же, ваше высочество, ни одного слова. Одна из нас уж очень его превозносила, так что, по сравнению с этими похвалами, мои слова могли показаться несколько холодными.

— Эта Монтале так безрассудна, — сказала принцесса.

— Нет, это не Монтале! Монтале ничего не говорила, это Лавальер.

Принцесса вздрогнула, точно она не знала этого раньше.

— Ах нет, нет! — воскликнула она. — Король не мог все расслышать. А лучше давайте проделаем опыт, ради которого мы пришли сюда. Покажите мне дуб.

И принцесса пошла дальше.

— Вы знаете, где он? — спросила она.

— Увы, ваше высочество, знаю.

— И вы найдете его?

— Найду даже с закрытыми глазами.

— Великолепно; вы сядете на ту скамью, где вы сидели рядом с Лавальер и повторите тем же тоном то, что вы говорили с ней, а я спрячусь в кустах и скажу вам, слышно ли оттуда или нет.

— Хорошо, ваше высочество.

— Значит, если вы действительно говорили так громко, что король расслышал вас, в таком случае…

Атенаис с напряжением стала ожидать конца фразы.

— В таком случае, — сказала принцесса прерывающимся, вероятно от быстрой ходьбы, голосом, — в таком случае я должна буду вам запретить…

И принцесса еще более ускорила шаг.

Вдруг она остановилась.

— Мне пришла в голову мысль, — обрадовалась она.

— О, наверное, прекрасная мысль! — ответила мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Вероятно, Монтале тоже чувствует себя неловко.

— Нет, не очень; она меньше говорила и, значит, меньше скомпрометирована.

— Все равно, она поможет вам, солгав немного.

— Разумеется, особенно если она узнает, что вашему высочеству угодно было проявить ко мне участие.

— Ба, я, кажется, угадала, что нам нужно сделать, дитя мое.

— Ах, как хорошо!

— Вы скажете, что вам всем троим было отлично известно, что король стоял за этим деревом или кустом, уж я не знаю, и что с ним был господин де Сент-Эньян.

— Да, ваше высочество.

— Ведь вы же знаете, Атенаис, что Сент-Эньян был очень польщен вашим добрым отзывом о нем.

— Вот вы видите теперь, ваше высочество, что оттуда все слышно, вскричала Атенаис. — Услышал же господин де Сент-Эньян.

Заметив свою опрометчивость, принцесса закусила губу.

— Вы ведь хорошо знаете, каков этот Сент-Эньян, — сказала она, — от королевских милостей у него закружилась голова, и он несет теперь всякий вздор, подчас даже выдумывает. Впрочем, дело не в этом. Слышал ли король или не слышал, вот самое главное.

— Конечно, ваше высочество, слышал! — с отчаянием проговорила Атенаис.

— В таком случае сделайте так, как я вам говорю: упорно повторяйте, что вам троим было известно, — слышите»: всем троим, так как, если возникнет подозрение относительно одной, то заподозрят во лжи также и других; итак, повторяйте, что вам троим было известно о присутствии короля и господина де Сент-Эньяна и что вы захотели подшутить над ними.

— Ах, ваше высочество, — подшутить над королем! Мы никогда не посмеем сказать этого.

— Да ведь это была шутка, чистейшая шутка; невинная забава, очень позволительная для женщин, которых хотят поймать врасплох мужчины. Этим все и объясняется. Все, что Монтале говорила о Маликорне, — шутка; все, что вы говорили о Сент-Эньяне, — шутка, и те слова, которые произносила Лавальер…

— И которые она очень бы хотела взять обратно.

— Вы в этом уверены?

— Вполне. Могу поручиться.

— Тем более все это можно будет объяснить как простую шутку; господин де Маликорн не станет сердиться. Господину де Сент-Эньяну будет неловко, потому что, вместо того чтобы смеяться над вами, посмеются над ним. Словом, король будет наказан за любопытство, не подобающее его сану. Пускай немного посмеются и над королем по этому случаю. Не думаю, чтобы он стал сердиться.

— Ах, ваше высочество, вы просто ангел доброты и ума!

— Это в моих интересах.

— Каким образом?

— Вы спрашиваете меня, почему в моих интересах ограждать моих фрейлин от всяких шуток, насмешек, а может быть, даже клеветы! Увы! Вы ведь знаете, дитя мое, что двор не очень снисходителен к таким грешкам. Но мы идем очень уж долго; неужели мы еще не пришли?

— Еще шагов пятьдесят или шестьдесят. А теперь налево, ваше высочество.

— Значит, вы можете поручиться за Монтале? — спросила принцесса.

— О да.

— И она сделает все, что вы пожелаете?

— Все. С восторгом сделает!

— Ну а Лавальер? — продолжала принцесса.

— О, с ней будет труднее, ваше высочество; она питает отвращение ко лжи.

— Однако если она убедится, что это для нее выгодно…

— Боюсь, что и это не заставит ее переменить своих убеждений.

— Да, да, — сказала принцесса, — меня уже предупредили об этом. Она ужасная лицемерка, одна из тех жеманниц, которые призывают бога, чтобы прятаться за его спиной. Но если она не пожелает лгать, то навлечет на себя насмешки всего двора и своим глупым и неприличным признанием прогневает короля; в таком случае мадемуазель де Ла Бом Леблан де Лавальер пусть не посетует на меня, если я отошлю ее домой кормить голубей; пусть себе там в Турени или в Блезуа, уж я не знаю точно где, играет пасторали.

Эти слова были произнесены с такой энергией и даже жестокостью, что мадемуазель де Тонне-Шарант испугалась. Поэтому она твердо решила лгать и говорить все, что ей прикажут.

Наконец принцесса и ее спутница дошли до королевского дуба.

— Вот это место, — остановилась де Тонне-Шарант.

— Сейчас мы убедимся, было ли слышно, — проговорила принцесса.

— Шшш… — шепнула молодая девушка, позабыв об этикете и поспешно схватив принцессу за руку.

Принцесса остановилась.

— Вы понимаете, что слышно, — сказала Атенаис.

— Почему же?

— Слушайте.

Принцесса затаила дыхание, и действительно можно было отчетливо расслышать следующие слова, произнесенные нежным и печальным тоном:

— Ах, говорю тебе, виконт, говорю тебе, что жить без нее не могу.

При звуках этого голоса принцесса вздрогнула, и лицо ее ярко зарделось под вуалью.

Теперь она схватила свою спутницу и, торопливо отведя ее шагов на двадцать назад, где ее голос нельзя было услышать, прошептала ей:

— Останьтесь здесь, моя милая Атенаис, и покараульте, чтобы нас никто не настиг. Мне кажется, что речь идет о вас.

— Обо мне, ваше высочество?

— О вас, да… или о вашем приключении. А я пойду послушаю; вдвоем нас, пожалуй, заметят… Ступайте, приведите Монтале, и обе подождите меня у опушки парка.

Видя, что Атенаис колеблется, принцесса продолжала, но уже тоном, не допускающим возражений:

— Ступайте!

Атенаис подобрала свои шуршащие юбки и по дорожке между деревьями вернулась к цветнику.

Что же касается принцессы, то она притаилась в кустах, прислонившись к огромному каштану.

Дрожа от страха и сгорая от любопытства, она говорила себе:

— Подождем! Раз здесь так хорошо слышно, послушаем, что будет говорить обо мне господину де Бражелону этот влюбленный сумасброд граф де Гиш.

XXVI

ЕЕ ВЫСОЧЕСТВО УБЕЖДАЕТСЯ, ЧТО ПРИ ЖЕЛАНИИ МОЖНО УСЛЫШАТЬ ВСЕ, ЧТО ГОВОРИТСЯ
На минуту воцарилось молчание, словно все таинственные ночные шорохи затихли, прислушиваясь вместе с принцессой к этому пылкому любовному признанию.

Говорил Рауль. Он прислонился к стволу большого дуба и отвечал приятелю своим нежным мелодичным голосом.

— Увы, дорогой де Гиш, это большое несчастье!

— О да, — согласился тот, — ужасное!

— Вы не расслышали меня, де Гиш, или, вернее, не поняли. Я называю большим несчастьем не вашу любовь, но то, что вы не умеете скрывать ее.

— Что вы хотите сказать? — воскликнул де Гиш.

— Да, вы не замечаете, что теперь вы делаете признание в своей любви не вашему испытанному другу, который скорее погибнет, чем выдаст вас, а первому встречному.

— Первому встречному? — спросил де Гиш. — В уме ли вы, Бражелон, что говорите мне подобные вещи?

— Я говорю то, что есть на самом деле.

— Не может быть! Как и при каких обстоятельствах мог я допустить подобное безрассудство?

— Я хочу сказать, мой друг, что ваши глаза, ваши жесты, ваши вздохи выдают вас, что всякая пылкая страсть приводит человека к безрассудным поступкам. Он перестает владеть собой, он во власти какого-то безумия, заставляющего его изливать свое страдание деревьям, лошадям, воздуху, если рядом с ним нет разумного существа. Но, мой бедный друг, запомните вот что: очень редко случается, чтобы в подобную минуту не явился кто-нибудь и не подслушал как раз то, что не должно быть услышано.

Де Гиш глубоко вздохнул.

— Знаете ли, — продолжал Бражелон, — в эту минуту мне жаль вас; по возвращении сюда вы уже сотню раз и на сотню ладов рассказывали про вашу любовь к ней; а между тем, если бы вы даже не сказали никому ни слова, самое ваше возвращение выдает вас с головой. Отсюда вытекает, что если вы не будете следить за собой лучше, чем вы это делали до сих пор, то рано или поздно разразится скандал. Кто вас спасет тогда? Отвечайте мне.



Граф де Гиш
Кто спасет ее? Потому что, хотя она и не виновата в вашей любви, эта любовь в руках ее врагов будет обвинением против нее.

— Боже мой, — пробормотал де Гиш.

И снова из груди его вырвался глубокий вздох.

— Это не ответ, де Гиш.

— Я знаю.

— Так что же вы ответите?

— Отвечу, что в тот день я буду страдать больше, чем в настоящую минуту.

— Не понимаю.

— Да, вся эта внутренняя борьба истрепала мне нервы. Сейчас я не в состоянии ни думать, ни действовать; сейчас я не стою самого заурядного человека; сейчас, видишь ли, последние силы покинули меня, самые твердые мои решения разлетелись в прах, я больше не способен к борьбе. Помнишь, в лагерной жизни нам не раз случалось отправляться на разведку в одиночестве и подчас сталкиваться с отрядом в пять или шесть фуражиров; ничего не значит, начинаешь сражаться; случается, что к ним подоспеет еще человек шесть, тогда совсем озвереешь, но продолжаешь драться; но если налетит еще шесть, восемь, десять человек со всех сторон, тогда остается только пришпорить коня, если он есть, или же пасть под пулями, если не хочешь бежать. Так вот, я точно в таком положении: сначала я боролся с самим собою, потом с Бекингэмом. Теперь появился король; я не стану вступать в борьбу с королем, ни даже, спешу прибавить, если бы король оставил ее, с одним лишь характером этой женщины. О, я нисколько не обольщаю себя: попав в сети этой любви, я погибну.

— Упреки следует делать не ей, а тебе, — отвечал Рауль.

— Почему?

— Да как же! Ты ведь знаешь, что принцесса немного легкомысленна, очень падка на все новое, чувствительна к похвалам, хотя бы эти похвалы исходили от слепого или ребенка, и ты воспылал такой страстью, что готов сгубить себя. Ну, любуйся ею, обожай ее; ибо, увидя ее, никто не может не влюбиться, если только сердце его не занято другою. Но, любя ее, уважай в ней прежде всего сан ее мужа, потом его самого и, наконец, не забывай ее собственной безопасности.

— Спасибо, Рауль.

— За что?

— За то, что, видя, как я страдаю из-за этой женщины, ты утешаешь меня. За то, что ты говоришь мне о ней все хорошее, что ты о ней думаешь, а может быть, даже такое, чего и не думаешь.

— О, — заметил Рауль, — ты ошибаешься, де Гиш, я не всегда высказываю то, что думаю, и в таких случаях я молчу; но когда я говорю, то не умею притворяться и обманывать, и тот, к кому я обращаюсь, может вполне доверять мне.

Все это время принцесса, вытянув шею, жадно прислушивалась к малейшему шороху в кустах и внимательно всматривалась в темноту.

— Ну, в таком случае я ее знаю лучше, чем ты, — воскликнул де Гиш. Она вовсе не легкомысленна, она суетна; она вовсе не падка на новое, она не помнит старого и ничему не верит; она не чувствительная к похвалам женщина, а отъявленная и жестокая кокетка. Дьявольская кокетка! О! Это правда. Поверь, Бражелон, я испытываю все муки ада; я, храбрый, страстно любящий опасность человек, натыкаюсь на опасность, превосходящую мои силы и мою храбрость. Но знаешь ли, Рауль, я приберегаю для себя победу, которая будет стоить ей много горьких слез.

Рауль взглянул на своего приятеля, который, задыхаясь от волнения, прислонился головой к стволу дуба.

— Победу? — спросил он. — Какую победу?

— Какую?

— Да.

— В один прекрасный день я подойду к ней; в один прекрасный день я ей скажу: «Я был молод, я с ума сходил от любви; однако, пресмыкаясь у ваших ног, я, из уважения к вам, не смел взглянуть на вас, ожидая, чтобы ваш взгляд ободрил меня. Мне показалось, что я поймал этот взгляд, я поднялся, и тогда без всякого повода с моей стороны, кроме того, что я полюбил вас еще сильнее, если только это возможно, — тогда вы вдруг оттолкнули меня из каприза, чтобы доставить себе удовольствие, бессердечная женщина, ни во что не верующая, не знающая, что такое любовь. Несмотря на то что в жилах ваших течет королевская кровь, вы недостойны любви честного человека; я казню себя за то, что слишком любил вас, и, умирая, проклинаю вас».

— Боже мой, — воскликнул Рауль, ужаснувшись глубокой искренности, звучавшей в словах молодого человека, — я же сказал тебе, де Гиш, что ты сумасшедший!

— Да, да, — продолжал де Гиш, захваченный своей мыслью, — так как нам здесь не с кем воевать, я отправлюсь куда-нибудь на север, поступлю на службу к императору, и сострадательная пуля какого-нибудь венгерца, хорвата или турка положит конец моему существованию.

Не успел де Гиш кончить эту фразу, как послышался какой-то шум; Рауль вскочил и насторожился.

Что касается де Гиша, то он по-прежнему был поглощен своими мыслями и сидел на скамейке, сжимая голову руками.

Кусты раздвинулись, и перед молодыми людьми появилась женщина, бледная и взволнованная. Одной рукой она отстраняла ветви, касавшиеся ее лица, а другой откинула капюшон плаща, которым были окутаны ее плечи. По влажным, блестящим глазам, по царственной осанке, по ее величественному жесту, а еще больше по биению своего сердца де Гиш узнал принцессу и, вскрикнув, закрыл глаза.

А Рауль в смущении вертел шляпу в дрожащих пальцах, несвязно бормоча почтительное приветствие.

— Господин де Бражелон, — обратилась к нему принцесса, — будьте добры, посмотрите, нет ли здесь где-нибудь в аллеях или между деревьями моих фрейлин. А вы, граф, останьтесь, я устала, дайте мне вашу руку.

Если бы гром внезапно грянул над головой юноши, он не был бы так испуган, как при звуках этого голоса.

Однако де Гиш был действительно человек отважный и в глубине сердца уже принял окончательное решение; поэтому он встал и, видя замешательство Бражелона, бросил на него взгляд, полный глубокой признательности.

Вместо того чтобы тотчас же ответить принцессе, он подошел к виконту и пожал руку своего благородного друга; из груди его вырвался вздох, в котором он отдавал, казалось, дружбе всю жизнь, трепетавшую еще в его сердце.

А гордая принцесса, не привыкшая с кем-либо считаться, покорно ждала окончания этого немого разговора. Рука ее, ее царственная рука, осталась простертой в воздухе и, когда Рауль ушел, опустилась без гнева, но не без волнения, на руку де Гиша.

Они остались одни среди темного и безмолвного леса, в тишине которого слышны были только шаги Рауля, поспешно удалявшегося по невидимым дорожкам.

Над их головами раскинулся шатер из душистой густой листвы, в просветах которой сверкали звезды.

Принцесса тихонько отвела де Гиша шагов на сто от нескромного дерева, которое в эту ночь слышало и позволило слышать другим столько пылких речей, и, выйдя с ним на соседнюю лужайку, откуда было видно далеко кругом, сказала:

— Я привела вас сюда, потому что там, где мы были, слышно каждое слово.

— Вы говорите: слышно каждое слово, принцесса? — машинально повторил молодой человек.

— Да.

— Что же это значит? — спросил де Гиш.

— Это значит, что я слышала весь ваш разговор.

— Ах, боже мой, боже мой, только этого недоставало! — пролепетал де Гиш.

И он опустил голову, как усталый пловец, не имеющий сил бороться с волной.

— Итак, — начала она, — значит, вы обо мне такого мнения, как только что говорили?

Де Гиш побледнел, отвернулся, но ничего не ответил; казалось, что он сейчас упадет в обморок.

— Что ж, это хорошо, — продолжала принцесса кротким голосом, — я предпочитаю обидную для меня откровенность лживой лести. Пусть будет так! Значит, по вашему мнению, господин де Гиш, я низкая кокетка?

— Низкая! — вскричал молодой человек. — О, я не говорил этого. Я никак не мог бы назвать низкою ту, которая для меня дороже всего на свете; нет, нет, я этого не говорил!

— По-моему, женщина, которая видит человека, пожираемого пламенем, зажженным ею же самой, и не старается потушить это пламя, — низкая женщина.

— Ах, какое значение имеет для вас то, что я сказал? — продолжал граф. — Что я такое, боже мой, по сравнению с вами, и стоит ли вам беспокоиться, существую ли я на свете?

— Господин де Гиш, вы мужчина, а я женщина, и, зная вас так, как я вас знаю, я вовсе не хочу, чтобы вы умирали из-за меня; я решила изменить свое поведение с вами и свой характер. Я буду не то что откровенной — я всегда откровенна, — но правдивой. Итак, я умоляю вас, граф, не любите меня больше и забудьте, что я говорила с вами или смотрела на вас.

Де Гиш обернулся и обжег принцессу страстным взглядом.

— Принцесса, — вскричал он, — вы просите прощения, вы меня умоляете, вы!

— Да, да, я; раз я причинила зло, я должна в загладить его. Итак, граф, решено. Вы прощаете мне мое легкомыслие и мое кокетство. Не перебивайте меня! А я прощаю вам то, что вы назвали меня легкомысленной и кокеткой, а может быть, и похуже; откажитесь от вашей мысли о смерти и, таким образом, сохраните вашей семье, королю и дамам рыцаря, которого все уважают и многие любят.

Последнее словобыло произнесено принцессою с такой искренностью и даже нежностью, что сердце де Гиша чуть не выскочило из груди.

— О, принцесса!.. — пролепетал он.

— Слушайте дальше, — продолжала она, — когда вы откажетесь от меня, сначала по необходимости, а затем чтобы исполнить мою просьбу, то будете лучше судить обо мне и, я уверена, замените эту любовь, — простите, это безумие, — искренней дружбой, которую вы предложите мне и которая, клянусь вам, будет с радостью принята.

Пот выступил на лбу у де Гиша, сердце замерло, холод пробежал по жилам, он кусал себе губы, топал ногой, словом, всячески старался сдержать свои мучения.

— Принцесса, — проговорил он наконец, — то, что вы предлагаете мне, невозможно, я не могу принять ваших условий.

— Как! — сказала принцесса. — Вы отказываетесь от моей дружбы?

— Нет, нет, не надо дружбы, принцесса, я предпочитаю умереть от любви, чем жить дружбой.

— Послушайте, граф!

— Ах, принцесса, — вскричал де Гиш, — я дошел до той точки, когда не может быть иного уважения и иной рассудительности, чем рассудительность и уважение честного человека к обожаемой женщине. Прогоните меня, прокляните, отрекитесь от меня, вы будете правы; я жаловался на вас, но я так горько жаловался только потому, что я вас люблю; я сказал вам, что умру, и умру; живого вы меня забудете, мертвого же никогда, я в этом уверен.

Теперь принцесса, в свою очередь, отвернулась от него и стояла, погруженная в мечты, волнуясь не меньше, чем он.

После некоторого молчания она спросила его:

— Так вы очень любите меня?

— О, безумно! Готов умереть от любви, даже если вы меня прогоните и не станете больше слушать.

— В таком случае ваша болезнь безнадежна, — сказала она с веселым видом, — болезнь, которую нужно лечить мягким обращением. Дайте мне вашу руку… Она холодна как лед.

Де Гиш преклонил колени и припал губами к горячим рукам принцессы.



— Так любите меня, — проговорила принцесса, — раз вы не можете не любить.

И, слегка пожав его пальцы, она притянула его к себе жестом королевы и любовницы. Де Гиш вздрогнул всем телом. Принцесса почувствовала эту дрожь и поняла, что граф действительно любит ее.

— Вашу руку, граф, — попросила она, — и пойдемте домой.

— Ах, принцесса! — проговорил граф, взволнованный, с пылающими глазами. — Ах, вы нашли третье средство погубить меня!

— К счастью, такое, которое действует дольше других, не правда ли? ответила принцесса.

И она увлекла его к деревьям.

XXVII

КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ АРАМИСА
В то время как дела де Гиша внезапно приняли только что описанный нами неожиданный оборот, Рауль, поняв, что принцесса удалила его, чтобы не мешать объяснению, результаты которого он никак не мог предвидеть, ушел и присоединился к фрейлинам, гулявшим по цветнику.

А шевалье де Лоррен, поднявшись в свою комнату, с удивлением читал письмо от де Варда, написанное рукою камердинера, в котором ему подробно рассказывалось об ударе шпагой, полученном в Кале, и предлагалось сообщить об этом де Гишу и принцу, что было бы, вероятно, весьма приятно и тому и другому. Особенно красочно де Вард расписывал Лоррену любовь Бекингэма к принцессе и заканчивал письмо предположением, что эта страсть взаимна.

Прочитав эти фразы, шевалье пожал плечами; и точно — сведения де Варда не отличались свежестью. Де Вард еще ничего не знал о дальнейшем ходе событий.

Шевалье швырнул письмо через плечо на соседний стол и проговорил презрительным тоном:

— И впрямь невероятно! Бедняга де Вард неглупый малый, но, видимо, в провинции люди скоро тупеют. Черт бы побрал этого олуха! Ему ведено было сообщать мне важные новости, а он несет такую чепуху. Вместо того чтобы читать это пустейшее письмо, я, наверное, обнаружил бы в парке интрижку, которая бы скомпрометировала какую-нибудь женщину и подставила бы под шпагу мужчину; это развлекло бы принца дня на три.

Он взглянул на часы.

— Теперь слишком поздно. Второй час; должно быть, все вернулись к королю и кончают пир. Да, сегодня я никого не выследил, — разве только какая-нибудь случайность…

И с этими словами, как бы призывая свою добрую звезду, шевалье с досадой подошел к окну, откуда видна была довольно уединенная часть сада.

Тотчас, словно какой-то злой гений был к его услугам, он заметил, что в замок возвращался неизвестный мужчина. Его сопровождал кто-то, закутанный в темный шелковый плащ. В этой фигуре можно было узнать ту женщину, которая привлекла его внимание полчаса тому назад.

— Черт возьми, — подумал он, хлопая в ладоши. — Будь я проклят, как говорит наш приятель Бекингэм, это и есть моя тайна.

И он стремглав спустился по лестнице в надежде застать еще во дворе женщину в плаще и ее спутника. Но, подбежав к воротам малого двора, он почти столкнулся с принцессой, сияющее лицо которой выглядывало из-под капюшона.

К несчастью, принцесса была одна.

Шевалье сообразил, что так как пять минут тому назад он видел ее с мужчиной, то этот последний не мог уйти далеко. И потому, наскоро поклонившись принцессе, он пропустил ее; затем, когда она сделала несколько шагов с поспешностью женщины, боящейся быть узнанной, шевалье увидел, что она слишком занята собой, чтобы уделять внимание ему; он бросился в сад, озираясь по сторонам.

Он успел вовремя: мужчина, сопровождавший принцессу, был еще виден; но он быстро приближался к одному из флигелей замка, за которым должен был скрыться.

Нельзя было терять ни минуты; шевалье бегом пустился вдогонку, с тем чтобы замедлить шаг, только приблизившись к незнакомцу; но как он ни торопился, незнакомец скрылся за углом раньше, чем шевалье догнал его.

Однако так как человек, которого преследовал шевалье, шел теперь медленно, задумавшись, то было очевидно, что шевалье успеет еще догнать его, если только тот не войдет в какую-нибудь дверь. Так бы оно и случилось, если бы, огибая угол, шевалье не наткнулся на двух мужчин, шедших в противоположном направлении.

Шевалье готов был уже выругаться, но, подняв голову, узнал в одном из них суперинтенданта. Спутника Фуке шевалье видел в первый раз. То был его преосвященство епископ ваннский.

Встретившись с высокопоставленной особой и принужденный, как того требовал этикет, извиниться, хоть он и сам ожидал извинения, шевалье отступил назад. Так как г-н Фуке пользовался если не дружбой, то всеобщим уважением; так как сам король, хотя и ненавидел его в душе, все же обращался с ним как с лицом значительным, шевалье сделал то, что сделал бы и сам Корбель: он поклонился г-ну Фуке, который, в свою очередь, благожелательно его приветствовал, видя, что этот дворянин толкнул его нечаянно и без всякого дурного намерения.

А затем, узнав шевалье де Лоррена, он сказал ему несколько любезных слов, на которые шевалье пришлось отвечать.

Как ни краток был этот диалог, шевалье де Лоррен с крайним огорчением увидел, что преследуемый им незнакомец успел скрыться.

Приходилось отказаться от преследования, и он решил поговорить с г-ном Фуке.

— Ах, сударь, — сказал он, — как вы поздно. Все были очень удивлены вашим отсутствием, особенно принц, недоумевавший, почему вы не явились на приглашение короля.

— Нельзя было, сударь. Я только сию минуту освободился.

— В Париже спокойно?

— Совершенно спокойно, Париж не роптал на последний налог.

— Понимаю: вы хотели сперва удостовериться, как будет принят налог, и только потом явиться на наш праздник.

— Все же я немного запоздал. Поэтому я обращаюсь к вам, сударь, с просьбой ответить мне, в замке ли король и могу ли я увидеть его сегодня же или должен буду подождать до завтра.

— Мы потеряли из виду короля с полчаса назад, — отвечал шевалье.

— Может быть, он у принцессы? — спросил Фуке.

— Не думаю, потому что я встретился с принцессой, возвращавшейся домой по малой лестнице; если только этот дворянин, с которым вы столкнулись не был сам король…

И шевалье сделал паузу, ожидая, что услышит сейчас имя человека, которого он преследовал.

Но Фуке ответил:

— Нет, сударь, это был не король.

Разочарованный шевалье поклонился, но при этом еще раз осмотрелся кругом и, заметя г-на Кольбера в группе каких-то людей, сказал суперинтенданту:

— Вот там, под деревьями, стоит человек, который даст вам более точные сведения, чем я.

— Кто он такой? — спросил Фуке, слабые глаза которого плохо видели в темноте.

— Господин Кольбер, — отвечал шевалье.

— Вот как! Тот человек, который разговаривает с факельщиками, и есть господин Кольбер?

— Он самый. Он отдает распоряжения по поводу завтрашней иллюминации.

— Благодарю вас, сударь.

И Фуке сделал движение, показывавшее, что он узнал все, что ему было нужно.

После этого шевалье, который, напротив, ничего не узнал, удалился с низким поклоном. Когда он отошел, Фуке, нахмурившись, о чем-то задумался. Арамис посмотрел на него с сожалением и грустью.

— Неужели, — сказал он, — вас волнует даже имя этого человека? Несколько минут тому назад вы были веселы и довольны и вдруг помрачнели от одного вида этого ничтожества. Неужели, сударь, вы перестали верить в свою звезду?

— Перестал, — печально вздохнул Фуке.

— Да почему же?

— Потому, что я слишком счастлив в данную минуту, — отвечал Фуке дрожащим голосом. — Ах, дорогой мой д'Эрбле, вы такой ученый, вы, наверное, знаете историю некоего самосского тирана. Что мне бросить в море, чтобы предотвратить надвигающееся несчастье? Ах, повторяю вам, друг мой, я слишком счастлив, так счастлив, что не желаю ничего больше того, что у меня есть… Я поднялся так высоко… Вы знаете мой девиз: Quo non ascendam[158]. Я поднялся так высоко, что мне остается только спускаться. Следовательно, мне совершенно невозможно верить в улучшение моей судьбы, ибо я достиг всего, что может желать человек.

Арамис улыбнулся, устремив на Фуке свой ласкающий и острый взгляд.

— Если бы я знал, в чем состоит ваше счастье, — сказал он, — то, может быть, опасался бы вашей опалы, но вы относитесь ко мне как к истинному другу, то есть находите, что я гожусь и в несчастье. Я этим очень дорожу. Но мне кажется, я заслужил также и то, что время от времени вы будете делиться со мной вашими удачами, чтобы и я мог порадоваться им, так как вы знаете, что они мне дороже моих собственных.

— Дорогой прелат, — засмеялся Фуке, — секреты мои слишком нечестивы, чтобы я мог доверить их епископу, каким бы светским человеком он ни был.

— Вот глупости! А если как на исповеди?

— Ах, мне пришлось бы слишком много краснеть, если бы вы были моим духовником.

И Фуке снова вздохнул.

Арамис еще раз взглянул на него с той же улыбкой.

— Скрытность, — сказал он, — большая добродетель.

— Тише, — перебил его Фуке. — Вон та ядовитая тварь узнала меня и идет к нам.

— Кольбер?

— Да, отойдите в сторонку, дорогой д'Эрбле; я не хочу, чтобы этот пролаза видел нас вместе, а то он возненавидит и вас.

Арамис пожал ему руку.

— На кой мне дьявол его дружба? — удивился он. — Разве у меня нет вас?

— Да, но, может быть, когда-нибудь меня не станет, — грустно ответил Фуке.

— Ну, если такое время наступит, — спокойно заметил Арамис, — мы попробуем обойтись без дружбы господина Кольбера или же не станем обращать внимания на его ненависть. Но скажите мне, дорогой Фуке, почему вы, вместо того чтобы разговаривать с этим подхалимом, как вы его назвали, от беседы с которым я не вижу никакой пользы, — почему вы не отправитесь прямо к королю или, по крайней мере, к принцессе?

— К принцессе? — рассеянно проговорил суперинтендант, погрузившись в воспоминания. — Да, разумеется, к принцессе.

— Вспомните, — продолжал Арамис, — переданную нам новость о больших милостях, которыми стала пользоваться принцесса в последние два-три дня.

Мне кажется, что в ваших планах и в наших общих интересах вам следует поухаживать за приятельницами его величества. Это единственное средство поколебать укрепляющийся авторитет господина Кольбера. Ступайте же как можно скорее к принцессе и заручитесь ее поддержкой.

— Но вполне ли вы уверены, — возразил Фуке, — что в настоящее время король увлечен именно ею?

— Если стрелка повернулась, то разве только с сегодняшнего утра! Ведь вы знаете, у меня своя полиция.

— Прекрасно. Я иду сейчас же и на всякий случай прибегну к моему испытанному средству: вот к этой паре великолепных старинных камей в оправе из брильянтов.

— Я видел их: прекрасная редкостная вещь!

Тут беседа их была прервана лакеем, который вел за собой курьера.

— Для господина суперинтенданта, — громко объявил курьер, подавая Фуке письмо.

— Для его преосвященства епископа ваннского, — чуть слышно сказал лакей, вручая письмо Арамису.

Так как у лакея был факел, то он стал между суперинтендантом и епископом, чтобы оба могли читать одновременно.

При виде мелкого убористого почерка на конверте Фуке радостно вздрогнул; только те, кто любит или любил, поймут его беспокойство, сменившееся радостью. Он быстро распечатал письмо, в котором заключались такие слова:

«Всего час, как я рассталась с тобой, и уже целую вечность я не говорила тебе: люблю тебя»

Это было все.

Действительно, г-жа де Бельер рассталась с Фуке только час тому назад, проведя с ним два дня; и, опасаясь, как бы воспоминания о ней не изгладились из сердца, которым она дорожила, она послала к нему курьера с этим важным сообщением. Фуке поцеловал письмо и дал посланному пригоршню золота.

Что касается Арамиса, то и он был занят чтением, но с большей холодностью и сдержанностью. В записке содержалось следующее:

«Сегодня вечером король был ошеломлен полученной им новостью: он любим одной женщиной. Он узнал об этом случайно, подслушав разговор этой молодой девушки с подругами. И теперь король весь во власти этой новой прихоти. Девицу зовут мадемуазель де Лавальер, и она далеко не так красива, чтобы эта прихоть перешла в бурную страсть. Берегитесь мадемуазель де Лавальер».

Ни слова о принцессе.

Арамис медленно сложил письмо и спрятал его в карман. Что же касается Фуке, то он все время прижимал к губам письмо г-жи Бельер.

— Послушайте, — сказал Арамис, прикасаясь к руке Фуке.

— А, что? — отозвался Фуке.

— Мне пришла в голову одна мысль. Знаете ли вы девицу по имени Лавальер?

— Нет, не знаю.

— Вспомните хорошенько!

— Ах да, одна из фрейлин принцессы.

— Должно быть, она.

— Так что же?

— Да то, что вам следует сегодня же вечером сделать визит этой особе.

— Вот как! Почему же?

— Больше того. Именно ей вы должны отнести ваши камеи.

— Подите вы!

— Вы знаете, что я всегда даю хорошие советы.

— Но так неожиданно…

— Уж это мое дело. Начните ухаживать за Лавальер, господин суперинтендант. А я поручусь перед госпожой де Бельер, что это ухаживание чисто дипломатическое.

— Что вы говорите, мои друг, — воскликнул Фуке, — какое имя вы произнесли?

— Имя, которое должно убедить вас, господин суперинтендант, в том, что раз я так хорошо осведомлен о ваших делах, то точно так же осведомлен и о делах других лиц. Говорю вам, ухаживайте за девицей Лавальер.

— За кем вам будет угодно, — отвечал Фуке, не помня себя от счастья.

— Ну, ну, спускайтесь скорее на землю с вашего седьмого неба, — сказал Арамис, — вот господин Кольбер. Ото, пока мы читали, он собрал вокруг себя целую толпу; около него так и увиваются и хвалят его, льстят ему; положительно, он становится силою!

Действительно, Кольбера окружили все остававшиеся в саду придворные и наперерыв говорили ему комплименты по поводу удачно устроенного праздника, что очень льстило его самолюбию.

— Если бы Лафонтен был здесь, — сказал, улыбаясь, Фуке, — какой был бы прекрасный случай продекламировать басню: «Лягушка, желающая уподобиться волу».

Кольбер вышел на ярко освещенное место; Фуке ожидал его с бесстрастной и слегка насмешливой улыбкой. Кольбер тоже улыбался ему; он заметил своего врага с Четверть часа тому назад и приближался к нему зигзагами.

Улыбка Кольбера предвещала что-то недоброе.

— Держитесь, — шепнул Арамис суперинтенданту, — этот плут собирается попросить у вас еще несколько миллионов на свои фейерверки и цветные стекла.

Кольбер поклонился первый, стараясь принять как можно более почтительный вид.

Фуке едва кивнул головой.

— Ну как, ваше превосходительство, — спросил Кольбер, — вам понравился праздник? Хороший ли у нас вкус?



— Отменный, — отвечал Фуке так, что невозможно было уловить в его словах ни малейшей насмешки.

— Благодарю вас, — злобно процедил Кольбер, — вы очень снисходительны… мы, слуги короля, люди бедные, и Фонтенбло нельзя сравнить с Во.

— Это правда, — флегматично кивнул Фуке, который наиболее мастерски играл роль в этой сцене.

— Чего же вы хотите, ваше превосходительство, — хихикнул Кольбер, средства у нас скромные.

Фуке сделал жест, выражавший согласие.

— Однако, — продолжал Кольбер, — вы могли бы с присущим вам размахом устроить его величеству праздник в ваших чудесных садах… В тех садах, которые обошлись вам в шестьдесят миллионов.

— В семьдесят два, — поправил Фуке.

— Тем более, — ухмыльнулся Кольбер, — это было бы поистине великолепно.

— Но разве вы думаете, сударь, что его величество соблаговолит принять мое приглашение?

— О, я не сомневаюсь, — с живостью воскликнул Кольбер, — я даже готов поручиться в этом.

— Большая любезность с вашей стороны, — ответил Фуке… — Значит, я могу рассчитывать на вас?

— Да, да, ваше превосходительство, вполне.

— Тогда я подумаю над этим, — сказал Фуке.

— Соглашайтесь, соглашайтесь, — быстро прошептал Арамис.

— Вы подумаете? — переспросил Кольбер.

— Да, — усмехнулся Фуке. — Чтобы выбрать день, когда я смогу обратиться с приглашением к королю.

— Да хоть сегодня же вечером, ваше превосходительство.

— Согласен, — отвечал суперинтендант. — Господа, я хотел бы пригласить и вас всех; но вы знаете, куда бы ни поехал король, он везде у себя дома; следовательно, вам придется получить приглашение от его величества.

Толпа радостно зашумела.

Фуке поклонился и ушел.

— Проклятый гордец, — прошипел Кольбер, — соглашается, а прекрасно знает, что это обойдется в десять миллионов.

— Вы разорили меня, — шепнул Фуке Арамису.

— Я вас спас, — возразил тот, в то время как Фуке поднимался по лестнице и просил доложить королю, может ли он его принять.

XXVIII

РАСПОРЯДИТЕЛЬНЫЙ ПРИКАЗЧИК
Спеша остаться один, чтобы получше разобраться в своих чувствах, король удалился в свои комнаты, и к нему вскоре после разговора с принцессой явился г-н де Сент-Эньян.

Мы уже привели этот разговор.

Фаворит, гордый тем, что им дорожили обе стороны, и сознавая, что два часа тому назад он стал хранителем тайны короля, уже начинал, несмотря на всю свою почтительность, относиться свысока к придворным делам, и с высоты, куда он вознесся или, вернее, куда вознес его случай, он видел кругом только любовь да гирлянды.

Любовь короля к принцессе, принцессы к королю, де Гиша к принцессе, де Лавальер к королю, Маликорна к Монтале, мадемуазель де Тонне-Шарант к нему, Сент-Эньяну, — разве от такого обилия не могла закружиться голова придворного? А Сент-Эньян был образцом придворных, бывших, настоящих и будущих.

К тому же Сент-Эньян зарекомендовал себя как прекрасный рассказчик и тонкий ценитель, так что король слушал его с большим интересом, особенно когда он рассказывал, с каким жгучим любопытством принцесса выпытывала у него все, что касалось мадемуазель де Лавальер.

Хотя король охладел уже к принцессе Генриетте, все же страстность, с какой она пыталась выведать о нем все, приятно льстила его самолюбию.

Ему это доставляло удовлетворение, но и только; сердце его ни на мгновение не было встревожено тем, что могла подумать принцесса обо всем этом приключении.

Когда Сент-Эньян кончил, король спросил:

— Теперь, Сент-Эньян, ты знаешь, что такое мадемуазель де Лавальер, не правда ли?

— Я знаю не только то, что она представляет собой теперь, но и чем она будет в скором будущем.

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что она представляет собой сейчас то, чем желала бы быть всякая женщина, то есть предмет любви вашего величества; я хочу сказать, что она будет тем, что ваше величество пожелает сделать из нее.

— Я спрашиваю совсем не о том… Мне не нужно знать, что такое она сегодня и чем будет завтра; как ты уже заметил, это зависит от меня, но я хотел бы знать, чем она была вчера. Передай мне все, что известно о ней.

— Говорят, что она скромна.

— О, — улыбнулся король, — вероятно, это пустые слухи!

— Довольно редкие при дворе, государь, так что им можно, пожалуй, верить.

— Может быть, вы и правы, мой дорогой… А ее происхождение?

— Самое знатное: дочь маркиза де Лавальер, падчерица господина де Сен-Реми.

— Ах да, мажордома моей тетки… Помню, помню: я видел ее мельком в Блуа. Она была представлена королеве. Теперь я упрекаю себя за то, что не уделил ей тогда столько внимания, как она заслуживает.

— Я уверен, государь, что вы всегда успеете наверстать упущенное.

— Итак, вы говорите, что, по слухам, у мадемуазель де Лавальер нет любовника?

— Во всяком случае, не думаю, чтобы вашему величеству было страшно соперничество.

— Постой, — вскричал вдруг король, как будто сообразив что-то.

— Что вам угодно, государь?

— Я вспомнил.

— Да?

— Если у нее нет любовника, то есть жених.

— Жених?

— Как, ты не знаешь этого, граф?

— Нет.

— Ведь ты же в курсе всех новостей!

— Простите, ваше величество. А король знает этого жениха?

— Еще бы! Его отец приходил ко мне с просьбою подписать брачный договор: это…

Король, несомненно, собирался назвать виконта до Бражелона, но вдруг оборвал фразу, нахмурив брови.

— Это?.. — переспросил Сент-Эньян.

— Не помню, — ответил Людовик XIV, пытаясь подавить охватившее его волнение.

— Разрешите, ваше величество, помочь вам вспомнить, — предложил граф де Сент-Эньян.

— Нет, по правде сказать, я сам не знаю, о ком я собирался говорить; смутно припоминаю только, что одна из фрейлин собиралась выйти замуж… но за кого, не могу припомнить.

— Может быть, мадемуазель де Тонне-Шарант? — спросил Сент-Эньян.

— Может быть, — ответил король.

— Тогда фамилия жениха де Монтеспан; но мадемуазель де Тонне-Шарант, мне кажется, никогда не держась с ним так, чтобы он боялся сделать ей предложение.

— Словом, — сказал король, — мне ничего или почти Ничего не известно о мадемуазель де Лавальер, и я поручаю тебе, Сент-Эньян, собрать сведения о ней.

— Слушаю, государь. А когда я буду иметь честь увидеть ваше величество, чтобы сообщить эти сведения?

— Как только ты добудешь их.

— Я добуду их моментально, если только они долетят ко мне с той скоростью, с какой я стремлюсь снова явиться к королю.

— Хорошо сказано! Кстати, не выражала ли принцесса какого-либо недовольства этой бедной девушкой?

— Нет, я не замечал, государь.

— Принцесса никогда не сердилась?

— Не знаю; она всегда смеялась.

— Прекрасно, но я слышу шум в передней; должно быть, мне идут докладывать о каком-нибудь курьере.

— Это правда, государь.

— Пойди разузнай, Сент-Эньян.

Граф подбежал к двери и обменялся несколькими словами со стоявшим у входа камердинером.

— Государь, — сообщил он, вернувшись, — это господин Фуке, который только что прибыл по приказанию короля, как он говорит. Он явился, но так как время уже позднее, то он не просит немедленной аудиенции; с него довольно, чтобы король знал о его приезде.

— Господин Фуке! Я написал ему в три часа, приглашая явиться в Фонтенбло на другой день утром, а он является в два часа ночи; вот так усердие! — воскликнул король, очень довольный такой исполнительностью. Господину Фуке будет дана аудиенция. Я вызвал его, и я должен принять.

Пускай его введут. А ты, граф, — на разведку, до завтра!

Король приложил палец к губам, и обрадованный Сент-Эньян выпорхнул из комнаты, распорядившись, чтобы камердинер ввел г-на Фуке.

Фуке вошел в королевский покой. Людовик XIV поднялся ему навстречу.

— Добрый вечер, господин Фуке, — начал король с любезной улыбкой. Благодарю вас за аккуратность; мой посол, должно быть, прибыл к вам поздно.

— В десять часов вечера, государь.

— Вы много работали эти дни, господин Фуке, так как меня уверяли, что в течение трех или четырех дней вы никуда не выходили из своего кабинета в Сен-Манде.

— Я действительно работал в течение трех дней, государь, — отвечал с поклоном Фуке.

— Известно ли вам, господин Фуке, что мне нужно о многом переговорить с вами? — продолжал король самым любезным тоном.

— Ваше величество очень милостивы ко мне; разрешите мне напомнить про обещанную аудиенцию.

— Должно быть, кто-нибудь из духовенства собирается поблагодарить меня, не правда ли?

— Вы угадали, государь. Час, может быть, малоподходящий, но время человека, которого я привез, драгоценно, и так как Фонтенбло лежит на пути в его епархию…

— Кто же это?

— Новый ваннский епископ, которого ваше величество изволили назначить три месяца тому назад по моей рекомендации.

— Возможно, — сказал король, который подписал приказ, не читая, — и он здесь?

— Да, государь. Ванн — важная епархия: овцы этого пастыря очень нуждаются в его божественном слове; это дикари, которых следует воспитывать, поучая их, и господин д'Эрбле не имеет соперников в этом отношении.

— Господин д'Эрбле! — проговорил король, которому показалось, что он когда-то слышал это имя.

— Вашему величеству неизвестно это скромное имя одного из вернейших и преданнейших его слуг? — с живостью спросил Фуке.

— Нет, что-то не помню… и он собирается уезжать?

— Да, он получил сегодня письма, которые, по-видимому, требуют его немедленного приезда; и вот, отправляясь в такую глушь, как Бретань, он желал бы засвидетельствовать почтение вашему величеству.

— И он ждет?

— Он здесь, государь.

— Пусть войдет.

Фуке подал знак камердинеру, стоявшему за портьерой.

Дверь открылась, вошел Арамис.

Выслушивая его приветствие, король внимательно всматривался в это лицо, которое, раз увидев, никто но мог позабыть.

— Ванн! — произнес он. — Вы епископ ваннский?

— Да, государь.

— Ванн в Бретани?

Арамис поклонился.

— У моря?

Арамис поклонился еще раз.

— В нескольких лье от Бель-Иля?

— Да, государь, — подтвердил Арамис, — кажется, в шести лье.

— Шесть лье-это пустяки, — сказал Людовик XIV.

— Но для нас, бедных бретонцев, государь, — отвечал Арамис, — шесть лье, напротив, большое расстояние, если идти сушей, а шесть лье морем это целая бесконечность. Итак, я имею честь доложить королю, что от реки до Бель-Иля насчитывается шесть лье морем.

— Я слышал, что у господина Фуке есть там красивый домик? — спросил король.

— Да, говорят, — отвечал Арамис, спокойно глядя на Фуке.

— Как, говорят? — удивился король.

— Да, государь.

— Признаюсь, господин Фуке, меня очень удивляет одно обстоятельство.

— Какое?

— А вот! Во главе ваших приходов стоит господин д'Эрбле, и вы не показали ему Бель-Иля?

— Ах, государь, — промолвил епископ, не давая Фуке времени ответить, — мы, бедные бретонские прелаты, все больше сидим дома.

— Ваше преосвященство, — пообещал король, — я накажу господина Фуке за его невнимание.

— Каким образом, государь?

— Я переведу вас в другое место.

Фуке закусил губы, Арамис улыбнулся.

— Сколько приносит Ванн? — продолжал король.

— Шесть тысяч ливров, государь, — ответил Арамис.

— Боже мой, неужели так мало? Значит, у вас есть собственные средства, епископ?

— У меня ничего нет, государь; вот только господин Фуке выдает мне в год тысячу двести ливров.

— В таком случае, господин д'Эрбле, я вам обещаю нечто получше.

Арамис поклонился.

С своей стороны король поклонился ему чуть ли не почтительно, что, впрочем, он имел обыкновение делать, разговаривая с женщинами а духовенством.

Арамис понял, что ею аудиенция окончена; на прощание он произнес какую-то простую фразу, вполне уместную в устах деревенского пастыря, и скрылся.

— Какое замечательное у него лицо, — сказал король, проводив его взглядом до самой двери и смотря ему вслед даже после его ухода.

— Государь, — отвечал Фуке, — если бы этот епископ получил лучшее образование, то ни один прелат в целом государстве не был бы более достоин высоких почестей.

— Разве он не ученый?

— Он сменил шпагу на рясу и сделал это довольно поздно. Но это не важно, и если его величество разрешит мне снова завести речь об епископе ваннском…

— Сделайте одолжение Но прежде чем говорить о нем, поговорим о вас, господин Фуке.

— Обо мне, государь?

— Да, я должен сказать вам тысячу комплиментов.

— Я не в силах выразить вашему величеству, как я счастлив.

— Да, господин Фуке, у меня было предубеждение против вас.

— Я чувствовал себя тогда очень несчастным, государь.

— Но оно прошло. Разве вы не заметили?

— Как не заметить, государь; но я покорно ожидал дня, когда откроется правда. Видимо, такой день настал.

— Значит, вы знали, что были в немилости у меня?

— Увы, государь.

— И знаете, почему?

— Конечно, король считал меня расточителем.

— О нет.

— Или, вернее, посредственным администратором. Словом, ваше величество считали: если у подданных нет денег, то и у короля их не будет.

— Да, я считал, но я убедился, что это была ошибка.

Фуке поклонился.

— И никаких возмущений, никаких жалоб?

— Ни того, ни другого, а деньги есть, — сказал Фуке.

— Да, в последний месяц вы меня прямо засыпали деньгами.

— У меня есть еще не только на необходимое, но и на все капризы его величества.

— Слава богу! Нет, господин Фуке, — сделался серьезным король, — я не подвергну вас испытанию. С сегодняшнего дня в течение двух месяцев я не попрошу у вас ни копейки.

— Я этим воспользуюсь и накоплю для короля пять или шесть миллионов, которые послужат ему фондом в случае войны.

— Пять или шесть миллионов?

— Только для его дома, разумеется.

— Вы думаете, следовательно, о войне, господин Фуке?

— Я думаю, что бог дал орлу клюв и когти для того, чтобы он пускал их в дело в доказательство своей царственной природы.

Король покраснел от удовольствия.

— Мы очень много истратили в последние дни, господин Фуке; вы не будете ворчать на меня?

— Государь, у вашего величества впереди еще двадцать лет молодости и целый миллиард, который вы можете истратить в эти двадцать лет.

— Целый миллиард! Это много, господин Фуке, — улыбнулся король.

— Я накоплю, государь… Впрочем, ваше величество имеете в лице господина Кольбера и меня двух драгоценных людей. Один будет помогать вам тратить эти деньги — это я, если только мои услуги будут приняты его Величеством; другой будет экономить — это господин Кольбер.

— Господин Кольбер? — с удивлением спросил король.

— Разумеется, государь; господин Кольбер прекрасно умеет считать.

Услышав такую похвалу врагу из уст врага, король почувствовал полное доверие к Фуке. Все это потому, что ни тоном голоса, ни взглядом Фуке не выдал себя; это не была похвала, произнесенная для того, чтобы потом выругать.

Король понял и, отдавая должное такому уму и великодушию, сказал:

— Вы хвалите господина Кольбера?

— Да, государь, потому что это не только достойный, но и очень преданный интересам вашего величества человек.

— Вы так думаете потому, что он часто противоречил вашим намерениям?

— спросил с улыбкой король.

— Именно, государь.

— Объясните мне это, пожалуйста.

— Да очень просто. Я человек, нужный для того, чтобы раздобыть деньги, а он для того, чтобы не дать им уплыть.

— Полно, господин суперинтендант; вы, может быть, скажете мне что-нибудь, что внесет поправку в этот лестный отзыв.

— В отношении административных способностей, государь?

— Да.

— Ни одного слова, ваше величество.

— Неужели?

— Клянусь честью, я не знаю во Франции лучшего приказчика, чем господин Кольбер.

В 1661 году слово приказчик не содержало в себе признака подначальности, который придают ему в настоящее время; но в устах Фуке, которого король только что назвал господином суперинтендантом, оно приобретало оттенок чего-то унизительного, так что сразу открывало целую пропасть между Фуке и Кольбером.

— Однако, — сказал Людовик XIV, — как Кольбер ни скуп, а ведь это он распоряжался моими праздниками в Фонтенбло, и я уверяю вас, господин Фуке, что он нисколько не мешал уплывать моим деньгам.

Фуке поклонился и ничего не ответил.

— Разве вы этого не находите? — спросил король.

— Я нахожу, государь, — отвечал Фуке, — что господин Кольбер проявил огромную распорядительность и в этом отношении вполне заслуживает похвалы вашего величества.

Слово распорядительность являлось прекрасным дополнением к слову приказчик. Никто не мог сравниться с королем в отношении чуткости к малейшим оттенкам речи и уменья улавливать самые замаскированные намерения.

Поэтому Людовик XIV понял, что, с точки зрения Фуке, приказчик был слишком честен, то есть что роскошные праздники в Фонтенбло могли бы быть еще роскошнее.

И король сделал отсюда вывод, что присутствовавшие могли, пожалуй, найти недостатки в его увеселениях; он испытал досаду провинциала, который приезжает в Париж, разрядившись в самые лучшие платья: люди элегантные или чересчур пристально смотрят на него, или совсем не обращают внимания. Эта столь трезвая, но в то же время тщательно обдуманная часть разговора Фуке внушила королю еще большее уважение к уму и дипломатическим способностям министра.

Фуке удалился, и король лег в постель, немного недовольный и раздраженный только что полученным замаскированным уроком; целых полчаса он ворочался, вспоминая вышивки, драпировки, меню угощений, архитектуру триумфальных арок, подробности иллюминации и фейерверков, устроенные по распоряжению приказчика — Кольбера. Мысленно перебрав все, что произошло в течение этой недели, король нашел несколько пятен на картине своих празднеств.

Фуке со своей изысканной вежливостью, тактичностью и щедростью только что сильно уронил Кольбера в глазах короля. Этому последнему никогда не удавалось так повредить Фуке, как ни пускал он в ход всю свою пронырливость, злобность и упорную ненависть.

XXIX

ФОНТЕНБЛО В ДВА ЧАСА УТРА
Как мы видели, де Сент-Эньян покинул королевские комнаты в тот самый момент, когда туда входил суперинтендант.

Де Сент-Эньян получил поручение, которое нужно было выполнить как можно скорее; это значит, что де Сент-Эньян собирался приложить все старания использовать свое время как можно лучше.

Он решил, что первые необходимые сведения может дать ему де Гиш. И он помчался к де Гишу.

Де Гиш, который, как мы видели, скрылся за углом флигеля и как будто бы отправился домой, домой, однако, не вернулся. Де Сент-Эньян принялся его разыскивать.

Исходив парк во всех направлениях, он заметил около дерева что-то похожее на человеческую фигуру. Фигура эта была неподвижна, как статуя, и, казалось, человек весь поглощен созерцанием одного окна, хотя оно было плотно завешено.

Так как это было окно комнаты принцессы, то Сент-Эньян заключил, что застывшая фигура является не кем иным, как де Гишем. Он тихонько подошел ближе и увидел, что не ошибся.

Свидание с принцессой преисполнило де Гиша таким счастьем, которое оказалось непосильным для его души.

Де Сент-Эньяну было известно, что де Гиш играл какую-то роль в представлении Лавальер принцессе; придворный знает и помнит все. Он только не знал, по какому праву и на каких условиях де Гиш согласился оказывать покровительство Лавальер. Но если хорошенько постараться, то всегда можно кое-что выведать; поэтому Сент-Эньян надеялся получить необходимые ему сведения, расспросив де Гиша со всей деликатностью и в то же время настойчивостью, на какие он был способен.

План де Сент-Эньяна был такой.

Если сведения окажутся благоприятными, то уверить короля, что именно он нашел жемчужину, и добиваться привилегии вставить эту жемчужину в королевскую корону. Если же сведения окажутся неблагоприятными, что было вполне возможно, то выведать, в какой степени король увлечен Лавальер, и затем передать королю добытые сведения в такой форме, чтобы за этим последовало изгнание девчонки, а потом приписать себе заслугу этого изгнания в глазах всех женщин, стремившихся покорить королевское сердце, начиная с принцессы и кончая королевой.

В случае же, если король проявит упорство в своих желаниях, — скрыть от него дурные сведения; дать знать Лавальер, что эти дурные сведения все без исключения глубоко погребены в памяти человека, узнавшего их; блеснуть, таким образом, своим великодушием в глазах несчастной девушки, пробудить в ней чувства признательности и страха и при помощи этих чувств вечно держать ее в зависимости, сделать ее своей соумышленницей при дворе, которая, преуспевая сама, была бы заинтересована и в его преуспеянии.

Если же допустить, что в один прекрасный день тайна ее прошлого все-таки обнаружится, — принять заранее все предосторожности, чтобы сделать в присутствии короля вид, будто ему ничего не было известно. Даже в этот день он останется в глазах Лавальер все тем же великодушным человеком.

С этими-то мыслями, созревшими в голове де Сент-Эньяна в какие-нибудь полчаса, лучший сын века, как сказал бы Лафонтен, принялся за дело, твердо решив заставить заговорить де Гиша, иными словами — посеять в нем сомнение относительно его счастья, о причинах которого де Сент-Эньян, впрочем, ничего не знал.

Был час ночи, когда де Сент-Эньян заметил неподвижно стоящего де Гиша, прислонившегося к стволу дерева и впившегося глазами в освещенное окно.

Час ночи, самый сладкий час, который художники венчают миртами и распускающимися цветами, час, когда слипаются глаза, а сердце трепещет, голова отягчена, когда мы бросаем взгляд сожаления на прошедший день и обращаемся с восторженными приветствиями к новому дню. Для де Гиша этот час был зарей несказанного счастья; он озолотил бы нищего, ставшего на его пути, лишь бы только этот нищий не нарушал его грез.

Как раз в этот час Сент-Эньян, приняв дурное решение, — эгоизм всегда плохой советчик, — хлопнул его по плечу.

— Вас-то я и искал, любезнейший, — вскричал он.

— Меня? — вздрогнул де Гиш, губы которого только что шептали дорогое имя.

— Да, вас. И застаю вас беседующим с луной и звездами. Уж не одержимы ли вы недугом поэзии, дорогой граф, и не сочиняете ли стихи?

Молодой человек принужден был улыбнуться, между тем как в глубине сердца посылал тысячу проклятий де Сент-Эньяну.

— Может быть, — отвечал он. — Но по какой же счастливой случайности?..

— Вижу, что вы плохо расслышали меня.

— Как так?

— Ведь я сказал, что ищу вас.

— Меня?

— Да, ищу и поймал.

— На чем же?

— На прославлении Филис.

— Вы правы, не буду спорить с вами, — рассмеялся де Гиш. — Да, дорогой граф, я воспеваю Филис.

— Это вам и подобает.

— Мне?

— Конечно, вам. Вам, неустрашимому покровителю всех красивых и умных женщин.

— Что за вздор вы городите?

— Говорю истинную правду. Мне все известно. Знаете ли, я влюблен.

— Вы?

— Да.

— Тем лучше, дорогой граф. Пойдемте, вы мне расскажете.

Де Гиш, испугавшись, чтобы Сент-Эньян не заметил этого освещенного окна, взял графа под руку и попробовал увести его.

— Нет, нет, — сказал тот, упираясь, — не тащите меня в этот темный парк, там слишком сыро.

— В таком случае ведите меня куда вам вздумается и спрашивайте о чем желаете, — покорился де Гиш.

— Вы крайне любезны.

Затем, помолчав немного, де Сент-Эньян продолжал:

— Дорогой граф, мне очень хотелось бы услышать ваше мнение об одной особе, которой вы оказывали покровительство.

— И которую вы любите?

— Я не говорю ни да, ни нет, дорогой мой… Вы понимаете, что нельзя рисковать своим сердцем очертя голову и что сначала нужно принять меры предосторожности.

— Вы правы, — вздохнул де Гиш, — сердце — весьма хрупкая вещь.

— Мое в особенности. Оно такое нежное, уверяю вас.

— О, это всем известно, граф. А дальше?

— А дальше вот что. Дело идет попросту о мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Вот как! Дорогой Сент-Эньян, мне кажется, что вы сошли с ума.

— Почему же?

— Я никогда не покровительствовал мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Неужели?

— Никогда.

— А разве не вы представили мадемуазель де Тонне-Шарант принцессе?

— Но вам ведь лучше чем кому-либо должно быть известно, дорогой граф, что мадемуазель де Тонне-Шарант из такого дома, что не нуждается ни в какой протекции, а, напротив, сама принцесса желала иметь ее своей фрейлиной.

— Вы смеетесь надо мной.

— Нет, честное слово, не понимаю, что вы хотите сказать.

— Значит, вы не причастны к тому, что она допущена ко двору?

— Пет.

— Вы с ней незнакомы?

— Впервые я увидел ее в тот день, когда она представлялась принцессе.

А поскольку я совсем не покровительствовал ей, совсем незнаком с ней, то и не могу дать вам, дорогой граф, сведений, которые вы хотели бы получить.

При этом де Гиш сделал движение, как бы намереваясь ускользнуть от своего собеседника.

— Стойте, стойте, — воскликнул де Сент-Эньян, — я вас задержу еще минутку.

— Простите, но мне кажется, что час поздний, пора домой.

— Однако вы не спешили домой, когда я вас встретил, или, точнее, нашел?

— Я к вашим услугам, дорогой граф, если вы собираетесь что-нибудь сказать мне.

— И отлично, клянусь создателем! Получасом раньше, получасом позже от этого ваши кружева не изомнутся ни больше, ни меньше. Поклянитесь мне, что причиной вашего молчания не являются какие-нибудь дурные сведения об этой девушке.

— Что вы, насколько мне известно, она чиста, как хрусталь.

— Вы обрадовали меня! Однако я не хочу производить впечатления человека, плохо осведомленного в этих делах. Всем известно, что вы поставляли фрейлин ко двору принцессы. По поводу этого сложили даже песенку про вас.

— Дорогой мой, ведь вы же отлично знаете, что при дворе это делают по всякому поводу.

— Вы знаете эту песню?

— Нет, спойте, тогда я буду знать.

— Охотно; правда, я забыл, как она начинается, но помню, как она кончается.

— Ладно, и это уже кое-что.

Всех фрейлин, слышь,

Поставщик Гиш.

— И смысла мало, и рифма скверная.

— Чего же вы хотите, дорогой мой? Эту песню сочинил не Расин, не Мольер, а Лафельяд; а ведь вельможа не может владеть рифмой, как заправский стихотворец.

— Как досадно, что вы помните только конец.

— Погодите, погодите, вот начало второго куплета.

— Слушаю.

Дал место кавалер

Монтале и…

— Тьфу! «И Лавальер», — воскликнул нетерпеливо до Гиш, совершенно не понимая, куда гнет де Сент-Эньян.

— Да, да, это самое, Лавальер! Вы правильно подобрали рифму, дорогой мой.

— Ужасно трудно было догадаться!

— Монтале и Лавальер, вот именно. Этим самым двум девчонкам вы и протежировали.

И Сент-Эньян расхохотался.

— А почему же в песне совсем ничего не сказано о мадемуазель де Тонне-Шарант? — спросил де Гиш.

— Не знаю.

— Итак, вы удовлетворены?

— Разумеется; но там все-таки упоминается Монтале, — сказал Сент-Эньян, продолжая смеяться.

— О, вы ее найдете повсюду! Очень быстрая девица.

— Вы ее знаете?

— Скорее понаслышке. За нее хлопотал некий Маликорн, которому, в свою очередь, протежировал Маникан; Маникан просил меня устроить Монтале фрейлиной при дворе принцессы, а Маликорна офицером в свите принца. Я попросил за них; ведь вы знаете, что я питаю некоторую слабость к этому чудаку Маникану.

— Что же, ваши труды увенчались успехом?

— Что касается Оры де Монтале — да; по отношению к Маликорну — и да и нет, его только терпят. Это все, что вы хотели знать?

— Остается рифма.

— Какая рифма?

— Подысканная вами.

— Лавальер?

— Да.

И Сент-Эньян снова залился смехом, который так раздражал де Гиша.

— Да, это точно, я ввел ее к принцессе, — проговорил де Гиш.

— Ха-ха-ха!

— Но, дорогой граф, — сказал очень сухо и холодно де Гиш, — вы сделаете мне большое одолжение, если но будете отпускать шуточек относительно этого имени. Мадемуазель Ла Бом Леблан де Лавальер особа совершенно безупречная.

— Совершенно безупречная?

— Да.

— А разве до вас не дошли последние слухи? — спросил де Сент-Эньян.

— Нет, и вы очень меня обяжете, дорогой граф, если сохраните эти слухи для себя и для тех, кто распускает их.

— Почему вас так волнует это?

— Потому что де Лавальер любит один из моих близких друзей.

Сент-Эньян вздрогнул.

— Вот как! — воскликнул он.

— Да, граф! — продолжал де Гиш. — Вы самый воспитанный из всех французов и должны понять поэтому, что я не позволю ставить своего друга в смешное положение.

— Понимаю как нельзя лучше!

И Сент-Эньян прикусил губы от досады и обманутого любопытства.

Де Гиш вежливо поклонился ему.

— Вы прогоняете меня, — сказал Сент-Эньян, которому до смерти хотелось узнать имя друга.

— Нисколько, дражайший… Я собираюсь кончить свои стихи к Филис.

— Что же это за стихи?

— Четверостишие. Понимаете ли, четверостишие — тонкая вещь.

— Еще бы!

— А так как из четырех стихов мне осталось сочинить еще три с половиной, то я хочу сосредоточиться.

— Ну, понятно. До свидания, граф!

— До свидания!

— Кстати…

— Что?

— У вас легкая рука?

— Очень.

— Следовательно, вы успеете окончить ваши три с половиной стиха к завтрашнему утру?

— Надеюсь.

— В таком случае до завтра.

— До завтра, прощайте.

Сент-Эньяну волей-неволей пришлось раскланяться; он исчез за деревьями.

Во время разговора де Гиш и Сент-Эньян отошли довольно далеко от замка.

У всякого математика, всякого поэта и всякого мечтателя свои развлечения; Сент-Эньян, расставшись с до Гишем, очутился на краю парка, где начинались уже разные службы и где за большими купами акаций и каштанов, оплетенных диким виноградом, возвышалась стена, отделявшая парк от двора со службами.

Оставшись один, Сент-Эньян пошел по направлению к этим постройкам; де Гиш повернул в противоположную сторону. Один возвращался, следовательно, к цветникам, другой же шел к ограде.

Сент-Эньян шагал по мягкому песку под непроницаемым сводом рябин, сирени и боярышника, никем не видимый и не слышимый. Он обдумывал выход из трудного положения, очень разочарованный тем, что ему не удалось ничего выведать о Лавальер, несмотря на все ухищрения, пущенные им в ход.

Вдруг до его уха донеслись звуки человеческих голосов. Это был шепот, женские жалобы, прерываемые вопросами, тихий смех, вздохи, заглушенные возгласы удивления; отчетливее всего можно было различить голос женщины.

Сент-Эньян остановился и с удивлением обнаружил, что голоса раздаются откуда-то сверху.

Подняв голову, он заметил женщину, забравшуюся по лестнице на верхушку каменной ограды; она разговаривала, оживленно жестикулируя, с сидевшим на дереве мужчиной; видна была только его голова. Женщина была по одну сторону стены; мужчина — по другую.


XXX

ЛАБИРИНТ
Де Сент-Эньян искал только сведений, а нашел целое приключение. Ему повезло.

Любопытствуя узнать, почему мужчина и женщина находятся здесь, а главное, о чем они разговаривают в такой поздний час и в таком неудобном положении, де Сент-Эньян тихонько подкрался к самой лестнице.

Устроившись поудобнее, он услышал следующий разговор.

Говорила женщина:

— Право же, господин Маникан, — в голосе ее слышались упреки и в то же время кокетливые нотки, — право же, вы подвергаете нас большому риску. Если мы будем продолжать наш разговор, нас застанут врасплох.

— Весьма вероятно, — перебил мужчина самым спокойным и флегматичным топом.

— Что же тогда скажут? Ах, если кто-нибудь увидит меня, я умру со стыда!

— Это было бы большим ребячеством, на которое я считаю вас неспособной.

— Добро бы еще между нами было что-нибудь; но накликать на себя неприятности так, здорово живешь, — благодарю покорно. Прощайте, господин Маникан.

«Прекрасно! Я знаю мужчину; теперь нужно узнать женщину», — сказал про себя де Сент-Эньян, рассматривая стоящие на перекладине лестницы ножки, обутые и изящные голубые шелковые туфли, в чулках телесного цвета.

— Ради бога, подождите минутку, дорогая Монтале! — воскликнул де Маникан. — Ради бога, не исчезайте. Мне нужно сказать вам еще много важных вещей.

— Монтале! — прошептал де Сент-Эньян. — Одна из тройки! У каждой из трех кумушек свое увлечение; только мне казалось, что увлечение этой называется господин Маликорн, а не Маникан.

Услышав призыв своего собеседника, Монтале остановилась посредине лестницы. Несчастный Маникан перебрался на другую ветку каштана, чтобы занять более удобное положение.

— Выслушайте меня, прошу вас, надеюсь, вы не подозреваете меня в дурных намерениях?

— Нисколько… Но зачем же, однако, это письмо, в котором вы напоминаете о своих услугах? Зачем это свидание в такой час и в таком месте?

— Вы спрашиваете меня, зачем я желал пробудить у вас чувство благодарности, напомнив вам, что это я ввел вас к принцессе? Да просто я очень хотел получить свиданье с вами, на которое вы так любезно согласились, и не мог найти более верного средства подействовать на вас. Почему я выбрал для него этот час и это место? Потому, что час казался мне удобным, а место уединенным.

А мне нужно попросить вас о таких вещах, о которых неудобно говорить при свидетелях.

— Послушайте, господин де Маникан!

— У меня самые чистые намерения, дорогая Монтале.

— Господин де Маникан, я думаю, что мне следует уйти.

— Выслушайте меня, а не то я перепрыгну к вам; лучше не прекословьте, потому что как раз сейчас меня очень раздражает одна ветка, я не ручаюсь за себя. Не берите с нее пример и слушайте меня.

— Хорошо, я вас слушаю; но говорите короче, потому что если вас раздражает ветка, то меня — перекладина лестницы, которая врезалась в мои подошвы. Под мои туфли подведена мина, предупреждаю вас.

— Окажите мне любезность, дайте вашу руку, мадемуазель.

— Зачем?

— Да дайте же.

— Вот вам рука; но что такое вы делаете?

— Тащу вас к себе.

— Зачем? Надеюсь, вы не хотите усадить меня на ветку рядом с собой?

— Нет, но я хочу, чтоб вы сели на ограде; вот так.

Место широкое, удобное, и я много бы дал, чтобы вы позволили мне присесть рядом с вами.

— Ничего, ничего, вам хорошо и там; нас увидят.

— Вы думаете? — вкрадчиво спросил Маникан.

— Уверена.

— Будь по-вашему. Я остаюсь на каштане, хотя мне здесь очень неуютно.

— Господин Маникан, вы отвлеклись от темы.

— Это правда.

— Вы мне писали?

— Писал.

— Зачем же вы писали?

— Представьте себе, что сегодня в два часа де Гиш уехал.

— А дальше?

— Видя, что он уезжает, я, по своему обыкновению, последовал за ним.

— Вижу, потому что вы здесь.

— Погодите-ка. Вам ведь известно, не правда ли, что бедняга де Гиш был в ужасной немилости?

— Увы, да!

— Следовательно, с его стороны было верхом неблагоразумия ехать в Фонтенбло, к тем, кто изгнал его из Парижа, и особенно к тем, от которых его удалили.

— Вы рассуждаете, как покойный Пифагор, господин Маникан.

— А нужно сказать, что де Гиш упрям, как всякий влюбленный, он не прислушался ни к одному из моих доводов. Я просил его, умолял — он и слушать ничего не хотел… Ах, черт возьми!

— Что с вами?

— Простите, мадемуазель, это все проклятая ветка, о которой я уже имел честь упомянуть вам, она только что разорвала мне панталоны.

— Не беда, сейчас темно, — смеясь, отвечала Монтале, — продолжайте, господин Маникан.

— Итак, де Гиш отправился верхом, крупной рысью, а я последовал за ним пешком. Вы понимаете, что только дурак или сумасшедший спешит, бросаясь в воду за своим другом. И вот я пустил де Гиша скакать вперед, а сам поехал не торопясь, в полной уверенности, что несчастного не примут, а если примут, то так, что при первом же суровом слове ему придется повернуть назад, и, следовательно, я увижу, как он скачет домой где-нибудь в Ри или в Мелуне; согласитесь, что и это уже много: одиннадцать лье туда и столько же обратно.

Монтале пожала плечами.

— Смейтесь, если вам угодно, сударыня; но если бы вы не сидели с удобством на гладких камнях ограды, взобрались бы верхом на ветку, то и вы, подобно мне, желали бы сойти вниз как можно скорее.

— Минуточку терпения, дорогой Маникан, одну минуточку. Итак, вы говорите, что вы миновали Ри и Мелун?

— Да, я миновал Ри и Мелун, я продолжал путь, удивляясь, что он не едет назад, наконец, приехав в Фонтенбло, расспрашиваю, осведомляюсь у всех, где де Гиш, никто не видел его, никто не разговаривал с ним в городе, оказывается, он прискакал галопом, въехал в ворота замка и исчез.

С восьми часов вечера я ищу его по всему Фонтенбло, спрашиваю о нем всех и каждого, нет де Гиша! Я умираю от беспокойства Вы понимаете, не мог же я броситься прямо в волчью пасть, не мог сам войти в замок, подобно моему неосторожному другу; я пошел к службам и вызвал вас письмом. Теперь, мадемуазель, ради самого неба, успокойте меня.

— Это совсем не трудно, дорогой Маникан; ваш друг де Гиш бью принят как нельзя лучше.

— Да неужели?

— Король обласкал его.

— Как? Король, который сам отправил его в изгнание?

— Принцесса улыбалась ему; принц, кажется, полюбил его больше, чем прежде.

— Вот как, — протянул Маникан. — Теперь понятно, почему он остался. А обо мне он ничего не говорил?

— Ни слова.

— Очень дурно с его стороны. Что он теперь делает?

— По всей вероятности, спит, а если не спит, то мечтает.

— А что у вас делали весь вечер?

— Танцевали.

— Знаменитый балет? А каков был де Гиш?

— Обворожителен.

— Молодчина! Теперь простите, мадемуазель, мне остается перейти прямо к вам.

— Как так?

— Вы понимаете: я не могу рассчитывать, чтобы мне открыли двери замка в такой час; я очень хотел бы лечь спать на этой ветке, но уверяю вас, что это возможно разве только попугаю.

— Не могу же я, однако, господин Маникан, ввести гостя через забор.

— Двоих, мадемуазель, — проговорил еще чей-то голос, но крайне робко; ясно было, что говоривший чувствует все неприличие подобной просьбы.

— Боже мой, — ужаснулась Монтале, стараясь разглядеть, кто стоял под каштаном, — кто это?

— Я, мадемуазель.

— Кто вы такой?

— Маликорн, ваш покорнейший слуга.

И Маликорн, произнеся эти слова, поднялся с земли на нижние ветви и выше, до уровня ограды.

— Господин Маликорн!.. Господи боже мой, да вы оба с ума сошли!

— Как вы себя чувствуете, мадемуазель? — изысканно вежливо спросил Маликорн.

— Этого только мне не хватало! — вое кликнула с отчаянием Монтале.

— Ах, мадемуазель, — прошептал Маликорн, — не будьте такой суровой, умоляю вас!

— Ведь мы ваши друзья, мадемуазель, — сказал Маникан, — а друзьям нельзя желать погибели. Оставить же нас здесь на всю ночь — все равно что приговорить к смерти.

— Ну, — засмеялась Монтале, — господин Маликорн такой здоровяк, что не умрет, проведя ночь под ясными звездами!

— Мадемуазель!

— Это послужит справедливым наказанием за его выходку.

— Идет! Пусть Маликорн устраивается с вами как хочет, а я перебираюсь, — объявил Маникан.

И, согнув пресловутую ветку, на которую он так горько жаловался, Маникан пустил в ход руки и ноги и в заключение уселся рядом с Монтале.

Монтале хотела столкнуть Маникана, Маникан прилагал все усилия, чтобы удержаться. Эта стычка, продолжавшаяся несколько секунд, была не лишена живописности, которая не ускользнула от внимательного глаза г-на де Сент-Эньяна. Маникан одержал верх. Завладев лестницей, он спустился по ней на несколько ступенек и галантно предложил руку своей неприятельнице.

А тем временем на каштан забрался Маликорн и уселся на то самое место, где только что сидел Маникану намереваясь последовать за ним и дальше. Маникан и Монтале спустились на несколько ступенек; Маникан проявлял упорство, Монтале смеялась и отбивалась.

Тут раздался голос Маликорна.

— Мадемуазель, — взывал Маликорн, — не покидайте меня, умоляю вас!

Положение мое очень неудобно, и я не в состоянии благополучно перебраться через ограду без посторонней помощи; для Маникана порвать платье пустяки, он раздобудет себе другое из гардероба господина де Гиша; а я не могу рассчитывать даже на костюм Маникана, потому что он изорван.

— По-моему, — сказал Маникан, не обращая внимания на жалобы Маликорна, — по-моему, я должен сейчас же направиться на поиски де Гиша. Позже к нему, пожалуй, не попасть.

— Я тоже так думаю, — отвечала Монтале, — так ступайте же, господин Маникан.

— Тысяча благодарностей! До свиданья, мадемуазели — проговорил Маникан, соскочив на землю. — Вы необыкновенно любезны.

— Всегда к вашим услугам, господин Маникан; пойду теперь отделываться от господина Маликорна.

Маликорн вздохнул.

— Ступайте, ступайте, — продолжала Монтале.

Маникан сделал несколько шагов, потом, вернувшись к лестнице, спросил:

— Кстати, мадемуазель, как попасть к господину де Гишу?

— Ничего не может быть проще. Вы дойдете по буковой аллее…

— Хорошо.

— Дойдете до перекрестка…

— Хорошо.

— Увидите там четыре аллеи…

— Чудесно.

— Пойдете по одной из них…

— По какой именно?

— По правой.

— По правой?

— Нет, по левой.

— Ах, черт возьми!

— Нет… нет… подождите…

— По-видимому, вы и сами не знаете как следует. Вспомните хорошенько, прошу вас, мадемуазель.

— По средней!

— Их же четыре.

— Это верно. Все, что я знаю, это то, что одна из четырех ведет прямо к принцессе; эта аллея мне прекрасно известна.

— Но господин де Гиш не у принцессы же, не правда ли?

— Слава богу, нет!

— Следовательно, та аллея, которая ведет к принцессе, мне не нужна, и я желал бы променять ее на ту, что к одет к господину де Гишу.

— Да, разумеется, и я ее тоже знаю, но как узнать ее отсюда, просто ума не приложу.

— Предположим, мадемуазель, что я нашел эту счастливую аллею.

— Тогда вы и пойдете по ней. Вам останется только миновать лабиринт.

— Это еще что такое, что это за лабиринт?

— Довольно замысловатый; в нем и днем можно иногда заблудиться; бесконечные повороты направо и налево; сначала нужно сделать три поворота направо, потом два налево, потом один поворот… один или два? Погодите!

Наконец, выйдя из лабиринта, вы попадете в кленовую аллею, и эта аллея приведет вас прямо к павильону, в котором находится господин де Гиш.

— Вот так указание, нечего сказать: я не сомневаюсь, что, руководясь им, я сразу же запутаюсь. Поэтому я хочу вопросить вас оказать мне маленькую услугу.

— Какую?

— Предложить мне вашу руку и направлять мои стопы, как… как… я отлично знал мифологию, мадемуазель, но положение так серьезно, что вся она улетучилась у меня из головы. Пойдемте же, умоляю вас.

— А я? — вскричал Маликорн. — Что же вы меня-то покидаете?

— Нет, это невозможно, сударь, — сказала Монтале, обращаясь к Маникану. — Вдруг кто-нибудь увидит меня с вами в такой час, посудите, какие пойдут разговоры!

— Ваша чистая совесть будет вам защитой, мадемуазель, — ответил нравоучительно Маникан.

— Нет, сударь, никак невозможно!

— Ну, тогда позвольте мне помочь сойти Маликорну; это парень смышленый, да и нюх у него прекрасный; он доведет меня, и если погибать, то погибнем вместе или вместе спасемся. Если нас встретят вдвоем, на нас не обратят внимания; а одного меня сочтут, пожалуй, за любовника или за вора. Спускайтесь, Маликорн, вот вам лестница.

— Господин Маликорн, — вскричала Монтале, — запрещаю вам сходить с дерева! Под страхом моего жесточайшего гнева.

Маликорн, занесший уже было ногу на верхушку ограды, печально убрал ее.

— Шшш… — прошептал Маникан.

— Что такое? — спросила Монтале.

— Я слышу шаги.

— Ах, боже мой!

Действительно, шум шагов становился все более явственным, листва раздвинулась, и появился де Сент-Эньян, весело смеясь и простирая руку, как бы с целью остановить каждого в том положении, в каком они находились: Маликорна на дереве, с вытянутой шеей, Монтале на ступеньке лестницы, к которой она словно приросла, Маникана на земле, с отставленной вперед ногой, готового пуститься в путь.

— Добрый вечер, Маникан, — приветствовал его граф. — Милости просим, дружище; вас одень недоставало сегодня, и о вас спрашивали. Мадемуазель де Монтале, ваш… покорнейший слуга!

Монтале покраснела.

— Ах, боже мой! — пробормотала она, закрывая лицо руками.

— Успокойтесь, мадемуазель, — сказал де Сент-Эньян, — я знаю, что вы невинны, и поручусь в том перед всеми. Маникан, пойдемте со мной. Буковая аллея, перекресток и лабиринт — все знакомые места; я буду вашей Ариадной. Вот я и напомнил забытую вами мифологию!

— Ей-богу, верно! Благодарю вас, граф.

— Не прихватите ли заодно, граф, — попросила Монтале, — также господина Маликорна?

— Нет, нет, боже упаси! — отозвался Маликорн. — Господин Маникан досыта наговорился с вами; теперь, мадемуазель, моя очередь; мне нужно столько сказать вам по поводу нашего будущего.

— Слышите? — рассмеялся граф. — Оставайтесь с ним, мадемуазель. Разве вы не знаете, что сегодняшняя ночь — ночь тайн?

И, взяв Маникана под руку, граф быстро увлек его по той дороге, которую Монтале так хорошо знала и так плохо показывала.

Монтале проводила их глазами, пока они не скрылись из виду.

XXXI

КАК МАЛИКОРН БЫЛ ВЫСЕЛЕН ИЗ ГОСТИНИЦЫ «КРАСИВЫЙ ПАВЛИН»
Тем временем Маликорн постарался расположиться поудобнее.

Когда Монтале обернулась, перемена в положении Маликорна сразу же бросилась ей в глаза. Маликорн сидел, как обезьяна, на каменной ограде, опершись ногами на верхнюю ступеньку лестницы. Голова его, как у фавна, была увита плющом и жимолостью, а ноги опутывал дикий виноград.

Что касается Монтале, то ее вполне можно было принять за дриаду.

— На что это похоже? — возмущалась она, поднимаясь по лестнице. — Вы покоя мне не даете, преследуете, меня, несчастную, тиран вы этакий!

— Я, — удивился Маликорн, — я тиран?

— Разумеется, вы беспрестанно компрометируете меня, господин Маликорн; вы злобное чудовище!

— Я?

— Что вам понадобилось в Фонтенбло? Скажите на милость! Разве вы живете не в Орлеане?

— Вы спрашиваете, что мне понадобилось здесь? Мне нужно было увидеть вас.

— Ах, какое неотложное дело!

— Очень неотложное, мадемуазель, хотя вам, конечно, все равно. Что же касается моего дома, то вы прекрасно знаете, что я покинул его и в будущем мне не надо никакого дома, кроме того, в котором живете вы. А так как в настоящее время вы живете в Фонтенбло, то я и явился в Фонтенбло.

Монтале пожала плечами.

— Так вы хотите меня видеть?

— Да.

— Ну хорошо, вы меня увидели? Будет с вас, ступайте!

— О нет! — воскликнул Маликорн.

— Как это нет?

— Я явился не только с тем, чтобы увидеть вас; мне надо также поговорить с вами.

— Что же, поговорим. Но только после и в другом месте.

— После! Бог знает, увижу ли я вас после и в другом месте. Такого удобного случая, как этот, нам никогда больше не представится.

— Но сейчас я никак не могу.

— Почему?

— Потому что сегодня ночью произошла тысяча приключений.

— Так это будет тысяча первым.

— Нет, нет, мадемуазель де Тонне-Шарант ждет меня в нашей комнате; ей нужно сообщить мне что-то очень важное.

— И давно уже ждет?

— По крайней мере, с час.

— В таком случае, — сказал спокойно Маликорн, — подождет еще несколько минут.

— Господин Маликорн, вы забываетесь.

— То есть вы меня забываете, мадемуазель. И та роль, которую вы заставляете меня играть здесь, начинает раздражать меня. Тьфу, пропасть!

Целую неделю я слоняюсь тут около вас, а вы ни разу не соблаговолили заметить меня…

— Как, вы здесь уже целую неделю?

— Да, скитаюсь в парке, словно оборотень, обжигаемый фейерверками, от которых у меня порыжели два парика, вечно мокрый от вечерней сырости и брызг фонтанов, вечно голодный, измученный, вынужденный удирать через ограду, точно вор. Черт возьми, разве это жизнь для существа, которое не создано ни белкой, ни саламандрой, ни выдрой! Вы настолько безжалостны, что хотите заставить меня утратить человеческий образ. Нет, я протестую!

Я человек, черт возьми, и останусь человеком, разве только на этот счет последуют иные распоряжения небесного начальства!

— Что же вам надо? Чего вы хотите? Чего вы требуете? — спросила Монтале более мягким тоном.

— Не станете же вы уверять, что не знали о моем пребывании в Фонтенбло?

— Я…

— Будьте откровенны.

— Я подозревала об этом.

— Неужели в течение целой недели вы не могли устроить так, чтобы видеться со мной хотя бы раз в день?

— Мне всегда мешали, господин Маликорн.

— Та-та-та…

— Спросите у других фрейлин, если не верите.

— Никогда не спрашиваю объяснения того, что сам знаю лучше других.

— Успокойтесь, господин Маликорн, скоро все переменится.

— Давно пора.

— Вы же знаете, что о вас всегда думают, видят ли вас или нет, — сказала Монтале с кошачьей ласковостью.

— Да, как же, думают!

— Честное слово.

— Нет ли чего новенького?

— Относительно чего?

— Относительно моего поручения узнать, что творится у принца?

— Ах, дорогой Маликорн, в эти дни нельзя было даже подойти к его высочеству.

— А теперь?

— Теперь другое дело: со вчерашнего дня он перестал ревновать.

— Вот как! Отчего же прошла его ревность?

— Пошел слух, что король удостоил внимания Другую женщину, и принц сразу успокоился.

— А кто пустил этот слух?

Монтале понизила голос:

— Говоря между нами, мне кажется, что принцесса и король просто сговорились.

— Ха-ха!.. — засмеялся Маликорн. — Это было единственное средство! А как же тот бедный воздыхатель — господин де Гиш?

— О, он совсем отставлен.

— Они переписывались?

— Да нет же! В течение целой недели я не видела, чтобы кто-нибудь из них взял перо в руки.

— А в каких отношениях вы с принцессой?

— В самых лучших.

— Ас королем?

— Король улыбается мне, когда я прохожу мимо.

— Хорошо. Теперь скажите, какую женщину наши любовники решили сделать своей ширмой?

— Лавальер.

— Бедняжка! Нужно, однако, помешать этому, моя милая.

— Зачем?

— Затем, что господин Рауль де Бражелон убьет ее или себя, если у него возникнет подозрение.

— Рауль? Добряк Рауль? Вы думаете?

— Женщины имеют претензию считать себя знатоками человеческих страстей, — сказал Маликорн, — а сами не умеют читать ни в собственных сердцах, ни в собственных глазах. Словом, говорю вам, господин де Бражелон безумно любит Лавальер, и если она вздумает сделать вид, что обманывает его, он лишит себя жизни или убьет ее.

— Король защитит ее, — уверила его Монтале.

— Король! — воскликнул Маликорн.

— Конечно.

— Ну, Рауль убьет короля, как обыкновенного гусара.

— Вы с ума сошли, господин Маликорн!

— Нисколько; я говорю вам совершенно серьезно, милая Монтале, а сам я знаю, как поступить.

— Как?

— Я предупрежу потихоньку Рауля об этой шутке.

— Боже вас сохрани, несчастный! — вскричала Монтале, поднимаясь на одну ступеньку ближе к Маликорну. — Даже не заикайтесь об этом бедняге Бражелону.

— Почему же?

— Потому что вы еще ничего не знаете.

— А что случилось?

— Сегодня вечером… Никто нас не подслушивает?

— Нет.

— Сегодня вечером под королевским дубом Лавальер громко и простодушно заявила: «Не понимаю, как это, увидев короля, можно любить какого-нибудь другого мужчину».

Маликорн даже подпрыгнул на стене.

— Ах, боже мой, неужели она так и сказала, несчастная?

— Слово в слово.

— И она думает так?

— У Лавальер всегда что на уме, то и на языке.

— Это требует отмщения. Какие все женщины ехидны! — воскликнул Маликорн.

— Успокойтесь, дорогой Маликорн, успокойтесь!

— Напротив, зло нужно пресечь в корне. Нужно вовремя предупредить Рауля.

— Эка придумал! Теперь уже поздно, — ответила Монтале.

— Почему?

— Эти слова Лавальер…

— Да.

— Эти слова…

— Ну?

— Дошли до короля.

— Король знает их? Они были переданы королю?

— Король слышал их.

— Ohime[159], как говорил господин кардинал.

— Король находился в то время недалеко от королевского дуба.

— Следовательно, — заключил Маликорн, — теперь у короля и принцессы все пойдет как по маслу, а козлом отпущения явится бедный Бражелон.

— Вы совершенно правы.

— Это ужасно!

— Ничего не поделаешь.

— Да, пожалуй, лучше не становиться между королевским дубом и королем, не то такой маленький человек, как я, мигом будет раздавлен, — промолвил Маликорн после минутного размышления.

— Сущая правда.

— Подумаем теперь о себе.

— Как раз то самое, чего и я хотела.

— Откройте же свои прелестные глазки.

— А вы давайте сюда ваши большие уши.

— Приблизьте ваш крошечный ротик, чтобы я мог крепче поцеловать вас.

— Вот он, — сказала Монтале и тотчас сама ответила звонким поцелуем.

— Разберемся во всем как следует. Господин де Гит любит принцессу, Лавальер любит короля; король любит принцессу и Лавальер; принц не любит никого, кроме себя. Посреди всех этих любовных историй даже дурак сделал бы себе карьеру, а тем более такие рассудительные люди, как мы.

— Вы все носитесь со своими мечтами.

— Вернее, со своими фактами. Позвольте мне быть вашим путеводителем, моя дорогая; кажется, до сих пор вы не могли пожаловаться на мои советы, не правда ли?

— Не могла.

— В таком случае пусть прошлое служит вам порукой за будущее. Так как здесь каждый думает о себе, подумаем о себе и мы.

— Вы совершенно правы.

— Но только исключительно о себе.

— Идет!

— Союз наступательный и оборонительный!

— Клянусь, что буду свято исполнять его.

— Протяните руку; вот так: все для Маликорна!

— Все для Маликорна!

— Все для Монтале! — отвечал Маликорн, протягивая руку, в свою очередь.

— А теперь что же делать?

— Держать постоянно глаза открытыми, насторожить уши, собирать улики против других, не давать никаких улик против себя.

— По рукам!

— Идет!

— Решено. А теперь, когда договор заключен, прощайте.

— Как прощайте?

— Да так. Возвращайтесь в свою харчевню.

— В свою харчевню?

— Да; ведь вы же остановились в харчевне «Красивый павлин»?

— Монтале, Монтале, вы сами выдали себя! Вы отлично знали о моем пребывании в Фонтенбло.

— Что же это доказывает? Что вами занимаются больше, чем вы заслуживаете, неблагодарный!

— Гм…

— Возвращайтесь же в «Красивый павлин»!

— Ах, какая незадача!

— Почему?

— Это совершенно невозможно.

— Разве не там ваша комната?

— Была, а теперь нет.

— Нет? Кто же у вас отнял ее?

— А вот послушайте… Как-то раз, набегавшись за вами, я пришел, едва переводя дух, в гостиницу, как вдруг вижу носилки, на которых четверо крестьян несут больного монаха.

— Монаха?

— Да. Старика францисканца с седой бородой. Смотрю, несут этого больного монаха в гостиницу. Я поднимаюсь за ним по лестнице и вижу, что его вносят в мою комнату.

— В вашу комнату?

— Да, в мою собственную комнату. Думая, что произошла ошибка, зову хозяина; хозяин заявляет мне, что комната была снята мной на неделю, срок истек, и теперь ее занял этот францисканец.

— Вот как!

— Я сам воскликнул тогда: вот как! Больше того, я хотел рассердиться.

Я опять поднялся наверх. Я обратился к самому францисканцу. Хотел доказать ему неучтивость его поступка. Но этот монах, несмотря на всю свою слабость, приподнялся на локте, вперт в меня огненный взгляд и сказал голосом, который годился бы для командования кавалерийским отрядом «Выкиньте этого нахала за дверь!» Это приказание было моментально исполнено хозяином и четырьмя носильщиками, которые спустили меня с лестницы немножко скорее, чем я сам спустился бы. Вот почему, дорогая, я оказался без крова.

— Но кто такой этот францисканец? — спросила Монтале. — Что он, генерал ордена?

— Наверное; мне послышалось, что его величал так вполголоса один из носильщиков.

— Итак?.. — протянула Монтале.

— Итак, у меня нет больше ни комнаты, ни гостиницы, ни крова, и все-таки я решил, как и мой друг Маникан, не ночевать под открытым небом.

— Что же делать? — вскричала Монтале.

— Вот именно!

— Ничего не может быть проще, — раздался вдруг чей-то голос.

Монтале и Маликорн разом вскрикнули.

Показался де Сент-Эньян.

— Дорогой Маликорн, — сказал он, — счастливый случай снова приводит меня сюда, чтобы вывести вас из затруднительного положения. Пойдемте, я предлагаю вам комнату у себя и ручаюсь вам, что ее не отнимет никакой францисканец. Что же касается вас, мадемуазель, будьте спокойны: я уже посвящен в тайну мадемуазель де Лавальер и мадемуазель де Тонне-Шарант; вы были только что так добры, что посвятили меня в вашу, благодарю: я буду хранить все три тайны так же свято, как и одну.

Маликорн и Монтале переглянулись, как двое школьников, застигнутых на месте преступления. Но так как Маликорн не мог не увидеть всех выгод предложения де Сент-Эньяна, то он сделал Монтале знак, что покоряется, и та ответила ему тем же.

Затем Маликорн медленно спустился с лестницы, обдумывая, как бы поискуснее выведать у г-на де Сент-Эньяна все, что последний мог знать о пресловутой тайне. А Монтале помчалась как лань, и никакой лабиринт не мог сбить ее с пути.

Сент-Эньян действительно привел к себе Маликорна, оказывая ему всяческое внимание, — так он был счастлив держать в руках двух человек, которые могли бы поставлять ему сведения о тайнах фрейлин.

XXXII

ЧТО ЖЕ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ПРОИЗОШЛО В ХАРЧЕВНЕ «КРАСИВЫЙ ПАВЛИН»
Прежде всего сообщим читателю некоторые подробности о харчевне «Красивый павлин»; потом перейдем к описанию постояльцев, которые занимали ее.

Харчевня «Красивый павлин», как и всякая харчевня, обязана была своим названием вывеске. На этой вывеске изображен был павлин с распущенным хвостом. Но только, по примеру некоторых художников, придавших змию, соблазнившему Еву, лицо красивого юноши, творец вывески придал красивому павлину лицо женщины.

Эта харчевня — живая эпиграмма на ту половину человеческого рода, которая, по словам Легуве, сообщает прелесть жизни, — стояла в Фонтенбло на первой боковой улице налево, пересекавшей главную артерию, Парижскую улицу, которая, в сущности, составляла весь городок.

В те времена боковая улица называлась Лионской, вероятно потому, что направлялась в сторону этой второй столицы королевства. Лионскую улицу составляли два дома зажиточных горожан, отделенные друг от друга большими садами с живой изгородью. Между тем казалось, будто на этой улице три дома. Объясним, каким образом на самом деле их было только два.

Харчевня «Красивый павлин» выходила главным фасадом на большую улицу; на Лионскую же улицу выходили два флигеля, разделенные дворами. В них были просторные помещения для всех путешественников, приходили ли они пешком, приезжали ли верхом или даже в каретах. Тут путники находили не только кров и стол; богатые вельможи имели к своим услугам место для уединенных прогулок, когда, подвергшись опале, желали затвориться в одиночестве, чтобы понемногу примириться с обидами или же обдумать месть.

Из окон этих флигелей была видна прежде всего улица, поросшая травкой, пробивающейся между камнями мостовой. Дальше — красивые живые изгороди из бузины и боярышника, которые, точно зеленые и увенчанные цветами руки, обнимали упомянутые нами два дома. А еще дальше, в промежутках между домами, точно фон картины или непроницаемый горизонт, рисовалась полоса густых рощ, стоявших, как часовые, перед большим лесом, начинавшимся у Фонтенбло.

Итак, постоялец, занимавший угловое помещение, взглянув на Парижскую улицу, мог видеть прохожих, слышать их шаги, любоваться уличными увеселениями, а обращаясь в сторону Лионской улицы, упиваться сельским видом и тишиной. Кроме того, в случае необходимости, заслышав стук в главную дверь с Парижской улицы, постоялец мог ускользнуть по черному ходу на Лионскую улицу и, пробравшись вдоль садов, достигнуть опушки леса.

Маликорн, который, как помнит читатель, впервые поведал нам об этой харчевне «Красивый павлин» с целью пожаловаться на свое изгнание оттуда, был слишком озабочен собственными делами и рассказал Монтале далеко не все, что можно было сообщить об этой любопытной харчевне.

Мы постараемся восполнить этот досадный пробел в рассказе Маликорна.

Например, Маликорн совсем забыл упомянуть, каким образом он попал в харчевню «Красивый павлин». Кроме того, он сказал только о францисканце и ни словом не обмолвился о других постояльцах этой харчевни.

Способ, каким они проникли туда, образ их жизни, трудность для всякого постороннего, кроме привилегированных постояльцев, получить доступ в гостиницу без пароля и поселиться в ней без особых приготовлений — все это должно было, однако, поразить Маликорна и, мы решаемся сказать, действительно поразило его. Однако, как мы уже упомянули, Маликорн весь был поглощен собственными делами и не замечал многого из того, что происходило кругом.

В самом деле, все помещения гостиницы «Красивый павлин» были заняты домоседами, очень спокойными людьми с приветливыми лицами, ни одно из которых не было знакомо Маликорну. Все эти постояльцы приехали в гостиницу после поселения в ней Маликорна. И каждый входил туда, произнеся пароль, который на первых порах привлекал внимание Маликорна; однако, расспросив, в чем дело, он узнал, что хозяин принимал эти предосторожности потому, что город, в котором было много богатых вельмож, кишел также ловкими мошенниками.

Дорожа доброй славой гостиницы, хозяин заботился о том, чтобы его постояльцы не были ограблены.

Стараясь уяснить свое положение в гостинице «Красивый павлин», Маликорн иногда задавал себе вопрос, почему его приняли и впустили беспрепятственно, тогда как на его глазах очень многие приезжие получили отказ. Особенно поражало его то, что Маникан, такой знатный вельможа, которого, по его мнению, должны были уважать все, был самым бесцеремонным образом выпровожен со словами nescio vos[160] когда хотел покормить свою лошадь в «Красивом павлине».

Все это было для Маликорна загадкой, над разрешением которой он, впрочем, не очень ломал себе голову, настолько он был поглощен своими любовными и честолюбивыми замыслами. Впрочем, если бы он и хотел разрешить эту загадку, это едва ли удалось бы ему, несмотря на весь его ум.

Несколько слов покажут читателю, что для разрешения подобной загадки понадобился бы, по крайней мере, Эдип.

Вот уже неделю в этой гостинице жило семеро путешественников, прибывших туда на другой день после того, как Маликорн остановил свой выбор на «Красивом павлине».

Эти семеро путешественников, прибывших с многочисленным штатом, были: прежде всего немецкий генерал с секретарем, врачом, тремя лакеями и семью лошадьми — этого генерала звали граф фон Востпур, испанский кардинал с двумя племянницами, двумя секретарями, родственником-офицером и двенадцатью лошадьми — этого кардинала звали монсеньер Херебиа; богатый бременский купец с лакеем и двумя лошадьми — этого купца звали г-н Бонштетт; венецианский сенатор с женой и дочерью, писаными красавицами, сенатора звали синьор Марини; шотландский помещик с семью горцами своего клана, все пешком, — помещика звали Мак-Камыор; австриец из Вены без титула и герба, приехавший в карете, очень похожий на священника и немного на солдата, — его звали советником, наконец, дама-фламандка, с лакеем, горничной и компаньонкой, очень важная, очень величественная, на превосходных лошадях, — ее звали фламандской дамой.

Все эти путешественники, как мы сказали, приехали в один и тот же день, а между тем их прибытие не вызвало никакой суматохи в гостинице, улица нисколько не была загромождена, так как помещения были отведены им заранее по просьбе их курьеров или секретарей, приехавших накануне или в тот же день утром.

Маликорн, прибывший днем раньше, на тощей лошади с худеньким чемоданом, назвал себя в гостинице «Красивый павлин» другом одного вельможи, желавшего полюбоваться празднествами, и объявил, что этот вельможа должен вскоре приехать сам.

Выслушав его, хозяин улыбнулся Маликорну, как старому знакомому, и сказал:

— Выбирайте, сударь, комнату, какая вам понравится, потому что вы приехали первым.

Это было сказано с тем выразительным подобострастием, которое у содержателей харчевни означает: «Будьте спокойны, сударь, мы знаем, с кем имеем дело, и будем обращаться с вами подобающим образом».

Слова и сопровождавший их жест показались Маликорну благожелательными, но он не понимал причины неожиданной любезности. Не желая тратить много денег и в то же время предполагая, что, спросив маленькую комнату, он получит отказ, Маликорн решил ухватиться за слова хозяина и обмануть его с помощью его же собственной хитрости.

Поэтому, улыбаясь с видом человека, которому отдают должное, он отвечал:

— Дорогой хозяин, я возьму самую лучшую и самую веселую комнату.



— С конюшней?

— С конюшней.

— С какого дня?

— Немедленно, если это возможно.

— Чудесно.

— Только, — поспешно прибавил Маликорн, — я но займу сейчас большого помещения.

— Хорошо, — произнес хозяин тоном человека понимающего.

— Некоторые причины, которые потом станут для вас ясны, заставляют меня занять для себя лично только эту маленькую комнату.

— Да, да, да, — подтвердил хозяин.

— Когда приедет мой друг, он наймет большое помещение. И так как оно будет принадлежать ему, то он сам и рассчитается с вами.

— Прекрасно, прекрасно! Так мы и договаривались.

— Договаривались?

— Слово в слово.

— Странно, — пробормотал Маликорн. — Значит, вы понимаете?

— Да.

— Это все, что нужно. Так как вы понимаете… А вы ведь понимаете, не правда ли?

— Вполне.

— Отлично, проводите меня в мою комнату.

Хозяин «Красивого павлина» пошел впереди, держа шляпу в руке.

Маликорн поместился в своей комнате и был крайне удивлен, что хозяин гостиницы, встречая его на лестнице, постоянно подмигивал ему, как соумышленнику.

«Тут произошло какое-то недоразумение, — говорил себе Маликорн, — но пока оно не разъяснилось, я буду им пользоваться; ничего лучшего мне не нужно».

И как охотничья собака, пускался он из своей комнаты ловить придворные новости, то обжигаясь фейерверками, то купаясь в брызгах фонтана, как он говорил мадемуазель Монтале.

На другой день по приезде он увидел, как к крыльцу гостиницы подъехали один за другим семеро путешественников и заняли все помещения«Красивого павлина».

При виде всех этих путешественников и их челяди Маликорн с удовольствием потер себе руки, думая, что, запоздай он хотя бы на один день, у него не было бы кровати, на которой он мог бы отдыхать по возвращении из своих экспедиций.

Когда все приезжие были размещены, хозяин вошел в комнату Маликорна и с обычной почтительностью сказал:

— Любезный гость, в третьем корпусе вам оставлено большое помещение; вы знаете это?

— Конечно, знаю.

— Я вам делаю настоящий подарок.

— Спасибо!

— Поэтому, когда ваш друг приедет…

— Ну?

— Он останется доволен мной, если только это не такой человек, которому ничем не угодить.

— Позвольте мне сказать несколько слов по поводу моего друга.

— Говорите, ради бога, ведь вы здесь хозяин!

— Вы знаете, он должен был приехать…

— Да, должен.

— Он, вероятно, изменил свое намерение.

— Нет.

— Вы в этом уверены?

— Уверен.

— Потому что, если у вас есть хоть какие-нибудь сомнения…

— Слушаю.

— То я вам заявляю: я не ручаюсь, что он приедет.

— Однако он сказал вам…

— Да, сказал; но вы знаете: человек предполагает, а бог располагает, verba volant, scripta manent.

— Что это значит?

— Слова улетают, написанное остается, а так как он мне ничего не написал, а удовольствовался устными заявлениями, то я вам разрешаю, хотя не побуждаю вас… вы понимаете, я в большом затруднении…

— Что же вы мне разрешаете?

— Сдать это помещение, если за него вам предложат хорошую цену.

— Сдать?

— Да.

— Ни за что, сударь, никогда я не сделаю подобной вещи. Если он не написал вам…

— Нет.

— То он написал мне.

— А-а-а!..

— Да.

— А в каких выражениях? Посмотрим, сходится ли его письмо с устными его указаниями.

— Вот что приблизительно было в письме:

«Господину содержателю гостиницы «Красивый павлин».

Вы, вероятно, предупреждены, что в вашей гостинице назначено свидание нескольких важных особ; я принадлежу к членам общества, собирающегося в Фонтенбло. Придержите поэтому небольшую комнату для моего друга, который приедет или раньше, или после меня…»

— Вы и есть этот друг, не правда ли? — прервал свою речь хозяин «Красивого павлина».

Маликорн скромно поклонился.

Хозяин продолжал:

«И большое помещение для меня. За большое помещение рассчитываюсь я; но я желаю, чтобы маленькая комнатка стоила недорого, так как она предназначена для бедняка».

— Это опять-таки вы, не правда ли? — спросил хозяин.

— Да, конечно, — ответил Маликорн.

— Итак, мы сговорились. Ваш друг заплатит за большое помещение, а вы за вашу комнату.

«Пусть меня колесуют, если я что-нибудь понимаю в происходящем», подумал Маликорн.

А вслух прибавил:

— А скажите, вы остались довольны именем?

— Каким именем?

— Стоящим в конце письма. Оно служит вам полным ручательством?

— Я хотел спросить его у вас, — сказал хозяин.

— Как, письмо было без подписи?

— Да, — отвечал хозяин, широко раскрывая глаза, в которых светились таинственность и любопытство.

— В таком случае, — заявил Маликорн, тоже принимая таинственный вид, — если он не назвал себя…

— Да?

— Значит, у него были на то причины.

— Без сомнения.

— И я — его друг, его поверенный, не стану разоблачать его инкогнито.

— Вы правы, сударь, — согласился хозяин. — Я не буду настаивать.

— Я ценю вашу деликатность… Но, как сказал мой друг, за мою комнату полагается особая плата; сговоримся о ней.

— Сударь, это дело решенное.

— Все же сосчитаемся. Комната, стол, конюшня и корм для моей лошади; сколько вы возьмете в день?

— Четыре ливра, сударь.

— Значит, двенадцать ливров за истекшие три дня.

— Да, сударь, двенадцать ливров.

— Вот они.

— Зачем же вам платить теперь?

— Затем, что, — таинственно понижая голос, проговорил Маликорн, видевший, что таинственность производит отличное действие, — затем, что я не хочу остаться в долгу, если мне придется уехать внезапно.

— Вы правы, сударь.

— Значит, я у себя дома?

— Вы у себя!

— Отлично. Прощайте!

Хозяин ушел.

Оставшись один, Маликорн стал рассуждать следующим образом:

«Только господин де Гиш или Маникан могли написать хозяину «Красивого павлина»; господин де Гиш, желая заручиться помещением вне дворца, на случай успеха или неуспеха, а Маникан по поручению господина де Гиша.

Вот что, должно быть, придумали господин де Гиш или Маникан: в большом помещении можно будет прилично принять даму под густой вуалью, припася на всякий случай для означенной дамы второй выход на пустынную улицу, кончающуюся у самой опушки леса.

Маленькая комната предназначается в качестве временного приюта для Маникана, поверенного господина де Гиша и верного его стража, или же для самого господина де Гиша, играющего для большей безопасности роль господина и роль поверенного одновременно.

Но этот съезд, назначенный в гостинице и действительно состоявшийся?

Что это такое? Все это, должно быть, люди, которые должны быть представлены королю. Но кто такой этот бедняк, которому оставлена маленькая комната? Хитрость, чтобы лучше замаскироваться де Гишу или Маникану. Если я угадал верно, — что весьма правдоподобно, — это еще полбеды: расстояние между Маниканом и Маликорном определяется только кошельком».

Придя к такому выводу, Маликорн успокоился, предоставив семи постояльцам занимать семь помещений в гостинице «Красивый павлин» и свободно разгуливать по ней.

Когда ничто не беспокоило его при дворе, когда разведки и расспросы утомляли его, когда ему надоедало писать письма, которые никогда не удавалось передать по назначению, то Маликорн возвращался в свою уютную маленькую комнату и, облокотившись на балкон, украшенный настурциями и гвоздикой, принимался думать о странных путешественниках, для которых в Фонтенбло как будто не существовало ни света, ни радости, ни праздников.

Так продолжалось до седьмого дня, который мы подробно описали в предыдущих главах вместе с последовавшей за ним ночью.

В эту ночь Маликорн сидел у окна, чтобы освежиться; было уже очень поздно, как вдруг показался Маникан верхом на лошади, озабоченно и недовольно озиравшийся во все стороны.

— Наконец-то! — сказал себе Маликорн, с первого взгляда узнавший Маникана. — Наконец он является занять свое помещение, иными словами — мою комнату.

И он окликнул Маникана. Маникан поднял голову и, в свою очередь, узнал Маликорна.

— Ах, черт возьми, — произнес он, и лицо его просветлело, — как рад я встретиться с вами, Маликорн. Я разъезжаю по Фонтенбло в напрасных поисках трех вещей: де Гиша, комнаты и конюшни.

— Что касается де Гиша, то я не могу дать вам о нем ни дурных, ни хороших сведений, потому что я не видел его; комната и конюшня — дело другое.

— А-а-а!

— Да; ведь они были оставлены здесь?

— Оставлены? Кем?

— Вами, мне кажется.

— Мной?

— Разве вы не заказали здесь помещения?

— И не думал даже.

В этот момент на пороге вырос хозяин.

— Есть у вас комната? — спросил Маникан.

— Вы изволили заказать ее, сударь?

— Нет.

— В таком случае комнаты нет.

— Если так, то я заказал комнату, — сказал Маникан.

— Комнату или целое помещение?

— Все, что вам будет угодно.

— Письменно?

Маликорн утвердительно кивнул Маникану.

— Ну конечно, письменно, — отвечал Маникан. — Разве вы не получили моего письма?

— От какого числа? — спросил хозяин, которому колебания Маникана показались подозрительными.

Маникан почесал затылок и посмотрел на Маликорна; но Маликорн уже спускался по лестнице на помощь другу.

Как раз в это мгновение у подъезда гостиницы остановился путешественник, закутанный по-испански в длинный плащ; ему был слышен этот разговор.

— Я спрашиваю вас, какого числа вы написали мне письмо с просьбой оставить помещение? — настойчиво повторил хозяин.

— В прошедшую среду, — мягко и вежливо произнес таинственный незнакомец, касаясь плеча хозяина.

Маникан попятился назад, а Маликорн, появившийся на пороге, в свою очередь, почесал затылок. Хозяин поклонился новому приезжему с видом человека, узнавшего своего настоящего клиента.

— Помещение для вашей милости приготовлено, — почтительно начал он, конюшни тоже. Только…

Он осмотрелся кругом.

— Ваши лошади? — спросил он.

— Мои лошади, может быть, придут, а может быть, не придут. Вам, я думаю, это все равно, так как будет заплачено за все, что было заказано.

Хозяин поклонился еще ниже.

— А вы оставили для меня, — продолжал незнакомец, — маленькую комнату, как я вам писал?

— Ай! — завопил Маликорн, пытаясь скрыться.

— Сударь, вот уже неделю ее занимает ваш друг, — сказал хозяин, показывая на Маликорна, который совсем забился в угол.

Путешественник, приподняв плащ, быстро взглянул на Маликорна.

— Этот господин не мой друг.

Хозяин так и подскочил.

— Я его не знаю, — покачал головой приезжий.

— Как! — вскричал содержатель гостиницы, обращаясь к Маликорну. Как, вы не друг этого господина?

— Разве вам не все равно, — раз вам заплачено, — величественно проговорил Маликорн, передразнивая незнакомца.

— Совсем не все равно! — отвечал хозяин, начавший понимать, что произошло какое-то недоразумение. — И я прошу, сударь, освободить помещение, заказанное вовсе не для вас.

— Но ведь господин приезжий, — сказал Маликорн, — не нуждается в моей комнате и в большом зале сразу… и если он берет комнату, я беру зал; если же он предпочитает зал, я оставляю за собой комнату.

— Мне очень жаль, сударь, — мягко заметил приезжий, — но мне нужны сразу и комната, и большое помещение.

— А для кого же? — спросил Маликорн.

— Зал для меня.

— Отлично. А комната?

— Взгляните, — сказал незнакомец, протягивая руку к приближавшемуся шествию.

Маликорн посмотрел в указанном направлении та увидел носилки, а на них францисканца, о котором он рассказал Монтале, присочинив некоторые подробности.

Следствием появления незнакомца и больного францисканца было изгнание Маликорна, которого хозяин гостиницы и крестьяне, служившие носильщиками, бесцеремонно выставили на улицу.

Читателю уже были сообщены результаты этого изгнания и передан разговор Маникана с Монтале, которую Маникан, отличавшийся большей ловкостью, чем Маликорн, сумел разыскать, чтобы расспросить ее о де Гише; читателю известны также доследующий разговор Монтале с Маликорном и любезность графа де Сент-Эньяна, предложившего комнату обоим друзьям.

Нам остается открыть читателю, кто были незнакомец в плаще, нанявший двойное помещение, одну часть которого занимал Маликорн, и не менее таинственный францисканец, своим появлением разрушивший планы Маликорна и Маникана.

XXXIII

ИЕЗУИТ ОДИННАДЦАТОГО ГОДА
Чтобы не томить читателя, мы прежде всего поспешим ответить на первый вопрос.

Закутанным в плащ путешественником был Арамис, который, расставшись с Фуке, вынул из саквояжа полный костюм, переоделся, вышел из замка и направился в гостиницу «Красивый павлин», где уже неделю тому назад заказал себе два помещения.

Тотчас же после изгнания Маликорна и Маникана Арамис подошел к францисканцу и спросил его, где он предпочитает остановиться, в большой комнате или же в маленькой.

Францисканец спросил, где расположены эти комнаты. Ему ответили, что маленькая комната на втором этаже, а большая на третьем.

— В таком случае я выбираю маленькую, — сказал монах.

Арамис не спорил.

— Маленькую комнату, — покорно повторил он, обращаясь к хозяину.

И, почтительно поклонившись, пошел к себе.

Францисканца немедленно отнесли в маленькую комнату.

Не правда ли, читателю покажется удивительной почтительность прелата к простому монаху, да еще монаху нищенствующего ордена, которому без всякой с его стороны просьбы предоставили комнату, являвшуюся предметом упований стольких путешественников?

Как объяснить, далее, это неожиданное появление Арамиса в гостинице «Красивый павлин», тогда как он мог свободно поместиться в замке вместе с г-ном Фуке?

Францисканец не издал ни единого стона, когда его поднимали по лестнице, хотя можно было видеть, что он жестоко страдал и что каждый раз, когда носилки задевали о стену или о перила лестницы, все его тела сотрясалось от этих толчков.

Когда, наконец, его внесли в комнату, он обратился к носильщикам:

— Помогите мне сесть в это кресло.

Крестьяне опустили носилки на пол и, осторожно подняв больного, усадили его в кресло, стоявшее у изголовья кровати.

— Теперь, — попросил он, — позовите ко мне хозяина.

Они повиновались.

Через пять минут на пороге появился содержатель «Красивого павлина».

— Друг мой, — сказал ему францисканец, — рассчитайтесь, пожалуйста, с этими парнями; это вассалы графства Мелун. Они нашли меня без памяти на дороге и, не зная, будут ли их труды оплачены, хотели нести меня к себе.

Но я знаю, во что обходится бедным гостеприимство, оказываемое ими больному, и предпочел гостиницу, где, кроме того, меня ожидали.

Хозяин с удивлением посмотрел на францисканца. Монах осенил себя крестным знамением, сделав его особенным образом. Хозяин перекрестился точно так же.

— Да, правда, — отвечал он, — вас ждали, отец мой; но мы надеялись встретить вас в добром здравии.

И так как крестьяне с удивлением смотрели на эту внезапную почтительность богатого содержателя гостиницы к бедному монаху, то францисканец вынул из глубокого кармана несколько золотых монет и, показав их крестьянам, сказал:

— Вот, друзья мои, чем я заплачу за заботу обо мне. Поэтому успокойтесь и не бойтесь оставить меня здесь. Мой орден, по делам которого я путешествую, не хочет, чтобы я просил милостыню; помощь, оказанная мне вами, тоже заслуживает вознаграждения, поэтому возьмите два луидора и ступайте с миром.

Крестьяне не решались принять деньги; тогда хозяин взял от францисканца две золотые монеты и сунул их в руку одного из парней. Носильщики удалились с вытаращенными от недоумения глазами.

Дверь закрылась, францисканец задумался. Потом он провел по пожелтевшему лбу своей сухой от лихорадки рукой и погладил седеющую курчавую бороду судорожно сведенными пальцами.

Его запавшие от болезни и волнения глаза, казалось, были прикованы к какой-то мучительной, навязчивой мысли.

— Какие доктора есть у вас в Фонтенбло? — спросил он наконец.

— У нас их трое, отец мой.

— Назовите мне их.

— Прежде всего Линиге.

— Еще!

— Кармелит, по имени брат Гюбер.

— Потом?

— Светский врач, по фамилии Гризар.

— А-а-а! Гризар! — прошептал монах. — Позовите мне скорее господина Гризара!

Хозяин почтительно поклонился.

— Кстати, какие здесь поблизости священники?

— Какие священники?

— Да, каких орденов?

— Есть иезуиты, августинцы и кордельеры; но, отец мой, ближе всего иезуиты. Итак, прикажете позвать иезуитского духовника?

— Да, ступайте.

Хозяин вышел.

Читатель догадывается, что по знаку креста, которым они обменялись между собой, хозяин и больной узнали, что они оба принадлежат к страшному обществу иезуитов.

Оставшись один, францисканец вынул из кармана связку бумаг и внимательно перечитал некоторые из них. Однако недуг сломил его волю: глаза его помутились, холодный пот выступил на лбу, и он почти лишился чувств, запрокинув голову назад и бессильно свесив руки по обеим сторонам кресла.

Минут пять он оставался без движения, пока не вернулся хозяин, ведя с собой врача, который едва успел одеться. Шум их шагов и струя воздуха, ворвавшаяся в открытую дверь, привели больного в чувство. Он поспешно схватил разбросанные бумаги и своей тонкой иссохшей рукой засунул их под подушки кресла.

Хозяин вышел, оставив больного с доктором.

— Подойдите ближе, господин Гризар, — попросил францисканец доктора, — нельзя терять ни минуты; ощупайте меня, выслушайте, осмотрите и поставьте диагноз.

— Наш хозяин, — отвечал врач, — сказал мне, что я имею честь оказывать помощь члену нашего общества.

— Да, члену общества, — подтвердил францисканец. — Итак, скажите правду: я чувствую себя очень плохо; мне кажется, что я умираю.

Доктор взял руку монаха и пощупал его пульс.

— О! — сказал он. — Опасная лихорадка.

— Что вы называете опасной лихорадкой? — спросил больной, властно смотря на врача.

— Члену первого или второго года я сказал бы: неизлечимая лихорадка, — ответил доктор, вопросительно посмотрев монаху в глаза.

— А мне? — перебил францисканец.

Врач колебался.

— Посмотрите на мои седины, на мой лоб, изборожденный мыслями, — продолжал монах, — взгляните на мои морщины, по которым я веду счет перенесенным испытаниям; я иезуит одиннадцатого года, господин Гризар.

Врач вздрогнул.

Действительно, иезуиты одиннадцатого года были посвящены во все дела ордена, это были люди, для которых наука не содержит больше тайн, общество — преград, повиновение — границ.

— Итак, — почтительно поклонился Гризар, — я нахожусь перед лицом магистра?

— Да, и действуйте сообразно с этим.

— И вам угодно знать?..

— Мое действительное положение.

— В таком случае, — сказал врач, — я скажу, что у вас воспаление мозга, другими словами — острый менингит, дошедший до высшей точки.

— Значит, нет надежды, не правда ли? — спросил францисканец.

— Я этого не утверждаю, — отвечал доктор, — однако, принимая во внимание возбуждение мозга, короткое дыхание, учащенный пульс, лихорадочный жар, пожирающий вас…

— От которого я уже три раза терял сегодня сознание, — перебил францисканец.

— Вот поэтому я считаю ваше состояние опасным. Но почему вы не остановились по дороге?

— Меня здесь ждали, и я должен был приехать.

— Хотя бы пришлось заплатить жизнью?

— Даже ценой жизни.

— В таком случае, принимая во внимание все эти симптомы, я скажу, что положение почти безнадежно.

Францисканец криво улыбнулся.

— То, что вы сказали, было бы, может быть, вполне достаточно даже для иезуита одиннадцатого года, но для меня этого слишком мало, и я имею право требовать большего. Говорите правду, будьте откровенны, как если бы вы говорили перед лицом самого бога. К тому же я уже послал за духовником.

— О, я все же надеюсь, — пробормотал доктор.

— Отвечайте, — приказал больной, величественным жестом показывая на золотое кольцо, печать которого до тех пор была обращена внутрь, — на ней был выгравирован знак общества Иисуса.

Гризар вскрикнул:

— Генерал!

— Тише, — попросил францисканец, — теперь вы понимаете, что вам нужно сказать все.

— Монсеньер, монсеньер, зовите духовника, — прошептал Гризар, — потому что через два часа, когда повторится приступ лихорадки, у вас начнется бред, и вы скончаетесь во время пароксизма.

— Хорошо, — сказал больной, на мгновение нахмурив брови, — значит, в моем распоряжении еще два часа?

— Да, если вы примете лекарство, которое я вам пришлю.

— И лекарство даст мне два часа?

— Два часа.

— Я приму его, будь оно хоть ядом, потому что эти два часа нужны не только для меня, но и для славы ордена.

— О, какая потеря! — прошептал доктор. — Какая катастрофа для нас!

— Потеря одного человека, не больше, — отвечал францисканец. — И господь позаботится о том, чтобы бедный монах, покидающий вас, нашел достойного преемника. Прощайте, господин Гризар; это уже господня милость, что я встретил вас. Врач, не причастный к нашей святой конгрегации, не сказал бы мне правды о моем состоянии, а рассчитывая еще на несколько дней жизни, я не принял бы необходимых предосторожностей. Вы — ученый, господин Гризар, это делает честь всем нам; мне было бы неприятно видеть, что один из членов нашего ордена в своем деле посредственность.

Прощайте, господин Гризар, прощайте, пришлите мне поскорее ваше лекарство.

— Благословите меня, по крайней мере, монсеньер!

— Мысленно — да… Ступайте… Мысленно, повторяю вам… Animo, господин Гризар… virbus impossibile[161].

И он снова повалился в кресло, почти потеряв сознание.

Доктор Гризар колебался, не зная, что предпринять: оказать ли ему немедленную помощь или же бежать и приготовить обещанное лекарство Он, очевидно, решил приготовить лекарство, так как поспешно вышел из комнаты и скрылся на лестнице.

XXXIV

ГОСУДАРСТВЕННАЯ ТАЙНА
Через несколько минут после ухода доктора Гризара пришел духовник.

Едва он переступил порог, как францисканец вперил в него пристальный взгляд. Потом, покачав головой, прошептал.

— Это нищий духом, и я надеюсь, что господь простит меня, если я умру, не прибегая к помощи этого воплощенного убожества.

Со своей стороны, духовник смотрел на умирающего с изумлением, почти с ужасом. Он никогда не видел, чтобы готовые закрыться глаза пылали таким огнем; никогда не замечал, чтобы готовый угаснуть взгляд был так страшен.

Францисканец сделал быстрое и повелительное движение рукой.

— Садитесь, отец мой, — сказал он, — и выслушайте меня.

Иезуит-духовник, хороший пастырь, простой и наивный новичок в ордене, которому из всех тайн общества Иисуса была известна только церемония посвящения, подчинился этому странному исповедующемуся.

— В этой гостинице живет несколько человек, — проговорил францисканец.

— Я думал, — удивился иезуит, — что меня позвали сюда для исповеди.

Разве это исповедь?

— Зачем этот вопрос?

— Чтобы знать, должен ли я хранить в тайне ваши слова.

— Мои слова часть исповеди; я доверяю их вам, как духовнику.

— Хорошо, — сказал священник, садясь в то кресло, которое только что с большим трудом покинул францисканец, перешедший на кровать.

Францисканец продолжал:

— Я сказал вам, что в этой гостинице есть несколько человек.

— Я слышал.

— Всех постояльцев должно быть восемь.

Иезуит кивнул в знак того, что он все понял.

— Первый, с кем я хочу поговорить, — распорядился умирающий, — это немец из Вены, по фамилии барон фон Востпур. Сделайте мне одолжение, подойдите к нему и скажите, что тот, кого он ждал, приехал.

Духовник с изумлением посмотрел на кающегося: исповедь казалась ему странной.

— Повинуйтесь! — произнес францисканец суровым тоном, не допускавшим возражения.

Добрый иезуит покорно встал и вышел из комнаты.

Как только иезуит ушел, францисканец снова взял бумаги, которые ему пришлось отложить из-за приступа лихорадки.

— Барон фон Востпур, — заметил он, — честолюбив, глуп, ограничен.

Он сложил бумаги и спрятал их под подушку.

В конце коридора послышались быстрые шаги. Духовник вернулся в сопровождении барона фон Востпура, который так высоко задирал голову, точно хотел пробить по — толок пером своей шляпы. При виде францисканца с мрачным взором и простого убранства комнаты немец спросил:

— Кто зовет меня?

— Я! — отвечал францисканец.

Потом, обращаясь к духовнику, прибавил:

— Добрый отец, оставьте нас одних на несколько минут; когда барон выйдет, вы вернетесь.

Иезуит вышел и, должно быть, воспользовался случаем, чтобы расспросить хозяина насчет этой странной исповеди и этого монаха, обращавшегося с духовником, как с камердинером.

Барон подошел к кровати и хотел заговорить, но францисканец сделал ему знак хранить молчание.

— Каждая минута драгоценна, — быстро начал больной. — Вы сюда приехали, чтобы участвовать в состязании, не правда ли?

— Да, отец мой.

— Вы надеетесь, что вас выберут генералом?

— Надеюсь.

— А вы знаете, какие условия необходимы для достижения этой высшей степени, делающей человека господином королей, равным папе?

— Кто вы такой, — спросил барон, — чтобы подвергать меня этому допросу?

— Я тот, кого вы ждете.

— Главный избиратель?

— Я уже выбран.

— Вы…

Францисканец не дал ему договорить; он протянул свою исхудалую руку: на ней блестел перстень, знак генеральской степени.

Барон попятился от изумления, потом поклонился с глубоким почтением и сказал:

— Как, вы здесь, монсеньер? В этой бедной комнате, на этой убогой постели, и вы избираете будущего генерала, то есть вашего преемника?

— Не беспокойтесь об этом, сударь; исполните поскорее главное условие, то есть сообщите ордену такую важную государственную тайну, благодаря которой один из первых дворов Европы навсегда попал бы при вашем посредстве в феодальную зависимость от ордена. Скажите же, вы добыли эту тайну, как вы утверждали в вашем прошении, поданном в Большой Совет?

— Монсеньер…

— Впрочем, начнем по порядку… Вы действительно барон фон Востпур?

— Да, монсеньер.

— Это ваше письмо?

Генерал иезуитов вынул из связки одну бумагу и подал ее барону.

Барон взглянул на нее и сделал утвердительный знак:

— Да, монсеньер, это мое письмо.

— И вы можете показать мне ответ секретаря Большого Совета?

— Вот он, монсеньер.

Барон протянул францисканцу письмо со следующим простым адресом:

«Его превосходительству барону фон Востпур».

В нем содержалась одна только фраза:

«Между пятнадцатым и двадцать вторым мая, Фонтенбло, гостиница «Красивый павлин».

А. М. D. G.[162]+++

— Хорошо, — кивнул францисканец, — все в порядке, говорите.

— У меня отряд, состоящий из пятидесяти тысяч человек; все офицеры подкуплены. Я стою лагерем на Дунае. В четыре дня я могу свергнуть с престола императора, который, как вы знаете, противится распространению нашего ордена, и заместить его принцем из его рода, которого мне укажет орден.

Францисканец слушал, не подавая признаков жизни.

— Это все? — спросил он.

— В мои планы входит европейская революция, — добавил барон.

— Хорошо, господин Востпур. Вы получите ответ; возвращайтесь к себе и через четверть часа уезжайте из Фонтенбло.

Барон вышел, пятясь назад, с таким подобострастным видом, точно он откланивался самому императору, которого собирался предать.

— Это не тайна, — прошептал францисканец, — это заговор… Впрочем, прибавил он после минутного размышления, — будущность Европы теперь не зависит от австрийского двора.

И красным карандашом, который был у него в руке, он вычеркнул из списка имя барона фон Востпура.

— Теперь очередь кардинала, — продолжал он, — со стороны Испании мы имеем, конечно, нечто более серьезное.

Подняв глаза, он увидел духовника, который, как школьник, покорно ждал его распоряжений.

— А-а! — сказал он, заметив эту покорность. — Выговорили с хозяином?

— Да, монсеньер, и с врачом.

— С Гризаром?

— Да.

— Значит, он вернулся?

— Он ждет с обещанным лекарством.

— Хорошо, если понадобится, я позову его; теперь вы понимаете всю важность моей исповеди, не правда ли?

— Да, монсеньер.

— В таком случае пригласите испанского кардинала Херебиа. И поскорее.

Так как вы теперь знаете, в чем дело, то на этот раз останетесь здесь, потому что по временам мне делается дурно.

— Не позвать ли доктора?

— Нет еще, подождите… Только испанского кардинала… Ступайте!

Через пять минут вошел кардинал, бледный и встревоженный.

— Мне сказали, монсеньер… — пролепетал кардинал.

— К делу, — глухим голосом произнес францисканец.

И он показал кардиналу письмо, которое тот написал в Большой Совет.

— Это ваш почерк? — спросил он.

— Да, но…

— А ваше приглашение?

Кардинал колебался с ответом. Его пурпур был возмущен власяницей бедного францисканца.

Умирающий протянул руку и показал кольцо. Кольцо произвело свое действие, которое было тем сильнее, чем выше был ранг того лица, к которому обращался францисканец.

— Тайну, тайну, скорее! — потребовал больной. Говоря это, он опирался на руку своего духовника.

— Coras isti?[163] — с беспокойством спросил кардинал.

— Говорите по-испански, — приказал францисканец, проявляя самое живое внимание.

— Вам известно, монсеньер, — продолжал по-кастильски кардинал, — что, согласно условиям брака инфанты с королем французским, упомянутая инфанта, так же как и король Людовик, отказалась от всяких притязаний на владения испанской короны?

Францисканец кивнул утвердительно.

— Отсюда следует, — излагал кардинал, — что мир и союз между двумя королевствами зависит от соблюдения этой статьи договора.

Францисканец снова кивнул.

— Не только Франция и Испания, — сказал кардинал, — но и вся Европа будет потрясена, если одна из сторон нарушит договор.

Снова утвердительный знак со стороны больного.

— Таким образом, — заключил кардинал, — человек, способный предвидеть события и ясно различать то, что лишь как туманное видение мелькает в сознании обычных людей, то есть мысль о грядущих благах или бедствиях, такой человек предохранит мир от величайшей катастрофы. Можно будет обратить на пользу ордена события, угаданные тем человеком, который их подготовляет.

— Pronto! Pronto![164] — торопил его францисканец, бледнея все более.

Кардинал наклонился к самому уху умирающего.

— Монсеньер, — сказал он, — мне известно, что французский король решил при первом же предлоге, каковым может послужить, например, смерть испанского короля или же брата инфанты, с оружием в руках потребовать от лица Франции наследства, и в моем распоряжении есть подробно разработанный политический план Людовика Четырнадцатого на этот счет.

— Где этот план? — спросил францисканец.

— Вот он, — ответил кардинал.

— Чьей рукой он написан?

— Моей.

— Это все, что вы хотели сообщить?

— Мне кажется, монсеньер, я сообщил достаточно, — отвечал кардинал.

— Это правда, вы оказали ордену большую услугу. Но каким путем вы раздобыли эти подробности, с помощью которых вы составили этот план?

— Слуги французского короля у меня на жалованье и передают мне обрывки бумаг, уцелевших в камине.

— Вы очень изобретательны, — прошептал францисканец, пробуя улыбнуться. — Господин кардинал, через четверть часа вы покинете эту гостиницу; ответ будет вам послан. Ступайте!

Кардинал удалился.

— Позовите ко мне Гризара и разыщите венецианца Марини, — сказал больной.

Духовник повиновался, а францисканец тем временем вынул свои бумаги и, вместо того чтобы вычеркнуть имя кардинала, как он сделал это по отношению к барону, поставил возле него крестик. Затем, выбившись из сил, упал на кровать и прошептал имя доктора Гризара. Очнувшись, больной выпил половину лекарства, которое ему подал доктор; венецианец и духовник стояли подле двери.

Венецианец выполнил те же формальности, что и два его конкурента; так же, как и они, проявил нерешительность при виде двух посторонних, но, успокоенный приказанием генерала, открыл ему, что папа, встревоженный могуществом ордена, задумал провести полное изгнание иезуитов и старается заручиться для этой цели помощью европейских дворов. Он перечислил союзников папы и рассказал о предполагаемых мерах для выполнения этого плана, он также назвал тот остров Архипелага, куда после ареста предполагалось сослать двух кардиналов, адептов одиннадцатого года, следовательно, высших чинов ордена, вместе с тридцатью двумя наиболее видными римскими иезуитами.

Францисканец поблагодарил синьора Марпни. Разоблачение папского плана оказывало немалую услугу ордену. После этого венецианец получил приказание уехать через четверть часа и вышел из комнаты сияющий, как если бы перстень — символ первенства — уже был надет на его палец.

Однако, когда он удалился, францисканец шептал, лежа на кровати:

— Все эти люди — шпионы или же сбиры; ни один из них не годится в генералы; все они пооткрывали заговоры, никто не выведал тайны. Но не с помощью разрушения, войны, насилия следует управлять обществом Иисуса, нет — путем таинственного влияния, которое дает человеку моральное превосходство. Нет, преемник не найден, и в довершение несчастья господь поразил меня, я умираю. О, неужели общество рушится вместе с моей смертью, за неимением поддерживающей колонны? Неужели подстерегающая меня смерть положит конец ордену? Десять лет моей жизни навсегда упрочили бы его существование, потому что с воцарением нового короля перед орденом открываются самые блестящие перспективы.

Францисканец произнес эти слова частью мысленно, частью вслух, и молодой иезуит с ужасом слушал его, как слушают горячечный бред, между тем как более просвещенный Гризар жадно впивал эти речи, точно откровение из неведомого ему мира, куда заглядывал его взор, но не в силах была коснуться его рука.

Вдруг францисканец приподнялся.

— Закончим, — сказал он, — смерть завладевает мной. О, еще недавно я думал умереть спокойно, я надеялся… Теперь же я в отчаянии, если только среди оставшихся… Гризар, Гризар, дайте мне прожить один только час!

Гризар подошел к умирающему и дал ему проглотить несколько капель не лекарства, которое францисканец оставил недопитым, но жидкости из флакона, принесенного с собой.

— Позовите шотландца, — потребовал францисканец, — позовите бременского купца. Скорее, скорее! Иисус, я умираю… задыхаюсь!

Духовник побежал, за помощью, точно существовала человеческая сила, которая могла бы отвратить руку смерти, уже занесенную над больным; но на пороге двери он встретил Арамиса. Тот, прижав к губам палец, точно статуя Гарпократа, бога молчания, взглядом заставил отступить его в глубину комнаты.

Доктор и духовник переглянулись и сделали движение, как бы собираясь отстранить Арамиса. Но он двумя крестными знамениями, каждое на особый лад, пригвоздил их к месту.

— Начальник, — прошептали они.

Арамис медленно вошел в комнату, где умирающий боролся с первыми приступами агонии.

Францисканец, — оттого ли, что эликсир произвел свое действие, оттого ли, что появление Арамиса придало ему силы, — напрягся и поднялся на кровати, с горящими глазами, полуоткрытым ртом и влажными от пота волосами.

Арамис почувствовал в комнате удушливый запах; окна были закрыты, камин пылал; две желтые восковые свечи оплывали на медные подсвечники и еще больше нагревали воздух. Арамис открыл окно и, устремив на умирающего взгляд, полный понимания и уважения, сказал:

— Монсеньер, прошу прощения за то, что вошел к вам без зова, но меня тревожит ваше состояние, и я боялся, что вы скончаетесь, не повидавшись со мной, так как в вашем списке я стою шестым.

Умирающий вздрогнул и посмотрел на лист бумаги.

— Значит, вы тот, кого когда-то звали Арамисом, а потом шевалье д'Эрбле? Значит, вы ваннский епископ?

— Да, монсеньер.

— Я вас знаю, я вас видел.

— На последнем юбилее мы встречались у святого отца.

— Ах да, вспомнил! И вы тоже находитесь в числе соискателей?

— Монсеньер, я слышал, что ордену необходимо держать в своих руках важную государственную тайну, и, зная, что из скромности вы решили сложить с себя свои обязанности в пользу того, кто добудет эту тайну, я написал о своей готовности выступить соискателем, так как мне одному известна очень важная тайна.

— Говорите, — сказал францисканец, — я готов выслушать вас и судить, насколько важна ваша тайна.

— Монсеньер, та тайна, которую я буду иметь честь доверить вам, не может быть высказана вслух. Всякая мысль, вышедшая за пределы нашего сознания и получившая то или иное выражение, уже не принадлежит тому, кто ее породил. Слово может быть подхвачено внимательным и враждебным ухом; поэтому его не следует бросать случайно, иначе тайна перестает быть тайной.

— Как же в таком случае вы предполагаете сообщить мне вашу тайну? спросил умирающий.

Арамис знаком попросил доктора и духовника удалиться и подал францисканцу пакет в двойном конверте.

— Но ведь написанные слова могут быть еще опаснее слов, сказанных вслух; как вы думаете? — спросил францисканец.

— Нет, монсеньер, — отвечал Арамис, — потому что в этом конверте вы увидите знаки, понятные только вам и мне.

Францисканец смотрел на Арамиса со все возрастающим изумлением.

— Это, — продолжал Арамис, — тот шифр, который вы приняли в тысяча шестьсот пятьдесят пятом году и который мог бы разобрать лишь ваш покойный секретарь Жуан Жужан, если бы он вернулся с того света.

— Вы, значит, знаете этот шифр?

— Я сам дал его Жужану.

И Арамис, почтительно поклонившись, направился к двери, точно собираясь уйти.

Но жест францисканца и его зов удержали его.

— Иисус, — воскликнул монах, — ecce homo [165].



Затем, вторично прочитав бумагу, попросил:

— Подойдите поскорее ко мне.

Арамис подошел к францисканцу с тем же спокойным и почтительным видом.

Францисканец, протянув руку, привлек его к себе.

— Как и от кого вы могли узнать подобную тайну?

— От госпожи де Шеврез, близкой подруги и доверенного лица королевы.

— А госпожа де Шеврез?

— Умерла.

— А другие знали?

— Только двое простолюдинов: мужчина и женщина.

— Кто же они?

— Они его воспитывали.

— Что же с ними сталось?

— Тоже умерли… тайна эта сжигает, как огонь.

— Но вы ведь живы?

— Никто не знает, что тайна в моих руках.

— Давно?

— Уже пятнадцать лет.

— И вы хранили ее?

— Я хотел жить.

— А теперь дарите ее ордену, без честолюбия, не требуя вознаграждения?

— Я дарю ее ордену, питая честолюбивые замыслы и не бескорыстно, отвечал Арамис, — потому что теперь, когда вы меня знаете, монсеньер, вы сделаете из меня, если останетесь живы, то, чем я могу, чем я должен быть.

— Но так как я умираю, — воскликнул францисканец, — то я делаю тебя своим преемником… Возьми!

И, сняв перстень, он надел его на палец Арамиса.

Затем обратился к двум свидетелям этой сцены:

— Подтвердите, когда понадобится, что я, больной телом, но в здравом уме, свободно и добровольно передал это кольцо — знак всемогущества монсеньеру д'Эрбле, епископу ваннскому, и что я назначаю его своим преемником. Я, смиренный грешник, готовый предстать перед богом, склоняюсь перед — ним первый, чтоб показать пример всем.

И действительно, францисканец поклонился, а доктор и иезуит упали на колени. Арамис, побледнев не меньше умирающего, обвел взглядом всех актеров этой сцены. Удовлетворенное честолюбие приливало вместе с кровью к его сердцу.

— Поспешим, — попросил францисканец, — меня гнетет, мне не дает покоя то, что я должен еще сделать! Я не успею выполнить задуманного.

— Я выполню все, — обещал Арамис.

— Хорошо.

И, обращаясь к иезуиту и к доктору, францисканец добавил:

— Оставьте нас одних.

Те повиновались.

— Этим знаком, — сказал он, — вы можете сдвинуть землю; этим знаком вы будете разрушать, этим знаком вы будете созидать: In hoc signo vinces![166] Закройте дверь, — закончил францисканец, обращаясь к Арамису.

Арамис запер дверь и вернулся к францисканцу.

— Папа составил заговор против ордена, — сказал монах, — папа должен умереть.

— Он умрет, — спокойно отвечал Арамис.

— Орден должен семьсот тысяч ливров одному бременскому купцу по имени Бонштетт, который приехал сюда, прося в качестве гарантии моей подписи.

— Ему будет уплачено, — обещал Арамис.

— Шестеро мальтийских рыцарей — вот их имена, — благодаря болтливости одного иезуита одиннадцатого года узнали тайны, доверяемые только членам ордена, посвященным в третью степень; нужно узнать, как поступали эти люди с тем, что им было открыто, и не допустить дальнейшего разглашения.

— Это будет сделано.

— Троих опасных членов ордена нужно отправить в Тибет, чтобы они погибли там; они приговорены. Вот их имена.

— Я приведу приговор в исполнение.

— Наконец, в Антверпене живет одна дама, двоюродная внучка Равальяка; у нее есть бумаги, компрометирующие орден. В течение пятьдесят первого года ее семья получала пенсию в пятьдесят тысяч ливров. Пенсия — тяжелый расход; орден не богат… Выкупите бумаги за определенную сумму, а в случае отказа уничтожьте пенсию… не подвергая орден опасности.

— Я обдумаю, — сказал Арамис.

— На прошлой неделе в Лиссабонский порт должен был прийти корабль из Лимы; для виду он нагружен шоколадом, в действительности на нем золото.

Каждый слиток прикрыт слоем шоколада. Это судно принадлежит ордену; оно стоит семнадцать миллионов ливров; потребуйте его: вот документы.

— В какой порт велеть ему зайти?

— В Байонну.

— Если не помешает погода, он прибудет через три недели. Это все?

Францисканец сделал утвердительный знак, потому что не мог больше говорить; кровь подступила ему к горлу и хлынула изо рта, из ноздрей и из глаз. Несчастный успел только пожать руку Арамису, затем в судороге упал с кровати на пол.

Арамис приложил руку к его сердцу: сердце не билось. Нагнувшись, Арамис заметил, что один лоскуток бумаги, переданной им францисканцу, уцелел. Он взял его, сжег и позвал духовника и доктора.

— Ваш кающийся предстал перед богом, — обратился он к духовнику, теперь он нуждается только в молитвах и обряде погребения. Идите приготовьте все нужное для самых скромных похорон, какие подобает бедному монаху… Ступайте!



Иезуит ушел. Тогда, обращаясь к врачу, лицо у которого было бледное и встревоженное, Арамис тихонько сказал:

— Господин Гризар, вылейте из этого стакана все, что в нем осталось, и сполосните его; в нем еще слишком много того, что Главный Совет приказал вам прибавить в лекарство.

Ошеломленный, испуганный, подавленный, Гризар чуть не упал навзничь.

Арамис жалостливо пожал плечами, взял стакан и вылил содержимое в золукамина. И ушел, захватив с собой бумаги покойника.

XXXV

ПОРУЧЕНИЕ
На следующий или, вернее, в тот же день, ибо только что рассказанные нами события закончились к трем часам утра, перед завтраком, когда король отправился к мессе с обеими королевами, а принц в сопровождении шевалье де Лоррена и еще нескольких офицеров своей свиты поехал верхом к реке, чтобы искупаться, и в замке осталась одна только принцесса, не желавшая выходить под предлогом нездоровья, — Монтале незаметно прокралась из комнат фрейлин, увлекая с собой Лавальер; обе девушки, осторожно озираясь кругом, пробрались через сады к парку.

Небо было облачное; горячий ветер клонил к земле цветы и кустарники; поднятая с дороги пыль летела клубами и оседала на деревьях.

Монтале, все время исполнявшая обязанности ловкого разведчика, сделала несколько шагов и, удостоверившись еще раз, что никто не подслушивает и не следит за ними, начала:

— Ну, слава богу, мы совершенно одни. Со вчерашнего дня все здесь шпионят и сторонятся нас, точно зачумленных.

Лавальер опустила голову и вздохнула.

— Это ни на что не похоже, — продолжала Монтале. — Начиная от Маликорна и кончая господином де Сент-Эньяном, все хотят выведать нашу тайну.

Ну, Луиза, потолкуем немного, чтобы я знала, как мне быть.

Лавальер подняла на подругу глаза, чистые и глубокие, как лазурь весеннего неба.

— А я, — сказала она, — спрошу тебя, почему нас позвали к принцессе?

Почему мы ночевали у нее, а не у себя? Почему ты вернулась так поздно и почему сегодня с утра за нами установлен престрогий надзор?

— Моя дорогая Луиза, на мой вопрос ты отвечаешь вопросом или, вернее, десятью вопросами, а это совсем не ответ. Потом я расскажу тебе все, и так как все, о чем ты меня спрашиваешь, не важно, ты можешь подождать. Я же спрашиваю у тебя то, от чего все будет зависеть, именно: есть ли тайна или нет?

— Не знаю, — отвечала Луиза, — знаю только, что, по крайней мере с моей стороны, была сделана неосторожность после моих глупых вчерашних слов и еще более глупого обморока; теперь все только и говорят о нас.

— Скажем лучше: о тебе, — рассмеялась Монтале, — о тебе и о Тонне-Шарант; вы обе вчера посылали признания облакам, но, к несчастью, они были перехвачены.

Лавальер опустила голову.

— Право, ты меня огорчаешь.

— Я?

— Да, эти шутки очень неприятны мне.

— Послушай, Луиза, я совсем не шучу, напротив, говорю очень серьезно.

Я увела тебя из замка, пропустила обедню, выдумала мигрень, так же как ее выдумала принцесса; наконец, я выказала в десять раз больше дипломатического искусства, чем господин Кольбер унаследовал от господина Мазарини и применяет по отношению к господину Фуке, вовсе не для того, чтобы, оставшись наедине с тобой, видеть, как ты хитришь со мной. Нет, нет, поверь: я расспрашиваю тебя не ради простого любопытства, а потому, что положение действительно критическое. То, что ты сказала вчера, всем известно, об этом все болтают. Каждый фантазирует по-своему, этой ночью ты имела честь занимать весь двор, да и сегодня еще интерес к тебе не остыл, дорогая моя. Тебе приписывают столько нежных и остроумных фраз, что мадемуазель де Скюдери и ее брат лопнули бы с досады, если бы эти фразы были точно переданы им.

— Ах, милая Монтале, — вздохнула бедная девушка, — ты лучше всех знаешь, что я сказала, ведь я говорила при тебе.

— Боже мой, я, конечно, знаю, но дело не в этом. Я не забыла ни одного твоего слова; но думала ли ты то же самое, что и говорила?

Луиза смутилась.

— Опять расспросы! — вскричала она. — Я готова отдать все, чтобы забыть сказанное мною… Почему это все стараются напомнить мне мои слова?

О, это ужасно!

— Да что ж тут ужасного?

— Ужасно, что подруга, которая должна бы щадить меня, которая могла бы дать мне совет, помочь мне спастись, убивает, губит меня.

— О-го-го! — возмутилась Монтале. — Это уж слишком. Никто не собирается убивать тебя, никто не хочет даже обокрасть тебя, выведав твою тайну; тебя умоляют только открыть ее добровольно, потому что она касается не только тебя, но и всех нас; то же сказала бы тебе и Тонне-Шарант, если бы она была здесь. Ведь вчера вечером она хотела переговорить со мной в нашей комнате, и я пошла туда после маникановских и маликорновских разговоров, как вдруг узнаю (правда, я вернулась поздновато), что принцесса посадила в заточение фрейлин и что мы ночуем у нее, а не у себя.

Она арестовала их, чтобы не дать им столковаться друг с другом. Сегодня утром с той же целью она заперлась с Тонне-Шарант. Скажи же, дорогая, насколько мы с Атенаис можем полагаться на тебя, и мы скажем тебе, насколько ты можешь полагаться на нас.

— Я плохо понимаю твой вопрос, — проговорила очень взволнованная Луиза.

— Гм, а мне кажется, что ты, напротив, отлично понимаешь меня. Но, пожалуй, я скажу еще яснее, чтобы отнять у тебя всякую возможность увернуться. Слушай же: ты любишь господина де Бражелона? Теперь ясно, не правда ли?

При этих словах, упавших точно первый снаряд осаждающей армии в осажденный город, Луиза вскочила с места.

— Люблю ли я Рауля? — воскликнула она. — Друга моего детства, моего брата!

— Нет, нет, нет! Вот ты снова увиливаешь или, вернее, хочешь увильнуть. Я не спрашиваю тебя, любишь ли ты Рауля — твоего друга детства и твоего брата; я спрашиваю тебя, любишь ли ты виконта де Бражелона, твоего жениха?

— О господи, — вскричала Луиза, — какой суровый допрос!

— Никаких отговорок; я ничуть не более сурова, чем всегда. Я задаю тебе вопрос, и ты отвечай мне на этот вопрос.

— Положительно, — глухим голосом сказала Луиза, — ты говоришь со мной не по-дружески, но я отвечу тебе как искренний друг.

— Отвечай.

— Хорошо. В моем сердце много странных и смешных предрассудков насчет того, как женщина должна хранить тайны, и в этом отношении никто никогда не мог заглянуть в глубину моей души.

— Я это отлично знаю. Если бы я могла заглянуть туда, я не стала бы допрашивать тебя, а сказала бы прямо: «Милая Луиза, ты имеешь счастье быть знакомой с господином де Бражелоном, любезнейшим юношей, составляющим прекрасную партию для девушки без приданого. Господин де Ла Фер оставит своему сыну что-то около пятнадцати тысяч годового дохода. У тебя будет, значит, пятнадцати тысяч годового дохода, как у его жены; превосходная вещь! Итак, не поворачивай ни направо, ни налево, а иди прямо к господину де Бражелону, то есть к алтарю, к которому он подведет тебя. А потом, в зависимости от его характера, ты будешь или свободной, или рабой, иными словами — ты будешь вправе совершать все безумства, которые совершают или слишком свободные, или слишком порабощенные люди». Вот, дорогая Луиза, что я сказала бы тебе, если бы могла заглянуть в глубину твоего сердца.

— И я поблагодарила бы тебя, — пролепетала Луиза, — хотя совет твой мне кажется не очень добрым.

— Погоди, погоди… Дав тебе этот совет, я бы тотчас же прибавила:

«Луиза, опасно сидеть целые дни склонив голову, опустив руки, с блуждающими глазами; опасно гулять по темным аллеям и пренебрегать развлечениями, восхищающими всех молодых девушек, опасно, Луиза, чертить на песке кончиком туфли, как ты это делаешь, буквы, которые ты хотя и стираешь, но которые все же виднеются на дорожке, особенно когда эти буквы больше похожи на Л, чем на Б; опасно, наконец, предаваться мечтаниям, рождаемым одиночеством и мигренью; от этих мечтаний бледнеют щеки бедных девушек и сохнет мозг; от них нередко самое милое существо в мире превращается в скучное и угрюмое и самая умная девушка становится дурочкой».

— Спасибо, дорогая Ора, — кротко отвечала Лавальер, — говорить такие вещи в твоем характере, и я очень благодарна тебе за то, что ты так откровенна.

— Я говорю для мечтателей, строящих воздушные замки; поэтому извлеки из моих слов ту мораль, какую ты сочтешь нужным извлечь. Знаешь, мне пришла в голову сказка об одной мечтательной и меланхоличной ловушке. На днях господин Данжо объяснил мне, что слово меланхолия состоит из двух греческих слов, одно из которых значит черный, а другое — желчь Вот я и вспомнила эту молодую девушку, которая умерла от черной желчи только потому, что вообразила, будто один принц, король или император… не все ли равно кто… обожает ее, тогда как этот принц, король или император… называй как хочешь… любил на самом деле другую Странное дело: она не замечала, а все кругом ясно видели, что она служила только ширмой для его любви. Не правда ли. Лавальер, ты, как и я, смеешься над этой сумасшедшей?

— Смеюсь, — прошептала бледная как смерть Луиза, — конечно, смеюсь.

— И хорошо делаешь, потому что это очень забавно. История или сказка, как тебе угодно, мне понравилась; вот почему я запомнила ее и рассказываю тебе. Представь себе, дорогая Луиза, какие опустошения произвела бы в твоем, например, мозгу меланхолия, иными словами — черная желчь. Я решила поделиться с тобой этой повестью, и чтобы с кем-нибудь из нас не случилось чего-нибудь подобного, нужно твердо запомнить следующую истину: сегодня — приманка, завтра — посмешище, послезавтра — смерть.

Лавальер вздрогнула и побледнела еще больше.

— Когда нами занимается король, — продолжала Монтале, — он нам ясно это показывает, и если мы составляем цель его стремлений, он умеет достигать этой цели. Итак, ты видишь, Луиза, что в подобных случаях девушки, подверженные такой опасности, должны быть откровенны друг с другом, чтобы сердца, не зараженные меланхолией, наблюдали за сердцами, в которые она может проникнуть.

— Тише, тише! — вскрикнула Лавальер. — Сюда идут.

— Действительно идут, — согласилась Монтале, — но кто бы это мог быть? Все в церкви с королем пли на купанье с принцем.

Молодые девушки почти тотчас заметили в конце аллеи, под зеленым сводом ветвей, статную фигуру молодого человека со шпагой, в плаще и в высоких сапогах со шпорами. Еще издали он приветливо улыбнулся.

— Рауль! — воскликнула Монтале.

— Господин де Бражелон! — прошептала Луиза.

— Вот самый подходящий судья для разрешения нашего спора, — сказала Монтале.

— О Монтале, Монтале, сжалься! — горько вздохнула Лавальер. — Ты была жестока, не будь же безжалостной!

Эти слова, произнесенные с искренним жаром, прогнали если не из сердца Монтале, то, по крайней мере, с ее лица все следы иронии.

— Вы прекрасны, как Амадис, господин де Бражелон, — вскричала она, обращаясь к Раулю, — и являетесь в полном вооружении, как он!

— Привет вам, сударыни, — проговорил Бражелон, кланяясь.

— Но зачем эти сапоги? — поинтересовалась Монтале, между тем как Лавальер, смотря на Рауля с таким же изумлением, как и ее подруга, хранила молчание.

— Зачем? — переспросил Рауль.

— Да, — отважилась прервать молчание Лавальер.

— Затем, что я уезжаю, — отвечал Бражелон, глядя на Луизу.

Лавальер почувствовала приступ суеверного страха и пошатнулась.

— Вы уезжаете, Рауль! — удивилась она. — Куда же?

— В Англию, дорогая Луиза, — поклонился молодой человек со свойственной ему учтивостью.

— Что же вам делать в Англии?

— Король посылает меня туда.

— Король? — в один голос воскликнули Луиза и Ора и невольно переглянулись, вспомнив только что прерванный разговор.

Рауль заметил эти взгляды, но они остались непонятны для него.

Вполне естественно, что он объяснил их участием к нему молодых девушек.

— Его величество, — начал он, — изволил вспомнить, что граф де Ла Фер пользуется благосклонностью короля Карла Второго. Сегодня, направляясь в церковь, король встретил меня и знаком подозвал к себе. Когда я подошел, он сказал: «Господин де Бражелон, ступайте к господину Фуке, у которого находятся мои письма к английскому королю; вы отвезете их». Я поклонился. «Да, — прибавил он, — перед отъездом побывайте у принцессы, она даст вам поручение к своему брату».

— Боже мой! — задумчиво прошептала глубоко взволнованная Луиза.

— Так скоро! Вам приказано уехать так скоро? — спросила Монтале, ошеломленная этим странным распоряжением.

— Чтобы повиноваться как следует тому, кого уважаешь, — сказал Рауль, — нужно повиноваться немедленно, Через десять минут после получения приказа я был готов. Предупрежденная принцесса пишет письмо, которое ей угодно поручить мне. А тем временем, узнав от мадемуазель де Тонне-Шарант, что вы в парке, я пришел сюда и застаю вас обеих.

— И обеих видите нездоровыми, — горько усмехнулась Монтале, приходя на помощь Луизе, лицо которой явно изменилось.

— Нездоровыми? — повторил Рауль, с нежным участием пожимая руку Луизы де Лавальер. — Да, действительно ваша рука холодна как лед.

— Это пустяки.

— Этот холод не достигает сердца, не правда ли, Луиза? — с нежной улыбкой проговорил молодой человек.

Луиза быстро подняла голову, точно предполагая, что этот вопрос был внушен подозрениями; ей стало не по себе.

— О, вы знаете, — произнесла она с усилием, — что мое сердце никогда не будет холодно для такого друга, как вы, господин де Бражелон.

— Благодарю вас, Луиза. Я знаю ваше сердце и вашу душу, и, конечно, не по теплу руки судят о таком чувстве, как ваше. Луиза, вы знаете, как я вас люблю и с какой беззаветностью отдам за вас свою жизнь; поэтому вы простите меня, не правда ли, если я буду говорить с вами немного по-детски?

— Говорите, Рауль, — сказала вся трепетавшая Луиза, — я вас слушаю.

— Я не могу расстаться с вами, увозя с собой муку, я знаю — нелепую, но которая все же терзает меня.

— Значит, вы уезжаете надолго? — спросила Лавальер подавленным голосом. Монтале отвернулась.

— Нет, ненадолго, вернусь, вероятно, недели через Две.

Лавальер прижала руку к забившемуся сердцу.

— Странно, — продолжал Рауль, печально глядя на девушку, — часто я расставался с вами, отправляясь в опасный путь, но уезжал всегда веселым, с спокойным сердцем, весь опьяненный надеждою на будущее счастье между тем как мне угрожали пули испанцев или тяжелые алебарды валлонов.

Сегодня мне не угрожает никакая опасность, мне предстоит самый приятный и спокойный путь, после которого меня ждет награда: взысканный королем, я, может быть, завоюю вас, ибо какую более драгоценную награду способен дать мне король? И все же, Луиза, не знаю, право, почему, все это счастье, все эти надежды разлетаются передо мной как дым, как несбыточная мечта, а там, в глубине моего сердца, большая грусть, какое-то угнетение, уныние. Я знаю, почему все это, Луиза: потому, что никогда я еще не любил вас, как в настоящую минуту. О боже мой, боже мой!

При этом последнем восклицании, вырвавшемся из разбитого сердца, Луиза залилась слезами и упала на руки Монтале. Хотя Монтале и не отличалась мягкосердечностью, все же глаза ее увлажнились и сердце тревожно сжалось.

Рауль увидел слезы своей невесты. Взгляд его не проник глубже, не попытался даже постичь, что кроется под этими слезами. Он преклонил перед ней колено и нежно поцеловал ее руку. Было видно, что в этот поцелуй он вложил всю свою любовь.

— Вставайте, вставайте! — приказала ему Монтале, тоже готовая расплакаться. — К нам идет Атенаис.

Рауль встал, еще раз улыбнулся Луизе, которая больше не смотрела на него, и, пожав руку Монтале, повернулся, чтобы поклониться мадемуазель де Тонне-Шарант, шелест шелкового платья которой уже доносился до них.

— Принцесса кончила письмо? — спросил он, когда прекрасная девушка подошла настолько близко, что могла слышать его голос.

— Да, виконт, письмо написано, запечатано, и ее высочество ждет вас.

Услышав эти слова, Рауль поклонился Атенаис, бросил последний взгляд на Луизу, сделал приветственный знак Монтале и удалился по направлению к замку.

Однако, уходя, он все время оборачивался. Безмолвные и неподвижные, три фрейлины провожали его глазами, пока он не скрылся из виду.

— Наконец-то, — сказала Атенаис, первая прерывая молчание, — наконец-то мы одни и можем на свободе поговорить о вчерашнем происшествии и решить, как нам следует вести себя дальше. И вот, если вам угодно уделить мне внимание, — продолжала она, оглядываясь по сторонам, — я вкратце выскажу свое мнение, прежде всего о том, как я смотрю на наши обязанности. А если вы не поймете меня с полуслова, я объявлю вам волю принцессы.

И мадемуазель де Тонне-Шарант энергично подчеркнула последние слова, чтобы у подруг ее не оставалось никакого сомнения насчет официального характера этих слов.

— Волю принцессы! — в один голос вскричали Монтале и Луиза.

— Ультиматум! — дипломатически отвечала мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Боже мой! — прошептала Лавальер. — Значит, принцесса знает…

— Принцесса знает больше, чем мы ей сказали, — отчеканила Атенаис. Поэтому будем начеку.

— О да, — сказала Монтале. — И я буду внимательно слушать тебя. Говори, Атенаис.

— Боже мой, боже мой! — прошептала вся трепетавшая Луиза. — Переживу ли я эти ужасные события?

— О, не пугайтесь, — успокоила ее Атенаис, — у нас есть лекарство.

И, усевшись между двумя подругами, она взяла их за руки и приготовилась говорить. Однако не успела она открыть рот, как послышался стук копыт лошади, скакавшей галопом по мостовой за оградой замка.

XXXVI

СЧАСТЛИВ, КАК ПРИНЦ
По дороге в замок Бражелон встретил де Гиша. Но еще до этого де Гиш столкнулся с Маниканом, который, в свою очередь, повидал Маликорна. Как Маликорн встретился с Маниканом? Самым простым образом: он ждал его возвращения от обедни, куда тот пошел в сопровождении г-на де Сент-Эньяна. Они очень обрадовались встрече, и Маникан воспользовался этим случаем, чтобы спросить у друга, не осталось ли в его кармане нескольких экю.

Нисколько не удивившись этому вопросу, Маликорн отвечал, что карман, из которого вечно берут, никогда его не наполняя, похож на колодец, который дает, правда, воду зимой, но летом, благодаря усердию садовников, высыхает до дна; карман его был довольно глубок, так что во времена изобилия из него можно было доставать порядочные суммы, но, к несчастью, злоупотребления совсем опустошили его.

На эти слова Маникан задумчиво ответил:

— Это верно.

— Значит, нужно его наполнить, — прибавил Маликорн.

— Без сомнения, но как?

— Ничего не может быть легче, дорогой Маникан.

— Хорошо, скажите.

— Место у принца, и карман наполнится.

— У вас есть это место?

— Я имею право на это место.

— Так что ж?

— А то, что право на должность без должности все равно что кошелек без денег.

— Правильно, — снова согласился Маникан.

— Значит, будем добиваться места, — сказал Маликорн.

— Дорогой, дражайший! — вздохнул Маникан. — Получить место у принца очень трудно в нашем положении.

— Вы думаете?

— Конечно, в настоящую минуту мы ничего не можем просить у принца.

— Почему же?

— Потому, что он холоден с нами.

— Глупости! — отчеканил Маликорн.

— А что, если поухаживать за принцессой? — предложил Маникан. — Может быть, нам удастся угодить таким образом принцу.

— Совершенно верно; если мы начнем ухаживать за принцессой и действовать ловко, принц будет обожать нас.

— Гм!

— Ведь мы же не дураки! Поэтому, господин Маникан, вы, как великий дипломат, должны поскорее примирить господина де Гиша с его высочеством.

— А теперь скажите, Маликорн, что вам поведал господин де Сент-Эньян?

— Мне? Ничего; он меня спрашивал, вот и все.

— Со мной он был не так сдержан.

— Что же он вам сообщил?

— Что король безумно влюблен в мадемуазель де Лавальер.

— Нам и самим это известно, черт возьми, — иронически заметил Маликорн. — Все здесь только и кричат об этом; но вы поступите, пожалуйста, согласно моему совету: поговорите с господином де Гишем и постарайтесь добиться от него, чтобы он загладил свою вину перед принцем. Какого черта! Он обязан сделать это по отношению к его высочеству.

— Но для этого нужно прежде всего найти де Гиша.

— Мне кажется, это не так уж трудно. Чтобы увидеть его, сделайте то, что сделал я, желая увидеть вас: подождите его. Ведь вы знаете, что он любит прогулки.

— Да, но где он гуляет?

— Что за вопрос? Ведь он влюблен в принцессу, не правда ли?

— Говорят.

— Значит, он гуляет возле ее апартаментов.

— Глядите-ка, мой милый Маликорн, вы не ошиблись: вот он сам!

— Как же я мог ошибиться? Разве это в моих привычках? Вам очень нужны деньги?

— Ах! — жалобно вздохнул Маникан.

— А мне нужно место. Если Маликорн получит место, у Маникана будут деньги. Все очень просто.

— В таком случае будьте покойны. Я приложу все усилия.

— Действуйте.

Де Гиш был уже рядом; Маликорн пошел своей дорогой, а Маникан приблизился к де Гишу.

Граф был сумрачен и задумчив.

— Скажите, какую рифму вы подбираете, дорогой граф, — обратился к нему Маникан.

Де Гиш узнал друга и взял его под руку.

— Дорогой Маникан, — сказал он, — я ищу кое-что поважнее рифмы.

— Что именно?

— А вы поможете мне найти то, что я ищу? — продолжал граф. — Вы ленивы, значит, вы изобретательны.

— Моя изобретательность к вашим услугам, дорогой граф.

— Вот что: я хочу побывать в доме, где у меня есть дело.

— Так нужно войти в этот дом, — догадался Маникан.

— Разумеется. Но в доме живет ревнивый муж.

— Разве он страшнее Цербера?

— Нет, не страшнее, но так же ревнив.

— И у него три пасти, как у пса, охраняющего вход в ад? Не пожимайте плечами, дорогой граф; у меня есть основания задать вам этот вопрос, ибо, по уверениям поэтов, чтобы смягчить Цербера, нужно угостить его пирожком. А я привык смотреть на вещи прозаически, трезво и говорю: для трех пастей одного пирожка маловато. Если у вашего ревнивца три пасти, граф, возьмите три пирожка.

— Шутник, — улыбнулся граф.

— Теперь, — продолжал Маникан, — познакомимся поближе с этим домом, каков бы он ни был, потому что подобная тактика ни в коем случае не может повредить вашей любви.

— Ах, Маникан, найди предлог, хороший предлог!

— Предлог? Да, черт возьми, сто, тысячу предлогов. Если бы здесь был Маликорн, он уже придумал бы пятьдесят тысяч превосходных предлогов!

— Кто такой этот Маликорн? — спросил де Гиш, прищуривая глаза с видом человека, старающегося вспомнить. — Кажется, я слышал эту фамилию…

— Я думаю, что слыхали: вы должны его отцу тридцать тысяч экю.

— Ах да, славный парень из Орлеана…

— Которому вы обещали место в доме… не в том доме, где живет ревнивый муж, а у принца.

— Хорошо, если твой друг Маликорн так изобретателен, пусть он придумает способ снискать благорасположение принца, пусть он найдет случай примирить меня с принцем.

— Хорошо, я поговорю с ним об этом.

— Кто это идет к нам?

— Виконт де Бражелон.

— Рауль? Да, действительно.

И де Гиш быстро пошел навстречу другу.

— Это вы, дорогой Рауль? — воскликнул де Гиш.

— Да, я хотел проститься с вами, милый друг, — отвечал Рауль, пожимая руку графа. — Здравствуйте, господин Маникан.

— Как, ты уезжаешь, виконт?

— Да, уезжаю… Поручение короля.

— Куда?

— В Лондон. Сейчас я иду к принцессе, она даст мне письмо к его величеству королю Карлу Второму.

— Ты застанешь ее одну. Принца нет дома.

— Где же он?

— Поехал купаться.

— Итак, мой друг, ты, в качестве приближенного к принцу, передай ему мои извинения. Я подождал бы его, чтобы получить распоряжения, если бы его величество не выразил желания, переданного мне через господина Фуке, чтобы я отправился немедленно.

Маникан толкнул де Гиша локтем.

— Вот и предлог, — сказал он.

— Какой?

— Извинения господина де Бражелона.

— Не очень удачный, — сказал де Гиш.

— Превосходный, если принц на вас не сердится; если же сердится плохой, как и всякий другой предлог.

— Вы правы, Маникан; мне нужен любой способ, любой случай, лишь бы помириться. Итак, счастливого пути, дорогой Рауль!

Друзья обнялись.

Через минуту Рауль входил к принцессе.

Принцесса еще сидела за столом, где она писала письмо. Перед ней горела свеча из розового воска, которым она пользовалась для запечатания конверта. Погруженная в размышления, принцесса забыла задуть свечу.

Бражелона ждали; едва он вошел, о нем доложили.

Бражелон был воплощением изящества; кто раз встретился с ним, уже никогда не мог забыть; а принцесса не только видела его однажды, но, как помнит читатель, он был один из первых встретивших не французов и провожал ее из Гавра в Париж.

Принцесса сохранила прекрасное воспоминание о Бражелоне.

— Ах! — сказала она. — Это вы, виконт; вы увидите моего брата, который будет счастлив выразить вам признательность, чтобы тем самым отметить заслуги вашего отца.

— Граф де Ла Фер, принцесса, был достаточно вознагражден милостями короля за те небольшие услуги, которые он имел честь оказать ему, и я отвезу его величеству уверение в уважении, преданности, благодарности со стороны отца и сына.

— Вы знаете моего брата, виконт?

— Нет, ваше высочество; я буду иметь счастье видеть его величество в первый раз.

— Вы не нуждаетесь в рекомендации. Но если вы все же сомневаетесь в своих личных достоинствах, смело скажите, что я ручаюсь за вас.

— Ваше высочество слишком добры.

— Нет, господин де Бражелон. Я помню, как мы ехали вместе, и заметила вашу большую сдержанность рядом с безумствами, которые направо и налево от вас совершали два величайших сумасброда — граф де Гиш и герцог Бекингэм. Но не будем сейчас вспоминать их, поговорим о вас. Вы едете в Англию, чтобы получить там место? Простите меня за этот вопрос. Я задаю вам его не из простого любопытства, а из желания быть чем-нибудь вам полезной.

— Нет, принцесса. Я еду в Англию, чтобы исполнить поручение, которое его величество изволил дать мне; вот и все.

— И вы рассчитываете вернуться во Францию?

— Как только выполню поручение, если его величество король Карл Второй не даст мне других приказаний.

— Я уверена, что он, во всяком случае, попросит вас остаться у него подольше.

— Так как я не осмелюсь противоречить его величеству, я заранее прошу вас, принцесса, напомнить французскому королю, что один из самых преданных его слуг находится вдали от него.

— Берегитесь, чтобы в ту минуту, когда он вызовет вас во Францию, его приказание не показалось вам злоупотреблением властью.

— Я не понимаю вас, принцесса.

— Французский двор несравненный, я знаю, — но и при английском дворе есть хорошенькие женщины.

Рауль улыбнулся.

— Вот улыбка, — сказала принцесса, — которая не предвещает ничего хорошего моим соотечественницам, Вы как будто говорите им, господин де Бражелон: «Я приехал к вам, но сердце мое осталось по ту сторону пролива». Ведь таково значение вашей улыбки?

— Ваше высочество обладаете даром читать в глубине сердец; и вы теперь понимаете, почему долгое пребывание при английском дворе было бы мне тяжело.

— И мне незачем спрашивать, пользуется ли взаимностью такой элегантный кавалер.

— Принцесса, я воспитывался с той, кого я люблю, и мне кажется, что она питает ко мне те же чувства, что и я к ней.

— Поезжайте скорее, господин де Бражелон, и поскорее возвращайтесь; по вашем приезде мы увидим двух счастливцев, ибо я надеюсь, что на пути к вашему счастью нет препятствий.

— Увы, принцесса, есть большое препятствие.

— Какое же?

— Воля короля.

— Воля короля?.. Король противится вашему браку?

— Во всяком случае, откладывает его. Я просил согласия короля через графа де Ла Фер, а его величество, не ответив, правда, категорическим образом, сказал, однако же, что нужно подождать.

— Разве особа, которую вы любите, недостойна вас?

— Она достойна любви короля, принцесса.

— Я хочу сказать — может быть, ее происхождение ниже вашего?

— Она из знатной семьи.

— Молода, красива?

— Семнадцать лет, и для меня восхитительно хороша.

— Она в провинции или в Париже?

— Она в Фонтенбло, принцесса.

— При дворе?

— Да.

— Я ее знаю?

— Она имеет честь состоять фрейлиной вашего высочества.

— Ее имя? — с беспокойством в голосе спросила принцесса. — Если только, — прибавила она, быстро овладев собой, — это имя не тайна.

— Нет, принцесса; моя любовь достаточно чиста для того, чтобы не делать из нее тайны, тем более я не скрою ее от вашего высочества. Это мадемуазель Луиза де Лавальер.

Принцесса не могла удержаться от громкого восклицания, в котором было нечто большее, чем удивление.

— Ах, Лавальер!.. Та самая, которая вчера…

Она помолчала.

— Почувствовала себя дурно, — продолжала принцесса.

— Да, принцесса. Я только сегодня утром узнал об этом случае.

— И вы видели ее сегодня?

— Я имел честь проститься с ней.

— И вы говорите, — снова заговорила принцесса, делая над собой усилие, — что король… отсрочил вашу свадьбу с этой девочкой?

— Да, принцесса, отсрочил.

— И он чем-нибудь объяснил это?

— Ничем.

— Давно ли граф де Ла Фер просил у короля согласия на ваш брак?

— Уже больше месяца, принцесса.

— Странно.

И словно облачко затуманило ее глаза.

— Больше месяца, — повторила она.

— Да, уже больше месяца.

— Вы правы, — сказала принцесса с улыбкой, в которой Бражелон мог заметить некоторую принужденность. — Мой брат не должен слишком долго задерживать вас у себя; поезжайте поскорей, и в первом же моем письме в Англию я призову вас от имени короля.

Принцесса встала, чтобы вручить Бражелону письмо. Рауль понял, что аудиенция окончена; он взял письмо, поклонился принцессе и вышел.

— Целый месяц! — шептала принцесса. — Неужели я была до такой степени слепа? Неужели он уже целый месяц любит ее?

И, чтобы отвлечься, принцесса немедленно начала письмо к брату, приписка к которому должна была вызвать Бражелона во Францию.

Как мы видели, граф де Гиш уступил настояниям Маникана и дал увести себя до конюшен, где они велели оседлать лошадей; потом по описанной нами выше маленькой аллее они поехали навстречу принцу, который после купанья, свежий и бодрый, возвращался в замок, закрыв лицо женской вуалью, чтобы оно не загорело от лучей уже жаркого солнца.

Принц был в отличном настроении, вызванном созерцанием собственной красоты. Он мог сравнить в воде белизну своего тела с цветом кожи придворных, и благодаря заботам его высочества о своей наружности никто не мог соперничать с ним, даже шевалье де Лоррен. Кроме того, принц довольно успешно плавал, и его нервы после пребывания в холодной воде поддерживали его тело и дух в состоянии счастливого равновесия. Вот почему, завидя де Гиша, галопом ехавшего навстречу на великолепной белой лошади, принц не мог удержаться от радостного восклицания.

— Мне кажется, дело идет хорошо, — заметил Маникан, прочитав благосклонность на лице его высочества.

— А, здравствуй, Гиш! Здравствуй, бедняга Гиш! — воскликнул принц.

— Приветствую вас, монсеньер! — отвечал де Гиш, ободренный тоном Филиппа. — Желаю здоровья, радости, счастья и благоденствия вашему высочеству!

— Добро пожаловать, Гиш! Поезжай справа. Но придержи своего коня, потому что я хочу ехать шагом под этим зеленым сводом.

— Слушаю, монсеньер.

И, последовав приглашению, де Гиш поехал справа от принца.

— Ну, дорогой де Гиш, — сказал принц, — расскажи, что новенького ты знаешь о том ловеласе, которого я когда-то знал и который приударял за моей женой?

Де Гиш покраснел как кумач, а принц покатился со смеху, точно слова его были верхом остроумия. Окружающая принца свита сочла нужным последовать его примеру, хотя не расслышала шутки; все разразились громким смехом, который полетел до самых последних рядов кортежа.

Де Гиш хотя и покраснел, но не растерялся: Маникан смотрел на него.

— Ах, монсеньер, — отвечал де Гиш, — будьте милосердны к несчастному, не отдавайте меня на растерзание шевалье де Лоррену!

— Как так?

— Если он услышит, что вы смеетесь надо мной, он тоже без всякой жалости станет надо мной насмехаться.

— Над твоей любовью к принцессе?

— Пощадите, монсеньер!

— А все же, Гиш, сознайся, ты строил глазки принцессе?

— Никогда в жизни, монсеньер.

— Ну, признавайся, из уважения ко мне! Признавайся, я освобождаю тебя от требований этикета, де Гиш. Будь откровенен, как если бы речь шла о мадемуазель де Шале или мадемуазель де Лавальер.

Тут принц снова залился смехом.

«Да что же это я играю шпагой, отточенной с обеих сторон? Я раню сразу и тебя, и моего брата: Шале и Лавальер — одна твоя невеста, а другая его будущая любовница.

— Право, монсеньер, — сказал граф, — вы сегодня в отличном настроении.

— Да, я сегодня чувствую себя хорошо. Мне приятно видеть тебя.

— Благодарю, ваше высочество.

— Ты, значит, сердился на меня?

— Я, монсеньер?

— Да.

— За что же, боже мой!

— За то, что я помешал твоим сарабандам и испанским романсам.

— О, ваше высочество!

— Не отнекивайся. Ты вышел тогда от принцессы с бешеным взглядом; это принесло тебе несчастье, дорогой мой, ты танцевал в балете прескверно.

Не хмурься, де Гиш; это тебе не идет, ты выглядишь медведем. Если принцесса смотрела на тебя вчера, то я вполне уверен в том, что…

— В чем, монсеньер? Ваше высочество пугаете меня.

— Она совсем забраковала тебя.

И принц снова захохотал.

«Положительно, — подумал Маникан, — высокий сан не имеет никакого значения, все они одинаковы».

Принц продолжал:

— Но ты наконец вернулся; есть надежда, что шевалье снова станет любезен.

— Почему, монсеньер? Каким чудом я могу иметь влияние на господина де Лоррена?

— Очень просто, он ревнует к тебе.

— Да неужели?

— Я говорю тебе правду.

— Он мне делает много чести.

— Понимаешь, когда ты возле меня, он меня ласкает? когда ты уехал, он меня тиранил. И потом, ты знаешь, какая мысль пришла мне в голову?

— Нет, монсеньер.

— Когда ты был в изгнании, потому что ведь тебя изгнали, мой бедный Гиш…

— Кто же был виновником этого, ваше высочество? спросил де Гиш, напуская на себя недовольный вид.

— О, конечно, не я, дорогой граф! — отвечал его высочество. — Я не просил короля удалять тебя, честное слово!

— Я знаю, что не вы, ваше высочество, но…

— Но принцесса! Я этого не буду отрицать. Чем, однако, ты провинился перед ней?

— Право, ваше высочество…

— У женщин бывают причуды, я это знаю. Моя жена не составляет исключения. Но если тебя прогнали по ее желанию, то я не сержусь на тебя.

— В таком случае, монсеньер, — сказал де Гиш, — я несчастлив только наполовину.

Маникан, который ехал позади де Гиша, не упуская ни одного слова принца, наклонился к самой шее лошади, чтобы скрыть смех.

— Ты знаешь, твое изгнание внушило мне один план.

— Да?

— Когда шевалье де Лоррен, не видя тебя, преисполнился уверенности, что он царит один, и стал дурно обращаться со мной, то я заметил, что моя жена, в противоположность этому злому мальчишке, очень любезна я добра ко мне, несмотря на то что я ею пренебрегаю; и вот я возымел мысль сделаться образцовым мужем, такой редкостью, таким курьезом при дворе: я вздумал полюбить свою жену.

Де Гиш посмотрел на принца с непритворным удивлением.

— Ах, ваше высочество, вы, должно быть, шутите? — пробормотал де Гиш дрожащим голосом.

— Ей-богу, серьезно. У меня есть поместье, которое подарил мне брат по случаю моей свадьбы; у жены есть деньги, и даже большие, потому что она получает сразу и от своего брата, и от своего деверя, из Англии и из Франции. Значит, мы могли бы покинуть двор. Я уехал бы в замок Вилье-Котере, расположенный среди лесов, и мы наслаждались бы безоблачною любовью в тех же местах, где мой дед Генрих Четвертый упивался счастьем с красавицей Габриель… Что ты скажешь по поводу этого плана, де Гиш?

— Скажу, что он повергает меня в трепет, монсеньер, — отвечал де Гиш, охваченный неподдельным волнением.

— Ага, я вижу, что ты не вынес бы вторичного изгнания.

— Я, монсеньер?

— В таком случае я не возьму тебя с собой, как я предполагал раньше.

— Как, не возьмете с собой, ваше высочество?

— Да, если случайно у меня выйдет размолвка с двором.

— О, монсеньер, все равно я поеду за вашим высочеством на край света!

— Глупец, — проворчал Маникан, наезжая своей лошадью на де Гиша и чуть не выбив его из седла.

Затем, проехав мимо него с таким видом, точно ему не удалось сдержать коня, шепнул ему:

— Да думайте же о том, что вы говорите!

— Значит, решено, — сказал принц, — если ты так предан мне, я тебя увезу.

— Куда угодно, ваше высочество, — радостно отвечал де Гиш, — куда угодно, хоть сейчас! Вы готовы?

И де Гиш со смехом опустил поводья; его лошадь рванулась вперед.

— Минуточку терпенья, — попросил принц, — заедем в замок.

— Зачем?

— За моей женой, черт возьми!

— Как так? — спросил де Гиш.

— Конечно, ведь я же говорю тебе, что это план супружеской любви; мне нужно, значит, взять с собой жену.

— В таком случае, ваше высочество, — отвечал граф, — я в отчаянии, вы лишаетесь де Гиша.

— Что ты?

— Да. Зачем вы увозите принцессу?

— Гм… я замечаю, что я люблю ее.

Де Гиш слегка побледнел, однако изо всех сил старался сохранить веселый вид.

— Если вы любите принцессу, ваше высочество, — вздохнул он, — то вам достаточно одной любви и друзья не нужны.

— Недурно, недурно! — прошептал Маникан.

— Опять тебя охватывает страх перед принцессой, — заметил принц.

— Я уже поплатился, ваше высочество; ведь она была виновницей моего изгнания.

— Боже мой! У тебя отвратительный характер, де Гиш. Как ты злопамятен, мой друг.

— Хотел бы я видеть вас на моем месте, монсеньер.

— Положительно, из-за этого ты так плохо танцевал вчера: ты хотел отомстить принцессе, заставляя ее делать неправильные фигуры; ах, де Гиш, это мелко, я расскажу принцессе!

— Ваше высочество можете говорить ей все, что угодно. Принцесса не возненавидит меня сильнее, чем она ненавидит теперь.

— Та-та-та, ты преувеличиваешь, и все это из-за каких-то двух недель пребывания в деревне, на которые она обрекла тебя.

— Ваше высочество, две недели есть две недели, но когда томишься от скуки, то две недели — вечность.

— Значит, ты не простишь ей этого?

— Никогда.

— Полно, полно, де Гиш, будь добрее, я помирю тебя с ней; бывая у нее чаще, ты увидишь, что она совсем не зла и очень умна.

— Ваше высочество…

— Ты увидишь, что она умеет принимать, как принцесса, и смеяться, как горожанка; ты увидишь, что когда она захочет, то часы протекают как минуты. Де Гиш, друг мой, тебе нужно изменить мнение о моей жене.

«Положительно — думал Маникан, — вот муж, которому имя его жены принесет несчастье, и покойный царь Кандавл был сущим тигром по сравнению с его высочеством».

— Итак, — заключил принц, — надо тебе узнать ее получше. Только мне придется показать тебе дорогу. Принцесса не похожа на других, и поэтому не всякий находит доступ к ее сердцу.

— Ваше высочество…

— Не упрямься, де Гиш, иначе мы поссоримся, — сказал принц.

— Если он этого хочет, — шепнул Маникан на ухо де Гишу, — доставь ему удовольствие.

— Ваше высочество, — поклонился граф, — я повинуюсь.

— Для начала мы сделаем вот что, — продолжал принц, — сегодня у принцессы карты; ты пообедаешь со мной, и я тебя приведу к ней.

— Ваше высочество, — запротестовал де Гиш, — позвольте мне отказаться.

— Опять! Да ведь это бунт!

— Вчера принцесса слишком дурно приняла меня при всех.

— Вот как! — засмеялся принц.

— Так дурно, что даже не ответила мне, когда я заговорил с ней; может быть, хорошо не иметь самолюбия, но чересчур мало — это чересчур мало, как говорится.

— Граф, после обеда ты переоденешься и зайдешь ко мне, я буду тебя ждать.

— Раз ваше высочество приказываете…

— Приказываю.

«Он не отстанет, — подумал Маникан, — такие вещи всегда особенно крепко сидят в голове мужей. Ах, почему Мольер не слышал этого мужа, он изобразил бы его в стихах».

Разговаривая подобным образом, принц и его двор возвратились в замок.

— Кстати, — вспомнил де Гиш на пороге, — у меня есть поручение к вашему высочеству.

— Передай твое поручение.

— Господин де Бражелон уехал в Лондон по приказу короля и просил меня засвидетельствовать почтение вашему высочеству.

— Отлично, счастливого пути виконту, я его очень люблю. Ступай же одеваться, де Гиш, и возвращайся к нам. А если ты не вернешься…

— Что тогда произойдет, ваше высочество?

— Произойдет то, что я велю посадить тебя в Бастилию.

— Положительно, — сказал со смехом де Гиш, — его высочество принц полная противоположность ее высочеству принцессе. Принцесса ссылает меня в изгнание, потому что недолюбливает меня, принц сажает в тюрьму, потому что слишком любит меня. Благодарю, принц! Благодарю, принцесса!

— Полно, полно, — остановил его принц, — ты прекрасный друг и отлично знаешь, что я не могу обойтись без тебя. Возвращайся скорее.

— Хорошо, но мне, в свою очередь, хочется пококетничать, ваше высочество.

— Да что ты!

— Я возвращусь к вашему высочеству только при одном условии.

— Каком?

— Я должен сделать одолжение одному другу моего друга.

— Кому?

— Маликорну.

— Противное имя!

— Он с честью носит его, ваше высочество.

— Допустим. Так что же?

— Я должен доставить господину Маликорну место у вашего высочества.

— Какое же место?

— Какое-нибудь; ну, наблюдение над чем-нибудь.

— Отлично, это можно будет устроить. Вчера я рассчитал смотрителя дворцовых покоев.

— Пусть будет смотрителем дворцовых покоев, ваше высочество. А что ему придется делать?

— Ничего, только смотреть и докладывать.

— Внутренняя полиция?

— Именно.

— О, это как нельзя лучше подходит Маликорну, — вставил Маникан.

— Вы знаете того, о ком идет речь, господин Маникан? — обратился к нему принц.

— Очень близко, ваше высочество. Это мойдруг.

— А ваше мнение?

— Мое мнение, что у вашего высочества никогда не будет такого прекрасного смотрителя дворцовых покоев.

— А сколько дает эта должность? — спросил граф у принца.

— Не знаю, только мне всегда говорили, что когда ее занимает подходящий человек, ей цены нет.

— А что вы называете, принц, подходящим человеком?

— Само собой разумеется, человека умного.

— В таком случае я думаю, что монсеньер будет доволен, потому что Маликорн умен, как дьявол.

— О, тогда это место обойдется мне дорого! — со смехом сказал принц.

— Ты мне подносишь настоящий подарок, граф.

— Я так думаю, ваше высочество.

— Хорошо! Скажи твоему господину Маликорну…

— Маликорну, ваше высочество.

— Я никогда не привыкну к этому имени.

— Ведь вы же произносите правильно Маникан, ваше высочество.

— Что ж, может быть, со временем научусь говорить Маликорн. Привычка мне поможет.

— Говорите, говорите, ваше высочество, ручаюсь вам, что ваш инспектор дворцовых покоев не обидится. У него Превосходный характер.

— В таком случае, дорогой де Гиш, сообщите ему, что он назначен…

Нет, погодите…

— Что угодно вашему высочеству?

— Я хочу сначала на него посмотреть. Если он так же безобразен, как его фамилия, я беру свое слово назад.

— Ваше высочество знаете его.

— Я?

— Конечно. Ваше высочество уже видели его в королевском дворце; доказательством может служить то, что я сам представил его вашему высочеству.

— Ах да, вспоминаю… Черт побери, это очаровательный малый!

— Я знал, что ваше высочество должны были заметить его.

— Да, да, да! Видишь ли, де Гиш, ни я, ни моя жена не хотим, чтобы у нас перед глазами торчали уроды. Моя жена берет себе в фрейлины только хорошеньких; я тоже принимаю в свою свиту только благообразных дворян.

Таким образом, понимаешь ли, де Гиш, если у меня будут дети, они будут вдохновлены красавицами, а если будут дети у моей жены, то они будут сложены по красивым образцам.

— Великолепное рассуждение, ваше высочество, — сказал Маникан, одобряя принца взглядом и тоном голоса.

Что касается де Гиша, то он, вероятно, не нашел рассуждение столь блестящим, потому что выразил свое мнение только нерешительным жестом.

Маникан пошел сообщить Маликорну приятную новость.

Де Гиш с видимым неудовольствием отправился переодеваться.

Принц, напевая, смеясь и поглядывая в зеркало, дожидался обеда в том настроении, которое оправдывало поговорку. «Счастлив, как принц».

XXXVII

РАССКАЗ НАЯДЫ И ДРИАДЫ
После обеда все в замке облеклись в парадные платья.

Обедали обыкновенно в пять часов. Дадим обитателям замка час на обед и два часа на туалет. Каждый, следовательно, был готов к восьми часам вечера.

В это время начали собираться у принцессы. Ведь как мы уже сказали, в этот вечер принимала принцесса. А вечеров у принцессы никто не пропускал, потому что вечера эти имели прелесть, какой не могла сообщить своим собраниям благочестивая и добродетельная королева. К несчастью, доброта менее занимательна, чем злой язык.

Однако поспешим сказать, что для принцессы такое наименование не годилось.

Эта исключительная натура воплощала в себе слишком много подлинного великодушия, благородных порывов и утонченных мыслей, чтобы ее можно было назвать злой. Но принцесса обладала даром упорства, нередко роковым для того, кто обладает им, потому что человек с таким характером ломается там, где другой только согнулся бы, в отличие от покорной Марии-Терезии, она храбро встречала наносимые ей удары.

Ее сердце отражало каждое нападение, и, подобно подвижной мишени при игре в кольца, принцесса, если только не бывала оглушена сразу, отвечала ударом на удар безрассудному, осмелившемуся вступить в борьбу с ней.

Была ли то злоба или же просто лукавство? Мы считаем богатыми и сильными те натуры, которые, подобно древу познания, приносят сразу добро и зло, пускают двойную, всегда цветущую, всегда плодоносную ветвь, алчущие добра умеют находить на ней добрый плод, а люди бесполезные и паразиты умирают, поев дурного плода, что совсем не плохо.

Итак, принцесса, задумавшая быть второй, а может быть, даже первой королевой, старалась сделать свой дом приятным для всех с помощью бесед, встреч, предоставления каждому полной свободы и возможности вставить свое слово, при условии, однако, чтобы слово было метким и острым И именно поэтому у принцессы говорили меньше, чем в других местах.

Принцесса не терпела болтунов и жестоко им мстила. Она позволяла им говорить Она ненавидела претенциозность и даже королю не прощала этого недостатка. Спесь была болезнью принца, и принцесса взяла на себя крайне трудную задачу вылечить его.

Поэтов, остроумных людей, красивых женщин она принимала как властительница салона, — достаточно мечтательная, посреди всех своих проказ, чтобы заставить мечтать поэтов; достаточно обворожительная, чтобы блистать среди самых первых красавиц; достаточно остроумная, чтобы самые замечательные люди слушали ее с удовольствием.

Легко понять, что такие собрания должны были привлекать к принцессе всех; молодежь стекалась на них толпами. Когда король молод, все молоды при дворе.

Поэтому старые дамы, эти упрямые головы эпохи регентства или прошлого царствования, ворчали; но их недовольство встречали насмешками, издеваясь над этими почтенными особами, которые довели дух господства до такой степени, что командовали отрядами солдат во время войн Фронды, чтобы, как говорила принцесса, сохранить хоть какую-нибудь власть над мужчинами.

Ровно в восемь часов ее высочество вошла с фрейлинами в большой салон и застала там нескольких придворных, ожидавших ее уже более десяти минут. Среди этих наиболее рьяных гостей она искала взглядом того, кто, по ее мнению, должен был прийти первым. Она не нашла его.

Почти в то самое мгновение, когда она кончала этот смотр, доложили о приходе принца.

Принц был великолепен. Все драгоценности кардинала Мазарини, то есть, понятно, те из них, которые министру волей-неволей пришлось оставить, все драгоценности королевы-матери и даже некоторые из камней жены были надеты на нем, так что Филипп сиял, как солнце.

За ним медленно шел де Гиш в бархатном костюме жемчужно-серого цвета, расшитом серебром и украшенном голубыми лентами; он искусно напускал на себя сокрушенный вид. Костюм графа, кроме того, был отделан тонкими кружевами, не уступавшими, пожалуй, по красоте драгоценностям принца. Перо на его шляпе было красное.



В этом наряде де Гиш привлекал к себе общее внимание. Интересная бледность, некоторая томность взгляда, матовые руки под пышными кружевными манжетами, меланхолическая складка губ; словом, достаточно было взглянуть на г-на де Гиша, чтобы признать, что не многие французские царедворцы могут потягаться с ним.

И вот принц, который имел притязания затмить звезду, если бы звезда вздумала состязаться с ним, был совершенно отодвинут на второй план в глазах всех присутствовавших, которые были хотя и молчаливыми, но весьма строгими судьями.

Принцесса рассеянно взглянула на до Гиша, но как ни мимолетен был этот взгляд, он окрасил ее лицо очаровательным румянцем. Принцесса нашла де Гиша красивым и элегантным и почти перестала сожалеть, что совсем было уже одержанная победа над королем ускользает от нее.

Итак, помимо ее воли, вся кровь от сердца прихлынула к ее щекам.

Принц подошел к ней с напыщенным видом. Он не заметил румянца принцессы, а если бы и заметил, то не понял бы его истинной причины.

— Принцесса, — сказал он, целуя руку жены, — вот несчастный опальный изгнанник, за которого я решаюсь заступиться перед вами. Пожалуйста, примите во внимание, что он принадлежит к числу моих лучших друзей, и я очень просил бы вас оказать ему хороший прием.

— Какой изгнанник, что за опальный? — перебила принцесса, осматриваясь кругом и останавливая свой взгляд на графе не дольше, чем на других.

Наступил момент пропустить вперед своего протеже. Принц отошел в сторону и дал дорогу де Гишу, который с довольно хмурым видом подошел к принцессе и почтительно поклонился.

— Как? — спросила принцесса, делая вид, будто она крайне удивлена. Это граф де Гиш — несчастный изгнанник?

— Да, — подтвердил принц.

— Ведь его только и видишь здесь, — сказала принцесса.

— Ах, принцесса, вы несправедливы, — поклонился принц.

— Я?

— Конечно. Простите беднягу.

— Простить? За что же мне прощать господина де Гиша?

— Объяснись, пожалуйста, де Гиш. За что ты хочешь получить прощение?

— спросил принц.

— Увы, ее высочество прекрасно знает это, — лицемерно отвечал де Гиш.

— Ну, дайте же ему руку, принцесса, — попросил Филипп.

— Если это доставляет вам удовольствие, принц.

И с не поддающимся описанию движением глаз и плеч принцесса протянула свою руку молодому человеку, который прижался к ней губами.

Нужно думать, что он долго не отрывал их и что принцесса не слишком торопилась отнять руку, потому что принц добавил:

— Де Гиш совсем не злой, принцесса, и, конечно, но укусит вас.



Присутствующие воспользовались этими словами, которые были не бог весть как смешны, и громко захохотали. Действительно, положение было исключительное, и некоторые добрые души заметили это.

Принц все еще наслаждался впечатлением, произведенным его словами, когда доложили о приходе короля.

Попытаемся описать вид салона в этот момент.

В середине зала, у камина, заставленного цветами, сидела принцесса с фрейлинами, возле которых порхали придворные. Другие группы устроились в оконных нишах, словно отряды гарнизона, размещенного в башнях крепости, и со своих укрепленных пунктов ловили слова, произнесенные в окружении прекрасной хозяйки.

В одной из ближайших к камину групп Маликорн, за несколько часов перед этим возведенный Маниканом и де Гишем в ранг смотрителя покоев, Маликорн, офицерский мундир которого был сшит два месяца тому назад, сверкал позолотой и ослеплял этим сиянием так же, как и огнем своих взглядов, Монтале, сидевшую слева от принцессы.

Принцесса разговаривала с мадемуазель де Шатильон и мадемуазель де Креки, своими соседками, и по временам бросала несколько слов принцу, который немедленно стушевался, едва только раздался возглас:

— Король!

Мадемуазель де Лавальер, как и Монтале, сидела слева от принцессы и была предпоследней в ряду фрейлин; справа от нее помещалась мадемуазель де Тонне-Шарант. Она находилась, следовательно, в положении новобранцев, которых располагают между испытанными и обстрелянными солдатами.

Подкрепленная таким образом двумя подругами, Лавальер, — оттого ли, что она была опечалена отъездом Рауля, или же оттого, что у нее не прошло волнение по поводу недавних событий, благодаря которым ее имя стало популярным в придворном мире, — Лавальер закрывала веером свои немного покрасневшие глаза, как будто с большим вниманием прислушиваясь к словам, нашептываемым ей Монтале и Атенаис то в одно, то в другое ухо.

Когда прозвучало имя короля, все в зале задвигалось, заговорило.

Принцесса, как хозяйка дома, встала, чтобы принять царственного гостя; однако, поднимаясь с места, она, несмотря на свою озабоченность, бросила взгляд налево, и этот взгляд, который самонадеянный де Гиш принял на свой счет, остановился на Лавальер, тотчас же вспыхнувшей от внутреннего волнения.

Король подошел к центральной группе, все присутствовавшие поспешили к нему. Все головы склонились перед его величеством, женщины согнулись, точно хрупкие пышные лилии перед царем Аквйлоном. В этот вечер в Людовике не было ничего неприступного, можно даже сказать, ничего царственного, кроме его молодости и красоты.

Радостное настроение короля оживило всех присутствующих; каждый исполнился уверенности, что проведет прелестный вечер, хотя бы уже потому, что его величество собирался веселиться у принцессы.

Если кто мог сравниться с королем по своей веселости и хорошему настроению, то, конечно, весь розовый г-н де Сент-Эньян: в розовом костюме, с розовым лицом, с розовыми лентами и, главное, с розовыми мыслями; а мыслей в этот вечер у г-на де Сент-Эньяна было много.

Эти бродившие в его голове мысли расцвели особенно пышно, когда он заметил, что мадемуазель де Тонне-Шарант была так же, как и он, в розовом. Мы не хотим, однако, сказать, будто хитрый царедворец не знал заранее, что прекрасная Атенаис выберет сегодня розовое платье: он в совершенстве владел искусством заставить портного или горничную проболтаться о планах госпожи.

Он послал мадемуазель Атенаис столько смертоносных взглядов, сколько у него было бантов на камзоле и башмаках, иными словами — несметное количество.

Когда король закончил свое приветствие принцессе и пригласил ее снова сесть, круг немедленно сомкнулся.

Людовик стал расспрашивать принца о купанье; все время поглядывая на дам, он рассказал, что поэты изображают в стихах галантное развлечение купание в Вальвене — и что особенно один из них, г-н Лоре, по-видимому, удостоился чести быть поверенным какой-то речной нимфы — столько в его стихах правды.

Многие дамы сочли своим долгом покраснеть.

Воспользовавшись этой минутой, король решил внимательно осмотреться кругом; одна Монтале смутилась не настолько, чтобы отвести глаза от короля, и увидела, что его величество пожирает взглядом мадемуазель де Лавальер.

Смелость этой фрейлины, по имени Монтале, заставила короля несколько переменить позицию, и это спасло, таким образом, Луизу де Лавальер от ответного огня, который, может быть, вызвал бы у нее этот пристальный взгляд. Принцесса завладела Людовиком, засыпав его градом вопросов, а никто в мире не умел так расспрашивать, как она.

Однако король хотел сделать разговор общим и с этой целью удвоил остроумие и любезности.

Принцесса жаждала комплиментов и решила во что бы то ни стало вырвать их из уст короля; она обратилась к нему со следующими словами:

— Государь, ваше величество знает все, что происходит в его королевстве, и поэтому ему должны быть заранее известны стихи, подсказанные господину Лоре этой нимфой. Может быть, ваше величество соблаговолит сообщить их нам?

— Принцесса, — ответил король с изысканной любезностью, — я не решаюсь… Мне кажется, что именно вас смутили бы некоторые подробности…

Но де Сент-Эньян рассказывает недурно и отлично запоминает стихи, а чего не запомнил, импровизирует. Уверяю вас, это крупный поэт.

Выведенный на сцену де Сент-Эньян принужден был предстать в самом невыгодном для него свете. К несчастью для принцессы, он думал только о собственных делах, и вместо того, чтобы осыпать ее комплиментами, которых она с таким нетерпением ждала, он решил сам немного прихвастнуть своим счастьем.

Итак, метнув сотый взгляд на прекрасную Атенаис, которая применяла на практике высказанную ею накануне теорию, то есть не удостаивала вниманием своего обожателя, граф сказал:

— Ваше высочество, конечно, извините, если я плохо запомнил стихи, продиктованные нимфой господину Лоре; там, где король ничего не запомнил, что мог запомнить я, жалкий смертный?

Принцесса не особенно благосклонно приняла это возражение царедворца.

— Ах, принцесса, — прибавил де Сент-Эньян, — в настоящее время дело не в том, что говорят нимфы пресных вод. Право, можно подумать, что в прозрачной стихии не происходит больше ничего интересного. Великие события происходят на суше, принцесса. Вот о том, что происходит на суше, принцесса, ходит столько рассказов…

— Что же такое происходит на суше? — спросила принцесса.

— Об этом нужно спросить у дриад, — отвечал граф, — дриады обитают в лесах, как известно вашему высочеству.

— Я знаю даже, что они по природе очень болтливы, господин де Сент-Эньян.

— Да, принцесса. Но когда они говорят только милые вещи, было бы нехорошо порицать их за болтливость.

— Так они рассказывают милые вещи? — небрежно спросила принцесса. Право, граф, вы дразните мое любопытство, и на месте короля я сейчас же потребовала бы от вас рассказать те милые вещи, которые болтают госпожи дриады, так как, видимо, вы один понимаете их наречие.

— Я весь к услугам его величества, — живо отвечал граф.

— Он понимает язык дриад, — сказал принц. — Счастливец этот Сент-Эньян!

— Не хуже французского, ваше высочество.

— Мы вас слушаем, граф, — обратилась принцесса к де Сент-Эньяну.

Король почувствовал замешательство; без всякого сомнения, его поверенный мог поставить его в затруднительное положение.

Он ясно видел это по всеобщему вниманию, возбужденному предисловием де Сент-Эньян и поведением принцессы. Даже самые сдержанные люди, казалось, готовы были ловить на лету слова графа.

В зале закашляли, пододвинулись поближе, стали искоса посматривать в сторону фрейлин, а те, чтобы с большей твердостью и непринужденностью вынести эти инквизиторские взгляды, усердно замахали веерами и приняли позу дуэлянтов, готовых выдержать огонь противника.

Тогдашнее общество настолько привыкло к остроумным словесным состязаниям и щекотливым рассказам, что в тот момент, когда современный салон почуял бы скандал, огласку, трагедию и в испуге разбежался бы, гости принцессы, напротив, расположились поудобнее, чтобы не упустить ни одного слова, ни одного жеста из комедии, сочиненной для них г-ном де Сент-Эньяном, зная, что, каковы бы ни были ее стиль и интрига, развязка будет благополучная и остроумная.

Граф пользовался репутацией учтивого человека и превосходного рассказчика. Итак, посреди глубокой тишины, которая устрашила бы всякого, только не его, граф смело начал свое повествование.

— Принцесса, король позволит мне обратиться прежде всего к вашему высочеству, проявившему наибольший интерес к моим словам; поэтому я буду иметь честь сообщить вашему высочеству, что дриады охотнее всего обитают в дуплах дубов, и так как сами они очень красивы, то выбирают самые красивые деревья, то есть самые большие и ветвистые.

При этом вступлении, очень прозрачно намекавшем на пресловутую сцену у королевского дуба в прошлую ночь, сердца слушателей так сильно забились от радости или тревоги, что, не обладай де Сент-Эньян звучным и сильным голосом, они бы заглушили его.

— Дриады, должно быть, водятся в Фонтенбло, — совершенно спокойным тоном сказала принцесса, — потому что никогда в жизни я не видела более красивых дубов, чем в королевском парке.

Произнося эти слова, принцесса послала в сторону де Гиша взгляд, на который тот не мог бы пожаловаться, как на предыдущий, еще сохранявший, как мы сказали, оттенок некоторой небрежности, очень тягостной для его любящего сердца.

— Я собирался рассказать вашему высочеству именно о Фонтенбло, подтвердил де Сент-Эньян, — потому что дриада, о которой идет речь, живет в парке замка его величества.

Действие началось; теперь ни для рассказчика, ни для слушателей отступления не было.

— Послушаем, — согласилась принцесса, — мне кажется, ваша повесть будет не только очаровательна, как народная сказка, но окажется еще и занимательной, как вполне современная хроника.

— Я должен начать с начала, — сказал граф. — Итак, в Фонтенбло в одной красивой хижине живут пастухи. Один из них называется Тирсис, и ему принадлежат очень богатые владения, полученные им по наследству от родителей. Тирсис молод и красив и слывет первым из пастухов в округе. Его положительно можно назвать королем.

Раздался легкий одобрительный шепот, и де Сент-Эньян продолжал:

— Сила Тирсиса равняется его мудрости; на охоте никто не может соперничать с ним в ловкости, никто не проявляет столько мудрости в советах.

Управляет ли он конем на прекрасных равнинах своих владений, руководит ли играми послушных ему пастухов, кажется, будто видишь бога Марса, потрясающего копьем на полях Фракии, или, вернее, Аполлона, бога света, рассыпающего над землей огненные стрелы.

Каждый поймет, что этот аллегорический портрет короля был неплохим вступлением. Поэтому слушатели не остались равнодушны к нему и разразились громкими рукоплесканиями; не остался равнодушен и сам король, который очень любил тонкую похвалу, но никогда не выражал неудовольствия и в тех случаях, когда она бывала явно утрированной. Де Сент-Эньян говорил:

— Не только благодаря воинственным играм, сударыня, пастух Тирсис стяжал себе славу короля пастухов.

— Пастухов Фонтенбло, — добавил король, улыбаясь принцессе.

— О, — воскликнула она, — Фонтенбло произвольно выбрано поэтом; я сказала бы: пастухов всего мира.

Король забыл свою роль бесстрастного слушателя и поклонился.

— И достоинства этого короля пастухов блещут особенно ярко в обществе красавиц, — продолжал де Сент-Эньян посреди льстивого шепота. — Ум у него утонченный, а сердце чистое; он умеет сказать комплимент с необыкновенной приятностью, он умеет любить со скромностью, которая обещает побежденным счастливицам самую завидную участь. Все окружено тайной и трогательным вниманием. Кто видел Тирсиса и слышал его, не может его не любить, а кто любит его и любим Тирсисом, тот обрел счастье.

Де Сент-Эньян сделал паузу; он смаковал сказанные им комплименты, и как ни уродливо преувеличен был этот портрет, он все же некоторым понравился, особенно тем, кто был искренне убежден в достоинствах пастуха Тирсиса. Принцесса попросила рассказчика продолжать.

— У Тирсиса, — рассказывал граф, — был верный товарищ, или, вернее, преданный слуга, которого зовут… Аминтас.

— Теперь нарисуйте нам портрет этого Аминтаса, — с лукавой улыбкой перебила принцесса, — вы такой прекрасный художник, господин де Сент-Эньян…

— Принцесса…

— Ах, граф, пожалуйста, не приносите в жертву этого бедного Аминтаса; я никогда не прощу вам этого.

— Принцесса, Аминтас слишком ничтожен по сравнению с Тирсисом для того, чтобы здесь возможна была какая-нибудь параллель. Некоторые друзья похожи на тех слуг древности, которые просили заживо погребать себя у ног своих господ. Место Аминтаса у ног Тирсиса; он ничего больше не просит, и если иногда славный герой…

— Славный пастух, хотите вы сказать? — спросила принцесса, притворно упрекая г-на де Сент-Эньяна.

— Ваше высочество правы, я ошибся, — отвечал придворный, — итак, если пастух Тирсис делает иногда Аминтасу честь, называя его своим другом и открывая ему сердце, то это исключительная милость, которую последний принимает как несказанное блаженство.

— Все это, — перебила принцесса, — рисует нам полную преданность Аминтаса Тирсису, но у нас ведь нет портрета Аминтаса. Граф, не льстите ему, если угодно, нарисуйте его нам; я хочу видеть Аминтаса.

Де Сент-Эньян повиновался, низко поклонившись невестке его величества.

— Аминтас, — сказал он, — немного старше Тирсиса. этот пастух не вполне обездолен природой; говорят даже что музы улыбнулись при его рождении, как Геба улыбается молодости. Он не имеет притязания блистать; ему только хочется быть любимые, и, может быть, если бы его узнали хорошенько, он не оказался бы недостойным любви.

Эта последняя фраза, подкрепленная убийственным взглядом, была обращена прямо к мадемуазель де Тонне-Шарант, которая, не дрогнув, выдержала атаку.

Однако скромность и тонкость намека произвели хорошее впечатление;

Аминтас пожал его плоды в виде рукоплесканий; даже голова самого Тирсиса благожелательно кивнула в знак согласия.

— Однажды вечером, — продолжал де Сент-Эньян, — Тирсис и Аминтас прогуливались по лесу, разговаривая о своих любовных страданиях. Заметьте, сударыни, что это уже рассказ дриады; ибо как иначе можно было узнать то, о чем беседовали Тирсис и Аминтас, двое самых скромных и сдержанных пастухов на земле? Итак, они вошли в самую густую часть леса с целью уединиться и без помехи поверить друг другу свои горести, как вдруг звуки голосов поразили их слух.

— Ах, ах! — раздались восклицания. — Это очень интересно.

Тут принцесса, подобно бдительному генералу, делающему смотр своей армии, взглядом заставила подтянуться Монтале и де Тонне-Шарант, которые уже изнемогали под бременем этих слишком прозрачных намеков.

— Эти мелодичные голоса, — опять начал де Сент-Эньян, — принадлежали нескольким пастушкам, которые, в свою очередь, желали насладиться свежестью леса и, зная, что эта часть его уединенна, почти недоступна, собрались там, чтобы обменяться мыслями об овчарне.

Громкий взрыв хохота, еле заметная улыбка короля, взглянувшего на де Тонне-Шарант, — таков был результат последней фразы де Сент-Эньяна.

— Дриада уверяет, — продолжал де Сент-Эньян, — что пастушек было три и что все они были молоды и красивы.

— Их звали? — спокойно произнесла принцесса.

— Как их звали? — переспросил де Сент-Эньян, как будто возмущенный этой нескромностью.

— Ну да. Своих пастухов вы назвали Тирсис и Амитас; назовите же как-нибудь пастушек.

— О, принцесса, я не сочинитель, не трувер, как говорили когда-то; я просто пересказываю то, что сообщила дриада.

— Как же ваша дриада называла этих пастушек? Какая у вас непослушная память. Разве эта дриада в ссоре с богиней Мнемозиной?

— Принцесса, этих пастушек… но помните, что разоблачать имена женщин — преступление!

— За которое женщина прощает вас, граф, при условии, чтобы вы открыли нам имена пастушек.

— Они назывались: Филис, Амарилис и Галатея.

— Наконец-то! Стоило ожидать так долго, чтобы вы их назвали, — сказала принцесса, — это очаровательные имена. Теперь их портреты?

Де Сент-Эньян снова поморщился.

— О, пожалуйста, граф, по порядку! — попросила принцесса. — Не правда ли, государь, нам нужны портреты пастушек?

Король, ожидавший этой настойчивости и уже ощущавший некоторую тревогу, не счел нужным дразнить такую опасную допросчику. Кроме того, он думал, что де Сент-Эньян, рисуя портреты, сумеет найти несколько тонких штрихов, и они произведут благоприятное впечатление на ту слушательницу, которую его величеству хотелось пленить. С такой надеждой и с такими опасениями Людовик разрешил де Сент-Эньяну набросать портреты пастушек Филис, Амарилис и Галатеи.

— Хорошо, — согласился де Сент-Эньян с видом человека решившегося.

И он начал.

XXXVIII

ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА НАЯДЫ И ДРИАДЫ
— Филис, — вздохнул де Сент-Эньян, бросая вызывающий взгляд на Монтале с видом учителя фехтования, который предлагает достойному противнику занять оборонительную позицию, — Филис не брюнетка и не блондинка, не велика ростом и не мала, не холодна и не восторженна; несмотря на то, что она пастушка, Филис умна, как принцесса, и кокетлива, как демон.

Зрение у нее превосходное, и сердце желает завладеть всем, что охватывает ее взгляд. Она похожа на птичку, которая вечно щебечет и то спускается на лужайку, то гоняется за бабочкой, то садится на верхушку дерева и шлет оттуда вызов всем птицеловам, как бы приглашая их либо влезть на дерево, чтобы поймать ее руками, либо заманить на землю, в свои сети.

Портрет был до того верен, что все глаза обратились на Монтале, которая внимательно слушала г-на де Сент-Эньяна, точно речь шла о ком-то совершенно постороннем.

— Это все, господин де Сент-Эньян? — спросила принцесса.

— Это только эскиз, ваше высочество. О Филис можно было бы сказать еще многое. Но боюсь истощить терпение вашего высочества или оскорбить скромность пастушки, а потому перехожу к ее подруге Амарилис.

— Хорошо, — согласилась принцесса, — переходите к Амарилис, господин де Сент-Эньян, мы вас слушаем.

— Амарилис самая старшая из троих, и, однако, поспешил прибавить де Сент-Эньян, — этой зрелой особе еще нет двадцати лет.

Брови мадемуазель де Тонне-Шарант, которые нахмурились было в начале рассказа де Сент-Эньяна, разгладились, и она улыбнулась.

— Она высока, у нее роскошные волосы, причесанные как у греческих статуй, походка у нее величественная, движения горды, так что она скорее похожа на богиню, чем на простую смертную, и больше всего на Диануохотницу, с той только разницей, что жестокая пастушка, похитив однажды колчан Амура, когда этот бедный малютка спал в розовом кусте, теперь направляет свои стрелы не в обитателей леса, а безжалостно пускает их во всех бедных пастухов, приближающихся к ней на расстояние выстрела и взгляда.

— О, какая злая пастушка! — сказала принцесса. — Неужели она никогда не уколется ни одной из стрел, так безжалостно рассыпаемых ею направо и налево?

— Все пастухи надеются на это, — вздохнул де Сент-Эньян.

— Особенно пастух Аминтас, не правда ли? — улыбнулась принцесса.

— Пастух Аминтас так робок, — продолжал де Сент-Эньян с самым смиренным видом, — что если в нем и живет эта надежда, то он никому ее не поверяет и хранит ее в самой глубине своего сердца.

Одобрительный шепот был ответом на эту характеристику пастуха.

— А Галатея? — спросила принцесса. — Я с нетерпением ожидаю, когда ваша искусная рука кончит портрет, не дописанный Вергилием.

— Принцесса, — отвечал де Сент-Эньян, — ваш покорный слуга ничтожен как поэт по сравнению с великим Вергилием Мароном, тем не менее, ободренный вашим приказанием, я приложу все старания.

— Мы слушаем, — повторила принцесса.

Сент-Эньян выставил ногу, поднял руку и заговорил:

— Белая, как молоко, золотистая, как колос, она разливает в воздухе аромат своих белокурых волос. И тогда спрашиваешь себя, не красавица ли это Европа, которая внушила любовь Юпитеру, играя с подругами на цветущем лугу. Из ее глаз, голубых, как небесная лазурь в самые прекрасные летние дни, струится нежное пламя; мечтательность питает его, любовь расточает. Когда она хмурит брови или склоняет лицо к земле, солнце в знак печали закрывайся облаком.

Зато, когда она улыбается, вся природа оживает и замолкщие на мгновение птицы вновь — начинают распевать свои песни среди ветвей.

— Галатея, — так заключил де Сент-Эньян, — наиболее достойна обожания всего мира: и если когда-нибудь она подарит кому-нибудь свое сердце, счастлив будет смертный, которого ее девственная любовь пожелает превратить в божество.

Принцесса, слушая это описание, как и все, лишь одобряла самые поэтические места легким кивком головы; во невозможно было сказать, служили ли эти похвалы таланту рассказчика или подтверждали сходство портрета с оригиналом.

Видя, что принцесса не восхищается открыто, никто из слушателей не решился аплодировать, даже принц, который в глубине души находил, что де Сент-Эньян слишком долго останавливается на портретах пастушек и несколько бегло набросал портреты пастухов.

Общество, казалось, застыло.

Де Сент-Эньян, истощивший всю свою риторику и всю палитру на портрет Галатеи, ожидал, что после благоприятного приема других описаний теперь раздастся гром рукоплесканий. Не услышав их, он был ошеломлен еще больше, чем король и все присутствующие.

В течение нескольких мгновений царило молчание, его нарушила принцесса, спросив:

— Государь, каково мнение вашего величества об этих трех портретах?

Король попытался выручить де Сент-Эньяна, не компрометируя себя.

— По-моему, отлично вышла Амариллис, — сказал он.

— А я предпочитаю Филис, — отозвался принц, — это славная нимфа, скорее добрый малый.

И все рассмеялись.

И а этот раз взгляды были так бесцеремонны, что Монтале почувствовала, как к лицу ее подступает яркая краска.

— Итак, — продолжала принцесса, — эти пастушки говорили?

Но де Сент-Эньян, самолюбие которого было уязвлено, не мог выдержать атаки свежих сил.

— Принцесса, — попытался он закончить свою повесть, — эти пастушки признавались друг другу в своих склонностях.

— Продолжайте, продолжайте, господин де Сент-Эньян, вы неистощимый источник пасторальной поэзии, — сказала принцесса с любезной улыбкой, вернувшей рассказчику уверенность в себе.

— Они говорили, что любовь не таит в себе опасность, но что отсутствие любви — смерть для сердца.

— Какое же они вывели отсюда заключение? — поинтересовалась принцесса.

— Они вывели отсюда заключение, что нужно любить.

— Отлично. Они ставили какие-нибудь условия?

— Да, свободу выбора, — ответил де Сент-Эньян. — Должен прибавить, это говорит дриада, — что одна из пастушек, кажется Амариллис, даже высказалась против любви, а между тем она не отрицала, что в ее сердце проник образ одного пастуха.

— Аминтаса или Тирсиса?

— Аминтаса, ваше высочество, — скромно молвил де Сент-Эньян. — Тогда Галатея, кроткая Галатея с чистыми глазами, ответила, что ни Аминтас, ни Альфисбей, ни Титир и вообще никто из красивейших пастухов этой страны не может сравниться с Тирсисом, что Тирсис затмевает всех людей, как дуб затмевает своей величавостью все деревья, а лилия своей пышностью все цветы. Словом, она нарисовала такой портрет Тирсиса, что даже слушавший ее Тирсис, несмотря на все свое величие, вероятно, почувствовал себя польщенным. Таким образом, Тирсис и Аминтас были отличены Амарилис и Галатеей. Следовательно, тайна двух сердец открылась во мраке ночи в густой чаще леса.

Вот, ваше высочество, то, что рассказала мне дриада, которой известно все, что творится в густой траве и дуплах дубов: известна любовь птиц, понятен смысл их песен, и язык ветра среди ветвей, и жужжание золотых и изумрудных насекомых в лепестках диких цветов; она поведала мне все это, и я только повторяю ее слова.

— Значит, вы кончили, не правда ли, господин де Сент-Эньян? — спросила принцесса с улыбкой, повергшей короля в трепет.

— Да, кончил, принцесса, — отвечал г-н де Сент-Эньян — и сочту себя счастливым, если узнаю, что мне удалось развлечь ваше высочество в течение нескольких минут.

— Минуты эти пролетели незаметно, — улыбнулась ему принцесса, — потому что вы превосходно рассказали все, что слышали. Но, дорогой де Сент-Эньян, к несчастью, вы получили ваши сведения только от одной дриады, не правда ли?

— Да, ваше высочество, сознаюсь, только от одной.

— И, значит, не удостоили своим вниманием маленькую наяду, которая держалась совсем незаметно, а знала гораздо больше, чем ваша дриада, дорогой граф.

— Наяда? — повторили несколько голосов, начавших подозревать, что у рассказа будет продолжение.

— Да, наяда. Она была подле дуба, о котором вы говорите и который называется королевским — насколько мне известно. Не правда ли, господин де Сент-Эньян?

Сент-Эньян и король переглянулись.

— Да, принцесса, — отвечал де Сент-Эньян.

— Так вот, около этого дуба журчит ручеек среди незабудок и маргариток.

— Мне кажется, что принцесса права, — сказал король, с беспокойством следивший за каждым движением губ своей невестки.

— Ручаюсь вам, что там есть ручеек, — заверила принцесса, — и доказательством служит то, что живущая в нем наяда остановила меня, когда я проходила мимо.

— Не может быть! — воскликнул де Сент-Эньян.

— Да, — продолжала принцесса, — остановила и сообщила мне многое, что господин де Сент-Эньян пропустил в своем повествовании.

— Ах, поделитесь с нами, пожалуйста! — попросил принц. — Вы так прелестно рассказываете.

Принцесса ответила поклоном на этот супружеский комплимент.

— В моей истории не будет поэзии графа и его таланта описывать подробности.

— Но вас будут слушать с таким же интересом, — сказал король, почуявший что-то враждебное в голосе невестки.

— Впрочем, — продолжала принцесса, — я говорю от имени этой бедной маленькой наяды, самой очаровательной из всех полубогинь, которых я когда-нибудь встречала. Во время своего рассказа она столько смеялась, что в силу медицинской аксиомы: «смех заразителен», прошу у вас позволения тоже немного посмеяться, припоминая ее слова.

Король и де Сент-Эньян, заметившие, что при этих словах многие повеселели, переглянулись, спрашивая друг друга взглядом, не кроется ли тут какой-нибудь заговор.

Но принцесса твердо решила коснуться ножом раны, а потому с наивным, то есть самым опасным, видом сказала:

— Итак, я шла мимо ручья и находила много только что распустившихся цветов; значит, Филис, Амарилис и Галатея и все ваши пастушки, наверное, прошли по этой дороге передо мной.

Король закусил губы. Рассказ становился все более угрожающим.

— Моя маленькая наяда, — продолжала принцесса, — отдыхала, лежа на дне ручья; когда она подплыла ко мне и тронула меня за подол платья, я не захотела дурно отнестись к ней, тем более что божество, даже второстепенное, все же выше смертной принцессы. Итак, я обошлась с наядой приветливо, и вот что она сказала мне, заливаясь смехом: «Представьте себе, принцесса…» Вы понимаете, государь, это говорит наяда.

Король кивнул в знак согласия; принцесса заговорила снова:

— «Представьте себе, принцесса, берега моего ручья были свидетелями весьма забавного зрелища. Два любопытных пастуха, любопытных до назойливости, сделались жертвой забавной мистификации со стороны трех нимф или трех пастушек…» Простите, я не помню, как она сказала: нимфы или пастушки. Но это не важно, не правда ли?

Во время этого предисловия король заметно покраснел, а де Сент-Эньян, потеряв всякое самообладание, беспокойно вытаращил глаза.

— «Двое пастухов, — рассказывала, все так же смеясь, моя наяда, пошли по следам трех девиц…» Нет, я хочу сказать — трех нимф, то есть, простите, трех пастушек. Это не всегда благоразумно, это может стеснить тех, за кем идешь следом. Я обращаюсь ко всем присутствующим дамам и уверена, что ни одна из них не будет спорить со мной.

Король, очень обеспокоенный тем, что будет дальше, просил ее продолжать.

— «Но пастушки, — говорила моя наяда, — видели, как Тирсис и Аминтас проскользнули в лес; луна помогла узнать их сквозь деревья…» Вы смеетесь, — прервала свой рассказ принцесса. — Подождите, подождите, вы еще не дослушали до конца.

Король побледнел; де Сент-Эньян вытер вспотевший лоб.

В группах дам послышался заглушенный смех и перешептывания.

— «Пастушки, как я сказала, заметив нескромных пастухов, уселись у королевского дуба, и когда эти непрошеные свидетели подошли на такое расстояние, что могли расслышать каждое слово пастушек, те самым невиннейшим образом стали произносить пылкие признания, слова которых благодаря самолюбию, свойственному всем мужчинам, и даже самым чувствительным пастухам, показались двоим слушателям сладкими, как мед»

При этих фразах, которые общество не могло слушать без смеха, в глазах короля сверкнула молния. А Сент-Эньян опустил голову и взрывом хохота скрыл свою глубокую досаду.

— Честное слово, очаровательная шутка, — произнес король, выпрямляясь во весь рост, — и вы, принцесса, рассказали ее не менее очаровательно; но правильно ли вы поняли свою наяду?

— Ведь уверяет же граф, что он хорошо понял язык дриад, — живо отпарировала принцесса.

— Без сомнения, — сказал король. — Но вы знаете, у графа есть слабость: он метит в Академию и с этой целью изучил много вещей, которые, к счастью, неизвестны вам, и очень может быть, что язык речной нимфы принадлежит к числу не освоенных вами предметов.

— Вы понимаете, государь, — отвечала принцесса, — что в подобных вещах не доверяешь одной только себе; слух женщины нельзя назвать непогрешимым, сказал святой Августин; вот почему я пожелала подкрепить себя другими свидетельствами, и так как моя наяда, будучи богиней, — полиглот… ведь так говорится, господин де Сент-Эньян?

— Да, ваше высочество, — кивнул совсем растерявшийся де Сент-Эньян.

— Так вот, поскольку моя наяда, — продолжала принцесса, — полиглот и сначала заговорила со мной по-английски, то я побоялась, как вы говорите, что плохо пойму ее, и велела позвать мадемуазель де Монтале, де Тонне-Шарант и де Лавальер, попросив наяду повторить при них по-французски то, что она рассказала мне по-английски.

— И она согласилась? — спросил король.

— О, на свете нет существа более любезного!.. Да, государь, она все повторила, слово в слово. Значит, не остается никаких сомнений. Не так ли, сударыни, — обратилась принцесса к левому флангу своей могучей армии, — ведь верно, наяда говорила именно то, что я рассказываю, и я нисколько не исказила истины Фи? лис… простите, я ошиблась, мадемуазель Ора де Монтале, это правда?

— Совершенная правда, принцесса! — отчетливо проговорила мадемуазель де Монтале.

— Это правда, мадемуазель де Тонне-Шарант?

— Истинная правда! — отвечала Атенаис не менее твердо, но не так внятно.

— А вы что скажете, Лавальер? — спросила принцесса.

Бедная девушка чувствовала устремленный на нее жгучий взгляд короля; она не осмеливалась отрицать, не осмеливалась лгать и в знак повиновения опустила голову. Однако эта голова больше не поднялась. Луизу леденил холод более мучительный, чем холод смерти.

Это тройное свидетельство подавило короля. А Сент-Эньян так даже не пытался скрыть своего отчаяния и, не сознавая, что он говорит, лепетал:

— Превосходная шутка! Чудесно разыгранная, госпожи пастушки!

— Справедливое наказание за любопытство, — хрипло сказал король. Скажите, кто, после наказания, постигшего Тирсиса и Аминтаса, решится проникнуть в тайники сердца пастушек? Уж конечно, не я… А вы, господа?

— И не мы, — хором повторила группа придворных.

Принцесса торжествовала при виде этой досады короля; она наслаждалась, думая, что ее рассказ послужит развязкой всей этой истории.

А принц, которого рассмешили оба рассказа, хотя он в них ничего не понял, повернулся к де Гишу и спросил:

— Что ж ты, граф, молчишь? Неужели тебе нечего сказать? Может быть, ты жалеешь господ Тирсиса и Аминтаса?

— Жалею от всей души, — отвечал де Гиш, — поистине, любовь такая сладкая химера, что, теряя ее, теряешь больше, чем жизнь. Поэтому, если два пастуха считали себя любимыми и если они были счастливы и вдруг, вместо счастья, встретили не только пустоту, подобную смерти, но еще и насмешку над чувством, которая в тысячу раз хуже смерти… если так, то я скажу, что Тирсис и Аминтаснесчастнейшие из всех смертных.

— И вы правы, господин де Гиш, — согласился король, — потому что смерть жестокая кара за маленькое любопытство.

— Значит, рассказ моей наяды не понравился королю? — наивно спросила принцесса.

— Будьте покойны, принцесса, — сказал Людовик, взяв ее за руку, — ваша наяда тем более понравилась мне, что она была правдива, и ее рассказ, должен признаться, подтвержден неопровержимыми доказательствами.

И с этими словами он бросил на Лавальер взгляд, значения которого никто не мог бы точно определить, начиная с Сократа и кончая Монтенем.

Этот взгляд и эти слова окончательно уничтожили несчастную девушку, которая, упав на плечо Монтале, казалось, лишилась сознания.

Король встал, не обратив внимания на это маленькое происшествие, которого, впрочем, никто и не заметил; против своего обыкновения (обычно король сидел дольше у принцессы), он попрощался с гостями и отправился в свои апартаменты.

Де Сент-Эньян последовал за ним. Насколько он был весел, входя к принцессе, настолько он теперь был погружен в отчаяние.

Мадемуазель де Тонне-Шарант, не такая чувствительная, как Лавальер, не испугалась и в обморок не падала.

XXXIX

КОРОЛЕВСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ
Король быстро вошел в свои апартаменты.

Может быть, Людовик XIV шагал так быстро, чтобы не пошатнуться. Он оставлял за собой как бы след таинственной печали.

Все заметили веселость короля при появлении его у принцессы, и все этому обрадовались, но никто, вероятно, не понял ее истинного смысла; напротив, причина этого взволнованного, бурного ухода была понятна каждому, или, по крайней мере, все считали, что понять ее нетрудно.

Легкомыслие принцессы, ее шутки, несколько резковатые для обидчивого характера, особенно если таким характером обладает король; слишком фамильярное обращение с королем, как с обыкновенным смертным, — вот какие причины, по мнению гостей, вызвали поспешный и неожиданный уход Людовика XIV.

Принцесса была более проницательна, но и она сначала точно так же объяснила поведение короля. С нее было довольно уколоть немного самолюбие того, кто, слишком быстро позабыв взятые на себя обязательства, по-видимому, без всякой причины пренебрегал плодами самой благородной и самой славной своей победы.

При сложившемся положении вещей принцесса считала нужным показать королю разницу между любовью в высоких сферах и маленькой страстишкой, годной разве для провинциального дворянчика.

Отдаваясь высокой любви, чувствуя ее царственную силу и всемогущество, подчиняясь в известной степени ее этикету и притязаниям, король не только не унижал себя, но находил в ней покой, уверенность, таинственность и общее уважение.

Опускаясь же до любовной интриги с простой фрейлиной, он встретит, напротив, даже у своих самых последних подданных осуждение и насмешку.

Он утратит свою непогрешимость и недосягаемость. Снизойдя в область серой обыденщины, он неизбежно подвергнется ее ничтожным треволнениям.

Словом, сделать из короля-бога простого смертного, коснувшись его сердца или даже лица, как лица самого обычного из его слуг, значило нанести страшный удар гордости этой благородной крови: задеть самолюбие Людовика было легче, чем пробудить в нем любовь. Принцесса умно рассчитала свою месть и, как мы видели, добилась своего.

Пусть читатель не думает, однако, что в принцессе жили бурные страсти средневековых героинь или что она видела вещи в мрачном свете; напротив, принцесса — молодая, грациозная, остроумная, кокетливая, влюбчивая, скорее благодаря воображению и честолюбию, чем по влечению сердца, — принцесса, напротив, открыла эпоху легких и мимолетных наслаждений, продолжавшуюся сто двадцать лет, с середины XVII века до последней четверти XVIII.

Итак, принцесса видела или воображала, будто видит вещи в их истинном свете; она знала, что король, ее августейший деверь, первый смеялся над скромной Лавальер и считал, что не в его привычках полюбить особу, вызвавшую его насмешку, хотя бы только на одно мгновенье.

Кроме того, разве не стояло на страже самолюбие, этот демон, играющий такую большую роль в драматической комедии, называемой жизнью женщины?

Разве самолюбие не твердило ей громко, шепотом, вполголоса, на всевозможные лады, что ее, принцессу, молодую, красивую, богатую, невозможно даже сравнить с жалкой Лавальер, правда, тоже молодой, но гораздо менее красивой и, главное, бедной? В этом нет ничего удивительного; ведь известно, что самые замечательные характеры испытывают горделивую радость, сравнивая себя со своими ближними.

Может быть, читатель спросит, чего хотела добиться принцесса этой так тонко обдуманной атакой? Зачем она израсходовала столько сил, если не было речи о том, чтобы вытеснить короля из совсем наивного сердца, в котором он рассчитывал занять место? Зачем принцессе нужно было придавать такое значение Лавальер, если она ее не боялась?

Нет, принцесса не боялась Лавальер, с точки зрения историка, который, зная все, видит будущее, или, вернее, прошлое; принцесса не была пророком или сивиллой; она не больше, чем другой, могла читать в той страшной и роковой книге будущего, которая скрывает самые важные события на самых затаенных страницах.

Нет, принцесса просто хотела покарать короля за его чисто женскую скрытность. Она хотела доказать ему, что если он прибегает к такого рода оружию для нападения, то она, женщина умная и родовитая, сумеет отыскать в арсенале своего воображения оружие для обороны, годное для отражения удара, нанесенного даже королевской рукой.

Кроме того, она хотела внушить ему, что в войнах подобного рода нет королей или что, во всяком случае, короли, борющиеся за себя, как обыкновенные смертные рискуют потерять свою корону при первом же ударе; что, наконец, если король надеялся одним своим видом вызвать обожание всех придворных дам, то это притязание было дерзким и оскорбительным по отношению к женщинам, стоявшим выше остальных, и урок, полученный этим гордецом, слишком высоко задравшим голову, будет ему полезен.

Вот что, без сомнения, думала принцесса о короле.

Само событие оставалось в стороне.

Руководясь этими соображениями, она сделала соответствующее внушение фрейлинам и во всех подробностях подготовила только что разыгранную комедию.

Король был ошеломлен. С тех пор как он вышел из-под опеки Мазарини, Людовик в первый раз видел, что с ним обращаются, как с обыкновенным смертным.

Подобная фамильярность со стороны подданных пробудила в нем желание дать отпор. Силы вырастают в борьбе.

Но бороться с женщинами, подвергнуться нападениям, подвергнуться насмешкам со стороны каких-то провинциалок, нарочно приехавших для этого из Блуа, было верхом бесчестия для молодого короля, исполненного тщеславия, которое внушено сознанием своих личных достоинств и высоким представлением о королевской власти.

Ничего нельзя было пустить в ход: ни упреков, ни изгнания, ни даже выражения своего неудовольствия.

Выражая недовольство, он показал бы, что поражен, как Гамлет, острым оружием насмешки.

Сердиться на женщин — какое унижение, особенно когда эти женщины могут отомстить смехом!

О, если бы в эту интригу вмешался, кроме женщин, какой-нибудь придворный, с каким удовольствием Людовик XIV засадил бы его в Бастилию!

Но и в этом случае королевский гнев охлаждало следующее рассуждение.

Иметь армию, тюрьмы, почти божественную власть и пользоваться этим всемогуществом для удовлетворения мелкой злобы было недостойно не только короля, но и самого обыкновенного человека.

Итак, оставалось молча проглотить обиду, сохранив на лице обычное благодушное и приветливое выражение.

Нужно было как ни в чем не бывало по-дружески обращаться с принцессой. По-дружески!.. А почему бы и нет?

Принцесса либо была виновницей неприятного события, либо оставалась пассивной зрительницей его.

Если она подстроила его, это было с ее стороны большой дерзостью, но разве ее роль не казалась вполне естественною?

Кто проник к ней в самые сладкие мгновения медового месяца, чтобы нашептывать ей слова любви? Кто осмеливался рассчитывать на адюльтер, даже больше: на кровосмешение? Кто, прикрываясь королевской мантией, сказал этой молодой женщине: «Не бойтесь ничего, любите французского короля, он превыше всего, и одно движение его руки, держащей скипетр, защитит вас от всех и даже от угрызений вашей совести?»

И молодая женщина послушалась королевских речей, уступила соблазнявшему ее голосу и теперь, пожертвовав своей честью, получала в награду неверность, тем более оскорбительную для нее, что ей предпочли другую, стоявшую гораздо ниже ее, имевшую право считать себя любимой.

Таким образом, если даже принцесса и была виновницей этого мщения, то ее нельзя за это винить.

Если же, напротив, она была только пассивной зрительницей события, то какие основания были у короля сердиться на нее?

Разве она была обязана, разве могла она обуздать провинциальные язычки? Разве она должна была в чрезмерном усердии подавить дерзость этих трех девчонок?

Все эти рассуждения наносили чувствительный укол гордости короля; однако, перебрав мысленно все свои обиды и как бы перевязав рану, Людовик XIV с удивлением ощутил новую, непонятную, глухую, нестерпимую боль.

И он не смел признаться себе, что эта режущая боль гнездится у него в сердце.

В самом деле, историку нужно поведать читателям, как король говорил сам с собой: он позволил наивному признанию Лавальер пощекотать свое сердце; он поверил в чистую любовь, любовь к человеку, любовь бескорыстную, и его душа, которая была гораздо моложе и гораздо наивнее, чем он предполагал, устремилась навстречу другой душе, только что открывшей ему свои желания.

Необыкновеннее всего в сложной истории любви взаимосвязанность чувств двух сердец: нет ни одновременности, ни равенства; одно сердце почти всегда начинает любить раньше другого и почти всегда перестает любить после другого. Электрический ток порождается интенсивностью первой вспыхнувшей страсти. Чем больше любви выказала Лавальер, тем сильнее почувствовал ее король.

Именно это и удивляло короля.

Ведь ему ясно доказали, что симпатический ток не мог увлечь его сердца, потому что это признание не было признанием любви, потому что оно было только оскорблением, нанесенным человеку и королю, потому что, словом, оно было мистификацией.

Таким образом, эта девушка, у которой, строго говоря, не было ничего особенного, средние красота, знатность, ум, — таким образом, эта бедная девушка, выбранная принцессой за ее ничтожество, не только бросила вызов королю, но еще и пренебрегла королем, то есть человеком, которому, как азиатскому султану, стоило только бросить взгляд, протянуть руку, уронить платок, чтобы одержать победу.

Со вчерашнего вечера он был так занят этой девушкой, что не мог думать ни о чем другом; со вчерашнего вечера его воображение украшало ее всеми прелестями, которых у нее не было; словом, он, король, у которого было столько неотложных дел, которого призывало столько женщин, со вчерашнего вечера посвятил все минуты своей жизни, все биения своего сердца единственной мечте.

Поистине, это было слишком.

И так как негодование короля заставило его позабыть обо всем, в частности о присутствии де Сент-Эньяна, то оно изливалось в самых неистовых ругательствах.

Правда, де Сент-Эньян забился в уголок и лишь оттуда наблюдал за грозой.

По сравнению с королевским гневом его собственное разочарование казалось ему ничтожным; он только боялся, как бы этот гнев не обрушился на него.

В самом деле, король вдруг перестал расхаживать по комнате и, устремив на Сент-Эньяна разгневанный взгляд, произнес:

— А ты, де Сент-Эньян?

Де Сент-Эньян сделал движение, которое обозначало: «Что вы хотите сказать, государь?»

— Да, ты оказался таким же дураком, как и я, не правда ли?

— Государь… — пролепетал де Сент-Эньян.

— Ты попался на эту грубую шутку?

— Государь, — заговорил де Сент-Эньян, начав дрожать всем телом, пусть ваше величество не гневается: вашему величеству известно, что женщины существа несовершенные, созданные для зла; следовательно, требовать от них добра невозможно.

Король, питавший глубокое уважение к своей личности и начинавший постигать искусство владеть своими страстями, которое он сохранил на всю жизнь, — король понял, что роняет свое достоинство, проявляя столько горячности по такому ничтожному поводу.

— Нет, — живо сказал он, — нет, ты ошибаешься, Сент-Эньян, я не сержусь; я только восхищаюсь той ловкостью и смелостью, которые были обнаружены этими двумя девицами, а больше всего удивляюсь я тому, как глупо положились мы на голос своего сердца, имея возможность разузнать все подробности.

— О, сердце, государь, сердце! Этому органу следует предоставить только его физические функции, отняв от него все функции моральные.

Признаюсь, увидев, что сердце вашего величества так сильно занято этой…

— Занято? Мое сердце? Ум, может быть; что же касается сердца… то оно.

Людовик снова заметил, что, желая прикрыть один фланг, он готов обнажить другой.

— Впрочем, — прибавил он, — мне не за что упрекать эту малютку. Я же знал, что она любит другого.

— Виконта де Бражелона, да. Я ведь предупреждал ваше величество.

— Ты прав, но не ты был первый. Граф де Ла Фер просил у меня руки мадемуазель де Лавальер для своего сына. Ну, раз они любят друг друга, я обвенчаю их, как только Бражелон вернется из Англии.

— Узнаю все великодушие короля.

— Довольно, Сент-Эньян, довольно об этом, — остановил его Людовик.

— Да, позабудем обиду, государь, — покорился придворный.

— К тому же это будет нетрудно, — отвечал король со вздохом.

— И для начала я напишу на всю эту троицу хорошенькую эпиграмму. Я озаглавлю ее: «Наяда и Дриада»! это доставит удовольствие принцессе.

— Действуй, Сент-Эньян, действуй, — прошептал король. — Ты прочитаешь стихи, это меня развлечет. Все это пустяки, Сент-Эньян, пустяки, — прибавил король с видом человека, которому трудно дышать.

Когда король оправился и ему удалось придать своему лицу выражение ангельского терпения, в дверь постучал камердинер.

Де Сент-Эньян почтительно отошел в сторону.

— Войдите, — сказал король.

Камердинер приоткрыл дверь.

— Что случилось? — спросил Людовик.

Камердинер показал записку, сложенную треугольником.

— Для его величества, — сказал он.

— От кого?

— Не знаю, письмо было передано одним из дежурных офицеров.

По знаку короля лакей подал письмо.

Король подошел к свече, вскрыл письмо, прочитал подпись и не мог удержаться от восклицания.

Сент-Эньян, почтительно отошедший в сторону, тем не менее все видел и слышал.

Он подбежал к королю.

Король отпустил лакея движением руки.

— Боже мой! — произнес король, читая письмо.

— Ваше величество нездоровы? — спросил Сент-Эньян.

— Нет, нет, Сент-Эньян; читай!

И король подал ему письмо.

Глаза де Сент-Эньяна жадно устремились к подписи.

— Лавальер! — воскликнул он. — О, государь!

— Читай, читай!

И Сент-Эньян прочел:

«Государь, простите мне мою назойливость, главное же, простите несоблюдение этикета в этом письме; но оно кажется мне более спешным и более неотложным, чем какая-нибудь депеша; итак, я позволяю себе обратиться с письмом к вашему величеству.

Я вернулась к себе, разбитая горем и усталостью, государь, и умоляю ваше величество дать мне аудиенцию, на которой я скажу моему королю всю правду».

Луиза де Лавальер

— Что скажешь? — спросил король, отбирая письмо от Сент-Эньяна, совершенно озадаченного тем, что он прочитал.

— Что я скажут — повторил Сент-Эньян.

— Что ты об этом думаешь?

— Не знаю.

— А все-таки?

— Государь, малютка почуяла грозу и испугалась.

— Чего испугалась? — удивился Людовик.

— Гм. У вашего величества есть тысяча причин сердиться на автора или на авторов этой злой шутки, а память вашего величества, обращенная в недобрую сторону, служит вечной угрозой для человека, проявившего неосторожность.

— Я другого мнения.

— Король видит лучше меня.

— Вот что я вижу в этих строчках: горе, принуждение… Особенно если вспомнить некоторые подробности сцены, разыгравшейся у принцессы… Словом…

Король не договорил.

— Словом, — подхватил Сент-Эньян, — ваше величество хотите дать аудиенцию. Вот что для меня ясно.

— Я сделаю больше, Сент-Эньян.

— Что именно, государь?

— Возьми плащ…

— Но, государь…

— Ты знаешь, где комната фрейлин принцессы?

— Конечно.

— И знаешь, как туда проникнуть?

— Нет, этого я не знаю.

— Но все-таки ты знаком там с кем-нибудь?

— Поистине, вы, государь, — источник счастливых мыслей.

— Ты кого-нибудь знаешь?

— Да.

— Кого же?

— Одного молодого человека, который в хороших отношениях с одной девушкой.

— Фрейлиной?

— Да, фрейлиной, государь.

— Де Тонне-Шарант? — со смехом спросил Людовик.

— К несчастью, нет; с Монтале.

— Его зовут?

— Маликорн.

— И ты можешь положиться на него?

— Мне кажется, государь. У него, наверное, есть какой-нибудь ключ…

А если есть, он мне одолжит его… Я оказал ему одну услугу.

— Тем лучше. Идем!

— Я к услугам вашего величества.

Король накинул свой плащ на плечи де Сент-Эньяна, а сам надел его плащ, и оба вышли в вестибюль.

Часть IV

I

ЧЕГО НЕ ПРЕДВИДЕЛИ НИ НАЯДА, НИ ДРИАДА
Де Сент-Эньян остановился на площадке лестницы, которая вела на антресоли к фрейлинам и во второй этаж к принцессе. Там он велел проходившему лакею позвать Маликорна, который еще был у принца.

Через десять минут пришел Маликорн и стал внимательно всматриваться в темноту.

Король отступил в дальний угол вестибюля. Наоборот, де Сент-Эньян выступил вперед.

Выслушав его просьбу, Маликорн растерялся.

— Ого, — сказал он, — вы хотите, чтобы я провел вас в комнаты фрейлин?

— Да.

— Вы понимаете, что я не могу исполнить подобной просьбы, не зная цели вашего визита.

— К несчастью, дорогой Маликорн, я лишен возможности дать вам какое-либо объяснение; вы должны довериться мне, как другу, оказавшему вам услугу вчера, который просит, чтобы вы оказали ему услугу сегодня.

— Но ведь я, сударь, сказал вам, что мне было нужно: я просто не хотел спать под открытым небом. Каждый честный человек может признаться в этом, вы же ничего не сообщаете мне.

— Поверьте, дорогой Маликорн, — настаивал де Сент-Эньян, — что, если бы мне было позволено, я объяснил бы вам все.

— В таком случае, сударь, я никак не могу дозволить вам войти к мадемуазель де Монтале.

— Почему?

— Вам это известно лучше, чем кому-нибудь, потому что вы застали меня на заборе, когда я открывал свое сердце мадемуазель де Монтале; согласитесь, что моя любезность простиралась бы слишком далеко, если бы, ухаживая за ней, я сам открыл бы дверь в ее комнату.

— Кто же вам сказал, что я прошу у вас ключ от ее комнаты?

— Тогда от чьей же?

— Она, кажется, живет не одна?

— Нет, не одна.

— Вместе с мадемуазель де Лавальер?

— Да; но у вас не может быть дела к мадемуазель де Лавальер, так же как и к мадемуазель де Монтале; есть только два человека, которым я вручил бы этот ключ: господину де Бражелону, если бы он попросил меня дать его, и королю, если бы он приказал мне.

— В таком случае дайте мне этот ключ, сударь, я вам приказываю, произнес король, выступая из темноты и распахивая свой плащ. — Мадемуазель де Монтале спустится к вам, а мы поднимемся к мадемуазель де Лавальер; у нас дело только к ней.

— Король! — вскричал Маликорн, падая к ногам Людовика.

— Да, король, — отвечал с улыбкой Людовик, — который вам так же благодарен за ваше сопротивление, как и за вашу капитуляцию. Вставайте, сударь, и окажите нам услугу, которую мы просим от вас.

— Слушаю, государь, — сказал Маликорн, поднимаясь с колен.

— Попросите мадемуазель де Монтале спуститься, — приказал король, — и ни слова о моем визите.

Маликорн поклонился в знак повиновения и стал подниматься по лестнице.

Однако король внезапно изменил решение и двинулся за ним так поспешно, что хотя Маликорн поднялся уже до половины лестницы, Людовик одновременно с ним дошел до комнаты фрейлин.

Он увидел через полуоткрытую дверь Лавальер, сидевшую в кресле, и в другом углу комнаты Монтале, причесывающуюся перед зеркалом и вступившую в переговоры с Маликорном.

Король быстро распахнул дверь и вошел. Монтале вскрикнула и, узнав короля, убежала. Видя это, Лавальер тоже выпрямилась, но тотчас же снова упала в кресло.

Король медленно подошел к ней.

— Вы хотели аудиенции, мадемуазель, — холодно начал он ей, — я готов выслушать вас. Говорите.

Де Сент-Эньян, верный своей роли глухого, слепого и немого, поместился в углу подле двери на табурете, который точно нарочно был поставлен для него. Спрятавшись за портьеру, он исполнял роль доброй сторожевой собаки, охраняющей своего хозяина и не беспокоящей его.

Пришедшая в ужас при виде раздраженного короля, Лавальер встала во второй раз и умоляюще взглянула на Людовика.

— Государь, — пробормотала она, — простите меня.

— За что же вас прощать, сударыня? — спросил Людовик XIV.

— Государь, я очень провинилась, больше того: я совершила преступление.

— Вы?

— Государь, я оскорбила ваше величество.

— Ни капельки, — отвечал Людовик XIV.

— Государь, умоляю вас, не говорите со мной так сурово. Я чувствую, что я оскорбила вас, государь. Но я объясню вам, что это было сделано мной не умышленно.

— Чем же, однако, сударыня, — слазал король, — вы оскорбили меня? Я ничего не понимаю. Шуткой молодой девушки, шуткой совершенно наивной? Вы посмеялись над легковерным молодым человеком: это вполне естественно; каждая женщина на вашем месте подшутила бы точно так же.

— О ваше величество, вы уничтожаете меня этими словами.

— Почему же?

— Потому что, если бы шутка исходила от меня, она не была бы невинной.

— Это все, что вы хотели сказать мне, прося у меня аудиенции?

И король сделал движение, как бы собираясь уйти.

Тогда Лавальер, шагнув к королю, отрывистым, прерывающимся голосом воскликнула:

— Ваше величество слышали все?

— Что все?

— Все, что было сказано мной под королевским дубом?

— Я не проронил ни одного слова, мадемуазель.

— И, слушая меня, ваше величество могли подумать, что я злоупотребила вашим легковерием?

— Да, легковерием, это вы правильно сказали.

— Разве вашему величеству неизвестно, что бедные девушки иногда бывают вынуждены повиноваться чужой воле?

— Простите, я не могу понять, каким образом та воля, которая, по всей вероятности, проявилась так свободно под королевским дубом, могла до такой степени подчиниться чужой воле.

— О, но угроза, государь?

— Угроза?.. Кто вам грозил? Кто смел вам грозить?..

— Те, кто имеет на это право, государь.

— Я не признаю ни за кем права грозить в моем королевстве.

— Простите меня, государь, даже около вашего величества есть люди, достаточно высокопоставленные, которые считают возможным погубить девушку без будущности, без состояния, не имеющую ничего, кроме доброго имени.

— Как же они могут погубить ее?

— Погубить ее репутацию путем позорного изгнания.

— Мадемуазель, — проговорил король с глубокой горечью, — я не люблю людей, которые, оправдываясь, взводят вину на других.

— Государь!

— Да, мне тяжело видеть, что вместо простого признания вы плетете передо мной целую сеть упреков и обвинений.

— Которым вы не придаете никакого значения?.. — воскликнула Луиза.

Король промолчал.

— Скажите же! — с горячностью повторила Лавальер.

— Мне грустно признаться в этом, — сказал король с холодным поклоном.

Девушка всплеснула руками.

— Значит, вы мне не верите? — спросила она.

Король ничего не ответил.

— Значит, вы предполагаете, что я, я… что это я составила этот смешной, бесчестный заговор, чтобы так безрассудно посмеяться над вашим величеством?

— Боже мой, это совсем не смешно и не бесчестно, — возразил король это даже не заговор, просто довольно забавная шутка, и больше ничего.

— О! — в отчаянии прошептала Лавальер. — Король мне не верит! Король не хочет мне верить!

— Да, не хочу.

— Боже! Боже!

— Послушайте, что может быть естественнее? Король идет за мной следом, подслушивает меня, подстерегает; король, может быть, хочет позабавиться надо мной; ну что же, а мы позабавимся над ним. И так как у короля есть сердце, уколем его в сердце.

Лавальер закрыла лицо руками, заглушая рыдания.

Людовик безжалостно продолжал говорить, вымещая на бедной жертве все, что он вытерпел сам:

— Придумаем же басню, скажем, что я люблю его, что я остановила на нем свой выбор. Король так наивен и так самонадеян, что поверит мне; тогда мы повсюду разгласим об этой наивности короля и посмеемся над ним.

— О, — вскричала Лавальер, — думать так… это ужасно!

— Это еще не все, — продолжал король. — Если этот надменней король примет шутку всерьез, если он неосторожно выразит при других что-либо похожее на радость, вот тогда-то мы унизим его перед всем двором; то-то будет приятно рассказать об этом моему возлюбленному; похождение государя, одураченного лукавой девушкой, — чем не приданое для будущего мужа!

— Государь, — воскликнула в полном отчаянии Лавальер, — ни слова больше, умоляю вас! Разве вы не видите, что вы убиваете меня!

— О, тонкая шутка, — прошептал король, уже начавший немного смягчаться.

Лавальер внезапно рухнула на колени, сильно ударившись о паркет.

— Государь, — молила она, ломая руки, — я предпочитаю позор предательству!

— Что вы делаете? — спросил король, но не шевельнул пальцем, чтобы поднять девушку.

— Государь, когда я пожертвую ради вас своей честью и своей жизнью, вы, может быть, поверите моей правдивости. Рассказ, который вы слышали у принцессы, — ложь; а то, что я сказала под дубом…

— Ну?

— Только это и было правдой.

— Сударыня! — воскликнул король.

— Государь, — продолжала Лавальер, увлекаемая своим неистово пылким чувством. — Государь, если бы даже мне пришлось умереть от стыда на этом месте, я твердила бы до потери голоса: я сказала, что люблю вас… я действительно люблю вас!

— Вы!

— Я вас люблю, государь, с того дня, как я вас увидела, с той минуты, как там, в Блуа, где я томилась, ваш царственный взгляд упал на меня, лучезарный и животворящий; я вас люблю, государь! Я знаю: бедная девушка, любящая своего короля и признающаяся ему в этом, совершает оскорбление величества. Накажите меня за эту дерзость, презирайте за безрассудство, но никогда не говорите, никогда не думайте, что я посмеялась над вами, что я предала вас! Во мне течет кровь, верная королям, государь; и я люблю… люблю моего короля!.. Ах, я умираю!

И, лишившись сил, задыхаясь, она упала как подкошенная, подобно цветку, срезанному серпом жнеца, о котором рассказывает Вергилий.

После этих слов, после этой горячей мольбы у короля не осталось ни досады, ни сомнений; все его сердце открылось для жгучего дыхания этой любви, высказанной с таким благородством и таким мужеством.

Услышав это страстное признание, Людовик ослабел и закрыл лицо руками. Но когда пальцы Лавальер ухватились за его руки и горячее пожатие влюбленной девушки согрело их, он загорелся, в свою очередь, и, схватив Лавальер в объятия, поднял ее и прижал к сердцу.

Голова ее безжизненно опустилась к нему на плечо.

Испуганный король подозвал де Сент-Эньяна.

Де Сент-Эньян, неподвижно сидевший в своем углу, подбежал, делая вид, что вытирает слезы. Он помог Людовику усадить девушку в кресло, попытался помочь ей, обрызгал «водой венгерской королевы», повторяя при этом:

— Сударыня! Послушайте, сударыня! Успокойтесь! Король вам верит, король вас прощает. Да очнитесь же! Вы можете очень сильно разволновать короля, сударыня; его величество чувствительны, у его величества ведь тоже есть сердце. Ах, черт возьми! Сударыня, извольте обратить ваше внимание, король очень побледнел!

Но Лавальер оставалась в забытьи.

— Сударыня, сударыня! — продолжал де Сент-Эньян. — Да очнитесь же, прошу вас, умоляю, пора! Подумайте: если королю сделается дурно, мне придется звать врача. Ах, какое несчастье, боже мой! Дорогая, да очнитесь же! Сделайте усилие, живее, живее!

Трудно было говорить более красноречиво и более убедительно, чем Сент-Эньян; но нечто более сильное, чем это красноречие, привело Лавальер в чувство.

Король опустился перед ней на колени и стал покрывать ее руки жгучими поцелуями. Она наконец пришла в себя, открыла глаза, в которых едва теплилась жизнь, и прошептала:

— О государь, значит, ваше величество прощаете меня?

Король не отвечал… Он был слишком взволнован.

Де Сент-Эньян снова счел своим долгом отойти. Он увидел, что глаза его величества зажглись пламенем.

Лавальер встала.

— А теперь, государь, — мужественно произнесла она, — теперь, когда я оправдалась, по крайней мере в глазах вашего величества, разрешите мне удалиться в монастырь. Там я буду благословлять моего короля всю жизнь и умру, прославляя бога, который даровал мне один день счастья.

— Нет, нет, — отвечал король, — вы будете жить здесь, благословляя бога и любя Людовика, который устроит вам жизнь, полную блаженства, который вас любит и клянется вам в этом!

— О государь, государь!

Чтобы рассеять сомнения Лавальер, король стал целовать ее с таким жаром, что де Сент-Эньян поспешил скрыться за портьерой.

Эти поцелуи, которые она сначала не имела силы отвергнуть, воспламенили молодую девушку.

— О государь! — воскликнула она. — Не заставляйте меня раскаяться в моей откровенности, ибо это доказало бы мне, что ваше величество все еще презираете меня.

— Сударыня, — сказал король, почтительно отступая от нее, — никого в мире я не люблю и не уважаю так, как вас. И отныне никто при моем дворе, клянусь вам, не будет пользоваться таким почетом, как вы. Прошу вас простить мой порыв, сударыня, рожденный избытком любви; но я еще лучше докажу вам ее силу, оказывая вам все уважение, какого вы можете пожелать.

Затем, поклонившись ей, спросил:

— Сударыня, вы разрешите запечатлеть поцелуй на вашей руке?

И он почтительно коснулся губами дрожащей руки молодой девушки.

— Отныне, — прибавил Людовик, выпрямляясь и лаская Лавальер взглядом, — отныне вы под моим покровительством. Никогда не говорите никому о зле, которое я вам причинил, и простите других за то, что они сделали вам.

Теперь вы будете стоять настолько выше их, что они не только не внушат вам ни тени страха, но будут возбуждать у вас даже жалость.

И, сделав ей почтительный поклон, точно выходя из храма, король подозвал де Сент-Эньяна.

— Граф, — сказал он, — надеюсь, что мадемуазель согласится удостоить вас некоторой долей своей благосклонности взамен той дружбы, которую я навеки дарю ей.

Де Сент-Эньян преклонил колено перед Лавальер.

— Как я буду счастлив, — прошептал он, — если мадемуазель удостоит меня этой чести!

— Я пошлю вам вашу подругу, — произнес король. — Прощайте, мадемуазель, или, лучше — до свидания!

И король весело удалился, увлекая за собой де Сент-Эньяна.

Принцесса не предвидела такой развязки. Ни наяда, ни дриада ничего не говорили ей об этом.

II

НОВЫЙ ГЕНЕРАЛ ИЕЗУИТСКОГО ОРДЕНА
В то время как Лавальер и король соединяли в первом признании печали прошлого, счастье текущей минуты и надежды на будущее, Фуке, вернувшись домой, то есть в апартаменты, отведенные ему в замке, разговаривал с Арамисом обо всем том, чем король в данную минуту пренебрегал.

— Скажите мне, — начал Фуке, усадив своего гостя в кресло и сам усевшись рядом, — скажите мне, господин д'Эрбле, как идут дела в Бель-Иле, есть у вас оттуда какие-нибудь известия?

— Господин суперинтендант, — отвечал Арамис, — там все идет согласно нашим желаниям, все расходы оплачены, ни один из наших планов не обнаружен.

— А гарнизон, который король собирался поставить там?

— Сегодня утром я узнал, что он прибыл туда уже две недели назад.

— А как его там приняли?

— Прекрасно.

— Что же сталось с прежним гарнизоном?

— Он высадился в Сарзо, и оттуда его немедленно отправили в Кемпер.

— А новый гарнизон?

— Он сейчас наш.

— Вы уверены в том, что говорите, епископ?

— Уверен. И вы сейчас узнаете, как все это произошло.

— Но ведь из всех гарнизонных стоянок Бель-Иль самая худшая?

— Знаю — и действую сообразно с этим; теснота, отрезанность от мира, нет женщин, нет игорных домов. А в наше время, — прибавил Арамис со свойственной только ему одному улыбкой, — очень грустно видеть, до чего молодые люди жаждут развлечения и, следовательно, до чего они бывают расположены к тому, кто дает им возможность повеселиться.

— А если они будут развлекаться в Бель-Иле?

— Если они будут развлекаться благодаря королю, они отдадут сердце королю; если же они будут скучать из-за короля и развлекаться по милости господина Фуке, они полюбят господина Фуке.

— А вы предупредили моего интенданта, чтобы немедленно по их прибытии…

— Нет: мы дали им поскучать с недельку, а через неделю они взвыли, сказав, что прежние офицеры имели больше, развлечений, чем они. Тогда им было сказано, что прежние офицеры умели завязать дружбу с господином Фуке и что господин Фуке, видя в них своих друзей, приложил все старания, чтобы они не скучали в его владениях. Они задумались. Но интендант тотчас же прибавил, что хотя ему и неизвестно распоряжение господина Фуке, он все же достаточно знает своего господина и с уверенностью может сказать, что каждый дворянин, состоящий на службе короля, интересует его. И хотя новоприбывшие неизвестны ему, он готов сделать для них то же, что делал и для других.

— Чудесно! И, надеюсь, обещания были приведены в исполнение? Ведь вы знаете, я не хочу, чтобы от моего имени давались пустые обещания.

— После этого в распоряжение офицеров были предоставлены два судна и лошади; им были вручены ключи от главного здания; теперь они устраивают там охоты и катаются с бель-ильскими дамами, по крайней мере, с теми из них, которые не боятся морской болезни.

— Ну а солдаты?

— Все относительно, вы понимаете; солдатам дают вино, превосходную пищу и большое жалованье. Значит, мы можем положиться на этот гарнизон.

— Хорошо.

— Отсюда следует, что если каждые два месяца у нас будут менять гарнизон, то за два года вся армия перебывает в Бель-Иле. Тогда за нас будет не один полк, а пятьдесят тысяч человек.

— Я хорошо знал, — сказал Фуке, — что никто, кроме вас, господин д'Эрбле, не может быть таким драгоценным, таким незаменимым другом, но при всем этом, — прибавил он со смехом, — мы забываем нашего друга дю Валлона. Что с ним? В течение трех дней, которые я провел в Сен-Манде, я забыл обо всем на свете, признаюсь.

— Ну, да я-то не забыл, — отвечал Арамис. — Портос в Сен-Манде; его там ублажают как нельзя лучше, кормят изысканно, подают тонкие вина; он гуляет в маленьком парке, открытом только для вас одного; он им пользуется. Он упражняет свои мышцы, сгибая молодые вязы или ломая старые дубы, как Милон Кротонский, а так как в парке нет львов, то мы, вероятно, застанем его невредимым. Наш Портос — храбрец!

— Да, но тем временем он соскучится, начнет расспрашивать.

— Он ни с кем не видится.

— Но ведь он же чего-нибудь ждет, на что-нибудь надеется?

— Я внушил ему одну надежду, и он живет ею.

— Какую же?

— Быть представленным королю.

— Ого! В качестве кого?

— В качестве инженера Бель-Иля, черт возьми?

— Значит, теперь нужно, чтобы он вернулся в Бель-Иль?

— Обязательно; я даже думаю отослать туда его как можно скорее. Портос — представительная личность; только д'Артаньян, Атос и я знаем его слабости. Портос никому не доверяется, он исполнен достоинства; на офицеров он произведет впечатление паладина времен крестовых походов. Он напоит весь главный штаб, не пьянея сам, и станет предметом общего удивления и симпатии, затем, если бы нам понадобилось какое-нибудь приказание, Портос — воплощенный приказ: всякий вынужден будет исполнить то, что он пожелает.

— Так отошлите его.

— Это как раз то, чего я хочу, по только через несколько дней, ибо мне нужно сказать вам одну вещь.

— Какую?

— Я не доверяю д'Артаньяну. Как вы могли заметить, его нет в Фонтенбло, а д'Артаньян никогда не уезжает попусту. Поэтому теперь, покончив со своими делами, я постараюсь узнать, что за дела у д'Артаньяна.

— Вы все уладили?

— Да.

— Счастливец вы, хотелось бы и мне сказать то же.

— Надеюсь, что у вас нет никаких беспокойств?

— Гм!

— В таком случае, — произнес Арамис со свойственной ему последовательностью в мыслях, — в таком случае мы можем подумать о том, что я говорил вам вчера по поводу малютки.

— Какой?

— По поводу де Лавальер.

— Ах, правда!

— Вам не противно поухаживать за этой девушкой?

— Этому мешает только одно.

— Что?

— Мое сердце занято другой, и я ровно ничего не чувствую к этой девушке.

— Ужасно, если занято сердце в то время, когда так нужна голова.

— Вы правы. Но вы видите, что по первому же вашему слову я все бросил. Однако вернемся к малютке. Какую пользу вы видите в том, чтобы я занялся ею?

— Видите ли, говорят, что король заинтересовался ею.

— А по-вашему, это неправда? Ведь вы все знаете.

— Я знаю, что король внезапно переменился; еще третьего дня он пылал страстью к принцессе, и несколько дней тому назад принц жаловался на это королеве-матери, происходили супружеские недоразумения и слышалось материнское брюзжание.

— Откуда вам все это известно?

— Известно доподлинно!

— Что же из этого следует?

— А то, что после этих недоразумений, этого брюзжания король перестал разговаривать с ее высочеством.

— А дальше?

— Дальше он занялся де Лавальер. Мадемуазель де Лавальер — фрейлина принцессы. Знаете ли вы, что в любви называют прикрытием?

— Конечно.

— Так вот: мадемуазель де Лавальер служит прикрытием принцессы. Воспользуйтесь этим положением вещей. Раненое самолюбие облегчит победу; тайны короля и принцессы будут в руках малютки. А вы знаете, что умный человек делает с тайнами?

— Но как подступиться к ней?

— И это спрашиваете у меня вы? — удивился Арамис.

— Спрашиваю, потому что у меня нет времени заниматься ею.

— Она бедна, скромна, вы создадите ей положение: покорит ли она себе короля как фаворитка или же просто приблизится к нему как поверенная его тайн, в ней вы приобретете верного человека.

— Хорошо, — сказал Фуке. — Что же мы предпримем в отношении этой малютки?

— А что вы предпринимали, когда хотели понравиться женщине, господин суперинтендант?

— Писал ей. Объяснялся в любви. Предлагал ей свои услуги и подписывался: Фуке.

— И ни одна не оказала сопротивления?

— Только одна, — отвечал Фуке. — Но четыре дня тому назад и она сдалась, как прочие.

— Не будете ли вы добры написать несколько слов? — улыбнулся Арамис, подавая Фуке перо.

Фуке взял его.

— Диктуйте, — попросил он. — Моя голова до того занята другими делами, что я не в состоянии сочинить двух строчек.

— Идет, — согласился Арамис, — пишите.

И он продиктовал:

«Сударыня, я видел вас, и вы не удивитесь, что я нашел вас красавицей. Но из-за отсутствия положения, достойного вас, вы только прозябаете при дворе.

Если у вас есть какое-нибудь честолюбие, то любовь порядочного человека послужит опорой для вашего ума и ваших прелестей.

Приношу мою любовь к вашим ногам; но так как даже самая благоговейная и окруженная тайнами любовь может скомпрометировать предмет своего культа, то такой достойной особе не подобает подвергать опасности свою репутацию, не получив взамен гарантий, обеспечивающих ее будущность.

Если вы соблаговолите ответить на мою любовь, то она сумеет доказать вам свою признательность, сделав вас навсегда свободной и независимой».

Написав это письмо, Фуке взглянул на Арамиса.

— Подпишите.

— Нужно ли это?

— Ваша подпись на письме стоит миллиона. Вы забываете это, дорогой суперинтендант.

Фуке подписался.

— С кем вы пошлете это письмо? — спросил Арамис.

— Со своим лакеем.

— Вы в нем уверены?

— Это испытанный человек. Впрочем, мы ведем игру без риска.

— Почему?

— Если правда то, что вы говорите об услугах этой малютки королю и принцессе, то король даст ей денег, сколько она пожелает.

— Так, значит, у короля есть деньги? — удивился Арамис.

— Да, нужно думать, потому что у меня он их не просит.

— Попросит, будьте спокойны!

— Больше того: я думал, что он заговорит со мной о празднике в Во.

— И что же?

— Оп и не заикнулся.

— Еще заговорит.

— Вы считаете короля очень жестоким, дорогой д'Эрбле.

— Не его.

— Он молод, следовательно, он добр.

— Он молод, следовательно, он слаб и подвержен страстям; и господин Кольбер держит в своих грязных лапах его слабости и его страсти.

— Вот видите, вы боитесь его.

— Я не отрицаю.

— В таком случае я пропал.

— Как так?

— Я пользовался влиянием у короля только благодаря деньгам.

— Ну так что же?

— Я разорен.

— Нет!

— Как нет? Разве вы знаете мои дела лучше меня?

— Может быть.

— А что, если он потребует от меня этого праздника?

— Вы дадите его.

— А деньги?

— А разве их у вас когда-нибудь но хватало?

— О, если бы вы знали, какой ценой я достал последние деньги!

— Следующая сумма не будет стоить вам труда.

— Кто жемне ее даст?

— Я.

— Вы дадите мне шесть миллионов?.. Что говорите?.. Шесть миллионов?!

— Если понадобится, то и десять.

— Право, дорогой д'Эрбле, — сказал Фуке, — ваша самоуверенность пугает меня больше, чем гнев короля.

— Пустое!

— Кто же вы такой?

— Кажется, вы меня знаете.

— Я ошибаюсь в вас; чего же вы хотите?

— Я хочу видеть на троне Франции короля, который был бы предан господину Фуке, и хочу, чтобы господин Фуке был предан мне.

— О! — воскликнул Фуке, пожимая руку Арамиса. — Что касается моей преданности, то я весь ваш, но, дорогой д'Эрбле, вы заблуждаетесь.

— Относительно чего?

— Король никогда не будет мне предан.

— Мне кажется, я не говорил, что король будет вам предан.

— Напротив, вы только что это сказали.

— Я не говорил — теперешний король, я сказал — король вообще.

— Разве это не все равно?

— Нет, это совершенно разные вещи.

— Не понимаю.

— Сейчас поймете. Предположите, что королем у нас не Людовик Четырнадцатый.

— Не Людовик Четырнадцатый?

— Нет, а человек, всецело зависящий от вас.

— Это немыслимо.

— Даже обязанный вам троном.

— Вы с ума сошли! Только Людовик Четырнадцатый может сидеть на французском престоле, я не вижу никого, кто мог бы заменить его.

— А я вижу.

— Разве что принц, брат короля, — сказал Фуке, с беспокойством поглядывая на Арамиса. — Но принц…

— Нет, не принц.

— Как же вы хотите, чтобы принц не королевской крови… как вы хотите, чтобы принц, не имеющий никакого права…

— Мой король, или, верное, ваш король, будет обладать всеми необходимыми качествами, поверьте мне.

— Берегитесь, господин д'Эрбле, берегитесь, вы повергаете меня в трепет, у меня голова идет кругом.

Арамис улыбнулся:

— Какой, однако, пустяк повергает вас в трепет.

— Повторяю, вы меня пугаете.

Арамис снова улыбнулся.

— Вы смеетесь? — спросил Фуке.

— Придет время, когда вы тоже посмеетесь. Теперь же я буду смеяться один.

— Объяснитесь.

— Когда придет время, я объясню вам все, будьте спокойны. Вы не апостол Петр, а я не Христос, однако я скажу вам: «Маловерный, зачем ты усомнился?»

— Ах, боже мой, я сомневаюсь… я сомневаюсь, потому что ничего не вижу.

— Значит, вы слепы, в таком случае я обращусь к вам не как к апостолу Петру, а как к апостолу Павлу: «Наступит день, когда глаза твои откроются».

— О, как я хотел бы верить! — вздохнул Фуке.

— Вы не верите? А ведь я десять раз провел вас над бездной, в которую вы один низверглись бы; ведь из генерального прокурора вы сделались интендантом, из интенданта первым министром, из первого министра дворцовым мэром. Нет, нет, — прибавил Арамис со своей неизменной улыбкой, — нет, вы не можете видеть и, значит, не можете верить. — С этими словами Арамис встал, собираясь уходить.

— Одно только слово, — остановил его Фуке. — Вы никогда еще не говорили со мной так, не выказывали такой уверенности, или, лучше сказать, такой дерзости.

— Для того чтобы говорить громко, нужно иметь свободу голоса.

— И она у вас есть?

— Да.

— С каких же пор?

— Со вчерашнего дня.

— О господин д'Эрбле, берегитесь, вы слишком самонадеянны!



— Как же не быть самонадеянным, имея в руках власть?

— Так у вас есть власть?

— Я уже предлагал вам десять миллионов и снова предлагаю их.

Взволнованный Фуке тоже встал.

— Ничего не понимаю! Вы сказали, что собираетесь свергать королей и возводить на трон других. Я, должно быть, с ума сошел, или мне все это послышалось.

— Нет, вы не сошли с ума, я действительно говорил все это.

— Как же вы могли сказать подобные вещи?

— Можно с полным правом говорить о низвержении тронов и о возведении на них новых королей, когда стоишь выше королей и тронов… земных.

— Так вы всемогущи? — вскричал Фуке.

— Я сказал вам это и снова повторяю, — отвечал Арамис дрожащим голосом; глаза его блестели.

Фуке в бессилии опустился в кресло о сжал голову руками. Арамис несколько мгновений смотрел на него, словно ангел человеческих судеб, взирающий на простого смертного.

— Прощайте, — произнес он наконец, — спите спокойно и отошлите письмо Лавальер. Завтра увидимся, не правда ли?

— Да, завтра, — отвечал Фуке, тряхнув головой, точно человек, приходящий в себя, — но где же мы увидимся?

— На прогулке короля, если вам угодно.

— Отлично.

И они расстались.

III

ГРОЗА
На другой день с утра было пасмурно, сумрачно; так как в этот день была назначена прогулка короля, то всякий, открывая глаза, прежде всего устремлял взор на небо.

Над деревьями висел густой душный туман, и солнце, едва заметное сквозь тяжелую пелену, не в силах было рассеять его. Росы не было. Газоны стояли сухие, цветы жаждали влаги. Птицы пели сдержаннее, чем обыкновенно, посреди неподвижной, точно застывшей листвы. Не слышно было шороха и шума, этого дыхания природы, порождаемого солнцем. Стояла мертвая тишина.

Проснувшись и взглянув в окно, король был поражен сумрачностью природы. Однако все распоряжения были сделаны, все было приготовлено, и, главное, Людовик очень рассчитывал на эту прогулку, которая сулила ему много заманчивого; поэтому он без колебания решил, что погода не имеет никакого значения и так как прогулка назначена, она должна состояться.

Впрочем, в некоторых излюбленных богом земных царствах бывают часы, когда кажется, будто воля земного короля имеет влияние на божественную волю. У Августа был Вергилий, говоривший: «Nocte puit tota redeunt spectacula mane»[167]. У Людовика XIV был Буало, говоривший совсем другое, и бог, относившийся к нему почти так же милостиво, как Юпитер к Августу.

Людовик по обыкновению прослушал мессу, хотя, по правде говоря, воспоминание об одном создании сильно отвлекало его от мыслей о создателе.

Во время службы он не раз принимался считать минуты, а потом секунды, отделявшие его от счастливого мгновения, когда должна была начаться прогулка, то есть того мгновения, когда на дороге должна была появиться принцесса с фрейлинами.

Само собой разумеется, что никто в замке не знал о ночном свидании короля с Лавальер. Может быть, болтливая Монтале и разгласила бы о нем, но на этот раз ее удержал Маликорн, предупредивший, что болтливость будет не в ее интересах.

Что же касается Людовика XIV, то он был так счастлив, что простил или почти простил принцессе ее вчерашнюю выходку. В самом деле, он должен был скорее быть довольным ею. Не будь этой злой шалости, он не получил бы письма от Лавальер; не будь этого письма, не было бы и аудиенции, а не будь этой аудиенции, он оставался бы в неизвестности. Его сердце было так переполнено блаженством, что там не оставалось места для досады, по крайней мере, в данную минуту.

Итак, вместо того чтобы нахмуриться при виде невестки, Людовик решил обойтись с нею еще дружелюбнее и любезнее, чем обыкновенно. Однако лишь при одном условии — что она не заставит себя долго ждать.

Вот о чем думал Людовик, слушая мессу, вот что заставляло его забывать во время церковной службы о вещах, над которыми ему следовало размышлять в качестве христианнейшего короля и старшего сына церкви.

Но бог так снисходителен к юным заблуждениям, и все, что касается любви, даже любви греховной, отечески им поощряется, что, выйдя от мессы и подняв глаза к небу, Людовик увидел сквозь разорванные тучи уголок лазурного ковра, разостланного под ногами господними.

Он вернулся в замок и, так как прогулка была назначена в полдень, а часы показывали только десять, усердно принялся за работу с Кольбером и Лионом.

Во время работы Людовик медленно расхаживал от стола к окну, выходившему на павильон принцессы; он заметил поэтому на дворе г-на Фуке, которого почтительно приветствовали придворные, узнавшие о вчерашней аудиенции. Фуке с любезным и счастливым видом направился, в свою очередь, приветствовать короля.

Завидев Фуке, король инстинктивно обернулся к Кольберу. Кольбер улыбнулся и, казалось, тоже был весь полон любезности и ликования. Это приятное настроение охватило его после того, как один из его секретарей вручил ему бумажник, который он, не открывая, спрятал в глубокий карман своих штанов.

Но так как в радости Кольбера всегда содержалось что-то зловещее, то из двух улыбок Людовик предпочел улыбку Фуке. Он знаком приказал суперинтенданту войти; затем обратился к Лиону и Кольберу:

— Закончите эту работу и положите ее на мой письменный стол, я прочту бумаги со свежей головой.

И король ушел.

По знаку Людовика XIV Фуке быстро поднялся по лестнице. Арамис же, сопровождавший суперинтенданта, затерялся в толпе придворных, так что король даже не заметил его.

Король встретился с Фуке на верхних ступеньках лестницы.

— Государь, — сказал Фуке, видя приветливую улыбку на лице Людовика, — вот уже несколько дней ваше величество осыпает меня милостями. Теперь не юный король царствует во Франции, а юный бог, бог наслаждения, счастья и любви.



Король покраснел. Комплимент был очень лестным, но он слишком прямо бил в цель.

Король проводил Фуке в маленький салон, отделявший его рабочий кабинет от спальни.

— Знаете ли, почему я вас позвал? — спросил король, садясь на подоконник, чтобы не упустить из виду цветник, куда выходили вторые двери из павильона принцессы.

— Нет, государь… но уверен, что для чего-нибудь приятного, судя по милостивой улыбке вашего величества.

— Вам так кажется?

— Нет, государь, я вижу это.

— В таком случае вы ошибаетесь.

— Я, государь?

— Да, я призвал вас, напротив, чтобы поссориться с вами.

— Со мной, государь?

— С вами, и очень серьезно.

— Право, ваше величество пугаете меня… По я готов слушать, уверенный в справедливости и доброте вашего величества.

— Говорят, господин Фуке, что вы затеваете большой праздник в Во?

Фуке улыбнулся, как больной, ощутивший первые симптомы забытой им и возвращающейся лихорадки.

— И вы не приглашаете меня? — продолжал король.

— Государь, — отвечал Фуке, — я не думал об этом празднике, и только вчера вечером один из моих друзей (Фуке подчеркнул эти слова) напомнил мне о нем.

— Но ведь вчера вечером я вас видел, и вы ничего не сказали мне об этом, господин Фуке.

— Государь, мог ли я надеяться, что ваше величество спуститесь со своих царственных высот и удостоите своим посещением мое жилище?

— Простите, господин Фуке, вы ни слова не говорили мне о вашем празднике.

— Повторяю, я ничего не сказал об этом празднике королю, во-первых, потому, что еще ничего не было решено, а во-вторых, я боялся отказа.

— Что же заставило вас бояться отказа, господин Фуке? Берегитесь, я решил до конца выспросить вас.

— Горячее желание получить согласие короля на мое приглашение.

— Хорошо, господин Фуке, я вижу, что нам очень легко прийти к соглашению. Вы горите желанием пригласить меня на свой праздник, а я горю желанием побывать на нем; начинайте же, я приму ваше приглашение.

— Как! Ваше величество соблаговолите принять его? — пролепетал суперинтендант.

— Право, — засмеялся король, — выходит, как будто я не только принимаю приглашение, но сам напрашиваюсь.

— Ваше величество удостаиваете меня величайшей чести! — вскричал Фуке. — Но я принужден повторить слова господина де Ла Вьевиля, обращенные к вашему деду, Генриху Четвертому: «Господи, я недостоин».

— А я отвечу, господин Фуке, что, если вы устроите праздник, я приду к вам даже без приглашения.

— Благодарю вас, ваше величество, благодарю, — сказал Фуке, поднимая голову при вести об этой милости, которая, но его мнению, должна была его разорить. — Но кто же предупредил ваше величество?

— Молва, господин Фуке; рассказывают чудеса о вас и о вашем доме. Вы возгордитесь, господин Фуке, если узнаете, что король ревнует к вам?

— Это сделает меня счастливейшим из смертных, государь, потому что в тот день, когда король воспылает ревностью к владельцу Во, у того найдется подарок, достойный короля.

— Итак, господин Фуке, устраивайте праздник и распахните настежь двери вашего дома.

— Я прошу ваше величество назначить день, — отвечал Фуке.

— Ровно через месяц.

— Вашему величеству не угодно выразить еще какое-нибудь желание?

— Нет, господин суперинтендант. Я хочу только почаще видеть вас подле себя.

— Государь, я имею честь принимать участие в прогулке вашего величества.

— Отлично; так я ухожу, господин Фуке, а вот и дамы собираются.

Произнеся эти слова, король с пылкостью влюбленного юноши побежал от окна за перчатками и тростью, которые подал ему камердинер.

Со двора доносился топот лошадей и шум колес по усыпанному песком двору.

Король спустился вниз. Когда он появился на крыльце, все придворные замерли. Король пошел прямо к молодой королеве. Что касается королевы матери, то, чувствуя себя нездоровой, она не пожелала выезжать. Мария-Терезия села в карету вместе с принцессой и спросила у короля, куда ему будет угодно ехать.

Как раз в этот момент король увидел Лавальер, усталую и бледную после событий вчерашнего дня; она садилась в коляску с тремя подругами. Людовик рассеянно ответил королеве, что ему все равно, куда ехать, и что он будет чувствовать себя хорошо всюду, где будет королева.

Тогда королева приказала стремянным ехать в сторону Апремона.

Стремянные поскакали вперед.

Король сел на лошадь. Несколько минут он ехал рядом с каретой королевы и принцессы, держась у дверцы.

Небо прояснилось; однако в воздухе висела какая-то дымка, похожая на грязную кисею; в солнечных лучах кружились блестящие пылинки. Стояла удушливая жара. Но так как король, по-видимому, не обращал внимания на погоду, то она не тревожила и остальных, и кортеж по приказанию королевы направился к Апремону.

Толпа придворных шумела и была весела; видно было, что каждый хотел забыть язвительные речи, раздававшиеся накануне.

Особенно очаровательна была принцесса. В самом деле, она видела короля у дверцы и, поскольку ей не приходило в голову, что он едет возле кареты ради королевы, надеялась, что ее рыцарь вернулся к ней.

Но через какие-нибудь четверть лье король милостиво улыбнулся, поклонился, приостановил лошадь и пропустил карету королевы, затем карету старших фрейлин, а затем и прочие экипажи, которые, видя, что король не трогается с места, хотели остановиться, в свою очередь. Но король подал знак продолжать путь.

Когда карета, где сидела Лавальер, поравнялась с ним, король приблизился к ней. Король поклонился дамам и собирался ехать рядом с каретой фрейлин, как он ехал рядом с каретой принцессы, как вдруг весь кортеж разом остановился Очевидно, королева, обеспокоенная отсутствием короля, отдала приказ подождать его.

Король велел спросить, зачем она это сделала.

— Хочу пройтись пешком, — был ответ.

Она, очевидно, надеялась, что король, ехавший верхом подле кареты фрейлин, не решится идти пешком вместе с ними.

Кругом был лес. Прогулка обещала быть прекрасной, особенно для мечтателей и для влюбленных.

Три красивые аллеи, длинные, тенистые и извилистые, расходились в разные стороны от места, на котором процессия остановилась. Сквозь кружево листвы виднелись кусочки голубого неба.

В глубине аллеи то и дело пробегали испуганные дикие козы, на секунду останавливались посреди дороги, подняв голову, затем мчались как стрелы, одним прыжком скрываясь в чаще леса; время от времени кролик? философ, сидя на задних лапках, потирал передними мордочку и нюхал воздух, чтобы узнать, не бежит ли собака за этими людьми, потревожившими ею размышления, его обед и его любовные дела, и нет ли у кого-нибудь из них ружья под мышкой.

Вслед за королевой все общество вышло из карет.

Мария-Терезия оперлась на руку одной из фрейлин и, искоса взглянув на короля, который, по-видимому, совсем не заметил, что является предметом внимания королевы, углубилась в лес по первой тропинке, открывшейся перед ней. Перед ее величеством шли двое стремянных и палками приподнимали ветки и раздвигали кусты, загораживавшие дорогу.

Выйдя из кареты, принцесса увидела подле себя г-на де Гиша, который поклонился ей и предложил ей свои услуги.

Принц, восхищенный своим вчерашним купаньем, объявил, что идет к реке, и, отпустив де Гиша, остался в замке с шевалье де Лорреном и Маниканом. Он больше не испытывал и тени ревности. Поэтому его напрасно искали в кортеже; впрочем, принц редко принимал участие в общих развлечениях, так что его отсутствие скорее обрадовало, чем огорчило.

По примеру королевы и принцессы, каждый устроился по своему вкусу.

Как мы сказали, король находился возле Лавальер. Соскочив с лошади, когда отворились дверцы кареты, он предложил ей руку. Монтале и Тонне-Шарант тотчас же отошли в сторону, первая — по корыстным соображением, а другая — из скромности, одна хотела сделать приятное королю, другая досадить ему.

В течение последнего получаса погода тоже приняла решение, висевшая в воздухе дымка мало-помалу сгустилась на западе, потом, как бы увлекаемая течением воздуха, стала медленно и тяжело приближаться. Чувствовалась гроза; но так как король не замечал ее, то и никто не считал себя вправе ее заметить.

Поэтому прогулка продолжалась; иногда, впрочем, время от времени поднимали глаза к небу. Более робкие прогуливались у экипажей, в которых они надеялись укрыться в случае грозы. Но большая часть кортежа, видя, что король отважно углубился в лес с Лавальер, последовала за королем.

Заметив это, король взял Лавальер под руку и увлек на боковую тропинку, куда уже никто не посмел пойти за ним.

IV

ДОЖДЬ
В том же направлении, куда пошли король и Лавальер, но только не по дорожке, а прямо через лес, шагали двое людей, совершенно равнодушных к надвигавшейся туче. Они шли, наклонив головы, точно обдумывая что-то серьезное. Они не видели ни де Гиша, ни принцессы, ни короля, ни Лавальер.

Вдруг молния озарила воздух, и раздался глухой и отдаленный раскат грома.

— Ах, — заметил один из спутников, поднимая голову, — начинается гроза не вернуться ли нам в карету, дорогой д'Эрбле?

Арамис поднял глаза к небу и взглянул на тучу.

— О, — сказал он, — не стоит торопиться! — И, продолжая прерванный разговор, прибавил:

— Итак, вы думаете, что наше вчерашнее письмо сейчас уже дошло по назначению?

— Я уверен в этом.

— Кому вы поручили доставить его?

— Моему испытанному слуге, как я уже имел честь сообщить вам.

— Он принес ответ?

— Я еще не видел его; вероятно, малютка дежурила у принцессы или одевалась и заставила его подождать. Нужно было уезжать, и мы уехали. Поэтому мне неизвестно, что там произошло.

— Вы видели короля перед отъездом?

— Да.

— Как вы его нашли?

— Безупречным или бесчестным, смотря по тому, говорил ли он правду или лицемерил.

— А праздник?

— Состоится через месяц.

— Он напросился?

— С такой навязчивостью, что я чувствую тут наущение Кольбера.

— Я тоже так думаю.

— Ночь не рассеяла ваших иллюзий?

— Каких иллюзий?

— Относительно помощи, которую вы можете оказать мне в этом случае?

— Нет, я всю ночь писал, и все распоряжения отданы.

— Праздник обойдется мне в несколько миллионов.

Не забывайте этого.

— Я даю шесть… На всякий случай и вы раздобудьте два или три.

— Вы чародей, дорогой д'Эрбле!

Арамис улыбнулся.

— Но раз вы швыряетесь миллионами, — произнес Фуке с тревогой, — так почему же несколько дней точу назад вы не дали Безмо пятидесяти тысяч франков?

— Потому, что несколько дней тому назад я был беден, как Иов.

— А сегодня?

— Сегодня я богаче короля.

— Отлично, — кивнул Фуке, — я умею разбираться в людях. Я знаю, что вы не способны нарушить слово; я не хочу вырывать у вас вашу тайну; не будем больше говорить об этом.

В этот момент послышался глухой раскат, вскоре превратившийся в страшный удар грома.

— Ого! — воскликнул Фуке. — Я говорил вам!

— В таком случае вернемся к каретам.

— Не успеем, — возразил Фуке. — Вот уже дождь!

Действительно, небо, казалось, разверзлось, и крупные капли зашумели по вершинам деревьев.

— Ну, — сказал Арамис, — у нас есть время дойти до экипажа раньше, чем дождь проникнет сквозь листья.

— Лучше бы спрятаться в каком-нибудь гроте.

— Это верно, но есть ли тут грот? — спросил Арамис.

— Есть. В десяти шагах отсюда, — с улыбкой отвечал Фуке. — Да вот и он! — прибавил он, осмотревшись кругом.

— Как вы счастливы, что у вас такая хорошая память, — улыбнулся Арамис, в свою очередь. — А вы не боитесь, что ваш кучер, не видя нас, вообразит, будто мы пошли окольной дорогой, и поедет за придворными каретами?

— Нет, не боюсь; если я оставляю где-нибудь кучера и экипаж, то он двинется с места разве только по особому приказанию короля, да и то не наверное; к тому же, мне кажется, мы не одни зашли так далеко. Я слышу шаги и шум голосов.

И, произнося эти слова, Фуке оглянулся и раздвинул тростью густую листву, скрывавшую от них дорогу. Арамис одновременно с ним заглянул в образовавшееся отверстие.

— Женщина! — воскликнул Арамис.

— Мужчина! — воскликнул Фуке.

— Лавальер!

— Король!

— Ого! — сказал — Арамис. — Разве и король знает ваш грот? Это меня не удивило бы; ведь у него существуют довольно налаженные отношения с нимфами Фонтенбло.

— Не беда! — отозвался Фуке. — Войдем туда; если король не знает его, будем наблюдать, что произойдет. Если же знает, то — так как в гроте два выхода, — когда он войдет через один, мы выйдем через другой.

— А далеко еще чуда? — спросил Арамис. — Дождь уже начинает капать сквозь листья.

— Мы пришли.

Фуке приподнял ветви, и в скале можно было заметить углубление, совершенно закрытое вереском и плющом.

Фуке показал дорогу. Арамис пошел за ним.

Входя в грот, Арамис оглянулся.

— О, да они тоже идут в эту сторону!

— В таком случае уступим им место, — улыбнулся Фуке и потянул Арамиса за плащ. — Не думаю, однако, чтобы король знал мой грот.

— Действительно, — сказал Арамис, — они чего-то ищут; им надобно ветвистое дерево, вот и все.

Арамис не ошибался: король смотрел вверх, а не вокруг себя. Он держал Лавальер под руку: девушка скользила на влажной траве.

Людовик осмотрелся еще внимательнее и, заметив огромный развесистый дуб, увлек Лавальер к нему. Бедная девушка оглядывалась во все стороны; казалось, она и боялась и желала, чтобы их заметили, — чтобы рядом был кто-то еще.

Король привел ее к стволу дерева, под которым было совершенно сухо, точно ливня и не было. Сам он стал возле нее, сняв шляпу. Через несколько мгновений капли дождя стали пробиваться сквозь листву и падать на голову короля, но он не замечал их.

— Государь, — прошептала Лавальер, показывая на шляпу.

Но король поклонился и наотрез отказался надеть ее.

— Как нельзя более удобный случай предложить им наше место, — сказал Фуке на ухо Арамису.

— Как нельзя более удобный случай подслушать и не проронить ни слова из тога, что они будут говорить, — прошептал в ответ Арамис.



И оба замолчали; голос короля явственно доносился до них.

— Боже мой, мадемуазель, — говорил король, — я вижу, или, вернее, угадываю, ваше беспокойство; поверьте, я искренне жалею, что увел вас от остального общества и из-за меня вы можете промокнуть. Да вы уже промокли, может быть, вам холодно?

— Нет, государь.

— Но вы дрожите!

— Государь, я боюсь, что могут дурно истолковать мое отсутствие в тот момент, когда все, наверное, уже собрались.

— Я охотно предложил бы вам вернуться к каретам, мадемуазель, но взгляните и прислушайтесь, можно ли сейчас идти куда-нибудь?

Действительно, гром гремел, и дождь лил ручьями.

— К тому же, — продолжал король, — никто не посмеет сказать о вас дурное. Ведь вы с французским королем, то есть первым дворянином королевства.

— Конечно, государь, — отвечала Лавальер, — это великая честь для меня, но я боюсь не за себя.

— А за кого же?

— За вас, государь.

— За меня, мадемуазель? — с улыбкой сказал король. — Я не понимаю вас.

— Разве ваше величество забыли уже, что произошло вчера на вечере у ее высочества?

— Не говорите об этом, прошу вас, или лучше позвольте мне вспомнить, чтобы еще раз поблагодарить вас за ваше письмо и…

— Государь, — прервала его Лавальер, — дождь идет, а ваше величество без шляпы.

— Прошу вас не беспокоиться обо мне. Я боюсь, что вы промокнете.

— О, ведь я — крестьянка, — улыбнулась Лавальер. — Я привыкла бегать по луарским лугам и блуаским садам во всякую погоду. А что касается моего туалета, — прибавила она, глядя на свое скромное муслиновое платье, то ваше величество видите, что за него мне нечего опасаться.

— Действительно, мадемуазель, я уже не раз замечал, что вы всем обязаны самой себе, а не туалету. Вы не кокетка. Я считаю это большим достоинством.

— Государь, не делайте меня лучше, чем я есть на самом деле. Скажите просто: вы не можете быть кокеткой.

— Почему?

— Потому, что я не богата, — с улыбкой отвечала Лавальер…

— Значит, вы сознаетесь, что любите красивые вещи? — с живостью воскликнул король.

— Государь, я нахожу красивым только то, что для меня доступно; все слишком высокое…

— Для вас безразлично?

— Мне чуждо, так как недостижимо.

— А я нахожу, мадемуазель, — сказал король, — что вы не занимаете при моем дворе подобающего вам положения. Я, несомненно, слишком мало осведомлен о заслугах вашей семьи. Мой дядя отнесся слишком пренебрежительно к вашим родственникам.

— О нет, государь! Его королевское высочество герцог Орлеанский всегда был благосклонен к господину де Сен-Реми, моему отчиму. Услуги были скромные, и мы были за них вполне вознаграждены. Не всем дано счастье с блеском служить королю. Я, конечно, не сомневаюсь, что если бы представился случай, то мои родственники не остановились бы ни перед чем, но нам не выпало этого счастья.

— Короли должны исправлять несправедливости, мадемуазель, — проговорил король, — и я охотно беру на себя эту обязанность по отношению к вам.

— Нет, государь, — с живостью воскликнула Лавальер, — оставьте, пожалуйста, все, как есть.

— Как, мадемуазель? Вы отказываетесь от того, что я должен, что я хочу сделать для вас?

— Все, чего я желала, государь, было для меня сделано в тот день, когда я удостоилась чести быть принятой ко двору принцессы.

— Но если вы отказываетесь для себя, примите, по крайней мере, для ваших родственников знак моей признательности.

— Государь, ваши великодушные намерения ослепляют и страшат меня, ибо если ваше величество по своей благосклонности сделаете что-нибудь для моих родственников, то у нас появятся завистники, а у вашего величества — враги. Оставьте меня, государь, в безвестности. Пусть мои чувства к вам останутся светлыми и бескорыстными.

— Вот удивительные речи! — воскликнул король.

— Справедливо, — шепнул Арамис на ухо Фуке. — Вряд ли король привык к ним.

— А что, если и на мою записку она ответит в таком же роде? — спросил Фуке.

— Не будем забегать вперед, дождемся конца, — возразил Арамис.

— К тому же, дорогой д'Эрбле, — прибавил суперинтендант, мало расположенный верить в искренность чувств, выраженных Лавальер, — иногда бывает очень выгодно казаться бескорыстной в глазах короля.

— Это самое думал и я, — отвечал Арамис. — Послушаем, что будет дальше.

Король еще ближе придвинулся к Лавальер и поднял над ней свою шляпу, так как дождь все больше протекал сквозь листву.



Лавальер взглянула своими прекрасными голубыми глазами на защищавшую ее королевскую шляпу, покачала головой и вздохнула.

— Боже мой! — сказал король. — Какая печальная мысль может проникнуть в ваше сердце, когда я защищаю его своим собственным?

— Я отвечу вам, государь. Я уже касалась этого вопроса, такого щекотливого для девушки моих лет. Но ваше величество приказали мне замолчать.

Государь, ваше величество не принадлежите себе; государь, вы женаты; чувство, которое удалило бы ваше величество от королевы и увлекло бы ко мне, было бы источником глубокого огорчения для королевы.

Король попытался перебить Лавальер, но та с умоляющим жестом продолжала:

— Королева нежно любит ваше величество, королева следит за каждым шагом вашего величества, удаляющим вас от нее. Ей выпало счастье встретить прекрасного супруга, и она со слезами молит небо сохранить ей его; она ревнива к малейшему движению вашего сердца.

Король снова хотел заговорить, но Лавальер еще раз решилась остановить его.

— Разве не преступление, — спросила она, — при виде такой нежной и благородной любви давать королеве повод для ревности? О, простите мне это слово, государь. Боже мой, я знаю, невозможно, или, вернее, должно быть невозможно, чтобы величайшая в мире королева ревновала к такой ничтожной девушке, как я. Но королева — женщина, и, как у всякой женщины, сердце ее может открыться для подозрений, которые могут быть внушены ядовитыми речами злых людей. Во имя неба, государь, не уделяйте мне так много внимания! Я этого не заслуживаю.

— Неужели, мадемуазель, — вскричал король, — вы не понимаете, что, говоря таким образом, — вы превращаете мое уважение к вам в преклонение?

— Государь, вы приписываете моим словам значение, которого они не имеют; вы считаете меня лучше, чем я есть. Смилуйтесь надо мной, государь! Если бы я не знала, что король — самый великодушный человек во всей Франции, то подумала бы, что ваше величество хотите посмеяться надо мной…

— Конечно, вы этого не думаете, я в этом уверен! — воскликнул Людовик.

— Государь, я буду принуждена думать так, если ваше величество будет говорить со мной таким языком.

— Значит, я самый несчастный король во всем христианском мире, — заключил Людовик с непритворной грустью, — если не могу внушить доверие к своим словам женщине, которую я люблю больше всего на свете и которая разбивает мне сердце, отказываясь верить в мою любовь.

— Государь, — сказала Лавальер, тихонько отстраняясь от короля, который все ближе подвигался к ней, — гроза как будто утихает, и дождь перестает.

Но в то самое мгновенье, когда бедная девушка, пытаясь совладать со своим сердцем, проявлявшим слишком большую готовность идти навстречу желаниям короля, произносила эти слова, гроза позаботилась опровергнуть их; синеватая молния Озарила лес фантастическим блеском, и удар грома, напоминавший артиллерийский залп, раздался над самой головой короля и Лавальер, как будто его привлекла высота укрывавшего их дуба.

Молодая — девушка испуганно вскрикнула.

Король одной, рукой прижал ее к сердцу, а другую протянул над ее головой, точно защищая ее от удара молнии.

Несколько мгновений стояла тишина, во время которой эта пара, очаровательная, как все молодое и исполненное любви, замерла в неподвижности.

Фуке и Арамис тоже застыли, созерцая Лавальер и короля.

— О государь! — прошептала Лавальер. — Вы слышите?

И она уронила голову на его плечо.

— Да, — сказал король, — вы видите, что гроза не утихает.

— Государь, это — предупреждение.

Король улыбнулся.

— Государь, это голос бога, грозящего нам карой.

— Пусть, — отвечал король. — Я принимаю этот удар грома за предупреждение и даже за угрозу, если через пять минут он повторится с — такой же силой; в противном же случае позвольте мне думать, что гроза — только гроза, и ничего больше.

И король поднял голову, точно вопрошая небо.

Но небо как бы вступило в заговор с Людовиком; в течение пяти минут после удара, напугавшего влюбленных, не слышно было ни одного раската, а когда гром загремел снова, то звук его был гораздо глуше, как будто в течение этих пяти минут гроза, подстегиваемая порывами ветра, унеслась за целых десять лье.

— Что же, Луиза, — прошептал король, — будете вы еще пугать меня гневом небес? Если вы уж непременно хотите видеть в молнии предзнаменование, то неужели вы все еще считаете, что она — предзнаменование несчастья?

Молодая девушка подняла голову; в это время дождь хлынул сквозь листья и заструился по лицу короля.

— О государь, государь! — воскликнула она с выражением непреодолимого страха, взволновавшего Людовика до глубины души. — Неужели это ради меня король остается с непокрытой головой под проливным дождем? Ведь я — такое ничтожество!

— Вы — божество, — отвечал король, — обратившее в бегство грозу. Вы богиня, возвращающая солнце и тепло.

Действительно, в этот момент блеснул солнечный луч, и падавшие с деревьев капли засверкали, как брильянты.

— Государь, — сказала почти побежденная Лавальер, делая над собой последнее усилие. — Государь, еще раз прошу вас, подумайте о тех неприятностях, которые вашему величеству придется перенести из-за меня. Боже мой, в эту минуту вас ищут, вас зовут. Королева, наверное, беспокоится, а принцесса… о, принцесса!.. — почти с ужасом вскричала молодая девушка.

Это слово произвело некоторое впечатление на короля; он вздрогнул и отпустил Лавальер, которую до тех пор держал в своих объятиях.

— Принцесса, сказали вы?

— Да, принцесса; принцесса тоже ревнует, — многозначительно заметила Лавальер.

И ее робкие и целомудренно опущенные глаза решились вопросительно взглянуть на короля.

— Но принцесса, мне кажется, — возразил Людовик, делая усилие над собой, — не имеет никакого права…

— Увы! — прошептала Лавальер.

— Неужели, — спросил король почти с упреком, — и вы считаете, что сестра вправе ревновать брата?

— Государь, я не смею заглядывать в тайники вашего сердца.

— Неужели вы верите этому? — воскликнул король.

— Да, государь, я думаю, что принцесса ревнует, — твердо сказала Лавальер.

— Боже мой, — забеспокоился король, — неужели ее обращение с вами дает повод для таких подозрений? Принцесса обошлась с вами дурно, и вы приписываете это ревности?

— Нет, государь, я так мало значу в ее глазах!

— О, если так!.. — энергично произнес Людовик.

— Государь, — перебила Лавальер, — дождь перестал? и, кажется, сюда идут.

И, позабыв всякий этикет, она схватила короля за руку.

— Так что же, мадемуазель, — отвечал король, — пусть идут. Кто осмелится найти что-нибудь дурное в том, что я был в обществе мадемуазель де Лавальер?

— Помилуйте, государь! Все найдут странным, что вы так вымокли, что вы пожертвовали собой ради меня.

— Я только исполнил свой долг дворянина, — вздохнул Людовик, — и горе тому, кто забудется и станет осуждать поведение своего короля.

Действительно, в этот момент показалось несколько придворных, которые с любопытством осматривали лес; заметив короля и Лавальер, они, по-видимому, нашли то, что искали.

Это были посланные королевы и принцессы; они сняли шляпы в знак того, что увидели его величество.

Но, несмотря на смущение Лавальер, Людовик по-прежнему стоял в своей нежно-почтительной позе. Затем, когда все придворные собрались на аллее, когда все увидели знаки почтения, которые король оказывал молодой девушке, оставаясь перед ней с обнаженной головой во время грозы, Людовик предложил ей руку, ответил кивком головы на почтительные поклоны придворных и, все так же держа шляпу в руке, проводил ее до кареты.

Гроза прошла, но дождь продолжался, и придворные дамы, которым этикет не позволял сесть в карету раньше короля, стояли без плащей и накидок под этим ливнем, от которого король заботливо защищал своей шляпой самую незначительную среди них.

Как и все остальные, королева и принцесса должны были созерцать эту преувеличенную любезность короля; принцесса до такой степени была поражена, что, забывшись, толкнула королеву локтем и проговорила:

— Поглядите, вы только поглядите!

Королева закрыла глаза, точно у нее закружилась голова. Она поднесла руку к лицу и села в карету. Принцесса последовала за ней. Король вскочил на лошадь и, не оказывая предпочтения ни одной из карет, поскакал вперед. Он вернулся в Фонтенбло, бросив поводья, задумчивый, весь поглощенный своими мыслями.

Когда толпа удалилась и шум карет стал затихать, Арамис и Фуке, убедившись, что никто не может их увидеть, вышли из грота. Молча добрались они до аллеи. Арамис, казалось, хотел проникнуть взглядом в самую чащу леса.

— Господин Фуке, — сказал он, удостоверившись, что они одни, — нужно во что бы то ни стало получить обратно ваше письмо к Лавальер.

— Нет ничего проще, — отвечал Фуке, — если слуга еще не передал его.

— Это необходимо во всех случаях, понимаете?

— Да, король любит эту девушку. Не правда ли?

— Очень. Но еще хуже, что и эта девушка страстно любит короля.

— Значит, мы меняем тактику?

— Без всякого сомнения, нельзя терять времени. Вам нужно увидеть Лавальер и, не делая попыток добиться ее благосклонности, что теперь невозможно, заявить ей, что вы — самый преданный ее друг и самый покорный слуга.

— Я так и сделаю, — отвечал Фуке, — и без всякого неудовольствия; у этой девушки, мне кажется, золотое сердце.

— А может быть, много ловкости, — раздумывал вслух Арамис, — но тогда дружба с нею еще нужней.

Помолчав немного, он прибавил:

— Или я ошибаюсь, или эта малютка сведет с ума короля. Ну, скорей карету — и в замок!

V

ТОБИ
Через два часа после того, как карета суперинтенданта покатилась в Фонтенбло со скоростью облаков, гонимых последними порывами бури, Лавальер сидела у себя в комнате в простом муслиновом пеньюаре и доканчивала завтрак за маленьким мраморным столиком. Вдруг открылась дверь, и лакей доложил, что г-н Фуке просит позволения засвидетельствовать ей свое почтение.

Она два раза переспросила лакея; бедная девушка знала только имя г-на Фуке и никак не могла понять, что у нее может быть общего с главноуправляющим финансами.

Однако так как министр мог прийти к ней по поручению короля, что после недавнего свидания было вполне возможным, то Лавальер взглянула в зеркало, поправила локоны и приказала пригласить его в комнату.

Но Лавальер не могла подавить некоторого волнения. Визит суперинтенданта не был заурядным явлением в жизни фрейлины. Фуке, славившийся своей щедростью, галантностью и любезным обращением с дамами, чаще получал приглашения, чем испрашивал аудиенций. Во многие дома посещения суперинтенданта приносили богатство; во многих сердцах они зарождали любовь.

Фуке почтительно вошел к Лавальер и представился ей с тем изяществом, которое было отличительной чертой выдающихся людей той эпохи, а в настоящее время стало совершенно непонятным, даже на портретах, где эти люди изображены как живые.

На церемонное приветствие Фуке Лавальер ответила реверансом пансионерки и предложила суперинтенданту сесть.

Но Фуке с поклоном сказал ей:

— Я не сяду, мадемуазель, пока вы не простите меня.

— За что же, боже мои?

Фуке устремил на лицо молодой девушки свой проницательный взгляд, по мог увидеть на нем только самое простодушное изумление.

— Я вижу, сударыня, что вы так же великодушны, как и умны, и читаю в ваших глазах испрашиваемое иной, прощение. Но мне мало прощения на словах, предупреждаю вас; мне нужно, чтобы меня простили ваше сердце и ум.

— Клянусь вам, сударь, — растерялась Лавальер, — я вас совершенно не понимаю.

— Это новое проявление вашей деликатности пленяет меня — отвечал Фуке, — я вижу, что вы не хотите заставить меня краснеть.

— Краснеть? Краснеть передо мной? Но скажите же, почему вам краснеть?

— Неужели я ошибаюсь, — спросил Фуке, — и мой поступок, к моему счастью, не оскорбил вас?

Лавальер пожала плечами.

— Положительно, сударь, вы говорите загадками, и я, по-видимому, слишком невежественна, чтобы понимать их.

— Хорошо, — согласился Фуке, — не буду настаивать. Только, умоляю вас, скажите мне, что я могу рассчитывать на ваше полное и безусловное прощение.

— Сударь, — сказала Лавальер уже с некоторым нетерпением, — я могу ответить вам только одно и надеюсь, что мой ответ удовлетворит вас. Если бы я знала вашу вину передо мной, я простила бы вас. Тем более вы поймете, что, не зная этой вины…

Фуке закусил губы, как это делал обыкновенно Арамис.

— Значит, — продолжал он, — я могу надеяться, что, невзирая на случившееся, мы останемся в добрых отношениях и что вы любезно соглашаетесь верить в мою почтительную дружбу.

Лавальер показалось, что она начинает понимать.

«Да, — подумала она, — я не могла бы поверить, что господин Фуке с такой жадностью будет искать источников новоявленной благосклонности».

И сказала вслух:

— В вашу дружбу, сударь? Вы мне предлагаете вашу дружбу? Но, право, это для меня большая честь, и вы слишком любезны.

— Я знаю, сударыня, — отвечал Фуке, — что дружба господина может показаться более блестящей и более желательной, чем дружба слуги; но могу вас заверить, что и слуга окажется таким же преданным, таким же верным и совершенно бескорыстным.

Лавальер поклонилась; действительно, в голосе суперинтенданта звучала большая искренность и неподдельная преданность. Она протянула Фуке руку.

— Я вам верю, — улыбнулась она.

Фуке крепко пожал руку девушки.

— В таком случае, — прибавил он, — вы сейчас же отдадите мне это несчастное письмо.

— Какое письмо? — спросила Лавальер.

Фуке еще раз устремил на нее свой испытующий взгляд. То же наивное, то же простодушное выражение лица.

— После этого отрицания, сударыня, я принужден признать, что вы деликатнейшее существо, и сам я не был бы честным человеком, если бы мог бояться чего-нибудь со стороны такой великодушной девушки, как вы.

— Право, господин Фуке, — отвечала Лавальер, — с глубокимсожалением я принуждена повторить вам, что решительно ничего не понимаю.

— Значит, вы можете дать слово, что не получали от меня никакого письма?

— Даю вам слово, нет! — твердо сказала Лавальер.

— Хорошо. Этого с меня достаточно, сударыня; позвольте мне повторить уверение в моей преданности и в моем глубочайшем почтении.

Фуке поклонился и отправился домой, где его ждал Арамис, оставив Лавальер в полном недоумении.

— Ну что? — спросил Арамис, нетерпеливо ожидавший возвращения Фуке. Как вам понравилась фаворитка?

— Восхищен! — отвечал Фуке. — Это умная, сердечная женщина.

— Она не рассердилась?

— Ничуть; по-видимому, она просто ничего не поняла.

— Не поняла?

— Да, не поняла, что я писал ей.

— А между тем нужно было заставить ее понять вас, нужно, чтобы она возвратила письмо; я надеюсь, она отдала вам его?

— И не подумала.

— Так вы, по крайней мере, удостоверились, что она сожгла его?

— Дорогой д'Эрбле, вот уже целый час, как я играю в недоговоренные фразы, и мне порядком надоела эта игра, хотя она очень занимательна.

Поймите же: малютка притворилась, будто совершенно не понимает меня; она отрицала получение письма; а поэтому она не могла ни отдать его, ни сжечь.

— Что вы говорите? — встревожился Арамис.

— Говорю, что она клялась и божилась, что не получала никакого письма.

— О, это слишком! И вы не настаивали?

— Напротив, я был настойчив до неприличия.

— И она все отрицала?

— Да.

— И ни разу не выдала себя?

— Ни разу.

— Следовательно, дорогой мой, вы оставили письмо в ее руках?

— Пришлось, черт возьми!

— О, это большая ошибка!

— Что же бы вы сделали на моем месте?

— Конечно, невозможно было принудить ее, но это тревожит меня: подобное письмо не может оставаться у нее.

— Эта девушка так великодушна.

— Если бы она была действительно великодушна, она отдала бы вам письмо.

— Повторяю, она великодушна; я видел это по ее глазам, я человек опытный.

— Значит, вы считаете ее искренней?

— От всего сердца.

— В таком случае мне кажется, что мы действительно ошибаемся.

— Как так?

— Мне кажется, что она действительно не получила письма.

— Как так? И вы предполагаете?..

— Я предполагаю, что, по неизвестным нам соображениям, ваш человек не отдал ей письма.

Фуке позвонил. Вошел лакей.

— Позовите Тоби, — приказал суперинтендант.

Через несколько мгновений появился слуга, сутулый человек с бегающими глазами, с тонкими губами и короткими руками.

Арамис вперил в него пронизывающий взгляд.

— Позвольте, я сам расспрошу его.

— Пожалуйста, — отвечал Фуке.

Арамис хотел было заговорить с лакеем, но остановился.

— Нет, — сказал он, — он увидит, что мы придаем слишком большое значение его ответу; допросите его сами; а я сделаю вид, что пишу письмо.

Арамис действительно сел к столу, спиной к лакею, но внимательно наблюдал за каждым его движением и каждым его взглядом в висевшем напротив зеркале.

— Подойди сюда, Тоби, — начал Фуке.

Лакей приблизился довольно твердыми шагами.

— Как ты исполнил мое поручение? — спросил Фуке.

— Как всегда, ваша милость, — отвечал слуга.

— Расскажи.

— Я вошел к мадемуазель де Лавальер, которая была у обедни, и положил записку на туалетный стол. Ведь так вы приказали мне?

— Верно, и это все?

— Все, ваша милость.

— В комнате никого не было?

— Никого.

— А ты спрятался, как я тебе приказал?

— Да.

— И она вернулась?

— Через десять минут.

— И никто не мог взять письма?

— Никто, потому что никто не входил в комнату.

— Снаружи, а изнутри?

— Оттуда, где я был спрятан, видна была вся комната.

— Послушай, — сказал Фуке, пристально глядя на лакея, — если это письмо попало не по адресу, то лучше откровенно сознайся мне в этом, потому что, если тут произошла ошибка, ты поплатишься за нее головой.

Тоби вздрогнул, но тотчас овладел собой.

— Ваша милость, — повторил он, — я положил письмо на туалетный стол, как я вам сказал, и прошу у вас только полчаса, чтобы доказать, что письмо в руках мадемуазель де Лавальер, или же принести его вам обратно.

Арамис с любопытством наблюдал за лакеем.

Фуке был доверчив; двадцать лет этот лакей усердно служил ему.

— Хорошо, — согласился он, — ступай, но принеси мне доказательство, что ты говорил правду.

Лакей ушел.

— Ну, что вы скажете? — спросил Фуке у Арамиса.

— Я скажу, что вам во что бы то ни стало надо узнать истину. Письмо или дошло, или не дошло до Лавальер; в первом случае нужно, чтобы Лавальер возвратила вам его или же сожгла в вашем присутствии; во втором необходимо раздобыть письмо, хотя бы это стоило нам миллиона. Ведь вы согласны со мной?

— Да; однако, дорогой епископ, я считаю, что вы сгущаете краски.

— Слепец вы, слепец! — прошептал Арамис.

— Лавальер, которую вы принимаете за тонкого дипломата, просто-напросто кокетка, которая надеется, что я буду продолжать увиваться за ней, раз я уже начал. Теперь, убедившись в любви короля, она рассчитывает с помощью письма держать меня в руках. Это так естественно.

Арамис покачал головой.

— Вы не согласны? — спросил Фуке.

— Она не кокетка, — отвечал Арамис.

— Позвольте вам заметить…

— Я отлично знаю кокеток!

— Друг мой, друг мен!

— Вы хотите сказать, что далеко то время, когда я изучал их? По женщины не меняются.

— Зато мужчины меняются, и теперь вы стали более подозрительны, чем были прежде. — Рассмеявшись, Фуке продолжал:

— Если Лавальер пожелает уделять мне одну треть своей любви и королю две трети, найдете вы приемлемым такое положение?

Арамис нетерпеливо поднялся.

— Лавальер, — сказал он, — никогда не любила и никогда не полюбит никого, кроме короля.

— Но ответьте мне наконец, что бы вы сделали на моем месте.

— Прежде всего я не выпускал бы из дому вашего слугу.

— Тоби?

— Да, Тоби; это предатель!

— Что вы?

— Я уверен в этом. Я держал бы его взаперти, пока он не признался бы мне.

— Еще не поздно; позовем его, и вы допросите его сами.

— Прекрасно.

— Но уверяю вас, что это будет напрасно. — Он служит у меня уже двадцать лет и ни разу ничего не перепутал, а между тем, — прибавил фуке со смехом, — перепутать бывало так легко.

— Все же позовите его. Мне сдается, сегодня утром я видел, как этот человек о чем-то совещался с одним из слуг господина Кольбера.

— Где?

— Возле конюшни.

— Как так? Все мои слуги на ножах со слугами этого мужлана.

— Однако повторяю, я видел его, и когда он вошел, его физиономия показалась мне знакомой.

— Почему же вы ничего не сказали, когда он был здесь?

— Потому что только сию минуту я припомнил.

— Вы меня пугаете, — сказал Фуке и позвонил.

— Лишь бы мы не опоздали! — прошептал Арамис.

Фуке позвонил вторично. Явился камердинер.

— Тоби! — крикнул Фуке. — Позовите Тоби!

Слуга удалился.

— Вы предоставляете мне полную свободу действий, не правда ли?

— Полнейшую.

— Я могу пустить в ход все средства, чтобы узнать истину?

— Все.

— Даже запугивание?

— Я уступаю вам обязанности генерального прокурора.

Прошло десять минут. Тоби не появлялся. Выведенный из терпения фуке снова позвонил.

— Тоби! — крикнул он.

— Его ищут, ваша милость, — поклонился камердинер.

— Он где-нибудь близко, я никуда не посылал его.

— Я пойду поищу его, ваша милость.

И камердинер снова удалился. Арамис в молчании нетерпеливо прогуливался по комнате.

Фуке зазвонил так, что мог бы разбудить мертвого. Вернулся камердинер; он весь дрожал.

— Ваша милость ошибается, — сказал он, не дожидаясь вопроса Фуке. Ваша милость, вероятно, дали какое-нибудь поручение Тоби, потому что он пришел на конюшню, вывел лучшего скакуна, оседлал его и уехал.

— Уехал! — вскричал Фуке. — Скачите, поймайте его.

— Полно, — Арамис взял его за руку, — успокойтесь, дело сделано!

— Сделано?

— Конечно, я был в этом уверен. Теперь не будем поднимать тревоги; разберем лучше последствия случившегося и постараемся принять меры.

— В конце концов, — вздохнул Фуке, — беда не велика.

— Вы думаете?

— Конечно. Всякому мужчине позволительно писать любовное письмо к женщине.

— Мужчине — да, подданному — нет; особенно когда женщину любит король.

— Друг мой, еще неделю назад король не любил Лавальер; он не любил ее даже вчера, а письмо написано вчера; и я не мог догадаться о любви короля, когда ее еще не было.

— Допустим, — согласился Арамис. — Но письмо, к несчастью, не помечено числом. Вот что особенно мучит меня. Ах, если бы на нем стояло вчерашнее число, я бы ни капли не беспокоился за вас!

Фуке пожал плечами.

— Разве я под опекой и король властвует над моим умом и моими желаниями?

— Вы правы, — согласился Арамис, — не будем придавать делу слишком большого значения; и потом… если нам что-либо грозит, мы сумеем защититься.

— Грозит? — удивился Фуке. — Неужели этот муравьиный укус вы называете угрозой, которая может подвергнуть опасности мое состояние и мою жизнь?

— Ах, господин Фуке, муравьиный укус может сразить и великана, если муравей ядовит!

— Разве ваше всемогущество, о котором вы недавно говорили, уже рухнуло?

— Я всемогущ, но не бессмертен.

— Однако, мне кажется, важнее всего отыскать Тоби. Не правда ли?

— О, его вам теперь не поймать, — сказал Арамис, — и если он был вам дорог, наденьте траур!

— Но ведь он где-нибудь да находится?

— Вы правы; предоставьте мне свободу действия, — отвечал Арамис.

VI

ЧЕТЫРЕ ШАНСА ПРИНЦЕССЫ
Королева-мать пригласила к себе молодую королеву.

Больная Анна Австрийская дурнела и старилась с поразительной быстротой, как это всегда бывает с женщинами, которые провели бурную молодость. К физическим страданиям присоединялись страдания от мысли, что рядом с юной красотой, юным умом и юной властью она служит только живым напоминанием прошлого.

Советы врача и свидетельства зеркала меньше огорчали ее, чем поведение придворных, которые, подобно крысам, покидали трюм корабля, куда начинала проникать вода.

Анна Австрийская была недовольна свиданиями со старшим сыном. Бывало, король, чувства которого были скорей показные, чем искренние, заходил к матери на один час утром и на один вечером. Но с тех пор, как он взял в свои руки управление государством, утренние и вечерние визиты были сокращены до получаса; мало-помалу утренние визиты совсем прекратились.

По утрам мать и сын встречались за мессой; вечерние визиты были заменены свиданиями у короля или у принцессы, куда королева ходила довольно охотно ради сыновей. Вследствие этого принцесса приобрела огромное влияние при дворе, и у нее собиралось самое блестящее общество.

Анна Австрийская чувствовала это.

Больная, принужденная часто сидеть дома, она приходила в отчаяние, предвидя, что скоро ей придется проводить время в унылом и безнадежном одиночестве.

С ужасом вспоминала она то одиночество, на которое обрекал ее когда-то кардинал Ришелье, те невыносимые вечера, в течение которых, однако, ей служили утешением молодость и красота, всегда сопровождаемые надеждой.

И вот она решила перевести двор к себе и привлечь принцессу с ее блестящей свитой в темные и унылые комнаты, где вдова французского короля и мать французского короля обречена была утешать всегда заплаканную от преждевременного вдовства супругу французского короля.

Анна задумалась. В течение своей жизни она много интриговала. В хорошие времена, когда в ее юной головке рождались счастливые идеи, подле нее была подруга, умевшая подстрекать ее честолюбие и ее любовь, подруга, еще более пылкая и честолюбивая, чем она сама, искренне ее любившая, что так редко бывает при дворе, и теперь удаленная от нее по молочным соображениям.

Но с тех пор в течение многих лет кто мог похвалиться, что дал хороший совет королеве, кроме г-жи де Мотвиль и Молены, испанки-кормилицы, которая в качестве соотечественницы была поверенной королевы? Кто из теперешней молодежи мог напомнить ей прошлое, которым она только и жила?

Анна Австрийская подумала о г-же де Шеврез, которая отправилась в изгнание скорее добровольно, чем по приказанию короля, а затем умерла женой безвестного дворянина. Она задала себе вопрос, что посоветовала бы ей г-жа де Шеврез в подобных обстоятельствах, и королеве показалось, что эта хитрая, опытная и умная женщина отвечала ей своим ироническим голосом:

«Все эти молодые люди бедны и жадны. Им нужно золото и доходы, чтобы предаваться удовольствиям; привлеките их к себе подачками».

Анна Австрийская решила последовать этому совету. Кошелок у нее был полный; она располагала большими суммами, собранными для нее Мазарини и хранившимися в надежном месте. Ни у кого во Франции не было таких красивых драгоценных камней, особенно такого крупного жемчуга, при виде которого король каждый раз вздыхал, потому что жемчуг на его короне казался мелким зерном по сравнению с ним.

Анна Австрийская не обладала больше ни красотой, ни очарованием. Зато она была богата и привлекала лип, посещавших ее, либо надеждой на крупный карточный выигрыш, либо подачками, либо, наконец, доходными местами, которые она очень умело выпрашивала у короля, чтобы поддержать свое влияние.

В первую очередь она испытала это средство на принцессе, которую ей больше всего хотелось привлечь к себе. Несмотря на всю свою гордость и самоуверенность, принцесса попалась в расставленные ей сети. Богатея понемногу от подарков, она вошла во вкус и с удовольствием получала преждевременное наследство.

То же средство Анна Австрийская употребила по отношению к принцу и самому королю. Она завела у себя лотереи.

Одна из таких лотерей была назначена у королевы-матери в день, до которого мы довели наш рассказ. Анна Австрийская разыгрывала два прекрасных брильянтовых браслета очень тонкой работы. В них были вставлены старинные камеи большой ценности; сами брильянты были не очень дороги, но оригинальность и изящество работы были таковы, что при дворе многие желали не только получить эти браслеты, но просто увидеть их на руках королевы, так что в дни, когда она надевала их, считалось особой милостью позволение любоваться ими, целуя ее руку.

По этому поводу придворные придумали галантный каламбур, говоря, что браслеты были бы бесценными, если бы, на свое несчастье, не красовались на руках королевы. Этому каламбуру была оказана большая честь; он был переведен на все европейские языки, и на эту тему ходило больше тысячи французских и латинских двустиший.

День, когда Анна Австрийская разыгрывала брильянты в лотерею, был для нее решительным: двое суток король не показывался у матери. Принцесса дулась после сцены с дриадами и наядами. Король, правда, не сердился, но могущественное чувство уносило его вдаль от придворных бурь и развлечений.

Анна Австрийская произвела диверсию, объявив на следующий вечер знаменитую лотерею. С этой целью она повидалась с молодой королевой, которую, как мы сказали, утром вызвала к себе.

— Дочь моя, — сказала Анна, — сообщаю вам приятную новость. Король самым нежным образом говорил мне о вас. Король молод, и его легко увлечь. Но до тех пор, рока вы будете возле меня, он не решится оставить свою супругу, к которой к тому же он сильно привязан. Сегодня вечером у меня лотерея; вы придете?

— Мне сказали, — с робким упреком заметила молодая королева, — что ваше величество разыгрываете в лотерею свои прекрасные браслеты. Но ведь они такая редкость, что нам не следовало бы выпускать их из королевской сокровищницы, хотя бы потому, что они принадлежали вам.

— Дитя мое, — сказала Анна Австрийская, отлично понимая молодую королеву, желавшую получить эти браслеты для себя, — мне во что бы то ни стало нужно заманить к себе принцессу.

— Принцессу? — спросила, краснея, молодая королева.

— Ну да! Разве не лучше видеть у себя соперницу, чтобы наблюдать и управлять ею, чем знать, что король у нее, всегда готовый ухаживать за ней. Эта лотерея — приманка, которой я пользуюсь с этой целью; неужели вы порицаете меня?

— Нет, нет, — вскричала Мария-Терезия и в порыве ребяческой радости, свойственной испанкам, с восторгом захлопала в ладоши.

— И вы не жалеете, дорогая, что я не подарила вам браслеты, как сначала хотела сделать?

— О нет, нет, дорогая матушка!

— Итак, дитя мое, принарядитесь, чтобы наш вечер вышел как можно более блестящим. Чем веселее будете вы, чем вы будете очаровательнее, тем больше вы затмите остальных женщин своим блеском.

Мария-Терезия ушла в полном восторге.

Через час Анна Австрийская принимала у себя принцессу и, осыпая ее ласками, говорила:

— Приятные вести. Король в восторге от моей лотереи.

— А я совсем не в восторге, — отвечала принцесса, — я никак не могу приучить себя к мысли, что эти прекрасные браслеты могут оказаться на чьих-то чужих руках.

— Полно, — сказала Анна Австрийская, скрывая улыбкой жестокую боль в груди. — Не возмущайтесь так, милая… и не смотрите на вещи так мрачно.

— Ах, королева, судьба слепа… говорят, вы приготовили двести билетов?

— Ровно двести. Но вы ведь знаете, что выигрыш только один.

— Знаю. Кому же он достанется? Разве вы можете угадать? — с отчаянием произнесла принцесса.

— Вы напомнили мне сон, который я видела сегодня ночью… Ах, сны мои хорошие… я сплю так мало.

— Какой сон?.. Вы больны?

— Нет, — улыбнулась королева, удивительной силой воли подавляя новый приступ боли в груди. — Итак, мне снилось, что выиграл браслеты король.

— Король?

— Вы хотите спросить меня, что стал бы делать король с браслетами?

— Да.

— И все же было бы очень хорошо, если бы король выиграл их, потому что, получив эти браслеты, он должен был бы подарить их кому-нибудь.

— Например, вернуть их вам.

— В таком случае я сама немедленно подарила бы их кому-нибудь. Ведь не думаете же вы, — со смехом сказала королева, — что я пускаю эти браслеты в лотерею из нужды. Я просто хочу подарить их, не возбуждая зависти; но если случай не избавит меня от затруднения, то я приду ему на помощь… Я прекрасно знаю, кому мне подарить эти браслеты.

Слова эти сопровождались такой обворожительной улыбкой, что принцессе пришлось заплатить за нее благодарным поцелуем.

— Вы ведь отлично знаете, — прибавила Анна Австрийская, — что король не вернул бы мне браслетов, если бы выиграл.

— В таком случае он подарил бы их королеве.

— Нет, по той же причине, по какой не вернул бы и мне; тем более что, если бы я хотела подарить их королеве, я обошлась бы без его помощи.

Принцесса искоса взглянула на браслеты, которые блестели на соседнем столике в открытом футляре.

— Как они хороши, — вздохнула она. — Но ведь мы забыли, что сон вашего величества — только сон.

— Я буду очень удивлена, — возразила Анна Австрийская, — если он не сбудется: все мои сны сбываются.

— В таком случае вы можете быть пророком.

— Повторяю вам, дитя мое, что я почти никогда не вижу снов; но этот сон так странно совпадает с моими мыслями, он так хорошо вяжется с моими предположениями.

— Какими предположениями?

— Например, что вы выиграете браслеты.

— Тогда их выиграет не король.

— О! — воскликнула Анна Австрийская. — От сердца его величества не так далеко до вашего сердца… сердца его дорогой сестры… не так далеко, чтобы сон можно было считать несбывшимся. У вас много шансов. Вот сосчитайте.

— Считаю.

— Во-первых, сон. Если король выиграет, он, конечно, подарит вам браслеты.

— Допустим, что это шанс.

— Если вы сами выиграете их, они ваши.

— Понятно.

— Наконец, если выиграет их принц…

— То он подарит их шевалье де Лоррену, — звонко засмеялась принцесса.

Анна Австрийская последовала примеру невестки и тоже расхохоталась, отчего боль ее усилилась и лицо внезапно помертвело.

— Что с вами? — спросила в испуге принцесса.

— Ничего, пустяки… Я слишком много смеялась… Перейдем к четвертому шансу.

— Не могу себе представить его.

— Простите, я тоже могу выиграть браслеты, и если выиграю, положитесь на меня.

— Спасибо, спасибо! — воскликнула принцесса.

— Итак, я надеюсь, что вы избраны судьбой и что теперь мой сон начинает приобретать твердые очертания действительности.

— Право, вы внушаете мне надежду и уверенность, — сказала принцесса, — и выигранные таким образом браслеты будут для меня еще во сто раз драгоценнее.

— Итак, до вечера!

— До вечера!

И они расстались.

Анна Австрийская подошла к браслетам и заметила, рассматривая их:

— Они действительно драгоценны, потому что сегодня вечером с их помощью я завоюю одно сердце и открою одну тайну.

Потом, обернувшись к пустому алькову, прибавила:

— Не правда ли, моя бедная Шеврез, ты так повела бы игру? — И звуки этого забытого имени пробудили в душе королевы воспоминание о молодости с ее веселыми проказами, неиссякаемой энергией и счастьем.

VII

ЛОТЕРЕЯ
В восемь часов вечера все общество собралось у королевы-матери.

Анна Австрийская в парадном туалете, блистая остатками красоты и всеми средствами, которые кокетство может дать в искусные руки, скрывала, или, вернее, пыталась скрыть от толпы молодых придворных, окружавших ее и все еще восхищавшихся ею по причинам, указанным нами в предыдущей главе, явные разрушения, вызванные болезнью, от которой ей предстояло умереть через несколько лет.

Нарядно и кокетливо одетая принцесса и королева, простая и естественная, как всегда, сидели подле Анны Австрийской и наперерыв старались привлечь к себе ее милостивое внимание.

Придворные дамы соединились в целую армию, чтобы с большей силой и с большим успехом отражать задорные остроты молодых людей. Как батальон, выстроенный в каре, они помогали друг другу держать позицию и отбивать удары.

Монтале, опытная в таких перестрелках, защищала весь строй перекрестным огнем по неприятелю.

Де Сент-Эньян, в отчаянии от упорной, вызывающей холодности мадемуазель де Тонне-Шарант, старался выказывать ей равнодушие; но неодолимый блеск больших глаз красавицы каждый раз побеждал его, и он возвращался к ней с еще большей покорностью, на которую мадемуазель де Тонне-Шарант отвечала ему новыми дерзостями. Де Сент-Эньян не знал, какому святому молиться.

Вокруг Лавальер уже начали увиваться придворные.

Надеясь привлечь к себе взгляды Атенаис, де Сент-Эньян тоже подошел с почтительным поклоном к этой молодой девушке. Некоторые отсталые умы приняли этот простой маневр за желание противопоставить Луизу Атенаис.

Но те, кто так думал, не видели сцены во время дождя и ничего не слышали о ней. Большинство же было прекрасно осведомлено о благосклонности короля к Лавальер, и молодая девушка уже привлекла к себе самых ловких и самых глупых.

Первые угождали ей, говоря себе, как Монтень: «Что знаю я?» Вторые, говоря, как Рабле: «А может быть?» За ними пошли почти все, как во время охоты вся свора устремляется за пятью или шестью искусными ищейками, которые одни только чуют след зверя.

Королева и принцесса, забывая о своем высоком положении, с чисто женским любопытством рассматривали туалеты своих фрейлин и приглашенных дам. Иными словами, они беспощадно критиковали их. Взгляды молодой королевы и принцессы одновременно остановились на Лавальер, вокруг которой, как мы сказали, толпилось много кавалеров. Принцесса была безжалостна.

— Право, — сказала она, наклоняясь к королеве-матери, — если бы судьба была справедлива, она оказалась бы милостивой к этой бедняжке Лавальер.

— Это невозможно, — отвечала с улыбкой королева-мать.

— Почему же?

— Билетов только двести, так что нельзя было внести в список всех придворных.

— Значит, ее нет в нем?

— Нет.

— Как жаль! Она могла бы выиграть браслеты и продать их.

— Продать? — воскликнула королева.

— Ну да, и составить себе таким образом приданое, избавив себя от необходимости выйти замуж нищей, как это, наверное, случится.

— Неужели? Вот бедняжка! — сказала королева-мать. — Значит, у нее нет туалетов?

Она произнесла эти слова тоном женщины, никогда не знавшей недостатка в средствах.

— Прости меня боже, но мне кажется, что она в той же юбке, в какой была утром на прогулке; ей удалось спасти ее благодаря заботам короля, укрывавшего ее во время дождя.

Когда принцесса произносила эти слова, вошел король. Принцесса не заметила его появления, настолько она увлеклась злословием. Но она вдруг увидела, что Лавальер, стоявшая против галереи, смутилась и сказала несколько слов окружавшим ее придворным; те тотчас же отошли в сторону. И их движение привлекло глаза принцессы к входной двери. В этот момент капитан гвардии известил о появлении короля.

Лавальер, которая до тех пор пристально смотрела на галерею, внезапно опустила глаза.

Король был одет роскошно и со вкусом и разговаривал с принцем и герцогом де Роклором, шедшим справа и слева от него. Король подошел сначала к королевам, которым почтительно поклонился. Он поцеловал руку матери, сказал несколько комплиментов принцессе по поводу элегантности ее туалета и стал обходить собравшихся. Он поздоровался с Лавальер совершенно так же, как и с остальными. Затем его величество вернулся к матери и жене.

Когда придворные увидели, что король обратился к молодой девушке лишь с самой банальной фразой, они тотчас же вывели отсюда свое заключение: они решили, что у короля было мимолетное увлечение и что это увлечение уже прошло.

Следует, однако, заметить, что в числе придворных, окружавших Лавальер, находился г-н Фуке и его особая внимательность поддержала растерявшуюся молодую девушку. Г-н Фуке собирался поговорить с нею, но тут подошел г-н Кольбер и, отвесив Фуке поклон по всем правилам искусства, по-видимому, решил, в свою очередь завязать разговор с Лавальер. Фуке тотчас же отошел.

Монтале и Маликорн пожирали глазами эту сцену, обмениваясь впечатлениями.

Де Гиш, стоя в оконной нише, видел только принцессу. Но так как она часто останавливала свой взгляд на Лавальер, то глаза де Гиша тоже время от времени устремлялись в сторону фрейлины.

Лавальер инстинктивно почувствовала на себе силу этих глаз, направляемых на нее с любопытством или с завистью. Ничто не приходило ей на помощь: ни сочувственное слово со стороны подруг, ни любовный взгляд на короля. Невозможно выразить, как страдала бедняжка.

Королева-мать велела выдвинуть столик, на котором были разложены лотерейные билеты, и попросила г-жу де Мотвиль прочитать список избранных.

Нечего и говорить, что список был составлен по всем правилам этикета: сначала шел король, потом королева-мать, потом королева, принц, принцесса и т. д. Все сердца трепетали во время этого чтения. Приглашенных было более трехсот. Каждый спрашивал себя, будет ли в списке его имя.

Король слушал так же внимательно, как я остальные.

Когда было произнесено последнее имя, он понял, что Лавальер среди них не было. Впрочем, это мог заметить каждый. Король покраснел, как всегда, когда что-нибудь досаждало ему.

На лице кроткой и покорной Лавальер не выразилось ничего.

Во время чтения король не спускал с нее глаз. И это успокаивало ее.

Она была слишком счастлива, чтобы какая-нибудь другая мысль, кроме мысли о любви, могла проникнуть в ее ум или в ее сердце. Вознаграждая ее за это трогательное смирение нежными взглядами, король показывал девушке, что он понимает всю ее деликатность.

Список был прочитан. Лица женщин, пропущенных или забытых, выражали разочарование. Маликорна тоже забыли внести в список, и его гримаса явно говорила Монтале: «Разве мы не сумеем урезонить фортуну, чтобы она впредь не забывала о нас?»

«О, конечно», — отвечала тонкая улыбка мадемуазель Оры.

Билеты были розданы по номерам. Прежде всего получил билет король, потом королева-мать, потом королева, потом принц, принцесса и т. д.

После этого Анна Австрийская раскрыла мешочек из испанской кожи, в котором было двести перламутровых шариков с выгравированными на них номерами, и предложила самой младшей фрейлине вынуть оттуда один шарик.

Все эти приготовления делались медленно, и присутствовавшие напряженно ждали, больше с жадностью, чем с любопытством.

Де Сент-Эньян наклонился к уху мадемуазель де Тонне-Шарант.

— У нас по билету, мадемуазель, — сказал он ей, — давайте соединим наши шансы. Если я выиграю, браслеты будут ваши; если выиграете вы, вы подарите мне один взгляд ваших чудных глазок.

— Нет, — отвечала Атенаис, — браслеты будут ваши, если вы их выиграете. Каждый за себя.

— Вы беспощадны, — вздохнул де Сент-Эньян, — я накажу вас за это четверостишием…

— Тише, — перебила его Атенаис, — вы помешаете мне услышать, какой номер выиграл.

— Номер первый, — произнесла девушка, вынувшая перламутровый шарик из мешочка.

— Король! — вскрикнула королева-мать.

— Король выиграл! — радостно повторила молодая королева.

— Ваш сон сбылся, — с восторгом шепнула принцесса на ухо Анне Австрийской.

Один король не выразил никаких признаков удовольствия Он только поблагодарил фортуну за ее благосклонность к нему, слегка поклонившись девушке, которая играла роль представительницы капризной богини. Получив из рук Анны Австрийской футляр с браслетами, король сказал под завистливый шепот всего собрания:

— Так эти браслеты действительно красивы?

— Взгляните, — отвечала Анна Австрийская, — и судите сами.

Король посмотрел.

— Да, — сказал он, — и какие чудесные камеи, какая отделка!

— Какая отделка! — повторила принцесса.

Королева Мария-Терезия с первого же взгляда поняла, что король не подарит ей браслетов; но так как он по-видимому, не собирался дарить их и принцессе, она была более или менее удовлетворена.

Король сел.

Наиболее приближенные к королю придворные один за другим подходили полюбоваться на драгоценность, которая вскоре с позволения короля стала переходить из рук в руки. Тотчас все знатоки и не знатоки стали издавать восхищенные восклицания и осыпать короля поздравлениями. Действительно, было от чего прийти в восторг; одни восхищались брильянтами, другие камеями.

Дамы выражали явное нетерпение, видя, что подобное сокровище захвачено кавалерами.

— Господа, господа, — сказал король, от которого ничего не укрылось, — право, можно подумать, что вы носите браслеты, как сабиняне. Вам пора уже вручить их дамам, которые, мне кажется, больше понимают в таких вещах, чем вы.



Эти слова показались принцессе началом выполнения решения, принятого королем. К тому же ее счастливая уверенность подкреплялась взглядами королевы-матери.

Придворный, державший браслеты в то мгновение, когда король бросил свое замечание, поспешно подал браслеты королеве Марии-Терезии, которая, хорошо зная, что они предназначаются не для нее, едва взглянула на них и отдала принцессе. Принцесса и особенно принц долго рассматривали браслеты жадными глазами. Потом принцесса передала драгоценность другим дамам, произнеся одно только слово, но с таким выражением, что оно стоило длинной фразы:

— Великолепны!

Дамы, получившие браслеты из рук принцессы, полюбовались ими и отправили их дальше.

А в это время король спокойно разговаривал с де Гишем и Фуке. Вернее, не разговаривал, а слушал. Привыкнув к известным оборотам речи, король, подобно всем людям, обладающим бесспорной властью, схватывал из обращенных к нему фраз лишь те слова, которые заслуживали ответа. Что же касается его внимания, то оно было направлено в другую сторону. Оно двигалось вместе с его взглядом.

Мадемуазель де Тонне-Шарант была последней в списке дам, участвовавших в лотерее. Поэтому она поместилась в конце шеренги, и после нее оставались только Монтале и Лавальер. Когда браслеты дошли до этих двух фрейлин, никто уже, казалось, не обращал на них внимания. Скромные руки, державшие в этот момент драгоценности, лишали их всякого значения.

Монтале долго смотрела на браслеты, дрожа от радости, зависти и жадности. Она бы без колебаний предпочла брильянты камеям, стоимость — красоте. Поэтому с большим трудом передала она их своей соседке. Лавальер же бросила на них почти равнодушный взгляд.

— Какие роскошные, какие великолепные браслеты! — воскликнула Монтале. — И ты не приходишь от них в восторг, Луиза? Право, ты не женщина!

— Нет, я восхищена, — отвечала Лавальер с грустью. — Но зачем желать того, что не может нам принадлежать?

Король, чуть наклонившись вперед и вытянув шею, внимательно прислушивался к словам Луизы. Едва затих ее голос, как он, весь сияющий, встал и, пройдя всю залу, приблизился к Лавальер.

— Вы ошибаетесь, мадемуазель, — сказал он ей, — вы женщина, а всякая женщина имеет право на женские драгоценности.

— О государь! — воскликнула Лавальер. — Значит, ваше величество совершенно не хочет верить в мою скромность?

— Я верю, что вы украшены всеми добродетелями, мадемуазель, в том числе искренностью, и прошу вас откровенно сказать, как вы находите эти браслеты.

— Они так прекрасны, государь, что могут быть поднесены только королеве.

— Я в восторге от ваших слов, мадемуазель. Браслеты ваши, и король просит вас принять их.



Лавальер почти с испугом протянула футляр королю, но тот мягко отстранил дрожащую руку Лавальер. Все замерли от удивления, воцарилась тишина. Однако королевы, не слышавшие этого разговора, не могли попять всего происходящего.

Принцесса поманила к себе де Тонне-Шарант.

— Боже мой, что за счастливица Лавальер, — воскликнула Атенаис, — король только что подарил ей браслеты!

Принцесса до крови закусила губы. Молодая королева посмотрела на нее, потом на Лавальер и расхохоталась. Анна Австрийская сидела неподвижно, поглощенная зародившимися у нее подозрениями, и невыносимо страдала от боли в груди.

Де Гиш, увидя бледность принцессы и поняв ее причину, поспешно вышел.

Воспользовавшись общей суматохой, Маликорн подошел к Монтале и шепнул ей:

— Ора, подле тебя наше счастье и наше будущее.

— Да, — отвечала Монтале.

И она нежно поцеловала Лавальер, которую охотно задушила бы.

VIII

МАЛАГА
Во время этой долгой и жестокой борьбы страстей, разыгравшейся под кровом королевского дворца, один из наших героев, которым меньше всего следовало бы пренебрегать, находился, однако, в большом пренебрежении, был забыт и очень несчастен.

Действительно, д'Артаньян, которого нужно назвать по имени, чтобы вспомнить о его существовании, — д'Артаньян не имел решительно ничего общего с этим блестящим и легкомысленным обществом. Пробыв с королем два дня в Фонтенбло, посмотрев пасторали и героекомические маскарады своего повелителя, мушкетер почувствовал, что это не может наполнить его жизнь.

Он был окружен людьми, которые поминутно обращались к нему:

— Как по-вашему, идет мне этот костюм, господин д'Артаньян?

А он отвечал спокойным и насмешливым голосом:

— По-моему, вы разряжены, как самая красивая обезьяна на Сен-Лоранской ярмарке.

Это был обычный комплимент д'Артаньяна; волей-неволей приходилось довольствоваться им.

Когда же его спрашивали:

— Как вы оденетесь сегодня вечером, господин д'Артаньян?

Он отвечал:

— Наоборот, я разденусь.

И все хохотали, даже дамы.

Но, проведя таким образом два дня, мушкетер увидел, что в замке не происходит ничего серьезного и что король совершенно забыл или, по крайней мере, делал вид, что совершенно забыл, и Париж, и Сен-Манде, и Бель-Иль, что г-н Кольбер размышлял только об иллюминациях и фейерверках, что дамам предстояло, по крайней мере, еще целый месяц строить глазки и отвечать на нежные взоры.

И д'Артаньян попросил у короля отпуск по семейным делам.

В ту минуту, когда д'Артаньян обратился к королю с этой просьбой, Людовик ложился спать, утомленный танцами.

— Вы хотите меня покинуть, господин д'Артаньян? — с удивлением спросил он.

Людовик XIV никак не мог понять, чтобы кто-нибудь, имея счастье лицезреть его, был в силах расстаться с ним.

— Государь, — сказал д'Артаньян — я уезжаю, потому что я вам не нужен. Ах, если бы я мог поддерживать вас во время танцев, тогда другое дело.

— Но, дорогой д'Артаньян, — серьезно отвечал король, — кавалеров не поддерживают во время танцев.

— Простите, — поклонился мушкетер, продолжая иронизировать, — право, я этого не знал.

— Значит, вы не видели, как я танцую? — удивился король.

— Видел; но я думал, что с каждым днем танцы будут исполняться все с большим жаром. Я ошибся, тем более мне здесь нечего делать. Государь, повторяю, я вам не нужен. Кроме того, если я понадоблюсь, ваше величество знаете, где меня найти.

— Хорошо, — согласился король.

И дал ему отпуск.

Поэтому мы не станем искать д'Артаньяна в Фонтенбло, это было бы бесполезно, но, с позволения читателей, поедем прямо на Ломбардскую улицу, в лавку под вывеской «Золотой пестик», к нашему почтенному приятелю Планше.

Восемь часов вечера, жарко; открыто одно-единственное окно в комнате на антресолях. Ноздри мушкетера щекочет запах пряностей, смешанный с менее экзотическим, но более едким, проникающим с улицы запахом навоза.

Д'Артаньян устроился в громадном кресле, положив ноги на табурет, так что его туловище образует тупой угол. Его взгляд, обыкновенно проницательный и подвижный, теперь застыл. Д'Артаньян тупо глядит на кусочек голубого неба, виднеющийся в просвете между трубами. Этот лоскуток неба так мал, что его хватило бы только на починку мешков с чечевицей или бобами, которыми завалена лавка в нижнем этаже.

Окаменевший в этой позе, д'Артаньян не похож больше на вояку, не похож и на придворного офицера; это просто буржуа, дремлющий от обеда до ужина, от ужина до отхода ко сну. Мозг его теперь так окостенел, что в нем не осталось места ни для одной мысли, материя всецело завладела духом и бдительно стережет, как бы под крышку черепа не пробрался контрабандой какой-нибудь обрывок мысли.

Итак, был вечер; в лавках зажигались огни, а окна в верхних этажах закрывались; раздавались шаги сторожевого патруля.

Д'Артаньян по-прежнему ничего не слышал и тупо смотрел на клочок неба. В двух шагах от него, в темноте, лежал на мешке Планше, подперев подбородок руками. Он смотрел на д'Артаньяна, который мечтал или спал с открытыми глазами.

Наблюдения Планше длились уже долго.

— Гм, гм… — проворчал он наконец.

Д'Артаньян не шевельнулся. Тогда Планше понял, что нужно принять какие-то более радикальные меры. После зрелого размышления он нашел, что при настоящем положении вещей самое лучшее слезть с мешка на пол, что он и сделал, пробормотав при этом:

— Болван! (Этим эпитетом он наградил самого себя).

Но д'Артаньян, которому в своей жизни довелось слышать немало шумов, по-видимому, не обратил ни малейшего внимания на шум, произведенный Планше. Вдобавок огромная телега, нагруженная камнями, своим грохотом заглушила шум от этого падения. Однако Планше показалось, будто на лице мушкетера при слове «болван» промелькнула одобрительная улыбка.

Планше осмелел и сказал:

— Вы не спите, господин д'Артаньян?

— Нет, Планше, я даже не сплю, — отвечал мушкетер.

— Я в отчаянии от слова даже.

— Почему? Ведь это самое обыкновенное слово.

— Оно меня огорчает.

— Объяснись, я тебя не понимаю.

— Если вы говорите, что даже не спите, это значит, что вы не находите утешения даже в сне. Значит, вы как будто обращаетесь ко мне: «Планше, мне до смерти скучно».

— Ты знаешь, Планше, что я никогда не скучаю.

— Кроме сегодняшнего в вчерашнего дня.

— Что ты!

— Господин д'Артаньян, вот уже неделя, как вы приехали из Фонтенбло; вот уже неделя, как вы не командуете вашим отрядом и не выводите его на ученье. Вам не хватает треска мушкетов и грохота барабана. Я сам носил мушкет и понимаю вас.

— Уверяю тебя, Планше, что я ничуть не скучаю, — отвечал д'Артаньян.

— Так что же в таком случае вы делаете, лежа как мертвый?

— Друг мой Планше, когда я участвовал, когда ты участвовал, когда все мы участвовали в осаде Ла-Рошели, в нашем лагере был араб, искусный стрелок из кулеврины. Это был смышленый малый, хотя и оливкового цвета.

Так вот этот араб, поев или поработав, ложился, так, как я лежу в данную минуту, и курил какие-то волшебные листья в трубке с янтарным наконечником; если же какой-нибудь проходивший мимо офицер упрекал его за то, что он вечно дрыхнет, араб спокойно отвечал:

«Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, лучше умереть, чем лежать».

— Это был мрачный араб и по цвету кожи, и по изречениям, — промолвил Планше. — Я отлично его помню. Он с большим наслаждением рубил головы протестантов.

— Совершенно верно, и бальзамировал их, когда они того стоили.

— Да, и, бальзамируя их своими зельями, он был похож на корзинщика за работой.

— Да, да, Планше, совершенно верно.

— О, и у меня есть память!

— Не сомневаюсь. Но что скажешь ты о его рассуждении?

— С одной стороны, я нахожу его превосходным, а с другой — глупым.

— Объяснись, Планше, объяснись.

— Лучше сидеть, чем стоять, — да, это верно, когда устанешь, в некоторых обстоятельствах… (Планше лукаво улыбнулся.) Лучше лежать, чем сидеть; но последнее утверждение: лучше умереть, чем лежать, — я нахожу совершенно нелепым; я, безусловно, предпочитаю постель, и если вы не согласны со мною, то это доказывает только, что вы, как я уже имел честь сказать, смертельно скучаете.

— Планше, ты знаешь господина Лафонтена?

— Аптекаря на углу улицы Сен-Медерик?

— Нет, баснописца.

— А-а-а… «Ворона и лисица»?

— Вот-вот. Я точь-в-точь егозаяц.

— Разве у него есть и заяц?

— У него всякие звери.

— Что же делает его заяц?

— Раздумывает.

— Вот как?

— Планше, и я раздумываю, как заяц господина Лафонтена.

— Вы думаете? — с тревогой спросил Планше.

— Да. Твое жилище, Планше, достаточно уныло и толкает на размышления; надеюсь, ты согласен со мной?

— Однако, сударь, у вас вид на улицу.

— Черт возьми, как это весело!

— А между тем, сударь, если бы ваша комната выходила во двор, вы скучали бы еще пуще… Нет, я хотел сказать: размышляли бы еще больше.

— Ей-богу, не знаю, Планше!

— Добро бы еще, — продолжал лавочник, — ваши мысли были похожи на те, что привели вас к реставрации Карла Второго.

И Планше тихонько засмеялся.

— Планше, друг мой, — упрекнул его д'Артаньян, — вы становитесь честолюбивы!

— Разве нет другого короля, которого можно было бы посадить на трон, господин д'Артаньян? Разве нет другого Монка, которого можно было бы упрятать в тюрьму?

— Нет, дорогой Планше. Все короли сидят на своих тронах… Может быть, впрочем, не так прочно, как я на этом кресле, но все-таки сидят.

И д'Артаньян вздохнул.

— Господин д'Артаньян, — сказал Планше, — вы огорчаете меня.

— Ты очень добр, Планше.

— У меня есть одно подозрение, да простит меня господь.

— Какое?

— Господин д'Артаньян, вы худеете.

— О-о-о! — воскликнул д'Артаньян, ударяя себя в грудь, которая зазвенела, как пустая кираса. — Это невозможно, Планше.

— Видите ли, — с чувством продолжал Планше, — так как вы худеете у меня…

— Ну?

— То я совершу что-нибудь страшное.

— Как?

— Да, да.

— Что ж ты сделаешь, скажи!

— Разыщу того, кто печалит вас.

— Ну вот, теперь ты говоришь о каких-то печалям.

— Да, у вас есть печаль.

— Нет, Планше, нет.

— Уверяю, что у вас есть печаль и от нее вы худеете.

— Я худею? Ты уверен в этом?

— На глазах… Малага!.. Если вы будете худеть я дальше, я возьму рапиру и проткну грудь господину д'Эрбле.

— Что? — воскликнул д'Артаньян, подскочив на кресле. — Что вы сказали, Планше? Почему в вашей лавочке вдруг вспомнили господина д'Эрбле?

— Хорошо, хорошо! Сердитесь, если вам угодно, проклинайте, если хотите, но — черт возьми! — я знаю то, что знаю.

После этого второго выпада Планше д'Артаньян сел в такой позе, чтобы не упустить ни одного движения достойного бакалейщика, то есть облокотился на колени и вытянул шею по направлению к собеседнику.

— Ну-ка, объяснись, — сказал он, — как мог ты произнести такое страшное кощунство, как мог ты поднять оружие на господина д'Эрбле, твоего прежнего господина, моего друга, духовное лицо, мушкетера, ставшего епископом?

— Я поднял бы оружие на родного отца, когда вижу вас в таком состоянии.

— Господин д'Эрбле — дворянин.

— Мне все равно, будь он хоть трижды дворянин. Из-за него у вас черные мысли, вот что я знаю. А от черных мыслей худеют. Малага! Я не хочу, чтобы господин д'Артаньян исхудал у меня в доме.

— Черные мысли из-за господина д'Эрбле? Объяснись, пожалуйста, объяснись.

— Уже три ночи подряд вас мучает кошмар.

— Меня?

— Да, вас, и во сне вы повторяете: «Арамис, коварный Арамис!»

— Я говорил это? — тревожно спросил д'Артаньян.

— Говорили, честное слово!

— Ну, так что же? Ведь ты знаешь поговорку, друг мой: всякий сон ложь.

— Нет, нет! Вот уже три дня, как, возвращаясь домой, вы каждый раз спрашиваете: «Ты видел господина д'Эрбле?» или же: «Ты не получал писем на мое имя от господина д'Эрбле?»

— Что же тут странного, если я интересуюсь своим дорогим другом? ухмыльнулся д'Артаньян.

— Это, конечно, вполне естественно, но не до такой степени, чтобы из-за этого уменьшаться в объеме.

— Планше, я потолстею, даю тебе честное слово.

— Хорошо, сударь, принимаю ваше обещание, так как знаю, что ваше честное слово священно…

— Мне больше не будет сниться Арамис.

— Прекрасно!..

— Я больше не буду спрашивать у тебя, получены ли письма от господина д'Эрбле.

— Превосходно.

— Но объясни мне одну вещь.

— Говорите, сударь…

— Я человек наблюдательный…

— Я это отлично знаю…

— Сейчас ты произносил странное ругательство… Я его никогда от тебя не слышал.

— «Малага» — хотите вы сказать?

— Да.

— Я всегда так ругаюсь, с тех пор как стал лавочником.

— Но ведь так называется сорт изюма.

— Я ругаюсь так, когда я взбешен. Если я сказал «малага» — значит, я перестал владеть собой.

— Но прежде я не слыхал от тебя ничего подобного.

— Это правда, сударь. Меня научили.

И, произнося эти слова, Планше подмигнул так хитро, что д'Артаньян внимательно взглянул на него.

— Эге! — протянул он.

Планше повторил:

— Эге!

— Вот как, вот как, господин Планше!

— Ей-богу, сударь, — сказал Планше, — я не похож на вас, я не люблю предаваться размышлениям.

— Напрасно.

— Я хочу сказать — не люблю скучать, сударь.

Жизнь так коротка, почему же ею не пользоваться?

— О, да ты эпикуреец, Планше!

— А почему же мне не быть им? Руки у меня ловкие, пишу ли я или отвешиваю сахар и пряности; ноги крепкие, танцую я или гуляю; желудок отменный, и ем хорошо и перевариваю; сердце не очень заскорузло… словом, сударь…

— Словом, Планше?

— Да вот… — протянул лавочник, потирая руки.

Д'Артаньян положил ногу на ногу.

— Планше, друг мой, вы меня огорошили. Вы предстаете предо мной в совершенно новом свете.

Планше, польщенный до последней степени, продолжал потирать руки с такой силой, словно хотел стянуть с них кожу.

— Значит, оттого, что я простой человек, вы считали меня болваном?

— Браво, Планше, превосходное рассуждение.

— Извольте следить за моей мыслью, сударь. Я сказал, — продолжал Планше. — что без наслаждений нет счастья на земле.

— Совершенная правда, Планше! — перебил его д'Артаньян.

— Но так как наслаждения — вещь далеко уж не такая обыкновенная, то ограничимся утешениями.

— И ты утешаешься?

— Именно.

— Расскажи мне, как ты утешаешься.

— Вступая в бой со скукой, я надеваю щит. До времени я терплю, но накануне того дня, когда мне кажется, что я начну скучать, я развлекаюсь.

— И это вся твоя мудрость?

— Вся.

— Ты сам придумал это?

— Сам.

— Чудесно.

— Что вы скажете по этому поводу?

— Скажу, что ни одна философия в мире не сравнится с твоей.

— Так последуйте моему примеру!

— Соблазнительно. Лучшего я не хотел бы; но не все люди на один образец, и очень может быть, если бы я стал развлекаться, как ты советуешь, я страшно заскучал бы.

— Сначала попробуйте.

— Что же ты делаешь, скажи?

— Вы заметили, что я по временам уезжаю?

— Дорогой Планше, понимаешь, когда люди видятся почти каждый день и один исчезает, то это очень ощутительно для другого. Разве ты не чувствуешь моего отсутствия, когда я уезжаю из Парижа по делам?

— Еще бы, я тогда словно тело без души.

— Итак, у нас на этот счет нет разногласий. Продолжай!

— А вы обратили внимание, когда я уезжаю?

— Пятнадцатого и тридцатого каждого месяца.

— И нахожусь в отсутствии?

— Иногда два, иногда три, иногда четыре дня.

— Что же, по-вашему, я делаю?

— Собираешь деньги.

— И по возвращении какое у меня, по-вашему, лицо?

— Очень довольное.

— Значит, вы заметили, что я тогда бываю очень доволен. И чему вы приписываете это довольство?

— Тому, что твоя торговля шла хорошо, тому, что ты выгодно закупил рис, сливы, сахар, сушеные груши и патоку. У тебя всегда был очень живой характер, Планше, поэтому я нисколько не удивился, узнав, что ты занялся бакалейной торговлей Ведь это самая живая и самая приятная торговля, и, занимаясь ею, постоянно имеешь дело с самыми ароматными плодами земли.

— Хорошо сказано, сударь. Но вы ошибаетесь!

— Неужели ошибаюсь?

— Да, думая, что каждые две недели я уезжаю за деньгами или за покупками. Бог с вами, сударь, как вы могли подумать подобную вещь?

И Планше так расхохотался, что у д'Артаньяна зародились большие сомнения насчет собственной проницательности.

— Признаюсь, — улыбнулся мушкетер, — что ты гораздо хитрее, чем я думал.

— Сударь, это правда.

— Как правда?

— Вероятно, правда, раз вы говорите; но поверьте, что это нисколько не уронило вас в моем мнении.

— Я очень рад.

— Ей-богу, вы человек гениальный. Когда дело касается войны, неожиданных решений, тактики и ловких ударов… О, короли ничто рядом с вами!

Но когда речь идет о душевных и телесных радостях, о сладостях жизни, если можно так выразиться, — ах, сударь, гениальные люди никуда не годятся! Они — сами себе палачи.

— Ей-богу, Планше, — сказал д'Артаньян, сгоравший от любопытства, ты меня страшно заинтересовал.

— Вам уже не так скучно, не правда ли?

— Я не скучал. Однако с тех пор, как ты начал говорить, мне стало гораздо веселее.

— Отлично для начала! Я вас вылечу, ручаюсь вам.

— Был бы очень рад.

— Давайте попробуем?

— Хоть сейчас.

— Ладно. У вас есть здесь лошади?

— Да, десять, двадцать, тридцать.

— Так много не нужно. Хватит и двух.

— Они в твоем распоряжении, Планше.

— Прекрасно, я вас увезу.

— Когда?

— Завтра.

— Куда?

— Вы хотите знать слишком много.

— Однако согласись, что мне нужно знать, куда я еду.

— Вы любите деревню?

— Не очень, Планше.

— Значит, вы любите город?

— Смотря по обстоятельствам.

— Ну, так я отвезу вас в одно место, которое наполовину город, наполовину деревня.

— Хорошо.

— И там вам будет очень весело, я в этом уверен.

— Прекрасно!

— И — о чудо! — это то самое место, откуда вы только что бежали от скуки.

— Я?

— Да, вы смертельно скучали.

— Значит, ты едешь в Фонтенбло?

— Именно в Фонтенбло.

— Боже мой, что же ты там будешь делать?

В ответ на эти слова Планше лукаво подмигнул д'Артаньяну.

— У тебя, злодей, есть там недвижимость?

— О, домишко, сущая безделица! По там премило, честное слово.

— Я еду в поместье, Планше! — воскликнул д'Артаньян.

— Когда пожелаете?

— А разве мы не условились на завтра?

— Хорошо, завтра; к тому же завтра четырнадцатое число, то есть канун того дня, когда я боюсь соскучиться. Итак, решено?

— Решено.

— Вы дадите мне одну из ваших лошадей.

— Лучшую.

— Нет, я предпочел бы самую смирную; вы же знаете, я никогда не был хорошим наездником. А в лавке я окончательно отвык. И потом…

— Потом?

— Потом, — продолжал Планше, снова подмигивая, — я не хочу утомляться.

— Почему? — решился спросить д'Артаньян.

— Если бы я устал, какое было бы для меня веселье!

С этими словами он поднялся с мешка кукурузы и стал потягиваться, довольно гармонично похрустывая всеми суставами.

— Планше! Планше! — воскликнул д'Артаньян. — Я считаю, что сибаритам не угнаться за тобой! Ах, Планше! Видно, что мы еще не съели вместе пуда соли.

— Почему же это, сударь?

— Да ведь я еще не знаю тебя, — сказал д'Артаньян, — и теперь окончательно утверждаюсь в мысли, которая однажды мелькнула у меня в Булони, когда ты чуть не задушил Любена, лакея господина де Варда. Планше, твоя изобретательность неистощима.

Планше самодовольно засмеялся, пожелал мушкетеру спокойной ночи и спустился в комнату за лавкой, которая служила ему спальней.

Д'Артаньян снова сел в прежней позе, и его лицо, на мгновенье прояснившееся, стало еще более задумчивым. Он уже позабыл о сумасбродных выходках Планше.

«Да, — сказал он себе, возвращаясь к мыслям, прерванным только что изложенным приятным разговором. — Да, все дело в следующем: 1) узнать, чего Безмо хотел от Арамиса; 2) узнать, почему нет вестей от Арамиса; 3) узнать, где Портос. Тут скрыта какая-то тайна. И, — продолжал д'Артаньян, — раз друзья ничего не сообщают мне, обратимся к помощи нашего бедного умишки. Сделаем все, что можно, черт побери, или малага, как говорит Планше».

IX

ПИСЬМО Г-НА ДЕ БЕЗМО
Для осуществления принятого решения д'Артаньян на следующее же утро отправился к г-ну де Безмо.

В Бастилии в этот день производилась уборка: полировали и мыли пушки, скоблили лестницы; казалось, что тюремщики чистят даже ключи. Одни гарнизонные солдаты разгуливали по дворам под предлогом, что они достаточно чисты.

Комендант Безмо принял д'Артаньяна с изысканной вежливостью, но был с ним так сдержан, что, несмотря на все старанья, д'Артаньяну не удалось выудить от него ни слова. Но чем сдержаннее был комендант, тем недоверчивее становился д'Артаньян. И ему показалось даже, что комендант действует так по какому-то недавно полученному приказанию.

В Пале-Рояле Безмо вел себя с д'Артаньяном совсем иначе. Он не был тем холодным и непроницаемым человеком, каким казался в Бастилии.

Когда д'Артаньян вздумал завести речь о денежных затруднениях, заставивших Безмо отыскивать Арамиса и побудивших коменданта к разговорчивости в тот вечер, Безмо сослался на распоряжение, которое ему нужно было отдать в тюрьме, и так долго заставил д'Артаньяна скучать в одиночестве, что наш мушкетер, отчаявшись вытянуть у него еще что-нибудь, не дождался его возвращения и ушел.

Но у д'Артаньяна зародились подозрения, а в таких случаях ум его не дремал. Как кошка среди четвероногих, так и д'Артаньян среди людей был живым воплощением тревоги и нетерпения. Встревоженная кошка гак же но способна оставаться на месте, как шелковинка, колеблемая ветром. Кошка, подстерегающая мышь, замирает на своем наблюдательном посту, и ни голод, ни жажда не способны заставить ее тронуться с места.

Горевший нетерпением д'Артаньян вдруг стряхнул с себя это чувство, как слишком тяжелый плащ. Он пришел к убеждению, что от него скрывают как раз то, что ему важно знать. Развивая свои мысли, он решил далее, что Безмо не преминет сообщить Арамису о только что нанесенном визите, если Арамис действительно дал ему какое-нибудь предписание. Так и случилось.

Не успел еще Безмо вернуться из тюрьмы, как д'Артаньян спрятался в засаду возле улицы Пти-Мюск, откуда видно было всех выходящих из Бастилии. Пробыв около часа в тени навеса возле гостиницы «Золотая борона», д'Артаньян увидел наконец, как из тюрьмы вышел солдат.

Это было как раз то, чего он желал. Каждый сторож, каждый тюремщик Бастилии имел свои выходные дни, даже часы, потому что никому из них не позволялось жить в крепости и приводить туда своих жен. Они могли выходить, следовательно, не возбуждая любопытства.

Но стоявших там солдат запирали на сутки, это всем было известно, и д'Артаньяну лучше, чем другим. Такие солдаты могли выходить в форме только по особому приказанию, по срочному делу.

Итак, из Бастилии показался солдат и пошел медленно-медленно, с видом счастливого смертного, который, вместо караула в несносной кордегардии или на не менее скучном бастионе, неожиданно получает свободу и возможность прогуляться, причем эти два удовольствия сочетаются у него с исполнением служебного поручения. Солдат направился к предместью Сент-Антуан, упиваясь свежим воздухом, солнцем и поглядывая на женщин.

Д'Артаньян издали стал следить за ним. Его намерения еще не определились.

— Прежде всего нужно посмотреть в лицо этого простака. Увидев человека, легче судить о нем.

Д'Артаньян ускорил шаг и без труда обогнал солдата. Он не только разглядел его смышленое и решительное лицо, но заметил также, что у него был довольно-таки красный нос.

«Малый любит выпить», — мелькнуло у него в голове.

Одновременно с красным носом ему бросился в глаза сложенный лист белой бумаги за поясом солдата.

«Отлично, у него есть письмо, — продолжал рассуждать д'Артаньян. Солдат, должно быть, очень рад, что на него пал выбор господина Безмо.

Он не продаст послания».

Пока д'Артаньян досадовал на — это обстоятельство, солдат продолжал шагать по направлению к Сент-Антуанскому предместью.

«Он, конечно, направляется в Сен-Манде, — решил мушкетер, — и я не узнаю, что в этом письме…»

Было от чего потерять голову.

«Если бы я был в форме, — сказал д'Артаньян, — я велел бы задержать молодца вместе с письмом. Первый же патруль помог бы мне. Но, черт возьми, не стану же я объявлять своего имени ради подобного подвига! Напоить его? Но у него родятся подозрения, и я сам, чего доброго, опьянею… Ах, прах побери, какой же я стал безмозглый! Напасть на несчастного, обезоружить его, убить из-за письма? На это можно было бы пойти, если бы дело шло о письме королевы к лорду или о письме кардинала к королеве. Но боже мой, из-за жалких интриг господ Арамиса и Фуке против господина Кольбера погубить человеческую жизнь! Нет, это не стоит даже десяти экю!»

Так он философствовал, грызя ногти и кусая усы, и вдруг увидел небольшую группу полицейских с комиссаром. Они вели человека красивой наружности, отбивавшегося от них изо всех сил. Полицейские изорвали на нем платье и тащили его. Арестованный требовал, чтобы с ним обращались вежливо, заявляя, что он дворянин.

Завидя нашего посыльного, бедняга крикнул:

— Эй, солдат, сюда!

Солдат подошел к арестованному; вокруг полицейских собиралась толпа.

В эту минуту у д'Артаньяна родилась мысль. Это была первая его мысль, и, как читатель увидит, неплохая.

Дворянин стал рассказывать солдату, что его захватили в одном доме как вора, тогда как на самом деле он был любовником хозяйки; курьер выразил ему сочувствие и стал утешать его, давая советы со всей серьезностью, какую французский солдат вкладывает в свои слова, когда дело касается самолюбия и духа корпорации. Д'Артаньян подкрался к солдату, тесно окруженному толпой, и ловко вытащил у него бумагу из-за пояса. Так как в этот момент дворянин в разорванной одежде тянул солдата в свою сторону, а комиссар дергал дворянина к себе, то д'Артаньян овладел письмом без малейшей помехи.

Он отошел шагов на десять за угол и прочел адрес:

«Господину дю Валлону у г-на Фуке, в Сен-Манде».

— Отлично, — сказал д'Артаньян.

И, не разрывая конверта, он вскрыл его и вытащил сложенный вчетверо лист, на котором стояли нижеследующие слова:

«Дорогой дю Валлон. Благоволите передать г-ну д'Эрбле, что он приходил в Бастилию и расспрашивал».

Преданный вам де Безмо

— Ну, теперь все ясно! — воскликнул д'Артаньян. — Портос с ними заодно.

Узнав то, что ему было нужно, мушкетер подумал:

— Черт возьми! Бедному солдатику достанется от Безмо за мою проделку… Если он вернется без письма… Что ему будет? В сущности, мне вовсе не нужно это письмо; когда яйцо съедено, зачем скорлупа?

Д'Артаньян увидел, что комиссар и полицейские убедили солдата не вмешиваться и повели арестованного дальше. Посланца Безмо по-прежнему окружала толпа.

Д'Артаньян замешался в самую гущу, незаметно уронил письмо и поспешно удалился. Наконец солдат снова двинулся в путь по направлению к Сен-Манде, продолжая думать о дворянине, который просил его заступничества.

Вдруг он вспомнил о поручении, взглянул на пояс и увидел, что письма нет. Его отчаянный крик доставил удовольствие д'Артаньяну.

Бедняга принялся оглядываться с выражением ужаса на лице и наконец на расстоянии двадцати шагов от себя заметил желанный конверт. Он устремился к нему, как сокол бросается на добычу. Правда, конверт немного запылился и помялся, но письмо все же было найдено.

Д'Артаньян заметил, что сломанная печать очень обеспокоила солдата.

Однако он, по-видимому, утешился в конце концов и снова сунул бумагу за пояс.

«Ступай, — мысленно напутствовал его д'Артаньян, — у меня теперь довольно времени; можешь опередить меня. Должно быть, Арамиса нет в Париже, раз Безмо пишет Портосу. Милый Портос, как приятно повидаться с ним… и побеседовать», — так заключил свои размышления гасконец.

И, соразмеряя свои шаги с шагами солдата, мушкетер решил явиться к г-ну Фуке через четверть часа после солдата.

X

ЧИТАТЕЛЬ С УДОВОЛЬСТВИЕМ УВИДИТ, ЧТО СИЛА ПОРТОСА НИСКОЛЬКО НЕ УБАВИЛАСЬ
Д'Артаньян по обыкновению произвел выкладку, и у него получилось, что час равняется шестидесяти минутам, а минута шестидесяти секундам. Благодаря этому совершенно правильному вычислению минут и секунд он подошел к дверям дома суперинтенданта как раз в тот момент, когда солдат выходил оттуда с пустым поясом.

Консьерж в расшитом кафтане приоткрыл перед ним дверь. Д'Артаньяну очень хотелось войти без доклада, но это было немыслимо. Он назвал себя.

Казалось, это должно было уничтожить всякие затруднения, как, по крайней мере, думал д'Артаньян, по консьерж колебался. Однако, вторично услышав слова «капитан королевской гвардии», он перестал загораживать дверь, хотя и не давал дороги.

Д'Артаньян понял, что слуге был дан строжайший приказ. Он решил поэтому солгать, что, впрочем, не стоило ему большого труда в тех случаях, когда он видел во лжи государственную пользу или даже просто личную выгоду. Поэтому он добавил, что это он послал солдата, доставившего письмо г-ну дю Баллону, и что в этом письме сообщается о его личном прибытии.

После этого двери раскрылись настежь, и д'Артаньян вошел.

Его хотел проводить лакей, но д'Артаньян заявил, что это лишнее, ибо он прекрасно знает, как пройти к г-ну дю Баллону. Человеку столь хорошо осведомленному возражать было нечего. И д'Артаньян получил свободу действий.

Подъезды, салоны, сады — все было осмотрено мушкетером. Добрые четверть часа он бродил по этому более чем королевскому дворцу, где каждая вещь была чудом и где было столько же слуг, сколько колонн и дверей.

«Положительно, — сказал он себе, — этим комнатам нет конца… Может быть, Портос вернулся в Пьерфон, не выходя из дома господина Фуке?»

Наконец д'Артаньян зашел в дальнюю часть дворца, которая была опоясана каменной оградой, увитой декоративными растениями со множеством пышных цветов.

На равных расстояниях друг от друга по ограде поднимались статуи.

Весталки, закутанные в пеплумы, падавшие широкими складками, как бы стояли на страже, устремляя на дворец свои робкие взгляды. Гермес, прижавший палец к губам, Ирида, расправившая крылья, ночь со снопом маков высились над садами и постройками, белели на фоне высоких черных кипарисов, тянувшихся вершинами к небу.

Вокруг кипарисов росли розы, цеплявшиеся своими цветущими ветками за каждый сучок и осыпавшие статуи дождем благоуханных лепестков.

Эта волшебная красота настроила мушкетера на поэтический лад. Мысль, что Портос живет в таком раю, возвышала Портоса в его глазах.

Д'Артаньян увидел дверь и нажал на ручку. Дверь открылась. Он вошел и оказался в круглом павильоне, где не было слышно ничего, кроме журчания фонтана и пения птиц.

У дверей павильона мушкетера встретил лакей.

— Здесь живет барон дю Валлон? — решительным тоном спросил д'Артаньян.

— Да, сударь, — отвечал лакей.

— Доложите ему, что его ждет шевалье д'Артаньян, капитан мушкетеров его величества.

Д'Артаньяна ввели в салон. Ему не пришлось долго ждать: вскоре пол соседней залы задрожал под хорошо знакомыми шагами, дверь распахнулась, и Портос с некоторым смущением бросился в объятия своего друга.

— Вы здесь? — воскликнул он.

— А вы? — отвечал д'Артаньян. — Ах, хитрец!

— Да, — со смущенной улыбкой сказал Портос. — Да, вы находите меня у господина Фуке, и это вас немного удивляет?

— Ничуть; почему бы вам не быть другом господина Фуке? У господина Фуке много друзей, особенно среди людей умных.

Портос из скромности не принял этого комплимента на свой счет.

— К тому же, — прибавил он, — вы меня видели в Бель-Иле.

— Лишнее основание считать вас другом господина Фуке.

— Я просто знаком с ним, — протянул Портос с некоторым замешательством.

— Ах, друг мой, как вы провинились передо мной!

— Чем? — воскликнул Портос.

— Как! Вы работаете над возведением укреплений Бель-Иля и ни слова не сообщаете мне об этом.

Портос покраснел.

— Больше того, — продолжал д'Артаньян, — вы меня встречаете там; вы знаете, что я на службе у короля, и не догадываетесь, что король, жаждущий узнать, что это за замечательный человек возводит сооружения, о которых ему рассказывают чудеса, — не догадываетесь, что король послал меня собрать сведения об этом человеке.

— Как, король послал вас собрать сведения?

— Разумеется! По не будем говорить об этом.

— Черт побери! — вскричал Портос. — Напротив, поговорим; значит, король знал, что Бель-Иль укрепляют?



— Еще бы! Королю все известно.

— А ведь не было же ему известно, кто возводил укрепления?

— Не было; но, судя по рассказам, он подозревал, что строит их какой-то замечательный воитель.

— Черт побери! Если бы я знал это!

— То вы не бежали бы из Ванна. Не правда ли?

— Нет. Что вы подумали, когда не нашли меня там?

— Я стал размышлять, дорогой мой.

— Ах, вот как… К чему же привели вас ваши размышления?

— Я догадался обо всем.

— Обо всем?

— Да.

— О чем же вы догадались? Послушаем, — сказал Портос, усаживаясь поудобнее в кресле.

— Прежде всего о том, что вы укрепляете Бель-Иль.

— Ах, это было не мудрено! Вы видели меня за работой.

— Погодите; я догадался еще кое о чем. А именно, что вы укрепляете Бель-Иль по приказанию господина Фуке.

— Совершенно верно.

— Еще не все. Раз начав догадываться, я не останавливаюсь на полдороге.

— Милый д'Артаньян!

— Я понял, что господин Фуке хочет держать эти работы в строжайшей тайне.

— Действительно, насколько мне известно, у него было такое намерение, — согласился Портос.

— Да; но известно ли вам, почему он хотел хранить все это в тайне?

— Да просто чтобы никто не знал об укреплении, черт возьми!

— Это во-первых. Но его желание было порождено также мыслью оказать любезность…

— Действительно, я слышал, что господин Фуке человек очень любезный.

— Мыслью оказать любезность королю.

— Вот как?

— Это вас удивляет?

— Да.

— Вы этого но знали?

— Нет.

— А я вот знаю.

— Значит, вы волшебник.

— Ничуть.

— Откуда же вы знаете в таком случае?

— Да очень просто. Я слышал, как господин Фуке сам говорил это королю.

— Что говорил?

— Что решил укрепить Бель-Иль и поднести его королю в подарок.

— Вы слышали, как господин Фуке говорил все это королю?

— Передаю его подлинные слова. Он даже прибавил: «Бель-Иль укреплен одним моим другом, замечательным инженером, и я попрошу позволения представить его королю». — «Его имя?» — спросил король. «Барон дю Валлон», — отвечал г-н Фуке. «Хорошо, — отвечал король, — вы мне представите его».

— Король так и отвечал?

— Слово д'Артаньяна!

— Но почему же в таком случае меня не представили? — удивился Портос.

— Разве вам не говорили об этом представлении?

— Говорили, но я все еще жду его.

— Не беспокойтесь, представят.

— Гм, гм! — проворчал Портос.

Д'Артаньян переменил тему разговора.

— Вы, по-видимому, живете очень уединенно, дорогой друг — заметил он.

— Я всегда любил одиночество. Я меланхолик, — вздохнул Портос.

— Странно! — сказал д'Артаньян. — Я что-то не замечал этого раньше.

— Это у меня с тех пор, как я стал заниматься науками, — с озабоченным видом отвечал Портос.

— Надеюсь, что умственный труд не повредил телесному здоровью?

— О, нисколько.

— Силы не убавилось?

— Нисколько, друг мой, нисколько!

— Дело в том, что мне говорили, будто в первые дни по вашем приезде…

— Я не способен был шевельнуться, не правда ли?

— Как! — улыбнулся д'Артаньян. — Почему же вы не могли шевельнуться?

Портос понял, что сказал глупость, и захотел поправиться:

— Я приехал из Бель-Иля на плохих лошадях, и это утомило меня.

— Теперь меня не удивляет, что я видел на дороге семь или восемь павших лошадей, когда ехал вслед за вами.

— Видите ли, я тяжел, — сказал Портос.

— Значит, вы были разбиты?

— Жир мой растопился, вот я и заболел.

— Бедный Портос… Ну а как обошелся с вами Арамис?

— Отлично… Он поручил меня попечению личного врача господина Фуке.

Но представьте, что через недолю я стал задыхаться.

— Как так?

— Комната была слишком мала; я поглощал слишком много воздуха.

— Неужели?

— Так мне сказали, по крайней мере… И меня перевели в другое помещение.

— И там вы вздохнули свободнее?

— Там мне стало гораздо лучше; по у меня не было никаких занятий, мне нечего было делать. Доктор уверял, что мне нельзя двигаться. Я же, напротив, чувствовал себя сильнее, чем когда-нибудь. От этого произошел один неприятный случай.

— Какой случаи?

— Представьте себе, дорогой друг, что я взбунтовался против предписаний дурака доктора и решил выходить, понравится ему это или нет. Итак, я приказал прислуживавшему мне лакею принести платье.

— Вы, значит, были раздеты, мой бедный Портос?

— Нельзя сказать, чтобы, совсем, на мне был великолепный халат. Лакей повиновался; я надел свое платье, которое стало мне слишком широко. Но вот странная вещь: ноги мои, напротив, увеличились.

— Да, понимаю.

— Сапоги сделались очень узкими.

— Значит, ваши ноги распухли?

— Вы угадали.

— Еще бы! И это вы называете неприятным случаем?

— Именно. Я рассуждал не так, как вы. Я сказал себе: «Если на мои ноги десять раз налезали эти сапоги, то нет никаких оснований думать, что они не налезут в одиннадцатый раз».

— На этот раз, милый Портос, позвольте мне заметить, что вы рассуждали нелогично.

— Словом, я уселся около перегородки и попробовал надеть правый сапог, я тянул его руками, подталкивал другой ногой, делал невероятные усилия, и вдруг оба ушка от сапога остались в моих руках, а нога устремилась вперед, как снаряд из катапульты.

— Из катапульты! Как вы сильны в фортификации, дорогой Портос!

— Итак, нога устремилась вперед, встретила на своем пути перегородку и пробила ее. Друг мой, мне показалось, что я, как Самсон, разрушил храм. Сколько при этом повалилось на пол картин, статуй, цветочных горшков, ковров, занавесей! Прямо невероятно!

— Неужели?

— Не считая того, что по другую сторону перегородки стояла этажерка с фарфором.

— И вы опрокинули ее?

— Да, она отлетела в другой конец комнаты. — Портос захохотал.

— Действительно, вы правы, это невероятно. — И д'Артаньян расхохотался вслед за Портосом.

Портос смеялся все громче.

— Я разбил фарфора, — продолжал он прерывающимся от смеха голосом, больше чем на три тысячи франков, ха-ха-ха!..

— Великолепно!

— Не считая люстры, которая упала мне прямо на голову и разлетелась на тысячу кусков, ха-ха-ха!..

— На голову? — переспросил д'Артаньян, хватаясь за бока.

— Прямо на голову!

— И пробила вам череп?

— Нет, ведь я же сказал вам, что разлетелась люстра, она была стеклянная.

— Люстра была стеклянная?

— Да, из венецианского стекла. Редкость, дорогой мой, уникальная вещь и весила двести фунтов.

— И упала вам на голову?

— На… го… ло… ву… Представьте себе раззолоченный хрустальный шар с инкрустациями снизу, с рожками, из которых выходило пламя, когда люстру зажигали.

— Это понятно. Но тогда она не была зажжена?

— К счастью, нет, иначе я сгорел бы.

— И вы отделались только тем, что были придавлены?

— Нет.

— Как нет?

— Да так, люстра упала мне на череп. А у нас на макушке, по-видимому, необыкновенно крепкая кость.

— Кто это вам сказал, Портос?

— Доктор. Нечто вроде купола, который выдержал бы собор Парижской богоматери.

— Да что вы?

— Наверное, у всех людей череп устроен таким образом.

— Говорите за себя, дорогой друг; это у вас, а не у других череп устроен так.

— Возможно, — сказал самодовольно Портос. — Значит вот, когда люстра упала на купол, который у нас на макушке, раздался шум вроде пушечного выстрела; хрусталь разбился, а я упал, весь облитый…

— Кровью? Бедный Портос!

— Нет, ароматным маслом, которое пахло превосходи но, но чересчур сильно; я почувствовал головокружение от этого запаха. Вам приходилось испытывать что-нибудь подобное, д'Артаньян?

— Да, случалось, когда я нюхал ландыши. Итак, бедняга Портос, вы упали и были одурманены ароматом?

— Но самое удивительное, — и врач клялся, что никогда не видывал ничего подобного…

— У вас все же, должно быть, вскочила шишка, — перебил д'Артаньян.

— Целых пять.

— Почему же пять?

— Да потому, что снизу на люстре было пять необыкновенно острых украшений.

— Ай!

— Эти пять украшений вонзились мне в волосы, которые у меня, как видите, очень густые.

— К счастью.

— И задели кожу. Но обратите внимание на одну странность, — это могло случиться только со мной. Вместо впадин у меня вскочили шишки. Доктор не мог удовлетворительно объяснить мне это явление.

— Ну, так я вам объясню.

— Вы очень меня обяжете, — сказал Портос, моргая глазами, что служило у него признаком величайшего напряжения мысли.

— С тех пор, как ваш мозг предается изучению наук, серьезным вычислениям, он увеличился в объеме. Таким образом, ваша голова переполнена науками.

— Вы думаете?

— Я уверен в этом. От этого получается, что ваша черепная коробка не только не дает проникнуть в голову ничему постороннему, но, будучи переполненной, пользуется каждым случайным отверстием, чтобы выбрасывать наружу избыток.

— А-а-а! — протянул Портос, которому это объяснение показалось более толковым, чем объяснение врача.

— Пять выпуклостей, вызванных пятью украшениями люстры, были, конечно, пятью скоплениями научных знаний, вылезших наружу под действием внешних обстоятельств.

— Действительно! — обрадовался Портос. — Вот почему голова моя болела больше снаружи, чем внутри. Я вам признаюсь даже, что, надевая шляпу и нахлобучивая ее на голову энергично-грациозным ударом кулака, свойственным нам, военным, я испытывал иногда страшную боль, если не соразмерял как следует силу удара.

— Портос, я вам верю.

— И вот, дорогой друг, — продолжал великан, — господин Фуке, видя, что его дом недостаточно прочен для меня, решил отвести мне другое помещение. И меня перевели сюда.

— Это заповедный парк, не правда ли?

— Да.

— Парк свиданий, известный таинственными похождениями суперинтенданта.

— Не знаю; у меня тут не было ни свиданий, ни таинственных приключений; но мне позволено упражнять здесь свои мышцы, и, пользуясь этим разрешением, я вырываю деревья с корнями.

— Зачем?

— Чтобы размять руки и доставать птичьи гнезда; я нахожу, что так удобнее, чем карабкаться наверх.

— У вас пастушеские наклонности, как у Тирсиса, дорогой Портос.

— Да, я люблю птичьи яйца несравненно больше, чем куриные. Вы не можете себе представить, что за изысканное блюдо омлет из четырехсот или пятисот яиц канареек, зябликов, скворцов и дроздов!

— Как — из пятисот яиц? Это чудовищно!

— Все они умещаются в одной салатнице.

Д'Артаньян минут пять любовался Портосом, точно видел его впервые.

Портос же расцветал под взглядами друга. Они сидели так несколько минут.

Д'Артаньян смотрел, Портос блаженствовал. Д'Артаньян искал, по-видимому, новую тему для разговора.

— Вам здесь весело, Портос? — спросил он, найдя наконец эту тему.

— Не всегда.

— Ну, понятно; однако когда вам станет слишком скучно, что вы будете делать?

— О, я буду здесь недолго! Арамис ждет только, чтобы у меня исчезла последняя шишка, и тогда представит меня королю. Король, говорят, терпеть не может шишек.

— Значит, Арамис все еще в Париже?

— Нет.

— Где же он?

— В Фонтенбло.

— Один?

— С господином Фуке.

— Отлично. Но знаете ли…

— Нет. Скажите, и я буду знать.

— Мне кажется, что Арамис забывает вас.

— Вам так кажется?

— Там, видите ли, смеются, танцуют, пируют, распивают вина из подвалов господина Мазарини. Известно ли вам, что там каждый вечер дается балет?

— Черт возьми!

— Повторяю, ваш милый Арамис вас забывает.

— Очень может быть. Я сам иногда так думал.

— Если только этот хитрец не изменяет вам!

— О-о-о!..

— Вы знаете, этот Арамис хитрая лисица.

— Да, но изменять мне…

— Послушайте: прежде всего, он лишил вас свободы.

— Как это лишил свободы? Разве я не на свободе?

— Конечно, нет!

— Хотел бы я, чтобы вы мне доказали это.

— Ничего нет проще. Вы выходите на улицу?

— Никогда.

— Катаетесь верхом?

— Никогда.

— К вам допускают друзей?

— Никогда.

— Ну так, мой друг, кто никогда не выходит на улицу, кто никогда не катается верхом, кто никогда не видится с друзьями, тот лишен свободы.

— За что же Арамису лишать меня свободы?

— Будьте откровенны, Портос, — дружески попросил д'Артаньян.

— Я совершенно откровенен.

— Ведь это Арамис составил план укреплений Бель-Иля — не правда ли?

Портос покраснел.

— Да, — согласился он, — но он только и сделал, что начертил план.

— Именно, и я считаю, что это не бог весть какая важность.

— Я всецело разделяю ваше мнение.

— Отлично; я в восторге, что мы одинаково мыслим.

— Он даже никогда не приезжал в Бель-Иль, — сказал Портос.

— Вот видите!

— Напротив, я ездил к нему в Ванн, как вы могли видеть.

— Скажите лучше — как я видел. И вот в чем дело, дорогой Портос: Арамис, начертивший только план, желает, чтобы его считали инженером, вас же, построившего по камешку стены крепости и бастионы, он хочет низвести до степени простого строителя.

— Строителя — значит, каменщика?

— Да, именно каменщика.

— Который возится с известкой?

— Именно.

— Чернорабочего?

— Точно так.

— О, милейший Арамис думает, что ему все еще двадцать пять лет!

— Мало того, он думает, что вам пятьдесят.

— Хотел бы я его видеть за работой.

— Да.

— Старый хрыч, разбитый подагрой.

— Да.

— Больные почки.

— Да.

— Не хватает трех зубов.

— Четырех.

— Тогда как у меня, глядите!

И, раскрыв толстые губы, Портос продемонстрировал два ряда зубов, правда, потемнее снега, но чистых, твердых и крепких, как слоновая кость.

— Вы не можете себе представить, Портос, — сказал д'Артаньян, — какое внимание обращает король на зубы. Увидя ваши, я решился. Я вас представлю королю.

— Вы?

— А почему бы и нет? Разве вы думаете, что мое положение при дворе хуже, чем положение Арамиса?

— О нет!

— Думаете, что я хочу предъявить какие-нибудь права на укрепление Бель-Иля?

— О, конечно, нет!

— Значит, я действую только в ваших интересах.

— Не сомневаюсь в этом.

— Так вот, я — близкий друг короля; доказательством служит то, что когда он должен сказать кому-нибудь что-либо неприятное, я беру эту обязанность на себя…

— Но, милый друг, если вы меня представите…

— Дальше?

— Арамис рассердится.

— На меня?

— Нет, на меня.

— Но не все ли равно, кто вас представит: он или я, если вас должны представить?

— Мой парадный костюм еще не готов.

— Ваш костюм и теперь великолепен.

— Тот, что я заказал, во много раз наряднее.

— Берегитесь, король любит простоту.

— В таком случае я буду прост. Но что скажет господин Фуке, узнав, что я уехал?

— Разве вы дали слово не покидать место вашего заточения?

— Не совсем. Я только обещал не уходить отсюда без предупреждения.

— Подождите, мы еще вернемся к этому. У вас есть здесь какое-нибудь дело?

— У меня? Во всяком случае, ничего серьезного.

— Если только вы не являетесь посредником Арамиса в каком-либо важном деле.

— Даю вам слово, что нет.

— Вы понимаете, я говорю это только из участия к вам. Предположим, например, что на вас возложена обязанность пересылать Арамису письма, бумаги…

— Письма, да! Я посылаю ему кое-какие письма.

— Куда же?

— В Фонтенбло.

— И у вас есть такие письма?

— Но.

— Дайте мне договорить. У вас есть такие письма?

— Я только что получил одно.

— Интересное?

— Нужно думать.

— Вы, значит, их не читаете?

— Я не любопытен.

И Портос вынул из кармана письмо, принесенное солдатом, которое он не читал, но которое д'Артаньян уже прочел.

— Знаете, что нужно сделать? — спросил д'Артаньян.

— Да то, что я всегда делаю: отослать его.

— Вовсе нет.

— Что же: удержать его у себя?

— Опять не то. Разве вам не сказали, что это письмо важное?

— Очень важное.

— В таком случае вам нужно самому свезти его в Фонтенбло.

— Арамису?

— Да.

— Это правда.

— И так как король в Фонтенбло…

— То вы воспользуетесь этим случаем…

— То я воспользуюсь этим случаем, чтобы представить вас королю.

— Ах, черт побери, д'Артаньян, ну и изобретательный вы человек!

— Итак, вместо того чтобы посылать нашему другу более или менее верное донесение, мы сами отвезем ему письмо.

— Мне в голову это не приходило, а между тем это так просто.

— Вот почему, дорогой Портос, мы должны отправиться в путь немедленно.

— В самом деле, — согласился Портос, — чем скорее мы отправимся, тем меньше запоздает письмо к Арамису.

— Портос, вы рассуждаете, как Аристотель, и логика всегда приходит на помощь вашему воображению.

— Вы находите? — сказал Портос.

— Это следствие серьезных занятий, — отвечал д'Артаньян. — Ну, едем!

— А как же мое обещание господину Фуке?

— Какое?

— Не покидать Сен-Манде, не предупредив его.

— Ах, милый Портос, — улыбнулся д'Артаньян, — какой же вы мальчик!

— То есть?

— Вы ведь едете в Фонтенбло, не правда ли?

— Да.

— Вы там увидите господина Фуке?

— Да.

— Вероятно, у короля?

— У короля, — торжественноповторил Портос.

— В таком случае вы подойдете к нему и скажете: «Господин Фуке, имею честь предупредить вас, что я только что покинул Сен-Манде».

— И, — произнес Портос с той же торжественностью, — увидев меня в Фонтенбло у короля, господин Фуке не посмеет сказать, что я лгу.

— Дорогой Портос, я собирался открыть рот, чтобы сказать вам это самое; вы во всем опережаете меня. О Портос, какой вы счастливец, время щадит вас!

— Да, не могу пожаловаться.

— Значит, все решено?

— Думаю, что да.

— Вас больше ничто не смущает?

— Думаю, что нет.

— Так я увожу вас?

— Отлично; я велю оседлать лошадей.

— Разве у вас есть здесь лошади?

— Целых пять.

— Которых вы взяли с собой из Пьерфона?

— Нет, мне их подарил господин Фуке.

— Дорогой Портос, нам не нужно пяти лошадей для двоих, к тому же у меня есть три лошади в Париже. Это составит восемь. Пожалуй, слишком много.

— Это было бы не много, если бы здесь находились мои люди; но, увы, их нет!

— Вы жалеете об этом?

— Я жалею о Мушкетоне, Мушкетона мне недостает.

— Чудное сердце, — сказал д'Артаньян, — но знаете что: оставьте ваших лошадей здесь, как вы оставили Мушкетона там.

— Почему же?

— Потому что впоследствии…

— Ну?

— Впоследствии, может быть, окажется лучше, что господин Фуке ничего не дарил вам.

— Не понимаю, — отвечал Портос.

— Вам незачем понимать.

— Однако…

— Потом я объясню вам все, Портос.

— Тут какая-то политика, держу пари.

— И самая тонкая.

При слове политика Портос опустил голову; подумав с минуту, он продолжал:

— Признаюсь вам, д'Артаньян, я не политик.

— О да, я ведь отлично это знаю.

— Никто этого не знает. Вы сами сказали мне это, храбрец из храбрецов.

— Что я вам сказал, Портос?

— Что на все свое время. Вы сказали мне это, и я узнал на опыте. Приходит пора, когда получаешь удары шпагой с меньшим удовольствием, чем в былое время.

— Да, это моя мысль.

— И моя тоже, хотя я не верю в смертельные удары.

— Однако вы же убивали?

— Да, но сам ни разу не был убит.

— Отличный довод.

— Итак, я не думаю, что умру от клинка шпаги или от ружейной пули.

— Значит, вы ничего не боитесь?.. Впрочем, Может быть, воды?

— Нет, я плаваю, как выдра.

— Тогда, может быть, перемежающейся лихорадки?

— Я никогда не болел лихорадкой и думаю, что никогда не заболею. Но я вам сделаю одно признание. — И Портос понизил голос.

— Какое? — спросил д'Артаньян, тоже понизив голос.

— Я признаюсь вам, — повторил Портос, — что я до смерти боюсь политики.

— Да что вы? — воскликнул д'Артаньян.

— Тише, — сказал Портос громовым голосом. — Я видел его преосвященство господина кардинала де Ришелье и его преосвященство господина кардинала Мазарини; один держался красной политики, а другой — черной. Я никогда не был особенно доволен ни той, ни другой: первая привела на плаху господина де Марсильяка, де Ту, де Сен-Мара, де Шале, де Бутвиля, де Монморанси; вторая — множество фрондеров, к которым и мы принадлежали, дорогой мой.

— К которым, напротив, мы не принадлежали, — поправил д'Артаньян.

— Нет, принадлежали, потому что если я обнажал шпагу за кардинала, то наносил удары за короля!

— Дорогой Портос!

— Докончу. Я так боюсь политики, что, если под всем этим кроется политика, я немедленно возвращаюсь в Пьерфон.

— И вы будете совершенно правы. Но и я, дорогой Портос, терпеть не могу политики, говорю вам напрямик. Вы работали над укреплением Бель-Иля; король пожелал узнать имя талантливого инженера, производившего работу; вы застенчивы, как все люди дела. Может быть, Арамис хочет оставить вас в тени, но я увожу вас и громко заявляю всем о ваших заслугах; король награждает вас — вот и вся моя политика.

— О, такая политика мне по вкусу, — кивнул Портос, протягивая руку д'Артаньяну.

Но д'Артаньян знал руку Портоса; он знал, что рука обыкновенного человека, попав между пятью пальцами барона, не выходила оттуда без повреждений. Поэтому он протянул другу не руку, а кулак. Портос даже не заметил этого. Тотчас же они вышли из дому.

Стража пошепталась немного, было произнесено несколько слов, которые д'Артаньян понял, но не стал объяснять Портосу.

«Наш друг, — сказал он себе, — был попросту пленником Арамиса. Посмотрим, что произойдет, когда этот заговорщик окажется на свободе».

XI

КРЫСА И СЫР
Д'Артаньян и Портос пошли пешком.

Когда д'Артаньян, переступив порог лавки «Золотой пестик», объявил Планше, что г-н дю Баллон путешественник, которому следует оказывать как можно больше внимания, а Портос задел пером шляпы потолок, — что-то вроде тяжелого предчувствия омрачило удовольствия, которые Планше готовил себе на завтра. Но у нашего лавочника было золотое сердце, и, несмотря на внутреннее содрогание, тотчас же подавленное им, Планше принял Портоса сердечно и почтительно.

Портос сначала держался немного натянуто, помня расстояние, отделявшее в те времена барона от торговца. Но мало-помалу он стал вести себя непринужденно, видя, с каким усердием и предупредительностью Планше хлопочет около него.

Особенно оценил он разрешение, пли, вернее, предложение, запускать огромные руки в ящики с сушеными и засахаренными фруктами, в мешки с миндалем и орехами, в пакеты со сластями. Вот почему, несмотря на приглашение Планше подняться на антресоли, Портос предпочел просидеть весь вечер в лавке, где его пальцы всегда находили то, что чуял его нос и видели глаза.

Прекрасные провансальские винные ягоды, орехи из Фореста и туренские сливы развлекали Портоса в течение пяти часов подряд. Его зубы, как жернова, сокрушали орехи, скорлупу которых он сплевывал на пол, и она трещала под ногами всех, кто проходил мимо. Портос захватывал губами целую гроздь муската в полфунта весом и одним глотком отправлял ее в желудок.

Объятые ужасом приказчики только молча переглядывались, забившись в угол. Они не знали Портоса и никогда до сих пор не видели его. Порода титанов, носивших панцири и латы Гуго Капета, Филиппа-Августа и Франциска I, начинала исчезать. Поэтому они спрашивали себя, не людоед ли это из волшебных сказок, в ненасытном желудке которого исчезнет все содержимое магазина Планше, вместе с бочками и ящиками.

Щелкая, жуя, грызя, кусая и глотая, Портос время от времени говорил бакалейщику:

— У вас славная торговля, дружище Планше.

— Он скоро обанкротится, если так будет продолжаться, — ворчал старший приказчик, которому Планше обещал передать магазин. В полном отчаянии он подошел к Портосу, заслонявшему путь к прилавку. Он надеялся, что Портос встанет и это движение отвлечет его от истребления сладостей.

— Что вам угодно, мой друг? — любезно спросил Портос.

— Я хотел бы пройти, сударь, если это не слишком побеспокоит вас.

— Справедливое желание, — сказал Портос, — и оно ничуть не обеспокоит меня.

И с этими словами он схватил приказчика за пояс, поднял на воздух, осторожно перенес через свои колени и поставил на землю. Он произвел эту операцию, улыбаясь все так же благодушно. У бедного малого от страха ноги подкосились, и он беспомощно опустился на мешок с пробками.



Однако, видя кротость великана, он набрался храбрости и сказал:

— Сударь, будьте осторожнее.

— Почему, друг мой? — спросил Портос.

— У вас внутри сейчас загорится.

— Как так? — удивился Портос.

— Все эти пряности разжигают, сударь.

— Какие?

— Изюм, орехи, миндаль.

— Да; но если миндаль, орехи, изюм разжигают…

— Несомненно, сударь.

— То мед освежает.

И, протянув руку к открытому бочонку меда, куда была опущена лопаточка, Портос загреб ею добрые полфунта.

— Мой друг, — сказал он, — теперь я попрошу у вас воды.

— Ведро, сударь? — с наивным видом спросил приказчик.

— Нет, довольно будет графина, — добродушно отвечал Портос.

И, поднеся графин ко рту, как трубач подносит рожок, он одним глотком осушил его. Планше был неприятно поражен; чувства собственника и самолюбие заворочались в его сердце, но поскольку он свято чтил древние традиции гостеприимства, то притворился, что весь поглощен разговором с д'Артаньяном, и повторял без устали:

— Ах, сударь, какая радость!.. Ах, сударь, какая честь!..

— А в котором часу мы будем ужинать, Планше? — спросил Портос. — У меня уже аппетит разыгрался.

Старший приказчик всплеснул руками. Двое других забрались под прилавки, боясь, как бы Портос не потребовал свежего мяса.

— Мы здесь только слегка закусим, — успокоил их д'Артаньян, — а поужинаем в поместье Планше.

— Так мы едем в ваше поместье, Планше? — спросил Портос. — Тем лучше.

— Вы окажете мне большую честь, господин барон.

Слова господин барон произвели сильное впечатление на приказчиков, которые усмотрели в невероятном аппетите признак высокого происхождения.

Титул успокоил их. Они никогда не слыхивали, чтобы людоеда величали господин барон.

— Я возьму в дорогу немного печенья, — небрежно сказал Портос. И с этими словами он высыпал целый ящик анисового печенья в широкий карман своего кафтана.

— Моя лавка спасена! — радостно воскликнул Планше.

— Да, как сыр, — подтвердил старший приказчик.

— Какой сыр?

— Голландский, в который забралась крыса, и мы нашли от него только корку.

Планше осмотрел лавку и решил, что сравнение несколько преувеличено.

Старший приказчик понял, что происходило в уме хозяина.

— Беда, коли вернется, — сказал он ему.

— У вас есть фрукты? — спросил Портос, поднимаясь на антресоли, где была подана закуска.

— Увы! — подумал бакалейщик, бросая на д'Артаньяна умоляющий взгляд, на который тот не обратил, однако, внимания.

После закуски пустились в путь.

Было уже поздно, когда трое всадников, выехавших из Парижа в шесть часов, добрались до Фонтенбло. Дорогой все были веселы. Общество Планше нравилось Портосу, потому что лавочник был с ним очень почтителен и с любовью рассказывал о своих лугах, лесах и кроличьих садках. У Портоса были вкусы и гордость помещика.

Увидя, что его спутники разговорились между собой, д'Артаньян, бросив поводья, позабыл о Портосе и Планше и обо всем на свете. Луна мягко светила сквозь голубоватую листву деревьев. Травы благоухали, и лошади бежали бодро.

Портос и Планше добрались до заготовки сена. Планше признался Портосу, что, достигнув зрелого возраста, он действительно забросил земледелие ради торговли, но что его детство прошло в Пикардии, среди роскошных лугов, где травы доходили человеку до пояса, и под зелеными яблонями с румяными плодами; поэтому он дал себе слово — разбогатев, тотчас вернуться на лоно природы и окончить жизнь так же, как он ее начал: поближе к земле, куда возвращаются все люди.

— Э, да вы скоро выходите в отставку, мой милый Планше? — сказал Портос.

— Как так?

— Мне сдается, что вы составляете себе маленький капиталец.

— Да, — отвечал Планше, — потихоньку.

— К чему же вы стремитесь и на какой цифре собираетесь остановиться?

— Сударь, — начал Планше, не отвечая на этот весьма интересный вопрос, — сударь, меня очень огорчает одна вещь.

— Какая же? — спросил Портос, оглядываясь, как будто желая отыскать вещь, огорчавшую Планше, и вручить ему ее.

— В прежние времена, — отвечал лавочник, — вы называли меня просто Планше, и тогда вы сказали бы: «К чему ты стремишься, Планше, и на какой цифре собираешься остановиться?»

— Конечно, конечно, в прежнее время я бы сказал так, — с некоторым смущением отвечал Портос, — но в прежние времена…

— В прежние времена я был лакеем господина д'Артаньяна, вы хотите сказать?

— Да.

— Но хотя я теперь не лакей его, я все же слуга; больше того, с тех пор…

— С тех пор, Планше?..

— С тех пор я имел честь быть его компаньоном.

— Как, — воскликнул Портос, — д'Артаньян занялся торговлей?

— И не думал, — откликнулся д'Артаньян, которого эти слова вывели из задумчивости; он вступил в разговор с ловкостью и быстротой, отличавшими все движения его ума и тела, — совсем не д'Артаньян занялся торговлей, а, напротив; Планше пустился в политику.

— Да, — с гордостью и удовлетворением подтвердил: Планше, — мы вместе произвели маленькую операцию, которая принесла мне сто тысяч, а господину д'Артаньяну двести тысяч ливров.

— Вот как? — удивился Портос.

— Поэтому, господин барон, — продолжал лавочник, — прошу вас снова называть меня Планше, как в прежние времена, и говорить мне «ты». Вы не поверите, какое удовольствие доставит мне это!

— Если так, я согласен, дорогой Планше, — отвечал Портос.

И он поднял руку, чтобы дружески похлопать Планше по плечу. Однако лошадь вовремя рванулась, и это движение помешало намерению всадника, так что его рука опустилась на круп лошади. Конь так и присел.

Д'Артаньян расхохотался и стал вслух высказывать свои мысли:

— Берегись, Планше; если Портос очень полюбит тебя, он будет тебя ласкать, а от его ласк тебе не поздоровится: Портос остался таким же Геркулесом, как был.

— Но ведь Мушкетон до сих пор жив, — сказал Планше, — а между тем господин барон его очень любит.

— Конечно, — подтвердил Портос со вздохом, от которого все три лошади сразу встали на дыбы, — и еще сегодня утром я говорил д'Артаньяну, как мне скучно без него. Но скажи мне, Планше…

— Спасибо, господин барон, спасибо.

— Какой ты славный малый! Скажи, сколько у тебя десятин под парком?

— Под парком?

— Да. Потом мы сосчитаем луга и леса.

— Где это, сударь?

— В твоем поместье.

— Но у меня нет ни парка, ни лугов, ни лесов, господин барон.

— Что же тогда у тебя есть, — спросил Портос, — и почему ты говоришь о своем поместье?

— Я не говорил о поместье, господин барон, — возразил немного пристыженный Планше, — а просто об усадебке.

— А, понимаю, — сказал Портос, — ты скромничаешь.

— Нет, господин барон, я говорю сущую правду: у меня две комнаты для друзей, вот и все.

— Где же тогда гуляют твои друзья?

— Прежде всего в королевском лесу; там очень хорошо.

— Да, это прекрасный лес, — согласился Портос, — почти такой же, как мой лес в Берри.

Планше вытаращил глаза.

— У вас есть такой лес, как в Фонтенбло, господин барон? — пролепетал он.

— Целых два, но лес в Берри я люблю больше.

— Почему? — учтиво спросил Планше.

— Прежде всего потому, что я не знаю, где он кончается, а потом — он полон браконьеров.

— А почему же это изобилие браконьеров делает лес таким для вас приятным?

— Потому, что они охотятся на мою дичь, а я на них, так что в мирное время у меня как бы война в миниатюре.

В этот момент Планше поднял голову, заметил первые дома Фонтенбло, которые отчетливо обрисовывались на фоне неба. Над их темной и бесформенной массой возвышались острые кровли замка, шиферные плиты которых блестели при луне, как чешуйки исполинской рыбы.

— Господа, — возгласил Планше, — имею честь сообщить, что мы приехали в Фонтенбло.

XII

В ПОМЕСТЬЕ ПЛАНШЕ
Всадники подняли головы и убедились, что Планше сказал совершенную правду.

Через десять минут они были на Лионской улице, напротив гостиницы «Красивый павлин». Высокая изгородь из густых кустов бузины, боярышника и хмеля образовывала черную непроходимую преграду, за которой виднелся белый дом с черепичной крышей.

Два окна этого дома выходили на улицу. Света в них не было. Между ними виднелась маленькая дверь под навесом, опиравшимся на колонки.

Планше соскочил с коня, как бы собираясь постучать в эту дверь; потом раздумал, взял свою лошадь под уздцы и прошел еще шагов тридцать. Его спутники поехали за ним.

Подойдя к воротам, Планше поднял деревянную щеколду, единственный их запор, и толкнул одну из створок. После этого он ступил в небольшой дворик и ввел за собой лошадь; крепкий запах навоза говорил, что где-то неподалеку стойло.

— Здорово пахнет, — звучно произнес Портос, в свою очередь, соскакивая с коня, — право, я готов подумать, что попал в свой пьерфонский коровник.

— У меня только одна корова, — поспешил скромно заметить Планше.

— А у меня тридцать, или, вернее, я не считал.

Когда оба всадника были во дворе, Планше закрыл за ними ворота.

Соскочив с седла с обычной ловкостью, д'Артаньян жадно вдыхал деревенский воздух и радостно срывал одной рукой веточки жимолости, а другой шиповник, как парижанин, попавший на лоно природы. Портос принялся обеими руками обирать стручки гороха, вившегося по жердям, и тут же уничтожал его вместе с шелухой.

Планше растолкал какого-то старого калеку, покрытого тряпьем, который спал под навесом на груде мха. Узнав Планше, старик стал величать его наш хозяин, к большому удовлетворению лавочника.

— Отведи-ка лошадей в конюшню, старина, да хорошенько накорми их, сказал Планше.

— Да, славные кони, — заговорил старик, — нужно накормить их до отвала.

— Не очень усердствуй, дружище, — заметил ему д'Артаньян, — довольно будет охапки соломы да овса.

— И студеной воды моему скакуну, — добавил Портос, — мне кажется, что ему жарко.

— Не беспокойтесь, господа, — заявил Планше, — папаша Селестен — бывший кавалерист. Он умеет обращаться с лошадьми. Пожалуйте в комнаты.

И он повел друзей по очень тенистой аллее, пересекавшей огород, затем небольшой лужок и, наконец, приводившей к садику, за которым виднелся дом, чей фасад выходил на улицу. По мере приближения к дому можно было через открытые окна нижнего этажа рассмотреть внутренность комнаты, так сказать, приемной поместья Планше.

Комната мягко освещалась лампой, стоявшей на столе и видной издали, и казалась воплощением приветливости, спокойствия, достатка и счастья.

Всюду, куда падал свет от лампы, — на старинный ли фаянс, на мебель, сверкавшую чистотой, на оружие, повешенное на ковре, — играли блестящие точки.

В окна заглядывали ветви жасмина, стол был покрыт ослепительно белой камчатной скатертью. На скатерти стояли два прибора. Желтоватое вино отливало янтарем на гранях хрустального графина, и большой синий фаянсовый кувшин с серебряной крышкой был наполнен пенистым сидром.

Возле стола в кресле с широкой спинкой спала женщина лет тридцати. Ее цветущее лицо сияло здоровьем и свежестью. На коленях у нее лежала большая кошка, свернувшись клубочком, и громко мурлыкала, что, в сочетании с полузакрытыми глазами, означало на кошачьем языке: «Я совершенно счастлива».

Друзья остановились перед окном, остолбенев от изумления. Увидя выражение их лиц, Планше почувствовал себя польщенным.

— Ах, проказник Планше, — засмеялся д'Артаньян, — теперь я понимаю причину твоих отлучек!

— Ого, какая белая скатерть, — прогремел Портос.

При звуке этого голоса кошка умчалась, хозяйка моментально проснулась, и Планше любезно провел гостей в комнату с накрытым столом.

— Позвольте мне, дорогая, — сказал он, — представить вам шевалье д'Артаньяна, моего покровителя.

Д'Артаньян взял руку дамы с галантностью придворного кавалера, как если бы он был представлен принцессе.

— Господин барон дю Валлон де Брасье де Пьерфон, — продолжал Планше.

Портос, в свою очередь, отвесил поклон, которым осталась бы довольна сама Анна Австрийская.

Теперь наступила очередь Планше. Он без стеснения поцеловал даму, впрочем, предварительно испросив знаком позволения у д'Артаньяна и Портоса. Позволение, конечно, было дано.

Д'Артаньян улыбнулся Планше:

— Вот человек, который умеет жить!

— Сударь, — со смехом отвечал Планше, — жизнь — капитал, и человек должен помещать его самым выгодным образом.

— И ты получаешь с него огромные проценты, — захохотал Портос так, что стены задрожали.

Планше снова подошел к своей хозяйке.

— Дорогая, вот эти два человека долго руководили моей жизнью. Я не раз говорил вам о них.

— И упоминали еще два имени, — произнесла дама с заметным фламандским акцентом.

— Мадам — голландка? — спросил д'Артаньян.

— Я из Антверпена, — отвечала дама.

— И она называется мадам Гехтер, — добавил Планше.

— Не называйте так мадам, — сказал д'Артаньян.

— Почему? — спросил Планше.

— Потому что это имя старит ее.

— Я зову ее Трюшен[168].

— Очаровательное имя, — вздохнул Портос.

— Трюшен, — продолжал Планше, — приехала ко мне из Фландрии со своими добродетелями и двумя тысячами флоринов. Она бежала от несносного мужа, который ее бил. Как уроженец Пикардии, я всегда любил артуазок. От Артуа до Фландрии один только шаг. Она приезжала жаловаться и плакать к своему крестному, лавочнику на Ломбардской улице, где я теперь торгую, она поместила в мое дело две тысячи флоринов, я их умножил, и вот теперь она получает десять тысяч.

— Браво, Планше!

— Она свободна, богата, у нее есть корова, она командует служанкой и папашей Селестеном. Все мои рубашки вытканы ею, зимой она вяжет мне чулки, видится со мной каждые две недели и так мила, что считает себя счастливой.

— Я действительно счастлива… — кивнула Трюшен.

Портос стал крутить ус.

«Ах, черт, — подумал д'Артаньян, — что это затевает Портос?..»

Между тем Трюшен, сообразив, в чем дело, пошла торопить кухарку, принесла еще два прибора и уставила стол изысканными кушаньями, превратившими ужин в пир. Сливочное масло, солонина, анчоусы, тунец, затем все товары из лавки Планше. Цыплята, овощи, речная рыба, лесная дичь — словом, все, что может дать деревня. Вдобавок Планше вернулся из погреба с десятью бутылками, покрытыми густым слоем пыли.

Их вид обрадовал сердце Портоса.

— Я голоден, — воскликнул он.

И уселся подле г-жи Трюшен, бросая на нее убийственные взгляды. Д'Артаньян сел по другую сторону от нее. Осчастливленный Планше скромно поместился напротив.

— Не досадуйте, — сказал он, — если во время ужина Трюшен часто будет вставать из-за стола: она желает, чтобы вам как следует были приготовлены постели.

Действительно, хозяйка много раз поднималась наверх, и со второго этажа доносился скрип передвигаемых кроватей. А трое мужчин ели и пили; особенно усердствовал Портос. Было любо смотреть на них. От десяти бутылок осталось лишь одно воспоминание, когда Трюшен вернулась с сыром.

Несмотря на выпитое вино, д'Артаньян сохранил все свое самообладание.

Портос же, напротив, в значительной степени утратил его. Гости затянули песню, вспоминали бои и сражения. Д'Артаньян посоветовал Планше снова совершить путешествие в погреб. И так как лавочник потерял способность маршировать, как пехотинец, то капитан мушкетеров предложил проводить его.

Итак, они ушли, напевая песенки такими голосами, что испугался бы сам дьявол Трюшен осталась за столом с Портосом. Когда двое любителей вин возились в темном погребе, выбирая лучшие бутылки, до них вдруг донеслось звонкое чмоканье.

«Портос вообразил, что он в Ла-Рошели», — подумал д'Артаньян.

Они поднялись, нагруженные бутылками. Планше так увлекся пением, что ничего не видел и не слышал. Д'Артаньян же сохранил остроту зрения и ясно заметил, что левая щека Трюшен была гораздо краснее, чем правая. А Портос молодцевато улыбался и обеими руками крутил усы Трюшен тоже улыбалась великолепному сеньору.

Пенистое анжуйское вино превратило трех собутыльников сначала в трех чертей, а потом в три бревна. У д'Артаньяна едва хватило силы взять свечу и осветить Планше его собственную лестницу. Планше тащил Портоса, которого подталкивала также развеселившаяся Трюшен.

Д'Артаньяну принадлежала честь нахождения комнаты и кроватей Портос довалился в постель, и его друг с трудом раздел его Лежала постели, д'Артаньян говорил себе:

«Ах, черт, ведь я клялся никогда больше не пить желтого вина, которое пахнем ружейным кремнем. Фи! Что, если бы мои мушкетеры увидели своего капитана в таком состоянии? — И, задвигая полог, прибавил:

— К счастью, они ничего не увидят».

Трюшен унесла на руках Планше, раздела его, задернула полог и закрыла двери спальни.

— Веселая вещь деревня, — говорил Портос, вытягивая ноги так, что с треском отвалилась спинка кровати, но на этот шум никто не обратил внимания, так весело было в поместье Планше.

В два часа ночи все в доме храпели.

XIII

ЧТО ВИДНО ИЗ ДОМА ПЛАНШЕ
На следующее утро трое героев спали крепким сном.

Трюшен предусмотрительно закрыла ставни, боясь, как бы первые солнечные лучи не повредили уставшим глазам.

Поэтому под пологом Портоса и балдахином Планше было темно, как в погребе, когда д'Артаньяна разбудил нескромный луч, проникший через ставни; он мигом соскочил с кровати, точно собираясь идти первым на приступ. И он приступом взял комнату Портоса, которая была рядом с его спальней. Портос крепко спал и храпел так, что стены дрожали. Он пышно раскинулся всем своим исполинским телом, свесив сжатую в кулак руку на ковер подле кровати. Д'Артаньян разбудил Портоса, который с трудом стал протирать глаза.

Тем временем Планше оделся и пришел приветствовать своих гостей, которые после вчерашнего вечера еще нетвердо держались на ногах.

Несмотря на раннее утро, весь дом был уже полон суеты, кухарка устроила безжалостную резню в птичнике, а папаша Селестен рвал в саду вишни.

Портос в игривом настроении протянул руку Планше, а д'Артаньян попросил позволения поцеловать мадам Трюшен, которая не сочла возможным отказать в этой просьбе. Фламандка подошла к Портосу и так же благосклонно разрешила поцеловать себя. Портос поцеловал мадам Трюшен с глубоким вздохом.

После этого Планше взял друзей за руки:

— Я покажу вам свой дом, вчера вечером было темно, как в печи, и мы ничего не могли рассмотреть. При свете дня все меняется, и вы останетесь довольны.

— Начнем с перспективы, — предложил д'Артаньян, — вид из окна прельщает меня больше всего. Я всегда жил в королевских домах, а короли недурно выбирают пейзажи.

— Я тоже всегда любил виды, — подхватил Портос. — В моем пьерфонском поместье я велел прорубить четыре аллеи, с которых открывается великолепная перспектива.

— Вот вы сейчас увидите мою перспективу, — сказал Планше.

И он подвел гостей к окну.

— Да это Лионская улица, — удивился д'Артаньян.

— На нее выходит два окна, вид неказистый: одна только харчевня, вечно оживленная и шумная, соседство не из приятных. У меня выходило на улицу четыре окна, два я заделал.

— Пойдем дальше, — сказал д'Артаньян.

Они вернулись в коридор, который вел в комнаты, и Планше открыл ставни.

— Э, да что же это? — спросил Портос.

— Лес, — отвечал Планше. — На горизонте вечно меняющая цвет полоса, желтоватая весной, зеленая летом, красная осенью и белая зимой.

— Отлично, но эта завеса мешает смотреть дальше.

— Да, — сказал Планше, — но отсюда видно…

— Ах, это широкое поле… — протянул Портос. — Что это там? Кресты, камни…

— Да это кладбище! — воскликнул д'Артаньян.

— Именно, — подтвердил Планше. — Уверяю вас, что смотреть на него очень интересно. Не проходит дня, чтобы здесь не зарыли кого-нибудь.

Фонтенбло довольно густо населен. Иногда приходят девушки, одетые в белое, с хоругвями, иногда богатые горожане с певчими, иногда придворные офицеры.

— Мне это не по вкусу, — поморщился Портос.

— Да, это не очень весело, — согласился д'Артаньян.

— Уверяю вас, что кладбище навевает святые мысли, — возразил Планше.

— О, не спорю!

— Ведь всем нам придется помереть, — продолжал Планше, — и где-то я прочел изречение, которое мне запомнилось: «Мысль о смерти — благотворная мысль».

— Да, это так, — вздохнул Портос.

— Однако, — заметил д'Артаньян, — мысль о зелени, цветах, реках, голубом небе и широких долинах тоже благотворная мысль…

— Если бы у меня все это было, я ни от чего бы не отказался, — сказал Планше, — но так как в моем распоряжении только это маленькое кладбище, тоже цветущее, мшистое, тенистое и тихое, то я им довольствуюсь и размышляю, например, о горожанах, живущих на Ломбардской улице, которые слышат ежедневно только грохот двух тысяч телег да шлепанье по грязи пятидесяти тысяч прохожих.

— Не буду вам возражать, — кивнул Портос.

— Именно поэтому, — скромно улыбнулся Планше, — я и отдыхаю немного при виде мертвых.

— Экий молодчина этот Планше, — воскликнул д'Артаньян, — он положительно рожден поэтом и лавочником!

— Сударь, — сказал Планше, — я из тех людей, которые созданы, чтобы радоваться всему, что они встречают на своем земном пути.

Д'Артаньян уселся на подоконник и стал размышлять по поводу философии Планше.

— Да, никак, нам сейчас покажут комедию! — закричал Портос. — Я как будто бы слышу пение.

— Да, да, поют, — подтвердил д'Артаньян.

— Это похороны по последнему разряду, — пренебрежительно взглянул Планше. — На кладбище только священник, причетник и один певчий. Бы видите, господа, что покойник или покойница были не принцы.

— И никто не провожает покойника.

— Нет, вон идет кто-то, — показал Портос.

— Верно, какой-то человек в плаще, — подтвердил д'Артаньян.

— Не стоит смотреть, — сказал Планше.

— А мне интересно, — с живостью перебил его д'Артаньян, облокачиваясь на подоконник.

— Ага, вы входите во вкус, — весело проговорил Планше. — Вот и со мной так было: в первые дни мне было грустно креститься с утра до вечера, а заунывное пение вонзалось мне в мозг, как гвоздь. Теперь это пение баюкает меня, и я нигде не видел таких красивых птичек, как на кладбище.

— Ну, а мне не весело, — заявил Портос, — я лучше спущусь.

Планше одним прыжком оказался подле Портоса и, предложив ему руку, пригласил в сад.

— Как, вы остаетесь здесь? — обратился Портос к д'Артаньяну.

— Да, мой друг; я скоро приду к вам.

— О, господин д'Артаньян не останется в убытке! — заметил Планше. Уже хоронят?

— Нет еще.

— Ах да, могильщик ждет, чтобы гроб обвязали веревками… Глядите-ка, на другом конце кладбища показалась женщина.

— Да, да, Планше! — живо проговорил д'Артаньян. А теперь оставь меня, оставь! Я начинаю погружаться в душеспасительные размышления, не мешай мне.

Планше ушел, а д'Артаньян из-за полуоткрытой ставни стал с любопытством наблюдать за похоронами.

Двое могильщиков сняли гроб с носилок и опустили ношу в яму.

Человек в плаще, единственный зритель этой мрачной сцены, стоял в нескольких шагах, прислонившись спиной к высокому кипарису и тщательно закрыв лицо от могильщиков и духовенства. Похороны были совершены в какие-нибудь пять минут. Могилу засыпали, церковный причт двинулся в обратный путь. Могильщик сказал священнику несколько слов и тоже ушел. Человек в плаще поклонился проходящим и положил в руку могильщика монету.

— Что за чудеса! — пробормотал д'Артаньян. — Ведь это Арамис!

Арамис (это был действительно он) остался один.

Однако ненадолго, потому что едва он отвернулся, как близ него на дороге послышались шаги и шелест женского платья. Он тотчас же с церемонной вежливостью снял шляпу и проводил даму под тень каштанов и лип, посаженных у чьей-то роскошной гробницы.

— О, да, никак, епископ ваннский назначил свиданье! — промолвил д'Артаньян. — Он все тот же аббат Арамис, который бегал за женщинами в Нуази-ле-Сек. Да, — прибавил мушкетер, — странное, однако, свидание на кладбище.

И он расхохотался…

Разговор продолжался больше получаса. Д'Артаньян не мог разглядеть лица дамы, потому что она стояла к нему спиной. Но по неподвижности собеседников, по размеренности их жестов, по их сдержанности он понял, что они говорили не о любви. По окончании разговора дама низко поклонилась Арамису.

— Э, да у них кончается, как настоящее любовное свидание… сначала кавалер преклоняет колено; потом смиряется дама и о чем-то молит его…

Кто же эта дама? Я пожертвовал бы ногтем, чтобы увидеть ее.

Но увидеть ее было невозможно. Арамис пошел вперед; женщина опустила вуаль и пошла вслед за ним. Д'Артаньян не мог больше выдержать: он подбежал к окну, выходившему на Лионскую улицу. Арамис вошел в гостиницу.

Дама направилась в противоположную сторону, должно быть, к карете, запряженной парой, которая виднелась у опушки леса. Она шла медленно, опустив голову, в глубокой задумчивости.

— Мне во что бы то ни стало нужно узнать, кто эта женщина, — сказал мушкетер.

И без дальнейших колебаний он направился вслед за ней. По дороге он обдумывал, каким способом заставить ее поднять вуаль.

— Она не молода, — рассуждал д'Артаньян. — Это великосветская дама.

Знакомая, ей-богу, знакомая походка.

Звон его шпор и шаги гулко раздавались на пустынной улице. Вдруг ему улыбнулась удача, на которую он не рассчитывал. Шум шагов встревожил даму. Она вообразила, что за ней кто-то гонится или следит, — это, впрочем, было верно, — и оглянулась. Д'Артаньян подскочил, словно ему в икры попал заряд дроби, и, круто повернувшись, прошептал:

— Госпожа де Шеврез.

Д'Артаньян во что бы то ни стало решился разузнать все. Он попросил папашу Селестена осведомиться у могильщика, кого хоронили сегодня утром.

— Бедного францисканского монаха, — последовал ответ, — у которого не было даже собаки, любившей его на земле и проводившей до последнего жилища.

«Если бы это было так, — подумал д'Артаньян, — Арамис не присутствовал бы на его похоронах. Его преосвященство епископ ваннский не отличается собачьей преданностью; а насчет собачьего чутья — другое дело».

XIV

КАК ПОРТОС, ТРЮШЕН И ПЛАНШЕ РАССТАЛИСЬ ДРУЗЬЯМИ БЛАГОДАРЯ Д'АРТАНЬЯНУ
В доме Планше хорошо покушали. Портос сломал одну лестницу и два вишневых дерева, опустошил малиновые кусты, но никак не мог добраться до земляники, так как, по его словам, ему мешал пояс.

Трюшен, уже освоившаяся с великаном, сказала ему:

— Не пояс, а животик мешает вам нагибаться.

Восхищенный Портос поцеловал Трюшен, которая нарвала целую пригоршню земляники и клала ему ягоды в рот. Прибывший в это время д'Артаньян пожурил Портоса за лень и втихомолку пожалел Планше.

Портос отлично позавтракал. После еды он молвил, поглядывая на Трюшен:

— Мне здесь нравится.

Трюшен улыбнулась. Планше последовал ее примеру, но его улыбка вышла немного натянутой.

Тогда д'Артаньян обратился к Портосу:

— Роскошь, которою окружил вас Планше, не должна мешать вам, друг мой, помнить об истинной цели нашего путешествия в Фонтенбло.

— О моем представлении королю?

— Именно. Я сейчас пойду сделать необходимые приготовления. А вы, пожалуйста, останьтесь здесь.

— Хорошо, — согласился Портос.

Планше испуганно взглянул на д'Артаньяна.

— Вы уходите ненадолго? — спросил он.

— Нет, мой друг, и сегодня же вечером, я избавлю тебя от обоих обременительных гостей.

— Как можно говорить так, господин д'Артаньян!

— Видишь ли, у тебя чудесное сердце, но очень маленький дом. Бывает, что у человека всего две десятины, а он может поместить короля и окружить его комфортом. Но ты не рожден вельможей, Планше.

— И господин Портос тоже, — пробормотал Планше.

— Он стал им, дорогой мой; вот уже двадцать лет он получает по сто тысяч ливров в год и пятьдесят лет является обладателем двух кулаков и спины, не имеющих равных во всей прекрасной Франции. Портос большой барин по сравнению с тобой, друг мой, и… я не продолжаю; ты достаточно умен.

— Нет, сударь, пожалуйста, продолжайте.

— Загляни в твой опустошенный сад, в твою пустую кладовую, в очищенный погреб, посмотри на сломанную кровать и на… мадам Трюшен.

— Ах, боже мой! — воскликнул Планше.

— Портос, видишь ли, владеет тридцатью деревнями, в которых живет три сотни веселых вассалов, и к тому же Портос красавец.

— Ах, боже мой! — повторил Планше.

— Мадам Трюшен превосходная женщина, — продолжал д'Артаньян — береги ее, понимаешь?

И он похлопал лавочника по плечу.

В эту минуту Планше заметил, что Трюшен и Портос скрылись в беседке.

Трюшен с чисто фламандским изяществом делала для Портоса серьги из вишен, а Портос таял от любви, как Самсон перед Далилои. Планше схватил д'Артаньяна за руку и потащил его к беседке.

Нужно отдать справедливость Портосу, что он нисколько не смутился… по-видимому, он считал, что не делает ничего дурного. Трюшен тоже не смутилась, и это не понравилось Планше. Но он видывал в своей лавке много важных людей и научился спокойно выносить неприятности.

Он взял Портоса под руку и предложил ему посмотреть лошадей. Портос заявил, что он устал. Тогда Планше предложил барону дю Баллону отведать абрикотин собственного приготовления, который, по его уверению, был чудом искусства. Барон согласился.

Так весь день Планше принужден был угождать своему врагу. Он принес свой буфет в жертву своему самолюбию.

Д'Артаньян вернулся через два часа.

— Все приготовлено, — сказал он. — Я видел его величество перед отъездом на охоту; сегодня вечером король нас ждет.

— Король меня ждет? — вскричал Портос, выпрямляясь.

Сердце человеческое неустойчиво, как волна, и нужно признаться, что с этой минуты Портос перестал смотреть на мадам Трюшен с той нежностью, которая размягчила сердце фламандки.

Планше изо всех сил стал раздувать пламя его честолюбия Он рассказал, или, вернее, оживил в памяти барона все блестящие дела последнего царствования: битвы, осады, торжественные церемонии. Он напомнил о роскоши англичан, об удачах трех храбрых приятелей и о том, как д'Артаньян, вначале самый скромный из них, в конце концов сделался их вожаком.

Он пробудил в Портосе энтузиазм, воскресив перед ним ушедшую молодость он расхвалил душевное благо родство этого большого барина и его священное уважение к правам дружбы; Планше был красноречив, Планше был искусен Он очаровал Портоса, поверг в трепет Трюшен и заставил д'Артаньяна погрузиться в воспоминания.

В шесть часов мушкетер приказал готовить лошадей и велел Портосу одеваться. Он поблагодарил Планше за гостеприимство и бросил несколько слов насчет того, что для него можно будет подыскать какую-нибудь должность при дворе, что немедленно возвысило бы Планше в глазах Трюшен, ибо бедный лавочник, несмотря на всю свою доброту, щедрость и преданность, очень проиграл в сравнении с двумя знатными гостями.

Женщины всегда таковы: им страстно хочется того, чего у них нет, а добившись желаемого, они испытывают чувство разочарования.

Оказав такую услугу своему другу Планше, д'Артаньян тихонько шепнул Портосу:

— У вас, друг мой, очень красивое кольцо.

— Триста пистолей, — вздохнул Портос.

— Госпожа Трюшен будет лучше помнить вас, если вы оставите ей это кольцо.

Портос заколебался.

— Вы находите, что оно недостаточно красиво? — спросил мушкетер. — Я вас понимаю: такой важный барин, как вы, не может останавливаться в доме бывшего слуги, не заплатив ему щедро за гостеприимство. Но, поверьте мне, у Планше такое золотое сердце, что он забудет о вашем доходе в сто тысяч ливров.

— Мне хочется, — начал Портос, крайне польщенный этими словами, — подарить госпоже Трюшен небольшую ферму в Брасье; это тоже недурное колечко… двенадцать десятин.

— Это слишком, мой добрый Портос, слишком… Приберегите это для дальнейшего.

И, сняв с пальца Портоса брильянтовый перстень, д'Артаньян подошел к Трюшен.

— Сударыня, — начал он, — барон не знает, как упросить вас принять, из любви к нему, это колечко. Господин дю Валлон один из самых щедрых и скромных людей в мире. Он хотел подарить вам ферму в Брасье; я отсоветовал ему.

— Ах! — воскликнула Трюшен, пожирая глазами брильянт.

— Как вы щедры, барон! — вскричал растроганный Планше.

— Мой добрый друг! — пробормотал Портос, очень довольный тем, что д'Артаньян так хорошо выразил его мысль.

Эти восклицания явились патетической развязкой дня, который мог закончиться не очень приятно для Планше. В числе действующих лиц был д'Артаньян, а там, где д'Артаньян распоряжался, все кончалось по его вкусу и желанию.

Все облобызались. Благодаря щедрости барона Трюшен почувствовала свое настоящее место и, застенчиво краснея, подставила только лоб вельможе, с которым еще так недавно вела себя крайне фамильярно. Планше преисполнился скромности.

В припадке щедрости барон Портос охотно высыпал бы все содержимое своих карманов в руки кухарки и Селестена, но д'Артаньян остановил его.

— Теперь моя очередь, — сказал он.

И дал один пистоль служанке и два старику. Сам Гарпагон возрадовался бы и сделался щедрым, услышав благословения, которые они стали воссылать мушкетеру.

Д'Артаньян попросил Планше проводить его до замка и пригласил Портоса в свою комнату. Ему удалось проскользнуть незаметным для тех, с кем ему не хотелось встречаться.

XV

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ПОРТОСА
В тот же день, в семь часов вечера, король давал в большом салоне аудиенцию голландскому посланнику. Аудиенция продолжалась четверть часа.

После этого Людовик принял нескольких дам и мужчин, недавно представленных ко двору. В уголке за колонной стояли Портос и д'Артаньян и, в ожидании своей очереди, тихонько разговаривали.

— Вы знаете новость? — спросил мушкетер Портоса.

— Нет.

— Вот взгляните-ка!

Портос поднялся на цыпочки и увидел г-на Фуке в парадном костюме; министр вел к королю Арамиса.

— Арамис! — воскликнул Портос.

— Господин Фуке представляет его королю.

— Ах! — вырвалось у Портоса.

— За укрепления Бель-Иля — продолжал д'Артаньян.

— А я?

— Вы? Вы, как я уже имел честь сказать вам, вы — добряк Портос, святая простота; поэтому вас просят посторожить немного Сен-Манде.

— Ах! — снова вырвалось у Портоса.

— Но, к счастью, я здесь, — успокоил его д'Артаньян, — и сейчас наступит моя очередь.

В этот момент Фуке обратился к королю со следующими словами:

— Государь,прошу милости у вашего величества.

Господин д'Эрбле не честолюбив, но он знает, что может быть полезным.

Вашему величеству нужно иметь агента в Риме, человека могущественного; мы можем получить кардинальскую шапку для господина д'Эрбле.

Король ничего не говорил.

— Я редко докучаю просьбами вашему величеству, — сказал Фуке.

— Нужно подумать, — отвечал король, всегда выражавший так свои колебания.

На эти слова нечего было ответить.

Фуке и Арамис переглянулись.

Король продолжал:

— Господин д'Эрбле может также послужить нам во Франции, например, в качестве архиепископа.

— Государь, — возразил Фуке со свойственной ему галантностью, — ваше величество осыпает милостями господина д'Эрбле; архпепископство может служить дополнением к кардинальской шапке благодаря щедротам короля: одно не исключает другого.

Находчивость Фуке понравилась королю, он улыбнулся.

— Сам д'Артаньян не ответил бы лучше, — кивнул он.

Не успел король произнести это имя, как перед ним вырос д'Артаньян.

— Ваше величество зовет меня? — спросил он.

Арамис и Фуке отступили назад.

— Позвольте, государь, — начал д'Артаньян, выводя Портоса, позвольте мне представить вашему величеству господина барона дю Баллона, одного из храбрейших дворян Франции.

Увидя Портоса, Арамис побледнел; Фуке сжал кулаки под кружевными манжетами.

— Портос здесь! — шепнул Фуке Арамису.

— Тес! Измена! — отвечал тот.

— Государь, — продолжал д'Артаньян, — еще шесть лет тому назад мне следовало бы представить господина дю Баллона вашему величеству. Но некоторые люди подобны звездам: они не движутся без спутников. Плеяда не может разъединиться. Вот почему, представляя вам, господина дю Валлона, я выбрал ту минуту, когда ваше величество можете видеть рядом с ним господина д'Эрбле.

Арамис едва сдерживался. Он гордо посмотрел на д'Артаньяна, принимая брошенный ему вызов.

— Вот как! Они друзья? — удивился король.

— Самые близкие, государь, и один отвечает за другого. Спросите у епископа ваннского, кем был укреплен Бель-Иль.

Фуке попятился еще дальше.

— Бель-Иль, — холодно подтвердил Арамис, — был укреплен бароном.

И он указал на Портоса, который вторично поклонился.

Людовик смотрел и глазам не верил.

— Да, — сказал д'Артаньян, — а теперь благоволите спросить у господина барона, кто помогал ему в его работах.

— Арамис, — откровенно заявил Портос. И указал на епископа.

«Что все это значит, — подумал епископ, — и какая развязка будет у этой комедии?»

— Как! — воскликнул король. — Господин кардинал… я хотел сказать епископ… называется Арамисом?

— Военное прозвище, — объяснил д'Артаньян.

— Дружеское, — поправил Арамис.

— Зачем скромничать? — вскричал д'Артаньян. — Под одеждой священника, государь, скрывается самый блестящий офицер, самый бесстрашный дворянин, самый ученый богослов вашего королевства.

Людовик поднял голову.

— И инженер! — добавил он, любуясь замечательным лицом Арамиса.

— Инженер по случаю, государь, — поклонился Арамис.

— Мой товарищ мушкетер, государь, — горячо сказал д'Артаньян, — советы которого сотни раз помогали министрам вашего отца… Словом, господин д'Эрбле вместе с господином дю Баллоном, мной и известным вашему величеству графом де Ла Фер… составляли квартет, о котором было много разговоров при покойном короле и во время несовершеннолетия вашего величества.

— И он укрепил Бель-Иль! — многозначительно повторил король.

Арамис выступил вперед.

— Чтобы послужить сыну, как я служил отцу, — закончил он.

Д'Артаньян не спускал с Арамиса глаз, когда тот произносил эти слова.

Он уловил в них столько истинного почтения, столько горячей преданности, столько искренности, что он, д'Артаньян, вечный скептик, он, непогрешимый д'Артаньян, поверил.

«Таким тоном не лгут», — подумал он.

Людовик был тронут.

— В таком случае, — обратился он к Фуке с тревогой ожидавшему конца этой сцены, — кардинальская шапка вам обеспечена. Даю вам слово, господин д'Эрбле, что, как только откроется вакансия, вы станете кардиналом.

Поблагодарите господина Фуке.

Слова эти были услышаны Кольбером и больно ранили его сердце. Он поспешно вышел из зала.

— Теперь ваша очередь, господин дю Валлон, — повернулся к нему король, — просите… Я люблю награждать слуг моего отца.

— Государь… — начал Портос.

Продолжать он был не в состоянии.

— Государь! — воскликнул д'Артаньян. — Этот достойный дворянин подавлен величием вашей особы, несмотря на то что мужественно выносил огонь орудий тысячи неприятелей. Но я знаю, о чем он думает, и так как я больше привык смотреть на солнце, то я открою вам его мысли: ему ничего не нужно, он ничего не желает, кроме счастья созерцать ваше величество в течение четверти часа.

— Вы сегодня ужинаете со мной, — произнес король, с милостивой улыбкой поклонившись Портосу.

Портос побагровел от радости и гордости.

Король отпустил его, и д'Артаньян, поцеловав друга, отвел его в сторону.

— За столом садитесь возле меня, — шепнул ему на ухо Портос.

— Хорошо, мой друг.

— Арамис на меня дуется, не правда ли?

— Никогда в жизни Арамис не любил вас больше, чем сейчас. Подумайте только: я выхлопотал для него кардинальскую шапку!

— Это правда, — заметил Портос. — Кстати: король любит, когда за его столом много едят?

— Это ему льстит, — сказал д'Артаньян. — У него королевский аппетит.

— Я восхищен, — обрадовался Портос.

XVI

ОБЪЯСНЕНИЕ
Арамис круто повернулся, подошел к Портосу, стоявшему за колонной, и пожал ему руку.

— Убежали из моей тюрьмы?

— Не браните его, — сказал д'Артаньян, — это я, дорогой Арамис, выпустил его на свободу.

— Друг мой! — произнес Арамис, глядя на Портоса. — Разве вы потеряли терпенье?

Д'Артаньян пришел Портосу на выручку.

— Вы, духовные лица, — обратился он к Арамису, — большие политики. Мы же, военные, идем прямо к цели. Вот и все. Я навестил милейшего Безмо.

Арамис насторожился.

— Ах, вы напомнили мне, что у меня есть для вас письмо господина Безмо! — И Портос подал епископу знакомое нам письмо.



Арамис попросил позволения прочитать его и прочитал, не вызвав у д'Артаньяна ни малейшего беспокойства, так как содержание письма ему было известно. К тому же Арамис так хорошо владел собою, что, глядя на него, д'Артаньян не мог не восхищаться. Прочитав послание, Арамис положил его в карман с совершенно спокойным видом.

— Итак, дорогой капитан, вы сказали… — начал он.

— Я сказал, — продолжал мушкетер, — что сделал Безмо служебный визит.

— Служебный? — переспросил Арамис.

— Да, — отвечал д'Артаньян. — И понятно, мы разговаривали о вас и о наших друзьях. Должен заметить, что Безмо принял меня холодно. Я простился с ним. Когда я шел домой, меня остановил какой-то солдат и попросил (он, наверное, узнал меня, несмотря на мой штатский костюм): «Капитан, не сделаете ли вы мне одолжение дочитать адрес на этом письме». И я прочитал: «Господину дю Баллону, в Сен-Манде, у господина Фуке». — «Вот как! — подумал я. — Портос не вернулся в Пьерфон или в Бель-Иль, как я предполагал, Портос живет в Сен-Манде у господина Фуке! Господина Фуке нет в Сен-Манде. Значит, Портос или один, или с Арамисом, навестим его».

И я отправился к Портосу.

— Отлично! — рассеянно кивнул Арамис.

— Вы мне не рассказали этого, — укоризненно заметил Портос.

— Времени не было, друг мой.

— И вы увезли Портоса в Фонтенбло?

— К Планше.

— Планше живет в Фонтенбло? — удивился Арамис.

— Да, возле кладбища! — необдуманно выпалил Портос.

— Как, возле кладбища? — подозрительно спросил Арамис.

«Отлично, — подумал мушкетер, — воспользуемся замешательством, раз оно наступило».

— Да, возле кладбища, — подтвердил Портос. — Планше превосходный малый и варит отличное варенье, но окна его дома выходят на кладбище. Это действует угнетающе. Вот и сегодня утром…

— Сегодня утром?.. — спросил Арамис, волнуясь все больше и больше.

Д'Артаньян повернулся спиной и стал выстукивать на оконном стекле марш.

— Сегодня утром, — продолжал Портос, — мы видели похороны.

— Вот как!

— Ужасно грустное зрелище. Я бы не стал жить в доме, откуда постоянно видишь мертвецов… А вот д'Артаньяну это, кажется, нравится.

— Д'Артаньян тоже видел эту церемонию?

— Не то что видел — пожирал глазами.

Арамис вздрогнул и обернулся к мушкетеру, но тот завязал оживленный разговор с де Сент-Эньяном. Арамис продолжал расспрашивать Портоса; выжав весь сок из этого исполинского лимона, он бросил его, подошел к д'Артаньяну и, хлопнув его по плечу, сказал:

— Друг мой, мы не ужинаем у короля.

— А я ужинаю.

— Вы можете уделить мне десять минут?

— Хоть двадцать. Раньше его величество не сядет за стол.

— Где мы будем разговаривать?

— Хотя бы здесь, на скамейке; король ушел, значит, можно присесть, и в зале никого нет.

— Так присядем.

Они сели. Арамис взял д'Артаньяна за руку.

— Признайтесь, дорогой друг, — начал он, — что вы внушили Портосу некоторое недоверие ко мне.

— Охотно признаюсь, но не в том, в чем вы меня подозреваете. Я видел, что Портос смертельно скучает, и решил, представив его королю, сделать и для него и для вас то, чего вы никогда бы не сделали.

— Что же именно?

— Расхвалить вас в присутствии короля.

— Благодарю вас. Вы как нельзя лучше привели в исполнение свое решение.

— И приблизил к вам уже уплывавшую кардинальскую шапку.

— Признаюсь, — продолжал Арамис со странной улыбкой, — вы положительно незаменимый человек по части облагодетельствования своих друзей.

— Вы, значит, согласны, что я действовал только в интересах Портоса?

— Я тоже хотел позаботиться о нем, но у вас руки длиннее.

Теперь наступила очередь улыбнуться д'Артаньяну.

— Позвольте, — остановил его Арамис, — мы должны сказать друг другу всю правду. Любите ли вы меня по-прежнему, дорогой д'Артаньян?

— Именно по-прежнему, — отвечал д'Артаньян, не очень связывая себя этим ответом.

— В таком случае благодарю вас, и будем говорить друг с другом совершенно откровенно, — предложил Арамис. — Вы приезжали в Бель-Иль ради короля?

— Разумеется!

— Значит, вы хотели отнять у нас удовольствие поднести королю укрепленный Бель-Иль?

— Но, мой друг, чтобы отнять у вас удовольствие, мне нужно было предварительно знать о вашем намерении.

— Вы приезжали в Бель-Иль, ничего не зная?

— О вас — да! Скажите на милость, каким образом мог я предположить, что Арамис сделался инженером, способным строить укрепления, как Полибий или Архимед.

— Это верно. Однако вы догадались, что я там?

— О да.

— И Портос тоже?

— Дражайший, я не мог догадаться, что Арамис стал инженером. Я не мог догадаться, что им стал Портос. Один латинский писатель сказал: «Оратором делаются, поэтом родятся». Но он не говорил: «Портосом родятся, инженером делаются».

— Вы всегда отличались очаровательным остроумием, — холодно усмехнулся Арамис. — Но пойдем дальше.

— Пойдем.

— Узнав нашу тайну, вы поторопились сообщить ее королю?

— Я поторопился, милейший, увидев, что спешите вы. Когда человек, весящий двести пятьдесят восемь фунтов, как Портос, мчится на почтовых; когда прелат-подагрик (простите, вы сами сказали мне это) летит как ветер, — то у меня возникает подозрение, что двое моих друзей, не пожелавшие предупредить меня, хотят скрыть от меня что-то очень важное, и, воля ваша, я тоже мчусь… насколько позволяют мне моя худоба и отсутствие подагры.

— Дорогой друг, а не подумали ли вы, что можете оказать мне и Портосу медвежью услугу?

— Очень подумал; но ведь и вы с Портосом заставили меня сыграть в Бель-Иле весьма незавидную роль.

— Простите меня, — сказал Арамис.

— И вы меня извините, — отвечал д'Артаньян.

— Словом, — продолжал Арамис, — вы теперь знаете все.

— Ей-богу, не все!

— Вы знаете, что мне пришлось немедленно предупредить господина Фуке, чтобы он опередил вас у короля.

— Тут что-то темное.

— Да нет же! У господина Фуке много врагов. Ведь вам это известно?

— О да!

— И один особенно опасный?

— Опасный?

— Смертельный! И с целью побороть влияние этого врага Фуке пришлось доказывать королю свою глубокую преданность и готовность идти на всякие жертвы. Он сделал его величеству сюрприз, подарив ему Бель-Иль.

А если бы вы первый приехали в Париж, сюрприз был бы испорчен… Создалось бы впечатление, что мы испугались.

— Понимаю.

— Вот и вся тайна, — закончил Арамис, довольный тем, что ему удалось убедить мушкетера.

— Однако, — усмехнулся д'Артаньян, — проще было бы отвести меня в сторону, когда мы были в Бель-Иле, и сказать: «Дорогой друг, мы укрепляем Бель-Иль-ан-Мер, чтобы преподнести его королю… Сделайте нам одолжение и откройте, за кого вы: за господина Кольбера или за господина Фуке?» Может быть, я ничего не ответил бы; но если бы вы спросили: «А мне вы друг?» — я бы ответил: «Да».

Арамис опустил голову.

— Таким образом, — продолжал д'Артаньян, — я был бы обезоружен и, придя к королю, заявил бы: «Государь, господин Фуке укрепляет Бель-Иль, и укрепляет превосходно; но вот что поручил мне передать вашему величеству господин губернатор Бель-Иля». Или же: «Господин Фуке собирается посетить вас, чтобы сообщить о своих намерениях». Я не сыграл бы глупой роли, ваш сюрприз не был бы испорчен, и мы не косились бы друг на друга.

— А теперь, — сказал Арамис, — вы действовали как друг Кольбера. Значит, вы его друг?

— Ей-богу, нет! — воскликнул капитан. — Господин Кольбер педант, и я ненавижу его, как ненавидел Мазарини, но мне он не страшен.

— А я люблю господина Фуке, — заявил Арамис, — и предан ему. Вы знаете мое положение… Я был беден… Господин Фуке дал мне доход, выхлопотал епископство; господин Фуке оказал мне много услуг и был очень любезен со мной; я достаточно хорошо знаю свет, чтобы оценить доброе отношение к себе. Итак, господин Фуке завоевал мое сердце, и я отдал себя в его распоряжение.

— Превосходно. У вас прекрасный господин.

Арамис поджал губы.

— Я думаю, что лучшего не найти.

Последовало молчание. Д'Артаньян не нарушал его.

— Вы, наверное, знаете от Портоса, как он попал в эту историю?

— Нет, — ответил д'Артаньян — Я, правда, любопытен, но никогда не расспрашиваю друга, если он хочет скрыть от меня какую-нибудь тайну.

— Я сейчас расскажу вам это.

— Не стоит, если ваше признание свяжет меня.

— Не бойтесь. Я всегда очень любил Портоса за его простодушие и доброту; Портос человек прямой. С тех пор, как я стал епископом, я ищу простодушных людей, которые внушают мне любовь к правде и ненависть к интригам.

Д'Артаньян погладил усы.

— Увидя Портоса, я постарался подойти к нему поближе. У него не было дела, его присутствие напоминало мне доброе старое время и отвлекало от дурных мыслей. Я позвал Портоса в Ванн. Господин Фуке любит меня; узнав, что Портос мой друг, он обещал похлопотать за него перед королем. Вот и вся тайна.

— Я не злоупотреблю ею, — улыбнулся д'Артаньян.

— Я хорошо это знаю, дорогой друг; никто не облагает в такой степени чувством истинной чести, как вы.

— Я польщен, Арамис.

— А теперь…

И прелат заглянул в самую душу своего друга.

— А теперь поговорим о себе. Хотите стать другом господина Фуке? Не перебивайте меня, прежде чем не узнаете, что я хочу сказать.

— Слушаю.

— Хотите сделаться маршалом Франции, пэром, герцогом, владеть герцогством с миллионным населением?

— Что же нужно сделать, друг мой, чтобы получить все это? — спросил д'Артаньян.

— Быть сторонником господина Фуке.

— Я сторонник короля, дорогой друг.

— Но не исключительно же, я думаю?

— Я не раздваиваюсь.

— Я полагаю, что вместе с большим сердцем у вас есть и некоторое честолюбие?

— Да, конечно.

— И, следовательно…

— И, следовательно, я желаю быть маршалом Франции; но маршалом, герцогом, пэром сделает меня король; король даст мне все это.

Арамис пристально взглянул на д'Артаньяна.

— Разве король не властелин? — спросил д'Артаньян.

— Никто этого не оспаривает. Только ведь Людовик Тринадцатый тоже был властелином.

— Да, дорогой, но между Ришелье и Людовиком Тринадцатым не было господина д'Артаньяна, — спокойно заметил мушкетер.

— Около короля, — продолжал Арамис, — много камней преткновения.

— Но не для короля.

— Конечно; однако…

— Послушайте, Арамис, я вижу, что здесь каждый думает о себе и никто не помышляет о государе; а я буду поддерживать себя, поддерживая его.

— А неблагодарность?

— Ее боятся только слабые!

— Вы очень уверены в себе.

— Кажется, да.

— Но, может быть, со временем вы перестанете быть нужным королю?

— Напротив, я думаю, что в будущем понадоблюсь ему больше, чем когда-либо. Слушайте, дорогой, если бы пришлось обуздать нового Конде, кто обуздал бы его? Вот это… только это во всей Франции! — И д'Артаньян похлопал по своей шпаге.

— Вы правы, — сказал Арамис, бледнея.

Он встал и пожал руку д'Артаньяну.

— Вот в последний раз зовут к ужину, — поднялся с места капитан мушкетеров. — Вы позволите…

Арамис обнял мушкетера:

— Такой друг, как вы, прекраснейшая жемчужина в королевской короне.

И они разошлись.

«Я так и думал, что это неспроста», — промелькнуло в голове д'Артаньяна.

«Нужно поскорее зажечь порох, — сказал про себя Арамис. — Д'Артаньян почуял подкоп».

XVII

ПРИНЦЕССА И ДЕ ГИШ
Мы видели, что граф де Гиш вышел из залы в тот момент, когда Людовик XIV так галантно поднес Лавальер великолепные браслеты, выигранные им в лотерею.

Некоторое время де Гиш прогуливался возле дворца, снедаемый подозрениями и тревогами. Затем он стал поджидать на террасе появления принцессы. Прошло более получаса. У графа в его одиночестве вряд ли были веселые мысли. Он вынул из кармана записную книжку и после долгих колебаний написал:

«Принцесса, умоляю вас уделить мне несколько мгновений для разговора.

Пусть вас не пугает эта просьба; она продиктована только глубоким почтением, с которым, я, и т. д. и т. д.».

Он подписал эту необычную просьбу и сложил листок вчетверо, но в этот момент заметил, что гости королевы начинают расходиться. Он увидел Лавальер, потом Монтале, которая разговаривала с Маликорном. Он пропустил всех гостей королевы-матери, только что наполнявших ее салон.

Принцесса не показывалась. Однако ей необходимо было пересечь этот двор для возвращения домой, и Гиш внимательно наблюдал. Наконец он увидел принцессу; она шла с двумя пажами, освещавшими ей путь факелами; дойдя до двери, она крикнула:

— Пажи, ступайте узнать, где граф де Гиш. Он должен дать мне отчет в о дном — поручении. Если он свободен, попросите его прийти ко мне.

Де Гиш молчал, спрятавшись в тень. Но как только принцесса вошла к себе, он опрометью сбежал с террасы и с самым равнодушным видом двинулся навстречу пажам, которые направлялись в его комнату.

«Вот как, принцесса послала за мной!» — взволнованно подумал он и скомкал свою, теперь уже ненужную, записку.

— Граф! — сказал один из пажей, заметив его. — Мы очень рады, что встретили вас.

— Что вам угодно, господа?

— Мы по приказанию принцессы.

— По приказанию принцессы? — повторил де Гиш с притворным удивлением.

— Да. Ее высочество спрашивает вас: вы должны дать ей отчет в одном поручении Вы свободны?

— Я весь к услугам ее высочества.

— В таком случае благоволите следовать за нами.

Поднявшись к принцессе, де Гиш увидел, что она бледна и взволнованна.

У двери стояла Монтале, которой очень хотелось знать, что происходит в уме ее госпожи.

— А, это вы, господин де Гиш, — начала принцесса, увидя графа, — прошу вас… Мадемуазель де Монтале, вы свободны и можете уйти.

Еще более заинтригованная Монтале поклонилась и ушла. Принцесса и де Гиш остались одни.

Все преимущества были на стороне графа: сама принцесса пригласила его на свидание. Но как мог граф воспользоваться этой милостью? Принцесса была так своенравна, характер ее был так изменчив. И она скоро обнаружила это; в самом начале разговора она вдруг спросила:

— Неужели вам нечего сказать мне, граф?

Ему показалось, что она угадала его мысли; ему показалось (влюбленные доверчивы и слепы, как поэты или пророки), ему показалось, будто она угадала его желание видеть ее и цель этого желания.

— Да, принцесса, — поклонился он, — я очень удивлен.

— Историей с браслетами? — перебила его принцесса. — Не правда ли?

— Да, принцесса.

— По-вашему, король влюблен? Скажите!

Де Гиш пристально посмотрел на нее, и принцесса опустила глаза под этим взглядом, проникавшим до самого сердца.

— По-моему, — отвечал он, — король, вероятно, хочет кого-то помучить, иначе он не стал бы так афишировать свои чувства; он не решился бы так спокойно компрометировать девушку, до сих пор вполне безупречную.

— Эту бесстыдницу? — высокомерно промолвила принцесса.

— Могу заверить ваше высочество, — с почтительной твердостью сказал де Гиш, — что мадемуазель де Лавальер любит человек, достойный всякого уважения.

— Уж не Бражелон ли?

— Да, принцесса. Он мой друг.

— А какое дело королю до того, что он ваш друг?

— Король знает, что Бражелон — жених мадемуазель де Лавальер; и так как Рауль честно служил королю, король не захочет причинять непоправимого несчастья.

Принцесса звонко расхохоталась, и этот смех болезненно подействовал на де Гиша.

— Повторяю, принцесса, я не думаю, чтобы король был влюблен в Лавальер, и в доказательство этого я хочу спросить у вас, принцесса: чье самолюбие желал задеть его величество в данном случае? Вы знаете весь двор и поможете мне разрешить этот вопрос, тем более что, как уверяют, ваше высочество очень близки с королем.

Принцесса закусила губу и, не придумав ответа, изменила тему разговора.

— Докажите мне, — сказала она, глядя на графа тем взглядом, в который как будто была вложена вся душа, — докажите, что именно вы хотели поговорить со мной, хотя позвала вас я.

Де Гиш торжественно вынул свою записку и подал принцессе.

— Наши желания совпали.

— Да, — произнес граф с нежностью, которую он не мог подавить, — и я уже объяснил вам, зачем я хотел вас видеть; вы же, принцесса, еще не сказали, зачем вы потребовали меня к себе.

— Это правда.

Она колебалась.

— Я с ума схожу из-за этих браслетов, — молвила она вдруг.

— Вы ожидали, что король поднесет их вам? — спросил де Гиш.

— А почему бы и нет?

— Но ведь, принцесса, у короля, кроме вас, его невестки, есть еще супруга?

— А кроме Лавальер, — воскликнула уязвленная принцесса, — у него есть я! У него есть весь двор!

— Уверяю вас, принцесса, — почтительно поклонился граф, — что если бы кто-либо услышал ваши слова и увидел ваши красные глаза и — да простит меня бог — эту слезу, навернувшуюся на ваши ресницы… да, если бы кто увидел это, то сказал бы, что ваше высочество ревнует.

— Ревную! — надменно воскликнула принцесса. — Ревную к Лавальер?

Она рассчитывала смирить де Гиша этим высокомерным жестом и надменным тоном.

— Да, к Лавальер, принцесса! — смело повторил он.

— Кажется, сударь, вы позволяете себе оскорблять меня, — прошептала она.

— Нет, принцесса, — отвечал взволнованный граф, решивший, однако, укротить этот приступ гнева.

— Вон! — крикнула принцесса вне себя от раздражения, до такой степени хладнокровие и молчаливая почтительность де Гиша взбесили ее»

Де Гиш отступил на несколько шагов, отвесил поклон, выпрямился, белый как полотно, и слегка дрогнувшим голосом произнес:

— Мне не стоило так усердствовать, чтобы подвергнуться совершенно несправедливой немилости.

И он не спеша повернулся спиной. Но не сделал он и пяти шагов, как принцесса бросилась за ним, точно тигрица, схватила его за рукав и воскликнула, привлекая к себе:

— Ваша притворная почтительность страшнее прямого оскорбления. Но оскорбляйте меня, только говорите!

Она вся дрожала от ярости.

— Принцесса, — мягко отвечал граф, обнажая шпагу, — пронзите мое сердце, но не томите!

По устремленному на нее взгляду, полному любви, решимости и даже отчаяния, она поняла, что этот человек, наружно такой спокойный, пронзит себя шпагой, если она прибавит хоть слово.

Она вырвала у него оружие и, сжав ему руку, с исступлением, которое могло сойти за нежность, сказала:

— Граф, пощадите меня! Вы видите, я страдаю, а у вас нет ни капли жалости.

Слезы заглушили ее голос. Увидев принцессу плачущей, де Гиш схватил ее в объятия и отнес на кресло. Она задыхалась.

— Почему, — говорил он, упав на колени, — вы не расскажете мне, что вас печалит? Вы кого-нибудь любите? Скажите мне! Это меня убьет, но раньше я сумею утешить вас, облегчить ваши страдания и оказать вам какую угодно услугу.

— Неужели вы меня так любите?

— Да, я вас люблю, принцесса!

Она протянула ему обе руки.

— Действительно, я люблю, — прошептала она так тихо, что никто, кроме де Гиша, не расслышал бы.

— Короля? — спросил он.

Она слегка кивнула головой, и ее улыбка была похожа на те просветы между тучами, в которых после грозы как бы открывается рай.

— Но в сердце знатной женщины, — прибавила она, — живут и другие страсти. Любовь — поэзия; но настоящей жизнью благородного сердца является гордость. Граф, я рождена на троне, я горда и ревниво отношусь к своему положению. Зачем король приближает к себе недостойных?

— Опять! Вы снова оскорбляете бедную девушку, которая будет женой моего друга.

— Неужели вы так наивны, что верите в это?

— Если бы я не верил, — отвечал де Гиш, сильно побледнев, — Бражелон завтра же узнал бы все; да, узнал бы, если бы у меня были основания предполагать, что бедняжка Лавальер забыла клятвы, данные Раулю. Впрочем, нет, было бы низко выдавать тайну женщины и было бы преступно смутить покой друга.

— Вы думаете, — спросила принцесса, истерически захохотав, — что неведение — счастье?

— Да, думаю, — отвечал он.

— Докажите это, докажите! — приказала она.

— Доказать нетрудно. Принцесса, весь двор говорит, что король любил вас и что вы любили короля.

— Ну! — заторопила она, тяжело дыша.

— Ну, так допустите, что Рауль, мой друг, пришел бы ко мне и сказал:

«Да, король любит принцессу; да, король покорил сердце принцессы», тогда я, быть может, убил бы Рауля!

— Следовало бы, — промолвила принцесса тоном упрямой женщины, которая чувствует себя неприступной, — чтобы господин Бражелон представил вам доказательство своих слов.

— А все-таки, — отвечал со вздохом де Гиш, — пребывая в неведении, я не стал углубляться, и мое неведение спасло мне жизнь.

— Неужели вы до такой степени эгоистичны и холодны, — спросила принцесса, — что позволите этому несчастному молодому человеку по-прежнему любить Лавальер?

— Да, до тех пор, пока мне не будет доказана виновность Лавальер.

— А браслеты?

— Ах, принцесса, ведь вы надеялись, что король поднесет их вам. Что же я мог бы подумать?

Довод был неотразим; принцесса была сокрушена…

С этого мгновения она уже не могла оправиться. Но так как душа ее была полна благородства, а ум отличался тонкостью и остротой, то она оценила всю деликатность де Гиша.

Принцесса ясно прочла в его сердце, что он подозревал о любви короля к Лавальер, но не хотел пользоваться этим вульгарным средством, не хотел губить соперника в мнении женщины, убедив ее, что этот соперник ухаживает за другой.

Она догадалась, что де Гиш подозревает Лавальер, но, желая дать ей время одуматься, чтобы не погубить ее навсегда, воздерживается от решительного шага и не собирает более точных сведений. Словом, она угадала в сердце графа столько подлинного величия и столько великодушия, что почувствовала, как ее собственное сердце воспламеняется от соприкосновения с таким чистым пламенем.

Несмотря на боязнь не понравиться, де Гиш остался человеком последовательным и преданным, и это возвышало его до степени героя, а ее низводило до положения мелочной, ревнивой женщины. Она почувствовала к нему такую нежность, что не могла не выразить ее.

— Сколько ненужных слов, — сказала она, беря его за руку. — Подозрение, беспокойство, недоверие, страдание, — кажется, мы произнесли все эти слова.

— Увы, да, принцесса!

— Вычеркните их из вашего сердца, как я выбрасываю их из своего.

Пусть Лавальер любит короля или не любит, пусть король любит Лавальер или не любит, мы, граф, давайте разберемся в ролях, которые мы играем.

Вы делаете большие глаза? Держу пари, что вы не понимаете меня!

— Вы так своенравны, принцесса, что я постоянно боюсь не угодить вам.

— Посмотрите, как он дрожит, как он испуган! — шутливо сказала принцесса с очаровательной улыбкой. — Да, сударь, мне приходится играть две роли. Я — невестка короля. Должна ли я на этом основании вмешиваться в его дела? Ваше мнение?

— Как можно меньше, принцесса.

— Согласна. Но это вопрос достоинства. Во-вторых, я — жена принца.

Де Гиш вздохнул.

— И это, — нежно добавила она, — должно побуждать вас всегда говорить со мной с величайшим почтением.

— О! — воскликнул де Гиш, падая к ее ногам и целуя их.

— Мне кажется, — прошептала она, — что у меня есть еще одна роль. Я забыла о ней.

— Какая же, какая?

— Я — женщина, — еще тише прошептала она, — и я люблю.

Де Гиш поднялся. Она открыла ему объятия; их губы слились.

За портьерой послышались шаги. Вошла Монтале.

— Что вам угодно, мадемуазель? — спросила принцесса.

— Ищут господина де Гиша, — отвечала Монтале, успевшая заметить замешательство актеров, игравших четыре роли, так как и де Гиш героически сыграл свою.

XVIII

МОНТАЛЕ И МАЛИКОРН
Монтале сказала правду. Г-на де Гиша всюду искали, и оставаться у принцессы ему было рискованно. Поэтому принцесса, несмотря на уязвленную гордость, несмотря на — скрытый гнев, не могла, по крайней мере в данную минуту, ни в чем упрекнуть Монтале, так дерзко нарушившую уединение влюбленных.

Де Гиш тоже потерял голову, но еще до появления Монтале; поэтому, едва услышав голос фрейлины, граф, не попрощавшись с принцессой, чего требовала простая вежливость даже между людьми равными, поспешно скрылся, совершенно обезумевший, оставив принцессу с поднятой рукой, посылавшей ему привет.

Дело в том, что де Гиш мог сказать, как говорил через сто лет Керубино, что уносит на губах счастье на целую вечность.

Итак, Монтале нашла влюбленных в большом замешательстве; в замешательстве был тот, кто убегал, в замешательстве была и та, что оставалась.

И фрейлина прошептала, вопросительно оглядываясь кругом:

— Кажется, на этот раз я узнаю столько, что самая любопытная женщина позавидовала бы мне.

Принцесса была до такой степени смущена этим пытливым взглядом, точно она расслышала слова фрейлины, и, опустив глаза, отправилась в спальню.

Видя это, Монтале насторожилась, и до нее донесся звук щелкнувшего ключа.

Тогда Монтале поняла, что вся ночь в ее распоряжении, и, сделав перед дверью довольно непочтительный жест, как бы говоривший: «Покойной ночи, принцесса», — сбежала вниз разыскивать Маликорна, который внимательно рассматривал запыленного курьера, выходившего из комнат графа де Гиша.

Поняв, что Маликорн занят важным делом, Монтале не беспокоила его и, лишь когда он перестал напрягать зрение и вытягивать шею, хлопнула его по плечу.

— Ну, — спросила Монтале, — что нового?

— Господин де Гиш любит принцессу, — отвечал Маликорн.

— Вот так новость! Я знаю кое-что посвежее.

— Что именно?

— Что принцесса любит господина де Гиша.

— Одно вытекает из другого.

— Не всегда, мой милый.

— Это сказано по моему адресу?

— Присутствующие всегда исключаются.

— Спасибо, — поклонился Маликорн. — А как обстоят дела у короля?

— Король хотел видеть Лавальер сегодня вечером после лотереи.

— И что же, он видел ее?

— Нет.

— Как нет?

— Дверь была заперта.

— Так что?..

— Так что король ушел посрамленный, как простой вор, забывший свои инструменты.

— Хорошо.

— А у вас что нового? — спросила Монтале.

— Господин Бражелон прислал курьера к господину де Гишу.

— Прекрасно, — улыбнулась Монтале и захлопала в ладоши.

— Почему прекрасно?

— Потому что предстоит развлечение. Если мы теперь начнем скучать, значит, мы сами виноваты.

— Нужно разделить обязанности, — сказал Маликорн, — чтобы не вышло путаницы.

— Ничего не может быть проще, — отвечала Монтале. — Три свеженькие интриги, если они ведутся как следует, дают, по крайней мере, три записочки в день.

— Что вы, дорогая! — воскликнул Маликорн, пожимая плечами. — Три записки в день! Да это хорошо только для мещанских чувств. Мушкетер на часах и девчонка в монастыре обмениваются ежедневно запиской через щелку в стене. В одной записочке вмещается вся поэзия этих бедных сердец. Но у нас… как вы плохо знаете королевскую нежность, дорогая!

— Кончайте скорее, — нетерпеливо перебила его Монтале. — Сюда могут прийти.

— Кончать? Да я только начал. У меня есть еще три важных пункта.

— Он положительно уморит меня своей фламандской флегматичностью, вскричала Монтале.

— А вы совсем собьете меня с толку вашей итальянской живостью. Итак, я вам сказал, что наши влюбленные будут посылать друг другу целые тома.

Но что же из этого?

— А то, что ни одна из наших дам не может хранить получаемых писем.

— Без сомнения.

— И то, что господин де Гиш тоже не решится хранить полученные им письма.

— Вероятно.

— Значит, я буду хранить всю эту переписку у себя.

— Это совершенно невозможно, — сказал Маликорн.

— Почему же?

— Потому, что вы не дома; потому, что у вас общая комната с Лавальер; потому, что комнату фрейлин частенько осматривают и обыскивают; потому, что королева ревнива, как испанка, и королева-мать ревнива, как две испанки, и, наконец, принцесса ревнива, как десять испанок…

— Вы кое-кого забываете.

— Кого?

— Принца.

— Я говорил только о женщинах. Итак, перенумеруем. Номер первый принц.

— Номер второй — де Гиш.

— Номер третий — виконт де Бражелон.

— Номер четвертый — король.

— Король?

— Конечно, король; он не только самый ревнивый, но и самый могущественный из всех.

— О, дорогая!

— Дальше!

— В какое же осиное гнездо вы попали!

— А вы хотите идти за мной?

— Конечно, хочу. Однако…

— Однако…

— Однако, пока есть еще время, я думаю, было бы благоразумнее вернуться.

— А я, напротив, думаю, что было бы благоразумнее сразу же овладеть всеми этими интригами.

— Вы не справитесь.

— С вашей помощью я справлюсь и с десятью. Это моя стихия, дорогой мой. Я создана для придворной жизни, как саламандра создана, чтобы жить в огне.

— Ваше сравнение нисколько не успокаивает меня, дорогая. Я слышал от очень ученых людей, что, во-первых, саламандр не существует, а во-вторых, если бы они и существовали, то выходили бы из огня совершенно изжаренными.

— Ваши ученые, может быть, отлично знают все, что касается саламандр, но они не скажут вам того, что я сейчас скажу, а именно: Оре де Монтале меньше чем через месяц суждено стать первым дипломатом при французском дворе!

— Пожалуй, но при условии, что я буду вторым.

— Идет; союз наступательный и оборонительный, разумеется.

— Только остерегайтесь писем.

— Я буду отдавать их вам, по мере того как они будут поступать ко мне.

— Что скажем мы королю о принцессе?

— Что принцесса все еще любит короля.

— Что скажем мы принцессе о короле?

— Что она поступит весьма опрометчиво, если не будет щадить его.

— Что скажем мы Лавальер о принцессе?

— Что вздумается. Лавальер наша.

— Наша?

— Вдвойне.

— Как так?

— Во-первых, благодаря виконту де Бражелону.

— Объяснитесь.

— Надеюсь, что вы не забыли, что господин де Бражелон писал много писем мадемуазель де Лавальер.

— Я ничего не забываю.

— Эти письма получала я, и я их прятала.

— Значит, они у вас?

— У меня.

— Где же — здесь?

— О нет, они в Блуа, в знакомой вам комнатке.

— Милая комнатка, комнатка, наполненная любовью, преддверие дворца, в котором я когда-нибудь поселю вас! Но простите, вы говорите, что все эти письма в той комнатке?

— А вы не прятали их в шкатулку?

— Конечно, в ту самую шкатулку, куда я прятала письма, полученные от вас, и мои собственные письма, когда дела или развлечения мешали вам приходить на свидание.

— Отлично! — воскликнул Маликорн.

— Почему вы так довольны?

— Потому, что мне не придется ездить за письмами в Блуа. Они у меня здесь.

— Вы привезли шкатулку?

— Она была мне дорога, потому что она ваша.

— Так храните ее хорошенько. В шкатулке есть документы, которые впоследствии будут стоить очень дорого.

— Я это знаю. Именно поэтому я смеюсь, и смеюсь от всего сердца!

— Теперь последнее слово.

— Почему же последнее?

— Нам нужны будут помощники?

— Никаких.

— Лакеи, горничные?

— Нет, никого. Это не годится. Вы сами будете отдавать письма и сами получать их. Никаких обид! Если господин Маликорн и мадемуазель Ора не будут устраивать свои дела сами, то дела эти попадут в чужие руки.

— Вы правы. Но что такое происходит у господина де Гиша?

— Ничего; он открывает окно.

— Бежим скорее!

И оба исчезли; заговор был составлен.

Действительно, в комната графа де Гиша открылось окно. Но это он сделал не только для того, чтобы, как предположили бы несведущие, постараться увидеть тень принцессы через занавески; графа волновали не одни только любовные чувства.

Как мы уже сказали, к нему только что приехал курьер, посланный Бражелоном. Бражелон писал де Гишу. Граф дважды перечитал письмо Рауля, которое произвело на него глубокое впечатление.

— Странно! Странно! — шептал он. — Какими могучими средствами судьба влечет людей к цели!

И, отойдя от окна, — поближе к свету, он в третий раз перечитал это письмо, строки которого жгли его мозг и глаза.

«Кале,

Дорогой граф!

Я встретил в Кале г-на де Варда, который был тяжело ранен на дуэли с герцогом Бекингэмом.

Де Вард, как вы знаете, человек храбрый, но мстительный и злобный.

Он говорил мне о вас, уверяя, что очень к вам расположен; говорил также о принцессе, которую он находит красивой и любезной. Он догадался о вашей любви к известной вам особе.

Он говорил также о той, кого я люблю, и выразил мне большое сочувствие, сопровождая его такими темными намеками, что я сперва испугался, но потом приписал их его привычке держаться таинственно.

Дело вот в чем.

Он получил из Фонтенбло известия. Вы понимаете, их мог сообщить ему только г-н де Лоррен.

Говорят, так сообщается ему в этих известиях, что в сердце короля произошла перемена. Вы знаете, кого это касается. Кроме того, сообщается в этих же известиях, говорят об одной фрейлине, которая дает повод к злословию.

Эти неопределенные фразы отняли у меня сон. Я пожалел, что мой характер, прямой и слабый, несмотря на известную долю упрямства, помешал мне ответить на эти утверждения.

Так как г-н де Вард уезжал в Париж, то я не стал его задерживать объяснениями. Сознаюсь откровенно, мне казалось неделикатным подвергать допросу человека, раны которого едва зарубцевались.

Короче говоря, он уехал — уехал, по его словам, для того, чтобы посмотреть на любопытное зрелище, которое, наверное, в самом скором времени будет представлять двор. Прощаясь, он поздравил меня и выразил соболезнование. Я не понял ни того, ни другого. Я был сбит с толку своими мыслями и недоверием к этому человеку, недоверием, которого, как вам хорошо известно, я никогда не мог преодолеть.

Но едва он уехал, мой ум прояснился. Невозможно предположить, чтобы человек с таким характером, как де Вард, не подлил некоторой дозы яду в свои разговоры со мной. Поэтому в таинственных словах г-на де Варда, наверное, вовсе нет таинственного смысла, который я мог бы приложить к себе или к известной вам особе.

Принужденный, по приказанию короля, немедленно ехать в Англию, я не имею никакого намерения бежать за г-ном де Вардом, чтобы получить объяснение его недомолвок; но я посылаю вам курьера и пишу письмо, из которого вы узнаете обо всех моих сомнениях. Выступайте от моего имени; я размышлял, вы действуйте.

Господин де Вард скоро приедет в Фонтенбло; узнайте же, что означают его намеки, если только вам это неизвестно. Г-н де Вард уверял также, будто герцог Бекингэм уехал из Парижа, осчастливленный принцессой. В ответ на эти слова я немедленно обнажил бы шпагу, если бы не находил, что служба королю обязывает пренебрегать личными счетами.

Сожгите это письмо, которое вам доставит Оливен.

Оливен воплощение верности.

Очень прошу вас, дорогой граф, напомнить обо мне мадемуазель де Лавальер, ручки которой я почтительно целую».

Обнимаю вас. Виконт де Бражелон.

«Р.S. Если случится что-нибудь серьезное, — все следует предвидеть, дорогой друг, — пошлите в Лондон курьера с одним только словом: «Приезжайте», — и я буду в Париже через тридцать шесть часов после получения вашего письма».

Де Гиш вздохнул, сложил письмо в третий раз и, вместо того чтобы сжечь его, как приказал Рауль, спрятал его в карман.

Ему хотелось еще несколько раз перечитать эти строки.

— Сколько тревогии вместе с тем какое доверие! — прошептал граф. — В этом письме вся душа Рауля; он забывает в нем о графе де Ла Фер и говорит о своем уважении к Луизе. Ах, — продолжал де Гиш с угрозой, — вы вмешиваетесь в мои дела, г-н де Вард? Хорошо же, я займусь вашими! Бедный Рауль, твое сердце поручает мне сокровище; я буду охранять его, не бойся!

Дав такое обещание, де Гиш послал за Маликорном с просьбой явиться к нему как — можно скорее.

Маликорн тотчас же явился; его поспешность была первым следствием беседы с Монтале.

Чем больше расспрашивал де Гиш, тем больше разгадывал Маликорн его намерения. В результате, после двадцатиминутного разговора, в течение которого де Гиш рассчитывал узнать всю правду о Лавальер и о короле, он узнал только то, что видел собственными глазами. Между тем Маликорн узнал или угадал, как вам будет угодно, что у Рауля рождаются подозрения и что де Гиш собирается стеречь сокровища Гесперид. Маликорн согласился принять на себя роль дракона.

Де Гиш вообразил, будто он сделал все для своего друга, и теперь занялся собой.

На другой день вечером стало известно о возвращении де Варда и о посещении им короля. После этого визита выздоравливающий должен был посетить принца, Де Гиш поспешил к принцу.

XIX

КАК ДЕ ВАРД БЫЛ ПРИНЯТ ПРИ ДВОРЕ
Принц принял де Варда с такой отменной благосклонностью, которую внушает человеку легкомысленному надежда на получение интересных новостей.

Де Варда никто не видел целый месяц, так что он был лакомым блюдом.

Обласкать его означало прежде всего проявить неверность по отношению к старым друзьям, а в неверности всегда заключена какая-то прелесть; кроме того, такой лаской можно было загладить былые недоразумения. Итак, принц принял де Варда весьма милостиво.

Шевалье де Лоррен, очень боявшийся соперника, но уважавший в нем характер, во всем схожий с его собственным, но более отважный, — шевалье де Лоррен встретил де Варда еще ласковее, чем принц.

Как мы уже сказали, любимцем принца был также де Гиш, но он держался немного в стороне, терпеливо — ожидая, когда кончатся все эти нежности.

Разговаривая с гостями принца и даже с самим принцем, де Вард не терял из виду де Гиша; инстинкт подсказывал ему, что де Гиш пришел ради него. Поэтому, поздоровавшись со всеми, де Вард тотчас же направился к де Гишу. Они обменялись друг с другом самыми изысканными приветствиями.

После этого де Вард вернулся к принцу и его свите.

Среди всеобщих поздравлений с счастливым возвращением было доложено о приходе принцессы.

Принцесса уже знала о приезде де Варда, Ей были известны все подробности его путешествия и дуэли с Бекингэмом. Она не без удовольствия собиралась присутствовать при сообщении, которое должен был сделать ее враг. Принцесса пришла в сопровождении нескольких фрейлин.

Де Вард самым любезным образом приветствовал принцессу и, как бы открывая враждебные действия, объявил о своей готовности рассказать о герцоге Бекингэме.

Это был ответ на холодный прием принцессы. Нападение было энергичное; принцесса почувствовала удар, но сделала вид, что он не попал в цель.

Она мельком взглянула на принца и на де Гиша. Принц покраснел, де Гиш побледнел. Принцесса сохранила бесстрастный вид, однако, сознавая, сколько неприятностей может причинить ей этот враг, она с улыбкой наклонилась в сторону путешественника, который заговорил о чем-то другом.

Принцесса была смела, даже неосторожна; при всяком отступлении неприятеля она устремлялась вперед. После минутного замешательства она бесстрашно бросилась в огонь.

— Вы очень страдали от ран, господин де Вард? — спросила она. — Мы здесь узнали, что вам не посчастливилось и вы были ранены.

Теперь де Варду пришла очередь вздрогнуть; он поджал губы.

— Нет, принцесса, я почти не чувствовал боли.

— Однако в такую страшную жару…

— Морской воздух освежает, принцесса; кроме того, у меня было одно утешение.

— Вот как! Тем лучше!.. Какое же?

— Знать, что мой противник страдает больше меня.

— О! Он был ранен серьезнее вас? Я этого не знала, — заметила принцесса с полнейшим бесстрастием.

— Вы ошибаетесь, принцесса, или, вернее, делаете вид, что ошибаетесь.

Его тело не испытывало такой боли, как мое, зато было задето его сердце.

Де Гиш понял, к чему клонилась борьба: он сделал принцессе знак, умоляя ее прекратить состязание. Но принцесса, не отвечая графу и делая вид, что не замечает его, спросила, продолжая улыбаться:

— Как, разве герцог Бекингэм был ранен в сердце?

До сих пор я думала, что раны в сердце неизлечимы.

— Увы, принцесса, — с изысканной любезностью отвечал де Вард, — все женщины убеждены в этом, и потому они так самонадеянны.

— Вы неправильно поняли его, моя милая, — нетерпеливо заметил принц.

— Господин де Вард хочет сказать, что герцог Бекингэм был ранен в сердце не шпагой, а другим оружием.

— Ах, вот оно что! — воскликнула принцесса. — Господин де Вард пошутил; отлично. Но интересно знать, понравилась бы эта шутка герцогу? Право, очень жаль, что его нет здесь, господин де Вард.

Глаза молодого человека блеснули.

— Мне тоже очень жаль, — произнес он, стиснув зубы.

Де Гиш не пошевелился. Принцесса как будто ждала, что он придет ей на помощь.

Принц колебался. Тогда выступил шевалье де Лоррен:

— Принцесса, де Вард отлично знает, что для такого человека, как Бекингэм, получать сердечные раны не новость.

— Вместо того чтобы приобрести одного союзника, мне приходится иметь дело с двумя врагами, — прошептала принцесса, — врагами сговорившимися, ожесточенными.

И она переменила тему разговора. Принцы, как известно, имеют право менять темы разговора, и этикет требует уважать это право. Оживление пропало; главные актеры сыграли свои роли.

Принцесса ушла рано, и принц, желавший расспросить ее, предложил ей руку.

Шевалье де Лоррен слишком боялся восстановления добрых отношений между супругами, для того чтобы оставить их в покое. Поэтому он направился к апартаментам принца с целью встретить его на обратном пути и уничтожить двумя-тремя словами все благоприятные впечатления, которые принцесса могла оставить в его сердце. Де Гиш сделал шаг по направлению к де Варду, которого тесно обступила кучка придворных. Он выразил таким образом желание поговорить с ним. Де Вард сделал ему глазами и головой знак, что он понял.

Посторонним это движение показалось дружелюбным.

Де Гишу недолго пришлось ждать. Освободившись от своих собеседников, де Вард подошел к де Гишу, и, снова обменявшись поклонами, они стали разгуливать по комнате.

— Благополучно возвратились, дорогой де Вард? — начал граф.

— Как видите, совершенно благополучно.

— И веселы по-прежнему?

— Больше, чем когда-либо.

— Как я рад!

— Что поделаешь! В этом мире столько шутовства, столько смешных причуд.

— Вы правы.

— Значит, вы согласны со мной?

— Еще бы! Вы привезли нам новости?

— Ей-богу, нет; я сам приехал сюда за новостями.

— Рассказывайте! Вы ведь встречались в Булони с разными людьми и недавно видели одного из моих друзей.

— Встречался с людьми?.. Видел одного из ваших друзей?..

— Короткая же у вас память.

— Ах да: Бражелона!

— Именно.

— Который едет с поручением к королю Карлу?

— Совершенно верно. Разве он ничего не рассказал вам и вы ему ничего не рассказали?..

— Право, не помню, что я ему говорил, но отлично помню, чего я ему не сказал.

Де Вард обладал удивительно тонким чутьем. По холодному, исполненному достоинства обращению де Гиша он ясно почувствовал, что разговор принимает дурной оборот. Он решил держаться непринужденно и настороже.

— Скажите же, пожалуйста, что вы от него утаили? — поинтересовался де Гиш.

— Все, что касается Лавальер.

— Лавальер?.. Ничего не понимаю! Что это за странная вещь, которую вы узнали, находясь далеко от Парижа, между тем как Бражелону, находившемуся здесь, ничего не было известно?

— Вы серьезно задаете мне этот вопрос?

— Как нельзя более серьезно.

— Как! Вы, придворный, завсегдатай во дворце, друг принца, фаворит прекрасной принцессы?

Де Гиш вспыхнул от гнева.

— О какой принцессе говорите вы? — спросил он.

— Я знаю только одну, дорогой мой. Я говорю о супруге принца. Разве при дворе есть еще какая-нибудь принцесса? Скажите.

Де Гиш еле сдерживался; ссора была неминуема. Но де Вард хотел, чтобы поводом для нее была принцесса, а де Гиш затевал ее только ради Лавальер. С этого момента началась полная притворства игра, которая могла длиться до тех пор, пока один из противников не оказался бы серьезно задетым.

Итак, де Гиш овладел собой.

— Мне нет никакого дела до принцессы, дорогой де Вард, — заявил де Гиш. — Меня интересует лишь то, что вы сию минуту сказали.

— Что же я сказал?

— Что вы кое-что утаили от Бражелона.

— Иначе говоря — то, что вы знаете так же хорошо, как и я, — отпарировал де Вард.

— Даю вам слово, что нет!

— Полно!

— Если вы мне скажете, я буду знать, — не иначе, клянусь вам!

— Как! Я приезжаю сюда из Булони, а вы находились здесь и видели собственными глазами то, что молва успела занести в Булонь, — и вы серьезно уверяете меня, что ничего не знаете? Помилосердствуйте, граф!

— Как вам угодно, де Вард, но повторяю, что я ничего не знаю.

— Вы скрытничаете; это очень предусмотрительно.

— Значит, вы и мне не скажете больше, чем Бражелону?

— Вы притворяетесь глухим; я убежден, что и принцесса не могла бы лучше владеть собой, чем вы.

«Ах ты, дважды лицемер, — подумал де Гиш, — ты опять возвращаешься к принцессе».

— Ну, раз нам трудно сговориться относительно Лавальер и Бражелона, продолжал де Вард, — поговорим о ваших личных делах.

— Никаких личных дел у меня нет, — возразил де Гиш. — Надеюсь, вы ничего не сказали обо мне Бражелону, чего не могли бы повторить сейчас?

— Нет. Но поймите, де Гиш, что насколько я не осведомлен относительно одних вещей, настолько мне все отлично известно о других. Например, если бы речь зашла о парижских связях герцога Бекингэма, то я мог бы порассказать вам много очень занимательного, так как был его спутником. Не хотите ли послушать?

Де Гиш вытер вспотевший лоб.

— Нет, — отвечал он, — тысячу раз нет! Я нисколько не любопытен и не желаю знать того, что меня не касается. Герцог Бекингэм просто мой знакомый, тогда как Рауль — близкий друг. Поэтому мне совершенно безразлично, что случилось с герцогом, и я очень интересуюсь всем, что касается Рауля.

— Всем, что произошло с ним в Париже?

— Ив Париже и в Булони. Вы понимаете, я нахожусь здесь; если что-нибудь случится, я дам отпор. Между тем Рауль уехал, и один только я могу выступить на его защиту. Итак, дела Рауля мне важнее моих собственных.

— Но Рауль вернется.

— Да, когда исполнит поручение. А до тех пор, вы понимаете, я не могу быть равнодушным к неблагоприятным слухам о нем.

— Тем более что он проведет в Лондоне немало времени, — с усмешкой заметил де Вард.

— Вы думаете? — удивился де Гиш.

— Еще бы! Неужели вы предполагаете, что его послали в Лондон только с тем, чтобы он съездил туда и вернулся? Ну нет, его послали в Лондон, чтобы он там остался.

— О граф! — сказал де Гиш, энергично сжимая руку де Варда. — Это очень неприятное для Бражелона предположение, и оно вполне оправдывает то, что он писал мне из Булони.

Де Вард снова стал хладнокровен; насмешливость слишком увлекла его, и он неосторожно дал своему противнику перевес над собой.

— Скажите, о чем же он писал вам? — спросил он.

— Что вы вероломно оклеветали Лавальер и, по-видимому, смеялись над его доверием к этой девушке.

— Все это правда, — согласился де Вард, — я ожидал услышать от виконта де Бражелона то, что обыкновенно один мужчина говорит другому, когда тот делает оскорбительные намеки. Так, например, если бы я искал с вами ссоры, то сказал бы, что принцесса, отличив своим вниманием герцога Бекингэма, потом отослала его от себя ради вас.

— О, это нисколько бы не оскорбило меня, дорогой де Вард, — де Гиш принужденно улыбался, несмотря на то, что огонь струился по его жилам. Такая милость слаще меда.

— Согласен, но если бы я непременно хотел вызвать вас на ссору, я бы постарался уличить вас во лжи; я рассказал бы вам об одной роще, где вы встретились с этой знаменитой принцессой, о коленопреклонениях, о целованиях ручек, и тогда вы, человек скрытный, живой и обидчивый…

— Клянусь вам, — перебил его де Гиш с судорожной улыбкой на губах, клянусь, это не задело бы меня, и я не стал бы опровергать вас. Что делать, милейший граф, я так создан; ко всему, что касается меня, я отношусь с ледяным равнодушием. Иное дело, когда речь идет об отсутствующем, который, уезжая, просил защищать его честь. Все, что касается этого друга, волнует меня чрезвычайно.

— Я вас понимаю, господин де Гиш; но что вы там ни говорите, нас не может особенно интересовать сейчас ни Бражелон, ни эта незначительная девушка по имени Лавальер.

В этот момент через салон проходили несколько придворных, которые слышали только что произнесенные слова и должны были услышать также и дальнейшее.

Де Вард заметил это и умышленно громко продолжал:

— О, если бы Лавальер была такой же кокеткой, как принцесса, уловки которой — я согласен, вполне невинные — побудили ее сначала отослать герцога Бекингэма в Англию, а затем изгнать вас. Ведь вы попались в ее сети, не правда ли, сударь?

Придворные подошли ближе; то были де Сент-Эньян и Маникан.

— Что делать, дорогой! — засмеялся де Гиш. — Ведь всем известно, что я — фат. Я принял шутку всерьез и подвергся изгнанию; но я увидел свою ошибку, победил тщеславие, склонился перед кем следовало и получил позволение вернуться, принеся повинную и дав себе слово избавиться от своих заблуждений. Вы видите, что я сейчас совершенно бодр и насмехаюсь над тем, что разбивало мне сердце четыре дня тому назад. Но Рауль любим; он не смеется над слухами, которые могут разрушить его счастье; слухами, которые вы передали ему, между тем как, граф, вы знали не хуже меня, не хуже вот этих господ, не хуже всех, что эти слухи гнусная клевета!

— Клевета! — воскликнул де Вард, взбешенный тем, что благодаря хладнокровию де Гиша попался в ловушку.

— Ну да, клевета. Вот вам письмо, в котором Рауль сообщает мне, что вы дурно отзывались о мадемуазель де Лавальер, и спрашивает меня, что из сказанного вами об этой девушке правда. Не угодно ли вам, чтобы я пригласил в качестве судей вот этих господ, господин де Вард?

И совершенно хладнокровно де Гиш прочитал вслух строки письма, которые касались Лавальер.

— Теперь, — заявил де Гиш, — для меня совершенно ясно, что вы хотели потревожить покой Бражелона и что ваши слова были продиктованы злобой.

Де Вард огляделся кругом, чтобы увидеть, не найдет ли он в ком-нибудь поддержки. Но, приняв во внимание, что де Вард прямо или косвенно оскорбил Лавальер, которая являлась в настоящее время героиней дня, придворные отрицательно покачали головой, и де Вард ни в ком не встретил сочувствия.

— Господа, — сказал де Гиш, инстинктивно угадывая воодушевлявшее всех чувство, — наш спор с господином де Бардом касается таких щекотливых вопросов, что никому не следует слышать больше того, чем вы слышали. Поэтому я прошу вас позволить нам окончить этот разговор наедине, как подобает дворянам, когда один из них уличил другого во лжи.

— Господа, господа! — раздались возгласы.

— Разве вы находите, что я был не прав, защищая мадемуазель де Лавальер? — спросил де Гиш. — В таком случае я признаю свою ошибку и беру обратно все обидные слова, которые я мог сказать господину де Варду.

— Что вы! — отозвался де Сент-Эньян. — Мадемуазель де Лавальер — ангел!

— Воплощенная добродетель и целомудрие! — поддержал его Маникан.

— Вот видите, господин де Вард, — поклонился де Гиш, — не я один беру под свою защиту бедную девушку. Господа, вторично обращаюсь к вам с просьбой оставить нас наедине. Вы видите, что оба мы совершенно спокойны.

Придворные охотно разошлись. Молодые люди остались одни.

— Недурно разыграно, — сказал де Вард графу.

— Не правда ли? — спросил тот.

— Что делать, в провинции я покрылся ржавчиной, тогда как вы, граф, научились здесь как нельзя лучше владеть собой и привели меня в смущение; в женском обществе всегда приобретаешь что-нибудь. Примите же мои поздравления.

— Принимаю.

— И разрешите мне передать поздравления также принцессе.

— Теперь, дорогой мой де Вард, можете хоть кричать об этом.

— Не раздражайте меня!

— О, я вас не боюсь! Все знают, что вы злой человек. Если вы заговорите о принцессе, вас сочтут трусом, и принц сегодня же вечером прикажет повесить вас на своем окне. Говорите же, дорогой де Вард, говорите сколько угодно!

— Я побежден.

— Но еще не в такой степени, как вы заслуживаете.

— Я вижу, что вы с радостью положили бы меня на обе лопатки.

— И даже больше!

— Только вы выбрали неудачный момент, дорогой граф; после недавно сыгранной мной партии партия с вами мне не по силам. Я потерял слишком много крови в Булони; при малейшем усилии мои раны раскроются, и, право, ваша победа будет стоить вам очень дешево.

— Это правда, — согласился де Гиш, — хотя, появившись в нашем обществе, вы сделали вид, что совсем здоровы и что руки ваши действуют превосходно.

— Руки действуют, это верно; но ноги очень ослабели, и, кроме того, после этой проклятой дуэли я ни разу не брался за шпагу, вы же, бьюсь об заклад, фехтовали каждый день, чтобы игра не оказалась опасной для вас.

— Даю вам слово, сударь, — отвечал де Гиш, — что уже шесть месяцев, как я не упражнялся.

— Нет, граф, после зрелых размышлений я не стану драться, по крайней мере с вами. Подожду Бражелона, который, по вашему мнению, сердит на меня.

— Нет, вам не дождаться Бражелона! — вскричал де Гиш, выйдя из себя.

— Ведь вы сами сказали, что Бражелон может задержаться в Лондоне, а тем временем ваш злобный ум успеет сделать свое дело.

— Однако у меня будет извинение. Берегитесь!

— Даю вам неделю на окончательное выздоровление.

— Это уже лучше. Через неделю посмотрим.

— Да, да, понимаю: в течение недели можно ускользнуть от врага. Нет, не согласен, не даю вам ни одного дня…

— Вы с ума сошли, сударь, — вскричал де Вард, попятившись.

— А вы бесчестны, если отказываетесь драться.

— Ну?

— Я доложу королю, что, оскорбив Лавальер, вы отказываетесь драться.

— О, да вы воплощенное коварство, господин честный человек!

— Опаснее всего коварство того, кто всегда ведет себя лояльно.

— В таком случае возвратите мне былую силу моих ног или велите сделать себе сильное кровопускание, чтобы уравнять наши шансы.

— Кет, я придумал нечто лучшее.

— Что именно?

— Мы будем драться верхом, на пистолетах. Каждому будет предоставлено право сделать три выстрела. Вы превосходно стреляете. Я знаю, что вы попадали в птицу, пустив лошадь галопом. Не отрицайте, я это видел!

— Думаю, что вы правы, — сказал де Вард, — в таком случае возможно, что я вас убью.

— Право, вы окажете мне услугу.

— Постараюсь.

— Значит, решено?

— Руку.

— Вот она… Но с одним условием.

— С каким?

— Дайте мне слово, что королю об этом не будет ничего известно.

— Клянусь вам.

— Иду за лошадью.

— Я тоже.

— Куда мы поедем?

— На поляну. Я знаю удобное место.

— Поедем вместе.

— Почему же нет?

И, направляясь к конюшне, враги прошли мимо слабо освещенных окон принцессы. За кружевными занавесками виднелась тень.

— Вот женщина, — улыбнулся де Вард, — которая даже не подозревает, что из-за нее мы идем на смерть.

XX

ПОЕДИНОК
Выбрав лошадей, де Вард и де Гиш собственноручно оседлали их.

У де Варда не было пистолетов, зато у де Гиша нашлось две пары. Он сходил за ними, зарядил и предоставил выбор де Варду. Де Вард выбрал те пистолеты, из которых он уже стрелял двадцать раз, те самые, из которых на глазах де Гиша он убивал на лету ласточек.

— Не удивляйтесь, — сказал он, — что я принимаю все предосторожности.

Вы знаете свое оружие. Следовательно, я только уравниваю шансы.

— Совершенно напрасное замечание, — отвечал де Гиш, — никто не оспаривает вашего права.

— Теперь, — продолжал де Вард, — я попрошу вас помочь мне сесть на лошадь, потому что мне еще трудновато делать такие движения.

— В таком случае нам нужно драться стоя.

— Нет, сидя в седле, я чувствую себя прекрасно.

— Отлично, не будем больше говорить об этом.

И де Гиш помог де Варду сесть на лошадь.

— Однако, — заметил де Вард, — мы настолько увлеклись желанием уничтожить друг друга, что совершенно упустили из виду одно обстоятельство.

— Какое?

— Темноту; нам придется убивать друг друга наобум.

— Пустяки; все равно одни и те же последствия…

— Следует принять во внимание еще одно: честные люди никогда не сражаются без секундантов.

— О, — воскликнул де Гиш, — ведь мы будем действовать по всем правилам.

— Да; но я не хочу дать повод для разговоров, что вы убили меня из-за угла, точно так же как, если я убью вас, я не хочу, чтобы меня обвинили в преступлении.

— Разве такие обвинения появлялись в связи с вашей дуэлью с герцогом Бекингэмом? — спросил де Гиш. — Между тем она происходила на тех же условиях, что и наш предстоящий поединок.

— Но ведь тогда было светло; мы стояли в воде почти по пояс; кроме того, на берегу собралось немало зрителей.

Де Гиш несколько мгновений размышлял. Но в его голове окончательно утвердилась мысль, что де Вард хочет привлечь свидетелей с целью возобновить разговор о принцессе и придать дуэли новый оборот. Поэтому он ничего не ответил, и когда де Вард в последний раз вопросительно посмотрел на него, он знаком дал ему понять, что предпочитает держаться принятых условий.

Итак, двое противников пустились в путь, выехав из замка через те самые ворота, возле которых мы недавно видели Монтале и Маликорна.

Словно для того, чтобы побороть зной, на темном небе собрались облака, и ночь медленно гнала их с востока на запад. Этот тяжелый свод, без просветов и без вспышек молний, давил на землю и начинал медленно разрушаться от порывов ветра, как огромное полотно.

Падали крупные, теплые капли дождя и сбивали пыль в шарики. В то же время жаждущие влаги цветы, кустарники и деревья в предчувствии грезы распространяли крепкий аромат, навевавший сладкие воспоминания, мысли о юности, о вечной жизни, о счастье и любви.

— Как хорошо пахнет земля, — проговорил де Вард, — она кокетничает с нами, стараясь привлечь к себе.

— Кстати, — сказал де Гиш, — мне пришло в голову несколько мыслей, которыми я хочу поделиться с вами.

— По поводу чего?

— По поводу нашего поединка.

— Действительно, мне кажется, что нам пора заняться им.

— Это будет обыкновенная дуэль, согласно установленным правилам?

— Скажите ваши условия.

— Мы выберем удобную полянку, сойдем с лошадей, привяжем их к чему придется и встретимся без оружия. Потом каждый из нас отойдет на полтораста шагов и снова двинется навстречу другому.

— Хорошо! Именно таким образом я убил в Сен-Дени бедного Фоливана три недели тому назад.

— Извините, вы забываете одну подробность.

— Какую?

— Во время дуэли с Фоливаном вы шли друг на друга со шпагами в зубах и пистолетами в руках.

— Это верно.

— На этот раз, напротив, мы, по вашему желанию, снова сядем на коней и сшибемся; кто захочет, тот и будет стрелять первым.

— Это самое лучшее, конечно. Но так как уже темно, то нужно ожидать больше промахов, чем днем.

— Может быть. Каждый имеет право выстрелить три раза; для первых двух выстрелов пистолеты заряжены, для третьего — придется снова зарядить.

— Отлично! Где же произойдет наша дуэль?

— Вам хочется драться в каком-нибудь определенном месте?

— Нет.

— Вы видите впереди рощицу?

— Рошен? Отлично.

— Вам она известна?

— Превосходно.

— Значит, вы знаете, что посредине нее есть лужайка?

— Да.

— Поедем туда.

— Хорошо!

— Она похожа на огороженную площадку со всевозможными дорожками, тропинками, рвами, аллеями; словом, мы будем чувствовать себя таи превосходно.

— Я согласен. Мы, кажется, приехали?

— Да. Посмотрите, как чудесно. Звездный свет, как говорит Кортель, сконцентрирован на этом месте; естественной границей служат деревья, окружающие площадку точно стеной.

— Хорошо! Действуйте, как вы сказали.

— В таком случае точнее определим условия.

— Вот мои условия; если у вас есть какие-нибудь возражения, скажите.

— Слушаю.

— Если будет убита лошадь, всадник может сражаться пешим.

— Не возражаю, потому что у нас нет запасных лошадей.

— Но другой дуэлянт не обязан сходить с лошади.

— Другой дуэлянт волен действовать как ему угодно.

— Сойдясь, противники могут не разъезжаться и, следовательно, стрелять друг в друга в упор.

— Принято.

— Три заряда, не больше, не правда ли?

— Думаю, что этого довольно. Вот порох и пули для ваших пистолетов; отмерьте три заряда, возьмите три пули; я сделаю то же самое, потом мы рассыплем остаток пороха и выкинем пули.

— И поклянемся крестом, — прибавил де Вард, — что у нас нет больше ни пороху, ни пуль?

— Клянусь, — согласился де Гиш, подняв руку к небу.

Де Вард последовал его примеру.

— А теперь, милый граф, — сказал он, — позвольте мне заявить, что вам не удалось одурачить меня. Вы любовник или скоро будете любовником принцессы. Я отгадал вашу тайну, и вы боитесь, что я ее разглашу. Вы желаете убить меня, чтобы обеспечить мое молчание, — это так понятно, и на вашем месте я поступил бы точно так же.

Де Гиш опустил голову.

— Однако стоило ли, — торжествующим тоном продолжал де Вард, — навязывать мне еще эту неприятность с Бражелоном? Берегитесь, мой друг, загнанный в тупик дикий кабан приходит в бешенство; преследуемая лисица делается свирепой, как ягуар. Следовательно, доведенный вами до крайности, я буду отчаянно защищаться.

— Это ваше право.

— Да, но берегитесь, я наделаю вам много неприятностей. Например, вы догадываетесь, не правда ли, что я не был глуп и не запер мою тайну, вернее, вашу тайну, в своем сердце на замок? Один из моих друзей, человек очень умный, вы его знаете, посвящен в мою тайну; таким образом, поймите хорошенько: если вы меня убьете, моя смерть не принесет вам особенно большой пользы, между тем как, напротив, если я вас убью, гм!.. все возможно, вы понимаете?

Де Гиш вздрогнул.

— Если я вас убью, — продолжал де Вард, — то два врага принцессы приложат все усилия, чтобы ее погубить.

— О, сударь, — вскричал взбешенный де Гиш, — не рассчитывайте на мою смерть! Одного из этих врагов я надеюсь убить сейчас, а другого при первом же удобном случае.

Де Вард отвечал таким сатанинским хохотом, что человек суеверный испугался бы. Но де Гиш не был впечатлителен.

— Мне кажется, — сказал он, — мы обо всем договорились, господин де Вард. Итак, выезжайте на место сражения, если не хотите, чтобы выехал я.

— Нет, зачем же, — отвечал де Вард. — Я восхищен тем, что могу избавить вас от труда.

И, пустив лошадь галопом, он пересек всю лужайку и остановился как раз напротив того места, которое занял де Гиш.

Де Гиш не двигался. На расстоянии ста шагов противники, скрытые густой тенью вязов и каштанов, были совершенно не видны друг другу.

В течение минуты царила полная тишина. Потом каждый услышал двойное щелканье пистолетных курков. Де Гиш, следуя обычной тактике, пустил лошадь в галоп, в уверенности, что плавное качание и быстрота движения защитят его. Он направился по прямой линии к тому месту, где, по его мнению, должен был находиться де Вард. На половине пути он рассчитывал встретиться с противником, но ошибся. Тогда он стал продолжать путь, предполагая, что де Вард ожидает его, не трогаясь с места.

Но, проехав две трети поляны, он вдруг увидел, что площадка осветилась, и в то же мгновение пуля со свистом сбила перо, украшавшее его шляпу. Почти тотчас же за первым выстрелом, озарившим поляну, грянул второй выстрел, и вторая пуля угодила в голову лошади де Гиша, немного ниже уха. Животное упало.

Эти два выстрела были неожиданностью Для де Гиша, ибо они раздались со стороны, противоположной гой, где он рассчитывал встретить де Варда; но так как он отличался большим самообладанием, то рассчитал свое падение, — впрочем, не вполне правильно, и его нога оказалась под лошадью.

Когда лошадь начала биться в агонии, де Гишу удалось высвободить ногу.

Почувствовав, что животное слабеет, он сунул пистолеты в кобуры, из боязни, чтобы они не выстрелили от падения и он не остался бы безоружным. Поднявшись, он снова вынул пистолеты и направился к тому месту, где при вспышке выстрелов увидел де Варда. Де Гиш сразу же разгадал маневр противника, в сущности, чрезвычайно простой.

Вместо того чтобы двигаться навстречу де Гишу или же оставаться на месте и ждать его, де Вард отъехал по кругу шагов на пятнадцать, держась все время в тени, когда же противник появился на середине поляны, он хорошенько прицелился и выстрелил, причем теперь галоп лошади скорее помог ему, чем помешал.

Мы уже знаем, что, несмотря на темноту, первая пуля пролетела всего на расстоянии пальца от головы де Гиша.

Де Вард до такой степени был уверен в удаче, что ому показалось, будто де Гиш упал. Он крайне удивился, когда, вглядевшись, обнаружил, что всадник по-прежнему держится в седле. Тогда он поторопился выстрелить вторично, но рука его дрогнула, и он убил лошадь. Этот промах мог бы сослужить ему службу, если бы де Гиш остался лежать на земле, придавленный лошадью. Прежде чем граф высвободился бы, де Вард успел бы снова зарядить пистолет, и де Гиш оказался бы в полной его власти.

Но де Гиш вскочил на ноги, и в его распоряжении были три выстрела. Де Гиш моментально оценил положение вещей. Нужно было предупредить де Варда. Он побежал, чтобы успеть приблизиться к противнику раньше, чем тот перезарядит пистолет.

Де Вард увидел, что граф мчится как ураган. Пуля входила туго и не поддавалась давлению шомпола. Плохо зарядить — значило даром потерять последний выстрел. Зарядить хорошо — значило потерять время, или, вернее, потерять жизнь. Он пришпорил лошадь, и та поднялась на дыбы. Де Гиш повернулся, и в то мгновение, как лошадь опускалась, раздался выстрел, сбивший шляпу де Варда. Де Вард понял, что в его распоряжении несколько секунд; он воспользовался ими, чтобы зарядить пистолет.

Де Гиш, видя, что его противник остался в седле, бросил первый пистолет, теперь уже ненужный, и двинулся к де Варду, подняв второй. Но не успел он сделать трех шагов, как де Вард прицелился в него и выстрелил.

В ответ раздался гневный вопль; рука графа судорожно дернулась и повисла как плеть. Пистолет упал на землю.

Де Вард увидел, как де Гиш наклонился, схватил пистолет левой рукой и сделал еще шаг вперед. Минута была роковая.

— Я погиб, — прошептал де Вард, — он только ранен.

Но в то мгновение, когда де Гиш прицеливался в де Варда, его голова, плечи и ноги вдруг ослабели. Он тяжело вздохнул и покатился к ногам лошади де Варда.

— Готово! — прошептал тот.

И, подобрав поводья, пришпорил лошадь, которая, перескочив через безжизненное тело, примчала де Варда в замок. Приехав туда, де Вард с четверть часа обдумывал положение. Он так торопливо покинул поле битвы, что даже не удостоверился, действительно ли де Гиш мертв.

Два предположения возникали во взволнованном уме де Варда: де Гиш мог быть убит либо он только ранен. Если де Гиш убит, следовало ли оставлять его тело на съедение волкам? Это уже была бессмысленная жестокость, так как мертвый де Гиш не мог разгласить тайны дуэли. Если же он не убит, зачем, оставив его без помощи, прослыть дикарем, не способным к великодушию? Это последнее соображение одержало верх.

Де Вард осведомился, где Маникан.

Он узнал, что Маникан спрашивал о де Гише и, не найдя его, лег спать.

Де Вард разбудил его и рассказал о дуэли; Маникан не произнес ни слова, но слушал с таким напряжением, какого трудно было ожидать от этого лентяя. Когда де Вард кончил, Маникан промолвил одно только слово:

— Едем!

По дороге воображение Маникана разыгрывалось, и, слушая подробности происшествия, он все больше мрачнел.

— Итак, — сказал он, когда де Вард кончил, — вы считаете, что он мертв?

— Увы, да!

— И вы дрались без свидетелей?

— Это было его желание.

— Странно!

— Вы находите, что это странно?

— Да, это так мало похоже на господина де Гиша.

— Надеюсь, вы не сомневаетесь в моей правдивости?

— Гм, гм!

— Вы сомневаетесь?

— Немного… Но мои сомнения увеличатся, если я увижу, что бедняга мертв.

— Господин Маникан!

— Господин де Вард!

— Мне кажется, вы оскорбляете меня.

— Это как вам угодно. Что делать! Мне никогда не нравились люди, которые являются и говорят: «Я убил такого-то или такого-то; это большое несчастье, но я убил его честно».

— Тише, мы прибыли.

Действительно, показалась поляна, и на открытом пространстве чернело неподвижное тело убитой лошади. Справа от лошади лежал ничком в траве бедный граф, залитый кровью. Он оставался на прежнем месте и, по-видимому, не сделал за это время ни одного движения.

Маникан бросился на колени, приподнял графа и убедился, что он холоден и весь в крови. Он снова опустил его. Потом, нагнувшись, он стал шарить кругом и нашел пистолет де Гиша.

— Увы! — сказал он, поднимаясь, бледный, как привидение, с пистолетом в руках. — Увы, вы не ошиблись, он действительно мертв!

— Мертв? — повторил де Вард.

— Да, и его пистолет заряжен, — прибавил Маникан, показывая на дуло.

— Да ведь я же сказал вам, что выстрелил в него тогда, когда он целился в меня.

— Уверены ли вы, что вы дрались с ним на дуэли, господин де Вард?

Признаться, я очень опасаюсь, не было ли здесь простого убийства. Нет, нет, выслушайте меня! Вы стреляли три раза, а его пистолет заряжен! Вы убили его лошадь и его самого, а он, де Гиш, один из лучших стрелков Франции, не попал ни в вас, ни в вашу лошадь! Право, господин де Вард, вы привели меня сюда на свое несчастье, пролитая вами кровь ударила мне в голову; я словно опьянел, и, клянусь честью, раз уж представился случай, я размозжу вам череп; господин де Вард, помолитесь за свою душу!

— Господин де Маникан, вы шутите!

— Напротив, говорю совершенно серьезно.

— Вы меня убьете?

— Без всякого угрызения совести, по крайней мере, в настоящую минуту.

— Вы дворянин?

— Я был пажом, значит, дворянин.

— Дайте мне тогда возможность защищаться.

— Чтобы вы поступили и со мной так же, как с беднягой де Гишем?

И Маникан, вынув свой пистолет, нахмурил брови и навел его на грудь де Варда. Де Вард не пробовал даже бежать, настолько он был огорошен.

Среди воцарившейся зловещей тишины, которая показалась де Варду вечностью, вдруг раздался вздох.

— Вы слышите, — вскричал де Вард, — он жив, жив! На помощь, господин де Гиш! Меня хотят убить!

Маникан попятился и увидел, что граф с трудом приподнялся, опираясь на руку. Маникан отшвырнул пистолет и с радостным криком подбежал к другу.

Де Вард вытер холодный пот, выступивший у него на лбу.

— Вовремя же он очнулся! — прошептал он.

— Что с вами? — спросил Маникан у де Гиша. — Куда вы ранены?

Де Гиш показал ему изувеченные пальцы и окровавленную грудь.

— Граф! — вскричал де Вард. — Меня обвиняют в совершении убийства.

Умоляю вас, засвидетельствуйте, что я дрался честно.

— Это правда, — прошептал раненый — Господин де Вард дрался честно, и кто будет это отрицать, станет моим врагом.

— Сначала помогите мне, сударь, отнести этого беднягу домой, — попросил Маникан, — а потом я дам вам какое угодно удовлетворение, или же, если вы слишком торопитесь, перевяжем рану графа нашими носовыми платками и потом выпустим две оставшиеся пули.

— Благодарю вас, — сказал де Вард. — В течение одного часа я два раза смотрел смерти в лицо; она очень безобразна, и я предпочитаю получить от вас извинения.

Маникан рассмеялся, и его примеру последовал де Гиш, несмотря на физические страдания.

Молодые люди хотели отнести графа, но тот заявил, что чувствует себя достаточно сильным и может идти сам Пуля разбила ему безымянный палец и мизинец и скользнула по ребру, но не проникла в грудь. Таким образом, де Гиш потерял сознание скорее от боли, чем от раны.

Маникан поддерживал его под руку с одной стороны, де Вард — с другой; так они отвели его в Фонтенбло, к тому самому врачу, который был вызван к умирающему францисканцу, чью власть унаследовал Арамис.

XXI

КОРОЛЕВСКИЙ УЖИН
В это время король сидел за столом, и немногочисленные приглашенные заняли места возле него, после того как он обычным жестом пригласил их садиться.

Хотя в эти годы этикет еще не был установлен окончательно, французский двор совершенно порвал с традициями простоты и патриархальной приветливости, которые можно было еще наблюдать при Генрихе IV; подозрительность Людовика XIII мало-помалу изгнала их и заменила внешней пышностью, маскировавшей ничтожество этого короля.

Людовик XIV сидел за отдельным столиком, который, точно председательская кафедра, возвышался над соседними столами, столиком, сказали мы; поспешим, однако, прибавить, что этот столик был все же больше остальных. Кроме того, он был весь заставлен множеством разнообразных блюд: рыбой, дичью, мясом, фруктами, овощами и вареньями.

Молодой и сильный король, страстный охотник, большой любитель различных физических упражнений, обладал вдобавок горячей кровью, как все Бурбоны; а известно, что от этого пищеварение совершается быстро и аппетит скоро появляется вновь.

Людовик XIV был грозный сотрапезник; он любил критиковать своих поваров, но когда они ему угождали, но он не знал границ в своих похвалах.

Сначала король съедал несколько супов, либо сливая их вместе и приготовляя что-то вроде маседуана, либо пробуя в отдельности и перемежая бокалом старого вина.

Ел он быстро и довольно жадно.

Портос ожидал сигнала д'Артаньяна, по которому следовало приступать к ужину, но, посмотрев на короля, он вполголоса заметил мушкетеру:

— Мне кажется, можно начинать. Его величество дает ободряющий пример.

Посмотрите-ка.

— Король ест, — сказал д'Артаньян, — но в то же время разговаривает; устройтесь так, чтобы, если он случайно обратится к вам, у вас рот не был бы набит: это невежливо и некрасиво.

— Тогда лучше не ужинать, — вздохнул Портос. — Между тем, сознаюсь, я голоден. А тут все пахнет так соблазнительно и щекочет мне сразу и обоняние и аппетит.

— И не думайте, пожалуйста, не прикасаться к кушаньям, — улыбнулся д'Артаньян. — Вы оскорбите его величество. Король обыкновенно говорит, что хорошо работает тот, кто хорошо ест, и не любит, чтобы у него за столом плохо ели.

— Как же можно сидеть с пустым ртом, когда ешь? — спросил Портос.

— Да очень просто, — усмехнулся капитан мушкетеров, — нужно только проглотить все, что будет во рту, когда король неожиданно обратится к вам.

— Отлично.

После этого разговора Портос принялся за кушанья с умеренным энтузиазмом.

Король время от времени посматривал на присутствующих и с видом знатока оценивал способности нового гостя.

— Господин дю Баллон! — обратился он к нему.

В это время Портос был занят рагу из зайца и только что положил в рот половину заячьей спинки. Услыхав свое имя, он вздрогнул и мощным движением глотки отправил кусок в желудок.

— Слушаю, государь, — пробормотал Портос приглушенным голосом, но довольно внятно.

— Пусть господину дю Валлону передадут это филе из барашка, — приказал король. — Вы любите барашка, господин дю Валлон?

— Государь, я люблю все, — отвечал Портос.



— Все, что мне предлагает ваше величество, — подсказал д'Артаньян.

Король одобрительно кивнул головой.

— Кто много работает, много ест, — продолжал король, восхищенный тем, что у него нашелся такой могучий сотрапезник, как Портос.

Портос получил блюдо с барашком и отвалил часть себе на тарелку.

— Ну, каково? — спросил король.

— Отменно! — спокойно отвечал Портос.

— Есть ли такие нежные барашки в вашей провинции, господин дю Валлон?

— продолжал спрашивать король.

— Государь, — сказал Портос, — мне кажется, что в моей провинции, как и повсюду, все лучшее принадлежит королю. Кроме того, я ем барашка иначе, чем это делает ваше величество.

— Как же вы едите его?

— Обыкновенно я велю приготовить себе целого барашка.

— Целого?

— Да, государь.

— Каким же образом?

— А вот каким. Мой повар — он немец, государь, — мой повар начиняет барашка сосисками, которые он выписывает из Страсбурга; колбасками, которые заказывает в Труа; жаворонками, которые он получает из Питивье. Не знаю уж каким способом он снимает мясо барашка с костей, как курятину, оставляя при этом кожу, которая образует поджаренную корочку. Когда барашка режут ломтями, как огромную колбасу, изнутри течет розовый сок, и на вид приятный и на вкус восхитительный.

И Портос прищелкнул языком.

Король слушал с широко открытыми глазами и, принимаясь за поданного ему тушеного фазана, заметил:

— Вот это едок, которому я позавидовал бы. Каково! Целого барашка!

— Да, государь, целого!

— Подайте этих фазанов господину дю Валлону; я вижу, он знаток.

Приказание было выполнено.

Затем, возвращаясь к барашкам, король спросил:

— А это не слишком жирно?

— Нет, государь; жир вытекает вместе с соком и плавает сверху; тогда мой стольник собирает его серебряной ложкой, нарочно для этого приготовленной.

— Где вы живете? — поинтересовался король.

— ВПьерфоне, государь.

— В Пьерфоне? Где это, господин дю Валлон, недалеко от Бель-Иля?

— Нет, государь, Пьерфон недалеко от Суасона.

— А я думал, что вы говорите мне о барашках, которые пасутся на приморских лугах.

— Нет, государь; луга мои хоть и не приморские, но ничуть не уступают им.

— У вас превосходный аппетит, господин дю Валлон! С вами приятно сидеть за столом.

— Ах, государь! Если бы ваше величество когда-нибудь посетили Пьерфон, мы съели бы вдвоем барашка, потому что и вы не можете пожаловаться на аппетит.

Д'Артаньян энергично толкнул Портоса под столом. Портос покраснел.

— В счастливом возрасте вашего величества, — заговорил Портос, чтобы поправиться, — я служил в мушкетерах, и ничто не могло меня насытить. У вашего величества превосходный аппетит, но ваше величество слишком разборчивы для того, чтобы вас можно было назвать большим едоком.

Вежливость сотрапезника, по-видимому, очень понравилась королю.

— Вы отведаете этих сливок? — спросил он Портоса.

— Государь, ваше величество обращаетесь со мной так милостиво, что я открою вам всю правду.

— Скажите, господин дю Валлон, скажите!

— Из сладких блюд, государь, я признаю только мучные, да и то нужно, чтобы они были очень плотны; от всех этих муссов у меня вздувается живот, и они занимают слишком много места, которым я дорожу и не люблю тратить на пустяки.

— Господа, — воскликнул король, указывая на Портоса, — вот настоящий гастроном! Так кушали наши отцы, которые понимали толк в еде, тогда как мы только поклевываем.

И с этими словами он положил на тарелку белого куриного мяса, перемешанного с ветчиной. Портос, со своей стороны, принялся за куропаток.

Кравчий наполнил бокал его величества.

— Подайте моего вина господину дю Баллону, — приказал король.

Это была большая честь за королевским столом.

Д'Артаньян нажал колено друга.

— Если вы можете съесть половину кабаньей головы, которая стоит вон там, — сказал он Портосу, — вы через год будете герцогом и пэром.

— Сейчас я примусь за нее, — флегматично отвечал Портос.

Действительно, ему скоро подали голову, потому что королю доставляло удовольствие подзадоривать человека с таким аппетитом; он не посылал Портосу кушаний, которых не пробовал сам; поэтому он отведал и кабаньей головы. Портос не сплоховал: он съел не половину, как предлагал ему д'Артаньян, а три четверти головы.

— Не поверю, — заметил вполголоса король, — чтобы дворянин, который каждый день так хорошо ест и с таким аппетитом, не был самым честным человеком в моем государстве.

— Вы слышите? — шепнул д'Артаньян на ухо своему Другу.

— Да, кажется, я заслужил некоторую милость, — отвечал Портос, покачиваясь на стуле.

— Ветер для вас попутный. Да, да, да!

Король и Портос продолжали есть, к общему удовольствию; некоторые из гостей попытались было подражать им из чувства соревнования, но скоро отстали.

Король багровел: прилив крови к лицу означал, что он сыт. В такие минуты Людовик XIV не веселел, как все люди, пьющие вино, а делался мрачным и молчаливым. А Портосом, напротив, овладело бодрое и игривое настроение.

Подали десерт.

Король не думал больше о Портос; он то и дело посматривал на входную дверь и часто спрашивал, почему так запаздывает г-н де Сент-Эньян.

Наконец в ту минуту, когда его величество, тяжело дыша, заканчивал банку с вареньем из слив, вошел г-н де Сент-Эньян. Глаза короля, уже сильно потускневшие, тотчас заблестели. Граф направился к столу короля, и, когда он подошел, Людовик XIV встал. Вслед за королем поднялись все, даже Портос, который в эту минуту доедал кусок нуги, способной склеить челюсти крокодила. Ужин кончился.

XXII

ПОСЛЕ УЖИНА
Король взял де Сент-Эньяна под руку и прошел с ним в соседнюю комнату.

— Как вы запоздали, граф! — сказал король.

— Я ждал ответа, государь.

— Неужели она так долго отвечала на то, что я ей писал?

— Государь, ваше величество соблаговолили сочинить стихи; мадемуазель де Лавальер пожелала отплатить королю тою же монетой, то есть золотой.

— Она ответила стихами, де Сент-Эньян? — вскричал король. — Дай их сюда.

И Людовик сломал печать маленького письма, где действительно оказались стихи, которые история сохранила нам; они лучше по замыслу, чем по исполнению.

Они, однако, привели в восхищение короля, и он бурно выразил свой восторг. Но общее молчание, воцарившееся в зале, несколько смутило Людовика, столь чувствительного к требованиям этикета. Он подумал, что его радость может дать повод к нежелательным толкам.

Людовик спрятал письмо в карман; затем, повернувшись в сторону гостей, обратился к Портосу:

— Господин дю Валлон, ваше присутствие доставило мне большое удовольствие, и я буду очень рад видеть вас вновь.

Портос поклонился и, пятясь, вышел из комнаты.

— Господин д'Артаньян, — продолжал король, — вы подождете моих приказаний в галерее; я вам очень признателен за то, что вы познакомили меня с господином дю Баллоном. Господа, завтра я возвращаюсь в Париж по случаю отъезда испанского и голландского послов. Итак, до завтра.

Зала тотчас же опустела.

Король взял де Сент-Эньяна под руку и велел ему еще раз перечитать стихи де Лавальер.

— Как ты их находишь? — спросил он.

— Государь… стихи очаровательны!

— Да, они чаруют меня, и если бы они стали известны…

— То им позавидовали бы поэты; но они их не узнают.

— Вы передали ей мои стихи?

— О, государь, как она их читала!

— Боюсь, что они слабы.

— Мадемуазель де Лавальер о них другого мнения.

— Вы думаете, что они пришлись ей по вкусу?

— Я уверен, государь…

— В таком случае мне нужно ответить.

— Государь… сейчас… после ужина… это утомит ваше величество.

— Пожалуй, вы правы… заниматься после еды вредно.

— Особенно писать стихи; кроме того, в настоящую минуту мадемуазель де Лавальер очень огорчена.

— Чем же?

— Ах, государь, как все наши дамы!

— Что случилось?

— Несчастье с беднягой де Гишем.

— Боже мой, с де Гишем?

— Да, государь, у него разбита кисть, прострелена грудь, он умирает.

— Умирает? Кто вам сказал это?

— Маникан только что отправил его к доктору в Фонтенбло, и слух об этом дошел сюда.

— Бедный де Гиш! Как же это произошло?

— Как это с ним случилось, государь?

— Вы сообщаете мне все очень странным тоном, де Сент-Эньян. Расскажите подробности… что он говорит?

— Он ничего не говорит, государь. Говорят другие.

— Кто именно?

— Те, кто его отнес к доктору, государь.

— Кто же это?

— Не знаю, государь; об этом надо спросить господина де Маникана, господин де. Маникан его друг.

— У него много друзей, — сказал король.

— О нет, — возразил де Сент-Эньян, — вы ошибаетесь, государь. У господина де Гиша немало врагов.

— Откуда вы это знаете?

— Королю угодно, чтобы я объяснил?

— Конечно.

— Государь, я слышал о ссоре между двумя придворными.

— Когда?

— Сегодня вечером, перед ужином вашего величества.

— Это ничего не доказывает. Я отдал такие строгие приказания относительно дуэлей, что, мне кажется, никто не посмеет нарушить их.

— Сохрани меня боже кого-нибудь оправдывать! — вскричал де Сент-Эньян. — Ваше величество приказали мне говорить, и я говорю.

— Так расскажите мне, как был ранен граф де Гиш.

— Государь, говорят, что на охоте.

— Сегодня вечером?

— Сегодня вечером.

— Раздроблена рука, прострелена грудь! Кто был на охоте с господином де Гишем?

— Не знаю, государь… Но господин де Маникан знает или должен знать.

— Вы что-то скрываете от меня, де Сент-Эньян.

— Ничего, государь, решительно ничего.

— В таком случае объясните мне, как все произошло; может быть, разорвало мушкет?

— Очень может быть. Но, взвесив все обстоятельства, государь, я думаю, что нет: возле де Гиша был найден заряженный пистолет.

— Пистолет? Разве на охоту ходят с пистолетами?

— Государь, говорят также, что лошадь де Гиша была убита и что труп ее до сих пор лежит на поляне.

— Лошадь? Де Гиш был верхом? Де Сент-Эньян, я ничего не понимаю. Где все это произошло?

— В роще Рошен, на круглой поляне, государь.

— Хорошо, позовите господина д'Артаньяна.

Де Сент-Эньян повиновался. Вошел мушкетер.

— Господин д'Артаньян, — сказал король, — вы выйдете отсюда по запасной лестнице.

— Слушаю, государь.

— Сядете верхом.

— Слушаю, государь.

— И отправитесь в рощу Рошен, на круглую поляну. Вы знаете это место?

— Государь, я два раза дрался там.



— Как! — вскричал король, ошеломленный его ответом.

— Государь, до указа господина кардинала де Ришелье, — отвечал д'Артаньян со своей обычной невозмутимостью.

— Это другое дело, сударь. Итак, вы поедете туда и тщательно осмотрите местность. Там ранили человека, и вы найдете там мертвую лошадь. Вы мне доложите, что вы думаете об этом происшествии.

— Хорошо, государь.

— Разумеется, я хочу выслушать ваше собственное мнение, а не мнение других.

— Вы услышите его через час, государь.

— Запрещаю вам сноситься с кем бы то ни было.

— Исключая человека, который даст мне фонарь, — сказал д'Артаньян.

— Ну понятно, — рассмеялся король в ответ на эту вольность, которой он не потерпел бы ни от кого, кроме капитана мушкетеров.

Д'Артаньян вышел по запасной лестнице.

— Теперь пусть позовут моего врача, — приказал Людовик.

Через десять минут пришел, запыхавшись, врач.

— Сударь, — обратился к нему король, — вы отправитесь с господином де Сент-Эньяном, куда он вас поведет, и дадите мне отчет о состоянии больного, которого вы увидите.

Врач беспрекословно повиновался в это время никто уже не решался ослушаться Людовика XIV. Он вышел в сопровождении де Сент-Эньяна.

— Вы же, де Сент-Эньян, пришлите мне Маникана, прежде чем доктор успеет с ним поговорить.

Де Сент-Эньян поклонился и вышел.

XXIII

КАК Д'АРТАНЬЯН ВЫПОЛНИЛ ПОРУЧЕНИЕ КОРОЛЯ
В то время как король отдавал эти последние распоряжения, чтобы выяснить истину, д'Артаньян, не теряя ни секунды, побежал в конюшню, взял фонарь, сам оседлал лошадь и направился к месту, указанному его величеством. Согласно данному обещанию, он никого не видел и ни с кем не разговаривал и довел свою добросовестность до того, что обошелся без помощи слуг и конюхов.

Д'Артаньян был из числа людей, которые считают своей обязанностью в трудные минуты выказать все лучшие качества.

Пустив коня галопом, мушкетер через пять минут был в роще, привязал коня к первому попавшемуся дереву я пошел пешком на поляну. Он с полчаса тщательно осматривал ее с фонарем в руках, затем молча сел на лошадь, и шагом вернулся в Фонтенбло, погруженный в размышления.

Людовик поджидал его у себя в кабинете. Он был один и что-то писал. С первого же взгляда д'Артаньян заметил, что строчки неравной длины и испещрены помарками. Он заключил, что это были стихи.

Король поднял голову и увидел д'Артаньяна.

— Ну что, сударь, узнали что-нибудь?

— Да, государь.

— Что же вы увидели?

— Приблизительно вот что, государь… — сказал д'Артаньян.

— Я просил у вас точных сведений.

— Я постараюсь быть как можно более точным. Погода благоприятствовала только что произведенному мною расследованию: сегодня вечером шел дождь, и дороги развезло…

— К делу, господин д'Артаньян!

— Государь, ваше величество сказали мне, что на поляне в роще Рошен лежит мертвая лошадь; поэтому я прежде всего стал изучать состояние дорог. Я говорю — дорог, потому что в центре поляны пересекаются четыре дороги. Свежие следы виднелись только на той, по которой я сам приехал.

По ней шли две лошади бок о бок; восемь копыт явственно отпечатались на мягкой глине.

Один из всадников торопился больше, чем другой. Следы одной лошади опережают следы другой на половину корпуса.

— Значит, вы уверены, что они приехали вдвоем? — спросил король.

— Да, государь. Лошади крупные, шли мерным шагом; они хорошо вымуштрованы, потому что, дойдя до перекрестка, повернули под совершенно правильным углом.

— Дальше!

— Там всадники на минуту остановились, вероятно, для того, чтобы столковаться об условиях поединка. Один из всадников говорил, другой слушал и отвечал. Его лошадь рыла ногой землю; это доказывает, что он слушал очень внимательно, опустив поводья.

— Значит, был поединок?

— Без всякого сомнения.

— Продолжайте, вы тонкий наблюдатель.

— Один из всадников остался на месте — тот, кто слушал; другой переехал поляну и сперва повернулся лицом к своему противнику. Тогда оставшийся на месте пустил лошадь галопом и проскакал две трети поляны, думая, что он едет навстречу своему противнику. Но тот двинулся по краю площадки, окруженной лесом.

— Вам не известны имена, не правда ли?

— Совершенно неизвестны, государь. Но ехавший по опушке сидел на вороной лошади.

— Откуда вы узнали это?

— Несколько волос из ее хвоста остались на колючках кустарника, растущего по краю поляны.

— Продолжайте.

— Другую лошадь мне нетрудно описать, потому что она лежит мертвая на поле битвы.

— Отчего же она погибла?

— От пули, которая пробила ей висок.

— Пистолетной или ружейной?

— Пистолетной, государь. И рана лошади выдала мне тактику того, кто ее убил. Он поехал вдоль опушки леса, чтобы зайти своему противнику во фланг. Я прошел по его следам, видным на траве.

— Следам вороной лошади?

— Да, государь.

— Продолжайте, господин д'Артаньян.

— Теперь, чтобы ваше величество могли ясно представить себе позицию противников, я покину стоявшего всадника и перейду к тому, который скакал галопом.

— Хорошо.

— Лошадь этого всадника была убита наповал.

— Как вы узнали это?

— Всадник не успел соскочить с седла и упал вместо с конем, и я видел след его ноги, которую он с трудом вытащил из-под лошади. Шпора, придавленная тяжестью корпуса, взбороздила землю.

— Хорошо. А что он стал делать, поднявшись на ноги?

— Пошел прямо на противника.

— Все еще находившегося на опушке леса?

— Да, государь. Потом, подойдя к нему ближе, он остановился, заняв удобную позицию, так как его каблуки отпечатались рядом, выстрелил и промахнулся.

— Откуда вы знаете, что он промахнулся?

— Я нашел пробитую пулей шляпу.

— А, улика! — воскликнул король.

— Недостаточная, государь, — холодно отвечал д'Артаньян, — шляпа без инициалов, без герба; на ней красное перо, как на всех шляпах; даже галуны самые обыкновенные.

— И человек с пробитой шляпой стрелял вторично?

— Он сделал уже два выстрела, государь.

— Как вы узнали это?

— Я нашел пистолетные пыжи.

— Что же сталось с другой пулей?

— Она сбила перо со шляпы всадника, в которого была направлена, и срезала березку на противоположной стороне поляны.

— В таком случае всадник на вороной лошади был обезоружен, тогда как у его противника остался еще заряд.

— Государь, пока упавший поднимался, его противник успел зарядить пистолет. Но он очень волновался, и рука его дрожала.

— Откуда вы это знаете?

— Половина заряда просыпалась на землю, и он уронил шомпол, не успев засунуть его на место.

— Вы сообщаете мне удивительные вещи, господин д'Артаньян.

— Достаточно немного наблюдательности, государь, и любой разведчик был бы способен доставить вам эти сведения.

— Слушая вас, можно ясно представить себе всю картину.

— Я действительно мысленно восстановил ее, может быть, с самыми небольшими искажениями.

— Теперь вернемся к упавшему всаднику. Вы сказали, что он шел на своего противника в то время, как тот заряжал пистолет?

— Да, но в то мгновение, как он целился, его противник выстрелил.

— О! — перебил король — И выстрел?..

— Последствия его были ужасны, государь; спешившийся всадник упал ничком, сделав три неверных шага.

— Куда попала пуля?

— В два места; сначала в правую руку, затем в грудь.

— Как же вы могли догадаться об этом? — спросил восхищенный король.

— Очень просто: рукоятка пистолета была вся окровавлена, и на ней виднелся след пули и осколки разбитого кольца. По всей вероятности, раненый потерял два пальца: безымянный и мизинец.

— Относительно руки я согласен; но рана в грудь?

— Государь, на расстоянии двух с половиной футов друг от друга там были две лужи крови. Около одной из этих луж трава была вырвана судорожно сжатой рукой, около другой — только примята тяжестью тела.

— Бедный де Гиш! — воскликнул король.

— Так это был господин де Гиш? — спокойно сказал мушкетер. — У меня самого возникло такое предположение, но я не решался высказать его вашему величеству.

— Каким же образом оно возникло у вас?

— Я узнал герб Граммонов на сбруе убитой лошади.

— И вы считаете, что рана его тяжелая?

— Очень тяжелая, потому что он свалился сразу и долго лежал без движения; однако он имел силу уйти при поддержке двух друзей.

— Значит, вы встретили его, когда он возвращался?

— Нет; но я различил следы трех человек, человек, шедший справа, и человек, шедший слева, двигались свободно, легко, средний же тащился с трудом. К тому же на его следах кое-где видны пятна крови.

— Теперь, сударь, после того как вы так отчетливо восстановили всю картину поединка, скажите мне что-нибудь о противнике де Гиша.

— Государь, я его не знаю.

— Как не знаете, ведь вы так ясно видите все?

— Да, государь, — отвечал д'Артаньян, — я вижу все, но не говорю всего, что вижу, и раз этому бедняге удалось скрыться, то я прошу ваше величество разрешить мне сказать вам, что я его не выдам.

— Однако всякий дуэлянт — преступник, сударь.

— Не в моих глазах, ваше величество, — холодно поклонился д'Артаньян.

— Сударь, — вскричал король, — даете ли вы себе отчет в своих словах?

— Вполне, государь, но в моих глазах человек, который хорошо дерется, — человек порядочный. Таково мое мнение. Может быть, вы со мной не согласны; это естественно, вы — государь…

— Господин д'Артаньян, я, однако, приказал…

Д'Артаньян перебил короля почтительным жестом.

— Вы приказали мне разузнать все подробности относительно поединка, государь; они вам доставлены. Если вы прикажете мне арестовать противника господина де Гиша, я исполню приказание, но не требуйте, чтобы я донес на него, так как я откажусь исполнить это требование.

— В таком случае арестуйте его.

— Назовите мне его имя, государь.

Людовик топнул ногой. После минутного размышления он сказал:

— Вы правы, — десять, двадцать, сто раз правы.

— Я так думаю, государь, и счастлив, что ваше величество разделяете мое мнение.

— Еще одно слово… Кто оказал помощь де Гишу?

— Не знаю.

— Но вы говорили о двоих… Значит, был секундант?

— Секунданта не было. Больше того, когда господин де Гиш упал, его противник ускакал, не оказав ему помощи.

— Негодяй!

— Что делать, государь, — это следствие ваших распоряжений. Человек дрался честно, избежал смерти и хочет вторично избежать ее. Он невольно вспоминает господина де Бутвиля… Еще бы!

— И делается трусом?

— Нет, проявляет предусмотрительность.

— Итак, он ускакал?

— Да, во всю прыть.

— В каком направлении?

— К замку.

— А потом?

— Потом я уже имел честь сказать вашему величеству, что два человека пришли пешком и увели господина де Гиша.

— Как вы можете доказать, что эти люди пришли после поединка?

— Совершенно неопровержимо: во время поединка дождь перестал, но земля не успела высохнуть, и следы ног ясно отпечатывались на влажной почве. Но после дуэли, когда господин де Гиш лежал без чувств, подсохло, и следы отпечатывались не так отчетливо.

От восхищения Людовик всплеснул руками.

— Господин д'Артаньян, — сказал он, — вы поистине самый ловкий человек в королевстве.

— То же самое думал Ришелье и говорил Мазарини, государь.

— Теперь остается только проверить вашу проницательность.

— О государь, человеку свойственно ошибаться, — философски произнес мушкетер.

— В таком случае вы не человек, господин д'Артаньян, потому что, мне кажется, вы никогда не ошибаетесь.

— Ваше величество сказали, что мы это проверим.

— Да.

— Каким же образом?

— Я послал за господином де Маниканом, и господин де Маникан сейчас придет.

— Разве господин де Маникан знает тайну?

— У де Гиша нет тайн от господина де Маникана.

Д'Артаньян покачал головой.

— Повторяю, никто не присутствовал на поединке, и если только де Маникан не является одним из тех людей, которые вели графа…

— Тес! — прошептал король. — Вот он идет. Останьтесь здесь и слушайте.

— Хорошо, государь, — отвечал мушкетер.

В ту же минуту на пороге показались Маникан и де Сент-Эньян.

XXIV

ЗАСАДА
Король сделал знак мушкетеру, а затем де Сент-Эньяну.

Знак был повелительный, и смысл его был:

— Молчите, если дорожите жизнью.

Д'Артаньян, как солдат, отошел в угол. Де Сент-Эньян, как фаворит, прислонился к спинке королевского кресла.

Маникан, выставив вперед правую ногу, приятно улыбнувшись и грациозно протянув белую руку, сделал реверанс. Король ответил ему кивком.

— Добрый вечер, господин де Маникан, — сказал он.

— Ваше величество оказали мне честь, пригласив к себе, — поклонился Маникан.

— Да, чтобы узнать от вас все подробности несчастного случая с графом де Гишем.

— О государь, это очень печально!

— Вы были с ним?

— Не совсем, государь.

— Но вы явились на место происшествия через несколько минут после того, как оно случилось?

— Да, государь, приблизительно через полчаса.

— Где же это несчастье произошло?

— Кажется, государь, это место называется поляной в роще Рошен.

— Да, сборный пункт охотников.

— Совершенно верно, государь.

— Расскажите мне все известные вам подробности несчастного случая, господин де Маникан.

— Может быть, ваше величество уже получили сведения? Я боюсь утомить вас повторением.

— Ничего, не бойтесь.

Маникан осмотрелся кругом. Он увидел только д'Артаньяна, прислонившегося к стене, спокойного, благодушного, доброжелательного, и де Сент-Эньяна, с которым он пришел и который по-прежнему стоял у королевского кресла тоже с очень любезным выражением лица. Поэтому Маникан набрался мужества и проговорил:

— Вашему величеству небезызвестно, что на охоте часто бывают несчастные случаи.

— На охоте?

— Да, государь. Я хочу сказать, когда устраивается засада.

— Вот как! — воскликнул король. — Значит, несчастный случай произошел во время засады?

— Да, государь, — подтвердил Маникан, — разве ваше величество этого не знает?

— Только в самых общих чертах, — скороговоркой сказал король, которому всегда было противно лгать. — Итак, по вашим словам, несчастье произошло во время засады?

— Увы, да, государь!

Король помолчал.

— На какого же зверя была устроена засада? — спросил он.

— На кабана, государь.

— Что это де Гишу вздумалось пойти совершенно одному в засаду на кабана? Ведь это мужицкое занятие и годится самое большее для того, у кого нет, как у маршала де Граммона, собак и доезжачих для приличной охоты.

Маникан пожал плечами.

— Молодость безрассудна, — произнес он наставительно.

— Продолжайте, — приказал король.

— Словом, — повиновался Маникан, еле решаясь говорить и медленно произнося одно слово за другим, как переставляет свои ноги человек, идущий по болоту, — словом, государь, бедный де Гиш пошел в засаду совершенно один.

— Один! Вот так охотник! Разве господин де Гиш не знает, что кабан бросается на охотника?

— Как раз это и случилось, государь.

— А он знал, с кем ему придется иметь дело?

— Да, государь, крестьяне видели зверя на картофельных полях.

— Что же это был за зверь?

— Двухгодовалый кабан.

— В таком случае следовало меня предупредить, сударь, что де Гиш хочет совершить самоубийство. Ведь я видел его на охоте и знаю его искусство. Когда он стреляет в кабана, загнанного собаками, он принимает все предосторожности и стреляет из карабина, а на этот раз он отправился на кабана с простыми пистолетами.

Маникан вздрогнул.

— С пистолетами, прекрасно годящимися для дуэли, но не для охоты на кабана!

— Государь, бывают вещи необъяснимые.

— Вы правы, и происшествие, которое нас интересует, принадлежит к их числу. Продолжайте.

Во время этого рассказа де Сент-Эньян, который, может быть, сделал бы Маникану знак не очень увлекаться, должен был хранить полное бесстрастие под пристальным взглядом короля. Таким образом, он совершенно не мог перемигнуться с Маниканом. Что же касается д'Артаньяна, то статуя Молчания в Афинах была более выразительной и шумной, чем он. Маникан, продолжая идти по избранной дороге, все больше запутывался в сетях.

— Государь, — сказал он, — вероятно, дело было так.

Де Гиш подстерегал кабана.

— Верхом на коне? — спросил король.

— Верхом. Он выстрелил в зверя и промахнулся.

— Какой же он неловкий!

— Зверь бросился на него.

— И убил лошадь?

— Ах, ваше величество знает об этом?

— Мне сказали, что в роще Рошен, на перекрестке, найдена мертвая лошадь, у меня возникло предположение, что это конь де Гиша.

— Так оно и есть, государь.

— Хорошо, значит, лошадь погибла; что же случилось с де Гишем?

— Де Гиш упал на землю, подвергся нападению кабана и был ранен в руку и в грудь.

— Ужасный случай! Но нужно сознаться, что виноват сам де Гиш. Как можно идти в засаду на такого зверя с одними пистолетами! Он, верно, забыл повесть об Адонисе?

Маникан почесал затылок.

— Действительно, это была большая неосторожность.

— Как вы объясняете ее себе, господин де Маникан?

— Государь, что предписано судьбой, то случится.

— О, да вы фаталист?

Маникан заволновался, чувствуя себя очень неловко.

— Я сердит на вас, господин де Маникан, — сурово начал король.

— На меня, государь?

— Конечно! Вы друг де Гиша, вы знаете, что он способен на такие безумства, и вы не остановили его!

Маникан не знал, как быть, тон короля не был похож на тон человека легковерного. С другой стороны, в нем не слышалось ни суровости, ни настойчивости судебного следователя. В нем звучало больше насмешки, чем угрозы.

— Итак, вы утверждаете, — повторил король, — что найденная мертвая лошадь принадлежала де Гишу?

— Да, да, конечно.

— Это вас удивило?

— Нет, государь. На последней охоте, как, вероятно, помнит ваше величество, таким же образом была убита лошадь под господином де Сен-Мором.

— Да, но у нее был распорот живот.

— Совершенно верно, государь.

— Если бы у коня де Гиша был распорот живот, так же как у лошади господина де Сен-Мора, то я нисколько бы не удивился!

Маникан вытаращил глаза.

— Но меня удивляет, — продолжал король, — что у лошади де Гиша живот цел, зато пробита голова.

Маникан смутился.

— Может быть, я ошибаюсь, — сказал король, — и лошадь де Гиша была поражена не в висок? Согласитесь, господин де Маникан, что это очень странная рана.

— Государь, вы знаете, что лошадь очень умное животное; она, должно быть, пробовала защищаться.

— Но лошадь защищается копытами, а не головой.

— Так, значит, испуганная лошадь упала, — пролепетал Маникан, — и кабан, вы понимаете, государь, кабан…

— Да, все, что касается лошади, я понимаю, а как же всадник?

— Очень просто: от лошади кабан перешел к всаднику и, как я уже имел честь сообщить вашему величеству, раздробил руку де Гиша, когда он собирался выпустить в него второй заряд из пистолета; потом ударом клыка кабан пробил ему грудь.

— Ей-богу, это чрезвычайно правдоподобно, господин де Маникан, и напрасно вы сомневались в вашем красноречии; вы рассказываете превосходно.

— Король бесконечно добр, — смутился Маникан, отвешивая крайне неловкий поклон.

— Однако с сегодняшнего дня я запрещаю моим дворянам ходить в засаду.

Ведь это равносильно разрешению дуэли.

Маникан вздрогнул и сделал шаг, собираясь уйти.

— Король удовлетворен? — спросил он.

— Восхищен! Но, пожалуйста, останьтесь, господин де Маникан, — сказал Людовик, — у меня к вам есть дело.

«Гм… гм… — подумал д'Артаньян, — этот послабее нас».

И он испустил вздох, который означал: «О, такие люди, как мы! Где они теперь?»

В это мгновение камердинер поднял портьеру и доложил о приходе королевского врача.

— Ах, это господин Вало, который только что посетил господина де Гиша! — вскричал Людовик. — Мы сейчас узнаем о состоянии раненого.

Маникан почувствовал себя еще более неловко, чем прежде.

— Таким образом, у нас, по крайней мере, будет чиста совесть, — прибавил король.

И взглянул на д'Артаньяна, который и бровью не повел.

XXV

ДОКТОР
Вошел г-н Вало.

Все занимали прежнее положение: король сидел, де Сент-Эньян облокотился на спинку кресла, д'Артаньян стоял, прислонившись к стене, Маникан вытянулся перед королем.

— Вы исполнили мое распоряжение, господин Вало? — спросил король.



— С большой готовностью, государь.

— Побывали у своего коллеги в Фонтенбло?

— Да, государь.

— И видели там господина де Гиша?

— Да, я видел там господина де Гиша.

— В каком он состоянии? Скажите откровенно.

— Очень неважном, государь.

— Кабан все же не растерзал его?

— Кого не растерзал?

— Гиша.

— Какой кабан?

— Кабан, который его ранил.

— Господин де Гиш был ранен кабаном?

— По крайней мере, так говорят.

— Скорее его ранил какой-нибудь браконьер…

— Как, браконьер?

— Или ревнивый муж, или соперник, который, желая отомстить ему, в него выстрелил.

— Что вы говорите, господин Вало? Разве раны господина де Гиша нанесены не клыками кабана?

— Раны господина де Гиша нанесены пистолетной пулей, которая раздробила ему безымянный палец и мизинец правой руки, после чего засела в мышцах груди.

— Пуля? Вы уверены, что господин де Гиш ранен пулей? — с притворным изумлением воскликнул король.

— Настолько уверен, что могу показать ее. Вот она, государь.

И он поднес королю сплющенную пулю. Король посмотрел на нее, но в руки не взял.

— Эта штука была у него в груди? — спросил он.

— Не вполне. Пуля не проникла вглубь, она, как вы видите, сплющилась, ударившись, вероятно, о грудную кость.

— Боже мой, — печально вздохнул король, — почему же вы не сообщили мне об этом, господин де Маникан?

— Государь…

— Что это за выдумка о кабане, засаде, ночной охоте? Говорите же!

— Ах, государь!..

— Мне кажется, что вы правы, — обратился король к капитану мушкетеров, — произошел поединок.

Король очень хорошо умел компрометировать своих приближенных и сеять раздор между ними.

Маникан с упреком посмотрел на мушкетера. Д'Артаньян понял этот взгляд и не пожелал, оставаться под подозрением. Он сделал шаг вперед и сказал:

— Государь, ваше величество приказали мне осмотреть поляну в роще Рошен и доложить, что, по моему мнению, происходило на ней. Я сообщил вашему величеству результаты своих наблюдений, но никого не выдавал. Ваше величество первый назвали графа де Гиша.

— Хорошо, хорошо, сударь! — надменно произнес король. — Вы исполнили свой долг, и я доволен вами, этого должно быть для вас достаточно. Но вы, господин де Маникан, не исполнили своего долга, вы солгали мне.

— Солгал, государь? Это слишком резкое слово.

— Придумайте другое.

— Государь, я не буду придумывать. Я уже имел несчастье не угодить вашему величеству и нахожу, что мне остается лишь покорно снести все упреки, которыми вашему величеству захочется осыпать меня.

— Вы правы, сударь, я всегда бываю недоволен, когда от меня скрывают правду.

— Иногда, государь, ее не знают.

— Перестаньте лгать, или я удвою наказание.

Маникан побледнел и поклонился. Д'Артаньян сделал еще шаг вперед, решившись вмешаться, если все возраставший гнев короля перейдет границы.

— Сударь, — продолжал король, — вы видите, что дальнейшее отрицание бесполезно. Теперь ясно, что господин де Гиш дрался.

— Я не отрицаю этого, государь, и ваше величество поступили бы великодушно, не принуждая дворянина лгать.

— Кто вас принуждал?

— Государь, господин де Гиш — мой друг. Ваше величество запретили дуэли под страхом смерти. Ложь могла спасти моего друга, и я солгал.

— Правильно, — прошептал д'Артаньян, — теперь он ведет себя молодцом?

— Сударь, — возразил король, — вместо того чтобы лгать, следовало помешать ему драться.

— Государь, вашему величеству, первому дворянину Франции, хорошо известно, что мы, дворяне, никогда не считали господина де Бутвиля опозоренным потому, что он был казнен на Гревской площади. Класть голову на плаху не позор, позор бежать от своего врага.

— Хорошо, — согласился Людовик XIV, — я хочу дать вам средство все поправить.

— Если это средство прилично для дворянина, я с большой готовностью воспользуюсь им, государь.

— Имя противника господина де Гиша?

— Ого! — прошептал д'Артаньян. — Неужели возвращаются времена Людовика Тринадцатого…

— Государь! — с упреком воскликнул Маникан.

— По-видимому, вы не хотите назвать его? — спросил король.

— Государь, я его не знаю.

— Браво! — крикнул д'Артаньян.

— Господин Маникан, отдайте вашу шпагу капитану.

Маникан грациозно поклонился, отстегнул шпагу и с улыбкой вручил ее мушкетеру.

Но тут вмешался де Сент-Эньян.

— Государь, — начал он, — прошу позволения вашего величества…

— Говорите, — сказал король, может быть, в глубине души довольный, что нашелся человек, изъявивший готовность обуздать его гнев.

— Маникан, вы молодец, и король оценит ваш поступок; но кто слишком ревностно защищает своих друзей — вредит им. Маникан, вы знаете имя человека, о котором спрашивает у вас его величество?

— Да, знаю.

— В таком случае назовите его.

— Если б я должен был сделать это, я бы уже сказал.

— Тогда скажу я, ибо не вижу никакой надобности быть, подобно вам, слишком щепетильным.

— Воля ваша, однако мне кажется…

— Довольно великодушничать. Я не позволю, чтобы из-за своего великодушия вы угодили в Бастилию. Говорите, или это сделаю я.

Маникан был человек умный и понял, что на основании его поведения присутствующие уже составили о нем благоприятное мнение. Теперь нужно было только укрепить это мнение, вернув расположение короля.

— Говорите, сударь, — обратился он к де Сент-Эньяну. — Я сделал все, что требовала от меня совесть, и требования ее были так повелительны, прибавил он, обращаясь к королю, — что заставили меня ослушаться приказания вашего величества; но ваше величество, надеюсь, простит меня, узнав, что я должен был охранять честь одной дамы.

— Дамы? — с беспокойством спросил король.

— Да, сударь.

— Причиной поединка была дама?

Маникан поклонился.

Король встал и подошел к Маникану.

— Если это значительная особа, — произнес он, — я не посетую на ваши уловки, напротив.

— Государь, все, что касается придворных короля или слуг его брата, значительно в моих глазах.

— Моего брата? — повторил Людовик XIV с некоторым замешательством. Причиной поединка была дама из свиты моего брата?

— Или принцессы.

— Принцессы? нее?

— Да, государь.

— Значит, эта дама?..

— Фрейлина ее высочества герцогини Орлеанской.

— И вы говорите, что господин де Гиш дрался из-за нее?

— Да, и на этот раз я не лгу.

На лице Людовика выразилось беспокойство.

— Господа, — распорядился он, обращаясь к зрителям этой сцены, — благоволите удалиться на несколько минут, мне нужно остаться наедине с господином де Маниканом. Я знаю, что ему нужно сообщить в свое оправдание весьма деликатные вещи, которые он не решается огласить при свидетелях… Возьмите назад свою шпагу, господин де Маникан.

Маникан пристегнул шпагу.

— Удивительное, однако, самообладание у этого молодого человека, прошептал мушкетер, взяв под руку де Сент-Эньяна и выходя вместе с ним из комнаты.

— Он выпутается, — сказал де Сент-Эньян на ухо мушкетеру.

— И с честью, граф!

Незаметно от короля Маникан бросил благодарный взгляд на де Сент-Эньяна и мушкетера.

— Знаете, — продолжал д'Артаньян, переступая порог, — у меня было неважное мнение о новом поколении. Теперь же я вижу, что ошибался и наша молодежь не так уж плоха.

Вало вышел вслед за фаворитом и капитаном. Король и Маникан остались в кабинете одни.

XXVI

Д'АРТАНЬЯН ПРИЗНАЕТ, ЧТО ОН ОШИБСЯ И ЧТО ПРАВ БЫЛ МАНИКАН
Король подошел к двери, убедился, что никто не подслушивает, и быстро вернулся к своему собеседнику.

— Теперь мы одни, господин де Маникан, прошу вас объясниться.

— С полной откровенностью, государь, — отвечал молодой человек.

— Прежде всего, — начал король, — да будет вам известно, что ни к чему я не отношусь с таким уважением, как к чести дам.

— Поэтому-то, государь, я и щадил вашу деликатность.

— Да, теперь я понимаю вас. Итак, вы говорите, что дело касалось одной из фрейлин моей невестки и что лицо, о котором идет речь, противник де Гиша, — словом, человек, которого вы не хотите называть…

— Но которого назовет вам, государь, господин де Сент-Эньян…

— Да, так вы говорите, что этот человек оскорбил одну из фрейлин принцессы?

— Да, мадемуазель де Лавальер, государь.

— Ах, — произнес король тоном человека, ожидавшего, что он услышит это имя, хотя удар поразил его в самое сердце. — Значит, подверглась оскорблению мадемуазель де Лавальер?

— Я не говорю, что она подверглась оскорблению, государь.

— Но в таком случае…

— Я говорю, что о ней отзывались в не совсем почтительных выражениях.

— В не совсем почтительных выражениях! И вы отказываетесь назвать мне имя этого наглеца?..

— Государь, я считал, что этот вопрос уже решен и ваше величество не станет больше заставлять меня играть роль доносчика.

— Это верно, вы правы, — согласился король, сдерживая волнение. — К тому же мне все равно скоро станет известно имя человека, которого я должен буду наказать.

Маникан увидел, что дело принимает новый оборот.

Что же касается короля, то он заметил, что увлекся и зашел слишком далеко. Он овладел собой и продолжал:

— Я накажу его не потому, что речь идет о мадемуазель де Лавальер, хотя я питаю к ней особенное уважение, но потому, что предметом ссоры была женщина. А я требую, чтобы при моем дворе женщин уважали и чтобы не ссорились из-за них.

Маникан поклонился.

— Теперь, господин де Маникан, — продолжал король, — что говорили о мадемуазель де Лавальер?

— Разве ваше величество не догадываетесь?

— Я?

— Ваше величество хорошо знает, какие шутки позволяют себе молодые люди.

— Вероятно, говорили, что она кого-нибудь любит? — решился спросить король.

— Весьма вероятно.

— Но мадемуазель де Лавальер имеет право любить кого ей вздумается, сказал король.

— Именно это и утверждал де Гиш.

— И из-за этого он дрался?

— Да, государь, только из-за этого.

Король покраснел.

— И больше вам ничего не известно?

— Относительно чего, государь?

— Относительно того любопытного предмета, о котором вы сейчас рассказываете.

— Что же королю угодно знать?

— Например, имя человека, которого любит Лавальер и, по мнению противника де Гиша, не вправе любить?

— Государь, я ничего не знаю, ничего не слышал, ничего не выведывал; но я считаю де Гиша человеком благородным, и если он временно занял место покровителя де Лавальер, то лишь потому, что этот покровитель — лицо слишком высокопоставленное для того, чтобы самому вступиться за нее.

Эти слова были более чем прозрачны; король покраснел, но на этот раз от удовольствия. Он ласково похлопал Маникана по плечу.

— Я вижу, что вы не только умный молодой человек, но и прекрасный дворянин, а ваш друг де Гиш-рыцарь совсем в моем вкусе; вы ему передадите это, не прав? да ли?

— Итак, ваше величество прощаете меня?

— Совершенно.

— И я свободен?

Король улыбнулся и протянул Маникану руку. Маникан схватил ее и поцеловал.

— Кроме того, — прибавил король, — вы чудесный рассказчик.

— Я, государь?

— Вы превосходно рассказали мне о несчастном случае с де Гишем. Я так ясно вижу кабана, выскакивающего из лесу, вижу падающую лошадь, вижу, как зверь, бросив коня, кидается на всадника. Вы не рассказываете, сударь, — вы рисуете картину!

— Государь, я думаю, что вашему величеству угодно посмеяться надо мной, — печально улыбнулся Маникан.

— Напротив, — отвечал серьезно Людовик XIV, — я не только не смеюсь, господин де Маникан, но выражаю желание, чтобы вы рассказали об этом случае в большом обществе.

— О случае на охоте?

— Да, в том виде, как вы передали его мне, не изменяя ни слова, понимаете?

— Вполне, государь.

— И вы расскажете?

— При первом же удобном случае.

— Теперь позовите господина д'Артаньяна. Надеюсь, что вы больше не боитесь его?

— О государь, как только я исполнился уверенности в благосклонности вашего величества ко мне, я не боюсь никого в мире!

— Подите же, позовите, — сказал король.

Маникан открыл дверь.

— Господа, — произнес он, — король зовет вас.

Д'Артаньян, де Сент-Эньян и Вало вернулись.

— Господа, — начал король, — я призвал вас с целью заявить, что объяснение господина де Маникана вполнеудовлетворило меня.

Д'Артаньян и де Сент-Эньян одновременно взглянули на доктора, и взгляд их, казалось, обозначал: «Ну, что я вам говорил?»

Король отвел Маникана к двери и тихонько шепнул ему:

— Пусть господин де Гиш хорошенько лечится, я желаю ему скорого выздоровления. Как только он поправится, я поблагодарю его от имени всех дам, но хорошо было бы, если бы такие случаи не повторялись.

— Государь, даже если бы ему предстояло умереть сто раз, он сто раз повторит то, что сделал, если будет затронута честь вашего величества.

Это было откровенно. Но, как мы уже сказали, Людовик XIV любил фимиам и был не очень требовательным относительно его качества, раз его воскуряли.

— Хорошо, хорошо, — отпустил он Маникана, — я сам повидаюсь с де Гишем и образумлю его.

Маникан попятился к двери.

Тогда король обратился к трем свидетелям этой сцены:

— Скажите мне, д'Артаньян, каким образом вышло, что ваше зрение, обыкновенно такое тонкое, помутилось?

— У меня помутилось зрение, государь?

— Конечно.

— Должно быть, так, раз это утверждает ваше величество. Но какой случай имеет в виду ваше величество?

— Да тот, что произошел в роще Рошен.

— А-а-а!

— Конечно. Вы видели следы двух лошадей и двух человек, вы мысленно восстановили подробности поединка. Представьте, что никакого поединка не было; чистейшая иллюзия!

— А-а-а! — снова произнес д'Артаньян.

— То же самое относительно гарцевания лошади и следов борьбы. У де Гиша шла борьба только с кабаном, и ни с кем больше; однако эта борьба была, по-видимому, долгой и ожесточенной.

— А-а-а! — в третий раз произнес д'Артаньян.

— И подумать только: рассказ ваш показался мне вполне правдоподобным, — вероятно, оттого, что вы говорили с большой уверенностью.

— Действительно, государь, у меня, должно быть, помутилось в глазах, — добродушно кивнул д'Артаньян, приведя короля в восторг своим ответом.

— Значит, вы согласны с версией господина де Маникана?

— Конечно, государь!

— И для вас теперь ясно, как было дело?

— Оно представляется мне совсем иначе, чем полчаса тому назад.

— Как же вы объясняете эту перемену мнения?

— Самой простой Причиной, государь. Полчаса тому назад, когда я возвращался из рощи Рошен, у меня был только жалкий фонарь из конюшни…

— А сейчас?

— Сейчас мне светят все люстры вашего кабинета, а кроме того, глаза вашего величества, источающие свет, как два солнца!

Король рассмеялся, де Сент-Эньян захохотал.

— Вот и господин Вало, — продолжал д'Артаньян, высказывая слова, которые вертелись на языке короля, — не только вообразил, что господин де Гиш был ранен пулей, но ему показалось также, что он вынул эту пулю у него из груди.

— Право, — начал Вало, — я…

— Не правда ли, вам это показалось, — настаивал д'Артаньян.

— То есть не только показалось, но и сейчас еще кажется, готов вам в этом поклясться.

— А между тем, дорогой доктор, вам это приснилось.

— Приснилось?

— Рана господина де Гиша — сон; пуля — сон… но говорите больше никому об этом, иначе вас засмеют.

— Хорошо придумано, — одобрил король, — д'Артаньян дает вам прекрасный совет, сударь. Не рассказывайте больше никому о своих снах, господин Вало, и, даю вам слово, вы не раскаетесь. Покойной ночи, господа. Ах, какая опасная вещь засада на кабана!

— Да, она очень, очень опасна — засада на кабана! — громко повторил д'Артаньян.

И он произносил эту фразу во всех комнатах, по которым проходил.

— Теперь, когда мы одни, — обратился король к Сент-Эньяну, — назови мне имя противника де Гиша.

Де Сент-Эньян посмотрел на короля.

— Не смущайся, — ободрил его король, — ты ведь знаешь, что мне придется простить.

— Де Вард, — сказал де Сент-Эньян.

— Хорошо.

Затем, направляясь в спальню, Людовик XIV прибавил:

— Простить — не значит забыть.

XXVII

КАК ХОРОШО ИМЕТЬ ДВЕ ТЕТИВЫ НА СВОЕМ ЛУКЕ
Маникан выходил от короля очень довольный, что ему удалось так счастливо выпутаться, как вдруг, спустившись с лестницы, он почувствовал, что кто-то дергает его за рукав. Он оглянулся и увидел Монтале, которая, наклонившись к нему, таинственно прошептала:

— Сударь, пожалуйте сюда поскорее, прошу вас.

— Куда, мадемуазель? — спросил Маникан.

— Прежде всего настоящий рыцарь никогда бы не задал мне такого вопроса, а просто пошел бы за мной, не требуя никаких объяснений.

— Хорошо, мадемуазель, — согласился Маникан, — я готов вести себя по-рыцарски.

— Слишком поздно. Теперь у вас нет никакой заслуги. Мы идем к принцессе.

— Вот как, к принцессе?

И он пошел за Монтале, которая бежала впереди, легкая, как Галатея.



Маникан
«На этот раз, — говорил себе Маникан, — охотничьи истории будут, пожалуй, неуместны. Попробуем, однако, а если понадобится… ей-богу, если понадобится, вздумаем еще что-нибудь».

Монтале все бежала.

«Как это утомительно, — думал Маникан, — напрягать одновременно ум и ноги».

Наконец они пришли. Принцесса окончила свой ночной туалет и была в изящном пеньюаре; она кого-то ждала с явным нетерпением. Поэтому Монтале и Маникан застали ее подле самых дверей.

— Наконец-то! — воскликнула она.

— Вот господин де Маникан, — представила Монтале.

Маникан почтительно поклонился.

Принцесса знаком приказала Монтале удалиться. Фрейлина повиновалась.

Принцесса молча проводила ее глазами и подождала, пока двери за нею закрылись; затем, обращаясь к Маникану, молвила:

— Что случилось? Говорят, в замке кого-то ранили?

— К несчастью, да, принцесса… господина де Гиша.

— Да, господина де Гиша, — повторила принцесса. — Мне уж известно об этом, но только по слухам. Значит, несчастье случилось действительно с господином де Гишем?

— С ним самим, принцесса.

— Знаете ли вы, господин де Маникан, — с живостью сказала принцесса, — что король питает отвращение к дуэлям?

— Конечно, принцесса. Но дуэль с диким зверем не осуждается его величеством.

— Надеюсь, вы не оскорбите меня предположением, будто я поверю в нелепую басню, пущенную неизвестно для чего, согласно которой господин де Гиш ранен кабаном. Нет, нет, сударь, истина обнаружена, а в настоящую минуту господин де Гиш не только страдает от раны, но подвергается еще опасности лишиться свободы.

— Увы, принцесса, — вздохнул Маникан, — мне это прекрасно известно, но что же делать?

— Вы видели его величество?

— Да, принцесса.

— Что вы сказали ему?

— Я рассказал ему, как господин де Гиш сидел в засаде, как из рощи Рошен выскочил кабан, как господин де Гиш выстрелил в него и как, наконец, рассвирепевший зверь бросился на стрелка, убил его лошадь и серьезно ранил его самого.

— И король всему этому поверил?

— Вполне.

— Вы меня удивляете, господин де Маникан, вы меня очень удивляете!

И принцесса принялась расхаживать по комнате, бросая по временам вопросительные взгляды на Маникана, неподвижно и бесстрастно стоявшего на месте, которое он занял, войдя в комнату. Наконец принцесса остановилась.

— А между тем, — начала она, — все в один голос объясняют эту рану совсем иначе.

— Каким же образом, принцесса? — спросил Маникан. — Простите, что я задаю этот нескромный вопрос вашему высочеству.

— И это спрашиваете вы, ближайший друг господина де Гиша, поверенный его тайн?

— Ближайший друг — да; поверенный его тайн — нет. Де Гиш из тех людей, которые никому не доверяют своих тайн. Де Гиш очень скрытен, принцесса.

— Хорошо, в таком случае я буду иметь удовольствие открыть вам эти тайны, которые так хорошо умеет прятать господин де Гиш, — с досадой молвила принцесса, — ибо ведь король, может быть, вторично пожелает расспросить вас, и если вы снова расскажете ему эту небылицу, то он, пожалуй, вам больше не поверит.

— Мне кажется, ваше высочество, что вы заблуждаетесь относительно короля. Его величество остался очень доволен мною, клянусь вам.

— В таком случае позвольте мне сказать вам, господин де Маникан, что это доказывает лишь нетребовательность его величества.

— Я полагаю, что ваше высочество ошибается. Его величество, как известно, принимает в расчет только серьезные доводы.

— И вы думаете, что король поблагодарит вас за вашу подобострастную ложь, когда узнает завтра, что господин де Гиш затеял ссору из-за своего друга, господина де Бражелона, и что ссора эта привела к поединку?

— Ссора из-за господина де Бражелона? — наивнейшим тоном произнес Маникан. — Что вашему высочеству угодно сказать этим?

— Что же тут удивительного? Господин де Гиш подозрителен, раздражителен, легко забывается.

— Я, принцесса, напротив, считаю де Гиша очень терпеливым человеком, который раздражается только в тех случаях, когда для этого есть серьезный повод.

— Разве вступиться за честь друга не серьезный повод? — улыбнулась принцесса.

— О, конечно, принцесса! Особенно для такого сердца, как у него.

— Не станете же вы отрицать, что господин де Бражелон друг господина де Гиша?

— Большой друг.

— Так вот, господин де Гиш вступился за честь господина де Бражелона, и так как господина де Бражелона здесь нет и он не мог драться, то граф дрался вместо него.

Маникан с улыбкой слушал принцессу и раза два или три сделал движение головой и плечами, означавшее: «Если вы хотите во что бы то ни стало…»

— Что же вы молчите? — нетерпеливо спросила принцесса. — Видно, вы не разделяете моего мнения и хотите что-то возразить?

— Я вам могу сказать, принцесса, только одно: я не понимаю ни слова из всего того, что вы изволили рассказать мне.

— Как! Вы ничего не понимаете в ссоре господина до Гиша с господином де Бардом? — в раздражении воскликнула принцесса.

Маникан молчал.

— Ссоре, — продолжала она, — возникшей из-за одной довольно недоброжелательной и довольно обоснованной фразы относительно поведения одной дамы.

— Ах, одной дамы! Это другое дело, — протянул Маникан.

— Вы начинаете понимать, не правда ли?

— Простите, ваше высочество, но я не решаюсь…

— Вы не решаетесь? — спросила принцесса, выведенная из себя. — В таком случае решусь я!

— Принцесса, принцесса! — остановил Маникан, делая вид, что он страшно испуган. — Взвесьте хорошенько, что вы хотите сказать.

— Можно подумать, что, если бы я была мужчиной, вы бы вызвали меня на дуэль, несмотря на запрещение его величества, как господин де Гиш вызвал на дуэль господина де Варда из-за сомнений последнего в добродетели мадемуазель де Лавальер.

— Мадемуазель де Лавальер! — вскричал Маникан, даже подпрыгнув от изумления, точно он меньше всего на свете ожидал услышать это имя.

— Что с вами, господин де Маникан, почему вы подскочили? — иронически усмехнулась принцесса. — Неужели и вы имеете дерзость сомневаться в ее добродетели?

— Но во всей этой истории не было и речи о добродетели мадемуазель де Лавальер, принцесса.

— Как! Два человека стрелялись из-за женщины, а вы говорите, что она здесь ни при чем и что о ней не было речи? Я и не знала, что вы такой ловкий царедворец, господин де Маникан.

— Извините, принцесса, — сказал молодой человек, — мы совсем не понимаем друг друга; вы делаете мне честь говорить со мной на одном языке, я же, по-видимому, говорю с вами на другом.

— Что такое?

— Извините, мне показалось, будто вашему высочеству было угодно сказать, что господин де Гиш и де Вард дрались из-за мадемуазель де Лавальер.

— Да.

— Из-за мадемуазель де Лавальер, не правда ли? — повторил Маникан.

— Боже мой, я не утверждаю, что господин де Гиш лично принял к сердцу интересы мадемуазель де Лавальер, он вступился за нее по полномочию.

— По полномочию?

— Полно, не разыгрывайте изумления! Разве вам не известно, что господин де Бражелон жених мадемуазель де Лавальер и, отправляясь по поручению короля в Лондон, он попросил своего друга, господина де Гиша, блюсти честь интересующей его особы?

— Больше я не произнесу ни слова; ваше высочество осведомлены гораздо лучше меня.

— Обо всем, предупреждаю вас.

Маникан рассмеялся, и его смех чуть не вывел из себя принцессу, которая, как известно, не отличалась большой сдержанностью.

— Принцесса, — с поклоном продолжал Маникан, — предадим все это дело забвению, так как все равно оно никогда не разъяснится вполне.

— Вы ошибаетесь, оно совершенно ясно! Король узнает, что де Гиш выступил на защиту этой авантюристки, которая напускает на себя вид важной персоны; он узнает, что господин де Бражелон избрал охранителем сада Гесперид своего друга, господина де Гиша, и что последний укусил маркиза де Варда, осмелившегося протянуть руку к золотому яблочку. А вам небезызвестно, господин де Маникан, — ведь вы знаете очень многое, — что и королю очень хочется полакомиться этим яблочком, и он, пожалуй, не особенно поблагодарит господина де Гиша за то, что тот взял на себя роль дракона. Теперь вам ясно или нужны еще какие-нибудь сведения? Говорите, спрашивайте.

— Нет, принцесса, с меня довольно.

— Однако да будет вам известно, господин де Маникан, что негодование его величества приведет к самым ужасным последствиям. У государей с таким характером, как у короля, любовная страсть подобна урагану.

— Который вы усмирите, принцесса.

— Я? — вскричала принцесса с ироническим жестом. — Я? На каком основании?

— Потому что вы не переносите несправедливости, принцесса.

— Разве, по-вашему, несправедливо мешать королю обделывать свои любовные дела?

— Но все же вы вступитесь за господина де Гиша?

— Вы забываетесь, сударь, — надменным тоном сказала принцесса.

— Напротив, принцесса, я рассуждаю совершенно здраво и повторяю, что вы заступитесь за господина де Гиша перед королем.

— Я?

— Да.

— С какой стати?

— Потому что интересы господина де Гиша — ваши интересы, — горячим шепотом проговорил Маникан, глаза которого загорелись.

— Что вы хотите сказать?

— Я говорю, принцесса, что меня удивляет, каким образом ваше высочество не догадались, что имя Лавальер в этой защите, взятой на себя господином де Гишем вместо отсутствующего господина да Бражелона, было только предлогом.

— Предлогом?

— Да.

— Предлогом для чего? — прошептала принцесса; взгляды Маникана были так красноречивы, что она начала понимать.

— А теперь, принцесса, — проговорил молодой человек, — мне кажется, мною сказано достаточно, чтобы убедить ваше высочество не нападать в присутствии короля на беднягу де Гиша; и без того на него обрушится вся вражда той партии, которая и вам не сочувствует.

— Мне кажется, наоборот, вы хотите сказать, что на графа вознегодуют все, питающие неприязнь к мадемуазель де Лавальер, а может быть, и некоторые из расположенных к ней.

— Принцесса, неужели ваше упрямство простирается так далеко, что вы отказываетесь понять слова преданного друга? Неужели мне придется под страхом навлечь вашу немилость назвать, вопреки своему желанию, имя особы, которая была истинной причиной ссоры?

— Особы? — спросила принцесса, краснея.

— Неужели я должен буду, — повысил голос Маникан, — изображать вам негодование, раздражение и бешенство бедняги де Гиша, когда до него доходят слухи, распускаемые об этой особе? Неужели мне придется, если вы будете упорно отказываться угадать имя, которое я из уважения к нему не решаюсь произнести, — неужели мне придется напоминать вам сцены между принцем и милордом Бекингэмом и сплетни, пущенные по поводу изгнания герцога? Неужели я должен буду рассказывать вам о всех стараниях графа угодить особе, ради которой он только и живет, которой только и дышит, оградить ее от всякого беспокойства, защитить ее? Хорошо, я это сделаю, и когда напомню вам все, может быть, вы поймете, почему граф, истощивший терпение, измученный злословием де Варда, воспылал жаждой мести при первом же непочтительном слове последнего об этой особе.

Принцесса закрыла лицо руками.

— Ах, господин де Маникан, — вскричала она, — взвешиваете ли вы ваши слова и помните ли, кому их говорите?

— Тогда, принцесса, — продолжал Маникан, делая вид, что не слышал восклицания принцессы, — вас больше не удивит ни горячее желание графа затеять эту ссору, ни та удивительная ловкость, с которой он перенес ее на почву, чуждую вашим интересам. Им было проявлено необыкновенное искусство и хладнокровие; и если особа, ради которой граф де Гиш дрался и пролил кровь, действительно должна быть признательна раненому, то, право, не за пролитую кровь, не за перенесенные им страдания, а за его заботы об охране ее чести, которая для него более драгоценна, чем его собственная.

— Ах, — воскликнула принцесса, забыв о присутствии Маникана, — неужели все это случилось действительно из-за меня?

Маникан мог наконец перевести дух; он честно заслужил этот отдых.

Принцесса тоже некоторое время оставалась погруженной в печальные мысли. Ее волнение можно было угадать по порывистому дыханию, по томному взгляду, по движениям руки, которую она то и дело прижимала к сердцу.

Однако и в эту минуту она не перестала быть кокеткой; ее кокетство, как огонь, находило для себя пищу повсюду.

— В таком случае, — сказала она, — граф угодил двум лицам сразу. Ведь господин де Бражелон тоже должен быть очень признателен господину де Гишу, тем более признателен, что везде и всегда будут считать, что честь Лавальер была защищена этим великодушным рыцарем.

Маникан понял, что в сердце принцессы еще остались некоторые сомнения в его упорное сопротивлении подогрело их.

— Вот уж подлинно прекрасную услугу оказал он мадемуазель де Лавальер и господину де Бражелону! Дуэль наделала шуму, который порядком обесславит эту девицу и неминуемо поссорит ее с виконтом. Таким образом, пистолетный выстрел господина де Варда одновременно убил честь женщины, счастье мужчины и, может быть, смертельно ранил одного из лучших дворян Франции. Ах, принцесса, у вас холодный разум, он всех осуждает и никого не оправдывает!

Эти слова Маникана унесли последние сомнения, еще оставшиеся не в сердце, а в уме принцессы. И не щепетильная принцесса, не подозрительная женщина, а любящее сердце болезненно почувствовало опасность, нависшую над де Гишем.

— Смертельно ранен! — задыхаясь, прошептала она. — Неужели вы сказали, что он смертельно ранен, господин де Маникан?

Маникан ответил только глубоким вздохом.

— Итак, вы говорите, что граф опасно ранен? — продолжала принцесса.

— У него раздроблена кисть руки и прострелена грудь, принцесса.

— Боже мой, боже мой! — воскликнула принцесса в лихорадочном возбуждении. — Ведь это ужасно, господин де Маникан! Вы говорите, раздроблена рука и пуля в груди? И все это наделал этот трус, этот негодяй, этот убийца де Вард! Положительно, на небе нет справедливости.

Маникан, по-видимому, был сильно взволнован. Действительно, он вложил много энергии в последнюю часть своей защитительной речи.

Что же касается принцессы, то она совсем позабыла о приличиях; когда в ней просыпалась страсть, — гнев или любовь, — ничто не могло сдержать ее порыва. Принцесса подошла к Маникану, беспомощно опустившемуся в кресло; сильное волнение как бы давало ему право нарушить требования этикета.

— Сударь, — попросила принцесса, беря его за руку, — будьте откровенны.

Маникан поднял голову.

— Положение господина де Гиша действительно серьезно? — спросила принцесса.

— Очень серьезно, принцесса, — отвечал Маникан, — во-первых, вследствие потери крови, вызванной повреждением артерии на руке, а затем из-за раны в груди, где, по мнению доктора, пуля задела какой-то важный орган.

— Значит, он может умереть?

— Да, может, принцесса, и даже без утешительного сознания, что вам известно о его самопожертвовании.

— Вы ему скажете.

— Я?

— Да, ведь вы его друг.

— Нет, принцесса, я расскажу господину де Гишу, если только несчастный еще в состоянии выслушать меня, лишь то, что я видел, то есть как вы к нему жестоки.

— Сударь, это было бы варварством с вашей стороны.

— Нет, принцесса, я расскажу ему всю правду; ведь у человека его возраста организм могуч, а врачи, которые лечат его, люди знающие и искусные. И если бедный граф поправится, то я не хочу подвергать его опасности умереть от другой раны, раны, нанесенной в сердце.

И с этими словами Маникан встал и почтительно поклонился, собираясь уходить.

— Скажите, по крайней мере, — почти умоляюще остановила его принцесса, — в каком состоянии находится больной и какой врач лечит его?

— Состояние графа очень плохое, принцесса, а лечит графа врач его величества господин Вало, с помощью одного коллеги, к которому перенесли господина де Гиша.

— Как! Он не в замке?

— Увы, принцесса, бедняге было так плохо, что его не могли доставить сюда.

— Дайте мне его адрес, сударь, — живо сказала принцесса, — я пошлю справиться о его здоровье.

— Улица Фер; кирпичный дом с белыми ставнями; на дверях написана фамилия врача.

— Вы идете к раненому, господин де Маникан?

— Да, принцесса.

— В таком случае окажите мне одну любезность.

— Я весь к услугам вашего высочества.

— Сделайте то, что вы собирались сделать: вернитесь к господину де Гишу, удалите всех находящихся при нем и уйдите сами.

— Принцесса…

— Не будем терять времени на бесплодные пререкания… Дело вот в чем: не ищите тут никакого скрытого смысла, довольствуйтесь тем, что я вам скажу. Я пошлю одну из своих фрейлин, может быть двух, так как уже поздно; мне не хотелось бы, чтобы они вас видели иди, говоря более откровенно, чтобы вы видели их. Эти предосторожности так понятны, особенно для вас, господин де Маникан: ведь вы все схватываете с полуслова.

— Да, принцесса. Я могу поступить даже лучше, я сам пойду перед вашими фрейлинами; таким образом, им не придется искать дорогу, и в то же время я окажу им помощь, если, паче чаяния, в ней будет надобность.

— И кроме того, при этом условии они войдут в дом, где находится господин де Гиш, без всяких затруднений. Не правда ли?

— Конечно, принцесса; я войду первым и устраню все затруднения, если бы таковые случайно возникли.

— Хорошо, ступайте, господин де Маникан, и ждите на нижней площадке лестницы.

— Иду, принцесса.

— Погодите.

Маникан остановился.

— Когда вы услышите шаги двух спускающихся женщин, отправляйтесь, не оглядываясь.

— А вдруг случайно с лестницы сойдут две другие дамы и я буду введен в заблуждение?

— Вам тихонько хлопнут три раза в ладоши.

— Слушаю, принцесса.

— Ступайте же, ступайте!

Маникан в последний раз поклонился принцессе и радостно вышел. Он знал, что визит принцессы будет лучшим бальзамом для ран де Гиша.

Не прошло и четверти часа, как до него донесся скрип осторожно открываемой двери. Затем он услышал легкие шаги, и кто-то три раза хлопнул в ладоши, то есть подал условленный знак. Маникан тотчас же, согласно данному слову, не оглядываясь, отправился по улицам Фонтенбло к дому врача.

XXVIII

ГОСПОДИН МАЛИКОРН, АРХИВАРИУС ФРАНЦУЗСКОГО КОРОЛЕВСТВА
Две женщины, закутанные в плащи и в черных бархатных полумасках, робко последовали за Маниканом.

Во втором этаже, за красными занавесками, мягко струился свет лампы.

В другом конце комнаты, на кровати с витыми колонками, за пологом того же цвета, что и занавески, лежал де Гиш. Голова его покоилась на двух подушках, глаза были безжизненно тусклы, длинные черные вьющиеся волосы рассыпались по подушке и спутанными прядями прикрывали бледное лицо молодого человека.

Чувствовалось, что хозяйкой в этой комнате является лихорадка. Де Гиш бредил. Ум его был прикован к видениям, которые бог посылает людям, отправляющимся в вечность. Несколько пятен еще не засохшей крови темнело на полу.

Маникан быстро взбежал по лестнице; он остановился на пороге, тихонько толкнул дверь, просунул голову в комнату и, видя, что все спокойно, на цыпочках подошел к большому кожаному креслу эпохи Генриха IV; убедившись, что сиделка, как и следовало ожидать, заснула, Маникан разбудил ее и попросил на минуту выйти.

Затем он постоял подле кровати, спрашивая себя, но нужно ли разбудить де Гиша, чтобы сообщить ему приятное известие. Но так как из-за портьеры до него уже доносился шорох шелковых платьев и прерывистое дыхание его спутниц, так как он уже видел, что эту портьеру нетерпеливо отодвигают, то он тоже вслед за сиделкой перешел в соседнюю комнату. В то самое мгновение, когда он скрывался за дверью, портьера поднялась, и в комнату вошли две женщины.

Вошедшая первой сделала своей спутнице повелительный жест, и та опустилась на табурет у дверей. Первая решительно направилась к постели, раздвинула полог и забросила его широкие складки за изголовье. Она увидела бледное лицо графа; увидела его правую руку, забинтованную ослепительно белым полотном и отчетливо обрисовывавшуюся на одеяле с темными разводами, которое покрывало это ложе страдания. Она вздрогнула, увидя, как красное пятно на повязке постепенно увеличивается.



Рубашка молодого человека была расстегнута, как будто для того, чтобы ночная свежесть облегчала ему дыхание.

Глубокий вздох вырвался из груди молодой женщины. Она прислонилась к колонке кровати и сквозь отверстия маски долго смотрела на печальную картину.

Хрип и стоны прорывались сквозь стиснутые зубы графа.

Дама в маске схватила левую руку раненого, горячую, как раскаленный уголь. По сравнению с ней рука гостьи была холодна как лед, так что от ее прикосновения де Гиш мгновенно открыл глаза и, напрягая зрение, сделал усилие вернуться к жизни.

Первое, что он заметил, был призрак, стоявший у колонки его кровати.

При виде его глаза больного расширились, но в них не блеснуло ни искры сознания.

Тогда стоявшая сделала знак своей спутнице, сидевшей на табурете у двери; та, без сомнения, хорошо заучила урок, потому что ясным, звонким голосом, отчеканивая слова, без запинки произнесла:

— Граф, ее высочеству принцессе угодно узнать, как вы себя чувствуете, и выразить моими устами свое глубокое соболезнование.

При слове принцесса де Гиш напряг зрение: он не видел женщины, которая произнесла эти слова. Поэтому он невольно повернулся в ту сторону, откуда раздавался голос. Но так как ледяная рука не оставляла его руки, то он снова принялся глядеть на неподвижный призрак.

— Это вы говорите мне, сударыня, — спросил он слабым голосом, — или же, кроме вас, в этой комнате есть еще кто-нибудь?

— Да, — еле слышно отвечал призрак, опустив голову.

— Так передайте принцессе, — с усилием произнес раненый, — что если она вспомнила обо мне, то я умру без сожаления.

При слове умру, произнесенном графом, дама в маске не могла сдержать слез. Если бы сознание де Гиша было яснее, он бы увидел, как эти блестящие жемчужины падают к нему на постель. Позабыв, что лицо ее закрыто, дама поднесла руку к глазам, желая вытереть их, но, встретив холодный, бесчувственный бархат, с гневом сорвала маску и швырнула ее на пол.

При виде неожиданно появившегося точно из облака лица де Гиш вскрикнул и поднял руку. Но от слабости он не мог вымолвить ни слова, и силы мгновенно покинули его.

Его правая рука, которая, не рассчитав своих сил, инстинктивно потянулась к видению, тотчас же снова упала на кровать, и кровавое пятно на белом полотне расширилось еще более. В то же время глаза молодого человека затуманились и закрылись, точно он уже вступал в борьбу с безжалостным ангелом смерти. После нескольких конвульсивных движений голова его замерла на подушке. Лицо стало мертвенно-бледным.

Дама испугалась, но страх не отбросил ее от кровати, а, напротив, привлек к ней. Она наклонилась над раненым, обдавая своим дыханием холодное лицо, которого она почти касалась, потом быстро поцеловала левую руку де Гиша; точно под действием электрического тока, раненый опять очнулся, открыл ничего не видящие глаза и снова погрузился в забытье.

— Уйдем, — проговорила дама, обращаясь к своей спутнице. — Нам нельзя оставаться здесь дольше; я свершу какое-нибудь безрассудство.

— Ваше высочество забыли маску, — сказала бдительная спутница.

— Подберите ее, — отвечала дама, выбежавшая на лестницу в страшном смятении.

Так как дверь на улицу оставалась приоткрытой, то две птички легко выпорхнули из нее и поспешно вернулись во дворец. Одна из дам поднялась в покои принцессы и скрылась там. Другая вошла в помещение фрейлин, то есть на антресоли.

Придя в свою комнату, она села за стол и, даже не успев отдышаться, написала следующие строки:

«Сегодня вечером принцесса навестила г-на де Гиша.

С этой стороны все идет чудесно.

Действуйте и вы; главное же, сожгите эту бумажку».

После этого она сложила письмо и осторожно прокралась по коридору в помещение, отведенное для свиты принца. Там она остановилась перед одной дверью, два раза стукнула в нее, просунула в щелку записку и убежала.

Затем, вернувшись к себе, уничтожила все следы своей прогулки и всякие доказательства того, что она писала.

Среди этих хлопот она заметила на столе маску принцессы, которую взяла с собой по приказанию своей госпожи, но не отдала ей.

«Нужно не забыть сделать завтра то, что я забыла сделать сегодня», подумала она.

Она взяла маску и почувствовала, что бархат ее влажен. Посмотрев на палец, она увидела, что он не только стал мокрым, но и был измазан кровью. Маска упала на одно из кровавых пятен, которые, как мы сказали, виднелись на полу комнаты де Гиша, и кровь обагрила ее белую батистовую подкладку.

— Вот как! — воскликнула Монтале, которую читатели, наверное, уже узнали по манере поведения. — Нет? теперь я не отдам ей этой маски. Теперь она слишком драгоценна!

И Монтале подбежала к шкатулке из кленового дерева, где у нее хранились туалетные принадлежности и духи.

«Нет, не сюда, — сказала она себе, — такие вещи нельзя предоставлять случайностям».

Затем, постояв некоторое время в раздумье, она улыбнулась и торжественно произнесла:

— Прекрасная маска, окрашенная кровью храброго рыцаря, ты отправишься в склад редкостей, где хранятся письма Лавальер, письма Рауля — словом, вся моя любовная коллекция, которая послужит когда-нибудь источником для истории Франции, для истории французских королей! Ты пойдешь к господину Маликорну, — со смехом продолжала шалунья, начиная раздеваться, — да, к почтенному господину Маликорну, — с этими словами она задула свечу, который считает, будто он только смотритель покоев принца, но на самом деле произведен мной в архивариусы и историографы дома Бурбонов и лучших родов королевства. Пусть он теперь жалуется, этот медведь Маликорн!

Тут она задернула полог и уснула.

XXIX

ПУТЕШЕСТВИЕ
На следующий день, когда часы били одиннадцать, король в сопровождении обеих королев и принцессы спустился по парадной лестнице к карете, запряженной шестеркой лошадей, нетерпеливо бивших копытами землю. Весь двор в дорожных костюмах ожидал короля. Блестящее зрелище представляло это множество оседланных лошадей, экипажей, толпы нарядных мужчин и женщин со своею челядью — лакеями и пажами.

Король сел в карету с двумя королевами. Принцесса поместилась с принцем. Фрейлины последовали примеру особ королевской фамилии и сели по две в приготовленные для них экипажи. Карета короля: двинулась во главе кортежа, за ней карета принцессы, дальше остальные, согласно требованиям этикета.

Было жарко, легкий ветерок, который утром приносил свежесть, вскоре накалился от лучей солнца, спрятавшегося за облаками, и только обжигал своим дуновением. Горячий ветер поднимал тучи пыли, слепившей глаза путешественников.

Принцесса первая стала жаловаться на духоту. Принц вторил ей, откинувшись на спинку кареты с таким видом, точно собирался лишиться чувств, и все время с громкими вздохами освежал себя солями и благовониями. Тогда принцесса весьма учтиво обратилась к нему:

— Право, принц, я думала, что в эту жару вы из любезности предоставите всю карету мне одной, а сами поедете верхом.

— Верхом! — испуганно воскликнул принц, показывая этим возгласом, насколько странным кажется ему предложение принцессы. — Верхом! Что с вами, принцесса, у меня вся кожа сойдет от этого раскаленного ветра.

Принцесса рассмеялась.

— Возьмите мой зонтик, — предложила она.

— А кто будет его держать? — самым хладнокровным тоном отвечал принц.

— К тому же у меня нет лошади.

— Как нот лошади? — удивилась принцесса, которая, не добившись своего, хотела, по крайней мере, подразнить супруга. — Нет лошади? Вы ошибаетесь, сударь, вон ваш гнедой любимец.

— Мой гнедой конь? — спросил принц, пробуя наклониться к дверце; однако это движение причинило ему столько беспокойства, что он снова откинулся на спинку и замер в неподвижности.

— Да, — сказала принцесса, — ваш конь, которого ведет на поводу господин де Маликорн.

— Бедный конь! — отозвался принц, — Как ему, должно быть, жарко.

И с этими словами он закрыл глаза, точно умирающий, готовый испустить последний вздох.

Принцесса лениво вытянулась в другом углу кареты и тоже закрыла глаза, но не для того, чтобы спать, а чтобы отдаться на досуге своим мыслям.

Между тем король, поместившийся на переднем сиденье кареты, так как задние места были уступлены королевам, испытывал досаду, свойственную влюбленным, которые никак не могут утолить жажду постоянно созерцать предмет своей любви и расстаются с ним неудовлетворенные, чувствуя еще более жгучее желание.

Возглавляя, как мы сказали, процессию, король не мог со своего места видеть кареты придворных дам и фрейлин, которые ехали позади. Вдобавок ему нужно было отвечать на постоянные обращения молодой королевы, которая была очень счастлива в присутствии дорогого мужа и, забывая о придворном этикете, изливала на него всю свою любовь и окружала всевозможными заботами, опасаясь, как бы его не отняли у нее или как бы у него не возникла мысль покинуть ее.

Анна Австрийская, которую мучили приступы глухой боли в груди, старалась казаться веселой. Она угадывала нетерпение короля, но умышленно продлевала его пытку, неожиданно начиная разговор как раз в те минуты, когда король отдавался грезам о своей тайной любви.

Наконец заботливость молодой королевы и уловки Анны Австрийской стали невыносимы для короля, не умевшего сдерживать движений своего сердца.

Он пожаловался сначала на жару; затем пошли другие жалобы. Однако Мария-Терезия не догадалась о намерениях мужа. Поняв слова короля буквально, она стала обмахивать Людовика веером из страусовых перьев.

Когда нельзя было больше негодовать на жару, король сказал, что у него затекли ноги. Так как в эту самую минуту карету остановили, чтобы переменить лошадей, то королева предложила:

— Не хотите ли пройтись? У меня тоже затекли ноги. Мы пойдем немного пешком, потом карета догонит нас, и мы снова усядемся.

Король нахмурил брови; жестокому испытанию подвергает неверного супруга ревнивая женщина, если она достаточно владеет собой, чтобы не дать ему повода рассердиться.

Тем не менее король не мог отказаться. Он вышел из кареты, подал королеве руку и сделал с нею несколько шагов, пока меняли лошадей. Он с завистью посматривал на придворных, пользовавшихся счастьем ехать верхом.

Королева вскоре заметила, что прогулка пешком доставляла королю так же мало удовольствия, как и путешествие в карете. Поэтому она попросила его снова сесть и экипаж. Король довел королеву до подножки, но не поднялся вслед за ней. Отойдя на три шага, он стал искать в веренице экипажей тот, что так живо интересовал его.

В дверце шестой кареты виднелось бледное лицо Лавальер. Замечтавшись, король не заметил, что все уже готово и ждут только его. Вдруг в нескольких шагах от него раздался почтительный голос. Это был г-н Маликорн, державший под уздцы двух лошадей.

— Ваше величество спрашивали лошадь? — обратился он к королю.

— Лошадь? Вы привели мою лошадь? — спросил король, не узнавая этого придворного, к лицу которого он еще не привык.

— Государь, — отвечал Маликорн, — вот конь к услугам вашего величества.

И Маликорн указал на гнедого коня принца, которого заметила из кареты принцесса. Это была великолепная, прекрасно оседланная лошадь.

— Но ведь это не моя лошадь, — заметил король.

— Государь, это лошадь из конюшни его высочества. Но его высочество не ездит верхом, когда так жарко.

Король ничего не ответил, но быстро подошел к коню. Маликорн тотчас же подал стремя; через секунду его величество был уже в седле. Повеселев от этой удачи, король с улыбкой подъехал к карете ожидавших его королев и, не замечая испуганного лица Марии-Терезии, воскликнул:

— Какое счастье! Я нашел лошадь. В карете я задыхался. До свидания, государыни!

И, грациозно нагнувшись к крутой шее своего коня, моментально исчез.

Анна Австрийская высунулась из окошка и посмотрела, куда он едет. Поравнявшись с шестой каретой, он осадил коня и снял шляпу. Его поклон обращен был к Лавальер, которая при виде короля вскрикнула от изумления и покраснела от удовольствия. Монтале, сидевшая в другом углу кареты, поклонилась королю. Потом, как женщина умная, притворилась, что вся поглощена пейзажем, открывавшимся из левого окна.

Разговор короля и Лавальер, как все разговоры влюбленных, начался с красноречивых взглядов и лишенных всякого смысла фраз. Король объяснил, что в карете он изнемогал от жары и поездка верхом показалась ему необыкновенно приятной.

— Нашелся благодетель, — сказал король, — который угадал мои желания.

Мне очень хотелось бы знать, кто этот дворянин, сумевший так искусно услужить королю и избавить его от жестокой скуки.

В эту минуту Монтале как бы очнулась от своих мечтаний и устремила взор на короля.

Поскольку король смотрел то на Лавальер, то на нее, она могла подумать, что вопрос обращен к ней, и, следовательно, имела право ответить.

И она ответила:

— Государь, лошадь, на которой едет ваше величество, принадлежит принцу, и ее вел дворянин, состоящий на службе его высочества.

— Не знаете ли вы, мадемуазель, как его зовут?

— Господин Маликорн, государь. Да вот он сам едет слева от кареты.

И она показала на Маликорна, который действительно с блаженным лицом галопировал у левой дверцы кареты, хорошо зная, что в эту минуту разговор идет о нем, но не подавая виду, точно глухонемой.

— Он самый, — кивнул король. — Я запомнил его лицо и не забуду его имени.

Король нежно посмотрел на Лавальер.

Ора сделала свое дело: она вовремя бросила имя Маликорна, и оно упало на хорошую почву; ему оставалось только пустить корни и принести плоды.

Поэтому Монтале снова откинулась в свой угол и знаками приветствовала Маликорна, только что имевшего счастье понравиться королю. Она шепнула ему:

— Все идет хорошо.

Слова эти сопровождались мимикой, которая должна была изображать поцелуй.

— Увы, мадемуазель, — вздохнул король; — вот и конец сельской свободе; ваши обязанности на службе у принцессы станут более сложными, и мы больше не будем видеться.

— Ваше величество так любите принцессу, — заметила Луиза, — что будете часто навещать ее; а проходя через комнату, ваше величество…

— Ах, — нежно сказал король, понизив голос, — встречаться не значит только видеться, а для вас этого, кажется, достаточно.

Луиза ничего не ответила; у нее готов был вырваться вздох, но она подавила его.

— У вас большое самообладание, — произнес король.

Лавальер грустно улыбнулась.

— Употребите эту силу на любовь, — продолжал он, — и я буду благодарить бога за то, что он дал ее вам.

Лавальер промолчала и только посмотрела на короля. Людовик, точно обожженный этим взглядом, провел рукой по лицу и, пришпорив лошадь, ускакал вперед.

Откинувшись на спинку кареты и полузакрыв глаза, Лавальер любовалась красивым всадником с развевающимися от ветра перьями на шляпе. Бедняжка любила и упивалась своей любовью. Через несколько мгновений король вернулся.

— Своим молчанием вы терзаете меня. Вы, наверное, изменчивы, и вам ничего не стоит порвать добрые отношения… словом, я страшусь рождающейся во мне любви.

— Государь, вы ошибаетесь, — отвечала Лавальер, — если я полюблю, то на всю жизнь.

— Если полюбите! — надменно воскликнул король. — Значит, теперь вы не любите.

Она закрыла лицо руками.

— Вот видите, — сказал король, — я был прав, вы изменчивы, капризны, может быть, кокетка. Ах, боже мой, боже мой!

— О нет, успокойтесь, государь; нет, нет, нет!..

— И вы можете обещать, что никогда не изменитесь по отношению ко мне?

— Никогда, государь!

— И никогда не будете жестокой?

— Нет, нет!

— Хорошо; вы знаете, я люблю обещания, люблю охранять клятвой все, что трогает мое сердце. Обещайте мне или лучше поклянитесь, что если когда-нибудь в предстоящей жизни, полной жертв, тайн, горестей, препятствий и недоразумений, мы провинимся чем-нибудь друг перед другом, будем неправы, — поклянитесь мне, Луиза…

Лавальер вся затрепетала; в первый раз слышала она свое имя из уст короля.

Людовик же, сняв перчатку, протянул руку в карету.

— Поклянитесь, — продолжал он, — что, поссорившись, мы непременно будем искать к вечеру примирения, приложим старания, чтобы свидание или письмо, если мы будем далеко друг от друга, принесло нам утешение и успокоение.

Лавальер схватила своими похолодевшими пальцами горевшую руку влюбленного короля и нежно пожала ее; это рукопожатие было прервано движением лошади Людовика, испугавшейся вращавшегося колеса.

Лавальер поклялась.

— Теперь, государь, — попросила она, — вернитесь к королеве; я чувствую, что там собирается гроза и мне она несет несчастья и беды.

Людовик повиновался,поклонился Монтале и пустил лошадь вдогонку за каретой королев. В одной из карет он увидел заснувшего принца.

Но принцесса не спала, и когда король проезжал мимо, она обратилась к нему:

— Какая чудесная лошадь, государь!.. Да ведь это гнедой конь принца!

А молодая королева спросила только:

— Ну, что, вам лучше, дорогой государь?

XXX

ТРИУМФЕМИНАТ
Приехав в Париж, король отправился в совет и часть дня работал. Молодая королева осталась с Анной Австрийской и по уходе короля разрыдалась.

— Ах, матушка, — сказала она, — король больше меня не любит. Что будет со мной, боже праведный?

— Муж всегда любит такую жену, как вы, — отвечала Анна Австрийская.

— Может наступить время, матушка, когда он полюбит другую.

— Что вы называете любить?

— Ах, всегда думать о ком-нибудь, всегда искать встречи с этим лицом!

— А разве вы заметили у короля что-нибудь подобное? — спросила Анна Австрийская.

— Нет, сударыня, — неуверенно молвила молодая королева.

— Вот видите, Мария!

— А между тем, дорогая матушка, согласитесь, что король пренебрегает мною.

— Король, дочь моя, принадлежит всему королевству.

— Вот почему он не принадлежит мне; вот почему и меня, как многих королев, король бросит, забудет, и любовь, слава, почести станут уделом других. Ах, матушка, король так красив! Многие женщины будут признаваться ему в любви, многие будут любить его!

— Женщины редко любят в короле мужчину. Но если бы это случилось, в чем я сомневаюсь, пожелайте, Мария, чтобы эти женщины действительно любили вашего мужа. Во-первых, самоотверженная любовь женщины быстро надоедает мужчине, во-вторых, полюбив, женщина теряет всякую власть над мужчиной, от которого она не добивается ни могущества, ни богатства, а только любви. Итак, пожелайте, чтобы король любил как можно меньше, а его избранница как можно больше.

— Ах, матушка, беззаветная любовь заключает в себе огромную силу.

— А вы говорите, что вы покинуты!

— Это правда, я говорю глупости… Но одного, однако, я не могла бы вынести.

— Чего именно?

— Счастливого выбора, новой семьи, которую он нашел бы у другой женщины. О, если я когда-нибудь узнаю, что у короля есть дети… я умру!

— Мария! Мария! — улыбнулась в ответ королева-мать и взяла за руку молодую женщину. — Запомните то, что я вам скажу, и пусть мои слова всегда будут служить вам утешением: у короля не может быть наследника без вас, у вас же он может быть без короля.

И с этими словами Анна Австрийская громко расхохоталась, покинула свою невестку и пошла навстречу принцессе, о приходе которой в эту минуту доложил паж.

Лицо у принцессы было озабоченное, как у человека, что-то затеявшего.

— Я пришла узнать, — начала она, — не утомило ли ваши величества наше путешествие?

— Нисколько, — отвечала королева-мать.

— Немного, — проговорила Мария-Терезия.

— А я очень обеспокоена.

— Чем? — взглянула на нее Анна Австрийская.

— Король, наверное, устал от верховой езды.

— Нет, ему было полезно прокатиться верхом.

— Я сама посоветовала ему, — сказала, побледнев, Мария-Терезия.

Принцесса ничего не отвечала, а только улыбнулась одной из свойственных ей улыбок, при которой все лицо ее оставалось неподвижным и только губы кривились. Она тотчас же переменила тему разговора:

— Мы нашли Париж совершенно таким же, как покинули его: по-прежнему интриги, козни, кокетство.

— Интриги! Какие интриги? — спросила королева-мать.

— Много говорят о господине Фуке и госпоже Плесси-Бельер.

— Которая записалась, значит, под десятитысячным номером? — усмехнулась королева-мать. — Ну а козни?

— По-видимому, у нас какие-то неприятности с Голландией.

— Принц рассказал мне историю с медалями.

— Ах, медали, отчеканенные в Голландии, — воскликнула молодая королева, — на которых изображено облако, проходящее по солнцу-королю! Напрасно вы называете это кознями. Это просто неприличная выходка.

— Такая жалкая, что король не обратит на нее внимания, — заметила королева-мать. — А что вы скажете о кокетстве? Вы намекали на госпожу д'Олон?

— Нет, нет! Нужно искать поближе.

— Casa de usted[169], — прошептала королева-мать на ухо невестке, не шевеля губами.

Принцесса не услышала этих слов и продолжала?

— Вы знаете ужасную новость?

— Как же! О ранении господина де Гиша?

— И вы, как и все, объясняете это несчастным случаем на охоте?

— Да, конечно, — ответили обе королевы, проявив на этот раз интерес.

Принцесса подошла ближе…

— Дуэль! — произнесла она.

— А! — воскликнула Анна Австрийская, для ушей которой слово дуэль звучало неприятно: во время ее царствования дуэли были запрещены во Франции.

— Прискорбная дуэль, которая чуть было не стоила принцу двух его лучших друзей, а королю — двух преданных слуг.

— Из-за чего же произошла эта дуэль? — спросила молодая королева, движимая каким-то тайным инстинктом.

— Из-за кокетства, — торжествующе сказала принцесса. — Противники рассуждали о добродетели одной дамы: один находил, что рядом с нею Паллада — ничто; другой уверял, будто эта дама подражает Венере, прельстившей Марса, и эти господа подрались, как Ахилл с Гектором.

— Венера, прельстившая Марса? — прошептала молодая королева, не решаясь углублять аллегорию.

— Кто же эта дама? — начала без обиняков Анна Австрийская. — Вы как будто сказали, что она фрейлина?

— Неужели сказала? — удивилась принцесса.

— Да. Мне показалось даже, что вы назвали ее имя.

— А знаете ли вы, что такая женщина приносит большое несчастье в королевский дом?

— Это мадемуазель де Лавальер? — спросила королева-мать.

— Представьте, да; эта дурнушка.

— Я считала ее невестой одного дворянина, который не является ни господином де Гишем, ни господином де Бардом.

— Очень возможно, ваше величество.

Молодая королева взяла вышивание и с притворным спокойствием стала распутывать нитки; однако дрожащие пальцы выдавали ее волнение.

— Что такое вы сказали о Венере и Марсе? — продолжала расспрашивать королева-мать. — Разве есть какой-нибудь Марс?

— Она хвастается, что есть.

— Вы говорите, хвастается?

— Это и было причиной дуэли.

— И господин де Гиш держал сторону Марса?

— Да, конечно, как преданный его слуга.

— Преданный слуга! — вскричала молодая королева, забыв всякую сдержанность, настолько ее мучила ревность. — Чей слуга?

— Защищать Марса, — говорила принцесса, — можно было, только принеся в жертву Венеру. Поэтому господин де Гиш утверждал, что Марс решительно ни в чем не повинен и что Венера просто хвастунья.

— А господин де Вард, — спокойно спросила Анна Австрийская, — настаивал, что Венера права?

«Дорого же вы, де Вард, поплатитесь за рану, нанесенную благороднейшему человеку!» — подумала принцесса.

Она с ожесточением напала на де Варда, мстя таким образом за раненого и возвращая одновременно собственный долг; принцесса была уверена, что ей удастся окончательно погубить своего врага. Она наговорила о нем так много, что если бы слова ее слышал Маникан, он пожалел бы о своих хлопотах за друга, — столько вреда принесли они несчастному врагу.

— Во всем этом, — сказала Анна Австрийская, — я вижу только одно зло — Лавальер.

Молодая королева снова принялась за работу с полнейшим хладнокровием.

Принцесса слушала.

— Разве вы не согласны со мной? — обратилась к ней Анна Австрийская.

— Разве вы не считаете ее причиной ссоры и поединка?

Принцесса отвечала неопределенным жестом, который можно было принять и за утвердительный и за отрицательный.

— В таком случае я не понимаю, что вы говорили об опасности кокетства, — заметила Анна Австрийская.

— Да ведь если бы эта особа не кокетничала, — поспешно ответила принцесса, — Марс не обратил бы на нее никакого внимания.

При новом упоминании о Марсе щеки молодой королевы на мгновение вспыхнули, однако она продолжала работать.

— Я не Желаю, чтобы при моем дворе одних мужчин вооружали против других, — флегматично произнесла Анна Австрийская. — Эти нравы были, может быть, терпимы во времена, когда раздробленное дворянство объединялось только ухаживанием за женщинами. В те времена царили женщины, поддерживая путем частых поединков отвагу мужчин. Но теперь, слава богу, во Франции только один повелитель. Этому повелителю должны быть посвящены все силы и все помыслы. Я не потерплю, чтобы моего сына лишали преданных слуг.

И, повернувшись к молодой королеве, спросила:

— Что делать с этой Лавальер?

— Лавальер? — с изумлением подняла глаза Мария-Терезия. — Я не слыхала этого имени.

Этот ответ сопровождала ледяная улыбка, которая подходит только королевским устам.

Принцесса сама была дочерью короля и отличалась большой гордостью и большим умом; однако слова Марии-Терезии уничтожили ее. И ей понадобилось несколько мгновений, чтобы прийти в себя.

— Это одна из моих фрейлин, — поклонилась принцесса.

— В таком случае, — произнесла Мария-Терезия тем же тоном, — это касается вас, сестра… а не нас.

— Простите, — возразила Анна Австрийская, — это касается, меня. Я отлично понимаю, — продолжала она, многозначительно взглянув на принцессу, — почему ваше высочество сказали мне об этом.

— Все, что исходит от вас, — криво улыбнулась англичанка-принцесса, исходит от самой мудрости.

— Ее можно будет отослать в провинцию, — мягко заметила Мария-Терезия, — и устроить ей пенсию.

— Из моей шкатулки! — живо прибавила принцесса.

— Нет, нет, принцесса, — перебила Анна Австрийская, — не нужно шума.

Король не любит, чтобы о дамах распускали дурные слухи. Пусть все это кончится посемейному. Принцесса, вы будете настолько любезны и пришлете сюда эту девушку… А вы, дочь моя, будьте добры оставить нас на несколько минут.

Просьбы вдовствующей королевы были равносильны приказаниям. Мария-Терезия удалилась в свои покои, а принцесса велела пажу позвать Лавальер.

XXXI

ПЕРВАЯ ССОРА
Лавальер вошла в комнаты королевы-матери, не подозревая, что против нее составлен опасный заговор. Она думала, что ее приглашали на дежурство, а в таких случаях королева-мать всегда была добра с ней. Кроме того, Лавальер не находилась в непосредственном подчинении у Анны Австрийской и имела с ней только официальные отношения; по прирожденной любезности и высокому положению вдовствующая королева считала долгом придавать официальным отношениям как можно больше мягкости.

Итак, Лавальер подошла к королеве-матери со спокойной и кроткой улыбкой, составлявшей ее главную прелесть. Анна Австрийская поманила девушку к своему креслу. В эту минуту вернулась принцесса и с самым равнодушным видом села подле свекрови, взяв рукоделие Марии-Терезии.

Лавальер ждала, что ей тотчас же отдадут какое-нибудь приказание, но, увидев все эти приготовления, с любопытством стала вглядываться в лица королевы и принцессы.

Анна размышляла. Принцесса выказывала полное безразличие, но ее безучастный вид способен был встревожить и не таких робких людей, как Лавальер.

— Мадемуазель, — внезапно начала королева-мать, нисколько не стараясь смягчить свой испанский акцент, хотя всегда это делала, если говорила спокойно, — подойдите-ка поближе, поговорим о вас, раз вы у всех на устах.

— Я? — воскликнула Лавальер, бледнея.

— Не притворяйтесь, красавица! Вам известно о дуэли господина де Гиша с господином де Вардом?

— Боже мой, ваше величество, вчера до меня дошли слухи о ней, — отвечала Лавальер.

— А вы не предполагали, что будут такие слухи?

— Как могла я предполагать это, ваше величество?

— Дуэль никогда не бывает без причины, и вы, наверное, знали причину вражды двух противников.

— Я не знаю ее, ваше величество.

— Упорное отрицание довольно старый способ защиты, и вы слишком умны, мадемуазель, для того, чтобы прибегать к банальностям. Придумайте что-нибудь другое.

— Боже мой, ваше величество пугаете меня своим ледяным тоном! Неужели я имела несчастье навлечь на себя немилость?



Принцесса рассмеялась. Лавальер с изумлением посмотрела на нее.

— Немилость? — переспросила Анна Австрийская. — Навлечь немилость? Вы не понимаете, что говорите, мадемуазель де Лавальер, я подвергаю немилости лишь тех людей, о которых я думаю. О вас же я вспомнила только потому, что о вас слишком много говорят, а я не люблю, когда фрейлины моего двора служат предметом разговоров.

— Ваше величество делаете мне честь, обращаясь ко мне, — возразила испуганная Лавальер, — но я не понимаю, почему могут заниматься мной.

— Так я сейчас расскажу. Господину де Гишу пришлось защищать вас.

— Меня?

— Да, вас. Он поступил по-рыцарски, а красивые искательницы приключений любят, чтобы рыцари ломали ради них копья. Но я ненавижу поединки и особенно ненавижу такого рода приключения… сделайте отсюда вывод.

Лавальер упала к ногам королевы, но та повернулась к ней спиной. Она протянула руку к принцессе, которая засмеялась ей в глаза. Гордость заставила Лавальер подняться.

— Ваше величество, — попросила она, — скажите мне, в чем я провинилась? Я вижу, что ваше величество осуждаете меня, не давая возможности оправдаться.

— Вот как! — вскричала Анна Австрийская. — Слышите, какие красивые фразы, принцесса! Какие высокие чувства! Ни дать ни взять — инфанта, нареченная великого Кира, кладезь нежности и героических чувств! Видно, моя красавица, что вы общаетесь с коронованными особами.

Лавальер почувствовала, что ее ранили в самое сердце, она не то что побледнела, но стала белой, как лилия, и силы покинули ее.

— Я хотела вам сказать, — презрительно говорила королева, — что, если вы по-прежнему будете питать подобные чувства, вы так унизите нас, женщин, что нам будет стыдно стоять рядом с вами. Опомнитесь, мадемуазель.

Кстати, я слышала, что вы невеста. Это правда?

Лавальер прижала руку к сердцу, которому нанесена была новая рана.

— Отвечайте же, когда с вами говорят!

— Да, ваше величество.

— Кто же ваш жених?

— Виконт де Бражелон.

— Вы знаете, что это для вас большое счастье, мадемуазель, и что вы, девушка без состояния, без положения в обществе… без особых личных достоинств, должны благословлять небо, дарующее вам такое будущее.

Лавальер молчала.

— Где находится виконт де Бражелон? — спросила королева.

— В Англии, — отвечала принцесса, — куда, конечно, вскоре дойдут слухи об успехах мадемуазель.

— Боже мой! — прошептала в отчаянии Лавальер.

— Итак, мадемуазель, — сказала Анна Австрийская, — этого молодого человека вернут, и вы с ним куда-нибудь уедете. Если у вас другие намерения, — у девушек иногда бывают странные желания, — поверьте, я направлю вас на хороший путь: и не таких, как вы, я уже излечивала.

Лавальер больше ничего не слышала. Безжалостная королева продолжала:

— Я пошлю вас одну в такое место, где у вас будет возможность зрело подумать обо всем. Размышление охлаждает жар крови и рассеивает иллюзии молодости. Мне кажется, что вы поняли меня.

— Ваше величество!

— Ни слова больше!

— Ваше величество, я не виновата в том, что вам угодно было предположить. Взгляните на мое отчаяние. Я так люблю, так почитаю ваше величество.

— Лучше было бы, если бы вы не почитали меня, — усмехнулась королева.

— Лучше было бы, если бы вы не были невинной. Уж не воображаете ли вы, что я посмотрела бы сквозь пальцы, если бы вы были виноваты?

— Ваше величество, вы меня убиваете!

— Пожалуйста, без комедий, не то я устрою вам такую развязку, что вы будете не рады. Ступайте к себе, и пусть урок послужит вам на пользу.

— Ваше высочество, — проговорила Лавальер, обращаясь к герцогине Орлеанской и хватая ее за руку, — вы так добры, попросите за меня!

— Я? — расхохоталась принцесса. — Я добра?.. Вы совсем не верите тому, что говорите, мадемуазель!

И она резко отдернула руку.

Вместо того чтобы испить до дна чашу унижения, Лавальер внезапно успокоилась и овладела собой; она сделала глубокий реверанс и ушла.

— Ну, как, по-вашему, — спросила Анна Австрийская, — она будет продолжать?

— Я не доверяю кротким и терпеливым характерам, — отвечала принцесса.

— Терпеливое сердце необыкновенно мужественно; кроткий дух уверен в себе.

— Ручаюсь вам, что она очень и очень подумает, прежде чем снова взглянуть на бога Марса.

— Если только не вооружится его щитом, — возразила принцесса.

Гордый взгляд королевы-матери был ответом на это не лишенное тонкости замечание. И обе дамы, почти уверенные в победе, отправились к Марии-Терезии, которая с притворным равнодушием ждала их.

Было около половины седьмого. Король только что кончил дела и поужинал. Не теряя времени, он взял де Сент-Эньяна под руку и приказал ему проводить себя в комнату Лавальер. Придворный выразил крайнее изумление.

— Что же тут странного? — сказал король. — Мне нужно освоить этот маршрут и сделать его привычным.

— Но, государь, здешнее помещение фрейлин — настоящий фонарь: все видят, кто туда входит, кто выходит. Мне кажется, нужен какой-нибудь предлог… Вот, например…

— Ну, какой?

— Неугодна ли будет вашему величеству подождать, пока принцесса вернется к себе?

— Никаких предлогов! Никаких ожиданий! Довольно играть в прятки, довольно тайн! Не вижу никакого бесчестия для короля Франции в том, что он будет разговаривать с умной девушкой. Пусть будет стыдно тому, кто дурно подумает об этом!

— Простите меня, ваше величество, за избыток усердия…

— Говори.

— А королева?

— Да, это правда, это правда! Я хочу, чтобы королева всегда была окружена почтением. Ну хорошо, сегодня вечером я нанесу визит мадемуазель де Лавальер, а потом придумаю какие тебе будет угодно предлоги. Завтра мы займемся этим, сегодня же у меня нет времени.

Де Сент-Эньян ничего не ответил. Он пошел вперед, спустился с лестницы и пересек двор, чувствуя стыд, которого не могла подавить величайшая честь оказывать услугу королю. Дело в том, что де Сент-Эньян хотел сохранить свою репутацию в глазах принцессы и обеих королев. В то же время ему хотелось угодить мадемуазель де Лавальер, а сочетать то и другое было довольно сложно.

Нужно заметить, что окна комнат королев и принцессы выходили во двор.

У видя, как он провожает короля, эти три дамы порвали бы с ним всякие отношения, а авторитет этих высокопоставленных особ не мог быть уравновешен мимолетным влиянием фаворитки. Несчастный де Сент-Эньян, так мужественно оказывавший покровительство Лавальер в парке Фонтенбло, потерял всю свою уверенность, находясь в Париже на виду у всех. Он находил у этой девушки тысячу недостатков, и ему не терпелось сообщить о них королю.

Но вот пытка кончилась; двор был пройден. Ни одна занавеска не поднялась, ни одно окно не открылось. Король шел быстро: его торопили нетерпение и длинные ноги де Сент-Эньяна, показывавшего ему дорогу. У дверей де Сент-Эньян хотел скрыться; король удержал его. Это была любезность, без которой придворный отлично обошелся бы. Ему пришлось войти вместе с Людовиком к Лавальер.

При появлении короля молодая девушка вытерла глаза; король заметил это. Он стал ее расспрашивать с настойчивостью влюбленного.

— Пустяки, государь, — улыбнулась она.

— Но вы все же плакали?

— Нет, государь.

— Взгляните, де Сент-Эньян, разве я ошибаюсь?

Де Сент-Эньяну необходимо было ответить, но он был в большом замешательстве.

— Однако у вас красные глаза, — настаивал король.

— Это от пыли, государь.

— Нет, нет, у вас на лице нет того выражения довольства, которое так красит вас и делает такой привлекательной. Вы на меня не смотрите.

— Государь!

— Да что я говорю: вы избегаете моих взглядов!

Она действительно отворачивалась.

— Но, ради бога, что случилось? — спросил Людовик, охваченный лихорадочным волнением.

— Повторяю, государь, пустяки; и я готова доказать вашему величеству, что я совершенно спокойна.

— Вы говорите, что вы спокойны, а я вижу, что вы в замешательстве.

Может быть, вас обидели, рассердили?

— Нет, нет, государь!

— Вы должны сказать мне об этом! — воскликнул король, сверкая глазами.

— Никто, государь, не обижал меня, никто.

— Так пусть же к вам вернется то мечтательно-веселое выражение лица, которым я любовался сегодня утром; сделайте мне одолжение!

— Извольте, государь, извольте!

Король топнул ногой.

— Какая необъяснимая перемена! — воскликнул он.

И Людовик взглянул на де Сент-Эньяна, который тотчас заметил подавленный вид Лавальер. Но напрасно просил Людовик, напрасны были его попытки рассеять ее печаль, вывести ее из оцепенения. Эта скрытность показалась королю оскорбительной; он стал подозрительно осматриваться.

В комнате Лавальер висел миниатюрный портрет Атоса. Король заметил этот портрет, черты лица Атоса очень напоминали Бражелона, потому что изображение было сделано в молодые годы графа. И он не спускал с миниатюры грозного взора.

Лавальер была так угнетена и так далека от мысли об этом портрете, что не могла догадаться о причине озабоченности короля. А король невольно вспомнил, что Лавальер и Бражелон были близки с раннего детства.

Он вспомнил о помолвке, которая была следствием этой близости. Он вспомнил, как Атос просил у него руки Лавальер для Рауля.

И Людовик вообразил, что по возвращении в Париж Лавальер получила из Лондона известия, затмившие его образ, образ короля. Тотчас же его ужалил овод, который называется ревностью. Снова он принялся с горечью допрашивать ее. Лавальер не могла отвечать: ей пришлось бы сказать все, обвинить королеву, обвинить принцессу. А это значило бы начать открытую борьбу с двумя высокопоставленными и могущественными женщинами.

Ей казалось сперва, что раз она не скрывала от короля ничего происходившего в ней, то король должен был прочитать правду в ее сердце, несмотря на ее молчание. Ей казалось, что если он действительно любит ее, то должен все понять, обо всем догадаться. Разве взаимное влечение не есть божественное пламя, освещающее все, что творится в сердце, и избавляющее действительно любящих от необходимости говорить?

Поэтому она замолчала, закрыв лицо руками и ограничиваясь только вздохами да слезами. Эти слезы и вздохи, которые сначала растрогали, а потом испугали Людовика XIV, теперь стали раздражать его.

Король не выносил сопротивления, хотя бы даже это сопротивление выражалось вздохами и слезами. Его слова стали колючими, требовательными, резкими. Это усилило страдания молодой девушки, но она мужественно переносила и новое испытание. Король перешел к прямому обвинению. Лавальер даже не пыталась защищаться; в ответ она только отрицательно качала головой, повторяя лишь два слова, всегда вырывающиеся из погруженных в глубокую печаль сердец:

— Боже мой, боже мой!

Однако этот крик боли не только не успокаивал, но еще увеличивал раздражение короля… Это был призыв к силе, стоявшей выше него, к существу, которое могло защитить от него Лавальер.

К тому же он находил поддержку в де Сент-Эньяне.

Де Сент-Эньян, как мы видели, чувствовал, что собирается гроза; он не знал, какой степени может достигнуть любовь Людовика XIV. Зато он ясно предугадывал, что на бедную Лавальер скоро обрушатся удары королев и принцессы, и был не настолько рыцарем, чтобы не бояться водоворота, который мог увлечь и его.

Поэтому де Сент-Эньян на все обращения короля отвечал только словами, произносимыми вполголоса, или отрывистыми жестами стараясь подлить масла в огонь и привести размолвку к открытой ссоре, после которой ему не придется больше компрометировать себя, сопровождая своего высокого покровителя к Лавальер. Король раздражался все больше и больше. Скрестив руки, он остановился перед Луизой.

— В последний раз спрашиваю вас, мадемуазель, угодно вам отвечать?

Угодно вам объяснить причину этой перемены, своего непостоянства, капризов?

— Чего вы от меня хотите, боже мой? — прошептала Лавальер. — Вы видите, государь, что сейчас я душевно разбита. Вы видите, что у меня нет ни воли, ни мыслей, ни слов!

— Неужели так трудно сказать правду? Вам понадобилось бы для этого меньше слов, чем вы только что произнесли!

— Правду о чем?

— Обо всем.

Слова правды действительно поднимались к устам от сердца Лавальер. Ее руки сделали было движение, но уста остались безмолвными, и руки опустились. Бедняжка еще не чувствовала себя настолько несчастной, чтобы решиться на подобное признание.

— Я ничего не знаю, — пролепетала она.

— О, это больше, чем кокетство, больше, чем каприз, — воскликнул король, — это предательство!

На этот раз ничто его не остановило, и он, не оглядываясь, выбежал из комнаты с жестом, полным отчаяния. Де Сент-Эньян последовал за ним, очень довольный, что дело приняло такой оборот. Людовик XIV остановился только на лестнице и сказал, судорожно хватаясь за перила:

— Как недостойно, однако, я был одурачен.

— Каким образом, государь? — спросил фаворит.

— Де Гиш дрался за виконта де Бражелона. А этого Бражелона…

— Да, государь?

— Этого Бражелона она все еще любит. Право, де Сент-Эньян, я умру от стыда, если через три дня у меня останется хоть капля любви к ней.

И Людовик XIV быстро пошел дальше.

— Ах, я ведь говорил вашему величеству! — повторял де Сент-Эньян, следуя за королем и робко поглядывая на все окна.

К несчастью, дело не обошлось так удачно, как по дороге к Лавальер.

Поднялась занавеска, из за которой выглянула принцесса и увидела, что король шел из флигеля фрейлин. Как только Людовик скрылся, она поспешно встала и стремительно помчалась в ту комнату, которую только что покинул король.

XXXII

ОТЧАЯНИЕ
После ухода короля Лавальер поднялась, протянув вперед руки, точно она собиралась броситься за Людовиком и остановить его; затем, когда дверь за ним закрылась и шум шагов замер в отдалении, у нее хватило только силы упасть перед распятием.

Так лежала она, разбитая, подавленная горем, не сознавая ничего, кроме этого горя. Вдруг она услышала шум открывающейся двери. Она вздрогнула и оглянулась, Думая, что это вернулся король. Она ошиблась — это вошла принцесса. Что ей было за дело до принцессы? Она снова упала, уронив голову на аналой.

Принцесса была взволнована, раздражена, в гневе.

— Мадемуазель, — сказала принцесса, останавливаясь перед Лавальер, конечно, это очень похвально — стоять на коленях, молиться и притворяться очень набожной, но как вы ни покорны царю небесному, вам следует все же исполнять волю владык земных.

Лавальер с трудом подняла голову.

— Мне помнится, — произнесла принцесса, — что вам только что было отдано приказание.

Неподвижный и ничего не видящий взгляд Лавальер доказывал, что она забыла обо всем на свете.

— Королева приказала вам, — говорила принцесса, — вести себя так, чтобы не было никаких поводов для слухов на ваш счет.

Взгляд Лавальер сделался вопросительным.

— А между тем от вас только что вышло лицо, присутствие которого здесь предосудительно.

Лавальер молчала.

— Нельзя, чтобы мой дом, — продолжала принцесса, — дом особы королевской крови, служил дурным примером и чтобы вы подавали этот дурной пример. Поэтому я объявляю вам, мадемуазель, с глазу на глаз, чтобы не унижать вас, — объявляю вам, что с этой минуты вы свободны и можете вернуться в Блуа к вашей матери.

Лавальер была теперь нечувствительна ни к каким оскорблениям и ни к каким страданиям. Она не шевельнулась; руки ее были по-прежнему сложены на коленях, как у Магдалины.

— Вы слышали? — спросила принцесса.

Только дрожь, пробежавшая по всему телу Лавальер, послужила ответом.

И так как жертва не подавала никаких признаков жизни, принцесса ушла.

Только в этот момент Лавальер почувствовала в своем остановившемся сердце и застывшей в жилах крови биение, которое все ускорялось около кистей рук, шеи и висков. Постепенно усиливаясь, это биение скоро перешло в лихорадку, в безумный бред, в вихре которого проносились образы ее друзей и врагов. В ее ушах среди звона и шума мешались слова угрозы и слова любви; она перестала сознавать себя; точно крылья мощного урагана подняли ее, унесли от прежнего существования, и на горизонте она видела надгробный камень, который вырос перед ней, открывая страшную, черную обитель вечной ночи.

Но мало-помалу тяжелый бред прекратился, уступив место свойственной ее характеру покорности судьбе. В сердце ее проскользнул луч надежды, точно луч солнца в темницу бедного узника.

Она мысленно перенеслась на дорогу из Фонтенбло, увидела короля верхом подле дверцы кареты, услышала, как он говорил ей о своей любви, как он просил ее любви, заставив ее поклясться, и сам поклялся, что ни один день не кончится для них в ссоре и что свидание, письмо или какая-нибудь весточка всегда принесут успокоение дневным тревогам. Значит, король не мог не сдержать слова, которого сам же он и потребовал, если только он не был деспотом, не связанным никакими обещаниями, или же холодным эгоистом, которого способно остановить первое встретившееся на пути препятствие.

Неужели король, ее нежный покровитель, способный одним словом, одним только словом положить конец всем ее страданиям, тоже присоединился к числу ее преследователей?

О, его гнев не будет долго продолжаться! Теперь, оставшись один, он, должно быть, страдает, так же как и она. Только он не скован такими цепями, как она; он может действовать, двигаться, прийти, а она… ее удел только ждать. И она ждала с трепещущей душой; не может быть, чтобы король не пришел!

Было половина одиннадцатого.

Он придет, или напишет, или передаст ей доброе слово через г-на де Сент-Эньяна. Если он придет, как она бросится к нему, откинув всякую щепетильность, которая теперь казалась ей неуместной, как она скажет: «Я по-прежнему люблю вас; это они не хотят, чтобы я вас любила».

Размышляя, она мало-помалу пришла к убеждению, что Людовик не так виноват, как ей казалось. Что должен был он подумать, встретив ее упорное молчание? Удивительно даже, что нетерпеливый и раздражительный король так долго сохранял хладнокровие. Конечно, она не поступила бы так, как он; она бы все поняла, обо всем догадалась. Но она была только простая девушка, а не могущественный король.

О, если бы он пришел, если бы он пришел!.. Она немедленно простила бы ему все, что он заставил ее выстрадать! Насколько сильнее она полюбила бы его за пережитые страдания! И, повернув голову к двери, полуоткрыв рот, она ждала поцелуя, который так нежно сулили ей утром губы короля, когда он произносил слово «любовь».

Если король не придет, он все же напишет; это было второе утешение, менее сладостное, чем первое, но все же оно будет служить доказательством любви, хотя и более робкой. О, как радостно она будет читать это письмо, как поспешно ответит на него! А когда посланный уйдет — поцелует, перечитает, прижмет к сердцу благословенный листок, который принесет ей покой, отдохновение, счастье!

Если же король не покажется и не напишет, он, во всяком случае, пришлет де Сент-Эньяна или же де Сент-Эньян сам явится к ней. И ему она расскажет все. Королевское величие не сомкнет ее уста, и тогда в сердце короля не останется больше никаких сомнений.

И все в Лавальер — сердце и взгляд, тело и душа — превратилось в ожидание. Она сказала себе, что у нее остается еще час надежды; что до полуночи король может прийти, написать или прислать де Сент-Эньяна; что только в полночь ожидание станет напрасным, всякая надежда погибнет.

Как только раздавался какой-нибудь шум во дворце, бедняжка думала, что идут к ней; как только по двору проходил кто-нибудь, ей казалось, что это посланный короля.

Пробило одиннадцать; затем четверть двенадцатого; затем половина двенадцатого. Ей казалось, что минуты текут медленно, но в то же время они уходили так скоро.

Пробило три четверти.

Полночь, полночь! Пришел конец всем ожиданиям. С последним ударом часов потух последний свет; с последним светом погасла последняя надежда.

Итак, король ее обманул, нарушил клятву, которую дал ей сегодня же утром; только двенадцать часов отделяли клятву от клятвопреступления. Не долго же ей пришлось тешиться иллюзией! Следовательно, король не только не любил ее, но и презирал ту, на которую обрушились все; он до такой степени презирал ее, что даже не защитил от бесчестия изгнания, равнявшегося позорному приговору; а между тем сам он, сам король, был настоящей причиной этого бесчестия.

Горькая улыбка, единственное выражение гнева, которое во время этой долгой борьбы обозначилось на ангельском лице жертвы, — горькая улыбка появилась на ее губах. Действительно, что оставалось у нее на земле, кроме короля? Ничего. Оставался только бог на небе.

И она обратилась к богу, взглянула на распятие и поцеловала его. Если бы кто-нибудь заглянул в эту минуту в ее комнату, то увидел бы, что бедная девушка, доведенная до отчаяния, принимала страшное решение.

Ее ноги не способны были больше поддерживать ее, она, тяжело дыша, опустилась на ступеньки аналоя, прижалась головой к распятию, вперила глаза в окно и стала ждать рассвета.

В два часа утра она все еще находилась в этом оцепенении, или, вернее, в экстазе. Она больше не принадлежала себе.

Увидев, что крыши дворца слегка полиловели и смутно обрисовались в темноте контуры распятия из слоновой кости, которое она обнимала, Лавальер с усилием встала и спустилась во двор, закрыв лицо плащом. Она подошла к калитке как раз в ту минуту, когда караульные мушкетеры открывали ворота, чтобы впустить первый пикет швейцарцев. Лавальер незаметно проскользнула вслед за часовыми на улицу, и начальник патруля не успел разобрать, что за женщина так рано покинула дворец.

XXXIII

БЕГСТВО
Лавальер вышла вместе с патрулем.

Патруль направился по улице Сент-Оноре направо, Лавальер машинально повернула налево. Лавальер приняла решение, ее намерения определились: она хотела поступить в монастырь кармелиток в Шайо, настоятельница которого была известна строгостью, наводившей страх на придворных.

Лавальер совсем не знала Парижа. Она никогда не выходила пешком и не нашла бы дороги даже в более спокойном состоянии. Не удивительно, что она сразу повернула не в ту сторону, куда было нужно. Ей хотелось как можно скорей удалиться от дворца, все равно куда. Она слышала, что Шайо расположен на берегу Сены, и направилась к Сене. Она свернула на улицу Кок к так как не могла пройти через Лувр, то направилась к церкви Сен-Жермен-Люксерруа, по пустырю, где впоследствии Перро построил знаменитую колоннаду.

Вскоре она вышла на набережную. Она была возбуждена и шла быстро, едва чувствуя слабость, которая, время от времени заставляя ее слегка прихрамывать, напоминала о вывихе, полученном ею в детстве.

В другие часы ее внешность вызвала бы подозрение даже у наименее проницательных людей, привлекла бы взгляды самых нелюбопытных прохожих. Но в половине третьего утра парижские улицы почти безлюдны; на них попадаются только трудолюбивые ремесленники, отправляющиеся на дневной заработок, или же бездельники, возвращающиеся домой после разгульной ночи. Для первых день начинается; для вторых он кончается.

Лавальер боялась всех встречных, так как она по неопытности не могла бы отличить честного человека от негодяя. Нищета была для нее пугалом, и все люди, которых она встречала, казались ей бедняками.

Несмотря на беспорядок в туалете, она была одета изящно, так как на ней было то же платье, в котором она являлась накануне к вдовствующей королеве; кроме того, ее бледное лицо и красивые глаза, видневшиеся из-под плаща, который она приподняла, чтобы смотреть в а дорогу, возбуждали различные чувства у прохожих: нездоровое любопытство у одних, жалость у других.

Так дошла Лавальер, страшно волнуясь, торопясь и спотыкаясь, до Гревской площади. Время от времени она останавливалась, прижимала руку к сердцу, прислонялась к стене, чтобы передохнуть, и затем еще быстрее устремлялась вперед.

На Гревской площади Лавальер столкнулась с тремя подвыпившими оборванцами, которые сходили с барки, причаленной к набережной. Барка была нагружена вином, и было видно, что эти люди отдали честь ее грузу.

Нестройными голосами они воспевали Бахуса и, спустившись на набережную, загородили дорогу молодой девушке. Лавальер остановилась. Они тоже остановились при виде женщины в придворном костюме. Потом взялись за руки и окружили Лавальер, напевая:

Бедняжка, ты скучаешь,

Пойдем посмеемся вместе.

Лавальер поняла, что эти люди помешают ей идти дальше. Она сделала несколько попыток к бегству; но все они были безуспешны. Ноги у нее подкосились, она почувствовала, что сейчас упадет, и отчаянно закричала. Но в то же мгновенье окружавшее ее кольцо разорвалось под чьим-то мощным натиском. Один из оскорбителей кубарем полетел налево, другой покатился направо, к реке, третий пошатнулся.

Перед девушкой стоял офицер мушкетеров, с нахмуренными бровями, угрожающе сжатыми губами и поднятой рукой. При виде мундира, особенно же испытав силу человека, носившего его, пьяницы разбежались.

— Вот тебе раз! — воскликнул офицер. — Да ведь это мадемуазель де Лавальер!

Ошеломленная тем, что произошло, пораженная звуками своего имени, Лавальер подняла глаза и узнала д'Артаньяна.

— Да, сударь, это я.

И она схватила его за руку.

— Вы защитите меня, господин д'Артаньян? — произнесла она умоляющим голосом.

— Конечно; но куда же вы идете в такой ранний час?

— В Шайо.

— В Шайо, через Ране? Ведь вы, мадемуазель, удаляетесь от него.

— В таком случае, сударь, будьте добры, укажите мне дорогу и проводите меня.

— С большим удовольствием!

— Но как вы очутились здесь? По какой милости неба вы подоспели мне на помощь? Право, мне кажется, что я вижу сон или схожу с ума.

— Я очутился здесь, мадемуазель, потому что у меня дом на Гревской площади. Вчера я пришел сюда за квартирной платой и здесь заночевал. Теперь мне хочется пораньше попасть во дворец, чтобы проверить караулы.

— Спасибо, — сказала Лавальер.

«Я объяснил ей, что я делал, — подумал д'Артаньян, — но что делала она и зачем идет в Шайо в такой час?»

Он подал ей руку. Лавальер оперлась на нее и быстро пошла. Однако чувствовалось, что она была очень слаба. Д'Артаньян предложил ей отдохнуть; она отказалась.

— Вы, должно быть, не знаете, где Шайо? — поинтересовался д'Артаньян.

— Не знаю.

— Туда очень далеко.

— Все равно!

— По крайней мере лье.

— Ничего, я дойду.

Д'Артаньян больше не спорил; по тону голоса он всегда отличал серьезно принятые решения.

Он скорее нес, чем провожал Лавальер.

Наконец показались холмы.

— К кому вы идете, мадемуазель? — спросил д'Артаньян.

— К кармелиткам, сударь.

— К кармелиткам?! — с изумлением повторил д'Артаньян.

— Да; и раз господь послал вас на моем пути, примите мою благодарность и прощайте.

— К кармелиткам! Вы прощаетесь! Значит, вы хотите постричься?.. вскричал д'Артаньян.

— Да, сударь.

— Вы!!!

В этом вы, за которым мы поставили три восклицательных знака, чтобы придать ему как можно больше выразительности, заключалась целая поэма.

Оно воскресило у Лавальер старые воспоминания о Блуа и ее недавнее прошлое в Фонтенбло; оно говорило ей: «Вы могли бы быть счастливы с Раулем и стать такой могущественной с Людовиком, и вы хотите постричься!»

— Да, сударь, — отвечала она, — я. Я хочу стать служительницей божьей; я отказываюсь от мира.

— Но не ошибаетесь ли вы относительно своего призвания? Не обманываетесь ли относительно воли божьей?

— Нет, потому что бог послал мне вас навстречу. Без вас я, наверное, не попала бы сюда. Значит, бог хотел, чтобы я дошла до цели.

— Сомневаюсь, — сказал в ответ д'Артаньян, — ваше рассуждение кажется мне чересчур хитроумным.

— Во всяком случае, — продолжала Лавальер, — вы теперь посвящены в мои планы. Мне остается только попросить вас о последней любезности, заранее принося вам благодарность.

— Говорите, мадемуазель.

— Король не знает о моем бегстве из дворца.

Д'Артаньян отступил в удивлении.

— Король, — продолжала Лавальер, — не знает, что я собираюсь постричься.

— Король не знает!.. — вскричал д'Артаньян. — Берегитесь, мадемуазель, вы не предусмотрели всех последствий вашего поступка. Без ведома короля ничего нельзя предпринимать, особенно придворным.

— Я больше не придворная, сударь.

Д'Артаньян смотрел на девушку с все возраставшим удивлением.

— Не беспокойтесь, сударь, — говорила она, — все предусмотрено, и к тому же теперь было бы поздно менять решение. Дело сделано.

— Что же вам угодно, мадемуазель?

— Сударь, я умоляю вас дать мне клятву — из жалости, из великодушия, из чувства чести.

— В чем?

— Поклянитесь мне, господин д'Артаньян, что вы не расскажете королю о встрече со мной и о том, что я в монастыре кармелиток.

Д'Артаньян покачал головой.

— Я не дам вам такой клятвы, — отказался он.

— Почему же?

— Потому что я знаю короля, знаю вас, знаю себя самого, знаю человеческую природу вообще; нет, такой клятвы я вам не дам.

— В таком случае, — произнесла Лавальер с силой, которой от нее нельзя было ожидать, — вместо того, чтобы благословлять вас до конца моих дней, скажу вам — будьте прокляты! Вы делаете меня несчастнейшей из всех женщин!

Мы уже говорили, что д'Артаньян умел различать голос сердца; восклицание Лавальер взволновало его. Он увидел, как исказилось ее лицо, как дрожь пробежала по ее хрупкому и нежному телу; он понял, что сопротивление убьет ее.

— Пусть будет по-вашему, — согласился он. — Будьте спокойны,мадемуазель, я ничего не скажу королю.

— Спасибо вам, спасибо! — воскликнула Лавальер. — Вы великодушнейший из всех людей.

И в порыве радости она схватила руку д'Артаньяна и крепко пожала ее.

Мушкетер был тронут.

— Вот тебе раз! — удивился он. — Она начинает тем, чем другие кончают. Как тут не растрогаться!

В припадке горя Лавальер присела было на камень, во собралась с силами, встала и направилась к монастырю, очертания которого обрисовывались на бледнеющем небе. Д'Артаньян издали следил за нею. Дверь в монастырскую приемную была приоткрыта. Лавальер скользнула туда, как тень, и, поблагодарив д'Артаньяна легким движением руки, скрылась.

Оставшись один, д'Артаньян задумался над только что происшедшим.

— Вот так положение! — размышлял он. — Хранить такую тайну — все равно что носить в кармане раскаленный уголь и надеяться, что он не прожжет платья. Выдать же тайну после того, как поклялся хранить ее, было бы бесчестно. Обыкновенно хорошие мысли приходят мне в голову мгновенно; однако на этот раз, если я не ошибаюсь, придется порядком потрудиться, прежде чем я найду решение вопроса… Куда направить путь?.. Ей-богу, в Париж; это правильная дорога… Только придется бежать бегом… А бежать лучше на четырех ногах, чем на двух. К несчастью, у меня теперь только две… Коня! «Корону за коня!» — сказал бы я, как говорят в театре…

Впрочем, это будет стоить мне подешевле… У заставы Конферанс стоит пикет мушкетеров, и там я найду целый десяток лошадей.

Приняв это решение, д'Артаньян тотчас же направился к пикету, выбрал лучшую лошадь и через десять минут был во дворце. На башне дворца пробило пять.

Д'Артаньян осведомился о короле. Король лег в обычный час, после аудиенции, данной им Кольберу, и, вероятно, еще спал.

— Да, — сказал мушкетер, — она не обманула меня. Король ничего не знает. Если бы ему была известна хоть половина того, что произошло, во дворце все были бы на ногах.

XXXIV

КАК ПРОВЕЛ ЛЮДОВИК ВРЕМЯ ОТ ПОЛОВИНЫ ОДИННАДЦАТОГО ДО ДВЕНАДЦАТИ
Вернувшись от Лавальер, король застал у себя Кольбера, который ожидал его распоряжений по поводу назначенного на следующий день церемониала.

Как мы уже сказали, речь шла о приеме голландского и испанского послов. Людовик XIV имел серьезные поводы для недовольства Голландией. Штаты уже несколько раз пускались на всевозможные уловки в своих отношениях с Францией и, как бы не придавая значения могущему последовать разрыву, снова отступали от союза с христианнейшим королем и затевали интриги с Испанией.

После того как Людовик XIV обрел всю полноту власти, то есть после смерти Мазарини, он сразу же столкнулся с этим положением вещей.

Молодому человеку нелегко было разрешить вопрос; но так как в эту эпоху нация была единодушна с королем, то тело с готовностью исполняло все решения, которые принимала голова. Достаточно было вспышки гнева, прилива молодой и живой крови к мозгу, и прежний политический курс менялся, создавалась новая комбинация. Роль дипломата той эпохи сводилась к подготовка переговоров, которые могли быть полезны государям.

В своем тогдашнем настроении Людовик не способен был принимать мудрые решения. Еще взволнованный ссорой с Лавальер, он расхаживал по кабинету, с жадностью отыскивая предлог для взрыва после долгого периода сдержанности.

Увидя короля, Кольбер сразу понял положение и угадал намерения монарха. Он стал лавировать. Когда государь спросил, что следует сказать завтра послу, помощник интенданта выразил удивление, каким образом г-н Фуке не осведомил ни о чем его величество.

— Господину Фуке, — сказал он, — известно все, что касается Голландии; вся корреспонденция попадает в его руки.

Король, привыкший к нападкам Кольбера на г-на Фуке, пропустил это замечание мимо ушей.

Увидя, какое впечатление произвели его слова, Кольбер пошел на попятную, заявив, что г-н Фуке не так уж виноват, как это кажется с первого взгляда, если принять во внимание его теперешние заботы. Король насторожился.

— Какие заботы? — спросил он.

— Государь, люди всегда люди, и у господина Фуке наряду с большими достоинствами есть и недостатки.

— У кого их нет, господин Кольбер!

— У вашего величества они тоже есть, — смело заявил Кольбер, умевший приправить грубую лесть легким порицанием.

Король улыбнулся.

— Какой же недостаток у господина Фуке? — спросил он.

— Все тот же, государь; говорят, он влюблен.

— В кого?

— Не знаю наверное, государь; я мало вмешиваюсь в любовные дела.

— Но раз вы говорите, значит, вы что-нибудь знаете?

— Только по слухам.

— Что же вы слышали?

— Одно имя.

— Какое?

— Не помню.

— Все же скажите.

— Как будто имя одной из фрейлин принцессы.

Король вздрогнул.

— Вам известно больше, чем вы хотите сказать, господин Кольбер, прошептал он.

— Уверяю вас, государь, нет!

— Но ведь фрейлины принцессы известны все наперечет, и если я назову вам их имена, вы, может быть, припомните.

— Нет, государь.

— Постарайтесь.

— Напрасный труд, государь. Когда речь заходит об имени скомпрометированной дамы, моя память делается железной шкатулкой, от которой потеряли ключ.



По лицу короля прошло облако; потом, желая показать, что он вполне владеет собой, Людовик тряхнул головой и сказал:

— Перейдем теперь к голландским делам.

— Прежде всего, государь, в котором часу вашему величеству угодно будет принять послов?

— Рано утром.

— В одиннадцать часов?

— Это слишком поздно… В девять.

— Это слишком рано.

— Для друзей это безразлично; с друзьями можно не церемониться; если же враги обидятся, тем лучше. Признаться, я охотно покончил бы со всеми этими болотными птицами, которые надоели мне своим криком.

— Государь, будет сделано, как угодно вашему величеству. Значит, в девять часов… Я отдам распоряжение. Аудиенция будет торжественная?

— Нет. Я хочу объясниться с ними, не ухудшая положения вещей, что всегда случается в присутствии слишком большого числа людей. В то же время я хочу добиться ясности, чтобы больше не возвращаться к этому вопросу.

— Ваше величество назначите лиц, которые будут присутствовать на этом приеме?

— Я составлю список… Теперь поговорим о послах. Чего им нужно?

— От союза с Испанией Голландия ничего не выигрывает; от союза с Францией она много теряет.

— Как так?

— Вступив в союз с Испанией, Штаты будут защищены владениями своего союзника; при всем своем желании они не могут захватить их. От Антверпена до Роттердама только один шаг через Шельду и Маас. Если они пожелают запустить зубы в испанский пирог, то вы, государь, зять испанского короля, можете через два дня явиться с кавалерией в Брюссель. Следовательно, им хочется поссорить вас с Испанией и заронить у вас подозрение, чтобы отбить охоту вмешиваться в ее дела.

— Разве не проще было бы, — отвечал король, — заключить со мной прочный союз, который давал бы мне кое-какие преимущества, а для них был бы выгоден во всех отношениях?

— Нет; ведь если бы Франция приобрела случайно общую границу с Голландией, то ваше величество оказались бы неудобным соседом. Молодой, пылкий, воинственный французский король может нанести чувствительные удары Голландии, особенно если он приблизится к ней.

— Все это я прекрасно понимаю, господин Кольбер, и ваши рассуждения превосходны. Но скажите мне, пожалуйста, каковы ваши выводы?

— Решения вашего величества всегда отличаются мудростью.

— Что мне будут говорить эти послы?

— Они скажут вашему величеству, что очень желают союза с вами, но это ложь; они будут говорить испанцам, что трем державам необходимо соединиться и помешать процветанию Англии; это тоже ложь, потому что Англия является в настоящее время естественным союзником вашего величества, у нее есть флот, тогда как у вас его нет. Именно Англия может служить противовесом могуществу Голландии в Индии. Наконец, Англия — монархическое государство, с которым у вашего величества родственные связи.

— Хорошо, но что бы вы ответили им?

— Я с большой сдержанностью ответил бы им, государь, что Голландия не очень расположена к французскому королю, что голландское общественное мнение недружелюбно к вашему величеству, что в Голландии были отчеканены медали с оскорбительными надписями.

— С оскорбительными для меня надписями? — вскричал возбужденный король.

— Нет, государь; «оскорбительные» — неподходящее слово, я обмолвился.

Я хотел сказать с надписями, чрезмерно лестными для голландцев.

— Ну, гордость голландцев меня мало трогает, — со вздохом сказал король.

— И ваше величество тысячу раз правы… Однако, — это королю известно лучше, чем мне, — чтобы добиться уступок, в политике позволительны несправедливости. Пожаловавшись на голландцев, ваше величество приобретет в их глазах большой авторитет.

— Что же это за медали? — спросил Людовик. — Ведь если я заговорю о них, мне нужно знать все точно.

— Право, не знаю в точности, государь… Какой-то крайне заносчивый девиз… В этом весь смысл, слова несущественны.

— Отлично. Я сделаю ударение на слове медаль, а они пусть понимают, как хотят.

— Поймут! Ваше величество может также ввернуть несколько слов о распространяемых памфлетах.

— Никогда! Памфлеты грязнят их авторов гораздо больше, чем тех, против кого они направлены. Благодарю вас, господин Кольбер, вы можете идти.

— Государь!

— Прощайте! Не забудьте о назначенном часе; я прошу вас присутствовать на приеме.

— Государь, я жду от вашего величества списка приглашенных.

— Да, да.

Король задумался, но совсем не о списке. Часы пробили половину двенадцатого. На лице короля можно было прочесть страшную борьбу между гордостью и любовью.

Разговор на политические темы успокоил Людовика; бледное, искаженное лицо Лавальер говорило его воображению совсем не о голландских медалях и памфлетах. Десять минут он размышлял, следует ли ему вернуться к Лавальер. Но Кольбер почтительно напомнил ему о списке, и король покраснел при мысли, что он до такой степени занят своей любовью, когда нужно думать о государственных делах.

Он стал диктовать:

— Королева-мать… королева… принцесса… госпожа де Мотвиль… мадемуазель де Шатильон… госпожа де Навайль. Мужчины: принц… господин де Граммон… господин де Маникан… господин де Сент-Эньян… и дежурные офицеры.

— А министры? — спросил Кольбер.

— Это само собой разумеется, и секретари.

— Государь, я пойду распорядиться, все будет исполнено.

Часы пробили двенадцать. В этот самый час бедняжка Лавальер умирала от горя.

Король отправился в спальню. Уже целый час королева ждала его. Со вздохом Людовик шел к ней; но, вздыхая, он благословлял себя за свое мужество, хвалил себя за то, что проявляет в любви такую же твердость, как в политике.

XXXV

ПОСЛЫ
По прибытии во дворец д'Артаньян узнал почти все, о чем мы только что рассказали; Среди дворцовых служителей у него было много друзей, гордившихся тем, что с ними раскланивается капитан мушкетеров, такая важная особа; да и независимо от тщеславия они гордились тем, что представляют какой-то интерес для такого храбреца, как д'Артаньян.

Каждое утро д'Артаньян осведомлялся обо всем, чего не мог видеть или узнать накануне, не будучи вездесущим. Из того, что он видел сам и узнавал от других, у него составлялся целый пучок сведений, который он, в случае надобности, развязывал и брал оттуда то, что ему было нужно.

Поэтому два глаза д'Артаньяна служили ему не хуже, чем Аргусу его сто глаз.

Политические и альковные тайны, фразы, вырывавшиеся у придворных, когда они выходили от короля, — все знал д'Артаньян и все прятал в огромной и непроницаемой кладовой — в своей памяти, наряду с королевскими тайнами, дорого купленными и бережно хранимыми.

Поэтому ему стало известно о свидании короля с Кольбером, о назначенном на завтра приеме послов, о том, что там будет идти речь о медалях; восстановив весь разговор по нескольким дошедшим до него словам, д'Артаньян занял свой пост в королевских покоях, чтобы быть на месте, когда король проснется.

Король проснулся очень рано; это доказывало, что спал он плохо. В семь часов он тихонько приоткрыл дверь. Д'Артаньян стоял на посту. Король был бледен и казался утомленным; туалет его еще был незакончен.

— Велите позвать господина де Сент-Эньяна, — сказал он.

Де Сент-Эньян, конечно, ожидал, что его позовут, ибо, когда за ним пришли, он был уже одет.

Де Сент-Эньян поспешил к королю. Через несколько мгновений мимо д'Артаньяна прошли король и де Сент-Эньян; король шел впереди. Д'Артаньян стоял у окна, выходившего во двор, и мог, не трогаясь с места, наблюдать за королем. Он догадывался, куда пойдет король. Король пошел к фрейлинам.

Это нисколько не удивило д'Артаньяна. Хотя Лавальер ничего не сказала ему, он сильно подозревал, что его величество собирается загладить свою вину перед нею. Де Сент-Эньян чувствовал себя немного спокойнее, чем накануне, так как надеялся, что в семь часов утра все августейшие обитатели дворца, кроме короля, еще спят.

Д'Артаньян беззаботно стоял у окна. Можно было поручиться, что он ничего не видит и ему совершенно неинтересно, что это за искатели приключений идут по двору, завернувшись в плащи. А между тем д'Артаньян, делая вид, что совсем на них не смотрит, не терял их из поля зрения. Насвистывая старинный марш мушкетеров, приходивший ему на память только в важных случаях, он представлял, какая буря гневных криков поднимется по возвращении короля.

Действительно, войдя к Лавальер и найдя ее комнату пустой, а постель нетронутой, король испугался и позвал Монтале. Монтале тотчас прибежала, но удивилась не меньше короля. Она могла сообщить его величеству только то, что ей почудилось, будто ночью Лавальер плакала; но, зная, что к ней приходил его величество, не посмела спросить о причине.

— Как вы думаете, куда она могла уйти? — забеспокоился король.

— Государь, — отвечала Монтале. — Луиза очень сентиментальна. Я часто видела, как она вставала на рассвете и уходила в сад. Может быть, она и теперь в саду.

Это предположение показалось королю правдоподобным, и он тотчас же пошел разыскивать беглянку.

Когда д'Артаньян снова увидел его, Людовик был бледен и о чем-то оживленно разговаривал со своим спутником. Король направился в сад. Де Сент-Эньян, запыхавшись, шел за ним.

Д'Артаньян не отходил от окна. Беззаботно посвистывая, он как будто ничего не замечал, а между тем видел все.

— Вот как! — прошептал он, когда король исчез. — Страсть его величества сильнее, чем я предполагал; он делает такие вещи, которых не стал бы делать из-за мадемуазель Манчини.

Через четверть часа король снова показался; он обыскал каждый уголок сада. Нечего и говорить, что его поиски были безуспешны. Де Сент-Эньян шел за его величеством обмахиваясь шляпой, и испуганным голосом расспрашивал о Лавальер всех слуг, всех встречных. Он столкнулся с Маниканом.

Маникан только что приехал из Фонтенбло; он не спешил: ему понадобились сутки, чтобы проехать расстояние, на которое другим потребовалось бы только шесть часов.

— Вы не видели мадемуазель де Лавальер? — поинтересовался де Сент-Эньян.

Всегда мечтательный и рассеянный Маникан, вообразив, что его спрашивают о де Гише, отвечал:

— Благодарю вас, графу немного лучше.

И пошел дальше; войдя в королевские комнаты, Маникан увидел д'Артаньяна и попросил объяснить, почему у короля такой растерянный вид. Д'Артаньян отвечал Маникану, что это обман зрения и король, напротив, безумно весел.

Пробило восемь. Обыкновенно в этот час король завтракал. Этикетом предписывалось, чтобы в восемь часов утра король всегда был голоден.

Людовик велел подать себе завтрак на особом столике в спальне и поел очень быстро. Де Сент-Эньян, с которым он не хотел расставаться, прислуживал ему за столом. После завтрака король дал несколько аудиенций военным, отправив тем временем де Сент-Эньяна на разведку.

Покончив с аудиенциями, Людовик стал нетерпеливо дожидаться возвращения де Сент-Эньяна, который поднял на ноги всех своих слуг; так прошло время до девяти часов.

Когда пробило девять, король проследовал в кабинет.

Послы вошли при первом ударе часов, при последнем ударе появились королевы и принцесса. Голландия была представлена тремя дипломатами, Испания — двумя.

Король приветствовал их поклоном.

В эту минуту вошел де Сент-Эньян. Его появление было для короля гораздо важнее разговора с послами, сколько бы их ни было и какие бы государства они ни представляли.

Поэтому король прежде всего вопросительно взглянул на де Сент-Эньяна, но тот отрицательно покачал головой. Король едва не потерял самообладания, но так как глаза королев, вельмож и послов были устремлены на него, он сделал над собой огромное усилие и предложил послам высказаться.

Тогда один из испанских представителей начал длинную речь, в которой восхвалял выгоды союза с Испанией.

Король перебил его, заявив:

— Сударь, я надеюсь, что все, что хорошо доя Франции, должно быть превосходно для Испании.

Эти слова и особенно категорический тон, которым они были произнесены, подействовали на посла как холодный душ и вызвали краску на лицах королев; их национальная испанская гордость была оскорблена.

Тогда взял слово голландский посол и стал жаловаться на предубеждение короля против правительства его страны.

Король перебил его:

— Сударь, мне странно слышать ваши слова, в то время как мне самому следовало бы жаловаться; между тем, вы видите, я молчу.

— На что же вы можете пожаловаться, ваше величество?

Король горько улыбнулся.

— Неужели, сударь, вы будете порицать меня за мое предубеждение против правительства, позволяющего наносить мне публично оскорбления и поощряющего оскорбителей?

— Государь!..

— Повторяю, — продолжал король, раздраженный своими личными огорчениями гораздо больше, чем политическими проблемами, — повторяю, что Голландия — пристанище для всех, кто меня ненавидит и особенно кто меня оскорбляет.

— Помилуйте, государь!..

— Вам нужны доказательства? Их легко можно представить. Где составляются дерзкие памфлеты, изображающие меня в виде жалкого и ничтожного монарха? Ваши печатные станки стонут от них. Если бы тут были мои секретари, я привел бы вам заглавия этих произведений и фамилии типографщиков.

— Государь, — отвечал посланник, — памфлет не есть произведение нации. Справедливо ли, чтобы такой могущественный король, как ваше величество, возлагал на целый народ ответственность за преступление нескольких бесноватых, умирающих с голоду?

— С этим я, пожалуй, готов согласиться, сударь. Но когда амстердамский монетный двор чеканит позорящие меня медали, неужели и в этом повинны только несколько бесноватых?

— Медали? — пробормотал посланник.

— Медали, — повторил король, глядя на Кольбера.

— И ваше величество вполне уверены… — отважился заметить голландец.

Король не спускал глаз с Кольбера; но Кольбер делал вид, что не понимает, и молчал.

Тогда вышел д'Артаньян и, достав из кармана медаль, вручил ее королю.

— Вот медаль, о которой говорит ваше величество.

Король взял ее. И собственными глазами, которые с тех пор, как он принял власть, смотрели на все свысока, он увидел оскорбительное изображение, на котором Голландия, подобно Иисусу Навину, останавливала солнце, и следующую надпись: «In conspectu meo, stetit sol».

— «В моем присутствии остановилось солнце», — гневно воскликнул король. — Надеюсь, вы больше не будете отрицать?

— Вот это солнце, — сказал д'Артаньян.

И он указал на красовавшееся во всех простенках солнце, повсюду повторявшуюся пышную эмблему с горделивым девизом: «Nec pluribus impar»[170].

Гнев Людовика, и без того достаточно подогреваемый личными неприятностями, не нуждался в этой новой пище. По его сверкающим глазам видно было, что сейчас разразится гроза. Взгляд Кольбера обуздал порыв короля.

Посол набрался храбрости и стал приносить извинения. Он говорил, что не следует придавать большого значения национальному тщеславию; что Голландия гордится положением великой державы, которого она добилась, несмотря на малые свои силы, и, если ее успехи немного опьянили соотечественников посла, он проси г короля проявить снисходительность.

Король, в поисках совета, взглянул на Кольбера, но тот не шевельнулся.

Потом он посмотрел на д'Артаньяна. Д'Артаньян пожал плечами.

Это движение как бы открыло шлюз, через который хлынул слишком долго сдерживаемый гнев короля. Никто не знал, куда устремится поток, и потому воцарилось тяжелое молчание.

Им воспользовался второй посол и тоже стал извиняться. Во время его речи король снова погрузился в задумчивость, слушая взволнованный голос голландца, как рассеянный человек слушает журчанье фонтана. Заметив это, д'Артаньян наклонился к де Сент-Эньяну и сказал ему, так размеряя голос, чтобы его услышал король:

— Вы знаете новость, граф?

— Какую новость?

— О Лавальер.

Король вздрогнул и невольно сделал шаг в сторону собеседников.

— А что случилось с ней? — спросил де Сент-Эньян тоном, который нетрудно представить себе.

— Бедняжка ушла в монастырь, — отвечал д'Артаньян.

— В монастырь? — воскликнул де Сент-Эньян.

— В монастырь? — повторил вслед за ним король посреди речи посла.

Подчиняясь требованиям этикета, он вскоре овладел собой, но продолжал прислушиваться к разговору.

— В какой монастырь? — удивился де Сент-Эньян.

— В монастырь кармелиток в Шайо.

— Откуда вы это знаете?

— От нее самой.

— Разве вы ее видели?

— Я сам проводил ее в монастырь.

Король ловил каждое слово; все в нем кипело; он готов был застонать.

— Почему же она бежала? — спросил де Сент-Эньян.

— Потому, что вчера бедняжку прогнали из дворца, — отвечал д'Артаньян.

Едва он проговорил эти слова, как король сделал повелительное движение рукой.

— Довольно, сударь, — сказал он, обращаясь к послу, — довольно!

Затем, подойдя к мушкетеру, воскликнул:

— Кто здесь говорит, что Лавальер в монастыре?

— Господин д'Артаньян, — отвечал фаворит.

— Это правда? — взглянул король на мушкетера.

— Совершеннейшая правда.

Король побледнел.

— Вы еще что-то сказали, господин д'Артаньян?

— Не помню, государь.

— Вы сказали, что мадемуазель де Лавальер прогнали из дворца.

— Да, государь.

— И это тоже правда?

— Сами узнайте, государь.

— От кого?

— О! — произнес д'Артаньян с видом человека, который показывает, что он не может исполнить просьбу.

Король порывисто отошел в сторону, оставив и послов, и министров, и придворных. Королева-мать встала; она все слышала, а чего не слышала, о том догадалась. Принцесса чуть не лишилась чувств от гнева и от страха; она тоже попыталась встать, но сейчас же снова упала в кресло, которое от этого движения откатилось назад.

— Господа, — сказал король, — аудиенция окончена; завтра я дам ответ, или, вернее, объявлю свою волю Испании и Голландии.

И повелительным жестом он отпустил послов.

— Берегитесь, сын мой! — с негодованием воскликнула вдовствующая королева. — Вы, кажется, плохо владеете собой.

— Если я не способен владеть собой, — зарычал юный лев с угрожающим жестом, — то ручаюсь вам, ваше величество, я сумею совладать с теми, кто меня оскорбляет. Пойдемте со мной, господин д'Артаньян.

Король вышел из кабинета среди всеобщего удивления и ужаса. Он сбежал с лестницы и направился через двор.

— Государь, — обратился к нему д'Артаньян, — ваше величество идете не в ту сторону.

— Я иду к конюшням.

— Незачем, государь. Лошади для вашего величества приготовлены.

Король только взглянул на своего слугу, но этот взгляд обещал больше, чем все, на что могло рассчитывать честолюбие трех д'Артаньянов.

XXXVI

ШАЙО
Хотя никто их не звал, Маникан и Маликорн пошли за королем и д'Артаньяном. Они оба были очень умны, но честолюбие часто приводило Маликорна слишком рано, Маникан же вследствие лени часто опаздывал. На этот раз оба они явились вовремя.

Было приготовлено пять лошадей. Две предназначались для короля и д'Артаньяна; две для Маникана и Маликорна. На пятую сел паж. Кавалькада поскакала галопом. Д'Артаньян сам выбрал лошадей. Они как нельзя лучше подходили для разлученных влюбленных: лошади не бежали, а летели. Через десять минут кавалькада вихрем примчалась в Шайо, вздымая облако пыли.

Король буквально спорхнул с лошади. Но как ни стремительно было это движение, д'Артаньян уже стоял на земле. Людовик знаком поблагодарил мушкетера и бросил повод пажу. Затем он вбежал в дом и, быстро распахнув дверь, вошел в приемную.

Маникан, Маликорн и паж остались за оградой, д'Артаньян последовал за королем.

При входе в приемную первое, что заметил король, была Луиза — не на коленях, но распростертая на полу перед большим каменным распятием.

Девушка лежала на сырых плитах, еле видная в сумраке залы, освещенной только узким решетчатым окном, почти совсем закрытым вьющимися растениями. Она была одна, неподвижная, холодная, как камень, на который упало ее тело. Король подумал, что она мертва, громко вскрикнул; тотчас же к нему подбежал д'Артаньян.

Король уже обвил одной рукой стан девушки. Д'Артаньян помог королю поднять бедняжку, которая вся оцепенела. Король схватил ее в объятия и стал согревать поцелуями ее ледяные руки и виски.



Д'Артаньян ударил в колокол. На звон его сбежались кармелитки. Монахини возмущенно закричали при виде двух мужчин, поддерживавших какую-то женщину.

Прибежала и настоятельница. Но, несмотря на свою суровость, она была более светской женщиной, чем придворные дамы, и с первого же взгляда узнала короля по тому почтению, которое ему оказывали спутники, по той властности, с какой он держался. При виде короля настоятельница сейчас же удалилась, ибо только таким способом она могла сохранить свое достоинство. Но она прислала с монахинями разные лекарства, приказав им, кроме того, запереть двери.

Давно было пора: горе короля выражалось все более бурно. Он уже решил послать за своим доктором, но в эту минуту Лавальер пришла в себя. Открыв глаза, она прежде всего увидела у своих ног короля. Без сомнения, она не поняла, кто это, и горестно вздохнула.

Людовик пожирал ее жадным взором. Наконец ее блуждающий взгляд остановился на короле. Она узнала его и попыталась вырваться из его объятий.

— Как! — прошептала она. — Жертвоприношение еще не совершено?

— Нет, нет! — отвечал король. — Оно и не будет совершено, клянусь вам.

Несмотря на свою слабость, Лавальер поднялась.

— Но оно должно быть совершено, — проговорила она. — Не останавливайте меня.

— Как! Вы хотите, чтобы я позволил вам принести себя в жертву? вскричал король. — Ни за что, никогда!

— Ну, пора уходить! — прошептал д'Артаньян. — Раз они начали разговаривать, избавим их от посторонних ушей.

Д'Артаньян ушел, влюбленные остались одни.

— Государь! — говорила Лавальер. — Умоляю вас, ни слова больше. Не губите мою жизнь, мое будущее; не губите вашей славы ради минутной прихоти.

— Прихоти! — воскликнул король.

— О, теперь, государь, — продолжала Лавальер, — я ясно читаю в вашем сердце.

— Вы, Луиза?

— Да, я.

— Объяснитесь.

— Непонятное, безрассудное увлечение на несколько минут могло показаться вам достаточным оправданием. Но у вас есть обязанности, несовместимые с любовью к бедной девушке. Забудьте меня.

— Забыть?

— Дело уже сделано.

— Скорее умру!

— Государь, вы не можете любить ту, которую решились убить так жестоко сегодня ночью.

— Что вы говорите? Не понимаю.

— О чем вы просили меня вчера утром? Любить вас? Что вы обещали взамен? Никогда не ложиться в постель, не примирившись со мной, если вам случится рассердиться на меня.

— Простите меня, простите, Луиза! Ревность свела меня с ума.

— Государь, ревность — дурное чувство, которое разрастается, как сорная трава, если его не вырвать с корнем. Вы опять будете ревновать и скоро погубите меня. Сжальтесь, дайте мне умереть.

— Еще одно слово, мадемуазель, и я умру у ваших ног.

— Нет, нет, государь, я себя лучше знаю, чем вы. Не губите и вы себя из-за несчастной, которую все презирают.

— О, назовите мне ваших преследователей, умоляю вас!

— Я ни на кого не жалуюсь, государь: я обвиняю только себя. Прощайте, государь! Разговаривая со ней таким образом, вы компрометируете себя.

— Берегитесь, Луиза! Своими словами вы приводите меня в отчаяние; берегитесь!

— Государь, умоляю вас, разрешите мне остаться в этом монастыре!

— Я отниму вас у самого бога.

— Но прежде, — вскричала бедняжка, — вырвите меня из рук ожесточенных врагов, покушающихся на мою жизнь, на мою честь. Если у вас достаточно силы для любви, найдите же в себе силы защитить меня. Ту, кого, по вашим словам, вы любите, оскорбляют, осыпают насмешками, выгоняют.

И кроткая девушка, в припадке горя начавшая жаловаться, с рыданиями ломала руки.

— Вас выгнали! — вскричал король. — Вот уже второй раз, как я слышу это слово.

— С позором, государь. Вы видите теперь, что у меня один только защитник — бог, одно утешение — молитва, один приют — монастырь.

— У вас будет мой дворец, мой двор. Не бойтесь, Луиза; те, кто вчера выгнал вас, завтра будут трепетать перед вами. Что я говорю: завтра, сегодня утром они уже почувствовали мою силу. Луиза, Луиза, вы будете жестоко отомщены. Кровавыми слезами заплатят обидчики за ваши слезы. Назовите мне их имена.

— Никогда! Ни за что!

— Как же я тогда накажу их?

— Государь, ваша рука оцепенеет, когда вы увидите, кого нужно наказать.

— О, вы меня не знаете! — перебил ее Людовик. — Я ни перед чем не остановлюсь. Я испепелю все королевство и прокляну собственную семью. Да, я отсеку даже эту руку, если она окажется настолько трусливой, что не в состоянии будет сокрушить врагов самого кроткого и милого создания в мире.

И действительно, произнося эти слова, Людовик с силой ударил кулаком по дубовой перегородке, которая глухо застонала.

Лавальер ужаснулась. В гневе этого всесильного юноши было нечто величавое и зловещее, как в ярости разбушевавшихся стихий. И Луиза, думавшая, что ничье горе не может сравниться с ее страданиями, была побеждена горем короля, выражавшимся в угрозах и гневе.

— Государь, — сказала она, — в последний раз умоляю вас, оставьте меня. Я уже обрела спокойствие в этом святом месте. Бог — защитник, перед которым рушится вся мелкая людская злоба. Государь, еще раз прошу, разрешите мне жить здесь.

— В таком случае, — воскликнул Людовик, — скажите откровенно, что вы никогда меня не любили, скажите, что мое унижение, мое раскаяние льстят вашей гордости, но мое горе не печалит вас. Скажите, что французский король для вас не возлюбленный, нежность которого могла бы дать вам счастье, а деспот, прихоть которого разбила ваше сердце. Не говорите, что вы стремитесь к богу: скажите, что вы бежите от короля. Нет, бог не сообщник непреклонных решений; бог допускает раскаяние, прощает, бог не противится любви.

Слыша эти слова, вливавшие огонь в ее жилы, Луиза отчаянно рыдала.

— Значит, вы не поняли? — сказала она.

— Чего?

— Что меня выгнали, что меня презирают и что я достойна презрения?

— Я окружу вас уважением, вы будете самой обожаемой женщиной при моем дворе, вам все будут завидовать.

— Докажите, что вы не разлюбили меня.

— Каким образом?

— Оставьте меня.

— Я докажу свою любовь, не расставаясь с вами.

— Но неужели, государь, вы думаете, что я допущу это? Неужели вы думаете, что я позволю вам объявить войну всей вашей семье? Неужели вы думаете, что я позволю вам оттолкнуть из-за меня мать, жену и сестру!

— А, наконец-то вы назвали ваших обидчиков! Клянусь всемогущим богом, я их накажу!

— Вот поэтому-то будущее и страшит меня. Поэтому я отказываюсь от всего. Поэтому я не хочу, чтобы вы мстили за меня. Довольно слез, горя, жалоб! Я никогда не причиню никому страданий, не буду виновницей ничьих слез. Довольно я сама наплакалась, довольно настрадалась!

— А мое горе, мои стенания, мои слезы для вас ничего не значат?

— Ради бога, государь, не говорите так! Мне необходимо мужество, чтобы принести эту жертву.

— Луиза, Луиза, умоляю тебя! Приказывай, распоряжайся, карай или милуй, только не покидай меня!

— Увы, государь, нам необходимо расстаться.

— Значит, ты меня не любишь?

— Бог видит, что люблю!

— Ложь, ложь!

— Если бы я не любила, государь, я бы не стала вас удерживать; я отомстила бы за нанесенные оскорбления торжеством над врагами, которое вы мне предлагаете. Но видите, я не хочу даже сладостного возмездия в виде вашей любви, любви, составляющей смысл моей жизни: ведь я хотела умереть, думая, что вы меня больше не любите.

— Да, да, теперь мне все понятно. Вы святая, вы заслуживаете всяческого уважения. Поэтому ни одна женщина в мире не будет так любима мной, как вы, Луиза; ни одна женщина не приобретет надо мной такой власти.

Клянусь вам, я разбил бы вдребезги весь мир, если бы мир стал между мной и вами. Вы приказываете мне успокоиться, простить? Хорошо, я успокоюсь.

Вы хотите кротости и благости? Я буду милостив и кроток. Приказывайте, я буду повиноваться…

— Боже мой! Имею ли я, бедная девушка, право продиктовать хоть полслова такому могущественному королю, как вы?

— Вы жизнь моя и душа моя! Разве не душа управляет телом?

— Значит, вы меня любите, дорогой государь?

— Всеми силами моей души. Я с улыбкой отдал бы за вас жизнь, стоит вам сказать только слово.

— Вы меня любите?

— Да, да!

— Значит, мне нечего больше желать в этом мире… Дайте вашу руку, государь, и мы простимся. Я испытала в этой жизни все счастье, которое мне было суждено.

— Нет, нет! Твоя жизнь только начинается. У твоего счастья не было вчера, у него есть сегодня, завтра и грядущее! Прочь мысли о разлуке, прочь мрачное отчаяние: любовь — наш бог, она потребность наших душ. Ты будешь жить для меня, а я для тебя. — И, упав перед ней на колени, Людовик в порыве невыразимой радости и благодарности стал покрывать поцелуями ее ноги.

— Государь! Государь! Все это только сон.

— Почему сон?

— Потому что я не могу вернуться ко двору. Я изгнанница; как мне с вами видеться? Не лучше ли мне замуровать себя в монастыре и жить воспоминаниями о вашей любви, о последних порывах вашего сердца и вашем последнем признании? Повторяю вам, я уже испытала все определенные мне судьбой радости.

— Вы — изгнанница? — вскричал Людовик XIV. — Кто смеет изгонять, если я призываю?

— О государь, есть сила, над которой не властны короли: свет и общественное мнение. Подумайте, разве король может любить изгнанную из дворца женщину, которую его мать запятнала подозрением, а сестра заклеймила наказанием? Такая женщина недостойна короля.

— Недостойна меня женщина, которая мне принадлежит?

— Да, именно, государь. С момента, как она вам принадлежит, ваша любовница недостойна вас.

— Вы правы, Луиза. Но вы не будете больше изгнанницей.

— Должно быть, вы еще не разговаривали с принцессой.

— Я обращусь к своей матери.

— Значит, вы не виделись и с матерью.

— Разве и она? Бедная Луиза! Так против вас все?

— Да, бедная Луиза, уже надломленная бурей, когда вы пришли сюда, а теперь окончательно изнемогшая.

— Простите меня.

— Словом, вы не смягчите ни мать, ни сестру. Поверьте, зло непоправимо, потому что я никогда не позволю вам прибегнуть к насилию.

— Хорошо, для доказательства моей любви к вам, Луиза, я сделаю невозможное: я пойду к принцессе.

— Вы?

— Я потребую у нее отмены решения, я заставлю ее.

— Заставите? Нет, нет!

— В таком случае я упрошу ее.

Луиза покачала головой.

— Если понадобится, я не остановлюсь перед мольбами, — продолжал Людовик. — Поверите ли вы после этого моей любви?

Луиза подняла на него взгляд.

— Ради бога, не унижайтесь из-за меня; пусть я лучше умру.

Людовик задумался. Его лицо омрачилось.

— Я буду любить так, как вы любили, — молил он, — я перенесу все, что вы перенесли; пусть это будет моим искуплением в ваших глазах. Отбросим все мелкое. Будем велики, как наше горе, и сильны, как наша любовь!

Произнося эти слова, он обвил руками ее стан.

— Единственная моя радость, жизнь моя, поедемте со мной!

Она сделала последнее усилие, сосредоточив в нем не свою волю, — ее воля была уже побеждена, — а остаток своей энергии.

— Нет, нет! — чуть слышно прошептала она. — Я умерла бы от стыда.

— Вы вернетесь, как королева. Никто не знает о вашем побеге… Один только д'Артаньян…

— Значит, и он меня предал?

— Каким образом?

— Он поклялся…

— Я поклялся не говорить королю, — молвил д'Артаньян, просовывая голову в приоткрытую дверь, — и я сдержал свое слово. Я беседовал с господином де Сент-Эньяном, не моя вина, если король услышал меня. Не правда ли, государь?

— Да, верно, простите его, — попросил король.

Лавальер с улыбкой протянула мушкетеру свою маленькую белую ручку.

— Господин д'Артаньян, — сказал восхищенный король, — раздобудьте теперь карету для мадемуазель.

— Государь, — отвечал капитан, — карета готова.

— Образец услужливости! — воскликнул король.

— Не скоро же ты оценил меня, — прошептал д'Артаньян, все же польщенный похвалой.

Лавальер была побеждена; ослабевшая девушка позволила своему царственному возлюбленному увести себя. Но у дверей приемной она вырвалась из королевских объятий и снова бросилась к распятию, целуя его и приговаривая:

— Боже мой, ты привел меня к себе, ты и оттолкнул, но милость твоя бесконечна. Только, когда я вернусь, забудь, что я уходила, потому что тогда я больше не покину тебя.

Из груди короля вырвалось рыдание. Д'Артаньян вытер слезу. Людовик увел девушку, усадил в карету и поместил с ней д'Артаньяна.

Король сел на лошадь и поскакал ко дворцу. Сейчас же по приезде он попросил принцессу принять его.

XXXVII

У ПРИНЦЕССЫ
Наблюдая окончание приема послов, даже наименее дальновидные почуяли войну.

Сами послы, плохо осведомленные в интимной дворцовой хронике, отнесли на свой счет вырвавшуюся у короля фразу: «Если я не способен владеть собой, я сумею совладать с теми, кто меня оскорбляет». К счастью для судеб Франции и Голландии, Кольбер пошел вслед за послами и сделал им некоторые разъяснения. Но королевы и принцесса были в курсе всех событий, так что угроза короля сильно их раздосадовала и не на шутку испугала.

В особенности принцесса чувствовала, что королевский гнев обрушится на нее. Гордость не позволила ей, однако, обратиться за поддержкой к королеве-матери, и она удалилась к себе хотя и в тревоге, но нисколько не стремясь уклониться от борьбы. Время от времени Анна Австрийская посылала справиться, вернулся ли король.

Царившее во дворце молчание по поводу исчезновения Луизы предвещало много бед: всем был известен крутой и раздражительный нрав короля.

Но принцесса, не обращая никакого внимания на слухи, заперлась в своей комнате, позвала Монтале и самым спокойным тоном стала расспрашивать фрейлину о случившемся. Когда красноречивая Монтале в осторожных выражениях заканчивала свой рассказ и советовала принцессе быть снисходительной, говоря, что при этом условии и другая сторона проявит снисходительность, на пороге появился г-н Маликорн с просьбой короля об аудиенции.

На лице достойного друга Монтале выражалось самое сильное волнение.

Он чувствовал, что свидание, испрашиваемое Людовиком, должно было явиться одной из интереснейших глав повести о сердце королей.

Принцесса была встревожена посещением деверя, она не думала увидеть его так скоро и, главное, не ожидала от короля такого прямого действия.

Женщины привыкли вести войну обходными путями и оказываются очень неискусными и слабыми, когда приходится принять бой лицом к лицу.

Как мы уже сказали, принцесса не принадлежала к числу людей, которые отступают, скорее она отличалась противоположным недостатком или противоположным достоинством. Она всячески подогревала свою смелость, а потому известие, принесенное ей Маликорном, произвело на нее действие сигнального рожка, обозначающего открытие военных действий. Она гордо подняла брошенную перчатку.

Через пять минут король уже поднимался по лестнице. Он раскраснелся от быстрой езды. Его измятый и запыленный костюм представлял резкий контраст со свежим и изысканным туалетом побледневшей принцессы. Людовик сел, не дожидаясь приглашения. Монтале скрылась. Принцесса тоже села.

— Сестра моя, — начал Людовик. — Известно ли вам, что сегодня утром мадемуазель де Лавальер бежала, принужденная унести свою скорбь, свое отчаяние в монастырь?

Эти слова были произнесены крайне взволнованным тоном.

— В первый раз слышу об этом из уст вашего величества, — отвечала принцесса.

— А я думал, что вы узнали новость утром, во время приема послов, сказал король.

— По вашему волнению, государь, я действительно предположила, что произошло что-то необыкновенное, но что именно, я не поняла.

Король действовал открыто и шел прямо к цели.

— Сестра моя, — снова заговорил он, — почему вы уволили мадемуазель де Лавальер?

— Потому что ее услуги не нравились мне, — сухо отвечала принцесса.

Король побагровел, и глаза его так засверкали, что принцесса с трудом выдержала его взгляд. Однако он овладел собой и продолжал:

— Необходима очень серьезная причина, сестра моя, чтобы такая добрая женщина, как вы, прогнала и обесчестила не только эту девушку, но и всю ее семью. Вы знаете,что город внимательно наблюдает за поведением придворных дам. Уволить фрейлину — значит обвинить ее в преступлении или в серьезном проступке. Какое же преступление, какой проступок совершила мадемуазель де Лавальер?

— Раз вы берете на себя роль покровителя мадемуазель де Лавальер, холодно произнесла принцесса, — я дам вам объяснение, хотя имею право никому не давать его.

— Даже королю? — гневно вскричал Людовик.

— Вы назвали меня вашей сестрой, — напомнила принцесса, — и я у себя дома.

— Все равно! — ответил Людовик, устыдившись своего порыва. — Ни вы, принцесса, и никто в моем королевстве не вправе отказаться от объяснений, если я их требую.

— Если вы так ставите вопрос, — сказала принцесса с глухим гневом, мне остается только повиноваться вашему величеству и замолчать.

— Не будем играть словами.

— Покровительство, которое вы оказываете мадемуазель де Лавальер, заставляет меня относиться к ней почтительно.

— Повторяю, не будем играть словами. Вы знаете, что я глава французского дворянства и должен охранять честь всех дворянских семей. Вы прогоняете мадемуазель де Лавальер или другую фрейлину…

Принцесса пожала плечами.

— Или, повторяю, другую фрейлину, — продолжал король, — и своим поступком позорите ее, поэтому я прошу у вас объяснения, чтобы утвердить или опротестовать ваш приговор.

— Опротестовать мой приговор? — надменно воскликнула принцесса. Как! Если я прогнала одну из своих служанок, то вы прикажете мне принять ее обратно?

Король промолчал.

— Это было бы не только превышением власти, государь; это было бы неприлично.

— Принцесса!

— Да, если бы я не возмутилась против такого попирания моего достоинства, я не была бы принцессой вашей крови, дочерью короля; я опустилась бы ниже выгнанной мною служанки.

Король в бешенстве вскочил.

— У вас нет сердца, принцесса, — вскричал он. — Если вы так поступаете со мной, позвольте и мне поступить с вами сурово.

Иногда шальная пуля меняет исход сражения. Эти неумышленно сорвавшиеся у короля слова поразили принцессу и на мгновение поколебали ее: она испугалась, как бы ее не постигла опала.

— Объяснитесь, пожалуйста, государь, — попросила она.

— Я вас спрашиваю, принцесса, в чем провинилась мадемуазель де Лавальер?

— Она большая интриганка; из-за нее дрались на дуэли два друга, она вызвала о себе самые неблаговидные толки, так что весь двор хмурит брови при одном звуке ее имени.

— Лавальер? — спросил король.

— Под ее кроткой и лицемерной внешностью, — продолжала принцесса, скрывается хитрая и злобная душа.

— У Лавальер?

— Вы легко можете впасть в заблуждение, государь, но я хорошо ее знаю: она способна посеять вражду между ближайшими родственниками, между самыми близкими друзьями. Видите, она уже сеет раздор между нами.

— Уверяю вас… — начал король.

— Государь, ведь мы жили в добром согласии, а своими доносами, своими коварными жалобами она поселила в вашем величестве нерасположение ко мне.

— Клянусь, — сказал король, — что с ее губ ни разу не сорвалось недоброго слова; клянусь, что даже при виде моего гнева она умоляла меня никому не мстить; клянусь, что у вас нет более преданного и почтительного друга, чем она.

— Друга? — произнесла принцесса с выражением величайшего презрения.

— Берегитесь, принцесса, — остановил ее король, — вы забываете о моем отношении к Лавальер; с этого момента все уравнивается. Мадемуазель де Лавальер будет тем, чем я захочу ее сделать, и завтра же, если мне вздумается, она взойдет на трон.

— Все же она не рождена на нем; вы можете устроить ее будущее, но не властны изменить ее прошлое.

— Принцесса, я был с вами очень сдержан и очень вежлив. Не заставляйте меня вспомнить, что я король.

— Государь, вы мне сказали это уже два раза. И я имела честь ответить вам, что я — в вашей власти.

— В таком случае согласны вы оказать мне любезность и снова взять к себе мадемуазель де Лавальер?

— Зачем, государь? Ведь у вас есть трон, который вы можете ей дать. Я слишком ничтожна, чтобы покровительствовать такой могущественной особе.

— Довольно злобы и презрения! Окажите мне милость ради меня.

— Никогда!

— Вы принуждаете меня начать войну в собственной семье?

— У меня тоже есть семья, и я найду у нее приют.

— Что это — угроза? Вы забылись до такой степени? Неужели вы думаете, что, если дело дойдет до разрыва, ваши родственники окажут вам поддержку?

— Надеюсь, государь, что вы не принудите меня к поступкам, которые были бы недостойны моего положения.

— Я надеялся, что вы вспомните нашу дружбу и будете обращаться со мной, как с братом.

Принцесса на мгновение задумалась.

— Я не думала, что я поступаю не по-родственному, отказываясь совершить несправедливость.

— Несправедливость?

— Ах, государь, если я открою всем поведение Лавальер, если узнают королевы…

— Полно, полно, Генриетта, не заглушайте голоса сердца; вспомните, что вы меня любили, вспомните, что человеческое сердце должно быть так же милосердно, как и сердце всевышнего. Не будьте безжалостны и непреклонны, простите Лавальер.

— Не могу. Она меня оскорбила.

— Но ради меня, ради меня!

— Государь, я сделаю для вас все, кроме этого.

— Вы повергаете меня в отчаяние… Вы побуждаете меня обратиться к последнему средству слабых людей: к гневу и мести.

— Государь, я — побуждаю вас обратиться к разуму.

— К разуму?.. Сестра, я потерял его.

— Государь, ради бога!

— Сжальтесь, сестра, в первый раз в жизни я умоляю; вы — моя последняя надежда.

— Государь, вы плачете?

— Да, от бешенства, от унижения. Быть вынужденным опуститься до просьб мне — королю! Всю жизнь я буду проклинать это мгновение. В одну секунду вы причинили мне больше зла, чем его можно вообразить в самые мрачные минуты жизни.

И король дал волю своим слезам, которые были действительно слезами гнева и стыда. Принцесса была не то что тронута — самые чуткие женщины не чувствуют сострадания к мукам гордости, но она испугалась, как бы эти слезы не унесли из сердца короля всякую человечность.

— Приказывайте, государь! — поклонилась она. — Если вы предпочитаете мое унижение вашему, хотя мое будет известно всем, а ваше видела только я, — я готова повиноваться.

— Нет, нет, Генриетта! — воскликнул Людовик в порыве благодарности. Вы уступите просьбе брата!

— Я повинуюсь, — значит, у меня нет больше брата!

— Хотите в благодарность все мое королевство?

— Как вы любите, когда любите!

Людовик не отвечал. Взяв руку принцессы, он покрывал ее поцелуями.

— Итак, — сказал он, — вы примете эту бедную девушку, вы простите ее, вы признаете ее кротость, правоту ее сердца?

— Я буду ее держать у себя в доме.

— Нет, вы вернете ей вашу дружбу, дорогая сестра.

— Я ее никогда не любила.

— Ну так из любви ко мне вы будете обращаться с пей ласково, не правда ли, Генриетта?

— Хорошо, я буду обращаться с ней, как с вашей возлюбленной.

Король встал. Этими некстати сорвавшимися словами принцесса уничтожила всю заслугу своего самопожертвования. Король больше ничем не был ей обязан.

Уязвленный, смертельно обиженный, он отвечал:

— Благодарю, принцесса. Я буду вечно помнить оказанную вами милость.

И он простился с ней подчеркнуто церемонным поклоном.

Проходя мимо зеркала, он увидел, что глаза у него покраснели, и гневно топнул ногой. Но было поздно: Маликорн и д'Артаньян, стоявшие у дверей, успели заметить заплаканные глаза.

«Король плакал», — подумал Маликорн.

Д'Артаньян почтительно подошел к Людовику.

— Государь, — прошептал он, — вам следует вернуться к себе по маленькой лестнице.

— Почему?

— Потому что у вас на лице остались следы дорожной пыли. Идите, государь, идите. «Гм, гм! — подумал он, когда король послушался его, как ребенок. — Горе тому, кто доведет до слез женщину, которая могла так расстроить короля».

XXXVIII

ПЛАТОЧЕК МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ ЛАВАЛЬЕР
Принцесса не была злой; она была только вспыльчива. Король не был безрассуден; он был только влюблен. Едва лишь они заключили что-то вроде договора, восстанавливавшего Лавальер в правах, как оба постарались извлечь из него выгоду.

Король хотел видеть Лавальер каждую минуту. Принцесса, досадовавшая на короля после разыгравшейся между ними сцены, не желала допускать этого. Поэтому она создавала затруднения на каждом шагу короля.

Действительно, чтобы встречаться с любовницей, королю приходилось ухаживать за невесткой. На этом была построена вся политика принцессы.

Она выбрала себе в компаньонки Монтале, и, приходя к принцессе, король всегда оказывался в окружении дам. От него не отходили ни на шаг. Разговоры принцессы были верхом остроумия и изящества.

Монтале неизменно сопровождала принцессу. Скоро король совсем перестал выносить ее. Монтале только этого и ждала. Тотчас она пустила в ход Маликорна; воспользовавшись каким-то предлогом, молодой человек сказал королю, что при дворе есть одна очень несчастная женщина. Король спросил, кто эта женщина. Маликорн отвечал: мадемуазель де Монтале. На это король заявил, что он рад несчастью той особы, которая делает несчастными других.

Маликорн передал эти слова мадемуазель де Монтале, и та приняла меры.

Глаза короля открылись; он заметил, что где бы он ни появлялся, там тотчас же возникала принцесса; она провожала его, чтобы он не заговорил в передней с кем-нибудь из фрейлин.

А однажды принцесса пошла еще дальше.

Король сидел среди дам и держал в руке под манжеткой записку, которую он хотел незаметно передать Лавальер. Принцесса разгадала его намерение.

Было трудно помешать королю пойти, куда ему вздумается. Однако нужно было не дать ему приблизиться к Лавальер, поздороваться с ней и уронить записку на колени, за веер или в носовой платок.

Король тоже наблюдал и почуял ловушку. Он встал, придвинул кресло к мадемуазель де Шатильон и принялся шутить с ней.

Играли в буриме; от мадемуазель де Шатильон Людовик перешел к Монтале, а потом к мадемуазель де Тонне-Шарант. При помощи этого искусного маневра он оказался рядом с Лавальер, которую совсем заслонил своей фигурой.

Принцесса делала вид, будто она вся поглощена рукодельем.

Король показал Лавальер кончик записки, и та протянула платок, приглашая взглядом: «Положите записку сюда». Тогда король ловко уронил на пол свой носовой платок, лежавший на кресле.

Лавальер тотчас же незаметно положила на его место собственный платок. Король как ни в чем не бывало взял его, сунул туда записку и бросил платок на прежнее место. Лавальер оставалось только протянуть руку, чтобы взять платок с драгоценной запиской.

Но принцесса видела все. Она громко приказала Шатильон:

— Шатильон, поднимите, пожалуйста, платок короля. Он упал на ковер.

Фрейлина моментально исполнила приказание; король чуть приподнялся на месте, Лавальер смутилась, и все увидели на кресле другой платок.

— Ах, простите, у вашего величества два платка, — сказала фрейлина.

Королю пришлось спрятать в карман платок Лавальер вместе с своим собственным. Таким образом, он получая его на память от своей возлюбленной, но возлюбленная лишалась четверостишия, которое стоило королю десяти часов напряженной работы а было, может быть, равноценно целой поэме.

Понятно, что король рассердился, а Лавальер пришла в отчаяние.

Но тут произошло невероятное событие. Когда король уходил, его встретил в передней кем-то предупрежденный Маликорн.

Передние в Пале-Рояле были темные и по вечерам освещались плохо. Король любил полумрак. Известно, что любовь, воспламеняющая душу и сердце, избегает света.

Итак, в передней было темно; паж освещал факелом дорогу его величеству. Король шел медленно, едва сдерживая гнев. Маликорн чуть не наткнулся на короля и стал просить извинения по всем правилам придворного этикета; но король был в дурном настроении и сердито что-то ответил; Маликорн бесшумно скрылся.

В этот вечер Людовик немного поспорил с королевой в на другой день утром, проходя в кабинет, почувствовал желание поцеловать платок Лавальер. Он кликнул камердинера.

— Принесите мне мой вчерашний костюм, но не трогайте ничего в карманах.

Приказание было исполнено. Король собственноручно обшарил карманы. Он нашел только свой платок; платок Лавальер исчез.

В то время как король терялся в догадках, ему принесли письмо от Лавальер. Луиза писала:

«Как вы любезны, дорогой государь, прислав мне такие прекрасные стихи! Как ваша любовь изобретательна и постоянна! Можно ли не любить вас?»

«Что же это значит? — подумал король. — Тут какая-то ошибка!»

— Хорошенько поищите, — приказал он камердинеру. — У меня в кармане должен лежать платок, и если вы его не найдете, если вы его трогали…

Людовик одумался. Создать государственное преступление из пропажи платка было бы большой неосторожностью. И он прибавил:

— Я положил в этот платок одну важную бумагу.

— Государь, — сказал камердинер, — в карманах у вашего величества был только один платок, вот этот.

— Да, вы правы, — отвечал король, стиснув зубы. — О бедность, как я тебе завидую! Счастлив, кто сам вынимает из кармана носовые платки и записки!

Он перечитал письмо Лавальер, стараясь сообразить, каким путем его четверостишие могло дойти по назначению. В письме оказалась приписка:

«С вашим же посланным я отправляю свой ответ, так мало достойный стихов».

— Вот как! Теперь у меня есть путеводная нить, — радостно воскликнул Людовик. — Кто принес эту записку?

— Господин Маликорн, — робко ответил лакей.

— Пусть он войдет.

Вошел Маликорн.

— Вы от мадемуазель де Лавальер? — со вздохом спросил король.

— Да, государь.

— Вы относили мадемуазель де Лавальер что-нибудь от меня?

— Я, государь?

— Да, вы.

— Ничего, государь, ровно ничего.

— А между тем мадемуазель де Лавальер пишет мне об этом.

— Государь, мадемуазель де Лавальер ошибается.

Король нахмурил брови.

— Что это за игра? Почему же мадемуазель де Лавальер называет вас моим посланным? Что вы отнесла этой даме? Отвечайте скорее, сударь!

— Государь, я отнес мадемуазель де Лавальер носовой платок и больше ничего.

— Платок… Какой платок?

— Государь, в ту минуту когда я вчера имел несчастье толкнуть ваше величество… несчастье, которое я буду оплакивать всю жизнь, особенно после того, как ваше величество изволили выразить свое неудовольствие, в ту минуту, государь, я остолбенел от горя и увидел на полу что-то белое.

— А! — воскликнул король.

— Я нагнулся, это был платок. Сперва я подумал, что ваше величество, столкнувшись со мной, выронили платок; но, почтительно разглядев его, я обнаружил на нем вензель, и оказалось, что это вензель мадемуазель де Лавальер; я подумал, что мадемуазель де Лавальер уронила платок по дороге в зал, и, когда она возвращалась, я подал ей этот платок. Клянусь, вашему величеству, что все это правда!

Маликорн говорил так искренне, так огорченно и так робко, что король с величайшим удовольствием слушал его. Он был благодарен ему за эту случайность, как за величайшую услугу.

— Вот уже второй раз встреча с вами приносит мне счастье, сударь, сказал король, — можете рассчитывать на мое благорасположение.

На самом деле Маликорн просто-напросто вытащил платок из кармана короля с такой ловкостью, что ему позавидовал бы самый заправский карманник славного города Парижа.

Принцесса так и не узнала об этом происшествии. Но Монтале намекнула на него Лавальер, и Лавальер впоследствии рассказала все королю, который много смеялся и назвал Маликорна великим политиком. Людовик XIV был прав; всем известно, что он умел разбираться в людях.

XXXIX

ГДЕ ГОВОРИТСЯ О САДОВНИКАХ, ЛЕСТНИЦАХ И ФРЕЙЛИНАХ
К несчастью, чудеса не могли продолжаться, а дурное настроение принцессы не менялось к лучшему. Через неделю король уже не мог посмотреть на Лавальер без того, чтобы не встретиться с подозрительным взглядом принцессы.

Когда назначали прогулку, принцесса немедленно заболевала, не желая повторения сцены во время дождя или под королевским дубом. По нездоровью она не выходила, а с нею оставались и ее фрейлины.

Не было ни малейшей возможности устраивать ночные свидания. При первой же попытке в этом направлении король потерпел жалкую неудачу.

Как и в Фонтенбло, он взял с собою де Сент-Эньяна и вместе с ним отправился к Лавальер. Но он застал только мадемуазель де Тонне-Шарант, которая стала кричать: «Пожар, воры!» Прибежал целый легион горничных, надзирательниц и пажей. В результате де Сент-Эньян, оставшийся на месте происшествия, чтобы спасти честь своего господина, навлек на себя строжайший выговор от вдовствующей королевы и принцессы. Кроме того, на следующий день он получил два вызова от представителей семьи Мортмар.

Пришлось вмешаться королю.

Эта ошибка произошла потому, что принцесса неожиданно приказала фрейлинам поменяться комнатами, и Лавальер с Монтале должны были теперь ночевать в кабинете своей госпожи.

Даже переписка стала невозможной: писать под наблюдением такого сурового аргуса, как принцесса, значило подвергаться величайшей опасности.

Можно себе представить, в какое раздражение и гнев приводили льва все эти булавочные уколы. Король портил себе кровь, изыскивал средства и поскольку он не поверял своих сердечных тайн ни Маликорну, ни д'Артаньяну, то этих средств так и не находилось.

Напрасно Маликорн время от времени предпринимал героические попытки вызвать короля на признание. Король начинал было клевать, но от стыда или от недоверия выпускал крючок.

Так, например, однажды вечером он шел через сад, грустно поглядывая на окна принцессы. Маликорн, следовавший за королем вместе с Маниканом, — споткнулся о лестницу, лежавшую в кустах, и сказал своему спутнику:

— Разве вы не заметили, как я только что споткнулся о лестницу и чуть не упал?

— Нет, — отвечал рассеянный по обыкновению Маникан, — но, кажется, вы не упали?

— Простая случайность. Нельзя так бросать лестницу.

— Да, легко можно сломать себе шею, особенно человеку рассеянному.

— Я не об этом, я хотел сказать, что опасно так оставлять лестницу под окнами фрейлин.

Людовик чуть заметно вздрогнул.

— Почему? — поинтересовался Маникан.

— Говорите громче, — шепнул ему Маликорн, подталкивая в бок.

— Почему? — повторил Маникан, повысив голос.

Король насторожился.

— Вот, например, — рассуждал Маликорн, — лестница в девятнадцать футов, как раз до окон верхнего этажа.

Вместо ответа Маникан погрузился в размышления.

— Спросите же, каких окон, — подсказал ему Маликорн.

— О каких окнах вы говорите? — громко спросил Маникан.

— Об окнах принцессы.

— А-а-а!

— Я не думаю, конечно, что кто-нибудь решится забраться к принцессе; но в кабинете принцессы, за перегородкой, спят Лавальер и Монтале, две хорошенькие девушки.

— За тонкой перегородкой? — уточнил Маникан.

— Видите два ярко освещенных окна в комнатах принцессы?

— Да.

— А следующее окно, освещенное не так ярко?

— Отлично вижу.

— Ого окно фрейлин. Жарко; смотрите, мадемуазель ре Лавальер выглянула в сад. Ах, предприимчивый влюбленный мог бы многое сообщить ей, если бы знал, что эта лестница доходит до окна.

— Но вы ведь сказали, что она не одна, что с ней мадемуазель де Монтале.

— Мадемуазель де Монтале не в счет, это подруга беззаветно преданная, настоящий колодец, куда можно бросать всякую тайну, которая не должна быть разглашена.

Король не упустил ни одного слова из этого диалога. Маликорн заметил даже, что король замедлил шаги, чтобы дать ему время договорить. Дойдя до двери, он отпустил всех, кроме Маликорна. Никто не удивился; известно было, что король влюблен, предполагали, что он собирается писать стихи при луне. Хотя луны в тот вечер не было, у короля все же могло явиться желание сочинять стихи.

Все разошлись. Тогда король обратился к Маликорну, почтительно ожидавшему, когда Людовик заговорит с ним.

— Что вы там болтали о лестнице, господин Маликорн? — спросил он.

— О лестнице, государь?

И Маликорн поднял глаза к небу, как бы желая поймать улетевшие слова.

— Да, о лестнице в девятнадцать футов.

— Ах да, государь, вспомнил! Я рта не раскрыл бы, если бы знал, что ваше величество можете услышать мой разговор с господином Маниканом.

— Почему не раскрыли бы рта?

— Потому что я не хотел бы навлечь выговор на бедного садовника, забывшего убрать ее.

— Не беспокойтесь… Что же это за лестница?

— Ваше величество желает ее видеть?

— Да.

— Ничего не может быть легче, она вот там, государь.

— В кустах?

— Да, в кустах.

— Покажите мне ее.

Маликорн подвел короля к лестнице.

— Вот она, государь.

— Вытащите ее оттуда.

Маликорн положил лестницу на дорожку. Король измерил ее длину шагами.

— Гм!.. Вы говорите, что в ней девятнадцать футов?

— Да, государь.

— Мне кажется, что вы ошибаетесь; она короче.

— Когда она лежит, трудно судить, государь. Приставим ее к дереву или к стене, тогда, при помощи сравнения, будет легче определить длину.

— Все равно, господин Маликорн, я не поверю, чтобы в этой лестнице было девятнадцать футов.

— Я знаю, что у вашего величества глазомер превосходен, и все же держал бы пари, что не ошибаюсь.

Король покачал головой.

— Есть отличный способ проверить мои слова, — сказал Маликорн.

— Какой?

— Всем известно, государь, что нижний этаж дворца восемнадцать футов высоты.

— Да, как будто восемнадцать.

— Итак, приставив лестницу к стене, мы можем определить ее длину.

— Да, это верно.

Маликорн поднял лестницу, как перышко, и приставил к стене.

Случайно вышло так, что лестница оказалась под окном комнаты Лавальер. Верхним своим концом она уперлась прямо в карниз, так что, стоя на предпоследней ступеньке, человек среднего роста, например король, мог бы легко переговариваться с обитателями или, вернее, с обитательницами комнаты.

Едва лестница легла на карниз, как король без дальних слов начал подниматься по ступенькам. Но не успел ни проделать половины своего воздушного пути, как в саду показался патруль швейцарцев и двинулся прямо к молодым людям. Король моментально спустился и скрылся в кустах.



Маликорн понял, что ему нужно принести себя в жертву. Если бы он последовал примеру короля, патруль стал бы искать и в конце концов нашел бы его или короля, а может быть, обоих. Было бы лучше, если бы нашли только его. Поэтому Маликорн спрятался так неискусно, что его тотчас же схватили. Арестовав Маликорна, патруль отвел его на пост; там он назвал себя, его узнали и отпустили.

Тем временем, перебегая от куста к кусту, король добрался до черного хода своих апартаментов, посрамленный и разочарованный.

Шум голосов привлек к окнам Монтале и Лавальер; подошла сама принцесса и стала спрашивать, что случилось.

Маликорн потребовал д'Артаньяна. Д'Артаньян мигом прибежал на его зов. Напрасны были объяснения Маликорна, напрасно д'Артаньян принял их во внимание; напрасно эти умные и изобретательные люди придали приключению невинный смысл: Маликорн заявил, что хотел проникнуть к мадемуазель — де Монтале, как несколько дней тому назад г-н де Сент-Эньян пытался ворваться в комнату мадемуазель де Тонне-Шарант.

Принцесса была непреклонна: если Маликорн действительно намеревался проникнуть по лестнице ночью в со комнаты, чтобы повидать Монтале, то за это покушение его следует примерно наказать. Если же Маликорн действовал не по собственному почину, а как посредник между Лавальер и лицом, которое она не хотела называть, то его преступление было еще более тяжким, потому что оправданием ему не могла бы служить даже все извиняющая страсть.

Словом, принцесса пришла в крайнее негодование и добилась увольнения Маликорна из штатов принца; в своем ослеплении она не приняла в расчет, что Маликорн и Монтале держат ее в руках благодаря ее ночному визиту к г-ну Гишу и многим другим столь же щекотливым вещам.

Взбешенная Монтале хотела тотчас же отомстить, но Маликорн убедил ее, что поддержка короля искупает все опалы в мире и пострадать за короля прекрасно. Маликорн был прав. Поэтому хотя Монтале была женщина, он сумел убедить ее.

Поспешим прибавить, что и король очень помог им утешиться. Прежде всего он наградил Маликорна пятьюдесятью тысячами ливров за потерю места. Затем он принял его к себе на службу, очень довольный, что может отомстить таким образом принцессе за все невзгоды которым подвергались из-за нее он сам и Лавальер. Но Маликорн не мог больше воровать у него платков и измерять для него длину лестниц, и бедный влюбленный чувствовал себя беспомощным.

Не было никакой надежды на свидание с Лавальер, пока она оставалась в Пале-Рояле. Никакие деньги, никакие награды не могли тут помочь. К счастью, Маликорн не дремал. Ему удалось устроить свидание с Монтале.

Правда, и Монтале сделала все возможное, чтобы добиться этого свидания.

— Что вы делаете ночью у принцессы? — спросил он фрейлину.

— Сплю, — отвечала она.

— Неужели спите?

— Конечно.

— Как это нехорошо! Ужасно, когда девушка спит с таким горем на сердце, как у вас!

— У меня горе?

— Разве вы не в отчаянии от разлуки со мной?

— Нисколько. Ведь вы получили пятьдесят тысяч ливров и место у короля.

— Все равно, вы страшно огорчены тем, что не можете видеться со мной, как раньше; и вы, наверное, в отчаянии от того, что я потерял доверие принцессы.

— О да, это правда!

— Ну, так это горе мешает вам спать по ночам, и вы ежеминутно рыдаете, вздыхаете и громко сморкаетесь.

— Но, милый Маликорн, принцесса не выносит ни малейшего шума.

— Я отлично знаю, что не выносит! Поэтому-то, видя ваше неутешное горе, она и постарается поскорее спровадить вас.

— Понимаю.

— Этого-то нам и надо.

— Но что же тогда будет?

— Будет то, что разлученная с вами Лавальер начнет так стонать и так жаловаться по ночам, что выведет из себя принцессу.

— Тогда ее переселят в другую комнату.

— Да, но в какую?

— В какую? Вот вы и сбиты с толку, изобретательный юноша.

— Ничуть! Любая комната будет лучше, чем комната принцессы.

— Вы правы.

— Так начните сегодня же ночью свои иеремиады.

— Будьте покойны.

— И передайте Лавальер то, что я вам сказал.

— Не бойтесь, она и без того достаточно плачет потихоньку.

— Так пусть плачет громко.

И они расстались.

XL

ГДЕ ГОВОРИТСЯ О СТОЛЯРНОМ ИСКУССТВЕ И ПРИВОДЯТСЯ НЕКОТОРЫЕ ПОДРОБНОСТИ ОБ УСТРОЙСТВЕ ЛЕСТНИЦ
Совет Маликорна был передан Лавальер, которая нашла его неблагоразумным, но после некоторого сопротивления, скорее вызванного робостью, нежели холодностью, согласилась последовать ему.

Эта затея — плач и жалобы двух женщин в спальне принцессы — была гениальным изобретением Маликорна. Так как правдивее всего неправдоподобное, естественнее всего невероятное, то эта сказка из «Тысячи и одной ночи» привела как раз к тем результатам, которых ожидал Маликорн. Принцесса сперва удалила Монтале. А через три дня, или, вернее, через три ночи, изгнала также и Лавальер. Ее перевели в комнатку на мансарде, помещавшуюся над комнатами придворных.

Только один этаж, то есть пол, отделял фрейлин от придворных офицеров.

В комнаты фрейлин вела особая лестница, находившаяся под надзором г-жи де Навайль. Г-жа де Навайль слышала о прежних покушениях его величества, поэтому, для большей надежности, велела вставить решетки в окна и в отверстия каминов. Таким образом, честь мадемуазель де Лавальер была ограждена как нельзя лучше, и ее комната стала очень похожей на клетку.

Когда мадемуазель де Лавальер была у себя, — а она почти всегда сидела дома, так как принцесса редко пользовалась ее услугами с тех пор, как она поступила под наблюдение г-жи де Навайль, — у нее оставалось только одно развлечение: смотреть через решетку в сад. И вот, сидя таким образом у окна, она заметила однажды Мали, — прямо в комнате напротив.

Держа в руке отвес, он рассматривал постройки и заносил на бумагу какие-то формулы. Он был очень похож на инженера, который измеряет из окопов углы бастиона пли высоту крепостных стен. Лавальер узнала Маликорна и кивнула ему. Маликорн, в свою очередь, ответил низким поклоном и скрылся.

Лавальер была удивлена его холодностью, столь несвойственной характеру Маликорна. Но она вспомнила, что бедный молодой человек из-за нее потерял место и не мог, следовательно, хорошо относиться к ней, особенно если принять во внимание, что она навряд ли могла вернуть ему положение, которого он лишился.

Лавальер умела прощать обиды, а тем более сочувствовать несчастью.

Она попросила бы совета у Монтале, если бы ее подруга была с ней; но Монтале не было. В тот час Монтале писала письма.

Вдруг Лавальер увидела какой-то предмет, брошенный из окна, в котором только что был виден Маликорн; предмет этот перелетел через двор, попал между прутьев решетки и покатился по полу. Она с любопытством нагнулась и подняла его. Это была катушка, на которую наматывается шелк; только вместо шелка на ней была бумажка. Лавальер расправила ее и прочла:

«Мадемуазель!

Мне очень хочется узнать две вещи.

Во-первых, какой пол в вашей комнате: деревянный или же кирпичный?

Во-вторых, на каком расстоянии от окна стоит ваша кровать?

Извините за беспокойство и пришлите, пожалуйста, ответ тем же способом, каким вы получили мое письмо. Но вам будет трудно бросить катушку в мою комнату, поэтому просто уроните ее на землю.

Главное же, прошу вас, мадемуазель, считать меня вашим преданнейшим слугой».

Маликорн.

Ответ благоволите написать на этом самом письме.

— Бедняга, — воскликнула Лавальер, — должно быть, он сошел с ума.

И она участливо посмотрела в сторону своего корреспондента, видневшегося в полумраке противоположной комнаты.

Маликорн понял и покачал головой, как бы отвечая: «Нет, нет, я в здравом уме, успокойтесь».

Она недоверчиво улыбнулась.

«Нет, нет, — повторил он жестами. — Голова в порядке». — И постукал по голове. Потом он жестами и мимикой стал увещевать ее: «Пишите скорее».

Лавальер не видела препятствий для исполнения просьбы Маликорна, даже если бы он был сумасшедшим. Она взяла карандаш и написала: «Деревянный».

Затем измерила шагами расстояние между окном и кроватью и снова написала: «Десять шагов».

Сделав это, она посмотрела на Маликорна, который ей поклонился и подал знак, что сейчас спустится во двор.

Лавальер поняла, что он пошел за катушкой. Она подошла к окну и, соответственно его наставлениям, уронила катушку. Едва катушка коснулась земли, как Маликорн схватил ее и побежал в комнаты г-на де Сент-Эньяна.

Де Сент-Эньян выбрал или, вернее, выпросил себе жилье как можно ближе к покоям короля; он был похож на те растения, которые тянутся к лучам солнца, чтобы развернуться во всей красе и принести плоды. Его две комнаты были расположены в том же корпусе дворца, где жил Людовик XIV.

Господин де Сент-Эньян гордился этим соседством, которое давало ему легкий доступ к его величеству, а кроме того, повышало шансы на случайные встречи с королем. В это время он роскошно обставлял свои комнаты в надежде, что король удостоит его своим посещением. Дело в том, что его величество, воспылав страстью к Лавальер, избрал де Сент-Эньяна поверенным своих тайн и не мог обходиться без него ни днем, ни ночью.

Маликорн был принят графом беспрепятственно, так как был на хорошем счету у короля. Де Сент-Эньян спросил посетителя, нет ли у него какой-нибудь новости.

— Есть, и очень интересная, — отвечал Маликорн.

— Какая же? — перебил де Сент-Эньян, любопытный, как все фавориты. Что же это за новость?

— Мадемуазель де Лавальер переведена в другое помещение.

— Как так? — воскликнул де Сент-Эньян, вытаращив глаза.

— Да.

— Ведь она жила у принцессы?

— Вот именно. Но принцессе надоело ее соседство, и она поместила ее в комнате, которая находится как раз над вашей будущей квартирой.

— Почему над моей квартирой? — вскричал де Сент-Эньян, показывая пальцем на верхний этаж.

— Нет, — отвечал Маликорн, — не здесь, а там.

И показал на корпус, расположенный напротив.

— Почему же вы говорите, что ее комната расположена над моей квартирой?

— Потому что я убежден, что ваша квартира должна быть под комнатой Лавальер.

При этих словах де Сент-Эньян бросил на бедного Маликорна такой же взгляд, какой бросила на него Лавальер четверть часа назад. Другими словами, он счел его помешанным.

— Сударь, — начал Маликорн, — разрешите мне ответить на вашу мысль.

— Как на мою мысль?..

— Ну да. Мне кажется, вы не совсем поняли, что я вам хочу сказать.

— Не понял.

— Вам, конечно, известно, что этажом ниже фрейлин принцессы живут придворные короля и принца.

— Да, там живут Маникан, де Вард и другие.

— И представьте, сударь, какое странное совпадение: две комнаты, отведенные для господина де Гиша, расположены как раз под комнатами мадемуазель де Лавальер и мадемуазель де Монтале.

— Ну так что же?

— А то, что эти комнаты свободны, потому что раненый де Гиш лежит в Фонтенбло.

— Ей-богу, ничего не понимаю!

— О, если бы я имел счастье называться де Сент-Эньяном, я бы моментально понял!

— И что бы вы сделали?

— Я тотчас же поменял бы комнаты, которые вы занимаете здесь, на свободные комнаты господина де Гиша.

— Что за фантазия! — с негодованием сказал де Сент-Эньян. — Отказаться от соседства с королем, от этой привилегии, которой пользуются только принцы крови, герцоги и пэры?.. Дорогой де Маликорн, позвольте мне заявить вам, что вы сошли с ума.

— Сударь, — с серьезным видом заметил молодой человек, — вы делаете две ошибки… Во-первых, я называюсь просто Маликорн, а во-вторых, я в здравом уме.

И, вынув из кармана бумажку, прибавил:

— Вот послушайте, а потом прочтите эту записку?

— Слушаю, — отвечал де Сент-Эньян.

— Вы знаете, что принцесса стережет Лавальер, как Аргус нимфу Ио.

— Знаю.

— Вы знаете также, что король тщетно пытался поговорить с пленницей, но ни ваял, ни мне не удалось доставить ему этого счастья.

— Да, вы могли бы сообщить на этот счет кой-какие подробности, бедняга Маликорн.

— А как вам кажется, чего мог бы ожидать тот, кто придумал бы способ соединить любящие сердца?

— О, король осыпал бы его своими щедротами.

— Господин де Сент-Эньян…

— Ну?

— Разве вам не хочется отведать королевской благодарности?

— Понятно, — отвечал де Сент-Эньян, — благодарность моего повелителя за умелое исполнение обязанностей будет для меня крайне драгоценна.

— Так взгляните на эту бумажку, граф.

— Что это такое? План?

— План комнат господина де Гиша, которые, по всей вероятности, станут вашими комнатами.

— О нет, никогда!

— Почему?

— Потому что мои две комнаты составляют предмет вожделений многих придворных, которым я их, конечно, не уступлю: на них покушаются господин де Роклор, господин де Ла Ферте, господин Данжо.

— В таком случае прощайте, граф. Я предложу одному из этих господ мой план и разъясню связанные с ним выгоды.

— Почему же вы сами не займете этих комнат? — недоверчиво спросил де Сент-Эньян.

— Потому что король никогда не удостоит меня своим посещением, а к этим господам пойдет без всяких колебаний.

— Как, король пойдет к этим господам?

— Пойдет ли? Десять раз, а не один! Вы меня спрашиваете, будет ли король посещать квартиру, которая расположена в таком близком соседстве с комнатой мадемуазель де Лавальер?

— Хорошее соседство… в разных этажах.

Маликорн развернул бумажку, намотанную на катушку.

— Обратите, пожалуйста, внимание, граф, — сказал оп, — что пол в комнате мадемуазель де Лавальер, — простой деревянный паркет.

— Ну так что же?

— А то, что вы позовете плотника, его приведут к вам с завязанными глазами, запрут, и он сделает отверстие в вашем потолке, следовательно, в полу комнаты мадемуазель де Лавальер.

— Ах, боже мой! — вскричал де Сент-Эньян, точно вдруг прозревший. Вот гениальная мысль!

— Она покажется королю самой заурядной, уверяю вас.

— Влюбленные не думают об опасности.

— Какой опасности боитесь вы, граф?

— Ведь это страшно шумная работа, по всему дворцу будет слышно.

— Ручаюсь вам, граф, что присланный мной плотник будет работать без всякого шума. Он выпилит особой пилой четырехугольник в шесть футов, и даже ближайшие соседи ничего не услышат.

— Ах, дорогой Маликорн, у меня голова идет кругом!



— Я продолжаю, — спокойно отвечал Маликорн, — в комнате с пробитым потолком… вы внимательно слушаете?

— Да.

— Вы поставите лестницу, по которой либо мадемуазель де Лавальер будет спускаться к вам, либо король будет подниматься к мадемуазель де Лавальер.

— Но ведь эту лестницу увидят.

— Нет. Вы закроете ее перегородкой, которую оклеите такими же обоями, как и другие стены комнаты; у мадемуазель де Лавальер она будет замаскирована люком, составляющим часть паркета и открывающимся под кроватью.

— А ведь правда… — сказал де Сент-Эньян, глаза которого загорелись.

— Теперь, граф, мне не нужно объяснять вам, почему король будет часто заходить в комнату, в которой устроят такую лестницу. Я думаю, что господин Данжо оценит по достоинству мою мысль, которую я сейчас разовью ему.

— Ах, дорогой Маликорн, — воскликнул де Сент-Эньян, — вы забываете, что мне первому вы открыли ее и, следовательно, мне принадлежит право первенства.

— Значит, вы хотите, чтобы вам было оказано предпочтение?

— Хочу ли? Еще бы!

— Дело в том, господин де Сент-Эньян, что при первой раздаче наград я обеспечиваю вам таким образом орденскую ленту, а может быть, даже недурное герцогство.

— Во всяком случае, — отвечал де Сент-Эньян, покраснев от удовольствия, — это послужит удобным поводом доказать королю, что не напрасно он называет меня иногда своим другом, и этим поводом, мои дорогой Маликорн, я буду обязан вам.

— Вы не окажетесь забывчивым? — с улыбкой спросил Маликорн.

— Как можно забывать такие вещи, сударь!

— Я, граф, не имею чести быть другом короля, я просто его слуга.

— Да, если вы полагаете, что на этой лестнице я найду голубую ленту, то я думаю, что и для вас на ней будет грамота на дворянство.

Маликорн поклонился.

— Теперь остается только заняться переселением, — проговорил де Сент-Эньян.

— Не думаю, чтобы король стал противиться. Попросите у него позволения.

— Сию минуту бегу к нему.

— А я иду за плотником.

— Когда он будет у меня?

— Сегодня вечером.

— Не забудьте о предосторожностях.

— Я приведу его с завязанными глазами.

— А я предоставлю вам одну из своих карет.

— Без гербов.

— И одного лакея. Понятно, не в ливрее.

— Отлично, граф.

— А Лавальер?

— Что вас беспокоит?

— Что она скажет, увидя нашу работу?

— Уверяю вас, это доставит ей большое развлечение.

— Еще бы!

— Я уверен даже, что если у короля не хватит смелости подняться к ней, то она окажется настолько любопытной, что сама спустится к вам.

— Будем надеяться, — сказал де Сент-Эньян.

— Да, будем надеяться, — повторил Маликорн.

— Итак, я иду к королю.

— И правильно делаете.

— В котором часу придет плотник?

— В восемь часов.

— А как вы думаете, сколько времени отнимет у него работа?

— Часа два, но ему понадобится время на окончательную отделку. Ночь и часть следующего дня; словом, на всю работу, вместе с установкой лестницы, уйдет два дня.

— Два дня? Это долго.

— Чего же вы хотите! Когда берешься открывать двери рая, им следует придать приличный вид.

— Вы правы. До скорого свиданья, дорогой Маликорн. Послезавтра вечером я буду уже на новой квартире.

XLI

ПРОГУЛКА С ФАКЕЛАМИ
Восхищенный только что услышанным и очарованный открывающимися перспективами, де Сент-Эньян направился к квартире де Гиша. Четверть часа тому назад граф не уступил бы своего помещения за миллион, теперь же, если бы потребовалось, он готов был купить за миллион эти вожделенные комнаты.

Но ему не было предъявлено таких требований. Г-н де Гиш не знал еще, где ему отвели помещение и, кроме того, был так болен, что ему было не до переселения.

Поэтому де Сент-Эньян без труда получил комнаты де Гиша, а свои переуступил г-ну Данжо, который вручил управляющему графа куш в шесть тысяч ливров и считал, что заключил очень выгодную сделку. Комнаты Данжо остались за де Гишем. Но трудно было поручиться, что после всех этих перемещений де Гиш действительно будет жить в них. Что же касается г-на Данжо, то он был в таком восторге, что ему не пришло даже в голову заподозрить де Сент-Эньяна в преследовании каких-либо корыстных целей.

Через час после принятия решения де Сент-Эньян уже был хозяином новых комнат. А через десять минут после того, как он стал хозяином, Маликорн входил к нему с обойщиком.

В это время король не раз требовал де Сент-Эньяна, но в квартире де Сент-Эньяна посланные находили Данжо, который направлял их в комнаты де Гиша. От этого произошла задержка, так что король уже выразил неудовольствие, когда де Сент-Эньян вошел к своему повелителю, весь запыхавшись.

— Значит, и ты покидаешь меня, — сказал Людовик XIV тем жалостным тоном, каким произнес, должно быть, Цезарь за восемнадцать веков перед этим: «И ты,Брут!»

— Государь, — проговорил де Сент-Эньян, — я не покидаю короля, но я занят сейчас переселением.

— Каким переселением? Я думал, что ты перебрался уже три дня назад.

— Да, государь. Но здесь мне неудобно, и я переезжаю в здание напротив.

— Значит, я был прав, ты тоже бросаешь меня! — вскричал король. — Но это переходит всякие границы! Стоило мне только увлечься женщиной, и вся моя семья сплотилась, чтобы вырвать ее у меня. У меня был друг, которому я поверял мои печали и который помогал мне переносить их, — и вот этот друг устал от моих жалоб и покидает меня, даже не подумав спросить у меня позволения!



Де Сент-Эньян
Де Сент-Эньян рассмеялся.

Король догадался, что за этой непочтительностью скрывается какая-то тайна.

— В чем дело? — с надеждой спросил король.

— Государь, друг, на которого король клевещет, хочет попытаться вернуть своему королю утраченное счастье.

— Ты дашь мне возможность видеть Лавальер? — с живостью проговорил Людовик XIV.

— Государь, я еще не могу сказать наверное, но…

— Но?..

— Но я надеюсь.

— Каким образом? Как? Скажи мне, де Сент-Эньян. Я хочу знать твой план. Я хочу помочь себе всей своей властью.

— Государь, — отвечал де Сент-Эньян, — я еще и сам хорошенько не знаю, как я буду действовать, но имею основания думать, что завтра…

— Завтра, говоришь ты?

— Да, государь.

— Какое счастье! Но почему ты переезжаешь?

— Чтобы лучше послужить вашему величеству.

— Каким же образом, переехав, ты сможешь лучше служить мне?

— Знаете ли вы, где помещаются комнаты, отведенные для графа де Гиша?

— Да.

— В таком случае вам известно, куда я переселяюсь.

— Известно; но все же я ровно ничего не понимаю.

— Как, государь! Вы не знаете, что над этим помещением расположены две комнаты?

— Какие?

— В одной живет де Монтале, а в другой…

— А в другой де Лавальер, не правда ли, де Сент-Эньян?

— Вот именно, государь.

— Теперь я понял, понял! Это счастливая мысль, де Сент-Эньян. Мысль друга, мысль поэта; приближая меня к ней, когда весь мир меня с ней разлучает, ты делаешь для меня больше, чем Пилад для Ореста, чем Патрокл для Ахилла.

— Государь, — с улыбкой сказал де Сент-Эньян, — сомневаюсь, чтобы, выслушав мой план до конца, ваше величество продолжали награждать меня такими пышными сравнениями. Ах, государь, я уверен, что многие придворные пуритане, не задумываясь, выскажутся по моему адресу далеко не столь лестно, когда узнают, что я собираюсь сделать для вашего величества.

— Де Сент-Эньян, я умираю от нетерпения; де Сент-Эньян, я томлюсь; де Сент-Эньян, я не выдержу до завтра… Завтра! Ведь до завтра — целая вечность.

— Государь, если вам угодно, развлекитесь прогулкой.

— С тобой, пожалуй; мы поговорим о твоих планах, договорим о ней.

— Нет, государь, я остаюсь.

— С кем же я поеду?

— С дамами.

— Нет, ни в каком случае!

— Государь, так нужно.

— Нет, нет! Тысячу раз нет! Нет, я не хочу этих страданий: быть в двух шагах от нее, видеть ее, касаться ее платья и не говорить с ней ни слова. Нет, я отказываюсь от этой пытки, которую ты считаешь счастьем, но которая на самом деле является мучением, сжигающим мне глаза и разбивающим сердце; видеть ее в присутствии посторонних и не иметь возможности сказать, что я ее люблю, когда все мое существо дышит любовью и выдает эту любовь перед всеми. Нет, я дал себе клятву никогда больше этого не делать, и я сдержу свое слово.

— Выслушайте меня, государь.

— Ничего не хочу слушать, де Сент-Эньян.

— В таком случае продолжаю. Необходимо, государь, — поймите, совершенно необходимо, чтобы принцесса и фрейлины отлучились на два часа из дворца.

— Ты ставишь меня в тупик, де Сент-Эньян.

— Мне тяжело приказывать моему королю, но в данных обстоятельствах я приказываю, государь. Мне нужно, чтобы состоялась охота или прогулка.

— Но такая прогулка или охота покажутся всем странной причудой! Проявляя подобное нетерпение, я покажу всему двору, что мое сердце больше не принадлежит мне. Ведь и теперь уже говорят, что я мечтаю покорить весь мир, но прежде мне следовало бы покорить самого себя!

— Люди, говорящие так, государь, дерзкие крамольники. Но кто бы они ни были, я не произнесу больше ни слова, если ваше величество предпочитаете прислушиваться к их мнению. Тогда завтрашний день отдалится на неопределенное время.

— Де Сент-Эньян, я поеду сегодня вечером… Я поеду ночевать в Сен-Жермен с факелами; завтра я там позавтракаю и вернусь в Париж к трем часам. Это тебя устраивает?

— Вполне.

— Так я еду сегодня в восемь часов.

— Ваше величество угадали минута в минуту.

— И ты мне ничего не хочешь сказать?

— Не не хочу, а не могу. Изобретательность великая вещь, государь; но случай играет в мире столь большую роль, что обыкновенно я стараюсь отвести ему как можно меньше места, в уверенности, что и без моей помощи ни позаботится о себе.

— Хорошо, я доверяюсь тебе.

— И поступаете очень разумно.

Ободренный таким образом, король пошел прямо к принцессе и объявил ей о предполагаемой поездке.

Принцесса тотчас же усмотрела в этой импровизации замысел короля поговорить с Лавальер или по дороге под прикрытием темноты, или где-нибудь в другом месте; но она не обмолвилась ни словом о своих подозрениях и с улыбкой приняла приглашение. Она громко приказала фрейлинам собираться, решив сделать вечером все возможное, чтобы помешать любовным интригам его величества.

Когда бедный влюбленный, отдавший это приказание, ушел, думая, что мадемуазель де Лавальер будет участвовать в поездке, принцесса, оставшись одна, немедленно распорядилась.

— Сегодня мне достаточно будет двух фрейлин: мадемуазель де Тонне-Шарант и мадемуазель Монтале.

Лавальер предвидела удар и приготовилась к нему; преследования закалили ее характер. Она не доставила принцессе удовольствия увидеть на своем лице печаль и растерянность.

Напротив, с самой ангельской улыбкой она сказала:

— Значит, принцесса, я сегодня свободна?

— Да, конечно.

— Я воспользуюсь этим, чтобы заняться вышивкой, на которую ваше высочество изволили обратить внимание и которую я имела честь заранее подарить вашему высочеству.

И, сделав почтительный реверанс, Лавальер удалилась. Вслед за ней ушли де Монтале и де Тонне-Шарант.

Слух о прогулке немедленно распространился по всему дворцу. Через десять минут Маликорн уже знал решение принцессы; тотчас же он сунул Монтале под дверь записку, в которой содержалось следующее:

«Нужно, чтобы Л. провела ночь в комнате принцессы».

Согласно уговору, Монтале прежде всего сожгла бумажку, затем задумалась. Она была очень изобретательна и скоро составила план.

Когда настало время отправиться к принцессе, то есть в пять часов, она пустилась бегом через лужайку, но в десяти шагах от группы офицеров вдруг вскрикнула, грациозно упала на колено, поднялась и пошла дальше, прихрамывая. Молодые люди подбежали, чтобы поддержать ее. Монтале вывихнула ногу. Тем не менее верная своему долгу, она решила продолжать путь к принцессе.

— Что с вами? Почему вы хромаете? — спросила ее принцесса. — Я вас приняла за Лавальер.

Монтале рассказала, как из-за своего усердия она повредила ногу.

Принцесса выразила сожаление и хотела немедленно послать за хирургом. Но Монтале стала уверять, что ее вывих не серьезен.

— Ваше высочество, меня огорчает лишь, что я не могу исполнять сегодня своих обязанностей. Я очень хотела попросить мадемуазель де Лавальер заменить меня подле вашего высочества.

Принцесса нахмурила брови.

— Но я но попросила, — продолжала Монтале.

— Почему? — спросила принцесса.

— Бедняжка Лавальер, по-видимому, очень обрадовалась, что всю ночь и весь вечер она будет свободна. У меня не хватило мужества предложить ей заменить меня.

— Как?! Она обрадовалась? — спросила принцесса, пораженная словами Монтале.

— Безумно обрадовалась: у нее прошла вся грусть, и она даже запела.

Ведь вашему высочеству известно, что Лавальер ненавидит свет и что в пей осталось что-то дикое.

«Нет, — подумала принцесса, — эта веселость мне кажется ненатуральной!»

— Она уже все приготовила в своей комнате, — продолжала Монтале, чтобы пообедать и насладиться одной из своих любимых книг. У вашего высочества есть еще шесть фрейлин, каждая из которых сочтет счастьем сопровождать ваше высочество. Поэтому я не обратилась с просьбой к мадемуазель де Лавальер.

Принцесса промолчала.

— Согласитесь, что я была права? — продолжала Монтале, несколько обескураженная малым успехом этой военной хитрости, на которую она так рассчитывала, что не заготовила ничего про запас. — Принцесса одобряет меня?

У принцессы мелькнула мысль, что ночью король может покинуть Сен-Жермен, и так как от Парижа до Сен-Жермена было всего четыре с половиною лье, то в течение какого-нибудь часа он вернется в Париж.

— Но Лавальер, по крайней мере, предложила вам свои услуги, узнав о вашем ушибе?

— Она еще не знает о моем несчастье, но если даже она и узнает, я не буду просить у нее ничего, что могло бы расстроить ее планы. Мне кажется, сегодня вечером она хочет доставить себе развлечение по рецепту покойного короля, который говаривал господину де Сен-Мару: «Поскучаем, господин де Сен-Мар, хорошенько поскучаем».

Принцесса была убеждена, что под жаждой одиночества Лавальер скрывается какая-то любовная тайна, скорее всего ночное возвращение Людовика.

Не осталось больше никаких сомнений: Лавальер была предупреждена об этом возвращении, отсюда ее радость. Конечно, весь план был составлен заранее.

«Я не позволю им дурачить себя», — сказала себе принцесса. И приняла решение.

— Мадемуазель де Монтале, — проговорила она, — благоволите передать вашей подруге, мадемуазель де Лавальер, что я в отчаянии от мысли, что мне приходится расстраивать ее планы; но вместо того, чтобы скучать в одиночестве, как ей хотелось, она отправится в Сен-Жермен скучать вместе с нами.

— Бедная Лавальер! — сказала Монтале с печальным видом, но с радостью в сердце. — А разве ваше высочество не может…

— Довольно, — остановила принцесса, — я так хочу. Я предпочитаю общество мадемуазель Лавальер обществу всех других фрейлин. Ступайте, пришлите ее мне и полечите вашу ногу.

Монтале не заставила принцессу повторять приказание. Она вернулась, написала ответ Маликорну и сунула ею под ковер. Записка состояла из одного только слова: «Поедет». Даже спартанка не могла бы написать лаконичнее.

«По дороге я буду наблюдать за нею, — думала принцесса. — Ночью она ляжет в моей комнате. Очень уж ловок будет король, если ему удастся обменяться хотя бы одним словом с мадемуазель де Лавальер».

Лавальер с той же кроткой покорностью выслушала распоряжение ехать, с какой приняла приказание остаться. Но в душе она очень обрадовалась и посмотрела на перемену решения принцессы как на утешение, посланное ей свыше. Менее проницательная, чем Монтале, она все приписывала случаю.

Когда все придворные, за исключением опальных, больных и вывихнувших ноги, направились в Сен-Жермен, Маликорн привез своего плотника в карете г-на де Сент-Эньяна и ввел его в комнату, расположенную под комнатой Лавальер. Плотник тотчас же принялся за работу, соблазнившись обещанной ему щедрой платой.

У придворных механиков были взяты самые лучшие инструменты, между прочим пила с такими сокрушительными зубьями, что они резали в воде твердые, как железо, дубовые бревна. Поэтому работа шла быстро, и четырехугольный кусок потолка, выбранный между двумя балками, скоро упал, подхваченный де Сент-Эньяном, Маликорном, плотником и одним доверенным лакеем, который родился на свет, чтобы все видеть, все слышать и ничего не говорить.

Согласно вновь составленному Маликорном плану, отверстие было сделано в углу. И вот почему. Так как в комнате Лавальер не было туалетной, то Луиза в это самое утро попросила большие ширмы, которые заменяли бы перегородку, и ее желание было исполнено. Ширмы отлично закрывали отверстие в полу, которое к тому же было искусно замаскировано плотником.

Когда дыра была проделана, плотник забрался в комнату Лавальер и смастерил из кусочков паркета люк, которого не мог бы заметить даже самый опытный взгляд.

Маликорн все предусмотрел. К люку была приделана ручка и два шарнира.

Заботливый Маликорн купил также за две тысячи ливров небольшую винтовую лестницу. Лестница оказалась длиннее, чем было нужно, но плотник отпилил в ней несколько ступенек, и она пришлась как раз впору. Несмотря на то, что этой лестнице предстояло держать царственный груз, она была прикреплена к стене только двумя болтами. Точно так же она была прикреплена к полу.

Молотки били по подушечкам; зубья пилы были обильно смазаны, а рукоятка завернута в куски шерстяной материи. Кроме того, самая шумная часть работы была произведена ночью и рано утром, то есть во время отсутствия Лавальер и принцессы. Когда около двух часов дня двор вернулся в Пале-Рояль и Лавальер поднялась в свою комнату, все было на месте; ни одна щепочка, ни одна соринка не уличали заговорщиков.

Один де Сент-Эньян так усердствовал, что поранил себе пальцы, изорвал рубашку и пролил много пота во славу своего короля. Его ладони покрылись волдырями: он все время поддерживал лестницу во время работы. Кроме того, он собственноручно принес одну за другой пять отдельных частей лестницы, каждую из двух ступенек. Словом, если бы король мог видеть пыл графа, он навеки остался бы ему благодарен.



Как и предвидел Маликорн, отличавшийся большой точностью, плотник закончил свою работу в двадцать четыре часа. Он получил восемьдесят луидоров и был в восторге; такие деньги он обыкновенно зарабатывал в полгода.

Никто и не догадался о том, что произошло в комнате мадемуазель де Лавальер. Но на другой день вечером, когда Лавальер только что вернулась к себе, она услышала в углу шорох. Она с изумлением посмотрела на то место, откуда доносился звук. Шорох повторился.

— Кто там? — спросила она с испугом.

— Я! — отвечал знакомый голос короля.

— Вы!.. Вы!.. — вскричала Луиза, вообразившая, что она видит сон. Но где вы?.. Где вы, государь?

— Здесь, — отвечал король, отодвигая ширмы и являясь, как призрак, в глубине комнаты.

Лавальер вскрикнула и, трепеща, упала в кресло.

XLII

ВИДЕНИЕ
Лавальер быстро оправилась от испуга. Король держался так почтительно, что к ней вернулось спокойствие, которого она лишилась при его появлении. Видя, что Лавальер недоумевает, как он к ней попал, Людовик подробно объяснил ей устройство лестницы и всячески старался убедить ее, что он не призрак.

— О государь, — сказала ему Лавальер с очаровательной улыбкой, качая белокурой головкой, — вы вечно у меня на уме; не проходит секунды, чтобы бедная девушка, тайну которой вы подслушали в Фонтенбло и которую вы не отпустили в монастырь, не думала о вас.

— Луиза, я вне себя от восторга!

Лавальер печально улыбнулась и продолжала:

— Но, увы, государь, ваша остроумная выдумка не может принести нам никакой пользы.

— Почему же?

— Потому что эта комната не ограждена от неожиданных посещений принцессы: днем сюда поминутно ходят мои подруги; запираться изнутри — значит выдать себя; это все равно что написать на двери: «Не входите, здесь король». В эту самую минуту дверь может открыться, и ваше величество застанут вместе со мной.

— Тогда меня, наверное, примут за привидение, — засмеялся король, потому что никто не поймет, как я попал сюда. Ведь только духи проникают через стены и потолки.

— Ах, государь, какой может выйти скандал! Никогда еще не говорилось; таких вещей о бедных фрейлинах, которых, однако, не щадит злословие.

— Что же делать, дорогая Луиза?.. Скажите, я хочу знать.

— Нужно, — простите, слова мои будут жестоки…

Людовик улыбнулся.

— Я вас слушаю.

— Нужно, чтобы ваше величество уничтожили лестницу и все эти затеи; подумайте, государь, если вас застанут здесь, выйдут большие неприятности, которые уничтожат всю радость наших встреч.

— Дорогая Луиза, — нежно отвечал король, — можно и не уничтожая лестницы придумать способ избежать всех этих неприятностей.

— Способ?.. Еще?

— Да, еще. Луиза, я люблю вас больше, чем вы меня, потому что я изобретательнее вас.

Она взглянула на него. Людовик протянул ей руку, которую она нежно пожала.

— Вы говорите, — продолжал король, — что каждый без труда может войти сюда и застать меня у вас?

— Да, государь. И даже в настоящую минуту, когда вы разговариваете со мной, я вся дрожу.

— Согласен; но вас не застанут со мной, если вы спуститесь по этой лестнице в нижнюю комнату.

— Государь, что вы говорите? — остановила его испуганная Луиза.

— Вы плохо понимаете меня, Луиза, потому что с первых же моих слов начинаете сердиться; но знаете ли вы, кому принадлежат комнаты внизу?

— Графу де Гишу.

— Нет. Господину де Сент-Эньяну.

— Правда? — вскричала Лавальер.

И это слово, вырвавшееся из обрадованного сердца девушки, блеснуло точно молния сладкого предчувствия в восхищенном сердце короля.

— Да, де Сент-Эньяну, нашему другу.

— Но я не могу, государь, бывать и у господина де Сент-Эньяна, — возразила Лавальер.

— Почему же, Луиза?

— Это невозможно, невозможно!

— Мне кажется, Луиза, что под охраной короля все возможно.

— Под охраной короля? — переспросила она, с любовью заглядывая в глаза Людовику.

— Вы верите моему слову, не правда ли?

— Верю, когда вас нет, государь; но когда вы со мной, когда я слышу ваш голос, когда я вижу вас, я больше ничему не верю.

— Что же может убедить вас, боже мой?

— Я знаю, очень непочтительно так сомневаться в короле, но для меня вы не король.

— Слава богу, надеюсь!.. Но я придумал, послушайте: вас успокоит присутствие третьего лица?

— Присутствие господина де Сент-Эньяна? Да.

— Право, Луиза, ваша недоверчивость оскорбляет меня.

Лавальер ничего не ответила, а только посмотрела на Людовика ясным взглядом, проникающим в глубину сердца, и тихонько сказала:

— Ах, не вам я не верю. Не на вас направлены мои подозрения.

— Хорошо, я согласен, — вздохнул король. — И господин де Сент-Эньян, который пользуется счастливой привилегией успокаивать вас, будет всегда присутствовать при наших встречах, обещаю вам.

— Правда, государь?

— Слово дворянина! А вы?

— Подождите, это не все.

— Еще что-то, Луиза?

— О, конечно. Немножко терпения, потому что мы еще не дошли до конца, государь.

— Хорошо. Пронзайте насквозь мое сердце.

— Вы понимаете, государь, что даже в присутствии господина де Сент-Эньяна наши встречи должны иметь какой-нибудь разумный предлог.

— Предлог? — повторил король тоном нежного упрека.

— Конечно. Придумайте, государь.

— Вы необычайно предусмотрительны; я так хотел бы сравняться в этом отношении с вами. Для наших встреч будет разумный предлог, и я уже нашел его.

— Значит, государь?.. — улыбнулась Лавальер.

— Значит, завтра, если вам угодно…

— Завтра?

— Вы хотите сказать, что завтра слишком поздно? — вскричал король, сжимая обеими руками горячую руку Лавальер.

В этот момент в коридоре раздались шаги.

— Государь, государь, — зашептала Лавальер, — сюда кто-то идет! Слышите? Государь, умоляю вас, бегите!

Одним прыжком король оказался за ширмой. Он скрылся вовремя. Когда он поднимал люк, ручка двери повернулась, и на пороге показалась Монтале.

Понятно, она вошла запросто, без всяких церемоний. Хитрая Монтале знала, что если бы она постучалась в двери, а не просто открыла ее, то выказала бы обидное недоверие к Лавальер.

Итак, она вошла и, заметив, что два стула стоят очень близко один от другого, принялась так усердно запирать дверь, ставшую почему-то непослушною, что король успел поднять люк и спуститься к де Сент-Эньяну.

Еле уловимый стук дал знать фрейлине, что король ушел. Тогда она справилась наконец с дверью и подошла к Лавальер.

— Луиза, давайте поговорим серьезно, — предложила она.

Все еще сильно взволнованная Луиза с ужасом услышала слово серьезно, на котором Монтале сделала ударение.

— Боже мой, дорогая Ора! — вздрогнула она. — Что еще случилось?

— Моя милая, принцесса догадывается обо всем.

— О чем же?

— Разве нам нужны объяснения? Разве ты не понимаешь меня с полуслова?

Ты, конечно, заметила, что последнее время принцесса часто меняла решения: сначала приблизила тебя к себе, затем отдалила, затем снова приблизила.

— Действительно, это странно. Но я привыкла к ее странностям.

— Подожди, это не все. Ты заметила также, что принцесса, исключив тебя вчера из своей свиты, потом велела ехать с ней.

— Как не заметить!

— Так вот, кажется, что принцесса получила теперь достаточные сведения, потому что идет прямо к цели. Не имея возможности противопоставлять что-нибудь во Франции потоку, который сокрушает все препятствия… ты понимаешь, надеюсь, о чем я говорю?

Лавальер закрыла лицо руками.

— Я имею в виду, — продолжала безжалостная Монтале, — тот бурный поток, который взломал двери монастыря кармелиток в Шайо и опрокинул все придворные предрассудки как в Фонтенбло, так и в Париже.

— Увы, увы! — прошептала Лавальер, по-прежнему закрывая лицо пальцами, между которыми катились слезы.

— Не огорчайся так, ведь ты не знаешь еще и половины грозящих тебе неприятностей.

— Боже мой! — с тревогой вскричала Луиза. — Что же еще?

— Вот что: не находя помощи во Франции, после безуспешного обращения к обеим королевам, принцу и всему двору, принцесса вспомнила об одном лице, имеющем на тебя права.

Лавальер побелела как полотно.

— Этого лица, — продолжала Монтале, — в настоящую минуту нет в Париже.

— Боже мой! — шептала Луиза.

— Это лицо, если я не ошибаюсь, в Англии.

— Да, да, — вздохнула совсем разбитая Лавальер.

— Ведь, не правда ли, это лицо находится при дворе короля Карла Второго?

— Да.

— Ну, так сегодня вечером из кабинета принцессы отправилось письмо в Сент-Джемсский дворец, и курьер получил приказание лететь без остановки в Гемптон-Корт, королевскую резиденцию в двенадцати милях от Лондона.

— Ну?

— Так вот принцесса пишет в Лондон регулярно два раза в месяц, и поскольку обыкновенного курьера она отправила только три дня тому назад, то мне кажется, что только очень важные обстоятельства могли побудить ее взяться за перо. Ведь ты знаешь, принцесса не любит писать.

— Да, да.

— И мне сдается, что в этом письме речь идет о тебе.

— Обо мне? — повторила, как автомат, несчастная девушка.

— Я видела это письмо, когда оно лежало еще незапечатанным на письменном столе принцессы, и мне почудилось, будто в нем упоминается…

— Почудилось?..

— Может быть, я ошиблась.

— Ну, говори же скорее.

— Имя Бражелона.

Лавальер встала в сильном волнении.

— Монтале, — сказала она со слезами в голосе, — все светлые грезы юности у меня уже рассеялись. Мне нечего теперь скрывать ни от тебя, ни от кого в мире. Жизнь моя — раскрытая книга, которую может читать всякий, начиная с короля и кончая первым встречным. Ора, дорогая Ора, что делать? Как быть?

Монтале подошла ближе.

— Надо обсудить, подумать, — протянула она.

— Я не люблю господина де Бражелона. Не истолкуй мои слова превратно.

Я его люблю, как самая нежная сестра может любить доброго брата, но не того он просит, и не то я ему обещала.

— Словом, ты любишь короля, — заключила Монтале, — и это достаточное извинение.

— Да, я люблю короля, — тихо прошептала Лавальер, — и я дорого заплатила за право произнести эти слова. Ну, говори же, Монтале. Что ты можешь сделать для меня или против меня в настоящем положении?

— Выскажись яснее.

— О чем?

— Неужели ты не можешь сообщить мне никаких подробностей?

— Нет, — с удивлением проговорила Луиза.

— Значит, ты у меня просишь только совета?

— Да.

— Относительно господина Рауля?

— Именно.

— Это щекотливый вопрос, — отвечала Монтале.

— Ничего тут нет щекотливого. Выходить мне за него замуж или же слушаться короля?

— Знаешь, ты ставишь меня в большое затруднение, — улыбнулась Монтале. — Ты спрашиваешь, выходить ли тебе замуж за Рауля, с которым я дружна и которому доставлю большое огорчение, высказавшись против него. Затем ты задаешь вопрос, нужно ли слушаться короля; но ведь я подданная короля и оскорбила бы его, дав тебе тот или иной совет. Ах, Луиза, Луиза, ты очень легко смотришь на очень трудное положение!

— Ты меня не поняла, Ора, — сказала Лавальер, обиженная насмешливым тоном Монтале. — Если я говорю о браке с господином де Бражелоном, то лишь потому, что я не могу выйти за него замуж, не причинив ему огорчения; но, по тем же причинам, следует ли мне позволить королю сделаться похитителем малоценного, правда, блага, но которому любовь сообщает известное достоинство? Итак, я прошу тебя только научить меня почетно освободиться от обязательств по отношению к той или другой стороне, посоветовать, каким образом я могу с честью выйти из этого положения.

— Дорогая Луиза, — отвечала, помолчав, Монтале, — я не принадлежу к числу семи греческих мудрецов, и я не знаю незыблемых правил поведения.

Зато у меня есть некоторый опыт, и я могу тебе сказать, что женщины просят подобных советов, только когда бывают поставлены в очень затруднительное положение. Ты дала торжественное обещание, у тебя есть чувство чести. Поэтому, если, приняв на себя такое обязательство, ты не знаешь, как поступить, то чужой совет — а для любящего сердца все будет чужим не выведет тебя из затруднения. Нет, я не буду давать тебе советов, тем более что на твоем месте я чувствовала бы себя еще более смущенной, получив совет, чем до его получения. Все, что я могу сделать, это спросить, хочешь, чтобы я тебе помогала?

— Очень хочу.

— Прекрасно, это главное… Скажи, какой же помощи ты ждешь от меня?

— Но прежде скажи мне, Ора, — проговорила Лавальер, пожимая руку подруги, — на чьей ты стороне?

— На твоей, если ты действительно дружески относишься ко мне.

— Ведь принцесса доверяет тебе все своя тайны?

— Тем более я могу быть полезной тебе; если бы я ничего не знала относительно намерений принцессы, я не могла бы тебе помочь и, следовательно, от знакомства со мной тебе бы не было никакого проку. Дружба всегда питается такого рода взаимными одолжениями.

— Значит, ты по-прежнему останешься другом принцессы?

— Конечно. Ты недовольна этим?

— Нет, — пожала плечами Лавальер, которой эта циничная откровенность казалась оскорбительной.

— Вот и прекрасно, — воскликнула Монтале, — иначе ты была бы дурой.

— Значит, ты мне будешь помогать?

— С большой готовностью, особенно если ты отплатишь мне тем же.

— Можно подумать, что ты не знаешь меня, — обиделась Лавальер, глядя на Монтале широко раскрытыми от удивления глазами.

— Гм, гм! С тех пор как мы при дворе, дорогая Луиза, мы очень изменились.

— Как так?

— Да очень просто; разве там, в Блуа, ты была второй королевой Франции?

Лавальер опустила голову и заплакала. Монтале сочувственно посмотрела на нее и прошептала:

— Бедняжка!

Затем, спохватившись, сказала:

— Бедный король!

Она поцеловала Луизу в лоб и ушла в свою комнату дожидаться Маликорна.

XLIII

ПОРТРЕТ
Во время болезни, известной под названием любовь, припадки повторяются сначала очень часто. Затем они становятся все более редкими. Установив это как общую аксиому, будем продолжать наш рассказ.

На следующий день, то есть в день, когда королем было назначено первое свидание у де Сент-Эньяна, Лавальер, раздвинув ширмы, нашла на полу записку, написанную рукой короля. Эта записка была просунута из нижнего этажа в щелку паркета. Ничья нескромная рука, ничей любопытный взгляд не мог проникнуть туда, куда проникла эта бумажка. Это была выдумка Маликорна. Не желая, чтобы король был всем обязан де Сент-Эньяну, он по собственному почину решил взять на себя роль почтальона.

Лавальер с жадностью прочитала записку, в которой назначалось свидание в два часа дня и давалось пояснение, как поднимать люк. «Оденьтесь понаряднее», — стояло в приписке. Эти слова изучили девушку, но в то же время успокоили ее.

Время двигалось медленно. Наконец назначенный час наступил. Пунктуальная, как жрица Геро, Луиза подняла люк, едва только пробило два чага, и увидела внизу короля, почтительно подавшего ей руку. Это внимание глубоко ее тронуло.

Когда Лавальер спустилась, к ней, улыбаясь, подошел граф и с изысканным поклоном поблагодарил за оказанную честь. Потом, обернувшись к королю, он прибавил:

— Государь, он здесь.

Лавальер с беспокойством взглянула на Людовика.

— Мадемуазель, — сказал король, — я не без умысла просил вас оказать мне честь и спуститься сюда. Я пригласил прекрасного художника, умеющего в совершенстве передавать сходство, и желаю, чтобы вы разрешили ему написать ваш портрет. Впрочем, если вы непременно этого потребуете, портрет останется у вас.

Лавальер покраснела.

— Вы видите, — добавил король, — мы будем здесь даже не втроем, а вчетвером. Словом, если мы не наедине, здесь будет столько гостей, сколько вы пожелаете.

Лавальер тихонько пожала пальцы короля.

— Перейдем в соседнюю комнату, если будет угодно вашему величеству, предложил де Сент-Эньян.

Он открыл дверь и пропустил гостей.

Король шел за Лавальер, любуясь ее нежной розовой шеей, на которую спускались завитки белокурых волос. Лавальер была в светло-сером шелковом платье; агатовое ожерелье оттеняло белизну ее кожи. В маленьких изящных руках она держала букет из анютиных глазок и бенгальских роз, над которыми, точно чаша с ароматами, возвышался гарлемский тюльпан с серовато-фиолетовыми лепестками, стоивший садовнику пяти лет усердных трудов, а королю пяти тысяч ливров.

В комнате, только что открытой де Сент-Эньяном, стоял молодой человек в бархатном костюме, с красивыми черными глазами и густыми черными волосами. Это был художник.

Холст был приготовлен, на палитре лежали краски. Художник поклонился мадемуазель де Лавальер с любопытством артиста, изучающего свою модель, и сдержанно поздоровался с королем, как с обыкновенным дворянином. Потом, подведя мадемуазель де Лавальер к приготовленному для нее креслу, он попросил ее сесть.

Молодая девушка села в кресло грациозно и непринужденно; в руках она держала цветы, ноги вытянула на подушку, и художник, чтобы придать взгляду девушки большую естественность, предложил ей чем-нибудь заняться. Людовик XIV с улыбкой опустился на подушки у ног своей возлюбленной. Таким образом, Лавальер сидела, откинувшись на спинку кресла, с цветами в руке, а король, подняв глаза, пожирал ее взглядом. Художник несколько минут с удовольствием наблюдал эту группу, а де Сент-Эньян смотрел на нее с завистью.

Художник быстро сделал эскиз; затем после первых же мазков на сером фоне стало выступать поэтичное лицо с кроткими глазами и розовыми щеками, обрамленное золотистыми локонами.

Влюбленные говорили мало и все смотрели друг на друга. Иногда глаза их делались такими томными, что художнику приходилось прерывать работу, чтобы не изобразить вместо Лавальер Эрицину. Тогда на выручку приходил де Сент-Эньян: он декламировал стихи или рассказывал историйку в духе Патрю или Талемаиа де Рео.

Когда Лавальер уставала, делали перерыв.

Аксессуарами к этой картине служили поднос из китайского фарфора с самыми лучшими плодами, какие можно было найти, херес, сверкавший топазами в серебряных кубках, но художнику предстояло увековечить только лицо, самое эфемерное явление из всего окружающего.

Людовик упивался любовью, Лавальер — счастьем, де Сент-Эньян — честолюбием.

Так прошло два часа; когда часы пробили четыре, Лавальер встала и подала королю знак. Людовик поднялся, подошел к картине и сделал несколько комплиментов художнику. Де Сент-Эньян похвалил сходство, очень заметное уже после первого сеанса. Лавальер, в свою очередь, краснея, поблагодарила художника и удалилась в соседнюю комнату, куда за ней пошел король, позвав де Сент-Эньяна.

— До завтра, не правда ли? — обратился к Лавальер Людовик.

— Но если ко мне придут, государь, и не застанут меня?

— Так что же?

— Что будет со мной?

— Какая вы трусиха, Луиза!

— А если за мной пришлет принцесса?

— Неужели не наступит день, когда вы сами попросите меня не считаться ни с чем и не расставаться с вами? — воскликнул король.

— В тот день, государь, я буду безумна, и вы не должны будете слушать меня.

— До завтра, Луиза.

Лавальер вздохнула; потом, не имея сил сопротивляться просьбе короля, чуть слышно произнесла:

— Раз вы этого хотите, государь, до завтра.

И с этими словами поднялась по лестнице и исчезла.

— Что вы скажете, государь? — спросил де Сент-Эньян, когда она скрылась.

— Скажу, что вчера я считал себя счастливейшим из смертных.

— Неужели сегодня ваше величество считает себя самым несчастным из них? — с улыбкой сказал граф.

— Нет. Но эта любовь — неутолимая жажда; напрасно я ловлю капли влаги, которые твоя изобретательность доставляет мне: чем больше я пью, тем больше мне хочется пить.

— Государь, в этом отчасти повинны вы сами. Ваше величество сами создали настоящее положение вещей.

— Ты прав.

— Поэтому в подобных случаях, государь, лучшее средство быть счастливым — считать себя удовлетворенным и ждать.

— Ждать? Тебе, значит, знакомо слово «ждать»?

— Полно, государь, полно, не огорчайтесь. Я уже придумал кое-что, придумаю и еще.

Король безнадежно покачал головой.

— Как, государь? Вы уже недовольны?

— Доволен, дорогой де Сент-Эньян. Но придумывай скорее, придумывай новое.

— Государь, я обещаю вам подумать, вот все, что я могу сказать.

Не имея возможности любоваться оригиналом, король захотел еще раз взглянуть на портрет. Он указал художнику на некоторые недостатки и ушел. После этого де Сент-Эньян отпустил художника.

Мольберт, краски, палитра еще не были убраны, как из-за портьеры высунулась голова Маликорна. Де Сент-Эньян принял его с распростертыми объятиями, но в то же время с некоторой грустью. Облако, омрачившее царственное солнце, в свою очередь, затмило и его верного спутника. Маликорн сразу заметил этот налет грусти на лице де Сент-Эньяна.

— Что это, граф, вы так мрачны? — поинтересовался он.

— Не мудрено, мой милый. Поверите ли вы, что король недоволен.

— Недоволен лестницей?

— Нет, напротив, лестница ему очень понравилась.

— Значит, убранство комнат пришлось ему не по вкусу?

— На него он даже не обратил внимания. Нет, королю не понравилось…

— Понимаю, граф: ему не понравилось, что на любовном свидании присутствовало два свидетеля. Как же вы, граф, не предусмотрели этого?

— Как мог я предусмотреть, дорогой Маликорн, если я в точности исполнил предписание короля.

— Его величество действительно настаивал на вашем присутствии?

— Очень настаивал.

— И пригласил также художника, которого я сейчас встретил?

— Потребовал, господин Маликорн, потребовал!

— В таком случае я отлично понимаю причину недовольства его величества.

— Каким же образом он мог остаться недоволен буквальным исполнением своего распоряжения? Ничего не понимаю.

Маликорн почесал затылок.

— В котором часу король назначил свидание? — спросил он.

— В два часа.

— А вы ожидали короля с какого часа?

— С половины второго.

— Неужели?

— Как же иначе? Хорош был бы я, если бы опоздал!

Несмотря на все уважение к де Сент-Эньяну, Маликорн не удержался и пожал плечами.

— А художнику король тоже велел прийти к двум часам? — спросил он.

— Нет. Но я привел его сюда к двенадцати. Лучше, чтобы художник подождал два часа, чем король одну минуту.

Маликорн залился беззвучным смехом.

— Лучше, мой милый, поменьше смейтесь и побольше говорите, — обиженно заметил де Сент-Эньян.

— Вы требуете?

— Умоляю.

— Так вот что, граф: если вы желаете, чтобы король был доволен, то в следующий же раз, когда он придет…

— Он придет завтра.

— Итак, если вы хотите, чтобы король завтра был доволен…

— Хочу ли я? Что за вопрос!

— Ну так завтра, когда придет король, у вас должно найтись самое неотложное дело и вам во что бы то не стало надо будет отлучиться.

— Что вы говорите?

— На двадцать минут.

— Оставить короля одного на целых двадцать минут?! — в ужасе воскликнул де Сент-Эньян.

— Ну, ладно, допустим, что я ничего не сказал, — проговорил Маликорн, направляясь к двери.

— Нет, нет, дорогой Маликорн, напротив, выскажитесь до конца, я начинаю понимать. А художник, художник?

— Ну, а художник пусть запоздает на полчаса.

— Вы думаете, на полчаса?

— Да, я думаю.

— Дорогой мой, я так и сделаю.

— И я уверен, что не пожалеете. Вы мне позволите зайти завтра справиться?

— Конечно.

— Имею честь быть вашим покорным слугой, господин де Сент-Эньян.

И Маликорн удалился с почтительным поклоном.

— Положительно, этот малый умнее меня, — молвил де Сент-Эньян, убежденный его доводами.

XLIV

ГЕМПТОН-КОРТ
Откровенная беседа между Монтале и Луизой в конца предпоследней главы, естественно, приводит нас к главному герою нашей повести — бедному странствующему рыцарю, изгнанному из Парижа прихотью короля.

Если читателю угодно последовать за нами, мы пере — правимся вместе с ним через пролив, отделяющий Кале от Дувра; пересечем плодородную зеленую равнину, орошенную тысячью ручейков, которая окружает Черинг, Медстон и десяток других городков, один живописнее другого, и окажемся, наконец, в Лондоне. А из Лондона, узнав, что Рауль, побывав в Уайт-Холле, а затем в Сент-Джемсе, был принят Монком и получил доступ в самое избранное общество Карла II, мы, как ищейки, последуем за ним в одну из летних резиденций Карла II, Гемптон-Корт, на берегу Темзы, недалеко от Кингстона.

В этом месте река еще не является тем оживленным путем, по которому ежедневно передвигается до полумиллиона путешественников; тут она еще не вздымает свои волны, черные, как воды Коцита, говоря: «Я тоже море».

Нет, это еще тихая и зеленая речка с мшистыми берегами, с большими широкими заводями, отражающими ивы и буки, с редкими лодками, уснувшими там и сям среди тростников, в бухточках, поросших ольхой и незабудками.

Пейзаж очень красивый и спокойный. Кирпичный дом прорывает своими трубами, откуда вьются синие струйки дыма, плотную стену зеленого остролистника. Среди высокой травы то показывается, то исчезает ребенок в красной блузе, словно мак, колеблемый дуновением ветра.

Большие белые овцы, закрыв глаза, пережевывают жвачку в тени невысоких осин, и время от времени мартын-рыболов, сверкая золотисто-изумрудными перьями, точно мячик, несется над водой и легкомысленно задевает лесу своего собрата рыбака, подстерегающего линя или окуня.

Над всем этим раем, сотканным из глубокой тени и мягкого света, возвышается замок Гемптон-Корт, построенный кардиналом Уолси и внушивший зависть даже королю, так что его владелец принужден был подарить его своему повелителю, Генриху VIII.

Гемптон-Корт, с коричневыми стенами, большими окнами, красивыми железными решетками, с тысячью башенок, со странными колоколенками, с потайными ходами и фонтанами во дворе, как в Альгамбре, Гемптон-Корт — колыбель роз и жасминов. Он радует зрение и обоняние, он является очаровательной рамкой для прелестной любовной картины, созданной Карлом II, среди великолепных полотен Тициана, Порденоне и Ван-Дейка, — тем самым Карлом II, в галерее которого висел портрет казненного Карта I и на деревянной обшивке его видны были дыры от пуританских пуль, выпущенных солдатами в Кромвеля 24 августа 1648 года, когда они привели Карла I в Гемптон-Корт в качестве пленника.

Тут собирал свой двор его сын, вечно жаждавший удовольствий, этот поэт в душе, недавний бедняк, который днями наслаждений возмещал каждую минуту, проведенную в лишениях и нищете.

Не мягкий газон Гемптон-Корта, такой нежный, что кажется, будто идешь по бархату; не громадные липы, ветви которых, как у ив, свисают до самой земли и скрывают в своей тени любовников и мечтателей; не клумбы пышных цветов, опоясывающих ствол каждого дерева и служащих ложем для розовых кустов в двадцать футов вышины, которые раскидываются в воздухе, как огромные снопы, — не эти красоты любил Карл II в прекрасном дворце Гемптон-Корт.

Но, может быть, он любил красноватую гладь реки, покрывавшуюся морщинами от малейшего ветерка и колеблющуюся, словно волнистые волосы Клеопатры? Или пруды, заросшие ряской и белыми кувшинками, раскрывающими молочно-белые лепестки, чтобы показать золотистую сердцевинку? Эти таинственные лепечущие воды, по которым плавали черные лебеди и маленькие прожорливые утки, гонявшиеся за зелеными мухами, вьющимися над цветами, и за лягушатами в их убежищах из прохладного мха?

Может быть, его привлекали огромные остролистники, легкие мостики, переброшенные через канавы, серны, мелькавшие в бесконечных аллеях, или трясогузки, порхавшие среди букса и клевера?

Все это есть в Гемптон-Корте; а кроме того — шпалеры белых роз, вьющихся по высоким трельяжам и усыпающих землю благоуханным снегом своих лепестков. В тамошнем парке есть также старые смоковницы с позеленевшими стволами и с корнями, ушедшими в поэтические и роскошные пласты мха.

Нет, Карл II любил в Гемптон-Корте очаровательные женские фигуры, которые после полудня мелькали по террасам; он, подобно Людовику XIV, приказывал выдающимся художникам запечатлевать их красоту, так что наполотнах осталось увековеченным множество красивых глаз, лучившихся любовью.

В день, когда мы приезжаем в Гемптон-Корт, небо почти так же нежно и ясно, как во Франции, в воздухе влажная теплота; от герани, душистого горошка и гелиотропа, тысячами разбросанных по цветнику, распространяется пьянящий аромат.

Час дня. Вернувшись с охоты, король пообедал, побывал у герцогини Каслмен и, доказав таким образом свою верность официальной любовнице, может до вечера со спокойной совестью изменять ей. Весь двор резвится и флиртует. Дамы серьезно спрашивают у кавалеров, какие чулки им больше подходят: розовые или зеленые. Карл II объявляет, что единственное спасение для женщины — зеленые шелковые чулки, потому что такие чулки носит мисс Люси Стюарт.

Пока король убеждает других перенять его вкусы, мы займемся направляющейся ко дворцу по буковой аллее молодой дамой в темном, об руку с другой дамой, одетой в лиловое платье.

Они миновали газон, посреди которого возвышался красивый фонтан с бронзовыми сиренами, и, беседуя, поднялись на террасу, вдоль которой тянулось несколько павильонов различной формы; почти все они были заняты, и молодые женщины прошли мимо, не останавливаясь, причем одна покраснела, а другая задумалась.

Наконец они достигли конца террасы, выходившей на Темзу, и, отыскав тенистый и прохладный уголок, уселись на скамью.

— Куда мы идем, Стюарт? — спросила младшая.

— Ты ведешь, дорогая Грефтон, и я иду за тобой.

— Я?

— Конечно, ты! Туда, где на скамейке ждет и вздыхает молодой француз.

Мисс Мэри Грефтон моментально остановилась.

— Нет, нет! Я не хочу туда.

— Почему?

— Вернемся, Стюарт.

— Напротив, пойдем дальше и объяснимся.

— По поводу чего?

— По поводу того, что виконт де Бражелон всегда встречается с тобой, когда ты выходишь, и ты всегда встречаешься с ним, когда он выходит.

— И отсюда ты заключаешь, что он меня любит или что я его люблю?

— А почему бы и нет? Он очаровательный гоноша. Надеюсь, никто меня не слышит? — сказала мисс Люси Стюарт, оглядываясь с улыбкой, доказывавшей, впрочем, что ее беспокойство не столь велико.

— Нет, нег, — отвечала Мэри, — король в своем овальном кабинете с герцогом Бекингэмом.

— Кстати, по поводу герцога, Мэри…

— Что?

— Мне кажется, что после возвращения из Франции он объявил себя твоим рыцарем. Как ты к этому относишься?

Мэри Грефтон пожала плечами.

— Ну, хорошо! Я спрошу об этом красавца Бражелона, — засмеялась Стюарт. — Пойдем скорей к нему.

— Зачем?

— Мне нужно с ним поговорить.

— Подожди. Мне раньше нужно поговорить с тобой. Скажи, Стюарт, ведь ты знаешь маленькие секреты короля?

— Ты думаешь?

— Кому же больше их знать! Скажи, почему господин де Бражелон в Англии? Что он здесь делает?

— То, что делает всякий дворянин, посланный одним королем к другому.

— Допустим. Однако хотя мы и не сильны в политике, мы все же настолько смыслим в ней, чтобы видеть, что у господина де Бражелона нет здесь никакого серьезного дела.

— Послушай, — сказала Стюарт с деланной важностью. — Я, так и быть, выдам тебе государственную тайну. Хочешь, я перескажу тебе верительное письмо короля Людовика Четырнадцатого к его величеству Карлу Второму, привезенное господином Бражелоном?

— Конечно, хочу.

— Вот оно: «Брат мой! Я посылаю вам придворного, сына человека, которого вы любите. Прошу вас хорошо принять его и внушить ему любовь к Англии».

— Только и всего?

— Да… или что-то в этом роде. Не отвечаю за точность выражений, но смысл такой.

— И что же отсюда следует? Или, верное, какой вывод сделал король?

— Что у его величества, короля Франции, был какой-то повод удалить господина де Бражелона и женить его… где-нибудь за пределами Франции.

— Значит, благодаря этому письму…

— Как тебе известно, король и — Кольбер принял господина де Бражелона великолепно и по-дружески; он предоставил ему лучшую комнату в Уайт-Холле, и так как ты являешься теперь украшением двора, ты отвергла любовь короля… полно, не красней… то король пожелал расположить тебя к французу и поднести ему прекрасный подарок. Вот почему ты — наследница трехсот тысяч, будущая герцогиня, красивая и добрая — участвуешь, по желанию короля, во всех прогулках, предпринимаемых господином де Бражелоном. Словом, тут устроено нечто вроде заговора. И вот, если ты хочешь поджечь фитиль, я даю тебе огонь.

Мисс Мэри очаровательно улыбнулась и пожала руку подруги:

— Поблагодари короля.

— Непременно. Но берегись, господин Бекингэм ревнив! — погрозила Стюарт.

Не успела она произнести эти слова, как из одного павильона на террасе появился герцог и, подойдя к дамам, с улыбкой сказал:

— Вы ошибаетесь, мисс Люси. Я не ревнив, и вот вам доказательство, мисс Мэри: вон там мечтает в одиночестве виконт де Бражелон, который, по-вашему, должен быть причиной моей ревности. Бедняга! Надеюсь, что вы не откажетесь разделить его одиночество, а я хочу побеседовать наедине с мисс Люси Стюарт.

И, поклонившись Люси, герцог прибавил:

— Разрешите мне предложить вам руку и проводить к королю, который ждет вас.

С этими словами Бекингэм увел мисс Люси Стюарт.

Оставшись одна, Мэри Грефтон сидела несколько мгновений неподвижно, потупив голову с грацией, свойственной молоденьким англичанкам; глаза ее были нерешительно устремлены на Рауля, а в сердце шла борьба, о которой можно было судить по тому, что ее щеки то бледнели, то алели. Наконец она, по-видимому, решилась и довольно твердыми шагами подошла к скамейке, на которой, как сказал герцог, Рауль мечтал в одиночестве.

Как ни легки были шаги мисс Мэри, звук их привлек внимание Рауля. Он оглянулся, заметил молодую девушку и пошел ей навстречу.

— Меня к вам послали, сударь, — заговорила Мэри Грефтон, — вы меня принимаете?

— Кому же я обязан таким счастьем, мадемуазель, — спросил Рауль.

— Господину Бекингэму, — с притворной веселостью поклонилась Мэри.

— Герцогу Бекингэму, который так добивается вашего драгоценного общества? Возможно ли, мадемуазель?

— Право, сударь, как видите, все сговорились устроить так, чтобы мы проводили вместе лучшую или, вернее, большую часть дня. Вчера король мне приказал быть за столом подле вас; сегодня герцог предлагает мне посидеть с вами на скамейке.

— И он ушел, чтобы освободить место? — в смущении произнес Рауль.

— Посмотрите на поворот аллеи: он уходит с мисс Стюарт. Скажите, виконт, у вас во Франции кавалеры тоже оказывают такие любезности?

— Я не могу, мадемуазель, сказать вам в точности, что делают во Франции, потому что меня едва ли можно назвать французом. Я побывал во многих странах, почти всегда в качестве солдата; кроме того, я провел много времени в деревне. Я настоящий дикарь.

— Англия вам не нравится, не правда ли?

— Не знаю, — рассеянно и со вздохом отвечал Рауль.

— Как не знаете?

— Простите, — поспешно проговорил Рауль, встряхивая головой и собираясь с мыслями. — Простите, я не расслышал.

— Ах, — вздохнула девушка, — напрасно герцог Бекингэм прислал меня сюда!

— Напрасно? — с живостью спросил Рауль. — Да, вы правы, я человек угрюмый, вам со мной скучно. Господину Бекингэму не следовало посылать вас ко мне.

— Именно потому, что мне не скучно с вами, — возразила Мэри своим нежным голосом, — господину Бекингэму не следовало посылать меня к вам.

Рауль смутился и покраснел.

— Каким образом господин Бекингэм мог послать вас ко мне? Ведь он вас любит, и вы его любите…

— Нет, — отвечала Мэри, — нет, герцог Бекингэм не любит меня, он любит герцогиню Орлеанскую; что же касается меня, то я не питаю никаких чувств к герцогу.

Рауль с удивлением посмотрел на девушку.

— Вы друг герцога, виконт? — спросила она.

— Герцог удостаивает меня чести называть своим другом, с тех пор как мы познакомились с ним во Франции.

— Значит, вы простые знакомые?

— Нет; потому что герцог Бекингэм близкий друг человека, которого я люблю, как брата.

— Графа де Гиша?

— Да, мадемуазель.

— Который влюблен в герцогиню Орлеанскую?

— Что вы говорите?

— И любим ею, — спокойно закончила девушка.

Рауль опустил голову; мисс Мэри Грефтон продолжала со вздохом:

— Они очень счастливы… Покиньте меня, господин де Бражелон, потому что герцог весьма неудачно предложил меня вам в спутницы. Ваше сердце занято другой, и вы дарите мне ваше внимание, как милостыню. Сознайтесь, сознайтесь… Было бы дурно с вашей стороны, виконт, не сказать правды.

— Извольте, я сознаюсь.

Грефтон взглянула на него. Бражелон держался так просто и был так красив, в глазах его светилось столько прямоты и решимости, что мисс Мэри не могла заподозрить его в невежливости или глупости. Она поняла, что Рауль любит другую, любит самым искренним образом!

— Да, конечно, — проговорила она. — Вы влюблены в какую-нибудь француженку.

Рауль поклонился.

— Герцог знает о вашей любви?

— О ней никто не знает, — отвечал Рауль.

— Почему же вы сказали об этом мне?

— Мадемуазель…

— Признайтесь.

— Не могу.

— Значит, первый шаг придется сделать мне. Вы не хотите говорить, так как убеждены теперь, что я не люблю герцога, что я, может быть, полюбила бы вас. Вы искренний и скромный человек, не желающий профанировать настоящее чувство; вы предпочли сказать мне, несмотря на вашу молодость и мою красоту: «Моя любовь во Франции». Благодарю вас, господин де Бражелон, вы благородный человек, и я впредь буду еще больше любить вас… по-дружески. Но довольно обо мне, поговорим о вас. Забудьте, что мисс Грефтон говорила вам о себе, скажите мне лучше, почему вы печальны, почему за последние дни вы стали грустить еще больше?

Рауль был до глубины сердца взволнован этим нежным и задушевным голосом; он не нашелся, что ответить, и Мэри снова пришла ему на помощь.

— Пожалейте меня, — сказала она. — Моя мать была француженка. Значит, я могу сказать, что по крови и душой я француженка. Но над моей французской пылкостью вечно расстилается английский туман и английская хандра. Именно у меня рождаются золотые грезы об упоительном счастье, но туман окутывает их, и они истаивают. Так произошло и теперь. Простите, довольно об этом, дайте мне вашу руку и поведайте другу о своих горестях.

— Вы говорите, что вы француженка душой и по крови?

— Да, моя мать была француженкой, а мой отец, друг короля Карла Первого, эмигрировал во Францию; таким образом, во время суда над королем и правления Кромвеля я воспитывалась в Париже. После реставрации Карла Второго мой отец вернулся в Англию и почти тотчас же умер. Тогда король пожаловал мне титул герцогини и увеличил мои владения.

— У вас есть родственники во Франции?

— Есть сестра, которая старше меня на семь или восемь лет; она вышла замуж во Франции и успела уже овдоветь. Это маркиза де Бельер.

Рауль встал с места.

— Вы ее знаете?

— Я слышал это имя.

— Она тоже любит, и ее последние письма говорят мне, что она счастлива. У меня, как я уже сказала вам, господин де Бражелон, половина ее души, но нет и сотой доли ее счастья. Поговорим теперь о вас. Кого вы любите во Франции?

— Одну милую девушку, чистую и нежную, как лилия.

— Но если она тоже любит вас, то почему вы печальны?

— До меня дошли слухи, что она меня больше не любит.

— Надеюсь, вы им не верите?

— Письмо, в котором сообщается об этом, не подписано.

— Аноним! Тут кроется предательство, — проговорила мисс Грефтон.

— Взгляните, — сказал Рауль, подавая девушке сто раз прочитанную им записку.

Мэри Грефтон взяла листок и прочла:

«Виконт, вы хорошо делаете, что развлекаетесь с придворными красавицами в Англии, потому что при дворе короля Людовика Четырнадцатого замок вашей любви осажден. Оставайтесь поэтому в Лондоне навсегда, бедный виконт, или скорее возвращайтесь в Париж».

— Без подписи? — спросила Мэри.

— Без подписи.

— Значит, не верьте.

— Но я получил еще одно письмо.

— От кого?

— От господина де Гиша.

— О, это другое дело! Что же он вам пишет?

— Читайте.

«Друг мой, я ранен, болен. Вернитесь, Рауль, вернитесь!

Де Гиш».

— Что же вы собираетесь делать? — спросила Мэри, у которой замерло сердце.

— Получив это письмо, я хотел было тотчас же испросить согласия короля на отъезд.

— Когда же вы получили письмо?

— Позавчера.

— На нем стоит пометка «Фонтенбло».

— Странно, не правда ли? Двор в Париже. Словом, я уехал бы. Но когда я обратился к королю с просьбой об отъезде, он рассмеялся и сказал:

«Господин посол, почему вы решили уехать? Разве ваш государь отзывает вас?» Я покраснел, смутился. В самом деле, король послал меня сюда, и я не получил от него приказания вернуться.

Мэри сдвинула брови и задумалась.

— И вы остаетесь? — поразилась она.

— Приходится, мадемуазель.

— А та, кого вы любите…

— Да?

— Она вам писала?

— Ни разу.

— Ни разу? Значит, она вас не любит?

— По крайней мере, со времени моего отъезда в Англию она не прислала ни одного письма.

— А прежде писала?

— Иногда… О, я уверен, ей что-нибудь помешало!

— Вот и герцог: ни слова о нашем разговоре!

Действительно, в конце аллеи показался герцог; он был один и с улыбкой подошел к собеседникам, протягивая им руку.

— Договорились? — поинтересовался он.

— О чем? — удивилась Мэри Грефтон.

— О том, что может сделать вас счастливой, дорогая Мэри, и рассеять грусть Рауля.

— Я не понимаю вас, милорд, — произнес Рауль.

— Разрешите мне говорить при виконте, мисс Мэри? — с улыбкой попросил Бекингэм.

— Если вы хотите сказать, — гордо отвечала Мэри, — что я готова была полюбить господина де Бражелона, то не трудитесь. Я сама уже сказала ему об этом.

Немного подумав, Бекингэм без всякого смущения ответил:

— Я оставил вас с виконтом именно потому, что знаю ваш тонкий ум и деликатность; его больное сердце может исцелить только такой искусный врач, как вы.

— Но ведь прежде, чем заговорить о сердце господина де Бражелона, вы говорили мне о вашем собственном. Значит, вы хотите, чтобы я принялась лечить сразу два сердца?

— Это правда, мисс Мэри. Но вы должны признать, что я быстро отказался от вашей помощи, убедившись в неизлечимости своей раны.

Мэри на мгновение задумалась.

— Милорд, — продолжала она, — господин де Бражелон счастлив. Он любит и любим. Следовательно, и ему не нужно врача.

— Господина де Бражелона, — сказал Бекингэм, — ждет тяжелая болезнь, и ему больше, чем когда-нибудь, понадобится заботливое лечение.

— Что вы имеете в виду, милорд? — с живостью спросил Рауль.

— Вам я ничего не скажу. Но если вы желаете, я посвящу мисс Мэри в такие вещи, которых вам нельзя слышать.

— Милорд, вы что-то знаете и подвергаете меня пытке!

— Я знаю, что мисс Мэри Грефтон самое очаровательное создание, какое может встретить на своем пути больное сердце.

— Милорд, я уже сказала вам, что виконт де Бражелон любит другую, проговорила Мэри.

— Напрасно.

— Вы что-то скрываете, герцог! Объясните, почему я люблю напрасно?

— Но кого же он любит? — вскричала Мэри.

— Он любит женщину, недостойную его, — спокойно отвечал Бекингэм с флегматичностью, которая свойственна только англичанам.

Мисс Мэри Грефтон вскрикнула, и ее порыв не меньше, чем слова Бекингэма, поверг Бражелона в трепет.

— Герцог, вы произнесли слова, объяснения которых я, не медля ни секунды, отправляюсь искать в Париже.

— Вы останетесь здесь, — твердо произнес Бекингэм.

— Я?

— Да, вы.

— Почему же?

— Да потому, что вы не имеете права уехать, и поручения, данного королем, не бросают ради женщины, хотя бы она была так же достойна любви, как Мэри Грефтон.

— В таком случае объясните мне все.

— Хорошо. Но вы останетесь?

— Да, если вы будете со мной откровенны.

Бекингэм открыл уже рот, чтобы рассказать все, что он знал, но в эту минуту в конце террасы показался лакей и подошел к павильону, в котором находился король с мисс Люси Стюарт. За лакеем следовал запыленный курьер, очевидно, всего только несколько минут тому назад ступивший на землю.

— Курьер из Франции! От принцессы! — вскричал Рауль, узнав ливрею слуг принцессы.

Курьер попросил доложить о себе королю: герцог СЕ мисс Грефтон обменялись многозначительными взглядами.

XLV

КУРЬЕР ПРИНЦЕССЫ
Карл II доказывал или пытался доказать мисс Стюарт, что он думает только о ней; он обещал ей такую же любовь, какую его дед, Генрих IV, испытывал к Габриэли. К несчастью для Карла II, он неудачно выбрал день, ибо как раз в этот день мисс Стюарт вздумала заставить его ревновать.

Поэтому, выслушав уверения короля, она совсем не растрогалась, как надеялся Карл II, а звонко расхохоталась.

— Ах, государь, государь! — со смехом воскликнула она. — Если бы я захотела попросить у вас доказательства вашей любви, как мне было бы легко уличить вас во лжи.

— Послушайте, — сказал ей Карл, — вы знаете мои картины Рафаэля, знаете, как я ими дорожу. Все мне завидуют. Вы знаете также, что мой отец купил их через Ван-Дейка. Хотите, я сегодня же прикажу отнести их к вам?

— Нет, — отвечала мисс Стюарт, — держите их у себя, государь, мне негде поместить таких знатных гостей.

— В таком случае я подарю вам Гемптон-Корт.

— К чему такая щедрость, государь, лучше любите подольше, вот все, чего я от вас прошу.

— Я буду любить вас всегда. Довольно этого?

— Вы смеетесь, государь.

— Разве вы хотите, чтобы я плакал?

— Нет, но мне хотелось бы видеть вас в более меланхолическом настроении.

— Боже сохрани, красавица. Я уже достаточно погоревал: четырнадцать лет изгнания, бедности, унижений! Мне кажется, долг уплачен; кроме того, меланхолия нам не к лицу.

— Вы ошибаетесь: взгляните на молодого француза.

— На виконта де Бражелона? Вы тоже? Вот проклятие! Видно, все мои дамы с ума сойдут из-за него. Но ведь у него есть причина для меланхолии.

— Какая?

— Вы хотите, чтобы я выдал вам государственную тайну?

— Да, хочу; ведь вы сказали, что готовы сделать все, чего я пожелаю.

— Ну, хорошо, ему здесь скучно. Довольны вы?

— Ему скучно?

— Да. Разве это не доказывает, что он глуп?

— Почему же глуп?

— Да как же! Посудите: я ему позволяю любить мисс Мэри Грефтон, а он скучает!

— Мило! Значит, если бы мисс Люси Стюарт не любила вас, вы утешились бы, полюбив мисс Мэри Грефтон?

— Я этого не говорю. Ведь вы отлично знаете, что Мэри Грефтон меня не любит, а утратив любовь, человек утешается, только найдя новую любовь.

Но, повторяю, речь идет не обо мне, а об этом молодом человеке. Правда, подумаешь, что та, кого он покидает — Елена; понятно, Елена до Париса.

— Значит, этот молодой человек кого-то покидает?

— Вернее, его покидают.

— Бедняга! Ну что ж, поделом!

— Почему поделом?

— А зачем он уехал?

— Вы думаете, он уехал по своей воле?

— Неужели его заставили?

— Ему приказали, дорогая Стюарт; он уехал из Парижа по приказанию.

— По чьему же приказанию?

— Угадайте.

— По приказанию короля?

— Именно.

— Вы мне открываете глаза.

— По крайней мере, никому не говорите об этом.

— Вы знаете, что я сдержаннее иного мужчины. Итак, его услал король?

— Да.

— Ив его отсутствие похищает его возлюбленную?

— Да, и представьте, бедный мальчик, вместо того чтобы благодарить короля, жалуется!

— Благодарить короля за похищение возлюбленной? Разве можно говорить такие вещи при женщинах, особенно при любовницах, государь?

— Но поймите меня: если бы та, кого отнимает у него король, была мисс Грефтон или мисс Стюарт, я разделял бы его мнение и даже считал бы, что он мало горюет; но это какая-то чахоточная хромоножка… К черту верность, как говорят во Франции! Отказываться от богатой ради бедной, от любящей ради обманщицы, — да виданное ли это дело?

— А вы думаете, государь, что Мэри действительно хочет понравиться виконту?

— Думаю.

— Тогда виконт привыкнет к Англии. Мэри девушка с головой и добьется своего.

— Боюсь, дорогая мисс Стюарт, что этого не будет: только вчера виконт просил у меня разрешения уехать.

— И вы ему отказали?

— Еще бы; Людовик очень желал его увидеть, а мое самолюбие теперь задето; я не хочу, чтобы говорили, будто я предложил этому юноше самую соблазнительную приманку в Англии…

— Вы очень любезны, государь, — с очаровательной улыбкой сказала мисс Стюарт.

— Разумеется, мисс Стюарт не в счет, — извинился король. — Она приманка королевская, и раз я попался на нее, надеюсь, никто другой на нее не покусится… Итак, я не хочу понапрасну строить глазки этому юнцу; он останется здесь и здесь женится, клянусь вам!..

— И надеюсь, когда женится, не станет сердиться на ваше величество, а будет вам признателен. Здесь все наперерыв стараются угодить ему, даже господин Бекингэм, который — невероятная вещь! — уступает ему дорогу.

— И даже мисс Стюарт, которая называет его очаровательным!

— Послушайте, государь, вы достаточно хвалили мне мисс Грефтон, разрешите же и мне похвалить немного господина де Бражелона. Кстати, с некоторых пор ваша доброта удивляет меня; вы думаете об отсутствующих, прощаете обиды, вы почти что совершенство. Откуда это?..

Карл II рассмеялся.

— Все это потому, что вы позволяете мне любить себя.

— О, наверное, есть еще и другая причина!

— Да, я оказываю любезность моему брату, Людовику Четырнадцатому.

— И это не все.

— Ну, если вы уж так добиваетесь, я вам скажу: Бекингэм поручил моему попечению этого юношу, сказав: «Государь, ради виконта де Бражелона я отказываюсь от мисс Грефтон; последуйте моему примеру».

— О, герцог — рыцарь, что и говорить!

— Полно! Теперь вы стали расхваливать Бекингэма. Кажется, вы намерены извести меня сегодня.

В этот момент в дверь постучали.

— Кто смеет беспокоить нас?

— Право, государь, — сказала Стюарт, — ваше «кто смеет» чересчур самонадеянно, и чтобы наказать вас…

Она сама подошла к двери и открыла ее.

— Ах, это курьер из Франции! Может быть, от моей сестры? — вскричал Карл.

— Да, государь — поклонился лакей — с чрезвычайным поручением.

— Пусть войдет поскорее, — приказал Карл.

Курьер вошел.

— У вас письмо от ее высочества герцогини Орлеанской?

— Да, государь, — отвечал курьер, — и настолько спешное, что я затратил только двадцать шесть часов на доставку его вашему величеству, причем потерял в Кале три четверти часа.

— Ваше усердие будет вознаграждено, — сказал король, вскрывая письмо.

Прочитав его, он расхохотался.

— Право, я ничего не понимаю.

И снова прочитал письмо.

Мисс Стюарт держалась почтительно, подавляя жгучее любопытство.

— Френсис, — обратился король к лакею, — велите угостить курьера и уложите его спать, а завтра у изголовья он найдет кошелек с пятьюдесятью луидорами.

— Государь!

— Ступай, друг мой, ступай! У моей сестры были основания торопить тебя; дело спешное.

И он расхохотался еще громче.

Курьер, камердинер и сама мисс Стюарт не знали, как держаться.

— Ах! — воскликнул король, откидываясь на спинку кресла. — Подумать только, что ты загнал… сколько лошадей?

— Двух.

— Двух лошадей, чтобы привезти это известие! Ступай, друг мой, ступай.

Курьер удалился в сопровождении камердинера.

Карл II подошел к окну, открыл его и, высунувшись наружу, крикнул:

— Герцог Бекингэм, дорогой Бекингэм, идите скорее сюда!

Герцог поспешил на зов, но, увидев мисс Стюарт, остановился на пороге, не решаясь войти.

— Войди же, герцог, и запри за собой дверь.

Бекингэм повиновался и, видя, что король весел, с улыбкой подошел к нему.

— Ну, дорогой герцог, как твои дела с французом?

— Я почти в отчаянии, государь.

— Почему?

— Потому что очаровательная мисс Грефтон хочет выйти за него замуж, а он не желает жениться на ней.

— Да этот француз какой-то простак! — воскликнула мисс Стюарт. Пусть он скажет да или нет. Нужно этому положить конец.

— Но вы знаете или должны знать, сударыня, — серьезно произнес герцог, — что господин де Бражелон любит другую.

— В таком случае, — заметил король, приходя на помощь мисс Стюарт, пусть он попросту скажет нет.

— А я ему все время доказывал, что он поступает дурно, не говоря да!

— Значит, ты сообщил ему, что Лавальер его обманывает?

— Да, совершенно недвусмысленно.

— Что же он сказал в ответ?

— Так подпрыгнул, точно собирался перескочить Ла-Манш.

— Наконец-то он сделал хоть что-нибудь! — вздохнула мисс Стюарт. — И то хорошо.

— Но я удержал его, — продолжал Бекингэм, — я оставил его с мисс Мэри и надеюсь, что теперь ни не уедет, как собирался.

— Он собирался ехать? — воскликнул король.

— Одно мгновение мне казалось, что никакими человеческими силами его невозможно будет удержать; но глаза мисс Мэри устремлены на него: он останется.

— Вот ты и ошибся, Бекингэм! — сказал король, снова расхохотавшись. Этот несчастный обречен.

— Обречен на что?

— На то, чтобы быть обманутым или еще хуже: собственными глазами удостовериться в этом.

— На расстоянии и с помощью мисс Грефтон удар будет ослаблен.

— Ничуть; ему не придет на помощь ни расстояние, ни мисс Грефтон.

Бражелон отправится в Париж через час.

Бекингэм вздрогнул, мисс Стюарт широко открыла глаза.

— Но ведь ваше величество знаете, что это невозможно, — пожал плечами герцог.

— Увы, дорогой Бекингэм, теперь невозможно обратное.

— Государь, представьте, что этот молодой человек — лев.

— Допустим.

— И что гнев его ужасен.

— Не спорю, друг мой.

— И если он увидит свое несчастье воочию, тем хуже для виновника этого несчастья.

— Очень может быть. Но что же делать?

— Будь этим виновником сам король, — вскричал Бекингэм, — я не поручился бы за его безопасность!

— О, у короля есть мушкетеры, — спокойно проговорил Карл. — Я знаю, что это такое: мне самому приходилось дожидаться в передней в Блуа. У него есть господин д'Артаньян. Вот это телохранитель! Я не побоялся бы двадцати разъяренных Бражелонов, если бы у меня было четверо таких стражей, как д'Артаньян!

— Все же, ваше величество, подумайте об этом, — настаивал Бекингэм.

— Вот смотри, — ответил Карл II, протягивая письмо герцогу, — и суди сам. Как бы ты поступил на моем месте?

Бекингэм взял письмо принцессы и медленно прочитал его, дрожа от волнения:

«Ради себя, ради меня, ради чести и благополучия всех немедленно отошлите во Францию виконта де Бражелона».

Преданная вам сестра Генриетта

— Что ты на ото скажешь, герцог?

— Ей-богу, ничего, — отвечал ошеломленный Бекингэм.

— Неужели ты посоветуешь мне, — с ударением произнес король, — не послушаться моей сестры, когда она так настойчиво просит меня?

— Боже сохрани, государь, и все же…

— Ты не прочитал приписки, герцог; она внизу, и я сам не сразу заметил ее, читай.

Герцог развернул лист и прочитал:

«Тысяча приветствий тем, кто меня любит».

Герцог побледнел и поник головой; листок задрожал в его пальцах, точно бумага превратилась в тяжелый свинец.

Король подождал с минуту и, видя, что Бекингэм молчит, заговорил:

— Итак, пусть он повинуется своей судьбе, как мы повинуемся нашей.

Каждый должен перенести свою меру страданий: я уже отстрадал за себя и за своих, я нес двойной крест. Теперь к черту заботы! Пришли мне, герцог, этого дворянина.

Герцог открыл решетчатую дверь павильона и, показывая королю на Рауля и Мэри, которые шли бок о бок, проговорил:

— Ах, государь, какая это жестокость по отношению к бедной мисс Грефтон.

— Полно, полно, зови! — сказал Карл II, хмуря черные брови. — Как все здесь стали чувствительны! Право, мисс Стюарт вытирает себе глаза. Ах, проклятый француз!

Герцог позвал Рауля, а сам предложил руку мисс Грефтон.

— Господин де Бражелон, — начал Карл II, — не правда ли, третьего дня вы просили у меня разрешения вернуться в Париж?

— Да, государь, — отвечал Рауль, озадаченный таким вступлением.

— И я вам отказал, дорогой виконт?

— Да, государь.

— Что же, вы остались недовольны мной?

— Нет, государь, потому что, конечно, у вашего величества были основания для отказа. Ваше величество так мудры и так добры, что все ваши решения надо принимать с благодарностью.

— Я как будто сослался при этом на то, что французский король не выражал желания отозвать вас из Англии?

— Да, государь. Вы действительно сказали это.

— Я передумал, господин де Бражелон; король действительно не назначил срока для вашего возвращения, но он просил меня позаботиться о том, чтобы вы не скучали в Англии; очевидно, вам здесь не нравится, если вы просите меня отпустить вас?

— Я не говорил этого, государь.

— Да, но ваша просьба означала, что жить в другом месте вам было бы приятнее, чем здесь.

В это мгновение Рауль обернулся к двери, где, прислонившись к косяку, рядом с герцогом Бекингэмом, стояла бледная и расстроенная мисс Грефтон.

— Вы не отвечаете? — продолжал Карл. — Старая пословица говорит:

«Молчание — знак согласия». Итак, господин де Бражелон, я могу удовлетворить ваше желание; вы можете, когда захотите, уехать во Францию. Я вам разрешаю.

— Государь!.. — воскликнул Рауль.

— Ах! — вздохнула Мэри, сжимая руку Бекингэма.

— Сегодня же вечером вы можете быть в Дувре, — продолжал король, прилив начинается в два часа ночи.

Ошеломленный Рауль пробормотал несколько слов, похожих не то на благодарность, не то на извинение.

— Прощайте, господин де Бражелон. Желаю вам всех благ, — произнес король, поднимаясь с места. — Сделайте мне одолжение, возьмите на память этот брильянт, который я предназначал для свадебного подарка.

Мисс Грефтон, казалось, сейчас упадет в обморок.

Принимая брильянт, Рауль чувствовал, что его колени дрожат. Он сказал несколько приветственных слов королю и мисс Стюарт и подошел к Бекингэму, чтобы проститься с ним.

Воспользовавшись этим моментом, король удалился.

Герцог хлопотал около мисс Грефтон, стараясь ободрить ее.

— Попросите его остаться, мадемуазель, умоляю вас, — шептал Бекингэм.

— Напротив, я прошу его уехать, — отвечала, собравшись с силами, мисс Грефтон, — я не из тех женщин, у которых гордость сильнее всех других чувств. Если его любят во Франции, пусть он возвращается туда и благословляет меня за то, что я посоветовала ему ехать за своим счастьем. Если его, напротив, там не любят, пусть он вернется, я буду любить его по-прежнему, и его несчастья нисколько не умалят его в моих глазах. На гербе моего рода начертан девиз, который запечатлелся в моем сердце:

«Habenti parum, egenti cuncta» — «Имущему — мало, нуждающемуся — все».

— Сомневаюсь, мой друг, — вздохнул Бекингэм, — что вы найдете во Франции сокровище, равное тому, которое оставляете здесь.

— Я думаю, или, по крайней мере, надеюсь, — угрюмо проговорил Рауль, — что моя любимая достойна меня; если же меня постигнет разочарование, как вы пытались дать попять мне, герцог, я вырву из сердца свою любовь, хотя бы вместе с нею пришлось вырвать сердце.

Мэри Грефтон взглянула на Рауля с невыразимым состраданием. Рауль печально улыбнулся.

— Мадемуазель, — сказал он, — брильянт, подаренный мне королем, предназначался для вас, позвольте же мне поднести его вам; если я женюсь во Франции, пришлите его мне, если не женюсь, оставьте у себя.

«Что он хочет сказать? — подумал Бекингэм, в то время как Рауль почтительно пожимал похолодевшую руку Мэри.

Мисс Грефтон поняла устремленный на нее взгляд герцога.

— Если бы это кольцо было обручальное, — молвила она, — я бы его не взяла.

— А между тем вы предлагаете ему вернуться к вам.

— Ах, герцог, — со слезами воскликнула девушка — такая женщина, как я, не создана для утешения таких людей, как он!

— Значит, вы думаете, что он не вернется?

— Нет, не вернется, — задыхающимся голосом произнесла мисс Грефтон.

— А я утверждаю, что во Франции его ждет разрушенное счастье, утраченная невеста… даже запятнанная честь… Что же останется у него, кроме вашей любви? Отвечайте, Мэри, если вы знаете ваше сердце!

Мисс Грефтон оперлась на руку Бекингэма и, пока Рауль стремглав убегал по липовой аллее, тихонько пропела стихи из «Ромео и Джульетты»:

Нужно уехать и жить

Или остаться и умереть.


Когда замерли звуки ее голоса, Рауль скрылся. Мисс Грефтон вернулась к себе, бледная и молчаливая.

Воспользовавшись присутствием курьера, доставившего письмо королю, Бекингэм написал принцессе и графу де Гишу.

Король был прав. В два часа ночи, вместе с началом прилива, Рауль садился на корабль, отходивший во Францию.

XLVI

СЕНТ-ЭНЬЯН СЛЕДУЕТ СОВЕТУ МАЛИКОРНА
Король уделял много внимания портрету Лавальер, так как ему очень хотелось, чтобы портрет вышел получше и чтобы сеансы тянулись подольше.

Нужно было видеть, как он следил за кистью, ждал окончания той или иной детали, появления того или другого тона; он то и дело предлагал художнику различные изменения, на которые тот почтительно соглашался.

А когда художник, по совету Маликорна, немного запаздывал и де Сент-Эньян куда-то отлучался, нужно было видеть, только никто этого не видел, красноречивое молчание, соединявшее в одном вздохе две души, жаждавшие покоя и мечтательности. Минуты были волшебные. Приблизившись к своей возлюбленной, король сжигал ее взглядом и дыханием.

Когда в прихожей раздавался шум — приходил художник или с извинениями возвращался де Сент-Эньян, король начинал что-нибудь спрашивать, Лавальер быстро отвечала ему, и их глаза говорили де Сент-Эньяну, что во время его отсутствия любовники прожили целый век.

Словом, Маликорн, этот философ поневоле, сумел внушить королю неутолимую страсть к его возлюбленной.

Страхи Лавальер оказались напрасными. Никто не догадывался, что днем она на два, на три часа уходила из своей комнаты. Она притворялась нездоровой. Ее посетители, перед тем как войти, стучались. Изобретательный Маликорн придумал акустический аппарат, при помощи которого Лавальер, оставаясь в комнате де Сент-Эньяна, могла слышать стук в дверь своей комнаты. Поэтому, не прибегая к помощи осведомительниц, она возвращалась к себе, вызывая, может быть, у своих посетителей некоторые подозрения, но победоносно рассеивая их даже у самых отъявленных скептиков.

Когда на другой день Маликорн явился к де Сент-Эньяну узнать, как прошел сеанс, то графу пришлось сознаться, что предоставленная королю на четверть часа свобода подействовала на его настроение как нельзя лучше.

— Нужно будет увеличить дозу, — заметил Маликорн, — но понемногу, пусть желание будет обнаружено более явно.

Желание было обнаружено так явно, что на четвертый день художник сложил свои вещи, так и не дождавшись возвращения де Сент-Эньяна. А граф, вернувшись, увидел на лице Лавальер тень досады, которую она была не в силах подавить. Король был еще менее сдержан; он выразил свое недовольство весьма красноречивым движением плеч. Тогда Лавальер покраснела.

«Ладно, — мысленно произнес де Сент-Эньян. — Сегодня господин Маликорн будет в восторге»

Действительно, Маликорн пришел в восторг.

— Ну, понятно, — сказал он графу, — мадемуазель де Лавальер надеялась, что вы опоздаете, по крайней мере, на десять минут.

— А король надеялся — не меньше как на полчаса, дорогой Маликорн.

— Вы были бы плохим слугой короля, — заметил Маликорн, — если бы отказали его величеству в этом получасе.

— А как же художник? — возразил де Сент-Эньян.

— Я займусь им сам, — отвечал Маликорн, — дайте мне только присмотреться к выражению лиц и сообразоваться с обстоятельствами. Это мои волшебные средства: колдуны определяют высоту солнца и звезд астролябией, а мне достаточно взглянуть, есть ли круги под глазами, опущены или приподняты углы рта.

— Так наблюдайте внимательнее!

— Не беспокойтесь.

У хитрого Маликорна было довольно времени наблюдать. Ибо в тот же вечер король отправился к принцессе с королевами и был у нее так угрюм, вздыхал так тяжело, смотрел на Лавальер такими томными глазами, что ночью Маликорн сказал Монтале:

— Завтра.

И отправился к художнику на улицу Жарден-Сен-Поль с просьбой отложить сеанс на два дня.

Когда Лавальер, уже освоившаяся с нижним этажом, приподняла люк и спустилась, де Сент-Эньяна не было дома. Король, по обыкновению, ждал ее у лестницы с букетом в руках; когда она сошла, Людовик обнял ее. Взволнованная Лавальер оглянулась, но, не увидев в комнате никого, кроме короля, не рассердилась.

Они сели. Людовик поместился подле подушек, на которые опустилась Лавальер, и, положив голову на колени своей возлюбленной, смотрел на нее.

Казалось, наступило мгновенье, когда ничто не могло больше стать между двумя душами. Луиза с упоением глядела на него. И вот из ее кротких и чистых глаз полилось пламя, потоки которого все глубже проникали в сердце короля, сначала согревая, а затем сжигая его.

Разгоряченный прикосновением к ее трепещущим коленям, замирая от счастья, когда рука Луизы опускалась на его волосы, король каждую минуту ждал появления художника или де Сент-Эньяна. В этом печальном ожидании он пытался иногда прогонять искушение, вливавшееся в его кровь, пытался усыпить сердце и чувство, отстранял действительность, чтобы погнаться за тенью.

Но дверь не открывалась. Не появлялись ни де Сент-Эньян, ни художник; портьеры не шевелились. Таинственная, полная неги тишина усыпила даже птиц в их золоченой клетке. Побежденный король повернул голову и прильнул горячими губами к рукам Лавальер; словно обезумев, она конвульсивно прижала руки к губам влюбленного короля.

Людовик упал на колени, и так как голова Лавальер по-прежнему была опущена, то его лоб оказался на уровне губ Луизы, и она в экстазе коснулась робким поцелуем ароматных волос, ласкавших ее щеки. Король заключил ее в объятия, и они обменялись тем первым жгучим поцелуем, который превращает любовь в бред.

В этот день ни де Сент-Эньян, ни художник так и не пришли.

Тяжелое и сладкое опьянение, возбуждающее чувство, вливающее в кровь тонкий яд и навевающее легкий, похожий на счастье сон, снизошло на них, подобно облаку, отделяя прошлую жизнь от жизни предстоящей.

Среди этой дремоты, полной сладких грез, непрерывный шум в верхнем этаже встревожил было Лавальер, но не способен был пробудить ее. Но так как шум продолжался и становился все явственнее, то он наконец вернул к действительности опьяненную любовью девушку.

Она испуганно вскочила.

— Кто-то меня ждет наверху. Людовик, Людовик, разве вы не слышите?

— Разве мне не приходится ждать вас? — нежно остановил ее король. Пусть и другие подождут.

Она тихо покачала головой и проговорила со слезами:

— Счастье украдкой… Моя гордость должна молчать, как и мое сердце.

Шум возобновился.

— Я слышу голос Монтале, — сказала Лавальер.

И стала быстро подниматься по лестнице.

Король последовал за ней, не будучи в состоянии отойти от нее и покрывая поцелуями ее руки и подол ее платья.

— Да, да, — повторяла Лавальер, уже наполовину подняв люк, — да, это голос Монтале. Должно быть, случилось что-нибудь серьезное.

— Идите, любовь моя, и возвращайтесь поскорей.

— Только не сегодня. Прощайте, прощайте!

И она еще раз нагнулась, чтобы поцеловать своего возлюбленного, а затем скрылась.

Действительно, ее ждала бледная и взволнованная Монтале.

— Скорее, скорее, — повторяла она, — он идет.

— Кто, кто идет?

— Он! Я это предвидела.

— Кто такой «он»? Да не томи меня!

— Рауль, — прошептала Монтале.

— Да, это я! — донесся веселый голос с последних ступенек парадной лестницы.

Лавальер громко вскрикнула и отступила назад.

— Это я, я, дорогая Луиза! — вбегая, воскликнул Рауль. — О, я знал, что вы все еще любите меня.

Лавальер сделала испуганный жест, хотела что-то сказать, но могла произнести только:

— Нет, нет!

И упала в объятия Монтале, шепотом повторяя:

— Не подходите ко мне!

Монтале знаком остановила Рауля, который буквально окаменел на пороге.

Потом, взглянув в сторону ширмы, Монтале проговорила:

— Ах, какая неосторожная! Даже не закрыла люк!

И, быстро подбежав к ширмам, подвинула их и собиралась закрыть люк.

Но в это мгновение из люка выскочил король, услышавший крик Лавальер и поспешивший к ней на помощь. Он опустился перед ней на колени, засыпая вопросами Монтале, уже потерявшую голову.

Но тут со стороны двери послышался другой отчаянный крик. Король устремился в коридор. Монтале попыталась остановить его, но напрасно. Покинув Лавальер, король выбежал из комнаты. Однако Рауль был уже далеко, и Людовик увидел только тень, скрывшуюся за поворотом коридора.

XLVII

СТАРЫЕ ДРУЗЬЯ
В то время как при дворе каждый был занят своим делом, какая-то фигура незаметно пробиралась по Гревской площади в уже знакомый нам дом: в день мятежа д'Артаньян осаждал его.

Фасад дома выходил на площадь Бодуайе. Этот довольно большой дом, окруженный садами и опоясанный со стороны улицы Сен-Жан скобяными лавками, защищавшими его от любопытных взоров, был заключен как бы в тройную ограду из камня, шума и зелени, как набальзамированная мумия в тройной гроб.

Упомянутый нами человек шел твердым шагом, хотя был не первой молодости. При виде его плаща кирпичного цвета и длинной шпаги, приподнимавшей этот плащ, всякий признал бы в нем искателя приключений; а рассмотрев внимательно его закрученныеусы, тонкую и гладкую кожу щеки, которая виднелась из-под его широкополой шляпы, как было не предположить, что его приключения любовные?

Когда незнакомец вошел в дом, на колокольне Сен-Жерве часы пробили восемь. Через десять минут в ту же дверь постучалась дама, пришедшая в сопровождении вооруженного лакея; дверь тотчас же открыла какая-то старуха.

Войдя, дама откинула вуаль. Она уже не была красавицей, но еще сохраняла привлекательность; она уже не была молода, но была еще подвижна и представительна. Богатым и нарядным туалетом она маскировала тот возраст, который только Нинон де Ланкло с улыбкой выставляла напоказ.

Едва она вошла, как описанный нами шевалье при — близился к ней и протянул руку.

— Здравствуйте, дорогая герцогиня.

— Здравствуйте, дорогой Арамис.

Шевалье провел ее в элегантно убранную гостиную, где на стеклах высоких окон догорали последние солнечные лучи, пробившиеся между темными вершинами елей.

Шевалье и дама подсели друг к другу. Ни у одного из собеседников не было желания потребовать света.

Они с таким же удовольствием погрузились в сумрак, с каким оба погрузили бы друг друга в забвение.

— Шевалье, — заговорила герцогиня, — вы не подавали никаких признаков жизни со времени нашего свидания в Фонтенбло, и, сознаюсь, ваше появление в день смерти францисканца и ваша причастность к некоторым тайнам вызвали у меня величайшее изумление, какое я когда-либо испытывала.

— Я могу вам объяснить мое появление на похоронах и мою причастность к тайнам, — ответил Арамис.

— Но прежде всего, — с живостью перебила его герцогиня, — поговорим немного о себе. Ведь мы старые друзья.

— Да, сударыня, и если будет угодно богу, мы останемся друзьями хотя и не надолго, но во всяком случае до смерти.

— Я в этом уверена, шевалье, и мое посещение служит вам доказательством.

— У нас нет больше, герцогиня, прежних интересов, — сказал Арамис, нисколько на стараясь сдержать улыбку, потому что в сумерках невозможно было заметить, потеряла ли эта улыбка свою прежнюю свежесть и привлекательность.

— Зато теперь появились другие интересы, шевалье.

У каждого возраста свои: мы поймем друг друга не хуже, чем в былое время, поэтому давайте поговорим. Хотите?

— Я к вашим услугам, герцогиня. Простите, как вы узнали мой адрес? И зачем?

— Зачем? Я вам уже говорила. Любопытство. Мне хотелось знать, чем вы были для францисканца, с которым я вела дела и который так странно умер.

Во время нашего свидания в Фонтенбло, на кладбище, у свежей могилы, мы оба были так взволнованы, что ничего не могли сказать друг другу.

— Да, сударыня.

— Расставшись с вами, я стала очень жалеть.

Я всегда была очень любопытна; вы знаете, по-моему, госпожа де Лонгвиль немного похожа на меня в этом отношении, не правда ли?

— Не знаю, — сдержанно отвечал Арамис.

— Итак, я пожалела, — продолжала герцогиня, — что мы с вами не поговорили на кладбище. Мне показалось, что старым друзьям нехорошо вести себя так, и я стала искать случая встретиться с вами, чтобы засвидетельствовать вам свою преданность и показать, что бедная покойница, Мари Мишон, оставила на земле тень, хранящую много воспоминаний.

Арамис нагнулся и любезно поцеловал руку герцогини.

— Вероятно, вам было трудно отыскать меня?

— Да, — с досадой отвечала она, видя, что Арамис меняет тему разговора. — Но я знала, что вы друг господина Фуке, и стала искать вас возле господина Фуке.

— Друг господина Фуке? Это преувеличение, сударыня! — воскликнул шевалье. — Бедный священник, облагодетельствованный щедрым покровителем, верное и признательное сердце — вот все, чем я являюсь для господина Фуке.

— Он вас сделал епископом?

— Да, герцогиня.

— Но ведь это для вас отставка, прекрасный мушкетер.

«Так же, как для тебя политические интриги», — подумал Арамис.

— И вы раздобыли нужные вам сведения? — прибавил он вслух.

— Весьма легко. Вы были с ним в Фонтенбло. Вы совершили маленькое путешествие в свою епархию, то есть в Бель-Иль.

— Нет, вы ошибаетесь, сударыня, — сказал Арамис, — моя епархия Ванн.

— Это самое я и хотела сказать. Я думала только, что Бель-Иль…

— Владение господина Фуке, вот и все.

— Ах, мне говорили, что Бель-Иль укреплен. А я знаю, что вы военный, мой друг.

— Я все позабыл, с тех пор как служу церкви, — отвечал задетый Арамис.

— Итак, я узнала, что вы вернулись из Ванна, и послала к своему другу, графу де Ла Фер.

— Вот как!

— Но он человек скрытный: он мне ответил, что не знает вашего адреса.

«Атос всегда верен себе, — подумал епископ, — хорошее всегда хорошо».

— Тогда… Вы знаете, что я не могу показываться здесь и что вдовствующая королева все еще гневается на меня.

— Да, меня это удивляет.

— О, на это есть много причин… Итак, я принуждена прятаться. К счастью, я встретила господина д'Артаньяна, одного из ваших прежних друзей, не правда ли?

— Моего теперешнего друга, герцогиня.

— Он-то и дал мне сведения; он послал меня к господину де Безмо, коменданту Бастилии.

Арамис вздрогнул. И от его собеседницы не укрылось в темноте, что глаза его загорелись.

— Господину де Безмо! — воскликнул он. Почему же д'Артаньян послал вас к господину де Безмо?

— Не знаю.

— Что это значит? — сказал епископ, напрягая все свои силы, чтобы с честью выдержать борьбу.

— Господин де Безмо чем-то обязан вам, по словам д'Артаньяна.

— Это правда.

— А ведь люди всегда знают адрес своих кредиторов и своих должников.

— Тоже правда, И Безмо помог вам?

— Да. Он направил меня в Сен-Манде, куда я и послала письмо.

— Вот оно. И оно драгоценно для меня, так как я обязан ему удовольствием видеть вас.

Герцогиня, довольная тем, что ей удалось так безболезненно коснуться всех деликатных пунктов, облегченно вздохнула.

Арамис не вздыхал.

— Мы остановились на вашем посещении Безмо.

— Нет, — засмеялась она, — дальше.

— Значит, на вашем недовольстве вдовствующей королевой?

— Нет, еще дальше, — возразила герцогиня, — на отношениях… Это так просто. Вы ведь знаете, что я живу в Брюсселе с господином де Леком, который почти что мой муж?

— Да.

— И знаете, что мои дети разорили и обобрали меня?

— Какой ужас, герцогиня!

— Да, это ужасно! Мне пришлось добывать средства к существованию, стараться не впасть в нищету.

— Понятно.

— Я не пользовалась кредитом, у меня не было покровителей.

— Между тем как сами вы стольким оказывали покровительство, — сказал Арамис, лукаво улыбаясь.

— Всегда так бывает, шевалье. В это время я встретилась с испанским королем.

— Вот как!

— Который, согласно обычаю, приезжал во Фландрию назначить генерала иезуитского ордена.

— Разве существует такой обычай?

— А вы не знали?

— Простите, я был рассеян.

— А вам следовало знать об этом; ведь вы были так близки с францисканцем.

— Вы хотите сказать: с генералом иезуитского ордена?

— Именно… Итак, я встретилась с испанским королем. Он желал мне добра, но не мог ничего для меня сделать. Впрочем, он дал мне и Леку рекомендательные письма и назначил пенсию из средств ордена.

— Иезуитского?

— Да. Ко мне был прислан генерал, то есть я хочу сказать — францисканец.

— Прекрасно.

— И чтобы согласовать положение вещей со статутом ордена, было признано, что я оказываю ордену услуги. Вы знаете, что существует такое правило?

— Не знал.

Герцогиня де Шеврез умолкла и старалась разглядеть выражение лица Арамиса. Но было совсем темно.

— Словом, есть такое правило, — продолжала она. — Нужно было, следовательно, устроить так, будто я приношу ордену какую-нибудь пользу. Я предложила совершать поездки для ордена, и меня сделали его агентом. Вы понимаете, что это пустая формальность и устроено только для виду.

— Чудесно.

— Вот таким-то образом я получила весьма приличную пенсию.

— Боже мой, герцогиня! Каждая ваша новость для меня удар кинжала. Вам приходится получать пенсию от иезуитов!

— Нет, шевалье, от Испании.

— Сознайтесь, герцогиня, что это одно и то же.

— Нет, совсем нет.

— Но ведь от вашего прежнего состояния у вас остается Дампьер. И это весьма недурно.

— Да, но Дампьер заложен, обременен долгами и разорен, как и его владелица.

— И вдовствующая королева смотрит на все это равнодушно? — сказал Арамис, с любопытством вглядываясь в лицо герцогини, но не видя ничего, кроме темноты.

— Да, она все забыла.

— Вы как будто пробовали вернуть ее благорасположение, герцогиня?

— Да. Но по какой-то необъяснимой случайности молодой король унаследовал антипатию, которую питал ко мне его дорогой батюшка. Ах, вы мне скажете, что теперь я могу внушать только ненависть, что я перестала быть женщиной, которую любят!

— Дорогая герцогиня, перейдем, пожалуйста, поскорее к вопросу, который вас привел сюда; мне кажется, мы можем быть полезны друг другу.

— Я тоже так думала. Итак, я отправилась в Фонтенбло с двойной целью.

Прежде всего, меня пригласил туда известный вам францисканец… Кстати, как вы с ним познакомились? Я вам рассказала о себе, теперь ваша очередь.

— Я познакомился с ним очень просто, герцогиня.

Я изучал с ним богословие в Парме; мы подружились; но дела, путешествия, война разлучили нас.

— Вы знали, что он генерал иезуитского ордена?

— Догадывался.

— Однако какой же странный случай привел также и вас в гостиницу, где собрались агенты ордена.

— Случай самый простой, — спокойно отвечал Арамис. — Я приехал в Фонтенбло, к господину Фуке, чтобы попросить аудиенцию у короля. Я встретил по пути бедного умирающего и узнал его. Остальное вам известно: он умер у меня на руках.

— Да, но оставив вам на небе и на земле такую большую власть, что от его имени вы сделали весьма важные распоряжения.

— Он действительно дал мне несколько поручений.

— И относительно меня?

— Я уже сказал. Выплатить вам двенадцать тысяч ливров. Кажется, я дал вам необходимую подпись для их получения. Разве вы их не получили?

— Получила, получила! Но, говорят, дорогой прелат, вы даете приказания с такой таинственностью и с таким царственным величием, что все считают вас преемником дорогого покойника.

Арамис покраснел от досады. Герцогиня продолжала:

— Я осведомилась об этом у испанского короля, ион рассеял мои сомнения на этот счет. Согласно статуту ордена, каждый генерал иезуитов должен быть испанцем. Вы не испанец и не были назначены испанским королем.

Арамис сказал назидательным тоном:

— Видите, герцогиня, вы допустили ошибку, и испанский король разоблачил ее.

— Да, дорогой Арамис. Но у меня явилась еще одна мысль.

— Какая?

— Вы знаете, что я понемножку думаю обо всем.

— О да, герцогиня!

— Вы говорите по-испански?

— Каждый участник Фронды знает испанский язык.

— Вы жили во Фландрии?

— Три года.

— И провели в Мадриде?..

— Пятнадцать месяцев.

— Значит, вы имеете право принять испанское подданство, когда вам будет угодно.

— Вы думаете? — спросил Арамис так простодушно, что герцогиня была введена в заблуждение.

— Конечно… Два года жизни и знание языка необходимые правила. У вас три с половиной года… пятнадцать месяцев лишних.

— К чему вы это говорите, дорогая герцогиня?

— Вот к чему: я в хороших отношениях с испанским королем.

«И я в недурных», — подумал Арамис.

— Хотите, — продолжала герцогиня, — я попрошу короля сделать вас преемником францисканца?

— О, герцогиня!

— Может быть, вы уже и сейчас его преемник? — спросила она.

— Нет, даю вам слово.

— Ну, так я могу оказать вам эту услугу.

— Почему же вы не оказали ее господину де Леку, герцогиня? Он человек талантливый, и вы его любите.

— Да, конечно; но не вышло. Словом, оставим Лека; хотите я окажу эту услугу вам?

— Нет, благодарю вас, герцогиня.

Она замолчала.

«Он назначен», — подумала она.

— После этого отказа, — продолжала герцогиня де Шеврез, — я уже не решаюсь обращаться к вам с просьбой.

— Помилуйте, я всегда в вашем распоряжении!

— Зачем я буду вас просить, если у вас нет власти исполнить мою просьбу?

— Все же мне, может быть, удастся что-нибудь сделать.

— Мне нужны деньги на восстановление Дампьера.

— А! — холодно произнес Арамис. — Деньги?.. Сколько же вам нужно, герцогиня?

— Порядочно.

— Жаль. Вы знаете, что я не генерал.

— В таком случае у вас есть друг, который, вероятно, очень богат: господин Фуке.

— Господин Фуке? Сударыня, он почти разорен.

— Мне говорили об этом, но я не хотела верить.

— Почему, герцогиня?

— Потому что у меня есть несколько писем кардинала, Мазарини — вернее, не у меня, а у Лека, — в которых говорится об очень странных счетах.

— О каких счетах?

— По части проданных рент, произведенных займов, хорошенько не помню.

Во всяком случае, судя по письмам Мазарини, суперинтендант позаимствовал из государственной казны миллионов тридцать. Дело серьезное.

Арамис так крепко сжал кулаки, что ногти вонзились в ладони.

— Как! — воскликнул он. — У вас есть такие письма и вы не сказали о них господину Фуке?

— Такие вещи держат про запас, — возразила герцогиня. — Приходит нужда, и их вытаскивают на свет божий.

— Разве нужда уже пришла? — спросил Арамис.

— Да, мой милый.

— И вы собираетесь предъявить эти письма господину Фуке?

— Нет, я предпочитаю поговорить о них с вами.

— Видно, вам очень нужны деньги, бедняжка, раз вы думаете о таких вещах; вы так мало ценили прозу господина Мазарини. Кроме того, — холодно продолжал Арамис, — вам самой, вероятно, тяжело прибегать к этому средству. Жестокое средство!

— Если бы я хотела сделать зло, а не добро, — сказала герцогиня де Шеврез, — я не стала бы обращаться к генералу ордена или к господину Фуке за пятьюстами тысячами ливров, которые мне нужны…

— Пятьюстами тысячами ливров!

— Не больше. Вы находите, что это много? Восстановление Дампьера обойдется не дешевле.

— Да, сударыня.

— Итак, я не стала бы обращаться к названным лицам, а отправилась бы к своему старому другу, вдовствующей королеве; письма ее супруга, синьора Мазарини, послужили бы мне рекомендацией. Я попросила бы у нее эту безделицу, сказав: «Ваше величество, я хочу иметь честь принять вас в Дампьере; позвольте мне восстановить Дампьер».

Арамис не ответил ни слова.

— О чем вы задумались? — спросила герцогиня.

— Я складываю в уме, — произнес Арамис.

— А господин Фуке вычитает. Я же пробую умножать. Какие мы все чудесные математики! Как хорошо могли бы мы столковаться.

— Разрешите мне подумать, — попросил Арамис.

— Нет… После такого вступления между людьми, подобными нам с вами, может быть сказано только «да» или «нет», и притом немедленно.

«Это ловушка, — подумал епископ, — немыслимо, чтобы такая женщина была принята Анной Австрийской».

— Ну и что же? — спросила герцогиня.

— Я был бы очень удивлен, если бы в данный момент у господина Фуке нашлось пятьсот тысяч ливров.

— Значит, не стоит об этом говорить, — усмехнулась герцогиня, — и Дампьер пусть сам восстанавливается, как хочет.

— Неужели вы в таком стесненном положении?

— Нет, я никогда не бываю в стесненном положении.

— И королева, конечно, сделает для вас то, чего не в силах сделать суперинтендант.

— О, конечно… Скажите, вы не желаете, чтобы я лично поговорила об этих письмах с господином Фуке?

— Как вам будет угодно, герцогиня, но господин Фуке либо чувствует себя виновным, либо не чувствует. Если он чувствует, то он настолько горд, что не сознается; если же не чувствует за собой вины, эта угроза очень его обидит.

— Вы всегда рассуждаете, как ангел.

И герцогиня поднялась с места.

— Итак, вы собираетесь донести на господина Фуке королеве? — заключил Арамис.

— Донести?.. Какое мерзкое слово. Нет, я не стану доносить, дорогой друг; вы слишком хорошо знакомы с политикой, чтобы не знать, как совершаются подобные вещи. Я предложу свои услуги партии, враждебной господину Фуке. Вот и все.

— Вы правы.

— А в борьбе партий годится всякое оружие.

— Конечно.

— Когда у меня восстановятся добрые отношения с вдовствующей королевой, я могу стать очень опасной.

— Это ваше право, герцогиня.

— Я им воспользуюсь, мой милый.

— Вам небезызвестно, что господин Фуке в прекрасных отношениях с испанским королем, герцогиня?

— Я это предполагала.

— Если вы поднимете борьбу партий, как вы выражаетесь, господин Фуке начнет с вами борьбу другого рода.

— Что поделаешь!

— Ведь он тоже вправе прибегнуть к этому оружию, как вы думаете?

— Конечно.

— И так как он хорош с испанским королем, он и воспользуется этой дружбой.

— Вы хотите сказать, что он будет также в добрых отношениях с генералом ордена иезуитов, дорогой Арамис?

— Это может случиться, герцогиня.

— И тогда меня лишат пенсии, которую я получаю от иезуитов?

— Боюсь, что лишат.

— Как-нибудь выкрутимся. Разве после Ришелье, после Фронды, после изгнания герцогиня де Шеврез может чего-нибудь испугаться, дорогой мой?

— Вы ведь знаете, что пенсия достигает сорока восьми тысяч ливров в год.

— Увы! Знаю.

— Кроме того, во время борьбы партий достанется также и друзьям неприятеля.

— Вы хотите сказать, что пострадает бедняга Лек?

— Почти наверное, герцогиня.

— О, он получает только двенадцать тысяч ливров.

— Да, но испанский король особа влиятельная; по наущению господина Фуке он может засадить господина Лека в крепость.

— Я не очень боюсь этого, мой милый, потому что, примирившись с Анной Австрийской, я добьюсь, чтобы Франция потребовала освобождения Лека.

— Допустим. Тогда вам будет угрожать другая опасность.

— Какая же? — спросила герцогиня в притворном страхе.

— Вы знаете, что человек, сделавшийся агентом ордена, не может так просто порвать с ним. Тайны, в которые он мог быть посвящен, не сны: они приносят несчастье человеку, узнавшему их.

Герцогиня задумалась.

— Это серьезнее, — проговорила она, — надо все взвесить.

И, несмотря на полный мрак, Арамис почувствовал, как в его сердце вонзился, подобно раскаленному железу, горящий взгляд собеседницы.

— Давайте подведем итоги, — сказал Арамис, который с этой минуты начал держаться настороже и сунул руку под камзол, где у него был спрятан стилет.

— Вот именно, подведем итоги, добрые счеты создают добрых друзей?

— Лишение вас пенсии…

— Сорок восемь тысяч ливров да двенадцать тысяч ливров пенсии Лека составляют шестьдесят тысяч ливров; вы это хотите сказать, да?

— Да, это самое. Я спрашиваю, чем вы их замените?

— Пятьюстами тысячами ливров, которые я получу от королевы.

— А может быть, и не получите.

— Я знаю средство получить их, — бросила герцогиня.

При этих словах Арамис насторожился. После этой оплошности герцогини Арамис был до такой степени начеку, что то и дело одерживал верх, а его противница теряла преимущество.

— Хорошо, я допускаю, что вы получите эти деньги, — продолжал он, все же вы много потеряете: вы будете получать по сто тысяч франков пенсии вместо шестидесяти тысяч ливров в продолжение десяти лет.

— Нет, эти убытки я буду терпеть только во время министерства господина Фуке, а оно продлится не более двух месяцев.

— Вот как! — воскликнул Арамис.

— Видите, как я откровенна.

— Благодарю вас, герцогиня. Но напрасно вы полагаете, что после падения господина Фуке орден будет снова выплачивать вам пенсию.

— Я знаю средство заставить орден быть щедрым точно так же, как знаю средство заставить вдовствующую королеву раскошелиться.

— В таком случае, герцогиня, нам всем приходится опустить флаг перед вами. Победа за вами, триумф за вами! Будьте милостивы, прошу вас. Трубите отбой!

— Как можете вы, — продолжала герцогиня, не обратив внимания на иронию Арамиса, — остановиться перед несчастными пятьюстами тысячами ливров, когда дело идет об избавлении вашего друга… простите, вашего покровителя от неприятностей, причиняемых борьбою партии.

— Вот почему, герцогиня: после получения вами пятисот тысяч ливров господин де Лек потребует своей доли, тоже в пятьсот тысяч ливров, не правда ли? А после вас и господина де Лека наступит очередь и ваших детей, ваших бедняков и мало ли чья еще, тогда как письма, как бы они ни компрометировали, не стоят трех или четырех миллионов. Ей-богу, герцогиня, брильянтовые подвески французской королевы были дороже этих лоскутков бумаги, и все же они не стоили и четверти того, что вы спрашиваете!

— Вы правы, вы правы; но купец запрашивает за свой товар, сколько ему угодно. Покупатель волен взять или отказаться.

— Хотите, герцогиня, я вам открою, почему я не куплю ваших писем?

— Скажите.

— Ваши письма Мазарини подложны.

— Полно!

— Конечно. Ведь было бы по меньшей мере странно, если бы вы продолжали вести с кардиналом интимную переписку после того, как он поссорил вас с королевой, это пахло бы страстью, шпионажем… ей-богу, не решаюсь произнести нужного слова.

— Не стесняйтесь.

— Угодничаньем.

— Все это верно; но верно также и то, что написано в письмах.

— Клянусь вам, герцогиня, эти письма не принесут вам никакой пользы при обращении к королеве.

— Принесут, будьте уверены.

«Пой, птичка, пой! — подумал Арамис. — Шипи, змея».

Но герцогиня уже направилась к двери.

Арамис готовил для нее сюрприз… Проклятье, которое бросает побежденный, идущий за колесницей триумфатора.

Он позвонил. В гостиную внесли свечи, ярко осветившие поблекшее лицо герцогини. Долгим ироническим взглядом посмотрел Арамис на бледные, иссохшие щеки, на глаза, горевшие под воспаленными веками, на тонкие губы, старательно закрывавшие черные и редкие зубы.

Он умышленно выставил вперед стройную ногу, грациозно нагнул гордую голову и улыбнулся, чтобы показать блестевшие при свете зубы. Постаревшая кокетка поняла его замысел: она стояла как раз против зеркала, которое благодаря контрасту убийственно резко подчеркнуло дряхлость, так заботливо скрываемую ею.

Неровной и тяжелой походкой она поспешно удалилась, даже не ответив на поклон Арамиса, который был сделан им с гибкостью и грацией былого мушкетера. Поклонившись, Арамис, как зефир, скользнул по паркету, чтобы проводить ее.

Герцогиня де Шеврез подала знак своему рослому лакею, вооруженному мушкетом, и покинула дом, где такие нежные друзья не могли столковаться, потому что слишком хорошо поняли друг друга.

ТОМ III

Часть V

I

ТУТ СТАНОВИТСЯ ОЧЕВИДНЫМ, ЧТО ЕСЛИ НЕЛЬЗЯ СТОРГОВАТЬСЯ С ОДНИМ, ТО НИЧТО НЕ МЕШАЕТ СТОРГОВАТЬСЯ С ДРУГИМ
Арамис угадал: выйдя из отеля на площади Бодуайе, герцогиня де Шеврез приказала ехать домой.

Она, несомненно, боялась, что за нею следят, и хотела таким способом отвести от себя подозрения. Однако возвратившись к себе и удостоверившись, что никто за нею не следит, она велела открыть калитку в саду, выходившую в переулок, и отправилась на улицу Круа-де-Пти-Шан, где жил Кольбер.

Мы сказали, что наступил вечер, — правильнее сказать, наступила ночь, и притом непроглядная. Притихший Париж обволакивал снисходительной тьмой и знатную герцогиню, плетущую свою политическую интригу, и безвестную горожанку, которая, запоздав после ужина в городе, под руку со своим любовником возвращалась под супружеский кров самой длинной дорогой. Г-жа де Шеврез достаточно привыкла к тому, что можно назвать «ночною политикой», и ей было отлично известно, что министры никогда не запираются долго у себя дома от молодых и прелестных женщин, страшащихся пыли служебных канцелярий, а также от пожилых и многоопытных дам, страшащихся нескромного эха министерств.

У подъезда герцогиню встретил лакей, и, по правде сказать, встретил довольно плохо. Рассмотрев посетительницу, он даже позволил себе заметить, что в такой час и в таком возрасте не пристало отрывать г-на Кольбера от трудов, которым он предается перед отходом ко сну.

Но герцогиня де Шеврез, не выказав слова, написала на листке, вырванном из записной книжки, свое имя — громкое имя, не раз неприятно поражавшее слух Людовика XIII и великого кардинала.

Она написала это имя крупным и небрежным почерком, обычным тогда среди знати, сложила бумагу особым, ей одной свойственным образом и вручила ее лакею без единого слова, но с таким величавым видом, что этот прожженный плут, умевший чуять господ на расстоянии, узнал в ней знатную даму, опустил голову и побежал с докладом к Кольберу.

Можно не добавлять, что, вскрыв записку, министр не удержался от легкого восклицания, и этого восклицания лакею было достаточно, чтобы понять, насколько серьезно следует отнестись к таинственной гостье: он пустился бегом за герцогиней.

Она с некоторым трудом поднялась на второй этаж красивого нового дома, задержалась на мгновение на площадке, чтобы отдышаться, и вошла к Кольберу, который сам распахнул перед ней двери.

Герцогиня остановилась на пороге, чтобы получше рассмотреть того, с кем ей предстояло вести дело. Тяжелая, крупная голова, густые брови, неприветливое лицо, как бы придавленное ермолкой, похожей на те, какие носят священники, — все это с первого взгляда внушило ей мысль, что переговоры не составят труда и что вместе с тем спор о той или иной частности будет лишен всякого интереса, ибо такая грубая натура должна быть, по-видимому, мало чувствительной к утонченной мести и к ненасытному честолюбию.

Но когда герцогиня пригляделась внимательней к его маленьким, черным, пронизывающим насквозь глазам, к продольным складкам на его суровом выпуклом лбу, к едва приметному подергиванию губ, которые лишь на крайне поверхностных наблюдателей производили впечатление добродушия, она переменила свое мнение о Кольбере и подумала: «Вот тот, кого я искала».

— Чему обязан я честью вашего посещения, сударыня? — спросил интендант финансов.

— Причина всему — нужда, сударь, нужда, которую я имею в вас, а вы во мне.

— Счастлив, сударыня, выслушать первую часть вашей фразы; что же до второй ее части…

Госпожа де Шеврез села в кресло, которое ей пододвинул Кольбер.

— Господин Кольбер, ведь вы интендант финансов?

— Да, сударыня.

— И вы хотели бы стать суперинтендантом, не так ли?

— Сударыня!

— Не отрицайте: это затянет наш разговор и ни к чему больше не поведет; это бессмысленно.

— Но, сударыня, несмотря на мое искреннее желание доставить вам удовольствие, несмотря на учтивость, которую я обязан проявлять к даме вашего положения, ничто не могло бы заставить меня признаться, будто я стараюсь сесть на место моего начальника.

— Я вовсе не говорила о том, что вы хотите «сесть на место своего начальника», сударь. Разве что я нечаянно произнесла эти слова. Не думаю, впрочем. Слово «заменить» звучит менее жестко и грамматически здесь уместнее, как говаривал господин Вуатюр. Итак, я утверждаю, что вы хотели бы заменить господина Фуке.

— Но фортуна господина Фуке, сударыня, устоит перед любым испытанием.

Суперинтендант — это Колосс Родосский нашего века; корабли проплывают у него под ногами, но они даже не задевают его.

— Я бы тоже охотно воспользовалась этим сравнением. Да, господин Фуке играет роль Колосса Родосского; но мне помнится, я слыхала, как рассказывал господин Конрар… кажется, академик… что, когда Колосс Родосский упал, купец, который свалил его… простой купец, господин Кольбер… нагрузил его обломками четыре сотни верблюдов. Купец! А ведь ему далеко до интенданта финансов.

— Сударыня, могу вас уверить, что я никогда не свалю господина Фуке.

— Ну, господин Кольбер, раз вы упорствуете и продолжаете изображать чувствительность, как будто не зная, что меня зовут госпожой де Шеврез и что я стара, иначе говоря, что вы имеете дело с женщиной, которая была политической противницей кардинала Ришелье и у которой не остается времени, чтобы терять его попусту, — раз вы допускаете подобную неосмотрительность, я найду людей более проницательных и более заинтересованных в том, чтобы добиться удачи.

— В чем же, сударыня, в чем?

— Вы заставляете меня быть очень низкого мнения а нынешних людях, сударь. Клянусь вам, если бы в мое время какая-нибудь женщина явилась к господину де Сен-Мару, который, впрочем, не был семи пядей во лбу, клянусь, если б она сказала о кардинале все то, что я только что сказала вам о господине Фуке, господин де Сен-Мар уже ковал бы железо.

— Но бумаге немножко снисходительнее, сударыня.

— Значит, вы согласны заменить господина Фуке?

— Если король уволит господина Фуке, разумеется.

— Снова вы говорите лишнее. Ясно, что раз вы еще не добились его отставки, значит, вы не могли этого сделать. Поэтому я была бы круглою дурой, если б, идя сюда, не принесла с собою, того, чего вам не хватает.

— Я в отчаянии, что вынужден упорно стоять на своем, — сказал Кольбер после молчания, которое дало возможность герцогине оценить всю его скрытность — но я должна поставить вас в известность, сударыня, что вот уже добрых шесть лет на господина Фуке поступает донос за доносом, а положение суперинтенданта нисколько не поколеблено.

— Всему свое время, господин Кольбер; разоблачавшие господина Фуке не носили имени де Шеврез и не имели в своем распоряжении доказательств, равноценных шести письмам кардинала Мазарини, неопровержимо устанавливающим правонарушение, которое я имею в виду.

— Правонарушение?

— Преступление, если это слово вам более по душе.

— Преступление? Совершенное господином Фуке?

— Вот именно… Странно, господин Кольбер, странно: у вас обычно такое холодное и непроницаемое лицо, а сейчас, я вижу, вы прямо сияете.

— Преступление?

— Я в восторге, что это произвело на вас впечатление.

— О, сударыня, ведь это слово заключает в себе столь многое!

— Оно заключает в себе приказ о суперинтендантстве для вас и приказ об изгнании для господина Фуке.

— Простите меня, герцогиня: почти невозможно, чтобы господин Фуке подвергся изгнанию; а опала — это уж слишком!

— О, я знаю, что говорю, — холодно продолжала г-жа де Шеврез. — Я живу не так уж далеко от Парижа, чтобы не знать, что здесь творится. Король не любит господина Фуке и охотно погубит его, если ему дадут к этому повод.

— Надо, однако, чтобы повод был подобающим.

— Мой повод вполне подобающий. Поэтому-то я и оцениваю его в пятьсот тысяч ливров.

— Что это значит? — спросил Кольбер.

— Я хочу сказать, сударь, что, имея в руках этот повод, и передам его в ваши руки только в обмен на пятьсот тысяч ливров.

— Отлично, герцогиня; я понимаю. Но поскольку вы назначили продажную цену, ознакомьте меня с вашим товаром.

— О, — это не составит труда; шесть писем кардинала Мазарини, как я сказала; автографы эти, конечно, не стоили б таких денег, если б они не устанавливали с полною очевидностью, что господин Фуке присвоил крупные казенные суммы.

— С полною очевидностью? — спросил Кольбер, и глаза его радостно заблистали.

— С полною очевидностью. Не хотите ли прочитать эти письма?

— Всей душой! Само собой, копии?

— Само собой, копии.

Герцогиня навлекла спрятанный у нее на груди небольшой сверток, слегка примятый ее бархатным корсажем.

— Читайте, — подала она бумаги.

Кольбер жадно набросился на них.

— Чудесно! — сказал он, закончив чтение.

— Достаточно ясно, не правда ли?

— Да, герцогиня, да; значит, кардинал Мазарини передал деньги господину Фуке, а господин Фуке оставил их у себя; но какие, собственно, деньги имеются тут в виду?

— В том-то и дело! Впрочем, если мы договоримся, я присоединю к этим шести еще седьмое письмо, которое окончательно осведомит вас обо всем.

Кольбер размышлял.

— А подлинники?

— Бесполезный вопрос. Это все равно, как если бы, господин Кольбер, я спросила у вас, будут ли полными или пустыми мешочки с золотыми монетами, которые вы мне вручите.

— Прекрасно, герцогиня.

— Значит, сделка заключена?

— Нет еще.

— Как же так?

— Есть одна вещь, о которой ни вы, ни я не подумали.

— Назовите ее.

— При всех обстоятельствах господина Фуке может погубить только процесс.

— Да.

— И публичный скандал.

— Да. Ну так что же?

— А то, что ни процесса, ни скандала не будет.

— Почему же?

— Потому, что дело идет о генеральном прокуроре парламента; потому, что у нас во Франции все, решительно все: администрация, армия, юстиция, торговля, — все связано цепью взаимного благожелательства, которое зовется корпоративным духом. Поэтому, сударыня, парламент никогда не потерпит, чтобы его глава был отдан под суд. И если бы это случилось, даже по приказанию короля, парламент никогда не осудит своего генерального прокурора.

— По правде сказать, господин Кольбер, это меня не касается.

— Я знаю, сударыня. Но меня-то это, конечно, касается и снижает цену того, что вы принесли. К чему мне доказательства преступления, если оно не подлежит наказанию?

— Но если на Фуке падут подозрения, то и в этом случае он будет отстранен от обязанностей суперинтенданта.

— Велика важность! — воскликнул Кольбер, и его мрачное лицо как-то вдруг осветилось выражением ненависти и мести.

— Ах, господин Кольбер, простите меня, — заметила герцогиня, — я не знала, что вы столь впечатлительны. Хорошо, превосходно. Но раз вам мало того, что у меня есть, прекратим разговор.

— Нет, сударыня, продолжим его. Но поскольку цена товара упала, ограничьте и вы свои притязания.

— Вы торгуетесь?

— Это необходимо всякому, кто хочет честно платить.

— Сколько же вы предлагаете?

— Двести тысяч ливров.

Герцогиня рассмеялась ему в лицо, но затем внезапно сказала:

— Подождите.

— Вы соглашаетесь?

— Нет, не совсем. Но у меня есть еще одна комбинация.

— Говорите.

— Вы даете мне триста тысяч ливров.

— Нет, нет!

— Соглашайтесь или нет, как угодно… И это не все.

— Еще что-нибудь? Вы становитесь невозможною, герцогиня!

— Вовсе нет, я больше не прошу у вас денег.

— Чего же вы хотите?

— Услуги. Вы знаете, что я всегда была нежно привязана к королеве.

— И…

— И… я хочу повидаться с ее величеством.

— С королевой?

— Да, господин Кольбер, с королевой, которая мне больше не друг, это верно, и уже давно мне не друг, но может снова сделаться другом, если мне предоставят соответствующую возможность.

— Ее величество, герцогиня, никого больше не принимает. Вам известно, что приступы ее болезни повторяются все чаще и чаще.

— Вот потому-то я и должна повидать королеву. Представьте себе, что у нас во Фландрии заболевания подобного рода — вещь очень частая.

— Рак? Страшная, неизлечимая, роковая болезнь.

— Не верьте этому, господин Кольбер. Фламандский крестьянин — человек первобытный. У него не жена, а рабыня.

— Что же из этого?

— Пока он покуривает свою вечную трубку, жена работает: она черпает из колодца воду, она нагружает мула или осла, она таскает на себе тяжести. Так как она не жалеет себя, то постоянно наносит себе ушибы. К тому же ей частенько достаются побои. А рак происходит от телесного повреждения.

— Это верно.

— Фламандки, однако, не умирают от этого. Когда их страдания становятся им окончательно невмоготу, они находят лекарство. И бегинки в Брюгге изумительно лечат эту болезнь. У них есть целебные воды, настойки, втирания: они дают больной бутылку с водой и свечу и, продавая свои товары, приносят доход духовенству и вместе с тем служат богу. Ее величество выздоровеет и поставит столько свечей, сколько найдет для себя подобающим. Вы видите, господин Кольбер, что помешать моему свиданию с королевой — это почти то же, что цареубийство.

— Герцогиня, вы слишком умная женщина, вы сбиваете меня с толку. Я догадываюсь, однако, что ваша великая любовь к королеве объясняется и кое-какой личной выгодой, которую вы рассчитываете извлечь из свидания с нею.

— Разве я стремлюсь утаить это? Вы, кажется, сказали: кое-какую выгоду? Знайте же, что не кое-какую, а очень большую выгоду, и я вам докажу это в немногих словах. Если вы введете меня к ее величеству королеве, мне будет довольно тех трехсот тысяч, которые я потребовала у вас; если же вы мне в этом откажете, я оставляю у себя письма и отдаю их только в случае немедленной выплаты пятисот тысяч.

С этими словами герцогиня решительно встала, оставив Кольбера в неприятном раздумье. Продолжать торговаться было немыслимо; прекратить торг — значило потерять бесконечно много.

— Сударыня, — поклонился он, — я буду иметь удовольствие выплатить вам сто тысяч экю.

— О! — воскликнула герцогиня.

— Но как я получу от вас подлинники?

— Самым что ни на есть простым способом, дорогой господин Кольбер…

Кому вы достаточно доверяете?

Суровый финансист принялся беззвучно смеяться, и его широкие черные брови на желтом лбу поднимались и опускались, как крылья летучей мыши.

— Никому, — сказал он.

— Но вы, конечно, делаете исключение для себя самого?

— Что вы хотите этим сказать, герцогиня?

— Я хочу сказать, что если бы вы взяли на себя труд отправиться вместе со мною туда, где находятся письма, они были бы вручены лично вам, и вы могли бы пересчитать и проверить их.

— Это верно.

— Вам следует взять с собой сто тысяч экю, потому что и я также не верю никому, кроме себя.

Кольбер покраснел до бровей. Подобно всем тем, кто превосходит других в искусстве счисления, он был честен до мелочности.

— Сударыня, — заявил он, — я возьму с собой обещанную сумму в виде двух чеков, по которым вы сможете получить ее в моей кассе. Удовлетворит ли вас такой способ расчета?

— Как жаль, что каждый из ваших чеков не стоит миллиона, господин интендант!.. Итак, я буду иметь честь указать вам дорогу.

— Позвольте распорядиться, чтоб заложили моих лошадей.

— Внизу меня ожидает карета.

Кольбер кашлянул в нерешительности. Ему вдруг представилось, что предложение герцогини — ловушка, что, быть может, у дверей его поджидают враги и что эта дама, предложившая продать ему свою тайну за сто тысяч экю, предложила ее за ту же сумму и г-ну Фуке.

Он так медлил, что герцогиня пристально посмотрела ему в глаза.

— Вы предпочитаете собственную карету?

— Признаться, да.

— Вы думаете, что я завлекаю вас в западню?

— Герцогиня, у вас капризный характер, а я, будучи человеком характера положительного, боюсь быть скомпрометированным какой-нибудь злой шуткой.

— Короче говоря, вы боитесь? Хорошо, поезжайте в своей карете, берите с собой столько лакеев, сколько вам будет угодно… Только подумайте: то, что мы делаем с вами наедине, известно лишь нам обоим, то, что увидит кто-нибудь третий, станет известно всему свету. В конце концов, я не настаиваю; пусть моя карета едет следом за вашей, и я буду рада пересесть в вашу, чтобы отправиться к королеве.

— К королеве?

— А вы уже позабыли? Как! Столь существенное условие нашего договора уже предано вами забвению! Каким же пустяком оно было для вас! Господи боже! Да если б я знала об этом, я спросила бы с вас вдвое больше.

— Герцогиня, я передумал. Я не поеду с вами.

— Правда?.. Почему?

— Потому, что мое доверие к вам безгранично.

— Мне это лестно слышать от вас… Но как же я получу свои сто тысяч экю?

— Вот они.

Интендант нацарапал несколько слов на бумажке и отдал ее герцогине.

— Вам уплачено, — сказал он.

— Ваш жест красив, господин Кольбер, и я воздам вам за него тем же.

Произнося эти слова, она засмеялась. Смех госпожи де Шеврез был похож на зловещий шепот, и всякий, кто ощущает в своем сердце трепетание молодости, веры, любви, — короче говоря, жизнь, предпочел бы услышать скорее стенания, чем это жалкое подобие смеха.

Герцогиня расстегнула корсаж и вынула небольшой сверток, перевязанный лентой огненного цвета. Крючки уступили порывистым движениям ее нервных рук, и глазам интенданта, заинтересованного этими странными приготовлениями, открылась бесстыдно обнаженная, покрасневшая грудь, натертая свертком. Герцогиня продолжала смеяться.

— Возьмите, — сказала она, — эти письма написаны самим кардиналом.

Они — ваши, и, кроме того, герцогиня де Шеврез соблаговолила раздеться пред вами, как если б вы были… но я не хочу называть имена, которые могли бы заставить вас возгордиться или приревновать. А теперь, господин Кольбер, — продолжала она, поспешно застегивая платье, — ваша карьера сделана; везите же меня к королеве.

— Нет, сударыня. Если вы снова навлечете на себя немилость ее величества и во дворце будут знать, что я — тот, кто ввел вас в ее покои, королева не простит мне этого до конца своих дней. Во дворце найдутся преданные мне люди, которые и введут вас туда, оставив меня в стороне от этого дела.

— Как вам будет угодно; лишь бы я смогла проникнуть к королеве.

— Как зовут брюггских монахинь, которые лечат больных?

— Бегинками.

— Итак — вы отныне бегинка.

— Согласна. Но все же мне придется перестать быть бегинкою.

— Это уж ваша забота.

— Ну, нет, извините. Я вовсе не хочу, чтобы передо мной захлопнули двери.

— И это ваша забота, сударыня. Я прикажу старшему камердинеру дежурного офицера ее величества впустить во дворец бегинку с лекарством, способным облегчить страдания королевы. Вы получите от меня пропуск, но лекарство и объяснения — об этом подумайте сами. Я признаю, что послал к королеве бегинку, но отрекусь от госпожи де Шеврез.

— На этот счет будьте покойны, до этого не дойдет.

II

ШКУРА МЕДВЕДЯ
Кольбер вручил герцогине пропуск и чуть-чуть отодвинул кресло, за которым она стояла, как за укрытием.

Госпожа де Шеврез слегкакивнула и вышла.

Кольбер, узнав почерк Мазарини и пересчитав письма, позвонил секретарю и велел вызвать советника парламента, г-на Ванеля. Секретарь ответил, что советник, верный своим привычкам, только что прибыл, дабы доложить интенданту о наиболее важном в сегодняшней работе парламента.



Кольбер приблизился к лампе и перечел письма покойного кардинала; он несколько раз улыбнулся, убеждаясь все больше и больше в ценности документов, переданных ему г-жой де Шеврез, и, подперев свою тяжелую голову обеими руками, на несколько минут предался размышлениям.

В это время в кабинет вошел высокий, плотного сложения человек с худым лицом и хищным носом. Он вошел со скромной уверенностью, свидетельствовавшей о гибком и вместе с тем твердом характере, гибком по отношению к господину, который может доставить добычу, и твердом — по отношению к тем собакам, которые могли бы оспаривать у него этот столь лакомый кусок.

Под мышкой у Ванеля была папка больших размеров; он положил ее на бюро, около которого сидел Кольбер.

— Здравствуйте, господин Ванель, — сказал Кольбер, отрываясь от своих дум.

— Здравствуйте, монсеньер, — непринужденно ответил Ванель.

— Надо говорить «сударь», — мягко поправил Кольбер.

— Обращаясь к министрам, говорят «монсеньер», — невозмутимо заметил Ванель. — Вы — министр!



— Пока еще нет!

— Я называю вас монсеньером. Впрочем, вы мой начальник, вы мой сеньор, чего ж больше! Если вам не нравится, чтобы я величал вас таким образом в присутствии посторонних, позвольте называть вас монсеньером наедине.

Кольбер поднял голову на высоту лампы и прочел или попытался прочесть на лице Ванеля, насколько искренним было это выражение преданности. Но советник умел выдержать любой взгляд, даже если этот взгляд был взглядом министра.

Кольбер вздохнул. Он не увидел на лице Ванеля ничего определенного; быть может, Ванель и честен. Кольбер подумал о том, что этот человек, подчиняясь ему по службе, в действительности держит его в своей власти, ибо г-жа Ванель — его, Кольбера, любовница. И пока он сочувственно думал об участи этого человека, Ванель бесстрастно вынул из кармана надушенное, запечатанное испанским воском письмо и протянул его интенданту.

— Что это, Ванель?

— Письмо от жены, монсеньер.

Кольбер закашлялся. Он взял письмо, распечатал его, прочел и сунул себе в карман, в то время как Ванель невозмутимо листал свои протоколы.

— Ванель, — сказал внезапно патрон своему подчиненному, — вы, как кажется, не боитесь «работы?

— Да, монсеньер.

— Двенадцать часов ежедневно не приводят вас в ужас?

— Я работаю пятнадцать часов.

— Непостижимо. Парламентские обязанности отнимают не больше трех часов в сутки.

— О, я веду счетные книги одного моего друга, дела которого находятся на моем попечении; кроме того, в свободное время я изучаю древнееврейский язык.

— Вас очень высоко ценят в парламенте, не так ли, Ванель?

— Полагаю, что да, монсеньер.

— Вам не следует засиживаться на месте советника.

— Что же надлежит сделать для этого?

— Купить должность.

— Какую?

— Что-нибудь позначительней. Скромные притязания удовлетворить труднее всего.

— Наполнять скромные кошельки тоже ведь дело нелегкое.

— Ну, и какая все-таки должность прельщает вас?

— По правде сказать, я не вижу ни одной, которая была бы мне по карману.

— Есть хорошая должность. Но надо быть королем, чтобы купить ее без денежных затруднений, а королю, пожалуй, не придет в голову покупать должность генерального прокурора.

Услышав эти слова, Ванель поднял на Кольбера смиренный невыразительный взгляд.

Кольбер так и не смог понять, разгадал ли Ванель его замыслы или просто откликнулся на произнесенные им слова.

— О какой должности генерального прокурора парламента вы, монсеньер, говорите? — спросил Ванель. — Я знаю лишь должность господина Фуке.

— О ней-то я и говорю, мой милый советник.

— У вас недурной вкус, монсеньер; но товар может быть куплен только в том случае, если он продается.

— Думаю, господин Ванель, что эта должность в скором времени поступит в продажу.

— Поступит в продажу! Должность генерального прокурора, должность господина Фуке?

— Об этом усиленно поговаривают.

— Должность, которая делает его неуязвимым, поступит в продажу? О, о!

И Ванель засмеялся.

— Может быть, эта должность пугает вас? — сурово произнес Кольбер.

— Пугает? Нисколько.

— Или вы не хотите ее?

— Монсеньер, вы потешаетесь надо мной, — ответил Ванель. — Какому советнику парламента не хотелось бы превратиться в генерального прокурора?

— В таком случае, господин Ванель… раз я утверждаю, что должность поступит в продажу…

— Вы утверждаете, монсеньер?

— Об этом многие говорят.

— Повторяю, это немыслимо: никто не бросит щита, оберегающего его честь, состояние, наконец, жизнь.

— Бывают порой сумасшедшие, которые мнят себя в безопасности от ударов судьбы, господин Ванель.

— Да, монсеньер, бывают; но подобные сумасшедшие не совершают своих безумств в пользу бедных Ванелей, прозябающих в этом мире.

— Почему?

— Потому что Ванели бедны.

— Должность господина Фуке и впрямь стоит дорого. Что бы вы отдали за нее, господин Ванель?

— Все, что у меня есть, монсеньер.

— Сколько же?

— От трехсот до четырехсот тысяч ливров.

— А цена этой должности?

— Самое малое полтора миллиона. Я знаю людей, которые предлагали миллион семьсот тысяч и все же не могли соблазнить господина Фуке. Но если бы даже случилось, что господин Фуке захочет продать свою должность, чему я не верю, несмотря на то, что мне говорили…

— А, так и вам говорили! Кто же?

— Господин де Гурвиль… господин Пелисон… так, мимоходом.

— Ну, так если б господин Фуке захотел продать свою должность?..

— Я все равно не мог бы купить ее, ибо господин суперинтендант продал бы ее лишь за наличные, а кто может сразу выложить на стол полтора миллиона?

Тут Кольбер остановил советника выразительным жестом. Он снова задумался.

Наблюдая работу мысли на лице своего господина и видя его настойчивое желание продолжать разговор о том же предмете, Ванель терпеливо дожидался решения, не смея подсказать его интенданту.

— Объясните мне хорошенько, — сказал наконец Кольбер, — какие привилегии связаны с должностью генерального прокурора.

— Право обвинения всякого французского подданного, если он не принц крови; право аннулирования всякого обвинения, направленного против любого француза, кроме короля и принцев королевского дома. Генеральный прокурор — правая рука короля, карающая виновных; впрочем, та же рука может служить королю и для того, чтобы погасить факел правосудия и законности.

Таким образом, господин Фуке в состоянии выказать неповиновение королю, подняв против него парламент; вот почему король, несмотря ни на что, постарается ладить с господином Фуке, ибо его величество, конечно, захочет, чтобы его указы вступали в законную силу без возражений парламента.

Генеральный прокурор может быть и очень полезным, и очень опасным орудием.

— Хотите быть генеральным прокурором, Ванель? — внезапно спросил Кольбер, смягчая голос и взгляд.

— Я? — воскликнул Ванель. — Но я уже имел честь докладывать, что у меня для этого не хватает миллиона ста тысяч ливров.

— Вы возьмете их в долг у ваших друзей.

— У меня нет друзей богаче меня.

— Вы — честный человек!

— О, если б все думали так же, как монсеньер!

— Достаточно, что так думаю я. И в случае надобности я готов отвечать за вас.

— Берегитесь, монсеньер! Знаете ли вы поговорку?

— Какую?

— Кто отвечает, тому и платить.

— До этого не дойдет.

Ванель встал, взволнованный предложением, так неожиданно сделанным ему человеком, слова которого воспринимались всерьез даже самыми легкомысленными людьми.

— Не потешайтесь надо мной, монсеньер, — сказал он.

— Давайте поспешим с этим делом, Ванель. Вы говорите, что господин Гурвиль разговаривал с вами о должности господина Фуке?

— Да, и Пелисон также.

— Официально или только официозно?

— Вот их слова: «Члены парламента богаты и честолюбивы, им надлежит сложиться и предложить два или три миллиона господину Фуке, своему покровителю, своему светочу».

— Что же вы сказали на это?

— Я сказал, что в случае нужды возьму свою долю в размере десяти тысяч ливров.

— А, значит, и вы обожаете господина Фуке! — воскликнул Кольбер, бросив на Ванеля взгляд, полный ненависти.

— Нисколько. Но господин Фуке занимает пост нашего генерального прокурора; он влез в долги, он идет ко дну, мы должны спасти честь корпорации.

— Так вот почему, пока Фуке при своей должности, ему нечего опасаться.

— Сверх того, — продолжал Ванель, — господин Гурвиль добавил: «Принять милостыню господину Фуке унизительно, и он от нее, несомненно, откажется; пусть же парламент сложится и, соблюдая благопристойность, купит должность своего генерального прокурора; тогда все обойдется как следует: честь корпорации останется незапятнанной, и вместе с тем будет пощажена гордость господина Фуке».

— Да, это действительно выход.

— Я рассудил совершенно так же, как вы, монсеньер.

— Так вот, господин Ванель: вы сейчас же отправитесь к господину Пелисону или к господину Гурвилю; знаете ли вы еще кого-нибудь из друзей господина Фуке?

— Я хорошо знаком с господином де Лафонтеном.

— С тем… стихотворцем?

— Да, с ним; когда мы были в добрых отношениях с господином Фуке, он сочинял стихи, воспевающие мою жену.

— Обратитесь к нему, чтобы он устроил вам встречу с суперинтендантом.

— Охотно. Но как же с деньгами?

— В указанный день и час деньги будут в вашем распоряжении; на этот счет можете быть спокойны.

— Монсеньер, сколь великая щедрость! Вы затмеваете короля. Вы превосходите господина Фуке!

— Одну минуту… не будем злоупотреблять словами, Ванель. Я вам отнюдь не дарю миллиона четырехсот тысяч ливров; у меня есть дети.

— О сударь, вы мне их ссужаете — и этого более чем достаточно.

— Да, я их ссужаю.

— Назначайте любые проценты, любые гарантия, монсеньер, я готов ко всему, что бы вы ни потребовали, я буду повторять еще и еще, что вы превосходите в щедрости королей и господина Фуке. Ваши условия?

— Вы погасите долг в течение восьми лет.

— Очень хорошо.

— Вы даете мне закладную на самую должность.

— Превосходно. Это все?

— Подождите. Я оставляю за собой право перекупить у вас эту должность, уплатив вам на сто пятьдесят тысяч ливров больше, чем то, что вы заплатите за нее, если в отправлении этой должности вы не будете руководствоваться интересами короля и моими предначертаниями.

— А! — произнес, слегка волнуясь, Ванель.

— Разве в моих условиях есть что-нибудь, что вам не нравится? — холодно спросил Ванеля Кольбер.

— Нет, нет, — живо ответил Ванель.

— В таком случае мы подпишем договор, когда вы того пожелаете. Бегите же к друзьям господина Фуке.

— Лечу…

— И добейтесь свидания с суперинтендантом.

— Хорошо, монсеньер.

— Будьте уступчивы.

— Да.

— И как только сговоритесь…

— Я потороплюсь заставить его Подписать соглашение.

— Никоим образом не делайте этого!.. Ни в коем случае не заикайтесь ни о подписи, говоря с господином Фуке, ни о неустойке в случае нарушения им договора, ни даже о честном слове, слышите? Или вы все погубите!

— Как же быть, монсеньер? Все это не так просто.

— Постарайтесь только, чтобы господин Фуке заключил с вами сделку.

Идите!

III

У ВДОВСТВУЮЩЕЙ КОРОЛЕВЫ
Вдовствующая королева пребывала у себя в спальне в королевском дворце с г-жой де Мотвиль и сеньорой Моленой. Король, которого прождали до вечера, так и не показался. Королева в нетерпении несколько раз посылала узнать, не возвратился ли он. Все предвещало грозу. Придворные кавалеры и дамы избегали встречаться в приемных и коридорах, дабы не говорить на опасные темы.

Принц, брат короля, еще утром отправился с королем на охоту. Принцесса, дуясь на всех, сидела у себя. Вдовствующая королева, прочитав по-латыни молитву, разговаривала со своими двумя приближенными на чистом кастильском наречии; речь шла о семейных делах. Г-жа де Мотвиль, прекрасно понимавшая испанский язык, отвечала ей по-французски.

После того как три собеседницы, в безупречно учтивой форме и пользуясь недомолвками, высказались в том смысле, что поведение короля убивает королеву, его супругу, королеву-мать и всю остальную родню; после того как в изысканных выражениях на голову мадемуазель де Лавальер были обрушены всяческие проклятия, королева-мать увенчала эти жалобы и укоры словами, отвечавшими ее характеру и образу мыслей.

— Estos hijos! — сказала она, обращаясь к Молене. Эти слова означали:

«Ах, эти дети!»

Эти слова в устах матери полны глубокого смысла; в устах королевы Анны Австрийской, хранившей в глубине своей скорбной души столь невероятные тайны, — слова эти были просто ужасны.

— Да, — отвечала Молена, — эти дети! Дети, которым всякая мать отдает себя без остатка.

— И ради которых, — продолжила королева, — мать пожертвовала решительно всем…

Королева не докончила фразы. Она бросила взгляд на портрет бледного, без кровинки в лице, Людовика XIII, изображенного во весь рост, и ей почудилось, будто в тусклых глазах ее супруга снова появляется блеск и его нарисованные на холсте ноздри начинают раздуваться от гнева. Он не говорил, он грозил. После слов королевы надолго воцарилось молчание. Молена принялась рыться в корзине с кружевами и лентами. Г-жа де Мотвиль, пораженная этой молнией взаимопонимания, одновременно мелькнувшей в глазах королевы и ее давней наперсницы, опустила взор и, стараясь не видеть, вся обратилась в слух. Она услышала лишь многозначительное «гм», которое пробормотала дуэнья, эта воплощенная осторожность. Она уловила вздох, вырвавшийся из груди королевы. Г-жа де Мотвиль тотчас же подняла голову и спросила:

— Вы страдаете, ваше величество?

— Нет, Мотвиль; но почему тебе пришло в голову обратиться ко мне с этим вопросом?

— Ваше величество застонали.

— Ты, пожалуй, права; мне немножко не по себе.

— Господин Вало тут поблизости; он, кажется, у принцессы: у нее расстроены нервы.

— И это болезнь! Господин Вало напрасно посещает принцессу; ее исцелил бы совсем, совсем иной врач.

Госпожа де Мотвиль еще раз удивленно взглянула на королеву.

— Иной врач? — переспросила она. — Но кто же?

— Труд, Мотвиль, труд… Ах, уж если кто и впрямь болен, так это моя бедная дочь — королева.

— И вы также, ваше величество.

— Сегодня мне немного легче.

— Не доверяйтесь своему самочувствию, ваше величество.

И, словно в подтверждение этих слов г-жи де Мотвиль, острая боль ужалила королеву в самое сердце: она побледнела и откинулась в кресле, теряя сознание.

— Мои капли! — воскликнула она.

— Сейчас, сейчас! — сказала Молена и, нисколько не ускоряя движений, подошла к шкафчику из черепахи золотисто-желтого цвета, вынула из него большой хрустальный флакон и, открыв его, подала королеве.

Королева поднесла его к носу, несколько раз жадно понюхала и прошептала:

— Вот так и убьет меня господь бог. Да будет его святая воля!

— От боли не умирают, — возразила Мочена, ставя флакон на прежнее место.

— Вашему величеству лучше? — спросила г-жа де Мотвиль.

— Да, теперь лучше.

И королева приложила палец к губам, чтобы ее любимица не проговорилась о только что виденном.

— Странно, — сказала после некоторого молчания г-жа де Мотвиль.

— Что же странно? — произнесла королева.

— Помнит ли ваше величество день, когда эта боль впервые появилась у вас?

— Я помню лишь то, что это был грустный день, Мотвиль.

— Этот день не всегда был для вашего величества грустным.

— Почему?

— Потому что двадцать три года назад, и притом в тот же час, родился царствующий ныне король, прославленный сын вашего величества.

Королева вскрикнула, закрыла лицо руками и на несколько секунд погрузилась в раздумье. Было ли то воспоминание, дли размышление, или еще один приступ боли?

Молена кинула на г-жу де Мотвиль почти что свирепый взгляд, до того он был похож на упрек. И достойная женщина, ничего не доняв, собралась было для успокоения своей совести обратиться к ней за разъяснениями, как вдруг Анна Австрийская, внезапно поднявшись с кресла, сказала:

— Пятое сентября! Да, эта боль появилась пятого сентября. Великая радость в один день, великая печаль — в другой. Великая печаль, — добавила она совсем тихо, — искупление за великую радость.

И с этого момента Анна Австрийская, как бы исчерпав всю свою память и разум, снова замолчала, глаза у нее потухли, мысли рассеялись и руки повисли.

— Нужно ложиться в постель, — сказала Молена.

— Сейчас, Молена.

— Оставим ее величество, — упорствовала испанка.

Госпожа де Мотвиль встала. Блестящие и крупные, похожие на детские, слезы медленно катились по бледным щекам королевы. Молена, заметив это, пристально посмотрела на Анну Австрийскую своим упорным настороженным взглядом.

— Да, да, — промолвила королева. — Оставьте нас; идите, Мотвиль.

Слово нас неприятно прозвучало в ушах французской любимицы. Оно означало, что после ее ухода последует обмен воспоминаниями и тайнами. Оно означало, что беседа вступает в свою наиболее интересную фазу и что третье лицо — а именно она, Мотвиль, — лишнее.

— Чтобы помочь вашему величеству, достаточно ли одной Молены? — спросила француженка.

— Да, — сказала испанка.

Госпожа де Мотвиль поклонилась. Вдруг старая горничная, одетая так же, как одевались при испанском дворе в 1620 году, откинув портьеру и видя королеву в слезах, г-жу де Мотвиль, искусно отступающую под натиском дипломатических уловок Молены и эту последнюю в разгаре ее дипломатии, без стеснения направилась к королеве и радостно прокричала:

— Лекарство, лекарство!

— Какое лекарство, Чика? — перебила ее Анна Австрийская.

— Лекарство, чтобы вылечить ваше величество от болезни.

— Кто же доставил его? — живо спросила г-жа де Мотвиль. — Господин Вало?

— Нет, дама из Фландрии.

— Дама из Фландрии? Кто она? Испанка? — повернулась к горничной королева.

— Не знаю.

— А кем она прислана?

— Господином Кольбером.

— Как зовут эту даму?

— Она не сказала.

— Ее положение в обществе?

— На это ответит она сама.

— Ее лицо?

— Она в маске.

— Взгляни-ка, Молена! — воскликнула королева.

— Это бесполезно, — ответил из-за портьеры решительный и вместе с тем нежный голос, который заставил вздрогнуть королеву и ее дам.

В то же мгновение, раздвигая занавес, появилась женщина в маске. И прежде чем королева успела вымолвить хоть одно слово, незнакомка проговорила:

— Я монахиня из брюттского монастыря, и я действительно принесла лекарство, которое должно излечить ваше величество.

Все молчали. Бегинка замерла в неподвижности.

— Продолжайте, — обратилась к ней королева.

— Когда мы останемся наедине, — сказала бегинка.

Анна Австрийская взглянула на своих компаньонок, и они удалились.

Тогда бегинка сделала три шага по направлению к королеве и почтительно склонилась пред нею.

Королева недоверчиво рассматривала монахиню, которая, в свою очередь, упорно смотрела на королеву; ее глаза блестели в прорези маски.

— Королева Франции, должно быть, очень больна, — начала Анна Австрийская, — раз даже бегинки из Брюгге знают, что она нуждается в лечении.

— Слава богу, ваше величество не безнадежно больны.

— Все же как вы узнали, что я больна?

— Ваше величество располагаете друзьями во Фландрии.

— И эти друзья направили вас ко мне?

— Да, ваше величество.

— Назовите их имена.

— Невозможно и бесполезно, поскольку память вашего величества все еще не пробуждена вашим сердцем.

Анна Австрийская подняла голову; она силилась проникнуть под покров маски и разгадать таинственность этих слов, дабы открыть имя той, которая говорила с такою непринужденностью. Потом, вдруг устав от своего любопытства, оскорбительного для ее обычного высокомерия, она строго заметила:

— Сударыня, вы, вероятно, не знаете, что с царствующими особами не говорят в маске?

— Соблаговолите извинить меня, ваше величество, — смиренно ответила бегинка.

— Извинить вас я не могу; я дарую вам прощение, но только в том случае, если вы сбросите маску.

— Ваше величество, я дала обет помогать страждущим и опечаленным, не открывая перед ними лица. Я могла бы принести облегчение и вашему телу и вашей душе, но так как ваше величество чинит мне в этом препятствия, то я удаляюсь. Прощайте, ваше величество!

Эти слова были произнесены с таким обаянием и такою почтительностью, что гнев и недоверие королевы исчезли, тогда как любопытство ее нисколько не улеглось.

— Вы правы, — сказала она, — тем, кто страждет, не следует пренебрегать утешениями, ниспосланными им господом богом. Говорите, сударыня, и, быть может, вам будет дано принести облегчение, как вы обещаете, моему телу… Увы, боюсь, что господь готовит моей плоти жестокие испытания!

— Поговорим немного и о вашей душе, — продолжала бегинка, — о душе, которая тоже страждет, в чем я уверена.

— Моя душа?

— Есть пожирающие нас язвы, которые нарывают незримо. При этих недугах кожа остается светлой, как слоновая кость, и на теле не проступает никаких синих пятен. Врач, склоняющийся над грудью больного, не в силах услышать, как в мускулах, под током крови, скрежещут зубы этих ненасытных чудовищ; ни огонь, ни железо не способны убить или укротить ярость этого разящего насмерть бича; враг проникает в чувства и мысли, и они приходят в смятение; боль прорастает в сердце, и оно разрывается. Вот, ваше величество, язвы, роковые для королев. Не страдаете ли вы подобным недугом?

Анна медленно подняла руку, такую же ослепительно белую и прекрасную, как во времена ее молодости.

— Недуг, о котором вы говорите, — сказала она, — неизбежное зло нашей жизни, жизни великих мира сего, на которых господь возложил обязанности печься о подданных. Когда недуг слишком тяжел, бог облегчает нас на суде покаяния. Там мы сбрасываем с себя бремя и освобождаемся от гнетущих нас тайн. Но не забывайте, что господь соразмеряет испытания с силами своих тленных созданий, и мои силы способны выдержать лежащее на мне бремя; для чужих тайн мне достаточно скромности бога, для моих собственных мне мало скромности моего духовника.

— Я вижу, что вы, как всегда, смело выступаете против своих врагов, ваше величество, но я боюсь, что вы недостаточно доверяете вашим друзьям.

— У королев нет друзей. Если вам больше нечего мне сказать, если вы чувствуете себя вдохновляемой самим богом, словно пророчица, уйдите, ибо я страшусь будущего.

— А мне показалось, — решительно возразила бегинка, — что вы скорей страшитесь былого.

Она еще не окончила этой фразы, как королева, вся выпрямившись, воскликнула резким и повелительным тоном:

— Говорите! Объяснитесь четко, ясно, полно или…

— Не грозите, ваше величество, — отвечала мягко бегинка. — Я пришла, полная почтительности и сочувствия, я пришла к вам от друга.

— Тогда докажите это! Облегчите мои страдания, вместо того чтобы вызывать во мне раздражение.

— Это легко сделать. И ваше величество увидят, друг ли я.

— Ну, начинайте.

— Какое несчастье свалилось на ваше величество за последние двадцать три года?

— Ах… большие несчастья; разве не потеряла я короля?

— Я не говорю об этом. Я хочу задать вам вопрос: после рождения короля не причинила ли вам страданий нескромность одной из близких вам женщин?

— Не понимаю вас, — ответила королева, стиснув зубы, чтобы скрыть овладевшее ею волнение.

— Сейчас объясню. Ваше величество помнит, конечно, что король родился пятого сентября тысяча шестьсот тридцать восьмого года в одиннадцать с четвертью часов?

— Да, — пролепетала королева.

— В половине первого, — продолжала бегинка, — дофин, уже помазанный архиепископом Мосским в присутствии короля и вашем, был провозглашен наследником французской короны. Король отправился в часовню старого Сен-Жерменского замка, чтобы прослушать. Те Deum[171].

— Все это так, — прошептала королева.

— Ваше величество разрешились от бремени в присутствии покойного принца — брата короля, принцев крови и придворных дам. Врач короля Бувер и хирург Опоре находились в приемной. Ваше величество заснули около трех часов и проспали приблизительно до семи, не так ли?

— Все это верно, но вы мне рассказываете о том, что вместе со мной и вами знает весь свет…

— Я приближаюсь, ваше величество, к тому, что знают немногие. Я сказала: немногие. Увы, я могла бы сказать: только двое, ибо и прежде их было лишь пять, но за последние несколько лет тайна стала еще более сокровенной вследствие смерти большинства посвященных в нее. Король, наш господин, покоится рядом с предками; повивальная бабка Перон умерла вскоре после него, о Ла Порте никто уже больше не вспоминает.

Королева приоткрыла рот, собираясь ответить; под ледяною рукой, которой она коснулась лица, лились горячие капли пота.

— Было восемь часов, — продолжала бегинка. — Король с легким сердцем сидел за ужином; вокруг него были песни, веселые крики, полные до краев стаканы; под балконами горланил народ; швейцарцы, мушкетеры, гвардейцы бродили по городу, и хмельные студенты, встречаясь с ними, принимались качать их. Этот шум народного ликования испугал новорожденного дофина, и он тихонько плакал на руках у своей нянюшки, госпожи Гозак. И если б он открыл глаза, то его взору предстали бы две короны в глубине колыбели.

Вдруг ваше величество пронзительно вскрикнули, и к вашему изголовью подошла Перон. Врачи обедали в отдаленной зале. Дворец стал пустынею, поскольку его заполнило слишком много народа; в нем не было ни заведенного порядка, ни часовых. Повивальная бабка, осмотрев ваше величество, закричала от удивления и, обняв вас, измученную и обезумевшую от боли, послала Ла Порта сказать королю, что королева желает видеть его величество.

Ла Порт, как вам известно, был человек толковый и хладнокровный. Он не подошел к королю с видом испуганного слуги, чувствующего значительность приносимой им вести и жаждущего напугать ею; его новость, впрочем, не могла бы показаться королю страшной. И вот улыбающийся Ла Порт остановился у королевского кресла и произнес: «Ваше величество, королева исполнена счастья и была бы еще счастливее, если б могла увидеть ваше величество у себя».

В этот день Людовик Тринадцатый за доброе пожелание отдал бы корону любому нищему. Веселый, оживленный, он поднялся из-за стола и сказал таким тоном, каким мог бы сказать Генрих Четвертый: «Господа, я иду к жене».

Он вошел к вам, и Перон поднесла к нему второго наследника, который был такой же здоровенький и такой же красавчик, как первый. При этом она сказала: «Государь, господь не желает, чтобы во французском царствующем доме прекратилась мужская линия». Король, движимый горячим порывом, подбежал к этому второму ребенку, воскликнув: «Благодарю тебя, боже!»

Тут бегинка замолкла, заметив, что королева сильно страдает. Анна Австрийская, откинувшись в кресле, с опущенной головой, с остановившимся взглядом, слушала ее, очевидно не понимая того, что ей говорят: губы ее судорожно подергивались, как бы произнося молитвы, обращенные к богу, или призывая проклятия на голову этой безжалостней женщины.

— Ах, не думайте, — горячо продолжала бегинка, — не думайте, что если во Франции оказался один дофин и если королева оставила второго ребенка прозябать вдалеке от королевского трона, не думайте, что она была дурной матерью! О нет, нет!.. Существуют люди, которым хорошо ведомо, сколько слез она пролила, которые могут сосчитать пылкие поцелуи, которыми она осыпала это бедное существо, утешая его за жалкую и скрытую во тьме жизнь, в силу государственной необходимости доставшуюся в удел близнецу Людовика Четырнадцатого.

— Боже мой! Боже мой! — едва слышно прошептала королева.

— Известно, — оживилась бегинка, — что король, увидев себя отцом двоих сыновей, сверстников, обладавших одинаковыми правами, проникся тревогой за судьбы Франции, за мир и спокойствие в своем королевстве. Известно, что вызванный во дворец Ришелье больше часа предавался раздумьям в кабинете его величества и в конце концов произнес следующий приговор:

«Во Франции может быть лишь один дофин, родившийся, чтобы унаследовать трон после его величества. Господь бог послал нам еще одного, чтобы он мог наследовать первому. Но в настоящее время мы нуждаемся только в том, кто первый появился на свет; скроем же второго от Франции, как господь скрыл его поначалу от его державных родителей. Один наследник престола это мир и спокойствие государства; два претендента — это гражданская война и анархия».

Королева, бледная, с сжатыми кулаками, резким движением поднялась с кресла.

— Вы знаете слишком много, — произнесла она глухим голосом, — вы причастны к государственным тайнам. А друзья, которые вам их поведали, лжедрузья и предатели. Вы их сообщница в преступлении, которое здесь совершается. А теперь маску долой, или я прикажу дежурному офицеру взять вас под арест. О, я не боюсь этой тайны! Вы узнали ее и за это заплатите! Она застынет в вашей груди. И эта тайна, и ваша жизнь отныне принадлежат не вам!

И Анна Австрийская с угрожающим жестом сделала несколько шагов в сторону бегинки.

— Оцените же верность, честь, скромность покинутых вами друзей, сказала бегинка и сбросила маску.

— Герцогиня де Шеврез! — воскликнула королева.

— Единственная, кто разделяет с вами эту тайну.

— Ах, — прошептала Анна Австрийская, — обнимите меня, герцогиня! Ведь недолго и убить старого друга, играя его роковыми печалями.

И королева, склонив голову на плечо давней своей приятельницы, пролила поток горьких слез.

— Как же вы еще молоды, — вполголоса произнесла г-жа де Шеврез, счастливая, вы можете плакать!

IV

ПОДРУГИ
Королева надменно посмотрела на герцогиню де Шеврез и сказала:

— Вы произнесли, кажется, слово «счастливая», говоря обо мне. А между тем, герцогиня, я всегда думала, что на всем белом свете нет ни одного существа, которое было бы столь же обойдено счастьем, как французская королева.

— Государыня, вы воистину мать всех скорбей. Но наряду с теми возвышенными терзаниями, о которых мы с вами, старинные приятельницы, разлученные людской злобой, только что говорили, наряду с этими бедствиями, связанными с тем, что вы — королева, у вас есть и кое-какие радости, правда, мало ощутимые вами, но порождающие в этом мире жгучую зависть.

— Какие же? — спросила горестно Анна Австрийская. — Как можно произносить слово «радость», если вы сами только что утверждали, что и тело мое и дух нуждаются в целебных лекарствах?

Госпожа де Шеврез задумалась на минуту, потом прошептала:

— Какая, однако, пропасть отделяет королей от всех остальных!

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказать, что они настолько далеки от грубой действительности, что забывают о нуждах, с которыми должны бороться другие. Они подобны тем обитателям африканских нагорий, которые на своих зеленых высотах, оживленных ручьями, со студеной, как лед, водою, не понимают, как это можно умирать от жажды и голода среди сожженной солнцем пустыни.

Королева слегка покраснела; только теперь она поняла, о чем идет речь.

— Как дурно с моей стороны, что я покинула вас! — воскликнула она.

— Ах, государыня, говорят, что король унаследовал ненависть, которую питал ко мне его покойный отец. Король прогнал бы меня, если бы ему стало известно, что я во дворце.

— Не скажу, герцогиня, чтобы король питал к вам особое расположение, — сказала в ответ королева. — Но я могла бы… как-нибудь скрытно…

На лице герцогини промелькнула презрительная усмешка, встревожившая ее собеседницу.

И королева поторопилась добавить:

— Впрочем, вы очень хорошо сделали, что явились ко мне.

— Благодарю вас, ваше величество.

— Хотя бы для того, чтобы доставить мне радость наглядным опровержением слухов о вашей смерти.

— Неужели говорили о том, что я умерла?

— Со всех сторон.

— Но мои сыновья не носили траура.

— Вы ведь знаете, герцогиня, что двор без конца путешествует; мы не часто видим у себя господ д'Альбер де Люинь, ваших детей, и, кроме того, столько вещей ускользает от нас в сутолоке забот, среди которых мы постоянно живем.

— Ваше величество не должны были верить слуху о моей смерти.

— Почему бы и нет? Увы, все мы смертны: ведь вы видите, что и я, ваша меньшая сестра, как говорили мы когда-то, уже склоняюсь к могиле.

— Если вы поверили в мою смерть, ваше величество, то вас, по всей вероятности, удивило, что, умирая, я не подала о себе весточки.

— Но ведь смерть, герцогиня, порой приходит нежданно-негаданно.

— О, ваше величество! Души, отягощенные тайнами, вроде той, о которой мы только что говорили, всегда испытывают потребность в освобождении от лежащего на них бремени, и эту потребность следует удовлетворить заранее. Среди дел, которые надлежит выполнить, готовясь к путешествию в вечность, указывают также и на необходимость привести в порядок бумаги.

Королева вздрогнула.

— Ваше величество, — сказала герцогиня, — в точности узнаете день моей смерти, и притом достовернейшим способом.

— Как же это произойдет?

— Не позже чем на следующий день после моей кончины вашему величеству будет доставлен четырехслойный конверт, и в нем вы обнаружите все, что осталось от нашей некогда столь таинственной переписки.

— Вы не сожгли моих писем? — воскликнула с ужасом Анна.

— О моя королева, лишь предатели жгут королевские письма.

— Предатели?

— Да, предатели. Или, вернее, они делают вид, что сжигают их, но в действительности хранят их у себя или продают за большие деньги…

— Господи боже!

— Тот, однако, кто хранит верность, прячет такие сокровища как можно дальше; затем в один прекрасный день он является к своей королеве и говорит: «Ваше величество, я старею, я тяжело болен, моя жизнь в опасности, и в опасности тайна, доверенная мне вашим величеством; возьмите же эту таящую опасность бумагу и сами, своими руками сожгите ее».

— Бумага, в которой таится опасность? Какая же это бумага?

— У меня только одна такая бумага, но действительно очень опасная!

— О герцогиня, скажите, скажите же, что это такое?

— Это записка… от второго августа тысяча шестьсот сорок четвертого года, в которой вы посылаете меня в Нуази-ле-Сек, чтоб повидать вашего милого и несчастного мальчика. Вашей рукою так и написано: «милого и несчастного мальчика».

Воцарилась полная тишина. Королева мысленно измеряла глубину пропасти, г-жа де Шеврез расставляла свою западню.

— Да, несчастный, очень, очень несчастный! — прошептала Анна Австрийская. — Какую печальную жизнь прожил этот бедный ребенок и как ужасно эта жизнь завершилась!

— Разве он умер? — воскликнула герцогиня, и королева, несколько успокаиваясь, подумала, что ее удивление искренне.

— Умер в чахотке, умер всеми забытый, увял, как цветок, поднесенный влюбленным и засунутый предметом его любви в глубину шкафа, чтобы укрыть его от нескромных глаз окружающих.

— Значит, он умер! — повторила герцогиня опечаленным тоном, который, несомненно, мог бы обрадовать королеву, если бы в нем не слышалось нотки сомнения. — Умер в Нуази-ле-Сек?

— Да, на руках у своего гувернера, несчастного, преданного слуги, который ненамного пережил его.

— Само собою понятно: нелегко снести такую печаль и жить с такой тайной в груди.

Королева не удостоила заметить иронию этих слов. Г-жа де Шеврез продолжала:

— Несколько лет назад, государыня, я справлялась в самом Нуази-ле-Сек о судьбе этого столь несчастного мальчика. Там его не считали умершим, вот почему я не сразу прониклась скорбью вместе с вашим величеством. О, разумеется, если б я поверила этому слуху, никогда ни один намек на это горестное событие не пробудил бы законнейшую печаль в вашем сердце, ваше величество.

— Вы говорите, что в Нуази-ле-Сек ребенка не считали умершим?

— Нет, ваше величество.

— Что же там говорили?

— Говорили… Но, разумеется, это плод заблуждения.

— Все же скажите, что вы там слышали.

— Говорили, что как-то вечером — это было в начале тысяча шестьсот сорок пятого года — величественная и красивая женщина (что было замечено, несмотря на маску и плащ, которые скрывали ее), несомненно, знатная дама, даже очень знатная дама, приехала в карете на перекресток дорог, тот самый, на котором, как вам известно, я дожидалась вестей о молодом принце, когда ваше величество благоволили меня туда посылать.

— И?

— И гувернер привел мальчика к этой даме.

— Дальше!

— На следующий день гувернер с мальчиком уехали из местечка.

— Видите ли, этот рассказ правдив; но бедный ребенок умер внезапно, что часто случается с детьми в возрасте до семи лет. По словам врачей, жизнь их в эти годы держится на волоске.

— То, что говорит ваше величество, — истина; никто не знает этого лучше, чем вы, никто не верит этому столь же безгранично, как я. Но заметьте, тут есть одна странность…

«Что еще?» — подумала королева.

— Лицо, сообщившее мне эти подробности, лицо, ездившее справляться о здоровье ребенка…

— Вы кому-нибудь доверили подобное — поручение?

О, герцогиня!

— Некто немой, как ваше величество, номой, как я; предположим, что этим некто была я сама. Это лицо, проезжая через некоторое время в Турень…

— В Турень?

— Узнало и гувернера и мальчика… простите, этому лицу, разумеется, лишь так показалось, что оно узнало обоих. Оба были живы, веселы и здоровы, оба цвели, один в дни своей бодрой, полной сил старости, другой в нежные дни первой юности. Судите же после этого, можно ли доверять слухам? Можно ли в нашем подлунном мире верить чему бы то ни было? Но я утомляю ваше величество. О, я совсем не хотела этого, и я сейчас же откланяюсь, принеся еще раз уверения в моей почтительнейшей преданности, ваше величество.

— Останьтесь! Поговорим немного о вас.

— Обо мне? О государыня, не опускайте столь низко свой взор.

— Почему же? Разве вы не стариннейшая моя приятельница… Разве вы сердитесь на меня, герцогиня?

— Я? Господи боже! У меня нет к этому оснований.

Неужели я явилась бы к вам, будь у меня причина сердиться на вас?

— Годы одолевают нас, герцогиня; мы должны теснее сплотиться в борьбе против грозящей нам смерти.

— Ваше величество, вы осыпаете меня милостями, произнося такие ласковые слова.

— Никто не любил меня так, никто мне так не служил, как вы, герцогиня.

— Ваше величество помнит об этом?

— Всегда… Герцогиня, я хочу от вас доказательства дружбы.

— Всем своим существом я ваша, ваше величество!

— Но где же доказательство дружбы?

— Какое?

— Обратитесь ко мне с какой-нибудь просьбой.

— С просьбой?

— О, я знаю, у вас самая бескорыстная, самая возвышенная, самая царственная душа.

— Но хвалите меня чрезмерно, ваше величество, — сказала взволнованно герцогиня.

— Я не в состоянии воздать вам хвалу, которая была бы равна вашим заслугам.

— С возрастом под влиянием несчастий очень меняешься, ваше величество.

— Да услышит вас бог, герцогиня!

— Что это значит, ваше величество?

— Это значит вот что: прежняя герцогиня, прекрасная, обожаемая Шеврез, ответила бы мне черной неблагодарностью. Она бы сказала: «Мне ничего не нужно от вас». Да будут в таком случае благословенны несчастья, если они изменили вас и вы теперь, быть может, ответите мне: «Принимаю».

Взгляд и улыбка герцогини смягчились. Она была очарована королевой и не пыталась скрыть свои чувства.

— Говорите же, моя дорогая, — продолжала королева, — чего вы желаете?

— Итак, я должна высказаться?

— Поскорей, не раздумывая.

— Ваше величество можете принести мне несказанную радость, несравненную радость.

— Ну, говорите же, — промолвила королева, слегка охладев вследствие проснувшегося в ней беспокойства. — Только не забывайте, моя дорогая Шеврез, что теперь надо мной стоит сын, как некогда стоял муж.

— Я буду скромна, моя королева.

— Называйте меня Анной, как прежде, это будет сладким напоминанием о несравненных днях юности.

— Хорошо. Итак, моя обожаемая госпожа, моя милая Анна…

— Ты еще помнишь испанский?

— Конечно.

— Тогда сообщи мне по-испански, чего ты хочешь.

— Я хочу следующего: окажи мне честь и приезжай ко мне на несколько дней в Дампьер.

— И это все? — воскликнула пораженная королева.

— Да.

— Только и всего?

— Боже мой, разве вы не видите, что я прошу вас о неслыханном благодеянии? Если вы не видите этого, значит, вовсе меня не знаете. Принимаете ли вы мое приглашение?

— Конечно, и от всего сердца.

— О, как я признательна вам!

— И я буду счастлива, — продолжала, все еще не вполне уверовав в искренность герцогини, Анна Австрийская, — если мое присутствие сможет оказаться полезным для вас.

— Полезным! — воскликнула, смеясь, герцогиня. — О нет! Приятным, сладостным, радостным, да, тысячу раз да! Значит, вы обещаете?

— Даю вам слово.

Герцогиня схватила прекрасную руку королевы и покрыла ее поцелуями.

«Она, в сущности, добрая женщина, — подумала королева, — и… ей свойственно душевное благородство».

— Ваше величество, — задала вопрос герцогиня, — даете ли вы мне две недели?

— Конечно. Но для чего?

— Зная, что я в немилости, никто не хотел дать мневзаймы сто тысяч экю, которые мне нужны, чтобы привести в порядок Дампьер. Но теперь, лишь только станет известно, что эти деньги пойдут на то, чтобы принять ваше величество, парижские капиталы рекой потекут ко мне.

— Так вот оно что, — сказала королева, ласково кивнув головой, — сто тысяч экю! Нужно сто тысяч экю, чтобы привести в порядок Дампьер?

— Около этого.

— И никто не хочет ссудить их вам?

— Никто.

— Если хотите, я их ссужу, герцогиня.

— О, я не посмею.

— Напрасно.

— Правда?

— Честное слово королевы. Сто тысяч экю — это, в сущности, не так уж много.

— Разве?

— Да, немного. Я знаю, что вы никогда не продавали ваше молчание за цену, которую оно стоит. Подвиньте мне этот стол, герцогиня, и я напишу вам чек для господина Кольбера; нет, лучше для господина Фуке, который гораздо любезнее и приятнее.

— А платит ли он?

— Если он не заплатит, заплачу я. Но это был бы первый случай, когда бы он мне отказал.

Королева написала записку, вручила ее герцогине и простилась с ней, расцеловав ее напоследок.

V

КАК ЖАН ДЕ ЛАФОНТЕН НАПИСАЛ СВОЮ ПЕРВУЮ СКАЗКУ
Рассказ обо всех этих интригах нами исчерпан, и в трех последующих главах нашего повествования развернется непринужденная игра человеческого ума, столь многообразного в своих проявлениях.

Быть может, и впредь мы не сможем обойтись в той картине, которую собираемся показать, без политики и интриг, но их пружины будут скрыты так глубоко, что читатель увидит лишь цветы и роскошную живопись, ибо дело будет обстоять здесь точно так же, как в балагане на ярмарке, где великана, шагающего по подмосткам, приводят в движение слабые ножки и хрупкие ручки запрятанного в его платье ребенка.

Итак, мы возвращаемся в Сен-Манде, где суперинтендант по своему обыкновению принимает избранное общество эпикурейцев.

С некоторых пор для хозяина наступили тяжелые дни. Всякий, войдя к нему, не может не почувствовать затруднений, испытываемых министром.

Здесь не бывает больше многолюдных и шумных сборищ. Предлог, который приводит Фуке, — финансы, но, как остроумно заметил Гурвиль, не бывало еще предлога более лживого: тут нет и тени финансов. Правда, пока Ватель еще умудряется поддерживать репутацию дома.

Между тем садовники и огородники, снабжающие своими припасами кухню, жалуются, что их разоряют, задерживая расчеты. Комиссионеры, поставляющие испанские вина, шлют письмо за письмом, тщетно прося об оплате счетов. Рыбаки, нанятые суперинтендантом на побережье Нормандии, прикидывают в уме, что, если бы с ними был произведен полный расчет, они смогли бы бросить рыбную ловлю и осесть на земле. Свежая рыба, которая позднее станет причиною смерти Вателя, больше не появляется.

И все же в приемный день друзья г-на Фуке собрались у него в большем количестве, чем обычно. Гурвиль и аббат Фуке беседуют о финансах, иначе говоря, аббат берет у Гурвиля несколько пистолей взаймы. Пелисон, положив ногу на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открыть парламент. И эта речь — настоящий шедевр, ибо Пелисон сочиняет ее для друга, то есть вкладывает в нее все то, над чем он не стал бы, разумеется, биться, если бы писал ее для себя. Вскоре из к глубины сада выходят Лафонтен и Лоре, спорящие о шутливых стихах.

Художники и музыканты собираются возле столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет дожидаться себя. Сейчас половина восьмого. Аппетит уже сильно разыгрался.

После того как все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелисону, отрывает его от раздумий и, выведя на середину гостиной, двери которой тщательно закрыты, спрашивает у него:

— Ну, что нового?

Пелисон смотрит на него.

— Я занял у своей тетушки двадцать пять тысяч ливров — вот чеки на эту сумму.

— Хорошо, — отвечает Гурвиль, — теперь не хватает лишь ста девяноста пяти тысяч ливров для первого взноса.

— Это какого же взноса? — спрашивает Лафонтен таким тоном, как если бы он задал свой обычный вопрос: «А читали ли вы Баруха?»

— Ох уж этот мне рассеянный человек! — восклицает Гурвиль. — Ведь вы сами сообщили мне о небольшом поместье в Корбейле, которое собирается продать один из кредиторов господина Фуке; ведь это вы предложили всем друзьям Эпикура устроить складчину, чтобы помешать этому; вы говорили также, что продадите часть вашего дома в Шато-Тьери, чтоб внести свою долю, а теперь вы вдруг спрашиваете: «Это какого же взноса?»

Эти слова Гурвиля были встречены общим смехом, заставившим покраснеть Лафонтена.

— Простите, простите меня, — сказал он, — это верно; пет, я не забыл.

Только…

— Только ты больше не помнил об этом, — заметил Лоре.

— Сущая истина. Он совершенно прав. Забыть и не помнить — это большая разница.

— А вы принесли вашу лепту, — спросил Пелисон, — деньги за проданный вами участок земли?

— Проданный? Нет, не принес.

— Вы что же, так его и не продали? — удивился Гурвиль, знавший бескорыстие и щедрость поэта.

— Моя жена не допустила этого, — отвечал Лафонтен.

Раздался новый взрыв смеха.

— Но ведь в Шато-Тьери вы ездили именно с этой целью?

— Да, и даже верхом.

— Бедный Жан!

— Я восемь раз сменил лошадей. Я изнемог.

— Вот это друг!.. Но там-то вы, надеюсь, отдохнула?

— Отдохнул? Вот так отдых! Там у меня было довольно хлопот.

— Как так?

— Моя жена принялась кокетничать с тем, кому я собирался продать свой участок; этот человек отказался от покупки, и я вызвал его на дуэль.

— Превосходно! И вы дрались?

— Очевидно, нет.

— Вы, стало быть, и этого толком не знаете?

— Нет, нет; вмешалась моя жена со своею родней. В течение четверти часа я стоял со шпагой в руке, но между тем не был ранен.

— А ваш противник?

— Противник тоже. Он не явился на место дуэли.

— Замечательно! — закричали со всех сторон. — Вы, должно быть, метали громы и молнии?

— Разумеется! Там я схватил простуду, а когда вернулся домой, жена накинулась на меня с бранью.

— Всерьез?

— Всерьез! Она бросила в меня хлебом, понимаете, большим хлебом и попала мне в голову.

— А вы?

— А я? Я принялся швырять в нее и ее гостей всем, что нашел на столе; потом вскочил на коня, и вот я здесь.

Нельзя было оставаться серьезным, слушая эту комическую героику. Когда ураган смеха несколько стих, Лафонтена спросили:

— И это все, что вы привезли?

— О нет. Мне пришла в голову превосходная мысль.

— Выскажите ее.

— Приметили ли вы, что у нас во Франции сочиняется множество игривых стишков?

— Еще бы, — ответили хором присутствующие.

— И что их мало печатают?

— Совершенно верно; законы на этот счет очень суровы.

— И я подумал, что редкий товар — ценный товар. Вот почему я принялся сочинять небольшую поэмку, в высшей степени вольную.

— О, о, милый поэт!

— В высшей степени непристойную.

— О, о!

— В высшей степени циничную.

— Черт подери!

— Я вставил в нее все словечки из обихода любви, которые только знаю, — говорил Лафонтен.

Все хохотали до упаду, слушая, как славный поэт расхваливает свой товар.

— И я постарался превзойти все написанное прежде меня Боккаччо, Аретино и другими мастерами этого жанра.

— Боже мой! — вскричал Пелисон. — Да он заработает себе отлучение.

— Вы и в самом деле так думаете? — наивно спросил Лафонтен. — Клянусь вам, я сделал это не для себя, а для господина Фуке.

Столь великолепный довод окончательно развеселил присутствующих.

— И, кроме того, — продолжал Лафоптен, потирая руки, — я продал первое издание этой поэмы за целые восемьсот ливров. Между тем за книги благочестивого содержания издатели платят вдвое дешевле.

— Уж лучше бы вы состряпали, — заметил со смехом Гурвиль, — пару благочестивых книг.

— Это хлопотно и недостаточно развлекательно, — спокойно сказал Лафонтен, — вот здесь, в этом мешочке, восемьсот ливров.

С этими словами он вручил свой дар казначею эпикурейцев, Вслед за ним отдал свои пятьдесят ливров Лоре. Остальные также внесли кто сколько мог. Когда подсчитали, оказалось, что собрано сорок тысяч ливров.

Еще не замолк звон монет, как суперинтендант вошел или, вернее, проскользнул в залу. Он был незримым свидетелем этой сцены. И он, который ворочал миллиардами, богач, познавший все удовольствия и все почести, какие только существуют на свете, этот человек с необъятным сердцем и творческим мозгом, переплавивший в себе, словно тигель, материальную и духовную сущность первого королевства в мире, знаменитый Фуке стоял, окруженный гостями, с глазами полными слез, и, погрузив в мешок с золотом и серебром свои тонкие белые пальцы, сказал мягким и растроганным голосом:

— О жалкая милостыня, ты затеряешься в самой крошечной складке моего опустевшего кошелька, но ты наполнила до краев мое сердце, а его никто и ничто не в состоянии исчерпать. Спасибо, друзья, спасибо! — И так как он не мог расцеловать всех находившихся в комнате, у которых также навернулись на глаза слезы, он обнял Лафонтена со словами:

— Бедненький мой! Из-за меня вас вздула жена, и из-за меня духовник наложит на вас отлучение.

— Все это сущие пустяки: обожди ваши кредиторы годика два, я написал бы добрую сотню сказок; каждая из них была бы выпущена двумя изданиями, и ваш долг был бы оплачен!

VI

ЛАФОНТЕН ВЕДЕТ ПЕРЕГОВОРЫ
Фуке, сердечно пожав руку Лафонтену, сказал:

— Мой милый поэт, сочините, прошу вас, еще сотню сказок и не только ради восьмидесяти пистолей за каждую, но и для того, чтобы обогатить нашу словесность сотней шедевров.

— Но не думайте, — важничая, заявил Лафонтен, — что я принес господину суперинтенданту лишь эту идею и эти восемьдесят пистолей.

— Лафонтен, никак, сегодня богач! — вскричали со всех сторон.

— Да будет благословенна мысль, способная подарить меня миллионом или двумя, — весело произнес Фуке.

— Вот именно, — согласился Лафонтен.

— Скорее, скорее! — раздались крики присутствующих.

— Берегитесь! — шепнул Пелисон Лафонтену. — До сих пор вы имели большой успех, но нельзя же перегибать палку.

— Ни-ни, господин Пелисон, вы человек отменного вкуса, и вы сами выразите мне свое одобрение.

— Речь идет о миллионах? — спросил Гурвиль.

Лафонтен ударил себя в грудь и сказал:

— У меня вот тут полтора миллиона.

— К черту этого гасконца из Шато-Тьери! — воскликнул Лоре.

— Вам подобало бы коснуться не кармана, а головы, — заметил Фуке.

— Господин суперинтендант, — продолжал Лафонтен, — вы не генеральный прокурор, вы поэт.

— Неужели? — вскричали Лоре, Конрар и прочие литераторы.

— Я утверждаю, что вы поэт, живописец, ваятель, друг наук и искусств, но признайтесь, признайтесь сами, вы никоим образом не судейский!

— Охотно, — ответил, улыбаясь, Фуке.

— Если б вас захотели избрать в Академию, скажите, вы бы отказались от этого?

— Полагаю, что так, да не обидятся на меня академики.

— Но почему же, не желая входить в состав Академии, вы позволяете числить себя в составе парламента?

— Вот как! — удивился Пелисон. — Мы говорим о политике.

— Я спрашиваю, — продолжал Лафонтен, — идет или не идет господину Фуке прокурорская мантия?

— Дело не в мантии, — возразил Пелисон, раздраженный всеобщим смехом.

— Напротив, именно в мантии, — заметил Лоре.

— Отнимите мантию у генерального прокурора, — сказал Конрар, — и у нас останется господин Фуке, на что мы отнюдь не жалуемся. Но так как не бывает генерального прокурора без мантии, то мы объявляем вслед за господином де Лафонтеном, что мантия действительно пугало.

— Fugiunt risus leporesque, — вставил Лоре.

— Бегут смех и забавы, — перевел один из ученых господ.

— А я, — с важным видом продолжал Пелисон, — совсем иначе перевожу слово «lepores».

— Как же вы его переводите? — спросил Лафонтен.

— Я перевожу следующим образом: «Зайцы спасаются бегством, узрев господина Фуке».

Взрыв хохота; суперинтендант смеется вместе со всеми.

— При чем тут зайцы? — вмешивается уязвленный Конрар.

— Кто не радуется душою, видя господина Фуке во всем блеске его парламентской власти, тот заяц.

— О, о! — пробормотали поэты.

— Quo non ascendam[172], — заявляет Конрар, — представляется мне невозможным рядом с прокурорскою мантией.

— А мне представляется, что этот девиз невозможен без этой мантии, говорит упорно стоящий на своем Пелисон. — Что вы думаете об этом, Гурвиль?

— Я думаю, — ответил Гурвиль, — что прокурорская мантия вещь неплохая, но полтора миллиона все же дороже ее.

— Присоединяюсь к Гурвилю! — воскликнул Фуке, обрывая тем самым спор, ибо его мнение не могло, разумеется, не перевесить все остальные.

— Полтора миллиона! — проворчал Пелисон. — Черт подери! Я знаю одну индийскую басню…

— Расскажите-ка, расскажите, — попросил Лафонтен, — мне также следует познакомиться с нею.

— Приступайте, мы слушаем!

— У черепахи был панцирь, — начал Пелисон. — Она скрывалась в нем, когда ей угрожали враги. Но вот кто-то сказал черепахе: «Летом вам, наверное, очень жарко в этом домике, и, кроме того, мы не видим вас во всей вашей прелести, а между тем я знаю ужа, который выложит за него полтора миллиона»[173].

— Превосходно! — воскликнул со смехом Фуке.

— Ну а дальше? — поторопил Лафонтен, заинтересовавшийся больше баснею, чем вытекающей из нее моралью.

— Черепаха продала панцирь и осталась нагой. Голодный орел увидел ее, ударом клюва убил и сожрал.

— А мораль? — спросил Конрар.

— Мораль состоит в том, что господину Фуке не следует расставаться со своей прокурорской мантией.

Лафонтен принял эту мораль всерьез и возразил своему собеседнику:

— Но вы забыли Эсхила.

— Что вы хотите сказать?

— Эсхила Плешивого, как его называли.

— Что же из этого следует?

— Эсхила, череп которого показался орлу, парящему в высоте, — кто знает, быть может, это был тот самый орел, о котором вы говорили, большому любителю черепах, самым обыкновенным камнем, и он бросил на него черепаху, укрывшуюся под своим панцирем.

— Господи боже! Конечно, Лафонтен прав, — сказал в раздумье Фуке. Всякий орел, если он захочет съесть черепаху, легко сумеет разбить ее панцирь, и, воистину, счастливы те черепахи, за покрышку которых какой-нибудь уж готов заплатить полтора миллиона. Пусть мне дадут такого ужа, столь же щедрого, как в басне, рассказанной Пелисоном, и я отдам ему панцирь.

— Rara avis in terris[174], — вздохнул Конрар.

— Птица, подобная черному лебедю, разве не так? — ухмыльнулся Лафонтен. — Совершенно черная и очень редкая птица. Ну что же, я обнаружил ее.

— Вы нашли покупателя на должность генерального прокурора? — воскликнул Фуке.

— Да, сударь, нашел.

— Но господин суперинтендант ни разу не говорил, что намерен продать ее, — возразил Пелисон.

— Простите, но вы сами говорили об этом, — сказал Конрар.

— И я свидетель, — добавил Гурвиль.

— Хорошие разговоры, однако, он ведет обо мне! Но кто же ваш покупатель, отвечайте-ка, Лафонтен? — спросил Фуке.

— Совсем черная птица, советник парламента, славный малый… Ванель.

— Ванель! — воскликнул Фуке. — Ванель! Муж…

— Вот именно, сударь… ее собственный муж.

— Бедняга, — сказал Фуке, заинтересованный сообщением Лафонтена, значит, он мечтает о должности генерального прокурора?

— Он мечтает быть всем, чем являетесь вы, и делать то же, что делали вы, — вставил Гурвиль.

— Это очень забавно, расскажите-ка подробнее, Лафонтен.

— Дело обстоит очень просто. Время от времени мы видимся с ним. Вот и сегодня я встретил его на площади у Бастилии; он прогуливался там в то самое время, когда я собирался нанять экипаж, чтобы ехать сюда.

— Он, конечно, подстерегал жену, — прервал Лафонтена Лоре.

— О нет, что вы! — без стеснения возразил Фуке. — Он не ревнив.

— И вот он подходит ко мне, обнимает меня, ведет в кабачок Имаж-сен-Фиакр и начинает рассказывать про свои горести.

— У него, стало быть, горести?

— Да, его супруга прививает ему честолюбие. Ему говорили о какой-то парламентской должности, о том, что было произнесено имя господина Фуке, и вот с этого самого часа госпожа Ванель только и делает, что мечтает стать генеральною прокуроршей, и всякую ночь, когда она не видит себя во сне таковою, она прямо умирает от тоски.

— Черт возьми!

— Бедная женщина, — произнес Фуке.

— Подождите. Конрар утверждает, что я не умею вести дела, но вы сами увидите, как я вел себя в этом случае. «Знаете ли вы, — говорю я Ванелю, — что это очень дорого стоит, такая должность, как у господина Фуке?» «Ну а сколько же, например?» — спрашивает Ванель. «Господин Фуке не продал ее за миллион семьсот тысяч ливров, которые ему предлагали». — «Моя жена, — отвечает Ванель, — оценивала ее приблизительно в миллион четыреста тысяч». — «Наличными?» — «Да, наличными: она только что продала поместье в Гиени и получила за него деньги».

— Это недурной куш, если захватить его сразу, — поучительно заметил аббат Фуке, который до этих пор не проронил ни одного слова.

— Бедная госпожа Ванель, — прошептал Фуке.

Пелисон пожал плечами и сказал Фуке на ухо:

— Демон?

— Вот именно… И было бы очень забавно деньгами этого демона исправить зло, которое причинил себе ангел ради меня.

Пелисон удивленно посмотрел на Фуке, мысли которого направились теперь совсем по другому руслу.

— Так что же, — спросил Лафонтен, — как обстоит дело с моими переговорами?

— Замечательно, мой милый поэт.

— Все это так, но нередко человек хвастает, будто готов купить лошадь, а на поверку у него не оказывается денег, чтобы заплатить за уздечку, — заметил Гурвиль.

— Ванель, пожалуй, откажется, если мы поймаем его на слове, — вставил аббат Фуке.

— Вам приходят в голову подобные мысли лишь потому, что вы не знаете развязки моей истории, — снова начал Лафонтен.

— А, есть и развязка? Что же вы тянете? — воскликнул Гурвиль.

— Semper ad adventum[175] не так ли? — сказал Фуке тоном вельможи, который позволяет себе искажать цитаты.

Латинисты зааплодировали.

— А развязка моя, — вскричал Лафонтен, — заключается в том, что этот упрямец Ванель, узнав, что мой путь лежит в Сен-Манде, умолил меня прихватить его вместе с собой.

— О, о!

— И устроить ему, если возможно, свидание с монсеньером. Он сейчас дожидается на лужайке Бель-Эр.

— Словно жук.

— Вы говорите это, Гурвиль, имея в виду его усики. Ах вы, злостный насмешник!

— Господин Фуке, ваше слово!

— Мое слово? По-моему, не подобает, чтобы муж госпожи Ванель простудился у меня на пороге; пошлите за ним, Лафонтен, раз вы знаете, где он находится.

— Я сам отправлюсь за ним.

— И я с вами, — заявил аббат Фуке, — и понесу мешки с золотом.

— Прошу без шуток, — строго сказал Фуке. — Дело серьезное, если тут и впрямь есть настоящее дело. Но прежде всего давайте будем гостеприимны.

Попросите от моего имени извинения у этого милого человека и передайте ему, что я весьма огорчен, заставив его дожидаться, но ведь я не знал о его приезде.

Лафонтен побежал за Ванелем. За ним поспешил Гурвиль, и это оказалось весьма кстати, так как поэт, отдавшись своим вычислениям, сбился с пути и направился было к Сен-Мару.

Через четверть часа Ванель уже входил в кабинет суперинтенданта, тот самый кабинет, который вместе со всеми смежными помещениями мы описали в начале нашего повествования.

Увидев Ванеля, Фуке подозвал Пелисона и в течение нескольких минут что-то шептал ему на ухо.

— Запомните хорошенько, — сказал он ему, — проследите за тем, чтобы в карету было уложено все серебро, посуда и все драгоценности. Возьмите вороных лошадей, пусть ювелир отправится вместе с вами. Задержите ужин до приезда госпожи де Бельер.

— Надо бы предупредить госпожу де Бельер, — предложил Пелисон.

— Не к чему. Я сам позабочусь об этом.

— Отлично.

— Идите, друг мой.

Пелисон ушел, не очень-то хорошо понимая, в чем дело, но, как это бывает с преданными друзьями, исполненный доверия к воле того, кому он привык подчиняться во всем. В этом сила избранных душ. Недоверие свойство низких натур.

Ванель склонился перед суперинтендантом. Он собрался было начать длинную речь.

— Садитесь, сударь, — обратился к нему Фуке. — Кажется, вы хотите купить мою должность?

— Монсеньер…

— Сколько вы можете заплатить за нее?

— Это вам, монсеньер, надлежит назвать сумму. Я знаю, что вам уже делали известные предложения.

— Мне говорили, что госпожа Ванель оценивает мою должность в миллион четыреста тысяч?

— Это все, чем мы с нею располагаем.

— Вы можете расплатиться наличными?

— У меня нет с собой денег, — отвечал наивно Ванель, приготовившийся к борьбе, хитростям, к шахматным комбинациям и озадаченный такой простотой и величием.

— Когда же они будут у вас?

— Как только прикажете, монсеньер.

Он трепетал при мысли, что Фуке, быть может, издевается над ним.

— Если б вам не нужно было возвращаться ради денег в Париж, я бы сказал — немедленно…

— О монсеньер!..

— Но, — перебил суперинтендант, — отложим расчеты и подписание договора на завтра.

— Пусть будет по-вашему, — согласился оглушенный и похолодевший Ванель.

— Итак, на шесть часов утра, — добавил Фуке.

— На шесть часов, — повторил Ванель.

— Прощайте, господин Ванель. Передайте вашей супруге, что я целую ей ручки.

И Фуке встал.

Тогда Ванель, с налившимися кровью глазами и потеряв голову, произнес:

— Монсеньер, итак, вы даете честное слово?

Фуке повернул к нему голову и спросил:

— Черт подери, а вы?

Ванель смешался, вздрогнул и кончил тем, что робко протянул руку. Фуке благородным жестом протянул навстречу свою. И честная рука на секунду коснулась влажной руки лицемера. Ванель сжал пальцы Фуке, чтобы убедить себя в том, что это не сон. Суперинтендант едва приметным движением освободил свою руку.

— Прощайте, — сказал он Ванелю.

Ванель попятился к двери, торопливо прошел через приемные комнаты и исчез за порогом дома.

VII

СТОЛОВОЕ СЕРЕБРО И БРИЛЬЯНТЫ Г-ЖИ ДЕ БЕЛЬЕР
Отпустив Ванеля, Фуке на минуту задумался.

«Чего бы ни сделать для женщины, которую когда-то любил, — все не будет чрезмерным. Маргарита жаждет стать прокуроршей. Почему бы и не доставить ей этого удовольствия? А теперь, когда самая щепетильная совесть не могла бы меня ни в чем упрекнуть, отдадим свои помыслы той, которая любит меня. Госпожа де Бельер, наверное, уже на месте».

И он взглянул в направлении потайной двери. Тщательно заперев кабинет, он открыл ее, спустился в подземный ход, который вел из его дома в Венсенский замок, и поспешно отправился по этому коридору к обычному месту их встреч.

Он даже не предупредил свою подругу звонком, так как знал, что она никогда не опаздывает на свидания.

Маркиза и в самом деле опередила его и ждала. Суперинтендант постучал, и она тотчас же подошла к двери, чтобы взять просунутую под нее записку.

«Приезжайте, маркиза. Вас ожидают к ужину».

Оживленная и счастливая г-жа де Бельер села в карету на Венсенской аллее и через несколько мгновений протянула руку Гурвилю, который, чтобы доставить удовольствие своему начальнику и министру, ожидал ее во дворе на крыльце.

Она не заметила, как во двор влетела разгоряченная, вся в белой пене вороная упряжка Фуке, доставившая в Сен-Манде Пелисона и того самого ювелира, которому она продала свою посуду и драгоценности. Пелисон ввел его в кабинет, где все еще находился Фуке.

Суперинтендант поблагодарил ювелира за то, что он сохранил, как если бы дело шло о закладе, сокровища, которые имел право продать. Он бросил взгляд на общую сумму счета: она достигала миллиона трехсот тысяч ливров. Затем, устроившись возле бюро, он выписал чек на миллион четыреста тысяч, подлежащий оплате наличными из его кассы на следующий день до полудня.

— Целых сто тысяч прибыли! — вскричал ювелир. — Ах, монсеньер, как вы щедры!

— Нет, нет, сударь, — сказал Фуке, потрепав его по плечу, — бывает порой деликатность, которую оплатить невозможно. Прибыль приблизительно та же, какую вы могли бы извлечь, продав эти вещи; но за мною также проценты.

С этими словами он снял со своего кружевного манжета усыпанную брильянтами запонку, которую этот же ювелир неоднократно оценивал в три тысячи пистолей, и обратился к нему:

— Возьмите же это на память, и до свидания. Вы человек исключительной честности.

— А вы, монсеньер, — воскликнул глубоко тронутый ювелир, — вы славный вельможа!

Фуке выпустил достойного ювелира через потайную дверь и пошел навстречу г-же де Бельер, уже окруженной гостями.

Маркиза, всегда очаровательная, в этот день была ослепительно хороша.

— Не находите ли вы, господа, что маркиза нынешним вечером не имеет себе подобных? — спросил Фуке. — Знаете ли вы, почему?

— Потому что госпожа де Бельер — красивейшая из женщин, — отвечал кто-то из гостей.

— Нет, потому что она лучшая среди женщин. Однако… все драгоценности, надетые этим вечером на маркизе, — поддельные.

Госпожа де Бельер покраснела.

— О, это можно говорить без всякого опасения женщине, обладающей лучшими в Париже брильянтами, — раздались голоса окружающих.

— Ну, что вы на это скажете? — тихо спросил Фуке Пелисона.

— Наконец-то я понял. Вы очень хорошо поступили.

— То-то же, — засмеялся Фуке.

— Кушать подано, — торжественно возгласил Ватель.

Волна приглашенных устремилась в столовую гораздо поспешнее, чем это принято на министерских приемах; здесь их ожидало великолепное зрелище.

На буфетах, на поставцах, на столе среди цветов и свечей ослепительно блистала богатейшая золотая и серебряная посуда. Это были остатки старинных сокровищ, изваянных, отлитых и вычеканенных флорентийскими мастерами, привезенными Медичи в те времена, когда во Франции еще не перевелось золото. Эти чудеса из чудес искусства, запрятанные или зарытые в землю во время гражданских распрей, робко появлялись на свет, когда наступал перерыв в тех войнах, которые вели люди хорошего тона и которые звались Фрондой. Сеньоры, сражаясь между собой, убивали друг друга, но не позволяли себе грабежа. На всей посуде был герб г-жи де Бельер.

— Как, — вскричал Лафонтен, — тут везде П. и Б.!

Но наибольшее восхищение вызвал прибор маркизы, расставленный по указанию самого Фуке. Перед ним возвышалась пирамида брильянтов, сапфиров, изумрудов и античных камней; сердолики, резанные малоазийскими греками, в золотой мизииской оправе, изумительная древпеалександрийская мозаика в серебре, тяжелые египечские браслеты времен Клеопатры лежали в громадном блюде — творении Палисси, стоявшем на треножнике из золоченой бронзы работы Бенвенуто Челлини.

Лишь только маркиза увидела пред собою все то, чего она не надеялась снова увидеть, лицо ее покрылось мертвенной бледностью. Глубокое молчание, предвестник сильных душевных потрясений, воцарилось в этой ошеломленной и встревоженной зале.

Фуке даже не подал рукой знака, чтоб удалить лакеев в расшитых кафтанах, сновавших, как торопливые пчелы, вокруг громадных столов и буфетов.

— Господа, — сказал он, — посуда, которую вы здесь видите, принадлежала госпоже де Бельер. Однажды, узнав, что один из ее друзей попал в стесненные обстоятельства, она отослала все это золото и серебро вместе с драгоценностями, лежащими грудой пред нею, к своему ювелиру. Столь великодушный поступок должен быть по достоинству оценен такими истинными друзьями, как вы. Счастлив тот, кто внушает такую любовь! Выпьем же за здоровье госпожи де Бельер!



Громкие крики покрыли слова Фуке; онемевшая маркиза откинулась в кресле ни жива ни мертва; еще немного, и бедная женщина лишилась бы чувств, уподобившись птицам Древней Эллады, пролетавшим над ареною олимпийских ристалищ.

— А теперь, — предложил Пелисон, которого всегда трогала добродетель и приводила в восторг красота, — а теперь выпьем за того человека, ради которого маркиза свершила столь прекрасный поступок, ибо тот, о ком идет речь, воистину достоин любви.

Очередь дошла до маркизы. Она встала, бледная и улыбающаяся, протянула дрожащей рукою стакан, и ее пальцы коснулись пальцев Фуке, тогда как ее еще затуманенный взгляд жаждал ответной любви, сжигавшей благородное сердце ее великого друга.

Ужин, начавшийся столь примечательным образом, скоро превратился в настоящее пиршество. Никто не старался быть остроумным, и все же никто не страдал отсутствием остроумия.

Лафоптен забыл о своем любимом вине Горньи и позволил Вателю примирить себя с ронскими и испанскими винами.

Аббат Фуке до того подобрел, что Гурвиль шепнул ему на ухо:

— Вы стали столь нежным, сударь, что смотрите, как бы кто-нибудь не вздумал вас съесть.

Часы текли неприметно и радостно, как бы осыпая пирующих розами. Вопреки своему давнему обыкновению, суперинтендант не встал из-за стола перед обильным десертом. Он улыбался своим друзьям, захмелевшим тем опьянением» которое обычно бывает у всех, чьи сердца захмелели раньше, чем головы. В первый раз за весь вечер он посмотрел на часы.

Вдруг к крыльцу подкатила карета, и — поразительная вещь! — звук колес уловили в зале среди шума и песен. Фуке прислушался, потом обратил взгляд к прихожей. Ему показалось, что там раздаются шаги и что эти шаги не попирают землю, но гнетут его сердце.

Инстинктивно он отодвинулся от г-жи де Бельер, ноги которой касался в течение двух часов.

— Господин д'Эрбле, ваннский епископ, — доложил во весь голос привратник.

И на пороге показался мрачный и задумчивый Арамис, голову которого вдруг украсили два конца гирлянды, которая только что распалась на части, так как пламя свечи пережгло скреплявшие ее нитки.

VIII

РАСПИСКА КАРДИНАЛА МАЗАРИНИ
Фуке, несомненно, встретил бы шумным приветствием этого вновь прибывшего друга, если бы ледяной вид и рассеянный взгляд Арамиса не побудили суперинтенданта к соблюдению обычной для него сдержанности.

— Не поможете ли вы нам в нашем единоборстве с десертом? — все же спросил Фуке. — Не ужасает ли вас наше бесшабашное пиршество.

— Монсеньер, — почтительно сказал Арамис, — я начну с извинения, что нарушаю ваше искрящееся весельем собрание, но я попрошу, по завершении вашего пира, уделить мне несколько мгновений, чтобы переговорить о делах.

Слово «дела» заставило насторожиться кое-кого между эпикурейцами. Фуке поднялся со своего места.

— Неизменно дела, господин д'Эрбле, — сказал он. — Счастье еще, что дела появляются только под конец ужина.

С этими словами он предложил руку г-же де Бельер, посмотревшей на него с некоторым беспокойством; проводив ее в гостиную, что была рядом, он поручил ее наиболее благоразумным из своих сотрапезников.

Сам же, взяв под руку Арамиса, удалился с ним к себе в кабинет. Тут Арамис сразу же забыл о почтительности и этикете. Он сел и спросил:

— Догадайтесь, кого мне пришлось повидать этим вечером.

— Дорогой шевалье, всякий раз, как вы начинаете спою речь подобным вступлением, я ожидаю, что вы сообщите мне что-нибудь неприятное.

— И на этот раз, дорогой друг, вы не ошиблись, — подтвердил Арамис.

— Ну так не томите меня, — безразлично добавил Фуке.

— Итак, я видел госпожу де Шеврез.

— Старую герцогиню? Или, может быть, ее тень?

— Старую волчицу во плоти и крови.

— Без зубов?

— Возможно; однако не без когтей.

— Чего же она может хотеть от меня? Я не скуп по отношению к не слишком целомудренным женщинам. Это качество всегда ценится женщинами, и даже тогда, когда они больше не могут надеяться на любовь.

— Госпожа де Шеврез отлично осведомлена о том, что вы не скупы, ибо она хочет выманить у вас деньги.

— Вот как! Под каким же предлогом?

— Ах, в предлогах у нее недостатка не будет. По-видимому, у нее есть кое-какие письма Мазарини.

— Меня это нисколько не удивляет. Прелат был прославленным волокитой.

— Да, но, вероятно, эти письма не имеют отношения к его любовным делам. В них идет речь, как говорят, о финансах.

— Это менее интересно.

— Вы решительно не догадываетесь, к чему я клоню?

— Решительно.

— Вы никогда не слыхали о том, что вас обвиняют в присвоении государственных сумм?

— Сто раз! Тысячу раз! С тех пор как пребываю на службе, дорогой мой д'Эрбле, я только об этом и слышу. Совершенно так же, епископ, вы постоянно слышите упреки в безверии; или, будучи мушкетером, слышали обвинения в трусости. Министра финансов без конца обвиняют в том, что он разворовывает эти финансы.

— Хорошо. Но давайте внесем в это дело полную ясность, ибо, судя по тому, что говорит герцогиня, Мазарини в своих письмах выражается весьма недвусмысленно.

— В чем же эта недвусмысленность?

— Он называет сумму приблизительно в тринадцать миллионов, отчитаться в которой вам было бы затруднительно.

— Тринадцать миллионов, — повторил суперинтендант, растягиваясь в кресле, чтобы было удобнее поднять лицо к потолку. — Тринадцать миллионов!.. Ах ты господи, дайте припомнить, какие же это миллионы среди всех тех, в краже которых меня обвиняют!

— Не смейтесь, дорогой друг, это очень серьезно. Несомненно, у герцогини имеются письма, и эти письма, надо полагать, подлинные, так как она хотела продать их за пятьсот тысяч ливров.

— За такие деньги можно купить хорошую клевету, — отвечал Фуке. — Ах да, я знаю, о чем вы говорите. — И суперинтендант засмеялся от всего сердца.

— Тем лучше! — сказал не очень-то успокоенный Арамис.

— Я припоминаю эти тринадцать миллионов. Ну да, это и есть то самое!

— Вы меня чрезвычайно обрадовали. В чем тут дело?

— Представьте себе, друг мой, что однажды сеньор Мазарини, упокой господи его душу, получил тринадцать миллионов за уступку спорных земель в Вальтелине; он их вычеркнул из приходных книг, перевел на меня и заставил затем вручить ему эти деньги на военные нужды.

— Отлично. Значит, в употреблении их вы можете отчитаться?

— Нет, кардинал записал эти деньги на мое имя и послал мне расписку.

— Но у вас сохраняется эта расписка?

— Еще бы! — кивнул Фуке и спокойно направился к большому бюро черного дерева с инкрустациями из золота и перламутра.

— Меня приводят в восторг, — восхитился Арамис, — во-первых, ваша безупречная память, затем хладнокровие и, наконец, порядок, царящий в ваших делах, тогда как по существу вы — поэт.

— Да, — отвечал Фуке, — мой порядок — порождение лени; я завел его, чтобы не терять даром времени. Так, например, я знаю, что расписки Мазарини в третьем ящике под литерой М; я открываю ящик и сразу беру в руку нужную мне бумагу. Даже ночью без свечи я легко разыщу ее. — И уверенною рукой он ощупал связку бумаг, лежавших в открытом ящике. — Больше того, — продолжал Фуке, — я помню эту бумагу, как будто вижу ее перед собой.

Она очень плотная, немного шероховатая, с золотым обрезом; на числе, которым она помечена, Мазарини посадил кляксу. Но вот в чем дело: бумага, она словно чувствует, что ее ищут, что она нужна до зарезу, и потому прячется и бунтует.

И суперинтендант заглянул в ящик.

Арамис встал.

— Странно, — протянул Фуке.

— Ваша память на этот раз изменяет вам, дорогой друг, поищите в какой-нибудь другой связке.

Фуке взял связку, перебрал ее еще раз и побледнел.

— Не упорствуйте и поищите где-нибудь в другом месте, — сказал Арамис.

— Бесполезно, бесполезно, до этих пор я ни разу не ошибался; никто, кроме меня, не касается этих бумаг, никто не открывает этого ящика, к которому, как вы видите, я велел сделать секретный замок, и его шифр знаю лишь я один.

— К какому же выводу вы приходите? — спросил встревоженный Арамис.

— К тому, что квитанция Мазарини украдена. Госпожа де Шеврез права, шевалье: я присвоил казенные деньги; я взял тринадцать миллионов из сундуков государства, я — вор, господин д'Эрбле.

— Не горячитесь, сударь, не волнуйтесь!

— Как же не волноваться, дорогой шевалье? Причин для этого более чем достаточно. Заправский процесс, заправский приговор, и ваш друг суперинтендант последует в Монфокон за своим коллегой Ангераном де Мариньи, за своим предшественником Самблапсе.

— О, не так быстро, — улыбнулся Арамис.

— Почему? Почему не так быстро! Что же, по-вашему, сделала герцогиня де Шеврез с этими письмами? Ведь вы отказались от них, не так ли?

— О, я наотрез отказался. Я предполагаю, что она отправилась продавать их господину Кольберу.

— Вот видите!

— Я сказал, что предполагаю. Я мог бы сказать, что в этом уверен, так как поручил проследить за нею. Расставшись со мной, она вернулась к себе, затем вышла через черный ход своего дома и отправилась в дом интенданта на улицу Круа-де-Пти-Шан.

— Значит, процесс, скандал и бесчестье, и все как гром с неба: слепо, жестоко, безжалостно.

Арамис подошел к Фуке, который весь трепетал в своем кресле перед открытыми ящиками. Он положил ему на плечо руку и сказал ласковым тоном:

— Никогда не забывайте, что положение господина Фуке не может идти в сравнение с положением Самблансе или де Мариньи.

— Почему же, господи боже?

— Потому что против этих министров был возбужден процесс и приговор приведен в исполнение. А с вами этого случиться не может.

— И опять-таки почему? Ведь казнокрад во все времена — преступник?

— Преступник, имеющий возможность укрыться в убежище, никогда не бывает в опасности.

— Спасаться? Бежать?

— Я говорю не об этом; вы забываете, что такие процессы могут быть возбуждены только парламентом, что ведение их поручается генеральному прокурору и что вы сами являетесь таковым. Итак, если только вы не пожелаете осудить себя самого…

— О! — вдруг воскликнул Фуке, стукнув кулаком по столу.

— Ну что, что еще?

— То, что я больше не прокурор.

Теперь мертвенно побледнел Арамис, и он сжал руки с такою силою, что хрустнули пальцы. Он растерянно посмотрел на Фуке и, отчеканивая каждый слог, произнес:

— Вы больше не прокурор?

— Нет.

— С какого времени?

— Тому уже четыре иль пять часов.

— Берегитесь, — холодно перебил Арамис, — мне кажется, что вы не в себе, дорогой мой. Очнитесь!

— Я говорю, — продолжал Фуке, — что не так давно явился ко мне некто, посланный моими друзьями, и предложил миллион четыреста тысяч за мою должность. И я продал ее.

Арамис замолк. На его лице мелькнуло выражение ужаса, и это подействовало на суперинтенданта сильнее, чем могли бы подействовать все крики и речи на свете.

— Значит, вы очень нуждались в деньгах? — проговорил наконец Арамис.

— Да, тут был замешан долг чести.

И в немногих словах Фуке рассказал Арамису о великодушии г-жи де Бельер и о том способе, каким он посчитал нужным отплатить за это великодушие.

— Очень красивый жест, — сказал Арамис. — Во сколько же он вам обошелся?

— Ровно в миллион четыреста тысяч, вырученных за мою должность.

— Которые вы, не раздумывая, тут же на месте и получили? О, мой неразумный друг!

— Я еще не получил их, но получу завтра.

— Значит, это дело еще не закончено?

— Оно должно быть закончено, так как я выписал ювелиру чек, по которому он должен ровно в двенадцать получить эту сумму из моей кассы, куда она будет внесена между шестью и семью часами утра.

— Слава богу! — вскричал Арамис и захлопал в ладоши. — Ничто, стало быть, не закончено, раз вам еще не уплачено.

— А ювелир?

— Без четверти двенадцать вы получите от меня миллион четыреста тысяч.

— Погодите! Ведь в шесть утра я должен подписать договор.

— Ручаюсь, что вы его не подпишете.

— Шевалье, я дал слово.

— Вы возьмете его назад, вот и все.

— Что вы сказали! — воскликнул глубоко потрясенный Фуке. — Взять назад слово, которое дал Фуке?

На почти негодующий взгляд министра Арамис ответил взглядом, исполненным гнева.

— Сударь, — сказал он, — мне кажется, что я с достаточным основанием могу быть назван порядочным человеком, не так ли? Под солдатским плащом я пятьсот раз рисковал жизнью, в одежде священника я оказал еще более важные услуги богу, государству, а также друзьям. Честное слово стоит не больше того, чем человек, давший его. Когда он держит его — это чистое золото; оно же — разящая сталь, когда он не желает его держать. В этом случае он защищается этим словом, как оружием чести, ибо если порядочный человек не держит своего честного слова, значит, он в смертельной опасности, значит, он рискует гораздо большим, чем та выгода, которую может извлечь из этого его враг. В таком случае, сударь, обращаются к богу и своему праву.

Фуке опустил голову:

— Я бедный бретонец, простой и упрямый, и мой ум восхищается вашим и страшится его. Я не говорю, что держу свое слово из добродетели. Если хотите, я держу его по привычке. Но простые люди достаточно простодушны, чтоб восхищаться этой привычкой. Это единственная моя добродетель. Оставьте же мне воздаваемую за нее добрую славу.

— Значит, не позже как завтра вы подпишете акт о продаже должности, которая защищает вас от всех ваших врагов?

— Подпишу.

Арамис глубоко вздохнул, осмотрелся вокруг, как тот, кто ищет, что бы ему разбить, и произнес:

— Мы располагаем еще одним средством, и я надеюсь, что вы не откажетесь применить его.

— Конечно, нет, если оно благопристойно… как все, что вы предлагаете, мой дорогой друг.

— Нет ничего более благопристойного, чем побудить вашего покупателя отказаться от сделанной им покупки. Он из числа ваших друзей?

— Разумеется… но…

— Но если это дело вы предоставите мне, я не отчаиваюсь.

— Предоставляювам быть полным хозяином в нем.

— С кем же вы вели ваши переговоры? Кто он?

— Я не знаю, знаете ли вы членов парламента?

— Большинство. Это какой-нибудь президент?

— Нет, это простой советник.

— Вот как!

— И имя его — Ванель.

Арамис побагровел.

— Ванель! — вскричал он, вставая со своего кресла. — Ванель! Муж Маргариты Ванель?

— Да.

— Вашей бывшей любовницы?

— Вот именно, дорогой друг. Ей захотелось стать генеральною прокуроршей. Я должен был предоставить хоть это бедняге Ванелю, и, кроме того, я выигрываю также на том, что доставляю удовольствие его милой жене.

Арамис подошел вплотную к Фуке, взял его за руку и хладнокровно спросил:

— Знаете ли вы имя нового возлюбленного Маргариты Ванель? Его зовут Жан-Батист Кольбер. Он интендант финансов. Он живет на улице Круа-де-Пти-Шан, куда сегодня вечером ездила госпожа де Шеврез с письмами Мазарини, которые она хочет продать.

— Боже мой, боже мой! — прошептал Фуке, вытирая струившийся по лбу пот.

— Теперь вы начинаете понимать?

— Что я погиб, погиб безвозвратно? Да, я это понял!

— Не находите ли вы, что тут придется, пожалуй, соблюдать свое слово несколько менее твердо, чем Регул?

— Нет, — ответил Фуке.

— Упрямые люди, — пробормотал Арамис, — всегда найдут способ заставить восхищаться собою.

Фуке протянул ему руку.

В этот момент на роскошных часах из инкрустированной золотом черепахи, стоявших на полке камина, пробило шесть. В передней скрипнула дверь, и Гурвиль, подойдя к кабинету, сказал:

— Господин Ванель спрашивает, может ли принять его монсеньер?

Фуке отвел глаза от глаз Арамиса и ответил:

— Просите господина Ванеля войти.

IX

ЧЕРНОВИК КОЛЬБЕРА
Разговор был в самом разгаре, когда Ванель вошел в комнату. Для Фуке и Арамиса его появление было не больше чем точкою, которой кончается фраза. Но для Ванеля присутствие Арамиса в кабинете Фуке означало нечто совершенно иное.

Итак, покупатель, едва переступив порог комнаты, устремил удивленный взгляд, который вскоре стал испытующим, на тонкое и вместе с тем решительное лицо ваннского епископа.

Что до Фуке, то он, как истый политик, то есть тот, кто полностью владеет собой, усилием волн стер со своего лица следы перенесенных волнений, вызванных известием Арамиса. Здесь больше не было человека, раздавленного несчастьем и мечущегося в поисках выхода. Он поднял голову и протянул руку, приглашая Ванеля войти. Он снова был первым министром, снова был любезным хозяином.

Арамис знал суперинтенданта до тонкостей. Ни деликатность его души, ни широта ума уже не могли поразить Арамиса. Отказавшись на время от участия в разговоре, чтобы позднее активно вмешаться в него, он взял на себя трудную роль стороннего наблюдателя, который стремится узнать и понять.

Ванель был заметно взволнован. Он вышел на середину кабинета, низко кланяясь всем и всему.

— Я явился… — начал он, запинаясь.

Фуке кивнул:

— Вы точны, господин Ванель.

— В делах, монсеньер, точность, по-моему, добродетель.

— Разумеется, сударь.

— Простите, — перебил Арамис, указывая на Ванеля пальцем и обращаясь к Фуке, — простите, это тот господин, который желает купить вашу должность, не так ли?



— Да, это я, — ответил Ванель, пораженный высокомерным тоном, которым Арамис задал вопрос. — Но как же мне надлежит обращаться к тому, кто удостаивает меня…

— Называйте меня монсеньер, — сухо сказал Арамис.

Ванель поклонился.

— Прекратим церемонии, господа, — вмешался Фуке. — Давайте перейдем к делу.

— Монсеньер видит, — заговорил Ванель, — я ожидаю его приказаний.

— Напротив, это я, как кажется, ожидаю.

— Чего же ждет монсеньер?

— Я подумал, что вы, быть может, хотите мне что-то сказать.

— О, он изменил решение, я погиб! — прошептал про себя Ванель. Но, набравшись мужества, он продолжал:

— Нет, монсеньер, мне нечего добавить к тому, что было сказано мною вчера и что я готов подтвердить сегодня.

— Будьте искренни, господин Ванель, не слишком ли тяжелы для вас условия нашего договора? Что вы на это ответите?

— Разумеется, монсеньер, миллион четыреста тысяч ливров — это немалая сумма.

— Настолько немалая, что я подумал… — начал Фуке.

— Вы подумали, монсеньер? — живо воскликнул Ванель.

— Да, что, быть может, эта покупка вам не по средствам…

— О, монсеньер!

— Успокойтесь, господин Ванель, не тревожьтесь; я не стану осуждать вас за неисполнение вашего слова, так как вы, очевидно, не в силах его сдержать.

— Нет, монсеньер, вы, без сомнения, осудили бы меня и были бы правы, — ответил Ванель, — ибо лишь человек безрассудный или безумец может брать на себя обязательство, которого не в состоянии выполнить. Что до меня, то уговор, на мой взгляд, то же самое, что завершенная сделка.

Фуке покраснел. Арамис промычал нетерпеливое «гм».

— Нельзя все же доходить в этом до крайностей, сударь, — сказал суперинтендант. — Ведь душа человеческая изменчива, ей свойственны маленькие, вполне простительные капризы, а порой — так даже вполне объяснимые. И нередко бывает, что еще накануне вы чего-нибудь страстно желали, а сегодня каетесь в этом.

Ванель ощутил, как с его лба стекают на щеки капли холодного пота.

— Монсеньер!.. — пролепетал он в крайнем смущении.

Арамис, чрезвычайно довольный той четкостью, с которой Фуке повел разговор, прислонился к мраморному камину и стал играть золотым ножиком с малахитовой ручкой.

Фуке помолчал с минуту, потом снова заговорил:

— Послушайте, господин Ванель, позвольте объяснить вам положение дел.

Ванель содрогнулся.

— Вы порядочный человек, — продолжал Фуке, — и вы поймете меня как подобает.

Ванель зашатался.

— Вчера я желал продать свою должность.

— Монсеньер, вы не только желали продать, вы сделали больше — вы ее продали.

— Пусть так! Но сегодня я намерен попросить вас, как о большом одолжении, возвратить мне слово, данное мною вчера.

— Вы дали мне это слово, — повторил Ванель, как неумолимое эхо.

— Я знаю. Вот почему я умоляю вас, господин Ванель, — слышите, — умоляю вас возвратить мне данное мною слово…

Фуке замолчал. Слова «я умоляю вас», которые, как он видел, не произвели желанного действия, застряли у него в горле.

Арамис, по-прежнему играя ножиком, остановил на Ванеле взгляд, который, казалось, стремился проникнуть до самого дна этой темной души.

Ванель поклонился и произнес:

— Монсеньер, я взволнован честью, которую вы мне оказываете, советуясь со мной о совершившемся факте, но…

— Не говорите «но», дорогой господин Ванель.

— Увы, монсеньер, подумайте о том, что я принес с собой деньги; я хочу сказать — всю сумму полностью.

И он раскрыл толстый бумажник.

— Видите ли, монсеньер, здесь купчая на продажу земли, принадлежавшей моей жене и только что проданной мною. Чек в полном порядке, он снабжен необходимыми подписями, и деньги могут быть выплачены без промедления.

Это все равно что наличные деньги. Короче говоря, дело сделано.

— Дорогой господин Ванель, на этом свете всякое сделанное дело, сколь бы важным оно ни казалось, можно разделать, если позволительно таким образом выразиться, чтобы оказать одолжение…

— Конечно… — неловко пробормотал Ванель.

— Чтобы оказать одолжение человеку, который благодаря этому станет другом, — продолжал Фуке.

— Конечно, монсеньер…

— И он тем скорее станет другом, господин Ванель, чем больше оказанная услуга. Итак, сударь, каково ваше решение?

Ванель молчал.

К этому времени Арамис подвел итог своим наблюдениям. Узкое лицо Ванеля, его глубоко посаженные глаза, изогнутые дугою брови — все говорило ваннскому епископу, что перед ним типичный стяжатель и честолюбец. Побивать одну страсть, призывая на помощь другую, — таково было правило Арамиса. Он увидел разбитого и павшего духом Фуке и бросился в бой, вооруженный новым оружием.

— Простите, монсеньер, — начал он, — вы забыли указать господину Ванелю, что понимаете, насколько отказ от покупки нарушил бы его интересы.

Ванель с удивлением посмотрел на епископа: он не ждал отсюда поддержки. Фуке хотел что-то сказать, но промолчал, прислушиваясь к словам епископа.

— Итак, — продолжал Арамис, — чтобы купить вашу должность, господин Ванель продал землю своей супруги, а это серьезное дело; ведь нельзя же переместить миллион четыреста тысяч ливров, а ему пришлось сделать именно это, без заметных потерь и больших затруднений.

— Безусловно, — согласился Ванель, у которого Арамис своим пламенным взглядом вырвал правду из глубины сердца.

— Затруднения, — говорил Арамис, — выражаются в тратах, а когда тратишь деньги, то эти траты занимают первое место среди забот.

— Да, да, — подтвердил Фуке, начинавший понимать намерения Арамиса.

Ванель промолчал — теперь понял и он. Арамис отметил про себя его холодность и нежелание отвечать.

«Хорошо же, — подумал он, — ты молчишь, мерзкая рожа, пока тебе неведома сумма, но погоди, я засыплю тебя такой кучей золота, что ты вынужден будешь капитулировать!»

— Надо предложить господину Ванелю сто тысяч экю, — сказал Фуке, поддаваясь природной щедрости.

Куш был достаточный. Принц, и тот был бы обрадован таким барышом. Сто тысяч экю в те времена получала в приданое королевская дочь. Ванель даже не шевельнулся.

«Это мошенник, — подумал епископ, — нужно округлить сумму до пятисот тысяч ливров». И он подал знак Фуке.

— По-видимому, вы теряете больше, чем триста тысяч, дорогой господин Ванель, — сказал суперинтендант. — О, здесь даже не в деньгах дело! Ведь вы принесли жертву, продав эту землю. Ну, где же была моя голова? Я подпишу вам чек на пятьсот тысяч ливров. И еще буду признателен вам от всего сердца.

Ванель не проявил ни малейшего проблеска радости пли жадности. Его лицо было непроницаемо, и ни один мускул на нем не дрогнул.

Арамис бросил на Фуке отчаянный взгляд. Затем, подойдя к Ванелю, он жестом человека, занимающего видное положение, ухватил его за отворот куртки и произнес:

— Господин Ванель, вас не тревожат ни ваши стесненные обстоятельства, ни перемещение вашего капитала, ни продажа вашей земли. Вас занимают более высокие помыслы. Я вижу их. Заметьте же хорошенько мои слова.

— Да, монсеньер.

И несчастный затрепетал: огненные глаза прелата сжигали его.

— Итак, от имени суперинтенданта я предлагаю вам не триста тысяч ливров, не пятьсот тысяч, а миллион. Миллион, понимаете? Миллион!

И он нервно встряхнул Ванеля.

— Миллион! — повторил Ванель, бледный как полотно.

— Миллион! То есть, по нынешним временам, шестьдесят шесть тысяч ливров годового дохода.

— Ну, сударь, — заговорил Фуке, — от таких вещей не отказываются. Отвечайте же — принимаете ли вы мое предложение?

— Невозможно… — пробормотал Ванель.

Арамис сжал губы, лицо его как бы затуманилось облаком. За этим облаком чувствовалась гроза. Он все так же держал Ванеля за отворот его платья.

— Вы купили должность за миллион четыреста тысяч ливров, не так ли?

Вам будет дано сверх того еще миллион пятьсот тысяч. Вы заработаете полтора миллиона только на том, что посетили господина Фуке и он протянул вам руку. Вот вам сразу и честь и выгода, господин Вaнель.

— Не могу, — глухо ответил Ванель.

— Хорошо! — произнес Арамис и неожиданно разжал пальцы; Ванель, руку которого он так крепко держали до этого, отлетел назад. — Хорошо, теперь достаточно ясно, зачем вы сюда явились!

— Да, это ясно, — подтвердил Фуке.

— Но… — начал Ванель, пытаюсь осмелеть перед слабостью этих благородных людей.

— Мошенник, кажется, хочет возвысить голос! — произнес Арамис током властелина, повелевающего всем миром.

— Мошенник? — повторил Ванель.

— Я хотел сказать — негодяй, — добавил Арамис, к которому вернулось его хладнокровие. — Ну, что ж, вытаскивайте ваш договор. Он у вас должен быть где-нибудь под рукой, в каком-нибудь из карманов, как под рукой у убийцы его пистолет или кинжал, спрятанный под плащом.

Ванель пробормотал нечто невнятное.

— Довольно! — крикнул Фуке. — Подавайте сюда договор!

Ванель дрожащей рукой начал рыться в кармане; он вытащил из него бумажник, и в тот момент, когда он подавал Фуке договор, из бумажника выпала какая-то другая бумага. Арамис поспешно поднял ее, так как узнал почерк, которым эта бумага была написана.

— Простите, это черновик договора, — пробормотал Ванель.

— Вижу, — сказал Арамис с улыбкой, разящей сильнее удара бичом, — вижу и в восхищении от того, что этот черновик написан рукой господина Кольбера. Взгляните-ка, монсеньер.

И он передал черновик Фуке, который убедился в правоте Арамиса. Этот вдоль и поперек исчерканный договор со множеством добавлений, с полями, совершенно черными от поправок, был живым доказательством интриги Кольбера и окончательно открыл глаза его жертве.

— Ну? — прошептал Фуке.

Ошеломленный Ванель, казалось, готов был провалиться сквозь землю.

— Ну, — начал Арамис, — если бы вы не носили имя Фуке, если бы ваш враг не назывался Кольбером, если бы против пас был один этот презренный вор, я бы сказал вам — отказывайтесь… подобная гнусность освобождает вас от вашего слова; но эти люди подумают, что вы испугались, — они станут меньше бояться вас; итак, монсеньер, подписывайте!

И он подал ему перо.

Фуке пожал Арамису руку, но вместо копии, которую ему подавали, взял черновик.

— Простите, не эту бумагу, — остановил его Арамис. — Она слишком ценная, и вам следовало бы оставить ее у себя.

— О нет, — отвечал Фуке, — я поставлю подпись на акте, собственноручно написанном господином Кольбером. Итак, я пишу: «Подтверждаю руку». И, подписав, он добавил:

— Берите, господин Ванель.

Ванель схватил бумагу, подал деньги и заторопился к выходу.

— Погодите, — сказал Арамис. — Уверены ли вы, что тут все деньги сполна? Деньги необходимо считать, господин Ванель, особенно когда господин Кольбер дарит их женщинам. Ведь он не отличается безграничною щедростью господина Фуке, ваш достойнейший господин Кольбер.

И Арамис, скандируя каждое слово чека, излил весь свой гнев, все скопившееся в нем презрение, каплю за каплей, на негодяя, который в течение четверти часа выносил эту пытку. Потом он приказал ему удалиться, и не при помощи слов, а жестом, как отмахиваются от какого-нибудь наглого деревенщины или отсылают лакея.

По уходе Ванеля прелат и министр, пристально глядя друг другу в глаза, несколько мгновений хранили молчание.

Арамис первый нарушил его:

— Так вот, с кем сравните вы человека, который, перед тем как сражаться с разъяренным, одетым в доспехи и хорошо вооруженным врагом, обнажает грудь, бросает наземь оружие и посылает противнику воздушные поцелуи? Прямота, господин Фуке, есть оружие, нередко применяемое мерзавцами против честных людей, и это приносит им порою успех. Вот почему и честным людям следовало бы пускаться на плутовство и обман, если имеешь дело с мошенниками. Вы могли бы убедиться тогда, насколько сильнее стали бы эти честные люди, не утратив при этом порядочности.

— Но их действия назвали бы действиями мошенников.

— Нисколько; их назвали бы, может быть, своевольными, но вполне честными действиями. Но раз вы с этим Ванелем покончили, раз вы лишили себя удовольствия уничтожить его, отказавшись от вашего слова, раз вы сами вручили ему единственное оружие, которое может вас погубить…

— О друг мой, — произнес с грустью Фуке, — вы напоминаете мне того учителя философии, о котором на днях рассказывал Лафонтен… Он видит тонущего ребенка и произносит пред ним целую речь по всем правилам риторического искусства.

Арамис улыбнулся.

— Философ — согласен; учитель — согласен; тонущий ребенок — тоже согласен; но ребенок, который будет спасен, вы еще увидите это! Однако прежде поговорим о делах.

Фуке посмотрел на него недоумевающим взглядом.

— Вы рассказывали мне как-то о празднестве в Во, которое предполагали устроить?



— О, — сказал Фуке, — то было в доброе старое время!

— И на это празднество король, кажется, сам себя пригласил?

— Нет, мой милый прелат, — это Кольбер посоветовал королю пригласить себя самого на празднество в Во.

— Да, потому что это празднество обошлось бы так дорого, что вы должны были бы разориться окончательно?

— Вот именно. В доброе старое время, как я сказал, я гордился возможностью показать моим недругам неисчерпаемость моих средств; я почитал для себя честью повергать их в смятение, бросая пред ними миллионы, тогда как они ожидали моего разорения; но теперь мне необходимо рассчитаться с казной, с королем, с собою самим; теперь мне необходимо стать скаредом; я сумею доказать всем, что, располагая грошами, я поступаю так же, как если бы располагал мешками пистолей, и начиная с завтрашнего дня, когда будут проданы мои экипажи, заложены принадлежащие мне дома и урезаны мои траты…

— Начиная с завтрашнего дня, — спокойно перебил Арамис, — вы будете, друг мой, без устали заниматься приготовлениями к прекрасному празднеству в Во, о котором когда-нибудь станут упоминать как об одном из героических великолепии вашего доброго старого времени.

— Вы не в своем уме, шевалье!

— Я? Вы же сами не верите этому.

— Да знаете ли вы, сколько может стоить самое что ни на есть скромное празднество в Во? Четыре или пять миллионов.

— Я не говорю о самом что ни на есть скромном празднестве, дорогой суперинтендант.

— Но поскольку празднество дается в честь короля, — отвечал Фуке, не поняв Арамиса, — оно не может быть скромным.

— Конечно, оно должно быть самым что ни на есть роскошным.

— Тогда мне придется истратить от десяти до двенадцати миллионов.

— Если понадобится, вы истратите и все двадцать, — сказал Арамис совершенно бесстрастным тоном.

— Где же мне взять их? — спросил Фуке.

— А это моя забота, господин суперинтендант. Вам незачем беспокоиться на этот счет. Деньги будут в вашем распоряжении раньше, чем вы наметите план вашего празднества.

— Шевалье, шевалье! — воскликнул Фуке, у которого голова пошла кругом. — Куда вы меня увлекаете?

— В сторону от той пропасти, — ответил ваннский епископ, — в которую вы едва не свалились. Ухватитесь за мою мантию и не бойтесь.

— Почему же вы прежде не говорили об этом? Был день, когда вы могли бы спасти меня, предоставив мне всего миллион.

— Тогда как сегодня… тогда как сегодня я предоставлю вам двадцать миллионов, — сказал прелат. — Да будет так! Причина этого крайне проста, друг мой: в тот день, о котором вы говорите, у меня не было в распоряжении этого миллиона, тогда как сегодня я легко смогу получить двадцать миллионов, если они понадобятся.

— Да услышит вас бог и спасет меня?

Арамис улыбнулся своей загадочной улыбкой.

— Меня-то бог слышит всегда, — молвил он, — и это происходит, может быть, оттого, что я очень громко обращаюсь к нему с молитвою.

— Я полностью отдаю себя в вашу власть, — прошептал Фуке.

— О нот, я смотрю на это совсем иначе; напротив, это я в вашей власти. Итак, именно вы, как самый тонкий, самый умный, самый изысканный и изобретательный человек, именно вы и распорядитесь всем вплоть до мельчайших подробностей. Только…

— Только? — переспросил Фуке, как человек, понимающий значительность этого слова.

— Только, предоставляя вам придумывать различные подробности празднества, я оставляю за собой наблюдение за осуществлением их.

— Как это следует понимать?

— Я хочу сказать, что на этот день вы превратите меня в своего дворецкого, в главного распорядителя, в свою, так сказать, правую руку; во мне будут совмещаться и начальник охраны, и мажордом; мне будут подчинены все ваши люди, и у меня будут ключи от дверей; вы, правда, единолично будете отдавать приказания, но вы будете отдавать их через меня; они должны быть повторены моими устами, чтобы их выполняли, вы меня поняли?

— Нет, не понял.

— Но вы принимаете эти условия?

— Еще бы! Конечно, друг мой!

— Мне больше ничего и не нужно. Благодарю вас. Составляйте список гостей.

— Кого же мне приглашать?

— Всех!

X

АВТОРУ КАЖЕТСЯ, ЧТО ПОРА ВЕРНУТЬСЯ К ВИКОНТУ ДЕ БРАЖЕЛОНУ
Наши читатели видели, что в этой повести параллельно развертывались приключения как молодого, так и старшего поколения.

У одних — отблеск былой славы, горький жизненный опыт. У них же — покой, наполнивший сердце и усыпляющий кровь возле рубцов, которые прежде были жестокими ранами. У других — поединки гордости и любви, мучительные страдания и несказанные радости; бьющая ключом жизнь вместо воспоминаний.

Если некоторая пестрота в эпизодах нашего повествования и поразила внимательный взор читателя, то причина ее в богатых оттенках нашей двойной палитры, которая дарит краски двум развертывающимся бок о бок картинам, смешивающим и сочетающим строгие тона с радостными и яркими. В волнениях одной мы обнаруживал ем не нарушаемый ничем мир и покой другой.

Порассуждав в обществе стариков, охотно предаешься безумствам в обществе юношей.

Поэтому, если нити нашей повести недостаточно крепко связывают главу, которую мы сочиняем, с той, которую только что сочинили, пусть это столь же мало смущает нас, как смущало, скажем, Рюисдаля то обстоятельство, что он пишет осеннее небо, едва закончив весенний пейзаж. Мы предлагаем читателю поступить точно так же и вернуться к Раулю де Бражелону, найдя его на том самом месте, на котором мы с ним расстались в последний раз.

Возбужденный, испуганный, впавший в отчаяние или, вернее, потерявший рассудок, без воли, без заранее обдуманного решения, он бежал после сцены, завершение которой видел у Лавальер. Король, Монтале, Луиза, эта комната, это странное стремление избавиться от него, печаль Луизы, испуг Монтале, гнев короля — все предрекало ему несчастье. Но какое?

Он приехал из Лондона, потому что ему сообщили о грозящей опасности, и тотчас же увидел призрак этой опасности. Достаточно ли этого для влюбленного? Да, конечно. Но этого недостаточно для благородного сердца.

Однако Рауль не стал искать объяснений там, где без дальних околичностей ищут их ревнивые или более решительные влюбленные. Он не пошел к госпоже своего сердца и не спросил ее: «Луиза, вы больше меня не любите?

Луиза, вы полюбили другого?» Мужественный, способный к самой преданной дружбе, так же как он был способен к самой беззаветной любви, свято соблюдающий свое слово и верящий слову другого, Рауль сказал себе: «До Гиш написал мне, чтобы предупредить: де Гиш что-то знает; пойду спрошу у де Гиша, что же он знает, и расскажу ему то, что видел собственными глазами».

Путь, который пришлось проделать Раулю, был недолгим. Де Гиш, всего два дня назад перевезенный из Фонтенбло в Париж, поправлялся от раны и уже начал немного передвигаться по комнате.

Увидев Рауля, он вскрикнул от радости — это было обычное для него проявление неистовства в дружбе. Рауль, в свою очередь, вскрикнул от огорчения, увидев де Гиша бледным, худым, опечаленным. Двух слов и жеста, которым раненый отодвинул руку Рауля, было достаточно, чтобы открыть ему истину.

— Вот как, — сказал Рауль, садясь рядом со своим другом, — тут любят и умирают.

— Нет, нет, не умирают, — ответил, улыбаясь, де Гиш, — раз я на ногах и могу обнять вас!

— Ах, я понимаю!

— И я понимаю вас также. Вы убеждены, что я глубоко несчастлив, Рауль?

— Увы!

— Нет! Я счастливейший из людей! Страдает лишь тело, но не сердце и не душа. Если б вы знали! О, я счастливейший из людей!

— Тем лучше… тем лучше, лишь бы это продолжалось подольше!

— Все решено; у меня хватит любви, Рауль, до конца моих дней.

— У вас — я в этом не сомневаюсь, но у нее…

— Послушайте, друг мой, я люблю ее… потому что… по вы не слушаете меня.

— Простите!

— Вы озабочены?

— Да. И прежде всего вашим здоровьем…

— Нет, не то!

— Милый мой, кому-кому, а уж вам можно было бы меня не расспрашивать.

И он подчеркнул слово «вам» с тем, чтобы открыть своему другу природу недуга и трудность его лечения.

— Вы говорите это, Рауль, основываясь на письме, которое я написал.

— Да, конечно… Давайте поговорим об этом попозже, после того как вы поделитесь со мною своими радостями и горестями.

— Друг мой, я весь, весь в вашем распоряжении, весь ваш, и сейчас же…

— Благодарю вас. Я тороплюсь… я горю… я приехал из Лондона вдвое быстрее, чем государственные курьеры. Чего же вы от меня хотели?

— Но ничего другого, кроме того, чтобы вы приехали.

— Я, как видите, перед вами.

— Значит, все хорошо.

— Мне кажется, у вас есть для меня еще что-то.

— Но мне нечего вам сказать!

— Де Гиш!

— Клянусь честью!

— Вы но для того без стеснения оторвали меня от моих иллюзий; не для того подвергли немилости короля, потому что это возвращение — нарушение его воли; но для того впустили мне в сердце ревность, эту безжалостную змею, чтобы сказать: «Все хорошо, спите спокойно».

— Я не говорю вам: «Спите спокойно», Рауль; но, поймите меня хорошенько, я не хочу и не в состоянии сказать вам что-либо большее.

— За кого же вы меня принимаете?

— То есть как?

— Если вы о чем-то осведомлены, почему вы таите от меня то, что знаете? Если ни о чем не осведомлены, то почему вы предупредили меня?

— Это правда, я виноват перед вами. О, я раскаиваюсь, видите, Рауль, я раскаиваюсь. Написать другу «приезжайте» — это ничто. Но видеть этого друга перед собой, чувствовать, как он дрожит, как задыхается в ожидании слова, которого не смеешь сказать ему…

— Посмейте! У меня хватит мужества, если его мало у вас! — в отчаянии воскликнул Рауль.

— Вот до чего вы несправедливы и вот до чего забывчивы! Вы забыли, что имеете дело с обессилевшим раненым… Ну, успокойтесь же! Я вам сказал: «Приезжайте!» Вы приехали. Не требуйте же ничего сверх этого у бедняги де Гиша.

— Вы мне посоветовали приехать, надеясь, что я сам увижу и разберусь, не так ли?

— Но…

— Без колебаний! Я видел.

— Ах!

— Или, по крайней мере, мне показалось…

— Вот видите, вы сомневаетесь. Но если вы сомневаетесь, бедный мой друг, что же остается на мою долю?

— Я видел смущенную Лавальер… испуганную Монтале… короля.

— Короля?

— Да… Вы отворачиваетесь… здесь-то и таится опасность… Зло именно здесь, не так ли? Это король?..

— Я молчу.

— Своим молчанием вы говорите в тысячу и еще тысячу раз больше, чем могли бы сказать словами. Фактов — прошу, умоляю вас — фактов! Мой друг, мой единственный друг, говорите! У меня изранено и кровоточит сердце, я умру от отчаяния!

— Если так, Рауль, вы облегчаете мое положение, и я позволю себе говорить, уверенный, что сообщу только то, что гораздо утешительнее по сравнению с тем отчаянием, в котором я вижу вас.

— Я слушаю, слушаю…

— Ну, — сказал граф де Гиш, — я могу сообщить вам лишь о том, что вы могли бы узнать от первого встречного.

— От первого встречного! Значит, об этом уже болтают! — воскликнул Рауль.

— Прежде чем говорить «об этом болтают», узнайте, о чем, собственно, могут болтать, дорогой мой. Клянусь вам, речь идет о вещах по существу совершенно невинных — может быть, о прогулке…

— А! О прогулке с королем?

— Ну да, с королем; мне кажется, что король достаточно часто совершает прогулки с дамами для того, чтобы…

— Повторяю, вы не написали бы мне, если б эта прогулка была заурядна.

— Я знаю, что во время грозы королю было бы, конечно, удобнее укрыться в каком-нибудь доме, чем стоять с непокрытой головою перед Лавальер. Но…

— Но?..

— Но король отличается отменною вежливостью.

— О де Гиш, де Гиш, вы меня убиваете!

— В таком случае я замолчу.

— Нет, продолжайте. За этой прогулкой последовали другие?

— Нет… то есть да; было еще приключение у дуба. Впрочем, я ровно ничего не знаю о нем.

Рауль встал. Де Гиш, несмотря на свою слабость, тоже постарался подняться на ноги.

— Послушайте меня, — заговорил он, — я не добавлю больше ни слова; я сказал слишком много или, может быть, слишком мало. Другие осведомят вас, если захотят или смогут. Я должен был предупредить вас о том, что вам необходимо вернуться; я это сделал. Теперь уж сами заботьтесь о ваших делах.

— Что же мне делать? Расспрашивать? Увы, вы мне больше не друг, раз вы подобным образом разговариваете со мной, — произнес сокрушенно юноша.

— Первый, кого я примусь расспрашивать, окажется или клеветником, или глупцом, — клеветник солжет, чтобы помучить меня, глупец натворит что-нибудь еще худшее. Ах, де Гиш, де Гиш, и двух часов не пройдет, как я обзову десятерых придворных лжецами и затею десять дуэлей! Спасите меня! Разве не самое лучшее — знать свой недуг?

— Но я ничего не знаю, поверьте. Я был ранен, болел, лежал без памяти, у меня обо всем лишь туманное представление. Но, черт возьми! Мы ищем не там, где нужно, когда подходящий человек рядом с нами. Друг ли вам шевалье д'Артаньян?

— О да! Конечно!

— Подите к нему. Он вам откроет истинное положение дел и не станет умышленно терзать ваше сердце.

В это время вошел лакей.

— В чем дело? — спросил де Гиш.

— Господина графа ожидают в фарфоровом кабинете.

— Хорошо. Вы позволите, милый Рауль? С тех пор как я начал ходить, я преисполнен гордости.

— Я предложил бы вам опереться на мою руку, если б не думал, что тут замешана женщина.

— Кажется, да, — сказал, улыбаясь, де Гиш и оставил Рауля.

Рауль застыл в неподвижности, оцепеневший, раздавленный, как рудокоп, на которого обрушился свод галереи: он ранен, он истекает кровью, мысли его спутаны, но он силится прийти в себя и спасти свою жизнь с помощью разума. Нескольких минут было Раулю достаточно, чтобы справиться с потрясением, вызванным этими двумя сообщениями де Гиша. Он успел уже связать нить своих мыслей, как вдруг за дверью в фарфоровом кабинете он услышал голос, который показался ему голосом Монтале.

«Она! — воскликнул он про себя. — Ее голос, конечно. Вот женщина, которая могла бы открыть мне правду; но стоит ли расспрашивать ее здесь?

Она таится от всех, даже от меня; она, наверное, пришла от принцессы…

Я повидаюсь с ней в ее комнате. Она объяснит свой испуг, и свое бегство, и неловкость, с которой избавилась от меня; она расскажет мне обо всем… после того как господин д'Артаньян, который все знает, укрепит мое сердце. Принцесса… кокетка… Ну да, кокетка, но иногда и она способна любить; кокетка, у которой, как у жизни или у смерти, есть свои прихоти и причуды, но она дала де Гишу почувствовать себя счастливейшим из людей. Он-то, по крайней мере, на ложе из роз. Вперед!

Он покинул графа и, упрекая себя всю дорогу за то, что говорил с де Гишем лишь о себе, пришел к д'Артаньяну.

XI

БРАЖЕЛОН ПРОДОЛЖАЕТ РАССПРАШИВАТЬ
Капитан находился при исполнении служебных обязанностей: он дежурил.

Сидя в глубоком кожаном кресле, воткнув шпоры в паркет, со шпагою между ног, он читал, покручивая усы, письма, лежавшие перед ним целою грудой.

Заметив сына своего старинного друга, д'Артаньян пробурчал что-то радостное.

— Рауль, милый мой, по какому случаю король вызвал тебя?

Эти слова неприятно поразили слух юноши, и он ответил, усаживаясь на стул:

— Право, ничего об этом не знаю. Знаю лишь то, что я возвратился.

— Гм! — пробормотал д'Артаньян, складывая письма и окидывая пронизывающим взглядом своего собеседника. — Что ты там толкуешь, мой милый?

Что король тебя вовсе не вызывал, а ты все же вернулся? Я тут чего-то не понимаю.

Рауль был бледен и со стесненным видом вертел в руках шляпу.

— Какого черта ты строишь такую кислую физиономию и что за могильный тон? — сказал капитан. — Это что же, в Англии приобретают такие повадки?

Черт подери! И я побывал в Англии, по возвратился оттуда веселый, как зяблик. Будешь ли ты говорить?

— Мне надо сказать слишком многое.

— Ах, вот как! Как поживает отец?

— Дорогой друг, извините меня. Я только что хотел спросить вас о том же.

Взгляд д'Артаньяна, проникавший в любые тайны, стал еще более острым.

Он спросил:

— У тебя неприятности?

— Полагаю, что вы об этом отлично осведомлены, господин д'Артаньян.

— Я?

— Несомненно. Не притворяйтесь же, что вы удивлены этим.

— Я нисколько не притворяюсь, друг мой.

— Дорогой капитан, я очень хорошо знаю, что ни в уловках, ни в силе я не могу состязаться с вами, и вы меня с легкостью одолеете. Видите ли, сейчас я непроходимо глуп, я жалкая, ничтожная тварь. Я лишился ума, и руки мои висят, как плети. Так не презирайте же меня покажите мне помощь! Я несчастнейший среди смертных.

— Это еще почему? — спросил д'Артаньян, расстегивая пояс и смягчая выражение лица.

— Потому, что мадемуазель де Лавальер обманывает меня.

Лицо д'Артаньяна не изменилось.

— Обманывает! Обманывает! И слова-то какие важные! Кто тебе про это сказал?

— Все.

— А-а, если все говорят тебе про это, значит, тут есть доля истины.

Что до меня, то я верю, что где-то есть пламя, раз я увидел дым. Это смешно, но тем не менее это так.

— Значит, вы верите! — вскричал Бражелон.

— Если ты со мной делишься…

— Разумеется.

— Я не вмешиваюсь в дела подобного рода, и ты это хорошо знаешь.

— Как! Даже для друга? Для сына?

— Вот именно. Если б ты был чужим, посторонним, я сказал бы тебе… я бы ничего тебе не сказал… Не знаешь ли, как поживает Портос?

— Сударь! — воскликнул Рауль, сжимая руку д'Артаньяну. — Во имя дружбы, которую вы обещали моему отцу!

— Ах, черт! Я вижу, что ты серьезно заболел… — любопытством.

— Это не любопытство, это любовь.

— Поди ты! Вот еще важное слово. Если б ты был влюблен по-настоящему, мой милый Рауль, это выглядело бы совсем по-иному.

— Что вы имеете в виду?

— Я хочу сказать, что, если бы ты был охвачен настоящей любовью, я мог бы предполагать, что обращаюсь к твоему сердцу и ни к кому больше…

Ио это немыслимо.

— Поверьте же мне, я безумно люблю Луизу.

Д'Артаньян заглянул в самую глубину души Рауля.

— Немыслимо, повторяю тебе… Ты такой же, как все твои сверстники; ты не влюблен, ты безумствуешь.

— Ну а если бы это было не так?

— Разумный человек никогда еще не мог повлиять на безумца, у которого голова идет кругом. За свою жизнь я раз сто обжигался на этом. Ты бы слушал меня, но не слышал; ты бы слышал меня, но не понял; ты бы понял меня, но не последовал моему совету.

— Но попробуйте все же, прошу вас, попробуйте!

— Скажу больше: если бы я имел несчастье и впрямь что-то знать и был бы настолько нечуток, чтобы поделиться с тобой тем, что знаю… Ведь ты говоришь, что считаешь себя моим другом?

— Ода!

— Ну, так я бы с тобою рассорился. Ты бы никогда не простил мне, что я разрушил твою иллюзию, как говорится, в любовных делах.

— Господин д'Артаньян, вы знаете решительно все и оставляете меня в замешательстве, в полном отчаянии, в агонии! Это ужасно!

— Та, та, та!

— Вам известно, что я никогда ни на что не жалуюсь. Но так как бог и мой отец никогда не простили бы мне, если б я пустил себе пулю в лоб, то я сейчас же уйду от вас и заставлю первого встречного рассказать мне то, чего вы не желаете сообщить; я обвиню его в том, что он лжет…

— И убьешь его? Вот это чудесно! Пожалуйста! Мне-то что за дело до этого? Убивай, мой милый, убивай, если это может доставить тебе удовольствие. Поступи как те, у кого болят зубы. Они говорят, обращаясь ко мне: «О, как я страдаю! Я готов был бы грызть от боли железо». На это я отвечаю им: «Ну и грызите, друзья, грызите! Вы и впрямь, пожалуй, избавитесь от гнилого зуба».

— Нет, я не стану никого убивать, сударь, — сказал Рауль с мрачным видом.

— Ну да, вот вы, нынешние, обожаете подобные позы. Вы дадите себя убить, не так ли? До чего ж это мило! Ты думаешь, я о тебе пожалею? О нет, я без конца буду повторять в течение целого дня: «Что за ничтожная дрянь этот сосунок Бражелон, что за глупец! Всю свою жизнь я потратил на то, чтоб научить его как следует держать шпагу, а этот дурень дал себя проткнуть, как цыпленка». Идите, Рауль, идите, дайте себя убить, друг мой. Не знаю, кто обучал вас логике, но прокляни меня бог, как говорят англичане, если этот субъект не зря получал от вашего отца деньги.

Рауль молча закрыл руками лицо и прошептал:

— Нет на свете друзей, нет, пет!

— Вот как! — сказал д'Артаньян.

— Есть только насмешники и равнодушные.

— Вздор! Я не насмешник, хоть и чистокровный гасконец. И не равнодушный. Да если б я был равнодушным, я послал бы вас к черту уже четверть часа тому назад, потому что человека, обезумевшего от радости, вы превратили бы в печального, а печального уморили бы насмерть. Неужели же, молодой человек, вы хотите, чтобы я внушил вам отвращение к вашей милой и научил вас проклинать женщин, тогда как они честь и счастье человеческой жизни?

— Сударь, сообщите мне все, что вы знаете, и я буду благословлять вас до конца моих дней!

— Ну, мой милый, неужто вы воображаете, что я набивал себе голову всеми этими историями о столяре, о художнике, о лестнице и портрете и еще сотней тысяч таких же басен. Да я ошалел бы от этого!

— Столяр! При чем тут столяр?

— Право, не знаю. Но мне рассказывали, что какой-то столяр продырявил какой-то паркет.

— У Лавальер?

— Вот уж не знаю где.

— У короля?

— Если б это было у короля, то я так и пошел бы докладывать вам об этом, верно?

— Но все-таки у кого же?

— Уже битый час я повторяю вам, что решительно ни о чем не осведомлен.

— Но художник! И этот портрет?..

— Говорят, что король заказал портрет одной из придворных дам.

— Лавальер?

— Э, да у тебя на устах это имя и ничего больше! Кто ж тебе говорит, что это был портрет Лавальер?

— Но если речь идет не о ней, то почему вы предполагаете, что эго может представлять для меня интерес?

— Я и не хочу, чтобы это представляло для тебя интерес. Ты спрашиваешь — я отвечаю. Ты хочешь знать скандальную хронику, я тебе выкладываю ее. Извлеки из нее все, что сможешь.

Рауль в отчаянии схватился за голову.

— Можно от всего этого умереть!

— Ты уже говорил об этом.

— Да, вы правы.

И он сделал шаг с намерением удалиться.

— Куда ты? — спросил д'Артаньян.

— К тому лицу, которое скажет мне правду.

— Кто это?

— Женщина.

— Мадемуазель де Лавальер собственной персоной, не так ли? — усмехнулся д'Артаньян. — Чудесная мысль — ты жаждешь обрести утешенье, ты обретешь его тотчас же. О себе она дурного не скажет, иди!

— Вы ошибаетесь, сударь, — ответил Рауль, — женщина, к которой я хочу обратиться, скажет о ней много дурного.

— Держу пари, ты собираешься к Монтале!

— Да, к Монтале.

— Ах, приятельница? Женщина, которая по этой самой причине будет сильно преувеличивать в ту или другую сторону. Не говорите с Монтале, мой милый Рауль.

— Не разум вас наставляет, когда вы стремитесь не допустить меня к Монтале.

— Да, сознаюсь, это так… И, в сущности говоря, к чему мне играть с тобой, как кошка играет у, бедною мышью? Ты, право, беспокоишь меня. И если я сейчас не хочу, чтобы ты говорил с Монтале, то лишь потому, что ты разгласишь свою тайну и этой тайной воспользуются. Подожди, если можешь.

— Не могу.

— Тем хуже! Видишь ли, Рауль, если б меня осенила какая-нибудь счастливая мысль… Но она не осеняет меня.

— Позвольте мне, друг мой, лишь делиться с вами своими печалями и предоставьте мне самостоятельно выпутываться из этой истории.

— Ах так! Дать тебе увязнуть в ней окончательно, вот ты чего захотел?

Садись к столу и возьми в руку перо.

— Зачем?

— Чтобы написать Монтале и попросить у нее свидания.

— Ах! — воскликнул Рауль, хватая перо.

Вдруг отворилась дверь, и мушкетер, подойдя к д'Артаньяну, произнес:

— Господин капитан, здесь мадемуазель де Монтале, которая желает переговорить с вами.

— Со мной? — пробормотал д'Артаньян. — Пусть войдет, и я сразу увижу, со мной ли хотела она говорить.

Хитрый капитан угадал. Монтале, войдя и увидев Рауля, вскрикнула:

— Сударь, сударь, вы тут! Простите, господин д'Артаньян.

— Охотно прощаю, сударыня, — сказал д'Артаньян, — я знаю, я в таком возрасте, что меня разыскивают только тогда, когда уж очень во мне нуждаются.

— Я искала господина де Бражелона, — ответила Монтале.

— Как это удачно совпало! Я вас также хотел повидать.

— Рауль, не желаете ли выйти с мадемуазель Монтале?

— Всем сердцем!

— Идите!

И он тихонько вывел Рауля из кабинета; затем, взяв Монтале за руку, прошептал:

— Будьте доброй девушкой. Пощадите его, пощадите ее.

— Ах, — ответила она так же тихо, — не я буду с ним разговаривать. За ним послала принцесса.

— Вот как, принцесса! — вскричал д'Артаньян. — Не пройдет и часа, как бедняжка поправится.

— Или умрет, — сказала Монтале с состраданием. — Прощайте, господин д'Артаньян!

И она побежала вслед за Раулем, который ожидал ее, стоя поодаль от дверей, встревоженный и озадаченный этим диалогом, не предвещавшим ему ничего хорошего.

XII

ДВЕ РЕВНОСТИ
Влюбленные нежны со всеми, кто имеет отношение к их любимым. Так только Рауль остался наедине с Монтале, он с пылом поцеловал ее руку.

— Так, так, — грустно начала девушка. — Вы плохо помещаете капитал своих поцелуев, дорогой господин Рауль, гарантирую, что они не принесут вам процентов.

— Как?.. Что?.. Объясните мне, милая Ора…

— Вам все объяснит принцесса. К ней-то я вас и веду.

— Что это значит?

— Тише… и не бросайте на меня таких испуганных взглядов. Тут окна имеют глаза, а стены — длинные уши. Будьте любезны больше не смотреть на меня; будьте любезны очень громко говорить со мной о дожде, о прекраснойпогоде и о том, какие развлечения в Англии.

— Наконец…

— Ведь я предупреждала вас, что где-нибудь, я но знаю где, но где-нибудь у принцессы обязательно спрятано наблюдающее за нами око и подслушивающее нас ухо. Поймите, что мне вовсе не хочется быть выгнанной вон или попасть в тюрьму. Давайте говорить о погоде, повторяю еще раз, или лучше уж помолчим.

Рауль сжал кулаки и пошел быстрее. Он придал себе вид безгранично храброго человека — это верно, но то был храбрец, идущий на казнь. Монтале, легкая и настороженная, шла впереди него.

Рауля сразу же ввели в кабинет принцессы.

«Пройдет целый день, и я ничего не узнаю, — подумал Рауль. — Де Гиш пожалел меня, он сговорился с принцессой, и оба они, составив дружеский заговор, отдаляют разрешение этого больного вопроса. Ах, почему я не сталкиваюсь тут с откровенным врагом, например, с этой змеею Бардом? Он, конечно, не преминул бы ужалить… но зато я бы не знал колебаний. Сомневаться… раздумывать… нет, уж лучше смерть!»

Рауль предстал перед принцессой.

Генриетта, которая была еще очаровательней, чем всегда, полулежала в кресле; она положила свои прелестные ножки на бархатную вышитую подушку и играла с длинношерстым пушистым котенком, который покусывал ее пальцы и цеплялся за кружево, ниспадавшее с ее шеи. Принцесса была погружена в размышления. Только голоса Ментоле и Рауля вывели ее из задумчивости.

— Ваше высочество посылали за мной? — повторил Рауль.

Принцесса встряхнула головой, как если б она только проснулась.

— Здравствуйте, господин де Бражелон, — сказала она, — да, я посылала за вами. Итак, вы вернулись из Англии?

— К услугам вашего высочества.

— Благодарю вас. Оставьте нас, Монтале.

Монтале вышла.

— Вы можете уделить мне несколько минут, не так ли, господин де Бражелон?

— Вся моя жизнь принадлежит вашему высочеству, — почтительно ответил Рауль, который под всеми любезностями принцессы предугадывал нечто мрачное. Но мрачность эта скорее была ему по душе, так как он был убежден, что чувства принцессы имеют нечто общее с его чувствами. И в самом деле, все умные люди при королевском дворе знали про капризный характер и взбалмошный деспотизм, свойственные принцессе.

Принцесса была свыше меры польщена вниманием короля; принцесса заставила говорить о себе и внушила королеве ту смертельную ревность, которая, как червь, разъедает всякое женское счастье, — словом, принцесса, желая исцелить оскорбленную гордость, воображала, что ее сердце сжимается от любви.

Мы с вами хорошо знаем, как поступила принцесса, чтобы вернуть Рауля, удаленного королем. Рауль, однако, не знал о ее письме к Карлу Второму; лишь один д'Артаньян догадался о нем.

Это необъяснимое сочетание любви и тщеславия, эту ни с чем не сравнимую нежность, это невиданное коварство — кто сможет их объяснить? Никто, даже демон, разжигающий в сердцах женщин кокетство. Помолчав еще некоторое время, принцесса наконец сказала:

— Господин де Бражелон, вы вернулись довольный?

Бражелон посмотрел на принцессу и увидел, что ее лицо покрывается бледностью; ее мучила тайна, которую она хранила в себе и которую страстно хотела открыть.

— Довольный? — переспросил Рауль. — Чем же я могу быть доволен или недоволен, ваше высочество?

— Но чем может быть доволен или недоволен человек вашего возраста и вашей наружности?

«Как ей не терпится! — подумал, ужаснувшись, Рауль. — Что-то вложит она в мое сердце?»

Затем, в страхе перед тем, что ему предстояло узнать, и желая отдалить столь вожделенный и вместе с тем столь ужасный момент, он ответил:

— Ваше высочество, я оставил дорогого мне друга в добром здоровье, а вернувшись, увидел его больным.

— Вы говорите о господине де Тише? — спросила принцесса с невозмутимым спокойствием. — Передают, что вы с ним очень дружны.

— Да, ваше высочество.

— Ну что ж, это верно, он был ранен, но теперь поправляется. О! Господина де Гиша жалеть не приходится — добавила она быстро. Потом, как бы спохватившись, продолжала:

— Разве его нужно жалеть? Разве он жалуется?

Разве у него есть печали, которые не были б нам известны?

— Я говорю о его ране, ваше высочество, и ни о чем больше.

— Тогда ничего страшного, потому что во всем остальном господин де Гиш, как кажется, очень счастлив: он неизменно в радужном настроении.

Знаете ли, господин де Бражелон, я уверена, что вы предпочли бы, чтобы вам нанесли телесную рану, как ему… Что такое телесная рана?

Рауль вздрогнул; он подумал: «Она приступает к главному. Горе мне!»

Он ничего не ответил.

— Что вы сказали? — спросила она.

— Ничего, ваше высочество.

— Ничего не сказали? Значит, вы не одобряете моих слов пли, быть может, вы удовлетворены создавшимся положением?

Рауль подошел поближе к принцессе.

— Вашему высочеству угодно мне кое о чем рассказать, но естественное великодушие заставляет ваше высочество взвешивать свои слова. Я прошу ваше высочество ничего не утаивать. Я ощущаю в себе достаточно сил, я слушаю.

— На что вы, собственно, намекаете?

— На то, о чем ваше высочество хочет поставить меня в известность.

И, произнося эти слова, Рауль не смог удержаться от содрогания.

— Да, — прошептала принцесса, — это жестоко, но если я начала…

— Да, раз вы снизошли к тому, чтобы начать, ваше высочество, снизойдите и к тому, чтобы кончить.

Генриетта поспешно встала и нервно прошлась по комнате.

— Что вам сказал де Гиш? — внезапно спросила она.

— Ничего.

— Ничего? Он ничего не сказал? О, как я узнаю его в этом!

— Он, несомненно, хотел пощадить меня.

— И вот это называется дружбой! Но господин д'Артаньян, от которого вы только что вышли, что рассказал господин д'Артаньян?

— Не более, чем де Гиш.

Генриетта сделала нетерпеливое движение:

— Вам-то, по крайней мере, известно, о чем говорит весь двор?

— Мне ровно ничего не известно, ваше высочество.

— Ни сцена во время грозы?

— Ни сцена во время грозы…

— Ни встреча наедине в лесу?

— Ни встреча в лесу…

— Ни бегство в Шайо?

Рауль, клонившийся, как цветок, задетый серпом, сделал сверхчеловеческое усилие, чтоб улыбнуться, и ответил с трогательной простотой:

— Я имел честь сообщить вам, ваше высочество, что я решительно ничего не знаю. Я бедный, забытый всеми изгнанник, только что прибывший из Англии; между теми, кто здесь, и мною простиралось бурное море, и молва обо всем, о чем вы упомянули, не могла достигнуть моего слуха.

Генриетта была тронута бледностью, кротостью и мужеством юноши. Но преобладающим желанием ее сердца в это мгновение была жажда услышать от обманутого влюбленного, что он по-прежнему помнит о той, которая причинила ему столько страданий.

— Господин де Бражелон, — произнесла она, — то, что ваши друзья не пожелали сделать для вас, из уважения и любви к вам, сделаю я. Это я буду вашим истинным другом. Вы высоко держите голову, как истинно порядочный человек, и я не хочу, чтобы вы опустили ее под градом насмешек, через неделю, я должна буду сказать это, — перед всеобщим презрением.

— Ах! — прошептал смертельно побледневший Рауль. — Неужели дошло до этого?

— Если вы не осведомлены об этом, — продолжала принцесса, — я вижу, что вы все же догадываетесь. Вы были женихом мадемуазель де Лавальер?

— Да, ваше высочество.

— Поскольку вы жених Лавальер, я обязана предуведомить вас: на днях я выгоню ее вон…

— Выгоните ее! — вскричал Бражелон.

— Без сомнения; неужели вы думаете, что я буду вечно считаться со слезами и просьбами короля? Нет, нет, мой дом недолго будет служить для вещей подобного рода. Но вы едва держитесь на ногах…

— Нет, простите, ваше высочество, — начал Рауль, сделав над собою усилие, — мне показалось, что я умираю. Ваше высочество почтили меня сообщением, что король плакал, просил…

— Да, но напрасно.

И она рассказала Раулю о сцене в Шайо, об отчаянии короля по возвращении во дворец; она рассказала о своей снисходительности и об ужасной фразе, при помощи которой разгневанная принцесса, униженная кокетка, поборола гнев короля.

Рауль опустил голову.

— Что вы думаете об этом? — спросила она.

— Король любит ее, — ответил Рауль.

— Но вы как будто хотите сказать, что она не любит его.

— Увы, я все еще думаю о том времени, когда она любила меня, ваше высочество!

Генриетта на мгновение восхитилась этим возвышенным недоверием; затем, пожав плечами, она заговорила:

— Вы мне не верите? О, как же вы ее любите! И вы сомневаетесь, что она отдала свою любовь королю?

— Пока я не получу доказательств. Простите меня, она дала мне слово, а она — благородная девушка.

— Доказательств?.. Ну что же, пойдемте.

XIII

ОБЫСК
Принцесса повела Рауля через двор к тому крылу здания, где жила Лавальер, поднялась по лестнице, по которой этим утром он уже поднимался, и остановилась у двери, где молодой человек встретил столь странный прием со стороны Монтале.

Момент был выбран удачно; ничто не мешало принцессе приступить к исполнению ее плана; замок был пуст; король, придворные кавалеры и дамы уехали в Сен-Жермен; не поехала вместе со всеми лишь одна Генриетта, узнавшая о возвращении Бражелона и придумавшая, как использовать его возвращение; сославшись на нездоровье, она осталась у себя.

Итак, принцесса была уверена, что ни в комнате Лавальер, ни в апартаментах де Сент-Эньяна она никого не застанет. Она вынула из кармана ключ и открыла дверь, ведущую в комнату ее фрейлины.

Взгляд Бражелона обежал эту комнату, которую он сразу узнал, и вид ее заставил его сердце содрогнуться; но это было только началом мучений, которые его тут ожидали.

Принцесса внимательно посмотрела ему в глаза, и ее опытный взгляд проник в сердце юноши: она поняла, что в нем происходит.

— Вы просили у меня доказательств, — сказала она, — не удивляйтесь же, если я доставлю их вам. Впрочем, если вы не чувствуете в себе достаточно сил, еще не поздно, и мы можем удалиться.

— Благодарю вас, ваше высочество, но я пришел сюда, чтобы все узнать.

Вы обещали убедить меня, убеждайте.

— Тогда войдите и заприте за собой дверь.

Бражелон повиновался и, повернувшись к принцессе, вопросительно посмотрел на нее.

— Известно ли вам, где вы находитесь? — спросила принцесса.

— Судя по всему, ваше высочество, я нахожусь в комнате мадемуазель Лавальер.

— Да.

— Но я позволю себе заметить, что комната — вовсе не доказательство.

— Погодите.

Принцесса прошла к кровати, сдвинула ширму и, наклонившись над паркетом, попросила:

— Нагнитесь и поднимите крышку этого люка.

— Люка! — повторил пораженный Рауль. Ему смутно припомнились слова д'Артаньяна: ведь и д'Артаньян как будто произнес это слово.

И Рауль стал искать глазами щель или прорезь, которые указали бы на отверстие, проделанное в полу, или кольцо, с помощью которого можно было бы поднять крышку над ним, но поиски его оказались тщетными.

— Ах, и в самом деле, — засмеялась Генриетта, — я забыла о скрытом механизме: четвертый листок на рисунке паркета. Нужно нажать в том месте, где на доске сучок. Следуйте этому указанию. Нажмите, виконт, вот здесь, нажимайте же!

Рауль, бледный как смерть, нажал пальцем на указанное ему принцессою место, в ту же секунду механизм пришел в движение, и кусок паркета поднялся.

— Это очень хитро, — сказала принцесса, — и архитектор, очевидно, предвидел, что пользоваться этим устройством придется маленькой ручке: смотрите, насколько легко открывается люк.

— Лестница! — воскликнул Рауль.

— Да, и даже очень изящная, — заметила Генриетта. — Посмотрите, виконт, у этой лестницы есть и перила, дабы воздушные создания, отваживающиеся спускаться по ней, не могли случайно свалиться; вот и я решаюсь спуститься. Следуйте за мною, виконт, следуйте.

— Но прежде чем пойти за вами, я хотел бы выяснить, куда ведет лестница.

— А, правда, я забыла сказать вам про это.

— Слушаю вас, ваше высочество, — едва дыша, произнес Рауль.

— Вам, быть может, известно, что граф де Сент-Эньян до недавнего времени жил рядом с покоями короля.

— Да, ваше высочество, мне это известно; до своего отъезда — и не раз — я имел честь посещать графа на его старой квартире.

— Так вот, король разрешил ему сменить его очень удобную и красиво отделанную квартиру, в которой вы были, на две небольшие комнаты, куда и ведет эта лестница. Комнаты вдвое меньше его прежней квартиры и в десять раз дальше от апартаментов короля, соседством с которым обыкновенно отнюдь не пренебрегают господа придворные кавалеры.

— Очень хорошо, ваше высочество, но продолжайте, прошу вас, так как я все еще ничего не понял.

— Вот и оказалось, конечно, совершенно случайно, что новые комнаты графа де Сент-Эньяна расположены под комнатами моих фрейлин, и в частности под комнатой Лавальер.

— Но к чему все-таки люк и лестница?

— Право, не знаю. Не хотите ли пройти вместе со мной к де Сент-Эньяну?

Быть может, там мы отыщем разгадку.

И принцесса, подавая пример, начала первая спускаться по лестнице.

Рауль со вздохом пошел вслед за нею.

Каждая ступень, поскрипывавшая под ногами виконта де Бражелона, приближала его к таинственному приюту, в котором продолжал еще раздаваться голос мадемуазель Лавальер и сохранился сладчайший запах, исходивший от ее платья. Судорожно вдыхая воздух, Рауль сразу понял, что эта юная девушка, несомненно, проходила по лестнице.

Затем, после доказательств невидимых, пред ним оказались любимые ею цветы, книги, которые она отобрала. Если бы у Рауля оставалась хотя бы ничтожная доля сомнения, она бы исчезла при виде этой непостижимой гармонии ее вкусов и склонностей с находившимися здесь предметами повседневного обихода. Лавальер незримо присутствовала в убранстве, в тканях, даже в отблесках на шашках паркета.

Немой и раздавленный, он понял и постиг все до конца и следовал за своей безжалостной провожатой, как обреченный на смерть следует за палачом. Принцесса, жестокая, как всякая утонченная и нервная женщина, не щадила его и не скрыла ни единой подробности. Впрочем, надо сказать, что, несмотря на апатию, которая охватила его, ни одна из этих подробностей не ускользнула бы от Рауля, даже если б он находился здесь наедине с самим собою. Счастье любимой женщины, когда это счастье подарено ей соперником, — пытка для того, кто ревнив. Но для такого ревнивца, каким был Рауль, для этого сердца, которое впервые впитывало в себя яд желчи, счастье Луизы означало бесславную смерть, смерть и души и тела.

Пред его взором проносилось решительно все: сплетенные в объятиях руки, сближающиеся лица, губы, слитые в страстном порыве пред зеркалом, эта столь сладостная клятва влюбленных, жадно рассматривающих свое отражение, дабы крепче запечатлеть в памяти пленительную картину.

В своих мыслях он видел лобзания, скрытые непроницаемым пологом, который, колеблясь, выдавал объятия упоенных любовников, и красноречие ложа, таящегося в создаваемой этим пологом полутьме, причиняло ему жгучие муки.

Эта роскошь, эта изысканность, полная опьянения, это заботливое старание оградить возлюбленную от всякого неудовольствия или подарить ей прелестную неожиданность, это могущество всесильной любви, умноженное королевским могуществом, поразили Рауля смертельным ударом. О, если есть смягчение жгучих мук ревности, то его дает лишь сознание превосходства над человеком, которого вам предпочли. И напротив, если есть ад в аду, пытка, не имеющая названия на человеческом языке, то это — всемогущество бога, предоставленное сопернику вместе с юностью, красотой, обаянием. В такое мгновение кажется, что сам бог ополчился на покинутого любовника.

Несчастного Рауля ожидал последний удар: принцесса Генриетта подняла шелковый занавес, и за ним он увидел портрет Лавальер. Это был не портрет, перед ним стояла сама Лавальер, юная, прекрасная, радостная, всеми порами впитывающая в себя жизнь, ибо для тех, кому восемнадцать лет, жизнь — это любовь.

— Луиза! Луиза! — прошептал Бражелон. — Итак, это правда? О, ты никогда не любила меня, ведь на меня ты так никогда не смотрела!

И ему показалось, что сердце сжалось в его груди.

Принцесса Генриетта разглядывала его и, наблюдая его страдания, испытывала странную зависть к Лавальер, хотя знала, что завидовать ей, в сущности, нечему и что де Гиш любит ее столь же пылко, как Бражелон любит свою Луизу. Рауль перехватил на себе взгляд принцессы и произнес:

— О, простите меня, простите! Я знаю, мне следовало бы лучше владеть собою в вашем присутствии. Но не дай боже, господин земли и неба, чтобы на вас когда-нибудь обрушился такой же удар, какой в этот день поразил меня; Ибо вы женщина и, конечно, не смогли бы снести этих мук. Простите меня, я бедный дворянин и ничего больше, тогда как вы, вы принадлежите к числу тех счастливых, тех всемогущих, тех избранных…

— Господин де Бражелон, — ответила Генриетта, — сердце, подобное вашему, заслуживает забот и внимания самой королевы. Я ваш друг, виконт; поэтому я не хотела, чтобы вся ваша жизнь была отравлена вероломством и измарана беспощадной насмешкой. Я храбрее ваших друзей (я не говорю о графе де Гише); это я вызвала вас из Лондона; я доставила вам доказательства, бесспорно мучительные, но нужные, которые принесут вам исцеление, если вы умеете любить, как подобает мужчине, а ведь вы мужчина, а не вечно хнычущий Амадис. Не благодарите меня: лучше жалуйтесь на вашу судьбу и служите королю не хуже, чем прежде.

Рауль горестно усмехнулся.

— Да, это правда, я забыл, что король — мой господин.

— Дело идет о вашей свободе! О вашей жизни!

Ясный и прямой взгляд Рауля показал Генриетте, что она заблуждается и что последний из ее доводов — не из тех, которые способны воздействовать на виконта.

— Будьте осторожны, господин Бражелон, — сказала она, — не взвешивая всех ваших поступков, вы навлечете на себя гнев государя, который не умеет подчинять себя в таких случаях велениям разума; вы повергнете в печаль ваших друзей и вашу семью. Покоритесь, смиритесь, исцелите себя.

— Благодарю вас, ваше высочество, я ценю совет, который вы мне подаете, и постараюсь ему последовать. Но мне нужны еще несколько слов, прошу вас.

— Говорите.

— Будет ли нескромно спросить у вас, каким образом тайны этой лестницы, этого люка, наконец, тайна портрета стали известны вам?

— О, нет ничего проще: чтобы наблюдать за поведением моих фрейлин, я держу у себя вторые ключи от их комнат. Мне показалось странным, что Лавальер так часто запирается у себя, мне показалось странным, что граф де Сент-Эньян переменил квартиру; мне показалось странным, что король ежедневный гость де Сент-Эньяна, хотя он и прежде был с ним в тесной дружбе; наконец, мне показалось странным, что все эти вещи произошли после вашего отъезда отсюда и что многие привычки двора вдруг нарушились. Я не хочу быть игрушкой в руках короля, не хочу служить ширмой его любовным делам; ведь после Лавальер, которая не упустит случая поплакать, придет очередь Монтале, всегда готовой посмеяться, или Тонне-Шарант, которая вечно поет. Мне не пристало играть подобную роль. Я пренебрегла щепетильностью дружбы и открыла секрет… Я нанесла вам рану, простите меня, еще раз прошу вас об этом, но я должна была исполнить свой долг. Теперь дело сделано, вы предупреждены обо всем. Гром не замедлит грянуть, остерегайтесь!

— Все же вы чего-то недоговариваете, ваше высочество, — твердо сказал Бражелон. — Ведь не думаете же вы, что я безмолвно снесу позор и измену?

— Поступайте так, как сочтете необходимым, господин Рауль. Но только не открывайте источника, из которого вы почерпнули правду; вот все, чего я хочу от вас, вот вознаграждение, которое я требую за оказанную услугу.

— Вам нечего опасаться, ваше высочество, — произнес с горькой усмешкой Бражелон.

— Я подкупила столяра, которого любовники использовали в своих интересах. Ведь вы могли сделать то же?

— Да, принцесса. Итак, ваше высочество не даете мне никакого совета и не требуете от меня ничего, кроме обязательства не компрометировать ваше высочество?

— Ничего, кроме этого.

— В таком случае я буду просить ваше высочество разрешить мне задержаться здесь еще на минуту.

— Без меня?

— О нет, это не важно. То, что мне предстоит сделать, я могу сделать и в вашем присутствии. Я прошу вас об этой минуте, чтобы написать кое-кому несколько слов.

— Это опасно, виконт. Берегитесь!

— Никто не узнает, что ваше высочество оказали мне честь, проводив меня в это место. Впрочем, я подписываю свое письмо.

Произнеся эти слова, Рауль вынул свою записную книжку и, вырвав листок, быстро написал следующее:

«Граф!

Не удивляйтесь, найдя здесь эту подписанную мною записку, до того, как один из моих друзей, которого я вскоре пришлю, будет иметь честь объяснить вам причину моего визита».

Виконт Рауль де Бражелон

Он свернул этот листок и сунул его в замочную скважину двери, ведущей в комнату обоих любовников. Убедившись, что письмо было хорошо видно и де Сент-Эньян, возвращаясь домой, не сможет не заметить его, он пошел за принцессой, которая уже успела подняться по лестнице.

На площадке они расстались. Рауль сделал вид, что бесконечно благодарен ее высочеству. Генриетта искренне или притворно еще раз посочувствовала несчастному, которого она только что обрекла на такие ужасные муки.

— О, — прошептала она, видя, как он удаляется, бледный, с налитыми кровью глазами, — о, если б я знала, я скрыла бы истину от этого бедного юноши!

XIV

МЕТОД ПОРТОСА
Изобилие действующих лиц, которых мы ввели в эту длинную повесть, приводит к тому, что каждый из них вынужден появляться только тогда, когда подойдет его очередь, и в зависимости от хода рассказа. Вот почему читатели не имели случая встретиться с нашим давнишним другом Портосом со времени его возвращения из Фонтенбло.

Почести, оказанные ему королем, не изменили спокойного и добродушного характера достойного дворянина; он всего лишь держал теперь голову чуточку выше, чем прежде, и с тех пор как ему была оказана честь отобедать за королевским столом, в манерах его стало проскальзывать нечто величественное.

Обеденная зала его величества короля произвела на Портоса неизгладимое впечатление. Владелец Брасье и Пьерфона любил вспоминать, что во время этого достопамятного обеда целая толпа слуг и большое количество офицеров, находясь позади приглашенных, придавали обеду чрезвычайно торжественный вид и заполняли собою залу.

Портос решил наградить Мушкетона каким-нибудь соответствующим его положению званием, установить иерархию среди остальных слуг и устроить у себя своего рода маленький двор; этому не были чужды крупные полководцы, и в минувшем веке подобную роскошь позволяли себе господа де Тревиль, де Шомберг, де Ла Вьевнль, не говоря уже о Ришелье, Конде и Буйон-Тюренне.

Почему же Портосу, другу его величества короля и г-на Фуке, барону, королевскому инженеру, не насладиться всеми этими удовольствиями, связанными с богатством и большими заслугами?

Портоса стал забывать Арамис, занятый, как мы знаем, делами Фуке, немного забросил его и д'Артаньян, поглощенный своею службой. Трюшен и Планше успели ему изрядно наскучить, и он ловил себя на каких-то неясных ему самому мечтаниях. И всякому, кто спросил бы его, ощущает ли он, что ему чего-то недостает, он не обинуясь ответил бы: «Да».

Как-то после обеда, когда Портос, немного повеселев от хороших вин, но снедаемый честолюбивыми мыслями, старался припомнить во всех подробностях королевский обед и собирался уже вздремнуть, его камердинер явился к нему с докладом, что с ним хочет переговорить виконт де Бражелон.

Выйдя в соседний зал, Портос обнаружил там своего юного друга, преисполненного, как мы знаем, серьезных намерений.

Рауль пожал руку Портосу, который, удивившись его мрачному виду, предложил ему сесть.

— Дорогой господин дю Валлон, я хочу попросить вас об услуге, — сказал Рауль.

— Вот и чудесно, — ответил Портос. — Только сегодня я получил из Пьерфона восемь тысяч ливров, и если вам нужны деньги…

— Нет, речь идет не о деньгах, благодарю вас, мой любезнейший друг.

— Очень жаль! Я не раз слышал, что это наиболее редкая из услуг, но вместе с тем и такая, которую легче всего оказать. Эти слова поразили меня, а я люблю повторять слова, «которые меня поражают.

— У вас столь же доброе сердце, как здравый ум.

— Вы слишком добры ко мне. Быть может, желаете пообедать?

— О нет, я не голоден.

— Вот как! Что за ужасная страна Англия…

— Не очень. Но…

— Если б в ней не было превосходной рыбы и хорошего мяса, там было бы совсем нестерпимо.

— Да… Я пришел…

— Слушаю вас. Позвольте мне только утолить жажду. В Париже едят очень солоно. Фу!

И Портос велел принести бутылку шампанского.

Он наполнил стакан Рауля, потом свой, отпил большой глоток и возобновил разговор:

— Это было необходимо, чтобы внимательно слушать вас. Теперь я весь к вашим услугам. Что вам угодно, мой милый Рауль? Чего вы желаете?

— Выскажите, пожалуйста, свое мнение относительно ссор.

— Мое мнение? Изложите немного подробнее свою мысль, — ответил Портос, почесывая пальцами лоб.

— Я хочу сказать: в каком вы бываете настроении, если между кем-нибудь из ваших друзей и посторонним лицом произошла ссора?

— О, в прекраснейшем, как всегда.

— Отлично. Что же вы тогда делаете?

— Когда у моих друзей происходят ссоры, я держусь своего обычного принципа: потерянное время невозвратимо, и всякое дело хорошо улаживается, пока люди еще но остыли.

— Ах, неужели в этом ваш принцип?

— Вот именно. Поэтому, едва лишь возникла ссора, я тороплюсь свести друг с другом противные стороны. Вы понимаете, что при таких обстоятельствах невозможно, чтоб дело не было улажено как подобает.

— Я думал, — удивился Рауль, — что если повести его так, как вы говорите, то оно, напротив…

— Ни в коем случае. Представьте себе, за мою жизнь у меня было что-то вроде ста восьмидесяти или ста девяноста настоящих дуэлей, не считая случайных встреч.

— Вот это число! — сказал Рауль с невольной улыбкой.

— О, это сущие пустяки — я ведь чертовски спокойный. Вот д'Артаньян он свои дуэли насчитывает сотнями. Правда, он суров и придирчив, и я нередко укорял его в этом.

— Значит, вы, как правило, стремились уладить порученные вам друзьями дела?

— Но было случая, чтоб я не улаживал их, — ответил Портос с таким добродушием и уверенностью, что Рауль едва не вскочил со своего кресла.

— Но соглашения, по крайней мере, бывали почетными?

— О, готов поручиться. Погодите минутку, я объясню вам, в чем состоит второй принцип, которого я придерживаюсь. Как только мой друг посвятил меня в свою ссору, я принимаюсь действовать следующим образом: я немедленно отправляюсь к его противнику, вооружаюсь отменной любезностью и хладнокровием, которые, безусловно, необходимы при этом…

— Вот потому-то, — с горечью промолвил Рауль, — вы так удачно и уверенно улаживаете дела этого рода.

— Полагаю, что так. Итак, я отправляюсь к противнику и говорю ему:

«Сударь, невозможно, чтобы вы не отдавали себе отчета, до какой степени вы оскорбили моего друга».

Рауль нахмурился.

— Иногда, и даже часто, — продолжал Портос, — мой друг не подвергался никаким оскорблениям, больше того, он первым наносил оскорбление. Судите-ка сами, ловко ли я приступаю к делу?

Портос расхохотался. И, пока гремел его смех, Рауль думал:

«Мне решительно не везет. Де Гиш заморозил меня своей холодностью, д'Артаньян издевается надо мной, а Портос слишком мягок — никто не хочет уладить это дело так, как я считаю нужным. А я-то обратился к Портосу в надежде встретить наконец шлагу вместо рассуждений и уговоров… До чего же мне не везет!»

Портос отдышался и продолжал:

— Итак, я одной этой фразою превращаю противника в виновную сторону.

— Это как когда, — рассеянно заметил Рауль.

— Нет, это способ проверенный… превращаю его в виновную сторону; тут я расстилаю перед ним всю доступную мне учтивость, дабы довести свой замысел до счастливой развязки. И вот я подхожу с приветливым видом, беру противника за руку…

— О! — нетерпеливо воскликнул Рауль.

— И говорю: «Сударь, теперь, когда вы убедились, что нанесли оскорбление, мы можем быть уверены в том, что вы не откажетесь ответить за свои действия. Отныне между моим другом и вами возможны лишь безукоризненно любезные отношения. Ввиду этого мне поручено сообщить вам размеры шпаги моего друга».

— Как? — воскликнул Рауль.

— Погодите, это не все. «Размеры шпаги моего друга… Внизу у меня есть запасная лошадь; мой друг ожидает вас там-то и там-то; я увожу вас с собой, по дороге мы захватим вашего секунданта. И дело улажено».

— И вы мирите противников на месте дуэли? — спросил Рауль, побледнев от досады.

— Как? — перебил Портос. — Мирю? Это зачем же?

— Но вы говорите, что дело улажено?

— Разумеется, раз мой друг ожидает.

— Ну, если он ожидает…

— Если он ожидает, то лишь затем, чтобы предварительно размять себе ноги. А у противника тело напряжено после лошади ни занимают позицию, мой друг убивает врага. Вот и все.

— Ах, он убивает его? — удивился Рауль.

— Еще бы! Разве я выбираю себе друзей среди тех, кто дает убивать себя? У меня сто один друг, во главе которых могут быть названы ваш почтенный отец, Арамис и д'Артаньян, а они, как кажется, люди, о которых не скажешь, что пред тобою покойник.

— О, милый барон! — воскликнул в восторге Рауль. И он с жаром поцеловал Портоса.

— Значит, вы одобряете этот метод? — спросил великан.

— Одобряю, и так одобряю, что обращусь к вашей помощи сегодня же, без промедления, сию же минуту. Вы как раз тот человек, которого мне не хватало.

— Отлично! Я к вашим услугам. Вы желаете драться?

— Во что бы то ни стало.

— Это вполне естественно. С кем же?

— С господином де Сент-Эньяном.

— Я его знаю… Это очаровательный молодой человек, в он был чрезвычайно любезен со мной, когда я имел честь обедать у короля. Разумеется, я ему также отвечу любезностью, даже если б это не входило в мои привычки. Что же, он оскорбил вас?

— Смертельно.

— Черт подери! Я могу употребить слово «смертельно»?

— Если угодно, даже какое-нибудь еще посильнее.

— Это очень удобно.

— Вот и улажено дело, не так ли? — улыбаясь, сказал Рауль.

— Разумеется… Где вы намерены дожидаться его?

— О, это сложно, простите. Граф де Сент-Эньян — близкий друг короля.

— Я это слышал.

— И если мне доведется убить его…

— Вы его, несомненно, убьете. Но вы сами должны позаботиться насчет своей безопасности; ведь эти вещи делаются теперь без больших затруднений. Если б вы жили в мои времена, вот было бы славно!

— Милый друг, вы меня не поняли. Я хочу сказать, что эту дуэль не так-то просто устроить; ведь де Сент-Эньян друг короля, и король может узнать заранее.

— Ну нет! Вам же знаком мой метод: «Сударь, вы оскорбили моего друга и…»

— Да, я знаю.

— А потом: «Сударь, лошадь внизу». И я увожу его прежде, чем он успеет с кем-нибудь перемолвиться хотя бы словечком.

— Но даст ли он так легко увезти себя?

— Черт подери! Хотел бы я поглядеть! Он был бы первый… Правда, современные молодые люди… Ну что ж, если понадобится, я унесу его на руках.

И Портос, присовокупив к словам дело, поднял Рауля вместе со стулом.

— Отлично, — сказал молодой человек со смехом. — Теперь нам остается уяснить еще последний вопрос.

— Какой вопрос?

— Вопрос об оскорблении, которое мне нанес де Сент-Эньян.

— Но тут больше не о чем говорить.

— Нет, дорогой господин дю Валлон, у современных людей, как вы выражаетесь, существует правило, согласно которому причины вызова должны быть объяснены.

— Да, по вашей новой системе оно действительно так. В таком случае расскажите мне суть вашего дела.

— Видите ли…

— Проклятие! Вот уж и затруднение. В прежние времена нам никогда не приходилось вдаваться в подробности. Дрались, потому что дрались. Что до меня, я никогда не искал лучшей причины.

— Вы совершенно правы, друг мой.

— Слушаю вас. Каковы же ваши мотивы?

— Долго рассказывать. Но так как все же придется вдаваться в подробности…

— Да, да, черт подери. Это нужно в соответствии с требованиями повой системы.

— И так как, повторяю, придется вдаваться в подробности, и, с другой стороны, дело мое представляет множество затруднений и требует полной тайны…

— Еще бы!

— Вы сделаете мне величайшее одолжение, если передадите графу де Сент-Эньяну — и он поймет — только то, что он оскорбил меня, во-первых, своим переездом.

— Переездом… Хорошо, — сказал Портос и принялся загибать пальцы на руке. — Дальше.

— Далее, тем, «что устроил люк в своей новой квартире.

— Понимаю — люк. Черт, это существенно! Понятно, что это должно было вызвать в вас ярость. И как смел этот бездельник устраивать люки, не переговорив предварительно с вами! Люки! Тысяча чертей! Да у меня и то нет ничего похожего, если не считать моей подземной тюрьмы в Брасье!

— Вы добавите, что последнее мое основание считать себя оскорбленным — это портрет, который хорошо знаком графу де Сент-Эньяну.

— Ну вот, еще и портрет!.. Подумать только! Переезд, люк и портрет.

Но, друг мой, и одного из этих трех оснований достаточно, чтобы все дворяне Франции и Испании перерезали друг другу горло, а ведь это немало.

— Значит, милый мой, вы теперь в достаточной мере осведомлены?

— Я беру с собой и вторую лошадь. Выбирайте место вашего поединка и, пока вы будете дожидаться, поупражняйтесь в плие и в выпадах, это придает телу редкую гибкость.

— Благодарю вас. Я буду ждать в Венсенском лесу, возле монастыря Меньших Братьев.

— Прекрасно… но где же мне искать этого графа де Сент-Эньяна?

— В королевском дворце.

Портос зазвонил в колокольчик солидных размеров. Появился слуга.

— Мое придворное платье, — приказал он, — и мою лошадь. И еще одну лошадь со мной.

Слуга поклонился и вышел.

— Ваш отец знает об этом? — спросил Портос.

— Нет, но я напишу ему.

— А д'Артаньян?

— Господин д'Артаньян тоже не знает. Он осторожен и отговорил бы меня от дуэли.

— Однако д'Артаньян умный советчик, — сказал Портос, удивленный в своей благородной скромности, что можно обращаться к нему, когда на свете есть д'Артаньян.

— Дорогой господин дю Валлон, — продолжал Рауль, — умоляю вас, не расспрашивайте меня. Я сказал все, что мог. Я жажду действий и хочу, чтобы они были суровыми и решительными, такими, какими вы умеете сделать их благодаря предварительной подготовке. Вот почему я обратился именно к вам.

— Вы будете мною довольны, — кивнул Портос.

— И помните, дорогой друг, что, кроме нас с вами, никто не должен знать об этой дуэли.

— Об этих вещах, однако, догадываются, когда находят в лесу мертвеца.

Ах, милый друг, обещаю вам все на свете, но только я не стану прятать покойника. Он тут, его увидят, этого не избежать. У меня принцип не зарывать его в землю. От этого пахнет убийством. От риска. к риску, как говорят нормандцы.

— Храбрый и дорогой друг, за дело!

— Доверьтесь мне, — сказал великан, приканчивая бутылку, в то время как его лакей раскладывал на креслах роскошное платье и кружева.

Рауль вышел от Портоса с тайною радостью в сердце; он говорил себе:

«О коварный король! О предатель! Я не могу поразить тебя: короли особы священные! Он твой сообщник, твой сводник, который представляет тебя, этот подлец заплатит за твое преступление! В его лице я убью тебя, а потом подумаем и о Луизе».

XV

ПЕРЕЕЗД, ЛЮК И ПОРТРЕТ
Портос, чрезвычайно довольный возложенным на него поручением, которое некоторым образом молодило его, облачился в придворное платье, потратив на свой туалет по крайней мере на полчаса меньше обычного.

Как человек, который бывал в большом свете, он начал с того, что послал своего лакея узнать, дома ли граф де Сент-Эньян. Ему ответили, что г-н граф имел честь сопровождать короля в Сен-Жермен вместе со всем двором и только что возвратился. Услышав этот ответ, Портос поспешил и вошел в квартиру графа де Сент-Эньяна в тот самый момент, когда с него только что принялись стаскивать сапоги.

Прогулка была превосходной. Король, все более и более влюбленный, все более и более счастливый, был очаровательно любезен со всеми. Он расточал вокруг несравненные милости, как выражались в те дни поэты.

Наши читатели не забыли, что граф де Сент-Эньян был стихотворцем и находил, что доказал это при достаточно памятных обстоятельствах, обеспечивающих за ним это звание. В качестве неутомимого любителя рифм он всю дорогу засыпал четверостишиями, шестистишиями и мадригалами сначала короля, затем Лавальер.

Король был также в ударе и сочинил дистих. Что же касается Лавальер, то, как всякая влюбленная женщина, она сочинила два премилых сонета.

Как видит читатель, день для Аполлона был неплохой.

Возвратившись в Париж, де Сент-Эньян, знавший заранее, что его стихи распространятся по всему городу, занялся с большей придирчивостью, чем во время прогулки, содержанием и формой своих творений. Поэтому он, словно нежный отец, которому предстоит вывезти своих детей в свет, все время задавал себе один и тот же вопрос — найдет ли публика стройными, приглаженными и изящными создания его воображения.

И вот, чтобы снять с души это тяжелое бремя, де Сент-Эньян произносил вслух мадригал, который по памяти прочел королю и который обещал дать ему по возвращении в переписанном виде:

Ирис, я замечал, что ваш лукавый глаз

Дает не тот ответ, что сердцем был подсказан.

Зачем же я судьбой печальною наказан

Любить лишь то, чем я обманут был не раз?

Этот мадригал, хоть и очень изящный для устного чтения, теперь переходил в разряд рукописной поэзии и не вполне удовлетворял де Сент-Эньяна.

Несколько человек нашли мадригал превосходным, и первый среди них был сам автор. Но при ближайшем рассмотрении стихи поблекли в его глазах.

Де Сент-Эньян сидел за столом, положив ногу на ногу, и, почесывая висок, повторял свои строки.

— Пет, последний стих решительно не удался. Надо мной будут издеваться мои собратья бумагомаратели. Мои стихи назовут стихами вельможи, и если король услышит, что я слабый поэт, ему может прийти в голову уверовать в это.

Предаваясь подобным размышлениям, де Сент-Эньян раздевался. Он только что снял камзол и собирался надеть халат, как ему доложили, что его желает видеть барон дю Валлон де Брасье де Пьерфон.

— Что за гроздь имен! Я не знаю такого.

— Это дворянин, — ответил лакей, — который имел честь обедать с господином графом за столом короля во время пребывания его величества в Фонтенбло.

— У короля в Фонтенбло! — вскричал де Сент-Эньян. — Скорей, скорей, просите сюда этого дворянина.

Лакей поспешил выполнить приказание. Портос вошел.

У де Сент-Эньяна была память придворного: он сразу узнал провинциального дворянина с несколько забавною репутацией, который, несмотря на улыбки стоявших вокруг офицеров, был обласкан в Фонтенбло королем. Де Сент-Эньян, помня об этом, встретил Портоса с изъявлениями глубокого уважения, что Портос нашел совершенно естественным, так как, входя к противнику, он неуклонно придерживался правил такой же утонченной учтивости.

Де Сент-Эньян приказал лакею, доложившему о посетителе, пододвинуть Портосу стул. Последний, не видя ничего особенного в такой любезности, сел и откашлялся. Они обменялись обычными приветствиями, после чего граф в качестве хозяина, принимавшего гостя, спросил:

— Господин барон, какому счастливому случаю обязан я честью вашего посещения?

— Именно это я и хотел иметь честь объяснить вам, господин граф, — но простите…

— Что такое, барон?

— Я чувствую, что ломаю ваш стул.

— Нисколько, барон, нисколько, — сказал де Сент-Эньян.

— Но я все-таки ломаю его, господин граф, и если не потороплюсь встать, то упаду и окажусь в положении, совершенно неприличном для того серьезного поручения, с которым явился.

Портос встал, и вовремя, так как ножки стула подогнулись и сиденье опустилось на несколько дюймов. Де Сент-Эньян стал искать глазами более крепкое кресло, чтобы усадить в него своего гостя.

— Современная мебель, — заметил Портос, пока граф занимался этими поисками, — современная мебель стала до смешного непрочной. В моей юности, когда я усаживался гораздо энергичнее, чем теперь, я не помню, чтобы мне пришлось сломать хоть когда-нибудь стул, если не говорить о тех случаях, когда я ломал их руками в трактире.

Де Сент-Эньян ответил на эту шутку любезной улыбкой.

— Но, — продолжал Портос, садясь на кушетку, которая заскрипела, но все-таки выдержала, — к несчастью, дело не в этом.

— Как, к несчастью? Разве вы пришли, барон, с дурной вестью?

— Дурной вестью для дворянина? О нет, господин граф! — вежливо ответил Портос. — Я прибыл затем, чтобы заявить, что вы жестоко оскорбили одного из моих друзей.

— Я, сударь! — воскликнул де Сент-Эньян. — Я оскорбил одного из ваших друзей? Кого же, назовите, прошу вас!

— Виконта Рауля де Бражелона!

— Я оскорбил господина де Бражелона! Право же, сударь, я никак не мог это сделать, так как господин де Бражелон, которого я почти не знаю, которого, могу сказать, я даже совсем не знаю, находится в Англии. Не видя его очень давно, я не мог нанести ему оскорбления.

— Господин де Бражелон, сударь, в Париже, — говорил невозмутимый Портос, — что же касается оскорбления, то ручаюсь, что вы действительно оскорбили виконта де Бражелона… раз он сам сказал мне об этом. Да, граф, вы оскорбили его жестоко, смертельно, повторяю — смертельно.

— Невозможно, барон, клянусь вам, решительно невозможно!

— Впрочем, — добавилПортос, — вы не можете не знать этого обстоятельства, так как виконт де Бражелон сообщил мне в беседе, что предупредил вас запиской.

— Я не получал никакой записки. Даю вам слово.

— Поразительно! — ответил Портос. — А Рауль говорит…

— Вы сейчас убедитесь, что я действительно не получал этой записки, сказал де Сент-Эньян и позвонил.

— Баск, сколько в мое отсутствие принесли записок и писем?

— Три, господин граф.

— Какие?

— Записку от господина де Фьеск, записку от госпожи де Ла Ферто и письмо от господина де Лас Фуэнтес.

— Это все?

— Все, господин граф.

— Говори правду перед господином бароном, самую истинную правду, слышишь! Из-за тебя я буду в ответе.

— Господин граф, была еще записка от…

— От кого! Говори скорей!

— От мадемуазель де Лаваль…

— Достаточно, — перебил Портос, побуждаемый к этому деликатностью. Прекрасно, я верю вам, господин граф.

Де Сент-Эньян выслал лакея и собственноручно запер за пим дверь.

Возвращаясь к своему гостю и глядя прямо перед собой, он вдруг заметил, что из замочной скважины двери, ведущей в соседнюю комнату, торчит бумажка, которая была всунута туда Бражелоном.

— Что это такое? — спросил он.

— О, о! — воскликнул Портос.

— Записка в замочной скважине!



Портос
— Быть может, это и есть паша записка, господин граф, — предположил Портос. — Посмотрите!

Де Сент-Эньян вынул бумажку и раскрыл ее:

— Записка от господина де Бражелона!

— Видите, я оказался прав. О, если я что-нибудь утверждаю…

— Принесена сюда самим виконтом де Бражелоном, — пролепетал граф, бледнея. — Но это возмутительно! Как он проник сюда?

Де Сент-Эньян позвонил снова, и опять появился Баск.

— Кто приходил сюда, пока я был на прогулке с его величеством королем?

— Никто, господин граф.

— Невозможно! Кто-то здесь был.

— Нет, господин граф, никто не мог проникнуть сюда, так как ключи были в моем кармане.

— И тем не менее вот записка, которая была вложена в замочную скважину. Кто-то сунул ее туда. Не могла же она появиться сама по себе!

Баск развел руками в знак полного недоумения.

— Возможно, что это сделал господин де Бражелон, — заметил Портос.

— Значит, он входил сюда?

— Несомненно, сударь.

— Но как же, раз ключ был при мне? — продолжал настаивать Баск.

Де Сент-Эньян прочитал записку и смял ее.

— Здесь что-то скрывается, — пробормотал он в раздумье.

Портос, предоставив ему несколько мгновений на размышления, возвратился затем к первоначальному предмету их разговора.

— Не желаете ли вернуться к вашему делу? — спросил он де Сент-Эньяна, когда лакей удалился.

— Но его объясняет, по-видимому, эта записка, столь непонятным образом попавшая сюда. Виконт де Бражелон сообщает, что меня посетит один из его друзей.

— Этот друг — я; выходит, что он сообщает вам о моем посещении.

— С тем, чтобы передать вызов?

— Вот именно.

— И он утверждает, что я оскорбил его?

— Жестоко, смертельно.

— Но каким образом, объясните, пожалуйста. Его действия столь таинственны, что мне затруднительно обнаружить в них какой-нибудь смысл.

— Сударь, — ответил Портос, — мой друг должен располагать достаточными причинами; что же до его действий, то если они, как вы говорите, таинственны, — обвиняйте в этом лишь самого себя.

Последние слова Портос произнес таким уверенным тоном, что человек, который знал его недостаточно хорошо, должен был бы подумать, что они полны глубокого смысла.

— Тайна! Допустим. Давайте постараемся разобраться в ней, — сказал де Сент-Эньян.

Но Портос наклонил голову и изрек:

— Для вас предпочтительнее, чтобы я не входил в ее рассмотрение; на это есть исключительно серьезные основания.

— Я очень хорошо понимаю их. Отлично, сударь. Ограничьтесь лишь самым легким намеком; я слушаю вас.

— Прежде всего тем, — начал Портос, — что вы переехали со старой квартиры.

— Это правда, я переехал.

— Вы, стало быть, признаете это? — спросил Портос с видимым удовольствием.

— Признаю ли? Ну да, признаю. С чего вы взяли, что я могу отпираться?

— Вы признали? Отлично, — отметил Портос, поднимая вверх один палец.

— Послушайте, сударь, каким образом мой переезд может причинить какой-либо вред виконту де Бражелону? Отвечайте же! Я совершенно не понимаю того, о чем вы толкуете.

Портос остановил графа и важно заявил:

— Сударь, это лишь первое обвинение среди тех, которые выдвигает против вас господин де Бражелон. Если он выдвигает его, значит, он почувствовал себя оскорбленным.

Де Сент-Эньян нетерпеливо ударил ногой по паркету.

— Это похоже на неприличную ссору, — сказал он.

— Нельзя иметь неприличной ссоры с таким порядочным человеком, как виконт де Бражелон, — продолжал Портос. — Итак, вы ничего не можете прибавить по поводу переезда?

— Нет. Дальше?

— Ах, дальше? Но заметьте, сударь, что вот уже одно обвинение, на которое вы не ответили или, вернее сказать, ответили плохо. Как, сударь, вы переезжаете со старой квартиры, это оскорбляет господина де Бражелона, и вы но приносите своих извинений. Очень хорошо!

— Что? — воскликнул де Сент-Эньян, выведенный из себя флегматичностью своего собеседника. — Я должен советоваться с господином де Бражелоном, переезжать мне или остаться на прежнем месте? Помилуйте, сударь!

— Обязательно, сударь, обязательно. Однако вы увидите, что это ничто по сравнению со вторым обвинением.

Портос принял суровый вид:

— А о люке, сударь, что скажете вы о люке?

Де Сент-Эньян мертвенно побледнел. Он так резко отодвинул стул, что Портос, при всей своей детской наивности, догадался о сило нанесенного им удара.

— О люке? — пробормотал де Сент-Эньян.

— Да, сударь, объясните, пожалуйста, если можете, — предложил Портос, тряхнув головой.

Де Сент-Эньян потупился и прошептал:

— О, я предан! Известно все, решительно все!

— Все в конце концов делается известным, — заметил Портос, который, в сущности, ничего но знал.

— Вы видите, я так поражен, до того поражен, что теряю голову!

— Нечистая совесть, сударь! О, очень нехорошо!

— Милостивый государь!

— И когда свет узнает, и пойдут пересуды…

— О сударь, такую тайну нельзя сообщить даже духовнику! — вскричал граф.

— Мы примем меры, и тайна далеко не уйдет.

— Но, сударь, — продолжал де Сент-Эньян, — господин де Бражелон, узнав эту тайну, отдает ли себе отчет в опасности, которой он подвергается и подвергает других?

— Господин де Бражелон не подвергается никакой опасности, сударь, никакой опасности не боится, и с божьей помощью вы на себе самом вскоре испытаете это.

«Он сумасшедший! — подумал де Сент-Эньян. — Чего ему от меня нужно?»

Затем он проговорил вслух:

— Давайте, сударь, оставим это дело.

— Вы забываете о портрете! — произнес Портос громовым голосом, от которого у графа похолодела кровь.

Так как речь шла о портрете Лавальер и так как на этот счет не могло быть ни малейших сомнений, де Сент-Эньян почувствовал, что он прозревает.

— А-а! — вскричал он. — Вспоминаю, господин де Бражелон был ее женихом.

Портос напустил на себя важность — эту величавую личину невежества.

— Ни меня, ни вас также не касается, — сказал он, — был ли мой друг женихом той особы, о которой вы говорите. Больше того, я поражен, что вы позволили себе столь неосторожное слово. Оно может, сударь, причинить вам немало вреда.

— Сударь, вы — сам разум, сама деликатность, само благородство, совмещающиеся в одном лице. Наконец-то я догадался, о чем, собственно, идет речь.

— Тем лучше! — кивнул Портос.

— И вы дали мне понять это самым точным и умным образом. Благодарю вас, сударь, благодарю.

Портос напыжился.

— Но теперь, — продолжал де Сент-Эньян, — теперь, когда я постиг все до конца, позвольте мне объяснить…

Портос покачал головой, как человек, не желающий слушать, но де Сент-Эньян снова заговорил:

— Я в отчаянии, поверьте мне, я в полном отчаянии от всего, что случилось, но что бы вы сделали на моем месте? Ну, между нами, скажите, что бы вы сделали?

Портос поднял голову.

— Дело не в том, молодой человек, что бы я сделал и чего бы не сделал. Вы осведомлены о трех обвинениях, разве не так?

— Что касается первого среди них, сударь, — и здесь я обращаюсь к человеку разума и чести, — раз было высказано августейшее пожелание, чтобы я перебрался в другие комнаты, следовало ли мне, мог ли я пойти против него?

Портос открыл было рот, но де Сент-Эньян не дал ему заговорить.

— Ах, моя откровенность трогает вас, — сказал он, объясняя по-своему движенье Портоса. — Вы согласны, что я прав?

Портос ничего не ответил.

— Я перехожу к этому проклятому люку, — повысил голос де Сент-Эньян, касаясь плеча Портоса, — к этому люку, причине зла, орудию зла; люку, устроенному для того… вы знаете для чего. Неужели вы и впрямь можете предположить, что я по собственной воле в подобном месте велел сделать люк, предназначенный… О, вы не верите в это, и здесь также вы чувствуете, вы угадываете, вы видите волю, стоящую надо мной. Вы понимаете, что тут увлечение, я не говорю о любви, этом неодолимом безумии… Боже мой!

К счастью, я имею дело с человеком сердечным, чувствительным, иначе… какая беда и позор для нее, бедной девушки!.. и для того… кого я не хочу называть!

Портос, оглушенный и сбитый с толку красноречием и жестикуляцией де Сент-Эньяна, застывший на месте, делал тысячу усилий, принимая на себя это извержение слов, из которых он не понимал ни единого.

Де Сент-Эньян увлекся своею речью; придавая новую силу голосу, жестикулируя все стремительней и порывистей, он говорил без остановки:

— Что до портрета (я очень хорошо понимаю, что портрет-главное обвинение), что до портрета, то подумайте, разве я в чем-нибудь виноват? Кто захотел иметь этот портрет? Неужели я? Кто ее любит? Неужели я? Кто желает ее? Неужели я? Кто овладел ею? Разве я? Нет, тысячу раз нет! Я знаю, что господин де Бражелон должен быть в отчаянии, я знаю, что такие несчастья переживаются крайне мучительно. Знаете, я и сам страдаю. Но сопротивление невозможно. Он будет бороться? Его высмеют. Если он будет упорствовать, то погубит себя. Вы мне скажете, что отчаяние — это безумие; но ведь вы благоразумны, и вы меня поняли! Я вижу по вашему сосредоточенному, задумчивому, даже, позволю себе сказать, озабоченному лицу, что серьезность положения поразила и вас. Возвращайтесь же к виконту де Бражелону; поблагодарите его от моего имени, поблагодарите за то, что он выбрал в качестве посредника человека ваших достоинств. Поверьте, что со своей стороны я сохраню вечную благодарность к тому, кто так тонко, с таким пониманием уладил наши раздоры. И если злому року было угодно, чтоб эта тайна принадлежала не трем, а четырем лицам, тайна, которая могла бы составить счастье самого честолюбивого человека, я радуюсь, что разделяю ее вместе с вами, радуюсь от всего сердца. Начиная с этой минуты располагайте много, я — в вашем распоряжении. Что я мог бы сделать для вас? Чего я должен просить, больше того, чего должен требовать? Говорите, барон, говорите!

И по фамильярно-приятельскому обычаю придворных той эпохи де Сент-Эньян обнял Портоса и нежно прижат к себе. Портос с невозмутимым спокойствием позволит обнять себя.

— Говорите, — повторил де Сент-Эньян, — чего вы просите?

— Сударь, — сказал Портос, — у меня внизу лошадь, будьте добры сесть на нее, она превосходна и не причинит вам ни малейшего беспокойства.

— Сесть на лошадь? Зачем? — спросил с любопытством де Сент-Эньян.

— Чтобы отправиться со мною туда, где нас ожидает виконт де Бражелон.

— Ах, он хотел бы поговорить со мной, я понимаю. Чтобы узить подробности? Увы, это такая деликатная тема. Но сейчас я никак не могу, меня ожидает король.

— Король подождет, — продолжал Портос.

— Но где же дожидается меня господин де Бражелон?

— У Меньших Братьев, в Венсенском лесу.

— Мы с вами шутим, не так ли?

— Не думаю; по крайней мере, я совсем не шучу. — И, придав своему лицу суровое выражение, Портос добавил:

— Меньшие Братья — это место, где встречаются, чтобы драться.

— В таком случае что же мне делать у Меньших Братьев?

Портос, не торопясь, обнажил шпагу.

— Вот длина шпаги моего друга, — показал он.

— Черт возьми, этот человек спятил! — воскликнул де Сент-Эньян.

Краска бросилась в лицо Портосу.

— Сударь, — проговорил он, — если б я не имел чести быть у вас в доме и исполнять поручение виконта де Бражелона, я выбросил бы вас в ваше собственное окно! Но этот вопрос мы отложим на будущее, и вы ничего не получите от отсрочки. Едете ли вы в Венсенский лес, сударь.

— Э, э…

— Едете ли вы туда по-хорошему?

— Но…

— Я потащу вас силой, если вы не желаете по-хорошему. Берегитесь!

— Баск! — закричал де Сент-Эньян.

Баск вошел и сообщил:

— Король вызывает к себе господина графа.

— Эго другое дело, — промолвил Портос, — королевская служба прежде всего. Мы будем ждать вас до вечера, сударь.

И, поклонившись де Сент-Эньяну со своей обычной учтивостью, Портос вышел в восторге, считая, что уладил и это дело.

Де Сент-Эньян посмотрел ему вслед; затем, поспешно надев парадное платье, он побежал к королю, повторяя:

— В Венсенский лес!.. Венсенский лес!.. Посмотрим, как король отнесется к этому вызову он направлен, черт возьми, ему самому, и дикому больше!

XVI

ПОЛИТИЧЕСКИЕ СОПЕРНИКИ
После столь прибыльной для Аполлона операции, во время которой каждый участник ее отдал дань музам, как говорили в ту пору поэты, король заслал у себя Фуке, дожидавшегося его возвращения.

Немедля вошел и Кольбер, который подстерегал короля в коридоре и теперь следовал за ним по пятам, как бдительная и ревнивая тень, все тот же Кольбер со своей квадратною головой, в своем грубо-роскошном, по дурно сидящем платье, придававшем ему сходство с налившимся пивом фламандским вельможей.

При виде врага Фуке остался невозмутимо спокойным. В течение всей последующей сцены он старался не выдать своих истинных чувств, хотя это и было нелегко для человека высшего ранга, сердце которого переполнено до краев презрением и который опасается выказать это презрение, полагая, что и оно слишком большая честь для противника.

Кольбер не скрывал своей радости, столь оскорбительной для Фуке. По его мнению, Фуке плохо сыграл свою партию, и хотя она еще не закончена, положение его безнадежно. Кольбер принадлежал к той школе политических деятелей, которая восхищается одной только ловкостью и способна уважать лишь успех.

К тому же он был не только завистником и честолюбцем, но и человеком, глубоко преданным интересам короны, так как отличался той особой честностью, которая свойственна людям, посвятившим свою жизнь служению цифрам, и, таким образом, ненавидя и толкая на гибель Фуке, он мог находить для себя оправдание — а оно крайне необходимо всякому, кто ненавидит, хотя бы в том, что действует не ради себя, но ради блага всего государства и достоинства короля.

Ни одна из этих тончайших подробностей не ускользнула от проницательного взора Фуке. Сквозь нависшие брови своего врага, несмотря на непрерывное мигание его век, он читал по глазам Кольбера, заглядывая в глубину его сердца, и видел все, что таило в себе это сердце, видел ненависть и торжество.

Но, проникай своим взглядом повсюду, Фуке хотел остаться непроницаемым. На лице ею царили, полная безмятежность; он улыбнулся очаровательной, милой улыбкой, какой он один умел улыбаться, и, придавая своему поклону исключительно благородную и изящную непринужденность, начал:

— По вашему веселому виду, ваше величество, я заключаю, что прогулка, которую вы совершили, была весьма и весьма приятной.

— Очаровательной, господин суперинтендант, очаровательной. И вы напрасно не поехали с нами, напрасно отвергли мое приглашение.

— Государь, я работал.

— Ах, деревня, деревня, господин Фуке! — воскликнул король. — Боже, как было бы хорошо жить постоянно в деревне, на вольном воздухе, среди зелени!

— Надеюсь, ваше величество, вы еще не устали от трона? — спросил Фуке.

— Нет, не устал, но троны из зелени так изумительно хороши!

— Ваше величество, говоря такие слова, воистину предвосхищает мои упования. У меня есть ходатайство к вам, ваше величество.

— От кого, господин суперинтендант?

— От нимф, обитательниц Во.

— Ах!

— Король удостоил меня обещанием, — сказал Фуке.

— Да, да! Помню.

— Празднество в Во, знаменитое празднество в Во, не так ли, ваше величество? — вставил Кольбер, стремясь показать этим вмешательством в разговор, что он пользуется расположением короля.

Фуке, полный презрения, не удостоил Кольбера ответом; он вел себя так, словно Кольбер не высказал никакой мысли, словно его вообще но существовало.

— Ваше величество знаете, что я избрал мое имение в Во для приема любезнейшего из государей, могущественнейшего из королей.

— Сударь, — улыбнулся Людовик XIV, — я обещал; королевское слово не нуждается в подтверждении.

— А я, ваше величество, пришел доложить, что весь к вашим услугам.

— Вы обещаете много чудес, господин суперинтендант?

И Людовик XIV взглянул на Кольбера.

— Чудеса? О пет, ваше величество, я не берусь поражать вас чудесами; но надеюсь, что могу обещать немного веселья, быть может, даже немного забвения королю.

— Нет, господин Фуке, я настаиваю на слове чудо. Ведь вы волшебник, мы знаем ваше могущество; мы знаем, что вы отыщете золото, даже если его и вовсе не станет на свете. Ведь недаром же народ говорит, что вы его делаете.

Фуке почувствовал удар, направленный с двух сторон; король метнул стрелу не только из своего лука, но и из лука Кольбера. Фуке рассмеялся.

— О, народ отлично осведомлен, из каких россыпей я беру это золото.

Он знает это, и знает, быть может, чересчур хорошо. И к тому же, — добавил он гордо, — могу заверить ваше величество, что золото для оплаты праздника в Во не будет стоить народу ни крови, ни слез. Оно будет стоить пота, по этот пот будет оплачен.

Людовик смутился. Он хотел было посмотреть на Кольбера, Кольбер хотел было ответить, но орлиный, благородный, почти королевский взгляд, брошенный на него Фуке, остановил слова на устах интенданта.

Тем временем король оправился от смущения и, обратившись к Фуке, сказал:

— Значит, вы приглашаете нас?

— Да, государь.

— На какой день?

— Какой вы сочтете удобным, ваше величество.

— Вы говорите точно волшебник, которому достаточно захотеть — и все уже сделано. Я бы не решился на подобный ответ, господин Фуке.

— Вашему величеству, когда вы пожелаете, будет доступно решительно все, что может и должен свершить король. Король Франции располагает слугами, которые не остановятся ни перед чем ради службы ему и ради его удовольствий.

Кольбер сделал попытку посмотреть суперинтенданту в лицо, чтобы выяснить, не означают ли эти слова поворота к менее неприязненным чувствам, но Фуке даже не взглянул на своего врага. Кольбер не существовал для него.

— В таком случае через неделю, хотите? — предложил король.

— Хорошо, через неделю.

— Или нет. Сегодня вторник. Давайте отложим до следующего воскресенья, хотите?

— Отсрочка, благосклонно предоставленная мне вашим величеством, весьма благоприятно скажется на работах, которые предпринимают мои архитекторы, дабы развлечь ваше величество и ваших друзей.

— Кого же, господин Фуке, вы разумеете, говоря о моих друзьях?



Кольбер
— Король — хозяин повсюду, где бы он ни был. Король составляет список и отдает свои приказания. Кто удостоится его приглашения, тот и будет моим уважаемым гостем.

— Благодарю вас, — сказал король, тронутый благородным чувством, выраженным столь благородным образом.

Поговорив еще немного о различных делах и простившись с Людовиком XIV, Фуке откланялся. Он чувствовал, что Кольбер задержится у короля, что они будут говорить о нем и что ни тот, ни другой не станут щадить его.

И у него возникло желание нанести своему врагу последний страшный удар, который возместил бы все то, что ему пришлось вытерпеть от него. И вот, уже взявшись за ручку двери, Фуке поспешно вернулся на прежнее место и, обращаясь к королю, произнес:

— Простите, ваше величество!

— В чем я должен простить вас, сударь? — любезно спросил король.

— Я совершил тяжкий проступок, сам того не приметив.

— Проступок! Вы? Ах, господин Фуке, ничего не поделаешь, придется простить. Против чего или кого вы согрешили?

— Против приличия, ваше величество. Я забыл сообщить вам о довольно существенном обстоятельстве.

— Каком?

Кольбер вздрогнул; он подумал, что дело идет о доносе, что с него сорвана маска. Одно слово Фуке, одно приведенное им доказательство, и юное благородство Людовика XIV одолеет расположение, которое он к нему, Кольберу, питает. И Кольбера охватил страх, как бы смелый удар врага но разрушил его хитрого сооружения. И действительно, ход был настолько хорош, что Арамис, ловкий игрок, не преминул бы сделать его.

— Ваше величество, — сказал невозмутимо Фуке, — раз вы были так милостивы, что простили меня, я с легкой душою могу сделать признание: сегодня утром я продал одну из своих должностей.

— Одну из должностей, которые вы занимаете! — воскликнул король. — Но какую же?

Кольбер мертвенно побледнел.

— Ту, ваше величество, которая давала мне право на долгополую мантию и суровый облик, — должность генерального прокурора.

Король невольно вскрикнул и взглянул на Кольбера. У Кольбера на лбу выступил пот; ему показалось, что еще немного — и его хватит удар.

— Кому же вы продали эту должность, господин Фуке? — поинтересовался король.

Кольбер прислонился к камину.

— Одному парламентскому советнику, ваше величество, его зовут господин Ванель.

— Ванель?

— Одному из друзей интенданта финансов господина Кольбера, — добавил Фуке с такой неподражаемою небрежностью и с таким безразличием и простодушием, что художник, актер и поэт должны раз навсегда отказаться воспроизвести их кистью, жестом или пером.

Произнеся эти слова и раздавив Кольбера своим превосходством, суперинтендант снова почтительно склонился пред королем и вышел, наполовину отмщенный изумлением властителя и унижением фаворита.

— Возможно ли это? — сказал, обращаясь к самому себе, Людовик XIV после ухода Фуке. — Он продал должность генерального прокурора?

— Да, ваше величество, — отчеканил Кольбер.

— Он сошел с ума! — заметил король.

На этот раз Кольбер ничего не ответил. Он прочитал мысль своего господина, и эта мысль также была его мщением. К его ненависти присоединилась еще и зависть; и если его план состоял в том, чтобы довести суперинтенданта до разорения, то теперь над Фуке нависла еще и угроза опалы.

Отныне, и Кольбер это почувствовал, его враждебность к Фуке не претит больше противодействия со стороны Людовика XIV, и первый же промах Фуке, который можно было бы использовать как предлог, повлечет за собой беспощадное наказание. Фуке выронил из своих рук оружие. Ненависть и зависть только что подобрали его.

Король пригласил Кольбера на празднество; Кольбер поклонился, как человек, который уверен в себе, и принял королевское приглашение, как тот, кто оказывает одолжение.

Король принялся составлять список приглашаемых в Во. Когда он дошел до имени де Сент-Эньяна, лакей доложил о приходе графа де Сент-Эньяна.

При появлении королевского Меркурия Кольбер скромно ретировался.

XVII

СОПЕРНИКИ В ЛЮБВИ
Прошло не более двух часов, как Людовик XIV расстался с де Сент-Эньяном. Но, обуреваемый первым пылом любви, он испытывал настоятельную потребность непрерывно говорить о Лавальер, когда не видел ее.

Единственный человек, с которым он мог позволить себе откровенность подобного рода, был де Сент-Эньян; итак, де Сент-Эньян стал ему насущно необходим.

— Ах, это вы, граф! — воскликнул король, обрадованный и тем, что видит де Сент-Эньяна, и тем, что не видит больше Кольбера, хмурое лицо которого неизменно портило ему настроение. — Так это вы? Тем лучше! Вы пришли очень кстати. Вы участвуете в пашей поездке?

— В какой поездке, ваше величество?

— В поездке, которую мы предпримем в Во, где суперинтендант устраивает для нас празднество. Ах, де Сент-Эньян, ты увидишь наконец празднество, рядом с которым наши развлечения в Фонтенбло — забавы каких-нибудь приказных.

— В Во! Суперинтендант устраивает для вашего величества празднество в Во? Только-то?

— Только-то! Ты очарователен, напуская на себя равнодушие. Да знаешь ли ты, знаешь ли, что едва станет известно об этом приеме в Во, назначенном суперинтендантом на следующее воскресенье, как все наши придворные начнут грызть друг другу горло, лишь бы получить приглашение? Повторяю тебе, де Сент-Эньян, ты участвуешь в этой поездке.

— Да, ваше величество, если не совершу прежде более отдаленной и менее привлекательной.

— Какой же?

— На берега Стикса, ваше величество.

— Куда? — воскликнул со смехом Людовик XIV.

— Нет, серьезно, ваше величество; меня побуждают отправиться в эти края, и притом в такой решительной форме, что я, право, не знаю, как отказаться.

— Я не понимаю тебя, мой милый. Я знаю, правда, ты сегодня в ударе, но не спускайся с вершин поэзии в укутанные мглою долины.

— Если ваше величество соблаговолите меня выслушать, я больше не стану вас мучить.

— Говори!

— Помнит ли король барона дю Валлона?

— Еще бы! Он отменный слуга короля, моего отца, и, честное слово, собутыльник не худший. Ты говоришь о том, который обедал у нас в Фонтенбло?

— Вот именно. Но ваше величество забыли упомянуть еще об одном его качестве — он предупредительный и любезный убийца!

— Как! Господин дю Валлон желает убить тебя?

— Или сделать так, чтобы меня убили, что то же самое.

— Ну что ты?

— Не смейтесь, ваше величество, я говорю чистую правду.

— И ты говоришь, что он добивается твоей смерти!

— В данный момент достойный дворянин только об этом и думает.

— Будь спокоен. В случае чего я сумею тебя защитить, если он в этом деле не прав.

— Ваше величество изволили произнести слово «если».

— Разумеется. Отвечай же мне, мой бедный де Сент-Эньян, отвечай так, как если бы дело касалось кого-либо другого, а не тебя. Прав он или не прав?

— Пусть судит об этом ваше величество.

— Что ты сделал ему?

— О, ему ничего. Но, по-видимому, одному из его друзей.

— Это то же, что ему самому, а его друг — один из четырех знаменитых?



Де Сент-Эньян
— Нет, это сын одного из четырех знаменитых, всего-навсего сын.

— Но что же ты сделал ему?

— Я помог одному лицу отнять у него возлюбленную.

— И ты признаешься в этом?

— Нужно признаваться, раз это правда.

— В таком случае ты виноват.

— Значит, я виноват?

— Да, и по правде сказать, если он прикончит тебя…

— Ну?

— То будет прав.

— Ах, вот вы как рассудили, ваше величество?

— А ты недоволен моим решением?

— Я нахожу, что оно слишком поспешно.

— Суд скорый и правый, как говорил мой дед Генрих Четвертый.

— В таком случае, пусть король сейчас же подпишет помилование моему противнику, который ждет меня близ Меньших Братьев, чтобы убить меня.

— Его имя и лист пергамента.

— Ваше величество, пергамент — на вашем столе, а что касается имени…

— Что же касается его имени?

— То это виконт де Бражелон, ваше величество.

— Виконт де Бражелон! — воскликнул король, переходя от смеха к глубокой задумчивости.

Затем, после минутного молчания, он вытер пот, выступивший на его лбу, и невнятно пробормотал:

— Бражелон!

— Ни больше ни меньше, ваше величество.

— Бражелон, жених…

— Боже мой, да! Бражелон, жених…

— Но ведь Бражелон находится в Лондоне?

— Да, но ручаюсь вам, ваше величество, сейчас он там уже не находится.

— И он в Париже?

— Точнее сказать, близ монастыря Меньших Братьев, где, как я имел честь доложить, он ожидает меня.

— Зная решительно все?

— И многое другое сверх этого! Быть может, ваше величество желаете взглянуть на послание, которое он мне оставил?

И де Сент-Эньян вытащил из кармана уже известную нам записку Рауля.

— Когда ваше величество прочтете эту записку, я буду иметь честь сообщить, каким образом я ее получил.

Король, явно волнуясь, прочел записку и сразу спросил:

— Ну?

— Ваше величество знаете некий замок чеканной работы, замыкающий некую дверь черного дерева, которая отделяет некую комнату от некоего бело-голубого святилища?

— Разумеется, от будуара Луизы?

— Да, ваше величество. Так вот, в замочной скважине этой двери я и нашел записку. Кто всунул ее туда? Виконт де Бражелон или дьявол? Но так как записка пахнет амброю, а не серой, я решил, что это сделано, очевидно, не дьяволом, а господином де Бражелоном.

Людовик склонил голову и грустно задумался. Быть может, в этот момент в его сердце шевельнулось что-то вроде раскаяния.

— Ах, — вздохнул он, — значит, тайна раскрыта!

— Ваше величество, я сделаю все от меня зависящее, чтобы она умерла в груди, которая ее заключает, — сказал де Сент-Эньян с чисто испанской отвагой. Он шагнул к двери, но король жестом остановил его.

— Куда вы идете? — поинтересовался он.

— Туда, где меня ждут, ваше величество.

— Для чего?

— Надо полагать, чтобы драться.

— Драться! — вскричал король. — Погодите минуту, граф.

Де Сент-Эньян покачал головой, как ребенок, недовольный, когда ему мешают упасть в колодец или играть с острым ножом.

— Но, ваше величество…

— Прежде всего, — сказал король, — я еще должным образом не осведомлен.

— О, пусть ваше величество спрашивает, и я разъясню все, что знаю.

— Кто вам сообщил, что господин де Бражелон проник в эту комнату?

— Записка, которую я нашел в замке, о чем я уже имел честь докладывать вам, государь.

— Что тебя убеждает, что это он всунул ее туда?

— Кто другой решился бы выполнить подобное поручение?

— Ты прав. Как же он мог проникнуть к тебе?

— Вот это чрезвычайно существенно, так как все двери были заперты на замок и ключи находились в кармане у Баска, моего лакея.

— Значит, твоего лакея подкупили.

— Невероятно, ваше величество!

— Что же здесь невероятного?

— Потому что, если б его подкупили, он мог бы понадобиться еще не раз в будущем, и бедного малого не стали бы губить, так явно показывая, что воспользовались именно им.

— Правильно. Значит, остается единственное предположение.

— Посмотрим, ваше величество, то ли это предположение, которое возникло и у меня.

— Он проник к тебе, пройдя лестницу.

— Увы, ваше величество, мне кажется это более чем вероятным.

— Значит, все-таки кто-то продал тайну нашего люка?

— Продал или, может быть, подарил.

— Почему такое различие?

— Потому что иные лица стоят так высоко, что не могут продать; они могут лишь подарить.

— Что ты хочешь сказать?

— О, ваше величество обладаете достаточно тонким умом, чтобы самостоятельно догадаться и избавить меня, таким образом, от затруднения назвать…

— Ты прав. Принцесса!

— Ах! — вздохнул де Сент-Эньян.

— Принцесса, которая обеспокоена твоим переездом.

— Принцесса, которая располагает ключами от комнат всех своих фрейлин и которая достаточно могущественна, чтобы открыть то, чего, кроме вашего величества и ее высочества, никто не мог бы открыть.

— И ты думаешь, что моя сестра заключила союз с Бражелоном?

— Да, ваше величество, да…

— И даже сообщила ему все эти тонкости?

— Быть может, она сделала даже больше.

— Больше… Договаривай.

— Быть может, она сама проводила его.

— Куда? Вниз? К тебе?

— Вы думаете, что это невозможно, ваше величество?

— О!

— Слушайте, ваше величество. Вы знаете, что принцесса любит духи?

— Да, эту привычку она переняла у моей матери.

— И в особенности вербену?

— Да, это ее излюбленный запах.

— Так вот, моя квартира благоухает вербеной.

Король задумался, потом, помолчав немного, сказал:

— Почему бы принцессе Генриетте становиться на сторону Бражелона и проявлять враждебность ко мне?

Произнося эти слова, на которые де Сент-Эньян легко мог бы ответить:

«женская ревность», король испытывал своего друга, стараясь проникнуть в глубину его души, чтобы узнать, не постиг ли он тайны его отношений с невесткой. Но де Сент-Эньян был незаурядным придворным и не решался по этой причине входить в семейные тайны.

К тому же он был достаточно близким приятелем муз, чтобы не задумываться — и притом весьма часто — над печальной судьбою Овидия, глаза которого пролили столько слез во искупление вины, состоявшей в том, что им довелось увидеть во дворце Августа неведомо что. И так как он обнаружил свою проницательность, доказав, что вместе с Бражелоном в его комнате побывала также принцесса, ему предстояло теперь расплатиться с лихвой за собственное тщеславие и ответить на поставленный прямо и определенно вопрос: «Почему принцесса стала на сторону Бражелона и проявляет враждебность ко мне?»

— Почему? Но ваше величество забываете, что граф де Гиш лучший друг виконта де Бражелона.

— Я не вижу тут связи.

— Ах, простите, ваше величество! Но я думал, что господин де Гиш также большой друг принцессы.

— Верно! Все ясно. Удар нанесен оттуда.

— А чтобы его отразить, не думает ли король, что следует нанести встречный удар?

— Да, но не такой, какие наносятся в Венсенском лесу, — ответил король.

— Ваше величество забываете, что я дворянин и что пеня вызвали на дуэль.

— Это тебя не касается.

— Меня ждут близ Меньших Братьев, ваше величестве, и ждут больше часа; и так как в этом виноват я и никто другой, то я навлеку на себя бесчестье, если не отправлюсь туда, где меня ожидают.

— Честь дворянина прежде всего состоит в повиновении королю.

— Ваше величество!

— Приказываю тебе остаться.



— Ваше величество…

— Повинуйся!

— Как прикажете, ваше величество.

— Кроме того, я хочу расследовать эту историю, хочу дознаться, как посмели с такою неслыханной дерзостью обойти меня, как посмели проникнуть в святилище моей любви. И не тебе, де Сент-Эньян, наказывать тех, то решился на это, ибо не на твою честь они покусились; моя честь — вот что задето!

— Умоляю ваше величество не обрушивать вашего гнева на виконта де Бражелона; в этом деле он, быть может, погрешил против благоразумия, но в остальном его поведение честно и благородно.

— Довольно! Я сумею отличить правого от виноватого! Мне не помешает в этом даже самый безудержный гнев. Но ни слова принцессе!

— Что же мне делать с виконтом де Бражелоном? Он будет искать меня и…

— Я поговорю с ним сегодня же или сам, или через третье лицо.

— Еще раз умоляю ваше величество о снисходительности к нему.

— Я был снисходительным достаточно долго, граф, — нахмурился Людовик XIV. — Пришло время, однако, показать некоторым лицам, что у себя в доме хозяин все-таки я!

Едва король произнес эти слова, из которых с очевидностью вытекало, что к новой обиде присоединились воспоминания и о былых, как на пороге его кабинета появился слуга.

— Что случилось? — спросил король. — И почему входят, хотя я не звал?

— Ваше величество, — сказал слуга, — приказали мне раз навсегда впускать к вам графа де Ла Фер, когда у него будет надобность переговорить с вами.

— Дальше.

— Граф до Ла Фер просят принять его.

Король и де Сент-Эньян обменялись взглядами, в которых было больше беспокойства, чем удивления. Людовик на мгновение заколебался, но, почти сразу приняв решение, обратился к де Сент-Эньяну:

— Пойди к Луизе и сообщи ей обо всем, что затевается против нас; не скрывай от нее, что принцесса возобновляет свои преследования и что она объединилась с людьми, которым лучше было бы оставаться нейтральными.

— Ваше величество…

— Если эти вести испугают Луизу, постарайся успокоить ее. Скажи, что любовь короля — непробиваемый панцирь. Если она знает уже обо всем (а я предпочел бы, чтобы это было не так) или уже подверглась с какой-нибудь стороны нападению, скажи ей, де Сент-Эньян, — добавил король, содрогаясь от гнева и возбуждения, — скажи ей, что на этот раз я не ограничусь тем, что буду защищать ее от нападок, я отомщу, и отомщу так сурово, что отныне никто не посмеет даже взглянуть на нее!

— Это все, ваше величество?

— Все. Иди к ней сейчас же и сохраняй верность — ты, живущий в этом аду и не имеющий, как я, надежды на рай.

Де Сент-Эньян рассыпался в изъявлениях преданности. Он приложился к руке короля и, сияя, вышел из королевского кабинета.

XVIII

КОРОЛЬ И ДВОРЯНСТВО
Людовик тотчас же взял себя в руки, чтобы приветливо встретить графа де Ла Фер. Он догадывался, что граф прибыл сюда не случайно, и смутно предчувствовал значительность этого посещения. Ему не хотелось, однако, чтобы человек таких безупречных манер, такого тонкого и изысканного ума, как Атос, при первом же взгляде заметил в нем нечто, способное произвести неприятное впечатление или выдать, что король расстроен.

И только убедившись в том, что внешне он совершенно спокоен, молодой король велся ввести графа. Спустя несколько минут явился Атос, облаченный в придворное платье и надевший все ордена, которые он один имел право носить при французском дворе. Он вошел с таким торжественным, таким величавым видом, что король, взглянув на него, сразу же получил возможность судить, был ли он прав или ошибся в своих предчувствиях.

Людовик сделал шаг навстречу Атосу и, с улыбкой протянув ему руку, над которою тот склонился в позе, полной почтительности, торопливо сказал — Граф де Ла Фер, вы такой редкий гость у меня, что видеть вас большая удача.

Атос поклонился еще раз — Я желал бы иметь счастье всегда находиться при вашем величестве.

Этот ответ и особенно тон, которым он был произнесен, означали с полною очевидностью: «Я хотел бы находиться среди советников короля, чтобы оберегать его от ошибок»

Король это почувствовал и, решив обеспечить себе вместе с преимуществом своего положения также и то преимущество, которое порождается спокойствием духа, произнес бесстрастным и ровным голосом.

— Я вижу, что вам нужно поговорить со мной.

— Не будь этого, я не решился бы предстать перед вашим величеством.

— Начинайте же, сударь, мне не терпится удовлетворить вас возможно скорее.

Король сел.

— Я уверен, — слегка волнуясь, ответил Атос, — что ваше величество удовлетворит все мои притязания.

— А, — произнес с некоторым высокомерием в голосе король, — вы пришли ко мне с жалобой?

— Это было бы жалобой, если бы ваше величество… — молвил Атос — Но разрешите по порядку.

— Я жду.

— Ваше величество помните, что я имел честь беседовать с вами перед отъездом герцога Бекингэма?

— Да, приблизительно в это время… Я помню это… но тему нашей беседы, признаться, я успел позабыть.

Атос вздрогнул — Я буду иметь честь напомнить в таком случае королю, что речь шла о разрешении, которое я испрашивал у вас, ваше величество, на брак между виконтом де Бражелоном и мадемуазель де Левальер «Дошли до сути», — подумал король и сказал:

— Да, я помню.

— Тогда, — продолжал Атос, — король был до того милостив и великодушен ко мне и к виконту де Бражелону, что ни одно из слов вашего величества не улетучилось из вашей памяти. Я просил у короля разрешения на брак мадемуазель де Лавальер с виконтом де Бражелоном, но король ответил на мою просьбу отказом.

— Это верно, — сухо заметил Людовик.

— Ссылаясь на то, — поспешно добавил Атос, — что невеста не имеет достаточно высокого положения в обществе.

Людовик заставил себя терпеливо слушать.

— Что… у нее нет состояния.

Король глубже уселся в кресле.

— Что она недостаточно знатного происхождения.

Новый нетерпеливый жест короля — И не очень красива — безжалостно закончил Атос.

Последний укол в сердце влюбленного заставил его выйти из должных границ.

— Сударь, — перебил он графа, — у вас прекрасная память!

— У меня всегда хорошая память, когда я имею высокую честь разговаривать с королем, — ответил нисколько не смутившийся граф.

— Итак, я все это сказал? Что же дальше?

— И я благодарил ваше величество за эти слова, так как они доказывали ваше очень лестное для господина де Бражелона внимание — Вы, разумеется, помните также, — проговорил король, нажимая на эти слова, — что вы сами были очень не расположены к этому браку.

— Это верно, ваше величество — И что вы обращались ко мне с этой просьбою скрепя сердце?

— Да, ваше величество.

— Наконец, я вспоминаю также, потому что у меня почти такая же хорошая память, как у вас, господин граф, что вы произнесли следующие слова «Я не верю в любовь мадемуазель до Лавальер к виконту де Бражелону» Не так ли?

Атос ощутил удар, но выдержал его.

— Ваше величество, я уже просил у вас извинения, но в этом разговоре заключается нечто такое, что станет вам известно только в самом конце его…

— В таком случае переходите к концу.

— Вот он. Ваше величество говорили, что вы откладываете свадьбу для блага господина де Бражелона?

Король промолчал.

— В настоящее время господин де Бражелон так несчастен, что дольше не может ждать и просит вас вынести окончательное решение.

Король побледнел. Атос пристально посмотрел на него.

— И… о чем же просит… господин де Бражелон? —нерешительно произнес король.

— Все о том же, о чем я просил короля во время нашей последней беседы: о разрешении вашего величества на его брак.

Король промолчал.

— Преград для нас больше не существует. Мадемуазель де Лавальер, небогатая, незнатная и некрасивая, все же единственная приемлемая партия для господина де Бражелона, потому что он любит эту особу.

Король крепко сжал руки.

— Король колеблется? — спросил граф все так же настойчиво и так же учтиво.

— Я не колеблюсь… я просто отказываю.

Атос на мгновенье задумался, потом очень тихо сказал:

— Я имел честь доложить королю, что никакие преграды не могут остановить господина де Бражелона и решение его неизменно.

— Моя воля — преграда, я полагаю?

— Это — самая серьезная из преград. Да будет позволено почтительнейше осведомиться у вашего величества о причине отказа!

— О причине?.. Это что же, допрос? — воскликнул король.

— Просьба, ваше величество.

Король, опершись обоими кулаками о стол, глухо произнес:

— Вы забыли правила придворного этикета, господин де Ла Фер. При дворе не принято расспрашивать короля.

— Это правда, ваше величество. Но если и не принято расспрашивать короля, то все же позволительно высказывать известные предположения.

— Высказывать предположения! Что это значит, сударь?

— Почти всегда предположения подданные возникают вследствие неискренности монарха…

— Сударь!

— И недостатка доверия со стороны подданного, — уверенно продолжал Атос.

— Мне кажется, вы забываетесь, — повысил голос король, поддавшись неудержимому гневу.

— Я понужден искать в другом месте то, что надеялся найти у вас, ваше величество. Вместо того чтобы услышать ответ из ваших собственных уст, я вынужден обратиться за ним к себе самому.

Король встал и резко проговорил:

— Господин граф, я отдал вам все свое время.

Это было равносильно приказанию удалиться.

— Ваше величество, я не успел высказать то, с чем пришел к королю, и я так редко вижу его величество, что должен использовать случай.

— Вы дошли до предположений. Теперь вы переходите уже к оскорблениям.

— О, ваше величество, оскорбить короля! Никогда! Всю свою жизнь я утверждал, что короли выше других людей не только положением и могуществом, но и благородством души и мощью ума. И я никогда не поверю, чтобы мой король за своими словами скрывал какую-то заднюю мысль.

— Что это значит? Какую заднюю мысль?

— Я объясню, — бесстрастно произнес Атос. — Если ваше величество, отказывая виконту де Бражелону в руке мадемуазель де Лавальер, имели другую цель, кроме счастья и блага виконта…

— Вы понимаете, сударь, что — вы меня оскорбляете?

— Если, предлагая виконту де Бражелону отсрочку, ваше величество только хотели удалить жениха мадемуазель де Лавальер…

— Сударь!

— Я это слышу со всех сторон, ваше величество. Везде говорят о вашей любви к мадемуазель де Лавальер.

Король разорвал перчатки, которые уже несколько минут, стараясь сдержаться, нервно покусывал, и закричал:

— Горе тем, кто вмешивается в мои дела! Я принял решение и разобью все преграды!

— Какие преграды? — спросил Атос.

Король внезапно остановился, как конь, мучимый мундштуком, который дергается у него во рту и рвет губы, и вдруг сказал с благородством, столь же безграничным, как его гнев:

— Я люблю мадемуазель де Лавальер.

— Но это могло бы не помешать вам, ваше величество, — перебил Атос, отдать ее замуж за господина де Бражелона. Такая жертва была бы достойна монарха. И она была бы по заслугам господина де Бражелона, который уже служил королю и может считаться доблестным воином. Таким образом, король, принеся в жертву свою любовь, мог бы воочию доказать, что он исполнен великодушия, благодарности и к тому же отличный политик.

— Мадемуазель де Лавальер не любит господина де Бражелона, — глухо проговорил король.

— Ваше величество уверены в этом? — молвил Атос, пристально вглядываясь в короля.

— Да. Я знаю это.

— Значит, с недавних пор? Иначе, если бы ваше величество знали это во время моего первого посещения, вы бы взяли на себя труд поставить меня об этом в известность.

— Да, с недавних пор.

— Я не понимаю, — помолчав немного, спросил Атос, — как король мог услать господина де Бражелона в Лондон? Это изгнание вызывает справедливое удивление со стороны всякого, кто дорожит честью своего короля.

— Кто же говорит о чести своего короля, господин де Ла Фер?

— Честь короля, ваше величество, — это честь дворянства, и когда король оскорбляет одного из своих дворян, когда он отнимает у него хотя бы крупицу чести, он отнимает тем самым крупицу чести и у себя самого.

— Граф де Ла Фер!

— Ваше величество, вы послали виконта де Бражелона в Лондон до того, как стали любовником мадемуазель де Лавальер, или после того, как это совершилось?

Король, окончательно потеряв самообладание, тем более что он чувствовал правоту Атоса, попытался прогнать его жестом, но Атос продолжал:

— Ваше величество, я выскажусь до конца. Я уйду отсюда не раньше, чем сочту себя удовлетворенным вами или своим собственным поведением. Я буду удовлетворен, если вы докажете мне, что вы правы; я буду удовлетворен и в том случае, если представлю вам доказательства, что вы виноваты. О, вы меня выслушаете, ваше величество! Я стар и дорожу всем, что есть истинно великого и истинно сильного в королевстве. Я дворянин, я проливал кровь за вашего отца и за вас и никогда ничего не просил для себя ни у вас, ни у покойного короля. Я никому на свете не причинил зла, и я оказывал королям услуги! Вы выслушаете меня. Я требую у вас ответа за честь одного из ваших преданных слуг, которого вы обманули сознательно, прибегнув ко лжи, или по бесхарактерности.

Я знаю, что эти слова раздражают ваше величество; но нас, нас убивают дела! Я знаю, что вы придумываете мне кару за откровенность; но я знаю и то, о какой каре для вас я буду молить господа бога, когда расскажу ему про ваше вероломство и про несчастье, постигшее моего сына!

Король принялся ходить большими шагами из угла в угол: рука его была прижата к груди, голова напряженно вскинута вверх, глаза горели.

— Сударь, — неожиданно воскликнул Людовик XIV, — если бы я был по отношению к вам королем и ничем больше, вы бы уже понесли наказание, но сейчас я пред вами не более чем человек, и я имею право любить тех, кто любит меня, — ведь это редкое счастье!

— Теперь вы уже не имеете права на это ни как человек, ни как король.

Если вы хотели честно располагать этим правом, надо было предупредить об этом господина де Бражелона, а не удалять его в Лондон.

— Полагаю, что мы с вами занимаемся препирательствами, — перебил Атоса король с выражением такого величия во взгляде и в голосе, которое он один умел показать в столь критические моменты.

— Я надеялся, что вы все же ответите, — сказал граф.

— Вы узнаете мой ответ, сударь, и очень скоро.

— Вам известны мои мысли на этот счет, ваше величество.

— Вы забыли, сударь, что перед вами король и что ваши слова — преступление!

— А вы забыли, что разбиваете жизнь двух молодых людей. Это смертный грех, ваше величество!

— Уходите немедленно!

— Не раньше, чем скажу следующее: «Сын Людовика четырнадцатого, вы плохо начинаете свое царствование, потому что начинаете его, соблазнив чужую невесту, начинаете его вероломством. Мой сын и я сам отныне свободны от всякой привязанности и всякого уважения к вам, о которых я заставил поклясться моего сына в склепе Сен-Дени перед гробницами ваших великих и благородных предков. Вы стали нашим врагом, ваше величество, и отныне над нами лишь один бог, наш единственный повелитель и господин.

Берегитесь!

— Вы угрожаете?

— О нет, — грустно сказал Атос, — в моем сердце так же мало заносчивости, как и страха. Бог, о котором я говорю, ваше величество, и который слышит меня, знает, что за неприкосновенность, за честь вашей короны я и теперь готов пролить кровь, какая только осталась во мне после двадцати лет внешних и внутренних войн. Поэтому примите мои заверения в том, что я не угрожаю ни человеку, ни королю. Но я говорю вам: вы теряете двух преданных слуг, потому что убили веру в сердце отца и любовь в сердце сына. Один не верит больше королевскому слову, другой не верит в честь мужчины и чистоту женщины. В одном умерло уважение к вам, в другом — повиновение вашей воле. Прощайте!

Сказав это, Атос снял с себя шпагу, переломил ее о колено, неторопливо положил оба обломка на пол, поклонился королю, задыхавшемуся от бешенства и стыда, и вышел из кабинета. Людовик, опустив на стол голову, в течение нескольких минут пребывал в этой позе. Затем, овладев собою, он стремительно выпрямился и яростно позвонил.

— Позвать шевалье д'Артаньяна, — приказал он перепуганным слугам.

XIX

ПРОДОЛЖЕНИЕ ГРОЗЫ
Наши читатели, несомненно, уже спрашивали себя, как же случилось, что Атос, о котором они так давно не слыхали, оказался у короля, попав к нему, что называется, в самый раз. Но ведь ремесло романиста, по нашему мнению, и состоит главным образом в том, чтобы, нанизывая события одно на другое, делать это с железной логикой, и мы готовы ответить на это недоумение.

Портос, верный своему долгу «улаживателя» дел, покинув королевский дворец, встретился с Раулем, как было условленно, близ Меньших Братьев в Венсенском лесу Передав Раулю со всеми подробностями свой разговор с графом де Сент-Эньяном, он закончил предположением, что король, по всей вероятности, вскоре отпустит своего любимца и де Сент-Эньян не замедлит явиться на вызов Рауля.

Но Рауль, менее легковерный, чем его старый преданный друг, вывел из рассказа Портоса, что если де Сент-Эньян отправился к королю, значит, он сообщит ему о случившемся, и что если он сообщит ему о случившемся, король запретит ему ехать к месту дуэли. Ввиду этих соображений он оставил Портоса в Венсенском лесу на случай, впрочем мало вероятный, что де Сент-Эньян все-таки прибудет туда. Прощаясь с Портосом, Рауль убеждал его ждать де Сент-Эньяна на этой лужайке самое большее полтора-два часа, но Портос решительно отверг этот совет, расположившись на месте возможного поединка с такой основательностью, словно успел уже врасти в землю корнями. Кроме того, он заставил Рауля пообещать, что, повидавшись с отцом, он немедленно возвратится к себе, Дабы его, Портоса, лакей знал, где искать виконта в случае появления де Сент-Эньяна на месте дуэли.

Бражелон отправился прямо к Атосу, который уже два дня находился в Париже. Граф де Ла Фер был осведомлен обо всем письмом д'Артаньяна Наконец-то Рауль предстал пред отцом. Протянув ему руку и обняв его, граф предложил ему сесть и сказал:

— Я знаю, виконт, вы пришли ко мне, как приходят к Другу, когда страдают и плачут. Скажите же, что привело вас сюда?

Юноша поклонился и начал свой скорбный рассказ. Несколько раз голос его прерывался от слез, и подавленное рыдание мешало ему говорить. Однако он изложил все, что хотел.

Атос, вероятно, заранее составил себе суждение обо всем; ведь мы говорили уже, что он получил письмо д'Артаньяна. Однако, желая сохранить до конца свойственные ему невозмутимость и ясность мысли — черты в его характере почти сверхчеловеческие, — он ответил:

— Рауль, я не верю тому, о чем говорят, я не верю тому, чего вы опасаетесь, и не потому, что люди, достойные доверия, не говорили мне об этой истории, по потому, что в душе моей и по совести я считаю немыслимым, чтобы король оскорбил дворянина. Я ручаюсь за короля и принесу вам доказательство своих слов.

Рауль, мечущийся между тем, что он видел собственными глазами, и своей неколебимою верою в человека, который никогда не солгал, склонился пред ним и удовольствовался тем, что попросил:

— Поезжайте, граф. Я подожду.

И он сел, закрыв руками лицо. Атос оделся и отправился во дворец.

Что происходило у короля — от этом мы только что рассказали: читатели видели, как Атос вошел к королю и как вышел.

Когда он вернулся к себе, Рауль все еще сидел в той же выражающей отчаяние позе. Шум открывающихся дверей и звук отцовских шагов заставили юношу поднять голову. Атос был бледен, серьезен, с непокрытою головой; он отдал свой плащ и шляпу лакею и, когда тот вышел, сел рядом с Раулем.

— Ну, граф, — произнес юноша, грустно покачав головой, — теперь вы уверились?

— Да, Рауль. Король любит мадемуазель де Лавальер.

— Значит, он сознается в этом? — вскричал Рауль.

— Сознается, — ответил Атос.

— А она?

— Я не видел ее.

— Но король говорил о ней? Что же он говорил?

— Он говорил, что и она его любит.

— О, вы видите, видите, граф!

И Рауль сделал жест, полный отчаянья.

— Рауль, — снова начал граф, — поверьте мне, я высказал королю решительно все, что вы сами могли бы сказать ему, и мне кажется, я изложил это в простой, но достаточно твердой форме.

— Но что же именно?

— Я сказал, что между ним и нами — полный разрыв, что вы отныне ему не слуга; я сказал, что и я отойду куда-нибудь в тень. Мне остается спросить у вас лишь об одном.

— О чем же, граф?

— Приняли ли вы какое-нибудь решение?

— Решение? Но о чем же?

— Относительно вашей любви и…

— Доканчивайте.

— И мщения. Ибо я опасаюсь, что вы жаждете мщения.

— О, любовь!.. Быть может, когда-нибудь позже мне удастся вырвать ее из моего сердца. Я надеюсь, что сделаю это с божьей помощью и опираясь на ваши мудрые увещания. Что же до мести, то я жаждал ее лишь под влиянием дурных мыслей, дурных, ибо настоящему виновнику я отомстить не могу, и я отказался от мести.

— Значит, вы больше не ищете ссоры с господином де Сент-Эньяном?

— Нет, граф. Я послал ему вызов. Если господин де Сент-Эньян примет его, дуэль состоится, если нет, я не стану возобновлять его.

— А Лавальер?

— Неужели вы могли серьезно предположить, что я стану думать о мщении женщине, граф? — сказал Рауль с такою печальной улыбкой, что у Атоса, который столько пережил и был свидетелем стольких чужих страданий, на глаза навернулись слезы.

Он протянул руку Раулю. Рауль живо схватил ее и спросил:

— Значит, вы уверены, граф, что положение безнадежно?

Атос, в свою очередь, покачал головой.

— Мой бедный мальчик! — прошептал он.

— Вы думаете, что я все еще испытываю надежду, и пожалели меня. Самое ужасное для меня — это презирать ту, которая заслуживает презрения и которую я так обожал! Почему я ни в чем не виноват перед нею? Я был бы счастливее, я простил бы ее.

Атос грустно взглянул на сына. Слова, которые только что произнес Рауль, вырвались, казалось, из собственного сердца Атоса… В этот момент доложили о д'Артаньяне. Его имя прозвучало для Рауля и для Атоса по-разному.

Мушкетер вошел с неопределенной улыбкою на устах. Рауль замолк. Атос подошел к своему другу; выражение его взгляда обратило на себя внимание юноши. Д'Артаньян молча мигнул Атосу; затем, подойдя к Раулю и протянув ему руку, обратился к отцу и сыну одновременно:

— Мы, кажется, утешаем мальчика?

— И вы, неизменно отзывчивый, пришли оказать мне помощь в этом нелегком деле?

Произнося это, Атос обеими руками сжал руку д'Артаньяна. Раулю показалось, что и это рукопожатие заключает в себе какой-то особый смысл, не имеющий прямой связи со словами отца.

— Да, — ответил капитан мушкетеров, покручивая усы левой рукой, поскольку правую держал в своей Атос, — да, я прибыл сюда и для этого…

— Бесконечно рад, шевалье, бесконечно рад, и не только утешению, которое вы с собою приносите, но и вам, вам самому. О, я уже утешился! воскликнул Рауль.

И он улыбнулся такою грустной улыбкой, что она была печальнее самых горестных слез, какие когда-либо видел д'Артаньян.

— Вот и хорошо, — одобрил д'Артаньян.

— Вы пришли, шевалье, в тот момент, когда граф передавал мне подробности своего свидания с королем. Вы позволите графу, не так ли, продолжить рассказ?

Глаза юноши стремились, казалось, проникнуть в глубину души мушкетера.

— Свидания с королем? — спросил д'Артаньян, и притом настолько естественным тоном, что не могло быть и тени сомнения в том, что он искренне изумлен. — Вы видели короля, Атос?

Атос улыбнулся.

— Да, я виделся с королем.

— И вы не знали, что граф видел его величество? — спросил наполовину успокоившийся Рауль.

— Ну конечно, не знал.

— Теперь я буду спокойнее, — проговорил Рауль.

— Спокойнее? Относительно чего же спокойнее? — спросил у Рауля Атос.

— Граф, простите меня, — сказал Рауль. — Но, зная привязанность, которой вы меня удостаиваете, я опасался, что вы, может быть, слишком резко изобразили его величеству мои горести и ваше негодование и что король…

— И что король… — повторил д'Артаньян. — Кончайте вашу мысль, Рауль.

— Простите меня и вы, господин д'Артаньян. На какую-то долю секунды я проникся страхом, признаюсь в этом, при мысли, что вы пришли сюда не как господин д'Артаньян, но как капитан мушкетеров, — Вы с ума сошли, мой бедный Рауль! — вскричал д'Артаньян, разражаясь хохотом, в котором внимательный наблюдатель пожелал бы увидеть большую искренность.

— Тем лучше, — сказал Рауль.

— И впрямь, вы с ума сошли! Знаете ли, что я посоветую вам?

— Говорите, сударь, ваш совет не может быть плох.

— Так вот, я посоветую следующее: после вашего путешествия, после посещения вами господина де Гиша, после посещения вами принцессы, после посещения вами Портоса, после вашей поездки в Венсенский лес я советую вам немножечко отдохнуть; ложитесь, проспите двенадцать часов и, проснувшись, погоняйте до изнеможения доброго скакуна.

И, притянув Рауля к себе, он поцеловал его с таким чувством, с каким мог бы поцеловать своего сына. Атос также обнял Рауля; впрочем, нетрудно было заметить, что поцелуй отца более нежен и объятия его еще крепче, чем поцелуй и объятия друга.

Юноша снова взглянул на обоих, стараясь всеми силами своего разума проникнуть в их души. Но он увидел лишь улыбающееся лицо д'Артаньяна и спокойное и ласковое лицо графа де Ла Фер.

— Куда вы, Рауль? — спросил Атос, заметив, что виконт де Бражелон собирается уходить.

— К себе, граф, — ответил Рауль задушевным и грустным тоном.

— Значит, там вас и искать, если понадобится что-либо сообщить вам?

— Да, граф. А вы думаете, что вам понадобится что-то сообщать мне?

— Откуда я знаю? — произнес Атос.

— Это будут новые утешения, — усмехнулся д'Артаньян, мягко подталкивая Рауля к дверям.

Рауль, видя в каждом жесте обоих друзей полнейшее спокойствие и невозмутимость, вышел от графа, унося с собою лишь свое личное горе и не испытывая никакой тревоги иного рода.

«Слава богу! — сказал он себе самому. — Я могу думать только о своих делах».

И, завернувшись в плащ, чтобы скрыть от прохожих грусть на лице, он направился, как обещал Портосу, к нему на квартиру.

Оба друга с равным сочувствием посмотрели вслед несчастному юноше.

Впрочем, они выразили это по-разному.

— Бедный Рауль! — вздохнул Атос.

— Бедный Рауль! — молвил д'Артаньян, пожимая плечами.

XX

ГОРЕ НЕСЧАСТНОМУ!
«Бедный Рауль! — сказал Атос. «Бедный Рауль! — сказал д'Артаньян. И Рауль, вызвавший сострадание столь сильных людей, был и вправду очень несчастен.

Простившись с бестрепетным другом и нежным отцом, оставшись наедине сам с собою, Рауль вспомнил о признании короля, признании, похищавшем у него его возлюбленную Луизу, и почувствовал, что сердце его разрывается, как оно разрывалось у всякого, кому довелось пережить нечто подобное, при первом столкновении с разрушенною мечтой и обманутою любовью.

— О, — прошептал он, — все кончено: ничего больше не остается мне в жизни! Мне нечего ждать, не на кого надеяться! Об этом сказал де Гиш, сказал отец, сказал д'Артаньян. Значит, все в этом мире — пустая мечта.

Пустою мечтой было и мое будущее, к которому я стремился в течение долгих десяти лет! Союз наших душ — тоже мечта!

Жалким безумцем, вот кем я был, безумцем, грезившим вслух перед всеми, перед друзьями и недругами, чтобы друзей печалили мои горести, недругов — радовали страдания. И мое горе, мое несчастье завтра же навлечет на меня опалу, о которой повсюду станут шушукаться, превратится в громкий скандал. Завтра же на меня начнут указывать пальцем, и лишь позор ожидает меня!

И хотя он обещал Атосу и д'Артаньяну хранить спокойствие, у него вырвалось все же несколько слов, полных глухой угрозы.

— О, если б я был де Бардом, — продолжал свои сетования Рауль, — и вместе с тем обладал гибкостью и силой д'Артаньяна, я бы с улыбкой на устах уверял женщин, что эта коварная Лавальер, которую я почтил своей любовью, не оставила во мне никаких других чувств, кроме досады на себя самого, поскольку ее фальшивые добродетели я принял за истинные; нашлись бы насмешники, которые стали бы льстить королю, избрав меня мишенью своих насмешек; я подстерег бы некоторых из них и обрушил бы на них кару.

Мужчины стали бы остерегаться меня, а женщины, после того как я поверг бы к своим ногам каждого третьего из числа моих недругов, — обожать.

Да, это путь, которым подобало бы следовать, и сам граф де Ла Фер не отверг бы его. Ведь и на его долю выпали в молодости немалые испытания.

Он не раз и сам говорил мне об этом. И не нашел ли он тогда забвения в вине? Почему бы мне не найти его в наслаждении?

Он страдал так же, как я, а быть может, еще сильнее. Выходит, что история одного — это история всех, — испытание более или менее длительное, более или менее тяжкое. И голос всего человечества — не что иное, как долгий, протяжный вопль.

Но какое дело до чужих страданий тому, кто сам пребывает в их власти?

Разве открытая рана в груди другого облегчает зияющую рану в нашей груди? Разве кровь, пролившаяся рядом с нашею, останавливает нашу кровь?

Нет, каждый страдает сам по себе, каждый борется со своей мукой, каждый плачет своими собственными слезами.

И в самом деле, чем была для меня жизнь до этого часа? Холодным, бесплодным песком, на котором я бился всегда для других и никогда для себя самого. То за короля, то за честь женщин. Король обманул меня, женщина мною пренебрегла.

О несчастный!.. Женщины! Неужто я не мог бы заставить их всех искупить вину одной их товарки? Что нужно для этого… Не иметь сердца или забыть, что оно есть у тебя, быть сильным даже тогда, когда имеешь дело со слабым; идти напролом и тогда, когда чувствуешь, что все и без того уступают тебе дорогу. Что нужно для достижения этого? Быть молодым, красивым, сильным, храбрым, богатым. Все это есть у меня или в скором времени будет.

Но честь? Что же есть честь? Понятие, которое всякий толкует по-своему. Отец говорит: «Честь — это уважение, воздаваемое другим и прежде всего себе самому». Но де Гиш, но Маникан и особенно де Сент-Эньян сказали бы мне: «Честь заключается в том, чтобы служить страстям и наслаждениям своего короля». Блюсти подобную честь и выгодно и легко. С такою честью я могу сохранить свою придворную должность, быть офицером, получить отличный во всех отношениях полк. С такой честью я могу стать герцогом и пэром Французского королевства.

Тень, брошенная на меня этой женщиной, страдания, которыми она разбила мне сердце, сердце Рауля, ее друга детства, не должны трогать господина де Бражелона, хорошего офицера, отважного воина, он покроет себя славой в первой же битве и поднимется во сто крат выше, чем мадемуазель де Лавальер, любовница короля; ведь король не женится на Лавальер, и чем громче он будет называть ее своей возлюбленной, тем плотнее станет завеса стыда, которой он окружает ее, и по мере того как будет расти презрение к ней и ее начнут презирать, как я ее презираю, будет расти и шириться моя слава.

Увы! Мы шли вместе — она рядом со мной; так миновали мы первую, самую прекрасную, самую пленительную часть нашей жизни. Мы шли, взявшись за руки, по прелестной тропе, полной юности и цветов. И вот мы оказались на перекрестке, здесь она расстается со мной, и каждый пойдет своею дорогой, все больше и больше отдаляясь один от другого И остальной путь мне придется шагать одному Господи боже, как я одинок, я повержен в отчаяние, я раздавлен! О я, несчастный!

Рауль все еще пребывал во власти этих горестных размышлений, когда нога его машинально переступила порог его дома. Он пришел сюда, не замечая улиц, которые проходил, не зная, как он все-таки добрался к себе.

Толкнув дверь, он так же бессознательно прошел дальше и поднялся по ступеням лестницы.

Как в большинстве домов того времени, на лестнице и на площадках было темно. Рауль занимал квартиру в первом этаже, он остановился и позвонил.

Появившийся на звонок Оливен принял из его рук шпагу и плащ. Рауль отворил дверь, которая вела из передней в богато обставленную гостиную, благодаря стараниям Оливена, знавшего вкусы своего хозяина, она утопала в цветах. К чести Оливена надо добавить, однако, что его мало заботило, заметит ли молодой господин этот знак внимания с его стороны.

В этой гостиной находился портрет Лавальер, нарисованный ею самой, когда-то она подарила его Раулю. Этот портрет, висевший над большим, крытым темным шелком диваном, сразу же привлек к себе взор бедного юноши, и к нему-то он прежде всего и направился. Впрочем, Рауль действовал по привычке: всякий раз, как он возвращался домой, этот портрет раньше всего остального притягивал к себе его взгляд. И сейчас, как всегда, он подошел к нему и принялся печально смотреть на него. Так он смотрел и смотрел на изображение Лавальер; руки его были скрещены на груди, голова чуть откинута назад, взгляд слегка затуманился, по оставался спокойным, вокруг рта легли скорбные складки.

Он всматривался в это обожаемое лицо Все, что он только что передумал, снова пронеслось в его памяти, все, что он выстрадал, снова хлынуло в его сердце, и после длительного молчания он в третий раз прошептал:

— О я, несчастный!

В ответ на эти слова за его спиной раздался жалобный вздох. Порывисто обернувшись, он увидел в углу гостиной какую-то женщину, которая стояла понурившись и лицо которой было скрыто вуалью. Входя, он заслонил ее дверью и не заметил ее присутствия, так как до этого ни разу не оторвал глаз от портрета.

Он подошел к этой женщине, о которой никто ему не докладывал, с учтивым поклоном и готов был уже обратиться с вопросом, что ей, собственно, нужно, как вдруг опущенная голова поднялась, вуаль откинулась, и он увидел бледное лицо, выражавшее глубокую скорбь.

Рауль отшатнулся, точно перед ним стоял призрак.

— Луиза! — вскричал он с отчаянием в голосе, и трудно было поверить, что человеческое существо могло издать такой ужасающий крик и что при этом не разорвалось сердце кричавшего.

XXI

РАНА НА РАНЕ
Мадемуазель де Лавальер (ибо это была она) сделала шаг вперед.

— Да, Луиза, — прошептала она.

Но в этот промежуток времени, как бы краток он ни был, Рауль успел взять себя в руки.

— Вы, мадемуазель? — спросил он и непередаваемым тоном добавил:

— Вы здесь?

— Да, Рауль, — повторила девушка, — да, я ждала вас.

— Простите меня: когда я вошел, я не знал…

— Да, я просила Оливена не докладывать вам…

Она замолкла; и так как Рауль не торопился заговорить, на мгновение наступило молчание, в котором можно было услышать биение двух сердец, колотившихся хотя и не согласно друг с другом, но одинаково бешено.

Луиза должна была начать. Она сделала над собой усилие и произнесла:

— Мне нужно переговорить с вами; мне совершенно необходимо повидать вас… наедине… Я не отступила пред шагом, который должен остаться тайной, потому что никто, кроме вас, господин де Бражелон, не сможет понять его.

— Мадемуазель, — лепетал растерянный и задыхающийся Рауль, — я сам, несмотря на ваше доброе мнение обо мне, я и сам, признаюсь…

— Сделайте милость, сядьте и выслушайте меня, — перебила его Луиза своим ласковым голосам.

Бражелон взглянул на нее, потом грустно покачал головой, сел или, вернее, упал на стул и попросил:

— Говорите.

Она украдкой оглянулась кругом. Этот взгляд был полон мольбы и еще красноречивее выразил ее страх перед разглашением тайны ее прихода, чем только что сказанные ею слова.

Рауль встал, отворил дверь и сказал:

— Оливен, кто бы ни пришел, меня нет дома.

Потом, вернувшись к Лавальер, он спросил:

— Ведь вы этого хотели, не так ли?

Ничто не в состоянии передать впечатление, которое произвели на Луизу эти слова, которые значили: «Вы видите, я все еще понимаю вас».

Она приложила к глазам платок, чтобы стереть непокорную слезу, потом на мгновение задумалась и начала:

— Рауль, не отворачивайте от меня вашего честного и доброго взгляда; вы не из тех, кто презирает женщину только за то, что она кому-то отдала свое сердце, вы не из их числа, даже если эта любовь ее — несчастье для вас и наносит оскорбление вашей гордости.

Рауль ничего не ответил.

— Увы, — продолжала Лавальер, — увы, это верно, мне трудно защищаться перед вами, я не знаю, с чего начать. Погодите, я сделаю лучше: мне кажется, честнее всего будет просто и бесстрастно рассказать обо всем, что случилось со мной. А так как я буду говорить только правду, то среди мглы колебаний, среди бесконечных препятствий, которые мне нужно преодолеть, я все же смогу отыскать прямую дорогу, чтобы облегчать мое сердце, которое заполнено до краев и жаждет излиться у ваших ног.

Рауль промолчал. Лавальер обратила на него взгляд, который, казалось, молил: «Ободрите меня, из жалости… хотя бы единое слово…»

Но Рауль молчал, и девушке пришлось продолжать:

— Только что у меня был граф де Сент-Эньян с поручением от короля.

Она опустила глаза.

Рауль тоже посмотрел в сторону, чтобы не видеть Луизу.

— Господин де Сент-Эньян пришел с поручением от короля, — повторила она, — и сообщил мне, что вы знаете обо всем.

И она — попыталась прямо взглянуть на того, кто вслед за столькими ударами должен был вынести также и этот, но ей не удалось встретиться глазами с Раулем.

— А потом он добавил, что вы гневаетесь, законно гневаетесь на меня.

На этот раз Рауль посмотрел на девушку, и презрительная усмешка искривила его губы.

— О, умоляю вас, — продолжала она, — не говорите, что вы почувствовали в себе еще что-нибудь, кроме гнева! Рауль, дайте мне высказаться, выслушайте меня до конца!

Усилием воли Рауль прогнал морщины со своего лба; складки возле уголков его рта также разгладились.

— И кроме того, — сказала, склонив голову, девушка, со сложенными, как на молитве, руками, — я прошу вас простить меня, я прошу вас об этом как самого великодушного и благородного среди людей! Если я не говорила вам о том, что происходит во мне, я никогда все же не согласилась бы обманывать вас. Умоляю, Рауль, умоляю вас на коленях, ответьте же мне, ответьте хотя бы проклятием! Лучше проклятие ваших уст, чем подозрения вашего сердца.

— Я восхищаюсь вашими чувствами, мадемуазель, — выговорил Рауль, делая над собою усилие, чтобы остаться спокойным. — Не сказать о том, что обманываешь, допустимо, но обманывать было бы дурно, и, по-видимому, вы бы не сделали этого.

— Сударь, долгое время я думала, что люблю вас больше всего на свете, и пока я верила в эту свою любовь, я говорила вам, что люблю вас. В Блуа я любила вас. Король побывал в Блуа; я и тогда еще думала, что люблю вас. Я поклялась бы в этом пред алтарем. Но наступил день, открывший мне мое заблуждение.

— Вот в этот день, мадемуазель, зная, что я люблю вас по-прежнему, вы и должны были из чувства порядочности открыть мне глаза, сказать, что разлюбили меня.

— В тот день, Рауль… в тот день, когда я впервые прочла в глубине моего сердца, в тот день, когда я призналась себе, что не вы заполняете все мои помыслы, в тот день, когда я увидела пред собой иное будущее, чем быть вашей подругой, вашей возлюбленной, вашей женой, в тот день, Рауль, — увы! — вас не было возле меня.

— Вы знали, где я, мадемуазель. Вы могли написать.

— Я не посмела, Рауль. Я испугалась. Чего вы хотите? Я знала вас, я знала, что вы меня любите, и я трепетала при одной только мысли о том страдании, которое я причинила бы вам. И поверьте, Рауль, что я говорю вам сущую правду, поверьте, что теперь, когда я произношу эти слова, склоненная перед вами, с сердцем, зажатым в тиски, голосом, полным стенаний, с глазами, полными слез, поверьте — и это так же верно, как то, что моя единственная защита — искренность, что я не ощущаю иного страдания, кроме того, что читаю в ваших глазах.

Рауль попытался изобразить улыбку.

— Нет, — сказала с глубоким убеждением девушка. — Вы не сможете оскорбить меня этим притворством. Вы любите меня, вы были уверены в своем чувстве ко мне, вы не обманывали себя, вы не лгали своему сердцу, тогда как я…

И, бледная, заломив над головой руки, она упала пред ним на колени.



— Тогда как вы, — перебил Рауль, — вы говорили, что любите только меня, а любили другого!

— Увы, да! Увы, я люблю другого, и этот другой… господи боже! Дайте мне кончить, Рауль, потому что в этом — единственное мое оправдание; этот другой… я люблю его больше жизни, больше самого бога. Простите мою вину или покарайте мою измену, Рауль. Я пришла не для того, чтобы оправдываться, а для того, чтобы спросить: знаете ли вы, что такое любовь? И вот, я люблю так, что могу отдать жизнь и душу тому, кого я люблю.

Если он перестанет любить меня, я умру от отчаяния, разве что бог ниспошлет мне поддержку, разве что спаситель сжалится надо мной. Я в вашей воле, Рауль, какой бы она ни была; я здесь для того, чтобы умереть, если вы пожелаете моей смерти. Убейте меня, Рауль, если в глубине своего сердца вы считаете меня достойной этого.

— Просит смерти только та женщина, которая может дать обманутому любовнику лишь свою кровь, и ничего больше.

— Вы правы, — молвила она.

Рауль глубоко вздохнул:

— И ваша любовь такова, что вы не в силах отказаться от нее?

— Да, я люблю, и люблю именно так; люблю и не хочу никакой любви, кроме этой.

— Итак, — сказал Рауль, — вы действительно сообщили мне обо всем, что я хотел знать. А теперь, мадемуазель, теперь я, в свою очередь, прошу вас о прощении; ведь я чуть было не стал помехою вашей жизни, ведь я виноват пред вами и, ошибаясь, помогал ошибаться и вам.

— О столь многом я не прошу вас, Рауль! — воскликнула Лавальер.

— Вина целиком на мне, — продолжал Рауль, — я лучше вашего знал о трудностях жизни, и мне следовало открыть вам глаза; мне следовало внести полную ясность в отношения между нами, мне следовало заставить заговорить ваше сердце, а я едва добился, чтобы заговорили ваши уста. Повторяю вам, мадемуазель, прошу вас простить меня.

— Это немыслимо, совершенно немыслимо! Вы издеваетесь надо мной!

— Как это?

— Да, немыслимо! Нельзя быть таким хорошим, таким необыкновенным, таким безупречным.

— Погодите, — остановил ее Рауль с горькой усмешкой, — еще немного, и вы скажете, может быть, что я не любил вас любовью мужчины.

— О, вы любите меня, вы любите нежною братской любовью! Позвольте мне сохранить эту надежду, Рауль.

— Нежною братской любовью? О, не обманывайтесь, Луиза. Я люблю вас, как любит любовник, как муж, я любил вас нежнее всех тех, кто вас любит или будет любить.

— Рауль! Рауль!

— Братской любовью? О Луиза, я любил вас так, что отдал бы за вас всю свою кровь, каплю за каплей, всю свою плоть, клочок за клочком, вечность, ожидающую меня за гробом, мгновение за мгновением.

— Рауль, Рауль! Сжальтесь!

— Я любил вас так, что мое сердце мертво, что моя вера колеблется, что глаза мои угасают. Я любил вас так, что теперь все для меня пустыня — и на земле и на небе.

— Рауль, Рауль, друг мой, умоляю вас, пощадите меня! — воскликнула Лавальер. — О, если б я знала!..

— Слишком поздно, Луиза! Вы любите, вы счастливы. Я вижу заполняющую вас радость сквозь слезы на ваших глазах. За слезами, которые проливает ваша порядочность, я ощущаю вздохи, порождаемые вашей любовью. О Луиза, Луиза, вы сделали меня несчастнейшим из людей. Уйдите, заклинаю вас!

Прощайте, прощайте!

— Простите меня, умоляю, простите!

— Разве я не сделал большего? Разве я не сказал, что люблю вас?

Лавальер закрыла руками лицо.

— А сказать вам об этом в такую минуту, сказать так, как говорю я, это то же, что прочитать себе в вашем присутствии приговор, осуждающий меня на смерть. Прощайте!

Лавальер хотела протянуть ему руку.

— В этом мире мы не должны больше встречаться, — проговорил Рауль.

Еще немного, и она закричала бы, но он закрыл ей рукою рот. Она поцеловала руку Рауля и потеряла сознание.

— Оливен, — сказал Рауль, — поднимите эту молодую даму и снесите в портшез, который ожидает ее внизу.

Оливен поднял Лавальер. Рауль сделал движение, чтобы броситься к ней, чтобы поцеловать ее в первый и последний раз в жизни, но, сдержав свой порыв, он произнес:

— Нет, это не мое достояние. Я не король Франции, чтобы красть!

И он затворился у себя в комнате, предоставив лакею унести все еще не пришедшую в себя Лавальер.

XXII

ТО, О ЧЕМ ДОГАДАЛСЯ РАУЛЬ
После ухода Рауля, после восклицаний, которыми Атос и д'Артаньян проводили его, они остались наедине. На лицо Атоса тотчас же возвратилось то самое выражение готовности ко всему, которое появилось на нем, едва вошел д'Артаньян.

— Ну, дорогой друг, что же вы хотите мне сообщить?

— Я?

— Конечно. Ведь не станут же вас посылать без особо важного дела?

Атос улыбнулся.

— Черт подери! — воскликнул д'Артаньян.

— Я помогу вам, друг мой. Король в бешенстве? Разве не так?

— Да, должен признаться, он недоволен.

— И вы пришли?..

— От его имени. Вы правы.

— Чтобы арестовать меня?

— Вы попали в самую точку, друг мой.

— Ну что ж, ничего иного я и не ждал. Поехали!

— Погодите! Какого черта! Куда вы торопитесь!

— Я не хочу вас задерживать, — сказал, улыбаясь, Атос.

— Времени у меня хватит! А разве вам не любопытно узнать, что произошло у вас с королем?

— Если вам угодно рассказать мне об этом, друг мой, я с удовольствием послушаю.

И он указал д'Артаньяну на громоздкое кресло, в котором последний расположился с возможным удобством.

— Видите ли, я охотно сделаю это, — продолжал д'Артаньян, — поскольку наша беседа была достаточно любопытной.

— Слушаю вас.

— Итак, король вызвал меня к себе.

— После моего ухода?

— Вы находились в то время на последних ступенях дворцовой лестницы, как сообщили мне мушкетеры. Я явился. Друг мой, он был не то что красный — он был лиловый. Я еще не знал, что произошло между вами. Я увидел лишь сломанную пополам шпату, лежавшую на полу.

«Господин д'Артаньян! — вскричал король, завидев меня, — здесь только что был граф де Ла Фер; он наглец!»



«Наглец?!» — воскликнул я с таким выражением, что король сразу умолк.

«Господин д'Артаньян, — продолжал, стиснув зубы, король, — готовы ли вы слушать меня и повиноваться моему приказу?»

«Это мой долг, ваше величество».

«Я пожелал избавить этого дворянина от позора быть арестованным у меня в кабинете, поскольку храню о нем кое-какие добрые воспоминания.

Но… вы возьмете карету…»

Я двинулся к дверям.

«Если вам неприятно принимать участие в этом, неприятно арестовывать его, пошлите начальника моей личной охраны».

«Ваше величество, — ответил я, — начальник охраны не нужен, раз я на дежурстве».

«Я не хотел поручать вам столь щекотливое дело, — молвил король ласково, — ведь вы всегда безупречно служили мне, господин д'Артаньян».

«Я не нахожу здесь ничего щекотливого, ваше величество. Я при исполнении служебных обязанностей, вот и все».

«Но я думал, — сказал удивленно король, — что граф давний ваш друг?»

«Будь он мне даже отцом, ваше величество, это не избавило бы меня от несения службы».

Король посмотрел на меня, и мое бесстрастное лицо, очевидно, рассеяло его опасения.

«Итак, вы арестуете графа де Ла Фер?»

«Конечно, ваше величество, если вы мне отдадите подобный приказ».

«Приказ! Я отдаю этот приказ».

Я поклонился.

«Где находится граф, ваше величество?»

«Вы найдете его».

«И арестую, где бы он ни был?»

«Да… но постарайтесь, чтобы это произошло у него на квартире. Если он успел уехать к себе в поместье, выезжайте из Парижа и нагоните его в пути».

Я наклонился снова, но не двинулся с места.

«Что еще?» — спросил нетерпеливо король.

«Я жду, ваше величество».

«Чего же вы ждете?»

«Подписанного вами приказа».

Король, казалось, был недоволен.

И в самом деле, это было новое проявление ничем не обузданной власти, проявление произвола, если уместно употреблять это слово, говоря о самодержавии. Король нехотя взял перо; помедлив немного, он написал:

«Приказываю капитан-лейтенанту моих мушкетеров, шевалье д'Артаньяну, арестовать графа де Ла Фер, где бы он ни нашел его».

Потом он повернулся ко мне. Я ждал с полнейшей невозмутимостью. Должно быть, он увидел в моем спокойствии вызов, потому что поспешно подписал этот приказ и, передавая его в мои руки, вскричал:

«Идите!»

Я повиновался, и вот я у вас.

Атос пожал руку своего старого друга и произнес:

— Ну что же? Идем!

— Разве вам не требуется привести в порядок дела, прежде чем покинуть при таких обстоятельствах вашу квартиру?

— Мне? Нет, не требуется.

— Как же так?

— Господи боже! Вы же знаете, д'Артаньян, что я всегда смотрел на себя как на простого путника на земле, готового отправиться на край света по приказу моего короля, готового перейти из этого мира в будущий по велению моего бога. Что еще требуется человеку, который предупрежден заранее? Дорожный баул или гроб. И сегодня я готов, как всегда. Везите ж меня!

— А Бражелон?

— Я воспитал его в тех же принципах, которыми руководствовался сам на протяжении своей жизни, и вы должны были заметить, что, увидев вас, он сразу же догадался о причинах вашегопосещения. Мы сбили его на некоторое время со следа, по, будьте уверены, он достаточно подготовлен к моей опале, чтобы она могла чрезмерно его устрашить. Идем!

— Идем, — спокойно сказал д'Артаньян.

— Друг мой, сломав свою шпагу у короля и бросив ее обломки у его ног, я, по-видимому, свободен от обязанности вручить ее вам?

— Вы правы. А впрочем, на кой черт мне нужна ваша шпага?

— Как мне идти, перед вами или за вами?

— Надо идти со мной под руку, — молвил д'Артаньян.

Он взял графа де Ла Фер под руку и вместе с ним спустился с лестницы.

Так они прошли до подъезда.

Гримо, который встретился им в прихожей, посмотрел на них с беспокойством. Он достаточно хорошо знал жизнь и подумал, что тут не все ладно.

— Ах, это ты, Гримо? — сказал Атос. — Мы уезжаем…

— Покататься в моей карете, — перебил его д'Артаньян, сопровождая свои слова дружелюбным кивком, предназначенным для слуги.

Гримо ответил гримасой, которая, по-видимому, должна была изображать улыбку. Он проводил обоих друзей до кареты. Атос вошел в нее первым, д'Артаньян вслед за ним, не сказав, впрочем, кучеру, куда ехать. Этот обыденный и ничем не примечательный отъезд Атоса и д'Артаньяна не вызвал никаких толков в квартале. Когда карета выехала на набережную, Атос нарушил молчание.

— Вы, я вижу, везете меня в Бастилию?

— Я? — удивился д'Артаньян. — О нет, я везу вас туда, куда вы сами пожелаете ехать, и никуда больше.

— Как так? — спросил озадаченный этим ответом Атос.

— Черт подери! Вы очень хорошо понимаете, дорогой граф, что я взял на себя поручение короля исключительно ради того, чтобы вы могли поступить по своему усмотрению. Не думаете же вы в самом деле, что я вот так просто, без раздумий, возьму и посажу вас в тюрьму! Если б я не предусмотрел всего наперед, я бы предоставил действовать начальнику королевской охраны.

— Итак? — заключил Атос.

— Итак, повторяю вам, мы едем туда, куда вы сами пожелаете ехать.

— Узнаю вас, друг мой, — сказал Атос, заключая д'Артаньяна в объятия.

— Черт возьми! Все это представляется мне чрезвычайно простым. Кучер доставит вас к заставе Кур-ла-Рен; там вы найдете коня, которого я велел держать для вас наготове; на этом коне вы проскачете три почтовых станции, не останавливаясь. Что до меня, то я между тем вернусь к королю, чтобы сообщить о вашем отъезде, и сделаю это только тогда, когда догнать вас будет уже невозможно. Затем вы достигнете Гавра, а из Гавра переправитесь в Англию. Там вы найдете уютный домик, подаренный мне моим другом Монком, не говоря уже о гостеприимстве, которое вы встретите со стороны короля Карла. Что вы можете возразить против этого плана?

— Везите меня в Бастилию, — улыбнулся граф.

— Вы упрямец! Но прежде все же подумайте.

— О чем?

— О том, что вам больше не двадцать лет. Поверьте, друг мой, я говорю, ставя на ваше место себя самого. Тюрьма для людей нашего возраста гибельна. Нет, нет, я не допущу, чтобы вы зачахли в тюрьме. При одной мысли об этом у меня голова идет кругом.

— Друг мой, по счастью, я так же силен телом, как духом. И поверьте, я сохраню эту силу до последнего мгновения.

— Но это вовсе не сила, это — безумие.

— Нет, д'Артаньян, напротив, это — сам разум. Поверьте, прошу вас, что, обсуждая этот вопрос вместе с вами, я нисколько не задумываюсь над тем, угрожает ли вам мое спасение гибелью. Я поступил бы совершенно так же, как поступаете вы, и я воспользовался бы предоставленной вами возможностью, если бы считал для себя приличным бежать. Я принял бы от вас ту услугу, которую, при подобных обстоятельствах, и вы, без сомнения, приняли бы от меня. Нет, я слишком хорошо знаю вас, чтобы коснуться этой темы даже слегка.

— Ах, когда б вы позволили мне действовать в соответствии с моим замыслом, — вздохнул д'Артаньян, — уж заставил бы я короля погоняться за вами!

— Но ведь он все же король, друг мой.

— О, это для меня безразлично, и хотя он король, я бы преспокойно сказал ему: «Заточайте, изгоняйте, истребляйте, ваше величество, все и вся во Франции и в целой Европе! Вы можете приказать мне арестовать и пронзить кинжалом кого вам будет угодно, будь то сам принц, ваш брат! Но ни в коем случае не прикасайтесь ни к одному из четырех мушкетеров, или, черт подери…»

— Милый друг, — ответил спокойно Атос, — я хотел бы убедить вас в одной-единственной вещи, а именно в том, что я желаю быть арестованным и что я больше всего дорожу этим арестом.

Д'Артаньян пожал плечами.

— Да, это так, — продолжал Атос. — Если б вы отпустили меня, я бы добровольно явился в тюрьму. Я хочу доказать этому юнцу, ослепленному блеском своей короны, я хочу доказать ему, что он может быть первым среди людей только при том условии, что будет самым великодушным и самым мудрым из них. Он налагает на меня наказание, отправляет в тюрьму, он обрекает меня на пытку, ну что ж! Он злоупотребляет своею властью, и я хочу заставить его у знать, что такое угрызения совести, пока господь не явит ему, что такое возмездие.

— Друг мой, — ответил на эти слова д'Артаньян, — я слишком хорошо знаю, что если вы произнесли «нет», — значит — нет. Я более не настаиваю. Вы хотите ехать в Бастилию?

— Да, хочу.

— Поедем! В Бастилию! — крикнул д'Артаньян кучеру.

И, откинувшись на подушки кареты, он стал яростно кусать ус, что всегда означало, как было известно Атосу, что он уже принял решение или оно в нем только рождается. В карете, которая продолжала равномерно катиться, не ускоряя и не замедляя движения, воцарилось молчание. Атос взял мушкетера за руку и спросил:

— Вы не сердитесь на меня, д'Артаньян?

— Я? Чего же мне сердиться? Все, что вы делаете из героизма, я сделал бы из упрямства.

— Но вы согласны со мной, вы согласны, что бог отомстит за меня, разве не так, д'Артаньян?

— И я знаю людей на земле, которые охотно ему в этом помогут, — добавил капитан мушкетеров.

XXIII

ТРИ СОТРАПЕЗНИКА, КРАЙНЕ ПОРАЖЕННЫЕ ТЕМ ОБСТОЯТЕЛЬСТВОМ, ЧТО СОШЛИСЬ ВМЕСТЕ ЗА УЖИНОМ
Карета подкатила к первым воротам Бастилии. Часовой велел кучеру остановить лошадей, но нескольких слов д'Артаньяна было достаточно, чтобы ее пропустили в крепость.

И пока ехали по широкой сводчатой галерее, ведшей во двор коменданта, д'Артаньян, рысьи глаза которого видели решительно все, и даже сквозь стены, неожиданно вскрикнул:

— Что я вижу, однако!

— Что же вы видите, друг мой? — невозмутимо спросил Атос.

— Посмотрите в том направлении.

— Во двор?

— Да, и поскорее.

— Ну что ж, там карета, и в ней привезли, надо думать, такого же несчастного арестанта, как я.

— Это было бы чрезвычайно забавно.

— Вы говорите загадками, дорогой друг.

— Поспешите взглянуть еще раз, чтобы увидеть, кто выйдет из этой кареты.

Именно в это мгновение второй часовой снова остановил д'Артаньяна, и, пока выполнялись формальности, Атос имел возможность разглядеть на расстоянии ста шагов человека, на которого ему указывал капитан мушкетеров.

Этот человек выходил из кареты у самых дверей управления коменданта.

— Ну, — торопил д'Артаньян, — вы его видите?

— Да, это человек в сером платье.

— Что же вы скажете по этому поводу?

— То, что я знаю о нем не слишком уж много; повторяю, это человек в сером платье, покидающий в данную минуту карету, вот и все.

— Я готов биться об заклад! Это — он.

— Кто же?

— Арамис.

— Арамис арестован? Немыслимо!

— Я вовсе не утверждаю, что он арестован; ведь он один, никто не сопровождает его, и к тому же он приехал на своих лошадях.

— В таком случае что он тут делает?

— О, он коротко знаком с господином Безмо, комендантом Бастилии, сказал д'Артаньян, и в тоне его почувствовалась досада. — Черт подери, мы приехали в самое время.

— Почему?

— Чтобы встретиться с ним.

— Что до меня, то я весьма сожалею об этом. Во-первых, потому, что Арамис огорчится, увидав меня при таких обстоятельствах, и, во-вторых, его огорчит, что мы увидели его здесь.

— Ваше рассуждение безупречно.

— К несчастью, когда встречаешься с кем-нибудь в этой крепости, отступить невозможно, сколько бы ты ни желал избегнуть свидания.

— Послушайте, Атос, мне пришла в голову мысль: нужно избавить Арамиса от огорчения, о котором вы только что говорили.

— Но как это сделать?

— Я вам сейчас расскажу… а впрочем, предоставьте мне объяснить ему наше посещение крепости на мой собственный лад; я отнюдь не побуждаю вас лгать, для вас это было бы невыполнимо.

— Но что же я должен сделать?

— Знаете что, я буду лгать за двоих; с характером и повадками уроженца Гаскони это не так уж трудно.

Атос рассмеялся. Карета остановилась у того же подъезда, где и карета, доставившая Арамиса, то есть, как мы уже указали, у порога управления коменданта.

— Итак, решено? — вполголоса спросил д'Артаньян, обращаясь к Атосу.

Атос выразил свое согласие кивком головы. Они стали подниматься по лестнице. Если кого-нибудь удивит, что д'Артаньян и Атос с такою легкостью проникли в Бастилию, то мы посоветуем такому читателю вспомнить, что при въезде, то есть у наиболее тщательно охраняемых крепостных ворот, д'Артаньян сказал часовому, что привез государственного преступника, тогда как у третьих ворот, то есть уже во внутреннем дворе крепости, он ограничился тем, что небрежно обронил: «К господину Безмо».

И часовой тотчас же пропустил их к Безмо. Спустя несколько минут они оказались в комендантской столовой, и первым, кто попался на глаза д'Артаньяну, был Арамис, сидевший рядом с Безмо и дожидавшийся обеда, лакомый запах которого распространялся по всей квартире.

Если д'Артаньян притворился, что изумлен этой встречей, то Арамису не было надобности изображать изумление: оно было искренним. При виде обоих друзей он вздрогнул и явственно выдал свое волнение.

Атос и д'Артаньян между тем принялись как ни в чем не бывало здороваться с хозяином и Арамисом, и Безмо, удивленный и озадаченный присутствием этих трех гостей, начал всячески обхаживать их.

— По какому случаю? — спросил Арамис.

— С тем же вопросом и мы обращаемся к вам, — ответил ему д'Артаньян.

— Уж не садимся ли мы все трое в тюрьму? — воскликнул Арамис нарочито весело.

— Да, да! — заметил д'Артаньян. — От этих стен и в самом деле чертовски разит тюрьмой. Господин Безмо, вы, разумеется, помните, что приглашали меня обедать?

— Я?! — вскричал пораженный Безмо.

— Черт возьми! Да вы, никак, с облаков свалились! Неужели вы успели забыть о своем приглашении?

Безмо побледнел, покраснел, взглянул на Арамиса, который, в свою очередь, смотрел на него в упор, и кончил тем, что пробормотал:

— Конечно, я просто в восторге… но… честное слово… я совершенно не помню… Ах, до чего же у меня слабая память!

— Но я, кажется, виноват перед вами, — сказал д'Артаньян с притворным раздражением в голосе.

— Виноваты! Но в чем же?

— В том, что вспомнил о вашем приглашении пообедать. Разве не так?

Безмо бросился к нему и торопливо заговорил:

— Не обижайтесь, дорогой капитан. У меня самая плохая голова во всем королевстве. Отнимите у меня моих голубей и мою голубятню — и я не стою самого последнего новобранца.



— Наконец-то вы, кажется, начали вспоминать, — произнес заносчиво д'Артаньян.

— Да, да, — ответил нерешительно комендант, — вспоминаю.

— Это было у короля. Вы мне рассказали — не знаю уж что — про ваши счеты с господами Лувьером и Трамбле.

— Да, — да, конечно.

— И про благоволение к вам господина д'Эрбле.

— А! — вскричал Арамис, устремив пристальный взгляд прямо в глаза несчастного коменданта. — А между тем вы жаловались на свою память, господин де Безмо.

Безмо перебил мушкетера:

— Ну как же! Конечно, вы правы. Я как сейчас вижу себя вместе с вами у короля. Тысяча извинений!

Но заметьте, дорогой господин д'Артаньян, и в этот час, и в любой другой, званый или незваный, вы в моем доме — хозяин, вы и господин д'Эрбле, ваш друг, — сказал он, повернувшись к епископу, — и вы, сударь, — с поклоном добавил он, обращаясь к Атосу.

— Я так всегда и считал, — ответил д'Артаньян. — Вот почему я и приехал. Будучи этим вечером свободен от службы в королевском дворце, я решил заехать к вам запросто и по дороге встретился с графом.

Атос поклонился.

— Граф, только что посетивший его величество, вручил мне приказ, требующий срочного исполнения. Мы были совсем близко от вас. Я решил все же повидаться с вами, хотя бы лишь для того, чтобы пожать вашу руку и представить вам графа, о котором вы с такой похвалой отзывались у короля в тот самый вечер, когда…

— Прекрасно, прекрасно! Граф де Ла Фер, не так ли?

— Он самый.

— Добро пожаловать, граф.

— И он останется с вами обедать. А я, бедная гончая, я должен мчаться по делам службы. Какие же вы счастливые смертные, вы, но не я! — добавил д'Артаньян, вздыхая с такой силою, с какою мог бы вздохнуть разве только Портос.

— Значит, вы уезжаете? — воскликнули в один голос Арамис и Безмо, которых обрадовала приятная неожиданность.

Это не ускользнуло от д'Артаньяна.

— Я оставляю вместо себя благородного и любезного сотрапезника, — закончил д'Артаньян.

И он слегка коснулся плеча Атоса, которого также удивило внезапное решение д'Артаньяна и который не смог скрыть изумления. Это, в свою очередь, было замечено Арамисом, но не Безмо, так как последний не отличался такой догадливостью, как трое друзей.

— Итак, мы лишаемся вашего общества, — снова заговорил комендант.

— Я отлучусь на час или, самое большее, полтора.

К десерту я снова буду у вас.

— В таком случае мы подождем, — пообещал Безмо.

— Не надо, прошу вас. Вы поставите меня в крайне неловкое положение.

— Но вы все же вернетесь? — спросил Атос с сомнением в голосе.

— Разумеется, — сказал д'Артаньян, многозначительно пожимая ему на прощание руку.

И он едва слышно добавил:

— Ждите меня, Атос, будьте непринужденны. И, бога ради, не говорите о деле, которое привело нас с вами в Бастилию.

Новое рукопожатие подтвердило графу, что он должен быть молчалив и непроницаем.

Безмо проводил д'Артаньяна до самых дверей.

Арамис, решив заставить Атоса заговорить, осыпал его кучей любезностей, но всякая добродетель Атоса была добродетелью высшей марки. Если б потребовалось, он мог бы сравняться в красноречии с лучшими ораторами на свете; но при случае он предпочел бы скорей умереть, чем произнести хоть один-единственный слог.

Д'Артаньян уехал. Не прошло и десяти минут, как трое оставшихся сотрапезников уселись за стол, ломившийся от самых роскошных яств. Всевозможные жаркие, закуски, соленья, бесконечные вина сменяли друг друга на этом столе, оплачиваемом королевской казной с такой беспримерной щедростью, что Кольбер мог бы легко урезать две трети расходов, и никто в Бастилии от этого не отощал бы.

Только Безмо ел и пил в свое удовольствие. Арамис ни от чего не отказывался; он отведывал всего понемножку. Что до Атоса, то после супа и трех необременительных блюд он больше ни к чему не притрагивался.

Разговор был таким, каким может быть разговор между тремя собеседниками столь различного душевного склада, с такими несхожими мыслями и заботами.

Арамис снова и снова возвращался к вопросу о том, по какой странной случайности Атос остался у Безмо, когда д'Артаньяна там не было, и почему тут не было д'Артаньяна, раз оставался Атос. Атос постиг ум Арамиса до тонкостей; он знал, что тот вечно что-то устраивает и затевает, вечно плетет сети каких-то интриг; рассмотрев хорошенько своего давнего друга, он понял, что и на этот раз Арамис увлечен весьма важными планами. Вслед за ним и Атос углубился в размышления о себе и не раз сам себя спрашивал, почему д'Артаньян столь неожиданно и поспешно покинул Бастилию, оставив там привезенного им заключенною, без соблюдения необходимых формальностей.

Но не на этих действующих лицах повести остановим мы наше внимание.

Мы покинем их за столом, перед остатками каплунов, дичи и рыбы, изуродованных ножом рачительного Безмо. Мы отправимся по следам д'Артаньяна, который, вскочив в ту же карету, что привезла его вместе с Атосом, крикнул в самое ухо кучеру:

— К королю, и пусть мостовая запылает под нами!

XXIV

О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ЛУВРЕ, ПОКА УЖИНАЛИ В БАСТИЛИИ
Как мы видели в одной из предшествующих глав, де Сент-Эньян выполнил поручение, которое король дал ему к Лавальер, но, несмотря на все свое красноречие, он не мог убедить юную девушку в том, что в лице короля у нее достаточно могущественный защитник и что она не нуждается больше ни в чьей помощи.

При первых же словах королевского фаворита, сообщившего о раскрытии ее тайны, Луиза разразилась рыданиями и отдалась своему горю, которое король счел бы оскорбительным для себя, если б мог наблюдать за ним хотя бы уголком глаза. Де Сент-Эньян, выполняя обязанности посла, обиделся за своего господина и вернулся к нему с отчетом обо всем, что видел и слышал. Здесь-то мы и находим его в большом волнении перед еще более взволнованным королем.

— Но что же она наконец решила? — спросил Людовик. — Что же она решила? Увижу ли я ее, по крайней мере, до ужина? Придет ли она или мне самому надо отправиться к ней?

— Мне кажется, государь, что, если ваше величество желаете увидеться с ней, вам придется сделать не только первый шаг по направлению к ней, но и проделать весь путь.

— Ничего для меня! Выходит, что этот Бражелон ей очень и очень по сердцу? — пробормотал Людовик XIV сквозь зубы.

— О ваше величество, этого быть не может; мадемуазель де Лавальер любит вас, любит всем сердцем. Ведь вы знаете, что Бражелон принадлежит к той суровой породе людей, которые разыгрывают из себя римских героев.

Король улыбнулся. Он знал, что это значит, — ведь он только что расстался с Атосом.

— Что же касается мадемуазель де Лавальер, то она была воспитана на половине вдовствующей принцессы, то есть уединенно и в строгости. Жених и невеста обменялись клятвами пред луною и звездами, и теперь, государь, чтобы разрушить этот союз, нужен сам дьявол.

Де Сент-Эньян надеялся развеселить короля, но добился обратного улыбка Людовика сменилась полной серьезностью. Он уже почувствовал то, о чем Атос говорил д'Артаньяну: раскаянье. Он думал о том, что молодые люди любили друг друга и поклялись в верности; что один из них сдержал свое слово, а другая — слишком честна и бесхитростна, чтобы не терзаться из-за своей измены.

И вместе с раскаяньем сердце короля уколола ревность. Он не произнес больше ни слова и вместо того, чтобы отправиться к матери, к королеве или к принцессе и немного развлечься и посмешить дам, как он сам говорил об этом, он опустился в широкое кресло, сидя в котором его августейший отец, Людовик XIII, скучал вместе с Барада и Сен-Маром в течение стольких дней.

Де Сент-Эньян понял, что развеселить короля сейчас невозможно. Он решился на крайнюю меру и произнес имя Луизы. Король поднял голову.

— Как ваше величество предполагаете провести вечер? Надо ли предупредить мадемуазель де Лавальер?

— Черт возьми! Она предупреждена, как мне кажется.

— Устроим ли мы прогулку?

— Мы только что возвратились с прогулки, — ответил король.

— Что же мы станем делать, ваше величество?

— Мечтать, де Сент-Эньян, мечтать каждый о своем. Когда мадемуазель де Лавальер достаточно оплачет то, что она оплакивает (в сердце короля все еще говорило раскаянье), тогда, быть может, она соблаговолит подать нам весть о себе.

— Ах, ваше величество, как можете вы так неверно судить о столь преданном сердце?

Король покраснел от досады, ревность начала мучить его. Де Сент-Эньян понимал, что положение усложняется, как вдруг раздвинулись складки портьеры. Король бросился к двери; первая его мысль была, что принесли записку от Лавальер. Но вместо посланца любви он увидел капитана мушкетеров, который молча застыл на порете.

— Господин д'Артаньян! — сказал он. — Это вы!.. Ну как?

Д'Артаньян посмотрел на де Сент-Эньяна. Глаза короля устремились в ту же сторону, что и глаза его капитана. Эти взгляды были бы ясны для всякого, тем более они были понятны де Сент-Эньяну. Придворный поклонился и вышел. Король и д'Артаньян остались наедине.

— Итак, это сделано? — начал король.

— Да, ваше величество, — серьезным тоном ответил капитан мушкетеров.

— Сделано.

Король умолк, он не находил нужных слов. Однако гордость не позволяла ему остановиться на сказанном. Если король принял решение, даже несправедливое, ему надо доказать всякому, кто присутствовал при том, как это решение принималось, и особенно себе самому, что он был прав, принимая его. Для этого существует лишь одно безотказно действующее средство, а именно — придумать вину для своей жертвы.

Людовик, воспитанный Мазарини и Анной Австрийской, владел ремеслом короля лучше любого другого монарха. Он и на этот раз постарался представить доказательства этого. После непродолжительного молчания, во время которого он обдумывал про себя все то, что мы только что изложили, он небрежно бросил:

— Что сказал граф?

— Ничего, ваше величество.

— Не дал же он арестовать себя молча?

— Он сказал, что был готов к этому, ваше величество.

Король вскинул голову и надменно произнес:

— Полагаю, что граф де Ла Фер перестал разыгрывать из себя бунтаря?

— Прежде всего, ваше величество, кого вы называете бунтарем? — спокойно спросил мушкетер. — Разве в глазах короля тот, кто не только дает себя запереть в Бастилию, но еще и сопротивляется тем, кто не хочет везти его в эту крепость, бунтарь?

— Тем, кто не хочет везти его в крепость? — воскликнул король. — Капитан, что я слышу? Вы с ума сошли, что ли?

— Не думаю, ваше величество.

— Вы говорите о людях, которые не хотели арестовать графа де Ла Фер?..

— Да, ваше величество.

— Но кто эти люди?

— Очевидно, те, на кого вашим величеством было возложено данное поручение, — сказал мушкетер.

— Но ведь оно было возложено мною на вас, капитан! — закричал король.

— Да, ваше величество, на меня.

— И вы говорите, что, несмотря на мое приказание, вы имели намерение не брать под арест человека, который меня оскорбил?

— Именно так, ваше величество.

— О!

— Больше того, я предложил графу сесть на коня, которого велел приготовить ему у заставы Конферанс.

— С какой целью вы приготовили коня?

— Для того, ваше величество, чтобы граф де Ла Фер мог доехать до Гавра, а оттуда перебраться в Англию.

— В таком случае вы мне изменили, сударь! — воскликнул король в порыве неукротимой ярости.

— Да, государь!

На слова, произнесенные таким тоном, отвечать было нечего. Король встретил настолько упорное сопротивление, что оно поразило его.

— Было ли у вас основание вести себя таким образом, господин д'Артаньян? — величественно спросил Людовик.

— Я никогда не действую без оснований, ваше величество.

— Но этим основанием не была дружба, единственное, что могло бы извинить вас, единственное, что могло бы иметь хоть какой-нибудь вес; ведь ваше положение в этом деле было исключительно благоприятным. Решать было предоставлено вам.

— Мне, ваше величество?

— Разве вы не имели выбора — арестовать графа де Ла Фер или отказаться от этого поручения?

— Да, ваше величество, но…

— Но что? — нетерпеливо перебил д'Артаньяна король.

— Вы предупредили меня, ваше величество, что если я не арестую его, то его арестует начальник охраны.

— Разве я не упростил для вас это дело? Ведь я не понуждал вас брать под арест вашего друга графа.

— Для меня упростили, для моего друга — нет.

— Почему?

— Потому что он был бы все равно арестован либо мною, либо начальником вашей охраны.

— Вот какова ваша преданность, сударь!.. Преданность, которая рассуждает, которая позволяет себе выбирать? Сударь, вы не солдат!

— Я жду, чтобы ваше величество соблаговолили сказать, кто же я.

— Вы — фрондер.

— А так как Фронды больше не существует, то кто же я все-таки, государь…

— Но если то, что вы говорите, — правда…

— Я всегда говорю только правду.

— Для чего же вы явились сюда? Я хочу знать об этом!

— Я пришел сказать королю: государь, граф де Ла Фер в Бастилии…

— Но к этому вы, оказывается, непричастны.

— Это верно. Но раз он там, все же важно, чтоб ваше величество были об этом осведомлены.

— Господин д'Артаньян, вы оказываете неуважение своему королю.

— Ваше величество…

— Господин д'Артаньян, предупреждаю вас, вы злоупотребляете терпением своего короля.

— Напротив, ваше величество — Что это значит — напротив?

— Я явился сюда, чтобы вы приказали арестовать и меня.

— Арестовать вас?

— Конечно Мой друг будет скучать в тюрьме, и я пришел просить ваше величество о разрешении составить ему компанию. Пусть ваше величество произнесет свое слово, и я сам себя арестую, ручаюсь, что для этого начальник охраны отнюдь не понадобится.

Король бросился к письменному столу и схватил перо, чтобы написать приказ о заключении д'Артаньяна в Бастилию — Имейте в виду, сударь, что это навеки! — воскликнул он угрожающим тоном.

— Еще бы, — сказал в ответ мушкетер, — после столь похвального поступка вы, разумеется, не посмеете посмотреть мне в глаза.

Король резко отбросил перо.

— Уходите! Уходите немедленно!

— О нет, я останусь, с вашего позволения, государь!

— Что это значит?

— Ваше величество, я пришел спокойно переговорить с королем, к несчастью, король вспылил, но я скажу королю все, что почитаю своим долгом сказать ему.

— В отставку, сударь, в отставку! — вскричал король.

— Вы знаете, ваше величество, что меня не пугает отставка; ведь в Блуа, в тот самый день, когда вы отказали королю Карлу в миллионе, который дал ему после этого мой друг граф де Ла Фер, я уже обращался к вашему величеству с просьбой об отставке.

— Хорошо, говорите, и покороче!

— Нет, ваше величество, сейчас речь пойдет не об отставке. Вы взяли перо, чтоб отправить меня в Бастилию, почему вы меняете ваше решение.

— Д'Артаньян! Гасконская голова! Кто же из нас король — вы или я?

— К несчастью, ваше величество, вы…

— Что означает ваше «к несчастью»?

— Да, государь, к несчастью, ибо, если бы королем был я…

— Если бы королем были вы, вы бы одобрили бунт шевалье д'Артаньяна, не так ли?

— Разумеется — В самом деле. — И король пожал плечами.

— И я сказал бы своему капитану мушкетеров, — продолжал д'Артаньян, я сказал бы ему, глядя на него человеческими глазами, а не горящими угольями: «Господин д'Артаньян, я забыл о том, что я — король Я спустился с трона, чтобы оскорбить дворянина»

— Сударь, неужели вы думаете, что, превосходя своего друга в дерзостях, вы умаляете тем самым его вину.

— О ваше величество, я пойду гораздо дальше его, и в этом повинны вы сами Я скажу вам то, чего не сказал бы этот наиделикатнейший из людей, государь, вы обрекли на заклание его сына, и он защищал своего сына, вы обрекли на заклание и его самого; он говорил с вами во имя чести, религии и добродетели, но вы оттолкнули его, прогнали, посадили в тюрьму Я буду резче, чем он, и скажу вам выбирайте, ваше величество? Хотите ли вы иметь возле себя друзей или лакеев, воинов или шаркунов, отвешивающих поклоны? Благородных людей или паяцев? Хотите ли вы, чтобы вам служили или чтобы гнули перед вами шею? Хотите ли вы, чтобы вас любили или чтобы боялись? Если вы отдаете предпочтение низости, интригам, трусости, то напрямик скажите об этом, ваше величество; мы удалимся, мы, единственные остатки былого, я скажу больше — единственные живые примеры доблести прежнего времени, мы, которые служили и превзошли, быть может, в мужестве и заслугах людей, обретших славу в потомстве. Выбирайте, ваше величество, не медлите с выбором. Оберегайте настоящих дворян, которые еще остались при вас, а придворных у вас будет более чем достаточно. Поспешите же и отправьте меня в Бастилию вместе с моим старинным и испытанным другом. Ибо если вы не сумели выслушать графа де Ла Фер, то есть наиболее мудрый и благородный голос дворянской чести, если вы не желаете внимать тому, что говорит д'Артаньян, то есть наиболее откровенному и грубому голосу искренности и прямодушия, значит, вы никуда не годный король, а завтра станете жалким в своем бессилии королем. Плохих королей ненавидят, жалких королей прогоняют. Вот что я скажу вам, ваше величество. Вы сами повинны в том, что толкнули меня на эти слова.

Похолодевший и смертельно бледный король откинулся в кресле. Было очевидно, что молния, ударившая у его ног, поразила бы его меньше; казалось, что ему не хватает воздуха и он сейчас задохнется. Грубый голос искренности, о котором говорил д'Артаньян, проник в его сердце, словно клинок.

Д'Артаньян высказал все, что должен был высказать. Понимая гнев короля, он снял с себя шпагу и, почтительно подойдя к Людовику XIV, положил ее перед ним на стол. Но король гневным жестом отбросил шпагу, которая упала на пол и отскочила к ногам д'Артаньяна.

И хотя мушкетер умел владеть собой, как никто, на этот раз он, в свою очередь, побледнел и, дрожа от негодования, произнес:

— Король может подвергнуть солдата опале, может изгнать его, может осудить его на смерть, но, будь он хоть сто раз король, он не имеет права нанести ему тяжкое оскорбление, предав бесчестию его шпагу. Никогда король Франции, государь, не отталкивал от себя с презрением шпагу такого человека, как я. Коль скоро эта шпага поругана, — подумайте об этом, ваше величество, — у нее не может быть других ножен, чем ваше сердце или мое. Я выбираю свое, государь; благодарите бога и мое долготерпение!

Потом, выхватив шпагу, он воскликнул:

— Пусть моя кровь падет на вашу голову, ваше величество!

Стремительным жестом он приложил острие шпаги к своей груди, оперев ее эфес об пол. Но король еще более стремительным движением правой руки обнял за шею славного мушкетера, схватившись левой рукой за середину клинка, который он затем в полном молчании вложил в ножны.

Д'Артаньян, бледный, дрожащий и еще не оправившийся от оцепенения, допустил, чтобы король проделал все это. Тогда Людовик, смягчившись, возвратился к столу, взял перо, набросал несколько строк, подписался под ними и протянул д'Артаньяну написанную им бумагу.

— Что это, ваше величество? — спросил капитан.

— Приказ господину д'Артаньяну немедленно освободить графа де Ла Фер.

Д'Артаньян схватил королевскую руку и запечатлел на ней поцелуй; затем, сложив приказ, он сунул его за борт своей кожаной куртки и вышел.

Ни король, ни капитан не произнесли при этом ни слова.

— О, человеческое сердце! О, компас монархов! — прошептал, оставшись один, Людовик. — Когда же я научусь читать в твоих сокровенных изгибах так, словно предо мною лежит открытая книга! Нет, я не плохой король, я не жалкий король, но я просто сущий ребенок!

XXV

ПОЛИТИЧЕСКИЕ СОПЕРНИКИ
Д'Артаньян, обещавший Безмо возвратиться к десерту, сдержал свое слово. Едва подали коньяки и ликеры, составлявшие гордость комендантского погреба, как в коридоре послышалось звяканье шпор, и на пороге появился капитан мушкетеров.

Атос и Арамис отменно тонко вели игру, и все же ни тому, ни другому не удалось проникнуть в тайны собеседника. Они пили, ели, говорили о Бастилии, о последней поездке в Фонтенбло, о празднестве, которое предполагал устроить у себя в Во Фукс. Разговор все время не покидал общих тем, и никто, кроме Безмо, не коснулся ни разу ничего такого, что могло бы представлять личный интерес для присутствующих.

Д'Артаньян влетел среди общей беседы, все еще бледный и взволнованный своим свиданием с королем Безмо поторопился придвинуть ему стул. Д'Артаньян залпом осушил предложенный ему комендантом полный стакан вина.

Атос и Арамис заметили, что д'Артаньян сам не свой. Не заметил этого лишь Безмо, который видел в д'Артаньяне капитана мушкетеров его величества, и ничего больше, и старался всячески угодить ему. Принадлежать к окружению короля означало, на взгляд Безмо, располагать неограниченными правами. Хотя Арамис и увидел волнение д'Артаньяна, угадать причину его он все же не мог. Только Атос полагал, что знает ее. Возвращение д'Артаньяна и в особенности возбужденное состояние этого всегда невозмутимого человека как бы говорили ему: «Я только что обратился к королю с просьбой, и король отказал мне в ней». Убежденный в правильности своей догадки, Атос усмехнулся, встал из-за стола и сделал знак д'Артаньяну как бы затем, чтобы напомнить ему, что у них есть и другие дела, кроме того, чтобы ужинать вместе.

Д'Артаньян понял Атоса и ответил ему также знаком. Арамис и Безмо, заметив этот немой диалог, вопросительно посмотрели на них. Атос, решив, что пришла пора объяснить действительное положение дел, произнес с любезной улыбкой:

— Истина, господа, заключается в том, что вы, Арамис, только что ужинали в обществе государственного преступника, который к тому же ваш узник, господин де Безмо.

У Безмо вырвалось восклицание, выражавшее и удивление и одновременно радость. Добрейший Безмо гордился своею тюрьмой. Не говоря уж о выгодах, доставляемых ему заключенными, он был тем счастливее, чем больше их было, и чем более знатными они были, тем большей гордостью он проникался.

Что до Арамиса, то, приняв подобающий обстоятельствам вид, он сказал:

— Дорогой Атос, простите меня, но я был, можно сказать, убежден, что произошло именно то, что и взаправду имеет место. Какая-нибудь выходка Рауля или мадемуазель Лавальер, разве не так?

— Увы! — вздохнул Безмо, — И вы, — продолжал Арамис, — вы, как настоящий вельможа и дворянин, забыв о том, что в наш век существуют только придворные, отправились к королю и выложили ему все то, что думаете о его поведении?

— Вы угадали, друг мой.

— Таким образом, — начал Безмо, дрожа при мысли о том, что он дружески поужинал с человеком, навлекшим на себя немилость его величества, таким образом, граф…

— Таким образом, дорогой комендант, — сказал Атос, — мой друг, господин д'Артаньян, передаст вам бумагу, которая высовывается из-за борта его кожаной куртки и является, конечно, не чем иным, как приказом о моем заключении.

Безмо привычным жестом протянул руку.

Д'Артаньян и в самом деле вытащил из-за пазухи оба королевских приказа: один из них он протянул коменданту. Безмо развернул бумагу и вполголоса начал читать ее, поглядывая поверх нее на Атоса и останавливаясь время от времени:

— «Приказ содержать в моей крепости Бастилии…» Очень хорошо… «в моей крепости Бастилии… господина графа де Ла Фер». Ах, сударь, какая печальная честь для меня содержать вас в Бастилии!

— У вас будет терпеливый и непритязательный узник, сударь, — заверил Атос своим ласковым и спокойным голосом.

— И такой, который не пробудет у вас и месяца, дорогой комендант, продолжал Арамис, в то время как Безмо, держа перед собою приказ, переписывал в тюремную ведомость королевскую волю.

— И дня не пробудет, или, вернее, и ночи, — заключил д'Артаньян, предъявляя второй приказ короля, — потому что теперь, дорогой господин де Безмо, вам придется переписать также и эту бумагу и немедленно освободить графа.

— Ах! — вскричал Арамис. — Вы избавляете меня от хлопот, дорогой д'Артаньян.

И он с многозначительным видом пожал руку сперва мушкетеру, потом Атосу.

— Как! — удивленно спросил Атос. — Король мне возвращает свободу?

— Читайте, дорогой друг, — сказал д'Артаньян.

Атос взял приказ и прочел.

— Да, — кивнул он, — вы правы.

— И вас это сердит? — улыбнулся д'Артаньян.

— О нет, напротив! Я не желаю зла королю, а величайшее зло, какое можно пожелать королям, — это чтобы они творили несправедливость. Но вам это далось нелегко, разве не так? Признайтесь же, друг мой!

— Мне? Отнюдь нет, — повернулся к нему мушкетер. — Король исполняет любое мое желание.

Арамис посмотрел д'Артаньяну в лицо и увидел, что это неправда. Что до Безмо, то он не спускал глаз с д'Артаньяна, в таком восторге он был от человека, заставляющего короля исполнять любое свое желание.

— Король посылает Атоса в изгнание? — спросил Арамис.

— Нет, об этом не было речи; король не произнес этого слова, — сказал д'Артаньян. — Но я думаю, что графу и впрямь лучше всего… если только он не собирается благодарить короля…

— Говоря по правде, не собираюсь, — горько усмехнулся Атос.

— Так вот, я считаю, что графу лучше всего удалиться на время в свой замок, — продолжал д'Артаньян. — Впрочем, Атос, говорите, настаивайте.

Если вам приятнее жить где-нибудь в другом месте, я уверен, что добьюсь соответствующего разрешения короля.

— Нет, благодарю вас, дорогой д'Артаньян, — ответил Атос, — для меня нет ничего приятнее, чем вернуться к моему одиночеству, под раскидистые деревья на берегу Луары; если господь лучший целитель душевных ран, то природа — лучшее лекарство от них. Значит, сударь, — обратился Атос к Безмо, — я свободен?

— Да, граф, полагаю, что так; надеюсь, по крайней мере, — проговорил комендант, вертя во все стороны обе бумаги, — при условии, разумеется, что у господина д'Артаньяна не припасено еще одного приказа.

— Нет, дорогой господин Безмо, нет, — засмеялся мушкетер, — вам следует держаться второго приказа, и на нем мы с вами поставим точку.

— Ах, граф, — сказал Атосу Безмо, — да знаете ли вы, чего вы лишаетесь? Я назначил бы вам ежедневное содержание в тридцать ливров, как генералам; да что там! — пятьдесят, как положено принцам, и вы бы всякий раз ужинали, как поужинали сегодня.

— Уж позвольте мне, сударь, предпочесть мой скромный достаток.

Повернувшись затем к д'Артаньяну, Атос произнес:

— Пора, друг мой.

— Пора, — подтвердил д'Артаньян.

— Не доставите ли вы мне радости быть моим спутником, дорогой друг? спросил д'Артаньяна Атос.

— Лишь до ворот: достигнув их, я скажу вам то же, что сказал королю:

«Я при исполнении служебных обязанностей».

— А вы, дорогой Арамис, — сказал, улыбаясь, Атос, — могу ли я рассчитывать на вас как на спутника: ведь Ла Фер по дороге в Ванн.

— У меня этим вечером, — ответил прелат, — свидание в Париже, и я не могу пренебречь этим свиданием, не нанеся серьезного ущерба весьма важным делам.

— Тогда, дорогой друг, позвольте заключить вас в объятия и удалиться.

Господин де Безмо, благодарю вас за вашу любезность и особенно за яства, которыми вы потчуете бастильских узников и с которыми меня познакомили.

Обняв Арамиса и пожав руку Безмо, выслушав от того и другого пожелание счастливо доехать, Атос с д'Артаньяном откланялись и удалились.

Расскажем теперь о том, что произошло в доме Атоса и Рауля де Бражелона в то самое время, когда в Бастилии разыгрывалась развязка сцены, начало которой мы наблюдали в королевском дворце.

Как мы видели, Гримо сопровождал своего господина в Париж и, как мы сказали выше, присутствовал при отъезде Атоса; он видел, как д'Артаньян покусывал ус, он видел, как его господин сел в карету; вглядевшись в лицо того и другого и зная эти лица достаточно долгое время, он понял, несмотря на их внешнюю невозмутимость, что произошло нечто важное.

После отъезда Атоса он принялся размышлять. Он вспомнил, как странно Атос попрощался с ним, вспомнил о том смущении, которое он заметил в хозяине, человеке со столь четкими мыслями и такой несгибаемой волей, смущении, неприметном для всех, но только не для него. Он знал, что Атос не взял с собой никаких вещей, а между тем у него создалось впечатление, что он уезжает не на час и даже не на день. По тону, каким, обращаясь к Гримо, Атос произнес слово «прощай», чувствовалось, что он уезжает надолго.

Все это пришло в голову Гримо одновременно с нахлынувшим на него чувством глубокой привязанности к Атосу, с тем ужасом пред пустотою и одиночеством, которые постоянно занимают воображение тех, кто любит; короче говоря, все эти мысли и ощущения повергли честного Гримо в грусть и посеяли в нем тревогу.

Не найдя, однако, никаких указаний, которые могли бы направить его, не заметив и не обнаружив ничего, что могло бы укрепить в нем сомнения, Гримо отдался своему воображению и стал строить догадки относительно случившегося с его господином. Ведь воображение — это прибежище или, вернее, наказание для сердец, полных привязанности. И впрямь никогда еще не случалось, чтобы человек с привязчивым сердцем представлял себе своего друга счастливым или веселым. И никогда голубь, который пустился в полет, не внушает голубю, оставшемуся на месте, ничего, кроме страха перед ожидающей его участью.

Итак, Гримо перешел от тревоги к страху. Он восстановил в памяти последовательность хода событий: письмо д'Артаньяна к Атосу, письмо, которое так огорчило Атоса, затем посещение Атоса Раулем, посещение, после которого Атос потребовал свои ордена и придворное платье; потом свидание с королем, свидание, после которого Атос воротился домой в таком мрачном расположении духа, далее объяснение отца с сыном, объяснение, после которого Атос с такой грустью обнял Рауля, а Рауль с такой грустью ушел к себе; наконец, появление д'Артаньяна, пощипывающего усы, после чего граф де Ла Фер уехал вметете с д'Артаньяном в карете. Все это в совокупности представляло собою драму в пять актов, достаточно ясную и прозрачную даже для менее искушенных и тонких психологов, чем Гримо.

И Гримо прибег к решительным средствам. Он принялся перетряхивать придворное платье своего господина, чтобы разыскать там письмо д'Артаньяна. Письмо все еще лежало в кармане, и он прочитал следующее:

«Дорогой друг! Рауль потребовал от меня сведений о поведении мадемуазель де Лавальер во время пребывания нашего юного друга в Лондоне. Я бедный капитан мушкетеров, и уши мои весь день набивают казарменными и альковными сплетнями. Если бы я сообщил Раулю все, что думаю и что слышал, бедный мальчик не вынес бы этого. К тому же я служу королю и не могу обсуждать его поведение. Если сердце велит вам действовать, действуйте.Дело в большей мере затрагивает вас, чем меня, и притом вас почти столько же, сколько Рауля».

Гримо вырвал у себя полпрядки волос. Он вырвал бы больше, если бы волосы у него были хоть чуточку гуще.

«Вот где, — сказал он себе, — нужно искать разгадку! Мадемуазель натворила неладное. То, что говорят о ней и короле, — сущая правда. Наш молодой господин обманут. Он, наверное, проведал об этом. Граф отправился к королю и высказал ему начистоту все, что думает. Ах, боже мой, граф вернулся без шпаги!»

От этого открытия на лбу у преданного слуги выступил пот. Он больше не размышлял: он нахлобучил на голову шляпу и побежал к Раулю.

После ухода Луизы Рауль успел укротить в себе если не любовь, то страдание и, мысленно оглядывая опасный путь, на который увлекли его безумие и возмущение, сразу увидел своего отца в бессильной борьбе с королем, борьбе, начатой к тому же самим Атосом. В этот момент прозрения несчастный юноша вспомнил таинственные знаки Атоса, неожиданное посещение д'Артаньяна, и его воображению представилось то, чем кончается всякое столкновение между монархом и подданным.

«Д'Артаньян на дежурстве, стало быть, прикован к своему посту, — думал Рауль, — и он не поехал бы к графу де Ла Фер ради удовольствия повидаться с ним. Он пустился в путь лишь потому, что должен был сообщить ему нечто такое, чего он, Рауль, не знает. Это нечто, при столь сложном стечении обстоятельств, таило в себе по меньшей мере угрозу, а может быть, и прямую опасность».

Рауль содрогнулся при мысли о том, что он вел себя как отъявленный эгоист, что забыл об отце из-за своей несчастной любви, что искал забвения в горькой усладе отчаяния, тогда как ему следовало, быть может, встать на защиту Атоса и отразить удар, направленный прямо в него.

Эта мысль заставила его встрепенуться. Он пристегнул к поясу шпагу и побежал к дому отца. По дороге он столкнулся с Гримо, который с другого конца, но с тем же Жаром бросился на поиски истины. Они обнялись. Оба они оказались в одной и той же точке параболы, описанной их воображением.

— Гримо! — вскричал Рауль.

— Господин Рауль! — воскликнул Гримо.

— Как граф?

— Вы его видели?

— Нет, а где он?

— Я и сам разыскиваю его.

— А господин д'Артаньян?

— Уехал с ним вместе.

— Когда?

— Через десять минут после вас.

— Верхом?

— Нет, в карете.

— Куда же они направились?

— Не знаю.

— Взял ли отец с собой деньги?

— Нет.

— Шпагу?

— Нет.

— Гримо!

— Господин Рауль!

— Мне кажется, что д'Артаньян приехал…

— Чтобы арестовать графа, не так ли?

— Да, Гримо.

— Я готов в этом поклясться.

— Какой дорогой они поехали?

— По набережным.

— К Бастилии?

— Господи боже! Да!

— Поторапливайся! Бежим!

— Бежим!

— Но куда? — спросил удрученный Рауль.

— Отправимся сперва к шевалье д'Артаньяну, бить может, мы что-нибудь там и узнаем.

— Нет, если он скрыл от меня правду, находясь у отца, он и дальше будет таить ее. Пойдем к… О господи, по я сегодня окончательно обезумел!

Гримо!

— Что еще?

— Я забыл о господине дю Валлон.

— Господине Портосе?

— Который все еще ожидает меня. Увы! Я тебе говорил, что я окончательно обезумел.

— Ожидает вас? Где же?

— У Меньших Братьев в Венсенском лесу!

— Господи боже!.. К счастью, это недалеко от Бастилии.

— Скорее! Скорее!

— Сударь, я велю оседлать лошадей.

— Да, друг мой, иди позаботься о лошадях.

XXVI

ПОРТОС ВНЯЛ УБЕЖДЕНИЯМ, НО СУТИ ДЕЛА ВСЕ ЖЕ НЕ ПОНЯЛ
Достойный Портос, верный законам старинного рыцарства, решил дожидаться де Сент-Эньяна, пока не стемнеет. Но поскольку де Сент-Эньян не мог прибыть к месту встречи, поскольку Рауль забыл предупредить об этом своего секунданта и поскольку ожидание затягивалось до бесконечности и становилось все томительней и томительней, Портос велел сторожу, стоявшему неподалеку у ворот, раздобыть для него несколько бутылок порядочного вина и побольше мяса, чтобы было, по крайней мере, чем поразвлечься, пропуская время от времени славный глоток вместе со славным куском. И он дошел уже до последней крайности, то есть, говоря по-иному, до последних кусочков, когда Рауль и Гримо, гоня во весь опор лошадей, подскакали к нему.

Увидев на дороге двух всадников, Портос ни на мгновение не усомнился, что это не кто иной, как противники. Он поспешно вскочил с травы, на которой успел удобна расположиться, и принялся разминать колени и кисти рук.

«Вот что значит иметь добрые боевые привычки! Этот негодяй все же посмел явиться. Если бы я удалился отсюда, он, не найдя тут никого, получил бы несомненное преимущество перед нами», — думал Портос.

Выпятив грудь, он принял наиболее воинственную из своих поз» продемонстрировав поистине атлетическое сложение. Но вместо де Сент-Эньяна ему пришлось столкнуться с Раулем, который, отчаянно крича и жестикулируя, устремился к нему.

— Ах, дорогой друг! Простите меня! До чего ж я несчастлив!

— Рауль! — поразился Портос.

— Вы не сердитесь на меня? — вскричал Рауль, обнимая Портоса.

— Я? За что?

— За то, что я позабыл о вас. Но я прямо потерял голову.

— Что же случилось?

— Если б вы знали, друг мой!

— Вы убили его?

— Кого?

— Де Сент-Эньяна.

— Увы! Теперь мне не до де Сент-Эньяна!

— Что еще?

— То, что граф де Ла Фер, надо полагать, арестован.

Портос сделал движение, которое могло бы опрокинуть каменную стену.

— Арестован?.. Кем?

— Д'Артаньяном.

— Немыслимо! — произнес Портос.

— И тем не менее это правда, — ответил Рауль.

Портос повернулся к Гримо, как бы затем, чтобы найти у него подтверждение. Гримо кивнул головой.

— Куда же его отвезли?

— Вероятно, в Бастилию.

— Что навело вас на это предположение?

— По дороге мы расспрашивали разных людей: одни видели, как проезжала карета, другие — как она въехала в ворота Бастилии.

— О-хо-хо! — вздохнул Портос. И он сделал два шага в сторону.

— Какое решение вы принимаете? — спросил у него Рауль.

— Я? Никакого. Но я не желаю, чтобы Атос оставался в Бастилии.

Рауль подошел к Портосу поближе.

— Знаете ли вы, что арест произведен по приказу самого короля?

Портос посмотрел на юношу; его взгляд говорил: «А мне-то какое дело до этого?» Это немое восклицание показалось Раулю настолько красноречивым, что он больше уже не обращался к Портосу с вопросами. Он сел на коня. Портос с помощью Гримо сделал то же.

— Выработаем план действий, — сказал Рауль.

— Да, конечно, давайте-ка выработаем наш план, — согласился Портос.

Рауль внезапно остановился.

— Что с вами? — спросил Портос. — Слабость?

— Нет, бессилие! Не можем же мы втроем взять Бастилию.

— Ах, если бы д'Артаньян был в нашей компании, я бы не отказался от этого.

Рауль пришел в восторг от этой героической — потому что она была бесконечно наивной — веры во всемогущество д'Артаньяна. Вот они, эти знаменитые люди, втроем или вчетвером нападавшие на целые армии и осаждавшие замки! Напугав смерть и пережив целый век, лежавший теперь в развалинах, эти люди были все еще сильнее, чем самые дюжие из молодых.

— Сударь, — сказал Портосу Рауль, — вы мне внушили мысль, что нам необходимо повидать д'Артаньяна.

— Конечно.

— Надо думать, что, отвезя моего отца в крепость, он уже успел возвратиться к себе.

— Справимся прежде в Бастилии, — предложил Гримо, который говорил мало, но дельно.

И они поспешили к Бастилии. По странной случайности — такие случайности боги даруют лишь людям с сильною волей — Гримо неожиданно заметил карету, въезжающую на подъемный мост у ворот Бастилии. Это был д'Артаньян, возвращавшийся от короля.

Напрасно Рауль пришпорил коня, рассчитывая настигнуть карету и увидеть, кто в ней едет. Лошади остановились по ту сторону массивных ворот, ворота закрылись за ними, и конь Рауля ткнулся мордою в мушкет часового.

Рауль повернул назад, довольный, что он все же видел карету, в которой и был, очевидно, доставлен его отец.

— Теперь карета в наших руках, — заметил Гримо.

— Нам следует подождать, ведь она, несомненно, поедет обратно, не так ли, друг мой? — сказал Рауль, обращаясь к Портосу.

— Если и д'Артаньяна не подвергнут аресту, — ответил Портос. — В противном случае все потеряно.

Рауль ничего не ответил: можно было допустить все что угодно. Он посоветовал Гримо поставить лошадей на маленькой улице Жан Босир, чтобы не возбуждать подозрений, тогда как сам стал подстерегать выезд из Бастилии д'Артаньяна или той самой кареты, которую он только что видел.

Это решение оказалось правильным. Не прошло и двадцати минут, как снова распахнулись ворота, и в них показалась карета. Раулю, однако, и на этот раз не посчастливилось рассмотреть находившихся в ней. Гримо, впрочем, клялся, что в ней было двое и один из них — его господин. Портос поглядывал то на Рауля, то на Гримо в надежде понять их.

— Ясно, — сказал Гримо, — если граф в этой карете, значит, его или отпускают на волю, или перевозят в другую тюрьму.

— Сейчас мы это узнаем; все дело в том, какую дорогу они изберут, заметил Портос.

— Если моего господина освобождают, то его повезут домой, — проговорил Гримо.

— Это верно, — подтвердил Портос.

— Карета едет в другом направлении, — указал Рауль.

И действительно, карета въехала в предместье Сент-Антуан.

— Поскачем, — предложил Портос. — Мы нападем на карету и предоставим Атосу возможность бежать вместе с нами.

— Мятеж! — прошептал Рауль.

Портос снова посмотрел на Рауля, и этот второй его взгляд был достойным дополнением к первому, устремленному им незадолго пред этим на Рауля и на Гримо с целью выяснить их намерения.

Через несколько мгновений трое всадников догнали карету; они следовали за нею так близко, что дыхание их лошадей увлажняло ее заднюю стенку.

Д'Артаньян, внимание которого было неизменно настороже, услышал топот коней. В этот момент Рауль крикнул Портосу, чтобы он обогнал карету и посмотрел, кто сопровождает Атоса. Портос дал шпоры коню и оказался вровень с каретою, но ничего не увидел, так как занавески на ее окнах были опущены.

Гнев и нетерпение охватили Рауля. Он только теперь уяснил себе в полной мере, какою таинственностью окружали Атоса сопровождающие его, и решился на крайние меры.

Д'Артаньян, однако, узнал Портоса. Из-за кожаных занавесок он разглядел также Рауля. О результатах своих наблюдений он сообщил графу де Ла Фер. Но им обоим хотелось знать, пойдут ли Портос и Рауль до конца.

Так и случилось. Рауль с пистолетом в руке подскакал к головной лошади и крикнул кучеру: «Стой!» Карета остановилась. Портос снял кучера с козел. Гримо уцепился за ручку на дверце кареты.

Рауль открыл объятия и закричал:

— Граф! Граф!

— Это вы, Рауль? — молвил Атос, опьяненный радостью.

— Недурно! — добавил, смеясь, д'Артаньян.

И оба они обняли юношу и Портоса.

— Мой храбрый Портос, мой преданный друг, — вскричал Атос, — вы всегда тут как тут!

— Ему все еще двадцать лет, — сказал д'Артаньян. — Браво, Портос!

— Черт подери, — проговорил немного смущенный Портос, — да ведь мы думали, что вы арестованы.

— А между тем, — перебил Атос, — дело шло лишь о прогулке в карете шевалье д'Артаньяна.

— Мы следили за вами от самой Бастилии, — ответил Рауль, и в тоне его явственно ощущалось недоверие и упрек.

— Куда мы ездили ужинать к добрейшему господину Безмо. Помните ли Безмо, Портос?

— Конечно, отлично помню.

— И мы видели там Арамиса.

— В Бастилии?

— Да. За ужином.

— Ах, — облегченно вздохнул Портос.

— Он просил передать вам тысячу приветов.

— Спасибо.

— Куда же едет господин граф? — спросил Гримо, которого его хозяин успел уже поблагодарить признательной улыбкой.

— Мы отправляемся в Блуа, домой.

— Как?.. Прямо отсюда? Без багажа?

— Так и едем. Я собирался просить Рауля, чтобы он прислал мои вещи или привез их сам, если бы пожелал приехать ко мне.

— Если ничто не удерживает его больше в Париже, — сказал д'Артаньян, посмотрев на Рауля прямым и острым, как стальной клинок, взглядом, способным так же, как клинок, вызывать боль — ведь он разбередил раны юноши, — он поступил бы лучше всего, уехав с вами, Атос.

— Теперь меня ничто не удерживает в Париже, — ответил Рауль.

— Значит, мы едем вместе, — решил Атос.

— А господин д'Артаньян?

— О, я собирался проводить Атоса лишь до заставы? оттуда мы возвратимся вместе с Портосом.

— Отлично, — отозвался Портос.

— Подите сюда, сын мой! — проговорил граф, ласково обнимая Рауля за шею и усаживая его в карету. — Гримо, — продолжал граф, — ты не спеша вернешься в Париж, ведя в поводу коня господина дю Валлона. Что же касается меня и Рауля, то мы пересядем на верховых лошадей, предоставив карету господам д'Артаньяну и дю Валлону, которые вернутся в Париж. Приехав домой, ты соберешь мои вещи и вместе с письмами перешлешь их в Блуа.

— Но когда вы приедете снова в Париж, — заметил Рауль, рассчитывая побудить графа высказаться, — вы останетесь без белья и всех остальных вещей, и это будет чрезвычайно неудобно.

— Полагаю, Рауль, что я уезжаю надолго. Последнее мое пребывание здесь не порождает во мне особенного желания возвращаться сюда, по крайней мере, в ближайшем будущем.

Рауль опустил голову и замолчал.

Атос вышел из кареты и сел на коня, на котором приехал Портос и который, видимо, был немало обрадован тем, что сменил своего всадника.

Друзья обнялись на прощание, пожали друг другу руки и обменялись уверениями в вечной дружбе. Портос обещал провести у Атоса, как только будет располагать досугом, не менее месяца. Д'Артаньян также пообещал приехать в Блуа, как только получит отпуск. Обняв Рауля в последний раз, он шепнул ему:

— Я напишу тебе, мой дорогой.

Это было так много для д'Артаньяна, который никогда никому не писал, что Рауль был тронут до слез. Он вырвался из объятий мушкетера и поскакал.

Д'Артаньян уселся в карету, где его поджидал Портос.

— Ну и денек, друг мой, — сказал он, обращаясь к Портосу.

— Да, да, — подтвердил Портос.

— Вы, должно быть, порядком устали?

— Нельзя сказать, чтобы очень. Однако я лягу пораньше, чтобы завтра быть свежим и отдохнувшим.

— А позвольте спросить, для чего?

— Для того, чтоб закончить начатое мною сегодня, я полагаю.

— Вы волнуете меня, друг мой. Я вижу, что вы чем-то встревожены. Какую же чертовщину вы начали и что оставили незаконченным?

— Послушайте, ведь Рауль так и не дрался. Выходит, что драться предстоит мне.

— С кем? С его величеством королем?

— Как это с королем? — спросил пораженный Портос.

— Ну да, конечно, мое большое дитя, с королем.

— Но, уверяю вас, — с господином де Сент-Эньяном.

— Вот что я намерен сказать вам, Портос. Обнажив шпагу против этого дворянина, вы обнажаете шпагу против самого короля.

— Что вы? — вытаращил глаза Портос. — И вы в этом уверены?

— Еще бы!

— Как же уладить в таком случае это неприятное дело?

— Мы постараемся хорошенько поужинать с вами. Стол капитана мушкетеров, как говорят, недурен. Вы увидите за ужином красавца де Сент-Эньяна и выпьете вместе со мной за его здоровье.

— Я? — ужаснувшись, вскричал Портос.

— Как? Вы отказываетесь пить за здоровье его величества?

— Но, черт возьми, я не говорю о его величестве короле, я говорю о господине де Сент-Эньяне!

— Повторяю вам, эта — одно и то же.

— Раз так… Ну что же… — буркнул побежденный Портос.

— Вы меня поняли, дорогой мой?

— Нет, но теперь это не имеет значения.

— Это и впрямь не имеет значения, — сказал д'Артаньян. — Поехали ужинать, мой бесценный Портос.

XXVII

В ОБЩЕСТВЕ Г-НА ДЕ БЕЗМО
Читатель не забыл, разумеется, что, покинув Бастилию, д'Артаньян и граф де Ла Фер оставили там Арамиса наедине с Безмо.

Безмо не почувствовал, что после ухода двоих из его гостей разговор заметно увял. Он был убежден, что отличные десертные вина Бастилии были достаточным стимулом, чтобы заставить порядочного человека разговориться. Однако он плохо знал его преосвященство епископа, который становился наиболее непроницаемым как раз за десертом. Что до прелата, то он давно знал Безмо и рассчитывал поэтому на то самое средство, которое и Безмо считал исключительно действенным.

Хотя беседа сотрапезников и не прерывалась, но в действительности она утратила какой бы то ни было интерес. Говорил лишь Безмо, и притом только о странном аресте Атоса, аресте, за которым столь скоро последовал приказ об освобождении.

Впрочем, Безмо не сомневался, что оба приказа — и об аресте и об освобождении — были собственноручно написаны королем. Король же утруждал себя писанием подобных приказов лишь в исключительных случаях. Все это было весьма интересно и столь же загадочно для Безмо, но так как все это было совершенно ясно для Арамиса, то последний не придавал этому событию такого значения, какое видел в нем почтенный комендант. К тому же Арамис редко когда беспокоил себя без достаточных оснований, а он не успел еще сообщить Безмо, ради чего он побеспокоил себя в этот раз.

Итак, в тот момент, когда Безмо дошел до центрального пункта своих рассуждений, Арамис, внезапно прервав его, произнес:

— Скажите, дорогой господин де Безмо, неужели у вас в Бастилии нет других развлечений, кроме тех, свидетелем которых мне довелось быть раза два или три, когда я имел честь посетить вас?

Это обращение было столь неожиданным, что комендант осекся на полуслове, напоминая собою флюгер при внезапном порыве изменившего направление ветра.

— Развлечений? — переспросил комендант, пораженный этим вопросом. Но они идут одно за другим, монсеньер.

— Слава богу! И в чем они состоят?

— О, у меня бывают самые разнообразные развлечения.

— Гости, наверное?

— Гости? Нет. Гости не часто посещают Бастилию.

— Все же это случается не так уж редко?

— Очень редко.

— Даже если говорить о людях вашего общества?

— А что вы называете моим обществом?.. Моих узников?

— О нет! Ваших узников! Я знаю, что вы посещаете их, но не думаю, чтобы они отвечали вам тем же. Я зову вашим обществом, дорогой господин де Безмо, общество, членом которого вы состоите.

Безмо остановил на Арамисе пристальный взгляд; затем, решив, что мелькнувшее у него подозрение совершенно неосновательно, он сказал:

— О, у меня теперь очень небольшой круг знакомых.

Признаюсь вам, дорогой господин д'Эрбле, что квартира в Бастилии представляется светским людям чаще всего мрачною и унылою. Что касается дам, то они никогда не приезжают сюда без содрогания, которое мне очень нелегко побороть. И впрямь, как им, бедняжкам, не ужасаться при виде этих громадных унылых башен, при мысли, что в них заперты несчастные узники и что эти несчастные узники…

По мере того как глаза Безмо всматривались в бесстрастное лицо Арамиса, язык добрейшего коменданта ворочался все медленней и медленней и под конец вовсе оцепенел.

— Нет, вы меня не поняли, дорогой господин де Безмо; нет, не поняли. Я не говорю об обществе в широком смысле этого слова, я говорю об особом обществе, короче, об обществе, членом которого вы состоите.

Безмо едва не выронил полный стакан муската, который он поднес было к губам и к которому уже собрался приложиться.

— Состою, — пробормотал он, — я состою членом общества?

— Ну конечно, я говорю об обществе, в котором вы состоите, — повторил Арамис с полным бесстрастием. — Разве вы не состоите членом одного тайного общества, мой дорогой господин де Безмо?

— Тайного?

— Тайного или, если угодно, таинственного?

— Ах, господин д'Эрбле…

— Не отпирайтесь.

— Но поверьте…

— Я верю тому, что знаю.

— Клянусь вам!

— Послушайте, дорогой господин де Безмо, я говорю: состоите; вы уверяете: нет; один из нас, несомненно, говорит правду, другой — без сомнения, лжет. Сейчас мы это выясним.

— Каким образом?

— Выпейте ваш мускат, дорогой господин де Безмо. Но, черт подери, у вас совершенно растерянный вид!

— Нисколько, нисколько!

— Тогда пейте вино.

Безмо выпил, но поперхнулся.

— Итак, — продолжал Арамис, — если вы, вопреки моему утверждению, не состоите в тайном или таинственном, если угодно, обществе (эпитет не важен), если вы не состоите в обществе этого рода, то не поймете ни слова из того, что я собираюсь сказать, вот и все.

— О, будьте уверены наперед, что я ровно ничего не пойму.

— Отлично.

— Попробуйте, прошу вас об этом.

— Вот это я и намерен проделать. Если же, напротив, вы — один из членов этого общества, вы сразу же подтвердите это, так, что ли?

— Спрашивайте! — ответил, содрогаясь, Безмо.

— Ибо вы согласитесь со мной, дорогой господин до Безмо, — продолжал Арамис тем же бесстрастным тоном, — что недопустимо состоять в каком-нибудь тайном обществе и пользоваться предоставляемыми им преимуществами, не налагая на себя обязательства оказывать ему, в свою очередь, кое-какие незначительные услуги.

— Разумеется, разумеется, — пробормотал Безмо. — Вы правы… конечно… если бы я состоял…

— Так вот, в этом обществе, о котором я только что говорил и в котором вы, очевидно, не состоите…

— Простите, я отнюдь не хотел сказать этого в столь решительной форме.

— Существует одно обязательство, налагаемое на всех комендантов и начальников крепостей, являющихся членами ордена.

Безмо побледнел.

— Вот обязательство, которое я имею в виду, — произнес Арамис твердым голосом. — Вот это самое обязательство.

— Послушаем, дорогой господин д'Эрбле, послушаем вас.

Тогда Арамис произнес или, вернее сказать, прочитал на память нижеследующую статью орденского устава. Он сделал это с такими интонациями, как если бы читал по написанному:

— Названный начальник или комендант крепости обязан допустить к заключенному, буде в этом встретится надобность и этого потребует сам заключенный, духовника, принадлежащего к ордену.

Он умолк. На Безмо жалко было смотреть, до того он побледнел и дрожал.

— Текст обязательства точен? — спокойно спросил Арамис.

— Монсеньер…

— А, вы, кажется, начинаете понимать.

— Монсеньер! — воскликнул Безмо. — Не потешайтесь над моим бедным разумом; в сравнении с вами я — мелкая сошка, и если вы хотите выманить у меня кое-какие тайны моего учреждения…

— Нисколько! Вы заблуждаетесь, дорогой господин де Безмо. Меня отнюдь не интересуют тайны вашего учреждения, меня интересуют тайны, хранимые вашей совестью.

— Пусть будет так! Пусть вас занимают тайны, которые хранит моя совесть. Но проявите хоть немножечко снисходительности к моему несколько особому положению.

— Оно и впрямь необычно, мой любезный господин де Безмо, — продолжал неумолимый епископ, — если вы принадлежите к тому обществу, которое я имею в виду; но в нем нет ничего исключительного, если вы не знаете за собой никаких обязательств и ответственны только перед его величеством королем.

— Да, сударь, да! Я повинуюсь лишь одному королю. Кому же еще, господи боже, должен, по-вашему, оказывать повиновение дворянин французского королевства, если не своему королю?!

Арамис помолчал. Затем своим вкрадчивым голосом он произнес:

— До чего, однако, приятно французскому дворянину и епископу Франции слышать столь лояльные речи от человека ваших достоинств, дорогой господин де Безмо, и, выслушав вас, верить отныне только вам и никому больше.

— Разве вы сомневаетесь во мне, монсеньер?

— Я? О нет!

— Значит, теперь вы больше не сомневаетесь?

— Да, теперь я не сомневаюсь в том, что такой человек, как вы, — сказал со всей серьезностью Арамис, — недостаточно верен властителям, которых он выбрал себе по своей собственной воле.

— Властителям? — вскричал Безмо.

— Да, я произнес это слово.

— Господин д'Эрбле, вы все еще потешаетесь надо мной, разве не так?

— Готов признать, что гораздо более трудное положение иметь над собою нескольких властвующих, чем одного, но в этом затруднении повинны вы сами, господин де Безмо, и я тут ни при чем.

— Нет, разумеется, нет, — ответил несчастный комендант, окончательно потеряв голову. — Но что это вы собираетесь делать? Вы встаете?

— Как видите.

— Вы уходите?

— Да, я ухожу.

— Как странно вы со мной держитесь, монсеньер!

— Я? Странно?

— Неужто вы поклялись устроить мне пытку?

— Я был бы в отчаянии, если б это действительно было так.

— Тогда останьтесь.

— Не могу.

— Почему?

— Потому что оставаться у вас мне больше незачем, меня ждут другие обязанности.

— Обязанности, в столь позднее время!

— Да! Поймите, мой дорогой господин де Безмо: «Названный начальник или комендант крепости обязан допустить к заключенному, буде в этом встретится надобность и этого потребует сам заключенный, духовника, принадлежащего к ордену». Я пришел сюда; вы не понимаете того, что я говорю, и я возвращаюсь сказать пославшим меня, чтобы они указали мне какое-нибудь другое место.

— Как!.. Вы?.. — вскричал Безмо, смотря на Арамиса почти что с ужасом.

— Духовник, принадлежащий к этому ордену, — сказал Арамис так же спокойно.

Но сколь бы смиренными ни были эти слова, они произвели на бедного коменданта не меньшее впечатление, чем удар молнии, низвергнувшейся с небес рядом с ним. Безмо посинел, и ему показалось, что глаза Арамиса впиваются в него как два раскаленных клинка, пронзающих его сердце.

— Духовник, — бормотал он, — духовник. Монсеньер духовник ордена?

— Да, я духовник ордена; но нам больше не о чем толковать, поскольку вы к нашему ордену не имеете ни малейшего отношения.

— Монсеньер…

— И поскольку вы не имеете к нему ни малейшего отношения, вы отказываетесь исполнять его приказания.

— Монсеньер, — вставил Безмо, — монсеньер, умоляю вас, выслушайте меня.

— К чему?

— Монсеньер, я вовсе не утверждаю, что не имею ни малейшего отношения к ордену.

— Так вот оно что!

— Я не говорил также, что отказываюсь повиноваться.

— Но происходившее только что между нами чрезвычайно напоминает сопротивление, господин де Безмо.

— О нет, монсеньер, нет, нет; я хотел лишь увериться…

— В чем же это вы хотели увериться? — спросил Арамис, выражая всем своим видом высшую степень презрения.

— Ни в чем, монсеньер.

Понизив голос и отвесив прелату почтительный поклон, Безмо произнес:

— В любое время, в любом месте я в распоряжении властвующих надо мною, но…

— Отлично! Вы мне нравитесь много больше, когда вы такой, как сейчас, господин де Безмо.

Арамис снова сел в кресло и протянул свой стакан Безмо, рука которого так сильно дрожала, что он не смог наполнить его.

— Вы только что произнесли слово «но», — возобновил разговор Арамис.

— Но, — ответил бедняга, — не будучи предупрежден, я был далек от того, чтобы ждать…

— А разве не говорится в Евангелии: «Бодрствуйте, ибо сроки ведомы только господу». А разве предписания ордена не гласят: «Бодрствуйте, ибо то, чего я желаю, того должно желать и вам». Но на каком основании вы не ждали духовника, господин де Безмо?

— Потому что в данное время среди заключенных в Бастилии больных не имеется.

Арамис в ответ на это пожал плечами.

— Откуда вы знаете?

— Но, судя по всему…

— Господин де Безмо, — сказал Арамис, откинувшись в кресле, — вот ваш слуга, который хочет поставить вас о чем-то в известность.

В этот момент на пороге действительно появился слуга Безмо.

— В чем дело? — живо спросил Безмо.

— Господин комендант, вам принесли рапорт крепостного врача.

Арамис окинул Безмо своим проницательным и уверенным взглядом.

— Так, так. Введите сюда принесшего этот рапорт.

Вошел посланный; поклонившись коменданту, он вручил ему рапорт. Безмо пробежал его и, подняв голову, удивленно сообщил:

— Во второй Бертодьере больной!

— А вы только что утверждали, мой дорогой господин де Безмо, что в вашем отеле решительно все постояльцы пребывают в отменном здравии, небрежно заметил Арамис.

И он отпил глоток муската, не отрывая глаз от Безмо. Комендант отпустил кивком головы человека, явившегося с отчетом врача, и тот вышел.

— Я думаю, — проговорил Безмо, все еще не справившись со своей дрожью, — что в приведенном вами параграфе сказано также: «и этого потребует сам заключенный»?

— Да, вы правы, именно это изложено в интересующем нас параграфе; но поглядите-ка, там опять кто-то вас спрашивает, дорогой господин де Безмо.

И действительно, в этот момент в полуоткрытую дверь просунул голову сержант караула.

— Что такое? — раздраженно буркнул Безмо. — Нельзя ли оставить меня в покое хоть на десять минут?

— Господин комендант, — сказал солдат, — больной из второй Бертодьеры поручил своему тюремщику передать вам его просьбу прислать священника.

Безмо чуть не упал навзничь.

Арамис счел излишним успокаивать коменданта, как до этого считал излишним устрашать его.

— Что же я должен ответить? — спросил Безмо.

— Все, что вам будет угодно, — улыбнулся Арамис, кусая себе губы, решаете вы, комендант Бастилии вы, а не я.

— Скажите, — поспешно закричал Безмо, — скажите заключенному, что его просьба будет исполнена!

Сержант удалился.

— О, монсеньер, монсеньер! — пробормотал Безмо. — Да разве мог я предполагать?.. Разве мог я предвидеть?

— Кто разрешил вам строить предположения, кто позволил вам предвидеть? Орден — вот кто предполагает, орден — вот кто знает, орден — вот кто предвидит. Разве этого для вас не достаточно?

— Итак, что вы приказываете?

— Я? Решительно ничего. Я всего-навсего бедный священник, простой духовник. Не прикажете ли навестить заболевшего узника?

— О монсеньер, я никоим образом не отдаю вам подобного приказания, я прошу вас об этом.

— Превосходно. В таком случае проводите меня к заключенному.

XXVIII

УЗНИК
С момента превращения Арамиса в духовника ордена Безмо совершенно преобразился.

До сих пор для достойного коменданта Арамис был прелатом, к которому он относился с почтением, другом, к которому питал чувство признательности. Но едва Арамис открылся пред ним, все привычные его представления пошли прахом, и он сделался подчиненным, Арамис стал начальником.

Безмо собственноручно зажег фонарь, позвал тюремщика и, повернувшись к Арамису, сказал:

— Ваш покорный слуга, монсеньер.

Арамис ограничился кивком головы, означавшим «отлично», и жестом, означавшим «ступайте вперед».

Была прекрасная звездная ночь. Шаги трех мужчин гулко отдавались на каменных плитах, и звяканье ключей, висевших на поясе у тюремщика, доносилось до верхних этажей башен, как бы затем, чтобы напомнить несчастным узникам, что свобода вне пределов их досягаемости.

Перемена, происшедшая с Безмо, коснулась, казалось, всех и всего. Тот же тюремщик, который при первом посещении Арамиса был так любопытен и так настойчив в расспросах, стал не только немым, но и бесстрастным. Он шел с опущенной головой и боялся, казалось, услышать хотя бы единое слово из разговора Арамиса с Безмо.

Так в полном молчании дошли они до подножия Бертодьеры и неторопливо поднялись на второй этаж; Безмо по-прежнему во всем повиновался Арамису, но особого рвения в этом он, впрочем, не проявлял.

Наконец они подошли к двери узника; тюремщику не понадобилось отыскивать ключ, он приготовил его заранее. Дверь отворилась. Безмо хотел было войти к заключенному, но Арамис остановил его на пороге.

— Нигде не указано, чтобы узники исповедовались в присутствии коменданта.

Безмо поклонился и пропустил Арамиса, который, взяв фонарь из рук тюремщика, вошел к заключенному; затем, не промолвив ни слова, он подал рукою знак, приказывая запереть за ним дверь. Несколько секунд он простоял без движения, прислушиваясь, удаляются ли Безмо и тюремщик; потом, убедившись по ослабевающему звуку шагов, что они вышли из башни, он поставил фонарь на стол и посмотрел вокруг себя.

На кровати, покрытой зеленой саржей, совершенно такой же, как и все другие кровати в Бастилии, только немного новее, под широким и наполовину опущенным пологом лежал молодой человек, к которому мы уже приводили как-то раз Арамиса.

В соответствии с правилами тюрьмы у узника не было света. По сигналу гасить огни ему надлежало задуть свою свечу. Впрочем, наш узник содержался в особо благоприятных условиях, так как ему была предоставлена чрезвычайно редкая привилегия сохранять у себя освещение до сигнала гасить огни; другим заключенным свечи вовсе но выдавались.

Возле кровати, на большом кожаном кресле с гнутыми ножками, было сложено новое и очень опрятное платье. Столик без перьев, без книг, чернил и бумаги одиноко стоял у окна. Несколько тарелок с нетронутой едой свидетельствовали о том, что узник едва прикоснулся к ужину.

Юноша, которого Арамис увидел на кровати под пологом, лежал, закрыв лицо руками. Приход посетителя не заставил его переменить позу: он выжидал или, быть может, забылся в дремоте. От фонаря Арамис зажег свечу, бесшумно отодвинул кресло и подошел к кровати со смешанным чувством почтения и любопытства.



Юноша поднял голову:

— Чего хотят от меня?

— Вы желали духовника?

— Да.

— Вы больны?

— Да.

— Очень больны?

Юноша посмотрел на Арамиса проницательным взглядом и произнес:

— Благодарю вас.

Потом после минутного молчания он сказал:

— Я уже видел вас.

Арамис поклонился. Холодный, лукавый и властный характер, наложивший свой отпечаток на лицо ваннского епископа и сразу же угаданный узником, не предвещал ничего утешительного.

— Мне лучше, — добавил он.

— Итак?

— Итак, чувствуя себя лучше, я не испытываю, пожалуй, прежней надобности в духовнике.

— И даже в том, о котором вам сообщили запиской, найденной вами в хлебе?

Молодой человек вздрогнул, но прежде чем он успел бы ответить или начать отпираться, Арамис продолжал:

— Даже в том священнослужителе, из уст которого вы должны услышать важное для вас сообщение?

— Это другое дело, — произнес юноша, снова откинувшись на подушку, я слушаю.

Арамис внимательно посмотрел на него, и его поразило спокойное и простое величие, свойственное наружности этого юноши: такое величие не может быть приобретено, если господь бог не вложил его при рождении в сердце и в кровь.

— Садитесь, сударь, — проговорил узник.

Арамис поклонился и сел.

— Как вы чувствуете себя в Бастилии? — начал епископ.

— Превосходно.

— Вы не страдаете?

— Нет.

— И вы ни о чем не жалеете?

— Ни о чем.

— И даже об утраченной вами свободе?

— Что вы зовете свободою, сударь? — спросил узник тоном человека, подготовляющего себя к борьбе.

— Я зову свободой цветы, воздух, свет, звезды, радость идти туда, куда вас несут ваши юные ноги.

Молодой человек улыбнулся. Трудно было сказать, что заключалось в этой улыбке — покорность судьбе или презрение.

— Посмотрите, — сказал он, — вот тут, в этой японской вазе, две прекрасные розы, сорванные бутонами вчера вечером в саду коменданта; сегодня утром они распустились и открыли у меня на глазах свои алые чашечки; распуская складку за складкой своих лепестков, они все больше и больше раскрывали передо мною сокровищницу своего благовония; вся моя комната напоена их ароматом. Они прекраснее всех роз на свете, а розы прекраснейшие среди цветов. Почему же — взгляните на них — вы думаете, что я жажду каких-то других цветов, раз у меня есть лучшие среди них?

Арамис с удивлением посмотрел на юношу.

— Если цветы — свобода, — печально продолжал узник, — выходит, что я свободен, ибо у меня есть цветы.

— Но воздух? — вскричал Арамис. — Воздух, столь необходимый для жизни?

— Подойдите к окну, сударь, оно открыто. Между землею и небом ветер стремит свои знойные и студеные вихри, теплые испарения и едва приметные струи воздуха, и он ласкает мое лицо, когда, взобравшись на спинку кресла и обхватив рукою решетку, я воображаю, будто плаваю в бескрайнем пространстве.

Арамис хмурился все больше и больше по мере того, как говорил узник.

— Свет! — воскликнул тот. — У меня есть нечто лучшее, нежели свет, у меня есть солнце, друг, посещающий меня всякий день без разрешения коменданта, без сопровождающего тюремщика. Оно входит в окно, оно чертит в моей камере широкий и длинный прямоугольник, который начинается у окна и доходит до полога над моей кроватью, задевая его бахрому. Этот светящийся прямоугольник увеличивается с десяти часов до полудня и уменьшается с часу до трех, медленно, медленно, как если бы он, торопясь посетить меня, жалел расстаться со мною. И когда исчезает последний луч, я еще четыре часа наслаждаюсь солнечным светом. Разве этого не достаточно? Мне говорили, что есть несчастные, долбящие камень в каменоломнях, рудокопы, которые так и не видят солнца.

Арамис вытер лоб.

— Что касается звезд, на которые так приятно смотреть, то все они одинаковы и отличаются друг от друга лишь величиною и блеском. Мне посчастливилось: если бы вы не зажгли свечи, вы могли бы увидеть замечательную звезду, на которую перед вашим приходом я смотрел, лежа у себя на кровати.

Арамис опустил глаза. Он чувствовал, что его захлестывают горькие волны этой сумрачной философии, представляющей собой религию заключенных.

— Вот и все о цветах, о воздухе, свете и звездах, — сказал все так же спокойно молодой человек. — Остается прогулка? Но не гуляю ли я весь день в саду коменданта при хорошей погоде и здесь, когда идет дождь? На свежем воздухе, если жарко, и в тепле, когда на дворе холодно, в тепле, доставляемом мне камином. Поверьте мне, сударь, — добавил узник с выражением, не лишенным горечи, — люди дали мне все, на что может надеяться и чего может желать человек.

— Люди, пусть будет так! — начал Арамис, поднимая голову. — Но бог?

Мне кажется, вы забыли о боге.

— Я действительно забыл бога, — по-прежнему бесстрастно произнес узник, — но зачем вы мне говорите об этом? Зачем говорить о боге с тем, кто находится в заточении?

Арамис посмотрел в лицо этому странному юноше, в котором смирение мученика сочеталось с улыбкою атеиста.

— Разве бог не в любой из окружающих вас вещей? — прошептал Арамис тоном упрека.

— Скажите лучше — на поверхности каждой вещи, — твердо ответил юноша.

— Пусть так! Но вернемся к началу нашего разговора.

— Охотно.

— Я ваш духовник.

— Да.

— Итак, в качестве того, кто исповедуется, вы должны говорить только правду.

— Охотно буду говорить только правду.

— Всякий узник совершил преступление, и именно за это его посадили в тюрьму. Какое же преступление совершено вами?

— Вы уже спрашивали об этом, когда в первый раз посетили меня.

— И вы уклонились тогда от ответа, как уклоняетесь от него и сегодня.

— Почему же вы думали, что сегодня я пожелаю ответить?

— Потому что сегодня я ваш духовник.

— В таком случае, если вы так уж хотите знать, какое преступление я совершил, объясните мне, что называется преступлением. И так как я не знаю за собой ничего такого, в чем я мог бы себя упрекнуть, я говорю, что я не преступник.

— Иногда человек — преступник в глазах сильных мира сего не потому, что он совершил преступление, а потому, что он знает о преступлениях, которые были совершены другими.

Узник слушал с напряженным вниманием.

— Да, — сказал он после непродолжительного молчания, — я понимаю вас.

Да, да, сударь, вы правы. Может статься, что и я преступен в глазах сильных мира сего именно вследствие этого.

— Ах, значит, вы знаете нечто подобное? — спросил Арамис, которому показалось, что он увидел на панцире если не настоящий изъян, то шов, соединяющий его в местах склепки.

— Нет, я решительно ничего не знаю; впрочем, я иногда мучительно думаю, и в эти моменты я говорю себе…

— Что же вы говорите?

— Что если я буду думать дальше, то сойду с ума или, быть может, догадаюсь о многом.

— И тогда? — нетерпеливо перебил Арамис.

— Тогда я останавливаюсь.

— Вы останавливаетесь?

— Да, голова у меня делается тяжелой, мысли — печальными, и я чувствую, как меня охватывает тоска: я желаю…

— Чего?

— Я и сам не знаю. Ведь я не хочу позволить себе желать что-нибудь из того, чего у меня нет, ведь я вполне удовлетворен тем, что у меня есть.

— Вы боитесь смерти? — взглянул ему в глаза Арамис с легким беспокойством.

— Да, — ответил с улыбкой молодой человек.

Арамис почувствовал холод этой улыбки и содрогнулся.

— О, раз вы испытываете страх перед смертью, значит, вы знаете больше, чем говорите.

— Но вы, — произнес в ответ узник, — вы, который заставили меня вызвать вас и, после того как я это сделал, приходите с обещанием раскрыть предо мною целые миры тайн, — почему ж вы молчите, тогда как говорю я один? И поскольку мы оба надели на себя маски, давайте либо оба останемся в них, либо оба их сбросим.

Арамис почувствовал силу и справедливость этого рассуждения а подумал: «Я имею дело с человеком незаурядным».

— Есть ли у вас честолюбие? — обратился он к узнику, не подготовив его к этому внезапному скачку мысли.

— Что называется честолюбием?

— Эго чувство, заставляющее человека желать большего, чем то, что у него есть.

— Я говорил, сударь, что я доволен, но очень может быть, что я ошибаюсь. Я не знаю, что именно является честолюбием, но возможно, что оно есть у меня. Разъясните мне это, я охотно послушаю вас.

— Честолюбец, — сказал Арамис, — это тот, кто жаждет возвыситься над своей судьбой.

— Я нисколько не жажду возвыситься над моей судьбой, — уверенно заявил молодой человек, и эта уверенность еще раз привела в содроганье прелата.

Юношазамолчал. Но по его горящим глазам, по морщинам, появившимся на его лбу, и сосредоточенной позе было видно, что он ожидал всего чего угодно, но меньше всего молчания. Арамис прервал это молчание.

— При первом нашем свидании вы мне лгали, — упрекнул его Арамис.

— Лгал! — вскричал молодой человек, вскакивая с кровати с таким выражением в голосе и с таким огнем гнева в глазах, что Арамис невольно попятился.

— Я хотел сказать, — проговорил Арамис с поклоном, — что вы скрыли от меня некоторые обстоятельства вашего детства.

— Тайны человека принадлежат ему одному, а не первому встречному, сударь.

— Это правда, — сказал Арамис, кланяясь еще ниже, чем в первый раз, это правда, простите меня; но неужели и сегодня я для вас все еще первый встречный? Умоляю вас, ответьте мне, монсеньер!

Этот титул слегка смутил узника, но он, видимо, не удивился, что к нему обратились, назвав его монсеньером.

— Я вас не знаю, сударь, — отвечал он.

— О! Если бы я посмел, я приложился бы к вашей руке и поцеловал бы ее.

Молодой человек сделал движение как бы с тем, чтобы протянуть Арамису руку, но молния, сверкнувшая в его взгляде, тотчас же погасла, и он отдернул назад свою холодную руку.

— Целовать руку узника! — воскликнул он, покачав головой. — Зачем?

— Почему вы сказали мне, — спросил Арамис, — что вы довольны своим пребыванием здесь? Почему сказали, что ничего не желаете и ни к чему не стремитесь? Почему, наконец, говоря все это, вы препятствуете мне быть, в свою очередь, искренним до конца?

Та же молния уже в третий раз вспыхнула в глазах юноши; но так же, как и дважды пред тем, она тотчас же погасла.

— Вы мне не верите? — сказал Арамис.

— О нет, почему же, сударь?

— По очень простой причине, ибо если вы знаете обо всем том, о чем должны знать, вам не следует доверяться кому бы то ни было.

— В таком случае не удивляйтесь, что я не доверяюсь и вам, ведь вы подозреваете, что я знаю то, чего я не знаю.

Арамиса восхитило столь энергичное сопротивление.

— Вы приводите меня в отчаяние, монсеньер! — воскликнул он, ударяя рукою по креслу.

— Я не понимаю вас, сударь.

— Попытайтесь же, прошу вас, понять меня.

Узник пристально посмотрел на Арамиса.

— Мне кажется иногда, — продолжал последний, — что предо мной человек, которого я ищу… а затем…

— А затем… этот человек исчезает, не так ли? — усмехнулся узник. Ну что же, тем лучше!

Арамис встал.

— Мне решительно нечего сказать человеку, относящемуся ко мне с таким недоверием, как вы, монсеньер.

— А мне, — отвечал тем же топом узник, — нечего сказать человеку, не желающему понять, что узнику следует опасаться всего на свете.

— Даже своих старых друзей? О, это чрезмерная осторожность!

— Своих старых друзей? Вы один из моих старых друзей, вы?

— Подумайте, не припомните ли вы, что когда-то, в той самой деревне, где протекло ваше детство, вы видели…

— Вам известно название этой деревни?

— Нуази-ле-Сек, монсеньер, — твердо выговорил Арамис.

— Продолжайте, — произнес молодой человек; ничто, однако, в его лице не выразило, подтверждает ли он сказанное прелатом или оспаривает.

— Монсеньер, если вы упорно хотите продолжать эту игру, прекратим разговор. Я пришел с намерением сообщить вам о многом, это верно; но ведь и вы, со своей стороны, должны изъявить желание узнать это многое.

Прежде чем говорить, прежде чем открыть вам столь важные тайны, которые я храню про себя, я нуждаюсь с вашей стороны если не в откровенности, то хотя бы в некоторой помощи, если не в доверии, то хотя бы в некоторой доле симпатии. А вы замкнулись в якобы полном незнании, и это останавливает меня… И вы поступаете так не потому, что вы правы; ведь как бы мало вы ни были осведомлены, каким бы равнодушным ни притворялись, от этого вы не перестаете быть тем, кто вы есть, и ничто, слышите ли, ничто не может этого изменить, монсеньер.

— Обещаю терпеливо выслушать вас. Но мне кажется, что я имею право повторить тот вопрос, который я уже задавал вам: кто вы такой?

— Помните ли — тому уж пятнадцать или, может быть, восемнадцать лет как вы видели в Нуази-ле-Сек всадника, который приезжал вместе с дамой, одетой обычно в платье из черного шелка и с огненными лентами в волосах?

— Да, однажды я спросил имя всадника, и мне ответили, что это аббат д'Эрбле. Я удивился, почему этот аббат имеет вид воина, и мне ответили, что в этом нет ничего удивительного, так как он — бывший мушкетер Людовика Тринадцатого.

— Итак, — сказал Арамис, — бывший мушкетер, тогдашний аббат, нынешний ваннский епископ и ваш сегодняшний духовник, все они — я.

— Да. Я узнал вас.

— В таком случае, монсеньер, если вы это знаете, мне остается только добавить то, чего вы, пожалуй, не знаете: если бы о посещении этого места мушкетером, епископом и духовником узнал бы король сегодня вечером или завтра утром, тот, кто пренебрег всем, чтоб побывать у вас, увидел бы сверкающий топор палача в каземате еще темнее и потаеннее вашего.

Выслушав эти произнесенные решительным тоном слова, молодой человек приподнялся на кровати и жадными глазами впился в лицо Арамиса. После этого узник, видимо, проникся доверием к своему посетителю.

— Да, — прошептал он, — я помню, хорошо помню то время. Женщина, о которой вы говорите, один раз приезжала с вами и дважды с той женщиной…

— С той женщиной, которая навещала вас каждый месяц?

— Да.

— Знаете ли вы, кто эта дама?

Глаза узника заблестели, и он произнес:

— Знаю; это была дама, близкая ко двору.

— Хорошо ли вы ее помните?

— О, мои воспоминания о ней очень отчетливы: видел я эту даму один раз с человеком лет сорока пяти, в другой раз с вами и с дамою в черном платье с лентам цвета пламени; потом я видел ее еще дважды, и оба раза с тою же дамою в черном. Эти четверо вместе с моим гувернером и старой Перонеттою, да моим тюремщиком, да комендантом — единственные, с кем я говорил в течение всей моей жизни, почти единственные, которых я видел за всю мою жизнь.

— Выходит, что вы и там были в тюрьме?

— Если здесь я в тюрьме, то там я был, можно сказать, на воле, хотя моя свобода и была основательно стеснена. Дом, в котором я безвыездно жил, обширный сад, окруженный стенами, за которые я не мог выйти, — таково было мое обиталище. Впрочем, вы его знаете, поскольку бывали в нем.

В конце концов, привыкнув жить внутри этих стен, я никогда и не желал выйти за их пределы. Теперь вы понимаете, сударь, что, не повидав света, я не могу желать чего бы то ни было, и если вы хотите рассказать мне о чем-то, то знайте: вам придется давать мне на каждом шагу разъяснения.

— Так я и сделаю, монсеньер, — сказал, кланяясь, Арамис, — ибо это мой долг.

— Начнем с того, кто был моим гувернером?

— Достойный дворянин и порядочный человек, монсеньер, — воспитатель вашего тела и вашей души. Разве вы были когда-нибудь недовольны им?

— О нет, сударь, напротив. Но этот дворянин говорил мне не раз, что мой отец и моя мать умерли; лгал он или говорил правду?

— Он против воли должен был следовать данным ему указаниям.

— Значит, он лгал?

— Только в одном. Ваш отец действительно умер.

— А мать?

— Она умерла для вас.

— Но для других она жива и поныне, не так ли?

— Да.

— А я, — молодой человек устремил на Арамиса пристальный взгляд, — я обречен жить во мраке тюрьмы?

— Увы, да.

— И все потому, что мое присутствие в мире открыло бы великую тайну?

— Да, великую тайну.

— Мой враг, должно быть, очень силен, если смог запереть в Бастилии такого ребенка, каким был я ко времени моего заточения?

— Да, это так.

— Сильнее, чем моя мать?

— Почему же?

— Потому что моя мать защитила б меня.

Арамис колебался.

— Да, сильнее, чем ваша мать, монсеньер.

— Если мою кормилицу и моего гувернера отняли у меня и я был так безжалостно разлучен с ними, значит ли это, что или я, или они представляли для моего врага большую опасность?

— Да, опасность, от которой ваш враг избавился, устранив и кормилицу и дворянина, — спокойно сказал Арамис.

— Устранив? Но как же?

— Наиболее верным способом: они умерли.

Молодой человек слегка побледнел; он провел дрожащей рукой по лицу.

— От яда? — спросил он.

— Да, от яда.

Юноша на мгновенье задумался.

— Поскольку оба эти ни в чем не повинные существа, единственная моя опора, были умерщвлены в один день, я заключаю, что мой враг очень жесток или что его принудила к этому крайняя необходимость; ведь и этот достойный во всех отношениях дворянин, и эта бедная женщина за всю свою жизнь не причинили ни одному человеку ни малейшего зла.

— Да, монсеньер, у вас в роду царит суровая необходимость. И необходимость, к моему великому сожалению, заставляет меня подтвердить, что и дворянин и кормилица были действительно умерщвлены.

— О, вы не сообщаете мне ничего нового, — нахмурился узник.

— Неужели?

— У меня были на этот счет подозрения.

— Какие же?

— Сейчас расскажу.

В этот момент молодой человек, опершись на локти обеих рук, приблизил свое лицо вплотную к лицу Арамиса с выражением такого достоинства, самоотречения и даже отваги, что епископ почувствовал, как электрические искры энтузиазма поднимаются из его неспособного уже к бурным переживаниям сердца к голове, холодной как сталь.

— Говорите же, монсеньер! Я уже открыл вам, что, беседуя с вами, подвергаю свою жизнь опасности, и как бы мало ни стоила эта жизнь, умоляю, примите ее, если она потребуется для спасения вашей.

— Хорошо, — продолжал молодой человек, — я и в самом деле подозревал, что было совершено убийство моей кормилицы и моего гувернера…

— Которого вы называли отцом.

— Которого я называл отцом, хорошо зная при этом, что я — вовсе не его сын.

— Что же заставило вас усомниться в этом?

— Подобно тому, как вы чрезмерно почтительны для друга, так он был чрезмерно почтителен для отца.

— Что до меня, то я отнюдь не намерен таиться, — сказал Арамис.

Молодой человек кивнул головой.

— Я не был, без сомнения, предназначен к тому, чтобы оставаться на веки вечные взаперти, и что меня убеждает в этом, теперь особенно, — так это забота, которую проявляли, чтобы сделать из меня по возможности безупречного светского кавалера. Приставленный ко мне дворянин научил меня всему, в чем был осведомлен сам: арифметике, начаткам геометрии, астрономии, фехтованию и верховой езде. По утрам я ежедневно фехтовал в нижней зале и ездил верхом по саду. И вот однажды — это произошло, по-видимому, в разгар лета, так как было исключительно жарко, — я заснул в этой зале. Ничто до этой поры не внушало мне подозрений, единственное, что удивляло меня, это — почтительность моего гувернера. Я жил как дети, как птицы небесные, как растения, жил солнцем и воздухом. Незадолго перед тем мне исполнилось пятнадцать лет.

— Значит, тому уже восемь лет.

— Да, приблизительно. Впрочем, я потерял счет годам.

— Простите, но что же говорил вам гувернер, чтобы побуждать вас к труду?

— Он говорил, что человек должен стремиться завоевать себе известное положение, в котором ему отказал при рождении бог. Он добавлял, что, будучи бедняком, сиротою, безродным, я могу рассчитывать лишь на себя самого и что никто никогда не интересовался моею особой и никогда не заинтересуется ею… Итак, я был в нижней зале, где перед тем фехтовал, и, устав от урока фехтования, я погрузился в дремоту. Мой гувернер находился у себя в комнате, в первом этаже, прямо надо мной. Вдруг до моего слуха донесся слабый крик гувернера. Потом он позвал мою кормилицу: «Перонетта, Перонетта!»

— Да, я знаю, — сказал Арамис, — продолжайте ваш рассказ, монсеньер.

— Она, должно быть, была в саду, так как дворян» и поспешно спустился с лестницы. Встревоженный его криком, я встал. Отворив из прихожей дверь, которая вела в сад, он снова несколько раз позвал Перонетту. Нижняя зала также выходила окнами в сад; правда, ставни были прикрыты. Однако я прильнул к окну и через щель в ставнях увидел, как мой гувернер подошел к большому колодцу, находившемуся почти под самыми окнами его кабинета. Он наклонился над краем колодца, заглянул в него, снова вскрикнул и испуганно замахал руками. Стоя за ставней, я мог не только видеть, я мог также слышать. И вот я увидел и услышал…

— Продолжайте, монсеньер, продолжайте, прошу вас, — торопил юношу Арамис.

— Перонетта прибежала на зов гувернера. Он устремился навстречу ей, взял ее за руку и потащил за собой к колодцу. Затем, наклонившись над ним вместе с нею, он произнес:

«Смотрите, смотрите, какое несчастье!»

«Что с вами, успокойтесь! — говорила Перонетта, — в чем дело?»

«Письмо, — кричал мой гувернер, — вы видите это письмо!» И он указал рукой на дно колодца.

«Какое письмо? — спросила кормилица.

«Письмо, которое вы там видите, это — последнее письмо королевы!»

При этом слове я вздрогнул. Мой гувернер, который считался моим отцом, он, который беспрестанно учил меня скромности и смирению, — он в переписке с самой королевой!

«Последнее письмо королевы! — воскликнула Перопетта, видимо пораженная не тем, что это письмо от королевы, а лишь тем, что оно оказалось на дне колодца. — Но как же оно попало туда?»

«Случай, Перонетта, престранный случай! Входя к себе, я отворил дверь, и так как окно было тоже открыто, поднялся ветер; и вот я вижу бумагу, которая летит через комнату; я ее узнаю — это письмо королевы; крича во весь голос, я подбегаю к окну; бумага кружится в воздухе и мгновенно падает прямо в колодец».

«Ну что ж, — сказала Перонетта, — если письмо упало в колодец, это все равно, что оно сожжено, и поскольку королева сжигает свои письма всякий раз, как приезжает сюда…»

— Всякий раз, как приезжает сюда. Значит, женщина, приезжавшая каждый месяц, была королевой, — перебил сам себя узник.

— Да, — кивнул головой Арамис.

— «Конечно, конечно, — продолжал гувернер, — но в этом письме содержались инструкции; как же мне выполнять их теперь?»

«Напишите немедленно королеве, расскажите ей все, как оно было в действительности, и она пришлет вам второе письмо взамен этого».

«Написать королеве! Но она никогда не Поверит, что случилось такое необыкновенное происшествие, она решит, что я захотел оставить это письмо у себя, вместо того чтобы возвратить, подобно всем остальным; она решит, что я захотел использовать его как оружие, а кардинал Мазарини до такой степени… Этот итальянский дьявол способен на все, он способен при первом же мелькнувшем у него подозрении приказать, чтобы нас отравили».

Арамис улыбнулся, чуть-чуть кивнув головой.

— «Ведь вы знаете, Перонетта, до чего они недоверчивы, когда дело идет о Филиппе». Филипп-имя, которым меня называли, — прервал сам себя узник.

«В таком случае раздумывать нечего, — сказала Перонетта, — нужно найти кого-нибудь, кто спустился бы в колодец».

«Да, но тот, кто полезет вниз за бумагою, поднимаясь наверх, прочитает ее».

«Ну что ж, раз так, найдем в деревне такого, кто не умеет читать, и вы сможете быть совершенно спокойны».

«Допустим. Но тот, кто согласится спуститься в колодец, догадается, насколько важна бумага, ради которой мы рискуем человеческой жизнью. И все же, Перонетта, вы подали мне хорошую мысль; да, да… кто-то должен спуститься на дно, и этот кто-то буду я сам».

Но, услышав его слова, Перонетта разразилась слезами и восклицаниями; она так настойчиво молила старого дворянина не делать этого, что в конце концов добилась от него обещания, что он отправится на поиски лестницы, достаточно длинной, чтобы можно было спуститься в колодец; что же до нее, Перонетты, то она немедленно пустится в путь и пойдет на ферму, где и отыщет какого-нибудь смелого парня, которому скажет, что в колодец упала драгоценность, завернутая в бумагу, и поскольку бумага, заметил мой гувернер, намокая, разворачивается в воде, для этого парня не будет ничего неожиданного, когда он найдет письмо в развернутом виде.

«Впрочем, к этому времени чернила на письме, может быть, уже расплывутся», — вставила Перонетта.

«Это не важно. Лишь бы оно снова оказалось в наших руках. Мы отдадим его королеве, и она убедится, что мы ее не обманывали; да и у кардинала не возникнет никаких подозрений, так что нам нечего будет бояться его».

Приняв такое решение, они разошлись. Я прикрыл ставню, за которой стоял, и, видя, что мой гувернер собирается войти ко мне в залу, бросился на подушки, со страшной сумятицей в голове от всего только что слышанного.

Гувернер приоткрыл дверь и, думая, что я сплю, тихонько закрыл ее. Я тотчас же вскочил на ноги и услышал звук удаляющихся шагов. Тогда, снова подойдя к ставне, я увидел, как мой гувернер и Перонетта выходили из сада. Во всем доме я был один.

Как только они ушли из сада, я прыгнул в окно, не утруждая себя необходимостью пройти по прихожей, подбежал к колодцу и наклонился над ним.

Что-то белое и блестящее колыхалось на дрожащей, расходящейся кругами поверхности зеленоватой воды.

Это белое пятно гипнотизировало и притягивало меня. Глаза мои ничего, кроме него, не видели. Дыхание у меня захватило. Колодец манил меня своею разверстою пастью, своим холодом. Мне казалось, будто я читаю в глубине его огненные письмена, начертанные на бумаге, которой коснулась рука королевы.

Тогда, не сознавая того, что делаю, побуждаемый одним из тех инстинктивных движений, которые способны столкнуть нас в пропасть, я привязал конец веревки к основанию колодезной перекладины и спустил ведро, позволив ему уйти в воду приблизительно на три фута (все это я делал, дрожа от страха, как бы не пошевелить эту драгоценную бумагу, которая успела изменить свой белый цвет на зеленоватый — верный признак того, что она уже начала погружаться); затем, взяв в руки мокрую тряпку, я соскользнул по веревке в зияющий подо мной колодец.

Когда я увидел, что вишу над бездной и небо надо мной стало стремительно уменьшаться, меня охватил озноб, голова у меня пошла кругом, волосы поднялись дыбом, но воля поборола и мой ужас, и одолевшую меня слабость. Я достиг воды и рывком окунулся в нее, держась одной рукой за веревку, тогда как другой лихорадочно старался схватить драгоценное письмо. Я поймал его, но под моими пальцами бумага порвалась надвое.

Спрятав оба куска за пазуху, я начал подниматься наверх. Упираясь ногами в стенку колодца, подтягиваясь при помощи веревки, ловкий, сильный и подстегиваемый к тому же необходимостью торопиться, я достиг края колодца и, вылезая, облил его стекавшей с меня водой.

Выскочив со своей добычею из колодца, я пустился бежать по освещенной солнцем дорожке и достиг глубины сада, где разросшиеся деревья образовали своего рода лесок. Там-то я и хотел укрыться.

Но едва я вошел в это убежище, как прозвонил колокол. Это означало, что открывают ворота, что возвращается мой гувернер и что я добрался сюда вовремя. Я рассчитал, что пройдет не меньше десяти минут, пока он найдет меня, — это при том условии, что, догадавшись, где я, он сразу же направится прямо ко мне, а может быть, и все двадцать, если ему придется заняться поисками.

Этого было достаточно, чтобы успеть прочитать драгоценную бумагу. Я поспешно приложил друг к другу обо части ее; буквы стали уже расплываться, но тем не менее мне удалось разобрать написанное.

— И что же вы там прочли, монсеньер? — спросил глубоко заинтересованный Арамис.

— Достаточно, чтобы узнать, что мой гувернер был дворянином, а Перонетта, не будучи важною дамой, была все же не простая служанка. Наконец, я узнал, что и я сам не совсем темного происхождения, — ведь королева Анна Австрийская и первый министр кардинал Мазарини опекали меня с такою заботливостью.

Молодой человек остановился; он был слишком взволнован.

— Ну а дальше? Что было дальше? — поторопил его Арамис.

— Было, сударь, что рабочий, — ответил молодой человек, — ничего, конечно, не обнаружил в колодце, хотя и обыскал его со всей тщательностью; было, что края колодца, облитые водой, обратили на себя внимание моего гувернера; было, что я не успел обсохнуть на солнце, и Перонетта сразу увидела, что я в мокрой одежде; было, наконец, и то, что я заболел горячкой от купания в студеной воде и волнения, порожденного во мне моими открытиями, и моя болезнь сопровождалась бредом, в котором я рассказал обо всем, так что, руководствуясь моими же собственными признаниями, сделанными в бреду, мой гувернер нашел в изголовье кровати оба обрывка письма, написанного рукою королевы.

— Ах, — вздохнул Арамис, — теперь я понимаю решительно все.

— Все дальнейшее — не более как мои домыслы. Бедные люди, надо полагать, не посмели скрыть происшедшего, написали обо всем королеве и отправили ей разорванное письмо.

— После чего, — добавил Арамис, — вас забрали и поместили в Бастилию.

— Как видите.

— А услужившие вам исчезли?

— Увы!

— Не будем больше думать о мертвых, — сказал Арамис, — посмотрим, можно ли сделать что-нибудь для живого. Вы сказали, что смирились со своей участью. Так ли?

— Я и сейчас готов повторить то же самое.

— И вы не стремитесь к свободе?

— Я уже ответил на этот вопрос.

— Вам не ведомы ни честолюбие, ни сожаление, ни мысли о жизни на воле?

Молодой человек ничего не ответил.

— Почему вы молчите? — спросил Арамис.

— Мне кажется, что я сказал вам достаточно много и что теперь ваш черед. Я устал.

— Хорошо. Я повинуюсь вам, — согласился Арамис.

Он весь как-то подобрался. Лицо его приняло торжественное выражение.

Чувствовалось, что он подошел к наиболее важному моменту той роли, которую он должен был играть в тюрьме перед узником.

— Мой первый вопрос… — начал Арамис.

— Какой же? Говорите.

— В доме, в котором вы обитали, не было ни одного зеркала, не так ли?

— Что это такое? Я не знаю, что означает произнесенное вами слово; я никогда не слышал его.

— Зеркалом называют предмет меблировки, отражающий в себе все остальные предметы; так, например, в стекле, подвергнутом соответствующей обработке, можно увидеть черты своего собственного лица совершенно так же, как вы видите своими глазами черты моего.

— Нет, в доме не было зеркала, — ответил молодой человек.

Арамис огляделся вокруг и заметил:

— Его нет и здесь; тут приняты те же предосторожности, что и там.

— Какова же их цель?

— Сейчас вы узнаете. А теперь простите меня; вы сказали, что вас обучали математике, астрономии, фехтованию, верховой езде, но вы не упомянули истории.

— Иногда мой воспитатель рассказывал мне о деяниях Людовика Святого, Франциска Первого и Генриха Четвертого.

— И это все?

— Приблизительно все.

— И здесь я усматриваю тот же расчет: подобно тому как вас лишили зеркал, отражающих окружающие предметы, вас лишили также знакомства с историей, отражающей прошлое. Со времени вашего заключения вам запретили к тому же книги; таким образом, вам неизвестны многочисленные события, зная которые вы могли бы объединить в нечто цельное ваши разрозненные воспоминания и различные побуждения вашей души.

— Это верно, — сказал молодой человек.

— Выслушайте меня: я коротко расскажу вам о том, что произошло во Франции за последние двадцать три или двадцать четыре года, то есть с вероятной даты вашего рождения на свет божий, то есть с того момента, который представляет для вас особенный интерес.

— Говорите.

На лице молодого человека снова появилось присущее ему серьезное и сосредоточенное выражение.

— Знаете ли вы, кто был сыном Генриха Четвертого?

— Я знаю, по крайней мере, кто был его преемником.

— Откуда вы узнали об этом?

— На монете тысяча шестьсот десятого года изображен Генрих Четвертый; между тем на монете тысяча шестьсот двенадцатого года изображен уже Людовик Тринадцатый. На основании этого, поскольку вторую монету отделяют от первой только два года, я сделал вывод, что Людовик Тринадцатый, очевидно, и был преемником Генриха Четвертого.

— Итак, — продолжал Арамис, — вы осведомлены о том, что последним королем, царствовавшим до нашего короля, был Людовик Тринадцатый.

— Да, осведомлен, — ответил молодой человек, слегка покраснев.

— Это был государь с благородными намерениями, с широкими планами, но выполнение их постоянно откладывалось из-за разных несчастий и борьбы, которую пришлось вести его первому министру Ришелье с французской знатью. Он — я говорю о Людовике Тринадцатом — был человеком слабохарактерным. Умер он еще молодым и в печали.

— Да, я знаю об этом.

— Его долго терзала забота о престолонаследнике. Для государей это очень мучительная забота, ибо они должны думать не только о том, чтобы оставить по себе добрую память, но и о том, чтобы их замыслы жили и после их смерти и дело их было продолжено.

— А разве Людовик Тринадцатый умер бездетным? — спросил с усмешкой узник.

— Нет, но он долгое время был лишен радости быть отцом; он слишком долго предавался печали, что умрет, не оставив наследника. И эта мысль ввергала его в отчаянье, как вдруг его супруга, королева Анна Австрийская…

Узник вздрогнул.

— Знали ли вы, — перебил сам себя Арамис, — что супругу Людовика Тринадцатого звали Анной Австрийской?

— Продолжайте, — сказал молодой человек, не ответив на вопрос Арамиса.

— Как вдруг, — рассказывал Арамис, — Анна Австрийская объявила, что ожидает ребенка. Это известие вызвало всеобщую радость, и все молились о счастливом разрешении королевы от бремени. Наконец пятого сентября тысяча шестьсот тридцать восьмого года королева родила сына.

Тут Арамис взглянул на своего собеседника, и ему показалось, что тот побледнел.

— Вы сейчас услышите от меня, — предупредил юношу Арамис, — историю, которую в данное время могли бы поведать вам лишь очень немногие, ибо то, что я собираюсь сказать, считается тайной, умершей вместе с умершими или погребенной в бездонных глубинах исповеди.

— И вы откроете мне эту тайну? — спросил молодой человек.

— О, — сказал Арамис с усмешкою в голосе, — я не думаю, что подвергаю себя опасности, вверяя ее заключенному, не испытывающему никакого желания покинуть Бастилию.

— Я вас слушаю, сударь.

— Так вот, продолжаю. Королева родила сына. Но в то самое время, когда двор ликовал при этом известии, в то время, когда король, показав новорожденного народу и знати, садился за стол, чтобы отпраздновать это радостное событие, у королевы, оставшейся в одиночестве, снова начались родовые схватки, и у нее родился еще один сын.

— О, — произнес узник, проговариваясь, что он осведомлен лучше, чем можно было предполагать на основании его слов. — Я думал, что брат короля родился лишь…

Арамис покачал головой.

— Погодите, будет продолжение.

Узник нетерпеливо вздохнул и приготовился слушать.

— Да, — сказал Арамис, — королева родила еще одного сына, второго сына, которого приняла Перонетта, ее повивальная бабка.

— Перонетта! — прошептал молодой человек.

— Сразу же побежали за королем; ему на ухо сообщили о происшедшем; он встал из-за стола и поспешил к королеве. Но на этот раз на лице его не было выражения радости; напротив, оно выражало скорее ужас. Рождение близнеца превратило его радость от рождения первого сына в печаль, ибо (вы этого, конечно, не знаете) во Франции престол переходит к старшему сыну, который и царствует после отца.

— Я это знаю.

— Между тем врачи и юристы высказывают предположение, что отнюдь не бесспорно, будто старшим по законам бога и законам природы является тот, кто первым вышел из материнского чрева.

Приглушенный крик вырвался из груди узника; он стал белее простыни, которой был накрыт.

— Теперь вы поймете, — продолжал Арамис, — почему короля, который с такой радостью увидел свое воспроизведение в новорожденном, охватило отчаяние, едва он подумал о том, что отныне у него не один наследник, а два, и что тот, кто появился на свет вторым и чье рождение осталось безвестным, станет, быть может, оспаривать права старшинства у другого, того, кто родился на два часа раньше и кто вот уже два часа считается законным престолонаследником, и в этом случае одному богу ведомо, что произойдет в будущем. Ведь может статься, что второй его сын, отвечая интересам или капризам какой-либо партии, посеет когда-нибудь в королевстве раздоры и братоубийственную войну, подрывая тем самым династию, которую ему подобало бы укреплять.

— О, я понимаю, я все понимаю, — прошептал юноша.

— Вот почему один из сыновей Анны Австрийской, подлейшим образом разлученный со своим братом, подлейшим образом лишенный наследства и обреченный на прозябание в полнейшей безвестности, вот почему этот второй ее сын бесследно исчез, и исчез так, что никто во Франции ныне не знает, существует ли он на свете, никто, кроме его родной матери…

— Его матери, которою он покинут! — с отчаянием вскричал узник.

— И еще дамы в черном с огненными лентами, — продолжал Арамис, — и, наконец…

— Вас, не так ли? И вы явились сюда, чтобы рассказать мне про это, вы явились, чтобы разбудить в моей душе любопытство, ненависть, честолюбие и, кто знает, быть может, и жажду мести? Если вы тот, кого я ожидаю, если вы человек, обещанный мне запиской, наконец, человек, посланный мне самим богом, то у вас должен быть… портрет короля Людовика Четырнадцатого, восседающего теперь на французском троне.

— Вот этот портрет, — ответил епископ, подавая узнику великолепно исполненную на эмали миниатюру с изображением гордого, прекрасного и совсем как живого Людовика Четырнадцатого.

Узник жадно схватил портрет и впился в него глазами, словно хотел навсегда запечатлеть его в своем сердце.

— А теперь, монсеньер, вот вам и зеркало.

Арамис предоставил узнику время, чтобы тот мог разобраться в хаосе своих мыслей.

— Поразительно! Поразительно! — шептал юноша, пожирая глазами портрет Людовика Четырнадцатого и свое собственное изображение в зеркале.

— Что вы думаете об этом? — спросил Арамис.

— Я думаю, что погиб, — сказал пленник, — я думаю, что король никогда не простит мне моего рождения.

— Что до меня, — проговорил епископ, устремив на узника взгляд, исполненный преданности, — то я не знаю, кто же король — тот ли, кого изображает портрет, или тот, чье лицо отражается в этом зеркале.

— Король, сударь, тот, кто сидит на троне, — грустно произнес молодой человек, — король тот, кто не томится в тюрьме и кто может, напротив, заключать в нее по своей воле других. Королевская власть — это могущество, это огромная сила, а я, как вы видите, совершенно бессилен.

— Монсеньер, — сказал Арамис с такою почтительностью, с какой он никогда еще не обращался к своему собеседнику, — королем, заметьте себе, будет, если вы того пожелаете, тот, кто, выйдя из тюрьмы, сумеет удержаться на троне, на который его возведут преданные ему друзья.

— Сударь, не искушайте меня, — горестно вздохнул узник.

— Монсеньер, не впадайте в уныние, — настаивал Арамис. — Я привел вам доказательства вашего королевского происхождения. Вникните в них, убедите себя самого в том, что вы сын короля и король… и потом мы начнем действовать.

— Нет, нет! Это немыслимо.

— Пожалуй, что так, — иронически продолжал ваннский епископ, — если вашему роду и впрямь предначертано самою судьбой, чтобы королевские братья, отстраненные от престола, были все, как один, принцами, лишенными отваги и чести, каким был, например, Гастон Орлеанский, ваш дядя, который стоял во главе десяти заговоров против Людовика Тринадцатого, своего брата.

— Мой дядя Гастон Орлеанский устраивал заговоры против своего брата?

— вскричал, ужаснувшись, принц. — Он устраивал эти заговоры с целью низвергнуть его с престола?

— Вот именно: только с этой целью и никакой иной.

— Вы говорите что-то не то.

— Я говорю сущую правду.

— И у него… у Гастона Орлеанского были преданные друзья?

— Столь же преданные, как я по отношению к вам.

— Ну и что же, чего он добился? Его ждала неудача?

— Да, он всякий раз терпел неудачу, и всякий раз это происходило по его вине. И чтобы купить себе жизнь, нет, не жизнь, ибо жизнь королевского брата священна, — чтобы обеспечить себе свободу, ваш дядя жертвовал жизнью своих друзей, отдавая их на заклание одного за другим, И теперь он — позор нашей истории и проклятье сотня благородных семейств нашего королевства.

— Понимаю вас, сударь, — заметил принц. — Но ответьте, прошу вас, убил ли мой дядя своих друзей по слабости или он попросту предал их?

— По слабости; впрочем, слабость властителей — это всегда предательство.

— Но разве нельзя потерпеть неудачу по незнанию или по неспособности?

Неужели вы думаете, что бедный узник, такой, как я, например, воспитанный не только вдали от двора, но и от всего света, неужели вы думаете, что такой узник был бы в силах оказать помощь тем из своих друзей, которые попытались бы сослужить ему службу?

И прежде чем Арамис успел ответить, он, охваченный неудержимым порывом, показавшим, с какой силой может бурлить его кровь, внезапно вскричал:

— Мы говорим о друзьях! Но откуда же у меня, про которого не ведает ни одна душа человеческая, могут взяться друзья? Ведь я не располагаю ни свободой, ни деньгами, ни властью, ничем, что привлекает друзей!

— Но мне кажется, ваше высочество, я имел честь предоставить себя в ваше распоряжение.

— О, не величайте меня этим титулом, сударь! Это насмешка, это неслыханная жестокость! Не побуждайте меня думать о чем-либо ином, кроме как о стенах тюрьмы, в которой я заперт; позвольте мне любить или, по крайней мере, безропотно переносить мое заключение я прозябание в полнейшей безвестности.

— Монсеньер, монсеньер! Если вы еще раз повторите эти расхолаживающие слова, если, получив доказательства своего королевского происхождения, вы и впредь будете столь же малодушны, вялы, безвольны, я подчинюсь вашим желаниям и исчезну; я откажусь от мысли служить государю, которому я жаждал оказать помощь и, в случае нужды, отдать свою жизнь.

— Сударь! — воскликнул принц. — Прежде чем заговорить со мною обо всем, о чем вы сейчас говорите, вам следовало задуматься, стоит ли навсегда нарушать покой моего сердца.

— Но я к этому и стремлюсь.

— Неужели, чтобы рассказать мне о величии, о могуществе, о том, что меня ожидает престол, вам необходимо было избрать тюрьму? Вы хотите, чтобы я поверил в мое блестящее будущее, но разве не таимся мы с вами во мраке? Вы соблазняете меня славой, но не трепещем ли мы, как бы наши слова не проникли за полог этой жалкой постели? Вы изображаете мне всемогущество, но не слышу ли я в коридоре шагов тюремщика и не страшитесь ли вы их еще больше, чем я? Чтобы хоть немного рассеять мое неверие, извлеките меня из Бастилии; дайте вольного воздуха моим легким, дайте шпоры моим ногам, вложите меч в мои руки, и тогда… тогда мы начнем понимать друг Друга.

— Дать вам все это и еще много больше — в этом и состоит моя цель. Но отвечает ли это вашим желаниям, монсеньер?

— Слушайте, сударь, — перебил Арамиса принц. — Я знаю, что в каждой галерее Бастилии находится стража, что на каждой двери — замок, что у всех рогаток — солдаты и пушки. Каким же образом сможете вы обезвредить стражу и заклепать пушки? Как сможете вы разбить замки и рогатки?

— А каким образом, монсеньер, вы получили записку, извещавшую вас о моем посещении?

— Чтобы переправить записку, достаточно подкупить тюремщика.

— Раз можно подкупить одного, значит, то же можно проделать и с десятью.

— Хорошо! Допускаю, что извлечь несчастного узника из Бастилии — вещь не окончательно невозможная; допускаю, что можно найти для него какое-нибудь укромное место, где его не смогут схватить королевские слуги; допускаю, наконец, что можно обеспечить несчастному беглецу сносное содержание где-нибудь в надежном убежище.

— Монсеньер… — начал с улыбкою Арамис.

— Допускаю, что отыщется человек, который все это сделает для меня, хотя тут требуются силы, превышающие возможности человеческие. Но поскольку вы утверждаете, что я принц королевской крови, что я — брат короля, каким образом сможете вы возвратить мне положение и могущество, отнятые у меня моей матерью и моим братом? И поскольку мне предстоит жизнь, исполненная борьбы и ненависти, каким образом сможете вы сделать меня победителем в этой борьбе, сделать недосягаемым для сонма моих врагов? Ах, сударь, пораскиньте умом над этим! Нет, уж лучше поселите меня в какой-нибудь мрачной пещере, где-нибудь в лоне горы; доставьте мне радость прислушиваться на воле к шумам реки и полей, видеть на воле солнце на лазоревом небе или небо, затянутое грозовыми тучами, — и этого с меня будет достаточно. Не обещайте мне большего, ибо вы и впрямь не можете дать мне больше, и было бы преступлением тешить меня обманом, — ведь вы называете себя моим другом.

Арамис слушал узника с глубоким вниманием.

— Монсеньер, — произнес он после минутного размышления, — я восхищен столь искренним и столь непреклонным чувством, которое внушает вам эти слова; я счастлив, что я сразу же распознал моего государя.

— Погодите, погодите немного!.. Сжальтесь же надо мной, — вскричал принц, сжимая похолодевшими пальцами свой лоб, покрывшийся испариной, не мучьте меня! Мне незачем быть королем, чтобы быть счастливейшим из людей.

— Что до меня, монсеньер, то мне нужно, чтобы вы сделались королем, и это нужно для счастья всего человечества.

— Ах, — сказал принц, в котором снова заговорило неверие, вызванное словами епископа, — в чем же человечество может упрекнуть моего брата?

— Я забыл сказать, монсеньер, что, если вы соблаговолите предоставить мне руководить вами и согласитесь сделаться наиболее могущественным монархом на свете, вы будете служить интересам всех тех, кого я привлек ради успешного завершения нашего дела, — а таких у нас множество.

— Множество?

— И к тому же они очень сильны.

— Объяснитесь.

— Невозможно. Я объясню все до последней мелочи, — клянусь перед богом, который слышит меня, — в тот самый день, когда увижу вас на французском престоле.

— Но мой брат?

— Вы сами решите его судьбу. Или, быть может, вы жалеете вашего брата?

— Его, который гноит меня в этой темнице? О нет, я не жалею его.

— Том лучше.

— Он мог бы прийти сюда, мог бы взять меня за руку и сказать: «Брат мой, господь создал нас, чтобы мы любили друг друга, а не для того, чтоб боролись друг с другом. Я пришел протянуть вам руку. Дикий предрассудок осудил вас на угасание вдали от людей, в полном мраке, не изведав человеческой радости. Я хочу, чтобы вы сидели рядом со мной; я хочу препоясать вас мечом, доставшимся нам от отца. Используете ли вы это сближение, чтобы убить меня или противоборствовать мне? Воспользуетесь ли вы этим мечом, чтобы пролить мою кровь?» — «О нет, — ответил бы я, — я смотрю на вас как на своего избавителя и буду уважать вас как своего государя. Вы даете мне много больше, чем дано мне господом богом. Благодаря вам — я свободен, благодаря вам — я имею право полюбить в этом мире и, в свою очередь, быть любимым».

— И вы сдержали бы свое слово?

— Клянусь моей жизнью, да!

— Тогда как теперь?

— Тогда как теперь я чувствую, что виновные должны понести наказание.

— Каким образом, монсеньер?

— Что вы скажете о моем сходстве с братом, дарованном мне господом богом?

— Скажу, что в этом сходстве можно усмотреть перст провидения, которым королю не должно было пренебрегать; скажу, что ваша мать совершила тяжкое преступление, предоставив столь неравную долю счастья и столь неравную участь тем, кого природа создала в ее чреве столь похожими друг на друга; и я делаю из этого вывод, что кара за это будет не чем иным, как восстановлением равновесия.

— Что означают ваши слова?

— То, что, когда я возвращу вам ваше место на троне вашего брата, вашему брату придется занять ваше место в тюрьме.

— Увы! В тюрьме испытываешь столько страданий!

Особенно если до этого чаша жизни полнилась до краев!

— Ваше высочество сможете поступить, как сочтете для себя удобным; наказав, вы сможете простить, если того пожелаете.

— Хорошо! А теперь остается сказать вам еще об одном.

— Говорите, мой принц.

— Отныне я буду беседовать с вами лишь за стенами Бастилии.

— Я и сам хотел уведомить вас, ваше высочество, что в дальнейшем я буду иметь честь встретиться с вами лишь один-единственный раз.

— Когда же это произойдет?

— В тот день, когда мой принц покинет эти мрачные стены.

— Да услышит вас бог! Как же вы предупредите меня?

— Я приду сюда сам.

— Вы сами?

— Не покидайте этой комнаты, принц, ни с кем, кроме меня, или если вас принудят в мое отсутствие покинуть ее, помните, что это сделано помимо меня.

— Итак, ни одного слова кому бы то ни было, кроме вас?

— Да, ни одного слова кому бы то ни было, кроме меня.

Арамис отвесил глубокий поклон. Принц протянул ему на прощание руку и сказал с искренностью, идущей от самого сердца:

— Сударь, еще одно слово. Если вы явились ко мне, чтобы окончательно погубить меня, если вы — не более как орудие моих ненавистников, если наша беседа, в которой вы выведали самые сокровенные тайны моего сердца, принесет мне нечто худшее, чем заключение, а именно — смерть, то и тогда да будет мое благословение с вами, ибо вы положили конец моим сомнениям и заботам и после лихорадочной пытки, терзавшей меня последние восемь лет, внесли успокоение в мою Душу.

— Монсеньер! Не торопитесь судить меня.

— Я сказал, что благословляю вас, что простил вам вашу вину предо мною. Но если вы явились ко мне для того, чтобы возвратить место, уготованное мне самим, богом, место, осиянное солнцем счастья и славы, если, благодаря вам, я смогу оставить по себе след в людской памяти, если, свершив выдающиеся деяния и оказав услуги народам моего королевства, я доставлю честь моему роду, если из тьмы, в которой я угасаю, я поднимусь, поддерживаемый вашей благородной рукою, к вершинам почета, — в таком случае вам, кого я благословляю и кому приношу свою признательность и благодарность, вам — половина моего могущества и моей славы. И это будетвсе еще слишком ничтожная плата; я всегда буду считать, что не выплатил вам вашей доли, ибо вы никогда не сможете в такой же мере, как я, наслаждаться счастьем, которым одарили меня.

— Монсеньер, — проговорил Арамис, взволнованный бледностью юноши и этим его порывом, — монсеньер, благородство вашего сердца наполняет меня радостью и восхищением. Не вам выражать мне свою благодарность. Меня будут благодарить народы, которых вы осчастливите, и ваши потомки, которым вы оставите славу. Да, да… я дам вам нечто большее, нежели жизнь, — я дам вам бессмертие.

Молодой человек снова протянул Арамису руку; Арамис приложился к ней, став на колени.

— О! — вскричал принц с тронувшим Арамиса смущением.

— Это первая дань почитания моему будущему монарху. Когда я снова увижу вас, я скажу: «Здравствуйте, ваше величество!»

— А до этой поры, — воскликнул молодой человек, прижимая свои белые исхудавшие пальцы к сердцу, — а до этой поры — никаких грез, никаких потрясений, иначе жизнь моя пресечется! О сударь, до чего же тесно в моей тюрьме, до чего мало это окно, до чего узка дверь! Как же могло проникнуть через нее, как могло поместиться здесь столько гордости, столько блеска и счастья!

— Поскольку вы утверждаете, что все это принесено мною, вы наполняете мое сердце радостью, ваше высочество, — поклонился Арамис.

Произнеся эти слова, он постучал. Дверь тотчас же отворилась. За нею стояли тюремщик, а также Безмо, который, снедаемый беспокойством и страхом, начал уже невольно прислушиваться к голосам, доносившимся из-за двери.

К счастью, оба собеседника говорили все время вполголоса и даже при самых бурных изъявлениях страсти не забывали об этой предосторожности.

— Вот это исповедь! — сказал комендант, силясь изобразить на лице улыбку. — Можно ли было предполагать, что заключенный, наполовину покойник, будет каяться в стольких грехах и отнимет у вас столько времени?

Арамис промолчал. Ему хотелось поскорее покинуть Бастилию, где отягощавшая его тайна удваивала гнетущее впечатление, производимое стенами крепостных казематов.

Когда они дошли до квартиры Безмо, Арамис шепнул коменданту:

— Поговорим о делах, дорогой господин де Безмо.

— Увы! — отозвался Безмо.

— Не нужно ли вам спросить меня о расписке на сто пятьдесят тысяч ливров? — молвил епископ.

— И уплатить первую треть этой суммы, — добавил, вздыхая, бедный Безмо, сделавший несколько шагов по направлению к своему железному шкафу.

— Вот ваша расписка, — подал бумагу Арамис.

— А вот и деньги, — ответил, трижды вздохнув, комендант.

— Мне было приказано вручить вам расписку на пятьдесят тысяч ливров, — сказал Арамис. — Что же касается денег, то на этот счет я не получал никаких указаний.

И он удалился, оставив Безмо в полном смятении чувств перед этим поистине королевским подарком, преподнесенным ему с такою непринужденностью внештатным духовником Бастилии.

XXIX

КАК МУСТОН РАСТОЛСТЕЛ, НЕ ПОСТАВИВ ОБ ЭТОМ В ИЗВЕСТНОСТЬ ПОРТОСА, И КАКИЕ НЕПРИЯТНОСТИ ДЛЯ ДОСТОЙНОГО ДВОРЯНИНА ВОСПОСЛЕДОВАЛИ ОТ ЭТОГО
Со времени отъезда Атоса в Блуа д'Артаньян и Портос редко бывали вместе. У одного была хлопотная служба при короле, другой увлекся покупкой мебели, которую хотел отправить в свои многочисленные поместья; он задумал завести в своих резиденциях — а их у него было несколько — нечто напоминающее придворную роскошь, которую ему довелось увидеть у короля и которая ослепила его.

Д'Артаньян, сохранивший неизменную верность по отношению к старым друзьям, однажды утром, в свободное от служебных занятий время, вспомнил о Портосе и, обеспокоенный тем, что вот уже две недели ничего не слышал о нем, поехал к нему и застал его только что вставшим с постели.

Достойный барон был, по всей видимости, поглощен какими-то неприятными мыслями; больше того, он был опечален. Свесив ноги, полуголый, сидел он у себя на кровати и уныло рассматривал целые вороха платья, отделанного бахромой, галунами, вышивкой безобразных цветов, которое было навалено перед ним на полу.

Печальный и задумчивый, как пресловутый заяц в басне Лафонтена, Портос не заметил входящего д'Артаньяна, скрытого от его глаз внушительной фигурой Мустона, настолько дородною, что он мог бы заслонить своим телом любого, а в этот момент размеры его удвоились, так как дворецкий распяливал перед собою алый кафтан, который он держал за концы рукавов, чтобы хозяин мог лучше приглядеться к нему.

Д'Артаньян остановился на пороге и принялся рассматривать озабоченного Портоса; обнаружив, однако, что эта куча костюмов порождает в груди достойного дворянина тяжкие вздохи, он решил, что пора оторвать его от этого столь мучительного для него зрелища, и кашлянул, чтобы возвестить о своем приходе.

— А! — воскликнул Портос, и лицо его осветилось радостью. — Здесь д'Артаньян! Наконец-то меня осенит счастливая мысль!

Мустон, услышав эти слова, обернулся с приветливой улыбкой к другу своего хозяина, и Портос избавился, таким образом, от массивной преграды, мешавшей ему броситься к д'Артаньяну.

Он поспешно вскочил с кровати, потянулся, хрустнув суставами крепких ног, пронесся в два прыжка через комнату и порывисто прижал д'Артаньяна к груди: с каждым днем он любил его, казалось, все больше и больше.

— Ах, дорогой друг, — повторил он несколько раз, — ах, дорогой д'Артаньян, здесь вы всегда желанны, но сегодня желаннее чем когда бы то ни было, — Так, так. У вас неприятности? — спросил д'Артаньян.

Портос ответил взглядом, полным уныния.

— Расскажите же, друг мой, в чем дело, если это не тайна.

— Во-первых, — вздохнул Портос, — вы знаете, что у меня нет от вас никаких тайн, а во-вторых… во-вторых, меня огорчает следующее…

— Погодите, Портос, погодите: дайте мне сперва выбраться из этого вороха сукна, атласа и бархата.

— Шагайте, шагайте смелее! — проговорил жалобным тоном Портос. — Все это не больше чем хлам.

— Черт подери! Сукно стоимостью в двадцать ливров за локоть-хлам! Великолепный атлас и бархат, которым не погнушался бы сам король, — это, по-вашему, хлам!

— Так вы находите эти костюмы…

— Блистательными, Портос, блистательными! Готов поручиться, что во всей Франции вы один обладаете таким неимоверным количеством их, и если предположить, что, начиная с этого дня, вы не закажете больше ни одного, а проживете добрую сотню лет, что, говоря по правде, меня нисколько не удивило бы, то и в этом случае в день вашей смерти на вас будет новый костюм, и в течение всего этого времени ни один портной не покажет к вам носа.

Портос покачал головой.

— Послушайте, друг мой, — сказал д'Артаньян. — Это мрачное настроение, отнюдь не свойственное вашему нраву, пугает меня. Дорогой мой Портос, давайте покончим с ним, и чем раньше, тем лучше.

— Да, да, покончим, — ответил Портос, — избавимся, если только это вообще возможно.

— Или, быть может, вы получили дурные известия из Брасье?

— О нет; там вырубили леса, и они дали доход, превысивший ожидаемый на целую треть.

— Или в Пьерфоне прорвало запруды?

— Нет, что вы, друг мой; там выловили рыбу, по того, что осталось после продажи, более чем достаточно, чтобы сделать все окрестные пруды рыбными.

— Что же тогда? Уж не обрушился ли Валлон по причине землетрясения?

— Нет, нет! Напротив, молния ударила в какой-нибудь сотне шагов от замка, и в месте, страдавшем от недостатка воды, забил превосходный ключ, — Но в чем же в таком случае дело?

— Видите ли, я получил приглашение на празднество в Во, — произнес Портос с похоронным видом.

— Чего же вы жалуетесь? Король был причиною более чем ста ссор, породивших непримиримых врагов, и все они — из-за того, что тому или иному между придворными было отказано в приглашении. Так вы и в самом деле приглашены в Во? Вот оно что!

— Но, бог мой, конечно!

— Вам предстоит увидеть поразительное великолепие.

— Что до меня, то мне едва ли удастся увидеть это.

— Но ведь там будет собрана вся наша французская знать.

— Ах, — вздохнул Портос, вырвав у себя с отчаянья клок волос.

— Господи боже! Да не больны ли вы, дорогой мой?

— Я здоров, черт подери, как бык. Дело не в этом.

— Но в чем же?

— У меня нет костюма.

Д'Артаньян остолбенел.

— Нет костюма, Портос! Нет костюма! — вскричал он. — Но ведь я вижу у вас на полу больше полусотни костюмов!

— Полусотни! Это верно. Но нет ни одного, который был бы мне впору.

— Как это нет ни одного, который был бы вам впору! Разве с вас не снимали мерки, когда их шили?

— Снимали, — ответил Мустон, — но, к несчастью, я растолстел.

— Что? Вы растолстели?

— Да, так что стал толще, гораздо толще господина барона. Могли бы вы это подумать, сударь?

— Еще бы! Мне кажется, что это видно с первого взгляда.

— Слышишь, болван? — проворчал Портос. — Это видно с первого взгляда.

— Но, милый Портос, — сказал д'Артаньян с легким нетерпением в голосе, — не могу понять, почему ваши костюмы никуда не годятся из-за того, что Мустон растолстел.

— Сейчас объясню. Помните, вы мне рассказывали как-то про одного римского военачальника, которого звали Антонием и у которого всегда было семь кабанов на вертеле, жарившихся в различных местах, чтобы он мог потребовать свой обед в любой час, когда бы ему ни заблагорассудилось.

Вот и я — поскольку в любой момент меня могут пригласить ко двору и оставить там на неделю, — вот я и решил иметь всегда наготове, если это случится, семь новых костюмов.

— Отлично придумано, мой милый Портос. Но чтобы позволить себе такого рода фантазии, нужно располагать вашим богатством, не говоря уж о времени, которое затрачиваешь на примерку. И к тому же мода так часто меняется.

— Что верно, то верно, — заметил Портос. — Но я тешил себя надеждой, что придумал нечто исключительно хитрое.

— Что же это такое? Черт возьми, я никогда не сомневался в ваших талантах!

— Вы помните те времена, когда Мустон был еще тощим?

— Конечно; это было тогда, когда он был Мушкетоном.

— А когда он начал толстеть?

— Нет, этого я не мог бы сказать. Прошу извинения, мой милый Мустон.

— О, вам нечего просить извинения, — любезно ответил Мустон, — вы были в Париже, а мы… мы в Пьерфоне.

— Так вот, дорогой Портос, — итак, с известного времени Мустон начал толстеть. Ведь вы хотели сказать именно это, не так ли?

— Конечно. И я был этим очень обрадован.

— Черт! Готов вам верить.

— Понимаете ли, — продолжал Портос, — ведь это освобождало меня от хлопот.

— Нет, все еще не понимаю, друг мой. Но если вы мне объясните…

— Сейчас, сейчас… Прежде всего, как вы сказали, это потеря времени, когда даешь снимать с себя мерку, хотя бы раз в две недели. Потом можешь оказаться в дороге, а когда хочешь всегда иметь семь новых костюмов…

Наконец, я терпеть не могу давать с себя снимать мерку. Либо я дворянин, либо не дворянин, черт возьми. Дать себя измерять какому-нибудь проходимцу, который изучает тебя с головы до пят, — это унизительно в высшей степени. Этот народ находит вас слишком выпуклым тут, слишком вдавленным здесь, он знает все ваши достоинства и недостатки. Знаете, когда выходишь из рук портного, чувствуешь себя похожим на крепость, только что досконально изученную шпионом.

— Воистину, Портос, ваши мысли чрезвычайно своеобразны.

— Но вы понимаете, что, будучи инженером…

— И к тому же укрепившим Бель-Иль…

— Так вот, мне пришла в голову мысль, и она, конечно, была бы весьма хороша, если бы не небрежность Мустона.

Д'Артаньян бросил взгляд на Мустона, который ответил на него легким движением тела, как бы желая сказать: «Вы сами увидите, виноват ли я в том, что случилось».

— Итак, я очень обрадовался, — продолжал Портос, — увидев, что Мустон начал толстеть; больше того, чем только мог, я помогал ему нагуливать жир. Я кормил его особо питательной пищей, надеясь, что он сравняется со мной в объеме и тогда я смогу заставить его иметь дело с портными и тем самым избавлю себя от снятия мерок и прочих скучных вещей.

— А! — вскричал д'Артаньян. — Теперь я наконец понимаю… Это спасло бы вас от потери времени и унижений.

— Черт подери! Судите же сами о моей радости, когда после полутора лет отменного и искусно подобранного питания — ибо я взял на себя труд самолично кормить Мустона — этот бездельник…

— Ах, сударь, я и сам немало способствовал этому, — скромно вставил Мустон.

— Это верно. Так вот, судите о моей радости, когда в одно прекрасное утро я обнаружил, что Мустону пришлось повернуться боком, как поворачивался я сам, чтобы протиснуться сквозь потайную дверь, которую эти чертовы архитекторы устроили у меня в Пьерфоне в комнате покойной госпожи дю Валлон. Да, кстати, об этой двери, друг мой; хочу задать вам вопрос, вам, знающему решительно все на свете: какого черта эти плуты архитекторы, которым полагается иметь подобающий глазомер, придумали двери, годные только для тощих?

— Эти двери, — сказал в ответ д'Артаньян, — предназначены для возлюбленных, а возлюбленные по большей части сложения хрупкого и изящного.

— Госпожа дю Валлон не имела возлюбленных, — величественно перебил д'Артаньяна Портос.

— Несомненно, друг мой, несомненно, — поторопился согласиться с ним д'Артаньян, — но, быть может, эти двери были придуманы архитекторами на случай вашей повторной женитьбы.

— Вот это и впрямь возможно, — заметил Портос. Теперь, когда я получил от вас разъяснение относительно этих слишком узких дверей, вернемся к нагуливанию жира Мустоном. Но заметьте себе, что первое имеет прямое отношение ко второму. Я не раз наблюдал, что наши мысли тянутся друг к другу. Подивитесь-ка на это явление, д'Артаньян: я говорил о Мустоне, который начал толстеть, а кончил тем, что вспомнил о госпоже дю Валлон…

— Которая была худощавой.

— Разве это не поразительно?

— Друг мой, один из моих ученых друзей, господин Костар, сделал то же самое наблюдение, что и вы, и он называет это каким-то греческим словом, которого я не запомнил.

— Выходит, что мое наблюдение не отличается новизной! — вскричал Портос, ошеломленный услышанным от д'Артаньяна. — А я думал, что это я первый сделал его.

— Друг мой, этот факт известен еще до Аристотеля, то есть, говоря по-иному, приблизительно вот уже две тысячи лет.

— Но от этого он не становится менее достоверным, — заметил Портос, приходя в восторг от этого совпадения его собственных мыслей с мыслями философов древности.

— Безусловно. Но давайте вернемся к Мустону. Мы оставили его в тот момент, когда он стал толстеть у вас на глазах, ведь, кажется, так?

— Так точно, сударь, — вставил Мустон.

— Продолжаю, — сказал Портос. — Итак, Мустон толстел так успешно, что оправдал все мои чаянья. Он достиг моей мерки, и я смог воочию убедиться в этом, увидев в один прекрасный день на мошеннике мой собственный камзол, в который он позволил себе облачиться; этот камзол обошелся мне очень недешево: одна только вышивка стоила сотню пистолей.

— Я надел его лишь затем, чтоб примерить, сударь, — заметил Мустон.

— Итак, — продолжал Портос, — с этого дня я решил, что отныне все дела с моими портными будет вести Мустон, — с него будут снимать мерку, и во всем этом он полностью заменит меня.

— Чудесно придумано! Просто чудесно! Но ведь Мустон на полтора фута ниже вас ростом.

— Вы правы. Но я велел шить таким образом, чтобы на Мустона костюм был слишком длинным, а на меня в самый раз.

— Какой вы счастливец, Портос! Такие вещи случаются только с вами.

— Да, да! Завидуйте мне, есть действительно чему позавидовать! Это было точно в то самое время, когда я уезжал на Бель-Иль, то есть приблизительно два с половиной года назад. Уезжая, я поручил Мустону — чтобы постоянно иметь на случай нужды приличное модное платье — ежемесячно заказывать себе по костюму.

— И Мустон не исполнил вашего приказания? Нехорошо, Мустон, очень нехорошо!

— Напротив, сударь, напротив!

— Нет, он не забывал заказывать для себя костюмы, но он забыл предупредить меня, что толстеет.

— Господи боже, я в этом нисколько не виноват; ваш портной ни разу не сказал мне об этом.

— За два года этот бездельник расширился в талии ни больше ни меньше, как на целые восемнадцать дюймов, и мои последние двенадцать костюмов шире, чем нужно, от фута до полутора футов.

— Ну, а прежние, сделанные в те времена, когда ваши талии были приблизительно одинаковыми?

— Они успели выйти из моды, и если бы я надел их, у меня был бы вид человека, приехавшего из Сиама и не бывавшего при дворе добрых два года.

— Теперь мне понятны ваши заботы. Сколько же у вас новых костюмов?

Тридцать шесть? И вместе с тем ни одного. Выходит, что нужно сшить тридцать седьмой, а остальные тридцать шесть подарить Мустону.

— Ах, сударь, — обрадовался Мустон, — вы всегда были добры ко мне.

— Черт возьми! Неужели вы думаете, что подобная мысль не приходила мне в голову или что меня останавливают расходы? До празднества в Во остается каких-нибудь двое суток. Я получил приглашение только вчера и немедленно вызвал Мустона, приказав» чтобы он явился сюда с моим гардеробом на почтовых; по я заметил приключившееся со мной несчастье лишь этим утром, и где такой более или менее модный портной, который взялся бы изготовить за это время костюм?

— То есть костюм, расшитый вдоль и поперек золотом?

— Да, я хочу, чтобы золото было повсюду.

— Мы это уладим. В вашем распоряжении трое суток. Вы приглашены на среду, а сейчас воскресенье, и притом утро.

— Это правда. Но Арамис настоятельно просил прибыть в Во за сутки.

— Как, Арамис?

— Да, это приглашение привез Арамис.

— А, понимаю. Вы приглашенный господина Фуке.

— Нет, я приглашен королем. В записке ясно написано: «Г-на дю Валлона предупреждают, что король удостоил включить его в список своих приглашенных».

— Прекрасно! Но все же вы уезжаете с господином Фуке?

— И когда я подумаю, — вскричал Портос, отломив кусок паркета ударом ноги, — когда я подумаю, что у меня не будет костюмов, я готов прямо лопнуть от злости! Мне хочется задушить кого-нибудь или что-нибудь разорвать на части!

— Никого не душите и ничего не рвите на части; я это улажу; наденьте один из тридцати шести ваших костюмов, и поехали вместе к портному.

— Мой посланный обошел этим утром их всех, — И он побывал даже у Порсерена?

— Кто такой Персерен?

— Портной короля, и вы не знаете этого?

— Да, да, конечно, — сказал Портос, делая вид, что портной короля хорошо известен ему, хотя он слышал о нем впервые, — у Персерена, портного его величества короля? Да, да, конечно! Но я думал, что он перегружен работой.

— Конечно, он перегружен работой; но будьте спокойны, Портос, он сделает для меня то, чего не сделал бы ни для кого другого. Только на этот раз вам придется позволить снять с себя мерку, дорогой друг, — Ах, — вздохнул Портос, — это ужасно. Но что же поделаешь?

— Вы поступите, как все, вы поступите, как король.

— Как? И с короля также снимают мерку? И он это терпит?

— Король, дорогой мой, — щеголь. И вы — также, что бы вы об этом ни говорили.

Портос улыбнулся с победным видом:

— Идемте к портному его величества. И раз он снимает мерку с самого короля, мне, право, кажется, что и я могу позволить ему обмерить меня с головы до пят!

XXX

ЧТО ЖЕ ПРЕДСТАВЛЯЛ СОБОЙ МЕССИР ЖАН ПЕРСЕРЕН
Портной короля, мессир Жан Персерен, занимал довольно большой дом на улице Септ-Оноре, близ улицы Арбр-Сек. Это был человек, понимавший толк в красивых тканях, в красивых вышивках и красивом бархате, ибо Персерены из поколения в поколение занимались одним и тем же: шили на королей. Эта профессия их восходит ко временам Карла IX, частенько предававшегося бурным фантазиям, удовлетворить которые было достаточно трудно.

Первый Персерен, подобно Амбруазу Паре, был гугепотом, но наваррская королева, прекрасная Марго, как называли ее в те времена и в литературных произведениях, и в просторечии, пощадила его за то, что ему одному удавались ее удивительные верховые костюмы, скрывавшие кое-какие недостатки ее телосложения и поэтому весьма ценимые ею.

Спасшийся от гибели Персерен в благодарность за это подарил очень красивые и очень дешевые черные телогрейки для королевы Екатерины, которая долго косилась на гугенота, по кончила тем, что была рада его спасению. Персерен, однако, был человеком благоразумным: он слыхал, что ничто не могло быть для гугенота опаснее, чем улыбка королевы Екатерины, и, заметив, что она улыбается ему чаще обычного, поторопился перейти в католичество вместе со всею своей семьей. Став таким образом лицом безупречным, он достиг высокого положения главного портного французской короны.

При Генрихе III, самом кокетливом из королей, это положение стало настолько высоким, что его было бы уместно сравнить с какой-нибудь высочайшей вершиной Кордильер.

Персерен в течение всей своей жизни слыл ловкачом, и, дабы сохранить эту свою репутацию и за гробом, он позаботился о том, чтобы хорошенько поводить за нос смерть: он скончался как раз тогда, когда его воображение начало иссякать. После него остались один сын и одна дочка, достойные его имени; сын — смелый закройщик, точный, как циркуль, дочка — вышивальщица и художница, создававшая прекрасные узоры для вышивок.

Свадьба Генриха IV и Марии Медичи, замечательные траурные наряды названной королевы и несколько слов, вырвавшихся у г-на де Бассомпьера, короля щеголей того времени, обеспечили процветание и второму поколению Персеренов.

Кончено Кончини и его жена Галигаи, блиставшие после этого при французском дворе, пожелали итальянизировать французский костюм и выписали портных из Флоренции. Но Персерен, задетый за живое в своем патриотизме и самолюбии, обратил в ничто чужеземцев своими рисунками узорчатой парчи и своей неподражаемой вышивкой гладью. Дело кончилось тем, что сам Кончини первым отказал своим соотечественникам и так высоко оценил таланты французского мастера, что одевался лишь у него и в тот день, когда Витри застрелил его на мостике во дворе Лувра, на нем был сшитый у Персерена костюм. Этот костюм парижане с удовольствием разорвали на части вместе с прикрываемой им человеческой плотью.

Несмотря на благоволение, которым пользовался Персерен у Кончини, Людовик XIII не обрушил на него кары, великодушно простив его, сохранил за ним его должность. К тому времени, когда Людовик XIII Справедливый явил столь великий пример беспристрастия, Персерен успел уже воспитать двоих сыновей, и один из них испробовал свои силы на свадьбе Анны Австрийской, изготовил для кардинала Ришелье тот самый испанский костюм, в котором кардинал протанцевал сарабанду, создал костюмы для трагедии «Мирам» и пришил к плащу герцога Бекингэма жемчуг, которому суждено было просыпаться на паркет Лувра.

Стать знаменитым нетрудно, если довелось одевать герцога Бекингэма, Сен-Мара, мадемуазель Нинон, де Бофора и Марион де Лорм. И к моменту кончины своего отца Персерен III был в апогее славы.

Тот же Персерен III, старый, прославленный и богатый, одевал и Людовика XIV. У него не было сына, и это составляло печаль его жизни, так как вместе с ним угасала династия, но у него было несколько подающих надежды учеников. У него были также карета, имение, самые рослые во всем Париже лакеи и, по специальному разрешению короля, свора гончих. Он одевал де Лиона и Летелье, оказывая им своеобразное благоволение, но, будучи политиком, воспитанным на государственных тайнах, он никак не мог сделать удачный костюм Кольберу. Это необъяснимо, но тем не менее это так. Великие люди, в чем бы их таланты ни проявлялись, живут неуловимыми и неощутимыми на глаз побуждениями; они действуют, не зная и сами, что именно побуждает их к тому или иному поступку. Великий Персерен (а великим был прозван, вопреки династическим обыкновениям, последний из них) вдохновенно кроил юбку для королевы, придумывал особый фасон плаща для королевского брата или вышивку для какого-нибудь уголка чулок принцессы Генриетты, его супруги, но, несмотря на все свои дарования, не мог запомнить мерку Кольбера.

— Этот человек, — нередко говаривал он, — мне положительно не дается, и я никогда не увижу его в хорошо сшитом костюме, хотя этот костюм и сшит моею иглой.

Само собой разумеется, что Персерен обшивал Фуке, и последний чрезвычайно ценил его мастерство.

Персерону было близко к восьмидесяти, но он все еще был полон сил и вместе с тем до того сухощав, что придворные остряки утверждали, будто ему грозит опасность сломаться. Его слава и состояние были настолько внушительны, что брат короля, и он же некоронованный король щеголей, брал его под руку, беседуя с ним о модах, и даже наименее склонные к платежам придворные, и те не осмеливались затягивать с ним расчеты, ибо Персерен шил в кредит не более одного костюма и никогда не брался за второй, пока не был оплачен первый.

Легко догадаться, что подобный портной отнюдь не гнался за заказчиками; напротив, он был почти недоступен для тех, кто обращался к нему впервые. Вот почему Персерен отказывался обшивать третье сословие или новоиспеченных дворян. Ходила даже молва, утверждавшая, что в благодарность за подаренное Персереном парадное кардинальское одеяние Мазарини сунул ему в карман дворянскую грамоту.

Персерен был остроумен и злоречив. Говорили, что он порядочный волокита и что при своих восьмидесяти годах он снимает мерку, чтобы сшить дамский корсаж, достаточно твердой рукой.

Вот к этому ремесленнику-вельможе и повез д'Артаньян отчаявшегося Портоса.

— Смотрите, дорогой д'Артаньян, оградите знатность такого человека, как я, — говорил Портос по дороге, — столкновения с наглостью этого Персерена, который, должно быть, ре слишком учтив; считаю нужным предупредить, что, если он позволит себе непочтительность, я задам ему хорошую трепку.

— Будучи рекомендованы мною, — отвечал д'Артаньян — вы можете ни о чем не тревожиться и могли бы не тревожиться даже в том случае, если б были совсем не тем, чем являетесь. Или, быть может, Персерен в чем-нибудь виноват перед вами?

— Мне кажется, что однажды…

— Ну, так что же случилось однажды?

— Я послал Мушкетона к бездельнику, который звался этим именем.

— Что же дальше?

— И этот бездельник отказался шить на меня.

— Здесь что-то не то, и это недоразумение нужно выяснить. Мустон, несомненно, напутал.

— Все может быть.

— Он смешал имена.

— Возможно; этот мошенник Мустон никогда не помнит имен.

— Словом, я беру это дело целиком на себя.

— Отлично.

— Велите остановить карету, Портос; мы приехали.

— Как, уже! Да ведь мы у Центрального рынка; а вы говорили, что Персерен живет на углу улицы Арбр-Сек.

— Это верно, по посмотрите-ка хорошенько.

— Я смотрю и вижу…

— Что же вы видите?

— Что мы возле рынка, черт подери.

— Но не хотите же вы, чтобы нагни лошади вскарабкались на карету, которая перед нами.

— Разумеется.

— Ни чтобы предшествующая карета наехала на ту, что стоит перед нею.

— Еще того меньше.

— Ни чтобы та, вторая карета протащилась на брюхе по тридцати или сорока впереди стоящим каретам, которые прибыли раньше, чем мы.

— Ах, бог мой! Вы правы.

— То-то же!

— Сколько народа, сколько народа!

— Каково?

— Что же они тут делают, эти люди?

— Ответ очень прост — они дожидаются своей очереди.

— Вот тебе на! А может быть, актеры Бургундского отеля перебираются на новое место?

— Нет, мой дорогой. Это очередь к Персерену.

— И нам также придется ждать?

— Нет, мы с вами будем хитрее и не столь спесивы, как все остальные.

— Что же мы сделаем?

— Мы сейчас выйдем из кареты, проберемся через толпу пажей и лакеев и войдем в дом, даю вам в этом честное слово, особенно если первым двинетесь вы.

— Идем, — сказал на это Портос.

И, выйдя из кареты, они направились к дому портного.

Причиной этого скопления народа и толчеи было то, что дверь Персерена была заперта, и лакей, стоявший у входа, объяснял знатным заказчикам, что в настоящий момент г-н Персерен решительно никого не может принять.

Тот же лакей конфиденциально сообщил одному вельможе, к которому благоволил, что г-н Персерен занят пятью костюмами для короля и обдумывает у себя в кабинете украшения, цвет и покрой этих костюмов.

Иные, удовлетворившись этим ответом, возвращались домой, в восторге от того, что могут распространить его дальше, другие же, более упорные и настойчивые, требовали, чтобы дверь была открыта немедленно, и среди этих последних бросались в глаза три кавалера с голубой орденской лентой, которым предстояло принять участие в балете на празднестве в Во, ведь балет, разумеется, не состоится, если на них не будет костюмов, скроенных рукой великого Персерена.

Д'Артаньян, пустив перед собой Портоса, силой прокладывавшего путь сквозь толпу, добрался наконец до прилавков, за которыми подмастерья отбивались, как могли, от заказчиков. Мы забыли упомянуть, что Портоса, наравне с прочими, не хотели пропустить в дом, но д'Артаньян, выйдя вперед, произнес: «Именем короля», — после чего они беспрепятственно прошли в дверь.

Этим бедным ребятам — мы имеем в виду подмастерьев — приходилось несладко, и они, в меру сил, пытались удовлетворить в отсутствие хозяина нетерпеливые требования заказчиков, прерывая порой стежок, чтобы ввернуть несколько слов, и когда чья-нибудь оскорбленная гордость или обманутые надежды порождали опасность слишком бурного объяснения, тот, на кого обрушивались особенно яростные нападки, внезапно нырял под прилавок и скрывался под ним.

Вереница недовольных вельмож являла собою картину, во многих отношениях весьма любопытную.

Капитан мушкетеров, отличавшийся быстрым и верным взглядом, сразу же оценил ее по достоинству. Но после того как он бегло оглядел отдельные группы, взгляд его остановился на человеке, сидевшем на табурете прямо против него, причем голова этого человека лишь слегка возвышалась над укрывавшим его прилавком. Это был мужчина лет сорока, с меланхоличным и бледным лицом, с добрыми, светящимися умом глазами. Он рассматривал д'Артаньяна и всех других, подперев рукой подбородок, как спокойный и любознательный наблюдатель. Заметив и узнав нашего капитана, он надвинул на глаза шляпу.

Этот жест, быть может, и привлек внимание д'Артаньяна. Если наше предположение правильно, то человек с опущенной шляпой достиг результата, явно не соответствовавшего его намерениям.

Костюм этого человека был достаточно прост, парик на его голове — самый обыкновенный, и не очень наблюдательные заказчики могли бы счесть его простым подмастерьем, присевшим на табурет за дубовым прилавком и тщательно вышивающим по сукну или бархату.

Впрочем, он слишком часто нагибал голову, чтобы успешно работать руками, д'Артаньян не дал себя обмануть и тотчас же понял, что если этот человек и работает, то уж, конечно, не над какой-нибудь тканью.

— Вот оно что, — сказал капитан, обращаясь к этому человеку, — итак, вы превратились в портного, мой дорогой господин Мольер?

— Тише, господин д'Артаньян! Тише, бога ради, молчите! Ведь вы меня выдаете, меня узнают.

— Что же в этом плохого?

— Плохого тут нет, но…

— Но вы хотите сказать, что и хорошего тоже, не так ли?

— Увы, вы правы, так как я, уверяю вас, был занят рассматриванием очень интересных фигур.

— Продолжайте, господин Мольер. Продолжайте.

Вполне понимаю, насколько это интересно для вас… и но «стану мешать вам в этом занятии, но с условием — скажите, где господин Персерен?

— Охотно скажу — он в своем кабинете. Только…

— Только проникнуть к нему невозможно?

— Он и впрямь совершенно недосягаем.

— Для всех?

— Для всех. Он привел меня в эту комнату, чтобы я йог предаться в свое удовольствие наблюдениям, после чего удалился к себе.

— В таком случае, дорогой господин Мольер, пойдите и скажите ему, что я здесь, хорошо?

— Я! — вскричал Мольер тоном честной собаки, у которой хотят отнять доставшуюся ей на законном основании кость. — Я должен оторваться от моего дела? Ах, господин д'Артаньян, до чего же вы дурно ко мне относитесь!

— Если вы тотчас же не отправитесь предупредить Персерена о том, что я здесь, дорогой господин Мольер, — вполголоса сказал д'Артаньян, — то и я не покажу вам одного из моих друзей, который пришел вместе со мной и тем и предупреждаю вас.

— Вот того, да?

— Да.

Мольер оглядел Портоса взглядом, проникающим в сердца и умы. Этот осмотр показался ему, очевидно, многообещающим, так как он сразу же встал и прошел в соседнюю комнату.

XXXI

ОБРАЗЦЫ
В этот момент толпа начала расходиться, бросая в каждом углу обширного помещения мастерской ворчание или угрозу; она напоминала собой океан во время отлива, оставляющий на прибрежном песке водоросли и пену.

Спустя десять минут появился Мольер и сделал из-за портьеры знак д'Артаньяну. Д'Артаньян поспешил вслед за ним, увлекая вместо с собой Портоса. По довольно запутанным коридорам Мольер привел их в кабинет Персерена. Старик, засучив рукава, перебирал куски роскошной парчи, затканной золотыми цветами. Он хотел посмотреть, какова игра этой ткани при том или ином освещении.

Заметив входящего д'Артаньяна, он отложил материю и пошел навстречу ему, не изображая особых восторгов, без чрезмерных любезностей, но с соблюдением должной учтивости.

— Господин капитан мушкетеров, — обратился он к д'Артаньяну, — вы, конечно, простите меня, не так ли, но я страшно занят.

— Да, да, господин Персерен, слышал, знаю, — костюмами короля. Говорят, что вы шьете его величеству три новых костюма?

— Пять, сударь, пять!

— Три или пять, меня это нисколько не беспокоит. Ведь я знаю, что они будут самыми красивыми на всем свете.

— Да, да, так думают все. Когда они будут закопчены, тогда и станут самыми красивыми на всем свете, по буду оспаривать. Но прежде их следует сшить, господин капитан, а для этого необходимо время.

— О, у вас еще дна дня впереди, и времени в вашем распоряжении даже больше, чем нужно, господин Персерен, — сказал д'Артаньян, напуская на себя полнейшее равнодушие.

Персерен поднял голову, как человек, не привыкший к тому, чтобы ему перечили даже тогда, когда дело идет о какой-нибудь его прихоти, но д'Артаньян по обратил никакого внимания на чело прославленного портного, чародея парчи, которое начало заволакиваться тучами. Он произнес:

— Дорогой господин Персерен, я привел к вам заказчика.

— Что вы, что вы! — угрюмо бросил портной.

— Господина барона дю Валлона де Брасье де Пьерфона, — продолжал д'Артаньян.

Персерен отвесил поклон, не вызвавший никакого чувства симпатии в грозном Портосе, который с той поры, как вошел в кабинет, не переставал искоса смотреть на портного.

— Одного из моих ближайших друзей, — добавил в заключение д'Артаньян.

— К услугам господина барона, но не сейчас, а немного спустя.

— Немного спустя? Но когда же?

— Тогда, когда буду располагать временем.

— То же самое вы сказали моему слуге, — проворчал с недовольным видом Портос.

— Возможно, — ответил портной, — я почти всегда занят по горло.

— Друг мой, — назидательно заметил Портос, — когда хочешь, время найдется.

Персерен побагровел, что у стариков, кожа которых поблекла от старости, всегда является опасным симптомом.

— Сударь, — буркнул он, — вы вольны заказывать себе платья у кого вам будет угодно.

— Погодите, Персерен, погодите, — произнес примирительным тоном капитан мушкетеров, — вы сегодня не слишком любезны. Ну что ж, я произнесу одно слово, которое заставит вас покориться. Барон дружен по только со мной, он к тому же один из друзей господина Фуке.

— Так, так! — промолвил портной. — Это меняет дело, да-да, меняет. Затем, повернувшись к Портосу, он спросил:

— Господин барон из числа сторонников господина суперинтенданта?

— Я сам по себе, — вскрикнул Портос, и как раз в этот момент поднялась портьера, давая проход еще одному свидетелю этой сцепы.

Мольер наблюдал. Д'Артаньян смеялся. Портос мысленно сыпал проклятиями.

— Дорогой Персерен, — поклонился д'Артаньян, — вы сошьете костюм господину барону; это я прошу вас об этом.

— Ради вас — ну что ж, не возражаю, господин капитан.

— Но это еще не все; вы безотлагательно приметесь за этот костюм.

— Раньше чем через неделю — немыслимо.

— Но это все равно, как если бы вы решительно отказали: этот костюм необходим для празднества в Во.

— Повторяю, что это немыслимо, — настаивал на своем упрямый старик.

— Нет, нет, дорогой господин Персерен, погодите отказываться, в особенности если об этом прошу вас и я, — произнес у двери ласковый голос, заставивший д'Артаньяна насторожиться. Это был Арамис.

— Господин д'Эрбле! — воскликнул портной.

— Арамис! — пробормотал д'Артаньян.

— А, наш епископ! — приветствовал его Портос.

— Здравствуйте, д'Артаньян! Здравствуйте, милый Портос! Здравствуйте, дорогие друзья! — сказал Арамис. — Так вот, любезнейший господин Персерен, сшейте костюм господину барону, и я ручаюсь, что, сшив его, вы доставите удовольствие господину фуке.

Произнеся эти слова, он сделал знак Персерену, гласивший: «Берите заказ и прощайтесь с ними». Арамис, по-видимому, пользовался у Персерена даже большим влиянием, чем д'Артаньян; во всяком случае, портной поклонился, показывая тем самым, что он соглашается, и, повернувшись к Портосу, сухо заметил:

— Отправляйтесь к моим подмастерьям, они снимут с вас мерку.

Портос покраснел так, что на него было страшно смотреть.

Д'Артаньян понял, что вот-вот разразится гроза, и, обращаясь к Мольеру, вполголоса произнес:

— Дорогой господин Мольер, вы видите пред собой человека, который считает, что он подвергнет поношению свою честь, если позволит снять мерку со своих костей и своей плоти, дарованных ему господом богом; присмотритесь к этой весьма примечательной личности и используйте, мой высокочтимый Аристофан, свои наблюдения.

Мольер не нуждался в этом совете, он и так не спускал глаз с барона Портоса.

— Сударь, — сказал он, обращаясь к последнему, — если вы соблаговолите пройти вместе со мной, я устрою так, что закройщик, снимая с вас мерку, ни разу не прикоснется к вам.

— Но как же он это проделает, друг мой?

— Я утверждаю, что, снимая с вас мерку, вам не будут докучать локтями, футами или дюймами. Это новый способ, придуманный нами для знатных господ, которые настолько чувствительны, что не могут позволить какой-нибудь деревенщине касаться и ощупывать их. Мы сталкивались с людьми, которые не в состоянии вынести, чтобы с них была снята мерка, — ведь и в самом деле подобная церемония оскорбляет, по-моему, естественное достоинство человека, — так вот, если и вы, сударь, случайно принадлежите к разряду таких людей…

— Черт возьми, полагаю, что да.

— Отлично, господин барон; в таком случае все устроится как нельзя лучше, и вы будете первым, кто испытает на себе придуманный нами способ.

— Но как же все-таки снимут эту чертову мерку?

— Сударь, — ответил, отвешивая поклон, Мольер, — если вы соблаговолите пройти вместе со мной, вы убедитесь в этом собственными глазами.

Арамис наблюдал эту сцену с неослабным вниманием. Быть может, он думал, основываясь на интересе, проявляемом к ней д'Артаньяном, что и он уйдет из кабинета портного вместе с Портосом, чтобы не упустить развязки столь забавно начатой сцены. Но, несмотря на всю свою проницательность, Арамис все же ошибся. Ушли только Портос и Мольер. Д'Артаньян остался у Персерена. Почему же он там остался? Из любопытства, и только; может быть, и ради того, чтобы провести несколько лишних мгновений в обществе Арамиса, своего доброго старого друга. После того как Портос и Мольер удалились, д'Артаньян подошел к епископу, что, по-видимому, не входило в планы последнего.

— И вам нужно новое платье, не так ли, дорогой друг?

Арамис усмехнулся.

— Нет.

— Но ведь вы поедете в Во?

— Поеду, но без нового платья. Вы забываете, дорогой д'Артаньян, что ваннский епископ не настолько богат, чтобы шить себе новое платье к каждому празднеству, — Ба, — сказал, смеясь, мушкетер, — а поэмы, разве мы их больше не пишем?

— О д'Артаньян, — проговорил Арамис, — подобную чепуху я давно уже выбросил из головы.

— Так, так, — произнес д'Артаньян, отнюдь не уверенный в том, что Арамис говорит правду.

Что касается Персерена, то он снова погрузился в рассматривание своей парчи.

— Не думаете ли вы, дорогой д'Артаньян, — улыбнулся Арамис, — что мы стесняем своим присутствием этого славного человека?

«Так вот оно что, — проворчал про себя мушкетер, — это значит ни больше ни меньше, что я стесняю тебя».

Затем он произнес уже вслух:

— Ну что ж, пойдемте; и, если вы так же свободны, как я, любезный мой Арамис…

— Нет, не совсем, я хотел…

— Ах, вам нужно переговорить наедине с Персереном? Почему же вы сразу не предупредили меня об этом?

— Наедине, — повторил Арамис. — Да, да, разумеется, наедине, но только вы, д'Артаньян, не в счет. Никогда, прошу вас поверить, не будет у меня тайн, которых я не мог бы открыть такому другу, как вы.

— О нет, нет, я удаляюсь, — настаивал д'Артаньян, хотя в голосе его и слышалось любопытство; замешательство Арамиса, как бы тонко он его ни маскировал, не укрылось от д'Артаньяна, а он знал, что в непроницаемой душе этого человека решительно все, даже то, что имеет видимость сущего пустяка, подчинено заранее намеченной цели; пусть эта цель была д'Артаньяну неведома и непонятна, но, изучив характер своего давнего друга, он понимал, что она, во всяком случае, должна быть немаловажною.

Арамис, заметив, что у д'Артаньяна появились какие-то подозрения, также стоял на своем:

— Оставайтесь, молю вас: вот в чем, в сущности, дело…

Затем, обернувшись к портному, он начал:

— Дорогой господин Персерен… Я бесконечно счастлив, д'Артаньян, что вы здесь.

— Вот как! —воскликнул капитан мушкетеров, веря в искренность Арамиса еще меньше, чем прежде.

Персерен не пошевелился. Взяв из его рук кусок ткани, в созерцание которой он был погружен, Арамис силой возвратил его к реальной действительности.

— Дорогой господин Персерен, — произнес он, — здесь господин Лебрен, один из живописцев господина Фуке.

«Чудесно, — подумал д'Артаньян, — но при чем тут Лебрен?»

Арамис посмотрел на д'Артаньяна, который сделал вид, будто рассматривает гравюры с изображением Марка Антония.

— И вы хотите, чтобы ему сшили такой же костюм, какие заказаны эпикурейцам? — спросил Персерен.

Произнося с отсутствующим видом эти слова, достойный портной сделал попытку отобрать у Арамиса свою парчу.

— Костюм эпикурейца? — переспросил д'Артаньян тоном следователя.

— Воистину, — сказал Арамис, улыбаясь своей чарующей улыбкой, — воистину самою судьбой предначертано, что д'Артаньян этим вечером проникнет во все наши тайны. Вы, конечно, слышали об эпикурейцах господина Фуке, не так ли?

— Разумеется. Кажется, это своего рода кружок поэтов, состоящий из Лафонтена, Лоре, Пелисона, Мольера и кто его знает, кого еще, и заседающий в Сен-Манде?

— Это верно. Так вот, мы одеваем наших поэтов в форму и зачисляем их на королевскую службу.

— Превосходно! Догадываюсь, что это сюрприз, который господин Фуке готовит для короля. Будьте спокойны! Если тайна господина Лебрена состоит только в этом, я не выдам ее.

— Вы очаровательны, как всегда, дорогой друг. Нот, господин Лебрен к этому непричастен; тайна, к которой он имеет касательство, гораздо значительнее, чем эта.

— Раз она не уступает в значительности первой из ваших тайн, то я предпочитаю но быть посвященным в нее, — заметил д'Артаньян, притворяясь, будто собрался уходить.

— Входите, Лебрен, входите, — сказал Арамис, открывая правой рукой боковую дверь и удерживая левою д'Артаньяна.

— Честное слово, я ничего не понимаю, — буркнул Персерен.

Как говорят в театре, Арамис выдержал паузу.

— Дорогой господин Персерен, — начал он, — вы шьете пять костюмов его величеству, не так ли? Один из парчи, один охотничий из сукна, один из бархата, один из атласа и последний, наконец, из флорентийской ткани?

— Верно, но откуда, монсеньер, вы все это знаете? — спросил изумленный Персерен.

— Все это исключительно просто, сударь: предстоят охота, празднество, концерт, прогулка и прием; пять названных мною тканей предусмотрены этикетом.

— Монсеньер, вы знаете решительно все на свете.

— И многое другое к тому же, будьте спокойны, — пробормотал д'Артаньян.

— Но, — вскричал, торжествуя, портной, — чего вы все же не знаете, хоть вы и великий князь церкви, чего не знает и не узнает никто и что знаем лишь король, мадемуазель де Лавальер и я, это цвет материй и вид украшений, это покрои, это соотношение частей, это костюм в целом!

— Вот с этим всем, — сказал Арамис, — я и хотел бы при вашей помощи ознакомиться, дорогой господин Персерен.

— Никогда! — побледнел перепуганный насмерть портной, хотя Арамис произнес только что приведенные нами слова весьма ласково и даже медоточиво.

Притязания Арамиса показались Персерену после того, как он подумал над ними, настолько несообразными, настолько смешными, настолько чрезмерными, что он сначала тихонечко рассмеялся, затем принялся смеяться все громче и громче и кончил взрывами неудержимого хохота.

Д'Артаньян последовал примеру портного, но не потому, что находил эту просьбу и впрямь смешною; он имел в виду еще больше распалить Арамиса.

Этот последний предоставил им смеяться, сколько они пожелают, и когда они наконец утихли, проговорил:

— На первый взгляд может и в самом деле показаться, что я позволил себе нечто нелепое, — разве не так? Но д'Артаньян, который — воплощенное благоразумие, разумеется, подтвердит, дорогой господин Персерен, что я не мог поступить иначе и должен был обратиться к вам с своей просьбою.

— Как это? — удивился мушкетер, превращаясь в слух; благодаря своему поразительному чутью, он уже понял, что до этой поры действовали только застрельщики, как говорят военные, и что настоящее сражение впереди.

— Как это? — недоверчиво протянул Персерен.

— Почему, — продолжал Арамис, — господин Фуке дает празднество в честь короля? Разве не для того, чтобы сделать ему приятное?

— Верно, — подтвердил Персерен.

Д'Артаньян выразил свое одобрение словам Арамиса кивком головы.

— Каким же образом он может достигнуть этого? Посредством обходительности, любезности, забавных выдумок; посредством целого ряда сюрпризов, вроде того, о котором мы только что говорили, — я имею в виду зачисление на королевскую службу поэтов.

— Прекрасно.

— Речь пойдет еще об одном сюрпризе, дорогой друг. Присутствующий здесь господин Лебрен — живописец, рисующий с исключительной точностью.

— Да, да, — сказал Персерен. — Я видел картины господина Лебрена и отметил себе, что костюмы у него выписаны весьма тщательно. Вот почему я тут же согласился сделать ему костюм, будь он такой же, какой шьется эпикурейцам, или в каком-нибудь ином роде.

— Дорогой господин Персерен, ваше обещание для нас драгоценно, но мы вспомним о нем несколько позже. А сейчас господин Лебрен имеет нужду не в новом костюме, который вы сошьете ему в скором будущем, но в костюмах, изготовленных вами для короля.

Персерен отскочил назад, и д'Артаньян, человек спокойный и выдержанный, привыкший размышлять над тем, что он видит, нисколько не удивился этой необычной резвости Персерена: настолько просьба, с которой Арамис рискнул обратиться к портному, была, и на взгляд капитана, странной и вызывающей.

— Костюмы, изготовленные для короля! Дать скопировать кому бы то ни было костюмы его величества короля?! О господин епископ! Простите меня, но в своем ли уме ваше преосвященство? — закричал бедный портной, окончательно потеряв голову.

— Помогите же, д'Артаньян, — сказал Арамис, расплываясь в улыбке и ничем не выражая досады, — помогите же убедить этого господина. Ведь вы понимаете, в чем тут дело, не так ли?

— Говоря по правде, не очень.

— Как! И вы тоже не понимаете, что господин фуке хочет приготовить сюрприз королю, сюрприз, состоящий в том, чтобы король тотчас же по прибытии в Во увидел там свой новый портрет? И чтобы портрет, написанный с ошеломляющим сходством, изображал его в том же самом костюме, в каком он будет в тот день, когда увидит о гот портрет?

— Так вот оно что, — вскричал мушкетер, почти поверивший Арамису ведь все рассказанное им было настолько правдоподобно, — да, да, дорогой Арамис, вы правы; да, да, ваша мысль просто великолепна. Готов спорить на что угодно, что она исходит от вас, Арамис!

— Не знаю, — ответил с небрежным видом ваннский епископ, — от меня или от господина Фуке…

Затем, обнаружив нерешительность на лице д'Артаньяна, он, наклонившись к Персерену, проговорил:

— Ну что ж, господин Персерен, что же вы молчите? С нетерпением жду ваших слов.

— Я говорю, что…

— Вы хотите сказать, что в вашей воле ответить отказом. Я и сам это знаю и никоим образом не собираюсь насиловать вашу волю, мой милый; скажу больше, мне отлично понятна и та щепетильность, которая препятствует вам пойти навстречу идее господина Фуке; вы страшитесь, как бы не показалось, что вы льстите его величеству. Благородство души, господин Персерен, благородство!

Портной пробормотал что-то невнятное.

— Ив самом деле, это было бы откровенною лестью по отношению к нашему юному государю, — продолжал Арамис. — «Но, — сказал мне господин суперинтендант, — если Персерен откажет вам в вашей просьбе, скажите ему, что он от этого в моих глазах нисколько не потеряет и что я буду и впредь относиться к нему с большим уважением. Только…»

— Только?.. — повторил обеспокоенный Персерен.

— «Только, — продолжал Арамис, — мне придется сказать королю (помните, дорогой господин Персерен, что это говорит господин Фуке, а не я)… мне придется сказать королю: «Государь, у меня было намерение предложить вашему величеству ваше изображение; но щепетильность господина Персерена, быть может преувеличенная, но достойная уважения, воспротивилась этому».

— Воспротивилась! — вскричал портной, испуганный возлагаемой на него ответственностью. — Я противлюсь тому, чего желает господин Фуке, когда дело идет о том, чтобы доставить удовольствие королю? Ах, господин епископ, какое скверное слово сорвалось с ваших уст! Противиться! Благодарение господу, уж я-то не произносил этого слова. Призываю в свидетели капитана мушкетеров его величества. Разве я противлюсь чему-нибудь, господин д'Артаньян?

Д'Артаньян замахал рукою, показывая, что хочет остаться нейтральным; он чувствовал всем своим существом, что тут кроется какая-то неведомая интрига, кто его знает — комедия или трагедия; он проклинал себя за то, что в этом случае так недогадлив, но пока, в ожидании дальнейшего хода событий, решил воздержаться.

Персерен, однако, устрашаемый мыслью, что королю могут сказать, будто он, Персерен, воспротивился подготовке сюрприза, который предполагали сделать его величеству, пододвинул Лебрену кресло и принялся извлекать из шкафа четыре сверкающих золотым шитьем великолепных костюма — пятый пока еще находился в работе у подмастерьев. Он развешивал эти произведения портновского искусства одно за другим на манекенах, привезенных некогда из Бергамо, которые, попав во Францию во времена Кончини, были подарены Персерену и маршалом д'Анкром, — это случилось после поражения итальянских портных, разоренных успешною конкуренцией Персеренов.

Художник приступил к зарисовкам, затем принялся раскрашивать их.

Арамис, стоявший возле него и пристально наблюдавший за каждым движением его кисти, внезапно остановил Лебрена:

— Мне кажется, что вы не вполне уловили тона, дорогой господин Лебрен. Ваши краски обманут вас, и на полотне не удастся воспроизвести полного сходства, которое нам решительно необходимо. Очевидно, чтобы передать оттенки с большей точностью, требуется работать подольше.

— Это верно, — сказал Персерен, — но времени у нас очень мало, и тут, господин епископ, я, согласитесь, совершенно бессилен.

— В таком случае, — спокойно заметил Арамис, — наша попытка обречена на провал, и это произойдет из-за неверной передачи оттенков.

Между тем Лебрен срисовывал ткань и шитье очень точно, и Арамис наблюдал за его работой с плохо скрываемым нетерпением.

«Что за чертову комедию тут разыгрывают?» — продолжал спрашивать себя мушкетер.

— Дело у нас решительно не пойдет, — молвил Арамис. — Господин Лебрен, собирайте свои ящики и сворачивайте холсты.

— Верно, верно! — вскричал раздосадованный художник. — Здесь ужасное освещение.

— Это мысль, Лебрен, да, да, это мысль. А что, если б мы с вами располагали образчиком каждой ткани, и временем, и подобающим освещением…

— О, тогда! — воскликнул Лебрен. — Тогда я готов поручиться, что все будет в порядке.

«Так, так, — сказал себе д'Артаньян, — тут-то и есть узелок всей интриги. Ему требуется образец каждой ткани. Но, черт подери, даст ли ему эти образчики Персерен?»

Персерен, выбитый с последних позиций и к тому же обманутый притворным добродушием Арамиса, отрезал пять образчиков, которые и отдал епископу.

— Так будет лучше. Не правда ли? — обратился Арамис к д'Артаньяну. Ваше мнение по этому поводу?

— Мое мнение, дорогой Арамис, — проговорил д'Артаньян, — что вы неизменно все тот же.

— И следовательно, неизменно ваш друг, — подхватил епископ своим чарующим голосом.

— Да, да, конечно, — громко сказал д'Артаньян. Затем про себя добавил: «Если ты, сверхиезуит, обманул меня, то я отнюдь не хочу быть одним из твоих сообщников, и, чтобы не сделаться им, теперь самое время удалиться». — Прощайте, Арамис, — продолжал д'Артаньян, громко обращаясь к епископу, — прощайте! Пойду поищу Портоса.

— Подождите минутку, — попросил Арамис, засовывая в карман образчики, — подождите, я закончил дела и буду в отчаянии, если не перекинусь на прощание несколькими словами с нашим дорогим другом.

Лебрен сложил свои краски и кисточки, Персерен убрал королевские костюмы в тот самый шкаф, из которого они были извлечены, Арамис ощупал карман, желая удостовериться, что образчикам не грозит опасность вывалиться оттуда, и они все вместе вышли из кабинета портного.

XXXII

КАК У МОЛЬЕРА, БЫТЬ МОЖЕТ, ВПЕРВЫЕ ВОЗНИК ЗАМЫСЕЛ ЕГО КОМЕДИИ «МЕЩАНИН ВО ДВОРЯНСТВЕ»
Д'Артаньян обнаружил Портоса в соседней комнате, но это был уже не прежний озадаченный и раздраженный Портос, а Портос радостно возбужденный, сияющий, любезный, очаровательный. Он оживленно болтал с Мольером, который смотрел на него с восторгом, как человек, не только никогда не видевший ничего более примечательного, но и вообще чего-либо подобного.

Арамис направился прямо к Портосу и протянул ему свою тонкую, белую руку, которая тотчас же потонула в гигантской руке его старого друга. К этой операции Арамис неизменно приступал с некоторым страхом, но на этот раз дружеское рукопожатие не причинило ему особых страданий. Затем ваннский епископ обратился к Мольеру.

— Так вот, сударь, — сказал он ему, — едете ли вы со мной в Сен-Манде?

— С вами, монсеньер, я поеду куда угодно, — ответил Мольер.

— В Сен-Манде! — воскликнул Портос, пораженный короткими отношениями между неприступным ваннским епископом и никому не ведомым подмастерьем.

— Вы увозите, Арамис, этого господина в Сен-Манде?

— Да, — ответил с улыбкой Арамис, — да, увожу его в Сен-Манде, и у нас мало времени.

— И затем, мой милый Портос, — проговорил д'Артаньян, — господин Мольер не совсем то, чем кажется.

— То есть как? — удивился Портос.

— Господин Мольер — один из главных приказчиков Персерена, и его ждут в Сен-Манде, где он должен примерить костюмы, заказанные господином Фуке для эпикурейцев в связи с предстоящим празднеством.

— Да, да! Совершенно верно, — подтвердил Мольер.

— Итак, — повторил Арамис, — если вы закончили ваши дела с господином дю Валлоном, поехали, дорогой господин Мольер!

— Мы кончили, — заявил Портос.

— И довольны? — спросил его д'Артаньян.

— Вполне, — ответил Портос.

Мольер распрощался с Портосом, отвесив ему несколько почтительнейших поклонов, и пожал руку, которую капитан мушкетеров украдкой протянул ему.

— Сударь, — сказал Портос на прощанье с преувеличенной учтивостью, сударь, прошу вас прежде всего о безукоризненной точности.

— Завтра же вы получите ваш костюм, господин барон, — ответил Мольер.

И он удалился вместе с ваннским епископом.

Тогда д'Артаньян, взяв под руку Портоса, спросил его:

— Что же проделал с вами этот портной, сумевший так поправиться вам?

— Что он проделал со мной, мой друг, что он проделал?! — вскричал в восторге Портос.

— Да, я спрашиваю, что же он с вами проделал?

— Друг мой, он сумел сделать то, чего до сих пор не делал ни один из представителей всей портновской породы. Он снял мерку, ни разу не прикоснувшись ко мне.

— Что вы! Расскажите же, друг мой!

— Прежде всего он велел разыскать — уж право ко знаю, где — целый ряд манекенов различного роста, надеясь, что, быть может, среди них найдется что-нибудь подходящее и для меня. Но самый большой — манекен тамбурмажора швейцарцев, — и тот оказался на два дюйма ниже и на полфута меньше в объеме, чем я.

— Вот как!

— Это настолько же истинно, как то, что я имею честь разговаривать с вами, мой дорогой д'Артаньян. Но господин Мольер — великий человек или, по меньшей мере, великий портной, и эти затруднения его ни в малой степени не смутили.

— Что же он сделал?

— О, чрезвычайно простую вещь. Это неслыханно, честное слово, неслыханно! До чего же тупы все остальные, раз они сразу же не додумались до этого способа! От скольких неприятностей и унижений они могли бы избавить меня!

— Не говоря уже о костюмах, мой милый Портос.

— Да, да, не говоря ужо о трех десятках костюмов.

— Но все же объясните мне метод господина Мольера.

— Мольера? Вы зовете его этим именем, так ведь? Ну что ж.

— Да, или Поклепом, если это для вас предпочтительнее.

— Нет, для меня предпочтительнее Мольер. Когда мне захочется вспомнить, как зовут этого господина, я подумаю о вольере, и так как в Пьерфоне у меня есть вольера…

— Чудесно, друг мой! Но в чем же заключается его метод?

— Извольте! Вместо того чтобы расчленять человека на части, как поступают эти бездельники, вместо того чтобы заставлять меня нагибаться, выворачивать руки и ноги и проделывать всевозможные отвратительные и унизительные движения…

Д'Артаньян одобрительно кивнул головой.

— «Сударь, — сказал он мне, — благородный человек должен самолично снимать с себя мерку. Будьте любезны приблизиться к этому зеркалу». Я подошел к зеркалу. Должен сознаться, что я не очень-то хорошо понимал, чего хочет от меня этот Вольер.

— Мольер.

— Да, да, Мольер, конечно, Мольер. И так как я все еще опасался, что с меня все-таки начнут снимать мерку, то попросил его: «Действуйте поосторожнее, я очень боюсь щекотки, предупреждаю вас», — но он ответил мне ласково и учтиво (надо признаться, что он отменно вежливый малый): «Сударь, чтобы костюм сидел хорошо, он должен быть сделан в соответствии с вашей фигурой. Ваша фигура в точности воспроизводится зеркалом. Мы снимем мерку не с вас, а с зеркала».

— Недурно, — одобрил д'Артаньян, — ведь вы видели себя в зеркале; но скажите, друг мой, где ж они нашли зеркало, в котором вы смогли поместиться полностью?

— Дорогой мой, это было зеркало, в которое смотрится сам король.

— Но король на полтора фута ниже.

— Не знаю уж, как это все у них делается; думаю, что они, конечно, льстят королю, но зеркало даже для меня было чрезмерно большим. Правда, оно было составлено из девяти венецианских зеркал — три по горизонтали и столько же по вертикали.

— О друг мой, какими поразительными словами вы пользуетесь! И где-то вы их набрались?

— На Бель-Иле, друг мой, на Бель-Иле. Там я слышал их, когда Арамис давал указания архитектору.

— Очень хорошо, но вернемся к нашему зеркалу.

— Так вот этот славный Вольер…

— Мольер.

— Да, вы правы… Мольер. Теперь-то я уж не спутаю этого. Так вот, этот славный Мольер принялся расчерчивать мелом зеркало, нанося на него линии, соответствующие очертаниям моих рук и плеч, и он при этом все время повторял правило, которое я нашел замечательным: «Необходимо, чтобы платье не стесняло того, кто его носит», — говорил он.

— Да, это великолепное правило, но — увы! — оно но всегда применяется в жизни.

— Вот потому-то я и нашел его еще более поразительным, когда Мольер стал развивать его.

— Так он, стало быть, развивал его?

— Черт возьми, и как!

— Послушаем, как же.

— «Может статься, — говорил он, — что вы, оказавшись в затруднительном положении, не пожелаете скинуть с себя одежду».

— Это верно, — согласился д'Артаньян.

— «Например… — продолжал господин Вольер.

— Мольер!

— Да, да, господин Мольер! «Например, — продолжал господин Мольер, вы столкнетесь с необходимостью обнажить шпагу в тот момент, когда ваше парадное платье будет на вас. Как вы поступите в этом случае?»

«Я сброшу с себя все лишнее», — ответил я.

«Нет, зачем же?» — возразил он.

«Как же так?»

«Я утверждаю, что платье должно сидеть до того ловко, чтобы не стеснять ваших движений, даже если вам придется обнажить шпагу».

«Так вот оно что!»

«Займите оборонительную позицию», — продолжал он. Я сделал такой замечательный выпад, что вылетело два оконных стекла.

«Пустяки, пустяки, — сказал он, — оставайтесь, пожалуйста, в таком положении, как сейчас». Левую руку я поднял вверх и изящно выгнул, так что манжет свисал вниз, а кисть легла сводом, тогда как правая рука была выброшена вперед всего лишь наполовину и защищала грудь кистью, а талию — локтем.

— Да, — одобрил д'Артаньян, — это и есть настоящая оборонительная позиция, позиция, можно сказать, классическая.

— Вот именно, друг мой, — вы нашли подходящее слово. В это время Вольер…

— Мольер!

— Послушайте, д'Артаньян, я, знаете ли, предпочел бы называть его тем, другим именем… как он там еще называется?

— Поклепом.

— Уж лучше пусть он будет Покленом.

— А почему вы рассчитываете запомнить это имя скорее, чем первое?

— Понимаете ли… его зовут Покленом, не так ли?

— Да.

— Ну так я вспомню госпожу Кокнар.

— Отлично.

— Я заменю Кок на Пок и нар на лен, и вместо Кокпар у меня выйдет Поклен.

— Чудесно! — вскричал д'Артаньян, ошеломленный словами Портоса. — Но продолжайте, друг мой, я с восхищением слушаю вас.

— Итак, этот Коклен начертил на зеркале мою руку.

— Простите, но его имя Поклен.

— А я как сказал?

— Вы сказали Коклен.

— Да, вы правы. Так вот, Поклен рисовал на зеркале мою руку; на это ушло, однако, немало времени… он довольно долго смотрел на меня. Я и в самом деле был просто великолепен.

«А вас это не утомляет?» — спросил он меня. «Слегка, — сказал я в ответ, чуть-чуть сгибая колени. — Однако я могу простоять таким образом еще час или больше». — «Нет, нет, я никоим образом не допущу этого! У нас найдутся услужливые ребята, которые сочтут своим долгом поддержать ваши руки, как во время оно поддерживали руки пророков, когда они обращались с мольбой к господу». — «Отлично», — ответил я. «Но вы не сочтете подобную помощь унизительной для себя?» — «О нет, мой милый, — сказал я ему в ответ, — полагаю, что позволить себя поддерживать и позволить снять с себя мерку — это вещи очень и очень различные».

— Ваше рассуждение чрезвычайно глубокомысленно.

— После этого, — продолжал Портос, — он подал знак; подошли двое подмастерьев; один стал поддерживать мне левую руку, тогда как другой, с бесконечной предупредительностью, сделал то же самое с правой.

«Третий подмастерье — сюда!» — крикнул он.

Подошел третий.

«Поддерживайте поясницу господина барона». И подмастерье стал поддерживать мне поясницу.

— Так вы и позировали? — спросил д'Артаньян.

— Так и позировал, пока Покпар расчерчивал зеркало.

— Поклеп, друг мой.

— Вы правы… Поклон. Послушайте, д'Артаньян, я предпочитаю называть этого человека Вольером.

— Хорошо, пусть будет по-вашему.

— Все это время Вольер расчерчивал зеркало.

— Это было неплохо придумано.

— Еще бы! Мне чрезвычайно понравился этот способ; он очень почтителен и отводит каждому его место.

— И чем же все это кончилось?

— Тем, что никто так и не прикоснулся ко мне.

— Кроме трех подмастерьев, которые вас поддерживали.

— Разумеется, но я ужо, кажется, изложил, какое различие между тем, чтобы позволить себя поддерживать, и том, чтобы позволить снять с себя мерку.

— Вы правы, — сказал д'Артаньян, говоря одновременно себе самому:

«Черт возьми, или я глубоко заблуждаюсь, или этот мошенник Мольер и в самом деле получил от меня драгоценный подарок, и в какой-нибудь из его комедий мы вскоре увидим сцепу, списанную с натуры».

Портос улыбался.

— Чему вы смеетесь? — спросил его д'Артаньян.

— Нужно ли объяснять? Я улыбаюсь, так как считаю себя счастливцем.

— Безусловно, я не знаю ни одного человека счастливее вас. Но какое же новое счастье привалило вам, мой милый Портос?

— Поздравьте меня.

— С удовольствием.

— По-видимому, я первый, с кого сияли этим способом мерку.

— Вы уверены в этом?

— Почти. Некоторые знаки, которыми обменялся Вольер с подмастерьями, внушили мне эту уверенность.

— Но, дорогой друг, меня это нисколько не удивляет, раз вы имели дело с Мольером.

— Вольером!

— Да нет же, черт подери! Зовите его, бог с вами, Вольером, но для меня он и впредь будет Мольер. Так вот, я сказал, что меня это нисколько не удивляет, раз вы имели дело с Мольером. Он человек очень смышленый, и именно вы внушили ему блестящую мысль.

— И я уверен, что она послужит ему в дальнейшем.

— Еще бы! Думаю, что она и впрямь послужит ему, и притом весьма основательно. Ибо, видите ли, дорогой мой Портос, из наших сколько-нибудь известных портных не кто иной, как Мольер, лучше всех одевает наших баронов, наших графов и наших маркизов… в точности по их мерке.

Произнеся эти слова, которые мы не собираемся обсуждать ни со стороны остроумия, ни с точки зрения их глубины, д'Артаньян, увлекая за собой Портоса, вышел от Персерена и сел вместе с бароном в карсту. Мы их в пей и оставим и, если это угодно читателю, исследуем в СенМанде за Мольером и Арамисом.

XXXIII

УЛЕЙ, ПЧЕЛЫ И МЕД
Ваннский епископ, весьма недовольный встречей с д'Артаньяном у Персерена, возвратился в Сен-Мапде и достаточно дурном настроении. Мольер, напротив, восхищенный тем, что ему удалось сделать такой превосходный набросок и что, захоти он превратить этот набросок в картину, оригинал у него всегда под рукой, — Мольер вернулся в самом радостном расположении духа.

Вся левая сторона первого этажа дома была заполнена эпикурейцами: тут собрались все парижские знаменитости из числа тех, с кем Фуке был близок. Все они, уединившись в своих углах, занимались, подобно пчелам в ячейках сот, изготовлением меда для королевского пирога, которым Фуке предполагал угостить его величество Людовика XIV на предстоящем празднестве в Во.

Пелисон, подперев рукой голову, возводил фундамент пролога к «Несносным» — трехактной комедии, которую предстояло представить Поклону де Мольер, как говорил д'Артаньян, или Коклену де Вольер, как говорил Портос.

Лоре со всем простодушием, присущим ремеслу журналиста, — ведь журналисты всех времен были всегда простодушными, — сочинял описание еще не состоявшегося празднества в Во.

Лафонтен переходил от одних к другим, как потерянная, рассеянная, назойливая и несносная тень, гудящая и нашептывающая каждому на ухо всякий поэтический вздор. Он столько раз мешал Пелисону сосредоточиться, что тот наконец, подняв недовольно голову, попросил:

— Отыскали бы мне, Лафонтен, хорошую рифму; ведь вы утверждаете, что прогуливаетесь в рощах Парнаса.

— Какая вам нужна рифма? — спросил баснописец, именуемый так г-жой де Севинье.

— Мне нужна рифма к свет.

— Бред, — отвечал Лафонтен.

— По, друг мой, куда же вы сунетесь со своим бредом, когда речь идет о прелестях Во? — вставил Лоре.

— К тому же, — заметил Пелисон, — это не рифма.

— Как так не рифма? — вскричал озадаченный Лафонтен.

— У вас отвратительная привычка, мой милый, привычка, которая помешает вам стать первоклассным поэтом. Вы небрежно рифмуете.

— Вы это и вправду находите, Пелисон?

— Да, нахожу. Знайте же, что всякая рифма плоха, если можно отыскать лучшую.

— В таком случае отныне я пишу только прозой, — сказал Лафонтен, воспринявший упрек Пелисона всерьез. — Я и так не раз уже думал, что я шарлатан, а не поэт, вот что я такое! Да, да, да, это — чистая правда.

— Не говорите этого, друг мой! Вы слишком к себе придирчивы. В ваших баснях много хорошего.

— И для начала, — продолжал Лафонтен, — я сожгу сотню стихов, которые я только что сочинил.

— Где же ваши стихи?

— В голове.

— Но как же вы их сожжете, раз они у вас в голове?

— Это правда. Но если я их не предам сожжению, они навеки застрянут в моем мозгу, и я никогда по забуду их.

— Черт возьми, — заметил Лоре, — это опасно, ведь так недолго и спятить.

— Черт, черт, черт, черт! Как же мне быть?

— Я нашел способ, — предложил Мольер, входя в комнату.

— Какой?

— Сначала вы записываете свои стихи на бумаге, а потом сжигаете их.

— До чего просто! Никогда бы мне не придумать такого! Как же он остроумен, этот дьявол Мольер! — сказал Лафонтен.

Потом, ударив себя по лбу, он добавил:

— Ты всегда будешь ослом, Жан де Лафонтен!

— Что вы говорите, друг мой? — спросил Мольер, подходя к Лафонтену.

— Я говорю, что всегда буду ослом, дорогой собрат, — ответил Лафонтен, тяжко вздыхая и устремив на Мольера опечаленные глаза. — Да, друг мой, — продолжал он со все возрастающей печалью в голосе, — да, да, я, оказывается, прескверно рифмую.

— Это большой недостаток.

— Вот видите! Я негодяй!

— Кто это сказал?

— Пелисон. Разве не так, Пелисон?

Пелисон, погруженный в работу, ничего не ответил.

— Но если Пелисон сказал, что вы негодяй, — воскликнул Мольер, — то выходит, что он нанес вам оскорбление!

— Вы полагаете?

— И, дорогой мой, советую, раз вы дворянин, не оставлять такого оскорбления безнаказанным. Вы когда-нибудь дрались на дуэли?

— Один-единственный раз; мой противник был лейтенантом легкой кавалерии.

— Что же он сделал вам?

— Надо думать, он соблазнил мою жену.

— А, — кивнул Мольер, слегка побледнев.

Но так как признание Лафонтена привлекло внимание остальных, Мольер насмешливо улыбнулся и снова принялся расспрашивать Лафонтена:

— И что же вышло из этой дуэли?

— Вышло то, что противник выбил из моих рук оружие и извинился передо мной, обещая, что его ноги больше не будет у меня в доме, — И вы были удовлетворены?

— Нет, напротив. Я поднял шпагу и твердо произнес: «Послушайте, сударь, я дрался с вами не потому, что вы любовник моей жены, но мне сказали, что я должен драться, и я послал вызов. И поскольку я никогда не был так счастлив, как с того времени, что вы стали ее любовником, будьте любезны по-прежнему бывать у меня или, черт возьми, давайте возобновим поединок». Таким образом, ему пришлось остаться любовником моей дорогой супруги, а я продолжаю быть самым счастливым мужем на свете.

Все разразились хохотом. Один Мольер провел рукой по глазам. Почему?

Чтобы стереть слезу или, быть может, подавить вздох. Увы, известно, что Мольер был моралистом, но не был философом.

— Все равно, — сказал он, — вернемся к началу нашего разговора. Пелисон нанес вам оскорбление.

— Ах да! Я об этом уже забыл. К тому же, Пелисон был тысячу раз прав.

Но что меня огорчает по-настоящему, мой дорогой, так это то, что наши эпикурейские костюмы, видимо, не будут готовы.

— Вы рассчитывали быть на празднестве в вашем костюме?

— И на празднестве, и после празднества. Моя служанка осведомила меня, что мой костюм уже немного несвеж.

— Черт возьми! Ваша служанка права; он более чем несвеж.

— Видите ли, я оставил его на полу у себя в кабинете, и моя кошка…

— Кошка?

— Да, моя кошка окотилась на нем, и от этого он несколько пострадал.

Мольер громко расхохотался. Пелисон и Лоре последовали его примеру.

В этот момент появился ваннский епископ со свертком чертежей и листами пергамента, и будто ангел смерти дохнул ледяным холодом и заморозил непринужденное и игривое воображение; бледное лицо этого человека вспугнуло, казалось, граций, жертвенные дары которым приносил Ксенократ: в мастерской воцарилась мертвая тишина, и все с сосредоточенным видом снова взялись за перья.

Арамис роздал всем присутствующим пригласительные билеты на предстоящее празднество и передал им благодарность от имени Фуке. Суперинтендант, сказал он, занятый работой у себя в кабинете, лишен возможности повидаться с ними, но он просит прислать плоды их дневного труда и доставить ему, таким образом, отдохновение от его упорных ночных занятий.

При этих словах головы всех наклонились. Даже Лафонтен — и он также присел к столу и принялся строчить на листе тонкой бумаги; Пелисон окончательно выправил свой пролог; Мольер сочинил пятьдесят новых стихов, на которые его вдохновило посещение Персерена; Лоре дал статью — пророчество об изумительном празднестве, и Арамис, нагруженный добычей, словно владыка пчел — большой черный шмель, изукрашенный пурпуром и золотом, молчаливый и озабоченный, направился в отведенные ему комнаты. Но прежде чем удалиться, он обратился ко всем:

— Помните, господа, завтра вечером мы выезжаем.

— В таком случае, мне нужно предупредить об этом домашних, — заметил Мольер.

— Да, да, мой бедный Мольер! — произнес, улыбаясь, Лоре. — Он любит своих домашних.

— Он любит, это так, — ответил Мольер, сопровождая свои слова нерпой и грустной улыбкой, — но он любит еще вовсе не означает, что и его любят!

— Что до меня, — сказал Лафонтен, — то меня любят в Шато-Тьерри, в этом я убежден.

В этот момент снова вошел Арамис.

— Кто-нибудь поедет со мной? Я отправляюсь в Париж через четверть часа, мне нужно только переговорить с господином Фуке. Предлагаю свою карету.

— Отлично, — отозвался Мольер. — Принимаю ваше приглашение и тороплюсь.

— А я пообедаю здесь, — сообщил Лоре. — Господин де Гурвиль обещал угостить раками. Предложены мне будут раки…

— Ищи рифму, Лафонтен.

Арамис, смеясь от всего сердца, вышел из комнаты. За ним последовал Мольер. Они уже успели спуститься с лестницы, как вдруг Лафонтен, приотворив дверь, крикнул:

В награду за труды, писаки,

Предложены вам будут раки.

Хохот эпикурейцев усилился и, в тот момент когда Арамис входил в кабинет Фуке, долетел до слуха последнего. Что до Мольера, то Арамис поручил ему заказать лошадей, пока он перемолвится с суперинтендантом несколькими словами.

— О, как они там смеются! — вздохнул Фуке.

— А вы, монсеньер, вы больше уже не смеетесь?

— Я потерял способность смеяться, господин д'Эрбле.

— День празднества подходит.

— А деньги уходят.

— Не говорил ли я вам, что это моя забота?

— Вы мне сулили миллионы.

— Вы и получите, их на следующий день после прибытия короля.

Фуке обратил на Арамиса пристальный взгляд и провел своей ледяною рукой по влажному лбу. Арамис понял, что суперинтендант сомневается в нем или думает, что не в его силах добыть обещанные им деньги. Мог ли Фуке поверить, что неимущий епископ, бывший аббат, бывший мушкетер, сможет достать подобную сумму?

— Вы сомневаетесь? — спросил Арамис.

Фуке улыбнулся и покачал головой.

— Недоверчивый вы человек!

— Дорогой д'Эрбле, — сказал Фуке, — если я упаду, то, по крайней мере, с такой высоты, что, падая, разобьюсь.

Потом, встряхнув головой, как бы затем, чтобы отогнать подобные мысли, он спросил:

— Откуда вы теперь, друг мой?

— Из Парижа. И прямо от Персерена.

— Зачем же вы сами ездили к Персерену? Не думаю, чтобы вы придавали такое уж большое значение костюмам наших поэтов.

— Нет, но я заказал сюрприз.

— Сюрприз?

— Да, сюрприз, который вы сделаете его величеству королю.

— И он дорого обойдется?

— В каких-нибудь сто пистолей, которые вы дадите Лебрену.

— А, так это картина! Ну что ж, тем лучше! А что она будет изображать?

— Я расскажу вам об этом позднее. Кроме того, я заодно посмотрел и костюмы наших поэтов.

— Вот как! И они будут нарядными и богатыми?

— Восхитительными! Лишь у немногих вельмож будут равные им. И все заметят различие между придворными, обязанными своим блеском богатству, и теми, кто обязан им дружбе.

— Вы, как всегда, остроумны и благородны, дорогой мой прелат!

— Ваша школа, — ответил ваннский епископ.

Фуке пожал ему руку.

— Куда вы теперь?

— В Париж, лишь только вы вручите мне письмо к господину де Лиону.

— А что вам нужно от господина де Лиона?

— Я хочу, чтобы ни подписал приказ.

— Приказ об аресте? Вы хотите кого-нибудь засадить в Бастилию?

— Напротив, я хочу освободить из нее одного бедного малого, одного молодого человека, можно сказать ребенка, который сидит взаперти почти десять лет, и все за два латинских стиха, которые он сочинил против иезуитов.

— За два латинских стиха! За два латинских стиха томиться в тюрьме десять лет? О, несчастный!

— Да.

— И за ним нет никаких других преступлений?

— Если не считать этих стихов, он столь же ни в чем не повинен, как вы или я.

— Ваше слово?

— Клянусь моей честью.

— И его зовут?

— Сельдон.

— Нет, это ужасно! И вы знали об этом и ничего мне не сказали?

— Его мать обратилась ко мне только вчера, монсеньер.

— И эта женщина очень бедна?

— Она дошла до крайней степени нищеты.

— Господи боже, ты допускаешь порой такие несправедливости, и я понимаю, что существуют несчастные, которые сомневаются в твоем бытии!

Фуке, взяв перо, быстро написал несколько строк своему коллеге де Лиону. Арамис, получив из рук Фуке это письмо, собрался уходить, — Погодите, — остановил его суперинтендант.

Он открыл ящик и, вынув из него десять банковых билетов, вручил их Арамису. Каждый билет был достоинством в тысячу ливров.

— Возьмите, — сказал Фуке. — Возвратите свободу сыну, а матери отдайте вот это, по только не говорите ей…

— Чего, монсеньер?

— Того, что она на десять тысяч ливров богаче меня; она скажет, пожалуй, что как суперинтендант я никуда не гожусь. Идите! Надеюсь, что господь благословит тех, кто не забывает о бедных.

— И я тоже надеюсь на это, — ответил Арамис, пожимая с чувством руку Фуке.

И он торопливо вышел, унося письмо к Лиону и банковые билеты для матери бедняги Сельдона. Прихватив с собой Мольера, который уже начал терять терпение, он снова помчался в Париж.

XXXIV

ОПЯТЬ УЖИН В БАСТИЛИИ
На башенных часах Бастилии пробило семь; знаменитые башенные часы, как, впрочем, и вся обстановка этого ужасного места, были пыткой для несчастных узников, напоминая им о страданиях, которые им предстоят в течение ближайшего часа; часы Бастилии, украшенные лепкою во вкусе того времени, изображали св. Петра в оковах.

Наступил час ужина. Скрипя огромными петлями, — распахивались тяжелые двери, пропуская подносы и корзины с различными кушаньями, качество которых, как мы знаем от самого де Безмо, находилось в прямой зависимости от звания узника.

Нам известны уже теории, разделяемые на этот счет почтенным Безмо, полновластным распорядителем гастрономических удовольствий в шеф-поваром королевской тюрьмы. Поднимаемые по крутым лестницам и набитые снедью корзины несли на дне честно наполненных важных бутылок хоть немного забвения заключенным.

В этот час ужинал и сам комендант. Сегодня он принимал гостя, и вертел на его кухне вращался медленное обычного. Жареные куропатки, обложенные перепелами и, в свою очередь, окружающие шпигованного зайчонка; куры в собственном соку, окорок, залитый белым вином, артишоки из Страны Басков и раковый суп, не считая других супов, а также закусок, составляли ужин коменданта.

Безмо сидел за столом, потирая руки и не отрывая взгляда от ваннского епископа, который, шагая по комнате в высоких сапогах, словно кавалерист, весь в сером, со шпагою на боку, беспрестанно повторял, что он голоден, и выказывал признаки живейшего нетерпения.

Господин де Безмо де Монлезен не привык к откровенности его преосвященства ваннского монсеньера, а между тем Арамис в этот вечер, придя в игривое настроение, делал ему признание за признанием. Прелат снова стал похожим на мушкетера. Епископ шалил, что касается до Безмо, то он с легкостью, свойственной вульгарным натурам, в ответ на несколько большую, чем обычно, непринужденность в обращении своего гостя, стал держать себя недопустимо развязно.

— Сударь, — обратился он к Арамису, — ибо называть вас монсеньером я, говоря по правде, сегодня вечером не решаюсь.

— Вот и хорошо, — сказал Арамис, — зовите меня, пожалуйста, сударем; ведь я в сапогах.

— Так вот, сударь, знаете ли вы, кого вы мне сегодня напоминаете? «Нет, честное слово, не знаю! — ответил ваннский епископ, наливая себе вина. — Надеюсь все же, что прежде всего я напоминаю вам приятного гостя.

— И не одного, а двоих. Франсуа, друг мой, закройте окно; как бы ветер не обеспокоил его преосвященство господина епископа.

— И пусть он оставит нас, — добавил Арамис. — Ужин додан, а съесть его мы сумеем и без лакея. Люблю посидеть в небольшом обществе, наедине с другом.

Безмо почтительно поклонился.

— Мы сможем сами поухаживать за собою, — продолжал Арамис.

— Идите, Франсуа, — приказал Безмо, — итак, я говорил, что ваше преосвященство напоминаете мне не одного, а двоих; один из них весьма знаменит — это покойный кардинал, великий кардинал, тот, что взял Ла-Рошель — у него, кажется, были такие же сапоги, как у вас.

— Да, клянусь честью! — воскликнул Арамис. — Ну а кто же второй?

— Второй — это некий мушкетер, очень красивый, очень храбрый, очень дерзкий, очень счастливый, который из аббата сделался мушкетером, а из мушкетера — аббатом.

Арамис снизошел до улыбки.

— Из аббата, — продолжал Безмо, ободренный улыбкой его преосвященства епископа ваннского, — из аббата епископом, а из епископа…

— Ах, сделайте милость, остановитесь! — сказал Арамис.

— Говорю вам, сударь, я вижу в вас кардинала.

— Оставим это, любезнейший господин де Безмо. И хотя, как вы заметили, на мне сегодня кавалерийские сапоги, тем не менее я не хотел бы ссориться с церковью даже на один этот вечер.

— А все-таки у вас дурные намерения, монсеньер.

— О, сознаюсь, дурные, как все мирское.

— Вы бродите по городу, по переулкам, в маске?

— Вот именно, в маске.

— И по-прежнему пускаете в ход вашу шпагу?

— Пожалуй, что так, но только в тех случаях, когда меня вынуждают к этому. Будьте добры, кликните Франсуа.

— Вино перед вами.

— Он мне нужен не для вина: здесь очень жарко, а окно между тем закрыто.

— Когда я ужинаю, то всегда закрываю окно, чтобы не слышать, как проходит патруль или прибывают курьеры.

— Вот как… значит, если окно открыто, вы слышите их?

— Слишком хорошо, а это всегда неприятно. Вы понимаете?

— Но здесь положительно задыхаешься. Франсуа!

Франсуа немедленно явился на зов.

— Откройте, прошу вас, окно, любезнейший Франсуа, — произнес Арамис.

— Ведь вы разрешите, господин де Безмо?

— Монсеньер, вы здесь у себя дома, — ответил комендант.

Франсуа отворил окно.

— Знаете, — заговорил де Безмо, — теперь, после того как граф де Ла Фер возвратился к своим пенатам в Блуа, вы, пожалуй, будете чувствовать себя совсем одиноким. Ведь он давний ваш друг, не так ли?

— Вы знаете это не хуже меня, Безмо; ведь вы служили в мушкетерах в одно время с нами.

— Ну, с друзьями я ни бутылок, ни лет не считаю.

— И вы правы. Но я испытываю к графу де Ла Фер не только любовь, я глубоко уважаю его.

— Ну а я, как ни странно, — сказал комендант, — предпочитаю ему шевалье д'Артаньяна. Вот человек, который пьет хорошо и долго. Такие люди, по крайней мере, не таят своих мыслей.

— Безмо, напоите меня нынешним вечером: давайте пировать, как бывало; обещаю, что если у меня на сердце есть какая-нибудь печаль, вы сможете увидеть ее, как увидели бы брильянт на дне своего стакана.

— Браво! — крикнул Безмо.

Он налил себе полный стакан вина и выпил его, радуясь от всего сердца при мысли о том, что грехопадение его преосвященства епископа совершается не без его участия.

Поглощенный своими мыслями и вином, он не заметил, что Арамис внимательно прислушивается к каждому звуку, доносящемуся с главного двора крепости.

Часов около восьми, в то время как Франсуа подавал пятую бутылку вина, во двор въехал курьер, и хотя прибытие его сопровождалось изрядным шумом, Безмо ничего не услышал.

— Черт его побери! — проговорил Арамис.

— Что? Кого? — встрепенулся Безмо. — Надеюсь, не вино, которое вы сейчас пьете, и не того, кто им угощает вас?

— Нет; ту лошадь и только ее, которая производит не меньше шума, чем эскадрон в полном составе.

— Ну, так это курьер, — буркнул, не прекращая возлияний, Безмо. Черт бы его унес! И поскорее, чтобы нам больше не слышать о нем. Ура!

Ура!

— Вы обо мне забываете, любезный Безмо. У меня стакан пуст, — молвил Арамис, указывая на свой хрустальный бокал.

— Клянусь, вы меня восхищаете… Франсуа, вина!

Вошел Франсуа.

— Вина, каналья, и самого лучшего!

— Слушаю, сударь, но… там приехал курьер.

— Я сказал: к черту!

— Сударь, однако…

— Пусть передаст дежурному, завтра посмотрим. Завтра у нас будет время, завтра будет светло, — ответил солдату Безмо, причем заключительные слова он произнес нараспев.

— Ах, сударь, сударь… — проворчал невольно солдат.

— Будьте осторожнее! — сказал Арамис.

— В чем, дорогой господин д'Эрбле? — спросил полупьяный Безмо.

— Письмо, посланное коменданту цитадели с курьером, бывает порой приказом…

— Почти всегда.

— А разве приказы посылаются не министрами?

— Да, конечно, но…

— А разве министры не скрепляют своей подписью подписи короля?

— Может быть, вы и правы. Но все это очень досадно, когда сидишь вот так, перед вкусной едой, наедине с другом. Ах, сударь, простите, я позабыл, что это я угощаю вас ужином и что говорю с будущим кардиналом.

— Оставим это, любезный Безмо, и вернемся к вашему солдату по имени Франсуа.

— Но что же он сделал?

— Он ворчал.

— Напрасно!

— Да, но так как он все же ворчал, то возможно, что там происходит что-нибудь необычное. Может быть, Франсуа нисколько не виноват в том, что ворчал, а виноваты вы, не пожелав его выслушать.

— Виноват? Я виноват перед Франсуа? Это уж слишком!

— Виноваты в уклонении от служебных обязанностей. Простите, но я счел долгом сделать вам замечание, которое кажется мне довольно серьезным.

— Возможно, что я не прав! — заикаясь, сказал Безмо. — Приказ короля священен. Но приказ, который приходит за ужином, повторяю снова, чтоб его черт…

— Если б вы позволили себе нечто подобное по отношению к великому кардиналу, — а, дорогой мой Безмо? — да если б к тому же приказ оказался спешным…

— Я это сделал, чтобы не беспокоить епископа; разве, черт возьми, это не оправдание?

— Не забывайте, Безмо, что и я носил когда-то мундир и привык иметь дело с приказами.

— Значит, вы желаете…

— Я желаю, друг мой, чтобы вы выполнили ваш долг.

Да, я прошу вас исполнить его, хотя бы ради того, чтобы вас не осудил этот солдат.

Франсуа все еще ждал.

— Пусть принесут приказ короля, — сказал, приосаниваясь, Безмо и прибавил шепотом:

— Знаете, что в нем будет написано? Что-нибудь в таком роде: «Будьте осторожны с огнем поблизости от порохового склада». Или:

«Следите за таким-то, он быстро бегает». Ах, когда бы, монсеньер, вы только знали, сколько раз меня внезапно будили посреди самого сладкого, самого безмятежного сна; сломя голову летели сюда гонцы лишь затем, чтобы передать мне записку, содержащую в себе следующие слова: «Господин де Безмо, что нового?» Видно, что люди, которые теряют время для писания подобных приказов, никогда сами не ночевали в Бастилии. Узнали б они тогда толщину моих стен, бдительность офицеров и количество патрулей.

Ну, ничего не поделаешь, монсеньер! Это и есть их настоящее ремесло мучить меня, когда я спокоен, и тревожить, когда я счастлив, — прибавил Безмо, кланяясь Арамису. — Предоставим же им занижаться их ремеслом.

— А вы занимайтесь вашим, — добавил, улыбаясь, епископ; при этом он устремил на Безмо настолько пристальный взгляд, что слова Арамиса, несмотря на ласковый тон, прозвучали для коменданта как приказание.

Франсуа возвратился. Безмо взял у него посланный к нему министром приказ. Он неторопливо распечатал его я столь же неторопливо прочел.

Арамис, делая вид, что пьет, сквозь хрусталь бокала наблюдал за хозяином.

— Ну, что я вам говорил! — проворчал Безмо.

— А что? — спросил ваннский епископ.

— Приказ об освобождении. Скажите на милость, хороша новость, чтобы из-за нее беспокоить нас?

— Хороша для того, кого она касается непосредственно, и против этого вы, вероятно, не станете возражать, мой дорогой комендант.

— Да еще в восемь вечера!

— Это из милосердия.

— Из милосердия, пусть будет так; но его оказывают негодяю, томящемуся от скуки, а не мне, развлекающемуся в доброй компании, — сердито бросил Безмо.

— Разве это освобождение потеря для вас? Что же, узник, которого теперь у вас отбирают, содержался в особых условиях?

— Как бы не так! Дрянь, жалкая крыса; он сидел на пяти франках в день.

— Покажите, — попросил Арамис, — или, быть может, это нескромность?

— Нисколько, читайте.

— Тут написано: спешно. Вы видели?

— Восхитительно! Спешно! Человек, который сидит у меня добрые десять лет! И его спешат выпустить, и притом сегодня же, и притом в восемь вечера!

И Безмо, пожав плечами с выражением царственного презрения, бросил приказ на стол и снова принялся за еду.

— У них бывают такие порывы, — проговорил он все еще с полным ртом. В один прекрасный день хватают человека, кормят его десять лет сряду, а мне беспрестанно пишут: «Следите за негодяем!» или: «Держите его построже!» А затем, когда привыкнешь смотреть на узника как на человека опасного, тут вдруг, без всякого повода и причины, вам объявляют: «Освободите». И еще надписывают на послании: Спешно! Признайтесь, монсеньер, что тут ничего другого не остается, как только пожать плечами.

— Что поделаешь! — вздохнул Арамис. — Возмущаешься, а приказ все-таки выполняешь.

— Конечно! Разумеется, выполняешь!.. Но немного терпения!.. Не следует думать, будто я раб.

— Боже мой, любезнейший господин де Безмо, кто же думает о вас нечто подобное. Всем известна свойственная вам независимость.

— Благодарение господу!

— Но известно также и ваше доброе сердце.

— Ну, что о нем говорить!

— И ваше повиновение вышестоящим. Видите ли, Безмо, кто был солдатом, тот останется им на всю жизнь.

— Вот поэтому я и оказываю беспрекословное повиновение, и завтра, на рассвете, узник будет освобожден.

— Завтра?

— На рассвете.

— Но почему не сегодня, раз на пакете и на самом приказе значится спешно?

— Потому что сегодня мы с вами ужинаем, и для нас это также достаточно спешное дело.

— Дорогой мой Безмо, хоть я сегодня и в сапогах, все же я не могу не чувствовать себя духовным лицом, и долг милосердия представляется мне вещью более неотложной, чем удовлетворение голода или жажды. Этот несчастный страдал достаточно долго; вы сами только что говорили, что в течение целых десяти лет он был вашим нахлебником. Сократите же ему хоть немного его страдания! Счастливая минута ожидает его, дайте же ему поскорей насладиться ею, и господь вознаградит вас за это годами блаженства в раю.

— Таково ваше желание?

— Я прошу вас об этом.

— Сейчас, посреди нашего ужина?

— Умоляю вас; поступок такого рода стоит десяти benedicite [176].

— Пусть будет по-вашему. Только нам придется доедать ужин холодным.

— О, пусть это вас не смущает!

Безмо откинулся на спинку своего кресла, чтобы позвонить Франсуа, и повернулся лицом к входное двери.

Приказ лежал на столе. Арамис воспользовался теми несколькими мгновениями, пока Безмо не смотрел в его сторону, и обменял лежавшую на столе бумагу на другую, сложенную совершенно таким же образом и вынутую им из кармана.

— Франсуа, — сказал комендант, — пусть пришлют ко мне господина майора и тюремщиков из Бертодьеры.

Франсуа, поклонившись, пошел выполнять приказание, и собеседники остались одни.

XXXV

ГЕНЕРАЛ ОРДЕНА
Наступило молчание, во время которого Арамис не спускал глаз с коменданта. Тому, казалось, все еще не хотелось прервать посередине ужин, и он искал более или менее основательный предлог, чтобы дотянуть хотя бы до десерта.

— Ах! — воскликнул он, найдя, по-видимому, такой предлог. — Да ведь это же невозможно!

— Как невозможно, — сказал Арамис, — что же тут, дорогой друг, невозможного?

— Невозможно в такой поздний час выпускать заключенного. Не зная Парижа, куда он сейчас пойдет?

— Пойдет куда сможет.

— Вот видите, это все равно что отпустить на волю слепого.

— У меня карета, и я отвезу его, куда он укажет.

— У вас ответ всегда наготове. Франсуа, передайте господину майору, пусть он откроет камеру господина Сельдона, номер три, в Бертодьере.

— Сельдон? — равнодушно переспросил Арамис. Вы, кажется, сказали Сельдон?

— Да. Так зовут того, кого нужно освободить.

— О, вы, вероятно, хотели сказать — Марчиали.

— Марчиали? Что вы! Нет, нет, Сельдон.

— Мне кажется, что вы ошибаетесь, господин де Безмо.

— Я читал приказ.

— И я тоже.

— Я прочел там имя Сельдона, да еще написанное такими вот буквами!

И господин де Безмо показал свой палец.

— А я прочитал Марчиали, и такими вот буквами.

И Арамис показал два пальца.

— Давайте выясним, — сказал уверенный в своей правоте Безмо, — вот приказ, и стоит только еще раз прочесть его…

— Вот я и читаю Марчиали, — развернул бумагу Арамис. — Смотрите-ка!

Безмо взглянул, и рука его дрогнула.

— Да, да! — произнес он, окончательно поверженный в изумление. Действительно Марчиали. Так и написано: Марчиали!

— Ага!

— Как же так? Человек, о котором столько твердили, о котором ежедневно напоминали! Признаюсь, монсеньер, я решительно отказываюсь понимать.

— Приходится верить, раз видишь собственными глазами.

— Поразительно! Ведь я все еще вижу этот приказ и имя ирландца Сельдона. Вижу. Ах, больше того, я помню, что под его именем было чернильное пятно, посаженное пером.

— Нет, пятна тут не видно, — заметил Арамис.

— Как так не видно? Я даже поскреб песок, которым его присыпали.

— Как бы то ни было, дорогой господин де Безмо, — сказал Арамис, — и что бы вы там ни видели, а приказ предписывает освободить Марчиали.

— Приказ предписывает освободить Марчиали, — машинально повторил Безмо, пытаясь собраться с мыслями.

— И вы этого узника освободите. А если ваше доброе сердце подсказывает вам освободить заодно и Сельдона, то я ни в какой мере не стану препятствовать этому.

Арамис подчеркнул эту фразу улыбкой, ирония которой окончательно открыла Безмо глаза и придала ему храбрости.

— Монсеньер, — начал он, — Марчиали — это тот самый узник, которого на днях так таинственно и так властно домогался посетить некий священник, духовник нашего ордена.

— Я не знаю об этом, сударь, — ответил епископ.

— Однако это случилось не так давно, дорогой господин д'Эрбле.

— Это правда, но у нас так уж заведено, чтобы сегодняшний человек не знал, что делал вчерашний.

— Во всяком случае, — заметил Безмо, — посещение духовника иезуита осчастливило этого человека.

Арамис, не возражая, снова принялся за еду и питье. Безмо, не притрагиваясь больше ни к чему из стоявшего перед ним на столе, снова взял в руки приказ и принялся тщательно изучать его.

Это разглядывание при обычных обстоятельствах, несомненно, заставило бы покраснеть нетерпеливого Арамиса; но ваннский епископ не впадал в гнев из-за таких пустяков, особенно если приходилось втихомолку признаться себе самому, что гневаться было чрезвычайно опасно.

— Ну так как же, освободите ли вы Марчиали? — поинтересовался Арамис.

— О, да у вас выдержанный херес с отличным букетом, любезнейший комендант!

— Монсеньер, — отвечал Безмо, — я выпущу заключенного Марчиали лишь после того, как повидаю курьера, доставившего приказ, и, допросив его, удостоверюсь в том…

— Приказы пересылаются запечатанными, и о содержании их курьер не осведомлен. В чем же вы сможете удостовериться?

— Пусть так, монсеньер; в таком случае, я отошлю его назад в министерство, и пусть господин де Лион либо отменит, либо подтвердит этот приказ.

— А кому это нужно? — холодно спросил Арамис.

— Это нужно, чтобы не впасть, монсеньер, в ошибку, это нужно, чтобы тебя не могли обвинить в недостатке почтительности, которую всякий подчиненный должен проявлять по отношению к вышестоящим, это нужно, чтобы неукоснительно выполнять обязанности, возлагаемые на тебя службой.

— Прекрасно; вы говорите с таким красноречием, что я положительно восхищаюсь вами. Вы правы, подчиненный должен быть почтителен по отношению к вышестоящим: он виновен, если впадает в ошибку, и подлежит наказанию, если не выполняет своих обязанностей или позволяет себе преступить законы, к соблюдению которых его обязывает служба.

Безмо удивленно посмотрел на епископа.

— Из этого вытекает, — продолжал Арамис, — что для успокоения собственной совести вы намерены посоветоваться с начальством?

— Да, монсеньер.

— И что если лицо, стоящее выше вас, прикажет вам выполнить то-то и то-то, вы окажете ему полное повиновение?

— Можете в этом не сомневаться.

— Хорошо ли вы знаете королевскую руку, господин де Безмо?

— Да, монсеньер.

— Разве на этом приказе об освобождении нет подписи короля?

— Есть, но, быть может, она…

— Подложная? Не это ли вы имели в виду?

— Это бывало.

— Вы правы. Ну а что вы скажете о подписи де Лиона?

— Я вижу и ее на этой бумаге; но если можно подделать королевскую подпись, то с еще большим основанием можно предположить, что и подпись де Лиона подложная.

— Вы делаете поистине гигантские успехи в логике, дорогой господин де Безмо, — сказал Арамис, — и ваша аргументация неоспорима. Но какое, собственно, у вас основание считать подписи на этом приказе подложными?

— Очень серьезное: отсутствие подписавших его ничто не доказывает, что подпись его величества — подлинная, и здесь нет господина де Лиона, который мог бы удостоверить, что это действительно королевская подпись.

— Ну, господин де Безмо, — проговорил Арамис, смерив коменданта орлиным взглядом, — я настолько близко принимаю к сердцу ваши сомнения, что сам возьмусь за перо, если вы подадите мне его.

Безмо подал перо.

— И лист бумаги, — добавил Арамис.

Безмо подал бумагу.

— И я сам, находясь в вашем присутствии и не подавая по этой причине повода к каким-либо сомнениям и колебаниям, напишу вам приказ, которому вы, я полагаю, окажете подобающее доверие, сколь бы недоверчивым вы ни были.

Безмо побледнел перед этой непоколебимой уверенностью. Ему показалось, что голос только что улыбавшегося и веселого Арамиса стал зловещим и мрачным, что восковые свечи, освещавшие комнату, превратились в погребальные, а стаканы с вином — в полные крови чаши.

Арамис принялся писать. Оцепеневший Безмо, нагнувшись над его плечом, читал слово за словом: «AMDG» — писал епископ и начертил крест под четырьмя буквами, означавшими ad majorem Dei gloriam [177]. Затем он продолжал:

«Нам угодно, чтобы приказ, присланный г-ну де Безмо де Монлезен, королевскому коменданту замка Бастилии, был признан действительным и немедленно приведен в исполнение».

Подпись: д'Эрбле, божией милостью генерал ордена

Безмо был так потрясен, что черты его лица исказились до неузнаваемости: он стоял с полуоткрытым ртом и остановившимися глазами, не шевелясь, не издавая ни звука. В обширной зале слышалось только жужжание мухи, носившейся вокруг свеч.

Арамис, не удостаивая даже взглянуть на того, кого он обрекал на столь жалкую участь, вынул из кармана небольшой футляр с черным воском; он запечатал письмо, приложив печать, висевшую у него на груди под камзолом, и, когда процедура была закончена, молча отдал его Безмо.

Комендант посмотрел на печать тусклым и безумным взглядом; руки его тряслись. Последний проблеск сознания мелькнул на его лице; вслед за тем, словно пораженный громом, он тяжело рухнул в кресло.

— Полно, полно, — сказал Арамис после длительного молчания, во время которого комендант понемногу пришел в себя, — не заставляйте меня поверить, будто присутствие генерала ордена так же страшно, как присутствие самого господа бога, и что люди, увидев его, умирают. Мужайтесь!

Встаньте, дайте мне руку и повинуйтесь.

Ободренный, если и не вполне успокоенный, Безмо повиновался приказанию Арамиса, поцеловал его руку и встал.

— Немедленно? — пробормотал он.

— О, никогда не следует пересаливать, мой гостеприимный хозяин; садитесь на ваше прежнее место, и давайте окажем честь этому чудеснейшему десерту.

— Монсеньер, я не в силах оправиться после такого удара; я смеялся, шутил с вами, я осмелился быть на равной с вами ноге.

— Молчи, старый приятель, — возразил епископ, почувствовавший, что струна натянута до предела и что грозит опасность порвать ее, — молчи!

Пусть каждый из нас живет своей собственной жизнью: тебе — мое покровительство и моя дружба, мне — твое беспрекословное повиновение. Уплатим же честно нашу взаимную дань и предадимся веселью.

Безмо задумался: ему представились все последствия, какие могут обрушиться на него за то, что он уступил домогательствам и по подложному приказу освободил заключенного, и, сопоставив с этим гарантию, которую давал официальный приказ генерала, он счел ее недостаточно веской.

Арамис угадал, какие мысли мучила коменданта.

— Дорогой мой Безмо, — заговорил он, — вы простак. Бросьте же наконец вашу привычку предаваться раздумьям, когда я сам даю себе труд думать за вас.

Безмо снова склонился пред Арамисом.

— Что же мне делать? — спросил он.

— Как вы освобождаете ваших узников?

— У меня есть регламент.

— Отлично, действуйте по регламенту, дорогой мой.

— Если это особа важная, то я отправляюсь к ней в камеру вместе с майором и лично освобождаю ее.

— Но разве этот Марчиали важная птица? — небрежно заметил Арамис.

— Не знаю, — отвечал комендант. Он произнес эти слова таким тоном, точно хотел сказать: «Вам это известно лучше моего».

— Раз так, если вы не знаете этого, то, по-моему, вам следует поступить с Марчиали так же, как вы поступаете с мелкими сошками.

— Хорошо. Регламент велит, чтобы тюремщик или кто-нибудь из числа младших офицеров привели заключенного в канцелярию к коменданту.

— Ну что ж, это весьма разумно. А затем?

— А затем узнику вручают ценные вещи, отобранные у него при заключении в крепость, платье, а также бумаги, если приказ министра не содержит каких-либо иных указаний.

— Что же говорит приказ министра относительно этого Марчиали?

— Ничего: этот несчастный прибыл сюда без ценностей, без бумаг, почти без одежды.

— Видите, как удачно все складывается! Право, Безмо, вы делаете из мухи слона. Оставайтесь же здесь и прикажите привести узника в канцелярию.

Безмо повиновался. Он позвал своего лейтенанта и отдал ему приказание, которое тот, не задумываясь, передал по назначению. Спустя полчаса со двора донесся звук закрываемой двери: это была дверь темницы, выпустившей на волю свою многолетнюю жертву.

Арамис задул свечи, освещавшие комнату; он оставил только одну-единственную свечу, поместив ее позади двери. Этот трепетный свет не позволял взгляду сосредоточиться на окружающих предметах. Он множил их и изменял их очертания.

Послышались приближавшиеся шаги.

— Ступайте навстречу своим подчиненным, — проговорил Арамис, обращаясь к Безмо.

Комендант повиновался. Сержант и тюремщики удалились. Безмо возвратился в сопровождении узника. Арамис стоял в тени; он видел все, но сам был невидим.

Безмо взволнованным голосом ознакомил молодого человека с приказом, возвращавшим ему свободу. Узник выслушал его не шевельнувшись, не проронив ни слова.

— Клянетесь ли вы, — таково требование регламента, — сказал комендант, — никогда, ни при каких обстоятельствах не разглашать того, что вы видели или слышали в стенах Бастилии?

Узник заметил распятие; он поднял руку и поклялся.

— Теперь, сударь, вы свободны располагать собою; куда намерены вы отправиться?

Узник оглянулся по сторонам, точно искал покровительства, на которое, очевидно, рассчитывал.

Арамис выступил из скрывавшей его тени.

— Я здесь, — поклонился он, — и готов оказать вам услугу, сударь, которую вам будет угодно потребовать от меня.

Узник слегка покраснел, но без колебания подошел К Арамису и взял его под руку.

— Да хранит вас господь под своею святою дланью! — произнес он голосом, поразившим Безмо своей твердостью и заставившим его содрогнуться.

Арамис, пожимая руку Безмо, спросил:

— Не повредит ли вам мой приказ? Не боитесь ли вы, что в случае, если бы пожелали у вас пошарить, он будет обнаружен среди ваших бумаг?

— Я хотел бы оставить его у себя, монсеньер, — ответил Безмо. — Если бы его у меня нашли, это было бы верным предвестием моей гибели, но в этом случае вы стали бы моим могущественным и последним союзником.

— Как ваш сообщник, не так ли? — пожимая плечами, сказал Арамис. Прощайте, Безмо!

Ожидавшие во дворе лошади нетерпеливо били копытами.

Безмо проводил епископа до крыльца.

Арамис, пропустив в карету своего спутника первым, вошел в нее следом за ним и, не отдавая кучеру никаких других приказаний» молвил:

— Трогайте!

Карета загремела по булыжнику мощеных дворов. Впереди нее шел офицер с факелом, отдавая возле каждой караульни приказание пропустить.

Все время, пока перед ними одна за другою открывались рогатки, Арамис сидел чуть дыша; можно было расслышать, как у него в груди колотится сердце. Узник, забившись в угол, не подавал признаков жизни. Наконец толчок, более резкий, чем все предыдущие, оповестил их о том, что последняя сточная канава осталась уже позади. За каретой захлопнулись последние ворота, выходившие на улицу Сент-Антуан. Ни справа, ни слева нигде больше не было стен; повсюду небо, повсюду свобода, повсюду жизнь.

Лошади, сдерживаемые сильной, рукой, медленно трусили до середины предместья. Отсюда они пошли рысью.

Мало-помалу, оттого ли, что они постепенно разгорячились, или оттого, что их подгоняли, они набирали все большую и большую скорость, и уже в Берси карета, казалось, летела. Не замедляя хода, неслись они так вплоть до Вильнев-Сен-Жорж, где их ожидала подстава. Затем вместо пары дальше к Мелену карету повезла уже четверка. На мгновение они остановились посреди Сенарского леса. Приказание остановиться было отдано, очевидно, заранее, так как Арамис не подал к этому ни малейшего знака.

— Что случилось? — спросил узник, точно пробуждаясь от долгого сна.

— Монсеньер, прежде чем ехать дальше, я должен побеседовать с вашим высочеством.

— Подождем более удобного случая, сударь.

— Лучшего случая не представится, ваше высочество; мы среди леса, и никто не услышит нас.

— А кучер?

— Кучер этой подставы глухонемой.

— Я к вашим услугам, господин д'Эрбле.

— Угодно ли вам остаться в карете?

— Да, мне здесь удобно, и я ее полюбил; ведь в ней я вернулся на волю.

— Подождите, монсеньер… нужно принять еще одну меру предосторожности. Мы на большой дороге; тут могут проехать верховые или кареты и, увидев нас, подумают, что с нами стряслась какая-нибудь беда. Если они предложат нам помощь, это будет для нас чрезвычайно стеснительно.

— Прикажите кучеру выехать на какую-нибудь боковую дорогу.

— Я так и предполагал, монсеньер.

Прикоснувшись к немому, Арамис указал ему, что нужно сделать. Тот, сойдя с козел, взял лошадей под уздцы и отвел их на заросшую густою травой извилистую тропу, где в эту безлунную ночь царила тьма столь же непроницаемая, как за пологом, который чернее черных чернил.

— Слушаю вас, — сказал принц Арамису, — но чем это вы занялись?

— Разряжаю свои пистолеты, так как теперь, монсеньер, они нам уже не понадобятся.

XXXVI

ИСКУСИТЕЛЬ
— Мой принц, — начал, оборачиваясь к своему спутнику, Арамис, — хотя я не более чем жалкое, немощное создание, хотя ум у меня не более чем посредственный, хотя я один из низших в ряду разумных существ, тем не менее мне всегда удавалось, говоря с людьми, проникать в их самые сокровенные мысли, читая эти мысли на их лице, этой живой маске, наброшенной на наш разум, чтобы скрывать его истинные движения. Но сейчас, в этой кромешной тьме, при той сдержанности, которую я встречаю в вас, я ничего не могу прочесть в ваших чертах, и я предчувствую, сколько труда мне предстоит положить, чтобы добиться от вас полной искренности. Итак, умоляю вас, не из любви ко мне, ибо подданный не должен иметь веса на тех весах, что держат в своих руках короли, но из любви к себе самому, запомните каждое мое слово, каждую интонацию моего голоса, поскольку в серьезных обстоятельствах, в которых мы с вами вскоре окажемся, они приобретут такой смысл и такое значение, каких никогда еще не имело ни одно слово, произнесенное на нашей земле.

— Слушаю, — повторил принц с решимостью в голосе, — слушаю, ничего не домогаясь от вас и, что бы вы ни сказали, ничего не боясь.

И он еще глубже уселся в мягкие подушки кареты, стремясь не только быть невидимым своему спутнику, но в не подавать никаких признаков жизни.

Кругом была непроглядная ночь. Густая и непроницаемая мгла опускалась, казалось, с верхушек переплетающихся ветвями деревьев. В карете было совершенно темно: ее плотный верх не пропустил бы в нее ни малейшей частички света даже в том случае, если бы какой-нибудь светящейся точке и удалось пробиться сквозь клубившийся на лесной дороге туман.

— Монсеньер, — продолжал Арамис, — вам известна история нынешних правителей Франции. Король провел свое детство в таком же затворничестве, как то, в котором протекли ваши детские годы, в такой же скудости и такой же безвестности. Только вместо рабства тюрьмы, безвестности, одиночества и скудости, скрытых от людских взоров, ему пришлось терпеть все обиды, все несчастья и унижения на виду у всех, под лучами беспощадного солнца, имя которому — королевская власть. Ведь трон залит таким сиянием, что даже небольшое пятно на нем кажется несмываемой грязью, и всякий ореол славы на его фоне представляется только пятном. Король страдал, он злопамятен, и он будет мстить. Он будет плохим королем. Не стану утверждать, что он прольет столько Же крови, сколько пролил Людовик Одиннадцатый или Карл Девятый, — он не испытал в прошлом таких оскорблений, какие испытали они, — но все же он будет лить кровь и поглотит и государственную казну, и состояние своих подданных, потому что в свое время ему были ведомы и унижения, и нужда в деньгах. Сравнивая достоинства и недостатки короля Франции, я прежде всего стараюсь внести успокоение в свою совесть, и моя совесть оправдывает меня.

Арамис сделал паузу. Он остановился не с тем, чтобы слушаться, не нарушена ли чем-нибудь тишина леса, но с тем, чтобы в глубине души еще раз проверить высказанную им мысль и дать ей время запечатлеться в уме его собеседника.

— Все, что свершает бог, делается ко благу, — продолжал ваннский епископ, — я в этом до того убежден, что уже давно приветствовал его выбор, павший на меня и сделавший меня хранителем той самой тайны, которую я помог вам раскрыть. Богу, который осуществляет высшую справедливость и который предвидит решительно все, для выполнения великого дела понадобилось острое, стойкое, не останавливающееся ни перед чем орудие. Это орудие — я. Во мне есть и необходимая острота, и упорство, и стойкость; я правлю окутанным тайной народом, взявшим себе девизом девиз самого бога: patiens quia aeternus — терпелив, ибо вечен.

Принц взглянул на своего собеседника.

— Я угадываю, ваше высочество, — заметил Арамис, — что вы подняли только что голову и что народ, о котором я сейчас вспомнил и которым я управляю, поверг вас в изумление. Вы не знали, что имеете дело с королем. Да, ваше высочество, вы имеете дело с королем, но с королем смиренного, обездоленного народа: смиренного, потому что вся сила его в унижении; обездоленного, потому что никогда или почти никогда народ мой не жнет в этом мире того, что посеял, и не вкушает плодов, что взрастил. Он трудится ради высшей идеи, он накопляет по крупицам свое могущество, чтобы наделить им избранника, и, собирая каплю по капле свой пот, создает вокруг него облако, которое гений этого человека, в свою очередь, должен превратить в ореол, позлащенный лучами всех корон христианского мира. Такой человек сейчас подле вас, мой принц. Теперь вы видите, что он извлек вас из бездны ради воплощения великого замысла и что ради этого замысла он хочет вознести вас над любой земной властью, над собою самим.

Принц слегка коснулся руки Арамиса.

— Вы говорите, — сказал он, — о религиозном ордене, во главе которого вы стоите. Я заключаю из ваших слов, что в тот день, когда вы пожелаете низвергнуть того, кого сами же вознесли, дело будет сделано без труда и человек, созданный вами, окажется в ваших руках.

— Вы заблуждаетесь, монсеньер, — ответил епископ. Никогда я не взял бы на себя такое тяжелое бремя, чтобы сыграть с вашим высочеством столь жестокую, столь непорядочную игру, если бы не имел в виду ваших интересов наравне со своими. Нет, в тот день, когда вы будете возвеличены, вы будете возвеличены навсегда; поднявшись, вы оттолкнете подножие на такое расстояние от себя, что не будете видеть его, и ничто не станет напоминать вам о его праве на вашу признательность.

— О сударь!

— Ваше душевное побуждение, монсеньер, свидетельствует о чистоте вашей души. Благодарю вас, ваше высочество! Поверьте, что я стремлюсь к большему, нежели ваша признательность; я уверен, что, достигнув поставленной нами цели, вы сочтете меня еще более достойным вашего дружеского расположения, и тогда вдвоем с вами мы свершим дела столь великие, что вспоминать о них будут в веках.

— Выскажитесь, сударь, яснее, откройте мне все без утайки, кто я сейчас и кем, как вы утверждаете, стану завтра.

— Вы сын короля Людовика Тринадцатого, вы брат короля Людовика Четырнадцатого, прямой и законный наследник французского трона. Если бы король оставил вас при себе, как оставил при себе принца, вашего младшего брата, он сохранил бы за собою право на царствование. Только врачи и бог могли бы это право оспаривать. Но врачи всегда больше любят короля царствующего, чем того, который не облечен властью. Что до бога, то он допустил ваше изгнание, принц, лишь для того, чтобы в конце концов возвести вас на французский престол. Ваше право на царствование оспаривают — значит, вы располагаете им; у вас отняли право на трон — значит, вы имели на него право; пролить вашу кровь, как проливают кровь ваших слуг, не осмелились — значит, в вас течет священная кровь. Теперь взгляните, сколь многое даровал вам господь, тот господь, которого вы столько раз обвиняли. Он дал вам черты лица, рост, возраст и голос вашего брата, и все, что побуждало ваших врагов преследовать вас, все это станет причиной вашего триумфального воскресения. Завтра, или послезавтра, или как только это станет возможным, царственный призрак, живая тень короля Людовика Четырнадцатого воссядет на его трон, откуда волею бога, доверенной для претворения в жизнь рукам человеческим, он будет низвергнут навеки и навсегда.

— Я надеюсь, — произнес принц, — что кровь моего брата также священна.

— Вы сами решите его судьбу.

— Тайну, которую обратили против меня…

— Вы обратите против него. Что сделал он, чтобы скрыть ее от вас? Он скрывал вас. Живой портрет короля, вы разоблачили бы заговор Мазарини и Анны Австрийской. У вас, мой принц, появятся такие же основания упрятать того, кто, сделавшись узником, будет доходить на вас так же, как вы, сделавшись королем, будете походить на него.

— Возвращаюсь к тому, о чем уже говорил. Кто будет его охранять?

— Тот, кто охранял вас.

— Вы знали об этой тайне, и вы воспользовались ею в моих интересах.

Кто еще, кроме вас, знает ее?

— Королева-мать и госпожа де Шеврез.

— Чего можно от них ожидать?

— Ничего, если таково будет ваше желание.

— Как так?

— Как же они узнают вас, если вы сами не захотите быть узнанным?

— Вы правы. Но есть и другие препятствия. Мой брат женат: не могу же я жить с женой моего брата.

— Я добьюсь, что Испания даст согласие на развод; этого требуют интересы вашей новой политики, а также человеческая мораль.

— Но, попав в тюрьму, король, несомненно, заговорит.

— С кем? Со стенами? К тому же бог не оставляет своих замыслов незавершенными. Всякий значительный план должен повести к результатам и подобен геометрическому расчету. Запертый в темнице король не будет для вас такой же помехой, какой были для него вы, пока он властвовал. Бог создал его душу нетерпеливой и гордой. Больше того, он обезоружил и расслабил ее, приучив к почестям и к неограниченной власти. Желая, чтобы конечным итогом того геометрического расчета, о котором я имел честь говорить, явилось ваше восшествие на престол: и гибель всего враждебного вам, бог принял решение прекратить в скором будущем страдания побежденного, быть может, даже одновременно с вашими. Он подготовил и душу и тело его к тому, чтоб агония была недолгой. Попав в тюрьму частным лицом, наедине со своими сомнениями, лишенный всего, но привыкший к скромной и размеренной жизни, вы смогли выдержать испытание. Другое дело ваш брат; сделавшись узником, забытый всеми, сдерживаемый тюремными стенами, он не вынесет горечи унижения, и господь примет душу его, когда на то воспоследует его воля, то есть в весьма непродолжительном времени.

Жалобный и протяжный крик ночной птицы прервал мрачную речь Арамиса.

— Я предпочел бы, чтобы низложенный нами король был бы отправлен в изгнание, это было бы человечнее, — вздрогнув, сказал Филипп.

— Этот вопрос будет решен самим королем после его восшествия на престол, — ответил ваннский епископ. — А теперь, прошу вас, скажите, ясно ли изложена мною задача? Согласовано ли ее решение с вашими предварительными расчетами и пожеланиями, ваше высочество?

— Да, сударь, да, вы вспомнили обо всем, пожалуй, за исключением двух вещей.

— А именно?

— Давайте поговорим и о них с тою же откровенностью, с какой мы вели весь предшествующий разговор. Поговорим о причинах, которые могут вызвать крушение наших надежд, об опасностях, которые нас ожидают.

— Они были б огромными, бесчисленными, ужасными в неодолимыми, если бы, как я имел честь уже говорить, все обстоятельства не способствовали тому, чтобы свести их на нет. Не существует ни малейшей опасности ни для вас, ни для меня, но это только в том случае, если ваше бесстрашие и настойчивость равны тому совершенному сходству с ныне царствующим королем, которым вас наделила природа. Повторяю, опасности нет, существуют только препятствия. Это слово, которое я нахожу во всех языках, никогда не было доступно моему пониманию, и если бы я был королем, я бы приказал уничтожить его, как нелепое и ненужное.

— Но есть препятствие, сударь, исключительной важности, есть опасность воистину неодолимая, и вы забыли о ней. Есть совесть, которая кричит, и раскаяние, которое Гложет.

— Да, да, вы правы, — ответил епископ, — есть слабость сердца, и вы напомнили мне о ней. Да, вы правы, это и впрямь одно из труднейших препятствий. Лошадь, которую страшит ров, прыгает прямо на середину его и разбивается насмерть. Человек, скрещивающий дрожащей рукой свое оружие с вражеским, гибнет. Это верно! Да, это верно!

— Есть ли у вас брат? — спросил молодой человек Арамиса.

— Я одинок, — ответил тот сухим и нервическим голосом, похожим на выстрел из пистолета.

— Но есть ли на земле кто-нибудь, к кому бы вы испытывали любовь?

— Никого! Впрочем, нет, я люблю вас, ваше высочество.

Молодой человек погрузился в молчание, и притом такое глубокое, что даже собственное дыхание показалось Арамису чрезмерно шумным.

— Монсеньер, — проговорил он, нарушая молчание, — я еще не высказал вашему высочеству всего, что хотел, еще не подал всех добрых советов, еще не ознакомил с иными полезными соображениями, которые у меня для вас наготове. Не следует ослеплять сверкающей молнией того, кто любит потемки; не следует оглушать великолепным грохотом пушек тех, которые любят деревенскую тишину и поля. Монсеньер, я знаю, что именно требуется для вашего счастья; выслушайте меня внимательно и постарайтесь запомнить мои слова. Вы любите небо, зеленеющие луга, живительный свежий воздух. Я знаю восхитительные края, затерянный рай, уголок 'земли, где, наедине с собой, свободный, не ведомый никому, среди лесов, цветов и струящихся вод, вы забудете обо всем, что, искушая господа бога, вам предлагало сейчас человеческое безумие. О, выслушайте меня, мой принц, я ни в малой мере не потешаюсь над вами. Ведь и у меня есть душа, и я угадываю, в каком смятении находится ваша. Я не воспользуюсь вашей слабостью, чтобы расплавить вас в горниле моей воли, моей прихоти или моего честолюбия.

Либо все, либо ничего. Вы подавлены, больны, изнемогаете от напряжения, которого потребовал от вас этот один-единственный час свободы. Для меня это верный признак того, что вы не выдержите долгих усилий. Так давайте же ограничимся более скромной, более соразмерной с вашими силами жизнью.

Бог мне свидетель, что, стремясь избавить вас от навязанного мною же великого испытания, я думаю только о вашем счастье.

— Говорите! Говорите, я слушаю вас! — сказал принц с живостью, заставившей Арамиса задуматься.

— В Нижнем Пуату, — продолжал ваннский епископ, — я знаю кантон, о существовании которого никто во Франции даже не подозревает. На двадцать лье, монсеньер, тянутся там озера, заросшие камышом и травой; среди них острова, покрытые лесом. Эти громадные болота, одетые тростником, точно плотною мантией, тихие и глубокие, дремлют под ласковыми лучами южного солнца. Несколько рыбачьих семейств, ютящихся на плотах, связанных из стволов тополей и ольхи, неторопливо перемещается в этих водах с места на место. Эти плавучие дома передвигаются по прихоти ветра. Когда их случайно принесет к берегу, спящий рыбак даже не просыпается, настолько неприметен бывает толчок. Иногда рыбак и по собственному желанию пристает к берегу; это бывает тогда, когда он видит здесь разнообразных птиц, которых он бьет из мушкета или ловит в силки. Рыба сама идет к нему в сети, и ему остается лишь выбирать ту, которая покрупнее. Ни горожанин, ни солдат, никто никогда не заглядывает в эти края. Под ласковым солнцем зреет там виноград, и черные или белые гроздья его наливаются благородным соком. Вы будете жить в этих местах жизнью древнего человека. Вы будете всесильным властелином кудлатых собак, удочек, ружей и плавучего дома. Вы проживете там долгие годы в безопасности и изобилии, никем не узнанный, совершенно преображенный. Принц, в этом кошельке тысяча пистолей: это больше, чем нужно, чтобы скупить все болота, о которых я говорю, и прожить там столько лет, сколько отмерено вам вашей судьбой, самым богатым, самым счастливым из всех тамошних жителей. Примите же мое предложение с тем же чувством, с каким я его делаю, то есть радостно и легко. Мы немедля отпряжем от кареты двух лошадей; немой кучер, мой верный слуга, отвезет вас в этот благословенный край; вы будете ехать ночами, а днем отдыхать. И у меня, по крайней мере, будет удовлетворение от сознания, что оказанная вам мною услуга отвечала вашим желаниям. Я сделаю хотя бы одного человека счастливым. Быть может, богу это будет приятнее, чем если бы я сделал этого человека могущественным. Это гораздо труднее!

Что же вы ответите мне, монсеньер? Вот деньги. О, не раздумывайте! В Пуату вам не грозит никакая опасность, разве что схватить лихорадку. И то местные знахари вылечат вас за ваши пистоли. Если же вы поставите на другую карту, вы рискуете быть убитым на троне или задушенным в каземате тюрьмы! Клянусь душой! — теперь, взвесив и то и другое, клянусь моей жизнью! — я бы на вашем месте заколебался.

— Сударь, — ответил принц, — прежде чем принять то или иное решение, я хотел бы покинуть карету, походить по твердой земле и прислушаться к голосу, которым по воле бога глаголет природа. Через десять минут я сообщу мой ответ.

— Ступайте, принц, — сказал Арамис и низко, почтительно поклонился ему: так торжественно и так царственно прозвучал голос, произнесший эти слова.

XXXVII

КОРОНА И ТИАРА
Арамис покинул карету первым и, распахнув перед молодым человеком дверцу, стал возле нее. Он видел, как тот, дрожа всем телом, ступил на мох и сделал несколько неуверенных шагов. Бедный узник, казалось, разучился ходить по земле.

Это было 15 августа, около одиннадцати часов вечера;тяжелые тучи, предвещавшие непогоду, охватили все небо, не допуская на землю ни малейшего проблеска света. Впрочем, привыкнув немного к окружающей тьме, глаз начинал различать границу между дорогой и окаймлявшим ее подлеском — все кругом было непроницаемо черным, и только дорога на этом фоне представлялась темно-серым пятном. Но запах травы и еще более резкий и свежий запах дубов, теплый, насыщенный воздух, впервые после стольких лет окутавший все его тело, невыразимое наслаждение свободой среди полей и лесов говорили столь пленительным для него языком, что, несмотря на всю сдержанность, почти скрытность, о которой мы постарались дать читателю представление, принц позволил себе отдаться нахлынувшим на него чувствам и радостно и легко вздохнул.

Затем, медленно поднимая все еще тяжелую голову, он принялся жадно ловить струи воздуха, напоенные самыми разнообразными ароматами и живительные для его начинающего освобождаться от привычной скованности лица.

Скрестив руки на груди, как бы затем чтобы не дать ей разорваться под наплывом этого доселе не ведомого ему блаженства, он с восторгом вдыхал этот новый для него воздух, веющий по ночам под сводами леса. Небо, на которое он смотрел, шум воды, живые существа, копошащиеся, как он чувствовал, вокруг него, — разве это не сама жизнь, и не безумец ли Арамис, полагавший, что в нашем мире можно мечтать о чем-то другом?

Пленительные картины существования на лоне природы, существования, не знающего ни забот, ни страхов, ни стеснений, налагаемых чужой волей, море счастливых, неизменно предстающих пред юным воображением дней — вот воистину та приманка, на которую может попасться несчастный узник, замученный каменными стенами своего каземата и зачахший в спертой атмосфере Бастилии. И такую приманку показал ему он, Арамис, предложивший и тысячу пистолей, лежавших наготове в карете, и волшебный Эдем, скрытый в дебрях Нижнего Пуату.

Таковы были размышления Арамиса, который с неописуемою тревогой следил за этим безмолвным шествием радостей, поочередно охватывавших Филиппа, и видел, что он все глубже и глубже уходил в мир, порождаемый его воображением. И действительно, принц, поглощенный своими думами, лишь ногами продолжал оставаться на бренной земле, тогда как душа его, вознесшись к подножию престола господня, молила даровать ему хотя бы луч света, дабы он мог наконец разрешить свои колебания, от чего зависела его жизнь или смерть.

Для ваннского епископа эти мгновения были ужасными. Никогда еще не стоял он лицом к лицу с несчастьем, чреватым столь значительными последствиями. Неужели же этой стальной душе, привыкшей к тому, что неодолимых препятствий не существует, и шутя справлявшейся с любыми из них, не знавшей, что значит быть слабою и побежденною, неужели же ей суждена неудача в ее столь безмерно великом замысле, и все — лишь оттого, что ею не предусмотрено впечатление, которое могут оказать на плоть человеческую листья деревьев, омытые струями свежего воздуха.

Арамис, пригвожденный к месту своим отчаяньем и своими сомнениями, напряженно следил за раздиравшей душу Филиппа борьбой, которую вели за нее два враждебных друг другу таинственных ангела. Эта пытка продолжалась ровно десять минут, испрошенных молодым человеком у Арамиса. В течение всех этих десяти минут, этой вечности для Филиппа и Арамиса, Филипп не отрывал своих глаз от неба, и они были печальными, влажными и молящими, Арамис не отрывал своих глаз от Филиппа, и они были жадными, горящими и пожирающими.

Вдруг голова молодого человека склонилась, мысль его вернулась на землю. Видно было, как взгляд его становился все более жестким, как морщился лоб, как рот принимал выражение суровой решимости; потом взор его снова стал неподвижным. И на этот раз в нем отразилось сияние мирского величия, на этот раз он был похож на взгляд сатаны, показывающего с вершины горы царства и власть земную на соблазн Иисусу. Лицо Арамиса просветлело. Филипп быстрым и нервным движением схватил его за руку.

— Идем, — произнес он, — идем за короной Франции, — Это ваше решение, принц? — спросил Арамис.



— Да.

— И непреклонное?

Филипп не удостоил его ответом. Он взглянул на епископа, как бы спрашивая его: да разве возможно отступать от уже принятого решения?

— Такие взгляды, как тот, что вы только что метнули в меня, огненными чертами рисуют характер, — произнес Арамис, склоняясь над рукой Филиппа.

— Вы будете великим монархом, монсеньер, верьте мне!

— Вернемся к нашему разговору, прошу вас. Я, кажется, уже сказал, что желаю уяснить себе две весьма существенных вещи: во-первых, каких опасностей и препятствий нам следует ожидать, и на это вами было отвечено, и во-вторых, каковы условия, которые вы мне поставите. Ваш черед говорить, господин д'Эрбле.

— Условия, принц?

— Конечно. Пустяки такого рода не могут остановить меня посередине пути, и надеюсь, вы не нанесете мне оскорбления, предположив, будто я настолько наивен, что могу верить в вашу полную незаинтересованность в нашем деле. Итак, без всяких уловок, без опасений откройте мне все ваши мысли по этому поводу.

— Я готов к этому, принц. Став королем…

— Когда?

— Завтра вечером, или, точнее, ночью.

— Объясните, как это произойдет.

— Охотно, но только разрешите сначала задать вам один вопрос, ваше высочество.

— Задавайте.

— Я послал к вашему высочеству верного человека, которому велел вручить вам тетрадь с некоторыми заметками; заметки эти были составлены с тем, чтобы ваше высочество получили возможность основательно изучить тех лиц, которые состоят и будут состоять при вашем дворе.

— Я прочел эти записки»

— Внимательно?

— Я знаю их наизусть.

— И поняли их? Простите, но я считаю для себя позволительным спросить об этом несчастного узника, который так долго был заперт в Бастилии.

— В таком случае спрашивайте; я буду учеником, отвечающим перед учителем заданный им урок.

— Начнем с вашей семьи, мой принц.

— С моей матери, Анны Австрийской? Со всех ее несчастий и рокового недуга? О, я знаю, знаю ее!

— Ваш второй брат? — отвешивая поклон, спросил Арамис.

— К этим заметкам вы приложили портреты, нарисованные с таким искусством, что по ним я узнавал тех людей, историю, характеры и нравы которых вы мне описывали. Принц, мой брат, — красивый, бледный брюнет; он не любит свою жену, Генриетту, ту, которую я, Людовик Четырнадцатый, немного любил, в которую и сейчас еще немного влюблен, хотя она и заставила меня лить горькие слезы в тот день, когда хотела прогнать от себя мадемуазель Лавальер.

— Глаз этой последней, мой принц, вам придется остерегаться, — сказал Арамис. — Лавальер искренне любит ныне царствующего монарха. А любящую женщину обмануть нелегко.

— Она белокурая, у нее голубые глаза, нежность которых поможет мне узнать ее душу. Она чуть-чуть прихрамывает, ежедневно пишет мне письма, на которые я заставляю отвечать господина де Сент-Эньяна.

— А вы хорошо его знаете?

— Так, как если бы видел собственными глазами. Последние стихи, которые он написал для меня, я знаю не хуже тех, что сочинил им в ответ.

— Отлично. Знаете ли вы ваших министров?

— У Кольбера лицо некрасивое, хмурое, но вместе с тем умное; лоб зарос волосами; большая тяжелая голова. Смертельный враг господина Фуке.

— О Кольбере можно не говорить.

— Конечно, ведь вы попросите, надо полагать, отправить его в изгнание, разве не так?

Восхищенный Арамис удовольствовался тем, что воскликнул:

— Вы действительно будете великим монархом, мой принц.

— Вы видите, — улыбнулся принц, — я знаю мой урок как полагается и с помощью божьей, а также вашею справлюсь со всем.

— Есть еще одна пара глаз, которых вам придется остерегаться, мой принц.

— Да, глаз господина д'Артаньяна, капитана мушкетеров и вашего друга?

— Моего друга, должен признаться.

— Того, кто сопровождал Лавальер в Шайо; доставил в сундуке королю Карлу Второму Монка и так хорошо служил моей матери. Корона Франции обязана ему столь многим, что, в сущности, обязана всем. А его ссылки вы также будете добиваться?

— Никогда, мой принц. Такому человеку, как д'Артаньян, когда придет время, я сам расскажу обо всем происшедшем. Но пока его нужно остерегаться, потому что, если он выследит нас раньше, чем мы сами ему откроемся, и вы и я будем схвачены и убиты. Он — человек дела.

— Приму во внимание. Теперь давайте поговорим о господине Фуке. Что, по-вашему, я должен буду для него сделать?

— Простите, быть может, вам кажется, что я недостаточно почтителен к вам, задавая все время вопросы?

— Это ваша обязанность и пока, к тому же, ваше право.

— Прежде чем перейти к господину Фуке, я должен напомнить вам еще обо одном моем друге.

— О господине дю Валлоне, Геркулесе Франции? Что до него, то его судьба обеспечена.

— Нет, я хотел говорить не о нем.

— Значит, о графе де Ла Фер?

— И о его сыне, который стал сыном всех четверых.

— А, об этом мальчике, который умирает от любви к Лавальер и у которого так подло отнял ее мой брат! Будьте покойны, я сделаю так, что она вернется к нему. Скажите, господин д'Эрбле: легко ли забывается оскорбление от того, кого любишь? Прощают ли женщине, которая изменила? Что это, свойство французской души или закон, заложенный в человеческом сердце?

— Человек, любящий так глубоко, как любит Рауль, кончает тем, что забывает проступок своей возлюбленной, но что до Рауля, то, право, не знаю, забудет ли он.

— Я позабочусь об этом. Вы только это и хотели сказать относительно вашего друга?

— Да.

— Тогда перейдем к господину Фуке. Кем, по вашему мнению, нужно будет его назначить?

— Он был суперинтендантом, пусть в этой должности останется.

— Хорошо! Но сейчас он первый министр.

— Не совсем.

— Столь несведущему и робкому королю, как я, крайне необходим первый министр.

— Нужен ли будет вашему величеству друг?

— Мой единственный друг — вы, и только вы.

— У вас появятся впоследствии и другие, но столь же преданного, столь же ревнующего о вашей славе среди них, полагаю, не будет.

— Моим первым министром будете вы.

— Но не сразу, мой принц. Это породило бы излишние толки и подозрения.

— Ришелье, первый министр Марии Медичи, моей бабки, был только люсонским епископом, подобно тому как вы — ваннский епископ. Впрочем, благодаря покровительству королевы он вскоре стал кардиналом.

— Будет лучше, — сказал, кланяясь, Арамис, — если я стану первым министром лишь после того, как вы сделаете меня кардиналом.

— Вы будете им не позже чем через два месяца, господин д'Эрбле. Но этого мало, вы не оскорбите меня, если попросите больше, и огорчите, ограничившись этим.

— Я действительно надеюсь на большее, принц.

— Скажите, скажите же!

— Господин Фуке не долго будет у дел, он скоро состарится. Он любит удовольствия, правда, совместимые с Возложенной на него работой, поскольку кое-что от своей Молодости он сохраняет в себе и поныне. Но эти остатки ее При первом же горе или болезни, которые могут постигнуть господина Фуке, исчезнут бесследно. Мы избавим его, пожалуй, от горя, потому что он человек с благородным сердцем и достойный во всех отношениях, но спасти его от болезни — здесь мы бессильны. Итак, давайте решим. Когда вы уплатите долги господина Фуке и приведете в порядок государственные финансы, Фуке останется королем, властвующим над своими придворными — поэтами и художниками. Мы сделаем его достаточно богатым для этого.

Вот тогда, став первым министром при вашем королевском величестве, я смогу подумать о ваших и о своих интересах.

Молодой человек посмотрел в упор на своего собеседника.

— Кардинал Ришелье, о котором мы говорили, — продолжал Арамис, — допустил непростительную ошибку, упорно управляя лишь одной Францией. На одном троне он оставил двух королей, Людовика Тринадцатого и себя самого, тогда как мог с гораздо большими удобствами рассадить их на двух разных тронах.

— На двух тронах? — задумчиво повторил молодой человек.

— Подумайте, — спокойно продолжал Арамис, — кардинал, первый министр Франции, опирающийся на поддержку и милость наихристианнейшего короля; кардинал, которому король, его господин, вручает свои сокровища, свою армию, свой совет, — такой кардинал был бы вдвойне не прав, применяя все эти возможности к одной только Франции. К тому же, мой принц, — добавил Арамис, смотря прямо в глаза Филиппу, — вы не будете таким королем, каким был ваш покойный отец, изнеженным, вялым и утомленным. Вы будете королем умным и предприимчивым. Ваших владений вам будет мало; вам будет тесно со мной. А наша дружба не должна быть — я не скажу нарушена, но даже хоть в малой мере омрачена какой-нибудь лелеемой одним из нас тайной мыслью. Я подарю вам трон Франции — вы подарите мне престол святого Петра. Когда союзницей вашей честной, твердой и хорошо вооруженной руки станет рука такого папы, каким буду я, то и Карл Пятый, которому принадлежало две трети мира, и Карл Великий, владевший всем миром, покажутся ничтожными в сравнении с вами. У меня нет ни семейных связей, ни предрассудков, я не стану толкать вас ни на преследование еретиков, — ни на династические войны, я скажу: «Вселенная наша; мне — души, вам — тела».

И так как я умру прежде вас, вам останется к тому же мое наследство. Что вы скажете о моем плане, принц?

— Скажу, что я счастлив и горд хотя бы уже потому, что понял ваш замысел, господин д'Эрбле; вы будете кардиналом, и я назначу вас первым министром. Потом вы укажете мне, что нужно сделать, чтобы вас выбрали папой; и я это сделаю» Требуйте от меня каких угодно гарантий»

— Это излишне. Все мои поступки будут направлены к вашей выгоде; я не поднимусь ни на одну ступень выше, чтобы не поднять и вас вместе с собою; я всегда буду достаточно далеко, чтобы не возбуждать вашей зависти, и достаточно близко, чтобы блюсти ваши выгоды и беречь вашу дружбу. Все договоры в нашем мире непрочны и нарушаются, поскольку обычно они имеют в виду интересы лишь одной стороны. Ничего подобного между нами не будет, и мне не нужны никакие гарантии.

— Итак… брат мой… исчезнет?

— Да. Мы похитим его в кровати. Достаточно нажать пальцем, и пол в той комнате, которая отведена ему в Во, опустится в люк. Заснув под сенью короны, он проснется в тюрьме. С этого момента единственным повелителем будете вы, и стремлением всей вашей жизни будет стремление сохранить меня при своей особе.

— Это правда! Вот моя рука, господин д'Эрбле.

— Позвольте же мне, ваше величество, почтительно преклонить пред вами колени. И в день, когда ваше чело украсит корона, мое же — тиара, мы обменяемся поцелуем.

— Поцелуйте меня сейчас же, сегодня и будьте больше, чем просто великий, просто искусный, просто возвышенный гений: будьте добры ко мне, будьте моим отцом.

Арамис слушал его почти с нежностью. Ему показалось, что в сердце его шевельнулось еще незнакомое ему чувство, но это впечатление, впрочем, вскоре пропало.

«Его отцом! — подумал он. — Да, да, святым отцом!»

Они снова сели в карету, которая быстро покатила по дороге к Во-ле-Виконт.

XXXVIII

ЗАМОК ВО-ЛЕ-ВИКОНТ
Замок Во-ле-Виконт, расположенный в одном лье от Мелена, был построен Фуке в 1653 году. Денег в то время во Франции почти не было. Все поглотил Мазарини, и Фуке тратил уже остатки. Впрочем, у некоторых даже слабости — и те плодотворны, даже пороки — и те полезны, и Фуке, вложившему в этот дворец миллионы, удалось привлечь к постройке его трех знаменитых людей: архитектора Лево, планировщика парков Ленотра и декоратора внутренних помещений Лебрена»

Если у замка Во есть какой-нибудь недостаток, который ему можно поставить в упрек, то это его чрезмерная величавость и чрезмерная роскошь.

Вплоть до наших дней сохранилась привычка исчислять в арканах площадь покрывающей его кровли, починка которой теперь, когда состояния мельчают вместе с эпохой, — сущее разорение.

Дом этот, строившийся для подданного, больше похож на дворец, чем те дворцы, которые Уолси, боясь вызвать ревность своего повелителя, считал себя вынужденным подносить ему в дар.

Но если нужно было бы указать, в чем именно богатство и прелесть этого дворца особенно поразительны, если что-нибудь в нем можно предпочесть великолепию его обширных покоев, роскоши позолоты, обилию картин и статуй, то это лишь парк, это только сады замка Во. Фонтаны, казавшиеся чудом в 1653 году, остаются чудом и ныне; то же можно сказать и о каскадах, восхищавших всех королей и всех принцев Европы.

Скюдери говорит об этом дворце, что для поливки его садов фуке расчленил реку на тысячу фонтанов и собрал тысячу фонтанов в потоки.

Этот великолепный дворец был подготовлен к приему монарха, которого называли самым великим королем во всем мире. Друзья Фуке свезли сюда все, чем были богаты: кто своих актеров и декорации, кто художников и ваятелей, кто, наконец, поэтов, мастеров остро отточенного пера.

Целая армия слуг, разбившись на группы, сновала по дворцам и обширнейшим коридорам, тогда как Фуке, приехавший только утром, спокойный и внимательный ко всему, обходил замок, отдавая последние распоряжения управляющим, уже закончившим свой осмотр.

Было, как мы уже сказали, 15 августа. На плечи бронзовых и мраморных богов падали отвесные солнечные лучи. В чашах бассейнов нагревалась вода, и зрели в садах великолепные персики, о которых пятьдесят лет спустя с сожалением вспоминал великий король, говоря кому-то в Марли, где в садах, обошедшихся Франции вдвое дороже, чем стоил фуке его замок Во, не было порядочных сортов персиков:

— Ах, вы не пробовали персиков господина Фуке, вы для этого слишком молоды, О, память людская! О, фанфары молвы! О, слава мира сего! Тот, кто отлично знал себе цену, кому досталось в наследство все достояние Никола фуке, кто взял у него Ленотра, а также Лебрена, кто послал самого Фуке до конца дней его в государственную тюрьму, тот вспомнил лишь персики своего поверженного, забытого, задушенного врага! Тридцать миллионов были брошены рукою Фуке в его бассейны, в литейные его скульпторов, в чернильницы его поэтов, в папки его художников, и все же тщетными оказались его надежды на память людскую. Но достаточно было великому королю увидеть румяный и сочный персик, чтобы воскресить в памяти печальную тень последнего суперинтенданта Франции.

Уверенный, что Арамис подготовился к встрече столь значительного числа приезжих, что он позаботился проверить охрану у всех ворот и дверей и оборудовать необходимые помещения, Фуке занимался тем, что предусматривалось программой празднества: Гурвиль показывал, где у него будут фейерверк и иллюминация; Мольер повел его в театр; осмотрев часовню, гостиные, галереи, утомленный Фуке встретил, спускаясь по лестнице, Арамиса. Прелат знаком остановил его.

Суперинтендант подошел к своему другу, и тот подвел его к большой, спешно заканчиваемой картине. Живописец Лебрен, весь в поту, испачканный красками, усталый и вдохновенный, делал быстрой кистью последние завершающие мазки. Это был портрет короля в парадном костюме, том самом, который Персерен соблаговолил показать Арамису.

Фуке остановился перед картиной; она, казалось, жила, — такой свежестью и теплотой веяло от изображенной на ней человеческой плоти. Он рассмотрел портрет, оценил мастерство и, не находя, чем можно было бы вознаградить этот поистине геркулесов труд, обхватил руками шею художника и с чувством обнял его. Суперинтендант «испортил костюм стоимостью в тысячу пистолей, но влил бодрость в душу Лебрена.

Это мгновение доставило художнику радость, но оно же повергло в уныние Персерена, сопровождавшего вместе с другими Фуке и восхищавшегося в картине больше всего костюмом, сшитым им для его величества, костюмом, представлявшим, по его словам, произведение подлинного искусства, костюмом, равный которому можно было найти разве что в гардеробе г-на Фуке»

Его сетования по поводу этого происшествия были прерваны сигналом, поданным с крыши замка. За Меленом, на открытой равнине, дозорные заметили королевский поезд: его величество въезжал в Мелен; за ним следовала длинная вереница карет и всадников.

— Через час, — взглянул на Фуке Арамис.

— Через час, — ответил тот, тяжко вздыхая.

— А народ еще спрашивает, к чему эти королевские праздники! — сказал ваннский епископ и рассмеялся своим неискренним смехом.

— Увы, хоть я не народ, но и я задаю себе тот же вопрос.

— Через двадцать четыре часа, монсеньер, я дам вам ответ на него. А теперь улыбайтесь, ведь сегодня радостный день.

— Знаете, д'Эрбле, верьте или не верьте, — с жаром произнес суперинтендант, указывая пальцем на показавшийся вдали поезд Людовика, — он меня вовсе не любит, да и я не пылаю к нему горячей любовью, но сейчас, когда он приближается к моему дому, отчего — я и сам не скажу, но особа его для меня священна; он мой король, и он мне почти что дорог.

— Дорог? Вот это верно! — повторил Арамис, играя словами.

— Не смейтесь, д'Эрбле, я знаю, что если б он захотел, я полюбил бы его.

— Вам следовало бы сказать это не мне, а Кольберу.

— Кольберу? — воскликнул Фуке. — Но почему?

— Потому что, став суперинтендантом, он назначит вам пенсию из личных сумм короля.

И, бросив эту насмешку, Арамис поклонился.

— Куда вы? — спросил помрачневший Фуке.

— К себе, монсеньер; мне нужно переодеться.

— Где вы поместились, д'Эрбле?

— В синей комнате, что на втором этаже.

— В той, которая находится над покоями короля?

— Да.

— Зачем же вы так неудобно устроились? Ведь там вы и пошевелиться не сможете.

— По ночам, монсеньер, я сплю или читаю в постели.

— А ваши люди?

— О, со мною лишь один человек, — Так мало?

— Никого, кроме чтеца, мне не нужно. Прощайте, монсеньер. Не переутомляйтесь, друг мой. Поберегите силы к приезду его величества короля.

— Мы еще увидимся с вами? А ваш друг дю Валлон?

— Я поместил его рядом с собой. Он одевается.

И Фуке, попрощавшись кивком головы и улыбкой, пошел, словно главнокомандующий, осматривающий посты ввиду приближения неприятеля.

XXXIX

МЕЛЕНСКОЕ ВИНО
Король въехал в Мелен с намерением лишь проследовать через него. Молодой монарх горел жаждою удовольствий. За время поездки он лишь дважды видел мелькнувшую на мгновение Лавальер и, предвидя, что ему не удастся поговорить с ней иначе как ночью, в саду, после окончания всех положенных церемоний, торопился поскорее занять отведенные ему в Во покои. Но, строя эти расчеты, он забыл о капитане своих мушкетеров и о Кольбере.

Как нимфа Калипсо не могла утешиться после отъезда Улисса, так и наш гасконец не мог успокоиться, без конца обращаясь к себе самому с вопросом, зачем Арамису понадобилось домогаться у Персерена, чтобы тот показал ему новые костюмы его величества.

«Во всяком случае, — повторял он себе, — друг мой ваннский епископ делал это не зря».

И он тщетно ломал себе голову.

Д'Артаньян, изощривший свой ум среди бесчисленных придворных интриг, д'Артаньян, знавший положение Фуке лучше, чем знал его сам Фуке, услышав о предполагаемом празднестве, разорительном даже для богача и вовсе немыслимом и безрассудном для человека уже разоренного, проникся самыми странными подозрениями. Наконец присутствие Арамиса, который покинул Бель-Иль и которого Фуке сделал своим главным распорядителем, его непрекращающееся вмешательство в дела суперинтенданта, его поездки к Безмо — все это уже несколько недель мучило д'Артаньяна.

«Одолеть такого человека, как Арамис, — думал он — легче всего со шпагой в руке. Пока Арамис был солдате и, была некоторая надежда справиться с ним; но теперь, когда его броня стала вдвое прочнее, потому что на нем, к тому же, епитрахиль, дело пропащее! Чего же, однако, добивается Арамис?»

Д'Артаньян размышлял:

«Если в его планы входит свергнуть Кольбера и ничего больше, то какое в конце концов мне до этого дело? Чего же еще он может хотеть?»

И д'Артаньян почесывал себе лоб, эту плодоносную почву, откуда он извлек немало блестящих мыслей. Он подумал, что хорошо бы поговорить с Кольбером; но дружба и давнишняя клятва связывала его слишком тесными узами с Арамисом. Он оставил это намерение. К тому же он ненавидел этого финансиста. Он хотел открыть свои подозрения королю. Но король ничего бы не понял в них, тем более что они не имели и тени правдоподобия.

Тогда он решил при первой же встрече обратиться к самому Арамису.

«Я обращусь к нему со своими недоумениями врасплох, неожиданно, прямо, — говорил себе мушкетер. — Я сумею воззвать к его сердцу, и он мне скажет… что же он скажет? Уж что-нибудь скажет, потому что, черт меня подери, тут что-то все-таки кроется!»

Немного успокоившись, д'Артаньян занялся приготовлениями к поездке, заботясь в особенности о том, чтобы королевский конвой, в те времена еще малочисленный, был хорошо экипирован и имел надежного командира. В результате этих стараний своего капитана король въехал в Мелен во главе мушкетеров, швейцарцев и отряда французских гвардейцев. Кортеж был похож на маленькую армию. Кольбер смотрел на солдат с истинной радостью. Впрочем, он находил, что их численность следовало бы увеличить, по крайней мере на треть.

— Зачем? — спросил у него король.

— Чтобы оказать честь господину Фуке, — ответил Кольбер.

«Чтобы поскорее довести его до полного разорения», — подумал д'Артаньян.

Отряд подошел к Мелену: знатные горожане поднесли королю городские ключи и пригласили выпить почетный кубок вина у них в ратуше. Король, не ожидавший задержки и торопившийся в Во, покраснел от досады.

— Какому дураку обязан я этой задержкой, — пробормотал он сквозь зубы, в то время как городской старшина произносил свою речь.

— Уж, конечно, не мне, — ответил д'Артаньян, — полагаю, что господину Кольберу.

Кольбер услыхал свое имя.

— Чего хочет господин д'Артаньян? — спросил он, обращаясь к гасконцу.

— Я хотел бы узнать, не вы ли распорядились угостить короля местным вином?

— Да, сударь, я.

— Значит, это вас король наградил титулом.

— Каким титулом, сударь?

— Постойте… дайте припомнить… болвана… нет, нет… дурака, да, да, дурака; именно этим словом был назван его величеством тот, кому он обязан меленским вином.

После этой выходки д'Артаньян потрепал по шее своего коня. Широкое лицо Кольбера раздулось, словно мех, в который налили вина. Д'Артаньян, видя, что его распирает гнев, не остановился на полпути. Оратор все еще продолжал свою речь, а король багровел на глазах.

— Ей-богу, — флегматично сказал мушкетер, — короля вот-вот хватит удар. Какого черта пришла вам в голову подобная мысль, дорогой господин Кольбер? Вам, право, не повезло.

— Сударь, — выпрямился в седле финансист. — Мне внушило эту мысль усердие.

— Вот как!

— Сударь, Мелен чудный город, прекрасный город, он хорошо платит, и не следует его обижать.

— Скажите пожалуйста! Я ведь не финансист и, признаться, истолковал вашу мысль совсем по-иному.

— Как же вы истолковали ее?

— Я решил, что вы хотите позлить господина Фуке, которому, вероятно, уже невмоготу дожидаться нас на своих башнях.

Удар попал прямо в цель. Кольбер понуро отъехал в сторону. Речь старшины, к счастью, окончилась. Король выпил вино, и кортеж снова потянулся по улицам города. Король кусал губы, потому что близился вечер и вместе с ним исчезала надежда на прогулку в обществе Лавальер.

Двору, чтобы добраться до Во, соблюдая все церемонии, требовалось по крайней мере четыре часа. Король, сгорая от нетерпения, торопил королев, так как желал прибыть туда засветло; но когда готовились уже тронуться в путь, возникли новые неожиданные препятствия.

— Разве король не остается ночевать в Мелене? — потихоньку спросил у д'Артаньяна Кольбер.

Кольбер весьма невпопад, как и все, что он делал в течение этого дня, обратился с этим вопросом к начальнику мушкетеров. Д'Артаньян догадывался, что королю не сидится на месте. Он не хотел, чтобы король въехал в Во без приличной охраны; он считал совершенно необходимым, чтобы его величество прибыл туда сопровождаемый всем конвоем в полном составе. С другой стороны, он чувствовал, как раздражающе действовали все эти задержки на нетерпеливого короля. Как выйти из этого затруднения? И д'Артаньян, поймав Кольбера на слове, столкнул его с королем.

— Государь, — сказал он, — господин Кольбер спрашивает, не останется ли ваше величество ночевать в Мелене?

— Ночевать в Мелене? Зачем? — воскликнул Людовик XIV. — Какой черт выдумал подобную чушь, когда Фуке ждет нас сегодня вечером?

— Я опасался, что ваше величество прибудете в Во слишком поздно, — с живостью возразил Кольбер, — ведь, в соответствии с этикетом, ваше величество не можете прибыть куда бы то ни было, кроме как к себе во дворец, прежде, чем квартирьеры не распределят помещений и гарнизон не будет разведен на постой.

Д'Артаньян слушал Кольбера, покусывая свой ус.

Обе королевы также слышали разговор. Они устали; им хотелось спать, а главное — помешать вечерней прогулке короля с дамами и де Сент-Эньяном; ибо если этикет требовал, чтобы принцессы по приезде сидели дома, то фрейлины были вольны, окончив службу, выйти подышать воздухом.

Все эти столь несходные между собой побуждения, скапливаясь, как тучи на небе, неминуемо должны были разразиться грозой. Король не носил усов, поэтому он нервно покусывал ручку своего хлыста. Как выйти из положения?

Д'Артаньян умильно смотрел в рот королю, Кольбер щетинился.

— Давайте послушаем, что думает королева, — сказал Людовик XIV, кланяясь дамам.

Эта любезность проникла в самое сердце Марии-Терезии; добрая и великодушная королева, располагая свободой выбора, все же ответила:

— Я с удовольствием подчинюсь воле его величества.

— Как скоро мы можем доехать до Во? — спросила Анна Австрийская, запинаясь на каждом слоге и прижимая руку к больной груди.

— Для карет их величеств потребуется не более часа езды по довольно хорошим дорогам, — сообщил д'Артаньян.

Король взглянул на него.

— И четверть часа для короля, — поспешил он прибавить.

— Мы могли бы приехать засветло, — произнес Людовик XIV.

— Но размещение конвоя, — напомнил Кольбер, — займет столько времени, что король ничего не выиграет от быстрой поездки.

«Дважды дурак, — решил про себя д'Артаньян, — если б в мои расчеты входило подорвать твой кредит, я сделал бы это за какие-нибудь десять минут».

— На месте короля, — заметил он, — отправляясь к господину Фуке, которого все мы отлично знаем как чело — века порядочного, я бы оставил охрану в Мелене и поехал, как друг, с капитаном гвардии; от этого моя особа стала бы еще величественней и еще священнее.

В глазах короля загорелась радость.

— Вот это — добрый совет, сударыни, — поклонился он королевам, — поедем же, как ездят к другу. Трогайтесь, поезжайте не торопясь, — обратился он к сидевшим в каретах. — А мы, господа, вперед!

И он увлек за собой всех всадников.

Кольбер скрыл свою хмурую физиономию, нагнувшись к шее лошади.

«Ограничусь тем, что сегодня же вечером переговорю с Арамисом, — пробормотал д'Артаньян, пуская коня в галоп, — и затем Фуке — человек порядочный, черт возьми! Я это сказал, и нужно этому верить».

Вот каким образом около семи часов вечера, без труб и литавр, без высланной вперед гвардии, без фланкеров и мушкетеров, король показался перед оградой замка Во, где уже с полчаса, окруженный слугами и друзьями, поджидал его с непокрытой головой Фуке.

XL

НЕКТАР И АМБРОЗИЯ
Фуке, придержав королю стремя, помог ему спрыгнуть с коня, и Людовик, изящно став на ноги, с еще большим изяществом протянул руку, которую суперинтендант, несмотря на легкое сопротивление короля, почтительно поцеловал.

Король изъявил желание подождать на первом дворе прибытия карет с королевами. Это ожидание длилось недолго. По приказу фуке дороги были приведены в полный порядок, и от Мелена до Во нигде не было ни одного камешка величиною хотя бы с яйцо. Итак, кареты, катясь как по ковру, без тряски и качки доставили дам к восьми часам вечера. Они были приняты г-жою Фуке; в момент их появления яркий, почти солнечный свет брызнул сразу из-за деревьев, статуй и ваз. И пока их величества не вошли во дворец, не угасало и это чарующее сияние.

Все чудеса, которые летописец, рискуя оказаться соперником романиста, нагромоздил или, вернее, запечатлел в оставленном им рассказе, все волшебства побежденной ночи, исправленной рукой человека природы, все удовольствия и всю роскошь, сочетаемые с таким расчетом, чтобы они воздействовали одновременно и на ум и на чувства, — все это Фуке и в самом деле преподнес своему королю в этом волшебном приюте, равным которому не мог бы похвалиться ни один из тогдашних монархов Европы.

Мы не станем повествовать ни о великолепном пиршестве, данном Фуке их величествам, ни о концертах, ни о феерических превращениях; мы опишем лишь лицо короля, которое из веселого, открытого и счастливого, каким оно было сначала, вскоре сделалось мрачным, натянутым, раздраженным. Он вспомнил свой дворец и свою жалкую роскошь, которая была утварью королевства, а не его личной собственностью. Большие луврские вазы, старинная мебель и посуда Генриха II, Франциска I и Людовика XI были только памятниками истории. Они были лишь ценностями, имуществом, собственностью государства. Все, что видел король у Фуке, было ценным не только по материалу, по также и по работе; Фуке ел на золоте, которое отливали и чеканили для него подлинные художники; фуке пил вина, названия которых были неизвестны королю Франции; и пил он их из таких драгоценных кубков, что каждый из них в отдельности стоил столько же, сколько все королевские погреба, вместе взятые.

Что же сказать о залах, обоях, картинах, слугах и служащих всякого рода? Что сказать о том, как тут Служили, тут, где порядок заменял этикет, удобство — приказы, где удовольствие и удовлетворение Фостя становилось высшим законом для всех, кто повиновался хозяину?

Этот рой бесшумно снующих взад и вперед и занятый делом людей, эта масса гостей, все же менее многочисленных, нежели слуги, это бесчисленное множество блюд, золотых и серебряных ваз; эти потоки света, эти груды не ведомых никому цветов, все это гармоническое соединение, бывшее только прелюдией к предстоящему празднеству, зачаровало всех присутствующих, которые не раз выражали свое восхищение не словами и жестами, но молчанием и вниманием, этой речью придворных, переставших ощущать на себе узду, налагаемую на них их господином.

Что касается короля, то глаза его налились кровью, и он не смел больше встретиться взглядом с вдовствующей королевой. Анна Австрийская, самое высокомерное существо во всем мире, уничтожала хозяина дома презрением ко всему, что бы ни подали ей. Молодая королева, напротив, добрая и любознательная, хвалила Фуке, ела с большим аппетитом и спросила названия некоторых плодов, появившихся на столе. Фуке ответил, что он и сам не знает, как они называются. Эти плоды между тем были из его собственных оранжерей, и нередко он сам и выращивал их, будучи очень сведущим в экзотической агрономии. Король почувствовал всю его деликатность, и она еще больше его унизила. Он нашел королеву несколько простоватой, а Анну Австрийскую слишком надменной. Сам он старался оставаться холодным, держаться посередине между чрезмерной надменностью и простодушной восторженностью.

Фуке, однако, все это предвидел заранее; он был одним из тех, кто предвидит решительно все.

Король объявил, что, пока он будет пребывать у г-на Фуке, он хотел бы обедать, не подчиняясь правилам этикета, то есть вместе со всеми, и суперинтендант Отдал распоряжение, чтобы обед королю подавался особо, но, если можно так выразиться, за общим столом. Этот приготовленный с величайшим искусством обед включал в себя все, что только любил король, все, что ему неизменно приходилось по вкусу. И Людовик, обладавший лучшим аппетитом во всем королевстве, не смог устоять пред соблазном и отказаться от иных блюд, ссылаясь на то, что ему не хочется есть.

Фуке сделал больше: подчиняясь приказанию короля, он сел за стол вместе со всеми: но едва только подали суп, он тотчас же поднялся со своего места и принялся лично прислуживать королю; г-жа Фуке между тем стала за креслом вдовствующей королевы. Надменность Юноны в капризы Юпитера не устояли пред такою предельной любезностью. Вдовствующая королева соизволила скушать бисквит, обмакнув его в сан-люкар; король же, отведав всего, сказал, обращаясь к Фуке:

— Господин суперинтендант, ваш стол превыше похвал.

После чего весь двор набросился на бесконечные яства с таким необыкновенным усердием, что гостей уместно было бы сравнить с тучами египетской саранчи, налетевшей на зеленое поле.

Утолив голод, король снова отдался печальным раздумьям; он был грустен в такой же мере, в какой выказывал, считая это необходимым, хорошее настроение, и особенно грустно становилось ему от тех любезностей, которые его придворные расточали Фуке.

Д'Артаньян ел и пил в свое удовольствие; он принимал живейшее участие в разговоре, острил и сделал ряд наблюдений, которые ему весьма и весьма пригодились.

По окончании ужина король не пожелал пренебречь вечерней прогулкой. В парке горела богатая иллюминация. Луна, точно и она также отдала себя в распоряжение хозяина Во, серебрила озера и купы деревьев своими алмазами и искрящимся фосфором. Воздух был приятно прохладен. Тенистые аллеи, посыпанные песком, нежили ногу. Все удалось на славу; к тому же король, встретившись на перекрестке аллеи с мадемуазель Лавальер, смог коснуться ее руки в сказать: «Я люблю вас»; этих слов не слышал никто, кроме д'Артаньяна, следовавшего за королем, и Фуке, шедшего перед ним.

Незаметно текли часы этой волшебной ночи. Король попросил проводить его в спальню. Вслед за ним заторопились и все остальные. Королевы проследовали к себе при звуках флейт и теорб. Поднимаясь по лестнице, король увидел своих мушкетеров, которых Фуке вызвал из Мелена и пригласил ужинать.

Д'Артаньян успокоился; он забыл свои подозрения; од устал, отлично поужинал и надеялся хоть раз в жизни насладиться празднеством у настоящего короля.

«Фуке, — думал он, — вот человек по мне».

Торжественно, с бесконечными церемониями повели короля в покои Морфея, которые нам подобает хотя бы бегло обрисовать нашим читателям. Это была самая красивая и самая большая комната во дворце. На венчающем ее куполе Лебреном были изображены счастливые и печальные сны, ниспосылаемые Морфеем как королям, так и их подданным. Все милое и приятное, навеваемое нам снами, весь мед и все благовония, цветы и нектар, наслаждение и покой, которые он вливает в сердца, — всем этим художник насытил свои роскошные фрески. Но если по одну сторону купола им была написана столь сладостная картина, то по другую она была ужасной и мрачной. Кубки, из которых изливается яд, сталь, сверкающая над головой спящего, колдуны и призраки в отвратительных масках, полусумрак еще более страшный, чем пламя или глубокая ночь, — вот те контрасты, которые живописец противопоставил своим изящным и нежным образам.

Переступив порог этих великолепных покоев, король вздрогнул. Фуке осведомился, не беспокоит ли его что-нибудь.

— Я хочу спать, — сказал побледневший Людовик.

— Желает ли ваше величество лечь немедленно? В таком случае я пришлю слуг.

— Нет, мне надо поговорить кое с кем. Велите позвать господина Кольбера.

Фуке поклонился и вышел.

XLI

ГАСКОНЕЦ ПРОТИВ ДВАЖДЫ ГАСКОНЦА
Д'Артаньян не терял времени даром, что было бы не в его правилах. Осведомившись об Арамисе, он искал его, пока не нашел. Арамис с момента прибытия короля удалился к себе, очевидно, затем, чтобы придумать что-нибудь новое для пополнения программы увеселений его величества.

Д'Артаньян велел доложить о себе и застал ваннского епископа в красивой комнате, которую здесь называли синей по цвету ее тканых обоев, в обществе Портоса и нескольких эпикурейцев.

Арамис обнял друга и предложил ему лучшее место. Так как всем стало ясно, что мушкетеру нужно переговорить с Арамисом наедине, эпикурейцы распрощались и вышли.

Портос не двинулся с места. После сытного обеда он мирно спал в своем кресле, так что это третье лицо не могло помешать их беседе. Он храпел спокойно и равномерно, и под этот басовый аккомпанемент, словно под античную мелодию, можно было разговаривать без особых помех.

Д'Артаньян почувствовал, что начинать разговор придется ему. Схватка, ради которой он явился сюда, обещала быть упорной и затяжной, и он сразу приступил к делу.

— Вот мы и в Во, — сказал он.

— Да, д'Артаньян. Вам нравится здесь?

— Очень, и мне очень нравится господин Фуке, наш хозяин.

— Это очаровательный человек, не так ли?

— В высшей степени.

— Говорят, король поначалу был холоден с ним, но затем немного смягчился.

— Почему «говорят»? Разве вы сами не видели этого?

— Нет, я был занят. Вместе с только что вышедшими отсюда я обсуждал некоторые подробности представления и карусели, которые будут устроены завтра.

— Вот как! А вы тут главный распорядитель увеселений, не так ли?

— Как вы знаете, дорогой мой, я всегда был другом всякого рода выдумок; я всегда был в некотором роде поэтом.

— Я помню ваши стихи. Они были прелестны.

— Что до меня, то я их забыл; но я рад наслаждаться стихами других, тех, кого зовут Мольером, Пелисоном, Лафонтеном и так далее.

— Знаете, какая мысль осенила меня сегодня за ужином?

— Нет. Выскажите ее. Разве я могу догадаться о ней, когда их у вас всегда целая куча?

— Я подумал, что истинный король Франции отнюдь не Людовик Четырнадцатый.

— Гм! — И Арамис невольно посмотрел прямо в глаза мушкетеру»

— Нет, нет. Это не кто иной, как Фуке.

Арамис перевел дух и улыбнулся.

— Вы совсем как все остальные: завидуете! — сказал он. — Бьюсь об заклад, что эту фразу вы слышали отгосподина Кольбера.

Д'Артаньян, чтобы сделать приятное Арамису, рассказал ему о злоключениях финансиста в связи со злосчастным меленским вином.

— Дрянной человечек этот Кольбер! — воскликнул Арамис.

— По правде сказать, так и есть.

— Как подумаешь, что этот прохвост будет вашим министром через какие-нибудь четыре месяца и вы будете столь же усердно служить ему, как служили Ришелье или Мазарини…

— Как вы служите господину Фуке, — вставил д'Артаньян.

— С тем отличием, дорогой друг, что Фуке — не Кольбер.

— Это верно.

И д'Артаньян сделал вид, что ему стало грустно.

— Но почему вы решили, что Кольбер через четыре месяца будет министром?

— Потому что Фуке им больше не будет, — печально ответил Арамис.

— Он будет окончательно разорен? — спросил д'Артаньян.

— Полностью.

— Зачем же в таком случае устраивать празднества? — молвил мушкетер таким естественным и благожелательным тоном, что епископ на мгновение поверил ему. — Почему вы не отговорили его? — добавил д'Артаньян.

Последние слова были лишними; Арамис снова насторожился.

— Дело в том, — объяснил он, — что Фуке желательно угодить королю.

— Разоряясь ради него?

— Да.

— Странный расчет!

— Необходимость.

— Я не понимаю, дорогой Арамис.

— Пусть так! Но вы видите, разумеется, что ненависть, обуревающая господина Кольбера, усиливается со дня на день.

— Вижу. Вижу и то, что Кольбер побуждает короля расправиться с суперинтендантом.

— Это бросается в глаза всякому.

— И что есть заговор против господина Фуке.

— Это также общеизвестно.

— Разве правдоподобно, чтобы король стал действовать против того, кто истратил все свое состояние, лишь бы доставить ему удовольствие?

— Это верно, — медленно проговорил Арамис, отнюдь не убежденный своим собеседником и жаждавший подойти к теме их разговора с другой стороны.

— Есть безумства разного рода, — продолжал д'Артаньян, — но ваши, говоря по правде, я никоим образом не одобряю. Ужин, бал, концерт, представление, карусель, водопады, фейерверки, иллюминация и подарки — все это хорошо, превосходно, согласен с вами. Но разве этих расходов было для вас недостаточно? Нужно ли было…

— Что?

— Нужно ли было одевать во все новое, например, всех ваших людей?

— Да, вы правы. Я указывал на то же самое господину Фуке; он мне ответил, однако, что, будь он богат, он построил бы, чтобы принять короля, совершенно новый дворец, новый от подвалов до флюгеров на крыше, с совершенно новою обстановкой и утварью, и что после отъезда его величества он велел бы все это сжечь, дабы оно… не могло больше служить кому-либо другому.

— Но ведь это чистые бредни и ничего больше!

— То же было высказано ему и мною, но он заявил: «Кто будет советовать мне быть бережливым, в том я буду видеть врага».

— Но ведь это значит сойти с ума! А этот портрет!

— Какой портрет? — спросил Арамис.

— Портрет короля, этот сюрприз…

— Какой сюрприз?

— Для которого вы взяли у Персерена образцы тканей.

Д'Артаньян остановился. Он выпустил стрелу; оставалось установить, метко ли он целил.

— Это была любезность, — отвечал Арамис.

Д'Артаньян встал, подошел к своему другу, взял его за обе руки и, глядя ему в глаза, произнес:

— Арамис, продолжаете ли вы хоть немного любить меня?

— Конечно, люблю.

— В таком случае сделайте мне одолжение. Скажите, для чего вы брали образцы тканей у Персерена?

— Пойдемте со мной и давайте спросим беднягу Лебрена, трудившегося над этим портретом двое суток, не сомкнув глаз.

— Арамис, это правда для всех, но только не для меня…

— Право, д'Артаньян, вы меня поражаете?

— Будьте честны со мной. Скажите мне правду: ведь вы не хотели бы, чтобы со мной случилось что-нибудь весьма и весьма неприятное, так ведь?

— Дорогой друг, вы становитесь совершенно непостижимы. Что за дьявольское подозрение зародилось в вашем уме?

— Верите ли вы в мой инстинкт? Прежде вы в него верили. Так вот этот инстинкт нашептывает мне, что у вас есть какие-то тайные замыслы.

— У меня! Замыслы!

— Я не могу, разумеется, утверждать, что я в этом уверен — Еще бы!

— Но хоть я в этом и не уверен, все же готов поклясться в том, что я прав.

— Вы мне доставляете живейшее огорчение, д'Артаньян. Если б у меня были некие замыслы, которые я должен был бы скрывать от вас, я, конечно, умолчал бы о них, не так ли? Если бы мои замыслы были, напротив, такого рода, что я должен был бы открыться вам, я бы сделал это и без вашего напоминания.

— Нет, Арамис, нет, бывают замыслы, которые можно раскрыть лишь в подводящий момент.

— Значит, дорогой друг, — подхватил со смехом епископ, — подходящий момент еще не настал.

Д'Артаньян грустно покачал головой.

— Дружба, дружба! — сказал он. — Пустое слово, вот что такое пресловутая дружба! Предо мной человек, который дал бы разорвать себя на куски ради меня.

— Конечно, — с благородною простотой подтвердил Арамис.

— И этот же человек, который отдал бы за меня всю кровь, текущую в его жилах, не желает открыть предо мною крошечного уголка своего сердца.

Дружба, повторяю еще раз, ты не больше, чем тень, чем приманка, чем все то, что распространяет вокруг себя ложный мишурный блеск.

— Не говорите так о нашей дружбе, — ответил епископ твердым, уверенным тоном. — Она не из числа тех, о которых вы только что говорили.

— Взгляните-ка, Арамис: вот нас трое из нашей четверки. Вы обманываете меня, я подозреваю вас, ну а Портос… Портос спит. Хорошее трио, не так ли? Славные остатки былого!

— Могу вам сказать лишь одно, д'Артаньян, и в этом готов дать на Евангелии клятву: я люблю вас, как прежде. И если порой я недостаточно откровенен с вами, то это — исключительно ради других, а не из-за себя или вас. Во всем, в чем я буду иметь успех, вы получите вашу долю. Обещайте же мне такую же благожелательность.

— Если я не обманываюсь, друг мой, слова, только что произнесенные вами, исполнены благородства.

— Возможно.

— Вы в заговоре против Кольбера. Если дело идет только об этом, скажите мне прямо: у меня есть инструмент, и я выдерну этот зуб.

Арамис не мог скрыть презрительную усмешку, мелькнувшую на его благородном лице.

— А если б я и был в заговоре против Кольбера, что тут ужасного?

— Это слишком ничтожно для вас, и не для того, чтоб свалить Кольбера, вы домогались образцов тканей у Персерена. О, Арамис, ведь мы не враги, мы — братья! Скажите же, что вы предпринимаете, и, честное слово, если я не смогу вам помочь, клянусь вам, я останусь нейтральным.

— Я ничего не предпринимаю.

— Арамис, какой-то голос подсказывает мне, он просветляет меня…

Этот голос никогда меня не обманывал. Вы злоумышляете на короля!

— На короля! — вскричал епископ, делая вид, что он возмущен…

— Ваше лицо не сможет разубедить меня в этом! Да, на короля, повторяю вам.

— И вы мне поможете? — спросил Арамис, иронически усмехаясь.

— Арамис, я сделаю больше, чем если бы я вам помогал, я сделаю больше, чем если б я оставался нейтральным, я вас спасу!

— Вы с ума сошли, д'Артаньян!

— Из нас двоих я в более здравом уме, чем вы.

— И… вы можете заподозрить меня в желании убить короля?

— Кто ж говорит об этом! — сказал мушкетер.

— В таком случае давайте внесем в этот разговор полную ясность. Что же, по-вашему, можно сотворить с королем, нашим законным, подлинным королем, не покусившись на его жизнь?

Д'Артаньян ничего не ответил.

— К тому же у вас тут и гвардия и мушкетеры? — добавил епископ.

— Вы правы.

— И вы у господина Фуке, вы у себя.

— Вы правы еще раз.

— И у вас есть Кольбер, который в это мгновение советует королю предпринять против господина Фуке все то, что, быть может, охотно посоветовали б вы сами, не принадлежи я к противной партии.

— Арамис, Арамис, бога ради, пусть ваши слова будут словами настоящего друга.

— Слова друга — это сама правда. Если я замышляю прикоснуться хоть одним пальцем к нашему королю, сыну Анны Австрийской, истинному королю нашей родины Франции, если у меня нет твердого намерения пребывать простертым у его трона, если завтрашний день, здесь, в замке Во, не представляется мне самым славным днем в жизни моего короля, пусть меня поразят гром и молния, я согласен на это!

Арамис произнес эти слова, повернувшись лицом к алькову. Д'Артаньян, который стоял прислонившись к тому же алькову, никак не мог заподозрить, что кто-нибудь может скрываться в нем. Чувство, с которым были сказаны эти слова, их обдуманность, торжественность клятвы — все это окончательно успокоило мушкетера. Он взял Арамиса за обе руки и сердечно пожал их.

Арамис вынес упреки, ни разу не побледнев, но теперь, когда мушкетер расточал ему похвалы, лицо его покраснело. Обмануть д'Артаньяна — это была честь для него, внушить д'Артаньяну доверие — неловко и стыдно.

— Вы уходите? — спросил он, заключая его в объятия, чтобы он не видел его покрывшегося краской лица.

— Да, этого требует служба. Я должен получить пароль на ночь.

— Где же вы будете спать?

— По-видимому, в королевской прихожей. А Портос?

— Берите его с собой, он храпит, как медведь.

— Вот как… Значит, он ночует не с вами? — удивился д'Артаньян.

— Никоим образом, У него где-то есть свое помещение, но, право, не знаю, где.

— Превосходно! — сказал мушкетер, у которого, лишь только его осведомили о том, что оба приятеля живут врозь, исчезли последние подозрения.

Он резко коснулся плеча Портоса. Тот зарычал.

— Пойдемте! — позвал его д'Артаньян.

— А! Д'Артаньян, это вы, дорогой друг! Какими судьбами? Да, да, ведь я на празднестве в Во!

— Ив вашем прекрасном костюме.

— Этот господин Коклеп де Вольер… очень, очень мило с его стороны, верно?

— Шш! Вы так топаете, что продавите, пожалуй, паркет, — остановил друга Арамис.

— Это правда, — подтвердил д'Артаньян. — Ведь эта комната прямо над куполом.

— Я занял ее отнюдь не в качестве фехтовальной залы, — добавил епископ. — На плафоне королевских покоев изображены прелести сна. Помните, что мой паркет как раз над этим плафоном. Покойной ночи, друзья, через десять минут и я уже буду в постели.

И Арамис выпроводил их, ласково улыбаясь. Но едва они вышли, как он, быстро заперев двери на все замки и задернув шторами окна, позвал:

— Монсеньер, монсеньер!

И тотчас же из алькова, открыв раздвижную дверь, находившуюся возле кровати, вышел Филипп; он усмехнулся:

— Какие, однако же, подозрения у шевалье д'Артаньяна!

— Вы узнали д'Артаньяна?

— Раньше, чем вы обратились к нему по имени, — Это ваш капитан мушкетеров.

— Он мне глубоко предан, — ответил Филипп, делая на слове мне ударение.

— Он верен, как пес, но иногда кусается. Если д'Артаньян не узнает вас, пока не исчезнет другой, можете рассчитывать на д'Артаньяна навеки; если он ничего не увидит собственными глазами, он останется верен; если же увидит чрезмерно поздно, то никогда не признается, что ошибся, ведь он истый гасконец.

— Я так и думал. Чему же мы сейчас отдадим наш досуг?

— Вы займете свой наблюдательный пункт и будете смотреть, как король укладывается в постель, как вы укладываетесь в постель при малом церемониале, предусмотренном этикетом.

— Отлично. Куда же мне сесть?

— Садитесь на складной стул. Я сдвину шашку паркета. Вы будете смотреть сквозь отверстие, которое находится над одним из фальшивых окон, устроенных в куполе королевской спальни. Вы видите?



— Да, вижу Людовика.

И Филипп вздрогнул, как вздрагивают при виде врага.

— Что же он делает?

— Он предлагает сесть возле него какому-то человеку.

— Господину Фуке?

— Нет, нет, погодите.

— Но вспомните заметки, мой принц, портреты!

— Человек, которого король хочет усадить возле себя, — это Кольбер.

— Кольбер в спальне у короля! — вскричал Арамис. — Немыслимо!

— Смотрите.

Арамис взглянул через проделанное в полу отверстие.

— Да, — сказал он, — вы правы! Это — Кольбер. О, монсеньер, что же мы услышим сейчас и что выйдет из этого свиданья между ними?

— Без сомнения, ничего хорошего для господина Фуке.

Принц не ошибся. Мы уже видели, что Людовик XIV вызвал Кольбера, и Кольбер явился к нему. Разговор между ними начался одною из величайших милостей, оказанных когда бы то ни было королем. Правда, король был наедине со своим подданным.

— Садитесь, Кольбер.

Интендант, который еще недавно боялся отставки, безмерно обрадовался такой невиданной чести, но отказался.

— Он принимает королевское приглашение? — спросил Арамис.

— Нет, он не сел.

— Давайте послушаем, принц…

И будущий король вместе с будущим папой стали жадно прислушиваться к беседе двух простых смертных, находившихся у них под ногами.

— Кольбер, — начал король, — сегодня вы без конца перечили мне.

— Ваше величество… я это знаю.

— Отлично! Мне нравится ваш ответ. Да, вы это знали. Надо обладать мужеством, чтобы упорствовать в этом.

— Я рисковал вызвать ваше неудовольствие, ваше величество: но, действуй я по-иному, я рисковал бы оставить вас в полном неведении относительно ваших истинных интересов.

— Как! Что-нибудь давало вам повод тревожиться за меня?

— Хотя бы возможное расстройство желудка, ваше величество; ибо задавать своему королю такие пиры можно лишь для того, чтобы задушить его тяжестью изысканных блюд.

И, грубо сострив, Кольбер не без удовольствия стал дожидаться, какой эффект произведет его остроумие. Людовик XIV, самый тщеславный и вместе с тем самый тонкий человек в своем королевстве, простил Кольберу эту неуклюжую шутку.

— Это правда, Фуке угостил меня на славу. Скажите, Кольбер, откуда он берет деньги на все эти непомерные траты? Вы об этом осведомлены?

— Да, ваше величество, я осведомлен!

— Посвятите и меня в то, что вы знаете.

— Это совсем не трудно. Я знаю его дела с точностью, можно сказать, до денье.

— Мне известно, что вы отлично считаете.

— Это самое первое качество, которое надлежит требовать от интенданта финансов.

— Но оно свойственно далеко не всем.

— Примите мою благодарность, ваше величество, за похвалу, сошедшую с ваших уст.

— Да, Фуке богат, очень богат, и об этом, сударь, известно решительно всем.

— Как живым, так и мертвым.

— Что вы хотите сказать, господин Кольбер?

— Живые видят богатства господина Фуке, они видят, так сказать, следствие и рукоплещут; но мертвые, осведомленные лучше, чем мы, знают причины и обвиняют.

— Вот как, значит, господин Фуке обязан своим состоянием некоторым обстоятельствам?

— Должность интенданта финансов нередко благоприятствует тем, кто исполняет ее.

— Говорите со мной откровеннее; не бойтесь, мы с вами одни.

— Я никогда ничего не боюсь; мой оплот — моя совесть и покровительство моего короля, государь.

И Кольбер низко склонился пред королем.

— Итак, если бы мертвые заговорили?..

— Порой и они говорят, ваше величество. Прочтите вот это.

— Ах, монсеньер, — прошептал Арамис на ухо принцу, который, находясь рядом с ним, слушал, опасаясь пропустить хоть единое слово, — раз вы здесь, монсеньер, чтобы учиться вашему королевскому ремеслу, узнайте же чисто королевскую гнусность. Вы присутствуете при такой сцене, которую один бог или, верней, один дьявол может задумать и выполнить. Слушайте же, это пригодится вам в будущем.

Принц удвоил внимание и увидел, как Людовик XIV взял из рук Кольбера письмо, которое тот протянул ему.

— Почерк покойного кардинала! — воскликнул король.

— У вашего величества превосходная память, — заметил с поклоном Кольбер.

Король прочел письмо Мазарини, уже известное нашим читателям со времен ссоры г-жи де Шеврез с Арамисом.

— Я не совсем понимаю, — сказал король, которого живо заинтересовало это письмо.

— У вашего величества нет еще навыков, которыми обладают чиновники интендантства финансов.

— Я вижу, что речь идет о деньгах, данных господину Фуке.

— Совершенно верно. О тринадцати миллионах. Пожалуй, недурная сумма!

— Так. Значит, этих тринадцати миллионов не хватит в счетах? Вот этого я и не в силах понять, повторяю еще раз. Как и почему возможна подобная недостача?

— Я не говорю, что она возможна; я говорю, что она налицо. Это не я говорю, а отчет.

— И письмо кардинала указывает назначение этой суммы и имя ее хранителя?

— Как видите, ваше величество.

— Выходит, что Фуке все еще не вернул этих тринадцати миллионов и, значит…

— Значит, ваше величество… раз господин Фуке не возвратил этих денег, следовательно, он их присвоил. А тринадцать миллионов больше чем вчетверо превышают те расходы и те щедроты, которые ваше величество могли позволить себе в Фонтенбло, где мы израсходовали всего три миллиона, если вы помните.

Оживить в душе короля воспоминание о том празднике, во время которого из-за одного-единственного слова Фуке он впервые почувствовал, что суперинтендант в некоторых отношениях превосходит его, — было очень ловко подстроенной подлостью со стороны неловкого человека. Настроив подобным образом короля, Кольбер, в сущности, мог остановиться на этом. Он это почувствовал. Король стал мрачнее тучи. И ожидая, что скажет король, Кольбер горел нетерпением не меньше, чем Филипп и Арамис на своем наблюдательном пункте.

— Знаете ли, что из всего этого следует, господин Кольбер? — молвил король, подумав немного.

— Нет, ваше величество, не знаю.

— То, что если бы факт присвоения тринадцати миллионов был с достоверностью установлен…

— Но он установлен.

— Я хочу сказать — предан гласности.

— Полагаю, что это можно было бы сделать хоть завтра, если бы король…

— Не был в гостях у господина Фуке, — с достоинством ответил Людовик.

— Король везде у себя, ваше величество, и особенно в тех домах, которые содержатся на его деньги.

— Мне кажется, — шепнул Филипп Арамису, — что архитектор, строивший этот купол, знай он, как мы с вами его используем, должен был бы сделать его подвижным, чтобы он мог обрушиваться на голову таких редкостных негодяев, как этот Кольбер.

— И я тоже об этом подумал, — сказал Арамис, — но Кольбер в этот момент так близко от короля!

— Это правда, возник бы вопрос о престолонаследнике…

— И это использовал бы в своих интересах ваш младший брат. Но давайте лучше молчать и слушать.

— Нам осталось недолго слушать… — заметил молодой принц.

— Почему, монсеньер?

— Потому что, если б я был королем, я бы ничего не добавил к тому, что уже сказано.

— А что бы вы сделали?

— Я отложил бы решение до утра.

Людовик XIV наконец поднял глаза и, увидев выжидающего Кольбера, резко изменил направление разговора.

— Господин Кольбер, — произнес он, — уже поздно, я лягу.

— Так, — молвил Кольбер, — значит…

— Прощайте. Утром я сообщу вам мое решение.

— Отлично, ваше величество, — согласился Кольбер, который почувствовал себя оскорбленным, но постарался в присутствии короля не выдать своих истинных чувств.

Король махнул рукой, и интендант, пятясь, направился к выходу.

— Моих слуг! — крикнул король.

Слуги вошли в спальню.

Филипп хотел покинуть свой наблюдательный пост.

— Еще минуту, — сказал ему Арамис со своей обычной ласковостью, — все только что происшедшее — мелочь, и уже завтра мы не станем думать об этом; но раздевание короля, малый церемониал перед отходом ко сну, — вот что, монсеньер, чрезвычайно, исключительно важно. Учитесь, учитесь, каким образом вас укладывают в постель, ваше величество. Смотрите же, смотрите!

XLII

КОЛЬБЕР
История расскажет или, вернее, история рассказала нам о событиях, происшедших на следующий день, о великолепных развлечениях, устроенных суперинтендантом для короля. Итак, на следующий день были веселье и всевозможные игры, была прогулка, был роскошный обед, представление, в котором, к своему великому изумлению. Портос узнал господина Коклена де Вольер, игравшего в фарсе «Несносные». Так, по крайней мере, называл эту комедию г-н де Брасье де Пьерфон.

В течение всего этого столь богатого неожиданностями, насыщенного и блестящего дня, когда на каждом шагу возникали, казалось, чудеса «Тысячи и одной ночи», король, озабоченный вчерашним разговором с Кольбером, отравленный влитым им в него ядом, был холоден, сдержан и молчалив. Ничто не могло заставить его рассмеяться; чувствовалось, что глубоко засевшее раздражение, идущее издалека и понемногу усиливающееся, как это происходит с ручейком, который становится могучей рекой, вобрав в себя тысячу питающих его водою притоков, пронизывает все его существо. Только к полудню король немного повеселел. Очевидно, он принял решение.

Арамис, следивший за каждым шагом Людовика так же, как и за каждой мыслью его, понял, что событие, которого он ожидал, не замедлит произойти.

Весь этот день король, которому, несомненно, хотелось отделаться от мучившей его мрачной мысли, с такой же настойчивостью искал общества Лавальер, как избегал встреч с Кольбером или Фуке.

Наступил вечер. Король выразил желание отправиться на прогулку лишь после карт. Поэтому между ужином и прогулкой шла игра в карты. Король выиграл тысячу пистолей, положил их в карман и, поднявшись из-за карточного стола, сказал:

— Пойдемте, господа, в парк.

Там он встретился с дамами. Король выиграл тысячу пистолей и положил их в карман, как мы только что сообщили, но Фуке сумел проиграть десять тысяч; таким образом, сто девяносто тысяч ливров достались придворным; их лица и лица офицеров королевской охраны сияли от радости.

Совсем не то выражало лицо короля. Несмотря на выигрыш, к которому он был весьма чувствителен, черты его лица были как бы подернуты мрачною тучей. На повороте одной из аллей его дожидался Кольбер. Интендант явился сюда, несомненно, по вызову, так как король, целый день избегавший его, знаком подозвал его к себе и углубился с ним в парк.

Но и Лавальер видела нахмуренный лоб и пылающий взгляд короля, и так как в душе его не было ни одного уголка, куда не могла бы проникнуть ее любовь, она поняла, что этот сдержанный гнев таит в себе угрозу кому-то.

И она, как ангел милосердия, стала на пути мести.

Взволнованная, смущенная, грустная после длительной разлуки с возлюбленным, явилась она пред королем с таким печальным видом, что он, будучи в дурном расположении духа, истолковал настроение Лавальер к невыгоде для себя.

Они были одни или, вернее, почти одни, так как Кольбер при виде молодой девушки почтительно отстал на десять шагов. Король подошел к Лавальер, взял ее за руку и спросил:

— Не будет ли нескромностью, мадемуазель, осведомиться у вас, что с вами? Вы вздыхаете, глаза ваши влажны…

— О ваше величество, если я вздыхаю и глаза мои влажны, если, наконец, я печальна, то причина тому лишь ваша печаль, ваше величество.

— Моя печаль! Вы ошибаетесь, мадемуазель. Я испытываю не печаль, а унижение.

— Унижение! Что я слышу? Возможно ли?

— Я говорю, мадемуазель, что там, где я нахожусь, никто другой не может и не должен быть господином. А между тем поглядите, разве не меня, Короля Франции, затмевает своим сиянием король этих владений? О, — продолжал он, стискивая зубы и сжимая руку в кулак, — о, когда я подумаю, что этот властелин, этот король — неверный слуга, который вознесся и возгордился, награбив мое добро… Я превращу этому бессовестному министру его празднество в траур, и нимфа Во, как выражаются поэты Фуке, долго будет помнить об этом!

— О, ваше величество!

— Уж не собирается ли мадемуазель взять сторону господина Фуке? сказал Людовик XIV в нетерпении.

— Нот, ваше величество, я только спрошу: достаточно ли хорошо вас осведомили? Ваше величество знаете по опыту цену придворных сплетен и обвинений.

Людовик XIV велел Кольберу приблизиться.

— Говорите же вы, господин Кольбер, ибо я полагаю, что мадемуазель де Лавальер нуждается в ваших словах, чтобы поверить своему королю. Объясните мне мадемуазель, что именно сделал Фуке, а вы, мадемуазель, будьте Добры выслушать господина Кольбера, прошу вас. Это но займет много времени.

Почему Людовик XIV так настойчиво добивался, чтобы Лавальер выслушала Кольбера? Причина здесь очень простая: сердце его не успокоилось, ум его не был до конца убежден; он догадывался о какой-то мрачной, темной, запутанной и ему непонятной интриге, скрывающейся за этой историей с тринадцатью миллионами, и ему хотелось, чтобы чистая душа Лавальер, возмущенная кражей, одобрила хотя бы единым словом решение, которое было принято им и которое он все еще колебался выполнить.

— Говорите, сударь, — попросила Лавальер подошедшего к ней Кольбера, — говорите, раз король желает, чтобы я слушала вас. Скажите, в чем преступление господина Фуке?

— О, оно не очень серьезно, мадемуазель, — ответила эта мрачная личность, — он позволил себе злоупотребить доверием…

— Говорите же, говорите, Кольбер, а когда вы расскажете обо всем, оставьте нас и предупредите шевалье д'Артаньяна, что мне нужно отдать ему приказание, — перебил Кольбера король.

— Шевалье д'Артаньяна! — воскликнула Лавальер. К чему предупреждать шевалье д'Артаньяна? Умоляю вас, ваше величество, ответьте, зачем это нужно?

— Зачем? Чтобы арестовать этого возгордившегося титана, который, верный своему девизу, собирается взобраться на мое небо.

— У него в доме?

— А почему бы и нет? Если он виновен, то виновен и находясь у себя в доме, так же как в любом другом месте.

— Господина Фуке, который идет на полное разорение, чтобы оказать честь своему королю?

— Мне и впрямь кажется, мадемуазель, что этот предатель нашел в вас ревностную защитницу.

Кольбер тихо хихикнул. Король обернулся и посмотрел на него.

— Ваше величество, я защищаю не господина Фуке, а вас.

— Меня?.. Так это вы меня защищаете?

— Ваше величество, вы обесчещиваете себя, отдавая подобное приказание.

— Я обесчещиваю себя! — прошептал король, бледнея от гнева. — Воистину, мадемуазель, вы вкладываете в ваши слова непонятную страстность»

— Я вкладываю страстность не в свои слова, а в свое служение вам, ваше величество, — проговорила благородная девушка. — Я с той же страстностью вложила бы в это служение и свою жизнь.

Кольбер что-то пробормотал. Тогда Лавальер, кроткий агнец, гордо выпрямилась пред ним и огненным взглядом заставила его замолчать.

— Сударь, — сказала она, — когда король поступает праведно или когда он не прав предо мной или близкими мне, я молчу; но если король, даже оказывая услугу мне или тем, кого я люблю, поступает дурно, я ему говорю об этом.

— Но мне кажется, мадемуазель, — решился вставить Кольбер, — что я тоже люблю короля.

— Да, сударь, мы оба любим его, но каждый по-своему, — ответила Лавальер таким голосом, что сердце молодого монарха затрепетало. — Только я так сильно люблю его, что все это знают, так чисто, что сам король не сомневается в силе моей любви. Он мой король и мой господин, я — смиренная служанка его, но тот, кто наносит удар его чести, наносит тем самым удар моей жизни. Я повторяю, что люди, советующие королю арестовать господина Фуке в его доме, лишают чести его величество короля Франции.

Кольбер опустил голову: он почувствовал, что король больше не на его стороне. Однако, все так же с опущенной головой, он прошептал:

— Сударыня, мне остается добавить одно только слово…

— Не говорите этого слова, сударь, потому что я не стану слушать его.

Что вы можете мне сказать? Что господин Фуке совершил преступление? Я это знаю, потому что это сказал король. А раз король сказал: «Я этому верю», — мне не нужно, чтобы и чужие у с га сказали: «Я утверждаю». Но будь господин Фуке даже последним среди людей, я говорю это во всеуслышание, он должен быть священным для короля, потому что король — его гость. Если бы его дом был притоном, Во — вертепом фальшивомонетчиков и бандитов, его дом все же свят, его замок неприкосновенен, потому что в нем пребывает его жена и потому что это — убежище, которого не оскорбили бы даже наемные палачи!

Лавальер замолчала. Король, вопреки себе самому, любовался ею. Он был побежден горячностью ее слов, благородством защиты. Кольбер согнулся, раздавленный неравной борьбой. Наконец король вздохнул, покачал головой и, протянув Лавальер руку, произнес с нежностью в голосе:

— Мадемуазель, почему вы нападаете на меня? Знаем ли мы, что сделает этот негодяй завтра же, если я дам ему возможность вздохнуть?

— Боже мой, разве он не всегда будет вашей добычей?

— А если он ускользнет, если он убежит? — воскликнул Кольбер.

— Тогда, сударь, вечной славой короля будет то, что он дал убежать господину Фуке; и чем тяжелее вина господина Фуке, тем блистательнее по сравнению с его низостью, с запятнавшим его позором будет слава его величества короля.

Людовик, поцеловав руку мадемуазель Лавальер, опустился пред ней на колени.

«Я погиб», — подумал Кольбер.

Но через мгновенье лицо его осветилось радостью.

«Нет, нет, пока еще нет», — сказал он себе.

И пока король, скрытый густыми ветвями липы, обнимал Лавальер со всей страстью невыразимой любви, Кольбер, пошарив в бумажнике, спокойно вытащил из него сложенную в форме письма бумагу, слегка пожелтевшую, но, должно быть, весьма драгоценную, так как интендант улыбнулся, посмотрев на нее. Затем он перенес злобный взгляд на вырисовывавшуюся в тени чудесную пару — короля и юную девушку, — которую внезапно осветили отблески приближавшихся факелов.

Людовик увидел свет этих факелов, отраженный белым шелком платья мадемуазель Лавальер.

— Прощай, Луиза, — шепнул он, — мы не одни!

— Сударыня, сударыня, сюда идут! — добавил Кольбер, чтобы поторопить ее.

Луиза быстро исчезла среди деревьев, и, когда король поднимался с колен, Кольбер сказал, обращаясь к нему:

— Ах, мадемуазель де Лавальер что-то выронила.

— Что же? — спросил король.

— Бумагу, письмо, что-то белое, посмотрите, ваше величество.

Король быстро нагнулся и поднял письмо, которое тотчас же смял в руке. В этот момент факелы залили светом темную аллею.

XLIII

РЕВНОСТЬ
Этот яркий свет, это старание угодить, это новое чествование, устроенное Фуке королю, окончательно подорвали в Людовике XIV решимость немедленно действовать, и без того поколебленную в нем Лавальер.

Он посмотрел на Фуке даже со своего рода признательностью — ведь это он, Фуке, доставил Лавальер случай проявить столько великодушия и благородства и показать свою власть над его, Людовика, сердцем.

Подошла очередь последних чудес. Едва Фуке довел короля до замка, как огромный сноп пламени, сопровождаемый величественными раскатами, взметнувшись с купола Во, осветил в мельчайших подробностях, словно ослепительная утренняя заря, примыкающие к зданию цветники.

Начался фейерверк. Кольбер, стоя в двадцати шагах от короля, которого окружали и за которым ухаживали устроители празднества, старался напряжением своей злобной воли вернуть короля к мыслям, тревожившим его так недавно и ныне отогнанным великолепием зрелища.

Вдруг, в тот самый момент, когда король собирался уже протянуть руку Фуке, он ощутил в ней бумагу, которую Лавальер, убегая, по всей видимости, обронила у его ног.

При свете огней, разгоравшихся все ярче и ярче и исторгавших восторженные крики жителей окрестных деревень, король начал читать письмо, относительно которого он вначале предполагал, что это обращенное к нему любовное послание Лавальер.

Но по мере того как он углублялся в чтение, лицо его покрывалось мертвенной бледностью, и это бледное разгневанное лицо, освещенное тысячами разноцветных огней, было до того страшно, что заставило бы содрогнуться всякого, кто мог бы проникнуть в изнуренное мрачною страстью сердце. Отныне ничто не могло удержать короля от безудержной ревности и от злобы. С мгновения, открывшего ему ужасную правду, для него перестало существовать все, решительно все: он не знал больше ни благочестия, ни душевной мягкости, ни уз, налагаемых отношениями гостеприимства.

Еще немного, и терзаемый острою болью, зажавшей в тиски его сердце, недостаточно закаленное, чтобы таить страдание про себя, еще немного — и он испустил бы отчаянный крик, призывая к оружию свою стражу.

Письмо, подброшенное Кольбером королю, было, как, вероятно, успел уже догадаться читатель, тем самым, что исчезло из Фонтенбло вместе со старым лакеем Тоби после неудачной попытки Фуке покорить сердце мадемуазель Лавальер.

Фуке заметил, что король побледнел, но догадаться о причине, вызвавшей эту бледность, он, конечно, не мог. Что до Кольбера, то он знал, что эта причина — гнев, и радовался приближению бури.

Голос Фуке вывел юного государя из его мрачной задумчивости.

— Что с вами? — участливо спросил суперинтендант, — Ничего.

— Боюсь, что вы нездоровы, ваше величество.

— Я действительно нездоров, и я уже говорил вам об этом, но это сущие пустяки.

И король, не дожидаясь окончания фейерверка, направился к замку. Фуке пошел вместе с Людовиком. Остальные последовали за ними. Последние ракеты грустно догорали без зрителей.

Суперинтендант попытался еще раз осведомиться у короля о его состоянии, но не получил никакого ответа. Он предположил, что Людовик и Лавальер поспорили в парке, что эта размолвка кончилась ссорой и что король, хотя он и был отходчив, с тех пор как его возлюбленная сердится на него, возненавидел весь мир. Этой мысли было достаточно, чтобы Фуке успокоился. И когда король пожелал ему доброй ночи, он ответил, дружелюбно и сочувственно улыбаясь ему.

Но и после этого король не мог остаться наедине сам с собою. Ему пришлось выдержать большую церемонию вечернего раздевания. К тому же на следующий день был назначен отъезд, и гостю полагалось выразить свою благодарность хозяину, быть с ним любезным в возмещение истраченных им двенадцати миллионов.

И все же единственное, что Людовик нашелся сказать Фуке, отпуская его, были следующие слова:

— Господин Фуке, вы еще услышите обо мне. Будьте любезны прислать ко мне шевалье д'Артаньяна.

Кровь столько времени подавлявшего свой гнев короля забурлила в его жилах с удвоенною силой, и он готов был велеть зарезать Фуке, как его предшественник на французском престоле велел убить маршала д'Анкра. Но он скрыл эту ужасную мысль за одной из тех королевских улыбок, которые предшествуют переворотам в придворном мире, как молния предшествует грому.

Фуке поцеловал руку Людовика. Последний вздрогнул всем телом, но позволил все же губам Фуке прикоснуться к ней.

Через пять минут после этого д'Артаньян, которому сообщили королевский приказ, входил в спальню Людовика.

Арамис и Филипп сидели у себя наверху и слушали так же внимательно, как накануне.

Король не дал своему мушкетеру подойти к его креслу. Он сам устремился к нему навстречу.

— Примите меры, — сказал он, — чтобы никто сюда не входил.

— Хорошо, ваше величество, — отвечал капитан, который уже давно обратил внимание на истерзанное душевными муками лицо короля.

Он отдал приказание часовому, стоявшему у дверей, и, вернувшись после этого к королю, спросил:

— Что случилось, ваше величество?

— Сколько людей в вашем распоряжении? — бросил король, не отвечая на вопрос д'Артаньяна.

— Для какой цели, ваше величество?

— Сколько людей у вас? — повторил король, топнув ногой.

— Со мной мушкетеры.

— Еще!

— Двадцать гвардейцев и тринадцать швейцарцев.

— Сколько вам нужно, чтобы…

— Чтобы? — повторил мушкетер, спокойно глядя своими большими глазами на короля.

— Чтобы арестовать господина Фуке?

Д'Артаньян от изумления сделал шаг назад.

— Арестовать господина Фуке! — сказал он, возвышая голос.

— И вы тоже заявите, что это никак не возможно! — с холодным бешенством воскликнул король.

— Я никогда не говорю, что существуют невозможные вещи, — ответил д'Артаньян, задетый за живое.

— В таком случае действуйте!

Д'Артаньян резко повернулся на каблуках и направился к двери. Расстояние до нее было невелико. Он прошел его в шесть шагов и внезапно остановился»

— Простите, ваше величество, — сказал он.

— Что еще?

— Чтобы произвести этот арест, я хотел бы располагать приказом в письменном виде.

— К чему? И с каких это пор недостаточно королевского слова?

— Потому что королевское слово, рожденное чувством гнева, быть может, изменится, когда изменится породившее его чувство.

— Без уверток, сударь! У вас есть какая-то мысль.

— О, у меня всегда есть мысли, и такие, которых, к несчастью, нет у других, — дерзко отвечал д'Артаньян.

— Что же вы подумали? — воскликнул король.

— А вот что, ваше величество. Вы велите арестовать человека, находясь у него в гостях: это гнев. Когда вы перестанете гневаться, вы раскаетесь. И на этот случай я хочу иметь возможность показать вам вашу собственноручную подпись. Если это ничему уже не поможет, то, по крайней мере, докажет вам, что король не должен позволять себе гневаться.

— Не позволять себе гневаться! — закричал король в бешенстве. — А разве отец мой и дед никогда не гневались, клянусь телом господним?

— Король — ваш отец и король — ваш дед гневались только у себя дома.

— Король — всюду хозяин, он везде — у себя.

— Это — слова льстеца, и, должно быть, они исходят от господина Кольбера. Но это неправда. В чужом доме король будет у себя, лишь прогнав хозяина этого дома.

Король кусал себе губы от злости.

— Как! — продолжал д'Артаньян. — Человек разорил себя, чтобы доставить вам удовольствие, а вы хотите арестовать его! Государь, если бы меня звали Фуке и если б со мной поступили таким же образом, я проглотил бы начинку десятка ракет и поднес бы ко рту огонь, чтоб меня разорвало в клочья, и меня и все вокруг. Но пусть будет по-вашему, раз вы хотите этого.

— Идите! Но достаточно ли у вас людей?

— Неужели вы думаете, ваше величество, что я возьму с собою хотя б одного капрала? Арестовать господина Фуке, но ведь это такой пустяк, что подобную вещь мог бы сделать даже ребенок. Арестовать господина Фуке все равно что выпить рюмку абсента. Поморщишься, и все кончено, — А если он вздумает защищаться?

— Он? Да что вы! Защищаться, когда его возвеличивают и делают мучеником! Если б у него остался один миллион, в чем я весьма и весьма сомневаюсь, он отдал бы его с величайшей охотой, побьюсь об заклад, за то, чтобы кончить именно таким образом. Но я иду, ваше величество.

— Погодите! Нужно арестовать его без свидетелей.

— Это сложнее.

— Почему?

— Потому что проще простого подойти к господину Фукс, окруженному тысячей ошалевших от восторга людей, и сказать ему: «Сударь, я арестую вас именем короля». Но гоняться за ним взад и вперед, загнать его куда-нибудь в угол, как шахматную фигуру, чтобы у него не было выхода, похитить его у гостей и арестовать так, чтобы никто не услышал его печальных «увы!», — в этом и заключается подлинная, истинная, высшая трудность, и я ручаюсь, что даже самые ловкие люди не сумели бы этого сделать.

— Скажите еще: «Это никак не возможно!» — и это будет скорее и проще.

Ах, боже мой, боже мой, неужели я окружен только такими людьми, которые мешают мне поступать в соответствии с моими желаниями!

— Я вам ни в чем не мешаю. Разве я не заявлял вам об этом?

— Сторожите господина Фуке до завтра, — завтра я сообщу вам решение.

— Будет исполнено, ваше величество.

— И приходите к моему утреннему туалету за приказаниями.

— Приду.

— Теперь оставьте меня одного.

— Вам не нужно даже господина Кольбера? — съязвил перед уходом капитан мушкетеров.

Король вздрогнул. Целиком отдавшись мыслям о мести, он не помнил больше об обвинениях, возводимые на суперинтенданта Кольбером.

— Никого, слышите, никого! Оставьте меня!

Д'Артаньян вышел. Король собственноручно закрыл за ним дверь и принялся бешено бегать по комнате, как раненый бык, утыканный вонзившимися в него шпагами. Наконец он стал облегчать свое сердце, выкрикивая:

— Ах, негодяй! Он не только ворует у меня деньги, но на мое же золото подкупает моих личных секретарей, друзей, генералов, артистов; он отнимает у меня даже возлюбленную! Так вот почему эта предательница так стойко защищала его! Она делала это из признательности к нему… И кто знает, быть может, и из любви!

На мгновение он погрузился в эти скорбные мысли.

«Это сатир! — думал он с глубочайшей ненавистью, которую питают обычно юноши к пожилым людям, помышляющим о любви. — Это фавн, гоняющийся за женщинами, это сластолюбец, одаривающий их золотом и брильянтами и имеющий наготове художников, чтобы они писали портреты с его любовниц в костюме древних богинь».

Король дрожал от отчаянья.

— Он грязнит мне решительно все, — продолжал, задыхаясь, Людовик. Он губит все! Он одолеет меня! Этот человек слишком силен для меня! Он мой смертельный враг! Он должен пасть! Я ненавижу его! Да, да, ненавижу, ненавижу его!

Произнося эти слова, он яростно, как помешанный, бил по ручкам своего кресла, то бросаясь в него, то вскакивая на ноги.

— Завтра, завтра!.. О, счастливейший день! — шептал он. — Когда поднимется солнце, оно увидит, что его соперник — лишь я один, а он… он падет до того низко, что, познав, на что способен мой гнев, все должны будут признать наконец, что я более велик, нежели он.

Окончательно утратив всякую власть над собой, ко — роль ударом кулака опрокинул столик возле кровати и, почти плача и задыхаясь от ярости, бросился одетый на простыни, чтобы кусать их в бессильной злобе и дать отдохновение своему телу.

Кровать заскрипела под его тяжестью, и в покоях Морфея, если не считать нескольких прерывистых вздохов, вырвавшихся из груди короля, воцарилось гробовое молчание.

XLIV

ОСКОРБЛЕНИЕ ВЕЛИЧЕСТВА
Ярость, овладевшаякоролем при чтении письма Фуке к Лавальер, растворялась мало-помалу в утомлении, вызванном столь бурными переживаниями.

Юность, полная сил и здоровья, нуждается в немедленном возмещении того, что она потеряла; юность не знает бесконечно тянущейся бессонницы, делающей для несчастных, которые подвержены ей, миф о все снова и снова отрастающей печени Прометея мучительной явью. И если зрелый человек во цвете лет или изнуренный годами старец находят в несчастии вечную пищу для скорби, то юноша, пораженный внезапно свалившимся горем, обессиливает в криках, в неравной борьбе и тем скорее дает повергнуть себя не знающему пощады врагу, с которым он вступил в поединок. Но будучи повержен им наземь, он больше уже не страдает.

Людовик был укрощен в какие-нибудь четверть часа; он перестал сжимать кулаки и сжигать своим взглядом неодолимые образы своей ненависти, он перестал обвинять яростными словами Фуке и Луизу. От бешенства перешел он к отчаянью и от отчаянья к полной расслабленности.

После того как он у себя на кровати метался и бился в конвульсиях, его бессильные руки застыли по обе стороны туловища. Его голова замерла на отделанных кружевами подушках, его истомленное тело время от времени вздрагивало, пронизываемое легкими судорогами, из его груди вырывались теперь уже редкие вздохи.

Бог Морфей, самодержавный владыка этих покоев, названных его именем, приковал к себе распухшие от гнева и слез глаза короля, бог Морфей осыпал его маками, которыми были полны его руки, и Людовик в конце концов спокойно смежил веки и заснул.

Тогда ему показалось, как это часто бывает в первом, нежном и легком сне, в котором тело как бы повисает над ложем, а душа — над землей, ему показалось, что бог Морфей, написанный на плафоне, смотрит на него совсем человеческими глазами; что-то блестело и шевелилось под куполом; рой мрачных снов в одно мгновение сдвинулся в сторону, и показалось человеческое лицо, с рукой, прижатой к губам, задумчивое и созерцающее. И странное дело — этот человек был до того схож с королем, что Людовику даже почудилось, будто он видит себя самого, отраженного в зеркале.

Только лицо, которое видел Людовик, выражало глубокую скорбь и печаль.

Потом ему показалось, будто купол понемногу удаляется от него и аллегорические фигуры и их атрибуты, написанные Лебреном, темнеют, постепенно уменьшаясь в размерах. Мягкое, ровное, покачивающее движение, похожее на движение корабля, плывущего по волнам, сменило недавнюю неподвижность. Король, по-видимому, грезил во сне, и в этом сне золотая корона, увенчивающая собою полог, удалялась, равно как купол, с которого она свешивалась, так что крылатый гений, обеими руками поддерживавший эту корону, казалось, напрасно звал ускользавшего вниз короля.

Кровать продолжала спускаться все ниже и ниже. Людовик с открытыми глазами отдавался этой жестокой галлюцинации. Освещение королевских покоев стало тускнеть, и наконец что-то мрачное, холодное, необъяснимое окружило короля со всех сторон. Ни фресок, ни золота, ни полога из тяжелого бархата, но тускло-серые стены и все более непроницаемый сумрак. А кровать все опускалась, и через минуту, которая показалась королю вечностью, она пребывала уже в каком-то черном и холодном пространстве. Там наконец она замерла на одном месте.

Король видел свет своей комнаты, по теперь он казался ему таким, каким из глубокого колодца бывает виден солнечный свет.

«Меня мучает кошмар! — подумал Людовик. — Пора проснуться! Итак, я просыпаюсь!»

Каждому доводилось испытывать то ощущение, о котором мы говорим; нет никого, кто бы посреди душащего его кошмара не сказал себе, направляемый светом сознания, не угасающего в глубине мозга, когда все другие способности человека погружаются в полную тьму, нет никого, кто бы не сказал себе: «Это все пустяки, это — сон».

Это же сказал себе и Людовик XIV, но, произнеся «я просыпаюсь», он заметил, что не только не спит, но что у него открыты глаза. Он посмотрел по сторонам. Справа и слева увидел он двух вооруженных людей в широких плащах и в масках.

Один из них держал в руке небольшой фонарь, и его луч освещал сцепу до того мрачную, что никакой король не мог бы представить себя участником чего-либо подобного.

Людовик решил, что сон его продолжается и что достаточно шевельнуть рукой или заговорить, как сон тотчас же оставит его; он вскочил с кровати и обнаружил, что у него под ногами сырая земля. Тогда, обращаясь к тому, у кого был фонарь, он заговорил:

— Что это, сударь, и кто выдумал подобную шутку?



— Это не шутка, — ответил глухим голосом человек с фонарем.

— Вы люди господина Фуке? — спросил немного озадаченный этим ответом король.

— Не важна, кому мы служим, — произнес таинственный призрак. — Вы в пашем распоряжении, вот и все.

Король скорее нетерпеливо, чем в страхе, обернулся ко второй маске.

— Если это комедия, — сказал он, — то передайте господину Фуке, что я считаю ее неприличной и требую, чтобы ее немедленно прекратили.

Вторая маска, к которой на этот раз обратился король, был человек огромного роста и могучего телосложения. Он стоял прямо и неподвижно, как глыба мрамора.

— Что же вы? — крикнул король, топнув ногой. — Почему вы молчите? Почему не отвечаете мне?

— Мы и не станем вам отвечать, любезнейший, — произнес великан зычным голосом, — нам нечего вам отвечать, кроме разве того, что вы первейший среди несносных и что господин Коклен де Вольер забыл вывести ваз в своей пьесе.

— Но чего же в конце концов хотят от меня? — гневно крикнул Людовик, скрещивая на груди руки.

— Вы узнаете это несколько позже, — ответил человек с фонарем.

— Но где же я все-таки нахожусь?

— Взгляните.

Людовик осмотрелся еще раз, но при свете фонаря он увидел только сырые стены, на которых кое-где можно было заметить серебристый след слизня.

— О, так это тюрьма!

— Нет, подземелье.

— И оно ведет?..

— Извольте следовать за нами.

— Я не сойду с этого места.

— Если вы станете бунтовать, мои юный дружочек, — ответил тот, кто с виду был более сильным, — я возьму и закатаю вас в плащ, и если вы задохнетесь в нем, то, честное слово, тем хуже для вас!

Произнося эти слова, он приподнял плащ, которые угрожал королю, и выставил из-под него такую ручищу, что ее не прочь был бы иметь сам Милон из Кротоны, особенно в тот роковой день, когда ему пришла в голову столь неудачная мысль расщепить руками последний дуб в его жизни.

Король испугался насилия. Он понимал, что люди, во власти которых он оказался, зашли так далеко, что теперь уже не отступят и свое дело доведут до конца. Он покачал головой и молвил:

— По-видимому, я попал в руки убийц. Пошли!

Люди в масках ничего не ответили. Тот, что был с фонарем, двинулся первым, за ним шел король, вторая маска следовала за королем. Так миновали они длинную и извилистую галерею с таким количеством лестниц, которое встречается только в таинственных и мрачных дворцах Анны Радклиф.

Несколько раз в этих переходах и закоулках король слышал над своей головой шум текущей воды. Наконец они добрались до длинного коридора, кончавшегося железной дверью. Человек с фонарем отомкнул ее одним из ключей, висевших у его пояса, — их бряцание король слышал на протяжении всего пути.

Когда дверь отворилась и ворвался свежий воздух, Людовик почувствовал аромат, которым благоухают деревья после знойного летнего дня. На мгновение он в колебании остановился, но могучий страж, следовавший за ним, вытолкнул его из подземного коридора.

— Спрашиваю еще раз, — сказал Людовик, обернувшись к тому, кто дерзнул коснуться рукой короля, — что же вы собираетесь сделать с королем Франции?

— Постарайтесь забыть это слово, — ответил не допускающим возражений тоном человек с фонарем.

— За слова, только что произнесенные вами, вы подлежите колесованию, — добавил великан, гася фонарь, врученный ему товарищем, — впрочем, его величество чересчур милостив.

Услышав эту угрозу, Людовик сделал столь резкое и неожиданное движение, что можно было подумать, будто он хочет бежать, но на плечо ему легла рука великана, пригвоздившая его к месту.

— Куда же мы идем наконец? — спросил король.

— Пойдемте, — ответил первый из его спутников и даже с некоторою почтительностью повел своего пленника к карете, спрятанной между деревьями.

Две лошади с путами на ногах были привязаны недоуздками к низко свисавшим ветвям огромного дуба.

— Входите, — сказал тот же человек, открывая дверцу кареты и опуская подножку.

Король повиновался и сел в глубине кареты.

В то же мгновение дверца захлопнулась, и он остался в темной карете наедине со своим провожатым. Что до гиганта, то он разрезал недоуздки и путы на ногах лошадей, заложил карету и сел на козлы. Лошади с места взяли крупною рысью, и вскоре карета достигла парижской дороги. В Сенарском лесу их ожидала подстава. И здесь лошади были привязаны к деревьям. Человек, сидевший на козлах, сойдя на землю, торопливо перепряг и быстро поехал дальше. В Париж они прибыли около трех часов пополуночи.

Карета въехала в Сент-Антуанское предместье. Крикнув часовому: «Приказ короля», — кучер миновал ворота Бастилии и остановил взмыленных лошадей у крыльца коменданта. Тотчас же прибежал дежурный сержант.

— Разбудить коменданта, — приказал кучер громовым голосом.

В карете по-прежнему царила мертвая тишина. Через десять минут на пороге своей квартиры в туфлях и халате появился г-н де Безмо.

— Что это, — спросил он, — кого вы еще привезли?

Первый человек в маске открыл дверцу кареты и сказал что-то на ухо кучеру. Тот немедленно сошел с козел, взял мушкет, который лежал у него в ногах, и приставил дуло его к груди пленника.

— Стреляйте при первой попытке заговорить! — добавил во весь голос первый, выходя из кареты.

— Хорошо, — ответил второй.

Затем тот, кто сопровождал короля, поднялся по ступеням лестницы, где его ожидал комендант.

— Господин д'Эрбле! — вскричал Безмо.

— Шш… — остановил его Арамис. — Войдем к вам.

— О боже мой, боже мой! Что вас привело в такой час?

— Ошибка, дорогой господин де Безмо, — спокойно отвечал Арамис. По-видимому, вы были правы.

— По поводу чего?

— В связи с этим приказом об освобождении вашего узника.

— Объясните мне, сударь, нет, извините, я хотел сказать: монсеньер, лепетал комендант, задыхаясь от ужаса и изумления.

— Это проще простого: вы, разумеется, помните, что вам прислали приказ об освобождении, — Да, да! Об освобождении Марчиали.

— Так вот, мы решили, что этот приказ имеет в виду Марчиали, не так ли?

— Конечно! Впрочем, вы помните, ведь я сомневался, ведь я не хотел отпускать его, и это вы принудили меня выполнить этот приказ.

— О, какое неподходящее слово употребили вы, дорогой господин Безмо… я предложил, вот и все.

— Предложили, да, да, предложили передать его вам, и вы увезли его в вашей карете.

— Так вот, дорогой мои Безмо, это была ошибка. Ее обнаружили в министерстве, и я привез королевский приказ освободить… Сельдона, знаете, того самого беднягу шотландца.

— Сельдона? Но на этот раз вы и впрямь уверены?..

— Черт возьми! Читайте-ка сами, — добавил Арамис, передавая Безмо приказ.

— Но это тот самый приказ… Я его уже видел, держал в руках…

— Неужели?

— Я же говорил вам об этом… И чернильное пятно… да, я узнаю его.

— Не знаю, тот ли это приказ или другой, но, как бы то ни было, я вам вручаю его.

— А как же другой?

— Какой другой?

— Марчиали?

— Я передам вам сейчас и его.

— Но мне этого недостаточно. Чтобы принять его, мне нужен новый приказ.

— Не говорите таких вещей, дорогой Безмо. Вы рассуждаете как дитя.

Где у вас приказ об освобождении Марчиали?

Безмо побежал к своему сундуку и вынул приказ. Арамис взял его из рук коменданта, не торопясь разорвал на четыре части, поднес их к лампе и сжег.

— Но что же вы делаете! — закричал перепуганный насмерть Безмо.

— Поразмыслите над создавшимся положением, дорогой комендант, — сказал с невозмутимым спокойствием Арамис. — У вас больше нет приказа, который оправдывает освобождение Марчиали.

Боже мой! Нет! И все же я погиб, да, да, я погиб!

Но совсем нет, ведь я отдаю вам Марчиали назад, таким образом получается, как будто он вовсе и не выходил из Бастилии.

— Ах! — воскликнул комендант, который окончательно потерял способность соображать.

— Конечно! И вы сразу же запрете его.

— Еще бы!

— И вы отдадите мне этого… ну как его там… Сельдона, которого освобождает новый приказ. Таким образом, ваша отчетность будет в полном порядке. Понимаете?

— Я… я…

— Вы поняли, — перебил Безмо Арамис. — Вот и отлично.

Безмо умоляюще сложил руки.

— Но ради чего, взяв у меня Марчиали, вы привозите его снова ко мне?

— воскликнул несчастный, совершенно растерявшийся комендант.

— Для такого друга, для такого слуги, как вы, нет секретов.

И Арамис наклонился к уху Безмо.

— Вы знаете, — шепнул он, — какое необыкновенное сходство между этим несчастным и…

— Королем, да!

— Так вот первое, на что употребил Марчиали свою свободу: он стал утверждать, что он король Франции.

— Вот негодяй! — воскликнул Безмо.

— Он надел на себя такой же костюм, какой был на его величестве, и стал выдавать себя за короля Людовика Четырнадцатого.

— Боже мой!

— Вот почему я и привез его к вам, дорогой комендант. Он безумен, и своим бредом он спешит поделиться со всеми.

— Что же делать?

— Все обстоит очень просто: не давайте ему общаться с кем бы то ни было. Вы понимаете, что, когда его бред стал известен его величеству, который сжалился над ее несчастьем и был вознагражден за свою доброту черной неблагодарностью, король пришел в ярость. И вот теперь — хорошенько запомните это, дорогой господин де Безмо, так как это касается вас самым непосредственным образом, — теперь всякому, кто даст ему общаться с кем бы то ни было, кроме меня или самого короля, не миновать смертной казни. Вы слышите, мой милый Безмо, — смертной казни!

— Слышу, слышу, черт подери!

— А теперь спуститесь и отведите этого бедного малого в его камеру, если только не считаете нужным, чтобы он поднялся к вам.

— Зачем?

— Да, вы правы. Полагаю, что лучше сразу же посадить его под замок, разве не так?

— Еще бы!

— В таком случае, друг мой, пошли…

Безмо велел бить в барабан и звонить в колокол, предупреждая по заведенному здесь порядку о том, чтобы все входили в свои помещения, дабы избежать встречи с таинственным узником. Затем, когда проходы были расчищены, он сам подошел к карете за арестантом. Портос, верный приказу, продолжал держать мушкет у груди пленника.

— А, вот вы где, негодяй! — воскликнул Безмо, увидев короля. — Хорошо, хорошо!

И тотчас же, велев королю покинуть карету, он повел его в сопровождении Портоса, не снимавшего маски, и Арамиса, снова ее надевшего, во вторую Бертодьеру и открыл дверь той самой камеры, в которой на протяжении восьми лет томился Филипп.

Король вошел в каземат без единого слова. Он был растерян и бледен.

Безмо закрыл дверь, дважды повернул ключ в замке и, подойдя к Арамису, прошептал ему на ухо:

— Сущая правда, он очень похож на его величество, но все же не так, как вы утверждаете.

— Так что вас уж, во всяком случае, на такой подмене не проведешь?

— Что вы, что вы!

— Вы бесценный человек, дорогой мой Безмо, — сказал Арамис. — А теперь освобождайте Сельдона.

— Верно, я и забыл… Я сейчас отдам приказание…

— Ба! Вы успеете сделать это и завтра.

— Завтра? Нет, нет, сию же минуту! Избави боже затягивать это дело.

— Ну, идите по вашим делам, а меня ожидают мои» Но, надеюсь, вы поняли все до конца, не так ли?

— Что я должен понять?

— Что никто не войдет к узнику без приказа его величества — приказа, который привезу вам я сам.

— Да, прощайте, монсеньер.

Арамис вернулся к своему товарищу.

— Поехали, друг Портос, в Во! И поскорее.

— До чего же чувствуешь себя легким, когда верно послужишь своему королю и тем самым спасешь свою род пну, — засмеялся довольный Портос. Лошадям нечего будет тащить. Поехали.

И карета, освободившись от пленника, который действительно мог казаться Арамису чрезмерно тяжелым, миновала подъемный мост, который тотчас же поднялся за ней снова, и оказалась вне пределов Бастилии.

XLV

НОЧЬ В БАСТИЛИИ
Страдание в этой жизни соразмерно с силами человека. Мы отнюдь не собираемся утверждать, что бог неизменно соразмеряет ниспосылаемое им человеку несчастье с силами этого человека; подобное утверждение было бы не вполне точным, поскольку тем же богом дозволена смерть, являющаяся единственным выходом для души, которой невмоготу пребывать в оболочке тела Итак, страдание в этой жизни Соразмерно с силами человека Это значит, что при равном несчастии слабый страдает больше, нежели сильный. Но что же придает человеку силу? Закалка, привычка и опыт. Мы не станем утруждать себя доказательством этого; это аксиома как в отношении нашей душевной жизни, так и нашего естества.

Когда молодой король, потеряв всякое представление о действительности, растерянный и разбитый, понял, что его ведут в одну из камер Бастилии, он решил, что смерть во многих отношениях схожа со сном, что и она полна разнообразных видений. Он вообразил, будто его кровать в замке Во провалилась сквозь пол и вслед за тем он умер; он вообразил, что он это покойный Людовик XIV, продолжающий видеть все те же ужасы, невозможные для него в жизни и называемые низложением с трона, тюрьмой и всевозможными оскорблениями некогда всемогущего государя.

Наблюдать в качестве призрака, сохраняющего ощущение своего тела, свои собственные мучения, томиться, тщетно стараясь постигнуть непостижимую тайну, где действительность, а где лишь ее подобие, видеть все, слышать все, все понимать» отчетливо помнить мельчайшие подробности своих последних минут — разве это не пытка, пытка тем более невыносимая, что она может быть вечною?

— Не есть ли это то самое, что зовется вечностью, адом? — шептал Людовик XIV в то мгновение, когда за пим закрылась дверь, запираемая Безмо.

Он не проявил ни малейшего интереса к окружающей его обстановке и, прислонившись спиной к стене, окончательно проникся мыслью о том, что он умер; он зажмурил глаза, чтобы не увидеть чего-нибудь еще худшего.

«Но все-таки как же произошла моя смерть? — спрашивал он себя, поддаваясь безумию. — Не спустили ли эту кровать при помощи какого-нибудь приспособления? Нет, нет — когда она начала опускаться, я не почувствовал ни сотрясения, ни толчка… А не отравили ли меня во время обедав или, кто знает, не обкурили ли отравленною свечой, как мою прабабку Жанну д'Альбре?»

Вдруг холод камеры пронизал плечи Людовика.

«Я видел, — продолжал — он, — я видел моего отца мертвым на той самой кровати, на которой он всегда спал; на нем было королевское одеяние. Это бледное лицо с заострившимися чертами, эти застывшие, некогда столь подвижные руки, эти вытянутые, похолодевшие ноги, — нет, ничто не говорило о сне, полном видений. А ведь бог должен был бы наслать на него целые полчища снов, на него, чьей смерти предшествовало столько других, ибо сколь многих он сам послал на смерть!

Нет, этот король по-прежнему был королем, он царил на смертном одре так же, как на своем бархатном троне. Он не отрекся от свойственного ему величия. Бог, ниспославший на него кару, не может наказывать и меня, не сделавшего ничего противного его заповедям».

Странный шум привлек внимание молодого человека. Он посмотрел и увидел на каминной доске под громадной грубою фреской, изображавшей распятие, огромную крысу, грызшую хлебную корку и смотревшую на нового постояльца камеры умным и любознательным взглядом.

Король испугался: крыса вызвала в нем омерзение. С громким криком бросился он к дверям. И благодаря этому вырвавшемуся из его груди крику Людовик понял, что он жив, не потерял разума и что чувства его вполне естественны.

— Узник! — воскликнул он. — Я, я — узник!

Он поискал глазами звонок.

«В Бастилии нет звонков! Я в Бастилии! Но как же я сделался узником?

Это все, конечно, Фуке. Пригласив в Во, меня заманили в ловушку. Но Фуке не один… Его помощник… этот голос… это был голос д'Эрбле, я узнал его. Кольбер был прав. Но чего же от меня хочет Фуке? Будет ли он царствовать вместо меня? Немыслимо! Кто знает?.. — подумал Людовик. Кто знает, быть может, герцог Орлеанский, мой брат, сделал со мною то, о чем всю жизнь мечтал, замышляя против моего отца, мой дядя. Но королева?

Но моя мать? Но Лавальер? О, Лавальер! Она окажется во власти принцессы Генриетты! Бедное дитя, ее, наверное, заперли, как заперт я сам. Мы с нею навеки разлучены!»

И при одной этой мысли несчастный влюбленный разразился криками, вздохами и рыданиями.

— Есть же здесь комендант! — с яростью вскрикнул король. — Я поговорю с ним, я буду звать.

Он стал звать коменданта. Никто не ответил. Он схватил стул и стал яростно колотить им в массивную дубовую дверь. Дерево, ударяясь о дерево, порождало мрачное эхо в глубине переходов и лестниц, но ни одно живое существо так и не отозвалось.

Для короля это было еще одним доказательством того полного пренебрежения, которое он встретил к себе в Бастилии. После первой вспышки неудержимого гнева, чуточку успокоившись, он заметил полоску золотистого света: должно быть, занималась заря. После этого он опять принялся кричать, сначала не очень громко, затем все громче и громче. И на этот раз кругом все было безмолвно.

Двадцать других попыток также не привели ни к чему.

В нем начала бурлить кровь; она бросилась ему в голову. Привыкнув к неограниченной власти, он содрогнулся, столкнувшись с неповиновением подобного рода. Гнев его все возрастал. Он сломал стул, который был для него чрезмерно тяжелым, и, пустив в ход один из его обломков, стал бить им в дверь, как тараном. Он бил с таким усердием и так долго, что лоб его покрылся испариной. Шум, который до этого он поднимал, сменился несмолкающим грохотом. Несколько приглушенных и, как показалось ему, отдаленных криков ответило ему с разных сторон.

Это произвело на короля странное впечатление. Он остановился, чтобы прислушаться. Это были голоса узников, еще так недавно — его жертв, теперь сотоварищей. Эти голоса, словно легчайшие испарения, проникали сквозь толстые сводчатые потолки, сквозь стены. Они громко обвиняли того, кто шумел, как их вздохи и слезы без слов обвиняли, должно быть, того, кто лишил их свободы. Отняв у столь многих свободу, он появился здесь, между ними, чтобы отнять у них сон.

От этой мысли он едва не сошел с ума. Она удвоила его силы, и обломки стула опять были приведены в действие. Через час Людовик почувствовал какое-то движение в коридоре, и сильный стук в его дверь прекратил удары, которыми он сам осыпал ее.

— Вы что, спятили, что ли? — прикрикнул на него кто-то, стоявший за дверью. — Что это с вами стряслось этим утром?

«Этим утром?» — подумал изумленный король.

Затем он вежливо обратился к своему незримому собеседнику:

— Сударь, вы — комендант Бастилии?

— Милый мой, у вас мозги набекрень, — отвечал голос за дверью, — но все же это не основание производить такой грохот. Перестаньте шуметь, черт возьми!

— Вы — комендант?

За дверью все смолкло. Тюремщик ушел, не удостоив короля даже ответом.

Когда король удостоверился в том, что тюремщик и в самом деле ушел, его ярость сделалась безграничною. Гибкий, как тигр, он вскочил на стол, потом на окно и начал трясти решетку. Он выдавил стекло, и тысячи звенящих осколков упали во двор. Он кричал голосом, становившимся с каждым мгновением все более хриплым: «Коменданта, коменданта!» Этот припадок длился около часа.

С растрепанными, прилипшими ко лбу волосами, с разорванной и выпачканной одеждой и бельем, превратившимся в клочья, король перестал кричать и метаться по камере, лишь окончательно обессилев, и только тогда он постиг, насколько неумолимы эти толстые стены, насколько непроницаем кирпич, из которого они сложены, и насколько тщетны попытки вырваться из их плена, когда располагаешь только таким орудием, как отчаянье, тогда как над ними властно лишь время.

Он прижался лбом к двери и дал своему сердцу чуточку успокоиться; еще одно добавочное его биение, и оно бы не выдержало.

«Придет же час, — подумал король, — когда мне, как и остальным заключенным, принесут какую-нибудь еду. Я тогда увижу кого-нибудь, я спрошу, мне ответят».

И король стал вспоминать, в котором часу разносят в Бастилии завтрак.

Он не знал даже этого. Как безжалостный и исподтишка нанесенный удар ножа, поразило его раскаяние: ведь двадцать пять лет прожил он королем и счастливцем, нисколько не думая о страданиях, которые испытывает несчастный, несправедливо лишенный свободы. Король покраснел от стыда. Он подумал, что бог, допустив, чтобы его, короля Франции, подвергли столь ужасному унижению, воздал в его лице государю, причинявшему столько мучений другим.

Ничто не могло бы с большим успехом склонить эту душу, сломленную страданиями, к религии, чем подобные мысли. Но Людовик не осмелился преклонить пред богом колени, чтобы просить, чтобы умолять его о скорейшем завершении этого испытания.

«Бог творит благо, он прав. Было бы подлостью просить бога о том, в чем я неоднократно отказывал моим ближним».

Он предавался размышлениям этого рода, он казнил себя за былое свое равнодушие к судьбам несчастных и обездоленных, когда за дверью снова послышался шум, на этот раз сопровождавшийся, впрочем, скрипом ключа, вставляемого в замочную скважину.

Король устремился вперед, чтобы скорее узнать, кто же это пришел к нему, но, вспомнив о том, что это было бы поведением, недостойным короля Франции, он остановился на полпути, принял благородную и невозмутимую, привычную для него позу и стал ждать, повернувшись спиной к окну, чтобы скрыть хоть немного свое волнение от того, кто сейчас войдет к нему в камеру.

Это был всего-навсего сторож, принесший корзину с едой. Король рассматривал этого человека с внутренней тревогой и беспокойством; он ждал, пока тот нарушит молчание.

— Ах, — сказал сторож, — вы сломали ваш стул, я же вам говорил! Вы что же, рехнулись, что ли?

— Сударь, — ответил ему король, — взвешивайте ваши слова, они могут иметь для вас исключительные последствия.

Сторож, поставив корзину на стол, взглянул на своего собеседника и удивленно проговорил:

— Что вы сказали?

— Извольте передать коменданту, чтобы он немедленно явился ко мне, с достоинством произнес король.

— Послушайте, детка, вы всегда были умницей, но от сумасшествия становятся злыми, и я хочу предупредить вас заранее: вы сломали стул и шумели; это — проступки, подлежащие наказанию карцером. Обещайте, что этого больше не повторится, и я ни о чем не стану докладывать коменданту.

— Я хочу повидать коменданта, — ответил король, но обращая внимания на слова сторожа.

— Берегитесь! Он велит посадить вас в карцер.

— Я хочу! Слышите? Я хочу видеть коменданта.

— Вот оно что! Ваш взгляд становится диким. Превосходно. Я отберу у вас нож.

И сторож, прихватив с собой нож, закрыл дверь и ушел, оставив короля еще более несчастным и одиноким, чем прежде. Напрасно он снова пустил в ход сломанный стул; напрасно бросил через окно тарелки и миски; и на это не последовало никакого ответа.

Через два часа это был уже не король, не дворянин, не человек, не разумное существо; это был сумасшедший, ломающий себе ногти, царапая дверь, пытающийся поднять огромные каменные плиты, которыми был вымощен пол, и испускающий такие ужасные вопли, что старая Бастилия, казалось, дрожала до основания оттого, что посмела посягнуть на своего властелина.

Что касается коменданта, то он не проявил ни малейшего беспокойства в связи с сумасшествием узника. Сторож и часовые доложили ему об этом: но что из этого? Разве сумасшедшие не были обычным явлением в крепости и разве стены не способны удержать сумасшедших?

Господин де Безмо, свято уверовав во все то, что ему сказал Арамис, и имея на руках королевский приказ, жаждал лишь одного: пусть сошедший с ума Марчиали будет достаточно сумасшедшим, чтобы повеситься на брусьях своего полога или на одном из прутьев тюремной решетки.

И действительно, этот узник не приносил никакого дохода и ко всему еще становился чрезмерно обременительным. Все осложнения с Сельдоном и Марчиали, осложнения с освобождением и заключением вновь, осложнения, связанные со сходством, — все это нашло бы в подобной развязке чрезвычайно простое и удобное для всех разрешение; больше того, Безмо показалось к тому же, что эго не было бы неприятно и г-ну д'Эрбле.

— И по правде сказать, — говорил Безмо майору, своему помощнику, обыкновенно узник достаточно страдает от своего заключения, он страдает более чем достаточно, чтобы пожелать ему из милосердия смерти. И это тем более так, если узник сошел с ума, если он кусается и шумит; в этом случае, честное слово, можно было бы не только желать ему из милосердия смерти, по было бы добрым делом потихоньку прикончить его После приведенных рассуждений славный комендант принялся за свой второй завтрак.

XLVI

ТЕНЬ Г-НА ФУКЕ
Под впечатлением разговора, происшедшего у него только что с королем, д'Артаньян не раз обращался к себе с вопросом, не сошел ли он сам с ума, имела ли место эта сцена действительно в Во, впрямь ли он — д'Артаньян, капитан мушкетеров, и владелец ли г-н Фуке того замка, в котором Людовику XIV было оказано гостеприимство. Эти рассуждения не были рассуждениями пьяного человека. Правда, в Во угощали, как никогда и нигде, и вина суперинтенданта занимали в этом угощении весьма почетное место. Но гасконец был человеком, никогда не терявшим чувства меры; прикасаясь к клинку своей шпаги, он умел заряжать свою душу холодом ее стали, когда этого требовали важные обстоятельства.

«Теперь, — говорил он себе, покидая королевские апартаменты, — мне предстоит сыграть историческую роль в судьбах короля и его министра; в анналах истории будет записано, что господин д'Артаньян, дворянин из Гаскони, арестовал господина Никола Фуке, суперинтенданта финансов Франции. Мои потомки, если я когда-нибудь буду иметь таковых, станут благодаря этому аресту людьми знаменитыми, как знамениты господа де Люипь благодаря опале и гибели этого бедняги маршала д'Анкра. Надо выполнить королевскую волю, соблюдая благопристойность. Всякий сумеет сказать:

«Господин Фуке, пожалуйте вашу шпагу», — но не все сумеют охранять его таким образом, чтобы никто и не пикнул по этому поводу. Как же все-таки сделать, чтобы суперинтендант по возможности неприметно освоился с тем, что из величайшей милости он впал в крайнюю степень немилости, что Во превращается для него в тюрьму, что, испытав фимиам Ассура, он попадет на виселицу Амана, или, точнее сказать, Ангерана де Мариньи».

Тут чело д'Артаньяна омрачилось из сострадания к несчастьям Фуке. У мушкетера было довольно забот. Отдать таким способом на смерть (ибо, конечно, Людовик XIV ненавидел Фуке), отдать, повторяем, на смерть того, кого молва считала порядочным человеком, — это и в самом деле было тяжким испытанием совести.

«Мне кажется, — сам себе говорил д'Артаньян, — что если я не последний подлец, я должен поставить Фуке в известность о намерениях короля.

Но если я выдам тайну моего государя, я совершу вероломство и стану предателем, а это — преступление, предусмотренное сводом военных законов, и мне пришлось увидеть во время войны десятка два таких горемык, которых повесили на суку за то, что они проделали в малом то самое, на что толкает меня моя щепетильность, с той, впрочем, разницей, что я проделаю это в большом. Нет уж, увольте. Полагаю, что человек, не лишенный ума, должен выпутаться из этого положения с достаточной ловкостью. Можно ли допустить, что я представляю собой человека, не лишенного кое-какого ума? Сомнительно, если принять во внимание, что за сорок лет службы я ничего не сберег, и если у меня где-нибудь завалялся хоть единый пистоль, то и это уж будет счастьем)».

Д'Артаньян схватился руками за голову, дернул себя за ус и добавил:

«По какой причине Фуке впал в немилость? По трем причинам: первая состоит в том, что его не любит Кольбер; вторая — потому что он пытался покорить сердце мадемуазель Лавальер; третья — так как король любит и Кольбера и мадемуазель Лавальер. Фуке — человек погибший. Но неужели же я, мужчина, ударю его ногой по голове, когда он упал, опутанный интригами женщин и приказных? Какая мерзость! Если он опасен, я сражу его как врага. Если его преследуют без достаточных оснований, тогда мы еще поглядим. Я пришел к заключению, что ни король, ни кто-либо другой не должны влиять на мое личное мнение. Если б Атос оказался в моем положении, он сделал бы то же самое. Итак, вместо того чтобы грубо войти к Фуке, взять его под арест и упрятать куда-нибудь в укромное место, я постараюсь действовать так, как подобает порядочным людям. Об этом пойдут разговоры, согласен; но обо мне будут говорить только хорошее».

И, вскинув перевязь на плечо особым, свойственным ему жестом, д'Артаньян отправился прямо к Фуке, который, простившись с дамами, собирался спокойно выспаться после своих шумных дневных триумфов.

Фуке только что вошел в свою спальню с улыбкой на устах и полумертвый от утомления.

Когда д'Артаньян переступил порог его комнаты, кроме Фуке и его камердинера в ней никого больше не было.

— Как, это вы, господин д'Артаньян? — удивился Фуке, успевший уже сбросить с себя парадное платье.

— К вашим услугам, — отвечал мушкетер.

— Войдите, дорогой д'Артаньян.

— Благодарю вас.

— Вы хотите покритиковать наше празднество? О, я знаю, у вас очень острый и язвительный ум.

— О пет.

— Что-нибудь мешает вашей охране?

— Совсем нет.

— Быть может, вам отвели неудачное помещение?

— О нет, оно выше всяких похвал.

— Тогда позвольте поблагодарить вас за вашу любезность и заявить, что я ваш должник за все то в высшей степени лестное, что вы изволили высказать мне.

Эти слова, очевидно, значили: «Дорогой господин д'Артаньян, идите-ка спать, раз у вас есть где лечь, и позвольте мне сделать то же».

Д'Артаньян, казалось, не понял.

— Вы, как видно, уже ложитесь? — спросил он Фуке.

— Да. Вы ко мне с каким-нибудь сообщением?

— О нет, мне нечего сообщать. Вы будете спать в этой комнате?

— Как видите.

— Сударь, вы устроили великолепное празднество королю.

— Вы находите?

— О, изумительное.

— И король им доволен?

— В восторге!

— Быть может, он поручил рассказать мне об этом?

— Нет, для этого он нашел бы более достойного вестника, монсеньер.

— Вы скромничаете, господин д'Артаньян.

— Это ваша постель?

— Да, но почему вы задаете такие вопросы? Быть может, вы недовольны вашей постелью?

— Можно ли говорить откровенно?

— Конечно.

— В таком случае вы правы, я недоволен ею.

Фуке вздрогнул.

— Господин д'Артаньян, возьмите, сделайте одолжение, мою комнату!

— Лишить вас вашей собственной комнаты! О нет, никогда!

— Что же делать?

— Разрешите мне разделить ее с вами.

Фуке пристально посмотрел в глаза мушкетеру.

— А-а, вы только от короля?

— Да, монсеньер.

— И король изъявил желание, чтобы вы спали у меня в комнате?

— Монсеньер…

— Отлично, господин д'Артаньян, отлично, вы здесь хозяин.

— Уверяю вас, монсеньер, что я не хотел бы злоупотреблять…

Обращаясь к камердинеру, Фуке произнес:

— Вы свободны!

Камердинер ушел.

— Вам нужно переговорить со мною, сударь? — спросил Фуке.

— Мне?

— Человек вашего ума не приходит в ночную пору; такому человеку, как я, не имея к этому достаточных оснований.

— Не расспрашивайте меня.

— Напротив, буду расспрашивать. Скажите наконец, что вам нужно?

— Ничего. Лишь ваше общество.

— Пойдемте тогда в сад или в парк, — неожиданно предложил Фуке.

— О нет, — с живостью возразил мушкетер, — нет, нет.

— Почему?

— Знаете, там слишком прохладно…

— Вот оно что! Сознайтесь, что вы арестовали меня?

— Никогда!

— Значит, вы приставлены сторожить меня?

— В качестве почетного стража, монсеньер.

— Почетного?.. Это другое дело. Итак, меня арестовывают в моем собственном доме?

— Не говорите этого, монсеньер.

— Напротив, я буду кричать об этом.

— Если вы будете об этом кричать, я буду вынужден предложить вам умолкнуть.

— Так! Значит, насилие в моем собственном доме? Превосходно!

— Мы друг друга не понимаем. Вот тут шахматы: давайте сыграем партию, монсеньер.

— Господин д'Артаньян, выходит, что я в немилости?

— Совсем нет. Но…

— Но мне запрещено отлучаться?

— Я не понимаю ни слова из того, что вы мне говорите. Если вы желаете, чтобы я удалился, скажите мне прямо об этом.

— Дорогой господин д'Артаньян, ваше поведение сводит меня с ума. Я хочу спать, я падаю от усталости. Вы разбудили меня.

— Я никогда бы не простил себе этого, и если вы хотите примирить меня с моей собственной совестью…

— Что же тогда?..

— Тогда спите себе на здоровье в моем присутствии. Я буду страшно доволен.

— Это надзор?

— Знаете что, я, пожалуй, уйду.

— Не понимаю вас.

— Покойной ночи, монсеньер.

И д'Артаньян сделал вид, будто собирается уходить.

Тогда Фуке подбежал к нему.

— Я не лягу, — сказал он. — Я говорю совершенно серьезно. И поскольку вы не желаете обращаться со мною, как с настоящим мужчиной, и виляете, и хитрите, я заставлю вас показать клыки, как это делают с диким кабаном во время травли.

— Ба! — скривил губы д'Артаньян, изображая улыбку.

— Я велю заложить лошадей и уеду в Париж, — заявил Фуке, пытаясь проникнуть в глубину души капитана.

— А! Раз так, это другое дело.

— В этом случае вы меня арестуете? Верно?

— О нет, в этом случае я еду с вами.

— Довольно, господин д'Артаньян, — проговорил Фуке ледяным тоном. Вы недаром пользуетесь репутацией очень тонкого и ловкого человека, но со мной это лишнее. К делу, сударь, к делу! Скажите мне, за что вы меня арестовываете? Что я сделал?

— О, я не знаю, что вы сделали, и я вас не арестовываю… по крайней мере, сегодня…

— Сегодня? — воскликнул, бледнея, Фуке. — А завтра?

— Завтра еще не пришло, монсеньер. Кто же может поручиться за завтрашний день?

— Скорей, скорей, капитан! Позвольте мне переговорить с господином д'Эрбле.

— Увы, это никак невозможно, монсеньер, у меня приказ не разрешать вам общаться с кем бы то ни было.

— И даже с господином д'Эрбле, вашим другом!

— Монсеньер, а разве не может случиться, что господин д'Эрбле, мой друг, и есть то единственное лицо, с которым я должен помешать вам общаться?

Фуке покраснел и, сделав вид, что он смиряется перед необходимостью, произнес:

— Вы правы, сударь; я получил урок, к которому не должен был подавать повода. Человек павший не может больше рассчитывать ни на что даже со стороны тех, счастье которых составил он сам; я не говорю уж о тех, которым он никогда не имел удовольствия оказать какую-либо услугу.

— Монсеньер!

— Это сущая правда, господин д'Артаньян: вы всегда держали себя со мною чрезвычайно корректно, как и подобает тому, кому было предназначено самою судьбою взять меня под арест. Вы никогда не обращались ко мне ни с малейшею просьбой.

— Монсеньер, — отвечал гасконец, тронутый такой красноречивой и благородной печалью, — согласны ли вы дать мне слово честного человека, что не покинете этой комнаты?

— Зачем, дорогой д'Артаньян, раз вы меня здесь сторожите? Неужели вы думаете, что я попытаюсь бороться с самой доблестной шпагой королевства?

— Нет, не то, монсеньер. Дело в том, что я пойду сейчас за господином д'Эрбле и поэтому оставляю вас одного.

Фуке вскрикнул от радости и удивления:

— Пойдете за господином д'Эрбле? Оставите меня одного?

— Где я найду господина д'Эрбле? В синей комнате?

— Да, мой друг, да!

— Ваш друг! Благодарю вас за эти слова, монсеньер.

— Ах, вы меня просто спасаете!

— Хватит ли десяти минут, чтоб добраться до синей комнаты и возвратиться назад? — спросил д'Артаньян.

— Приблизительно.

— Чтобы разбудить Арамиса, который умеет спать, когда ему спится, и предупредить его, я кладу еще пять минут; в общем, я буду отсутствовать четверть часа. Теперь, монсеньер, дайте мне слово, что вы не предпримете попытки бежать и что, возвратившись, я найду вас на месте.

— Даю вам слово, сударь, — сказал Фуке, с признательностью пожимая мушкетеру руку.

Д'Артаньян удалился.

Фуке посмотрел ему вслед, с видимым нетерпением подождал, пока за ним закроется дверь, и бросился за своими ключами. Он открыл несколько потайных ящиков и стал тщетно искать некоторые бумаги, видимо, к его огорчению, оставшиеся в Сен-Манде. Затем, торопливо схватив кое-какие письма, договоры и прочие документы, он собрал их в кучу и сжег на мраморной каминной доске, даже не сдвинув горшков с цветами, которые там стояли. Кончив с этим, он упал в кресло» как человек, избегший смертельной опасности и совсем обессилевший, лишь только эта опасность перестала ему грозить.

Возвратившийся д'Артаньян увидел Фуке в той же позе. Достойный мушкетер нисколько не сомневался, что Фуке, дав слово, и не подумает нарушить его; но он полагал, что суперинтендант воспользуется его временною отлучкой, чтобы избавиться от всех тех бумаг, записок и договоров, которые могли бы ухудшить его и так достаточно опасное положение. Поэтому, войдя в комнату, он поднял голову, как собака, учуявшая поблизости дичь, и, обнаружив здесь запах дыма, чего он и ждал, с удовлетворением кивнул головой.

При появлении д'Артаньяна Фуке, в свою очередь, поднял голову, и ни один жест мушкетера не ускользнул от него. Затем взгляды их встретились, и они поняли друг друга без слов.

— А где же, — удивленно спросил Фуке, — где господинд'Эрбле?

— Господин д'Эрбле, надо полагать, обожает ночные прогулки и где-нибудь в парке, озаренном лунным сиянием, сочиняет стихи в обществе какого-нибудь из ваших поэтов; в синей комнате, во всяком случае, его нет.

— Как! Его нет в синей комнате? — воскликнул Фуке, лишаясь своей последней надежды. Хотя он и не представлял себе, как именно ваннский епископ сумеет помочь ему, он все же отчетливо понимал, что ждать помощи можно лишь от него.

— Или, если он все-таки у себя, — продолжал д'Артаньян, — то у него, очевидно, были причины по отвечав на мой стук.

— Быть может, вы обращались к нему недостаточно громко, и он не услышал вас.

— Уж не предполагаете ли вы, монсеньер, что, нарушив приказание короля не покидать вас ни на мгновение, я стану будить весь дом и предоставлю возможность видеть меня в коридоре, где расположился ваннский епископ, давая тем самым господину Кольберу основание думать, что я предоставил вам время сжечь ванта бумаги?

— Мои бумаги!

— Разумеется. По крайней мере, будь я на вашем месте, я не преминул бы поступить именно так. Когда мне отворяют дверь, я пользуюсь этим.

— Благодарю вас, сударь. Я и воспользовался.

— И хорошо сделали. У каждого из нас есть свои тайны, до которых не должно быть дела другим. Но вернемся, монсеньер, к Арамису.

— Так вот, повторяю, вы слишком тихо позвали его, и он вас не слышал.

— Как бы тихо ни звать Арамиса, монсеньер, Арамис всегда слышит, если считает нужным услышать. Повторяю, Арамиса в комнате не было или у Арамиса были основания не узнать моего голоса, основания, которые мне неизвестны, как они, быть может, неизвестны и вам, при всем том, что его преосвященство, монсеньер ваннский епископ — ваш преданный друг.

Фуке тяжко вздохнул, вскочил на ноги, несколько раз прошелся по комнате и кончил тем, что уселся на свое великолепное ложе, застланное бархатом и утопающее в изумительных кружевах.

Д'Артаньян посмотрел на Фуке с выражением искреннего сочувствия.

— Я видел на своем веку, как были арестованы многие, да, да, очень многие, — сказал мушкетер с грустью в голосе, — я видел, как был арестован Сен-Мар, видел, как был арестован де Шале. Я был тогда еще очень молод. Я видел, как был арестован Конде вместе с принцами, я видел, как был арестован де Рец, я видел, как был арестован Брусель. Послушайте, монсеньер, страшно сказать, но больше всего в настоящий момент вы похожи на беднягу Бруселя. Еще немного, и вы, подобно ему, засунете вашу салфетку в портфель и станете вытирать рот деловыми бумагами. Черт подери, господин Фуке, такой человек, как вы, не должен склоняться пред неприятностями. Если бы ваши друзья видели вас, что бы они подумали!

— Господин д'Артаньян, — ответил суперинтендант со скорбной улыбкой, — вы меня совершенно не понимаете. Именно потому, что мои друзья не видят меня, я таков, каким вы меня видите. Когда я один, я перестаю жить, сам по себе я — ничто. Посмотрите-ка, на что я употребил мою жизнь. Я употребил ее на то, чтобы приобрести друзей, которые, как я надеялся, станут моей опорой. Пока я был в силе, все эти счастливые голоса, счастливые, потому что это я доставил им счастье, хором осыпали меня похвалами и изъявлениями своей благодарности. Если меня постигала хоть малейшая неприятность, эти же голоса, но только немного более приглушенные, чем обычно, гармонически сопровождали ропот моей души. Одиночество! Но я никогда не знал, что это значит. Нищета — призрак, лохмотья которого я видел порою в конце моего жизненного пути! Нищета — неотступная тень, с которой многие из моих друзей сжились уже так давно, которую они даже поэтизируют, ласкают и побуждают меня любить! Нищета, но я примиряюсь с ней, подчиняюсь ей, принимаю ее как обделенную наследством сестру, ибо нищета — это все же не одиночество, не изгнание, не тюрьма! Разве я буду когда-нибудь нищим, обладая такими друзьями, как Пелисон, Лафонтен, Мольер, с такою возлюбленною, как… Нет, нет и нет, но одиночество, для меня, человека, рожденного, чтобы жить вкусно, для меня, привыкшего к удовольствиям, для меня, существующего лишь потому, что существуют другие!.. О, если б вы знали, насколько я сейчас одинок и насколько вы кажетесь мне, вы, разлучающий меня со всем тем, к чему я тянулся всем сердцем, насколько вы кажетесь мне воплощением одиночества, небытия, смерти!

— Я уже говорил, господин Фуке, — отвечал тронутый до глубины души д'Артаньян, — что вы преувеличиваете ваши несчастья. Король любит вас.

— Нет, — покачал головой Фуке, — нет, нет!

— Господин Кольбер ненавидит.

— Господин Кольбер? О, это совершенно не важно!

— Он вас разорит.

— Это сделать нетрудно; не стану отрицать, я разорен.

При этом странном признании суперинтенданта финансов д'Артаньян обвел комнату весьма выразительным взглядом. И хотя он не промолвил ни слова, Фуке отлично понял его и добавил:

— Что делать с этим великолепием, когда в тебе самом не осталось и тени великолепия! Знаете ли вы, для чего нам, богатым людям, нужна большая часть наших богатств? Лишь для того, чтобы отвращать нас от всего, что не обладает таким же блеском, каким обладают они. Во! Вы станете говорить о чудесах Во, не так ли? Но к чему они мне? Что делать мне с этими чудесами? Где же, скажите, если я разорен, та вода, которую я мог бы влить в урны моих наяд, огонь, который я поместил бы внутрь моих саламандр, воздух, чтобы заполнить им грудь тритонов? Чтобы быть достаточно богатым, господин д'Артаньян, надо быть очень богатым.

Д'Артаньян ничего не говорил.

— О, я знаю, очень хорошо знаю, о чем вы думаете, — продолжал Фуке. Если б Во было вашею собственностью, вы продали бы его и купили бы поместье в провинции. В этом поместье у вас были бы леса, огороды и пашни, и оно кормило б своего владельца. Из сорока миллионов вы бы сделали…

— Десять.

— Ни одного, мой дорогой капитан. Нет такого человека во Франции, который был бы в достаточной мере богат, чтобы, купив Во за два миллиона, поддерживать его в том состоянии, в каком оно находится ныне.

— По правде сказать, миллион — это еще не бедность.

— Это весьма близко к бедности. Но вы не понимаете меня, дорогой друг. Я не хочу продавать Во. Если хотите, я подарю его вам.

— Подарите его королю, это будет выгоднее.

— Королю не надо моего подарка. Он и так отберет Во, если оно ему понравится. Вот почему я предпочитаю, чтоб Во погибло. Знаете, господин д'Артаньян, если б король не находился сейчас под моим кровом, я взял бы вот эту свечу, подложил бы два ящика оставшихся у меня ракет и бенгальских огней под купол и обратил бы свой дворец в прах и пепел.

— Во всяком случае, — как бы вскользь заметил мушкетер, — вы но сожгли бы свой дворец в прах и пепел.

— И затем, — продолжал глухо Фуке, — что я сказал, боже мой! Сжечь Во! Уничтожить дворец! Но Во принадлежит вовсе не мне. Все эти богатства, эти бесконечные чудеса принадлежат, как временное владение, тому, кто за них заплатил, это верно, но как нечто непреходящее они принадлежат тем, кто их создал. Во принадлежит Лебрену, Ленотру, Во принадлежит Пелисону, Лево, Лафантену; Во принадлежит Мольеру, который поставил в его стенах «Несносных». Во, наконец, принадлежит нашим потомкам.

Вы видите, господин д'Артаньян, у меня больше нет своего дома.

— Вот и хорошо, вот рассуждение, которое мне по-настоящему нравится, и в нем я снова узнаю господина Фуке. Вы больше не похожи на беднягу Бруселя, и я больше не слышу стенаний этого старого участника Фронды. Если вы разорились, примите это с душевной твердостью. Вы тоже, черт возьми, принадлежите потомству и не имеете права себя умалять. Посмотрите-ка на меня. От судьбы, распределяющей роли среди комедиантов нашего мира, я получил менее красивую и приятную роль, чем ваша. Вы купались в золоте, вы властвовали, вы наслаждались. Я тянул лямку, я повиновался, я страдал. И все же, как бы ничтожен я ни был по сравнению с вами, монсеньер, я объявляю вам: воспоминание о том, что я сделал, заменяет мне хлыст, не дающий мне слишком рано опускать свою старую голову. Я до конца буду хорошей полковой лошадью и паду сразу, выбрав предварительно, куда мне упасть. Сделайте так же, как я, господин Фуке, и от этого вам будет не хуже. С такими людьми, как вы, это случается один-единственный раз. Все дело в том, чтобы действовать, когда это придет, подобающим образом.

Есть латинская поговорка, которую я часто повторяю себе: «Конец венчает дело».

— Проповедь мушкетера, монсеньер.

Фуке встал, обнял д'Артаньяна и пожал ему руку.

— Вот чудесная проповедь, — сказал, помолчав, Фуке.

— Вы меня любите, раз говорите все это.

— Возможно.

Фуке снова задумался, затем спросил:

— Где может быть господин д'Эрбле?

— Ах, вот вы о чем!

— Я не смею попросить вас отправиться снова на его поиски.

— Даже если б и попросили, я бы не сделал этого. Это было бы в высшей степени неосторожно. Об этом узнали бы, и Арамис, который ни в чем по замешан, был бы скомпрометирован, вследствие чего король распространил бы свою немилость и на него.

— Я подожду до утра.

— Да, это, пожалуй, самое лучшее.

— Что же мы с вами сделаем утром?

— Не знаю, монсеньер.

— Окажите любезность, господин д'Артаньян.

— С удовольствием.

— Вы меня сторожите, я остаюсь. Вы точно исполните приказание, так ведь?

— Конечно.

— Ну так оставайтесь моей тенью. Я предпочитаю эту топь всякой другой.

Д'Артаньян поклонился.

— Но забудьте, что вы господин д'Артаньян — капитан мушкетеров, а я Фуке — суперинтендант финансов, и поговорим о моем положении.

— Это трудновато, черт подери!

— Правда?

— Но для вас, господин Фуке, я сделаю невозможное.

— Благодарю вас. Что сказал вам король?

— Ничего.

— Как вы со мной разговариваете!

— Черт возьми!

Что вы думаете о моем положении?

— Ваше положение, скажу прямо, нелегкое.

— Чем?

— Тем, что вы находилось у себя дома.

— Сколь бы трудным оно ни было, я прекрасно его понимаю.

— Неужели вы думаете, что с другими я был бы так откровенен?

— И это вы называете откровенностью? Вы были со мной откровенны! Отказываясь мне ответить на сущие пустяки?

— Ну, если угодно, любезен.

— Это другое дело.

— Вот послушайте, монсеньер, как бы я поступил, будь на вашем месте кто-либо иной: я подошел бы к вашим дверям, едва только от вас вышли бы слуги, или, если они еще не ушли, я бы переловил их, как зайцев, тихонечко запер бы их, а сам растянулся бы на ковре в вашей прихожей. Взяв вас под наблюдение без вашего ведома, я сторожил бы вас до утра для своего господина. Таким образом, не было бы ни скандала, ни шума, никакого сопротивления; но вместе с тем не было бы никаких предупреждений господину Фуке, ни сдержанности, ни тех деликатных уступок, которые делаются между вежливыми людьми в решительные моменты их жизни. Нравился бы вам такой план?

— О, он меня ужасает!

— Не так ли? Ведь было бы весьма неприятно появиться завтра утром пред вами и потребовать у вас шпагу?

— О, сударь, я бы умер от стыда и от гнева!

— Ваша благодарность выражается слишком красноречиво, я не так уж много сделал, поверьте мне.

— Уверен, сударь, что вы не заставите меня признать правоту ваших слов.

— А теперь, монсеньер, если вы довольны моим поведением, если вы оправились уже от удара, который я постарался смягчить, как мог, предоставим времени лететь возможно быстрее. Вы устали, вам надо подумать, умоляю вас, спите или делайте вид, что спите, — на вашей постели или в вашей постели. Что до меня, то я буду спать в этом кресле, а когда я сплю, сон у меня такой крепкий, что меня не разбудит и пушка.

Фуке улыбнулся.

— Я исключаю, впрочем, — продолжал мушкетер, — тот случай, когда открывается дверь — потайная и обыкновенная, для входа и для выхода. О, в том случае мой слух необычайно чувствителен! Ходите взад и вперед по комнате, пишите, стирайте написанное, рвите, жгите, но не трогайте дверного замка, не трогайте ручку дверей, так как я внезапно проснусь и это расстроит мне нервы.

— Решительно, господин д'Артаньян, вы самый остроумный и вежливый человек, какого я только знаю, и от нашей встречи у меня останется лишь одно сожаление — что мы с вами познакомились слишком поздно.

Д'Артаньян вздохнул, и этот вздох означал:

«Увы, быть может, вы познакомились со мной слишком рано?»

Затем он уселся в кресло, тогда как Фуке, полулежа у себя на кровати и опершись на руку, размышлял о случившемся. И оба, так и не погасив свечей, стали дожидаться зари, и когда Фуке слишком громко вздыхал, д'Артаньян храпел сильнее, чем прежде.



Никто, даже Арамис, не нарушил их вынужденного покоя; в огромном доме не было слышно ни малейшего шума.

Снаружи, под ногами почетного караула и патрулей мушкетеров, скрипел песок; и это, в свою очередь, способствовало тому, чтобы сон спящих был крепче. Добавим к этим звукам еще шорохи ветра и плеск фонтанов, которые были заняты своей извечной работой, не заботясь о малых делах и ничтожных волнениях, из которых складываются жизнь и смерть человека.

Часть VI

I

УТРО
Мрачной участи короля, запертого в Бастилии и в отчаянии бросающегося на замки и решетки, старинные летописцы со свойственной им риторикой не преминули бы противопоставить судьбу Филиппа, покоящегося на королевском ложе под балдахином. Отнюдь не считая риторику чем-то неизменно дурным и не принадлежа к числу тех, кто высказывает убеждение, будто она понапрасну рассыпает цветы, желая приукрасить историю, мы тем не менее тщательно сгладим контраст, за что просим прощения у читателя, и нарисуем вторую картину, которая представляется нам весьма интересной и предназначена служить дополнением к первой.

Молодой принц был доставлен из комнаты Арамиса в покои Морфея при помощи того же самого механизма, посредством которого король был удален из них. Арамис нажал какое-то приспособление, купол начал медленно опускаться, и Филипп оказался перед королевской кроватью, которая, оставив своего пленника в глубине подземелий, вновь поднялась на прежнее место.

Наедине с этой роскошью, наедине с могуществом, которым он отныне был облечен, наедине с ролью, взятой им на себя, Филипп впервые ощутил в себе тысячи душевных движений, заставляющих биться королевское сердце.

Но когда он посмотрел на пустую кровать, смятую его братом, смертельная бледность покрыла его лицо, Эта немая сообщница, выполнив свое дело, возвратилась на прежнее место: она стояла, храня на себе следы преступления; она говорила с виновником этого преступления языком откровенным и грубым, которым сообщники не стесняются пользоваться между собой. Она говорила правду.

Наклонившись, чтобы лучше рассмотреть королевское ложе, Филипп заметил платок, еще влажный от холодного пота, струившегося со лба Людовика XIV. Этот пот ужаснул Филиппа, как кровь Авеля ужаснула Каина.

— Вот я наедине с моей судьбой, — сказал он; лицо его было серым, глаза пылали. — Будет ли она более страшной, чем мое заключение? Отданный своим мыслям, буду ли я вечно прислушиваться к угрызениям моей совести?.. Ну да, король спал на этой кровати: это его голова смяла подушку, это его слезы смочили платок. И я не смею лечь на эту кровать, не смею коснуться платка, на котором вышит вензель и герб Людовика!.. Нужно решиться, будем подражать господину д'Эрбле, который хочет, чтобы действие было всегда на одну ступень выше мысли; возьмем за образец господина д'Эрбле, который думает лишь о себе самом и слывет порядочным человеком, потому что не сделал зла никому, кроме своих врагов, и не предал никого, кроме них. Эта кровать была бы моей, если бы Людовик Четырнадцатый не отнял ее у меня вследствие преступления нашей матери. Этот платок, на котором вышит герб Франции, тоже был бы моим, и не кто иной, как я сам, пользовался бы им, если бы мне оставили мое место, как сказал господин д'Эрбле, в колыбели королей Франции. Филипп, сын Франции, ложись на свою кровать! Филипп, единственный король Франции, возврати себе отнятый у тебя герб! Филипп, единственный законный наследник Людовика Тринадцатого, отца твоего, будь же безжалостен к узурпатору, который даже в эту минуту не раскаивается в причиненных тебе страданиях!

Произнеся эти слова, Филипп, несмотря на инстинктивное отвращение, несмотря на дрожь и ужас, сковывавшие мышцы его тела и волю, заставил себя улечься на еще теплое после Людовика XIV королевское ложе и прижать к своему лбу его еще влажный платок.

Когда голова его откинулась назад, погружаясь в мягкую пуховую подушку, он увидел над собой корону Французского королевства, поддерживаемую, как мы говорили, золотокрылым ангелом.

Пусть читатель представит себе теперь этого самозванца с мрачным взором и горящим в лихорадке телом. Он напоминает собой тигра, который, проплутав грозовую ночь и пройдя камыши и неведомую ему лощину, останавливается перед покинутой львом пещерой, чтобы расположиться в ней. Его привлек сюда львиный дух, влажные испарения обитаемого жилища. Он обнаруживает в этой пещере подстилку из сухих трав, обглоданные кости. Он заходит, всматривается во тьму, испытующе обшаривая ее своим горящим и зорким взглядом; он отряхивается, и с его тела стекают потоки воды, падают комья ила и грязи. Наконец, он тяжело укладывается на пол, положив широкую морду на огромные лапы; он весь в напряжении, он готов к схватке. Время от времени молния, сверкающая снаружи и вспыхивающая в расщелинах львиной пещеры, шум сталкиваемых ветром ветвей, грохот падающих камней, смутное ощущение грозящей опасности выводят его из дремоты, в которую погружает его усталость.

Можно гордиться тем, что спишь в логове льва, но безрассудно надеяться, что здесь удастся спокойно заснуть.

Филипп прислушивался к каждому звуку; его сердце сжималось, представляя себе всякие ужасы; но, веря в силы своей души, удвоившиеся благодаря решимости, которою он заставил себя проникнуться, он ожидал, не поддаваясь слабости, какого-нибудь решительного момента, чтобы вынести окончательное суждение о себе. Он рассчитывал, что какая-нибудь опасность, грозно вставшая перед ним, будет для него чем-то вроде тех фосфорических вспышек во время бури, которые показывают моряку высоту взбесившихся волн.

Но ничего не случалось. Тишина, этот смертельный враг беспокойных сердец, смертельный враг честолюбцев, в течение всей ночи окутывала своим густым покровом будущего короля Франции, осененного украденной короной.

Под утро человек или, вернее, тень проскользнула в королевскую спальню. Филипп ждал его и не удивился его приходу.

— Ну, господин д'Эрбле? — спросил он.

— Все в порядке, ваше величество, с этим покончено.

— Как?

— Было все, чего мы заранее ожидали.

— Сопротивление?

— Бешеное: стенания, крики.

— Потом?

— Потом оцепенение.

— И наконец?

— Полная победа и ничем не нарушаемое молчание.

— Комендант Бастилии ничего не подозревает?..

— Ничего.

— А сходство?

— Оно — причина успеха.

— Но узник, несомненно, попытается объяснить, кто он такой; будьте готовы к этому. Ведь это мог бы сделать и я, хотя мне пришлось бы бороться с властью, несравненно более могучей, чем та, которой я теперь обладаю.

— Я уже обо всем позаботился. Через несколько дней, а может быть, и скорее, если понадобится, мы извлечем узника из тюрьмы и отправим его в изгнание, избрав столь отдаленные страны…

— Из изгнания возвращаются, господин д'Эрбле.

— В столь отдаленные страны, как я сказал, что никаких сил человеческих и всей жизни не хватит, чтобы вернуться.

И еще раз глаза молодого короля и глаза Арамиса встретились, и в тех и в других застыло холодное выражение взаимного понимания.

— А господин дю Валлон? — спросил Филипп, желая переменить тему разговора.

— Он сегодня будет представлен вам и конфиденциально принесет свои поздравления с избавлением от опасности, которой вы подвергались по вине узурпатора.

— Но что мы с ним сделаем?

— С господином дю Валлоном?

— Мы пожалуем ему герцогский титул, не так ли?

— Да, герцогский титул, — повторил со странной улыбкою Арамис.

— Но почему вы смеетесь, господин д'Эрбле?

— Меня рассмешила ваша предусмотрительность. Вы опасаетесь, без сомнения, как бы бедный Портос не стал неудобным свидетелем, и хотите отделаться от него.

— Жалуя его герцогом?

— Конечно. Ведь вы убьете его. Он умрет от радости, и тайна уйдет вместе с ним.

— Ах, боже мой!

— А я потеряю хорошего друга, — флегматично проговорил Арамис.

И вот в разгар этой шутливой беседы, которой заговорщики старались прикрыть свою радость и гордость одержанной победой, Арамис услышал нечто, заставившее его встрепенуться.

— Что там? — спросил Филипп.

— Утро, ваше величество.

— Так что же?..

— Вечером, прежде чем улечься в эту постель, вы отложили, вероятно, какое-нибудь распоряжение до утра?

— Я сказал капитану мушкетеров, — живо ответил молодой человек, — что буду ждать его в этот утренний час.

— Раз вы сказали ему об этом, он, несомненно, придет, так как он человек в высшей степени точный.

— Я слышу шаги в передней.

— Это он.

— Итак, начинаем атаку, — решительно произнес молодой король.

— Берегитесь! Начинать атаку, и начинать ее с д'Артаньяна, было бы чистым безумием. Д'Артаньян ничего не знает, д'Артаньян ничего не видел, он за сто лье от того, чтобы подозревать нашу тайну, — но если сегодня он будет первым вошедшим сюда, он почует, что здесь что-то неладно, и решит, что ему необходимо этим заняться. Видите ли, ваше величество, прежде чем впустить сюда д'Артаньяна, нужно хорошенько проветрить комнату или ввести сюда столько людей, чтобы эта лучшая во всем королевстве ищейка была сбита с толку двумя десятками самых различных следов.

— Но как же избавиться от него, когда я сам назначил ему явиться? заметил король, желая поскорее померяться силами с таким страшным противником.

— Я беру это на себя, — сказал ваннский епископ, — и для начала нанесу ему удар такой силы, что он сразу ошеломит его.

В этот момент постучали в дверь. Арамис не ошибся: то был и впрямь д'Артаньян, оповещавший о том, что он прибыл.

Мы видели, что д'Артаньян провел ночь в беседе с Фуке, мы видели, что под конец он притворился спящим, но изображать сон было занятием весьма утомительным, и поэтому, как только рассвет окрасил голубоватым сиянием роскошные лепные карнизы суперинтендантской спальни, д'Артаньян поднялся со своего кресла, поправил шпагу, пригладил рукавом смявшуюся одежду и почистил шляпу, как караульный солдат, готовый предстать перед своим разводящим.

— Вы уходите? — спросил Фуке.

— Да, монсеньер; а вы?..

— Я остаюсь.

— Вы даете слово?

— Конечно.

— Отлично. К тому же я отлучусь совсем не надолго, лишь затем, чтобы узнать об ответе, вы понимаете, что я имею в виду.

— О приговоре, вы хотите сказать.

— Послушайте, во мне есть что-то от древних римлян. Утром, вставая с кресла, я заметил, что шпага у меня не вдета, как ей положено, в портупею и что перевязь совсем сбилась. Это безошибочная примета.

— Чего? Удачи?

— Да, представьте себе. Всякий раз, как эта проклятая буйволовая кожа прилипала к моей спине, меня ожидало взыскание со стороны де Тревиля или отказ кардинала Мазарини в просьбе о деньгах. Всякий раз, когда шпага путалась в портупее, это значило, что мне дадут какое-нибудь неприятное поручение, что, впрочем, случалось со мною всю мою жизнь. Всякий раз, как она била меня по икрам, я обязательно бывал легко ранен. Всякий раз, как она ни с того ни с сего выскакивала сама по себе из пожен, я оставался на поле сражения — как это было с полной достоверностью установлено мною — и валялся потом два-три месяца, терзаемый хирургами и облепленный компрессами.

— А я и не знал, что вы — обладатель столь замечательной шпаги, сказал, едва улыбнувшись, Фуке; впрочем, и для такой улыбки ему потребовалось сделать над собой усилие.

— Моя шпага, — продолжал д'Артаньян, — в сущности говоря, такая же часть моего тела, как и все остальные. Я слышал о том, что иным говорит о будущем их нога, другим — биение крови в висках. Мне вещает моя верная шпага. Так вот оно что! Она только что изволила опуститься на последнюю петлю портупеи. Знаете ли вы, что это значит?

— Нет.

— Так вот, этим предсказывается, что сегодня мне придется кого-то арестовать!

— А! — произнес суперинтендант, скорее удивленный, чем испуганный подобной искренностью. — Раз ваша шпага не предсказала вам ничего печального, выходит, что арестовать меня отнюдь не является для вас печальной необходимостью?

— Арестовать вас? Вы говорите, арестовать вас?

— Конечно. Ваша примета…

— Она ни в коей мере не касается вас, поскольку вы арестованы еще со вчерашнего вечера. Нет, не вас предстоит мне сегодня арестовать. Вот поэтому-то я и радуюсь и говорю, что меня ожидает счастливый день.

С этими словами, произнесенными самым ласковым тоном, капитан покинул Фуке, чтобы отправиться к королю.

Он успел уже переступить порог комнаты, когда Фуке обратился к нему:

— Докажите мне еще раз ваше расположение.

— Пожалуйста, монсеньер.

— Господина д'Эрбле! Дайте мне повидать господина д'Эрбле!

— Хорошо, я сделаю все, чтобы доставить его сюда.

У д'Артаньяна и в мыслях, разумеется, не было, что ему с такой легкостью удастся выполнить свое обещание. И вообще было предначертано самою судьбой, чтобы в этот день сбылись все предсказания, сделанные им утром.

Как мы уже отметили несколько выше, он подошел к дверям королевской спальни и постучал. Дверь отворилась. Капитан имел основание думать, что сам король открывает ему. Это предположение было вполне допустимым, принимая во внимание то возбуждение, в котором накануне он оставил Людовика XIV. Но вместо короля, которого он собирался приветствовать со всей подобающей почтительностью, д'Артаньян увидел перед собой худое бесстрастное лицо Арамиса. Он был до того поражен этой неожиданностью, что чуть не вскрикнул.

— Арамис! — проговорил он.

— Здравствуйте, дорогой д'Артаньян, — холодно ответил прелат.

— Вы здесь… — пробормотал мушкетер.

— Король просит объявить, что после столь утомительной ночи он еще отдыхает, — Ах, — произнес д'Артаньян, который не мог попять, каким образом ваннский епископ, еще накануне столь мало взысканный королевской милостью, всего за шесть часов вырос, как исполинский гриб, самый большой среди тех, которые подымались когда-либо по воле фортуны в тени королевского ложа.

В самом деле, чтобы быть посредником между Людовиком XIV и его приближенными, чтобы приказывать его именем, находясь в двух шагах от него, надо было стать чем-то большим, чем был, даже в свои лучшие времена, Ришелье для Людовика XIII.

— Кроме того, — продолжал епископ, — будьте любезны, господин капитан мушкетеров, допустить лиц, имеющих право на это, только к позднему утреннему приему. Его величеству желательно почивать.

— Но, господин епископ, — возразил д'Артаньян, готовый взбунтоваться и высказать подозрения, внушенные ему молчанием короля, — его величество велел мне явиться к нему на прием пораньше с утра.

— Отложим, отложим, — раздался из глубины алькова голос Людовика, голос, заставивший мушкетера вздрогнуть и замолчать.

Он поклонился, пораженный, остолбеневший и окончательно лишившийся дара соображения от улыбки, которой раздавил его Арамис вслед за словами, произнесенными королем.

— А чтоб ответить вам на вопрос, за разрешением которого вы прибыли к королю, дорогой д'Артаньян, — добавил ваннский епископ, — вот вам приказ, с которым вам немедленно следует ознакомиться. Это приказ, касающийся господина Фуке.

Д'Артаньян взял приказ, протянутый ему Арамисом.

— Отпустить на свободу! — пробормотал он. — Так вот оно что! — И он повторил свое «так вот оно что» на этот раз более понимающим тоном.

Этот приказ объяснял ему, почему он застал Арамиса у короля, видимо, Арамис в большой милости, поскольку ему удалось добиться освобождения из-под ареста Фуке; эта же королевская милость разъясняла и невероятную самоуверенность, с которой д'Эрбле отдавал приказания именем короля. Д'Артаньяну достаточно было понять хоть что-нибудь, чтобы понять все до конца. Он откланялся и сделал два шага по направлению к выходу.

— Я иду с вами, — остановил его епископ.

— Куда?

— К господину Фуке; я хочу быть свидетелем его радости.

— Ах, Арамис, до чего же вы меня только что удивили!

— Но теперь-то вы понимаете?

— Еще, бы! Понимаю ли я? — вслух сказал д'Артаньян и тотчас же процедил сквозь зубы для себя самого. — Черт возьми, нет, ничего я не понимаю. Но это не важно, приказ есть приказ.

И он любезно добавил:

— Проходите, монсеньер, проходите.

Д'Артаньян повел Арамиса к Фуке.

II

ДРУГ КОРОЛЯ
Фуке с нетерпением поджидал д'Артаньяна. За время его отсутствия он успел отослать явившихся к нему слуг и отказался принять кое-кого из друзей, пришедших к нему несколько раньше обычного часа. У всякого, кто бы ни подходил к его двери, он спрашивал, умалчивая о нависшей над его головой опасности, лишь об одном» не знают ли они, где сейчас Арамис Когда он увидел наконец д'Артаньяна и идущего следом за ним прелата, радость его была беспредельна — она сравнялась с мучившим его беспокойством. Встретиться с Арамисом было для суперинтенданта своего рода возмещением за несчастье быть арестованным.

Прелат был молчалив и серьезен; д'Артаньян был сбит с толку этим немыслимым нагромождением невероятных событий.

— Итак, капитан, вы доставляете мне удовольствие видеть господина д'Эрбле?

— И еще нечто лучшее, монсеньер.

— Что же?

— Свободу.

— Я свободен?

— Да, вы свободны. Таков приказ короля.

Фуке взял себя в руки, чтобы, посмотрев в глаза Арамису, постараться понять его безмолвный ответ.

— Да, да — и вы можете принести благодарность за это господину ваннскому епископу, ибо ему, и только ему, вы обязаны переменой в решении короля.

— О! — воскликнул Фуке, скорее униженный этой услугой со стороны Арамиса, чем признательный за благоприятный исход своего дела.

— Монсеньер, — продолжал д'Артаньян, обращаясь к Арамису, — оказывая столь мощное покровительство господину Фуке, неужели вы ничего не сделаете и для меня?

— Все, что захотите, друг мой, — бесстрастно ответил епископ.

— Я хочу спросить вас об одной-единственной вещи и сочту себя полностью удовлетворенным вашим ответом. Каким образом сделались вы фаворитом его величества? Ведь вы виделись с королем не больше двух раз?

— От такого друга, как вы, ничего не скрывают, — с тонкой усмешкой проговорил Арамис.

— Если так, поделитесь с нами вашим секретом.

— Вы исходите из того, что я виделся с королем не больше двух раз, тогда как в действительности я видел его сотню раз, если не больше.

Только мы умалчивали об этом, вот и все.

И, нисколько не заботясь о том, что от этого признания д'Артаньян стал пунцовым, Арамис повернулся к Фуке, не менее, чем мушкетер, пораженному словами прелата.

— Монсеньер, — сказал он, — король просил меня известить вас о том, что он ваш друг больше, чем когда-либо прежде, и что ваше прекрасное празднество, которое вы с такою щедростью устроили для него, тронуло его сердце.

Произнеся эту фразу, он так церемонно поклонился Фуке, что тот, неспособный разобраться в тончайшей дипломатической игре, проводимой епископом, замер на своем месте — безмолвный, оцепеневший, лишившийся дара соображения.

Д'Артаньян понял, что этим людям необходимо о чем-то поговорить с глазу на глаз, и собрался было уйти, подчиняясь требованиям учтивости, которая в таких случаях гонит человека к дверям, но его жгучее любопытство, подстрекаемое к тому же таким множеством тайн, посоветовало ему остаться.

Однако Арамис, повернувшись к нему, ласково произнес:

— Друг мой, ведь вы не забыли, не так ли, о распоряжении короля, отменяющем на сегодняшнее утро малый прием?

Эти слова были достаточно ясными. Мушкетер понял, чего от него хотят; он поклонился Фуке, затем, с оттенком иронического почтения, отвесил поклон Арамису и вышел.

Фуке, сгоравший от нетерпения в ожидании, когда же наступит этот момент, бросился к двери, запер ее и, возвратившись к Арамису, заговорил:

— Дорогой д'Эрбле, пришло, как кажется, время, когда я вправе рассчитывать, что услышу от вас объяснения по поводу происходящего. Говоря по правде, я ничего больше не понимаю.

— Сейчас все разъяснится, — сказал Арамис, усаживаясь и усаживая Фуке. — С чего начинать?

— Вот с чего: прежде всего, почему король выпустил меня на свободу?

— Вам подобало бы скорее спросить, почему он велел взять вас под арест.

— Со времени ареста у меня было довольно времени, чтобы подумать об этом, и я пришел к выводу, что тут все дело в зависти. Мое празднество раздосадовало Кольбера, и он нашел кое-какие обвинения против меня, например, Бель-Иль?

— Нет, о Бель-Иле пока никаких разговоров не было.

— Тогда в чем же дело?

— Помните ли вы о расписках на тринадцать миллионов, которые были украдены у вас по распоряжению Мазарини?

— Да, конечно. Но что из этого?

— То, что вас объявили вором.

— Боже мой!

— Но это не все. Помните ли вы о письме, написанном вами мадемуазель Лавальер?

— Увы! Помню.

— Так вот: вас объявили предателем и соблазнителем.

— Но почему же в таком случае меня все же простили?

— Мы еще но дошли до сути. Мне хочется, чтобы вы поняли хорошенько существо дела. Заметьте себе следующее: король считает вас казнокрадом.

О, мне отлично известно, что вы ничего не украли, но ведь король не видел расписок, и он не может не считать вас преступником — Простите, но я не вижу…

— Сейчас увидите. Король, прочитав к тому же ваше любовное послание к Лавальер и ознакомившись с предложениями, которые вы ей в нем сделали, не имеет ни малейшего основания испытывать какие-либо сомнения относительно ваших намерений насчет этой прелестницы, разве не так?

— Разумеется. Но ваш вывод?

— Я подхожу к его изложению. Король — ваш смертельный враг, неумолимый враг, враг навсегда.

— Согласен. Но разве я настолько могуществен, что он не решился, несмотря на всю свою ненависть, погубить меня любым из тех способов, которыми он может с удобством воспользоваться, поскольку проявленная мной слабость и свалившееся на меня несчастье дают ему право на них?

— Итак, мы с вами установили, — холодно продолжал Арамис, — что король никогда не помирится с вами.

— Но ведь он прощает меня.

— Неужели вы верите в это? — спросил епископ, меряя Фуке испытующим взглядом.

— Не веря в искренность его сердца, я не могу не верить самому факту.

Арамис едва заметно пожал плечами.

— Но почему же Людовик Четырнадцатый поручил вам известить меня о своем благоволении и благодарности? — удивился Фуке.

— Король не давал мне никаких поручений к вам.

— Никаких поручений… Но этот приказ? — сказал пораженный Фуке.

— Приказ? Да, да, вы правы, такой приказ существует.

Эти слова были произнесены таким странным тоном, что Фуке вздрогнул.

— Вы что-то скрываете от меня, я это вижу, — заметил суперинтендант финансов.

Арамис погладил подбородок своими холеными, поразительно белыми пальцами.

— Король посылает меня в изгнание? Говорите же!

— Не уподобляйтесь детишкам, разыскивающим в известной игре спрятанные предметы по колокольчику, который звенит или смолкает, когда они приближаются к этим предметам или, напротив, отходят от них.

— В таком случае говорите!

— Догадайтесь!

— Вы вселяете в меня страх.

— Ба! Это значит, что вы все еще не догадываетесь.

— Что же сказал король? Во имя нашей дружбы прошу вас ничего не утаивать от меня.

— Король ничего не сказал.

— Я умру от нетерпения, д'Эрбле. Вы убьете меня. Я все еще суперинтендант Франции?

— Да, и будете им, пока захотите.

— Но какую необыкновенную власть приобрели вы над волей его величества? Вы заставляете его исполнять ваши желания!

— Как будто.

— Но этому трудно поверить.

— Таково будет общее мнение.

— Д'Эрбле, во имя нашей близости, нашей дружбы, во имя всего, что для вас самое дорогое, скажите же мне, умоляю вас! Каким образом вам удалось войти в такое доверие к Людовику Четырнадцатому? Ведь он не любил вас, я знаю.

— Но теперь он будет любить меня, — проговорил Арамис, нажимая на слово «теперь».

— Между вами произошло нечто особенное?

— Да.

— Может быть, у вас тайна?

— Да, тайна.

— Тайна, которая может повлиять на привязанности его величества?

— Вы умнейший человек, монсеньер. Вы угадали. Я действительно открыл тайну, способную повлиять на привязанности короля Франции.

— А! — сказал Фуке, подчеркивая своею сдержанностью, что, как воспитанный человек, он не хочет расспрашивать.

— И вы сами будете судить, — продолжал Арамис, — вы сами скажете мне, ошибаюсь ли я относительно важности этой тайны.

— Я слушаю, раз вы настолько добры, что хотите открыться мне. Только заметьте, друг мой, я не вызывал вас на нескромность.

Арамис задумался на мгновение.

— Не говорите! — воскликнул Фуке. — Еще не поздно!

— Вы помните, — начал епископ, опуская глаза, — обстоятельства рождения Людовика Четырнадцатого?

— Как сегодня.

— Вы ничего особенного не слыхали об этом рождении?

— Ничего, кроме того, что король не сын Людовика Тринадцатого.

— Это не существенно ни для нас, ни для Французского королевства.

Всякий, у кого есть законный отец, является сыном своего отца, гласит французский закон.

— Это верно. Но это все же существенно в вопросе о чистоте крови.

— Второстепенный вопрос. Значит, вы ничего особенного не слышали?

— Ничего.

— Вот тут-то и начинается моя тайна.

— А!

— Вместо того чтобы родить одного, королева родила двух сыновей.

Фуке поднял голову.

— И второй умер? — спросил он.

— Сейчас узнаете. Этим близнецам подобало бы стать гордостью матери и надеждой Франции. Но слабость короля и его суеверия внушили ему опасение, как бы между его сыновьями, имеющими равные права на престол, не возникла распря, и от одного из них он избавился.

— Вы говорите, избавился?

— Подождите… Оба брата выросли: один на троне, и вы министр его; другой во мраке и одиночестве…

— И этот?..

— Мой друг.

— Боже мой! Что я слышу? Что же делает этот обездоленный принц?

— Лучше спросите меня, что он делал.

— Да, да.

— Он был воспитан в деревне; потом его заключили в крепость, которая зовется Бастилией.

— Возможно ли! — воскликнул суперинтендант, сложив руки.

— Один — счастливейший из смертных, второй — несчастнейший из несчастных.

— А мать его не знает об этом?

— Анна Австрийская знает решительно все.

— А король?

— Король ничего не знает.

— Тем лучше, — кивнул Фуке.

Это восклицание, казалось, произвело сильное впечатление на Арамиса.

Он посмотрел с беспокойством на своего собеседника.

— Простите, я вас перебил, — сказал Фуке.

— Итак, я говорил, — продолжал Арамис, — что бедный принц был несчастнейшим из людей, когда бог, пекущийся о всех своих чадах, решил оказать ему помощь.

— Но как же?

— Сейчас вы увидите… Царствующий король… Я говорю «царствующий»; вы догадываетесь, надеюсь, почему я так говорю?

— Нет… Почему?

— Потому что обоим по праву рождения подобало быть королями. Вы придерживаетесь такого же мнения?

— Да.

— Решительно?

— Решительно. Близнецы — это един в двух лицах.

— Мне приятно, что такой опытный и знающий законник, как вы, дает разъяснение этого рода. Значит, для нас установлено, что оба близнеца имели одинаковые права?

— Установлено… Но боже мой, «что за загадки!

— Бог пожелал послать тому, кто унижен, мстителя или, если хотите, поддержку. И случилось, что царствующий король, узурпатор… Вы согласны со мной, не так ли, что спокойное и эгоистичное пользование наследством, на которое в лучшем случае имеешь половинное право, — называется узурпацией?

— Да, узурпация. Ваше определение вполне точно.

— Итак, я продолжаю. Бог пожелал, чтобы у узурпатора был первым министром человек с большим талантом и великим сердцем и, сверх того, с великим умом.

— Это хорошо, хорошо! Я понимаю: вы рассчитывали на меня, чтобы помочь вам исправить зло, причиненное несчастному брату Людовика Четырнадцатого. Ваш расчет был правилен, я помогу. Благодарю вас, д'Эрбле, благодарю!

— Нет, совсем не то. Вы мне не даете закончить, — бесстрастно сказал Арамис»

— Я молчу, — Царствующий король возненавидел господина Фуке, своего первого министра, и ненависть эта, подогретая интригой и клеветой, к которой прислушивался монарх, стала угрожать состоянию, свободе и, может быть, даже жизни господина Фуке. Но бог послал господину Фуке, опять же для спасения принесенного в жертву принца, верного друга, который знал государственную тайну и чувствовал себя в силах раскрыть эту тайну после того, как имел силу хранить ее двадцать лет в своем сердце.

— Не продолжайте, — вскричал Фуке, охваченный благородными мыслями, я понимаю вас, и я все угадываю. Вы пошли к королю, когда до вас дошла весть о моем аресте; вы просили его обо мне, но он не захотел вас выслушать; тогда вы пригрозили ему раскрытием тайны, и Людовик Четырнадцатый у ужасе согласился на то, в чем прежде отказывал вам. Я понимаю, понимаю! Вы держите короля в руках. Я понимаю!

— Ничего вы не понимаете, — отвечал Арамис, — и вы снова прервали меня, друг мой. И затем, позвольте мне указать вам на то, что вы пренебрегаете логикой, а кое-что и недостаточно хорошо помните.

— Как так?

— Помните ли вы, на что я настойчиво упирал в начале нашего разговора?

— Да, на ненависть ко мне его величества короля, на неодолимую ненависть. Но какая ненависть устоит перед угрозойподобного разоблачения?

— Подобного разоблачения! Вот тут-то вам и недостает логики. Как! Неужели вы допускаете, что, раскрыв королю подобную тайну, я все еще был бы жив?

— Но вы были у короля не более как десять минут назад.

— Пусть так! Пусть он не успел бы распорядиться убить меня, по у него хватило бы времени приказать заткнуть мне глотку и бросить навеки в тюрьму. Рассуждайте же здраво, черт возьми!

И по этим мушкетерским словам, по этой несдержанности человека, который никогда не позволял себе забываться, Фуке понял, до какого возбуждения дошел спокойный и непроницаемый ваннский епископ. И, поняв, он содрогнулся.

— И затем, разве я был бы тем, чем являюсь, — продолжал, овладев собой, Арамис, — разве я был бы истинным другом, если бы, зная, что король и без того ненавидит вас, вызвал бы в нем еще более лютую ненависть к вам? Обворовать его — это ничто; ухаживать за его любовницей — очень немного; но держать в своей власти его корону и его честь! Да он скорее вырвал бы собственной рукой сердце из вашей груди!

— Значит, вы не показали ему, что знаете эту тайну?

— О, я предпочел бы проглотить сразу все яды, которыми в течение двадцати лет закалял себя Митридат, чтобы избежать смерти от отравления.

— Что же вы сделали?

— Вот мы и дошли до сути. Полагаю, что мне удастся пробудить в вас кое-какой интерес к моему сообщению. Ведь вы слушаете меня, не так ли?

— Еще бы! Продолжайте!

Арамис прошелся по комнате и, убедившись, что они одни и что кругом все спокойно и тихо, возвратился к Фуке, который, сидя в кресле, с нетерпением ожидал обещанных ваннским епископом откровений.

— Я забыл упомянуть, — продолжал Арамис, — о замечательной особенности, свойственной этим братьям: бог создал их до того похожими, что только он и сумел бы отличить одного от другого, если б они предстали пред ним на Страшном суде. Их собственная мать, и та не сделала бы этого.

— Что вы! — воскликнул Фуке.

— То же благородство в чертах лица, та же походка, тот же рост, тот же голос.

— Но мысли? Но ум? Но знание жизни?

— О, в этом они не равны, монсеньер, ибо бастильский узник несравненно выше своего брата, и, если бы этот страдалец вступил на трон Франции, она узнала бы государя, который превзошел бы мудростью и благородством всех, правивших ею до этого времени.

Фуке на мгновение уронил на руки голову, отягощенную столь великой тайной. Подойдя вплотную к нему, Арамис произнес:

— Между этими близнецами есть еще одно существенное различие; различие, касающееся в первую очередь вас, монсеньер: второй не знает Кольбера.

Фуке вскочил на ноги, бледный и взволнованный. Удар, нанесенный прелатом, поразил не столько его сердце, сколько ум.

— Понимаю вас, — сказал он Арамису, — вы предлагаете заговор.

— Приблизительно.

— Попытку из числа тех, что меняют судьбы народов?

— И суперинтендантов. Вы правы.

— Короче говоря, вы предлагаете заменить сына Людовика Тринадцатого, того самого, который в это мгновение спит в покоях Морфея, тем сыном Людовика Тринадцатого, который томится в тюрьме?

Арамис усмехнулся, и отблеск зловещих мыслей мелькнул на его лице.

— Допустим.

— Но вы не подумали, — произнес после тягостного молчания Фуке, — вы не подумали, что такой политический акт потрясет до основания все королевство?

Арамис ничего не ответил.

— Подумайте, — продолжал, горячась все больше и больше, Фуке, — ведь нам придется собрать дворянство, духовенство, третье сословие; низложить короля, покрыть страшным позором могилу Людовика Тринадцатого, погубить жизнь и честь женщины, Анны Австрийской, погубить жизнь и покой другой женщины, Марии-Терезии, и, покончив со всем перечисленным, если только мы сможем с этим покончить…

— Не понимаю вас, — холодно молвил Арамис. — Во всем только что вами высказанном нет ни одного слова, из которого можно было бы извлечь хоть крупицу пользы.

— Как! — вскричал пораженный словами прелата Фуке. — Такой человек, как вы, не желает подумать о практической стороне этого дела? Вы довольствуетесь ребяческой радостью, порождаемой в вас политической иллюзией, и пренебрегаете важнейшими условиями осуществления вашего замысла, то есть действительностью? Возможно ли это?

— Друг мой, — сказал Арамис, обращаясь к Фуке со снисходительной фамильярностью в тоне, — позвольте спросить вас, как поступает бог, когда желает заменить одного короля другим?

— Бог! — воскликнул Фуке. — Бог отдает исполнителю своей воли соответствующее распоряжение, и тот хватает осужденного ею, убирает его и сажает на опустевший троп триумфатора. Но вы забываете, что этот исполнитель воли господней зовется смертью. Боже мой, господин д'Эрбле, неужели у вас было намерение?..

— Не в этом дело. Вы заходите в ваших предположениях дальше поставленной мною цели. Кто говорит о смерти Людовика Четырнадцатого? Кто говорит о том, чтобы подражать богу в его деяниях? Нет. Я хотел сказать лишь о том, что бог совершает дела этого рода без всякого потрясения для государства, без шума и без особых усилий и что люди, вдохновленные им, успевают, подобно ему, во всем, за что бы они ни брались, какие бы попытки ни совершали, что бы ни делали.

— Что вы хотите сказать?

— Я хотел сказать, друг мой, — продолжал Арамис тем же тоном снисходительной фамильярности, — я хотел сказать только следующее: докажите, что при подмене короля узником королевство и впрямь пережило хоть какое-нибудь потрясение, и впрямь имел место шум, и впрямь потребовались исключительные усилия.

— Что! — вскричал Фуке, ставший белее платка, которым он вытирал себе лоб. — Вы говорите…

— Подите в королевскую спальню, — произнес с прежним спокойствием Арамис, — и даже вы, знающий теперь тайну, не заметите, уверяю вас, что королевское ложе занимает бастильский узник, а не его царственный брат.

— Но король! — пробормотал Фуке, охваченный ужасом при этом известии.

— Какого короля имеете вы в виду? — спросил Арамис так спокойно и вкрадчиво, как только умел. — Того, который ненавидит вас всей душой, или того, который благожелательно относится к вам?

— Того… который еще вчера?..

— Который еще вчера был королем? Успокойтесь, — он занял место в Бастилии, которое слишком долго было занято его жертвой.

— Боже правый! Кто же доставил его в Бастилию?

— Я.

— Вы?

— Да, и с поразительной легкостью. Я похитил его минувшей ночью, и пока он спускался во мрак, соперник его поднимался к свету. Не думаю, чтобы это вызвало какой-нибудь шум. Молния, которая не сопровождается громом, никогда никого не будит.

Фуке глухо вскрикнул, как если бы был поражен незримым ударом. Судорожно схватившись за голову, он прошептал;

— И вы это сделали?

— Достаточно ловко. Что вы думаете об этом?

— Вы свергли короля? Вы заключили его в тюрьму?

— Да, все это сделано мной.

— И это свершилось здесь, в Во?

— Да, здесь, в Во, в покоях Морфея. Не кажется ли вам, что их построили в предвидении подобного дела?

— И это произошло?

— Этой ночью.

— Этой ночью?

— Между двенадцатью и часом пополуночи.

Фуке сделал движение, словно собирался броситься на Арамиса, но удержался и только произнес:

— В Во! У меня в доме!

— Очевидно, что так. И теперь, когда Кольбер не сможет ограбить вас, этот дом — ваш, как никогда прежде.

— Значит, это преступление совершено в моем доме?

— Преступление? — проговорил пораженный прелат.

— Это — потрясающее, ужасное преступление! — продолжал Фуке, возбуждаясь все больше и больше. — Преступление худшее, чем убийство! Преступление, опозорившее мое имя навеки, обрекающее меня внушать ужас потомству!

— Вы, сударь, бредите, — сказал неуверенным голосом Арамис, — не следует говорить так громко: тише!

— Я буду кричать так громко, что меня услышит весь мир.

Фуке повернулся к прелату и взглянул ему прямо в глаза.

— Да, — повторил он, — вы меня обесчестили, совершив это предательство, это злодеяние над моим гостем, над тем, кто спокойно спал под моим кровом. О, горе мне!

— Горе тому, кто под вашим кровом готовил вам разорение, готовил вам гибель! Вы забыли об этом?

— Он был моим гостем, он был моим королем!

Арамис встал с перекошенным ртом и налившимися кровью глазами:

— Неужели я имею дело с безумцем?

— Вы имеете дело с порядочным человеком.

— Сумасшедший!

— С человеком, который помешает вам довести вам преступление до конца. С человеком, который скорее предпочтет умереть, предпочтет убить вас своею рукой, чем позволит обесчестить себя.

И Фуке, схватив шпагу, которую д'Артаньян успел возвратить ему и которая лежала у изголовья кровати, решительно обнажил блестящую сталь.

Арамис нахмурил брови и сунул руку за пазуху, как если бы собирался извлечь оттуда оружие. Это движение не ускользнуло от взгляда Фуке. Тогда, благородный и прекрасный в своем великодушном порыве, он отбросил от себя шпагу, откатившуюся к кровати, и, подойдя к Арамису, коснулся его плеча своей безоружной рукой.

— Сударь, — сказал он, — мне было бы сладостно умереть, не сходя с этого места, дабы не видеть моего позора, и если у вас сохранилась хоть капля дружбы ко мне, убейте меня.

Арамис замер в безмолвии и неподвижности.

— Вы не отвечаете мне?

Арамис слегка поднял голову, и надежда снова блеснула в его глазах.

— Подумайте, монсеньер, — заговорил он, — обо всем, что ожидает нас.

Восстановлена справедливость, король еще жив, и его заключение спасает вам жизнь.

— Да, — ответил Фуке, — вы могли действовать в моих интересах, но я не принимаю вашей услуги. При всем этом я не желаю губить вас. Вы свободно выйдете из этого дома.

Арамис подавил возмущение, рвавшееся из его разбитого сердца.

— Я гостеприимный хозяин для всех, — продолжал Фуке с непередаваемым величием, — вы не будете принесены в жертву, так же как и тот, чью гибель вы замышляли.

— Это вы, вы будете принесены в жертву, вы! — произнес Арамис глухим голосом.

— Принимаю ваше предсказание как пророчество, господин д'Эрбле, но ничто не остановит меня. Вы покинете Во, вы покинете Францию; даю вам четыре часа, чтобы вы могли укрыться в надежном месте.

— Четыре часа! — недоверчиво и насмешливо пробормотал Арамис.

— Даю вам честное слово Фуке! Никто не станет преследовать вас в течение этого времени. Таким образом, вы опередите на четыре часа погоню, которую король не замедлит выслать за вами.

— Четыре часа! — гневно повторил Арамис.

— Этого более чем достаточно, чтобы сесть в лодку и достигнуть Бель-Иля» который я предоставляю вам как убежище.

— А… — бросил Арамис.

— На Бель-Иле вы будете моим гостем, и ваша особа будет для меня столь же священна, как особа его величества, пока он находится в Во.

Отправляйтесь, д'Эрбле, уезжайте — и, пока я жив, ни один волос не упадет с головы вашей.

— Спасибо, — сказал Арамис с мрачной иронией.

— Итак, торопитесь; пожмите мне руку, и помчимся, вы — спасать вашу жизнь, я — спасать мою честь.

Арамис вынул из-за пазухи руку; она была окровавлена: он ногтями разодрал себе грудь, как бы наказывая ее за то, что в ней зародилось столько бесплодных мечтаний, еще более суетных, безумных и быстротечных, чем жизнь человеческая. Фуке ужаснулся; он проникся жалостью к Арамису и с раскрытыми объятиями подошел к нему.

— У меня нет с собой оружия, — пробормотал Арамис, неприступный и страшный, как тень Дидоны.

Затем, так и не прикоснувшись к руке, протянутой ему суперинтендантом, он отвернулся и отступил на два шага назад. Его последним словом было проклятие, его последним жестом был жест, которым сопровождают провозглашаемую с церковного амвона анафему и который он начертал в воздухе окровавленною рукой, забрызгав при этом своей кровью лицо Фуке.

И оба устремились на потайную лестницу, которая вывела их во внутренний двор.

Фуке велел закладывать лошадей, самых лучших, какие у него были. Арамис остановился у основания лестницы, по которой нужно было подняться, чтобы попасть к Портосу. Здесь он простоял довольно долгое время, предаваясь раздумьям, и пока он мучительно размышлял над создавшимся положением, успели заложить карету Фуке. Промчавшись по главному двору замка, она неслась уже по дороге в Париж.

«Уезжать одному?.. — говорил сам себе Арамис. — Предупредить о случившемся принца?.. Проклятие!.. Предупредить принца, но что же дальше?..

Взять принца с собой?.. Повсюду таскать за собою это обвинение во плоти и крови?.. Или война?.. Беспощадная гражданская война?.. Но для войны нет ни сил, ни средств!.. Немыслимо! Но что же он станет без меня делать? Без меня он падет, падет так же, как я!.. Кто знает?.. Так пусть же исполнится предначертанное ему!.. Он был обречен, пусть останется обреченным и впредь!.. О, боже! Погиб! Да, да, я погиб!.. Что же делать?..

Бежать на Бель-Иль!.. Да!.. Но Портос останется тут, и начнет говорить, и будет всем обо всем рассказывать!.. И к тому же, может быть, пострадает!.. Я не могу допустить, чтобы Портос пострадал. Он — часть меня; его страданье — мое страданье. Портос отправится вместе со мной, Портос разделит мою судьбу. Да, да, так нужно».

И Арамис, опасаясь встретиться с кем-нибудь, в ком его торопливость могла породить подозрения, осторожно, никем не замеченный, поднялся по ступеням лестницы.

Портос, только что возвратившийся из Парижа, спал уже сном человека с чистой совестью. Его громадное тело так же быстро забывало усталость, как ум его — мысль.

Арамис вошел, легкий как тень. Подойдя к Портосу, он положил руку на плечо великана.

— Проснитесь, Портос, проснитесь! — крикнул оп.

Портос повиновался, встал, открыл глаза, но разум его еще спал.

— Мы уезжаем, — сказал Арамис.

— А! — произнес Портос.

— Мы едем верхом, и поскачем так, как никогда еще не скакали.

— А! — повторил Портос»

— Одевайтесь, друг мой.

Помогая великану одеться, он положил ему в карман его золото и брильянты. И в то время как он проделывал это, его внимание было привлечено легким шумом. В дверях стоял д'Артаньян.

Арамис вздрогнул.

— Какого черта вы так суетитесь? — удивился мушкетер.

— Шш! — прошептал Портос.

— Мы едем по важному поручению, — добавил епископ.

— Везет же вам! — усмехнулся мушкетер.

— Нет, я устал, — ответил Портос, — и предпочел бы поспать; но королевская служба, ничего не поделаешь!

— Вы видели господина Фуке? — спросил Арамис д'Артаньяна.

— Да, в карете, сию минуту.

— И что же он вам сказал?

— Он простился со мной.

— И это все?

— Что же иное ему оставалось сказать? Разве теперь, когда все вы в милости, я что-нибудь значу?

— Послушайте, — сказал Арамис, заключая в объятия мушкетера, — для вас вернулись хорошие времена; вам некому больше завидовать.

— Что вы!

— Я предсказываю, что сегодня произойдет нечто такое, после чего ваше положение значительно укрепится.

— В самом деле?

— Разве вам не известно, что я осведомлен обо всех новостях?

— Ода!

— Вы готовы, Портос? Едем!

— Едем!

— И поцелуем д'Артаньяна»

— Еще бы!

— Готовы ли лошади?

— Здесь их более чем достаточно. Хотите моих?

— Нет, у Портоса своя конюшня. Прощайте, прощайте!

Беглецы сели в седла на глазах у капитана мушкетеров, который поддержал стремя Портосу. Он провожал взглядом своих удаляющихся друзей, пока они не скрылись из виду.



«Во всяком другом случае, — подумал гасконец, — я сказал бы, что эти люди бегут, но ныне политическая жизнь так изменилась, что это называется — ехать по важному поручению. А мне-то в конце концов что за дело до этого? Пойду займусь своими делами».

И он с философским спокойствием отправился к себе в комнату.

III

КАК В БАСТИЛИИ ИСПОЛНЯЛИСЬ ПРИКАЗЫ
Фуке летел с неслыханной быстротой. По дороге он содрогался от ужаса, возвращаясь все снова и слова к мысли о только что ставшем известным ему.

«Какими же были, — думал он, — эти необыкновенные люди в молодости, раз даже теперь, сделавшись, в сущности, стариками, умеют они создавать подобные планы и выполняют их, не моргнув глазом?»

Неоднократно он обращался к себе с вопросом, уж не сон ли все то, что рассказал ему Арамис, де басня ли, не ловушка ли, и не найдет ли он, приехав в Бастилию, приказ о своем аресте, согласно которому его, Фуке, запрут вместе со свергнутым королем.

Подумав об этом, он направил с дороги несколько секретных распоряжений, воспользовавшись для этого короткой остановкой, которую они сделали, чтобы сменить лошадей. Эти распоряжения были адресованы им д'Артаньяну и тем войсковым командирам, верность которых была вне подозрений.

«Таким образом, — решил Фуке, — буду ли я заключен в Бастилию или нет, я окажу королю услугу, которую требует от меня моя честь. Если я возвращусь свободным, приказания прибудут после меня и никто, следовательно, не успеет их распечатать; я смогу взять их назад, если же я задержусь, то всем, кому они мною направлены, станет ясна, что случилось несчастье. В этом случае я могу ожидать, что и мне и королю будет оказана помощь».

Приготовившись, таким образом, к любым неожиданностям, Фуке подъехал к воротам Бастилии.

То, чего никогда не случалось в Бастилии с Арамисом, случилось с Фуке. Тщетно называл он себя, тщетно старался заставить узнать себя — его упорно отказывались впустить внутрь крепости.

После бесконечных уговоров, угроз и настояний ему удалось упросить одного караульного, чтобы он сообщил о нем своему сержанту, а тот, в свою очередь, отправился с докладом к майору. Что касается коменданта, то его так и не решились тревожить ради такой безделицы.

Фуке, сидя в карете у ворот крепости, злился, проклиная непредвиденную помеху и ожидая возвращения ушедшего к майору сержанта. Наконец тот появился, угрюмый и злой.

— Ну, — нетерпеливо спросил Фуке, — что приказал майор?

— Сударь, — ответил сержант, — майор рассмеялся мне в глаза и сказал, что господин Фуке в Во. И если бы даже он оказался в Париже, то все равно не поднялся бы в такую рань.

— Черт возьми! Вы — стадо болванов! — крикнул министр и выскочил из кареты.

Прежде чем сержант успел захлопнуть калитку, Фуке, проскользнув во двор через щель, стремительно бросился вперед, несмотря на крики звавшего на помощь сержанта.

Фуке бежал все дальше и дальше. Сержант, настигая его, крикнул часовому, охранявшему вторую калитку:

— К оружию, часовой, к оружию!

Часовой встретил министра пикой; но Фуке, сильный и ловкий, ко всему же еще и разгневанный, выхватил пику из рук солдата и ударил его по плечу. Сержант, подойдя слишком близко, также получил свою порцию; оба стали истошно вопить, и на их крики выбежал в полном составе весь караул.

Однако между этими людьми нашелся один, знавший суперинтенданта в лицо; он закричал:

— Монсеньер!.. Ах, монсеньер! Остановитесь же, господа, что вы делаете?

И он удержал остальных, собиравшихся отомстить за товарищей.

Фуке велел пропустить его во внутренний двор, но услышал в ответ, что это запрещено. Он велел позвать коменданта, который уже знал обо всем этом шуме возле ворот и бежал вместе с майором, своим помощником, во главе отряда из двадцати человек, убежденный, что на Бастилию было произведено нападение.

Безмо сразу узнал Фуке и выронил обнаженную шпагу, которой размахивал весьма смело.

— Ах, монсеньер! — пробормотал он. — Тысяча извинений.

— Сударь, — сказал весь красный и обливаясь потом суперинтендант, поздравляю вас, ваша охрана служит на славу.

Безмо побледнел, принимая эти слова за иронию, предвещавшую дикий гнев.

Но Фуке отдышался и жестом подозвал часового, а также сержанта, потиравших плечи в местах ушибов.

— Двадцать пистолей часовому, — приказал од, — пятьдесят пистолей сержанту. Поздравляю вас, господа; я замолвлю за вас словечко перед его величеством. А теперь давайте побеседуем с вами, господин де Безмо.

И под одобрительный шепот солдат он последовал за комендантом Бастилии.

Безмо уже дрожал от стыда и тревоги. Последствия утреннего посещения Арамиса начинали, казалось, сказываться, и притом такие последствия, которые и впрямь должны были ужасать человека, состоящего на государственной службе.

Стало еще хуже» когда Фуке, глядя на коменданта в упор, резко спросил:

— Сударь, вы видели сегодня утром господина д'Эрбле?

— Да, монсеньер.

— И вам не внушает ужаса преступление, в котором вы принимали участие?

«Ну, начинается!» — подумал Безмо.

— Какое преступление, монсеньер? — пробормотал он.

— Преступление, за которое вас подобает, сударь, четвертовать; подумайте хорошенько об этом. Впрочем, теперь не время обрушивать на вас гнев. Сейчас же ведите меня к вашему узнику.

— К какому узнику? — задрожал Безмо.

— Вы притворяетесь, что ни о чем не осведомлены, Превосходно, это самое лучшее, что вы можете сделать. Если бы вы признались в том, что сознательно участвовали в столь потрясающем деле, вам был бы конец. Но я сделаю вид, что верю в ваше неведение.

— Умоляю вас, монсеньер…

— Хорошо, ведите меня к вашему узнику.

— К Марчиали?

— Кто такой Марчиали?

— Это арестант, привезенный сегодня утром господином д'Эрбле.

— Его зовут Марчиали? — удивился суперинтендант, смущенный наивной уверенностью Безмо.

— Да, монсеньер, он здесь записан под таким именем.

Фуке проник своим взглядом до глубины души коменданта этой знаменитой королевской тюрьмы. С проницательностью, свойственной людям, облеченным на протяжении многих лет властью, он прочитал в этой душе искреннее недоумение. Впрочем, посмотрев хотя бы одну только минуту на эту физиономию, можно ли было подумать, что Арамис взял подобного человека в сообщники?

— Это и есть тот самый узник, — спросил Фуке у Безмо, — которого господин д'Эрбле увез третьего дня?

— Да, монсеньер, — И которого он привез сегодня утром обратно, — живо добавил Фуке, тотчас же постигший сущность плана епископа.

— Да, да, монсеньер. Если монсеньер приехал затем, чтобы взять его у меня, я буду бесконечно признателен монсеньеру. Я и так уже собирался писать по поводу этого Марчиали.

— Что же он делает?

— С самого утра я в высшей степени недоволен им; у него такие припадки бешенства, что кажется, будто Бастилия не выдержит и готова обрушиться.

— Я действительно избавлю вас от него, — заявил Фуке.

— Ах, тем лучше!

— Ведите же меня в его камеру.

— Вы все же дадите мне формальный приказ?

— Какой приказ?

— Приказ короля.

— Подождите, я вам подпишу его.

— Этого для меня недостаточно, монсеньер; мне нужен приказ короля.

Фуке сделал вид, будто чрезвычайно рассержен.

— Вы принимаете столько предосторожностей, когда дело идет об освобождении этого заключенного, но покажите-ка мне приказ, на основании которого вы уже отпускали его отсюда!

Безмо показал приказ об освобождении шотландца Сельдона.

— Сельдон — это не Марчиали, — сказал Фуке.

— Но Марчиали не освобожден, монсеньер, он здесь.

— Вы же говорите, что господин д'Эрбле увозил его и затем привез снова?

— Я не говорил этого.

— Вы сказали об этом с такой определенностью, что мне кажется, будто я и сейчас еще слышу, как вы произносите эти слова.

— Я обмолвился.

— Господин де Безмо, берегитесь!

— Я ничего де боюсь, монсеньер, у меня отчетность в полном порядке.

— Как вы смеете говорить подобные вещи?

— Я бы сказал то же самое и перед богом. Господин д'Эрбле привез мне приказ об освобождении шотландца Сельдона, и Сельдон выпущен на свободу.

— Я вам говорю, что Марчиали также был выпущен из Бастилии.

— Это требуется доказать, монсеньер.

— Дайте мне увидеть его.

— Монсеньер, тот, кто правит всем королевством, должен бы знать, что посещение заключенных без разрешения короля не дозволено.

— Но господин д'Эрбле… он-то входил к заключенному!

— Это тоже требуется доказать, монсеньер.

— Еще раз, господин де Безмо, будьте осторожны в выборе слов.

— За меня мои дела, монсеньер.

— Господин д'Эрбле — конченый человек.

— Конченый человек! Господин д'Эрбле? Непостижимо!

— Вы станете отрицать, что подчинились его влиянию?

— Я подчиняюсь, монсеньер, лишь правилам королевской службы; я исполняю свой долг; предъявите мне приказ короля, и вы войдете в камеру Марчиали.

— Послушайте, господин комендант, даю вам честное слово, что, если вы впустите меня к узнику, я в ту же минуту вручу вам приказ короля.

— Предъявите его немедленно, монсеньер.

— Вот что, господин де Безмо. Если вы сейчас же не исполните моего требования, я велю арестовать и вас, и всех офицеров, находящихся под вашей командой.

— Прежде чем совершить это насилие, монсеньер, соблаговолите принять во внимание, — сказал побледневший Безмо, — что мы подчинимся лишь приказу его величества. Так почему же вы не хотите достать приказ короля, чтобы увидеть этого Марчиали, раз вам все равно придется добыть королевский приказ, чтобы причинить столько неприятностей ни в чем не повинному человеку, каковым является ваш покорный слуга? Обратите ваше милостивое внимание на то, что вы пугаете меня до смерти, монсеньер; я дрожу; еще немного, и я упаду в обморок.

— Вы еще больше задрожите, господин де Безмо, когда я вернусь сюда с тридцатью пушками и десятью тысячами солдат…

— Боже мой, теперь уже монсеньер теряет рассудок!

— Когда я соберу против вас и ваших проклятых бойниц весь парижский народ, взломаю ваши ворота и велю повесить вас на зубцах угловой башни.

— Монсеньер, монсеньер, ради бога!

— Я даю вам на размышление десять минут, — сказал Фуке совершенно спокойным голосом. — Вот я сажусь в это кресло и жду. Если через десять минут вы будете продолжать так же упорствовать, я выйду отсюда. Можете сколько угодно считать меня сумасшедшим, но вы увидите, к чему поведет ваше упрямство.

Безмо в отчаянье топнул ногой, но ничего не ответил.

Видя это, Фуке схватил со стола перо и бумагу и написал:

«Приказ господину купеческому старшине собрать ополчение горожан и идти на Бастилию, чтобы послужить его величеству королю».

Безмо пожал плечами; тогда Фуке снова взялся за перо и на этот раз написал:

«Приказ герцогу Бульонскому и принцу Конде стать во главе швейцарцев и гвардии и идти на Бастилию, чтобы послужить его величеству королю…»

Безмо принялся размышлять. Фуке между тем писал:

«Приказ всем солдатам, горожанам, а также дворянам схватить и задержать, где бы они ни находились, шевалье д'Эрбле, ваннского епископа, и его сообщников, к которым принадлежат, во-первых, г-н де Безмо, комендант Бастилии, подозреваемый в измене, мятеже и оскорблении его величества…»

— Остановитесь, монсеньер! — воскликнул Безмо. — Я ничего в этом не понимаю; но в ближайшие два часа может случиться столько несчастий, хотя б их причиной и было безумие, что король, который будет судить меня, увидит, был ли я виноват, нарушая установленный им порядок, дабы предотвратить неизбежную катастрофу. Пойдемте в башню, монсеньер: вы увидите Марчиали.

Фуке бросился вон из комнаты, и Безмо пошел вслед за ним, вытирая холодный пот, струившийся со лба.

— Какое ужасное утро! — говорил он. — Какая напасть!

— Идите скорее! — торопил коменданта Фуке.

Безмо сделал знак сторожу, чтобы тот шел вперед. Он боялся своего спутника. Фуке это заметил и сурово сказал:

— Довольно ребячиться! Оставьте этого человека; берите же ключи в руки и показывайте дорогу. Надо, чтобы никто, понимаете, чтобы никто не был свидетелем сцены, которая сейчас произойдет в камере Марчиали.

— Ах, — нерешительно произнес Безмо.

— Опять! Скажите еще раз нет, и я уйду из Бастилии; я сам доставлю по назначению составленные мной приказы.

Безмо опустил голову, взял ключи и начал подниматься вместе с министром по лестнице, ведшей в верхние этажи башни.

По мере того как они взбирались все выше по этой извивающейся бесконечной спиралью лестнице, приглушенные стоны становились собственными криками и ужасающими проклятиями.

— Что это? — спросил коменданта Фуке.

— Это ваш Марчиали, вот как вопят сумасшедшие!

Фуке вздрогнул. В крике более страшном, чем все остальные, он узнал голос короля Франции. Он остановился и вырвал связку ключей из рук окончательно растерявшегося Безмо. Последнего охватил страх, как бы этот новый безумец не проломил ему одним из ключей, чего доброго, череп.

— Ах! — вскрикнул он. — Господин д'Эрбле мне об этом не говорил.

— Ключ! — закричал Фуке. — Где ключ от двери, которую я хочу отомкнуть?

— Вот он.

Ужасный вопль, сопровождаемый бешеными ударами в дверь, породил еще более ужасное эхо на лестнице.

— Уходите! — сказал Фуке угрожающим голосом.

— Ничего не имею против, — пробормотал Безмо. — Итак, двое бешеных останутся с глазу на глаз, и я убежден, что один прикончит другого.

— Уходите! — повторил еще раз Фуке. — Если вы вступите на эту лестницу раньше, чем я позову вас, помните: вы займете место самого последнего из заключенных в Бастилии.

— Я умру, тут и говорить нечего, — бормотал комендант, удаляясь шатающейся походкой.

Вопли узника раздавались все громче. Фуке убедился, что Безмо дошел до последних ступенек. Он вставил ключ в замок первой двери. Тогда он явственно услышал хриплый голос Людовика, который звал, исходя бессильного яростью:

— На помощь! Я король! На помощь!

Ключ первой двери не подходил ко второй. Фуке пришлось отыскивать нужный ключ в связке, отобранной им у Безмо.

В это время король, не помня себя, безумный, бешеный, кричал диким, нечеловеческим голосом:

— Фуке засадил меня в эту клетку! На помощь против Фуке! Я король! На помощь к королю против Фуке!

Этот рев разрывал сердце министра. Он сопровождался ужасными ударами в дверь, наносимыми обломком стула, которым король пользовался, словно тараном. Наконец Фуке выбрал нужный ключ. Совершенно обессилевший король был уже неспособен произносить членораздельные звуки, он только рычал:

— Смерть Фуке! Смерть негодяю Фуке!

Дверь отворилась.

IV

КОРОЛЕВСКАЯ БЛАГОДАРНОСТЬ
Два человека, бросившиеся друг другу навстречу, внезапно остановились и в ужасе вскрикнули.

— Вы пришли убить меня, сударь? — сказал король, сразу узнав Фуке.

— Король в таком виде! — прошептал королевский министр.

И действительно, трудно представить себе что-нибудь более страшное, чем облик молодого короля в то мгновение, когда его увидел Фуке. Его одежда была в лохмотьях; открытая и разорванная в клочья рубашка была пропитана потом и кровью, сочившейся из его исцарапанных рук и груди.

Растерянный, бледный, с пеной у рта, с торчащими в разные стороны волосами, Людовик XIV походил на статую, одновременно изображающую отчаянье, голод и страх. Фуке был так тронут, так потрясен, что подбежал к королю с протянутыми руками и с глазами, полными слез.

Людовик поднял на Фуке тот самый обломок стула, которым он только что так яростно бил в дверь.

— Вы не узнаете вернейшего из ваших друзей? — спросил Фуке с дрожью в голосе.

— Друг? Вы? — повторил Людовик, громко скрежеща зубами. В этом скрежете слышалась ненависть и жажда немедленной мести.

— И почтительного слугу? — добавил Фуке, бросаясь перед королем на колени.

Король выронил свое оружие на пол. Фуке поцеловал королю колени и нежно обнял его.

— Мой король, дитя мое! О, как вы должны были страдать!

Перемена, происшедшая в его положении, заставила короля опомниться; он взглянул на себя и, устыдившись своей растерянности, своего безумия и того, что ему оказывают покровительство, высвободился из объятий Фуке.

Фуке не понял этого непроизвольного движения короля. Он не понял, что гордость Людовика никогда не простит ему того, что он стал свидетелем такой слабости.

— Поедемте, ваше величество, вы свободны, — сказал он.

— Свободен? — повторил король. — О, вы возвращаете мне свободу, после того как дерзнули поднять руку на своего короля!

— Вы сами де верите этому! — воскликнул возмущенный Фуке. — Ведь вы не верите, что я в чем-нибудь виноват перед вами!

И он торопливо и горячо рассказал об интриге, жертвой которой стал Людовик и которая известна во всех подробностях нашим читателям. Пока длился рассказ, Людовик переживал страшные душевные муки, и гибель, которой он избежал, настолько поразила его воображение, что к столь важной тайне, как существование брата, родившегося одновременно с ним, он не отнесся с должным вниманием.

— Сударь, — остановил он Фуке, — это рождение близнецов — ложь; непостижимо, как это вы поддались такому обману.

— Ваше величество!

— Немыслимо подозревать честь и добродетель моей матери. И мой первый министр все еще не свершил правосудия над преступниками?

— Поразмыслите, ваше величество, прежде чем гневаться. Рождение вашего брата…

— У меня один-единственный брат — мой младший брат, и вы это знаете так же, как я. Здесь, говорю вам, заговор, и один из главнейших его участников — комендант Бастилии.

— Не спешите с выводами, ваше величество. Этот человек был обманут, как и все остальные, поразительным сходством между принцем и вами.

— Какое сходство? Вот еще!

— Однако этот Марчиали, видимо, очень похож на ваше величество, раз все были введены в заблуждение.

— Чепуха!

— Не говорите этого, ваше величество: человек, готовый встретиться лицом к лицу с вашими министрами, с вашей матерью, с вашими офицерами и членами вашей семьи, должен быть безусловно уверен в своем сходстве с вами.

— Да, — прошептал король. — Где же он?

— В Во.

— В Во? И вы терпите, чтоб он все еще оставался в Во?

— Мне казалось, что прежде всего нужно было освободить короля. Я исполнил этот свой долг. Теперь я буду делать то, что прикажете, ваше величество. Я жду.

Людовик на мгновенье задумался.

— Приведем в готовность войска, расположенные в Париже, — сказал он.

— Приказ на этот счет уже отдан.

— Вы отдали этот приказ! — воскликнул король.

— Да, ваше величество. Через час ваше величество будете стоять во главе десяти тысяч солдат.

Вместо ответа король схватил руку Фуке с таким жаром, что сразу сделалось очевидным, какое недоверие сохранял он до этой минуты к своему министру, несмотря на оказанную им помощь.

— И с этими войсками, — продолжал король, — мы осадим в вашем доме мятежников, которые, вероятно, успели уже укрепиться и окопаться.

— Это было бы для меня неожиданностью, — ответил Фуке.

— Почему?

— Потому что глава их, душа этого предприятия, мною разоблачен, и я думаю, что весь план заговорщиков окончательно рухнул.

— Вы разоблачили самозваного принца?

— Нот, я не видел его.

— Тогда кого же?

— Глава этой затеи отнюдь не этот несчастный. Он только орудие, и его удел, как я вижу, — несчастье навеки.

— Безусловно.

— Виновник всего аббат д'Эрбле, ваннский епископ.

— Ваш друг?

— Он был моим другом, ваше величество, — с душевным благородством ответил Фуке.

— Это очень прискорбно, — сказал король тоном гораздо менее благородным.

— В такой дружбе, ваше величество, пока я не знал о его преступлении, не было ничего, позорящего меня.

— Это преступление надо было предвидеть.

— Если я виновен, я отдаю себя в ваши руки, ваше величество.

— Ах, господин Фуке, я хочу сказать вовсе не это, — продолжал король, недовольный тем, что обнаружил свои тайные мысли. — Так вот, говорю вам, что хотя этот негодяй и был в маске, у меня шевельнулось смутное подозрение, что это именно он. Но с этим главой предприятия был также помощник, грозивший мне своей геркулесовой сплои. Кто он?

— Это, должно быть, его друг, барон дю Валлон, бывший мушкетер.

— Друг д'Артаньяна! Друг графа де Ла Фер! А, — воскликнул король, произнеся последнее имя, — обратим внимание на связь заговорщиков с виконтом де Бражелоном.

— Ваше величество, не заходите так далеко! Граф де Ла Фер — честнейший человек во всей Франции. Довольствуйтесь теми, кого я вам назвал.

— Теми, кого вы мне назвали? Хорошо! Но ведь вы выдаете мне всех виновных, не так ли?

— Что ваше величество понимаете под этим?

— Я понимаю под этим, — ответил король, — что, явившись во главе наших войск в Во, мы овладеем этим проклятым гнездом, и никто из него не спасется, никто.

— Ваше величество велите убить этих людей?

— До последнего.

— О, ваше величество!

— Не понимайте меня превратно, господин Фуке, — произнес высокомерно король. — Теперь уже не те времена, когда убийство было единственным, последним доводом королей. Нет, слава богу! У меня есть парламенты, которые судят от моего имени, и эшафоты, на которых исполняются мои повеления!

Фуке побледнел.

— Я возьму да себя смелость заметить, ваше величество, что всякий процесс, связанный с этим делом, есть смертельный удар для достоинства трона. Нельзя, чтобы августейшее имя Анны Австрийской произносилось в народе с усмешкой.

— Надо, сударь, чтобы правосудие покарало виновных.

— Хорошо, ваше величество. Но королевская кровь не может быть пролита на эшафоте.

— Королевская кровь! Вы верите в это? — Король с яростью топнул ногой. — Это рождение близнецов — выдумка! Именно в этом, в этой выдумке, я вижу основное преступление господина д'Эрбле. И заговорщики должны понести за него более суровое наказание, чем за насилие и оскорбление.

— Наказание смертью?

— Да, сударь, да!

— Ваше величество, — твердо произнес суперинтендант и гордо вскинул голову, которую до сих пор держал низко опущенной, — ваше величество велите, если вам будет угодно, отрубить голову французскому принцу Филиппу, своему брату. Это касается вашего величества, и вы предварительно посоветуйтесь об этом с Анной Австрийской, вашей матерью. И все, что ваше величество не прикажете, будет уместным. Я не хочу больше вмешиваться в эти дела даже ради чести вашей короны. Но я должен просить вас об одной милости, и я прошу вас о ней.

— Говорите, — сказал король, смущенный последними словами министра. Что вам нужно?

— Помилования господина д'Эрбле и господина дю Валлона.

— Моих убийц?

— Только мятежников, ваше величество.

— Я понимаю, вы просите о помиловании друзей.

— Моих друзей! — воскликнул глубоко оскорбленный Фуке.

— Да, ваших друзей; безопасность моего государства требует, однако, примерного наказания всех замешанных в этом деле.

— Я не хочу обращать внимания вашего величества на то, что только что возвратил вам свободу и спас вашу жизнь.

— Сударь!

— Я не хочу обращать вашего внимания и на то, что если б господин д'Эрбле захотел стать убийцей, он мог бы попросту убить ваше величество сегодня утром в Сенарском лесу, и все было бы кончено.

Король вздрогнул.

— Выстрел из пистолета в голову, — добавил Фуке, — и ставшее неузнаваемым лицо Людовика Четырнадцатою избавило бы навеки господина д'Эрбле от ответственности за совершенные им преступления.

Король побледнел, представив себе опасность, которой он подвергался.

— Если бы господин д'Эрбле, — продолжал суперинтендант, — был убийцей, то ему было бы незачем рассказывать мне о своем плане в надежде обеспечить ему успех. Избавившись от настоящего короля, он мог бы по бояться того, что поддельный король будет когда-либо разоблачен. Если бы узурпатор был узнан даже Анной Австрийской, он все равно остался бы ее сыном. Что же до совести господина д'Эрбле, то для него узурпатор был бы при любых обстоятельствах законным королем Франции, сыном Людовика Тринадцатого. К тому же это обеспечивало бы заговорщику безопасность, полную тайну и безнаказанность. Все это дал бы ему один-единственный выстрел. Так помилуйте же его, ваше величество, во имя того, что вы спасены!

Но король не только не был растроган этим правдивым изображением великодушия Арамиса, по, напротив, почувствовал себя глубоко униженным.

Его неукротимая гордость не могла смириться с мыслью о том, что кто-то держал в своих руках, на кончике своего пальца, нить королевской жизни.

Каждое слово Фуке, казавшееся веским доводом в пользу помилования его несчастных: Друзей, вливало новую каплю яда в изъязвленное сердце Людовика XIV. Итак, ничто не могло умилостивить короля, и он резко бросил Фуке:

— Я, право, не возьму в толк, сударь, почему вы просите у меня помилования этих людей. Зачем просить то, что можно получить и без просьб?

— Я не понимаю вас, ваше величество.

— Но ведь это совсем просто. Где я?

— В Бастилии.

— Да, я в тюрьме. И меня считают сумасшедшим, не так ли?

— Да, ваше величество.

— И здесь знают лишь Марчиали?

— Да, Марчиали.

— В таком случае оставьте все, как оно есть. Предоставьте сумасшедшему гнить в каземате, и господа, я д'Эрбле и дю Валлону не понадобится мое прощение. Новый король одарит их своею милостью.

— Вы напрасно оскорбляете меня, ваше величество, — сухо ответил Фуке.

— Если б я хотел возвести на трои нового короля, как вы говорите, мне не было бы нужды врываться силой в Бастилию, чтобы извлечь вас отсюда. Это не имело бы ни малейшего смысла. У вашего величества ум помутился от гнева. Иначе вы бы де оскорбляли без всякого основания вашего верноподданного, оказавшего вам столь исключительную услугу.

Людовик понял, что зашел неподобающе далеко и что ворота Бастилии еще не открылись пред ним, а между тем шлюзы, которыми великодушный Фуке сдерживает свой гнев, начинают уже открываться.

— Я сказал это вовсе не для того, чтобы нанести вам оскорбление, сударь, — проговорил король. — Вы обращаетесь ко мне с просьбой о помиловании, и я отвечаю вам, руководясь моей совестью, а моя совесть подсказывает, что виновные, о которых мы говорим, незаслуживают ни помилования, ни прощения.

Фуке молчал.

— То, что я делаю, — добавил король, — столь же благородно, как то, что сделали вы, потому что я полностью в вашей власти, и, быть может, даже еще благороднее, потому что вы ставите мне условия, от которых может зависеть моя свобода и моя жизнь, — и отказать значит пожертвовать ими.

— Я и в самом деле не прав, — согласился Фуке, — да, я имел вид человека, вымогающего для себя милость; я в этом раскаиваюсь и прошу прощения, ваше величество.

— Вы прощены, дорогой господин Фуке, — сказал король с улыбкой, окончательно вернувшей ясность его лицу, измученному столькими переживаниями.

— Я получил ваше прощение, — продолжал упрямо министр, — а господа д'Эрбле и дю Валлон?

— Никогда, пока я жив, не получат его, — ответил неумолимый король. И сделайте одолжение, никогда больше не заговаривайте со мной об этом.

— Повинуюсь, ваше величество.

— И вы не сохраните враждебного чувства ко мне?

— О пет, ваше величество, ведь я это предвидел и потому принял кое-какие меры.

— Что это значит?

— Господин д'Эрбле как бы отдал себя в мои руки, господин д'Эрбле дал мне счастье спасти моего короля и мою родину. Я не мог осудить господина д'Эрбле на смерть. Я также не мог подвергнуть его законнейшему гневу вашего величества, это было бы все равно что собственноручно убить его.

— Что же вы сделали?

— Я предоставил господину д'Эрбле лучших лошадей из моей конюшни, и они опередили на четыре часа всех тех, кого ваше величество сможет послать в погоню за ними.

— Пусть так! — пробормотал Людовик. — Свет все же достаточно велик, чтобы мои слуги наверстали те четыре часа, которые вы подарили господину д'Эрбле.

— Даря ему эти четыре часа, я знал, что дарю ему жизнь. И он сохранит ее.

— Как так?

— После хорошей езды, опережая все время на четыре часа погоню, он достигнет моего замка Бель-Иль, который я предоставил ему как убежище.

— Но вы забываете, что подарили Бель-Иль не кому-нибудь, как мне.

— Не для того, однако, чтобы там арестовали моих гостей.

— Значит, вы его отнимаете у меня.

— Для этого — да, ваше величество.

— Мои мушкетеры займут его, вот и все.

— Ни ваши мушкетеры, ни даже вся ваша армия, ваше величество, — холодно произнес Фуке, — Бель-Иль неприступен.

Король позеленел, и в глазах его засверкали молнии. Фуке понял, что он погиб, но суперинтендант был не из тех, кто отступает, когда их зовет голос чести. Он выдержал огненный взгляд короля. Людовик подавил в себе бешенство и после непродолжительного молчания произнес:

— Мы едем в Во?

— Я жду приказаний вашего величества, — ответил Фуке, отвешивая низкий поклон, — но мне кажется, что вашему величеству необходимо переменить платье, прежде чем вы предстанете перед вашим двором.

— Мы заедем в Лувр. Идемте.

И они прошли мимо растерянного Безмо, который увидел еще раз, как выходил из Бастилии Марчиали. Комендант в ужасе вырвал у себя последние остатки волос.

Правда, Фуке дал ему в руки приказ, да котором король написал: «Видел и одобряю. Людовик».

Безмо, неспособный больше связать хотя бы две мысли, в ответ на это ударил изо всей силы кулаком по собственной голове.

V

ЛЖЕКОРОЛЬ
В это самое время король-узурпатор продолжал храбро исполнять свою роль.

Филипп велел начинать утренний прием посетителей — это был так называемый малый прием. Перед дверьми его спальни собрались уже все удостоенные великой чести присутствовать при одевании короля. Он решился отдать это распоряжение, несмотря на отсутствие господина д'Эрбле, который, вопреки его ожиданиям, не возвращался, и паши читатели знают, что было причиной этого. Но принц, полагая, что его отсутствие не может быть длительным, захотел, как все честолюбцы, испытать свои силы и счастье, не пользуясь ничьим покровительством и советом.

К этому побуждала его и мысль о том, что среди посетителей, несомненно, будет и Анна Австрийская, его мать, которою он был принесен в жертву и которая была так виновата перед ним. И Филипп, опасаясь, как бы но проявить естественной при таких обстоятельствах слабости, но хотел, чтобы свидетелем ее оказался тот человек, перед которым ему подобало, напротив, выставлять напоказ свою силу.

Открылись двери, и в королевскую спальню в полном молчании вошли несколько человек. Пока лакеи одевали его, Филипп не уделял ни малейшего внимания вновь вошедшим. Накануне он видел, как вел себя на малом приеме его брат Людовик. Филипп изображал короля, и изображал его так, что ни в ком не возбудил ни малейшего подозрения.

И лишь по окончании туалета, — в охотничьем костюме в то утро, — он начал прием. Его память, а также заметки, составленные для него Арамисом, позволили ему сразу же узнать Анну Австрийскую, которую держал под руку принц, его младший брат, и принцессу Генриетту под руку с де Сент-Эньяном.

Увидев все эти лица, он улыбнулся; узнав мать — вздрогнул.

Благородное и запоминающееся лицо, измученное печалью, как бы убеждало принца не осуждать великую королеву, принесшую в жертву государству свое дитя. Он нашел свою мать прекрасной. Он знал, что Людовик XIV любит ее, он обещал себе также любить ее и вести себя так, чтобы не стать для нее жестоким возмездием, омрачающим дни ее старости.

Он посмотрел на своего брата с нежностью, которую нетрудно понять.

Тот ничего у него не отнял, ничем не отравил его жизнь. Будучи как бы боковой ветвью, не мешающей стволу неутомимо тянуться вверх, он нисколько не заботился о прославлении и возвеличении своей жизни. Филипп обещал себе быть по отношению к нему добрым братом — ведь этому принцу было достаточно золота, на которое покупаются удовольствия.

Он любезно кивнул де Сент-Эньяну, гнувшемуся в поклонах и реверансах, и, дрожа, протянул руку невестке, Генриетте, красота которой поразила его. Но он увидел в ее глазах холодок, который ему поправился, так как облегчал будущие отношения с нею.

«Насколько мне будет удобное, — думал он, — быть ее братом, а не возлюбленным».

Единственная встреча, которой он в этот момент опасался, встреча с королевой Марией-Терезией, так как его сердце и ум, только что подвергшиеся таким испытаниям, несмотря на основательную закалку, могли бы не выдержать нового потрясения. К счастью, она не пришла.

Анна Австрийская завела дипломатический разговор о приеме, оказанном Фуке королевской фамилии. Она перемешивала враждебные выпады с комплиментами королю, вопросами о его здоровье, нежной материнской лестью и тонкими хитростями.

— Ну, сын мой, — спросила она, — изменили ли вы мнение о господине Фуке?

— Де Сент-Эньян, — сказал Филипп, — будьте любезны узнать, здорова ли королева.

При этих словах, первых, громко произнесенных Филиппом, легкое различие в его голосе и голосе Людовика XIV не ускользнуло от материнского слуха. Анна Австрийская пристально посмотрела на сына.

Де Сент-Эньян вышел. Филипп продолжал:

— Ваше величество, мне не нравится, когда дурно говорят о господине Фуке, вы это знаете, и вы сами хорошо отзывались о нем.

— Это верно; по ведь я только спросила, как теперь вы к нему относитесь.

— Ваше величество, — заметила Генриетта, — я всегда любила господина Фуке; он хороший человек, и притом человек отменного вкуса.

— Суперинтендант, который никогда не торгуется, — добавил, в свою очередь, принц, — и неизменно выкладывает золото, когда ни обратишься к нему.

— Каждый из нас думает лишь о себе, — вздохнула королева-мать, — и никто не считается с интересами государства. Господин Фуке, но ведь это неоспоримо, господин Фуке разоряет страну!

— Разве и вы, матушка, тоже, — сказал немного тише Филипп, — стали защитницей господина Кольбера?

— Что? — спросила удивленная королева.

— Право, я нахожу, что вы говорите, как давняя ваша приятельница, госпожа де Шеврез.

При этом имени Анна Австрийская поджала губы и побледнела. Филипп задел львицу.

— Почему вы напоминаете мне о госпоже де Шеврез и почему вы сегодня восстановлены против меня?

Филипп продолжал:

— Разве госпожа де Шеврез не затевает нескончаемых козней против какой-нибудь из своих жертв? Разве госпожа де Шеврез недавно не посетила вас, матушка?

— Вы говорите, сударь, со мной таким образом, что мне кажется, будто я слышу вашего отца, короля.

— Мой отец не любил госпожу де Шеврез и был прав. Я тоже ее не люблю, и если она надумает явиться сюда, как бывало, под предлогом выпрашивания денег, а в действительности чтобы сеять рознь и ненависть, то тогда…

— Тогда? — надменно переспросила Анна Австрийская, как бы сама вызывая грозу.

— Тогда, — решительно ответил молодой человек, — я изгоню из королевства госпожу де Шеврез и с ней вместе всех наперсников ее тайн и секретов.

Он не рассчитал силы, заключенной в этих страшных словах, или, быть может, ему захотелось проверить их действие, как всякому, кто, страдая никогда не покидающей его болью и стремясь нарушить однообразие ставшего привычным страдания, бередит свою рану, чтобы вызвать хотя бы острую боль.

Анна Австрийская едва не потеряла сознания; ее широко открытые, но уже ослабевшие глаза на мгновение перестали видеть; она протянула руки к младшему сыну, который тотчас же обнял ее, не боясь рассердить короля.

— Ваше величество, — прошептала она, — вы жестоки к своей матери.

— Почему же, ваше величество? — ответил Филипп. — Ведь я говорю лишь о госпоже де Шеврез, а разве моя мать предпочтет госпожу де Шеврез спокойствию моего государства и моей безопасности? Я утверждаю, что госпожа де Шеврез пожаловала во Францию, чтобы раздобыть денег, и что она обратилась к господину Фуке, предполагая продать ему некую тайну.

— Тайну? — воскликнула Анна Австрийская.

— Касающуюся хищений, якобы совершенных суперинтендантом, но это ложь, — добавил Филипп. — Господин Фуке с возмущением прогнал ее прочь, предпочитая уважение короля всякому сговору с интриганами. Тогда госпожа де Шеврез продала свою тайну господину Кольберу, по так как она ненасытна и ей мало тех ста тысяч экю, которые она выманила у этого приказного, она задумала метить выше, в поисках более глубоких источников. Верно ли это, ваше величество?

— Вы осведомлены решительно обо всем, — сказала скорее встревожено, чем разгневанно, королева.

— Поэтому, — продолжал Филипп, — я имею право по любить эту фурию, являющуюся к моему двору, чтобы чернить одних и разорять других. Если бог потерпел, чтобы были совершены известные преступления, и скрыл их в тени своего милосердия, то я никоим образом не допущу, чтобы госпожа де Шеврез получила возможность нарушить божественные предначертания.

Эта последняя часть речи Филиппа до того взволновала королеву Анну, что Филипп пожалел ее. Он взял со руку и нежно поцеловал; она не почувствовала, что в этом поцелуе, несмотря на сердечный бунт и обиду, было прощение восьми лет ужасных страданий.

Филипп помолчал; он дал улечься волнению, порожденному тем, что он только что высказал; спустя несколько секунд он оживленно и даже весело проговорил:

— Мы сегодня еще не уедем отсюда, у меня есть план.

Он повернулся к двери, надеясь увидеть возле него Арамиса, отсутствие которого начинало его тяготить.

Королева-мать выразила желание возвратиться к себе.

— Останьтесь, матушка, — попросил Филипп, — я хочу помирить вас с господином Фуке.

— Но я и не враждую с господином Фуке, я только боялась его расточительности.

— Мы наведем во всем этом надлежащий порядок, и отныне суперинтендант будет у нас проявлять лишь свои хорошие качества.

— Кого разыскивает ваше величество? — спросила Генриетта, заметив, что король посматривает на дверь. Она хотела исподтишка уколоть его, так как думала, что ни ждет Лавальер или письма от нее.

— Сестра моя, — ответил молодой человек, угадавший с поразительной проницательностью, для которой только теперь судьба нашла применение, тайную мысль принцессы, — я жду одного замечательного во всех отношениях человека, искуснейшего советника, которого я хочу представить собравшимся, поручив его вашим милостям. Ах, д'Артаньян, входите.

Д'Артаньян вошел.

— Что прикажете, ваше величество?

— Скажите, где ваннский епископ, ваш друг?

— Но, ваше величество…

— Я жду его, а он все не показывается. Велите его разыскать.

Д'Артаньян был поражен; впрочем, изумление его продолжалось недолго; сообразив, что Арамис по поручению короля тайно покинул Во, он решил, что король хочет сохранить секрет про себя.

— Ваше величество изволите настаивать, чтобы отыскали господина д'Эрбле? — спросил он.

— Настаивать — пет, зачем же, — ответил Филипп, — он мне не так уж и нужен; но если б его все-таки отыскали…

«Я угадал!» — сказал себе д'Артаньян.

— Этот господин д'Эрбле, — заметила Анна Австрийская, — ваннский епископ — друг господина Фуке?

— Да, ваше величество, когда-то он был мушкетером.

Анна Австрийская покраснела.

— Он один из четырех храбрецов, которые в свое время совершили столько чудес.

Королева-мать тут же раскаялась в своем желании укусить; чтобы сохранить последние зубы, она прекратила этот неприятный для нее разговор.

— Каков бы ни был ваш выбор, сын мой, я уверена, что он будет великолепен.

Все склонились пред королем.

— Вы увидите, — продолжал Филипп, — глубину Ришелье без скупости Мазарини.

— Первого министра, ваше величество? — спросил испуганный принц, брат короля.

— Милый брат, я вам расскажу об этом попозже; но как странно, что господина д'Эрбле все еще пет.

Он позвал лакея и приказал:

— Пусть предупредят господина Фуке, что мне нужно побеседовать с ним.

О, в вашем присутствии, — не уходите.

Де Сент-Эньян вернулся с добрыми вестями о королеве. Она осталась в постели только ради предосторожности, только ради того, чтобы иметь силы исполнить все повеления короля.

И пока повсюду искали суперинтенданта и Арамиса, новый король спокойно продолжал проходить свое испытание, и все, решительно все — члены королевской фамилии, офицеры, лакеи — видели перед собой Людовика, и только Людовика, с его жестами, голосом и привычками.

Отныне уже ничто не могло страшить узурпатора. С какой страдной легкостью провидение опрокинуло самую высокую судьбу во всем мире, чтобы поставить на ее место самую низкую и обездоленную!

Впрочем, порой Филипп чувствовал, как по сиянию его юной славы пробегает зловещая тень. Арамиса все но было.

Разговор между членами королевской фамилии прекратился как-то сам собой. Озабоченный Филипп забыл отпустить брата с принцессою Генриеттой.

Они удивлялись этому и мало-помалу теряли терпение. Анна Австрийская наклонилась к своему сыну и сказала ему несколько слов по-испански.

Филипп совершенно не знал этого языка. Он побледнел перед этой неожиданной и неодолимой трудностью. Но словно гений Арамиса осенил его своею находчивостью. Вместо того чтобы смутиться, Филипп поднялся со своего места.

— Ну что ж! Почему вы не отвечаете мне? — удивилась Анна Австрийская.

— Что за шум? — спросил Филипп и повернулся к той двери, что вела к потайной лестнице.

Послышался голос, кричавший:

— Сюда, сюда! Еще несколько ступенек, ваше величество.

— Голос господина Фуке! — сказал д'Артаньян, стоявший близ вдовствующей королевы.

— Господин д'Эрбле, должно быть, недалеко, — добавил Филипп.

Но он увидел того, кого вовсе не ожидал увидеть рядом с собой. Глаза всех обратились к дверям, в которых должен был появиться Фуке. Но появился не од.

Страшный крик раздался сразу во всех углах комнаты, мучительный крик короля и всех свидетелей этой сцены.

Никогда ни одному человеку, сколь удивительной и чудесной ни была бы его судьба, с какими бы приключениями она ни сталкивала его, не доводилось еще видеть зрелище вроде того, какое в этот момент являла собой королевская спальня. Через полузакрытые ставни проникал неяркий рассеянный свет, задерживаемый к тому же большими бархатными портьерами на тяжелой атласной подкладке.

Глаза свидетелей этой сцены мало-помалу привыкли к мягкому полумраку, и каждый скорее догадывался о присутствии всех остальных, чем отчетливо видел их. Но в таких обстоятельствах ни одна из подробностей но ускользает от внимания окружающих, и все вновь появляющееся кажется таким ярким, будто оно освещено солнцем.

Это и случилось со всеми, когда, откинув портьеру потайной двери, появился бледный и нахмуренный Людовик XIV. За ним показалось строгое и опечаленное лицо Фуке.

Королева-мать, державшая Филиппа за руку, увидев Людовика, вскрикнула в таком ужасе, как если бы перед ней предстал призрак. У принца, брата короля, голова пошла кругом, и он то и дело переводил глаза с короля, которого видел прямо перед собой, на короля, рядом с которым стоял. Принцесса сделала шаг вперед, проверяя себя, не видит ли она отражения своего деверя в зеркале.

И действительно, такое заблуждение не было невозможным.

Оба короля, потрясенные и дрожащие (мы отказываемся описывать ужас, охвативший Филиппа), с судорожно сжатыми кулаками, мерили друг друга злобными взглядами, и глаза их были как кинжалы, вонзавшиеся в душу друг другу. Молча, задыхаясь, наклонившись вперед, они, казалось, готовились сцепиться в яростной схватке.

Неслыханное сходство двух лиц, движений, стана, вплоть до сходства в костюме, так как волею случая Людовик XIV надел в Лувре костюм из лилового бархата, — это полное тождество двух принцев, ее сыновей, окончательно перевернуло сердце Анны Австрийской. Впрочем, она еще не угадала всей правды. Бывают в жизни такие несчастья, которые никто де хочет принять за действительность. Лучше поверить в чудеса, в сверхъестественное, в то, чего никогда не бывает.

Людовик не предвидел препятствия этого рода. Он думал, что стоит ему войти, и его сразу узнают. Ощущая себя живым солнцем, он не мог допустить и мысли о том, что кто-то может быть похож на него. Он не мог представить себе, что может существовать такой факел, которого не затмило бы исходящее от него светоносное и всепобеждающее сияние. Поэтому при виде Филиппа он ужаснулся, быть может, больше всех остальных, и молчание, которое он упорно хранил, и его неподвижность были не более чем предвестники яростной вспышки гнева.

Но Фуке! Кто мог бы изобразить охватившие его чувства, оцепенение, овладевшее им при виде живого портрета его властелина. Фуке подумал, что Арамис был, бел сомнения, прав: пришелец — король таких же чистых кровей, как и другой, законный король, и надо было быть безумным энтузиастом, недостойным заниматься политикой, чтобы отказаться от участия в государственном поревороте, который с такой поразительной ловкостью произвол генерал иезуитского ордена.

И к тому же, думал Фуке, крови Людовика XIII и Анны Австрийской он принес в жертву кровь того же Людовика XIII и той же Анны Австрийской, честолюбию эгоистическому — честолюбие благородное, праву сохранить то, что имеешь, — право иметь. При первом же взгляде на претендента Фуке постиг всю глубину допущенной им ошибки.

Все происходившее в душе суперинтенданта осталось, разумеется, скрытым от остальных. Прошло пять минут — пять веков, и за это время два короля и члены королевской фамилии едва успели немного оправиться от пережитых потрясений.

Д'Артаньян, прислонившись к стене прямо против Фуке, пристально смотрел пред собой и не мог разобраться в происходящем. Он и сейчас не мог бы сказать, что именно породило в нем его подозрения и сомнения позднего времени, но он отчетливо видел, что они были вполне основательны и что эта встреча двух Людовиков XIV должна объяснить все то в поведении Арамиса, что внушало ему подозрения.

Эти мысли, однако, все еще были покрыты густой пеленой бесконечных загадок. Все действующие лица происходившей здесь сцены были, казалось, во власти каких-то дремотных чар, еще не покинувших пробуждающееся сознание.

Вдруг Людовик, более порывистый, более властный, бросился к ставням и торопливо, разрывая портьеры, распахнул их во всю ширину. Волны яркого света залили королевскую спальню и заставили Филиппа отойти в тень, к алькову. Людовик XIV воспользовался этим движением своего несчастного брата и, обращаясь к Анне Австрийской, произнес: он — Матушка, неужели вы не решаетесь узнать вашего сына лишь потому, что никто в этой комнате не узнает своего короля?

Анна Австрийская содрогнулась всем телом и, воздев, к небу руки, застыла в этом молитвенном жесте, не в силах произнести ни единого слова.

— Матушка, — тихо молвил Филипп, — неужели вы не узнаете вашего сына?

На этот раз отшатнулся Людовик XIV.

Что касается Анны Австрийской, то, пораженная в самое сердце раскаяньем, она утратила равновесие, зашаталась и, так как никто не пришел ей на помощь, — настолько всех охватило оцепенение, — со слабым стоном упала в стоящее за ней кресло Людовик не мог дольше выносить это зрелище и этот позор. Он бросился к д'Артаньяну, который хотя и стоял прислонившись к косяку двери, тоже начал пошатываться, так как и у него закружилась от всего происходящего голова.

— Ко мне, мушкетер! — крикнул король. — Посмотрите нам обоим в лицо, и вы увидите, который из нас бледнее.

Этот крик словно разбудил д'Артаньяна, и в нем проснулось повиновение. Встряхнув головой и теперь уже не колеблясь, он направился прямо к Филиппу и, положив на его плечо руку, сказал:

— Сударь, вы арестованы.



Филипп не поднял глаз к небу, не сдвинулся с места, к которому как бы прирос; он только смотрел, не отрываясь, на короля, своего брата. В гордом молчании упрекал он его во всех своих прошлых несчастьях, во всех будущих пытках. Король почувствовал, что он бессилен против этого языка души; он опустил глаза и быстро вышел из комнаты, увлекая с собой невестку и младшего брата и оставив мать, распростертую в трех шагах от тою из ее сыновей, которого она вторично дала приговорить к смерти. Филипп подошел к Анне Австрийской и сказал ей нежным, благородно взволнованным голосом:

— Не будь я вашим любящим сыном, я бы проклял вас, матушка, за все несчастья, что вы причинили мне.

Д'Артаньян почувствовал дрожь во всем толе. Он почтительно поклонился юному принцу и, не подымая головы, произнес:

— Простите меня, монсеньер, но я солдат и присягал на верность тому, кто только что удалился отсюда.

— Благодарю вас, господин д'Артаньян. Но что с господином д'Эрбле?

— Господин д'Эрбле в безопасности, монсеньер, — прозвучал голос в глубине комнаты, — и пока я жив и свободен, ни один волос не упадет с его головы.

— Господин Фуке! — промолвил, грустно улыбаясь, Филипп.

— Простите меня, монсеньер, — обратился к нему Фуке, становясь перед ним на колено, — но тот, кто только что вышел, был моим гостем.

— Вот это друзья, это сердца, — прошептал со вздохом Филипп. — Они побуждают меня любить этот мир. Ступайте, господин д'Артаньян, ведите меня, куда приказывает вам долг.

Но в мгновение, когда капитан мушкетеров собирался уже переступить порог комнаты, Кольбер вручил ему приказ короля и тотчас же удалился.

Д'Артаньян прочел приказ и в бешенстве смял его.

— Что там написало? — спросил принц.

— Читайте, монсеньер, — подал ему бумагу капитан мушкетеров.

Филипп прочитал несколько строк, наспех написанных рукой Людовика:

«Приказ господину д'Артаньяну отвезти узника на остров Сент-Маргерит.

Закрыть ему лицо железной маской. Под страхом смерти воспретить узнику снимать ее».

— Это справедливо, — проговорил Филипп со смирением. — Я готов.

— Арамис был прав, — шепнул Фуке мушкетеру, — это такой же настоящий король, как тот.

— Этот лучше, — отвечал д'Артаньян, — только ему не хватает вас и меня.

VI

ПОРТОС СЧИТАЕТ, ЧТО СКАЧЕТ ЗА ГЕРЦОГСКИМ ТИТУЛОМ
Арамис и Портос, используя предоставленное им Фуке время, неслись с такой быстротой, что ими могла бы гордиться французская кавалерия. Портос не очень-то понимал, чего ради его заставляют развивать подобную скорость, но так как он видел, что Арамис яростно шпорит коня, то и он бешено шпорил своего.

Таким образом, между ними и Во вскоре оказалось двенадцать лье. Здесь им пришлось сменить коней и позаботиться о подставах. Во время этой непродолжительной передышки Портос решился деликатно расспросить Арамиса.

— Тес! — ответил ему Арамис. — Знайте только одно: наша фортуна зависит от нашей скорости.

И Портос устремился вперед, как если б он все еще был мушкетером 1626 года без гроша за душой. Это магическое слово «фортуна» для человеческого слуха всегда что-нибудь да означает. О, но обозначает «достаток» для тех, у кого нет ничего, оно обозначает «излишек» для тех, у кого есть достаток.

— Меня сделают герцогом, — вслух произнес Портос, хотя и говорил сам с собою.

— Возможно, — ответил, горько усмехаясь, Арамис, который расслышал слова Портоса, потому что тот в этот момент обгонял его.

Голова Арамиса пылала: напряжение тела все еще по превозмогло в нем душевного напряжения. Все, что может породить безудержный гнев, острая, не стихающая ни на мгновение зубная боль, все, какие только возможны, проклятия и угрозы, все это рычало, корчилось, вопило в мыслях поверженного прелата.

На его лице отчетливо проступали следы этой жестокой борьбы. Здесь, на большой дороге, никем не стесняемый, он мог, по крайней мере, отдаться своим чувствам, и он не лишал себя удовольствия сыпать проклятия при каждом промахе своей лошади и каждой рытвине на дороге. Бледный, то обливаясь горячим потом, то пронизываемый ледяным ознобом, он нещадно стегал свою лошадь и бил ее шпорами до крови.

Портос, видя это, жалостливо вздыхал, хотя чувствительность и не была главным из его недостатков.

Так скакали они в течение долгих восьми часов, пока не прибыли в Орлеан.

Было четыре часа пополудни. Взвесив еще раз свои дорожные впечатления, Арамис пришел к выводу, что пока погони можно не опасаться.

В самом деле, ведь было бы совершенно невероятным, чтобы отряд, способный совладать с ним и Портосом, имел в своем распоряжении столько подстав, сколько необходимо для преодоления сорока лье за восемь часов.

Таким образом, даже допуская возможность погони, беглецы по крайней мере на пять часов опережали преследователей.

Арамис подумал, что позволить себе отдохнуть по было бы, пожалуй, таким уж безрассудством, но что продолжать путь все же лучше. Еще двадцать с небольшим лье такой скачки, и тогда уж никто, даже сам д'Артаньян, не сможет настигнуть врагов короля.

Итак, Арамис, к огорчению Портоса, снова уселся в седло. Так продолжали они скакать до семи часов вечера. Оставался лишь один перегон до Блуа.

Но тут непредвиденная помеха встревожила Арамиса.

На почте не было лошадей.

Прелат задал себе вопрос, какие адские происки его смертельных врагов отняли у него средство отправиться дальше, у него, который никогда не считал случайность дланью всемогущего бога, у него, который всегда находил причину для следствия; он склонен был скорее считать, что отказ дать лошадей, в этот час, в этих местах, был вызван распоряжением, полученным свыше и отданным с целью остановить, пресечь бегство того, кто возводит на престол и низлагает с престола королей Франции.

Но когда он собирался уже вспылить, чтобы добиться лошадей или хотя бы объяснения, почему их пет, ему пришла в голову счастливая мысль.

— Я не поеду в Блуа, — сказал он, — и мне не нужно подставы до следующей станции. Дайте мне двух лошадей, чтобы я мог навестить одного дворянина, моего старого друга. Его поместье совсем рядом с вами.

— А позвольте узнать, как зовут этого дворянина? — спросил хозяин почтового двора.

— Граф де Ла Фер.

— О, — произнес хозяин, почтительно снимая шляпу, — это достойнейший дворянин! Но, как ни велико мое желание угодить ему, я не в силах дать вам двух лошадей. Все мои лошади наняты герцогом де Бофором.

— Ах! — воскликнул обманутый и этой надеждой Арамис.

— Впрочем, если вы пожелаете воспользоваться моей тележкой, я велю заложить в нее старую слепую лошадку, и она доставит вас к графу.

— Я заплачу луидор, — пообещал Арамис.

— Нет, сударь, достаточно и экю; именно столько платит м, не господин Гриме, управляющий графа, когда берет у меня тележку, и я не хочу, чтобы граф мог упрекнуть меня в том, что я вынудил его друга заплатить чересчур дорого.

— Как вам угодно и, особенно, как будет угодно графу, которого я никоим образом не хотел бы сердить. Получайте положенный вам экю, но ведь никто не возбраняет мне добавить еще луидор за вашу удачную мысль.

— Разумеется, — ответил обрадованный хозяин.

И он сам запряг свою старую лошадь в скрипучую двуколку.

Любопытную фигуру представлял собою во время этого разговора Портос.

Он вообразил, будто разгадал тайну, и ему не терпелось поскорее тронуться в путь; во-первых, потому, что свидание с Атосом было ему чрезвычайно приятно, и, во-вторых, потому, что он рассчитывал найти у него и славную постель, и не менее славный ужин.

Когда все приготовления были закончены, хозяин позвал одного из своих работников и велел ему отвезти путешественников в Ла Фер. Портос с Арамисом уселись в тележку, и Портос шепнул на ухо своему спутнику:

— Я понимаю, теперь я все понимаю.

— Вот как! Но что же вы поняли, друг мой?

— Мы везем Атосу какое-нибудь важное предложение его величества короля.

Арамис ответил что-то нечленораздельное.

— Не говорите мне ничего больше, — продолжал простодушный Портос, стараясь уравновесить тележку, чтобы избежать лишней тряски, — не говорите, я и так угадаю.

— Отлично, друг мой, отлично! Угадывайте, угадывайте!

Они приехали к Атосу в девять часов вечера. На небе ярко сияла луна.

Этот чарующий лунный свет приводил Портоса в чрезвычайное восхищение, но почти в такой же мере был не по душе Арамису. Каким-то брошенным вскользь замечанием он выразил свое неудовольствие по этому поводу.

— Да, да, я понимаю вас. Ведь ваше поручение — тайное.

Это были последние слова, произнесенные Портосом. Возница перебил его сообщением:

— Вот мы и приехали, господа.

Портос и его спутник вылезли из тележки у дверей замка.

Здесь нам предстоит снова встретиться с Атосом и Бражелоном, исчезнувшими из Парижа после того, как открылась неверность мадемуазель Лавальер.

Если есть слово истины, то оно гласит следующее: великие печали заключают в себе зерно утешения.

Мучительная рапа, от которой страдал Рауль, сблизила отца с сыном, и одному богу ведомо, насколько ласковыми и нежными были утешения, изливавшиеся с красноречивых уст и из благородного сердца Атоса. Рапа не зарубцовывалась, и Атос в тесном общении с сыном, приоткрывая завесу над своим прошлым и сопоставляя свою жизнь с жизнью Рауля, заставил его понять, что страдание от первой неверности неизбежно в человеческой жизни, и кто когда-либо любил, тому оно отлично знакомо.

Часто Рауль, слушая отца, не слышал его. Ведь ничто не может заменить влюбленному сердцу воспоминаний и мыслей о том, кого оно любит. И когда это случалось, Рауль отвечал отцу:

— Все, о чем вы, отец, говорите, — сущая правда, я знаю, что никто так не страдал, как вы, но вы — человек слишком большого ума, и вам пришлось вынести слишком много, и вы должны понять и простить слабость тому, кто страдает впервые. Я плачу страданию эту неизбежную дань. Но это никогда больше не повторится. Позвольте же мне отдаться скорби до полного самозабвения, до того, чтобы, погрузившись в нее, потерять даже рассудок.

— Рауль, Рауль! — укоризненно говорил Атос.

— Никогда не привыкну я к мысли, что Луиза — самая чистая, самая добродетельная из всех женщин, какие только существуют на свете, — могла так коварно обмануть того, кто был так честен с нею и кто ее так любил!

Никогда я не смирюсь с мыслью, что она, сбросив с себя личину нежности и добродетели, оказалась на деле лживой и распутной. Луиза — падшая! Луиза — развратница! Ах, граф, для меня это гораздо страшнее, гораздо ужаснее, чем несчастный Рауль, чем Рауль покинутый!

В этих случаях Атос прибегал к героическим средствам. Он защищал Луизу, оправдывая ее поступок любовью. Женщина, уступившая королю лишь потому, что он не кто иной, как король, — только такая женщина заслуживает того, чтобы ее называли развратной. Но Луиза любит Людовика; оба они еще совсем дети и забыли: он — о своем положении, она — о своих клятвах. Если человек любит, ему прощается решительно все.

— Помните об этом, Рауль. А они искренне любят друг друга.

И после подобного удара кинжалом по зияющей ране любимого сына Атос тяжко вздыхал, а Рауль — Рауль убегал в чащу леса или скрывался у себя в комнате, откуда выходил через час белый как полотно, но спокойный.

Так проходили дни, последовавшие за той бурной сценой, во время которой Атос так сильно задел неукротимую гордость Людовика. Разговаривая с Раулем, Атос ни разу не вспомнил о рей; он не рассказал Раулю и подробностей своего полного достоинства прощания с королем, хотя, быть может, его рассказ и утешил бы юношу, показав ему в унижении его врага и соперника. Атос не хотел, чтобы оскорбленный влюбленный забыл об уважении, которое должно воздавать королю.

И когда Бражелон, пылкий, озлобленный, мрачный, говорил с презрением о ценности королевского слова и о нелепой вере, с какою иные безумцы относятся к обещаниям, брошенным с высоты трона; когда он, перемахивая через целые два столетия с быстротой птицы, проносящейся над проливом, чтобы из одной части света попасть в другую, предсказывал, что придет время, и короли будут казаться ничтожнее обыкновенных людей, Атос отвечал ему спокойно и убедительно:

— Вы правы, Рауль, и то, о чем вы говорите, непременно произойдет: короли утратят свой ореол, как звезды теряют свой блеск, когда истекает их время. Но когда придет этот час, пас уже давно не будет. И помните хорошенько о том, о чем я сейчас скажу: в нашем мире всем — мужчинам, женщинам и королям — надлежит жить настоящим; что же касается будущего, то в будущем мы должны жить лишь для бога.

Вот о чем разговаривали, как всегда, Атос и Рауль, меряя шагами длинную липовую аллею в парке, присыхающем к замку, когда прозвенел колокольчик, которым обычно возвещали обед или прибытие гостя. Машинально, не обращая внимания на звон колокольчика, они повернули к дому и, дойдя до конца аллеи, столкнулись с Портосом и Арамисом.

VII

ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ
Рауль вскрикнул от радости и нежно прижал Портоса к груди. Арамис и Атос поцеловались по-стариковски. Сразу же после этих объятий Арамис заявил:

— Мы к вам ненадолго, друг мой.

— А! — произнес граф.

— Только чтобы успеть рассказать вам о моем счастье, — добавил Портос.

— А! — произнес Рауль.

Атос молча взглянул на прелата, мрачный вид которого явно не гармонировал с радужным настроением Портоса.

— Какая же у вас радость? — спросил, улыбаясь, Рауль.

— Король жалует меня герцогским титулом, — таинственно прошептал Портос, наклонившись к уху Рауля. Но шепот Портоса был больше похож на рев зверя.

Атос услышал эти слова, и у него вырвалось восклицание. Арамис вздрогнул.

Прелат взял Атоса под руку и, попросив разрешения у Портоса поговорить несколько минут наедине с графом, сказал:

— Дорогой Атос, я в великой печали.

— В печали? Ах, дорогой друг!

— Вот в двух словах: я устроил заговор против короля, этот заговор не удался, и в настоящий момент за мной, несомненно, гонятся по пятам.

— За вами гонятся?.. Заговор?.. Что вы говорите, друг мой?

— Печальную истину. Я погиб.

— Но Портос… этот герцогский титул… что это значит?

— Это и мучит меня больше всего другого, это и есть моя самая глубокая рапа. Веря в безусловный успех моего заговора, я вовлек в него и беднягу Портоса. Он вошел в него весь целиком, — вам, впрочем, и без меня известно, как делает Портос подобные вещи, — отдавая ему все свои силы и решительно ничего не зная о сути дела, и теперь он виноват так же, как и я, и погибнет так же, как погибну я.

— Боже мой!

И Атос повернулся к Портосу, который ответил ему ласковой улыбкой.

— Но я должен изложить все по порядку. Выслушайте меня, — попросил Арамис.

И он рассказал известную нам историю. Пока Арамис говорил, Атос несколько раз ощущал, что у него на лбу выступает испарина.

— Это было великим замыслом, — сказал он, — но и великой ошибкой.

— За которую я жестоко наказан, Атос.

— Поэтому я и не высказываю полностью своих мыслей.

— Выскажите же их, прошу вас.

— Это преступление.

— Ужасное, я это знаю. Оскорбление величества.

— Портос, бедный Портос!

— Но что мне было делать? Успех, как я ужо говорил, был обеспечен.

— Фуке — порядочный человек.

— А я, я глупец, что так неверно судил о нем, — воскликнул Арамис. О, мудрость людская! Ты — гигантская мельница, которая перемалывает весь мир, и вдруг в один прекрасный день эта мельница останавливается, потому что неведомо откуда взявшаяся песчинка попадает в ее колеса.

— Скажите — твердейший алмаз, Арамис. Но несчастье свершилось. Что же вы предполагаете делать?

— Я увезу Портоса с собой. Король никогда не поверит, что этот добрейший человек действовал бессознательно; он никогда не поверит, что, действуя так, как он действовал, Портос пребывал в полной уверенности, будто служит своему королю. Оставайся он здесь, ему пришлось бы заплатить за мою ошибку своей головой. Допустить этого я не могу.

— Куда же вы везете его?

— Сперва на Бель-Иль. Это надежнейшее убежище. А дальше… Дальше у меня будет море, будет корабль, чтобы переправиться в Англию, где я располагаю большими связями…

— Вы? В Англию?

— Да. Или в Испанию, где связей у меня еще больше.

— Но, увозя Портоса, вы его разоряете, потому что король, несомненно, конфискует его имущество.

— Обо всем я подумал заранее. Оказавшись в Испании, я найду способ помириться с Людовиком Четырнадцатые и вернуть Портосу монаршее благоволение.

— Вы пользуетесь, Арамис, как я могу заключить, очень большим влиянием, — скромно заметил Атос.

— Да, большим… и я готов служить интересам моих друзей.

Атос с Арамисом обменялись искренним рукопожатием.

— Благодарю вас, — сказал Атос.

— И раз мы заговорили об этом… Ведь и вы, Атос, имеете основание быть недовольным нынешним королем. И у вас, а особенно у Рауля, достаточно жалоб на короля. Так последуйте нашему с Портосом примеру. Приезжайте к нам на Бель-Иль. А там посмотрим… Клянусь честью, что не позднее, чем через месяц, между Францией и Испанией вспыхнет война, и причиной ее будет этот несчастный сын Людовика Тринадцатого, который вместе с тем и испанский инфант и с которым Франция поступала до последней степени бесчеловечно. А так как Людовик Четырнадцатый не захочет войны, возникшей по этой причине, я гарантирую вам, что он согласится на мировую, в результате которой Портос и я станем испанскими грандами, а вы — герцогом Франции, поскольку вы и теперь уже гранд Испанского королевства.

Желаете ли вы всего этого?

— Нет; пусть лучше король будет виноват предо мной, чем я перед ним.

Мой род испокон веку почитал себя вправе притязать на превосходство над королевским родом, и это составляло предмет его гордости. Если я последую вашим советам, я поставлю себя в положение человека, обязанного Людовику. Я приобрету земные блага, по утрачу сознание своей правоты перед ним.

— В таком случае, Атос, я хотел бы от вас двух вещей: оправдания моего поведения…

— Да, я оправдываю его, если вы и впрямь ставили своей целью отомстить угнетателю за слабого и угнетенного.

— Этого мне более чем достаточно, — сказал Арамис; темнота ночи скрыла краску, выступившую у него на лице. — И еще: дайте мне двух лошадей, и получше, чтобы добраться до следующей станции; на ближайшей к вам мне отказали в них под предлогом, что все лошади наняты проезжающим по вашим краям герцогом де Бофором.

— Вы получите лошадей, Арамис; прошу вас позаботиться о Портосе.

— О, на этот счет будьте спокойны. Еще одно слово: считаете ли вы, что, скрывая от него истину, я поступаю правильно и как подобает порядочному человеку?

— Раз несчастье уже свершилось, да; ведь король все равно не простил бы ему. Кроме того, у вас есть поддержка в лице Фуке, который никогда не покинет вас, так как и он, сколь бы героическим ни был его поступок, слишком скомпрометирован этим делом.

— Вы правы. И поскольку сесть на корабль и уехать из Франции было бы равносильно признанию, что я боюсь за себя и считаю себя виновным, я решил остаться на французской земле. Но Бель-Иль будет для меня такси землей, какой я пожелаю: английской, испанской или папской — все зависит лишь от того, какой флаг я там подниму.

— Как это так?

— Я успел укрепить Бель-Иль, и никому его не занять, пока я защищаю его. И затем, вы заметили, существует еще Фуке. На Бель-Иль не нападут до тех пор, пока не будет приказа, скрепленного его подписью.

— Ото верно, но все же будьте благоразумны. Король хитер, и в его руках сила.

Арамис усмехнулся.

— Прошу вас позаботиться о Портосе, — продолжал с какой-то холодной настойчивостью Атос.

— Все, что произойдет со мной, граф, — тем же тоном отвечал Арамис, произойдет и с нашим братом Портосом.

Атос пожал Арамису руку и, подойдя к Портосу, с жаром поцеловал его.

— А ведь я родился счастливцем, не так ли? — прошептал Портос, кутаясь в плащ.

— Поедем, друг мой, — поторопил его Арамис.

Рауль ушел вперед распорядиться относительно лошадей. Еще через несколько минут друзья простились. Арамис и Портос направились к лошадям.

Атос, смотря на друзей, готовых пуститься в неведомый путь, почувствовал, что глаза его заволакивает какая-то нелепа и на сердце его легла невыносимая тяжесть.

«Как странно, — подумал он, — откуда у меня такое неудержимое желание еще раз обнять Портоса?!»

В этот момент Портос обернулся. Поймав да себе взгляд Атоса, он устремился кнему, широко раскрыв объятия. И они обнялись столь же пылко, как обнимались когда-то в молодости, когда их сердца были горячими и жизнь была полна счастья.

Портос сел в седло. Подошел к Атосу и Арамис, и от и тоже крепко обнялись напоследок.

Атос видел, как белые плащи всадников, мелькавшие на большой дороге, с каждым мгновением становились все менее и менее четкими. Похожие на двух приведений, всадники поднимались, казалось, нее выше и выше, и все росли и росли, пока наконец не исчезли, но не в тумане, там, где дорога пошла под уклон. Казалось, будто в с стремительном скачке они взлетели вверх и растворились в воздухе, словно пар.

Атос с тяжелым сердцем направился к дому.

— Рауль, — сказал он, обращаясь к сыну, — что-то подсказывает мне, что я видел их в последний раз.

— Меля нисколько не удивляет, что вам пришла в голову подобная мысль; мгновенье назад то же самое подумал и я, и мне тоже кажется, что я никогда уже не увижу господина дю Валлона и господина д'Эрбле.

— О, вы говорите об этом как человек, которого удручает совсем иное: сейчас все, решительно все предстает перед вами в черном свете; но вы молоды, и если вам я в самом деле не доведется больше увидеть этих старых друзей, то это случится лишь потому, что их не будет в том мире, в котором вам предстоит жить еще долгие годы. Тогда как я…

Рауль чуть-чуть покачал головой и с нежностью прижался к плечу отца.

Ни тот, ни другой не нашли больше ни одного слова, так как сердца их быль переполнены до краев.

Внезапно топот многочисленных лошадей и голоса на дороге в Блуа привлекли их внимание. Они увидели верховых, весело потрясавших факелами, свет которых мелькал между деревьями, и время от времени придерживавших копей, чтобы не отрываться от следовавших за ними всадников.

Эти огни, шум, пыль столбом от дюжины лошадей в богатых чепраках и нарядной сбруе — все это составляло странный контраст с глухим и мрачным исчезновением двух расплывшихся в воздухе призраков — Портоса и Арамиса.

Атос вернулся к себе. Но не успел он еще дойти до цветника, как ворота замка загорелись, казалось, пламенем. Факелы застыли на месте и как бы зажгли дорогу, Раздался крик: «Герцог де Бофор!»

Атос бросился к дверям своего дома. Герцог уже сошел с лошади и оглядывался вокруг.

— И здесь, монсеньер, — сказал Атос.

— А, добрый вечер, дорогой граф, — произнес герцог с той сердечностью, которая подкупала сердца всех встречавшихся с ним. — Не слишком ли поздно даже для друга?

— Входите, ваша светлость, входите.

Опираясь на руку Атоса, герцог де Бофор прошен в дом. За ними туда же последовал и Рауль, скромно шагавший сзади вместе с офицерами герцога, среди которых у него были друзья.

VIII

ГЕРЦОГ ДЕ БОФОР
Герцог обернулся в тот самый момент, когда Рауль, желая оставить его с Атосом наедине, закрывал дверь и собирался перейти вместе с офицерами в соседнюю залу.

— Это тот юноша, которого так расхваливал принц? — спросил де Бофор.

— Да, это он.

— По-моему, он настоящий солдат! Он здесь не лишний, пусть останется с нами.

— Оставайтесь, Рауль, раз монсеньер разрешает, — повернулся к сыну Атос.

— Как он красив и статен! — продолжал герцог. — А вы мне дадите его, если я попрошу вас об этом, сударь?

— Что вы хотите сказать, монсеньер?

— Ведь я заехал проститься с вами. Разве вам не известно, кем я в скором времени стану?

— Вероятно, тем, кем вы были всегда, монсеньер, то есть храбрым принцем и отменным дворянином.

— Я становлюсь африканским принцем и бедуинским дворянином. Король посылает меня покорять арабов.

— Что вы, монсеньер!

— Это странно, не так ли? Я, чистокровный парижанин, я, король предместий (меня ведь прозвали рыночным королем), я перехожу с площади Мобер к подножию минаретов Джиджелли; из фрондера я превращаюсь в искателя приключений.

— О монсеньер, если бы не вы сами говорили об этом…

— Вы б не поверили, разве не так? Все же вам придется поверить и давайте простимся. Вот что значит обрести вновь королевскую милость.

— Милость?

— Да. Вы улыбаетесь. Ах, дорогой граф, знаете ли вы, почему я принял подобное назначение?

— Потому что слава для вашей светлости превыше всего.

— Какая там слава — отправляться за море, чтобы стрелять из мушкета по дикарям! Нет, там не найду я славы, и всего вероятнее, что меня ожидает там нечто другое… Но я неизменно хотел и продолжаю хотеть, чтобы жизнь моя, слышите, граф, чтобы жизнь моя заблистала еще и этой гранью, после того как пятьдесят долгих лет она излучала самый причудливый блеск. Ведь посудите-ка сами, разве не странно родиться сыном короля, воевать с королями, считать себя одним из могущественнейших людей своего века, никогда не терять собственного достоинства, походить на Генриха Четвертого, быть великим адмиралом Французского королевства — и поехать за смертью в Джиджелли ко всем этим туркам, маврам и сарацинам?

— Монсеньер, вы так упорно настаиваете на этом, — сказал смущенный словами Бофора Атос. — С чего это вы решили, что столь блистательная судьба оборвется в этом жалком углу?

— Неужели вы думаете, справедливый и доверчивый человек, что, если меня отправляют в Африку под таким смехотворным предлогом, я не постараюсь выйти из этого смешного положения с честью? И не заставлю говорить о себе? А чтобы заставить говорить о себе, когда есть принц, есть Тюрепи и еще несколько моих современников, могу ли я, адмирал Франции, сын Генриха Четвертого и король Парижа, сделать что-либо иное, кроме того, чтобы подставить свой лоб под пулю? Черт возьми! Уверяю вас, об этом, будьте спокойны, несомненно заговорят. Я буду убит назло и вопреки всем на свете. Если не там, то где-нибудь в другом месте.

— Монсеньер, что за чрезмерное преувеличение! А в вашей жизни чрезмерной была только храбрость!

— Черт возьми, дорогой друг, это не храбрость, настоящая храбрость это ехать за море навстречу цинге, дизентерии, саранче и отравленным стрелам, как мой предок Людовик Святой. Кстати, известно ли вам, что эти бездельники пользуются отравленными стрелами и посейчас? И потом, я об этом думаю уже очень давно. А вы знаете, если я хочу чего-нибудь, то хочу очень сильно.

— Вы пожелали покинуть Венсен, монсеньер?

— Да, и вы мне помогли в этом, друг мой; кстати, я оборачиваюсь во все стороны и не вижу моего старого приятеля Вогримо. Как он и что он?

— Вогримо и доныне — почтительный слуга вашей светлости, — улыбнулся Атос.

— У меня с собой для него сто пистолей, которые я привез как наследство. Мое завещание сделано.

— Ах, монсеньер, монсеньер!

— И вы понимаете, что если б увидели имя Гримо в моем завещании…

Герцог расхохотался. Затем, обратившись к Раулю, который с начала этой беседы погрузился в раздумье, он произнес:

— Молодой человек, я знаю, что здесь есть вино, именуемое, если не ошибаюсь, Вувре…

Рауль торопливо вышел, чтобы распорядиться относительно угощения герцога. Бофор взял Атоса за руку и спросил:

— Что вы хотите с ним делать?

— Пока ничего, монсеньер.

— Ах да, я знаю; со времени страсти короля к… Лавальер…

— Да, монсеньер.

— Значит, все это правда?.. Я, кажется, знавал ее некогда, эту маленькую прелестницу Лавальер. Впрочем, она, сколько помнится, не так уж хороша.

— Вы правы, монсеньер, — согласился Атос.

— Знаете ли, кого она мне чем-то напоминает?

— Она напоминает кого-нибудь вашей светлости?

— Она похожа на одну очень приятную юную девушку, мать которой жила возле рынка.

— А, а! — кивнул Атос.

— Хорошие времена! — добавил Бофор. — Да, Лавальер напоминает мне эту милую девушку.

— У которой был сын, не так ли?

— Кажется, да, — ответил герцог с той наивной беспечностью и великолепной забывчивостью, интонации которых передать невозможно. — А вот бедняга Рауль, он, бесспорно, ваш сын, не так ли?

— Да, монсеньер, он, бесспорно, мой сын.

— Бедный мальчик оскорблен королем и очень страдает.

— Он делает нечто большее, монсеньер, он сдерживает порывы своей души.

— И вы позволите ему тут закоснеть? Это нехорошо. Послушайте, дайте-ка его мне.

— Я хочу его сохранить при себе, монсеньер. У меня только он один на всем свете, и пока он захочет оставаться со мной…

— Хорошо, хорошо, — сказал герцог, — и все же я быстро привел бы его в чувство. Уверяю вас, он из того теста, из которого делаются маршалы Франции.

— Возможно, монсеньер, но ведь маршалов Франции назначает король; Рауль же ничего не примет от короля.

Беседа прервалась, так как в комнату возвратился Рауль. За ним шел Гримо, руки которого, еще твердые и уверенные, держали поднос со стаканами и бутылкой вина, столь любимого герцогом.

Увидев того, кому он издавна покровительствовал, герцог воскликнул:

— Гримо! Здравствуй, Гримо! Как поживаешь?

Слуга отвесил низкий поклон, обрадованный не меньше своего знатного собеседника.

— Вот и встретились два старинных приятеля! — улыбнулся герцог, энергично трепля по плечу Гримо.

Гримо поклонился еще ниже и с еще более радостным выражением на лице, чем кланялся в первый раз.

— Что я вижу, граф? Почему лишь один кубок?

— Я могу пить о вашей светлостью только в том случае, если ваша светлость приглашает меня, — с благородной скромностью произнес граф де Ла Фер.

— Черт возьми! Приказав принести один этот кубок, вы были правы: мы будем пить из него как братья по оружию. Пейте же, граф, пейте первым.

— Окажите мне милость, — попросил Атос, тихонько отстраняя кубок.

— Вы — чудеснейший друг, — ответил на это герцог, Он выпил и передал золотой кубок Атосу.

— Но эго еще не все, — продолжал он, — я еще не утолил жажды, и мне хочется воздать честь вот этому красивому мальчику, который стоит возле нас. Я приношу счастье, виконт, — обратился он к Раулю, — пожелайте что-нибудь, когда будете пить из моего кубка, и черт меня набери, если ваше желание не исполнится.

Он протянул кубок Раулю, который торопливо омочил в нем свои губы и так же торопливо сказал:

— Я пожелал, монсеньер.

Глаза его горели мрачным огнем, кровь прилила к щекам; он испугал Атоса своей улыбкой.

— Чего же вы пожелали? — спросил герцог, откинувшись в кресле и передавая Гримо бутылку и вслед за ним кошелек.

— Монсеньер, обещайте мне выполнить мое пожелание.

— Разумеется, раз я сказал, то о чем же еще толковать.

— Я пожелал, господин герцог, отправиться с вами в Джиджелли.

Атос побледнел и не мог скрыть волнения. Герцог посмотрел на своего друга как бы затем, чтобы помочь ему отпарировать этот внезапный удар.

— Это трудно, мой милый виконт, очень трудно, — добавил он не слишком уверенно.

— Простите, монсеньер, я был нескромен, — произнес Рауль твердым голосом, — но поскольку вы сами предложили мне пожелать…

— Пожелать покинуть меня, — молвил Атос.

— О граф… неужели вы можете это подумать?

— Черт возьми! — вскричал герцог. — В сущности, этот мальчуган прав.

Что он будет здесь делать? Да он пропадет тут с горя!

Рауль покраснел. Герцог, все более и более увлекаясь, между тем продолжал:

— Война — разрушение; участвуя в ней, можно выиграть решительно все, потерять же только одно — жизнь. Ну что же, тем хуже!

— То есть память, — живо вставил Рауль, — значит: тем лучше.

Увидев, что Атос встал и открывает окно, Рауль раскаялся в своих столь необдуманно сказанных словах. Атос, несомненно, пытался скрыть свои тягостные переживания. Рауль бросился к графу, но Атос уже справился со своей печалью, и, когда он снова вышел на свет, лицо его было спокойно и ясно.

— Ну так как же, — спросил герцог, — едет он или не едет? Если едет, то будет моим адъютантом, будет мне сыном, граф.

— Монсеньер! — воскликнул Рауль, отвешивая герцогу низкий поклон.

— Монсеньер, — обратился к Бофору граф — Рауль действует, руководствуясь своими желаниями.

— О нет, граф, я поступлю так, как вы того захотите, — произнес юноша.

— Раз так, то этот вопрос будет решаться не графом и не виконтом, сказал герцог, — а мной. Я увожу его. Морская служба, друг мои, — это великолепное будущее.

Рауль улыбнулся так горестно, что сердце Атоса сжалось, и он ответил ему суровым и непреклонным взглядом. Рауль понял отца; он взял себя в руки, и у него по вырвалось больше ни одного лишнего слова.

Видя, что уже поздно, герцог поспешно встал и быстро проговорил:

— Я тороплюсь; но если мне скажут, что я потерял время в беседе с другом, я отвечу, что завербовал отличного новобранца.

— Простите, господин герцог, — перебил Бофора Рауль, — не говорите этого королю, ибо не королю я буду служить.

— Кому же ты будешь служить, милый друг? Теперь уже не те времена, когда можно было сказать: «Я принадлежу господину Бофору». Нет, теперь уж мы все, малые и великие, принадлежим королю. Поэтому, если ты будешь служить на моих кораблях, — никаких уловок, мой милый виконт, — ты будешь тем самым служить королю.

Атос с нетерпением ждал, какой ответ даст на этот трудный вопрос Рауль, непримиримый враг короля — своего соперника. Отец надеялся, что желание отправиться вместе с Бофором разобьется об это препятствие. Он был почти благодарен Бофору за его легкомыслие или, быть может, великодушие, благодаря которому ставился еще раз под сомнение отъезд его сына, его единственной радости.

Но Рауль все так же спокойно и твердо ответил:

— Герцог, вопрос, который вы мне задаете, я ужо решил для себя. Я буду служить в вашей эскадре, раз вы оказали мне милость и согласились, чтобы я сопутствовал вам, но служить я буду владыке более могущественному, чем король Франции, — я буду служить господу богу.

— Богу? Но как же? — в один голос воскликнули Атос и Бофор.

— Я хочу дать обет и стать рыцарем мальтийского ордена.

Эти слова, отчетливо и медленно произнесенные Бражелоном, падали одно за другим, словно студеные капли с черных нагих деревьев, претерпевших зимнюю бурю.

От этого последнего удара Атос пошатнулся, и даже сам герцог, казалось, заколебался. Гримо испустил глухое стенание и уронил бутылку с вином, разбившуюся на ковре, которым был застлан пол, но никто не обратил на это внимания.

Герцог де Бофор пристально посмотрел на юношу и прочел на его лице, несмотря на опущенные глаза, такую решимость, которой никто не смог бы противодействовать. Что до Атоса, то он знал эту нежную и вместе с тем непреклонную душу и не надеялся отклонить ее от рокового пути, который она только что для себя избрала. Он пожал протянутую герцогом руку.

— Граф, через два дня я отправляюсь в Тулон, — сказал герцог. — Приедете ли вы повидаться со мной в Париже, чтобы сообщить ваше решение?

— Я буду иметь честь навестить вас в Париже, чтобы еще раз принести вам свою благодарность за все ваши милости, — ответил Атос.

— И независимо от принятого вами решения, привезите мне виконта, вашего сына, — добавил герцог, — я дал ему слово и требую от него лишь вашего разрешения.

И пролив этот бальзам на раненое отцовское сердце, герцог потрепал по плечу старину Гримо, который сверх всякой меры моргал глазами; затем он присоединился к свите, ожидавшей его у цветника.

Свежие и отдохнувшие лошади быстро умчали гостей; Атос и Бражелон остались одни. Пробило одиннадцать.

Отец и сын хранили молчание, но всякий проницательный наблюдатель угадал бы в этом молчании подавленные рыданья и жалобы. Но они оба были людьми такой необыкновенной твердости, такой закалки, что всякое движение души, которое они решили таить про себя, скрывалось в глубине их сердца и больше уже не показывалось.

Так провели они в полном молчании время до полуночи. И только часы, отбившие на колокольне двенадцать ударов, показали им, сколько минут длилось странствие, проделанное их душами в бескрайнем царстве воспоминаний о прошлом и опасений относительно будущего.

Атос поднялся первым.

— Поздно… До завтра, Рауль.

Рауль встал вслед за отцом и подошел обнять его на прощание. Граф нежно прижал его к сердцу и сказал:

— Итак, через два дня вы покинете меня, покинете навсегда?

— Граф, — ответил молодой человек, — я принял было решение пронзить себе сердце шпагой, но вы сочли бы меня трусом, и я от этого отказался; теперь нам приходится покинуть друг друга.

— Это вы, Рауль, покидаете меня здесь в одиночестве.

— Граф, выслушайте меня, молю вас об этом. Если я не уеду отсюда, я умру от горя и от любви. Я высчитал, сколько еще я мог бы прожить, оставаясь здесь с вами. Отправьте меня, и поскорее, или вы будете наблюдать, как я угасаю у вас на глазах, медленно умирая в родительском доме. Это сильнее, чем моя воля, сильнее, чем мои силы; ведь вы видите, что за месяц я прожил не меньше тридцати лет и что моя жизнь приходит к концу.

— Итак, — холодно произнес Атос, — вы уезжаете с намерением умереть в Африке? О, скажите мне правду, не лгите!

Рауль побледнел; он молчал какие-нибудь две-три секунды, но эти секунды тянулись для его отца как часы мучительной агонии. Наконец Рауль внезапно проговорил:

— Граф, я обещал отдать себя богу. Взамен этой жертвы — ведь я отдаю ему и свою молодость, и свободу — я буду молить его лишь об одном: чтобы он хранил меня ради вас, потому что вы, и только вы, — вот что связывает меня с этим миром. Один бог способен вложить в меня силы не забывать, сколь многим я вам обязан и сколь ничтожно все остальное в сравнении с вами.

Атос с нежностью обнял сына:

— Вы ответили мне словами честного человека. Через два дня мы поедем к господину Бофору в Париж, и вы поступите так, как найдете необходимым.

И он медленно направился к себе в спальню. Рауль сошел в сад; он провел всю эту ночь в липовой аллее.

IX

ПРИГОТОВЛЕНИЯ К ОТЪЕЗДУ
Атос не стал терять времени на попытки отговорить сына от принятого решения и использовал предоставленные герцогом два дня отсрочки для экипировки Рауля. Оп поручил это дело Гримо, который тотчас же и принялся за него с известной читателю готовностью и рассудительностью.

Приказав своему достойному управляющему доставить вещи Рауля в Париж, как только будут закончены хлопоты с его снаряжением, Атос вместе с сыном, на следующий день после посещения его замка герцогом де Бофором, поехал туда же, чтобы не заставлять герцога ждать.

Возвращение в Париж, в общество тех людей, которые знали и любили его, наполнило сердце бедного юноши вполне понятным волнением.

Каждое знакомое лицо напоминало ему о страдании — ему, который столько страдал, или о каком-нибудь обстоятельстве его несчастной любви, — ему, который он пылко любил. Приближаясь к Парижу, Рауль чувствовал, что он умирает. Приехав в Париж, он перестал ощущать, что живет. Он направился к де Гишу; ему ответили, что де Гиш у принца, брата его величества. Рауль приказал везти себя в Люксембургский дворец, и, не зная, что он попал туда, где живет Лавальер, он услышал столько музыки и вдохнул в себя ароматы стольких цветов, он услышал столько беспечного смеха и увидел столько танцующих теней, что если б его не заметила одна сердобольная женщина, он просидел бы несколько недолгих минут, унылый и бледный, в приемной под бархатною портьерой и затем ушел бы оттуда, чтобы никогда больше не возвращаться.

Войдя во дворец, Рауль не пошел дальше одной из первых приемных, с тем чтобы но сталкиваться со всеми этими полными жизни и счастья людьми, которые толпились в соседних залах. И когда один из слуг принца, узнавший Рауля, спросил, кого, собственно, он хочет увидеть, принца или принцессу, Рауль ответил ему что-то не вполне внятное и тотчас же повалился на скамью под бархатною портьерой, глядя на часы с неподвижными стрелками.

Слуга вышел; появился другой, более осведомленный, чем первый, он спросил Рауля, не желает ли он видеть г-на де Гиша. Даже это имя не привлекло внимания бедного Рауля. Слуга, став возле него, принялся рассказывать, что де Гиш недавно изобрел новое лото и сейчас обучает этой игре дам при дворе принца, брата его величества короля.

Рауль, раскрыв широко глаза, словно рассеянный в изображении Теофраста, ничего не ответил. Грусть ею стала еще мучительнее. С откинутой головой, ослабевшими членами и искаженным лицом сидел он, вздыхая, забытый всеми в приемной перед остановившимися часами, как вдруг в соседней гостиной зашуршало платье, послышался смех, и молодая прелестная женщина прошла мимо него, оживленно упрекая за что-то дежурного офицера.

Офицер отвечал спокойно и твердо: это была скорее любовная ссора, чем спор между придворными, — ссора, кончившаяся тем, что кавалер поцеловал даме пальчики. Вдруг, заметив Рауля, дама замолкла и, остановив офицера, приказала:

— Уходите, Маликорн, уходите; я не знала, что мы здесь не одни. Я прокляну вас навеки, если нас видели или слышали!

Маликорн не замедлил скрыться, а молодая женщина подошла сзади к Раулю и, улыбнувшись, начала:

— Сударь, вы порядочный человек… и, конечно…

Она осеклась на полуслове, вскрикнула:

— Рауль! — и покраснела.

— Мадемуазель де Монтале! — проговорил Рауль, бледный как смерть.

Он встал, шатаясь, и собрался было бежать по скользкому мозаичному полу; но она поняла его скорбь и, кроме того, почувствовала в его бегстве укор или по меньшей мере подозрение. Не теряя головы ни при каких обстоятельствах, она решила, что не следует упускать возможность оправдаться пред ним, и остановила Рауля посреди галереи.

Виконт с такою сдержанностью и холодностью посмотрел на нее, что, если бы кто-нибудь оказался свидетелем этой сцены, при дворе были бы окончательно решены сомнения относительно роли Монтале в истории Рауля и Лавальер.

— Ах, сударь, — сказала она с раздражением, — ваше поведение недостойно настоящего дворянина. Мое сердце велит мне объясниться с вами, вы же компрометируете меня, оказывая даме в высшей степени неучтивый прием: вы не правы, сударь; нельзя валить в одну кучу и друзей и врагов. Прощайте!

Рауль поклялся себе никогда не говорить о Луизе, никогда не смотреть на тех, кто ее видел; он переходил в другой мир, чтобы не сталкиваться ни с чем, что видела или к чему прикасалась Луиза. Но после первого удара по самолюбию, после того как он несколько свыкся с присутствием Монтале, подруги Луизы, — Монтале, напоминавшей ему башенку в Блуа и его юное счастье, — все его благоразумие моментально исчезло.

— Простите меня, мадемуазель, — начал он, — я не собираюсь, да и не мог бы иметь такого намерения, быть неучтивым с вами.

— Вы хотите поговорить со мной? — спросила она с прежней улыбкой. Тогда пойдемте куда-нибудь, так как здесь нас могут застать.

— Куда?

Она бросила нерешительный взгляд на часы, потом, подумав, заявила:

— Ко мне, у нас впереди еще целый час.

И, легкая, как фея, она побежала к себе; Рауль пошел вслед за ней.

Войдя в свою комнату, она заперла дверь и, передав камеристке мантилью, обратилась к Раулю:

— Вы ищете господина де Гиша?

— Да, сударыня.

— Я попрошу его подняться ко мне, после того как мы побеседуем.

— Благодарю вас, сударыня.

— Вы на меня сердитесь?

Рауль одно мгновение смотрел на нее в упор, затем, опустив глаза, произнес:

— Да.

— Вы считаете, что я участвовала в заговоре, который привел к вашему разрыву с Луизой?

— Разрыву… — повторил он с горечью. — О сударыня, разрыва не может быть там, где никогда не было ни крупинки любви.

— Заблуждение. Луиза любила вас.

Рауль вздрогнул.

— Это не было страстью, я знаю, но она все же любила вас, и вам надо было жениться на ней до отъезда в Англию.

Рауль разразился таким мрачным смехом, что Монтале содрогнулась.

— Вам хорошо так говорить, сударыня… Разве мы женимся на той, кто нам по сердцу? Вы, видимо, забываете, что в то время король уже приберегал для себя любовницу, о которой мы говорим.

— Послушайте, — продолжала молодая женщин, сжимая холодные руки Рауля в своих, — вы сами кругом виноваты: мужчина вашего возраста не должен оставлять в одиночестве женщину ее возраста.

— Значит, нет больше верности в мире, — вздохнул Рауль.

— Нет, виконт, — спокойно ответила Монтале. — Однако я должна вам заметить, что если бы вместо того, чтоб холодно и философски обожать Луизу, вы разбудили в ее сердце любовь…

— Довольно, прошу вас, сударыня. Я чувствую, что все вы принадлежите к другому веку, чем я. Вы умеете смеяться, и вы мило насмешничаете. А я, я любил мадемуазель Ла…

Рауль не смог произнести это имя.

— Я любил ее, я верил в нее; а теперь мы с ней в расчете: я перестал испытывать к ней чувство любви.

— О, виконт! — остановила его Монтале, подавая ему небольшое зеркало.

— Я знаю, что вы хотите сказать, сударыня. Я изменился, не так ли? А знаете почему? Мое лицо — зеркало моей души, и внутренне я изменился так же, как внешне.

— Вы утешились? — язвительно спросила Монтале.

— Нет, я никогда не утешусь.

— Вас не поймут, господин де Бражелон.

— Меня это нисколько не беспокоит. Сам себя я достаточно хорошо понимаю.

— Бы даже не пытались поговорить с Луизой, не так ли?

— Я! — вскричал молодой человек, сверкая глазами. — Я! Право, почему бы вам не посоветовать мне жениться на ней! Быть может, теперь король и согласился б на это!

И в гневе он встал.

— Я вижу, — сказала Монтале, — что вы вовсе не исцелились и что у Луизы есть еще один враг.

— Враг?

— Ведь фавориток при французском дворе не очень-то жалуют.

— Разве ей мало защиты ее возлюбленного? Она избрала себе возлюбленного такого сана, что врагам его не осилить. И потом, — добавил он с некоторой прописи после внезапной паузы, — у нее есть такая подруга, как вы.

— Я? О нет: я больше не принадлежу к числу тех, кого мадемуазель де Лавальер удостаивает своим взглядом, но…

Это но было полно угроз, от этого но забилось сердце Рауля, так как оно предвещало горе той, которую он так любил, и на этом же многозначительном но разговор был прерван довольно сильным шумом в алькове за деревянной панелью.

Монтале прислушалась; Рауль уже вставал со своего места, когда в комнату, прикрыв за собой потайную дверь, спокойно вошла какая-то женщина.

— Принцесса! — воскликнул Рауль, узнав невестку короля, красавицу Генриетту.

— О, я несчастная! — прошептала Монтале, слишком поздно бросаясь навстречу принцессе. — Я ошиблась часом!

Однако она все же успела предупредить идущую прямо к Раулю принцессу:

— Господин де Бражелон, ваше высочество.

Принцесса вскрикнула и отступила.

— Ваше королевское высочество, — бойко заговорила Монтале, — вы так добры, что подумали о лотерее и…

Принцесса начала терять присутствие духа. Рауль, не догадываясь еще обо всем, но чувствуя, что он лишний, заторопился уйти.

Принцесса приготовилась уже что-то сказать, чтобы положить конец неловкому положению, как вдруг напротив алькова раскрылся шкаф, и из него, сияя, вышел до Гиш. Принцесса едва не лишилась чувств; чтобы устоять на ногах, она прислонилась к кровати. Никто не посмел ее поддержать. В тягостном молчании прошло несколько ужасных минут.

Рауль первый прервал его; он направился к графу, у которого от волнения дрожали колени, и, взяв его за руку, громко начал:

— Дорогой граф, скажите ее высочеству, что я бесконечно несчастлив и поэтому заслуживаю ее прощения; скажите ей, что я любил, и ужас перед предательством, жертвой которого я оказался, отвращает меня от предательства даже в самых невинных формах его. Вот почему, сударыня, — с улыбкой повернулся он к Монтале, — я никогда не разглашу тайну ваших свиданий с моим другом де Гишем. Добейтесь у принцессы (принцесса так великодушна и милостива), чтобы она простила также и вас, она, которая только что застала вас вместе. Ведь вы оба свободны; любите друг друга и будьте счастливы!

Принцессу охватило непередаваемое отчаяние. Несмотря на утонченную деликатность Рауля, ей было в высшей степени неприятно зависеть от его возможной нескромности. Не менее неприятно было принцессе воспользоваться лазейкой, которую предоставлял ей этот деликатный обман. Живая и нервная, она мучительно переживала и то и другое. Рауль понял ее и еще раз пришел к ней на помощь. Он склонился пред Генриеттой и совсем тихо произнес:

— Ваше высочество, через два дня я буду далеко от Парижа, а спустя две недели я буду вдали от Франции, и никто никогда меня не увидит.

— Вы уезжаете? — обрадовано спросила она.

— С герцогом де Бофором.

— В Африку? — воскликнул де Гиш. — Вы, Рауль? О, мой друг, в Африку, где умирают!

И, забыв обо всем, не подумав, что его забывчивость компрометирует принцессу в еще большей мере, чем его появление в комнате Монтале, он сказал:

— Неблагодарный, вы даже не посоветовались со мной!

И он обнял Рауля.

В это время с помощью Монтале принцесса исчезла, а за нею исчезла и сама Монтале.

Рауль провел рукою по лбу и улыбнулся:

— Все это я видел во сне!

Затем, обратившись к де Гишу, он продолжал:

— Друг мой, я ничего не стану таить от вас, ведь вы избраны моим сердцем: я еду туда умирать, и ваша тайна — не пройдет и года — умрет вместе со мной.

— О, Рауль! Вы же мужчина!

— Знаете ли вы мою мысль, де Гиш? Я думаю, что, лежа в могиле, я буду более живым, чем сейчас, в этот последний месяц. Ведь мы христиане, друг мой, а я не мог бы отвечать за свою душу, если б такое страдание продолжалось и дальше.

Де Гиш хотел возразить, но Рауль перебил его:

— Обо мне больше ни слова; вот вам, дорогой друг, совет, и это гораздо важнее. Вы рискуете больше, чем я, так как вас любят.

— О…

— Мне бесконечно приятно, что я могу говорить с вами так откровенно.

Остерегайтесь Монтале.

— Она добрый друг.

— Она была подругой… той… кого вы знаете, и погубила ее из тщеславия.

— Вы ошибаетесь.

— А теперь, когда она погубила ее, она хочет отнять у нее единственное, что извиняет ее предо мною, — ее любовь.

— Что вы хотите сказать?

— То, что против любовницы короля — заговор, и этот заговор в доме принцессы.

— Вы так думаете?

— Я убежден.

— И Монтале во главе этого заговора?

— Считайте ее наименее опасной из тех, кто может повредить… той, другой.

— Объяснитесь, друг мой, и если я смогу вас понять…

— В двух словах: было время, когда принцесса ревниво следила за королем.

— Я это знаю…

— О, не бойтесь, де Гиш, вас любят, вас любят: чувствуете ли вы цену двух этих слов? Они означают, что вы можете ходить с поднятой головой, что вы можете спокойно спать по ночам, что вы можете благодарить бога каждое мгновение вашей жизни! Вас любят — это значит, что вы можете позволить себе выслушать все, решительно все, даже совет вашего друга, который хочет уберечь ваше счастье. Вас любят, де Гиш, вас любят! Вам не будут знакомы ужасные ночи, бесконечные ночи, которые проводят с сухими глазами и истерзанным сердцем несчастные, обреченные на смерть. Ваш век будет долгим, если вы будете поступать как скупец, который настойчиво, мало-помалу, собирает брильянты и золото. Вас любят! Разрешите же мне сказать вам по-дружески, как следует поступать, чтобы вас любили всегда.

Де Гиш некоторое время смотрел в упор на несчастного юношу, полубезумного от отчаяния. И в его душе промелькнуло нечто вроде стыда за свое счастье.

Рауль понемногу брал себя в руки; его лихорадочное возбуждение сменилось привычной для него бесстрастностью в голосе и в чертах лица.

— Заставят страдать, — сказал он, — ту, чье имя я уже не в силах произнести. Поклянитесь же мне, что вы не только не будете содействовать этому, но защитите ее так же, как я сам защищал бы ее.

— Клянусь, — ответил де Гиш.

— И в тот же день, когда вы окажете ей какую-нибудь важную для нее услугу, в тот день, когда она будет благодарить вас, обещайте мне, что вы скажете ей: «Сударыня, я сделал вам добро по просьбе господина де Бражелона, которому вы принесли столько зла».

— Клянусь! — прошептал тронутый словами Рауля до Гиш.

— Вот и все. Прощайте. Завтра или, может быть, послезавтра я уезжаю в Тулон. Если у вас есть несколько свободных часов, подарите их мне.

— Все, все мое время — ваше!

— Благодарю вас.

— Что вы сейчас собираетесь делать?

— Я отправлюсь к Планше, где мы надеемся, граф и я, увидеть шевалье д'Артаньяна. Я хочу обнять его веред отъездом. Он порядочный человек и любил меня. Прощайте, дорогой друг. Вас, наверное, ждут. А когда вы захотите повидаться со мной, вы найдете меня у графа. Прощайте!

Молодые люди поцеловались. Кто увидел бы их в этот момент, тот не преминул бы сказать, указав на Рауля:

— Этот человек поистине счастлив.

X

ОПИСЬ, СОСТАВЛЯЕМАЯ ПЛАНШЕ
В отсутствие Рауля, побывавшего, как известно читателю, в Люксембургском дворце, Атос и в самом деле поехал к Планше с намерением узнать что-нибудь о д'Артаньяне.

Прибыв на Ломбардскую улицу, граф нашел лавку Планше в большом беспорядке, но беспорядок этот происходил не от бойкой торговли, которой не было, и не от привоза товаров, чего тоже не было. Планше не восседал, как обычно, на своих мешках и бочонках. Отнюдь нет. Один из приказчиков — с пером за ухом, другой — с записной книжкой в руке разбирались в бесконечных столбиках цифр, тогда как третий приказчик усердно считал и взвешивал.

Происходила опись товаров. Атос, ровно ничего не понимавший в торговле, почувствовал себя в затруднительном положении и потому, что на его пути возвышались преграды материального свойства, и потому, что его пугало величие тех, кто тут орудовал.

Он увидел, что нескольких покупателей отослали назад с пустыми руками, и подумал, что он, не собиравшийся делать покупок, с еще большим основанием может оказаться здесь лицом нежелательным. После некоторых колебаний он вежливо спросил одного из приказчиков, где он мог бы увидеть господина Планше.

Ему довольно небрежно ответили, что Планше кончает укладываться.

Эти слова заставили Атоса насторожиться.

— То есть, что это значит «кончает укладываться»? — проговорил он. Разве господин Планше куда-нибудь уезжает?

— Да, сударь, он сейчас уезжает.

— В таком случае, господа, будьте добры сообщить ему, что граф де Ла Фер хотел бы встретиться с ним.

Услыхав это имя, один из приказчиков, привыкший к тому, что здесь его произносили с особой почтительностью, оторвался от дела и пошел за Планше.

Это было в то время, когда Рауль, после тягостной сцены в комнате Монтале и разговора с де Гишем, подъезжал к дверям лавки достойного бакалейщика.

Планше, узнав от приказчика о том, кто его спрашивает, бросил работу и выбежал навстречу Атосу.

— Ах, господин граф, какая радость! Какая это звезда привела вас ко мне?

— Милый Планше, — сказал Атос, пожимая руку Раулю, который в это мгновение оказался с ним рядом и опечаленный вид которого он сразу же про себя отметил, — мы явились узнать у вас… Но в каких хлопотах я вас застаю! Вы весь белый, как мельник. Где это вы так измазались?

— Ах, будьте осторожны, сударь, и не подходите ко мне прежде, чем я как следует не отряхнусь.

— Почему?

— То, что вы видите у меня в руках, это — мышьяк Я делаю запас мышьяка от крыс.

— О, в таком заведении, как ваше, крысы доставляют немало забот.

— Я не об этом заведении, господин граф, забочусь.

— Что вы хотите сказать?

— Но ведь вы видели, граф: составляют опись моих товаров.

— Вы расстаетесь с торговлей?

— Ну да, я уступаю заведение одному из моих приказчиков.

— Вот как! Значит, вы достаточно разбогатели?

— Сударь, мне опротивел город. Может быть, потому, что я начал стареть, а когда стареешь, как сказал однажды господин д'Артаньян, чаще думаешь о своей юности; но с некоторых пор я чувствую влечение к деревне и садоводству. Ведь я когда-то был крестьянином.

Атос сделал одобрительный жест и спросил:

— Вы покупаете землю?

— Я купил, сударь, я купил домик в Фонтенбло и немножко земли по соседству, около двадцати арканов.

— Превосходно, Планше, поздравляю вас.

— Но здесь нам не слишком удобно; и к тому же вы кашляете от моего проклятого порошка. Черт возьми, я вовсе не хочу отравить достойнейшего во всей нашей Франции дворянина.

Этой шутке, которую пустил Планше, чтобы выказать светскую непринужденность, Атос даже не улыбнулся.

— Да, — согласился граф, — поговорим где-нибудь не на людях, — у вас, например. Ведь у вас тут квартира, не так ли?

— Конечно, господин граф.

— Наверху?

И Атос, видя, что Планше в затруднении, прошел первым.

— Дело в том… — начал Планше.

Атос не понял причины этих колебаний Планше и, полагая, что Планше стесняется бедности своей обстановки, поднимаясь по лестнице, говорил:

— Ничего, ничего. Квартира торговца в этом квартала может не быть дворцом. Пошли дальше!

Рауль быстро опередил его и вошел.

Тотчас же раздались два, даже три крика. Громче других прозвучал женский голос. Второй крик вырвался из уст Рауля, закрывшего пред собой дверь. Третий крик был криком ужаса, сорвавшимся с уст Планше»

— Простите, — сказал он, — госпожа одевается.

Рауль, несомненно, имел основания подтвердить, что Планше говорит сущую правду, и доказательством этого было то, что он отступил на один шаг вниз по лестнице.

— Госпожа… — повторил Атос. — Ах, простите, мой милый, но я вовсе не знал, что у вас там наверху…

— Это Трюшен, — добавил покрасневший Планше.

— Кто бы там ни был, Планше, простите нам нашу нескромность.

— Нет, нет; входите, господа, теперь можно.

— Мы не войдем, — решительным тоном заявил Атос.

— О, если б она знала о вашем приходе, она бы успела…

— Нет, Планше, прощайте!

— Вы не захотите обидеть меня, господа; нельзя же в самом деле оставаться на лестнице и уходить, даже не присев хотя б на минуточку.

— Если б мы знали, что у вас там наверху дама, — ответил Атос со своим обычным хладнокровием, — мы бы попросили у вас позволения поздороваться с ней.

Планше был до того смущен этой утонченною дерзостью, что быстро распахнул дверь, чтобы впустить графа и его сына.

Трюшен уже закончила свой туалет. У нее был вид богатой и кокетливой купчихи, и ее французские глаза светились немецкою томностью. После двух реверансов она удалилась из комнаты, чтобы спуститься в лавку. Это, впрочем, вовсе не означало, что она не остановилась послушать у двери, что скажут о ней Планше и господа посетители.

Атос в этом нисколько не сомневался и старался избежать этой темы.

Планше, напротив, сгорал от желания выложить свои объяснения по этому поводу, от чего Атос всячески уклонялся.

Но поскольку иные люди обладают способностью преодолевать своим упрямством упрямство своего собеседника, Атос вынужден был выслушать рассказ об идиллическом счастье, которым наслаждался Планше, рассказ, изложенный языком, превосходящим своим целомудрием даже прославленный в этом отношении язык самого Лонга.

Итак, Планше поведал Атосу, что Трюшен — услада его зрелых лет и что она принесла ему удачу в делах, совсем как некогда Руфь Воозу.

— Теперь вам не хватает лишь наследников вашего благоденствия, — заметил Атос.

— Если у меня будет наследник, он получит триста тысяч ливров, — ответил Планше.

— Нужно, чтобы он был, — флегматично сказал Атос, — это нужно для того, чтобы ваше состояньице де пошло прахом.

Слово состояньице, как бы невзначай брошенное Атосом, поставило Планше на его место, подобно тому как это делал голос сержанта в те далекие времена, когда Планше был копейщиком в Пьемонтском полку, куда его устроил Рошфор.

Атос понял, что лавочник женится на Трюшед и волей-неволей будет иметь потомство.

Это показалось ему тем более очевидным, что приказчик, которому Планше продал лавку, приходился, как он узнал, родственником Трюшен. Атос вспомнил, что это был краснощекий, курчавый, широкоплечий малый. Он узнал уже все, что можно и должно было узнать о судьбе бакалейщика. Он понял, что нарядные платья Трюшен не могут возместить полностью скуку, которую нагонит на лее деревенская жизнь и разведение плодовых деревьев в обществе седеющего супруга.

Итак, Атос понял решительно все и без всякого перехода спросил:

— Что поделывает господин д'Артаньян? В Лувре его не нашли.

— Но, господин граф, господин д'Артаньян исчез.

— Исчез? — удивился Атос.

— О, мы знаем, что это значит!

— Но я-то этого не знаю.

— Когда господин д'Артаньян исчезает, это всегда бывает ради какого-нибудь поручения или дела.

— Он говорил вам об этом?

— Никогда.

— Однако вы знали заранее о его поездке в Англию.

— Из-за спекуляций, — неосторожно промолвил Планше.

— Спекуляций?

— Я хочу сказать… — перебил смущенный Планше.

— Хорошо, хорошо, ни ваши дела, ни дела нашего друга нас не касаются; мы расспрашиваем вас лишь из дружбы к нему. Но раз капитана мушкетеров здесь нет и мы не Можем получить от вас никаких указаний, где увидать шевалье д'Артаньяна, мы с вами простимся на этом. До свиданья, Планше, до свиданья. Едем, Рауль!

— Господин граф, я хотел бы…

— Молчите, молчите; я не из тех, кто вызывает слугу на нескромность.

Слово «слуга» резнуло слух будущего миллионера Планше, но почтительность и врожденное добродушно взяли верх над оскорбленным тщеславием.

— Ведь нет ничего нескромного в том, чтобы уведомить вас о следующем: господин д'Артаньян побывал у меня несколько дней назад…

— Ах, так!

— И провел здесь немало часов, склонившись над географической картой.

А вот и та самая карта, о которой я говорю. Пусть она будет доказательством правдивости моих слов, — добавил Планше и отправился за картой, висевшей на одной из стен комнаты.

И он действительно принес карту Франции, на которой опытный взгляд Атоса обнаружил маршрут, наколотый крошечными булавками; там, где отсутствовала выпавшая булавка, вехой намеченного д'Артаньяном маршрута служила оставшаяся после нее едва заметная дырочка. Следя за булавками и кое-где дырочками, Атос обнаружил, что д'Артаньян поехал на юг, по направлению к Средиземному морю в той его части, гдерасположен Тулон. Возле Канна следы терялись: здесь не было ни булавок, ни дырочек.

Несколько минут Атос мучительно думал, стараясь разгадать, зачем мушкетеру понадобилось пускаться в Канн и какие причины заставили его отправиться посмотреть берега Вара.

Размышления Атоса не привели ни к чему. Его обычная проницательность на этот раз изменила ему. Попытки Рауля разгадать заданную д'Артаньяном загадку имели не больший успех.

— Не беда, — сказал молодой человек, обращаясь к отцу, который молча указывал ему пальцем маршрут, проложенный д'Артаньяном. — Можно положительно утверждать, что какой-то рок неизменно сталкивает нашу судьбу с судьбой д'Артаньяна. Вот он где-то близ Канна, а вы, граф, провожаете меня, по крайней мере, до Тулона. Будьте спокойны, мы легче найдем его на нашем пути, нежели на этой географической карте.

Затем, распрощавшись с Планше, распекавшим своих приказчиков и даже кузена Трюшен, своего преемника, граф вместе с сыном отправился к герцогу де Бофору. Выходя из лавки, они увидели фуру, которой предстояло увезти прелестную мадемуазель Трюшен и мешки с золотом господина Планше.

— Каждый движется к счастью по дороге, которую сам себе выбрал, грустно сказал Рауль.

— В Фонтенбло! — крикнул Планше своему кучеру.

XI

ОПИСЬ, СОСТАВЛЯЕМАЯ ГЕРЦОГОМ ДЕ БОФОРОМ
Разговор с Планше о д'Артаньяне и отъезд Планше из Парижа в деревню были для Атоса и его сына как бы прощанием со столичным шумом и с их былой жизнью. Что оставляли за собой эти люди? Один исчерпал славу прошлого века, другой — все страдание новейшего времени. Очевидно, что ни тому, ни другому нечего было спрашивать со своих современников.

Оставалось лишь посетить герцога де Бофора, чтобы окончательно условиться об отъезде.

Парижский дом герцога отличался пышностью и великолепием. Герцог жил на широкую ногу, как жили, по воспоминаниям нескольких доживающих свой век стариков, в расточительное время Генриха III.

Тогда и впрямь некоторые вельможи были богаче самого короля. Они знали об этом и не лишали себя удовольствия унизить при случае его величество короля. Это была та эгоистическая аристократия, которую Ришелье заставил платить дань кровью, деньгами и почтительными поклонами, короче говоря, принудил к тому, что с тех пор стали называть королевскою службой.

От Людовика XI, страшного косаря великих мира сего, до Ришелье, сколько семейств снова подняло высоко голову! И сколько семейств склонило головы, чтобы никогда не поднять их больше, от Ришелье до Людовика XIV! Но герцог де Бофор родился принцем, и в его жилах текла такая кровь, которая проливается на эшафоте только по приговору народа.

Итак, этот принц сохранил привычку жить на широкую ногу. Как оплачивал он расходы на лошадей, бесчисленных слуг и изысканный стол? Никто этого хорошенько не знал, а он — меньше, чем кто-либо. Просто в те времена сыновья королей имели ту привилегию, что никто не отказывал им в кредите, одни из почтительности и преданности, другие в уверенности, что когда-нибудь и счет будет оплачен.

Атос и Рауль нашли дом герцога в таком же беспорядке и таким же заваленным грудами разных вещей, как дом бакалейщика.

Герцог тоже составлял опись своего имущества, то есть попросту раздавал друзьям, которые все до одного были его кредиторами, сколько-нибудь ценные вещи. Будучи должен что-то около двух миллионов, что по тем временам было очень большими деньгами, герцог де Бофор рассчитал, что не сможет отправиться в Африку, но имея при себе круглой суммы, и, чтобы добыть эту сумму, он принялся раздавать своим кредиторам оружие, драгоценности, посуду и мебель. Это было и роскошнее и выгодней, чем пустить те же вещи в продажу.

И в самом деле, как человеку, давшему в свое время в долг десять тысяч ливров, отказаться принять подарок стоимостью в шесть тысяч, подарок, еще более ценный тем, что он исходит от потомка Генриха IV? А унося такой подарок с собой, как отказать в новых десяти тысячах такому щедрому и обаятельному вельможе?

Так и случилось. У герцога больше не было дома, так как адмиралу, живущему на корабле, дом не нужен У него больше не было коллекций оружия, он ведь находился теперь посреди своих пушек; не было драгоценностей, ибо их могло поглотить море; но зато у него в сундуках было триста или четыреста тысяч экю.

Везде в доме царило веселое оживление, поддерживаемое людьми, полагавшими, что они грабят герцога.

Герцог достиг высокого мастерства в искусстве осчастливливать самых несчастных из своих кредиторов. Ко всякому человеку, стесненному в средствах, ко всякому опустевшему кошельку он относился с терпением и пониманием.

Одним он говорил:

— Хотел бы я обладать тем, чем обладаете вы; в этом случае я бы подарил вам все, что имею.

Другие слышали от него:

— У меня нет ничего, кроме этого серебряного кувшина; он все же стоит ливров пятьсот, возьмите его.

Любезность — те же наличные деньги, и благодаря ей недостатка в новых кредиторах у герцога никогда не бывало.

На этот раз он обходился без церемоний; можно было подумать, что тут происходит грабеж: герцог отдавал решительно все. Восточная сказка, повествующая о бедном арабе, уносящем из разграбленного дворца котел, да дне которого он скрыл мешок с золотом, арабе, свободно проходящем среди толпы и не вызывающем ничьей зависти, эта сказка в доме герцога де Бофора сделалась явью.

Толпы людей опустошили его гардеробные и кладовые.

Герцог де Бофор кончил тем, что роздал своих лошадей и запасы своего сена. Он осчастливил тридцать человек своей кухонной посудой и утварью, а триста — вином из своих погребов. К тому же все уходили из его дома в уверенности, что поведение герцога легко объяснимо, ибо он рассчитывает на новое состояние, которое добудет в арабских шатрах.

Разоряя его дворец, всякий повторял себе самому, что король посылает его в Джиджелли, дабы он мог восстановись свое растраченное богатство; что все африканские сокровища будут поровну разделены между адмиралом и королем; что эти богатства скрываются в копях, в которых добывают алмазы и прочие баснословные драгоценные камни. Что же касается золотых и серебряных россыпей в Атласских горах, то эта безделица не заслуживала даже упоминания.

Но помимо копей и россыпей, которые можно будет разрабатывать лишь после войны, найдется, разумеется, и другая добыча, захваченная на поле сражения. Герцог отнимет все то, что бороздящие Средиземное море пираты награбили у христиан со времени битвы при Лепапто. Миллионы, которые достанутся герцогу, уже не считали.

Зачем же ему беречь обстановку, среди которой он жил до этого времени? Ведь он отправляется за новыми, более редкостными сокровищами. Из этого следовало, что беречь добро того, кто сам себя так плохо оберегает, незачем.

Таково было положение в доме герцога, и Атос, с присущей ему проницательностью, определил это с первого взгляда.

Адмирал Франции был в несколько рассеянном настроении, так как только что вышел из-за стола после ужина на пятьдесят человек, во время которого обильно и долго пили за успех экспедиции; после десерта остатки пиршества были отданы слугам, а пустые блюда — желающим взять их себе. Герцог был опьянен и своим разорением, и своей популярностью. О я пил свое старое, выдержанное вино за здоровье вина, которое у него будет.

Увидев Атоса с Раулем, он громко воскликнул:

— Вот мне и привели моего адъютанта! Входите, граф, входите, виконт!

Атос искал прохода между грудами белья и посуды.

— Шагайте прямо! — посоветовал герцог.

И предложил Атосу полный стакан вина.

Атос выпил; Рауль едва пригубил.

— Вот вам первое поручение, — сказал герцог Раулю. — Я рассчитываю да вас. Вы поедете впереди меня до Антиба.

— Слушаю, монсеньер.

— Держите приказ. Знакомо ль вам море?

— Да, монсеньер, я путешествовал с принцем.

— Великолепно. Все эти плашкоуты и транспортные суда будут дожидаться моего прибытия, чтобы служить мне эскортом и перевезти припасы разного рода. Необходимо, чтобы войска через две недели, а то и раньше могли бы начать погрузку.

— Все будет исполнено, монсеньер.

— Этот приказ дает вам право посещать и обыскивать прибрежные острова; если сочтете необходимым, проведите там рекрутский набор и забирайте все, что может пригодиться в походе.

— Будет исполнено, герцог.

— А так как вы — человек деятельный и будете много работать, вам понадобятся крупные суммы.

— Надеюсь, что нет, монсеньер.

— А я уверен, что да. Мой управляющий заготовил чеки по тысяче ливров каждый; по этим чекам можно будет получать деньги в любом городе юга Франции. Вам дадут сто таких чеков. Прощайте, виконт.

Атос перебил герцога:

— Берегите деньги, монсеньер; для войны с арабами потребуется столько же золота, сколько свинца.

— Я хочу попытаться вести ее, употребляя только свинец; и потом, вам известны мои мысли об этом походе: много шума, много огня, и я исчезну, если так будет нужно, в дыму.

Произнеся эти слова, герцог де Бофор хотел было снопа расхохотаться, но понял, что в присутствии Атоса и Рауля это было бы неуместно.

— Ах, — сказал он, прикрывая любезностью эгоизм, свойственный его положению и его возрасту, — вы оба принадлежите к разряду людей, с которыми не следует встречаться после обеда; вы оба холодны, сухи и сдержанны, тогда как я — огонь, пыл и хмель. Нет, дьявол меня возьми! Я буду встречаться с вами, виконт, лишь натощак, а с вами, граф, если вы будете продолжать в том же духе, я и вовсе не буду встречаться.

Он говорил это, пожимая руку Атосу, который, улыбаясь, ответил ему:

— Монсеньер, не роскошествуйте, потому что у вас сейчас много денег.

Предсказываю, что через месяц, стоя перед своим сундуком, вы будете сдержанным, сухим и холодным, и тогда вас удивит, что Рауль, находясь рядом с вами, весел, полон жизни и щедр, потому что, располагая новенькими экю, он предоставит их в ваше распоряжение.

— Да услышит вас бог! — вскричал, придя в восторг, герцог. — Вы остаетесь со мной, граф! Решено.

— Нот, я еду с Раулем; поручение, которое вы на него возложили, трудное и хлопотливое. Выполнить его одному виконту было бы почти невозможно. Сами того не замечая, вы дали ему, монсеньер, чрезвычайно высокий пост, и к тому же во флоте.

— Это правда! Но разве такие, как он, не добиваются всего, чего только ни захотят?

— Монсеньер, вы ни в ком не найдете столько старания и ума, столько истинной храбрости, как в Рауле; но если ваша посадка на суда не удастся, пеняйте на себя самого.

— Вот теперь он бранит меня!

— Монсеньер, чтобы снабдить провиантом флот, чтобы собрать флотилию, чтобы укомплектовать экипажи рекрутами, даже адмиралу был бы необходим целый год. А Рауль — кавалерист, капитан, и на все про все вы даете ему две недели!

— Я убежден, что он справится.

— Надеюсь, но я помогу ему.

— Я рассчитывал на вас, дорогой граф; больше того, полагаю, что, доехав с ним до Тулона, вы и дальше не отпустите его одного.

— О! — воскликнул Атос и покачал головой.

— Терпение! Терпение!

— Монсеньер, разрешите откланяться. Нам пора!

— Идите, и да поможет вам мое счастье!

— Прощайте, монсеньер; да поможет и вам ваше счастье!

— Чудесное начало для экспедиции за море! — заметил Атос своему сыну.

— Ни провианта, ни резервов, ни грузовой флотилии — что можно с этим поделать?

— Если все едут туда за тем же, за чем я еду, — пробормотал Рауль, то в провианте недостатка не будет.

— Сударь, — строго сказал Атос, — не будьте несправедливы и безумны в своем эгоизме или, если хотите, страдании. Если вы едете на войну с намерением быть убитым, вы ни в ком не нуждаетесь, чтобы выполнить это намерение, и мне незачем было рекомендовать вас герцогу де Бофору. Но, сделавшись приближенным главнокомандующего, приняв ответственный пост в рядах армии, вы больше не вправе располагать собой. Отныне вы не принадлежите себе; вы принадлежите этим бедным солдатам, которые, подобно вам, имеют душу и тело, которые будут тосковать по родной стороне и страдать от всех горестей и печалей, одолевающих род человеческий. Знайте, Рауль, что офицер — лицо не менее полезное, чем священник, и что в любви к своему ближнему он должен превосходить священника.

— Граф, я всегда знал об этом и поступал в соответствии с этим, я поступал бы так же и впредь… но…

— Вы забываете о том, что принадлежите стране, гордящейся своей военною славой. Если хотите умереть, умирайте, но не без славы и пользы для Франции. Ну, Рауль, не огорчайтесь моими словами; я люблю вас и хотел бы видеть вас совершенным во всех отношениях.

— Мне приятно слушать ваши упреки, — тихо ответил молодой человек, они врачуют меня и служат доказательством, что кто-то еще любит меня.

— А теперь едем, Рауль; погода так божественно хороша, небо так чисто, небо, которое мы будем видеть над своей головой, которое в Джиджелли будет еще чище, чем здесь, и которое будет вам напоминать в чужих краях обо мне, как оно напоминает мне здесь о боге.

Договорившись об этом основном пункте и обменявшись мнениями о сумасбродствах, творимых герцогом, отец и сын пришли к выводу, что экспедиция за море не послужит на пользу Франции, ибо затевается она достаточно непродуманно и без подобающей подготовки. И, определив политику этого рода словом «тщеславие», отец и сын отправились в путь, увлекаемые в большей мере своими желаниями, чем необходимостью, возлагаемой предначертаниями судьбы.

Заклание жертвы свершилось.

XII

СЕРЕБРЯНОЕ БЛЮДО
Путешествие было очень приятным. Атос и Рауль пересекли Францию, делая по пятнадцать лье в день, а порою и больше — это бывало тогда, когда горе Рауля особенно обострялось. Чтобы прибыть в Тулон, им понадобилось пятнадцать дней. Уже в Антибе они потеряли след д'Артаньяна.

Все говорило о том, что капитан мушкетеров по каким-то причинам пожелал ехать дальше инкогнито; по крайней мере, Атос, собирая сведения о д'Артаньяне, узнал, что всадник, которого он описывал, при выезде из Авиньона сменил верховых лошадей на карету и что окна в этой карете были тщательно занавешены.

Рауль был в отчаянии, что они не встретились с д'Артаньяном. Его нежному сердцу хотелось проститься с ним, оно жаждало утешений, исходящих от этого твердого, как сталь, человека.

Атос знал на основании давнего опыта, что д'Артаньян замыкается в себе и становится непроницаемым, когда занят чем-то серьезным, будь то его личное дело или королевская служба.

К тому же он опасался, что слишком настойчивыми расспросами о д'Артаньяне он, быть может, оскорбит своего друга или принесет ему вред.

Случилось, однако, что уже после того, как Рауль занялся вербовкой рекрутов и собиранием шаланд и плашкоутов для отправки в Тулон, один из рыбаков сказал графу, что его лодка была в починке, пострадав во время поездки, предпринятой им с одним дворянином, торопившимся поскорее уехать.

Атос, полагая, что этот человек лжет, дабы освободиться от тяжелой повинности и заработать побольше на рыбной ловле, когда его товарищи отправятся в назначенное им место, стал настаивать на подробностях.

Рыбак рассказал ему, что приблизительно неделю назад, поздней ночью, к нему пришел незнакомый ему человек, чтобы нанять его лодку для поездки на остров Сент-Онорат. Сговорились о плате. Этот дворянин приехал с большим ящиком вроде кареты, снятой с колес, который он хотел погрузить на лодку, несмотря на трудности всякого рода в связи с малыми размерами лодки и непомерной величиной груза. Рыбак решил отказаться от сговора и, так как дворянин был очень настойчив, пустил в ход угрозы, которые, однако, повели лишь к тому, что дворянин исполосовал его спину своей тростью. Осыпая его проклятиями, рыбак отправился за защитой к старшине рыбаков в Антибе, но дворянин достал из кармана бумагу, при виде которой старшина отвесил ему поклон до земли и велел рыбаку оказывать дворянину полное повиновение, выбранив рыбака за упрямство. После этого они отплыли вместе с грузом.

— Но все это нисколько не объясняет, при каких обстоятельствах ваша лодка разбилась.

— Сейчас расскажу и об этом. Я шел на Сент-Онорат, как было приказано дворянином, но вдруг он переменил решение, уверяя, что я не смогу пройти мимо аббатства с юга. Правда, против четырехугольной Башни Бенедиктинцев, на юг от нее, есть Отмель Монахов.

— Риф? — спросил Атос.

— Над поверхностью воды и под водой; это и впрямь опасный проход, но я проходил им добрую тысячу раз. Так вот, дворянин начал требовать, чтобы я высадил его на острове Сент-Маргерит.

— Что же дальше?

— Дальше, сударь? Моряк я, черт возьми, или сухопутная крыса? вскричал рыбак, выговаривая слова на провансальский лад. — Знаю ли я свое дело или не знаю? Я заупрямился и хотел настоять на своем. Тогда дворянин вцепился мне в горло и, не повышая голоса, заявил, что немедленно задушит меня. Мой помощник и я взялись за топоры. Нам полагалось еще рассчитаться с ним за оскорбление, которое он нанес нам минувшею ночью. Но дворянин с такой быстротой принялся размахивать шпагой, что мы не могли подступиться к нему. Я собирался метнуть свой топор ему в голову (ведь я был прав — не правда ли, сударь? Моряк на своем судне — хозяин, так же как горожанин у себя в доме), так вот, я собирался, чтоб защитить себя, разрубить моего дворянина на две половины, как вдруг, — хотите верьте, сударь, хотите не верьте, — как вдруг, не знаю, как это случилось, открывается этот ящик-карета, наружу выходит какое-то привидение в черном шлеме, с черной маской, что-то и впрямь ужасное, и грозит нам кулаком.

— Кто ж это был?

— Это был дьявол, сударь! Ибо дворянин, увидев его, радостно закричал: «Тысяча благодарностей, монсеньер!»

— Странно! — пробормотал граф, посмотрев на Рауля.

— Что же вы сделали? — спросил рыбака виконт.

— Вы и сами понимаете, сударь, что даже с двумя дворянами мы, двое простых людей, не могли бы справиться, а уж против дьявола — и говорить нечего! Мы с товарищем, не сговариваясь, одновременно прыгнули в море; мы были в семистах — восьмистах футах от берега.

— И тогда?

— Тогда, сударь, лодка пошла по ветру на юго-запад, и ее прибило к пескам Сент-Маргерит.

— О… а те путешественники?

— Ну, об этом не беспокойтесь. Вот вам еще одно доказательство, что один из них дьявол и что он покровительствовал своему спутнику: когда мы подплыли к лодке, вместо того чтобы увидеть двух мертвецов или калек — а лодка здорово ударилась о прибрежные камни, — мы не нашли в ней ничего, даже этой бесколесной кареты.

— Странно, странно! — повторил граф. — Ну а с тех пор что же вы делаете?

— Я пожаловался губернатору Сент-Маргерит, но он натянул мне нос и сказал, что, если я буду плести перед ним подобные небылицы, он оплатит мои убытки плетьми.

— Губернатор?

— Да, сударь. А между тем моя лодка совершенно разбита; ее нос остался на мысе Сент-Маргерит, и за ее починку плотник требует с меня сто двадцать ливров.

— Хорошо, — ответил Рауль, — вы освобождаетесь от службы. Идите.

— Поедем на Сент-Маргерит, хотите? — спросил Атос де Бражелона.

— Да, граф; здесь кое-что подлежит выяснению. Мне кажется, что едва ли этот человек был до конца правдивым в своем рассказе.

— Я тоже так думаю. Эта история о дворянине в маске и исчезнувшей бесследно карете производит на меня впечатление попытки скрыть насилие, учиненное, быть может, в открытом море этим негодяем над своим пассажиром в отместку за настойчивость, с какою тот добивался получения его лодки в свое распоряжение.

— И у меня зародилось такое же подозрение, и я думаю, что в карете были скорее ценности, чем человек.

— Мы это выясним. Этот дворянин, несомненно, походит на д'Артаньяна; я узнаю его образ действий. Увы! Мы уже больше не те молодые и непобедимые люди, какими были когда-то. Кто знает, не удалось ли топору или пике этого жалкого лодочника свершить то, чего не могли сделать в течение сорока лет ни искуснейшие в Европе шпаги, ни пули, ни ядра.

В тот же день они отправились на остров Сент-Маргерит на небольшом суденышке, который вызвали из Тулона.

Когда они подъезжали к берегам острова, им показалось, что перед ними обетованная земля. Остров был полон цветов и плодов; его возделываемую часть занимал губернаторский сад. Апельсиновые, гранатовые и фиговые деревья гнулись под тяжестью золотых и фиолетово-синих плодов. Вокруг сада, в невозделанной части острова, красные куропатки бегали в кустах можжевельника и терновника целыми стаями, и при каждом шаге Рауля или Атоса перепуганный насмерть кролик выскакивал из зарослей вереска и несся к своей норе.

Этот блаженный остров был необитаем. Плоский, имеющий лишь одну бухту, в которую входили все прибывавшие сюда лодки и барки, он служил для контрабандистов временным убежищем и складом. Они делились своими доходами с губернатором и взяли на себя обязательство не обворовывать сада и не истреблять дичи. Благодаря столь счастливому компромиссу губернатор довольствовался гарнизоном из восьми человек, охранявшим крепость, в которой ржавело двенадцать пушек. Таким образом, этот губернатор был скорее удачливым фермером, собиравшим в свои погреба виноград, фиги, масло и апельсины и раскладывавшим сушить лимоны и померанцы на солнце в крепостных казематах.

Над крепостью, опоясанной довольно глубоким рвом, который, в сущности, один только и охранял ее, возвышались, словно три головы, три невысокие башни, соединенные между собою поросшими мхом террасами.

Атос и Рауль некоторое время шли вдоль забора, окружавшего сад, в тщетной надежде встретить кого-нибудь, кто бы ввел их к губернатору. В конце концов они нашли вход, через который проникли в сад. Это был самый жаркий час дня. В это время все прячется в траве или под камнями. Небо расстилает повсюду огненную завесу, как бы затем, чтобы заглушить всякий шум, чтобы укутать в нее все сущее на земле. Куропатки спят в зарослях дрока, муха в тени листа, волна под куполом неба.

Все было объято мертвою тишиной. Вдруг на террасе между первой и второй башней Атос заметил солдата, который нес на голове нечто похожее на корзину с провизией. Этот человек через мгновение показался уже без корзины и исчез в топи сторожевой будки.

Атос понял, что он относил кому-то обед и, исполнив свою обязанность, возвратился к себе и сейчас сам примется за еду. Внезапно Атос услышал, что кто-то зовет ею; подняв голову, он увидел между решетками высокого окна что-то белое, словно то была машущая рука, затем что-то блестящее, словно то было оружие, на которое попали солнечные лучи.

Прежде чем он отдал себе отчет в, том, что видит, ослепительная полоса, мелькнувшая в воздухе и сопровождаемая свистом быстро падающего предмета, отвлекла его внимание от башни на землю.

Второй, на этот раз глухой звук раздался во рву, и Рауль, побежав на звук, поднял серебряное блюдо, откатившееся в сторону и слегка засыпанное сухим песком. Рука, швырнувшая блюдо, сделала знак обоим дворянам и тотчас же исчезла.

Рауль подошел к Атосу, и они оба принялись рассматривать запылившееся при падении блюдо. На нем кончиком ножа была выцарапана надпись, гласившая следующее:

«Я брат французского короля, сегодня узник, завтра умалишенный. Дворяне Франции и христиане, молитесь господу и душе и разуму потомка ваших властителей».

Атос выронил блюдо из рук. Рауль задумался, ломая голову над смыслом этих ужасных слов.

В этот момент с башни послышался крик. Рауль, быстрый как молния, наклонил голову и заставил отца сделать то же. В расщелине стены блеснул ствол мушкета. Белый дымок, словно развевающийся султан, выскочил из дула мушкета, и в камень на расстоянии шести дюймов от обоих дворян ударилась пуля. Показался второй мушкет, который стал медленно опускаться.

— Черт возьми, — воскликнул Атос, — здесь занимаются тем, что злодейски убивают людей, так, что ли? Спускайтесь, трусы!

— Спускайтесь! — крикнул вслед за ним разъяренный Рауль, показывая кулак.

Второй из тех, что были видны на стене, тот, который собирался стрелять, ответил на эти крики восклицанием, выражающим изумление, и так как его товарищ хотел вторично разрядить свой мушкет, он толкнул его, и тог выстрелил в воздух.

Атос и Рауль, увидев, что люди, стрелявшие в них, ушли со стены, подумали, что те направились к ним, и стали спокойно ждать их приближения.

Не прошло и пяти минут, как бой барабана созвал восьмерых солдат гарнизона, показавшихся с мушкетами в руках на той стороне рва. Во главе этих солдат стоял офицер, который стрелял в них первым, — его узнал виконт де Бражелон. Этот человек приказал солдатам зарядить ружья.

— Нас расстреляют! — вскричал Рауль. — За шпагу, по крайней мере, и на ту сторону рва! Каждый из нас убьет хотя бы по одному из этих бездельников, после того как они выстрелят и их мушкеты окажутся без пуль.

И, претворяя свои слова в действие, Рауль вместе с Атосом уже устремился вперед, как вдруг у них за спиной раздался хорошо знакомый им голос:

— Атос! Рауль!

— Д'Артаньян! — разом отозвались они.

— К ноге, черт вас возьми! — приказал солдатам капитан мушкетеров. Я был убежден в правоте своих слов!

Солдаты опустили мушкеты.

— Что это значит? — спросил Атос. — В нас стреляют без всякого предупреждения.

— Это я собирался убить вас, — отвечал д'Артаньян, — и если губернатор промазал, то я, дорогие друзья, будьте уверены, никогда не промахнулся бы. Какое счастье, что у меня привычка подолгу целиться! Мне показалось, что я узнаю вас! Ах, друзья мои, какое счастье!

И д'Артаньян вытер лоб, так как бежал сюда во всю мочь, и волнение его было непритворно.

— Как! — удивился граф. — Человек, стрелявший в нас, — губернатор этой крепости?

— Он самый.

— Но с какой стати он начал пальбу? В чем мы виноваты перед ним?

— Черт возьми! Вы подняли тот предмет, который вам швырнул узник.

— Да, верно.

— А на этом блюде… узник что-нибудь написал, так ведь?

— Да.

— Я так и думал… Ах, боже мой!

И д'Артаньян в смертельном беспокойстве схватил блюдо. Не успел он прочесть надпись, как лицо его стало белым как полотно.

— О, боже мой! — повторил он. — Молчание! К нам идет губернатор.

— Но что же в конце концов он сделает с нами? Разве это наша вина? спросил Рауль.

— Итак, это правда? — прошептал Атос. — Это правда?

— Молчание, говорю вам, молчание! Если решат, что вы грамотны, если заподозрят, что вы поняли надпись… Я вас очень люблю, дорогие друзья, я дал бы себя убить за вас… но…

— Но? — повторили Атос и Рауль.

— Быть может, я мог бы спасти вас от смерти, но от вечного заключения… никогда! Итак, молчание, молчание!

Губернатор уже переходил ров по деревянному мостику.

— В таком случае, — спросил Атос д'Артаньяна, — что же вас останавливает?

— Вы — испанцы, — тихо сказал капитан, — вы не слова не понимаете по-французски. Ну, я был прав, — обратился он к губернатору, — эти господа — испанские офицеры, с которыми я познакомился прошлый год в Ипре… Они не знают по-французски ни слова.

— А-а, — подозрительно произнес губернатор и, взяв блюдо, попытался разобрать слова.

Д'Артаньян отнял у него блюдо и затер надпись острием своей шпаги.

— Что вы делаете? — воскликнул губернатор. — Почему я не могу прочитать выцарапанных здесь слов?

— Это государственная тайна, — твердо сказал д'Артаньян, — и поскольку вам известен приказ короля, согласно которому проникшему в нее полагается смертная казнь, я, если желаете, дам вам прочесть, что здесь написано, но сразу же после этого велю расстрелять вас на месте.

Пока д'Артаньян полусерьезным-полушутливым тоном произносил это, Атос и Рауль хладнокровно молчали.

— Немыслимо, — протянул губернатор, — чтобы эти господа ничего не понимали, ни одного слова.

— Оставьте. Даже если б они понимали разговорную речь, они все равно не в ладу с грамотой. Они не могли бы прочитать того, что написано по-испански. Благородному испанцу — помните хорошенько об этом — полагается быть неграмотным.

Губернатору пришлось удовлетвориться такими объяснениями, но он был упрям и заметил д'Артаньяну:

— Пригласите этих господ посетить нашу крепость.

— Очень хорошо, я хотел предложить вам то же, — ответил д'Артаньян.

На самом деле мушкетеру хотелось совсем обратного, к он был бы рад, если б его друзья были уже за сто лье. Но ему нужно было продолжать начатую комедию, и он обратился по-испански к своим друзьям с приглашением, которое они вынуждены были принять. Все направились к крепости, и восемь солдат, потревоженных на короткое время этим неслыханным происшествием, вернулись к привычной праздности.

XIII

ПЛЕННИК И ТЮРЕМЩИКИ
Они вошли в замок, и, пока губернатор отдавал кое-какие распоряжения, относящиеся к приему гостей, Атос попросил д'Артаньяна:

— Объясните мне вкратце, пока мы одни, что тут у вас происходит.

— Совершенно простая вещь, — отвечал мушкетер. — Я привез сюда узника, видеть которого, по приказу короля, запрещается кому бы то ни было; вы приехали, он бросил вам какой-то предмет через решетку своего окна; в это время я обедал у губернатора и, заметив, что из окна летит этот предмет, заметил также, как Рауль поднял его. Мне но требуется много времени, чтобы постигнуть суть дела. Я решил, что вы заговорщики и что вы таким образом общаетесь с моим узником. И вот…

— И вот вы приказали, чтобы нас застрелили.

— Признаюсь… приказал; но если я и был первым, схватившимся за мушкет, то, к счастью, был последним, кто взял вас на мушку.

— Если б вы убили меня, д'Артаньян, на мою долю выпало бы счастье умереть за королевскую династию Франции. И это большая честь — умереть от вашей руки — руки самого благородного и верного защитника этой династии.

— Что вы толкуете тут, Атос, о королевской династии? — не очень уверенным тоном сказал д'Артаньян. — Неужели вы, граф, человек благоразумный и обладающий огромным жизненным опытом, верите глупостям, написанным сумасшедшим?

— Верю.

— С тем большим основанием, дорогой шевалье, — добавил Рауль, — что у вас есть приказ убивать всякого, кто в них поверит.

— Потому что всякая басня этого рода, если она уж очень бессмысленна, — отвечал мушкетер, — почти наверняка становится в конце концов общераспространенной.

— Нет, д'Артаньян, — совсем тихо проговорил Атос, — нет, потому что король не хочет, чтобы тайна его семьи просочилась в народ и покрыла позором палачей сына Людовика Тринадцатого.

— Ну что вы, что вы, не произносите этих ребяческих слов, Атос, или я больше не буду считать вас рассудительным человеком. Объясните-ка мне, каким образом сын Людовика Тринадцатого мог бы оказаться на острове Сент-Маргерит?

— Добавьте: сын, которого вы привезли сюда в маски на утлой рыбачьей лодке. Разве не так?

Д'Артаньян осекся, — В рыбачьей лодке? Откуда вы знаете? — спросил он, мгновение помолчав.

— Эта лодка доставила вас на Сент-Маргерит с каретой, снятой с колес, и в этой карете находился ваш узник, к которому вы обращались, именуя его монсеньером. О, я акаю!

Д'Артаньян покусывал ус.

— Даже если правда, что я привез сюда узника в маске, ничто не доказывает, что этот узник-принц, принц французского королевского дома.

— Спросите об этом у Арамиса, — холодно ответил Атос.

— У Арамиса? — воскликнул повергнутый в изумление мушкетер. — Вы видели Арамиса?

— Да, после его неудачной попытки в Во; я видел бегущего, преследуемого, погибшего Арамиса, и Арамис сказал мне достаточно, чтобы я верил жалобам, которые начертал на серебряном блюде этот несчастный.

Д'Артаньян удрученно опустил голову.

— Вот как господь потешается над всем тем, что люди зовут своей мудростью! Хороша тайна, обрывками которой владеет добрая дюжина лиц…

Будь проклят случай, столкнувший вас в этом деле со мной, потому что теперь…

— Разве ваша тайна, — сказал Атос со своей сдержанной мягкостью, разве ваша тайна перестала быть тайной оттого, что я знаю ее? Разве не скрывал я всю свою жизнь столь же серьезных тайн? Вспомните хорошенько, друг мой.

— Никогда вы не скрывали в себе более пагубной тайны, — продолжал с грустью капитан мушкетеров. — У меня роковое предчувствие, что все, кто прикоснется к ней, умрут, и умрут плохо.

— Да свершится воля господня! Но вот ваш губернатор.

Д'Артаньян и его друзья снова принялись за свою комедию.

Губернатор, суровый и подозрительный человек, проявлял по отношению к д'Артаньяну учтивость, граничившую с подобострастием. Что же касается путешественников, то он удовольствовался лишь тем, что угостил их отменным обедом, во время которого не сводил с них своего пытливого взгляда.

Атос и Рауль заметили, что он старался смутить их внезапной атакой и поймать врасплох. Но тот и другой неизменно держались настороже. То, что сказал о них д'Артаньян, могло казаться правдоподобным, даже если бы губернатор и не считав это правде».

Когда встали из-за стола, Атос по-испански спросил д'Артаньяна:

— Как зовут губернатора? У него отталкивающее лицо.

— Де Сен-Мар, — отвечал капитан.

— Он и будет тюремщиком юного принца?

— Откуда мне знать об этом? Быть может, и я пробуду на Сент-Маргерит до конца моих дней.

— Что вы? С чего вы взяли?

— Друг мой, я нахожусь в положении человека, который среди пустыни нашел сокровище. Он хочет унести его — и не может; хочет оставить на месте — и не решается. Король не вернет меня, опасаясь, что никто не будет сторожить узника столь же усердно, как я, но вместе с тем он жалеет, что я так далеко, понимая, что никто не будет служить ему так же, как я.

Впрочем, на все божья воля.

— Спросите у этих господ, — перебил Сен-Мар, — зачем они приехали на Сент-Маргерит?

— Они приехали, зная, что на Сент-Онорат есть бенедиктинский монастырь, осмотреть который было бы весьма любопытно, а на Сент-Маргерит превосходнейшая охота.

— Она к их услугам, равно как и к вашим, — ответил Сен-Мар.

Д'Артаньян поблагодарил губернатора.

— Когда они уезжают?

— Завтра.

Сен-Мар отправился проверить посты, оставив д'Артаньяна в обществе мнимых испанцев.

— Вот, — заговорил мушкетер, — жизнь и сожитель, которые мне очень не по душе. Этот человек находится у меня в подчинении, а он, черт возьми, стесняет меня!.. Знаете что, давайте поохотимся немного на кроликов.

Прогулка прекрасная и вовсе не утомительная. В длину остров — всего-навсего полтора лье, в ширину — пол-лье, настоящий парк. Давай-ка развлекаться.

— Пойдемте, куда хотите, д'Артаньян, но не для того, чтобы предаваться забаве, а чтобы свободно поговорить, д'Артаньян подал знак солдату, который сразу же его понял и, принеся дворянам охотничьи ружья, вернулся в замок.

— А теперь, — начал мушкетер, — ответьте-ка на вопрос, который задал мне этот мрачный Сен-Мар: чего ради приехали вы на забытые острова?

— Чтобы проститься с вами.

— Проститься? Как? Рауль уезжает?

— Да.

— Держу пари, что с герцогом де Бофором!

— Да, с герцогом де Бофором. О, вы, как всегда, угадали, дорогой друг.

— Привычка.

Еще в начале этого разговора Рауль с тяжелою головой и стесненным сердцем присел на поросший мхом камень, положив свой мушкет на колени.

Он смотрел на море, смотрел на небо и слушал голос своей души. Он не стал догонять охотников. Д'Артаньян заметил его отсутствие и спросил:

— Он все еще страдает от раны?

— Да, но он ранен насмерть, — вздохнул Атос.

— О, вы преувеличиваете, друг мой. Рауль — человек отличной закалки.

У всех благородных сердец есть еще одна оболочка, предохраняющая их, словно броня. Если первая кровоточит, вторая задерживает кровотечение.

— Нет, — ответил Атос, — Рауль умрет с горя.

— Черт возьми! — мрачно проговорил д'Артаньян.

После минутного молчания он спросил:

— Почему же вы его отпускаете?

— Потому, что он хочет этого.

— А почему вы сами не едете с ним?

— Потому, что не хочу быть свидетелем его смерти.

Д'Артаньян пристально посмотрел на друга.

— Вы знаете, — продолжал граф, опираясь на руку д'Артаньяна, — вы знаете, что всю мою жизнь я боялся очень немногого. А теперь меня преследует страх, непрестанный, терзающий, неодолимый. Я боюсь, что придет день, когда я буду держать в объятиях труп моего сына.

— Полноте! — сказал д'Артаньян.

— Он умрет, я в этом твердо уверен, я это знаю, и я не хочу присутствовать при его смерти.

— Послушайте, Атос, вы находитесь с глазу на глаз с человеком, про которого вы говорили, что он самый храбрый из всех, кого вы когда-либо знали, с преданным вам д'Артаньяном, не имеющим себе равных, как вы некогда называли его, и, скрестив на груди руки, вы говорите ему, что страшитесь смерти вашего сына, и это вы, повидавший на своем веку все, что только можно увидеть на свете! Ну что ж, допустим; но откуда, Атос, у вас этот страх? Человек, пока он пребывает на этой бренной земле, должен быть ко всему готовым, должен бестрепетно идти навстречу всему.

— Выслушайте меня, друг мой. Прожив столько лет на этой бренной земле, о которой вы говорите, я сохранил только два сильных чувства. Одно из них связано с моей земной жизнью — это чувство к моим друзьям, чувство отцовского долга; второе имеет отношение к моей жизни в вечности — это любовь к богу и чувство благоговения перед ним. И теперь я ощущаю всем своим существом, что, если господь допустит, чтобы мой друг или сын испустил в моем присутствии дух… Нет, д'Артаньян, я не в силах даже произнести что-либо подобное…

— Говорите, говорите же.

— Я вынесу все что угодно, кроме смерти тех, кого я люблю. Только против этого нет лекарства. Кто умирает — выигрывает, кто видит, как умирает близкий, — теряет. Знать, что никогда, никогда не увижу я больше на этой земле того, кого всегда встречал с радостью; знать, что нигде больше нет д'Артаньяна, нет Рауля! О!.. Я стар и утратил былое мужество; я молю бога пощадить мою слабость; но если он поразит меня в самое сердце, я прокляну его. Дворянину-христианину никак не подобает проклинать своего бога, достаточно и того, что я проклял моего короля.

— Гм… — пробормотал д'Артаньян, смущенный этой неистовой бурей страдания.

— Д'Артаньян, друг мой, вы любите Рауля; так взгляните же на него: посмотрите на эту грусть, ни на мгновение не покидающую его. Знаете ли вы что-нибудь более страшное, чем неотлучно наблюдать агонию этого бедного сердца?

— Позвольте мне поговорить с ним, Атос. Кто знает?

— Попробуйте, но я убежден, что вы ничего не достигнете.

— Я не стану докучать ему утешениями, я предложу ему помощь.

— Конечно. Разве это первый случай женской неверности? Я направляюсь к нему.

Атос покачал головой и дальше пошел один. Д'Артаньян вернулся через кустарник и, подойдя к Раулю, протянул ему руку.

— Вам надо поговорить со мной? — спросил он Рауля.

— Я хочу попросить вас об услуге.

— Просите.

— Вы когда-нибудь вернетесь во Францию?

— По крайней мере, надеюсь.

— Нужно ли мне написать мадемуазель Лавальер?

— Нет, не надо.

— Но мне столько хотелось сказать ей!

— Поезжайте и говорите с ней!

— Никогда!

— Почему же вы думаете, что ваше письмо будет обладать силой, которой не имеют ваши слова?

— Вы правы.

— Она полна любви к королю, — резко сказал д'Артаньян, — и она честная девушка.

Рауль вздрогнул.

— А вас, вас, который покинут ею, она любит, быть может, еще больше, чем короля, но иначе.

— Д'Артаньян, вы уверены в ее любви к королю?

— Она обожает его. Ее сердце недоступно никакому другому чувству. Но если б вы продолжали жить близ нее, вы были бы ее лучшим другом.

— Ах! — со страстным порывом вздохнул Рауль, готовый проникнуться скорбной надеждой.

— Вы этого жаждете?

— Это было бы трусостью.

— Вот глупое слово, способное внушить мне презрение к вашему разуму, мой милый Рауль. Никогда не бывает проявлением трусости подчинение силе, стоящей над вами! Если ваше сердце подсказывает вам: «Иди туда или умри», — идите, Рауль. Была ли она трусливою или смелою, когда, любя вас, предпочла вам короля, потому что ее сердце властно велело ей оказать ему предпочтение? Нет, она была самой смелой женщиной на свете. Поступите ж и вы, как она, и подчинитесь себе самому. Знаете ли, Рауль, я убежден, что, увидев ее вблизи глазами ревнивца, вы забудете о вашей любви.

— Вы меня убедили, дорогой д'Артаньян.

— Ехать, чтобы увидеть ее?

— Нет, ехать, чтобы никогда ее больше не видеть. Я хочу вечно любить ее.

— По правде говоря, вот вывод, которого я совсем не ожидал.

— Слушайте, друг мой, вы отправитесь к ней и отдадите ей это письмо, которое объяснит и ей и вам происходящее в моем сердце. Прочтите письмо, я написал его минувшей ночью. Что-то подсказывало моей душе, что сегодня мы с вами встретимся.

И он протянул письмо д'Артаньяну, который прочел в нем следующее:

«Сударыня, вы нисколько не виноваты в том, что меня не любите. Вы виноваты лишь в том, что позволили мне поверить в вашу любовь. Это заблуждение будет стоить мне жизни. Я прощаю вам вашу вину, но не прощаю себе своего заблуждения. Говорят, что счастливые влюбленные глухи к стенаниям тех, кто был ими любим, а затем отвергнут. Но с вами это едва ли возможно, потому что вы не любили меня, а если и испытывали ко мне какое-то чувство, то оно сопровождалось сомнениями и душевной тревогой. Я уверен, что, если бы я стремился превратить эту дружбу в любовь, вы уступили бы из боязни убить меня или нанести ущерб уважению, которое я к вам питал.

Мне будет сладостно умирать, зная, что вы свободны и счастливы.

Но вы полюбите меня настоящей любовью, когда вам нечего будет больше бояться моего взгляда или упрека. Вы будете любить меня, потому что, как бы упоительна для вас ни была ваша нынешняя любовь, бог создал меня ни в чем не ниже того, кого вы избрали, а моя преданность, моя жертва, мой скорбный конец поставят меня в ваших глазах выше его. Я упустил по наивной доверчивости моего сердца сокровище, которым владел. Многиеговорят, что вы меня любили достаточно, чтобы полюбить безраздельно. Эта мысль уничтожает во мне всякую горечь обиды и побуждает считать своим врагом лишь себя самого.

Вы примете от меня это последнее прости и благословите меня за то, что я скрылся в том недосягаемом убежище, где гаснет всякая ненависть и пребывает только любовь.

Прощайте, сударыня. Если б нужно было всей моей кровью купить ваше счастье, я отдал бы всю свою кровь.

Ведь приношу же я ее в жертву своему страданию!»

Рауль, виконт де Бражелон

— Письмо написано хорошо, — сказал капитан, — но одно мне все же не нравится в нем.

— Что же, скажите! — воскликнул Рауль.

— То, что оно говорит обо всем, кроме того, что изливается, словно смертельный яд, из ваших глаз, из вашего сердца: кроме безумной любви, все еще сжигающей вас.

Рауль побледнел и замолк.

— Почему бы вам не написать просто:

«Сударыня!

Вместо того чтоб послать вам свое проклятие, я люблю вас и умираю».

— Это правда, — ответил Рауль с мрачной радостью.

И, разорвав письмо, которое он успел взять из рук д'Артаньяна, он написал на листке из записной книжки следующее:

«Чтобы иметь счастье сказать вам еще раз, что я вас люблю, я малодушно пишу вам об этом, и, чтобы наказать себя за свое малодушие, я умираю».

И, подписав, он спросил д'Артаньяна:

— Вы отдадите ей этот листок, капитан, не так ли?

— Когда?

— В тот день, — произнес Бражелон, указывая на последнее перед подписью слово, — когда вы поставите дату под этими строчками.

И он стремительно побежал к Атосу, который медленными шагами шел по направлению к ним.

Когда они возвращались назад, поднялись волны, и с яростной быстротой, свойственной Средиземному морю, легкое волнение превратилось в настоящую бурю. Какой-то темный предмет неопределенной формы, замеченный ими на берегу, остановил на себе их внимание.

— Что это — лодка? — спросил Атос.

— Нет, не думаю, — ответил д'Артаньян.

— Простите, — перебил Рауль, — но это все-таки лодка, спешащая в гавань.

— Там, в бухте, действительно видна лодка, которая хорошо делает, ища здесь убежище, но то, на что указывает Атос, вон на песке… разбитое…

— Да, да, вижу.

— Это карета, которую я выбросил в море, когда пристал к суше со своим узником.

— Позвольте дать вам совет, д'Артаньян, — сказал Атос, — сожгите эту карету, чтобы от нее не осталось и следа. Иначе антибские рыбаки, решившие, что им довелось иметь дело с дьяволом, попытаются доказать, что ваш узник был всего-навсего человеком.

— Хвалю ваш совет, Атос, и сегодня же ночью прикажу привести его в исполнение или, вернее, сам займусь этим делом. Но давайте войдем под крышу, начинается дождь, и сверкают уж очень страшные молнии.

Когда они проходили по валу, желая укрыться в галерее, от которой у д'Артаньяна был ключ, они увидели Сен-Мара, направляющегося в камеру узника. По знаку д'Артаньяна они спрятались за поворотом, который делала лестница.

— Что это? — спросил Атос.

— Сейчас увидите. Смотрите. Узник возвращается из часовни.

И при свете багровой молнии, в фиолетовом сумраке грозового неба, они увидели медленно шедшего в шести шагах позади губернатора человека, одетого во все черное, голова которого была скрыта шлемом, а лицо — забралом из вороненой стали. Небесный огонь бросал рыжие отблески на полированную поверхность забрала, и эти отблески, причудливо вспыхивая, казались гневными взглядами, которые метал этот несчастный вместо того, чтобы разражаться проклятиями. Посреди галереи узник на минуту остановился; он созерцал далеко открывающийся горизонт, вдыхал аромат бури и жадно пил теплый дождь. Вдруг из его груди вырвался вздох, напоминающий скорее рыдание.

— Идите, сударь, — приказал Сен-Мар, так как его стало уже беспокоить, что узник слишком долго смотрит за пределы крепостных стен, — идите же, сударь!

— Называйте его монсеньер! — крикнул Сен-Мару из своего угла граф де Ла Фер таким страшным и торжественным голосом, что губернатор вздрогнул.

Атос, как всегда, требовал уважения к поверженному величию.

Узник обернулся.

— Кто это сказал? — спросил Сен-Мар.

— Я, — проговорил д'Артаньян, появляясь перед губернатором. — Вы хорошо знаете, что на этот счет есть приказ.

— Не зовите меня ни сударем, ни монсеньером, — произнес узник голосом, проникшим в самое сердце Рауля, — зовите меня проклятым.

И он прошел мимо. За ним заскрипела железная дверь.

— Вот где несчастный человек, — глухо прошептал мушкетер, показывая Раулю камеру принца.

XIV

ОБЕЩАНИЯ
Едва д'Артаньян вошел со своими друзьями в комнату, которую занимал, как один из гарнизонных солдат явился к нему с извещением, что губернатор хотел бы встретиться с ним. Лодка, которую Рауль видел в море и которая торопилась укрыться в бухте, прибыла на Сент-Маргерит с депешей для мушкетера.

Вскрыв письмо, д'Артаньян узнал руку Людовика.

«Я полагаю, — писал король, — что вы уже выполнили мои приказания, господин д'Артаньян; поэтому немедленно возвращайтесь в Париж; вы найдете меня в моем Лувре».

— Вот и кончена моя ссылка! — радостно вскричал мушкетер. — Слава богу, я перестаю быть тюремщиком.

И он дал Атосу прочесть это письмо.

— Значит, вы покидаете нас? — с грустью спросил Атос.

— Чтобы быть неразлучно с вами, дорогой друг. Ведь Рауль — человек взрослый и отлично может отправиться с герцогом де Бофором; и он предпочтет, чтоб его отец возвращался в обществе д'Артаньяна, чем ехал бы в одиночестве двести лье до Ла Фера. Не так ли, Рауль?

— Конечно, — невнятно проговорил Рауль с выражением нежного сожаления.

— Нет, друг мой, — перебил Атос, — я покину Рауля только в тот день, когда его корабль исчезнет на горизонте. Пока он во Франции, я не оставлю его.

— Как хотите, мой дорогой; но мы, по крайней мере, вместе уедем с Сент-Маргерит; воспользуйтесь моей шлюпкой, она довезет и вас и меня до Антиба.

— С величайшей готовностью. Мне хочется как можно скорее оказаться подальше от этой крепости и того зрелища, которое только что так опечалило нас.

Итак, трое друзей, простившись с губернатором, покинули маленький остров и в последних вспышках удаляющейся грозы в последний раз взглянули на белевшие стены крепости.

Д'Артаньян расстался со своими друзьями в эту же ночь; он успел увидеть на берегу Сент-Маргерит яркое пламя: то горела подожженная в соответствии с его указаниями по распоряжению Сен-Мара карета.

Обнявшись на прощанье с Атосом, перед тем как садиться в седло, д'Артаньян сказал:

— Друзья мои, вы очень похожи на двух солдат, каждый из которых бросил свой пост. Что-то подсказывает мне, что Раулю в его служебных делах понадобится ваша поддержка, Атос. Хотите, я попрошу короля, чтобы и меня отправили в Африку с сотней молодцов-мушкетеров? Его величество не откажет мне, и я возьму вас с собой.

— Господин д'Артаньян, — ответил Рауль, с жаром пожимая руку, протянутую ему капитаном, — благодарю вас за предложение, превосходящее самые смелые упования графа, а также мои. Мне требуется занять свои мысли и физически уставать, так как я молод; графу же нужен полнейший покой. Вы — его лучший друг: поручаю его вашему попечению. Берегите его, и наши души в ваших руках.

— Надо трогаться в путь: вот и коню моему больше не терпится, — заметил д'Артаньян, у которого быстрая смена мыслей и тем в разговоре всегда была признаком живейших душевных переживаний. — Скажите, граф, сколько дней проведет тут Рауль?

— Не больше, чем три.

— А сколько дней вы собираетесь затратить на возвращение?

— О, точно не знаю, — ответил Атос. — Я не хочу слишком поспешно отрываться от моего дорогого Рауля. Время и без того с достаточной быстротой отнимет его у меня, к я не хочу, чтобы тому же способствовало пространство. Спешить я не стану.

— Вы не правы, друг мой. Медленная езда нагоняет тоску, и к тому же человеку вашего возраста отнюдь не подходит жить в придорожных трактирах.

— Я прибыл сюда на почтовых лошадях, но теперь хочу купить двух хороших лошадок. Чтобы привести их домой в свежем виде, нельзя гнать их больше семи-восьми лье за сутки.

— Где Гримо?

— Он приехал вчера рано утром, и я разрешил ему отоспаться как следует.

— Ну что же, возвращаться к этому больше нечего, — вырвалось у д'Артаньяна. — До свидания, Атос, и если вы поторопитесь, я буду иметь удовольствие вскоре снова заключить вас в объятия.

Сказав это, он занес ногу в стремя, которое держал ему Рауль.

— Прощайте, — сказал юноша, целуя его.

— Прощайте, — проговорил д'Артаньян, усаживаясь в седле. Конь рванул с места и унес мушкетера.

Эта сцена происходила в предместье Антиба, перед домом, в котором остановился Атос и куда д'Артаньян велел привести после ужина свою лошадь.

Отсюда начиналась дорога, белая и расплывчатая в ночном тумане. Конь полною грудью вдыхал терпкий, солоноватый воздух, приносимый с солончаковых топей, обильных в этих местах.

Д'Артаньян пустил коня рысью. Атос и Рауль печально и медленно направились к своему дому. Вдруг они услышали приближающийся топот конских копыт. Они решили сначала, что это один из тех обманчивых звуков, которые вводят в заблуждение человеческий слух при каждом повороте дороги.

Но это и в самом деле был д'Артаньян, галопом возвращавшийся к ним.

Они вскрикнули от радости и изумления, а капитан, соскочив на землю с юношеской прытью, подбежал к только что покинутым им друзьям и обнял сразу обоих, прижав к своему сердцу и того и другого. Он долго держал их молча в объятиях, и ни один вздох не вырвался из его груди. Затем, с той же внезапностью, с какой он вернулся, он уехал, пришпорив свою горячую лошадь.

— Увы… — совсем тихо проговорил граф, — увы!

«Дурное предзнаменование! — думая со своей стороны д'Артаньян, нагоняя потерянное время — Я не мог улыбнуться им. Плохая примета!»

На следующее утро Гримо был уже на ногах. Поручения герцога де Бофора выполнялись успешно. Флотилия, собранная стараниями Рауля для отправки в Тулон, вышла по назначению. За ней в почти невидимых над водой лодочках следовали жены и друзья рыбаков и контрабандистов, мобилизованных для обслуживания флота.

Короткое время, которое отцу и сыну оставалось провести вместе, летело с удвоенной быстротой, как ускоряет свое движение все, стремящееся низвергнуться в бездну вечности.

Атос и Рауль вернулись в Тулон, который был весь наполнен громыханьем повозок, бряцаньем оружия и ржаньем коней. Гремели трубы и барабаны.

Улицы были запружены солдатами, слугами и торговцами.

Герцог де Бофор находился одновременно повсюду, торопя посадку войск на суда и погрузку со рвением и заботливостью хорошего военачальника. Он был ласков и обходителен даже с самыми скромными из своих подчиненных и нещадно бранил даже самых важных из них.

Артиллерия, продовольствие и другие припасы — во все это он входил лично и лично осматривал; он проверил снаряжение каждого отплывающего солдата, удостоверился в хорошем состоянии каждой отправляемой лошади.

Чувствовалось, что этот легкомысленный, хвастливый и эгоистичный в своем дворце вельможа становится настоящим солдатом, требовательным военачальником перед лицом ответственности, которую он взял на себя.

Впрочем, необходимо признать, что, как бы старательно ни проводилась подготовка к отплытию, в ней тем не менее ощущалась спешка и беззаботность и то отсутствие какой бы то ни было предусмотрительности, которое делает французского солдата первым солдатом в мире, ибо какой же другой солдат должен в такой же мере рассчитывать исключительно на себя, на свои физические и душевные силы.

Адмирал был доволен или, по крайней мере, казался довольным; похвалив Рауля, он отдал последние распоряжения, касающиеся выхода в море. Он приказал сниматься с якоря на заре следующего дня.

Накануне он пригласил графа с Раулем к обеду. Они, однако, отказались от этого приглашения под предлогом неотложных служебных дел. Отправившись к себе я гостиницу, расположенную в тени деревьев на большой площади, они, не засиживаясь за столом, торопливо проглотили обед, и Атос повел сына на скалы, господствовавшие над городом. Это были высокие каменные громады, с которых открывался бескрайний вид на море с такой далекой линией горизонта, что казалось, будто она находится на одной высоте со скалами.

Ночь, как всегда в этих счастливых краях, была исключительно хороша.

Луна, поднявшись из-за зубцов скал, заливала серебряным светом голубой ковер моря. На рейде, занимая положенное им по диспозиции место, маневрировали в полном безмолвии корабли.

Море, насыщенное фосфором, расступалось перед баржами, перевозившими снаряжение и припасы; малейшее покачивание кормы зажигало пучину белесоватым пламенем, и всякий взмах веслом рассыпал мириадами капель горящие алмазы.

Время от времени доносились голоса моряков, радостно встречавших щедроты своего адмирала или напевавших свои бесхитростные тягучие песни.

Это зрелище я эти Гармоничные звуки заставляли сердце то сжиматься, как это бывает, когда оно полно страха, то раскрываться и расширяться, как это бывает, когда его заполняют надежды. От всей этой жизни веяло дыханием смерти.

Атос и Рауль уселись на высоком скалистом мысу, заросшем мхом и вереском. Над их головами взад и вперед сновали большие летучие мыши, которых вовлекала в этот бешеный хоровод их неутомимая охота. Ноги Рауля свешивались над краем утеса, в той пустоте, от которой кружится голова и спирает дыхание и которая манит в небытие.

Когда полная луна поднялась на небе, лаская своим сиянием соседние пики в горах, когда зеркало вод осветилось во всю свою ширь, когда маленькие красные огоньки, пронзив черную массу кораблей, замелькали здесь и там в ночном сумраке, Атос, собравшись с мыслями, вооружившись всем своим мужеством, сказал, обращаясь к Раулю:

— Бог создал все, что мы видим, Рауль; он также создал и нас. Мы ничтожные атомы, брошенные им в просторы великой вселенной. Мы блестим, как эти огни и звезды, мы вздыхаем, как волны, мы страдаем, как эти огромные корабли, которые изнашиваются, разрезая волны и повинуясь ветру, несущему их к намеченной цели, так же как дыхание бога несет нас в вожделенную тихую гавань. Все любит жизнь, Рауль, и в живом мире все и в самом деле прекрасно.

— У нас перед глазами действительно прекрасное зрелище, — отвечал юноша.

— Как д'Артаньян добр, — тотчас же перебил Рауля Атос, — и какое счастье опираться всю свою жизнь на такого друга! Вот чего вам не хватало, Рауль.

— Друга? Это у меня не было друга? — воскликнул молодой человек.

— Господин де Гиш — славный товарищ, — холодно продолжал граф, — но мне кажется, что в ваше время, Рауль, люди занимаются своими личными делами и удовольствиями значительно больше, нежели в мои времена. Вы стремились к уединенной жизни, и это — счастье, но вы растратили в ней вашу силу. Мы же, четверо неразлучных, не знавшие, быть может, той утонченности, которая доставляет вам радость, мы обладали большей способностью к сопротивлению, когда нам грозила опасность.

— Я прерываю вас, граф, совсем не затем, чтобы сказать, что у меня был друг, и этот друг — де Гиш. Конечно, он добр и благороден, и он любит меня. Но я жил под покровительством другой дружбы, столь же прочной, как та, о которой вы говорите, и это — дружба с вами, отец.

— Я не был для вас другом, Рауль, потому что я показал вам лишь одну сторону жизни; я был печален и строг; увы! Не желая того, я срезал живительные ростки, выраставшие непрестанно на стволе вашей юности. Короче говоря, я раскаиваюсь, что не сделал из вас очень живого, очень светского, очень шумного человека.

— Я знаю, почему вы так говорите, граф. Нет, вы не правы, это не вы сделали меня тем, что я представляю собой, но любовь, охватившая меня в таком возрасте, когда у детей бывают только симпатии; это прирожденное постоянство моей натуры, постоянство, которое у других бывает только привычкой. Я считал, что всегда буду таким, каким был! Я считал, что бог направил меня по торной, прямой дороге, по краям которой я найду лишь плоды да цветы. Меня постоянно оберегали ваша бдительность, ваша сила, и я думал, что это я бдителен и силен. Я не был подготовлен к препятствиям, я упал, и это падение отняло у меня мужество на всю жизнь. Я разбился, и это точное определение того, что случилось со мной» О нет, граф, вы были счастьем моего — прошлого, вы будете надеждой моего будущего.

Нет, мне не в чем упрекнуть ту жизнь, которую вы для меня создали; я благословляю вас и люблю со всем жаром моей души.

— Милый Рауль, ваши слова приносят мне облегчение. Они показывают, что, по крайней мере, в ближайшем будущем вы будете в своих действиях немного считаться со мной.

— Я буду считаться лишь с вами и больше ни с кем.

— Рауль, я никогда не делал этого прежде для вас, но я это сделаю. Я стану вашим верным другом, я буду отныне не только вашим отцом. Мы заживем с вами открытым домом, вместо того чтобы жить отшельниками, и это случится, когда вы вернетесь. Ведь это произойдет очень скоро, не так ли?

— Конечно, граф, подобная экспедиция не может быть продолжительной.

— Значит, скоро, Рауль, скоро, вместо того чтобы скромна жить на доходы, я вручу вам капитал, продав мои земли. Его хватит, чтобы жить светской жизнью до моей смерти, и я надеюсь, что до этого времени вы утешите меня тем, что не дадите угаснуть нашему роду.

— Я сделаю все, что вы прикажете, — произнес с чувством Рауль.

— Не подобает, Рауль, чтобы ваша адъютантская служба увлекала вас в слишком опасные предприятия. Вы уже доказали свою храбрость в сражениях, вас видели под огнем неприятеля. Помните, что война с арабами — это война ловушек, засад и убийств из-за утла. Попасть в западню — не слишком большая слава. Больше того, бывает и так, что те, кто попался в нее, не вызывают ничьей жалости. А те, о ком не жалеют, те пали напрасно. Вы понимаете мою мысль, Рауль? Сохрани боже, чтобы я уговаривал вас уклоняться от встречи с врагом!

— Я благоразумен по своему складу характера, и мне к тому же очень везет, — ответил Рауль с улыбкою, заставившей похолодеть сердце опечаленного отца, — ведь я, — поторопился добавить молодой человек, — побывал в двадцати сражениях и отделался лишь одной царапиной.

— Затем, — продолжал Атос, — следует опасаться климата. Смерть от лихорадки — ужасный конец. Людовик Святой молил бога наслать на него лучше стрелу или чуму, но только не лихорадку.

— О граф, при трезвом образе жизни в умеренных физических упражнениях…

— Я узнал от герцога де Бофора, что свои донесения он будет отсылать во Францию раз в две недели. Вероятно, вам, как его адъютанту, будет поручена их отправка. Вы, конечно, меня не забудете, правда?

— Нет, граф, не забуду, — ответил Рауль сдавленным голосом.

— Наконец, Рауль, вы, как и я, — христианин, и мы должны рассчитывать на особое покровительство бога и ангелов-хранителей, опекающих нас. Обещайте, что если с вами случится несчастье, то вы прежде всего вспомните обо мне. И позовете меня.

— О, конечно, сразу же!

— Вы видите меня когда-нибудь в ваших снах, Рауль?

— Каждую ночь, граф. В моем раннем детстве я видел вас спокойным и ласковым, и вы клали руку на мою голову, и вот почему я спал так безмятежно… когда-то.

— Мы слишком любим друг друга, чтобы теперь, когда мы расстаемся, наши души не сопровождали одна другую и моя не была бы с вами, а ваша — со мной. Когда вы будете печальны, Рауль, я предчувствую, и мое сердце погрузится в печаль, а когда вы улыбнетесь, думая обо мне, знайте, что вы посылаете мне из заморских краев луч вашей радости.

— Я не обещаю вам быть всегда радостным, но будьте уверены, что я не проведу ни одного часа, чтобы не вспомнить о вас, ни одного часа, клянусь вам, пока буду жив.

Атос не мог больше сдерживаться. Он обеими руками обхватил шею сына и изо всех сил обнял его.

Лунный свет уступил место предрассветному сумраку, и на горизонте, возвещая приближение дня, показалась золотая полоска.

Атос накинул на плечи Рауля свой плащ и повел его к походившему на большой муравейник городу, в котором уже сновали носильщики с ношею на плечах.

На краю плоскогорья, которое только что покинули Атос и Рауль, они увидели темную тень, которая то приближалась к ним, то, наоборот, удалялась от них, словно боясь, что ее могут заметить. Это был верный Гримо, который, обеспокоившись, пошел но следу своих господ и поджидал их возвращения.

— Ах, добрый Гримо, — воскликнул Рауль, — зачем ты сюда пожаловал? Ты пришел сказать, что пора ехать, не так ли?

— Один? — произнес Гримо, указывая на Рауля Атосу с таким откровенным упреком, что было видно, до какой степени старик был взволнован.

— Да, ты прав! — согласился граф. — Нет, Рауль не уедет один, нет, он не будет один на чужбине, без друга, который смог бы утешить его и который напоминал бы ему обо всем, что он когда-то любил.

— Я? — спросил Гримо.

— Ты? Да, да! — вскричал растроганный этим проявлением преданности Рауль.

— Увы, — вздохнул Атос, — ты очень стар, мой добрый Гримо.

— Тем лучше, — молвил Гримо с невыразимой глубиной чувства и тактом.

— Но посадка на суда, сколько я вижу, уже начинается, — заметил Рауль, — а ты не готов.

— Готов! — ответил Гримо, показывая ключи от своих сундуков вместе с ключами своего юного господина.

— Но ты не можешь оставить графа, — попытался возразить юноша, — графа, с которым ты никогда прежде не расставался?

Гримо потемневшим взором взглянул на Атоса, как бы сравнивая силу своих хозяев. Граф молчал.

— Граф предпочтет, чтобы я отправился с вами, — сказал Гримо.

— Да, — подтвердил Атос кивком головы.

В этот момент раздалась барабанная дробь и весело запели рожки. Из города выходили полки, которым предстояло участвовать в экспедиции. Их было пять, и каждый состоял из сорока рот. Королевский полк, солдат которого можно было узнать по белым мундирам с голубыми отворотами, шел впереди. Над разделенными на четыре лиловых и желтых поля ротными знаменами, усеянными шитыми золотом лилиями, возвышалось белое полковое знамя с крестом из геральдических лилий.

По бокам — мушкетеры со своими напоминающими рогатины упорами для стрельбы, которые они держали в руках, и мушкетами на плече, в центре пикинеры с четырнадцатифутовыми пиками весело шагали к лодкам, которым предстояло доставить их поротно на корабли.

За королевским полком следовали пикардийский, наваррский и дормандский полки с… гвардейским морским экипажем. Герцог де Бофор знал, кого отобрать для предстоящей экспедиции за море. Сам он со своим штабом замыкал шествие. Прежде чем он успеет добраться до гавани, пройдет еще добрый час.

Рауль вместе с Атосом медленно направлялся к берегу, чтобы занять свое место при герцоге, когда он поравняется с ними.

Гримо, деятельный, как юноша, распоряжался отправкой на адмиральский корабль вещей Рауля.

Атос, шедший под руку со своим сыном, с которым должен был вскоре расстаться, и оглушенный шумом и суетой, был погружен в скорбные мысли.

Вдруг один из офицеров герцога приблизился к ним и сообщил, что герцог выразил желание видеть Рауля возле себя.

— Будьте добры, сказать герцогу, сударь, — возразил юноша, — что я прошу его предоставить мне этот последний час; я хотел бы провести его в общество графа.

— Нет, нет, — перебил Атос, — адъютант не должен покидать своего генерала. Будьте любезны передать герцогу, сударь, что виконт без промедления явится к его светлости.

Офицер пустился вскачь догонять герцога.

— Расставаться нам тут или там, все равно нас ожидает разлука, — произнес граф.

Он старательно почистил рукой одежду Рауля и на ходу погладил его по голове.

— Рауль, — сказал он, — вам нужны деньги; герцог любит вести широкую жизнь, и я уверен, что и вам захочется покупать оружие и лошадей, которые в тех краях очень дороги. Но так как вы не служите ни королю, ни герцогу и зависите лишь от себя самого, вы не должны рассчитывать ни на жалованье, ни на щедрость герцога де Бофора. Я хочу, чтобы в Джиджелли вы ни в чем не нуждались. Здесь двести пистолей. Истратьте их, если хотите доставить мне удовольствие.

Рауль пожал руку отцу. На повороте улицы они увидели герцога де Бофора верхом на великолепном белом коне; конь, отвечая на приветствия женщин, с необыкновенным изяществом выделывал перед ними курбеты.

— Герцог подозвал Рауля и протянул руку графу. Он так долго и ласково беседовал с ним, что сердце опечаленного отца немножко утешилось.

Но обоим, и отцу и сыну, казалось, что они идут крестным путем, в конце которого их ожидает пытка. Наступил самый тяжелый момент: солдаты и матросы, покидая берег, прощались с семьями и друзьями, — последний момент, когда, несмотря на безоблачность неба, знойное солнце, свежие запахи моря, которыми напоен воздух, несмотря на молодую кровь, текущую в жилах, все кажется черным и горьким, все повергает в уныние, все толкает к сомнениям в существовании бога, хотя все это от него же исходит.

В те времена адмирал вместе со свитой всходил на корабль последним, и лишь после того, как он показывался на палубе флагмана, раздавался могучий пушечный выстрел.

Атос, забыв и адмирала, и флот, и свое собственное достоинство сильного человека, открыл объятия сыну и судорожно привлек к себе.

— Проводите нас на корабль, — сказал тронутый герцог, — вы выиграете добрые полчаса.

— Нет, — ответил Атос, — нет, я уже попрощался и не хочу прощаться вторично.

— Тогда прыгайте в лодку, виконт, и поскорее, — добавил герцог, желая избавить от слез обоих этих людей; глядя на них, он ощущал, как сердце его наполняется жалостью. С отцовской нежностью, с силой Портоса он увлек за собою Рауля и посадил его в шлюпку, на которой, по его знаку, гребцы тотчас же взялись за весла. И, нарушая церемониал, он подбежал к борту шлюпки и оттолкнулся от причала.

— Прощайте! — крикнул Рауль.

Атос ответил лишь жестом. Он почувствовал что-то горячее на руке: то был почтительный поцелуй Гримо, последнее прощание преданного слуги.

Поцеловав руку своего господина, Гримо соскочил со ступеньки пристани в ялик, который взяла на буксир двенадцативесельная шаланда.

Атос присел на молу, измученный, оглушенный, покинутый. Каждое мгновение стирало одну из дорогих ему черт, какую-нибудь из красок на бледном лице его сына. Море унесло понемногу и лодки и лица на такое расстояние, когда люди становятся только точками, а любовь — воспоминанием.

Атос видел, как Рауль поднялся по тралу адмиральского корабля, видел, как он оперся а борт, став таким образом, чтобы быть заметным отцу. И хотя прогремел пушечный выстрел и на кораблях прокатился продолжительный гул, на который ответили бесчисленными восклицаниями на берегу, и хотя грохот пушек должен был оглушить уши отца, а дым выстрелов — застлать дорогой образ, привлекавший к себе все его помыслы, он все же явственно видел Рауля до последней минуты, и нечто постепенно теряющее свои очертания, сначала черное, потом блеклое, потом белее и, наконец, уж вовсе неразличимое, исчезло в глазах Атоса много позднее, чем исчезли для глаз всех остальных могучие корабли и их вздувшиеся белые паруса.

К полудню, когда солнце уже поглощало все видимое глазу пространство и верхушки мачт едва возвышались над горизонтом, Атос увидел нежную, воздушную, мгновенно расплывшуюся в воздухе тень: то был дым от пушечного салюта, которым герцог в последний раз прощался с берегом Франции.

Когда и эта тень растаяла в небе, Атос, чувствуя себя совершенно разбитым, вернулся к себе в гостиницу»

XV

СРЕДИ ЖЕНЩИН
Д'Артаньян, вопреки желанию скрыть от друзей свои чувства, не смог сделать это в той мере, в какой хотел. Стоический солдат, бесстрастный воин, одолеваемый страхами и предчувствиями, он отдал минутную дань человеческой слабости… Но, заставив замолчать свое сердце и поборов дрожь своих мышц, он повернулся к своему молчаливому и исполнительному слуге и сказал:

— Рабо, да будет тебе известно, что я должен проезжать по тридцать лье в день.

— Отлично, господин капитан, — ответил Рабо.

И с этого момента, слившись в одно целое со своей лошадью, как настоящий кентавр, д'Артаньян не занимал больше своих мыслей ничем, то есть, иначе говоря, думал обо всем понемногу.

Он спросил себя, по какой причине король вызвал его; он задал себе также вопрос, почему Железная. Маска бросил блюдо к ногам Рауля.

Что касается первого из этих вопросов, то ответить на него удовлетворительным образом д'Артаньян оказался не в состоянии. Он достаточно хорошо знал, что король, вызывая его, делает это потому, что нуждается в нем; он знал, что Людовик XIV испытывает крайнюю необходимость в беседе с глазу на глаз с тем, кого знание столь важной государственной тайны поставило в один ряд с наиболее могущественными вельможами королевства.

Но установить в точности, что именно побудило короля к этому шагу, он все же не мог.

Мушкетер не в меньшей степени понимал, какая причина заставила несчастного Филиппа открыть, кто он такой и что он королевского рода. Филипп, навсегда погребенный под своею железною маской, удаленный в края, где люди, казалось, были рабами стихий; Филипп, лишенный даже общества д'Артаньяна, относившегося к нему предупредительно и с почтительностью; понимая, что в этом мире на его долю остаются лишь призрачные мечты и страдания, да еще отчаянье, начинавшее жестоко мучить его, — излился в жалобах и стенаниях, рассчитывая, что если он откроет свою ужасную тайну, то, быть может, явится мститель, который вступится за него.

Вспоминая о том, что он едва не убил своих ближайших друзей, о судьбе, столь причудливым образом столкнувшей Атоса с государственной тайной, о прощании с бедным Раулем, о смутном будущем, которое его ожидает и которое поведет его к ужасной и неминуемой гибели, д'Артаньян мало-помалу возвратился к своим печальным предчувствиям, и даже быстрая скачка не могла отвлечь его, как бывало, от этих грустных мыслей.

Потом д'Артаньян перешел к думам о Портосе и Арамисе, объявленным вне закона. Он видел их беглецами, которых травят, словно дичь, окончательно разоренными, их, упорно созидавших себе состояние, а теперь вынужденных потерять все до гроша. И поскольку король вызывал его, исполнителя своей воли, еще не остыв от гнева и пылая жаждой мщения, д'Артаньян содрогался при мысли о том, что его, быть может, ждет поручение, которое заставит кровоточить его сердце.

Порой, когда дорога шла в гору и запыхавшаяся лошадь, раздувая ноздри и подбирая бока, переходила на шаг, д'Артаньян, располагая большей возможностью сосредоточиться, принимался думать о поразительном гении Арамиса, гении хитрости и интриги, — воспитанном Фрондой и гражданской войной. Солдат, священник и дипломат, любезный, жадный и хитрый, Арамис никогда в своей жизни не творил ничего хорошего без того, чтобы не смотреть на это хорошее как на ступеньку, которая поможет ему подняться еще выше. Благородный ум, благородное, хотя, быть может, и не безупречное сердце, Арамис творил зло лишь затем, чтобы добавить себе еще чуточку блеска. В конце своего жизненного пути, в момент, когда он достиг, казалось, поставленной цели, он сделал так же, как — знаменитый Фиаско, свой ложный шаг на палубе корабля и погиб в морской пучине.

Но Портос, этот добряк и толстяк Портос! Видеть Портоса в позоре, видеть Мушкетона без золотых галунов, быть может, запертым в тюрьму; видеть, как Пьерфон, Брасье будут сровнены с землей, как будут осквернены их чудесные мачтовые леса, и это также причиняло терзания д'Артаньяну, и всякий раз, как его поражала какая-нибудь тягостная мысль этого рода, он вздрагивал, как вздрагивал его конь, когда ощущал укус слепня, двигаясь под сводами густого леса.

Умный человек никогда не томится, если тело его преодолевает усталость; здоровый человек никогда не находит жизнь тяжелой, если ум его чем-нибудь занят. Так д'Артаньян, все время в седле, все время предаваясь своим размышлениям, добрался до Парижа свежий и бодрый, точно атлет, подготовивший себя к состязанию.

Король так скоро не ждал его и только что уехал охотиться куда-то к Meдону. Д'Артаньян, вместо того чтобы пуститься вдогонку, как он поступил бы в прежние времена, велел стащить с себя сапоги, разделся и вымылся, отложив свидание с королем до приезда его величества, усталого и запыленного. В течение пяти часов ожидания он, как говорится, принюхивался к дворцовому воздуху и запасался надежной броней против всех неожиданностей неприятного свойства.

Он узнал, что последние две недели король неизменно мрачен, что королева-мать больна и крайне подавлена, что принц, брат короля, стал набожным, что принцесса Генриетта очень расстроена и что де Гиш отправился в одно из своих поместий.

Еще он узнал, что Кольбер сияет, а Фуке каждый день советуется о своем здоровье с новым врачом, но болезнь его, однако, не из числа тех, которые исцеляют врачи, и она может уступить лишь политическому врачу, если можно так выразиться.

Король, как сказали д'Артаньяну, был чрезвычайно любезен с Фуке и ни на шаг не отпускал его от себя; но суперинтендант, пораженный в самое сердце, подобно дереву, в котором завелся червь, погибал, несмотря на королевские милости, это животворное солнце придворных деревьев.

Д'Артаньян также узнал, что король больше не может прожить ни минуты без Лавальер и что если он не берет ее с собой на охоту, то по несколько раз в день сочиняет для нее письма, и уже не в стихах, но, что гораздо хуже, чистейшею прозой, и притом на многих страницах.

Вот почему случалось, что «первый в мире король», как выражались поэты, его современники, сходил «с несравненным пылом» с коня и, положив лист бумаги на шляпу, исписывал его нежными фразами, которые де Сент-Эньян, его несменяемый адъютант, отвозил Лавальер, рискуя загнать лошадей.

А в это время фазаны и лани, за которыми никто не охотился, разлетались и разбегались в разные стороны, и искусство охоты при королевском дворе Франции рисковало совсем захиреть.

Д'Артаньян вспомнил о просьбе бедняжки Рауля и о том безнадежном письме, которое он написал женщине, жившей в вечных надеждах. Так как капитан любил философствовать, он решил воспользоваться отсутствием короля, чтобы побеседовать несколько минут с Лавальер.

Это оказалось делом весьма простым: пока король был на охоте, Луиза прогуливалась в обществе нескольких дам по одной из галерей Пале-Рояля, как раз там, где капитану мушкетеров нужно было проверить охрану. Д'Артаньян был убежден, что, если ему удастся завести с Луизой разговор о Рауле, у него будет повод написать бедному изгнаннику что-нибудь приятное его сердцу, а он знал, что надежда или хотя бы слова утешения в том состоянии, в каком находился Рауль, были бы солнцем, были бы жизнью для двух людей, столь дорогих нашему капитану.

Итак, он направился прямо туда, где рассчитывал встретить Лавальер.

Он нашел ее в многолюдном обществе. При всем том, что она была одинока, ей расточали столько же, как королеве, если только не больше, знаков внимания, которыми так гордилась принцесса Генриетта в те времена, когда король не отрывал от нее своих взоров и побуждал тем самым и придворных не сводить с нее глаз.



Мадмуазель де Лавальер
Д'Артаньян, хотя и не был дамским угодником, все же встречал со стороны женщин лишь ласковый и любезный прием; он был учтив, как подобает настоящему храбрецу, и его страшная репутация доставляла ему дружбу мужчин и восхищение женщин.

Увидев капитана, придворные дамы засыпали его приветствиями и вопросами. Началось с вопросов: где он был, куда ездил, почему так давно не гарцевал на своем чудесном коне под балконом его величества, вызывая восторг любопытных?

Д'Артаньян ответил, что только что возвратился из страны апельсинов.

Дамы рассмеялись. В те времена путешествовали все, но путешествие за сто лье нередко бывало проблемою, решение которой откладывали до самой смерти.

— Из страны апельсинов? — повторила мадемуазель де Тонне-Шарант. — Из Испании?

— Нет, не то, — сказал д'Артаньян.

— С Мальты? — вставила Монтале.

— Честное слово, сударыня, вы приближаетесь.

— С какого-нибудь острова? — спросила Лавальер.

— Сударыня, не хочу вас дольше томить, я приехал из тех краев, откуда в настоящий момент господин де Бофор грузится на суда, чтобы перебраться в Алжир.

— Вы видели армию? И флот? — поинтересовались несколько воинственных дам.

— Все видел.

— Есть ли там наши друзья? — задала вопрос мадемуазель де Тонне-Шарант холодным, но рассчитанным на привлечение общего внимания тоном.

— Да, — отвечал д'Артаньян, — там де Ла Гилотьер, де Муши, де Бражелон.

Лавальер побледнела.

— Господин Бражелон? — воскликнула коварная Атенаис. — Как! Он отправился на войну?..

Монтале наступила ей на ногу, но это никак не подействовало.

— Знаете ли вы мою мысль? — продолжала ода безжалостно. — Мне кажется, что мужчины, уехавшие на эту войну — незадачливые влюбленные, ищущие у черных женщин утешения от жестокостей белых.

Некоторые дамы весело рассмеялись; Лавальер начинала терять присутствие духа; Монтале кашляла так, что могла бы разбудить мертвого.

— Сударыня, — перебил д'Артаньян, — вы напрасно думаете, что женщины в Джиджелли черные. Они не черные и не белые, они желтые.

— Желтые?

— О, не думайте, что это так уж плохо; я никогда не видел более красивого цвета кожи в сочетании с черными глазами и коралловыми губами.

— Тем лучше для господина де Бражелона, — выразительно проговорила мадемуазель де Тонне-Шарант. — Он там излечится, бедный юноша.

После этих слов воцарилось молчание. Д'Артаньян подумал, что женщины, эти нежные горлинки, обращаются друг с другом, пожалуй, более жестоко, чем тигры или медведи.

Для Атенаис было, однако, мало заставить побледнеть Лавальер; ей хотелось, чтобы Луиза вдобавок еще и покраснела.

Она снова заговорила:

— Знаете, Луиза, на вашей совести теперь тяжкий грех!

— Какой грех, мадемуазель? — пролепетала несчастная, тщетно пытаясь найти опору среди окружающих.

— Да ведь вы были обручены с этим молодым человеком, он любил вас всем сердцем, а вы отвергли его.

— Это обязанность всякой порядочной женщины, — вставила Монтале поучающим тоном. — Когда знаешь, что не можешь составить счастье того, кто тебя любит, лучше отвергнуть его.

Луиза не знала, благодарить ли ей за такую защиту или негодовать.

— Отвергнуть! Отвергнуть! Все это превосходно, — заметила Атенаис. Но не в этом грех мадемуазель Лавальер. Настоящий грех, в котором она может себя упрекнуть, заключается в том, что это она послала на войну бедного Бражелона — на войну, где его могут убить.

Луиза провела рукой по своему холодному как лед лбу.

— И если он умрет, — продолжала безжалостная Атенаис, — это будет означать, что это вы, Луиза, убили его; вот в этом и заключается грех, о котором я говорила.

Луиза, едва держась на ногах, подошла к капитану мушкетеров, чтобы взять его под руку; лицо его выдавало непривычное для него волнение.

— Вам надо было о чем-то поговорить со мною, господин д'Артаньян, начала она прерывающимся от гнева и страдания голосом. — Что вы хотели сказать?

Д'Артаньян, взяв Лавальер под руку, направился с ней по галерее. Когда они оказались достаточно далеко от других, он ответил:

— То, что я собирался сказать вам, только что высказала мадемуазель де Тонне-Шарант, быть может, грубо, но с исчерпывающей полнотой.

Луиза едва слышно вскрикнула и, изнемогая от этой новой раны, кинулась прочь, как бедная, пораженная насмерть птичка, ищущая тени в густом кустарнике, чтобы там умереть. Она исчезла в одной из дверей в тот самый момент, когда король появился в другой.

Первый взгляд короля был направлен на пустое кресло его возлюбленной, и, не найдя нигде Лавальер, король нахмурился, но в то же мгновение он увидел д'Артаньяна, который отвешивал ему низкий поклон.

— Ах, сударь, — улыбнулся Людовик, — вы проявили истинное усердие, и я вами весьма доволен.

Это было высшее проявление королевского удовольствия. Было немало таких, кто дал бы себя убить, лишь бы заслужить эти слова короля.

Придворные дамы и кавалеры, почтительно окружившие короля при его входе, расступились, заметив, что он желает остаться наедине с капитаном мушкетеров.

Король направился к выходу и увел д'Артаньяна из залы, после того как еще раз поискал глазами мадемуазель Лавальер, не понимая причины ее отсутствия.

Оказавшись вдали от любопытных ушей, он задал вопрос:

— Итак, господин д'Артаньян, узник?..

— В тюрьме, ваше величество.

— Что он дорогою говорил?

— Ничего, ваше величество.

— Что он делал?

— Был момент, когда рыбак, в лодке которого я переправлялся на Сент-Маррерит, взбунтовался — и сделал попытку убить, меня. Пленник… помог мне защититься, вместо того чтоб бежать.

Король побледнел и сказал:

— Довольно.

Д'Артаньян поклонился.

Людовик прошел взад и вперед по своему кабинету.

— Вы были в Антибе, когда туда прибыл господин де Бофор?

— Нет, ваше величество, я уезжал, когда туда прибыл герцог.

— А!

Новое молчание.

— Что же вы там повидали?

— Многих людей, — холодно ответил д'Артаньян. Король увидел, что д'Артаньян не расположен поддерживать разговор.

— Я вас вызвал, господин капитан, чтобы отправить в Нант. Вам предстоит подготовить там для меня резиденцию.

— В Нант? В Бретань? Ваше величество предполагает совершить столь далекое путешествие?

— Да, там собираются штаты, — отвечал король. У меня есть к ним два представления; я хочу лично присутствовать на их заседаниях.

— Когда я должен отправиться? — спросил капитан.

— Сегодня к вечеру… завтра… завтра вечером; ведь вы нуждаетесь в отдыхе.

— Я уже отдохнул, ваше величество.

— Превосходно… В таком случае «междусегодняшним вечером и завтрашним утром, по вашему усмотрению.

Д'Артаньян поклонился, как бы прощаясь; но, заметив, что король чем-то взволнован, он сделал два шага вперед и поинтересовался:

— Король берет с собой весь двор?

— Конечно.

— Значит, королю, без сомнения, понадобятся и мушкетеры?

И проницательный взгляд капитана заставил Людовика опустить глаза и смутиться.

— Возьмите одну бригаду.

— Это все?.. У вашего величества нет больше никаких приказаний?

— Нет. Ах, нет, есть!

— Слушаю вас.

— В Нантском замке, который распланирован весьма неудачно, возьмите за правило ставить мушкетеров у дверей каждого из главнейших сановников, которых я увожу с собой.

— Главнейших?

— Да.

— Например, у двери господина де Лиона?

— Да.

— Господина де Летелье?

— Да.

— Господина де Бриенна?

— Да.

— И господина суперинтенданта?

— Конечно.

— Отлично, ваше величество. Завтра я уже буду в пути.

— Еще одно слово, господин д'Артаньян. В Нанте вы встретитесь с капитаном гвардейцев, герцогом де Жевром. Проследите за тем, чтобы ваши мушкетеры были расквартированы до прихода гвардейцев. Первому пришедшему преимущество.

— Хорошо, ваше величество.

— А если господин — де Жевр будет расспрашивать вас?

— Что вы, ваше величество! Разве господин де Жевр станет меня расспрашивать?

И, лихо повернувшись на каблуках, мушкетер исчез.

«В Нант! — повторял он себе, спускаясь по лестнице. — Почему он не решился сказать, что прямиком на Бель-Иль?»

Когда он подходил к воротам, его нагнал служащий де Бриенна.

— Господин д'Артаньян, — начал он, — простите…

— В чем дело, господин Арист?

— Здесь чек, который король велел мне отдать в ваши руки.

— На вашу кассу?

— Нет, сударь, на кассу господина Фуке.

Удивленный д'Артаньян прочел написанный рукой короля чек на двести пистолей.

«Вот так дела! — подумал он, после того как вежливо поблагодарил доверенное лицо де Бриенна, — Значит, Фуке заставят к тому же оплатить эту поездку. Черт возьми! Это отдает чистокровным Людовиком Одиннадцатым.

Почему бы не выписать чек на кассу Кольбера? Тот с такой радостью оплатил бы его!»

И д'Артаньян, верный своему принципу сразу же получать деньги по чекам, отправился к Фуке за своими двумястами пистолями.

XVI

ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ
Суперинтендант, видимо, был предупрежден об отъезде в Нант, так как давал прощальный обед своим ближайшим друзьям. Во всем доме сверху донизу усердие слуг, носившихся с блюдами, и лихорадочное щелканье счетов свидетельствовали о близком перевороте в кассе и в кухне.

Д'Артаньян с чеком в руках явился в контору, но ему ответили, что касса заперта и уже слишком поздно, так что сегодня ему денег не выдадут.

Он ответил на это словами:

— Приказ короля.

Несколько озадаченный служащий заявил, что это — причина, достойная уважения, но обычаи дома также заслуживают уважения, и попросил его зайти за деньгами на следующий день. Д'Артаньян потребовал, чтобы его проводили к Фуке. Служащий ответил на это, что г-н суперинтендант не вмешивается в подобные мелочи, и попытался закрыть дверь перед носом у д'Артаньяна.

Предвидя это, капитан поставил ногу между дверью и дверным косяком, так что замок не захлопнулся, и служащий снова оказался лицом к лицу со своим собеседником. Ввиду этого он изменил тон и произнес с наигранной вежливостью:

— Если, сударь, вы желаете говорить с господином суперинтендантом, будьте добры пройти в приемную. Здесь только контора, и монсеньер никогда сюда не приходит.

— Вот и отлично! А где же приемная?

— На той стороне двора, — поклонился служащий, в восторге от того, что избавился от посетителя.

Д'Артаньян прошел через двор и оказался среди лакеев.

— Монсеньер в такое время не принимает, — ответил на его вопрос наглого вида малый, несший на позолоченном блюде трех фазанов и двенадцать перепелов.

— Скажите ему, — попросил капитан, остановив лакея за край блюда, что я — д'Артаньян, капитан-лейтенант мушкетеров его величества.

Лакей вскрикнул от удивления и исчез.

Д'Артаньян медленно направился вслед за ним. Он вошел в приемную как раз в то мгновение, когда слегка побледневший Пелисон выходил из столовой, чтобы узнать, в чем дело.

Д'Артаньян улыбнулся и, желая успокоить его, начал:

— Ничего неприятного, господин Пелисон; мне просто нужно получить деньги по чеку, и притом незначительному.

— Ах, — вздохнул с облегчением этот преданный друг Фуке.

И, взяв капитана за руку, он потянул его за собой и увлек в залу, где изрядное число близких друзей окружало суперинтенданта, сидевшего посередине в большом мягком кресле.

Там находились эпикурейцы, те самые, что совсем недавно, в дни празднества в Во, делали честь дому, уму и богатству Фуке. Веселые и заботливые друзья, они в преобладающем большинстве не бежали от своего покровителя при приближении бури и, несмотря на угрозы с неба, несмотря на землетрясение, были здесь, улыбающиеся, предупредительные и преданные в беде, как были преданны в счастье.

Налево от суперинтенданта сидела г-жа де Бельер, направо — г-жа Фуке.

Как бы бросая вызов законам света и пренебрегая обыденными приличиями, два ангела-хранителя этого человека сошлись возле него, чтобы поддержать его, когда разразится гроза, совместными усилиями своих тесно сплетенных рук. Г-жа де Бельер бледнела, трепетала и была полна почтительности к г-же Фуке, которая, касаясь своей рукой руки мужа, с тревогой смотрела на дверь, в которую Пелисон должен был ввести д'Артаньяна.

Вошел капитан. Сначала он был только самой учтивостью, но, уловив своим безошибочным взглядом выражение лиц и угадав, какие чувства владеют собравшимися, он преисполнился восхищения.

Фуке, поднимаясь с кресла, сказал:

— Простите: меня, господин д'Артаньян, если я принимаю вас не совеем так, как подобает встречать приходящих от имени короля.

Он произнес эти слова тоном печальной твердости, испугавших его друзей.

— Монсеньер, — ответил д'Артаньян, — если я и прихожу от имени короля, то лишь затем, чтобы получить двести пистолей по королевскому чеку.

Лица всех прояснились; лицо Фуке осталось, однако, таким же мрачным.

— Сударь, вы, быть может, также едете в Нант? — спросил он капитана.

— Я не знаю, куда я еду, монсеньер, — улыбнулся д'Артаньян.

— Но, господин капитан, — начала успокоившаяся г-жа Фуке, — ведь вы уезжаете не так скоро, чтобы не оказать нам чести отужинать с нами?

— Сударыня, это было бы для меня великою честью, но я до того спешу, что, как видите, позволил себе вторгнуться к вам и нарушить ваш ужин, торопясь получить по этой записке причитающиеся мне деньги.

— И ответ на нее вы получите золотом, — сказал Фуке, подзывая к себе дворецкого, который тотчас же ушел с чеком, врученным ему д'Артаньяном.

— О, я нисколько не беспокоился об уплате; ваша контора — надежнейший банк.

На побледневшем лице Фуке обозначилась мучительная улыбка.

— Вам нездоровится? — спросила г-жа де Бельер.

— Припадок? — повернулась к нему г-жа Фуке.

— Нет, ничего, благодарю вас, — ответил суперинтендант.

— Припадок? — переспросил д'Артаньян. — Разве вы больны, монсеньер?

— У меня перемежающаяся лихорадка, которой я заболел после празднества в Во.

— Ночная свежесть где-нибудь в гротах?

— Нет, нет; просто волнение.

— Вы вложили в прием короля слишком много души, — спокойно заговорил Лафонтен, не подозревая, что произносит кощунственные слова.

— Принимая у себя короля, невозможно вложить слишком много души, ее всегда мало, — тихо заметил Фуке своему поэту.

— Господин Лафонтен хотел сказать: «Слишком много жара», — перебил д'Артаньян искренним и приветливым тоном. — Ведь, право, монсеньер, никогда и нигде гостеприимство не было таким безграничным, как в Во.

На лице г-жи Фуке можно было явственно прочитать, что, хотя Фуке и поступил по отношению к королю выше всяких похвал, король, однако, не отплатил тем же своему министру.

Но д'Артаньян помнил ужасную тайну. Из присутствующих ее знали лишь он да Фуке; но один из, них не имел мужества выразить другому свое сочувствие, а второй не смел обвинять.

Когда капитану принесли двести пистолей и он собрался уже уходить, Фуке встал» взял стакан и велел подать другой д'Артаньяну.

— Сударь, — произнес он, — за здоровье его величества, что бы ни случилось!

— И за ваше здоровье, монсеньер, что бы ни случилось! — подхватил д'Артаньян и выпил:

После этих зловещих слов он отвесил общий поклон и вышел. Когда он прощался, все встали, и в настудившей тишине, пока он спускался по лестнице, были слышны его шаги и звон его шпор.

— Был момент, когда я подумал, что он явился за мной, а не за моими деньгами, — сказал Фуке, стараясь изобразить улыбку.

— За вами! — вскричали его друзья. — Но почему, господи боже?

— Не будем заблуждаться, дорогие мои друзья, я не хочу сравнивать самого смиренного из земных грешников с богом, которому мы поклоняемся, но вы, разумеется, помните, что однажды он созвал своих близких друзей на трапезу, и эта трапеза называется тайною вечерей. Это был прощальный обед, совсем как сегодня у нас.

Со всех сторон послышались громкие возмущенные возгласы.

— Закройте двери, — попросил Фуке.

Лакеи исчезли.

— Друзья мои, — продолжал Фуке, понижая голос, — чем я был прежде и что я теперь? Подумайте и ответьте. Такой человек, как я, падает уже потому, что перестал подниматься; что же сказать, когда он действительно падает? У меня нет больше ни денег, ни кредита, у меня лишь могущественные враги и драгоценные, но немощные друзья.

— Раз вы говорите с такой откровенностью, — молвил Пелисон, — то и нам тоже подобает быть откровенными. Да, вы погибли, да, вы торопитесь навстречу вашему разорению, так остановитесь же поскорее! И прежде всего — сколько денег у вас осталось?

— Семьсот тысяч ливров, — усмехнулся суперинтендант.

— Хлеб насущный, — прошептала г-жа Фуке.

— Подставы, подставы! — вскричал Пелисон. — И бегите!

— Куда?

— В Швейцарию, в Савойю, но уезжайте!

— Если монсеньер уедет из Франции, — вздохнула г-жа де Бельер, — начнут говорить, что он чувствует за собою вину и что он испугался.

— Скажут больше, скажут, что я захватил с собою двадцать миллионов.

— Мы начнем писать мемуары, чтоб обелить вас в глазах всего света, попробовал пошутить Лафонтен, — но мой совет: бегите!

— Я останусь, — сказал Фуке, — разве я в чем-нибудь виноват?

— У вас есть Бель-Иль! — крикнул аббат Фуке.

— И я, естественно, отправлюсь туда по дороге в Нант, — ответил Фуке.

— Поэтому терпение, терпение и терпение.

— Но до Нанта пройдет еще столько времени! — промолвила г-жа Фуке.

— Да, я знаю, — ответил суперинтендант, — но тут ничего не поделаешь!

Король зовет меня на открытие штатов. Мне отлично известно, что он это делает, имея в виду погубить меня; но отказаться ехать — значит выказать свое беспокойство.

— Отлично, я нашел средство все устроить! — засмеялся Пелисон. — Вы поедете в Нант.

Фуке удивленно взглянул на него.

— Но с вашими друзьями, но в вашей карете до Орлеана и на вашем судне до Нанта; вы будете готовы защищать себя силой оружия, если на вас нападут, и бежать, если над вами нависнет угроза: одним словом, на всякий случай вы возьмете с собой все ваши деньги, и ваше бегство будет вместе с тем исполнением королевской воли; потом, добравшись до моря, вы переправитесь, когда захотите, к себе на Бель-Иль, а с Бель-Иля вы умчитесь, куда вам будет угодно, как орел, взмывающий в просторы бескрайнего неба, когда его вынуждают покинуть гнездо.

Общее одобрение встретило слова Пелисона.

— Да, сделайте это, — обратилась г-жа Фуке к своему мужу.

— Сделайте так, — попросила г-жа де Бельер.

— Правильно, правильно! — вскричали все остальные.

— Так и будет, — ответил Фуке.

— Сегодня же!

— Через час!

— Сию же минуту!

— С семьюстами тысячами ливров вы можете восстановить свое состояние, — сказал аббат Фуке. — Кто помешает вам вооружить на Бель-Иле корсаров?

— И если понадобится, мы поплывем открывать новые земли, — добавил Лафонтен, опьяненный энтузиазмом и фантастическими проектами.

Стук в дверь перебил это соревнование радости и надежд.

— Курьер короля! — крикнул церемониймейстер.

Воцарилось глубокое молчание, будто весть, которую привез этот курьер, была ответом на только что родившиеся проекты. Все взоры обратились на хозяина, у которого лоб покрылся испариной и который действительно был в этот момент в лихорадке.

Чтобы принять курьера его величества, Фуке прошел к себе в кабинет. В комнатах и во всех службах была такая нерушимая тишина, что явственно прозвучал голос Фуке:

— Хорошо, сударь, будет исполнено.

Через минуту Фуке вызвал к себе Гурвиля, который пересек галерею, сопровождаемый напряженными взглядами всех.

Наконец Фуке снова вышел к гостям; лицо его, до этого бледное и удрученное, неузнаваемо изменилось: из бледного оно теперь стало серым, из удрученного — искаженным. Живой призрак, он двигался с вытянутыми вперед руками, иссохшим ртом, как тень, явившаяся навестить тех, кто некогда был его друзьями. Увидев его, все вскочили, вскрикнули, подбежали к нему.

Суперинтендант, смотря в глаза Пелисону, оперся на плечо г-жи Фуке и пожал ледяную руку маркизы де Бельер.

— Что случилось, боже? — спросили его.

Фуке раскрыл судорожно сжатые влажные пальцы, из них выпала бумага, которую подхватил испуганный Пелисон.

И он прочел следующие строки, написанные рукой короля:

«Дорогой и любезный г-н Фуке, выдайте в счет наших денег, находящихся в вашем распоряжении, семьсот тысяч ливров, которые нам нужны сегодня же в связи с нашим отъездом.

Зная, что ваше здоровье расстроено, мы молим бога о том, чтобы он восстановил ваши силы и имел бы о вас свое святое и бесценное попечение».

Людовик, это письмо служит распиской.

Шепот ужаса пробежал по зале.

— Ну! — не выдержал Пелисон. — Теперь это письмо у вас!

— Да, эта расписка теперь у меня.

— Что же вы будете делать?

— Ничего, раз у меня расписка.

— Но…

— Раз я принял ее, Пелисон, это значит, что я заплатил, — произнес суперинтендант с простотой, заставившей всех присутствующих ощутить, что у них сжалось сердце.

— Вы заплатили? — бросилась к нему в отчаянии г-жа Фуке. — Выходит, что вы погибли!

— Без лишних слов! — перебил Пелисон. — После денег потребуют жизнь!

На коня, монсеньер, на коня!

— Оставить нас! — разом вскричали обе женщины, не помня себя от горя.

— Спасая себя, монсеньер, вы спасете всех нас! На коня!

— Но ведь он не держится на ногах! Смотрите.

— Ну, если мы начнем размышлять… — начал бестрепетный Полисон.

— Он прав, — прошептал Фуке.

— Монсеньер! Монсеньер! — крикнул Гурвиль, торопливо взбегая по лестнице. — Монсеньер!

— Что еще?

— Я сопровождал, как вы знаете, курьера, отвозившего королю деньги.

— Да.

— И, прибыв в Пале-Рояль, я видел…

— Подожди немного, мой бедный друг, ты задыхаешься.

— Что же вы видели? — нетерпеливо спрашивали со всех сторон.

— Я видел, как мушкетеры садились в седло, — закончил Гурвиль.

— Вот видите, видите? Можно ли терять хоть мгновение?

Госпожа Фуке кинулась наверх, требуя лошадей. Г-жа де Бельер, устремившись за ней, обняла ее и сказала:

— Ради его спасения, не проявляйте, не обнаруживайте тревоги, сударыня.

Пелисон побежал распорядиться, чтоб запрягали. А и это время Гурвиль собирал в свою шляпу все то золото и серебро, которое испуганные и плачущие друзья смогли обнаружить в своих пустых карманах, последний дар, благоговейную милостыню, подаваемую бедняками несчастному.

Суперинтендант, которого наполовину несли, наполовину влекли его преданные друзья, сел наконец в карету. Пелисон поддерживал г-жу Фуке, которая потеряла сознание. Г-жа де Бельер оказалась более сильной и была вознаграждена за это сторицей: последний поцелуй Фуке был предназначен ей.

Пелисон легко объяснил столь поспешный отъезд королевским приказом, призывавшим министров в Нант.

XVII

В КАРЕТЕ КОЛЬБЕРА
Как видел Гурвиль, мушкетеры короля садились в седло, чтобы следовать за своим капитаном.

Капитан же, не желая стеснять себя в своих действиях и поручив бригаду одному из помощников, отправился верхом на почтовой лошади, приказав своим людям двигаться возможно быстрее. Но как бы быстро они ни скакали, обогнать его они все равно не могли.

Проезжая по улице Круа-де-Пти-Шан, он успел заметить нечто такое, что заставило его призадуматься. Он увидел Кольбера, выходившего из своего дома, чтобы сесть в ожидающую его карету.

В этой карете д'Артаньян рассмотрел женские шляпки, и так как он был любопытен, то ему захотелось узнать, кто же те женщины, лица которых закрыты этими шляпками. Они сидели наклонившись друг к другу и о чем-то шептались, и поэтому, чтобы рассмотреть их как следует, д'Артаньян направил коня прямо к карете, так что ногой в сапоге с раструбами зацепил карету.

Дамы испуганно вскрикнули; одна едва слышно, и по этому возгласу д'Артаньян определил молодую женщину, другая же разразилась такими проклятиями, что, судя по ее грубости и бесцеремонности, ей, должно быть, уже стукнуло по крайней мере полсотни лет.

Шляпки раздвинулись: одна из женщин оказалась г-жой Ванель, другая герцогиней де Шеврез. Д'Артаньян увидел их раньше, чем они успели взглянуть на него; он их сразу узнал, они же не узнали его. И в то время как они смеялись над своим страхом и нежно пожимали друг другу руки, он сказал себе самому:

«Старая герцогиня, очевидно, не так разборчива, как когда-то, в своих знакомствах: она ухаживает за любовницей Кольбера! Бедный Фуке! Ничего хорошего это ему не сулит».

И он поспешил удалиться. Кольбер сел в карету, и благородное трио медленно направилось по дороге в Венсенский лес.

По пути герцогиня де Шеврез завезла г-жу Ванель к ее мужу и, оставшись наедине с Кольбером, завела с ним разговор о делах. У нее был неисчерпаемый запас тем, и так как она всегда затевала беседу, чтобы причинить кому-нибудь зло, а себе самой заполучить благо, то ее речи были забавны для собеседника и небезвыгодны для нее.

Она сообщила Кольберу, который без нее не знал, разумеется, каким великим министром он будет и каким ничтожеством станет Фуке. Она обещала ему, что, когда он сделается суперинтендантом финансов, она сведет его со всем старым французским дворянством, а также осведомилась о его мнении насчет Лавальер и о допустимых границах ее влияния на короля. Она хвалила Кольбер, бранила его, ошеломляла своими словами. Она указала ему ключ к стольким тайнам, что Кольберу на мгновение показалось, будто он имеет дело с самим дьяволом. Она доказала ему, что сегодня она так же хорошо держит в руках Кольбера, как вчера держала Фуке. Когда же он наивно спросил у нее о причине ее лютой ненависти к суперинтенданту, она задала ему встречный вопрос:

— А почему вы сами полны к нему ненависти?

— Сударыня, различные системы в политике могут приводить к разногласиям. Мне кажется, что господин Фуке осуществляет систему, противоречащую интересам короны.

Она перебила его:

— Я больше не говорю о господине Фуке. Поездка короля в Нант докажет правоту моих слов. Для меня господин Фуке — человек конченый. И для вас также.

Кольбер не ответил.

— По возвращении из Нанта, — продолжала г-жа до Шеврез, — король, который только и ищет предлога, заявит, что штаты вели себя по отношению к нему дурно и проявили чрезмерную скупость. Штаты ответят на это, что налоги слишком обременительны и что суперинтендантство довело их до полного разорения. Король во всем обвинит господина Фуке. И тогда…

— Тогда?

— О, его ожидает немилость. Разве вы не согласны со мной?

Кольбер бросил на герцогиню взгляд, означавший:

«Если ограничатся только немилостью, то не вы будете причиной этого».

— Необходимо, — заторопилась г-жа де Шеврез, — необходимо, чтобы ваше назначение было положительно решено, господин Кольбер. Допускаете ли вы после падения господина Фуке какое-нибудь третье лицо между нами и королем?

— Не понимаю, что вы хотите сказать.

— Сейчас поймете. Ваше честолюбие — до каких пределов оно простирается?

— У меня его нет.

— В таком случае незачем было губить господина Фуке! Наконец, свергаете вы господина Фуке или нет? Ответьте же прямо.

— Сударыня, я никого не гублю.

— Тогда я отказываюсь понять, чего ради купили вы у меня за такие большие деньги письма кардинала Мазарини, касающиеся господина Фуке. Я не понимаю также, зачем вы подсунули эти письма королю.

Пораженный Кольбер взглянул на герцогиню недоумевающим взглядом и упрямо ответил:

— А я еще меньше понимаю, сударыня, как вы, получив эти деньги, меня же ими и попрекаете.

— Ах, сударь, желать нужно по-настоящему даже в тех случаях, когда предмет твоих желании недостижим, — ответила старая герцогиня.

— В том-то и дело, — сказал Кольбер, сбитый с толку этой грубою логикой.

— Значит, вы не можете осуществить ваши чаянья, говорите же?

— Признаюсь, я не могу уничтожить некоторые влияния, которые действуют на короля.

— Влияния, защищающие господина Фуке? Какие же? Погодите, я вам помогу.

— Прошу вас, сударыня.

— Лавальер?

— О, это влияние весьма незначительное. У Лавальер полное незнание дел и никакой подлинной силы. К тому же господин Фуке ухаживал когда-то за нею.

— Выходит, что, защищая его, она тем самым обвиняет себя, не так ли?

— Полагаю, что да.

— Есть ли еще какое-нибудь другое влияние? Может быть, королева-мать?

— У ее величества королевы-матери большая слабость к господину Фуке, которая чрезвычайно пагубна для ее сына.

— Не думайте этого, — улыбнулась старая дама.

— О, — недоверчиво воскликнул Кольбер, — я слишком часто испытывал это на деле!

— Прежде?

— Еще недавно, в Во, например. Это она помешала королю арестовать господина Фуке.

— Мнения день ото дня меняются, дорогой господин Кольбер. Того, что еще так недавно было желанием королевы, того, быть может, она теперь не пожелает.

— Почему? — удивился Кольбер.

— Причина для вас не важна.

— Напротив, очень важна. Потому что, если бы я по боялся прогневать ее величество королеву-мать, я бы развязал себе руки.

— Вы, конечно, слышали о некоей тайне?

— Тайне?

— Зовите то, о чем я говорю, как хотите. Короче говоря, королева-мать возненавидела всех тех, кто так или иначе участвовал в раскрытии этой тайны, и господин Фуке, как кажется, принадлежит к их числу.

— В таком случае можно рассчитывать на сочувствие королевы Анны?

— Я только что от ее величества, и она меня уверила в этом.

— Отлично, сударыня.

— Есть еще кое-что, о чем я могла бы вам сообщить; знаете ли вы человека, который был ближайшим другом господина Фуке; я говорю о господине д'Эрбле? Он, если не ошибаюсь, епископ?

— Ваннский епископ.

— Так вот, господина д'Эрбле, который тоже знал эту тайну, королева-мать велит беспощадно преследовать. И так преследовать, чтобы в случае, если он будет мертв, получить его голову, дабы окончательно удостовериться, что никогда уже этому человеку не удастся заговорить.

— Это желание королевы-матери?

— Приказ.

— Будем разыскивать господина д'Эрбле.

— О, мы знаем, где он. Он на Бель-Иле, у господина Фуке.

— Его схватят.

— Не считайте, что это так просто, — сказала герцогиня с усмешкой, и не обещайте этого с такой легкостью.

— Почему же, сударыня?

— Потому что господин д'Эрбле не из тех, кого можно схватить, когда вздумается.

— Значит, это мятежник.

— О господин Кольбер, мы всю жизнь были мятежниками, и, однако, как видите, нас не хватают; больше того, это мы хватаем других.

Кольбер, смерив старую герцогиню одним из тех злобных взглядов, выражение которых передать невозможно, произнес с твердостью, не лишенной величественности:

— Прошли те времена, когда подданные добывала для себя герцогства, воюя с королем Франции. Если господин д'Эрбле заговорщик, он кончит на эшафоте. Понравится это его врагам или нет, — для нас безразлично.

Над словом нас, так странно прозвучавшим в устах Кольбера, герцогиня на минуту задумалась. Она поймала себя на мысли, что ей теперь придется, считаться со словами этого человека.

И на этот раз Кольбер добился превосходства над нею; желая сохранить его за собой, он спросил:

— Вы обращаетесь с просьбой, сударыня, арестовать господина д'Эрбле?

— Я? Я у вас ничего не прошу.

— Я так подумал. Но раз я ошибся, предоставим всему идти своим чередом. Король еще ничего не сказал. Впрочем, не такая уж крупная дичь этот епископ! Что он королю? Нет, нет, я не стану заниматься подобными мелочами.

Ненависть герцогини обнаружила себя с полною откровенностью.

— Он крупная дичь для женщины, — сказала она, — а королева-мать женщина. Если она желает, чтобы господин д'Эрбле был арестован, значит, у нее есть основания к этому. Ко всему, господин д'Эрбле — близкий друг того человека, который вскоре впадет в немилость, не так ли?

— О, это не имеет никакого значения! Его пощадят, если он не враг короля. Вам это не нравится? И… вы предпочли бы видеть его в тюрьме, скажем в Бастилии?

— Думаю, что тайна будет надежнее погребена в стенах Бастилии, чем за стенами Бель-Иля.

— Я поговорю с королем, и он снабдит меня указаниями.

— А пока вы будете ждать указаний, сударь, ваннский епископ сбежит.

На его месте я, по крайней море, поступила бы именно так.

— Сбежит? Но куда? Европа если и не принадлежит Франции, то, во всяком случае, покоряется нашей воле.

— Он всегда сможет найти убежище. Видно, что вы по осведомлены, с кем имеете дело. Вы не знаете господина д'Эрбле, вы не знали Арамиса. Это один из четырех мушкетеров, которые при покойном короле держали в трепете кардинала Ришелье и во время регентства причинили столько хлопот монсеньеру Мазарини.

— Но как же он все-таки сделает это, если не располагает своим собственным королевством?

— Оно есть у него.

— Королевство у господина д'Эрбле?!

— Повторяю вам, сударь, если у него будет нужда в королевстве, то он уже обладает им или будет им обладать.

— Поскольку вы находите столь важным, чтобы этот мятежник не скрылся, уверяю вас, он не скроется.

— Бель-Иль укреплен, господин Кольбер, и укреплен им самим.

— Даже если он сам будет оборонять Бель-Иль, Бель-Иль вовсе не неприступен, и если ваннский епископ заперся на Бель-Иле, ну что ж, сударыня, мы осадим остров и схватим епископа.

— Можете быть уверены, сударь, что готовность, с которой вы беретесь выполнить пожелание королевы-матери, живо тронет ее величество, и вы будете за это по заслугам вознаграждены. Что же мне передать королеве о ваших планах относительно этого человека?

— Передайте, что, как только он попадет в наши руки, его заточат в крепость, и тайна, которою он владеет, никогда оттуда не выйдет.

— Превосходно, господин Кольбер, и мы можем сказать, что отныне у нас с вами прочный союз, и я полностью к вашим услугам.

— Это я, сударыня, готов служить вам во всем, что потребуется. Но шевалье д'Эрбле — испанский шпион, не так ли?

— Он нечто большее.

— Тайный посол?

— Берите повыше…

— Погодите… Король Филипп Третий весьма набожен. Это… духовник Филиппа Третьего?

— Еще выше.

— Черт возьми! — вскричал Кольбер, забывшись до того, что выругался при высокопоставленной даме, при давней подруге королевы-матери, при самой герцогине де Шеврез. — Что же он — генерал иезуитского ордена, что ли?

— Полагаю, что вы угадали, — ответила герцогиня.

— Ах, сударыня, значит, этот человек погубит нас всех, если только мы его не погубим. И притом нам следует поторопиться.

— Я была такого же мнения, сударь, но не решалась высказать его до конца.

— И нам еще повезло, что он напал на трон, вместо того чтобы напасть на нас, грешных.

— Но запомните, господин Кольбер: господин д'Эрбле никогда не падает духом, и если его постигла в чем-нибудь неудача, он не успокоится, пока не добьется своего. Если он упустил случай создать покорного себе короля, он рано или поздно создаст другого, и будьте уверены, что первым министром этого короля вы, конечно, не будете.

Кольбер грозно нахмурил брови.

— Я полагаю, сударыня, что тюрьма разрешит это дело, и притом таким способом, что мы оба сочтем себя удовлетворенными до конца.

В ответ на эти слова г-жа де Шеврез усмехнулась.

— Если б вы знали, — вздохнула она, — сколько раз Арамис выходил из тюрьмы.

— Но теперь мы сделаем так, что он из нее больше не выйдет.

— Вы, по-видимому, забыли о том, о чем я только что говорила? Вы позабыли уже, что Арамис — один из четырех непобедимых, которых боялся сам Ришелье? Но в те времена у четырех мушкетеров отсутствовало все то, чем они располагают теперь, — у них не было ни денег, ни опыта.

Кольбер закусил губу и тихо сказал:

— Ну что ж, тогда мы откажемся от тюрьмы. Мы найдем убежище, из которого не сумеет выбраться даже этот непобедимый.

— В добрый час, дорогой союзник! — ответила герцогиня. — Но уже поздно; не пора ли нам возвращаться?

— Я вернусь тем охотнее, что мне нужно еще приготовиться к отъезду с его величеством королем.

— В Париж! — крикнула кучеру герцогиня.

И карета повернула к предместью Сент-Антуан. Итак, во время этой прогулки был заключен союз, обрекавший на смерть последнего друга Фуке, последнего защитника укреплений Бель-Иля, старинного друга Мари Мишон и нового врага герцогини.

XVIII

ДВЕ ГАБАРЫ
Д'Артаньян уехал; Фуке тоже покинул Париж. Он ехал с поразительной скоростью, которая все возрастала и возрастала благодаря нежной заботливости друзей.

Первое время эта поездка или, правильнее сказать, это бегство было омрачено постоянным страхом перед всеми лошадьми и каретами, появлявшимися позади беглецов. И действительно, было маловероятно, чтобы Людовик XIV, имея намерение схватить свою жертву, позволил им ускользнуть; молодой лев уже постиг искусство охоты; к тому же у него были достаточно ревностные ищейки, на которых он мог вполне положиться.

Но понемногу опасения этого рода рассеялись; суперинтендант так быстро продвигался вперед, и расстояние между ним и его преследователями, если только они в самом деле существовали, так возросло, что никто уже, очевидно, не мог бы догнать его. Что же касается объяснения его внезапной поездки, то друзья придумали прекрасный ответ на всякий вопрос, который мог бы в связи с нею последовать: разве не едет он в Нант и разве самая скорость, с которой он едет, не свидетельствует о его усердии!

Он прибыл в Орлеан усталый, но успокоенный. Там он нашел, благодаря заботам посланного им вперед человека, отличную восьмивесельную габару.

На этих несколько неуклюжих и широких судах в форме гондолы имелась небольшая каюта, находившаяся на палубе и напоминавшая собой рубку, и, кроме нее, еще одно помещение на корме, нечто вроде шалаша или палатки.

Габары плавали по Луаре между Орлеаном и Лантом, и это путешествие, которое теперь показалось бы томительно долгим, было по тем временам и приятнее и удобнее езды по большим дорогам в каретах с жалкими почтовыми клячами и дурными рессорами. Фуке сел на такую габару, и она тотчас же отчалила. Гребцы, зная, что им досталась честь везти суперинтенданта финансов, старались изо всех сил, так как магическое слово финансы сулило им щедрое вознаграждение, и они хотели получить его по заслугам.

Габара летела, рассекая воды Луары. Безоблачная погода и один из тех роскошных восходов солнца, которые зажигают багряным заревом окрестности, придавали реке облик ничем не смущаемой безмятежности и покоя.

Течение и лодка несли Фуке, как крылья уносят птицу; так доплыл он без всяких происшествий де Божанси.

Суперинтендант надеялся прибыть в Нант раньше кого бы то ни было; там он рассчитывал повидаться с нотаблями и заручиться поддержкой виднейших представителей генеральных штатов; он хотел сделаться необходимым для них, что было нетрудно человеку его дарований, и отсрочить грозящую катастрофу, если ему не удастся совсем отвести ее.

— В Нанте, — говорил Гурвиль, — вы или мы с вами вместо выведаем, кроме того, намерения ваших врагов: у нас будут наготове лошади, чтобы добраться до непроходимого Пуату, лодка, чтобы добраться до моря, а раз мы будем у моря, недалеко и Бель-Иль, неприступная крепость. К тому же, вы видите, никто не следит за вами и никто вас не преследует.

Но едва он успел произнести эти слова, как вдалеке за излучиной реки показались мачты большой габары, плывшей так же, как они, вниз по течению. Гребцы лодки, Фуке, увидев эту габару, стали обмениваться удивленными восклицаниями.

— Что случилось? — спросил Фуке.

— Дело в том, монсеньер, — ответил хозяин лодки, — что тут и впрямь что-то совершенно невиданное — габара мчится, как ураган.

Гурвиль вздрогнул и вышел на палубу, чтобы узнать, что же там происходит. Фуке не поднялся с места, но попросил Гурвиля со сдержанной подозрительностью:

— Посмотрите, в чем дело, дорогой друг.

Габара только что вышла из-за излучины. Она шли так быстро, что за ней дрожала освещенная солнцем белая борозда — след, оставляемый ею.

— Так они идут, черт возьми! — повторил хозяин. — Как же они, черт, идут! Должно быть, им здорово платят. Я не думал до этого, что могут быть весла лучше ваших, но вот эти доказывают мне, пожалуй, обратное.

— Еще бы! — воскликнул один из гребцов. — Их двенадцать, а нас только восемь.

— Двенадцать! — удивился Гурвиль. — Двенадцати гребцов! Это просто непостижимо!

Восемь — это было предельное число гребцов на габарах, и даже король довольствовался теми же восемью веслами Такая честь была оказана и суперинтенданту финансов, впрочем, скорее ввиду спешности его поездки, чем для того, чтобы достойно принять его.

— Что это значит? — сказал Гурвиль, тщетно стараясь разглядеть путешественников под парусиной уже хорошо видной палатки.

— Основательно же они спешат, — заметил хозяин габары. — Только это никак не король.

Фуке вздрогнул.

— Почему вы думаете, что там нет короля? — поинтересовался Гурвиль.

— Прежде всего потому, что нет белого знамени с лилиями, которое всегда развевается на королевских габарах.

— И, — добавил Фуке, — потому, что еще вчера король был в Париже.

Гурвиль бросил на него взгляд, который должен был означать: «Но ведь и вы там были вчера».

— А из чего видно, что они так уж спешат? — спросил он, чтобы выиграть время.

— Из того, сударь, — ответил хозяин, — что эти люди должны были выехать гораздо позже, чем мы, а между тем они почти догнали нас.

— Но кто вам сказал, что они не выехали из Божанси или, быть может, даже Ниора?

— Ниже Орлеана мы не видели ни одной столь же быстроходной габары.

Эти люди едут из Орлеана и очень торопятся, сударь.

Фуке и Гурвиль обменялись взглядами. Хозяин лодки заметил их беспокойство. Гурвиль, чтобы ввести его в заблуждение, как бы походя бросил ему:

— Это, должно быть, кто-нибудь из наших друзей; он побился об заклад, что догонит нас. Ну что ж, заставим его проиграть пари и не дадим ему одержать верх над нами.

Хозяин не успел раскрыть рта для ответа, что это решительно невозможно, как Фуке высокомерно произнес:

— Если кто-нибудь хочет приблизиться к нам, давайте предоставим ему эту возможность.

— Можно попробовать, монсеньер, — робко вставил хозяин габары. — Эй, вы, пошевеливайтесь!

— Нет, — приказал Фуке, — напротив, сейчас же остановитесь!

— Монсеньер, что за безумие! — прошептал Гурвиль.

— Остановитесь сейчас же! — настойчиво повторил Фуке.

Восемь весел разом остановились и, сопротивляясь точению, дали габаре обратный ход. Она застыла на месте.

Двенадцать гребцов на другой габаре сначала не заметили этого маневра первой габары и продолжали сильными рывками продвигать лодку вперед, так что она подошла на расстояние мушкетного выстрела. У Фуке было плохое зрение. Гурвилю мешало солнце, светившее ему прямо в глаза; один лишь хозяин с зоркостью, присущей людям, привыкшим бороться с разбушевавшимися стихиями, отчетливо видел пассажиров соседней габары.

— Я их хорошо вижу! — воскликнул он. — Их только двое.

— А я ничего не вижу, — заметил Гурвиль.

— Скоро и вы их увидите: еще несколько ударов веслами, и между ними и нами останется каких-нибудь двадцать шагов.

Но предсказанного хозяином не случилось; вторая габара сделала то же, что по приказанию Фуке сделала первая, и, вместо того чтобы приблизиться к мнимым друзьям, резко остановилась посредине реки.

— Ничего не понимаю! — сказал хозяин.

— И я, — проговорил следом за ним Гурвиль.

— Вы так хорошо видите пассажиров этой габары, хозяин, — попросил из своей каюты Фуке, — постарайтесь же, пока мы не удалились от них, описать их наружность.

— Мне казалось, что их там всего двое; теперь, однако, я вижу лишь одного.

— Каков он собой?

— Черноволосый, широкий в плечах человек с короткою шеей.

В этот момент темное облако закрыло собою солнце. Гурвиль, продолжавший смотреть, прикрыв рукою глаза, увидел то, что искал, и, бросившись с палубы в каюту Фуке, произнес взволнованным голосом:

— Это Кольбер!

— Кольбер? — повторил Фуке. — Как странно! Нет, это никак не возможно!

— А я утверждаю, что это он, и никто иной; и он тоже узнал меня и скрылся в палатке, что на корме. Быть может, король посылает его, чтобы передать нам повеление возвратиться.

— В таком случае он подошел бы поближе, а не стоял бы неподвижно на месте. Что ему нужно?

— Он, должно быть, следит за нами.

— Я не люблю неясностей! — воскликнул Фуке. — Пойдем прямиком на него!

— О, не делайте этого, монсеньер, не останавливайтесь, молю вас; его габара полна вооруженных людей.

— Неужели вы думаете, что он арестует меня? Почему же он не делает этого?

— Монсеньер, я считаю, что идти навстречу чему бы то ни было, даже собственной гибели, значит уронить ваше достоинство.

— А терпеть, чтобы за тобой следили, как за преступником?

— Ничто не говорит о том, что за вами следят; немного терпения, монсеньер.

— Что же нам делать?

— Больше не останавливаться; вы плывете с такой быстротой исключительно из-за желания выполнить поскорее приказ короля. Придется налечь на весла. Скоро все выяснится.

— Это верно. Раз они продолжают стоять, поехали! Трогайте!

По знаку хозяина гребцы снова взялись за весла: подгоняемое дружными усилиями отдохнувших людей судно быстро понеслось по реке. Не успела габара Фуке отойти на сто шагов, как вторая, двенадцативесельная, также тронулась с места. Это состязание длилось весь день; расстояние между судами не уменьшалось и не увеличивалось.

Под вечер Фуке решил узнать намерения своего преследователя. Он приказал гребцам приблизиться к берегу, как бы затем, чтобы выйти на землю; габара Кольбера повторила маневр и поплыла наперерез к тому же самому берегу.

Случайно в том месте, в котором Фуке якобы имел намерение высадиться, конюх замка Ланже вел на повода по цветущему прибрежному лугу трех лошадей. Должно быть, люди из двенадцативесельной габары подумали, что Фуке направляется к лошадям, приготовленным для о; о бегства, так как четверо или пятеро человек, вооруженных мушкетами, соскочили на берег.

Фуке, довольный тем, что принудил врага к демонстрации, принял это, как говорится, к сведению и велел продолжать плавание. Люди Кольбера возвратились на спое судно, и состязание между двумя габарами возобновилось с новым упорством.

Видя происходящее, Фуке почувствовал, что опасность совсем ужо нависла над ним, и он едва слышно сказал пророческим тоном:

— Ну, Гурвиль, не говорил ли я за нашим последним ужином, не говорил ли я, что я накануне гибели?

— О, монсеньер!

— Эти два судна, следующие одно за другим и так упорно соревнующиеся друг с другом, как если бы Кольбер и я оспаривали между собой приз на гонках, не олицетворяют ли они две наши судьбы, и не думаешь ли ты, мой добрый Гурвиль, что одного из нас в Нанте ожидается крушение?

— Исход этой гонки, — возразил Гурвиль, — все же остается неясным; вы предстанете перед генеральными штатами, вы воочию покажете всем, что вы такое; ваше красноречие и ваши таланты послужат вам мечом и щитом, и вы сможете защищаться, а быть может, и победить. Бретонцы вас совершенно не знают; но пусть они познакомятся с вами, и ваша сторона возьмет верх. О, Кольберу нужно быть начеку, его габара может опрокинуться так же легко, как наша! Обе они несутся с исключительной быстротой; его, правда, немного быстрее, чем ваша; посмотрим, какая из них первой встретит крушение.

Фуке, взяв руку Гурвиля в свою, произнес:

— Друг мой, все уже заранее предрешено; вспомним пословицу: «Кто первое, тот и правее». Впрочем, Кольбер, надо думать, не имеет желания обогнать меня. Он человек в высшей степени осторожный, этот Кольбер.

Он оказался прав. Обе габары шли до самого Нанта, наблюдая одна за другой. Когда лодка Фуке подходила к пристани, Гурвиль все еще продолжал надеяться, что ему удастся тотчас же найти в Нанте убежище для Фуке и подготовить подставы на случай, если придется бежать.

Но у самого причала второе судно нагнало, и Кольбер, сойдя на берег, подошел к Фуке и поклонился ему с величайшим почтением. Этот поклон был настолько приметным и изъявления почтения настолько подчеркнуто, что вокруг них на набережной сразу же собралась толпа.

Фуке полностью сохранял власть над собой; он понимал, что и в последние минуты его величия у него есть обязанности по отношению к себе самому и что ему по подобает забыть о своем достоинстве. Он считал,что если ему суждено упасть, то он должен упасть с такой высоты, чтобы его падение раздавило хоть кого-нибудь из врагов. Если рядом с ним г-н Кольбер, тем хуже для г-на Кольбера.

Подойдя к нему, суперинтендант спросил, презрительно сощурив глаза:

— Так это вы, господин Кольбер?

— Чтобы приветствовать вас, монсеньер.

— Вы были в этой габаре?

И он указал на пресловутое двенадцативесельное речное судно.

— Да, монсеньер.

— С двенадцатью гребцами? Какая роскошь, господин Кольбер. Некоторое время я склонен был думать, что эта королева-мать или сам король.

— Монсеньер… — пробормотал Кольбер, лицо которого покрылось густой краской.

— Это путешествие недешево обойдется тем, кто за него платит, господин интендант, — продолжал Фуке. — Но в конце концов вы здесь, и это важнее всего. Вы видите, впрочем, что, несмотря на то что у меня было только восемь гребцов, я все же прибыл чуть раньше.

И он повернулся к нему спиной, оставив его в сомнении, заметила ли первая габара все увертки второй или нет. По крайней мере, он не доставил Кольберу удовлетворения, какое мог бы доставить, если бы показал, что боится его.

Кольбер, на которого было вылито столько презрения, тем не менее не смутился.

— Я прибыл несколько позже, чем вы, монсеньер, — продолжал он, — потому что останавливался всякий раз, как вы останавливались.

— Почему же, господин Кольбер? — воскликнул Фуко, разгневанный такой дерзостью. — Почему же, ведь у вас было больше людей, почему вы не догнали и не перегнали меня?

— Из почтительности, — сказал интендант и поклонился до самой земли.

Фуке сел в карету, которую неизвестно как и почему ему выслал город, и направился в нантскую ратушу в сопровождении большой толпы, уже несколько дней волновавшейся в ожидании открытия штатов. Как только Фуке устроился в ратуше, Гурвиль вышел в город с намерением приготовить лошадей по дороге в Пуатье и Ванн и лодку в Пембефе. Он вложил в эти приготовления столько старания и благородства и окружил их такой непроницаемой тайной, что никогда Фуке, мучимый приступом лихорадки, не был так близок к спасению, как в эти чаек, и ему помешал лишь великий разрушитель человеческих планов — случай.

Ночью по городу распространился слух, будто король едет на почтовых лошадях, и притом очень быстро, и прибудет уже через десять или двенадцать часов. Собравшиеся в ожидании короля народ приветствовал громкими криками мушкетеров, только что прибывших со своим командиром г-ном д'Артаньяном и расставленных на всех постах в качестве почетного караула.

Будучи человеком отменно учтивым, д'Артаньян около десяти часов утра явился к Фуке, чтобы засвидетельствовать суперинтенданту свое почтение.

Хотя министр страдал от приступа лихорадки и был весь в поту, он все же пожелал принять д'Артаньяна, который был очарован этой оказанной ему честью, как увидит читатель, ознакомившись с разговором, который произошел между ними.

XIX

ДРУЖЕСКИЕ СОВЕТЫ
Подойдя к кровати, где лежал измученный лихорадкой Фуке, д'Артаньян увидел человека, цепляющегося за уходящую жизнь и старательно оберегающего тонкую ткань бытия, такую непрочную и чувствительную к ударам и острым углам этого мира. Заметив д'Артаньяна в дверях, суперинтендант сердечно приветствовал его.

— Здравствуйте, монсеньер, — ответил д'Артаньян. — Как изволите себя чувствовать после поездки?

— Довольно хорошо, благодарю вас.

— А как лихорадка?

— Довольно плохо. Как видите, я беспрерывно пью. Сейчас же по прибытии в Нант я наложил на местное население контрибуцию в виде травяного отвара.

— Прежде всего надо выспаться, монсеньер.

— Черт возьми, дорогой господин д'Артаньян, я охотно поспал бы…

— Кто же мешает?

— Прежде всего вы, капитан.

— Я! Ах, монсеньер!..

— Разумеется. Или, быть может, и в Нанте вы являетесь ко мне так же, как явились в Париже, не по повелению короля?

— Ради бога, оставьте, монсеньер, короля в покое! В тот день, когда я приду по повелению короля для того, о чем вы сейчас говорите, обещаю не заставлять вас томиться в догадках. Я положу руку на шпагу, как полагается по артикулу, и скажу вам самым торжественным током: «Монсеньер, именем короля арестую вас!»

Фуке против воли вздрогнул: до того голос темпераментного гасконца был естествен и могуч. Инсценировка события была почти столь же страшна, как само событие.

— Вы обещаете быть по отношению ко мне до такой степени искренним?

— Моя честь порукою! Но поверьте, мы еще далеки от этого.

— Почему вы так считаете, господин д'Артаньян? Что до меня, то я думаю совершенно обратное.

— Я ни о чем подобном не слышал.

— Что вы, что вы! — произнес Фуке.

— Да нет же, вы очень приятный человек, несмотря на треплющую вас лихорадку. И король не может, не должен позволить, чтобы ему помешали испытывать к вам чувство глубокой любви.

Фуке поморщился:

— А господин Кольбер тоже любит меня, и так же, как вы говорите?

— Я но говорю о господине Кольбере. Это — человек исключительный. Он вас не любит — возможно; но, черт возьми, белка может спастись от ужа, пожелай она этого.

— Честное слово, вы разговариваете со мною как друг, и, клянусь жизнью, я никогда не встречал человека вашего ума и вашего сердца!

— Вы слишком добры. И вы ждали сегодняшнею утра, чтобы удостоить меня таким комплиментом?

— До чего же мы бываем слепы! — пробормотал Фуке.

— Ваш голос становится хриплым. Выпойте, монсеньер, выпейте.

И он с искренним дружелюбием протянул ему чашку с отваром; Фуке принял ее у него из рук и поблагодарив ласковою улыбкой.

— Такие вещи случаются только со мной, — сказал мушкетер. — Я провел у вас на глазах долгие десять лет, и притом это были те годы, когда вы ворочали грудами золота. Вы выплачивали по четыре миллиона в год одних пенсий и никогда не замечали меня. И вот теперь вы обнаруживаете, что я существую на свете, обнаруживаете это в момент…

— Моего падения, — перебил Фуке. — Это верно, дорогой господин д'Артаньян.

— Я не говорю этого.

— Но вы так думаете, и это важнее. Если я паду, верьте мне, не пройдет ни одного дня, чтобы я не бился головой о стену и не твердил себе по много раз на день: «Безумец, безумец! Слепое ничтожество! У тебя под рукой был господин д'Артаньян, и ты не воспользовался его дружбой! И ты не обогатил его!»

— Вы преувеличиваете мои достоинства, и я в восторге от вас.

— Вот еще один человек, который не придерживается мнения господина Кольбера.

— Дался же вам этот Кольбер! Это похуже, чем приступы лихорадки.

— Ах, у меня есть на это причины. Посудите-ка сами.

И Фуке рассказал ему о гонке габар и о лицемерном поведении интенданта финансов.

— Разве это не вернейший знак моей гибели?

Д'Артаньян стал серьезен.

— Это верно, — сказал он. — И дурно попахивает, как говаривал господин де Тревиль.

И он устремил на Фуке свой умный и выразительный взгляд.

— Разве не правда, господин д'Артаньян, что я обречен? Разве не верно, что король привез меня в Нант, чтобы удалить из Парижа, где столько людей, обязанных мне, и для того, чтобы взять Бель-Иль?

— Где находится господин д'Эрбле, — добавил капитан мушкетеров.

Фуке поднял голову.

— Что касается меня, монсеньер, — заметил д'Артаньян, — то могу вас уверить, что в моем присутствии королем не было сказано ни одного слова, враждебного вам.

— Это правда?

— Правда. Но правда и то, что король, посылая меня сюда, велел ничего не говорить об этом господину де Жевру.

— Моему другу.

— Да, монсеньер, господину де Жевру, — продолжал мушкетер, глаза которого говорили вовсе не то, что произносили уста. — Еще король велел мне взять с собой бригаду моих мушкетеров, что, по всей видимости, излишне, поскольку страна совершенно спокойна.

— Бригаду? — переспросил Фуке, поднимаясь на локте.

— Девяносто шесть всадников, монсеньер, то же количество, которое было взято, чтобы арестовать господина де Шале, де Сен-Мара и Монморанси.

— А еще? — спросил насторожившийся Фуке.

— Еще он отдал целый ряд незначительных приказаний, вроде следующих:

«Охранять замок, охранять каждое помещение, не допускать ни одного из гвардейцев господина де Жевра нести караульную службу». Господина де Жевра, вашего друга!

— А относительно меня, — воскликнул Фуке, — каковы его приказания?

— Относительно вас, монсеньер, ни словечка.

— Господин д'Артаньян, речь идет о спасении моей чести, а быть может, и жизни. Вы меня не обманываете?

— Я?.. С какой целью? Разве вам что-нибудь угрожает? Погодите… есть еще приказ относительно карет и относительно лодок… но он не может коснуться вас. Простая полицейская мера.

— Какая же, капитан, какая?

— Приказ не выпускать из Нанта ни лошадей, ни лодок без пропуска, подписанного самим королем.

— Боже мой! Но…

Д'Артаньян засмеялся.

— Этот приказ войдет в силу лишь после прибытия короля; таким образом, вы видите, монсеньер, что приказ не имеет к вам ни малейшего отношения.

Фуке задумался; д'Артаньян сделал вид, что не замечает его озабоченности.

— Из того, что я сообщаю вам содержание полученных мною приказов, следует с очевидностью, что я расположен к вам и стремлюсь убедить вас в следующем: ни один из них не направлен непосредственно против вас.

— Разумеется, — рассеянно произнес Фуке.

— Итак, давайте повторим, — сказал капитан, смотря в упор на Фуке, специальная и строгая охрана замка, в котором вы будете помещаться, не так ли? Знаете ли вы этот замок?.. Ах, монсеньер, это самая что ни на есть тюрьма! Полное отстранение господина де Жевра, который имеет честь быть вашим другом… Заставы у городских ворот и на реке, но только после прибытия короля… Знаете ли вы, господин Фуке, что если бы вместо вас, одного из первых сановников королевства, я разговаривал с человеком, у которого не так уж спокойна совесть, я бы скомпрометировал себя навсегда и навеки? Прекрасный случай для всякого желающего бежать! Ни полиции, ни охраны, ни каких-либо особых приказов; свободная река, открытый на все четыре стороны путь, и к тому же господин д'Артаньян, обязанный предоставить своих лошадей, если их потребуют у него! Все это должно успокоить вас, дорогой господин Фуке; ведь король не дал бы мне подобной свободы, если б у него были дурные намерения. Серьезно, господин Фуке, требуйте от меня все, что может доставить вам удовольствие: я в вашем распоряжении. Только если вы согласитесь на это, окажите мне одну-единственную услугу — передайте привет Арамису и Портосу в случае, если вы отправитесь на Бель-Иль. Ведь вы имеете возможность сделать это безотлагательно, немедленно, не снимая халата, который сейчас на вас.

Произнеся эти слова и сопроводив их низким поклоном, мушкетер, глаза которого продолжали выражать благожелательность и сочувствие, вышел из комнаты и исчез.

Но дошел он еще до прихожей, как Фуке, вне себя от волнения, дернул звонок и приказал:

— Лошадей! Габару!

Никто не ответил. Суперинтендант оделся без посторонней помощи в первое оказавшееся под рукой платье.

— Гурвиль!.. Гурвиль!.. — звал он, опуская в карман часы.

И, все снова и снова тряся колокольчиком, Фуке повторял:

— Гурвиль!.. Гурвиль!..

Показался бледный и запыхавшийся Гурвиль.

— Едем! Едем сейчас же! — крикнул суперинтендант, увидев его.

— Слишком поздно! — произнес этот преданный друг несчастного суперинтенданта.

— Слишком поздно! Но почему?

— Слушайте.

На площади перед замком послышались фанфары и барабанная дробь.

— Что это означает, Гурвиль?

— Прибытие короля, монсеньер.

— Короля?

— Короля, который летел без отдыха, который загнал множество лошадей и прибывает на восемь часов раньше, чем вы ожидали.

— Мы погибли! — прошептал Фуке. — Добрый д'Артаньян, ты слишком поздно предупредил меня!

И действительно, король въезжал в город; вскоре с укреплений прогремел пушечный выстрел, и ему ответил другой с корабля, стоявшего на реке.

Фуке нахмурился, вызвал своих лакеев и велел одевать себя в парадное платье.

Из своего окна он, стоя за опущенными портьерами, видел народные толпы и движение большого воинского отряда, который непостижимым образом сразу же появился вслед за своим государем. Короля с большой торжественностью проводили до замка, и Фуке заметил, как он сошел с коня у рогатки перед воротами и сказал что-то на ухо д'Артаньяну, державшему стремя.

Когда король скрылся под сводом ворот, д'Артаньян направился к дому Фуке, но так медленно и столько раз останавливаясь, чтобы перекинуться словечком-другим с мушкетерами, стоявшими шпалерами у стен замка, что можно было подумать, будто он считает шаги и секунды, прежде чем выполнить возложенное на него поручение.

Фуке отворил окно, желая обратиться к нему, пока он еще во дворе.

— Ах! — воскликнул, увидев его, д'Артаньян. — Вы еще у себя, монсеньер?

И это еще наглядно показало Фуке, сколько поучений и полезных советов заключало в себе первое посещение мушкетера.

Суперинтендант только вздохнул и ответил:

— Да, сударь, приезд короля помешал исполнению некоторых моих планов.

— Значит, вы знаете, что король только что прибыл?

— Я его видел, сударь; на этот раз вы приходите от его имени?..

— Узнать, монсеньер, о вашем здоровье и, если вы но очень больны, просить вас пожаловать в замок.

— Немедленно, господин д'Артаньян, немедленно буду.

— Что же поделаешь, — сказал капитан, — теперь, когда король уже здесь, нет больше ни прогулок, ни свободного выбора; теперь все мы подвластны приказу — и ты так же, как я, я так же, как вы.

Фуке еще раз вздохнул, сел в карету — до того он был слаб, и отправился в замок в сопровождении д'Артаньяна, учтивость которого была теперь столь же страшна, несколько еще так недавно она была непринужденна и утешительна.

XX

КАК КОРОЛЬ ЛЮДОВИК XIV СЫГРАЛ СВОЮ НЕЗАВИДНУЮ РОЛЬ
Когда Фуке выходил из кареты, чтобы проследовать в Нантский замок, к нему подошел неизвестный ему простолюдин и со знаком глубокой почтительности отдал в его руки письмо.

Д'Артаньян хотел помешать разговору этого человека с Фуке и отогнал его прочь, но послание все же было передано по назначению. Фуке распечатал письмо и прочел его; сразу же на лице его изобразился испуг, не ускользнувший от д'Артаньяна. Фуке положил бумагу в портфель, бывший при нем, и продолжил свой путь к апартаментам короля.

Через маленькие окошечки, пробитые во всех этажах башни, д'Артаньян, поднимавшийся вслед за Фуке, заметил, что человек, передавший письмо, осмотрелся на площади по сторонам и подал знак нескольким людям, которые исчезли в прилегающих улицах, повторив знак, сделанный им уже упомянутым нами таинственным незнакомцем.

Фуке было предложено подождать на террасе, с которой небольшой коридор вел в кабинет короля.

Д'Артаньян опередил суперинтенданта, за которым он до этих пор почтительно следовал, и первым переступил порог королевского кабинета.

— Исполнили? — обратился к нему Людовик XIV, который, увидев мушкетера, прикрыл заваленный бумагами стол большим куском ткани зеленого цвета.

— Приказ выполнен, ваше величество!

— И господин Фуке?

— Господин суперинтендант идет следом за мной.

— Через десять минут введите его сюда, — проговорил король, жестом отпуская д'Артаньяна.

Капитан вышел, но не успел он сделать и шага по коридору, в конце которого его дожидался Фуке, как был вызван обратно колокольчиком короля.

— Он не удивился? — спросил король.

— Кто, ваше величество?

— Фуке, — повторил король, не добавляя к этому имени «господин». Эта деталь убедила капитана в правоте его подозрений.

— Нет, ваше величество, — ответил он.

— Хорошо.

И Людовик во второй раз отпустил д'Артаньяна.

Фуке не покинул террасы, на которой был оставлен своим провожатым. Он снова прочел записку. В ней заключалось следующее:

«Что-то замышляется против вас. Быть может, не решатся на это в замке; в таком случае это случится, когда вы вернетесь к себе. Дом уже окружен мушкетерами. Не входите; белый конь ожидает вас за эспланадой».

Фуке узнал почерк и рвение преданного Гурвиля. Опасаясь, как бы эта записка, если с ним случится несчастье, не выдала его верного друга, суперинтендант старательно разорвал ее на множество мелких клочков и выбросил их через балюстраду террасы.

Д'Артаньян застал его в тот момент, когда он наблюдав за полетом последних обрывков, уносимых движением воздуха.

— Сударь, — сказал он, — король ожидает вас.

Фуке решительным шагом направился в коридор, в котором работали де Бриенн и Роз, в то время как де Сент-Эньян, сидя тут же на низком кресле, казалось, ждал приказаний и зевал в лихорадочном нетерпении, со шпагою между ног.

Фуке показалось странным, что де Бриенн, Роз и де Сент-Эньян, обычно столь внимательные к нему и даже угодливые, едва отодвинулись, когда он, суперинтендант, проходил мимо них. Но разве мог бы найти у придворных иное отношение тот, кого король называл просто Фуке?

Он поднял голову и, твердо решив но склоняться ни перед тем, вошел к королю, после того как колокольчик возвестил ему, что его вызывают.

Король, не вставая, кивнул ему головой и живо спросил:

— Как поживаете, господин Фуке?

— У меня сейчас лихорадка, но я весь к услугам моего короля.

— Хорошо. Завтра собираются штаты. Готова ли у вас речь?

Фуке удивленно посмотрел в глаза королю:

— Нет, ваше величество; но я скажу речь и без предварительной подготовки. Я настолько основательно знал дела, что мне это будет нетрудно. У меня есть к вам вопрос, ваше величество. Разрешите ли обратиться с ним?

— Обращайтесь!

— Почему ваше величество не соизволили предупредить об этой речи вашего первого министра еще в Париже?

— Вы были больны; я не хотел утомлять вас.

— Никогда никакая работа, никакие объяснения не утомляют меня, ваше величество, и раз для меня наступил момент попросить их у моего короля…

— О господин Фуке! Каких объяснений вы от меня хотите?

— Относительно намерений вашего величества, касающихся лично меня.

Король покраснел.

— Меня оклеветали, — продолжал Фуке, — и я должен обратиться к правосудию короля для расследования возводимых на меня обвинений.

— Вы говорите об этом, господин Фуке, совершенно напрасно; я знаю то, что я знаю.

— Ваше величество может знать только то, что вам рассказали другие, а так как я ровно ничего не сказал, в то время как другие беседовали с вашим величеством великое множество раз…

— О чем это вы? — сказал король, торопившийся поскорее покончить с этим чрезвычайно неприятным ему разговором.

— Я перехожу прямо к фактам, ваше величество; я обвиняю некое лицо в том, что оно чернит меня в ваших глазах.

— Никто, господин Фуке, вас не чернит. И я не люблю, когда обвиняют других.

— Но если на меня возводят ложное обвинение…

— Мы слишком много говорим с вами об этом.

— Ваше величество не желаете предоставить мне возможность оправдаться?

— Повторяю еще раз, я вас ни в чем не виню.

Фуке отошел на шаг и сделал полупоклон.

«Несомненно, — подумал он, — король уже принял решение. Только тот проявляет такое упорство, кому нельзя отступить. Не видеть сейчас опасности мог бы только слепой, не постараться избегнуть ее — только глупец».

И он снова обратился к королю:

— Ваше величество потребовали меня, чтобы поручить мне какую-нибудь работу?

— Нет, господин Фуке, — для того, чтобы подать вам совет.

— Я почтительно слушаю ваше величество.

— Отдохните, господин Фуке, поберегите силы: сессия штатов будет непродолжительной, и, когда мои секретари закроют ее, я хочу, чтобы в течение двух недель никто во всей Франции не говорил о делах.

— Королю нечего сообщить относительно этого собрания штатов?

— Нет, господин Фуке.

— Мне, суперинтенданту финансов?

— Отдохните, пожалуйста. Вот и все, что я хотел вам сказать, господин Фуке.

Фуке закусил губу и опустил голову. Видимо, он обдумывал какую-то мысль, которая его беспокоила. Это беспокойство передалось королю.

— Может быть, вы недовольны предстоящим вам отдыхом, господин Фуке? спросил он.

— Да, ваше величество, я не привык отдыхать.

— Но вы больны, вам надо лечиться.

— Ваше величество говорили о речи, которую мне предстоит завтра произнести?

Король не ответил; этот внезапный вопрос привел ею в замешательство.

«Если я выкажу страх, — подумал Фуке, — я погиб. Если его первое слово будет суровым, если он рассердится или хотя бы сделает вид, что сердится, как я из этого выпутаюсь? Будем действовать мягко. Гурвиль был, разумеется, прав».

— Ваше величество, раз вы так милостивы ко мне, что заботитесь о моем здоровье и даже освобождаете от всякой работы, освободите меня также и от завтрашнего совета. Я воспользуюсь этим днем, чтоб полежать в постели, и попрошу ваше величество предоставить мне завтра собственного врача, дабы испытать действие еще одного лекарства в надежде побороть эту проклятую лихорадку.

— Пусть будет по-вашему, господин Фуке. На завтра вы получите отпуск, к вам будет направлен врач, и ваше здоровье поправится.

— Благодарю вас, ваше величество, — поклонился Фуке. Затем, решившись, он снова заговорил:

— Не буду ли я иметь счастье повезти короля к себе на Бель-Иль?

И он прямо взглянул на Людовика, чтобы судить о эффекте, произведенном его предложением. Лицо короля снова покрылось краской.

— Вы заметили, — ответил он, пытаясь выдавить улыбку, — что вы сказали: к себе на Бель-Иль?

— Это правда, ваше величество.

— А вы забыли, — продолжал король тем же шутливым тоном, — что Бель-Иль вы отдали мне?

— И это правда, ваше величество. Поскольку в свое время вы не приняли моего дара, мы и отправимся туда с тем, чтобы ввести вас во владение.

— Согласен.

— Это в такой же мере отвечало бы вашим намерениям, сколько моим, и я не сумел бы высказать вам, ваше величество, насколько я был счастлив и горд, увидев, что все войска короля прибыли сюда из Парижа, чтобы принять участие в этом вводе вашего величества во владение.

Король пробормотал, что он взял с собой своих мушкетеров не только для этого.

— О, я в этом уверен, — живо сказал Фуке. — Ваше величество слишком хорошо знаете, что король может войти туда совершенно один с тросточкой в руках, и укрепления Бель-Иля тотчас же падут.

— Черт возьми! Я по хочу, чтобы падали эти прекрасные укрепления, которые так дорого обошлись. Нет, пусть они послужат против голландцев и англичан. Но вы ночью не сможете угадать, что именно я хочу повидать Бель-Иле, господин Фуке. Я хочу повидать красивых крестьянок, женщин и девушек, которые так хорошо пляшут и так соблазнительны в своих алых юбках! Мне очень хвалили ваших вассалов женского пола, господин суперинтендант, и вы мне покажете их.

— Когда только вам будет угодно, ваше величество.

— Есть ли у вас какие-нибудь средства передвижения? Это можно было бы сделать хоть завтра, если бы вы пожелали.

Суперинтендант почувствовал в этих словах ловушку, которая была, однако, не из числа ловко подстроенных, и ответил:

— Нет, ваше величество, я не знал о вашем желании и, уж конечно, о том, что вы так торопитесь побывать на Бель-Иле; вот почему я ничем не запасся.

— Однако вы располагаете судном?

— У меня их пять, но одно в Порте, другие в Пембофе, и, чтобы добраться до них или привести их в Наш, нужно по крайней море двадцать четыре часа. Надо ли мне посылать за ними курьера?

— Погодите, дайте пройти мучающей вас лихорадке, подождите до завтра.

— Это верно… Кто знает, не возникнет ли завтра у пас тысяча новых планов, — отвечал уже не сомневавшийся в своей участи и сильно побледневший Фуке.

Король вздрогнул и протянул уже руку, чтобы взяться за колокольчик, но Фуке не дал ему осуществить это намерение.

— Ваше величество, — сказал он, — у меня жар, я весь дрожу. Если я пробуду здесь несколько лишних минут, я могу потерять сознание. Разрешите мне удалиться, чтобы улечься в постель.

— Действительно, у вас сильный озноб; это очень грустное зрелище.

Идите, господин Фуке, идите к себе. Я пошлю узнать о вашем здоровье.

— Ваше величество слишком добры. Через час я буду чувствовать себя лучше.

— Я хочу, чтобы кто-нибудь проводил вас, сударь, — заметил король.

— Как будет угодно вашему величеству, я охотно обопрусь о чью-нибудь руку.

— Господин д'Артаньян! — крикнул король, позвонив в колокольчик.

— О ваше величество, — перебил Фуке, рассмеявшись, и притом с таким видом, что королю стало не по себе. — Вы хотите, чтобы меня проводил капитан мушкетеров? Это двусмысленная честь, государь. Прошу вас, дайте мне простого лакея.

— Почему, господин Фуке? Ведь господин д'Артаньян провожает, случается, и меня.

— Да; по когда он сопровождает вас, ваше величество, он делает это по вашему приказанию, тогда как сопровождая меня…

— Ну?

— Если я возвращусь домой вместе с командиром мушкетеров его величества, повсюду начнут говорить, что вы велели арестовать меня.

— Арестовать? — повторил король, еще более бледный, чем сам Фуке. Арестовать? О!..

— Чего только не болтают! — продолжал Фуке, все так же смеясь. — И я ручаюсь, что найдется достаточно злобных людей, которые станут потешаться над этим.

Эта шутка смутила монарха, и он отступил перед внешней стороной того дела, которое было задумано им.

Когда д'Артаньян вошел, он получил приказание найти мушкетера, который проводил бы суперинтенданта до дому.

— Это бесполезно, — сказал Фуке, — одна шпага стоит другой, и я предпочитаю, чтоб меня проводил Гурвиль, который ожидает внизу. Но это не помешает мне насладиться обществом господина д'Артаньяна. Я буду очень доволен, если он повидает Бель-Иль и его укрепления, ведь он так сведущ в фортификации.

Д'Артаньян поклонился, ничего не понимая во всей этой сцене.

Фуке еще раз откланялся и вышел, стараясь идти спокойно и неторопливо, как человек, который прогуливается. Но, выйдя из замка, он сказал про себя:

«Я спасен! О да, ты увидишь Бель-Иль, бесчестный король, но тогда, когда меня там больше не будет».

И он исчез.

Д'Артаньян остался наедине с королем.

— Капитан, — приказал Людовик XIV, — вы последуете за господином Фуке на расстоянии ста шагов.

— Да, ваше величество.

— Сейчас он по дороге к себе. Вы пойдете к нему, арестуете его моим именем и поместите в карету.

— В карету? Хорошо.

— Вы сделаете это таким образом, чтобы он не мог по пути ни говорить с кем бы то ни было, ни бросать записок тем, кого вы встретите по дороге.

— Это трудно, ваше величество. Простите, но не могу же я задушить господина Фуке, если он пожелает подышать воздухом, помешать ему в этом, опуская стекла и занавески. Он сможет кричать и бросать записки, какие только захочет.

— Этот случай предусмотрен заранее, господин д'Артаньян; карета с решетками предотвратит неудобства, о которых вы говорите.

— Карета с решетками! — вскричал д'Артаньян. — Но нельзя же в полчаса изготовить решетки, чтобы снабдить ими карету, а ваше величество приказываете тотчас же идти к господину Фуке.

— Но такая карета уже изготовлена.

— Это меняет дело. Если карета есть, что ж, превосходно. Нужно только распорядиться, чтобы она была подана.

— Карета уже заложена.

— А!

— И кучер с форейторами ждет во внутреннем дворе замка.

Д'Артаньян поклонился.

— Мне остается лишь спросить короля, куда надлежит отвезти господина Фуке.

— Сначала в Анжерский замок. А в дальнейшем посмотрим.

— Хорошо, ваше величество.

— Господин д'Артаньян, еще одно слово: от вас, конечно, не ускользнуло, что для ареста господина Фуке я не пользуюсь моими гвардейцами, и господин де Жевр будет от этого в бешенстве.

— Ваше величество не пользуетесь своими гвардейцами, — сказал задетый словами короля капитан, — потому что ваше величество не доверяете господину де Жевру.

— Но это означает тем самым, что вы, напротив, пользуетесь моим полным доверием.

— Я это знаю, ваше величество, и напрасно вы это подчеркиваете.

— Я говорю об этом лишь для того, чтобы начиная с этой минуты, если господину Фуке по какой-нибудь необыкновенной случайности удастся бежать… а такие случайности, сударь, бывали…

— Очень часто, ваше величество, по не со мной.

— Почему же не с вами?

— Потому что было такое мгновение, когда я хотел спасти господина Фукс.

Король задрожал.

— Потому что, — продолжал капитан, — я имел право на это, угадав ваши замыслы, хотя вы не обмолвились о них ни полсловом, и находя господина Фуке достойным участия. Я имел полное право и возможность проявить мое участие к этому человеку.

— Однако, сударь, вы меня нисколько не убеждаете в вашей готовности исполнить мое приказание.

— И если б я его спас, я был бы совершенно чист перед вами, скажу больше: я сделал бы доброе дело, так как господин Фуке, на мой взгляд, отнюдь не преступник. Но он но захотел этого, он пошел навстречу своей судьбе, он упустил час свободы. Что поделаешь? Теперь у меня есть приказ, я склоняюсь перед этим приказом, и вы можете считать господина Фуке уже арестованным. Он уже в замке Анжера.

— О, вы еще не взяли его, капитан!

— Это касается только меня. У каждого свое ремесло, ваше величество.

Только еще раз прошу вас, подумайте. Всерьез ли вы отдаете распоряжение арестовать господина Фуке, ваше величество?

— Да, тысячу раз да!

— Тогда пишите приказ.



— Вот он, берите.

Д'Артаньян прочел врученную ему королем бумагу, поклонился и вышел. С террасы он увидел Гурвиля, который с довольным видом направлялся к дому Фуке.

XXI

БЕЛЫЙ КОНЬ И КОНЬ ВОРОНОЙ
«Поразительно, — сказал сам себе капитан, — Гурвиль весел и бегает по улицам как ни в чем не бывало, хотя он почти уверен, что Фуке угрожает прямая опасность. А между тем можно сказать, и тоже с почти полной уверенностью, что тот же Гурвиль, и никто иной, предупреждал Фуке той самой запиской, которую суперинтендант, находясь на террасе, изорвал на тысячу клочков и выбросил за парапет. Гурвиль потирает руки; это значит, что он выкинул что-нибудь исключительно ловкое. Но откуда Гурвиль идет? С улицы Озорб. А куда ведет эта улица?»

И д'Артаньян поверх крыш нантских домов, поскольку замок возвышался над ними, проследил взглядом линии улиц, как если бы перед ним находился план города. Только вместо мертвой и плоской, немой и глухой бумаги взору его открывалась живая рельефная карта, полная движения, криков и теней, отбрасываемых людьми и предметами.

За чертой города расстилались зеленые поля вдоль Луары, и казалось, что они убегают к багряному горизонту, испещренные лазоревою водой и черно-зелеными пятнами обильных в этих местах болот. Сразу же за воротами Нанта уходили в гору две белые дороги, разбегавшиеся в стороны и напоминавшие раздвинутые пальцы гигантской руки.

Д'Артаньян, охвативший, проходя по террасе, эту панораму с первого взгляда, заметил, что улица Озерб доходит до самых ворот, от которых и начинается одна из обнаруженных им дорог.

Еще шаг, и он, покинув террасу и войдя внутрь башни, начал бы спускаться по лестнице, чтобы, захватив карету с решетками, направиться к дому Фуке.

Но случаю было угодно, чтобы в последний момент, когда д'Артаньян уже готов был войти в пролет лестницы, его внимание было привлечено движущейся точкой, которая была видна на этой дороге и быстро удалялась от города.

«Что это? — спросил себя мушкетер. — Бегущая, сорвавшаяся с привязи лошадь. Но как она, черт возьми, мчится!»

Точка отделилась от белой дороги и перенеслась в заросшие люцерной поля.

«Белая лошадь, — продолжал капитан, обнаруживший, что на темном фоне эта точка кажется светлой и даже блестящей, — и к тому же она несет на себе всадника; это, наверное, какой-нибудь сорванец-мальчишка, лошадь которого захотела пить и летит к водопою прямо по полю».

Спускаясь по лестнице, д'Артаньян успел забыть эти быстрые и случайные мысли, порожденные в нем непосредственным зрительным впечатлением.

Несколько клочков бумаги лежало на почерневших ступенях, выделяясь своей белизной.

— Вот клочки записки, разорванной несчастным Фуке. Бедняга! Он доверил свою тайну ветру, а ветер не желает ее принимать и отдает королю.

Судьба, бедный Фуке, решительно против тебя. Твоя карта бита. Звезда Людовика Четырнадцатого явно затмевает твою; где уж белке соревноваться с ужом в силе и ловкости.

Д'Артаньян, продолжая спускаться, поднял один из этих клочков.

— Бисерный почерк Гурвиля! — воскликнул он. — Я не ошибся.

И он прочел слово конь. Он поднял еще клочок, на котором не было ни одной буквы. На третьем клочке он прочел слово белый.

— Белый конь, — повторил он, как ребенок, читающий по складам. — Ах, боже мой! — вскричал подозрительный капитан. — Белый конь!

Д'Артаньян, вспыхнув, как горсточка пороха, которая, сгорая, занимает объем, стократно превышающий первоначальный, взбежал на террасу, одолеваемый потоком мыслей и подозрений.

Белый конь все так же несся к Луаре, а на реке, расплываясь в тумане, был едва виден крошечный, колеблемый, словно пылинка, парус.

— О, — вскричал мушкетер, — есть лишь один беглец, который может мчаться с такой быстротой по возделанным полям! Только Фуке, финансист, может бежать так среди бела дня на белом коне… Только сеньор Бель-Иля может спасаться по направлению к морю, когда на земле существуют такие густые леса… Но только один д'Артаньян во всем мире может нагнать Фуке, который имеет перед ним преимущество на целые полчаса и менее чем через час достигнет своего судна.

Торопливо сбежав по лестнице, мушкетер приказал, чтобы карета с железной решеткой была быстро доставлена в рощу за городом. Затем он выбрал лучшего своего скакуна, взлетел ему на спину и понесся вихрем по улице Озерб. Д'Артаньян поскакал не той дорогой, по которой мчался Фуке, по проходившей у самой Луары, уверенный, что выиграет по крайней море десять минут и настигнет беглеца, который с этой стороны не мог ожидать погони, на перекрестке обеих дорог.

Быстрая скачка и нетерпение, распаляющее преследователя, возбуждая как на охоте или войне, повели к тому, что добрый к мягкий по отношению к Фуке д'Артаньян сделался — и это удивило его самого — свирепым и почти кровожадным.

Он скакал и скакал, а между тем все еще не видел белого коня с его всадником; его досада росла, им овладевало неудержимое бешенство; он сомневался в себе, он готов был предположить, что Фуке воспользовался какой-то подземной дорогой, что он сменил белого коня на одного из тех знаменитых вороных скакунов, быстрых как ветер, которыми д'Артаньян так часто любовался в Сен-Манде, завидуя их силе и легкости.

В эти минуты, когда ветер дул ему прямо в лицо, так что на глазах выступали слезы, когда седло горело под ним, когда конь, израненный шпорами, хрипел от боли и выбрасывал копытами задних ног целый дождь песка и мелкого щебня, д'Артаньян поднимался на стременах и, по видя белого коня ни в воде, ни под деревьями, начинал искать его, как безумный, в воздухе. Он сходил с ума. Обуреваемый жаждой во что бы то ни стало нагнать беглеца, он мечтал о воздушных путях, открытии следующего столетия, вспоминал Дедала с его широкими крыльями, спасшими его из критской тюрьмы.

Глухой стон вырвался из уст мушкетера. Он повторял, измученный страхом оказаться в смешном положении:

— Меня, меня обманул Гурвиль! Меня!.. Скажут, что я старею, скажут, что, дав Фуке возможность бежать, я получил от него миллион.

И он вонзил шпоры в бока своего скакуна; теперь он преодолевал лье за две минуты. Вдруг на краю какого-то пастбища, за изгородью, он увидал что-то белое; это белое то показывалось, то вновь исчезало и наконец на месте, бывшем чуть выше, стало отчетливо видным.

Д'Артаньян вздрогнул от радости и тотчас же успокоился. Он вытер пот, струившийся с его лба, разжал колени, отчего лошадь его вздохнула свободнее, и, отпустив повод, умерил аллюр могучего животного, своего сообщника в этой охоте на человека. Лишь теперь он смог окинуть взглядом дорогу и определить свое положение относительно беглеца.

Суперинтендант окончательно измучил своего замечательного коня, гоня его все время по пашне. Он почувствовал необходимость добраться до более твердой почвы и мчался напрямик к дорого.

Д'Артаньяну нужно было продвигаться вперед по склепу холма, круто спускавшегося к Луаре и скрывавшего капитана от взоров Фуке; он хотел, таким образом, настигнуть Фуке, как только суперинтендант выберется на большую дорогу. Там начнется настоящая гонка; там начнется борьба.

Д'Артаньян дал своему коню подышать во всю силу легких. Он увидел, что суперинтендант перешел на рысь, значит, и он тоже позволил своему коню отдых.

Но и тот и другой слишком спешили, чтобы долго сохранять этот аллюр.

Достигнув более твердой земли, белый конь полетел как стрела. Д'Артаньян опустил повод, и его вороной конь перешел на галоп. Теперь они неслись по дороге один за другим. Топот коней и эхо, порождаемое им, сливались вместе, образуя невнятный гул. Фуке все еще не замечал д'Артаньяна.

Но когда он вылетел из-под нависавшего над дорогой обрыва, до его слуха отчетливо донеслось раздававшееся за его спиной эхо — стук копыт вороного коня; оно разносилось, словно раскаты грома.

Фуке обернулся; в ста шагах позади пего, пригнувшись к шее своего скакуна, мчался во весь опор его враг. Сомнений быть не могло — блестящая перевязь, красный плащ — мушкетер. Фуке отпустил повод, и его белый конь вырвался вперед, увеличив расстояние между ним и его преследователем еще на десяток шагов.

«Однако, — пронеслось в мыслях у мушкетера, — копь под Фуке — особенный конь. Держись, капитан!»

И он принялся изучать своим острым взглядом аллюр и повадки белого скакуна. Он видел перед собою округлый круп, небольшой, торчком отставленный хвост, топкие и поджарые, точно сплетенные из стальных мускулов, ноги, копыта тверже мрамора.

Д'Артаньян пришпорил своего вороного, но расстояние между ним и Фуке не сократилось. Капитан прислушался: белый скакун дышал ровно, а между тем он летел стрелою, разрезая грудью потоки встречного воздуха. Вороной конь, напротив, начал храпеть: он задыхался.

«Нужно загнать коня, но настигнуть Фуке», — подумал капитан мушкетеров. И он стал рвать мундштуком губы измученного животного и терзать шпорами его и без того окровавленные бока. Доведенный до бешенства конь стал нагонять Фуке. Теперь д'Артаньян оказался на расстоянии пистолетного выстрела от пего.

«Крепись, — сказал себе мушкетер, — крепись! Еще немного, и белый конь выдохнется; ну а если конь устоит, то не выдержит всадник».

Но и конь и всадник продолжали эту невероятную скачку, и всадник все так же крепко держался в седле; они были слиты друг с другом, представляя собой одно целое, и расстояние между Фуке и д'Артаньяном понемногу стало опять увеличиваться.

Д'Артаньян дико вскрикнул, и этот крик заставил Фуке обернуться; его конь понесся еще быстрее.

— Несравненный конь, неистовый всадник! — пробурчал капитан сквозь зубы. — Проклятие! Господин Фуке, эй вы, послушайте! Именем короля!

Фуке ничего не ответил.

— Вы меня слышите? — завопил д'Артаньян.

Его конь оступился.

— Еще бы! — лаконично заметил Фуке.

И полетел дальше.

Д'Артаньян обезумел; его глаза налились кровью, она стучала в висках.

— Именем короля! — крикнул он вторично. — Остановитесь, или я собью вас пистолетной пулей.

— Сбивайте! — ответил Фуке, продолжая скачку.

Д'Артаньян выхватил один из своих пистолетов и взвел курок, надеясь, что этот звук остановит его врага.

— У вас тоже есть пистолеты, — прокричал он, — защищайтесь!

Фуке действительно обернулся на звук взводимого д'Артаньяном курка и, глядя прямо в лицо мушкетеру, приподнял правой рукой полу своего платья, но так и но прикоснулся к кобуре пистолета.

Между ними было теперь каких-нибудь двадцать шагов.

— Черт возьми! — закричал д'Артаньян. — Я не стану вас убивать; если вы не хотите разрядить в меня пистолет, сдавайтесь! Что такое тюрьма?

— Лучше умереть, — ответил Фуке, — я буду, по крайней мере, меньше страдать.

Д'Артаньян в отчаянии бросил свой пистолет на дорогу.

— Я возьму вас живым!

И чудом, на которое был способен только этот не имеющий себе равных всадник, он побудил своего коня приблизиться еще на десять шагов к белому скакуну; он уже протянул руку, чтобы схватить настигаемую добычу.

— Право же, убейте меня! Это не в пример человечнее, — прокричал Фуке.

— Нет, живым, только живым! — пробормотал капитан.

Его конь вторично споткнулся; конь Фуке опять получил преимущество.

Невиданным зрелищем было это соревнование двух коней, жизнь которых поддерживалась только волею всадников. Бешеный галоп сменился быстрой рысью, потом рысью обыкновенной, но этим изнемогающим от усталости, остервеневшим соперникам продолжало казаться, что они скачут все так же неудержимо. Измученный вконец д'Артаньян выхватил второй пистолет и навел его на белого скакуна.

— В коня, не в вас! — прокричал он Фуке и выстрелил. Животное, пораженное его выстрелом в круп, сделало бешеный скачок в сторону и взвилось на дыбы. В это мгновенье вороной конь д'Артаньяна пал замертво.



«Я обесчещен, — сказал себе мушкетер, — я жалкая тварь».

— Господин Фуке, — крикнул он, — умоляю вас, бросьте мне один из своих пистолетов, и я застрелюсь!

Фуке снова заставил коня затрусить мелкой рысцой.

— Умоляю вас, умоляю! — продолжал д'Артаньян. — То, чего вы не даете мне сделать немедленно, я все равно сделаю через час. Но здесь, на этой дороге, я умру мужественно, я умру, не потеряв моей чести; окажите же мнеуслугу, молю вас!

Фуке ничего не ответил; он по-прежнему медленно продвигался вперед.

Д'Артаньян пустился бежать за своим врагом.

Он бросил на землю шляпу, затем куртку, которая мешала ему, потом ножны от шпаги, чтобы они не путались под йогами. Даже шпага, зажатая у него в кулаке, показалась ему чрезмерно тяжелою, и он избавился от нес так же, как избавился от ножен.

Белый конь хрипел; д'Артаньян догонял его. С рыси обессиленное животное перешло на медленный шаг; оно трясло головою; изо рта его вместе с пеной текла кровь.

Д'Артаньян сделал отчаянное усилие и бросился на Фуке. Уцепившись за его ногу, он, задыхаясь, заплетающимся языком произнес:

— Именем короля арестую вас; застрелите меня, и каждый из нас исполнит свой долг.

Фуке с силой рванул с себя оба пистолета и кинул их в реку. Он сделал это, чтобы д'Артаньян не мог их сыскать и покончить с собой. Затем он слез с коня и молвил:

— Сударь, я — ваш пленник. Обопритесь о мою руку, потому что вы сейчас лишитесь сознания.

— Благодарю вас, — прошептал д'Артаньян, который действительно чувствовал, что земля ускользает у него из-под ног, а небо валится ему на голову. И он упал на песок, обессиленный, едва дышащий.

Фуке спустился к реке и зачерпнул в шляпу воды. Он освежил принесенной водой виски мушкетеру и несколько капель ее влил ему в рот. Д'Артаньян слегка приподнялся и посмотрел вокруг себя блуждающим взором.

По-видимому, он кого-то или что-то искал.

Он увидел Фуке, стоящего перед ним на коленях с мокрою шляпой в руках. Фуке, смотря на него, ласково улыбался.

— Так вы не бежали! — воскликнул он. — О сударь!

Настоящий король — по благородству, по сердцу, по душе — это не Людовик в Лувре, не Филипп на Сент-Маргерит, настоящий король это вы, осужденный, травимый.

— Я погибаю теперь из-за одной допущенной мною ошибки, господин д'Артаньян.

— Какой же, ради самого создателя?

— Мне следовало быть вашим другом… Но как же мы доберемся до Нанта?

Ведь мы довольно далеко от него.

— Вы правы, — заметил д'Артаньян с мрачным и задумчивым видом.

— Белый конь, быть может, еще оправится; это был такой исключительный конь! Садитесь на него, господин д'Артаньян. Что до меня, то я буду идти пешком, пока вы хоть немного не отдохнете.

— Бедная лошадь! Я ранил ее, — вздохнул мушкетер.

— Она пойдет, говорю вам, я ее знаю; или лучше сядем на нее оба.

— Попробуем, — проговорил д'Артаньян.

Но не успели они осуществить свое намерение, как животное пошатнулось, затем выпрямилось, несколько минут шло ровным шагом, потом опять пошатнулось и упало рядом с вороным коном д'Артаньяна.

— Ну что же, пойдем пешком, так хочет судьба, прогулка будет великолепной, — сказал Фуке, беря д'Артаньяна под руку.

— Проклятие! — вскричал капитан, нахмурившись, с устремленным в одну точку взглядом, с тяжелым сердцем. — Отвратительный день!

Они медленно прошли четыре лье, отделявшие их от леса, за которым стояла карета с конвоем. Когда Фуке увидел это мрачное сооружение, он обратился к д'Артаньяну, который, как бы стыдясь за Людовика XIV, опустил глаза:

— Вот вещь, которую выдумал дрянной человек, капитан д'Артаньян. К чему эти решетки?

— Чтобы помешать вам бросать записки через окно.

— Изобретательно!

— Но вы можете сказать, если нельзя написать, — проговорил д'Артаньян.

— Сказать вам?

— Да… если хотите.

Фуке задумался на минуту, потом начал, глядя капитану прямо в лицо:

— Одно только слово, запомните?

— Запомню.

— И передадите его тем, кому я хочу?

— Передам.

— Сен-Манде, — совсем тихо произнес Фуке.

— Хорошо, кому же его передать?

— Госпоже де Бельер или Пелисону.

— Будет сделано.

Карета проохала Нант и направилась по дороге в Анжер.

XXII

ГДЕ БЕЛКА ПАДАЕТ, А УЖ ВЗЛЕТАЕТ
Было два часа пополудни. Король в большом нетерпении ходил взад и вперед по своему кабинету и иногда приотворял дверь в коридор, чтобы взглянуть, чем занимаются его секретари. Кольбер, сидя на том самом месте, на котором утром так долго сидел де Сент-Эньян, тихо беседовал с де Бриенном.

Король резко открыл дверь и спросил:

— О чем вы тут говорите?

— Мы говорим о первом заседании штатов, — сказал, вставая, де Бриенн.

— Превосходно! — отрезал король и вернулся к себе в кабинет.

Через пять минут раздался колокольчик, призывавший Роза; это был его час.

— Вы кончили переписку? — спросил король.

— Нет еще, ваше величество.

— Посмотрите, не вернулся ли господин д'Артаньян.

— Пока нет, ваше величество.

— Странно! — пробормотал король. — Позовите господина Кольбера.

Вошел Кольбер; он ожидал этого момента с утра.

— Господин Кольбер, — возбужденно сказал король, — надо было бы все-таки выяснить, куда запропастился господин д'Артаньян.

— Где искать его, ваше величество?

— Ах, сударь, разве вам не известно, куда я послал его? — насмешливо улыбнулся Людовик.

— Ваше величество не говорили мне об этом.

— Сударь, есть вещи, о которых догадываются, и вы в этом особенный мастер.

— Я мог догадываться, ваше величество, но я не позволю себе принимать свои догадки за истину.

Едва Кольбер произнес эти слова, как голос гораздо более грубый, чем голос Людовика, прервал разговор между монархом и его ближайшим помощником.

— Д'Артаньян! — радостно вскрикнул король.

Д'Артаньян, бледный и возбужденный, обратился к королю:

— Это вы, ваше величество, отдали приказание моим мушкетерам?

— Какое приказание?

— Относительно дома господина Фуке.

— Я ничего не приказывал, — ответил Людовик.

— А, а! — произнес д'Артаньян, кусая себе усы. — Значит, я не ошибся, этот господин — вот где корень всего!

И он указал на Кольбера.

— О каком приказании идет речь? — снова спросил король — Приказание перевернуть дом, избить слуг и служащих господина Фуке, взломать ящики, предать мирное жилье потоку и разграблению. Черт возьми, приказание короля.

— Сударь! — проговорил побледневший Кольбер.

— Сударь, — перебил д'Артаньян, — один король, слышите, один король имеет право приказывать моим мушкетерам. Что же касается вас, то я решительно запрещаю вам что-либо в этом роде и предупреждаю вас относительно этого в присутствии его величества короля. Дворяне, носящие шпагу, это не бездельники с пером за ухом.

— Д'Артаньян! Д'Артаньян! — пробормотал король.

— Это унизительно, — продолжал мушкетер. — Мои солдаты обесчещены! Я не командую наемниками или приказными из интендантства финансов, черт подери!

— Но в чем дело? Говорите же наконец! — решительно приказал король.

— Дело в том, ваше величество, что этот господин… господин, который не мог угадать приказаний, отданных вашим величеством, и потому, видите ли, не знал, что мне поручено арестовать господина Фуке; господин, который заказал железную клетку для того, кого вчера еще почитал начальником, — этот господин отправил де Роншера на квартиру господина Фуке и ради изъятия бумаг суперинтенданта изъял заодно и всю его мебель. Мои мушкетеры с утра окружили дом. Таково было мое приказание. Кто же велел им войти в дом господина Фуке? Почему, заставив их присутствовать при этом бесстыднейшем грабеже, сделали их сообщниками подобной мерзости?

Черт возьми! Мы служим королю, но не служим господину Кольберу!

— Господин д'Артаньян, — строго остановил капитана король, — будьте осторожны в выборе выражений! В моем присутствии подобные объяснения и в таком тоне не должны иметь места.

— Я действовал для блага моего короля, — сказал Кольбер взволнованным голосом. — И мне чрезвычайно прискорбно, что столь враждебное отношение я встречаю со стороны офицера его величества, тем более что я лишен возможности отомстить за себя из уважения к королю.

— Уважения к королю! — вскричал д'Артаньян с горящими от гнева глазами. — Уважение к королю состоит прежде всего в том, чтобы внушать уважение к его власти, внушать любовь к его священной особе. Всякий представитель единодержавной власти олицетворяет собой эту власть, и когда народы проклинают карающую их длань, господь бог упрекает за это длань самого короля, понимаете? Нужно ли, чтобы солдат, загрубевший за сорок лет службы, привыкший к крови и к ранам, читал вам проповедь этого рода, сударь? Нужно ли, чтобы милосердие было с моей стороны, а свирепость с вашей? Вы приказали арестовать, связать, заключить в тюрьму людей ни в чем не повинных!

— Быть может, сообщников господина Фуке… — начал Кольбер.

— Кто вам сказал, что у господина Фуке существуют сообщники, кто вам сказал, наконец, что он действительно в чем-то виновен? Это ведомо одному королю, и лишь его суд — праведный суд. Когда он скажет: «Арестуйте и заключите в тюрьму таких врагов, тогда вы послушно исполните его приказание. Не говорите мне о вашем уважении к королю и берегитесь, если в ваших словах содержится хоть какая-нибудь угроза, ибо король не допустит, чтобы дурные слуги грозили тем, кто безупречно служит ему. И если бы — упаси боже! — мой государь не ценил своих слуг по достоинству, я сам сумел бы внушить к себе уважение.

С этими словами д'Артаньян принял горделивую позу: глаза его горели мрачным огнем, рука покоилась на эфесе шпаги, губы лихорадочно вздрагивали; он изображал свой гнев более яростным, чем это было в действительности.

Униженный и терзаемый бешенством Кольбер откланялся королю, как бы прося у него дозволения удалиться.

Людовик, в котором боролись оскорбленная гордость и любопытство, еще колебался, на чью сторону ему стать. Д'Артаньян усидел, что король в нерешимости. Оставаться дольше было бы грубой ошибкой; следовало восторжествовать над Кольбером, и единственным средством для достижения этого было — так сильно задеть короля за живое, чтобы его величеству не оставалось иного, как сделать выбор между противниками.

И д'Артаньян, последовав примеру Кольбера, также откланялся королю.

Но Людовику не терпелось получить точные и подробные сведения об аресте суперинтенданта финансов, об аресте того, перед кем он сам одно время трясся от страха, и он понял, что возмущение д'Артаньяна отсрочит по крайней мере на четверть часа рассказ о тех новостях, которые так хотелось ему узнать. Итак, забыв про Кольбера, который не мог сообщить ничего особенно нового, он удержал у себя капитана своих мушкетеров.

— Расскажите сначала об исполнении возложенного на вас поручения, и лишь после этого я позволю вам отдохнуть.

Д'Артаньян, который был уже на пороге королевского кабинета, услыхав слова короля, возвратился назад, тогда как Кольбер оказался вынужденным уйти. Лицо интенданта стало багровым, его черные злые глаза блеснули под густыми бровями; он заторопился, склонился пред королем, проходя мимо д'Артаньяна, наполовину выпрямился и вышел, унося в душе смертельное оскорбление.

Д'Артаньян, оставшись наедине с королем, мгновенно смягчился и уже с совершенно другим видом обратился к нему:

— Ваше величество, вы — молодой король. По заре узнает человек, будет ли день погожим или ненастным. Что станут думать о вашем будущем царствовании народы, отданные десницею божьей под ваше владычество, если увидят, что между собою и ними вы ставите злобных и жестоких министров?

Но поговорим обо мне, саше величество; прекратим разговор, который кажется вам бесполезным, а быть может, и неприличным. Поговорим обо мне. Я арестовал господина Фуке.

— Вы потратили на это достаточно много времени, — ядовито заметил король.

Д'Артаньян посмотрел на него и ответил:

— Я вижу, что употребил неудачное выражение; я сказал, что арестовал господина Фуке, тогда как подобало сказать, что я сам был арестован господином Фуке; это будет правильнее. Итак, я восстанавливаю голую истину: я был арестован господином Фуке.

На этот раз удивился Людовик XIV. Д'Артаньян мгновенно понял, что происходило в душе его повелителя. Он не дал ему времени для расспросов.

Он рассказал ему с тем красноречием и тем поэтическим пылом, которыми, быть может, он один обладал в то время, о бегстве Фуке, о преследовании, о бешеной скачке, наконец, о не имеющем себе равного благородстве суперинтенданта, который добрый десяток раз мог бежать, который двадцать раз мог убить его, своего преследователя, но который тем не менее предпочел тюрьму или что-нибудь еще худшее, дабы не протерпел унижения тот, кто стремился отнять у него свободу.

По мере того как капитан говорил, королем все больше и больше овладевало волнение. Он жадно ловил каждое слово, произносимое д'Артаньяном, постукивая при этом ногтями своих судорожно прижатых друг к другу рук.

— Из этого явствует — так, по крайней мере, я думаю, — что человек, который вел себя описанным образом, безусловно порядочный человек и не может быть врагом короля. Вот мое мнение, и я повторяю его пред вами, мой государь. Я знаю, что король ответит на это, — и я заранее склоняюсь перед его словами: «Государственная необходимость». Ну что ж! В моих глазах это причина, достойная величайшего уважения. Я солдат, я получил приказание, и это приказание выполнено, правда, вопреки моей воле, но выполнено. Я умолкаю.

— Где сейчас господин Фуке? — спросил после секундного молчания Людовик XIV.

— Господин Фуке, государь, пребывает в железной клетке, изготовленной для него господином Кольбером, и катит, увлекаемый четверкою быстрых коней, по дороге в Анжер.

— Почему вы не поехали с ним, почему бросили его на дороге?

— Потому что ваше величество не приказывали мне ехать в Анжер. И лучшее доказательство правоты моих слов — то, что вы уже разыскивали меня… Кроме того, у меня было еще одно основание.

— Какое?

— Пока я с ним, несчастный господин Фуке никогда бы не сделал попытки бежать.

— Что же из этого?

— Ваше величество должны понимать и, конечно, понимаете и без меня, что самое мое пламенное желание — это узнать, что господин Фуке на свободе. Вот я и поручил его самому бестолковому бригадиру, какого только смог найти среди моих мушкетеров. Я сделал это, чтобы узник получил возможность бежать.

— Вы с ума сошли, д'Артаньян! — вскричал король, скрещивая на груди руки. — Можно ли произносить вслух столь ужасные вещи, даже если имеешь несчастье думать что-либо подобное?

— Ваше величество, я глубоко убежден, что вы не ожидаете от меня враждебности по отношению к господину Фуке после всего, что он сделал для меня и для вас. Нет, не поручайте мне держать господина Фуке под замком, если вы твердо хотите, чтобы он был взаперти и впредь. Сколь бы крепкою ни была клетка, птичка в конце концов все равно найдет способ вылететь из нее.

— Удивляюсь, — сказал мрачно король, — как это вы не последовали за тем, кого господин Фуке хотел посадить на мой трон. Тогда вы располагали бы всем, чего вы так жаждете: привязанностью и благодарностью. На службе у меня, однако, вам приходится иметь дело с вашим господином и повелителем, сударь.

— Если бы господин Фуке не отправился за вами в Бастилию, — отвечал д'Артаньян с твердостью в голосе, — лишь один человек сделал бы это, и этот человек — я, ваше величество. И вам это прекрасно известно.

Король осекся. На эти откровенные и искренние слова возразить ему было нечего. Слушая д'Артаньяна, он вспомнил прежнего д'Артаньяна, того, кто стоял за пологом его кровати, — то было в Пале-Рояле, когда парижский народ, предводимый кардиналом де Рецем, пришел убедиться в том, что король находится во дворце; д'Артаньяна, которому он махал рукой из кареты по пути в собор Богоматери, при въезде в Париж; солдата, покинувшего его в Блуа; лейтенанта, которого он снова призвал к себе, когда смерть Мазарини отдала в его руки власть; человека, который неизменно был честен, предан и смел.

Людовик подошел к двери и вызвал к себе Кольбера.

Кольбер был в коридоре, где работали секретари. Он тотчас же явился на зов.

— Кольбер, вы сделали обыск у господина Фуке?

— Да, ваше величество.

— Каковы его результаты?

— Господин де Роншера, посланный с вашими мушкетерами, государь, вручил мне бумаги, — ответил Кольбер.

— Я ознакомлюсь с ними… А теперь дайте-ка мне вашу руку.

— Мою руку, ваше величество?

— Да, и я вложу ее в руку шевалье д'Артаньяна. Ведь вы, д'Артаньян, обратился король с ласковою улыбкой к своему испытанному солдату, который, завидев этого приказного, снова принял надменный вид, — ведь вы, в сущности, не знаете этого человека; познакомьтесь же с ним.

И он указал ему на Кольбера.

— Он был посредственным слугой на второстепенных ролях, по он будет великим человеком, селя я предоставлю ему высокое положение.

— Ваше величество, — пролепетал Кольбер, потерявший голову от удовольствия и страха пред ожидающим его будущим.

— Я понимаю, почему так было до этой поры, — прошептал д'Артаньян на ухо королю, — он завидовал.

— Вот именно, и зависть связывала его, не давая расправить как следует крылья.

— Отныне он будет крылатой змеей, — пробормотал мушкетер, все еще движимый остатками ненависти к недавнему своему врагу.

Но у Кольбера, подходившего к нему в этот момент, было теперь совсем иное лицо, нисколько не похожее на то, которое капитан привык видеть; оно показалось ему добрым, мягким, покладистым; в его глазах светился такой благородный ум, что д'Артаньян, отлично разбиравшийся в человеческих лицах, был смущен и почти поколеблен в своих дурных предубеждениях.

Кольбер пожал ему руку и произнес:

— То, что было сказано вам королем, доказывает, насколько его величество знает людей. Бешеная борьба, которую я вел вплоть до этого дня против злоупотреблений, но не против людей, доказывает, что я хотел подготовить моему королю великое царствование, а моей стране — великое благоденствие. У меня широкие замыслы, господин д'Артаньян, и вы увидите, как они расцветут под солнцем гражданского мира. И если я не рассчитываю и не обладаю счастьем заслужить дружбу честных людей, то я убежден, что в худшем случае заслужу их уважение. А за их восхищение я с готовностью отдам свою жизнь, сударь.

Эта перемена, это внезапное возвышение, это молчаливое одобрение короля заставили мушкетера основательно призадуматься. Он учтиво поклонился Кольберу, не спускавшему с него глаз. Король, увидев, что они помирились, не стал их задерживать; из королевского кабинета они вышли вместе.

За порогом его новый министр остановил капитана и сказал:

— Возможно ли, господин д'Артаньян, чтобы человек с таким острым глазом, как вы, но понял меня с первого взгляда?

— Господин Кольбер, — отвечал капитан, — солнечный луч, светящий прямо в глаза, мешает разглядеть самый яркий костер. Человек, стоящий у власти, излучает сияние, вы эго знаете, и раз вы достигли ее, зачем вам преследовать и дальше несчастного, которого постигла немилость и который упал с такой высоты?

— Мне, сударь? О, я никогда не стану его преследовать. Я хотел управлять финансами, и управлять ими единолично, потому что я и в самом деле честолюбив и особенно потому, что я глубоко верю в присущие мне достоинства. Я знаю, что золото всей страны окажется предо мною, а я люблю смотреть на золото короля. Если мне доведется прожить еще тридцать лет, то ни один денье в течение этих тридцати лет не прилипнет к моим рукам: на это золото я построю хлебные склады, величественные здания, города; я углублю гавани; я создам флот, я снаряжу корабли, которые понесут имя Франции к самым далеким пародам и племенам; я создам библиотеки и академии; я сделаю Францию первой страной в мире, и притом самой богатой. Вот причины моей нелюбви к господину Фуке, который мешал мне действовать. А потом, когда я буду великим и сильным, когда Франция будет велика и сильна, тогда и я также воскликну: «Милосердие!»

— Вы произнесли это слово. Давайте попросим у короля свободу для господина Фуке. Он преследует его, думая только о вас.

— Сударь, — ответил Кольбер, — вы знаете, что это вовсе не так и что король испытывает личную ненависть к господину Фуке. И не мне говорить вам об этом.

— Она утомит короля, он забудет о ней.

— Король ничего не забывает, господин д'Артаньян… Погодите, король вызывает дежурных к себе и отдаст сейчас какое-то приказание: я не влиял на него, не так ли? Слушайте!

Король действительно вызвал секретарей.

— Господин д'Артаньян? — спросил он.

— Я здесь, ваше величество.

— Дайте двадцать мушкетеров господину де Сент-Эньяну для охраны господина Фуке.

Д'Артаньян и Кольбер обменялись взглядами.

— Из Анжера, — распорядился король, — пусть перевезут арестованного в Париж, в Бастилию.

— Вы были правы, — шепнул Кольберу капитан мушкетеров.

— Де Сент-Эньян, — продолжал король, — вы пристрелите всякого, кто заговорит с господином Фуке в пути.

— А я, ваше величество, я тоже должен молчать? — спросил де Сент-Эньян.

— Вы, сударь, будете говорить с ним только в присутствии мушкетеров.

Де Сент-Эньян поклонился и вышел, чтобы приступить к исполнению полученного им приказания.

Д'Артаньян тоже хотел удалиться, но король задержал его.

— Сударь, — приказал он, — отправляйтесь незамедлительно и примите под мою руку остров и крепость БельИль-ан-Мер, принадлежавшие господину Фуке.

— Хорошо, ваше величество. Я поеду один?

— Вы возьмете с собой столько войск, сколько понадобится, чтобы не потерпеть неудачи, если крепость окажет сопротивление.

Шепот льстивого недоверия к возможности подобного факта раздался между придворными.

— Такие вещи случались, — подтвердил д'Артаньян.

— Я видел их собственными глазами в дни моего детства и не желаю видеть их снова. Вы меня поняли? Идите, сударь, и возвращайтесь не иначе, как с крепостными ключами.

Кольбер подошел к д'Артаньяну.

— Вот поручение, — сказал он, — за которое, если вы его выполните как следует, вы получите маршальский жезл.

— Почему вы говорите: если вы его выполните как следует?

— Потому что это поручение весьма трудное. К тому же на Бель-Иле ваши друзья, а таким людям, как вы, господин д'Артаньян, не так-то просто перешагнуть через трупы друзой ради того, чтобы добиться успеха.

Д'Артаньян опустил голову; Кольбер возвратился в кабинет короля.

Спустя четверть часа капитан получил приказ, предписывающий в случае сопротивления взорвать до основания крепость Бель-Иль. Этим приказом ему также вручалось право казнить или миловать местных жителей и беглецов, укрывшихся в крепости; особо предписывалось не выпускать из нее ни души.

«Кольбер был прав, — подумал д'Артаньян. — Мой маршальский жезл стоил бы жизни моим друзьям. Только здесь забывают, что они но глупее птиц и не станут дожидаться руки птицелова, чтобы расправить крылья и улететь.

И эту руку я им так хорошо покажу, что у них будет достаточно времени, чтобы увидеть ее. Бедный Портос! Бедный Арамис! Нет, моя слава не будет стоить вам ни одного перышка».

Приняв это решение, д'Артаньян собрал войска короля, погрузил их в Пембефе и, не потеряв ни минуты, снялся с якоря и поплыл на всех парусах.

XXIII

БЕЛЬ-ИЛЬ-АН-МЕР
На краю мола, на который яростно наседал вечерний прибой, прогуливались, взявшись за руки, два человека. Спи оживленно беседовали, и ни одна душа не могла расслышать их слов, уносимых одно за другим порывами ветра вместе с белою пеной, вздымаемой гребнями волн.

Солнце только что опустилось в бескрайнюю хлябь океана — в эти минуты оно было похоже на гигантское, пышущее багровым жаром горнило.

Время от времени один из этих людей оборачивался к востоку, как бы вопрошая с мрачным беспокойством пустынное море. Другой, всматриваясь в лицо своего спутника, пытался, казалось, разгадать значение его взглядов. Затем, оба безмолвные, одолеваемые мрачными мыслями, они возобновляли прогулку.

Эти два человека — все, конечно, узнали их — были Портос с Арамисом, преследуемые законом и укрывшиеся на Бель-Иле после крушения всех надежд и великого плана г-на д'Эрбле.

— Что бы вы ни говорили, мой дорогой Арамис, — повторял Портос, с силой вдыхая в себя просоленный воздух и наполняя им свои могучие легкие, — что бы ни говорили вы, а все же исчезновение всех рыбачьих лодок, вышедших отсюда в течение последних двух дней, — вещь не совсем обычная.

На море не было бури. Погода стояла спокойная, не заметно было даже небольшою волнения. Но если бы и была буря, не могли же погибнуть все наши лодки. Хоть какая-нибудь из них осталась бы невредимой. Повторяю, это в высшей степени странно. Подобное исчезновение лодок чрезвычайно удивляет меня.

— Вы правы, друг мой Портос; вы, несомненно, правы. Это верно, тут и впрямь есть что-то необъяснимое.

— К тому же, — добавил Портос, мысли которого несколько оживились, поскольку ваннский епископ согласился с его замечанием, — тут обращает на себя внимание странная вещь: если бы эти лодки и в самом деле погибли, то на берегу были бы найдены их обломки или какие-нибудь вещи погибших. Между том ничего такого не обнаружено.

— Да, я так же, как вы, думал об этом.

— Обратили ли вы внимание и на то, что два остававшихся на острове парусника, которые отправлены мною на поиски остальных…

Арамис внезапно прервал своего собеседника: он вскрикнул, сопровождая свое восклицание таким резким движением, что Портос остановился как вкопанный.

— Что вы сказали, Портос? Что? Вы послали два этих парусника?..

— Искать остальных, ну да, — простодушно повторил Портос.

— Несчастный! Что вы наделали! Теперь мы погибли! — воскликнул епископ.

— Погибли?.. Что?.. Почему погибли, ответьте же, Арамис?

Арамис закусил губу.

— Ничего, ничего. Простите, я хотел сказать…

— Что?

— Что если бы нам пришло в голову совершить прогулку по морю, то теперь мы ужо не смогли бы осуществить эго желание.

— Так вот что вас мучит! Велика важность, подумаешь! Что касается меня, то я нисколько не жалею об этом. Я жалею не о развлечениях на Бель-Иле, каковы б они ни были, а о Пьерфоне, о Брасье, о Валлоне, о моей дорогой Франции. Здесь не Франция, друг мой, и я сам но знаю, что здесь такое. О, я могу сказать это с полной откровенностью, и вы по дружбе простите мне мою искренность, но я заявляю вам, что на Бель-Иле я чувствую себя очень несчастным, да, да, очень несчастным.

Арамис едва слышно вздохнул.

— Милый друг, — ответил он, — вот потому и печально, что вы отослали эти дравшиеся у нас парусники на поиски лодок, исчезнувших двое суток назад. Если б вы их не отослали, мы бы уехали.

— Уехали! А как же приказ, Арамис?

— Какой приказ?

— Черт возьми! Приказ, о котором вы мне постоянно толкуете и который по всякому поводу напоминаете: мы должны охранять Бель-Иль от возможного нападения узурпатора: вы же сами прекрасно знаете, о каком приказе я говорю.

— Это правда, — прошептал Арамис.

— Итак, вы видите, мы не можем уехать отсюда, и то, что я отправил парусники на поиски лодок, не может, следовательно, нам повредить.

Арамис замолчал, и его блуждающий взгляд, зоркий, гак взгляд парящей в воздухе чайки, долго обшаривал море, всматриваясь в пространство и стремясь проникнуть за линию горизонта.

— К тому же, Арамис, — продолжал Портос, упорно возвращавшийся к своей мысли, которую епископ счел правильной, — к тому же вы не даете мне никаких объяснений, где могли запропаститься эти несчастные лодки. А между тем, куда бы я ни пришел, меня со всех сторон осаждают воплями и стенаниями; при виде впавших в отчаянье матерей начинают хныкать и малые дети, точно я могу возвратить им отцов, а их матерям мужей. Какова же все-таки ваши предположения и что я должен говорить этим несчастным?

— Предполагать, Портос, мы можем все что угодно, а вот говорить… ничего им, пожалуй, не говорите.

Этот ответ не удовлетворил Портоса. Он отвернулся, пробормотав несколько слов, в которых излил свое недовольство. Арамис остановил доблестного солдата.

— Припоминаете ли вы, дорогой друг, — сказал он с глубокою грустью в голосе, сжимая в своих руках руки гиганта, — припоминаете ли вы, что в счастливые дни нашей молодости, когда мы были доблестными и сильными вы, да я, да те двое, которые теперь вдалеке от нас, — припоминаете ли вы, мой милый Портос, что, захоти мы вернуться во Францию, эта поверхность соленой воды не могла бы служить нам препятствием.

— О, — заметил Портос, — как-никак целых шесть лье.

— Если бы вы увидели, что я уцепился за первую попавшуюся доску, разве вы устояли бы на твердой земле?

— Нет, клянусь богом, Арамис, конечно, не устоял бы! Но теперь какая доска удержит нас, и особенно меня?!

И владелец поместья Брасье, гордо усмехнувшись, окинул взглядом свои мощные округлые формы.

— А разве и вы, Арамис, положа руку на сердце, не скучаете на Бель-Иле? И не предпочли бы вы удобств, предоставляемых вам вашим отцом, епископским дворцом в Ванне? А ну-ка, признайтесь!

— Нет, — ответил Арамис, не смея посмотреть Портосу в глаза.

— Ну что ж, в таком случае останемся здесь, — произнес его друг, и тяжкий вздох, несмотря на усилия, которые делал Портос, чтобы сдержать его, с шумом вырвался из его могучей груди. — Раз так, то останемся, останемся тут. И, однако, — добавил он, — если у вас является мысль, да, да, определенная, окончательно принятая, твердая мысль, — я говорю о мысли возвратиться во Францию» несмотря на отсутствие лодок…

— Заметили ли вы еще одну не менее странную вещь, — перебил его Арамис, — со времени исчезновения наших лодок, за последние двое суток, к берегам острова не пристал ни один челнок?

— Да, конечно, вы правы. Я это тоже заметил, так как до этого лодки и шлюпки, как мы видели, ежедневно приходили сюда десятками.

— Надо будет хорошенько осведомиться, — помолчав, сказал Арамис. Даже если мне придется построить плот…

— Но тут есть челноки. Если хотите, я раздобуду один…

— Челнок, челнок!.. Вы думаете, что челнок… Челнок, чтобы перевернуться на нем? Нет, нет, — решительно возразил ваннский епископ, — не нам с вами переплывать море в скорлупке. Подождем, подождем еще.

И Арамис принялся ходить взад и вперед, пытаясь скрыть все возрастающую тревогу Портос, уставший следить за лихорадочными движениями своего друга, Портос, доверчивый и спокойный Портос, ничего не знавший о причинах этого неистового волнения, выдававшего себя лишь внешними проявлениями, остановил Арамиса.

— Сядем на этот камень, — попросил он. — Присядьте рядом со мной, и я умоляю вас, умоляю самым решительным образом, объясните мне, и так, чтобы я хорошенько понял, объясните мне наконец, что мы тут делаем.

— Портос… — начал в смущении Арамис.

— Я знаю, что мнимый король хотел сбросить с трона настоящего короля.

Об этом вы рассказали мне, и это понятно. Я знаю, что мнимый король собирался продать Бель-Иль англичанам. И это тоже понятно. Я знаю, что мы, инженеры и военачальники, поспешно прибыли на Бель-Иль, чтобы возглавить работы по его укреплению и принять на себя командование десятью ротами, которые набраны, содержатся господином Фуке и находятся в его подчинении, или, иными словами, десятью ротами его зятя. И это мне достаточно ясно.

Арамис нетерпеливо вскочил. Он был похож на льва, которому докучает муха.

Портос удержал его за руку.

— Но, несмотря на усилия, которые прилагает мой ум, несмотря на все размышления, я не могу понять и никогда не пойму, почему, вместо того чтобы направлять к нам войска, вместо того чтобы поддержать нас, прислав людей, оружие и провиант, нас оставляют без лодок, а Бель-Иль без снабжения и без помощи; почему, вместо того чтобы установить с нами связь подачей сигналов, доставкой письменных приказов или изустно, прерывают всякое сообщение с нами? Ответьте же мне, Арамис, или лучше, прежде чем отвечать, выслушайте, что я думаю, какие мысли одолевают меня.

Епископ поднял голову.

— Так вот, Арамис, — продолжал Портос, — я думаю, я вообразил, что во Франции произошли большие события. Мне всю ночь напролет снился Фуке, мне снились мертвые рыбы, разбитые яйца, неприбранные убогие комнаты.

Дурные сны, д'Эрбле, они пророчат беду.

— Портос, что там такое? — перебил Арамис, порывисто вставая и указывая своему другу черную точку на багровой полоске моря.

— Судно! — обрадовался Портос. — Да, это судно. Ах, наконец-то мы получим известия!

— Два! — вскричал епископ, заметив новые мачты. — Два, три, четыре!

— Пять! — крикнул Портос. — Шесть, семь! Ах, боже мой, да тут целый флот!

— Должно быть, возвращаются наши бель-ильские рыбаки, — уверенно проговорил Арамис, хотя внутренне он был сильно встревожен представшей пред его глазами картиной.

— Уж очень велики эти суда; они не могут быть рыбачьими лодками. И к тому же не кажется ли вам, дорогой Арамис, что они идут с той стороны, где устье Луары?

— Да, они идут оттуда…

— Смотрите, их увидели все; вот женщины и дети. Они бегут на берег.

В это время подошел старый рыбак.

— Это наши лодки? — спросил его Арамис.

Старик всмотрелся в морскую даль.

— Нет, монсеньер, это суда королевского флота.

— Суда королевского флота! — повторил Арамис, содрогнувшись в душе. Но откуда вы это знаете?

— По флагу. На наших лодках и на торговых судах флагов никогда не бывает. На таких больших парусниках обыкновенно перевозят войска.

— А! — сказал Арамис.

— Ура! — воскликнул Портос. — Это идут подкрепления, не так ли, дорогой Арамис?

— Возможно.

— Если это только не англичане.

— С Луары? Это было бы ужасным несчастьем! Разве им не понадобилось бы в этом случае пройти через Париж?

— Вы правы. Это, разумеется, подкрепления или, может быть, провиант.

Арамис закрыл руками лицо и ничего не ответил. Потом вдруг приказал:

— Портос, объявите тревогу!

— Тревогу? Но почему?

— Пусть канониры вернутся на свои батареи, пусть прислуга находится возле орудий, пусть будут особенно бдительны у береговых пушек.

Портос сделал большие глаза. Он внимательно посмотрел на своего друга, точно хотел убедиться, что тот действительно в здравом уме и твердой памяти.

— Если вы немедленно не пойдете, мой дорогой и бесценный друг, — продолжал Арамис своим самым ласковым тоном, — то это сделаю я и лично отдам все эти необходимые распоряжения.

— Иду, сию минуту иду, — ответил Портос и пошел выполнять приказание.

По дороге он, впрочем, неоднократно оглядывался, чтобы выяснить, не ошибся ли ваннский епископ и не зовет ли его назад, обратившись к более здравым мыслям.

Пробили тревогу. Раздалась барабанная дробь. Запели рожки. Разнесся глухой звон большого набатного колокола. В мгновение ока мол и дамба заполнились любопытными и солдатами. В руках у артиллеристов, стоявших у больших, поставленных на каменные лафеты орудий, дымились фитили. Когда каждый занял указанное ему боевым расписанием место, когда приготовления к обороне были завершены, Портос робко обратился к епископу, шепнув ему на ухо:

— Позвольте, Арамис, я хочу постараться понять…

— Погодите: вы и так вскоре поймете решительно все, — так же шепотом ответил ваннский епископ своему заместителю и помощнику.

— Этот флот, на всех парусах направляющийся к Бель-Илю, королевский флот, так ведь?

— Но раз во Франции два короля, которому из них принадлежит этот флот? Что вы на это ответите, друг мой Портос?

— О, вы открываете мне глаза, — сказал гигант, пораженный этим доводом Арамиса.

И Портос, которому ответ друга открыл глаза, а вернее сказать, сделал завесу, закрывавшую их, еще более плотной, поторопился на батареи, чтобы следить за теми, кто находился у него в подчинении, и чтобы призвать каждого честно исполнить свой долг.

Между тем Арамис, не сводя глаз с горизонта, наблюдал за приближением кораблей. Народ и солдаты, взобравшись на выступы скал, различали сначала верхушки мачт, затем паруса и, наконец, увидели самые корабли с развевающимися на гафелях флагами короля Франции.

Была уже ночь, когда один из этих плашкоутов, прибытие которых так взбудоражило население острова, бросил якорь на пушечный выстрел от крепости.

Несмотря на ночную тьму, вскоре на палубе этого судна можно было заметить какую-то суету, и почти тотчас же от его борта отделилась шлюпка; три гребца, усиленно налегая на весла, погнали ее по направлению к гавани; через несколько минут они пристали у подножия бастиона. Рулевой этой шлюпки поднялся на мол. В руке у него был пакет, которым он усердно махал, давая понять, что он прибыл вести с кем-то переговоры.

Многие солдаты узнали его. Это был хозяин одного из тех двух баркасов, которые сберегал Арамис и которые были отправлены на розыски пропавших судов Портосом, обеспокоенным двухдневным отсутствием рыбаков. Он потребовал, чтобы его проводили к г-ну д'Эрбле. Два солдата по знаку сержанта стали по обе стороны от него и повели его к Арамису.

Арамис находился на набережной. Посланный предстал перед ваннским епископом. Было очень темно, несмотря на то что солдаты, сопровождавшие Арамиса во время обхода им укреплений и стоявшие в некотором отдалении, держали в руках горящие факелы.

— Как, Ионатан! Откуда?

— От имени тех, кто захватил меня в плен.

— Но кто же захватил тебя в плен?

— Известно ли вам, монсеньер, что мы отправились на розыски наших товарищей?

— Да. Ну а потом?

— Потом, монсеньер… мы были вскоре задержаны сторожевым судном его величества короля.

— Какого короля? — вмешался Портос.

Ионатан удивленно посмотрел на Портоса.

— Говори, — продолжал епископ.

— Нас схватили, монсеньер, и присоединили к задержанным вчера утром.

— Что это за мания — хватать всех и каждого! — перебил Портос.

— Нам, сударь, хотели помешать сообщить вам об этом, — отвечал Ионатан.

Теперь, в свою очередь, не понял Портос.

— И вас освободили сегодня? — спросил он.

— Лишь для того, чтобы я мог сообщить, монсеньер, что нас задержали.

«Все больше и больше туману», — подумал честный Портос.

Арамис в это время пытался понять случившееся.

— Итак, — сказал он, — выходит, что королевский флот блокирует побережье?

— Да, монсеньер.

— Кто им командует?

— Капитан королевских мушкетеров.

— Д'Артаньян! — воскликнул Портос.

— Мне кажется, что его зовут именно так, — И он вручил тебе это письмо?

— Да, монсеньер.

— Поднесите ближе факелы!

— Это его почерк, — заметил Портос.

Арамис быстро прочел нижеследующее:

«Приказ короля — захватить Бель-Иль.

Приказ: истребить гарнизон, если будет оказано сопротивление.

Приказ: арестовать всех солдат гарнизона».

Подписано: д'Артаньян, который третьего дня арестовал г-на Фуке и отправил его в Бастилию

Арамис побледнел и скомкал бумагу в руке.

— Ну что же? — спросил Портос.

— Ничего, друг мой, ничего, — ответил Арамис и обратился к Ионатану:

— Скажи мне…

— Монсеньер!

— Ты говорил с господином д'Артаньяном?

— Да, монсеньер.

— Что он сказал?

— Что хотел бы сам переговорить с монсеньером.

— Где?

— На борту своего корабля.

— На борту своего корабля?

Портос повторил:

— На борту своего корабля?

— Господин мушкетер, — продолжал Ионатан, — приказал взять вас обоих — вас, господин д'Эрбле, и вас, господин инженер, в нашу шлюпку и доставить к нему.

— Поедем! — обрадовался Портос. — Милый мой д'Артаньян!

Но Арамис перебил его.

— Вы с ума сошли! — вскричал он. — Кто поручится, что тут нет ловушки?

— Со стороны другого короля? — таинственно зашептал Портос.

— Одним словом, ловушка! Этим все сказано, друг мой.

— Это возможно; но что делать? Если д'Артаньян приглашает нас, то нам все же…

— Кто вам сказал, что это действительно д'Артаньян?

— А, в таком случае… но ведь его почерк…

— Почерк можно подделать. И его почерк подделали; посмотрите, как дрожала рука писавшего, — Вы и на этот раз правы; по пока мы решительно ничего не знаем.

Арамис промолчал.

— Правда, — заметил добродушный Портос, — мы, в сущности, и не нуждаемся в том, чтобы знать.

— Что прикажете делать? — спросил Ионатан.

— Ты вернешься к этому капитану и скажешь ему, что мы просим его лично приехать на остров.

— Понимаю, — сказал Портос.

— Слушаю, монсеньер, — отвечал Ионатан. — Но если капитан откажется отправиться на Бель-Иль?

— Если он откажется, то поскольку у нас есть пушки, мы пустим их в дело.

— Против д'Артаньяна?

— Если это д'Артаньян, Портос, он приедет. Отправляйся, Ионатан, отправляйся.

— Черт возьми! Я ничего не понимаю, — пробормотал Портос.

— Сейчас вы поймете все, решительно все, мой дорогой; время для этого наступило. Садитесь на этот лафет, превратитесь в слух и внимательно следите за моими словами.

— О, я слушаю, черт возьми! Не сомневайтесь!

— Могу ли я, монсеньер, ехать? — прокричал Ионатан.

— Поезжай и возвращайся с ответом! Пропустите шлюпку, эй, кто там!

Шлюпка отчалила и направилась к кораблю.

Арамис взял Портоса за руку и приступил к объяснениям.

XXIV

ОБЪЯСНЕНИЯ АРАМИСА
— Я должен рассказать вам, друг Портос, нечто такое, что, по всей вероятности, повергнет вас в изумление, но вместе с тем и осведомит обо всем.

— О, мне нравится, когда что-нибудь изумляет меня, — благожелательно ответил Портос, — не стесняйтесь со мною, пожалуйста. Я нечувствителен к душевным волнениям. Итак, не останавливайтесь ни перед чем, говорите!

— Это трудно, Портос… очень трудно, ибо — предупреждаю еще раз мне предстоит рассказать вам странные, очень странные вещи… нечто в высшей степени необычное.

— О, вы говорите так хорошо, друг мой, что я готов слушать вас целыми днями. Итак, говорите, прошу вас… или вот что пришло мне в голову: чтобы облегчить вашу задачу и помочь вам рассказать эти странные вещи, я буду задавать вам вопросы.

— Хорошо.

— Ради чего мы собираемся драться?

— Если вы будете задавать вопросы подобного рода, Портос, то вынисколько не облегчите моей задачи и, спрашивая меня таким образом, не облегчите моей обязанности открыться пред вами во всем. Напротив, в этом и заключается мой гордиев узел. Его нужно перерубить одним махом. Знаете ли, друг мой, имея дело с таким добрым, великодушным и преданным человеком, как вы, необходимо и ради себя самого, и ради него храбро приступить к исповеди. Я вас обманул, достойный мой друг.

— Вы меня обманули?

— Бог мой, да, обманул.

— Это было сделано ради моего блага?

— По крайней мере, мне так казалось, Портос. Я искренне верил в это.

— В таком случае, — улыбнулся славный владелец поместья Брасье, — в таком случае вы оказали мне большую услугу, и я приношу вам свою благодарность; ведь если бы вы не обманули меня, я бы и сам мог ошибиться. Но в чем, однако, вы обманули меня?

— Я служил узурпатору, против которого Людовик Четырнадцатый в данный момент бросает все свои силы.

— Узурпатор, — сказал Портос, почесывая в недоумении лоб, — это… Я не очень-то хорошо понимаю.

— Это один из двух королей, которые оспаривают друг у друга корону Франции.

— Отлично… Значит, вы служили тому, кто не Людовик Четырнадцатый?

— Вы сразу поняли истинное положение дел.

— Из этого следует…

— Из этого следует, что мы с вами мятежники, мой бедный дорогой друг.

— Черт, черт!.. — воскликнул пораженный Портос.

— О, будьте спокойны, Портос, мы еще найдем способ спастись, поверьте.

— Не это меня беспокоит. Меня волнует, что слово мятежник — скверное слово.

— Увы!..

— Значит, и герцогский титул, который мне обещали…

— Его жаловал вам узурпатор.

— Это совсем не то, Арамис, — величественно произнес Портос.

— Друг мой, если б это зависело от меня, вы стали бы принцем.

Портос принялся меланхолически покусывать ногти.

— Обманув меня, — заговорил он, — вы поступили нехорошо, Арамис, потому что на это герцогство я очень рассчитывал. О, я серьезно рассчитывал на него, зная вас за человека, умеющего держать свое слово.

— Бедный Портос! Простите меня, умоляю вас.

— Значит, — настойчиво продолжал Портос, не ответив на смиренные мольбы епископа ваннского, — значит, я рассорился с Людовиком Четырнадцатым?

— Я все улажу, дорогой друг, улажу. Я все возьму на себя.

— Арамис!..

— Нет, нет, Портос, заклинаю вас, позвольте мне действовать. Не нужно бессмысленного великодушия, не нужно неуместного самопожертвования! Вы ничего не знали о моих планах. Вы ничего не делали ради себя самого. Я дело другое. Я зачинщик этого заговора. Мне потребовался мой неразлучный товарищ; я вас позвал, и вы явились на зов, памятуя о нашем старом девизе: «Все за одного, один за всех». Мое преступление, Портос, состояло в том, что я поступил как отъявленный эгоист.

— Вот слово, которое мне по сердцу, — перебил его Портос, — и раз вы действовали исключительно в своих интересах, я никак не могу сердиться на вас. Ведь это вполне естественно!

И с этими словами Портос пожал руку старого друга.

Столкнувшись с таким бесхитростным душевным величием, Арамис почувствовал себя ничтожным пигмеем; второй уже раз приходилось ему отступать перед неодолимой мощью сердца, которое гораздо могущественнее, чем самый блестящий ум. Безмолвным и крепким пожатием ответил он своему верному другу.

— А теперь, — попросил Портос, — когда мы до конца объяснились, теперь, когда я окончательно отдал себе отчет в нашем положении относительно короля Людовика, я думаю, что вам следует объяснить мне политическую интригу, жертвами которой мы стали, потому что я вижу, что под этим кроется политическая интрига.

— Все относящиеся сюда обстоятельства вам подробно разъяснит д'Артаньян, который сейчас прибудет. Простите меня, но я так измучен страданием, так озабочен, что мне нужно все мое присутствие духа, весь мой разум, чтобы исправить тот ложный шаг, который я так неосторожно заставил вас сделать; итак, наше положение определилось, оно совершенно ясно. Отныне у короля Людовика Четырнадцатого существует лишь один-единственный враг, и этот враг — я. Я сделал вас своим пленником, и вы следовали за мной по пятам. Сегодня я отпускаю вас на свободу, и вы летите к своему властелину. Как видите, Портос, во всем этом нет ни малейшей трудности.

— Вы думаете?

— Я в этом глубоко убежден.

— Но в таком случае, — молвил Портос, направляемый своим поразительным здравым смыслом, — если наше положение настолько определенно и ясно, как вы говорите, в таком случае почему мы готовим пушки, мушкеты и все остальное? Гораздо проще, мне кажется, сказать д'Артаньяну: «Милый друг, мы допустили ошибку; ее нужно исправить, откройте нам выход, дайте нам выйти и «будьте здоровы»!»

— Ах, — покачал головой Арамис.

— Неужели вы не одобряете моего плана?

— Я вижу в нем одну трудность.

— Какую?

— Трудность в том, что д'Артаньян может явиться с такими инструкциями, что нам придется пустить в ход оружие.

— Да что вы! Оружие против д'Артаньяна? Безумие! Против нашего любимого д'Артаньяна?!

Арамис еще раз покачал головой.

— Портос, — вздохнул он, — если я велел зажечь фитили и навести пушки, если велел бить тревогу, если я позвал всех на стены, эти превосходные стены Бель-Иля, которые вы так замечательно укрепили, и расставил защитников по местам, то все это я сделал с известным умыслом. Подождите, не осуждайте меня, или нет, лучше не ждать…

— Что же делать?

— О, если б я знал!

— Но есть вещь гораздо более легкая, чем защищаться: это — взять лодку и пуститься во Францию, где…

— Милый друг, — сказал с грустной улыбкой Арамис, — не будем тешить себя вымыслами, как дети; давайте будем мужчинами и в наших мыслях, и в наших делах. Погодите, из гавани окликают какую-то шлюпку. Минуту внимания, друг, погодите!

— Это, наверное, д'Артаньян, — громовым голосом произнес Портос, подходя к парапету.

— Он самый, — ответил капитан мушкетеров, легко выскакивая из шлюпки на ступеньки причала. И он начал быстро подниматься по лестнице, которая вела на небольшую площадку, где его поджидали двое друзей. Пока д'Артаньян поднимался по лестнице, Арамис и Портос заметили какого-то офицера, который неотступно следовал за капитаном.

Д'Артаньян остановился на полдороге. То же сделал и его спутник.

— Удалите ваших людей! — крикнул мушкетер Портосу и Арамису. — Пусть они отойдут настолько, чтобы не могли слышать нашей беседы.

Приказание, отданное Портосом, было мгновенно выполнено. Тогда, повернувшись к своему спутнику, д'Артаньян резко произнес:

— Сударь, здесь не корабль королевского флота, где, следуя данному вам приказу, вы так заносчиво разговаривали со мной.

— Сударь, — отвечал офицер. — Я не разговаривал с вами заносчиво, я просто выполнял, правда, неукоснительно, приказание, которое получил при отъезде. Мне приказали следовать за вами повсюду. Я следую. Мне приказали не допускать вас до переговоров с кем бы то ни было без того, чтоб я не был осведомлен о содержании этих переговоров, и я вмешиваюсь в — ваши переговоры.

Д'Артаньян задрожал от гнева; вздрогнули и Портос с Арамисом, слышавшие этот диалог от слова до слова; тот наполнил их души тревогой и опасениями. Д'Артаньян яростно покусывал ус, что выдавало негодование, предвещавшее, в свою очередь, взрыв; он подошел к офицеру.

— Сударь, — начал он, тихо, по отчетливо выговаривая слова, и его голос прозвучал тем более грозно, что под спокойною внешностью капитана таилась едва сдерживаемая буря, — сударь, когда я отправлял сюда шлюпку, вы пожелали узнать, что я пишу защитникам Бель-Иля. Вы показали мне некий приказ, и в то же мгновение я показал вам записку, которую написал.

Когда возвратился старший отправленной мною шлюпки, когда я получил ответ от этих господ (и он указал офицеру рукою на Портоса и Арамиса), вы слышали рассказ посланного мною человека от первого и до последнего слова. Все это было предусмотрено вашим приказом, и все было неукоснительно исполнено мною без какого-либо противодействия с моей стороны. Так или не так?

— Так, сударь, — пролепетал офицер, — разумеется, так, но…»

— Сударь, — продолжал д'Артаньян, горячась все больше и больше, — сударь, когда я объявил о своем намерении покинуть корабль, чтобы переправиться на Бель-Иль, вы потребовали, чтобы я взял вас с собой; я ни секунды не колебался, я привез вас сюда. Ведь вы на Бель-Иле? Так или не так?

— Так, сударь, но…

— Но… мне нет больше дела ни до господина Кольбера, от которого вы получили этот приказ, ни до кого-либо другого, чьим указаниям вы неуклонно следуете; мне есть дело, однако, до человека, который стесняет д'Артаньяна и находится с д'Артаньяном один на один на ступенях лестницы, омываемой соленой водой, причем глубина ее здесь не меньше тридцати футов. Этот человек занимает плохую позицию, сударь, очень плохую… и я вас предупреждаю об этом.

— Но, сударь, если я вас стесняю, — смущенно и почти застенчиво отвечал офицер, — поймите, что меня понуждает к этому моя служба…

— Сударь, вы или те, кто послал вас, имели несчастье нанести мне оскорбление. Так или иначе, но я оскорблен. Я не могу отомстить предсказывая вам ваши действия: я их не знаю, и к тому же они — чересчур далеко.

Но вы у меня под рукой, и, клянусь богом, если вы сделаете хотя бы еще один шаг вперед, чтобы подслушивать, о чем я буду говорить с этими господами, я размозжу вам голову и сброшу вас в воду. О! Пусть будет что будет! В течение всей моей жизни я только шесть раз был разгневан по-настоящему, и в пяти предыдущих случаях дело кончалось смертью того, кто разгневал меня.

Офицер не пошевелился; выслушав эту угрозу, он побледнел, но произнес спокойно и просто:

— Сударь, вы не правы, поскольку противодействуете мне в исполнении полученного мною приказа.

Портос и Арамис, взволнованные этой сценой, которую они наблюдали сверху, стоя у парапета своей площадки, крикнули капитану:

— Дорогой д'Артаньян, берегитесь!

Д'Артаньян показал им жестом, чтобы они замолчали; с ужасающим спокойствием занес он ногу над следующей ступенью и со шпагой в руке оглянулся, чтобы узнать, следует ли за ним офицер. Офицер осенил себя крестным знамением и двинулся за капитаном.

Портос и Арамис, зная д'Артаньяна, вскрикнули и бросились вниз, чтобы остановить удар, звук которого, как им показалось, они уже слышали. Но д'Артаньян, переложив шпагу в левую руку, растроганно обратился к офицеру:

— Сударь, вы — порядочный человек. И вы, наверное, лучше поймете то, что я собираюсь сказать, чем то, что говорил прежде.

— Говорите, господин д'Артаньян, говорите, — ответил храбрый офицер.

— Эти господа, которых мы имеем удовольствие видеть и против которых направлены ваши приказы, — мои друзья.

— Я это знаю, сударь.

— Как вы думаете, могу ли я поступать по отношению к ним в соответствии с данными вам инструкциями?

— Я понимаю трудность вашего положения.

— В таком случае позвольте нам переговорить без свидетелей.

— Господин д'Артаньян, если я уступлю вашей просьбе, если сделаю то, чего вы домогаетесь, я нарушу слово, которым связан; но если я не сделаю этого, я стану вам поперек дороги. Первое я предпочитаю второму. Разговаривайте, сударь, со своими друзьями и не презирайте меня за то, что из уважения и любви к вам… не презирайте меня за то, что для вас, ради вас одного, я совершаю бесчестный поступок.

Растроганный д'Артаньян стремительно заключил молодого человека в объятия и тотчас же поднялся к друзьям. Офицер, закутавшись в плащ, сел на степени, покрытые влажными водорослями.

— Ну вот, дорогие друзья, вот мое положение; судите сами о нем, сказал д'Артаньян Портосу и Арамису Они втроем обнялись и долго не разжимали объятий, как некогда в дни юности.

— Что означают эти строгости? — спросил Портос.

— Вам подобает, дорогой Портос, все же кое о чем догадываться.

— Да не очень-то, дорогой капитан. Ведь в конце концов я решительно ничего не сделал… И Арамис тоже, — поторопился добавить добрейший Портос.

Д'Артаньян бросил на прелата укоризненный взгляд, пронзивший даже это закаленное сердце.

— Милый Портос! — воскликнул ваннский епископ.

— Вы видите, до чего дошло: перехватывание всего, что исходит с Бель-Иля, и всего, что сюда направляется. Ваши лодки задержаны. Если б вы попытались бежать, вас поймали бы корабли, которые бороздят море, подстерегая вас. Король желает вас взять, и он добьется своего.

Д'Артаньян яростно дернул свои седые усы и вырвал несколько волосков.

Арамис стал мрачен, Портос сердит.

— У меня был такой план, — продолжал д'Артаньян, — я хотел взять вас обоих к себе на корабль, хотел иметь вас возле себя и затем возвратить вам свободу. Но теперь кто мне поручится, что, вернувшись к себе, я не найду нового начальника над собой и тайный приказ, отнимающий у меня командование и передающий его другому лицу, тайный приказ, расправляющийся и со мною и с вами без малейшей надежды на возможность спасения?

— Надо оставаться здесь, на Бель-Иле, — решительно заявил Арамис, — и я ручаюсь, что сдамся, лишь твердо зная, на что я иду.

Портос ничего не сказал. Д'Артаньян обратил на это внимание.

— Я хочу попробовать расспросить кое о чем этого офицера, этого храбреца, который сопровождает меня и чье мужественное сопротивление меня очень обрадовало, как оно показывает, что он человек честный, пусть он наш враг, но он стоит в тысячу раз больше, чем какой-нибудь подлый угодник. Попробуем и узнаем, какими он располагает правами и что именно разрешает или запрещаем приказ.

— Попробуем, — согласился Арамис.

Д'Артаньян наклонился к ступеням и позвал офицера, который тотчас же поднялся на площадку. После обмена самыми изысканными любезностями, естественными между знающими друг друга и исполненными взаимного уважения порядочными людьми, д'Артаньян обратился к этому офицеру:

— Сударь, если бы я захотел увезти отсюда этих господ, что бы вы сделали?

— Я бы не воспротивился этому, но, имея прямой и не допускающий никаких иных толкований приказ взять их под стражу, я, безусловно, сделал бы это.

— А-а! — произнес д'Артаньян.

— Кончено! — глухо проговорил Арамис.

Портос не пошевелился.

— Во всяком случае, возьмите с собою Портоса, — попросил ваннский епископ, — он сумеет доказать королю — и я помогу ему в этом, да и вы также, дорогой д'Артаньян, — что он к этому делу, в сущности, не причастен.

— Гм! — промычал д'Артаньян. — Хотите уехать? Хотите последовать за мною, Портос? Король милостив.

— Я хотел бы подумать, — ответил Портос.

— Значит, вы остаетесь?

— До нового приказа! — воскликнул Арамис.

— До тех пор, пока нас не осенит какая-нибудь удачная мысль, — снова заговорил д'Артаньян, — и мне кажется, что теперь этого ждать недолго, так как у меня такая мысль уже родилась.

— Ну что ж, попрощаемся в таком случае, — вздохнул Арамис, — по, право же, Портос, вам было бы лучше уехать.

— Нет, — лаконично заявил Портос.

— Ваша воля, — проговорил Арамис, несколько обеспокоенный суровым тоном своего сотоварища. — Все же меня успокаивает мысль, на которую намекнул д'Артаньян, и мне кажется, я уже угадываю ее.

— Посмотрим, — сказал мушкетер, подставляя свое ухо к губам Арамиса.

Прелат торопливо прошептал несколько слов, на которые д'Артаньян тихо ответил:

— Это самое.

— Значит, без промаха! — радостно вскричал ваннский епископ.

— Используйте сумятицу, которую вызовет осуществление этого плана, и уладьте ваши дела, Арамис.

— О, на этот счет будьте спокойны.

— А теперь, сударь, — обратился д'Артаньян к офицеру, — примите от нас тысячу благодарностей. Вы приобрели трех друзей, готовых служить вам до гробовой доски.

— Да, — подтвердил Арамис.

Портос промолчал; он только кивнул головой.

Нежно поцеловав на прощание друзей, д'Артаньян, сопровождаемый своим неразлучным спутником, которого приставил к нему Кольбер, покинул Бель-Иль.

Таким образом, кроме того объяснения, которым пожелал удовольствоваться достойный Портос, ничто, казалось, не изменилось в судьбе трех старых товарищей, очутившихся во враждующих станах.

«Впрочем, — усмехнулся Арамис, — существует еще мысль д'Артаньяна».

Д'Артаньян, возвращаясь к себе на корабль, всесторонне обдумывал эту самую идею, совсем недавно пришедшую ему в голову. Что до офицера, то он хранил почтительное молчание, не мешая д'Артаньяну предаваться своим размышлениям.

Поднимаясь на борт корабля, стоявшего на якоре на пушечный выстрел от бастиона Бель-Иля, капитан мушкетеров, подводя итог своим размышлениям, перебирал в уме имеющиеся в его распоряжении средства нападения и защиты. Немедленно по прибытии он созвал военный совет, который состоял из офицеров, находившихся в его подчинении.

Их было восемь: начальник морских сил, майор, командовавший артиллерией, инженер, известный уже нам офицер и четверо лейтенантов.

Собрав их всех в кормовой каюте, д'Артаньян встал, снял шляпу и начал в следующих выражениях:

— Господа, я побывал на Бель-Иле и видел там хорошо обученный и значительный гарнизон в полной готовности к обороне, которая может стать для нас крайне затруднительной. Поэтому я намерен послать за двумя главными офицерами этой крепости, предполагая вступить с ними в переговоры.

Оторвав их от войск и от пушек, мы легче сможем найти приемлемое для обеих сторон соглашение, особенно если поставим себе задачу воздействовать на них разумными доводами. Согласны ли вы со мной, господа?

Поднялся артиллерийский майор, который почтительно, но твердо сказал:

— Сударь, из вашего сообщения я узнал, что крепость готовится к затруднительной для нас обороне. Итак, вы положительно знаете, что крепость решается на мятеж?

Д'Артаньяна явно раздосадовал этот вопрос, но он был по из тех, кого легко сбить подобной безделицей, поэтому мушкетер ответил:

— Сударь, ваше замечание соответствует истине. Но вам, конечно, известно, что Бель-Иль-ан-Мер — вассальное владение господина Фуке и что короли Франции еще в очень давние времена пожаловали сеньорам Бель-Иля право вооружаться в своих владениях.

Майор хотел возразить.

— Не перебивайте меня, — остановил его д'Артаньян, — вы, разумеется, скажете, что право вооружаться против англичан не есть право вооружаться против своего короля. Но ведь мы имеем дело не с господином Фуке, и не он в данный момент заперся на Бель-Иле, поскольку третьего дня он был арестован мной. Жители и защитники Бель-Иля ничего не знают, однако, об этом аресте. И объявлять им о нем было бы совершенно бесполезной затеей.

Это такая неслыханная, неожиданная и необыкновенная вещь, что они все равно не поверили бы нашему сообщению. Бретонец служит своему господину, пока не увидит его покойником. Бретонцы же, сколько я знаю, не видели трупа господина Фуке. Поэтому совсем не удивительно, что они сопротивляются всему, что не является господином Фуке или его собственноручной подписью.

Майор поклонился в знак того, что соглашается с капитаном.

— Вот почему, — продолжал д'Артаньян, — я хочу пригласить к себе на корабль двух старших офицеров бель-ильского гарнизона. Они побеседуют с вами, увидят силы, находящиеся в нашем распоряжении; они, следовательно, узнают, какая участь ждет их в случае сопротивления. Мы поклянемся им честью, что господин Фуке действительно арестован и что всякое сопротивление с их стороны может лишь повредить ему. Мы заявим им также, что, дав хотя бы один-единственный пушечный выстрел, они не смогут рассчитывать на милосердие короля. Тогда — по крайней мере, я на это надеюсь они не станут сопротивляться. Они сдадутся без боя, и мы мирным путем овладеем крепостью, взятие которой может стоить нам весьма дорого.

Офицер, сопровождавший д'Артаньяна при посещении Бель-Иля, попытался что-то сказать, но д'Артаньян перебил его:

— Я знаю, с чем вы собираетесь выступить, сударь; я знаю, что есть приказ короля, воспрещающий тайные сношения с защитниками Бель-Иля; зная об этом, я предлагаю вести с ними переговоры в присутствии всего моего штаба.

Офицеры переглянулись, как бы затем, чтобы прочитать мысли друг друга и, если их мнения совпадут, молчаливо договориться между собой, а затем поступить согласно желанию д'Артаньяна. Охваченный радостью, он думал уже о том, что в результате согласия с их стороны можно будет послать судно за Портосом и Арамисом, как друг офицер короля вынул из-за пазухи запечатанный пакет и вручил его д'Артаньяну.

На нем под адресом стоял N 1.

— Что тут еще? — пробормотал застигнутый врасплох капитан.

— Прочтите, сударь, — попросил офицер с не лишенной грусти учтивостью.

Д'Артаньян недоверчиво развернул бумагу и прочел следующие слова:

«Запрещение г-ну д'Артаньяну собирать какой бы то ни было совет или вести какие бы то ни было переговоры до тех пор, пока Бель-Иль не сдастся и все пленные не будут расстреляны».

Подписано: Людовик

Д'Артаньян сдержал негодующее движение и сказал с самой любезной улыбкой:

— Хорошо, сударь. Будет сделано в соответствии с приказом его величества.

XXV

СЧАСТЛИВЫЕ МЫСЛИ, ОСЕНИВШИЕ Д'АРТАНЬЯНА, И СЧАСТЛИВЫЕ МЫСЛИ, ОСЕНИВШИЕ КОРОЛЯ
Удар был нанесен метко; он был жестоким, он был роковым. Д'Артаньян, взбешенный тем, что ему помешала счастливая мысль, осенившая короля, не впал, однако, в отчаяние и, вспомнив о счастливой мысли, осенившей его самого на Бель-Иле, придумал еще один способ спасения своих попавших в беду друзей.

— Господа, — внезапно сказал он, обращаясь к собравшимся офицерам, раз пополнение своих тайных приказов король поручил не мне, а другому лицу, это значит, что я больше не пользуюсь королевским доверием, и я действительно был бы недостоин его, если бы имел смелость и впредь сохранять за собою командование, сталкиваясь на каждом шагу со столь оскорбительными для меня подозрениями. Поэтому я решаю немедленно отправиться к королю и попросить его об отставке. Итак, заявляя об этом в вашем присутствии, приказываю отступить к берегам Франции, чтобы не рисковать силами, которые мне вверил его величество. Возвращайтесь на свои корабли и готовьтесь к отплытию! Через час начнется прилив. По местам, господа, по местам! Полагаю, — добавил он, видя, что все, кроме бдительного офицера, готовы повиноваться ему, — полагаю, что на этот раз у вас нет никакого приказа, который давал бы вам основание возражать.

Произнося эти слова, д'Артаньян был почти уверен, что победа осталась за ним. Этот план приносил спасение его несчастным друзьям. Блокада будет снята, и они смогут сесть на корабль и спокойно отплыть на всех парусах в Англию или Испанию, и никто им в этом не воспрепятствует. И пока они будут плыть, находя спасение в бегстве, он, д'Артаньян, предстанет пред королем и объяснит свое возвращение негодованием, в которое его повергло недоверие, оказываемое ему Кольбером. Король отправит его назад, снабдив на этот раз неограниченной властью, и он овладеет Бель-Илем, то есть опустевшею клеткой, из которой птички выпорхнули на волю.

Но этому плану офицер противопоставил новый королевский приказ, приказ N 2, гласивший:

«Будет г-н д'Артаньян изъявит желание сложить с себя свои полномочия, не считать его с этого момента и впредь начальником экспедиции; всем подчиненным ему офицерам предлагается в этом случае оказывать неповиновение его воле. Кроме того, вышеупомянутый г-н д'Артаньян, утратив звание командующего войсками, посланными против Бель-Иля, обязан немедленно возвратиться во Францию в сопровождении офицера, которым поучит этот приказ. Этот офицер будет рассматривать его как арестованного, за которою он отвечает».

Д'Артаньян, смелый и беспечный д'Артаньян побледнел. Вое было рассчитано с таким глубоким предвидением, что впервые за тридцать лет ему вспомнились непогрешимая предусмотрительность и неумолимая логика великого кардинала.

Он опустил голову на руку, задумавшись, едва дыша.

«Если я положу этот приказ в карман, — подумал он, — кто узнает о нем и кто сможет этому помешать? И прежде чем король будет об этом осведомлен, мои бедные друзья успеют спастись. Смелее, побольше решительности!

Моя голова не из тех, которые падают за ослушание под топором палача.

Была не была, ослушаюсь!»

Но когда он готов был уже принять это решение, он увидел, что все офицеры вокруг него читают тот же приказ, только что розданный им — этим адским исполнителем воли Кольбера. Случай ослушания был предусмотрен, как и все прочие.

— Сударь, — поклонился подошедший к нему все тот же роковой офицер, сударь, я жду, когда вам будет угодно отправиться вместе со мной.

— Я готов, — со скрежетом зубовным проговорил капитан.

Офицер тотчас же приказал подать шлюпку, прибывшую за д'Артаньяном.

При виде ее д'Артаньян чуть не обезумел от бешенства.

— Но кто же, — пробормотал он, — кто возьмет на себя руководство всей экспедицией в целом?

— После вашего отъезда, сударь, — отвечал командир эскадры, — начальствовать над экспедицией поручается мне. Такова воля его величества.

— В таком случае, сударь, последний из имеющихся прет мне приказов предназначается вам. Соблаговолите предъявить свои полномочия, — попросил посланец Кольбера.

— Вот они, — ответил моряк, показывая доверенному лицу Кольбера бумагу за подписью короля.

— Возьмите ваши инструкции, — сказал офицер, вручая ему пакет.

И, повернувшись к д'Артаньяну, он не без волнения в голосе — настолько трогало его отчаянье этого железного человека — молвил:

— Сделайте одолжение, сударь, поедем!

— Сейчас, — произнес убитым голосом побежденный, поверженный наземь неумолимой судьбой д'Артаньян.

И он сошел на небольшое суденышко, которое стремительно понеслось к берегам Франции, подгоняемое приливом и свежим попутным ветром.

Несмотря на все происшедшее, мушкетер не терял надежды, что им удастся очень быстро добраться до короля и что он успеет еще, употребив все свое красноречие, склонить короля, чтобы он пощадил его несчастных друзей.

Шлюпка летела, как ласточка. На фоне белых ночных облаков д'Артаньян ясно различал уже черную линию французского берега.

— Ах, сударь, — обратился он к офицеру, с которым за целый час не обменялся ни словом, — что бы я дал, лишь бы знать инструкции, полученные новым командующим. Надеюсь, что они проникнуты стремлением к миролюбию, не так ли?.. И…

Он не кончил. Над морем прокатился далекий пушечный выстрел, за ним второй, потом еще два или три более сильных.

— По Бель-Илю открыт огонь, — проговорил офицер.

Суденышко причалило к французской земле.

XXVI

ПРЕДКИ ПОРТОСА
Расставшись с д'Артаньяном, Арамис и Портос, желая все сверить без стеснения, ушли в главный форт. Озабоченность, в которой все еще пребывал Портос, повергала в смущение Арамиса. Что до него, то после свидания с д'Артаньяном у него отлегло от сердца, и он был спокойнее, чем когда бы то ни было за все последнее время.

— Дорогой Портос, — начал он, внезапно нарушая молчание, — я хочу рассказать вам о плане, придуманном д'Артаньяном.

— О каком плане, друг Арамис?

— Плане, которому мы будем обязаны нашей свободой; ее мы обретем не позже чем через двенадцать часов.

— А, вот вы о чем! Ну что ж, говорите!

— Вы заметили, наблюдая сцену, имевшую место между нашим другом и офицером, что существуют известные приказы, стесняющие действия д'Артаньяна по отношению к нам?

— Заметил.

— Так вот, д'Артаньян хочет заявить королю об отставке, и во время замешательства, которое будет вызвано его отъездом, мы выйдем в море или, вернее, вы, Портос, выйдете в море, если окажется, что бежать можно лишь одному.

Портос, покачав головой, ответил:

— Мы спасемся вместе, друг Арамис, или вместе останемся.

— У вас благородное сердце, — сказал Арамис, — но ваше мрачное беспокойство огорчает меня.

— Я не обеспокоен.

— В таком случае вы сердитесь на меня?

— Нисколько.

— Тогда, дорогой друг, откуда этот унылый вид?

— Сейчас объясню: я составляю свое завещание.

И с этими словами славный Портос с грустью посмотрел в глаза Арамису.

— Завещание! — воскликнул епископ. — Неужели вы считаете себя погибшим?

— Я чувствую усталость. Это со мною впервые, а в моем роду обычно бывало… Мой дед был втрое сильнее меня.

— О, значит, ваш дед был Самсон.

— Нет, его звали Антуан. Однажды, приблизительно в моем возрасте, собравшись на охоту, он почувствовал слабость в ногах, чего никогда до этого с ним не случалось.

— Что же означало это недомогание, друг мой?

— Ничего хорошего, как увидите. Все еще жалуясь на слабость в ногах, он встретился с вепрем, который пошел на него; дед выстрелил из аркебузы, но промахнулся, и зверь распорол ему живот. Дед умер на месте.

— Но из этого вовсе не следует, что и вы имеете основания тревожиться за себя.

— О, сейчас вы поймете. Мой отец был вдвое сильнее меня. Это был суровый солдат, служивший Генриху Третьему и Генриху Четвертому; звали его не Антуан, а Гаспар, как господина де Колиньи. Всегда на коне, он не знал, что такое усталость. Однажды вечером, вставая из-за стола, он почувствовал, что у него подкашиваются ноги.

— Быть может, он за ужином чуточку переусердствовал и потому немного пошатывался?

— Что вы! Друг господина де Бассомпьера? Да разве это возможно? Нет, говорю вам, совсем не то; он удивился и сказал матери, которая посмеивалась над ним: «Может быть, и я также увижу вепря, как мой покойный отец, господин дю Валлон». И, преодолев эту слабость, он пожелал сойти в сад, вместо того чтобы лечь в постель; на первой же ступеньке у него опять подкосились ноги; лестница была крутая; отец ударился о каменный выступ, в который был вделан железный крюк. Крюк раскроил ему череп, он умер на месте.

— Тут и в самом деле два поразительных случая рокового стечения обстоятельств, но давайте не будем делать из этого вывод, что нечто подобное может иметь место и в третий раз. Человеку вашей физической силы, Портос, не к лицу быть столь суеверным. К тому же совсем не заметно, чтобы ваши ноги подкашивались. Никогда еще вы не держались так прямо и не имели такого великолепного вида. Вы могли бы снести на плечах целый дом.

— В данную минуту я чувствую себя хорошо — это верно, но только что я пошатывался и колени у меня подгибались, и за короткое время это случилось со мною четыре раза. Не сказал бы, что это пугает меня, но — черт возьми! — это чрезвычайно досадно. Жизнь — приятная вещь У меня есть деньги, есть прекрасные земли, есть любимые лошади, есть друзья, которых я очень люблю: д'Артаньян, Атос, Рауль и вы.

Чудесный Портос даже не считал нужным скрывать, какое в точности место занимает Арамис в его сердце.

Арамис пожал ему руку.

— Мы проживем еще долгие годы, — сказал ваннский епископ, — дабы сохранить для мира образцы редкостных ныне людей. Доверьтесь мне, дорогой мой друг» У пас нет ответа от д'Артаньяна, и это хороший знак. Он, должно быть, приказал уже кораблям собраться всем вместе и очистить море.

Что до меня, то я только что отдал распоряжение перекатить на катках баркас к выходу из большого подземелья Локмария, того самого, вы его знаете, где мы столько раз устраивали засаду на лисиц.

— Да, помню; оно выходит к небольшой бухточке, к которой ведет узкий и тесный проход, открытый нами в тот день, когда от пас ускользнула га восхитительная лисица.

— Вот именно: в этом подземелье и будет укрыт, на случаи несчастья, баркас; он должен быть уже там. Мы дождемся благоприятною момента, и этой же ночью — в открытое море!

— Мысль хорошая, но что она даст?

— А вот что: никто на всем острове, кроме нас с вами да еще двух-трех охотников, не знает этой пещеры или, вернее, выхода из нее; и, таким образом, в случае занятия острова разведчики, не обнаружив ни одного судна, решат, что бежать с острова невозможно, и перестанут охранять берега.

— Понимаю.

— Ну, как ваши ноги?

— О, сейчас превосходно!

— Вот видите, все за то, чтобы к нам возвратились спокойствие и надежда; д'Артаньян очищает море и предоставляет нам свободный проход. Теперь можно не опасаться ни королевского флота, ни высадки на Бель-Иль десанта. Ей-богу, Портос, пас ожидает еще целых полвека чудеснейших приключений! И если я доберусь до испанской земли, — добавил епископ с небывалой энергией, — клянусь вам, ваше герцогство не так уж фантастично, как это может казаться.

— Будем надеяться, — ответил Портос, несколько приободренный тем, что его товарищ обрел прежний пыл.

Вдруг раздался крик:

— К оружию!

Этот крик, повторяемый сотнею голосов, долетел до слуха обоих друзей, посеяв в одном из них изумление, в другом — беспокойство.

Арамис отворил окно; он увидел толпу бегущих с факелами людей. Женщины торопились уйти подальше, вооруженные мужчины занимали свои места.

— Флот, флот! — крикнул, узнав Арамиса, пробегавший мимо солдат.

— Флот?

— Па пушечный выстрел! Где там, на половину его!

— К оружию! — закричал Арамис.

— К оружию! — громовым голосом повторил Портос.

И оба бросились к молу, чтобы укрыться от неприятеля на батарее. Они увидели, как приближались шлюпки с солдатами, эти шлюпки шли в трех направлениях, очевидно, с тем чтобы начать высадку сразу в трех пунктах острова.

— Что прикажете предпринять? — подбежал к Арамису офицер-артиллерист.

— Предупредите их и, если они не пожелают остановиться, открывайте огонь.

Через пять минут началась канонада. Это и были те самые выстрелы, которые услыхал д'Артаньян, приближаясь к берегам Франции.

Шлюпки, однако, находились на таком близком расстоянии от батареи, что ядра не причиняли им никакого вреда; они причалили; завязался бой, местами переходивший в рукопашную схватку.

— Что с вами, Портос? — спросил Арамис своего Друга.

— Ничего… ноги… это совершено непостижимо… но это пройдет, когда мы начнем стрельбу.

И Арамис вместе с Портосом прицелились; они стреляли с такою меткостью и так воодушевили людей, что королевские солдаты бросились к своим шлюпкам и отчалили, не унося с собой ничего, кроме раненых.

— Ах, черт возьми! Портос, — закричал Арамис, — нам нужен пленный, скорее, скорее!

Портос нагнулся над лестницей мола, ведшей к причалу, и схватил за шиворот одного из офицеров королевской армии, который дожидался, пока его солдаты усядутся в шлюпку, чтобы войти в нее последним. Рука гиганта подняла эту добычу, послужившую Портосу своего рода щитом, поскольку никто не решился в него стрелять.

— Получайте пленного, — обратился Портос к Арамису.

— Вот и отлично! — воскликнул, смеясь, Арамис. — Клевещите-ка теперь на свои ноги!

— Но ведь я схватил его не ногами, — грустно улыбнулся Портос, — а рукой.

XXVII

СЫН БИКАРА
Бретонцы были очень горды этой победой, но Арамис не обнадеживал их.

— Король, — сказал он Портосу, когда все разошлись по домам, — узнав о сопротивлении, распалится безудержным гневом, и после взятия острова, что неизбежно, все эти славные люди будут уничтожены огнем и мечом.

— Отсюда следует, что наши действия бесполезны? — опросил Портос.

— Пока что они, несомненно, принесли пользу, так как у нас есть пленный, — ответил епископ, — и от него мы узнаем о планах наших врагов.

— Давайте допросим этого пленного. Способ заставить его говорить весьма прост: пойдем ужинать и пригласим его с нами: за вином он не замедлит заговорить.

Они так и сделали. Офицер сначала был явно встревожен, но, увидев, с какими людьми он имеет дело, в скором времени успокоился. Не боясь скомпрометировать себя чрезмерною откровенностью, он подробно рассказал об отставке и отбытии во Францию д'Артаньяна. Он сообщил и о том, как после отъезда мушкетера новый командующий приказал напасть на Бель-Иль.

На этом его показания, естественно, обрывались.

Арамис и Портос обменялись взглядом, выражавшим отчаяние. Нечего больше рассчитывать на знаменитое воображение д'Артаньяна, нечего, следовательно, надеяться, в случае поражения, на его помощь!

Продолжая допрос, Арамис осведомился у пленного о намерениях королевских военачальников в отношении тех, кто распоряжается на Бель-Иле.

— Приказ, — отвечал офицер, — в бою убивать, после боя вешать.

Арамис и Портос снова переглянулись; кровь бросилась им в лицо.

— Я слишком легок для виселицы, — усмехнулся Арамис, — таких, как я, не повесишь.

— А я слишком тяжел, — сказал Портос, — такие, как я, обрывают веревку.

— Я уверен, — учтиво заметил пленный, — что мы были бы снисходительны и предоставили бы род смерти вашему выбору.

— Тысяча благодарностей, — серьезно проговорил Арамис.

Портос поклонился.

— Еще по стаканчику, за ваше здоровье, — предложил он и выпил.

В таких разговорах коротали они время за ужином.

Офицер, оказавшийся человеком умным, понемногу поддавался обаянию ума Арамиса и сердечного простодушия великана Портоса.

— Проспите меня, — начал он, — за вопрос, который я собираюсь задать, но люди, допивающие совместно шестую бутылку, имеют, пожалуй, право немножко забыться.

— Задавайте же ваш вопрос, задавайте! — разрешил Портос.

— Говорите, — добавил ваннский епископ.

— Не служили ли вы, милостивые государи, в мушкетерах покойного короля?

— Да, сударь, мы были королевскими мушкетерами, и превосходными мушкетерами, — ответил Портос.

— Это верно; больше того, я сказал бы, что вы были лучшими среди лучших, когда б не боялся оскорбить память моего отца.

— Вашего отца! — воскликнул Арамис.

— Знаете ли вы, как меня зовут?

— Нет, сударь, но если вы скажете…

— Меня зовут Жорж де Бикара.

— Ах! — вскричал Портос. — Бикара! Помните ли вы, Арамис, это имя?

— Бикара! — задумался Арамис. — Мне кажется…

— Вспомните хорошенько, сударь, — испросил офицер.

— Это нетрудно! — воскликнул Портос. — Бикара, по прозвищу Кардинал… один из четырех явившихся воспрепятствовать нам в тот день, когда мы со шпагой в руке познакомились с д'Артаньяном.

— Совершенно верно, господа.

— Это был единственный, — улыбнулся Арамис, — кого мы не ранили.

— Из этого следует, что он был превосходным воякой.

— Эта правда, сущая правда, — одновременно заметили оба друга. — Господин де Бикара, мы весьма рады познакомиться с сыном столь храброго человека.

Бикара пожал руки, протянутые ему бывшими мушкетерами. Арамис взглянул на Портоса, и его взгляд говорил: «Вот человек, который поможет нам».

— Согласитесь, сударь, — обратился он к офицеру, — что отрадно быть честным всегда и везде?

— Мой отец, сударь, постоянно повторял то же самое.

— Согласитесь также, что довольно печально столкнуться с людьми, которых ждет смерть от мушкета или веревки, и узнать, что эти люди — старинные знакомый вашего уважаемого отца, знакомые, доставшиеся вам от него, так сказать, по наследству.

— О, вы не обречены на такую ужасную участь, друзья мои, — возразил молодой человек.

— Ба! Но ведь вы сами сказали об этом.

— Я говорил это час назад, когда совершенно не знал вас, а теперь, когда я вас знаю, я говорю: вы избегнете этой горестной участи, если сами тою пожелаете.

— Как это, если сами того пожелаем? — вскричал Арамис, в глазах которого загорелось нетерпение. Произнося эти слова, он попеременно смотрел на Портоса и офицера.

— Лишь бы, — сказал Портос, глядя, в свою очередь, с благородным бесстрашием на Бикара, — лишь бы от нас не потребовали чего-нибудь унизительного.

— От вас ничего не потребуют, господа, — продолжал офицер королевской армии. — В самом деле, какие требования можно к вам предъявлять? Если вас найдут, то предадут смерти; постарайтесь же, чтобы вас не нашли.

— Полагаю, — с достоинством проговорил Портос, — полагаю, что я нисколько не ошибусь, если скажу: чтобы найти нас, нужно сначала проникнуть сюда.

— Вы совершенно правы, друг мой, — медленно произнес Арамис, все еще испытующе глядя на Бикара, который хранил молчание и которому было явно не по себе. — Вам хочется, господин де Бикара, рассказать нам о чем-то важном, сделать нам какое-то весьма существенное признание, но вы не решаетесь на него, разве не так?

— Милостивые государи, друзья! Если я позволю себе полную откровенность, то нарушу присягу. И все же я слышу голос, который заглушает мои сомнения и велит решиться на это.

— Пушки! — воскликнул Портос.

— Пушки и мушкетная трескотня! — подтвердил Арамис.

Откуда-то издалека, со скал, донеслись зловещие звуки боя, но уже через мгновение все затихло.

— Что это? — спросил Портос.

— То, чего я больше всего опасался, — ответил Арамис. — Ведь атака, произведенная вашими солдатами, сударь, — продолжал он, обращаясь к Бикара, — была всего-навсего демонстрацией? И в то время, как ваши отряды отходили, уступая нашему натиску, вы были уверены, что вам удастся высадиться на другой стороне острова?

— Да, и в нескольких пунктах.

— В таком случае мы погибли, — спокойно заметил ваннский епископ.

— Погибли! Это возможно, — согласился Портос. — Но ведь нас еще не схватили и не повесили.

И с этими словами он встал из-за стола, подошел к стене, хладнокровно снял с нее свою шпагу и пистолеты и принялся осматривать их с тщательностью старого опытного солдата, идущего в бой и понимающего, что жизнь его в значительной мере зависит от качества и состояния оружия, с которым он пойдет на врага.

При первых же пушечных выстрелах, при известии о том, что остров может быть внезапно захвачен королевскими войсками, растерявшаяся толпа устремилась в ворота форта. Народ искал у своих вождей помощи и совета.

В окне, выходившем на главный двор, заполненный ожидающими приказаний солдатами и растерянными, умоляющими о помощи местными жителями, между двумя ярко горящими факелами показался бледный и подавленный Арамис.

— Друзья мои, — начал д'Эрбле с мрачнойторжественностью, отчетливо произнося каждое слово, — друзья, господин Фуке, ваш покровитель, ваш друг и отец, по приказу короля арестован и брошен в Бастилию.

Продолжительный крик, исполненный ярости и угрозы, донесся до окна, перед которым стоял епископ, и этот крик вызвал в нем ответное чувство.

— Отомстим же за господина Фуке! — кричали в толпе наиболее пылкие. Смерть королевским солдатам!

— Нет, друзья, нет, — сурово сказал Арамис, — нет, не надо сопротивления. Король — хозяин у себя в королевстве. Король — исполнитель божественной воли. Бог и король поразили господина Фуке. Склонитесь же пред волей господней. Любите бога и короля, поразивших господина Фуке.

Не мстите за вашего господина, не стремитесь отомстить за него. Вы напрасно пожертвуете собой, напрасно принесете в жертву ваших жен и детей, ваше имущество, вашу свободу. Сложите оружие, друзья мои! Сложите оружие, раз таков приказ короля, и мирно расходитесь по вашим домам! Это я вас прошу об этом, это я настаиваю на этом, и, если без этого не обойтись, я приказываю вам это от имени господина Фуке.

В толпе, собравшейся под окном, прокатился продолжительный гул, порожденный гневом и ужасом.

— Солдаты короля Людовика Четырнадцатого проникли на остров, — продолжал Арамис. — Теперь между вами и ими было бы ужо не сражение, а резня. Идите и забудьте о мщении. На этот раз я приказываю вам это именем господа бога.

Мятежники, безмолвные и покорные, медленно расходились.

— Но, черт подери! Что вы сказали! — воскликнул Портос.

— Сударь, — обратился к епископу Бикара, — сударь, вы спасаете здешних жителей, но не спасаете ни себя, ни вашего друга.

— Господин де Бикара, — молвил с исключительным благородством и такой же учтивостью ваннский епископ, — господин де Бикара, будьте любезны считать себя с этой минуты свободным.

— Чрезвычайно охотно, но…

— Но вы окажете этим услугу и нам, ибо, сообщив начальнику экспедиции, представляющему здесь короля, о покорности жителей острова, вы не преминете, конечно, рассказать ему и о том, как эта покорность была достигнута, и тем самым добьетесь и для нас какой-нибудь милости.

— Милости! — вскричал с горящими от гнева глазами Портос. — Милости!



Но откуда вы взяли подобное слово?

Арамис резко дернул за локоть своего давнего друга, как он делал это не раз в незабвенные дни их молодости, когда хотел показать Портосу, что он допустил или собирается допустить какой-нибудь промах. Портос понял и замолчал.

— Я отправляюсь, — согласился Бикара, также несколько удивленный словом милость, слетевшим с уст гордого мушкетера, славные деяния которого он сам всего несколько мгновений назад так восхвалял.

— Отправляйтесь, господин де Бикара, — сказал Арамис, раскланиваясь с ним на прощанье, — и, покидая нас, примите изъявление нашей глубокой признательности.

— Но вы, господа, вы, кого я имею честь называть своими друзьями, поскольку вы соблаговолили даровать мне это лестное право, что станется с вами? — спросил взволнованный офицер, прощаясь со старыми знакомыми и долгими противниками своего отца.

— Мы не уйдем отсюда.

— Но, боже мой! Приказ в отношении вас не оставляет места сомнениям!

— Я ваннский епископ, господин де Бикара, а в наши дни епископа не расстреливают, как не вешают дворянина.

— Да, да, сударь, да, монсеньер, вы правы, конечно, вы правы; вы располагаете еще этой возможностью спасти свою жизнь. Итак, я отправляюсь к начальнику экспедиции. Прощайте же, господа, или, правильнее сказать, до свидания!

С этими словами офицер вскочил на коня, оседланного для него по приказанию Арамиса, и поскакал в том направлении, откуда донеслись выстрелы, прервавшие беседу обоих друзой с их благородным пленником.

Арамис посмотрел ему вслед и, оставшись наедине с Портосом, сказал:

— Итак, вы понимаете?

— Нет, клянусь честью, не понимаю.

— Разве Бикара не стеснял нас своим присутствием?

— Нет, ведь он славный малый.

— Согласен. Но разве необходимо, чтобы всему свету было известно о пещере Локмария?

— Ах, вот вы о чем! Это верно; теперь понимаю. Значит, мы спасаемся в нашей пещере.

— Если вы понимаете, — возбужденно проговорил Арамис, — в дорогу, друг Портос! Баркас ожидает нас, и мы еще не схвачены королем.

XXVIII

ПЕЩЕРА ЛОКМАРИЯ
От мола до пещеры Локмария было не близко, и обоим друзьям пришлось затратить немало сил, пока они добрались до нее.

Было поздно; в форту пробило двенадцать; Портос и Арамис были обременены золотом и оружием. Они шли по прибрежной пустоши, тянувшейся от мола до самого входа в пещеру; каждый шорох заставлял их настораживаться, так как они опасались засад.

Слева тянулась дорога, которой они тщательно избегали. Время от времени на ней появлялись беженцы, выгнанные из расположенных в глубине острова домов грозным известием о высадке королевских солдат. Укрываясь за скалами, Арамис и Портос ловили слова этих несчастных, трепетавших за свою жизнь и уносивших на себе самое ценное из своего скудного скарба, и старались извлечь, вслушиваясь в их горестные стенания, полезные для себя сведения.

Наконец после поспешного перехода с несколькими остановками, к которым их побуждала осторожность, Арамис и Портос достигли глубоких пещер, куда предусмотрительный ваннский епископ распорядился перекатить на катках добротный баркас, способный в это спокойное время года выдержать плаванье по открытому морю.

— Дорогой друг, — сказал Портос, отдышавшись до того шумно, что можно было подумать, будто по соседству кто-то раздувал кузнечные мехи, — вы, кажется, упоминали о трех слугах, которые должны сопутствовать нам. Я их что-то не вижу. Где же они?

— Вы их и не могли бы увидеть, дорогой Портос. Они дожидаются нас в пещере и сейчас, надо полагать, отдыхают после столь утомительной и хлопотливой работы.

И Арамис остановил Портоса, который собрался было спуститься в пещеру.

— Нет, Портос! Позвольте мне пройти первому. Дело в том, что вы не знаете условного знака, о котором я договорился с моими людьми, и они, не слыша его, вынуждены будут стрелять или, пользуясь темнотой, бросят в вас нож.

— Идите, дорогой Арамис, идите вперед, вы, как всегда, — воплощенная мудрость и осторожность. К тому же я снова ощущаю слабость в ногах, о которой я уже говорил.

Усадив Портоса на камень у входа в пещеру, Арамис, пригнувшись, проник в нее и закричал по-совиному. Из глубины подземного хода ему ответило жалобное воркованье и едва различаемый вскрик. Арамис осторожно пошел вперед и вскоре был остановлен таким же криком совы, как тот, которым епископ первым возвестил о себе. О ют крик раздался в десяти шагах от него.

— Вы здесь, Ив? — спросил епископ.

— Да, монсеньер. Генек и сын также со мной.

— Хорошо. У вас все готово?

— Да, монсеньер.

— Идите к выходу из пещеры, мой славный Ив. Там вы найдете господина де Пьерфона; он отдыхает, устав от ходьбы. Если окажется, что он не в силах передвигаться самостоятельно, возьмите его на плечи и принесите сюда.

Три бретонца пошли исполнять приказание. Но предусмотрительность Арамиса оказалась излишней. Отдохнувший Портос уже начал спускаться по подземному ходу, и его тяжелые шаги гулко отдавались под сводами, опиравшимися на естественные колонны из гранита и кварца.

Как только барон подошел к епископу, бретонцы зажгли захваченный ими с собою фонарь, и Портос уверил своего друга, что он чувствует в себе столько же сил, как всегда.

— Осмотрим баркас, — сказал Арамис, — и прежде всего проверим, все ли туда уложено.

— Не подносите слишком близко огня, — предупредил хозяин баркаса, которого звали Ив, — так как, следуя вашему предписанию, я поместил под кормовою скамьей бочонок пороху и заряды для наших мушкетов, которые вы прислали мне из форта.

— Хорошо, — согласился Арамис.

И, взяв в руки фонарь, он тщательно осмотрел баркас, с предосторожностями человека не робкого, но вместе с тем и не закрывающего глаза на опасность.

Лодка была длинная, легкая, небольшого водоизмещения и с узким килем — одним словом, из тех, какие всегда так искусно строили на Бель-Иле. У нее был высокий борт, она была устойчива, и подвижна, и снабжена щитами, из которых во время дурной погоды сооружалась своего рода палуба, защищающая гребцов от волны.

В двух плотно закрытых ящиках под носовой и кормовой скамьями Арамис нашел хлеб, печенье, сушеные фрукты, большой кусок сала и порядочный запас воды в бурдюках; всего этого было совершенно достаточно для людей, которые не собирались уходить далеко в открытое поре и в случае необходимости имели возможность возобновить свои продовольственные запасы.

Оружие — восемь мушкетов и столько же пистолетов — находилось в отличном состоянии и было заранее заряжено. На всякий случай здесь были еще запасные весла и небольшой парус.

Осмотрев все эти вещи и выразив свое удовлетворение, Арамис сказал:

— Давайте обсудим, дорогой Портос, как нам быть с нашим баркасом: попытаемся ли мы протащить его через неизвестное нам устье пещеры, следуя по имеющемуся в ней спуску, пли, быть может, лучше перекатить его на катках под открытым небом, проложив через вереск дорогу к берегу, который образует тут невысокий обрыв — но выше двадцати футов, — причем прямо под ним хорошее дно и вода, достигающая во время прилива глубины в двадцать пять — тридцать футов.

— Тут дело не только в этом, монсеньер, — почтительно проговорил Ив.

— Но я думаю, что, двигаясь по спуску в полнейшей тьме, мы не сможем с такою же легкостью обращаться с нашим баркасом, как если изберем путь под открытым небом. Я хорошо знаю тот берег, о котором вы говорите, и могу вас уверить, что он гладок, как садовый газон. Пещера же забита камнями; кроме того, монсеньер, устье ее, выводящее к морю, настолько узко, что наш баркас, может статься, и не пройдет.

— Я произвел обмер, — сказал ваннский епископ, — и знаю наверное, что он безусловно пройдет.

— Хорошо, монсеньер, соглашаюсь с вами, но ваше преосвященство знает, разумеется, и о том, что, если мы не свалим большого камня — того самого, под которым всегда проходит лисица и который загораживает собой устье, словно огромная дверь, — нам не протащить лодки к воде.

— Свалим, — успокоил их Портос, — это сущие пустяки.

— О, я знаю, что монсеньер обладает силою десятерых, только это будет трудно даже ему.

— Полагаю, что наш хозяин прав, — возразил другу Арамис, — попробуем протащить баркас по вересковой поляне.

— Тем более, монсеньер, — продолжал рыбак, — что нам никак не выбраться в море до наступления дня — столько еще у нас дел впереди. А когда рассветет, нам придется поставить где-нибудь повыше, над нашей пещерой, зоркого караульного — это совершенно необходимо — чтобы следить за движением подстерегающих нас врагов.

— Да, да, Ив, вы правы; действуйте, перекатываете баркас туда, куда мы решили.

Подложив под лодку катки, трое дюжих бретонцев собрались уже тащить ее на новое место, как вдруг вдали послышался яростный лай собак. Арамис выбежал из пещеры, Портос торопливо пошел вслед за ним.

Заря окрашивала волны и расстилающуюся пред ними равнину в пурпур и перламутр; в полусвете виднелись кривые, чахлые, грустного вида ели, умудрившиеся вырасти на голых камнях, и большие стаи ворон, медленно размахивающих черными крыльями над тощими полями гречихи. До восхода солнца оставалось не более четверти часа. Проснувшиеся птички радостно щебетали, возвещая природе наступление дня.

Лай, прервавший работу трех рыбаков и заставивший Арамиса и Портоса выйти наружу, раздавался теперь в глубоком ущелье, приблизительно на расстоянии лье от пещеры.

— Это свора, — заметил Портос, — собаки бегут по какому-то следу.

— Что это значит? Кто охотится в такое тревожное время? — воскликнул Арамис.

— И особенно здесь, — подхватил Портос, — здесь, где ожидают прихода королевских солдат.

— А шум все приближается. Да, вы правы, Портос, собаки бегут по следу. Эй, эй! — внезапно закричал Арамис. — Ив, Ив, подите сюда!

Бросив каток, который он собирался подложить под баркас, когда крик епископа оторвал его от этого дела, Ив явился на зов Арамиса.

— Чья это охота, хозяин? — спросил Портос.

— Никак не возьму в толк, монсеньер. В такой момент сеньор Локмарии не стал бы охотиться. Нет, не стал бы, и, однако, собаки…

— Быть может, они вырвались из его псарни?

— Нет, — сказал подошедший Генск, — это не собаки сеньора Локмарии.

— Предосторожности ради вернемся в пещеру, — предложил Арамис, — лай приближается, и скоро мы узнаем в чем дело.

Они вернулись, но не прошли в темноте и каких-нибудь ста шагов, как до их слуха, донесся, звук, напоминающий глухой вздох человека: стремительная, задыхающаяся, перепуганная лисица мелькнула перед беглецами, как молния, и, перескочив через лодку, скрылась, оставив за собой резкий запах, в течение нескольких секунд сохранявшийся под низкими сводами подземного хода.

— Лисица! — крикнули бретонцы с радостным изумлением, свойственным всем охотникам.

— Проклятие! — воскликнул епископ. — Наше убежище обнаружено.

— Как? — спросил Портос. — Нам надо бояться лисицы?

— Ах, друг мой, о чем вы толкуете! Разве меня тревожит лисица? Дело не в ней, черт возьми. Неужели вам не известно, что за лисицей — собаки, а за собаками — люди?

Как бы в подтверждение слов Арамиса лай разъяренной своры, с невероятною быстротой преследовавшей зверя, стремительно приблизился. В то же мгновение на маленькой полянке перед входом в пещеру появилось свора разгоряченных собак; они наполнили ее неистовым лаем, напоминавшим победные звуки фанфар.

— Вот и собаки, — сказал Арамис, смотревший сквозь небольшое отверстие, пробитое между двумя смыкавшимися вплотную скалами. — Сейчас мы узнаем, кто же охотники.

— Если это сеньор Локмарии, — заметил хозяин баркаса, — то он пустит своих собак внутрь пещеры, но сам сюда не войдет, так как знает по опыту, что лисица выйдет с другой стороны. Туда-то он и отправился, чтобы подстеречь ее появление.

— Это сеньор Локмарии, — ответил, невольно бледнея, епископ.

— Кто же?

— Смотрите!

Портос прильнул глазом к отверстию и увидел на холме дюжину всадников, гнавших лошадей по следу собак и кричавших: «Ату, ату!»

— Гвардейцы! — воскликнул Портос.

— Да, друг мой, гвардейцы.

— Гвардейцы, вы говорите — гвардейцы! — всполошились, в свою очередь, побледнев, бретонцы.

— И во главе их Бикара на моем сером коне, — продолжал Арамис.

В этот момент собаки, точно лавина стремились в пещеру и огласили ее оглушительным лаем.

— Ах, черт! — вскричал Арамис, овладевший собою и возвративший себе при виде этой несомненной и неизбежной опасности все свое хладнокровие.

— Я знаю, что мы погибли, но у нас остаются все же кое-какие возможности. Если гвардейцы, последовав за собаками, увидят, что у пещеры есть выход, рассчитывать больше не на что, так как, ворвавшись сюда, они обнаружат и лодку, и нас самих. Нельзя, следовательно, допустить, чтобы собаки вышли отсюда, и нужно, чтобы их хозяева сюда но вошли.

— Это верно, — согласился Портос.

— Вы понимаете, — отвечал епископ резко и точно, будто отдавал приказ на поле боя, — здесь шесть собак, они задержатся возле большого камня, под которым проскользнула лисица; и там, в слишком узком для них проходе, они будут остановлены и убиты.

Бретонцы с ножами в руках устремились вперед. Через несколько минут послышались визг и предсмертные хрипы; потом все смолкло.

— Хорошо, — холодно заметил Арамис. — Теперь очередь за хозяевами.

— Что делать? — спросил Портос.

— Подождать их появления, спрятаться и убить.

— Убить? — повторил Портос.

— Их шестнадцать… пока их только шестнадцать.

— И хорошо вооруженных, — добавил Портос с улыбкой, свидетельствовавшей о том, что хоть в этом он находит для себя известное утешение.

— Это займет десять минут, — сказал Арамис.

И он с решительным видом взялся за мушкет, зажав зубами охотничий нож.

— Ив, Генек и его сын, — продолжал Арамис, — будут подавать нам мушкеты. Мы будем стрелять в упор. Мы сможем уложить восьмерых прежде, чем остальные узнают об этом; затем все вместе — а нас все-таки пятеро — мы ножами прикончим и остальных.

— А как же с беднягой Бикара? — поинтересовался Портос.

Арамис на секунду задумался, затем холодно произнес:

— Бикара первого; он знает нас, друг Портос.

XXIX

ПЕЩЕРА
Несмотря на своего рода пророческий дар, который был замечательной чертой в характере Арамиса, события, как и все, что подвержено превратностям случая, развернулись иначе, чем предполагал ваннский епископ.

Бикара, конь которого был много лучше, чем кони его товарищей, доскакав раньше других до входа в пещеру, понял с первого взгляда, что и лиса и собаки — все исчезло в этой дыре. Но, пораженный тем суеверным страхом, который охватывает человека перед всяким подземным ходом, как, впрочем, и перед всякой тьмой, он остановился, решив подождать, пока соберутся все остальные.

— В чем дело? — закричали, не понимая причины его бездействия, запыхавшиеся от скачки охотники.

— Ничего особенного, только собак больше не слышно; надо думать, что и лисицу, и всю нашу свору поглотил этот подземный ход.

— Собаки идут по слишком хорошему следу, чтобы сбиться с него, — сказал один из гвардейцев. — К тому же мы бы слышали, как они тычутся то в одну, то в другую сторону. Надо думать, как говорит Бикара, что они и в самом деле проникли в эту пещеру.

— Но в таком случае, — спросил рослый молодой человек, — почему они не подают голоса?

— Это странно, — заметил другой.

— Ну что ж, — предложил третий, — давайте войдем в пещеру. Или, быть может, вход в нее воспрещен?

— Нет, — возразил Бикара, — но там темно, как в печной трубе, и к тому же в ней нетрудно свернуть себе шею.

— И подтверждение этому наши собаки, — добавил все тот же гвардеец. По-видимому, с ними это самое и случилось.

— Что за черт? Куда ж они делись? — воскликнули хором гвардейцы.

И хозяева пропавших собак принялись звать их по имени или свистать особым, известным им образом, но ни одна не откликнулась ни на зов, ни на свист.

— А что, если это заколдованная пещера! — вскричал Бикара. — Ну что ж! Посмотрим.

И, соскочив с коня, он вошел в нее.

— Погоди, погоди! Я пойду с тобой! — крикнул одни из гвардейцев, видя, что Бикара готов уже исчезнуть в ее полумраке.

— Нет, не надо, — отвечал Бикара, — тут и в самом деле что-то загадочное. Незачем рисковать всем сразу. Если через десять минут я не вернусь, входите, но в этом случае входите уже все вместе.

— Пусть так, — согласились с ним молодые люди, не видевшие в предприятии Бикара опасности для него. — Хорошо, мы подождем.

И, не сходя с лошадей, они собрались в круг возле входа в пещеру.

Между тем Бикара один, в полном мраке, ощупью пробирался по подземному ходу, пока не наткнулся на мушкет Портоса. Препятствие, с которым встретилась его грудь, удивило его, и, протянув руку, он ухватился за холодное как лед дуло мушкета.

Нож Ива был уже занесен над молодым человеком, и тот неминуемо пал бы от страшного удара бретонской руки, но в последний момент ее остановила железная рука Портоса. В непроглядной тьме послышался голос, похожий на глухое рычание:

— Не хочу, чтоб его убивали.

Бикара оказался между неведомым ему покровителем и тем, кто покушался на его жизнь; и тот и другой внушали ему одинаковый ужас. Несмотря на всю свою храбрость, он дико вскрикнул. Платок Арамиса, которым тот зажал ему рот, заставил его замолчать.

— Господин де Бикара, — зашептал ваннский епископ, — мы не хотим вашей смерти, и вы должны верить этому, если узнали нас, но при первом же слове, сорвавшемся с ваших уст, при первом стоне, при первом вздохе мы будем вынуждены убить вас, как убили ваших собак.

— Да, господа, я вас узнаю, — так же шепотом ответил молодой человек.

— Но каким образом вы тут оказались? Что вы тут делаете? Несчастные!

Несчастные! Я считал, что вы в крепости.

— А вы, сударь, вы, сколько помнится, должны были добиться для нас известных условий?

— Я сделал, что мог, господа, но… но существует определенный приказ…

— Расправиться с нами?

Бикара ничего не ответил. Ему было тягостно говорить с дворянами о веревке.

Арамис понял молчание своего пленника.

— Господин Бикара, вы были бы уже трупом, если б мы но приняли во внимание вашу молодость и наши давние связи с вашим отцом; вы и теперь можете выйти отсюда, поклявшись, что не станете рассказывать вашим товарищам о том, что видели здесь.

— Не только клянусь, что ничего не стану рассказывать, — проговорил Бикара, — но клянусь также и в том, что сделаю все, лишь бы помешать им проникнуть сюда.

— Бикара! Бикара! — донеслось снаружи несколько голосов.

— Отвечайте! — приказал Арамис.

— Я здесь! — прокричал Бикара.

— Идите! Мы полагаемся на ваше честное слово.

Бикара двинулся по направлению к свету. В пещере показались силуэты нескольких человек. Бикара бросился навстречу друзьям, чтобы вернуть их назад. Он столкнулся с ними в начале подземного коридора, и который они уже успели войти.

Арамис и Портос насторожились, как люди, жизнь которых повисла на волоске.

Бикара, сопровождаемый своими друзьями, дошел до выхода из пещеры.

— О, о! — заметил один из них, когда они вышли на свет. — Какой же ты бледный!

— Бледный? — вскричал другой. — Ты хочешь сказать — зеленый!

— Что вы! — проговорил Бикара, стараясь взять себя в руки.

— Что, ради бога, скажи, что с тобой приключилось? — раздалось сразу несколько голосов.

— В твоих жилах, мой бедный друг, не осталось ни капли крови, — предположил кто-то.

— Господа, не шутите, ему сейчас станет дурно, и он грохнется в обморок. У кого есть нюхательная соль?

Все разразились хохотом. Все эти словечки, эти остроты носились вокруг бедного Бикара, как пули в гуще сражения. Пока продолжался этот ливень вопросов, Бикара успел немного прийти в себя.

— Что я, по-вашему, мог там увидеть? Мне было жарко, когда я спускался в эту пещеру, там меня сразу охватил ледяной холод, вот и все.

— Но собаки? Что сталось с собаками? Ты видел их? Ты что-нибудь знаешь о них?

— Они побежали, надо думать, другим путем.

— Господа, — начал один из молодых людей, столпившихся вокруг Бикара.

— Во всем этом, в бледности и молчании нашего друга заключена тайна, которую он не может или не хочет открыть. Но, по-моему, дело ясное — Бикара что-то видел в пещере. Мне любопытно взглянуть, что же это такое, даже если это сам дьявол. В пещеру, друзья, в пещеру!

— В пещеру! — повторили за ним и все остальные.

Эхо донесло эти слова к Портосу и Арамису, воспринявшим их как грозное предупреждение. Бикара, устремившись вперед и загораживая дорогу товарищам, прокричал:

— Господа, господа! Ради бога, умоляю вас, не входите!

— Но что же страшного в этой пещере?

— Говори, Бикара!

— Несомненно, он видел в ней дьявола, — засмеялся тот, кто первым высказал это предположение.

— Если он и в самом деле видел в ней дьявола, пусть не будет в таком случае эгоистом, пусть позволит и нам поглядеть на него, — закричали со всех сторон.

— Господа, господа, умоляю вас! — настаивал Бикара.

— Дай же пройти!

— Умоляю вас, не входите!

— Ты же входил!

Конец этим препирательствам положил один офицер, человек более зрелого возраста, чем все остальные. Он все время молча стоял позади и до этого не промолвил ни слова. Выйдя вперед, он произнес невозмутимо спокойным тоном, составлявшим контраст с царившим кругом оживлением:

— Господа, в пещере действительно кто-то или что-то таится. Не будучи дьяволом, это нечто смогло заставить, однако, замолчать наших собак. Надо узнать, что же представляет собой это нечто.

Бикара сделал последнюю попытку не пустить в пещеру товарищей, но его усилия оказались напрасными. Тщетно цеплялся он за выступы скал, чтобы загородить проход своим телом; толпа молодых людей ворвалась в пещеру, следуя за офицером, который заговорил последним, но первым, со шпагой в руке, бросился навстречу Незримой опасности.

Бикара, отброшенный в сторону и лишенный возможности идти вслед за друзьями, так как в последнем случае он был бы в глазах Портоса и Арамиса предателем и Клятвопреступником, в мучительном ожидании, со все еще умоляюще протянутыми руками, прислонился к шероховатой стене утеса, надеясь, что и здесь его смогут поразить пули мушкетеров Людовика Тринадцатого.

Что до гвардейцев, то они уходили все дальше и дальше, и их голоса становились все глуше. Вдруг, прогремев под сводами, точно гром, раздался грохот мушкетов. Две-три пули расплющились об утес, у которого стоял Бикара. В то же мгновение послышались вопли, проклятья, стоны, и вслед за тем из подземелья стали выбегать офицеры. Иные из них были бледны как смерть, другие залиты кровью, и все окутаны густым дымом, валившим из глубины пещеры наружу.

— Бикара, Бикара! — кричали разъяренные беглецы. — Ты знал о засаде в пещере и не предупредил нас об этом! Бикара, ты причина смерти четверых наших! Горе тебе, Бикара!

— Это ты виноват в том, что меня ранили насмерть, — прохрипел один из молодых людей, собирая в горсть свою кровь и обрызгав ею лицо Бикара, пусть же кровь моя падет на тебя!

И он в агонии свалился у ног Бикара.

— Но скажи, скажи наконец, кто там скрывается! — послышалось несколько бешеных голосов.

Бикара молчал.

— Скажи или умрешь! — крикнул раненый, становясь на колено и поднимая на Бикара бессильный клинок.

Бикара подбежал к нему и подставил свою грудь под удар, но раненый упал с тем, чтобы никогда уже не подняться, испуская последний вздох.

Бикара с взъерошенными волосами, с блуждающим взглядом, окончательно потеряв рассудок, бросился внутрь пещеры, горестно восклицая:

— Да, да, вы правы! Меня нужно убить! Я допустил, чтоб погибли мои товарищи! Я подлец!

И, отшвырнув с силою шпагу, чтобы отдать свою жизнь не защищаясь, Бикара, опустив голову, прыгнул в темноту подземелья. Одиннадцать оставшихся в живых из шестнадцати устремились за ним.

Но им не удалось пройти дальше, чем первым: новый удар уложил на холодном песке еще пятерых, и так как не было никакой возможности определить, откуда вылетают эти смертоносные молнии, остальные отступили в неописуемом ужасе.

Но Бикара, живой и невредимый, не бежал с остальными; он сел на обломок скалы и стал ждать дальнейших событий.

Оставалось только шесть офицеров.

— Неужели, — заговорил один, — это и в самом деле сам дьявол?

— Гораздо хуже, — бросил в ответ другой.

— Давайте спросим у Бикара; ему это, бесспорно, известно — Но где он?

Молодые люди, осмотревшись вокруг, так и не нашли Бикара.

— Он убит! — раздалось два-три голоса.

— Нет, — возразил кто-то из офицеров. — Я видел его в дыму, уже после залпа; он в пещере; он уселся на камень; он дожидается нашего возвращения.

— Он, конечно, знает, кто там — Но откуда?

— Он был в плену у мятежников.

— Верно. Давайте позовем его и узнаем, кто наши врат.

И все принялись кричать:

— Бикара! Бикара!

Но Бикара не ответил.

— Хорошо, — сказал офицер, тот самый, который показал себя в этом деле столь хладнокровным, — он нам больше не нужен, сюда идут подкрепления.

И действительно, отряд гвардейцев, человек в семьдесят пять или восемьдесят, отставший от офицеров, которых увлек пыл охоты, приближался в полном порядке под начальством капитана и старшего лейтенанта Пять офицеров подбежали к своим солдатам и, рассказав с вполне понятным волнением и красноречием о случившемся, обратились к ним с просьбой о помощи.

Капитан, перебив их, спросил:

— Где ваши товарищи?

— Пали.

— Но вас было шестнадцать.

— Десять убито, Бикара в пещере, остальные пять перед вами.

— Бикара в плену?

— Возможно.

— Нет, нет, вот он! Смотрите!

Бикара и в самом деле показался у выхода из пещеры.

— Он подает нам знак приблизиться, — заметили офицеры. — Идем!

И все направились к Бикара.

— Сударь, — обратился к нему капитан, — меня уверяет, будто вы знаете, кто те люди, которые так отчаянно защищаются в этой пещере. Именем короля приказываю оказать все, что вам известно.

— Господин капитан, — отвечал Бикара, — вы не должны больше давать мне приказаний подобного рода: меня только что освободили от честного слова, и я являюсь к вам от имени этих людей.

— Сообщить, что они сдаются?

— Сообщить, что они полны решимости драться до последнего вздоха.

— Сколько же их?

— Двое.

— Их двое, и они хотят диктовать условия?

— Их двое, но они убили уже десятерых наших.

— Что же это за люди? Титаны?

— Больше. Вы помните историю бастиона Сен-Жерве, господин капитан?

— Еще бы! Четверо мушкетеров сопротивлялись там против целой армии.

— Так вот, двое из этих мушкетеров в пещере.

— Как их зовут?

— Тогда их звали Портосом и Арамисом. Теперь их зовут господин д'Эрбле и господин дю Валлон.

— Ради чего они все это делают?

— Они удерживают Бель-Иль для господина Фуке.

При упоминании двух этих имен, прославленных имен Портоса и Арамиса, среди солдат пробежал восхищенный шепот.

— Мушкетеры, мушкетеры, — повторяли они.

И у всех этих отважных юношей при мысли о том, что им предстоит сразиться с двумя самыми прославленными вояками старой армии, сердце замирало от ужаса, смешанного с восторгом. И в самом деле, эти четыре имени — д'Артаньян, Атос, Портос и Арамис — были глубоко почитаемы всяким, кто носил шпагу, подобно тому как в древности почитались имена Геракла, Тесея, Кастора и Поллукса.

— Два человека! — вскричал капитан. — И двумя залпами они убили десять моих офицеров! Это невозможно, господин Бикара!

— Господин капитан, — отвечал Бикара, — я не говорил вам о том, что с ними нет еще двух или трех человек; ведь и у мушкетеров бастиона Сен-Жерве было трое или четверо слуг. Но поверьте мне, я видел этих людей, я был взят ими в плен, я знаю, что они представляют собой; они вдвоем в состоянии истребить целый корпус.

— Мы это увидим, и очень скоро. Внимание, господа!

После этого ответа никто не позволил себе ни одного слова: все приготовились беспрекословно повиноваться своему начальнику.

Один Бикара решился на последнюю попытку остановить капитана.

— Сударь, — сказал он вполголоса, — поверьте мне, пойдемте своею дорогой; эти два человека, эти два льва, на которых мы нападаем, будут защищаться до последнего вздоха. Они уже убили десятерых наших, они убьют вдвое больше и кончат тем, что убьют себя, но они не сдадутся. Что мы выиграем от подобной победы?

— Мы выиграем, сударь, то, — отвечал капитан, — что оградим себя от позора, который неминуемо пал бы на нас, если бы восемьдесят королевских гвардейцев отступили перед двумя мятежниками. Последовав вашим советам, я потеряю честь, — а лишившись чести, я опозорю всю армию. Вперед!

И он первый направился к пещере. Дойдя до входа, капитан велел солдатам остановиться.

Он сделал это затем, чтобы дать Бикара и его товарищам время рассказать подробнее о пещере, затем, когда ему показалось, что для знания обстановки полученных сведений совершенно достаточно, он разделил свой отряд на три взвода, которые должны были двигаться один за другим и вести огонь по всем направлениям. Несомненно, что при этой атаке можно потерять еще пять человек, может быть, даже десять, но, разумеется, дело кончится тем, что мятежники будут взяты, так как другого выхода из пещеры не существует, и в конце концов не смогут же двое перебить восемьдесят человек, — Господин капитан, — попросил Бикара, — разрешите идти в голове первого взвода.

— Хорошо! — отвечал капитан. — Такая честь принадлежит вам по праву.

Делаю вам этот подарок.

— Благодарю вас! — произнес молодой человек со всей твердостью, свойственной его роду.

— Берите же шпагу!

— Я пойду без оружия, господин капитан, я иду не для того, чтобы убивать, я иду, чтобы быть убитым.

И, став впереди первого взвода, с непокрытой головой И скрещенными на груди руками, он произнес:

— Вперед, господа!

XXX

ПЕСНЬ ГОМЕРА
Пора, однако, перенестись в другой стан и показать как бойцов, так и обстановку, в которой происходил этот бой.

Арамис и Портос укрылись в пещере Локмария, где их ожидали трое бретонцев и снаряженная к плаванию лодка. Они надеялись протащить ее к морю, утаив, таким образом, и приготовления к бегству, и самое бегство.

Появление лисицы и своры собак принудило их отказаться от первоначального плана и остаться на месте.

Пещера тянулась приблизительно на шестьсот футов и выходила на откос берега, поднимавшегося над крошечной бухточкой Некогда — в те времена, когда Бель-Иль назывался еще Калонезом, — Локмария была храмом, посвященным языческим божествам, и в ее таинственных гротах не раз совершались человеческие жертвоприношения.

В первый грот попадали по пологому спуску, низко нависающий свод которого был образован беспорядочным нагромождением скал. Неровный, весь в трещинах и расщелинах пол и острые, торчащие сверху камни грозили на каждом шагу неожиданной опасностью. Таких гротов, последовательно опускавшихся в сторону моря, в пещере Локмария было три. Они соединялись друг с другом несколькими грубыми, выбитыми в камне огромными ступенями, перилами для которых справа и слева служила скала.

В последнем гроте свод опускался настолько низко и проход становился до того узким, что протащить в этом месте баркас было делом почти невозможным; борта его упирались в стены прохода. Но в моменты отчаяния, овладевшего человеком, дерево, уступая человеческой воле, становится гибким, а камень — податливым.

На это и рассчитывал Арамис, когда, приняв навязанный ему бой, решился на бегство, несомненно опасное, поскольку не все осаждающие были убиты, опасное также и потому, что даже при самом благоприятном стечении обстоятельств предстояло бежать среди бела дня, на глазах побежденных, которые, обнаружив, как ничтожна горсточка беглецов, не преминут, конечно, преследовать победителей.

После того как двумя залпами было уничтожено десять гвардейцев, Арамис, знавший все закоулки пещеры, отправился осмотреть трупы убитых, но так как дым мешал ему видеть, он обошел мертвецов одного за другим и таким образом сосчитал потери врага. Возвратившись, он велел тащить баркас дальше, к большому камню, запиравшему своею громадой спасительный выход к морю.

Портос взялся обеими руками за лодку и принялся изо всех сил толкать ее вперед по проходу; бретонцы поспешно перекладывали катки. Так спустились они в третий грот и добрались до камня, преграждавшего выход.

Ухватив этот гигантский камень у основания, Портос уперся своим могучим плечом в вершину его и толкнул камень с такой невероятною силой, что он затрещал. Со свода посыпался мусор, поднялось целое облако пыли.

Вместе с пылью и мусором упали также останки десяти тысяч поколений морских птиц, гнезда которых так прочно лепились к скале, как если бы их связывал с нею цемент.

При новом толчке Портоса камень уступил и пошатнулся. Упираясь спиною в ближайшие скалы и нажимая ногою, Портос вырвал его наконец из груды известняка, на которой покоилось и было закреплено его основание.

После падения камня в пещеру ворвался ослепительный дневной свет, и взорам восхищенных бретонцев открылось синее море. Тотчас же вместе с Портосом потащили они баркас через эту последнюю баррикаду. Еще сотня футов, и он соскользнет в океан.

Как раз в это время прибыл отряд, разделенный капитаном на взводы для решительного штурма позиции беглецов.

Чтобы оградить товарищей от внезапного нападения, Арамис непрерывно наблюдал за гвардейцами. Он видел, как к ним подошло подкрепление, и, подсчитав его численность, убедился с первого взгляда в неминуемой гибели, угрожающей ему и его товарищам, если они ввяжутся в новую схватку.

Но пускаться в море, открывая врагу доступ в пещеру, было бы совершенно бессмысленно. В самом деле, свет, проникавший теперь в два последних грота пещеры, выдаст солдатам баркас, приближающийся на катках к бухте, и обоих мятежников на расстоянии мушкетного выстрела, и первый же залп гвардейцев если не уложит всех пятерых мореплавателей, то, во всяком случае, оставит в лодке пробоины.

Больше того, даже если предположить, что баркасу в всем тем, кто в нем находится, удастся на этот раз ускользнуть от погони, то не будет ли немедленно подан сигнал тревоги? И не будут ли немедленно оповещены о случившемся корабли королевского флота? И не будет ли несчастная лодка, за которой гонятся по морю и которую подстерегают на суше, захвачена еще до наступления ночи? В бешенстве теребя свои усеянные сединой волосы, Арамис призывал на помощь и бога и дьявола.

Поманив Портоса, который в этих хлопотах с лодкой значил больше, чем катки и бретонцы, взятые вместе, он зашептал ему на ухо:

— Друг твой, к нашим врагам прибыло подкрепление.

— А, — спокойно ответил Портос. — Что же нам теперь делать?

— Возобновлять бой было бы очень рискованно.

— Еще бы, — подтвердил Портос, — ведь трудно предположить, чтобы одного из нас не убили, ну а если будет убит один, то и другой, конечно, покончит С собой.

Портос произнес эти слова с тем безыскусственным героизмом, который проявлялся в нем всякий раз, когда к этому бывал подобающий повод. Арамис почувствовал себя так, точно его укололи в самое сердце.

— Ни вас, ни меня не убьют, друг Портос, если вы сможете выполнить план, которым я хочу поделиться с вами.

— Говорите!

— Эти люди собираются спуститься в пещеру.

— Да.

— Мы перебьем человек пятнадцать, не больше, — Сколько же их? — спросил Портос.

— К ним прибыло подкрепление в количестве семидесяти пяти человек.

— Семьдесят пять и пять — значит, восемьдесят. Да!..

— Если они станут стрелять все вместе, то их пули изрешетят нас в одно мгновение.

— Разумеется.

— Не считая того, что от грохота выстрелов возможны обвалы.

— Только сейчас обломок скалы разодрал мне плечо, — заметил Портос.

— Вот видите!

— Это сущие пустяки.

— Давайте быстро примем решение. Пусть наши бретонцы продолжают катить лодку к морю. А мы вдвоем останемся здесь и будем охранять порох, мушкеты и пули.

— Но вдвоем, дорогой Арамис, нам никогда не дать одновременно трех выстрелов, — простодушно сказал Портос, — дело со стрельбой из мушкетов не выйдет. Этот способ никуда не годится.

— Найдите другой.

— Нашел! — вскричал великан. — Вооружившись железным ломом, я укроюсь за выступом, и когда они начнут приближаться волна за волной, невидимый и неуязвимый, примусь колотить по их головам, нанося тридцать ударов в минуту. Ну, что вы скажете о моем плане? Нравится ли вам мое предложение?

— Великолепно, дорогой друг, превосходно. Я вполне одобряю его, но вы испугаете их, и половина из них оцепит пещеру, чтобы взять нас измором.

Нам нужно уничтожить весь отряд до последнего человека; достаточно одного оставшегося в живых, и он нас погубит.

— Вы правы, друг мой, — но скажите, как же завлечь их сюда?

— Не шевелясь, мой добрый Портос.

— Ну что ж! Замру и не пошевельнусь, а когда они соберутся все вместе?

— Тогда предоставьте действовать мне, у меня есть мысль.

— Если так и ваша мысль хороша… а она должна быть хорошей, ваша мысль… я спокоен.

— В засаду, Портос, и ведите счет входящим.

— Ну а вы? Что вы собираетесь делать?

— Обо мне не тревожьтесь, у меня есть свои заботы.

— Я слышу голоса.

— Это они. Занимайте свой пост! Стойте так, чтобы я мог достать вас рукой и вы могли бы услышать меня.

Портос скрылся во втором гроте, где было совершенно темно. Арамис проскользнул в третий. Гигант держал в руке лом весом в пятьдесят фунтов. Он с поразительной легкостью орудовал этим ломом, которым при перетаскивании баркаса пользовались как рычагом.

Между тем бретонцы продолжали катить лодку к откосу.

Арамис, нагнувшись, стараясь остаться незамеченным, занимался в освещенной части пещеры каким-то таинственным делом.

Послышалась отданная во весь голос команда. Это был последний приказ капитана. Двадцать пять человек, миновав спуск, вбежали в первый грот и открыли огонь. Загремело эхо, засвистели вдоль сводов пули, и густой дым затянул пещеру.

— Налево, налево! — кричал Бикара, который при первой атаке заметил проход, соединявший первый грот со вторым; возбужденный запахом пороха, он хотел направить своих людей в эту сторону.

Взвод бросался влево; проход становился все уже. Бикара, протянув руки, обрекая себя неминуемой смерти, шел впереди солдат.

— Живее! Живее! — звал он. — Я уже различаю свет!..

— Бейте, Портос! — замогильным голосом скомандовал Арамис.

Портос вздохнул, но повиновался приказу. Железная палица упала на голову Бикара, и тот был мгновенно убит, так и не докончив начатой фразы.

Ужасный рычаг в течение десяти секунд десять раз поднялся и столько же раз опустился. Десять трупов осталось перед Портосом.

Солдаты ничего не видели; они слышали крики, слышали предсмертные хрипы, они наступали на трупы, падали, поднимались, натыкались один на другого, но все еще не понимали происходящего. Неумолимая палица, продолжая обрушиваться на головы королевских гвардейцев, полностью уничтожила первый взвод, и это произошло настолько бесшумно, что ни один звук не долетел до второго отряда, который спокойно продвигался вперед.

Солдаты этого взвода, наступавшего под командой самого капитана, сломали, впрочем, чахлую елку, прозябавшую на берегу, и, связав ее смолистые ветви в пучок, снабдили начальника своего рода факелом.

Добравшись до второго грота, где Портос, подобно библейскому ангелу-мстителю,уничтожил все, к чему прикоснулась его рука, первый ряд в ужасе отступил. На стрельбу гвардейцев никто не ответил ни одним выстрелом, а между тем люди наткнулись на груду трупов; они шли по крови в буквальном смысле этого слова.

Портос все еще скрывался за своим выступом.

Увидев при колеблющемся свете, отбрасываемом пылающей елью, картину этого потрясающего побоища и тщетно силясь понять, как же это произошло, капитан попятился к выступу, за которым стоял Портос. В то же мгновение гигантская рука, протянувшись из тьмы, схватила за горло несчастного капитана; капитан захрипел; его руки взмахнули в воздухе, факел вывалился из рук и погас, зашипев в луже крови. Через секунду тело капитана шлепнулось рядом с погасшим факелом. Еще один труп прибавился к горе трупов, преграждавших солдатам путь.

Все это произошло с непостижимой таинственностью, словно по волшебству. Солдаты, шедшие следом за капитаном, обернулись на его хрип.

Они увидели его распростертые в воздухе руки, вылезшие из орбит глаза; потом, когда факел упал, все погрузилось в кромешную тьму.

Бессознательно, непроизвольно, инстинктивно оставшийся в живых лейтенант закричал:

— Огонь!

Тотчас же затрещали, загремели, загрохотали, гулко отдаваясь в пещере, мушкетные выстрелы; со сводов начали падать обломки огромной величины. Пещера на мгновение осветилась вспышками выстрелов, но затем в ней стало еще темнее из-за застелившего ее дыма. Наступила полная тишина, нарушаемая лишь топотом солдат третьего взвода, которые входили в пещеру.

XXXI

СМЕРТЬ ТИТАНА
Пока Портос, привыкший к окружающей тьме и видевший в ней лучше, чем все эти люди, только что пришедшие с яркого света, осматривался вокруг в ожидании какого-нибудь знака, который мог бы подать ему Арамис, он почувствовал, как его трогают за плечо, и слабый, как тихий вздох, голос прелата прошептал ему на ухо:

— Идем!

— О! — произнес Портос.

— Шш!.. — еще тише зашептал Арамис.

И среди криков продолжающего углубляться в пещеру третьего взвода, среди проклятий солдат, оставшихся невредимыми, среди стонов раненых и умирающих Арамис и Портос, не замеченные никем, проскользнули вдоль гранитных стен подземного коридора.

Арамис привел Портоса в третий, последний грот; здесь он показал ему запрятанный в углублении стены небольшой бочонок с порохом. Пока Портос бил своей палицей наступавших гвардейцев, Арамис успел прикрепить к бочонку фитиль.

— Друг мой, — начал он, — вы возьмете этот бочонок и, когда я подожгу фитиль, бросите его в наших врагов, Сможете ли вы это сделать?

— Еще бы! — ответил Портос.

И он поднял бочонок одною рукой.

— Поджигайте!

— Погодите, пусть они соберутся все вместе; а потом, потом, мой Юпитер, вы низвергнете на них вашу молнию.

— Поджигайте? — повторил Портос.

— А я, — продолжал Арамис, — я отправлюсь к нашим бретонцам и помогу спустить баркас на воду. Итак, жду вас на берегу. Бросайте ваш бочонок как следует — и немедленно к нам!

— Зажигайте! — сказал еще раз Портос.

— Вы поняли? — спросил Арамис.

— Еще бы! — громко рассмеялся Портос, нисколько, по-видимому, не беспокоясь, что этот смех может долететь до слуха врагов. — Раз мне объяснили, значит, я понял. Давайте же ваш огонь и ступайте.

Арамис вручил Портосу зажженный трут. Тот протянул на прощание локоть, так как руки его были заняты. Пожав обеими руками локоть Портоса, Арамис, нагнувшись, проскользнул к выходу из пещеры, где его дожидались трое гребцов.

Портос, оставшись один, бестрепетно поднес к фитилю едва тлеющий трут. Трут, эта ничтожная искорка, таящая в себе ужасный пожар, мелькнул во тьме, словно светляк, соприкоснулся с фитилем и поджег его; Портос своим могучим дыханием раздул огонек; показались язычки пламени.

Когда немного рассеялся дым, при свете разгорающегося и громко потрескивающего фитиля в течение одной-двух секунд можно было различить все, что делается в пещере. Это было мгновенное, но великолепное зрелище: бледный, окровавленный великан с лицом, озаренным пламенем ярко горящего фитиля.

Солдаты не замедлили увидеть его. Они увидели также бочонок, который был в руках у этого великана. Они поняли, что ожидает их. Тогда эти люди, охваченные ужасом перед уже совершившимся, в ужасе перед тем, что неминуемо совершится, испустили все вместе предсмертный, леденящий кровь вопль.

Одни попытались бежать, но встретили третий взвод, преградивший им путь; другие принялись щелкать курками своих незаряженных мушкетов, третьи рухнули на колени.

Два-три офицера крикнули, обращаясь к Портосу, что обещают ему свободу, если он оставит им жизнь. Лейтенант третьего взвода настойчиво требовал, чтобы стреляли, но перед гвардейцами были их обезумевшие от страха товарищи, которые, словно живой заслон, прикрывали собой Портоса.

Мы сказали уже, что пещера осветилась всего на одну-две секунды, которые потребовались Портосу, чтобы раздуть зажженный им от трута фитиль.

Но и этих секунд было достаточно, чтобы взору предстала потрясающая картина: прежде всего великан, возвышающийся во тьме; затем, в десяти шагах от него, — груда окровавленных, истерзанных, искалеченных тел, содрогающихся еще в предсмертных конвульсиях, так что вся масса их походила на издыхающее во мраке ночи бесформенное чудовище, бока которого все еще продолжает вздымать угасающее дыхание. Каждое дуновение, исходившее из могучей груди Портоса и оживлявшее огонь фитиля, относило в сторону этой окровавленной груды струю серного дыма, испещренную багровыми отблесками разгорающегося пламени.

Кроме этой центральной группы, тут можно было различить и отдельные, разбросанные по всей пещере, в зависимости от того, где этих несчастных настигли смерть и беспощадная палица, трупы гвардейцев с разверстыми, страшными ранами.

Над полом, покрытым кровавым месивом, поднимались мрачные, поблескивающие, грубо высеченные колонны, державшие на себе своды пещеры, и их отчетливо видные очертания слагались в единое целое из причудливого сочетания света и тени.

Все это можно было увидеть при трепетном свете горящего фитиля, привязанного к бочонку с порохом, то есть при свете своеобразного факела, который, освещая смерть уже наступившую, предвещал вместе с тем и смерть наступающую.

Итак, это зрелище длилось не дольше одной-двух секунд. В этот ничтожно малый промежуток времени один из офицеров третьего взвода успел собрать близ себя восемь гвардейцев, мушкеты которых были заряжены, и приказал им стрелять по Портосу через отверстие, случайно обнаруженное в стене. Но солдаты дрожали так сильно, что при залпе трое из них, не устояв на ногах, упали, а пули пяти остальных, просвистев под сводом, задели пол или поцарапали стены.

В ответ на эту бесполезную трескотню раздался оглушительный хохот; вслед за тем рука великана медленно замахнулась, и в воздухе мелькнул огненный хвост, похожий на след, оставляемый падающей звездой. Бочонок, брошенный на расстояние в тридцать шагов, перелетел через баррикаду из трупов и упал среди вопящих солдат, которые, увидев его, распростерлись на полу.

Офицер, успевший сообразить, куда именно должен упасть этот огненный сноп, хотел подбежать к нему и вырвать фитиль, прежде чем огонь воспламенит порох. Но его самопожертвование оказалось напрасным: встречные струи воздуха раздули пламя; фитиль, который, будучи предоставлен себе самому, тлел бы еще не меньше пяти минут, был пожран разгоревшимся пламенем в течение каких-нибудь тридцати секунд; адский замысел Арамиса осуществился.

Бешеные вихри, шипение селитры и серы, неудержимая лавина огня, страшный грохот — вот что последовало за теми двумя секундами, описание которых дано нами выше, вот что уподобило пещеру Локмария пещере злых духов со всеми сокрытыми в ее недрах ужасами.

Скалы раскалывались, как еловые доски под ударами топора. Смерч огня, дыма, осколков взметнулся в самом центре пещеры; поднимаясь, он становился все шире и шире. Мощные гранитные стены, медленно наклоняясь, рухнули затем на песок, который сделался орудием пытки: выброшенный из своего затвердевшего ложа, он мириадами разящих песчинок вонзался в лица солдат.

Крики, вопли, проклятия — все покрыл нестерпимый грохот. Все три грота пещеры превратились в какую-то бездонную яму, в которую падали камни, железо, щепки, а также куски человеческих тел. Последними — поскольку они были наиболее легкими — упали сюда пепел с песком. Они одели эту мрачную могилу стольких людей сероватым, дымящимся саваном.

Ищите теперь в этом раскаленном склепе, в этом подземном вулкане, ищите королевских гвардейцев в их синих, расшитых серебряным галуном камзолах! Ищите офицеров, блещущих золотом, ищите оружие, которым они надеялись защитить себя, ищите камни, убившие их, ищите землю, которую они попирали!

Один-единственный человек сделал из всего этого хаос, более беспорядочный, более дикий, более ужасный, чем существовавший за час до того мгновения, когда у бога явилась мысль сотворить этот мир. Три грота перестали существовать, и от них ничего не осталось, ничего, в чем создатель мог бы узнать свое собственное творение.

Портос же, метнув бочонок пороха в гущу врагов, пустился бежать, следуя указаниям Арамиса, и достиг последнего грота, в который проникали и воздух, и свет, в солнечные лучи. Едва он повернул за угол, отделявший третий грот от последнего коридора, как увидел в ста шагах от себя баркас, покачивающийся на прибрежных волнах, — там были его друзья, там его ждала свобода, там была жизнь, завоеванная победой.

Еще шесть его огромных прыжков, и он выберется из-под сводов пещеры; а когда он окажется вне пещеры, еще два-три могучих усилия, и он добежит до заветной лодки. Внезапно он почувствовал, что колени его подгибаются, что ноги начинают ему отказывать.

— О, о! — пробормотал он удивленно. — Опять эта усталость одолевает меня; я не могу сдвинуться с места. Что тут поделаешь?

Арамис сквозь отверстие в стене видел его; он не мог понять, что же заставило Портоса остановиться, и крикнул ему:

— Скорее, Портос, скорее, скорее!

— О! Не могу! — ответил Портос, тщетно напрягая мускулы.

Произнеся эти слова, он упал на колени, но, ухватившись могучими руками за ближние камни, снова встал на ноги.

— Скорей, скорей! — повторял Арамис, нагибаясь над бортом лодки в сторону берега, как бы затем, чтобы помочь Портосу.

— Я тут, — тихо сказал Портос, собирая все силы, чтобы сделать хоть шаг вперед.

— Ради бога, Портос! Скорее, скорее, сейчас бочонок взорвется.

— Торопитесь, монсеньер, торопитесь! — кричали бретонцы.

А Портос между тем поворачивался то в одну сторону, то в другую, словно метался во сне.

Но было уже поздно: раздался взрыв, расселась трещинами земля; дым, вырвавшийся через широкие щели, закрыл небо; отхлынуло море, как бы отогнанное яростным порывом огня, брызнувшего из зева пещеры, словно из пасти огромного неведомого чудовища; лодку отнесло шагов на пятьдесят в море; ближние утесы затрещали: у основания стали разваливаться на части, как откалываются под действием вгоняемых клиньев огромные глыбы мрамора; часть свода пещеры взлетела высоко в небо, как будто кто-то сверху поднял эту массу камней; зелено-розовый огонь серы и черная лава земли и жидкой глины столкнулись на мгновение и как бы сразились между собой под величественным куполом дыма; зашатались, потом стали клониться и, наконец, рухнули скалы — взрыв не смог сразу сдвинуть их с тех оснований, на которых они покоились столько веков; поклонившись друг другу, словно медлительные и важные старцы, они простерлись навеки в своих песчаных могилах.

Эта ужасная катастрофа возвратила Портосу силы. Он поднялся на ноги гигант между гигантами. Но когда он пробегал между гранитными чудовищами, стоявшими сплошной стеной с обеих сторон, они, лишившись поддержки снаружи, начали с грохотом рушиться вокруг этого новоявленного титана, низринутого, казалось, небом на скалы, которые он только что взметнул в это самое небо.

Портос ощущал, как под его ногами дрожит раздираемая на части земля.

Он простер вправо и влево свои могучие руки, чтобы удержать падающие на него камни. Его ладони уперлись в гигантские глыбы; он пригнул голову, и на его спину навалилась целая гранитная скала.

На мгновение руки Портоса подались под непомерною тяжестью; но этот Геркулес собрался с силами, и стены тюрьмы, готовой уже поглотить его, мало-помалу раздвинулись и дали ему выпрямиться. Словно демон, он стоял в окружении хаоса мощных гранитных глыб. Но, раздвигая стены, давившие на него с боков, он тем самым лишил точки опоры монолит, лежавший у него на плечах. Этот груз придавил его и поверг на колени. Глыбы, находившиеся с обеих сторон и на короткое время раздвинутые нечеловеческим напряжением его тела, снова стали сближаться и присоединили свой вес к весу огромного камня, которого и одного было бы совершенно достаточно, чтобы раздавить десяток людей.

Великан упал, даже не воззвав к помощи; он упал, отвечая Арамису словами, исполненными бодрости и надежды, ибо на один миг он и в самом деле, уповая на крепость своих стальных мышц, мог надеяться на спасение, на то, что ему удастся стряхнуть с себя эту тройную тяжесть колоссальных обломков. Но Арамис увидел, что глыба опускается все ниже и ниже; напряженные в последнем усилии, изнемогающие руки Портоса стали сгибаться, плечи, изодранные о камень, поникли.

Арамис в отчаянье рвал на себе волосы.

— Портос! Портос! — кричал он. — Портос, где ты? Ответь!

— Здесь, здесь! — шептал Портос угасающим голосом. — Терпение, друг, терпение!

Он едва смог закончить последнее слово: сила ускорения увеличила тяжесть; громадная скала навалилась, придавленная двумя другими, и Портос оказался похороненным в склепе, образованном этими тремя гигантскими глыбами.

Услышав предсмертные слова друга, Арамис соскочил на берег. За ним последовали двое бретонцев, прихвативших с собою железный лом. Третий остался сторожить лодку. Доносившиеся из-под груды камней стоны указывали им путь.

Арамис, пылкий, возвышенный, юный, как в двадцать лет, устремился к этим трем глыбам и руками, нежными, как у женщины, при помощи какой-то чудом вселившейся в него силы приподнял один из углов этой огромной надгробной плиты. Во мраке глубокой ямы он увидел еще не успевшие потускнеть глаза своего друга, которому поднятый на мгновение груз позволил свободно вздохнуть. Тотчас же оба бретонца взялись за лом. К ним присоединился и Арамис, и их усилия были направлены не на то, чтобы поднять эту глыбу, но на то, чтобы удержать ее хотя бы в том положении, которое ей придал Арамис. Все, однако, было напрасно. С криком отчаяния, медленно уступая непосильной для них тяжести, они не смогли удержать скалу, и она легла на прежнее место. Портос, видя всю бесплодность этой борьбы, насмешливо проговорил последние в своей жизни слова:

— Чересчур тяжело.

После этого глаза его погасли и сами собою закрылись, лицо покрылось мертвенной бледностью, руки вытянулись, и титан, испустив последний вздох, распростерся на своем каменном ложе. Вместе с ним опустилась и гранитная глыба, которую он держал на себе до последней минуты.

Арамис и бретонцы бросили лом, и он покатился по надгробному камню.

Бледный как полотно, обливаясь потом, задыхаясь, Арамис стал прислушиваться. Грудь его сжимало словно в тисках, сердце, казалось, вот-вот разорвется. Ничего больше! Ни звука! Великан уснул вечным сном. Бог уготовил ему гробницу по росту.

XXXII

ЭПИТАФИЯ ПОРТОСУ
Арамис, безмолвный, похолодевший, растерянный, как боязливый ребенок, дрожа поднялся с камня.

Христианин не может ступить ногой на могилу.

Но, найдя в себе силы встать на ноги, он не был в силах идти. Казалось, что вместе с Портосом умерло что-то и в нем. Бретонцы окружили его и, взяв на руки, отнесли в лодку. Положив его на скамейку возле руля, они налегли на весла, предпочитая не поднимать паруса из опасения, что он может их выдать.

На всем ровном пространстве, там, где прежде была пещера Локмария, на всем плоском теперь побережье лишь единственное возвышение останавливало на себе взгляд. Арамис не мог оторвать от него глаз, и по мере того как они выходили в открытое море, эта гордая и угрожающая скала, казалось ему, распрямляется, как совсем недавно распрямлял свои плечи Портос, и поднимает к небу непобедимую, запрокинувшуюся в смехе голову, похожую на голову честного и доблестного друга, самого сильного из четверых и все же первым унесенного смертью.

Причудлива участь этих вылитых из бронзы людей!

Самый простодушный из них оказался соратником наиболее хитроумного; физическую силу вел за собой гибкий и изворотливый ум; и в решающее мгновение, когда лишь сила человеческих мышц могла спасти и тело и душу, камень, скала, грубая сила одолели мускулы и, навалившись на тело, изгнали из него душу.

Достойный Портос! Рожденный, чтобы оказывать помощь другим, всегда готовый к самопожертвованию ради спасения слабых, как если бы бог наделил его физической силой лишь для этого одного, он и умирая думал только о том, чтобы выполнить условия договора, который связал его с Арамисом, договора, преподнесенного ему Арамисом без его предварительного согласия, договора, о котором он узнал лишь затем, чтобы возложить на себя бремя страшной ответственности.

Благородный Портос! К чему замки, забитые драгоценной мебелью, леса, изобилующие дичью, пруды, кишащие рыбой, и подвалы, не вмещающие сокровищ! К чему лакеи в раззолоченных ливреях и среди них Мушкетон, гордый твоим доверием? О благородный Портос, ревностный собиратель сокровищ, стоило ли отдавать столько сил в стремлении усладить и позолотить твою жизнь, чтобы угаснуть на пустынном берегу океана под немолчные крики птиц, с костями, раздробленными бесчувственным камнем? Нужно ли было, благородный Портос, копить столько золота, чтобы на твоем надгробии не было даже двустишия, сложенного нищим поэтом?!

Доблестный Портос! Ты и сейчас еще спишь, забытый, затерянный под скалой, которую окрестные пастухи считают верхней плитою долмена.

И столько зябкого вереска, столько мха, ласкаемого горькими ветрами с океана, столько лишайников спаяли эту гробницу с землею, что ни одному путнику никогда не придет в голову мысль, будто эту гранитную глыбу могли удерживать плечи смертного.

Арамис, все такой же бледный, такой же оцепеневший, такой же подавленный, смотрел, пока не угас последний луч солнца, на берег, исчезавший на горизонте. Ни одного слова не слетело с его уст, ни одного вздоха не вырвалось из его груди. Суеверные бретонцы с трепетом глядели на него.

Это молчание не было молчанием человека, оно было молчанием статуи.

Когда с неба серыми волнами начал спускаться сумрак, на лодке подняли маленький парус; лобзаемый бридом, он расправился, наполнился и стремительно понес лодку от берега; повернувшись носом в ту сторону, где Испания, она смело устремилась вперед, в обильный страшными бурями Гасконский залив.

Но уже через полчаса гребцы, которым теперь нечего было делать и которые, наклонившись над бортом и приложив руку к глазам, принялись всматриваться в морские дали, заметили белую точку, появившуюся на горизонте; она казалась столь же неподвижной, как чайка, мирно качающаяся на незримых волнах.

Но что казалось неподвижным для обычного глаза, то было стремительно приближающимся для опытных глаз моряков; что казалось застывшим на водной поверхности, то в действительности пенило встречные волны.

Некоторое время, видя глубокое оцепенение, в котором пребывал сей господин, бретонцы не решались побеспокоить его; они ограничивались тревожными взглядами и вполголоса высказанными друг другу догадками. И действительно, Арамис, всегда такой деятельный, такой наблюдательный, чьи глаза, как глаза рыси, были неизменно настороже и ночью видели лучше, чем днем, Арамис впал в какую-то дремоту отчаяния.

Так прошел добрый час. За это время стало заметно темнее, но и корабль настолько приблизился, что Генек, один из трех моряков, осмелился довольно громко сказать:

— Монсеньер, за нами гонятся!

Арамис ничего не ответил. Корабль подходил все ближе и ближе. Тогда моряки, по приказанию своего старшего, Ива, убрали парус, чтобы единственная точка, видневшаяся над поверхностью океана, перестала приковывать к себе взоры преследователей. На корабле, напротив, решили ускорить ход: у верхушек мачт появилось два новых паруса.

К несчастью, был один из лучших и самых длинных дней в году, и к тому же ночь, шедшая на смену этому злосчастному дню, обещала быть лунной. У корабля, гнавшегося за лодкой, впереди было еще полчаса сумерек и затем целая ночь с полной луной на небе.

— Монсеньер, монсеньер, мы погибли! — заговорил хозяин баркаса. — Они по-прежнему видят нас, хоть мы и убрали парус.

— Это не удивительно, — пробормотал один из матросов. — Говорят, что с помощью дьявола эти окаянные горожане смастерили какие-то штуки, благодаря которым они видят издали так же хорошо, как вблизи, и ночью так же, как днем.

Арамис взял со дна лодки лежавшую у его ног зрительную трубу и, наставив ее на корабль, молча вручил матросу.

— Взгляни, — предложил он.

Матрос колебался.

— Успокойся, — проговорил епископ, — в этом нет никакого греха; ну а если ты все же думаешь, что он есть, я беру его на себя.

Матрос приложил к глазу трубу и вскрикнул. Ему показалось, что корабль, находившийся на пушечный выстрел, каким-то чудом, в один прыжок, преодолел разделявшее их расстояние. Но, отняв от глаз трубу, он понял, что корвет оставался на том же месте, что и прежде.

— Значит, — догадался матрос, — они видят нас так же, как мы их.

— Конечно, — подтвердил Арамис.

И снова впал в прежнюю безучастность.

— Как! Они видят нас? — ахнул хозяин баркаса Ив. — Невозможно!

— Возьми, хозяин, и посмотри, — сказал Иву матрос, И он передал ему зрительную трубу.

— Монсеньер уверен, — спросил Ив, — что дьявол здесь ни при чем?

Арамис пожал плечами.

Ив посмотрел в трубу.

— О монсеньер! — вскричал он. — Они так близко, мне кажется, что я к ним сейчас прикоснусь. Там по крайней мере двадцать пять человек! Ах, я вижу впереди капитана. Он держит такую же трубку, как эта, и смотрит на нас… Ах, он оборачивается, он отдает какое-то приказание; они выкатывают пушку, они заряжают ее, они наводят ее на нас… Боже милостивый!

Они стреляют!

И машинальным движением Ив отнял от глаза трубу; предметы, отброшенные вдаль, к горизонту, предстали ему в своем истинном виде.

Корабль был еще приблизительно на расстоянии лье; но маневр, о котором сообщил Ив, от этого не стал менее грозным.

Легкое облачко дыма появилось у основания парусов; оно было по сравнению с парусами голубоватого цвета и казалось голубым цветком, который распускается на глазах. Вслед за тем, на расстоянии мили от лодки, ядро сбило гребни с нескольких волн, пробуравило белый след на поверхности моря и исчезло в конце проложенной им борозды, такое же безобидное, как камешек, бросаемый школьником ради забавы и подпрыгивающий несколько раз над водою.

Это были одновременно и предупреждение и угроза.

— Что делать? — спросил Ив.

— Нас потопят, — сказал Генек, — отпустите нам наши грехи, монсеньер.

И моряки стали на колени перед епископом.

— Вы забываете, что вас видят, — проговорил Арамис.

— Ваша правда, монсеньер, — устыдившись своей слабости, ответили на это бретонцы. — Приказывайте, монсеньер, мы готовы отдать за вас нашу жизнь.

— Подожди! — молвил Арамис.

— Как это?

— Да, подождем; неужели для вас не ясно, что, попытайся мы скрыться, нас, как вы сами сказали, потопят?

— Но благодаря темноте нам, быть может, удастся все же уйти незамеченными?

— О, — произнес Арамис, — у них есть, конечно, запас греческого огня, и с его помощью нам не дадут ускользнуть.

И почти тотчас же, как бы в подтверждение слов Арамиса, с корабля медленно поднялось новое облако дыма, из середины которого вылетела огненная стрела; описав в воздухе крутую дугу, наподобие радуги, она упала на воду и, несмотря на это, продолжала гореть, освещая пространство диаметром с четверть лье.

Бретонцы в ужасе переглянулись.

— Вот видите, — заметил Арамис, — я говорил, что лучше всего подождать их прибытия.

Весла выпали из рук моряков, и лодка, перестав двигаться, закачалась на гребнях волн.

Стало совсем темно; корабль продолжал приближаться. С наступлением темноты он, казалось, удвоил быстроту хода. Время от времени, словно коршун, приподымающий над гнездом голову на окровавленной шее, он перебрасывал через борт струю страшного греческого огня, падавшего посреди океана и пылавшего ослепительно белым пламенем.

Наконец корабль подошел на расстояние мушкетного выстрела. На его палубе в полном составе выстроилась команда; люди были вооружены до зубов; у пушек замерли канониры, дымились зажженные фитили. Можно было подумать, что этому кораблю предстоит напасть на фрегат и сражаться с превосходящим по силе противником, а не захватить лодку с четырьмя сидящими в ней людьми.

— Сдавайтесь! — крикнул в рупор командир корабля.

Бретонцы посмотрели на Арамиса. Арамис кивнул головой.

Ив нацепил на багор белую тряпку, заполоскавшуюся на ветру. Это означало то же, что спустить флаг. Корабле мчался, как скаковой конь. С него снова выбросили ракету; она упала в двадцати шагах от баркаса и осветила его ярче, чем солнечный луч в разгар дня.

— При первой попытке к сопротивлению, — предупредил командир корабля, — стреляем!

Солдаты взяли мушкеты наизготовку.

— Ведь мы говорим, что сдаемся! — крикнул Ив.

— Живыми, живыми, капитан! — гаркнуло несколько возбужденных солдат.

— Надо взять их живыми!

— Да, да, живыми, — подтвердил капитан.

И, обернувшись к бретонцам, он добавил:

— Вашей жизни, друзья мои, ничто не грозит; это относится только к господину д'Эрбле.

Арамис неприметно для окружающих вздрогнул. На одно мгновение взгляд его, остановившись на одной точке, хотел измерить, казалось, глубину океана, поверхность которого была освещена последними вспышками греческого огня.

— Вы слышите, монсеньер? — спросили бретонцы, — Да.

— Что будем делать?

— Принимайте условия.

— А вы, монсеньер?

Арамис наклонился над бортом лодки и опустил свои тонкие белые пальцы в зеленоватую морскую волну, которой он улыбнулся, как другу.

— Принимайте условия! — повторил он.

— Мы принимаем ваши условия, — сказали бретонцы, — но что нам будет порукой, что вы сдержите свое обещание?

— Слово французского дворянина, — ответил офицер. — Клянусь моим званием и моим именем, что жизнь всех вас, за исключением жизни господина д'Эрбле, в безопасности. Я лейтенант королевского фрегата «Помона», и мое имя Луи-Констан де Пресиньи.

Арамис, уже склонившийся над бортом, уже наполовину высунувшийся из лодки, вдруг резким движением поднял голову, встал во весь рост и с загоревшимися глазами и улыбкою на губах произнес таким тоном, будто отдавал приказание:

— Подайте трап, господа.

Мы повиновались. Ухватившись за веревочные поручни трапа, Арамис первым поднялся на корабль; моряки, ожидавшие увидеть на его лице страх, были несказанно удивлены, когда он уверенными шагами подошел к капитану и, пристально посмотрев на него, сделал рукой таинственный и никому не ведомых — знак, при виде которого офицер побледнел, задрожал и опустил голову…

Тогда, не говоря ни слова, Арамис поднял левую руку к глазам командира и показал ему драгоценный камень на перстне, украшавшем безымянный палец его левой руки. Делая этот жест, Арамис, исполненный ледяного, безмолвного и высокомерного величия, был похож на императора, протягивающего руку для поцелуя.

Командир, на мгновение поднявший голову, снова склонился пред ним с выражением самой глубокой почтительности. Затем, протянув руку к корме, где помещалась его каюта, он отошел в сторону, чтобы пропустить вперед Арамиса. Трое бретонцев, поднявшихся на палубу корабля вслед за своим епископом, с изумлением переглядывались. Весь экипаж молчал.

Через пять минут командир вызвал своего помощника, тотчас же явившегося к нему, и приказал держать курс на Коронь.

Пока исполняли это приказание командира, Арамис снова появился на палубе и сел у самого борта.

Наступила ночь, луна еще не показалась на небе, и было темно, но Арамис тем не менее упорно смотрел в ту сторону, где находился Бель-Иль.

Тогда Ив подошел к командиру, который снова занял свой пост на мостике, и тихо, с робостью в голосе обратился к нему с вопросом:

— Куда мы идем, капитан?

— Мы идем согласно желанию монсеньера, — отвечал офицер.

Арамис провел ночь на палубе, прислонившись к борту.

На следующий день Ив, подойдя к нему, подумал, что ночь, должно быть, была очень сырой, так как дерево, к которому была прислонена голова епископа, была мокрым, как от росы. Кто знает! Не была ли эта роса первыми слезами, пролившимися из глаз Арамиса? Какая же еще эпитафия могла бы сравняться с этой, славный Портос!

XXXIII

ДОЗОР Г-НА ДЕ ЖЕВРА
Д'Артаньян не привык к сопротивлению такого рода, как то, с которым он только что встретился. Вот почему он прибыл в Нант в состоянии крайнего раздражения. Раздражение у этого могучего человека проявлялось в стремительном натиске, против которого до сих пор могли устоять лишь немногие, будь они королями или титанами.

Д'Артаньян — обезумевший, дрожащий от гнева — тотчас же направился в замок и заявил, что ему нужно пройти к королю. Было около семи часов утра, но со времени прибытия в Нант король вставал очень рано.

Дойдя до известного нам коридора, д'Артаньян встретился с г-ном де Жевром, который очень учтиво остановил капитана, прося не говорить слишком громко, чтобы не разбудить короля.

— Король спит? — спросил д'Артаньян. — Не стану его беспокоить. Как вы полагаете, в котором часу он проснется?

— Приблизительно часа через два; король работал всю ночь.

Д'Артаньян возвратился в половине десятого. Ему сказали, что король завтракает.

— Вот и отлично, — улыбнулся он, — я переговорю с его величеством за столом…

Господин де Бриенн сообщил д'Артаньяну, что король не желает, чтобы его беспокоили за едой, и велел никого не впускать, пока он не встанет из-за стола.

— Но вы, должно быть, не знаете, господин секретарь, — сказал д'Артаньян, косо посматривая на де Бриенна, — что мне дано разрешение входить к королю в любой час дня и ночи.

Бриенн мягко взял капитана под руку:

— Только не в Нанте, дорогой господин д'Артаньян; на время этого путешествия король изменил заведенные прежде порядки.

Д'Артаньян, немного остыв, спросил, к которому часу король встанет из-за стола.

— Неизвестно, — ответил Бриенн.

— Как это неизвестно? Что это значит? Неизвестно, сколько времени будет кушать король? Обычно он проводит за столом час, но если воздух Луары способствует аппетиту, готов допустить, что завтрак его величества продлится часа полтора. Полагаю, что этого совершенно достаточно. Итак, я подожду его здесь.

— Простите, дорогой господин д'Артаньян, но ведено в этот коридор никого не впускать, и ради этого я здесь и дежурю.

Д'Артаньян почувствовал, как кровь — уже во второй раз — бросилась ему в голову. Он быстро вышел, чтобы не осложнить дела каким-нибудь резким выпадом.

Выйдя наружу, он принялся размышлять.

«Король, — сказал он себе, — не хочет видеть меня, это бесспорно; он сердится, этот юноша. Он боится слов, которые, быть может, ему пришлось бы выслушать от меня. Да, но в это самое время осаждают Бель-Иль, хватают или даже убивают моих друзей… Бедный Портос! Что касается достопочтенного Арамиса, то у него наготове достаточно хитроумных уловок, и за него я спокоен… Но нет, нет, и Портос еще вовсе не инвалид, и Арамис не выживший из ума старый хрыч… Один своей силой, другой своей хитростью зададут работу солдатам его величества. Кто знает? Быть может, эти два храбреца снова устроят в назидание христианнейшему монарху второй бастион Сен-Жерве?.. Я не отчаиваюсь. У них есть и пушки и гарнизон.

И все же, — продолжал д'Артаньян, покачав головой, — мне кажется, что для них было бы лучше, если б мне удалось пресечь эту борьбу. Если бы дело касалось лично меня, я не стал бы сносить ни презрительного отношения, ни измены со стороны короля; но ради друзей я готов вытерпеть и грубость, и оскорбление, и все что угодно. Не пойти ли к Кольберу? Вот человек, которого я должен держать в постоянном страхе. Ну что же, идем к Кольберу!»

И д'Артаньян решительно отправился в путь. Придя к министру, он узнал, что Кольбер находится в Нантском замке, у короля.

— Превосходно! — воскликнул он. — Вот и снова настали те времена, когда я без конца мерил шагами парижские улицы от де Тревиля к кардиналу, от кардинала к королеве, а от королевы к Людовику Тринадцатому. Вот уж подлинно: люди, старея, возвращаются к детству.

В замок!

И он вернулся в замок. Оттуда выходил г-н Дион.

Он протянул д'Артаньяну обе руки и сообщил, что король будет занят весь вечер, даже всю ночь и что отдан приказ никого к нему не впускать.

— Даже, — вскричал д'Артаньян, — капитана, принимающего пароль? Это неслыханно!

— Даже капитана, принимающего пароль, — отвечал де Лион.

— Раз так, — сказал оскорбленный до глубины души д'Артаньян, — раз капитану мушкетеров, который всегда имел доступ в спальню его величества, запрещен вход в королевский кабинет или столовую, это значит, что король или умер, или подверг опале своего капитана. В обоих случаях этот капитан ему больше не нужен. Будьте любезны, господин де Лион, пойти к королю, раз вы в милости, и без обиняков доложить ему, что я прошу об отставке.

— Д'Артаньян, берегитесь! — остановил его де Лион.

— Идите, ради дружбы ко мне.

И он тихонько подтолкнул его к двери королевского кабинета.

— Иду, — поклонился де Лион.

В ожидании его возвращения д'Артаньян принялся ходить большими шагами по коридору.

Лион возвратился.

— Что же сказал король? — спросил д'Артаньян.

— Он сказал: «Хорошо», — ответил Лион.

— Сказал: «Хорошо»! — вспылил капитан. — Значит, он принимает мою отставку? Отлично! Вот я и свободен! Я горожанин, господин де Лион; до приятного свидания, господин де Лиан! Прощай, замок, прощай, коридор, прощай, передняя короля! Горожанин, который наконец-то свободно вздохнет, приветствует вас!

С этими словами капитан выскочил с террасы на лестницу, ту самую, на ступеньках которой он нашел обрывки записки Гурвиля. Спустя пять минут он входил в гостиницу, где, по обычаю всех высших военных чинов, расквартированных в замке, он нанял, как тогда говорили, частную комнату.

Но вместо того чтобы сбросить с себя плащ и шпагу, он осмотрел свои пистолеты, высыпал деньги в большой кожаный кошель, послал за своими лошадьми, находившимися в конюшне при замке, и отдал распоряжение готовиться к отъезду в Ванн, куда хотел добраться в течение ночи.

Все было исполнено согласно его желанию. Но в восемь часов вечера, когда он садился уже на коня, перед гостиницей появился де Жевр и с ним двенадцать гвардейцев.

Д'Артаньян увидел краешком глаза и тринадцать всадников, и тринадцать коней, но, притворившись, что ничего не заметил, продолжал как ни в чем не бывало устраиваться в седле. Де Жевр подъехал к нему.

— Господин д'Артаньян! — громко окликнул он мушкетера.

— А, господин де Жевр, добрый вечер!

— Вы, кажется, садитесь в седло?

— Даже больше, я уже сел, как видите.

— Хорошо, что я успел вас застать!

— Вы меня ищете?

— Боже мой… да!

— Бьюсь об заклад, что по приказанию короля.

— Да.

— Как два или три дня назад я разыскивал господина Фуке.

— О!

— Неужели вы собираетесь церемониться со мною?

Излишние хлопоты! Скажите сразу, что вы меня арестуете.

— Арестую вас? Боже мой, нет!

— В таком случае почему вы являетесь ко мне с двенадцатью всадниками?

— Я еду с дозором.

— Недурно! И, едучи с дозором, прихватываете меня?

— Я вас отнюдь не прихватываю, а встречаю и прошу ехать со мной.

— Куда?

— К королю.

— Прекрасно! — насмешливо бросил д'Артаньян. Значит, король наконец-то освободился от дел?

— Ради бога, дорогой капитан, — тихо сказал де Жевр мушкетеру, — не компрометируйте себя без нужды; солдаты вас слышат.

Д'Артаньян рассмеялся:

— Едем! Арестованных помещают между шестью первыми и шестью вторыми солдатами.

— Но так как я вас не беру под арест, вы поедете, если вам будет угодно, за мной.

— С вашей стороны, сударь, это весьма учтиво, и вы правы; если б мне пришлось ездить дозором вокруг вашей частной квартиры, то я был бы с вами отменно учтив; могу вас уверить в этом. Теперь окажите мне следующую любезность. Чего хочет король?

— О, король в ярости!

— Ну, раз король потрудился впасть в ярость, он с таким же успехом потрудится успокоиться, вот и все. Поверьте, я от этого не умру.

— Конечно… но…

— Меня пошлют составить компанию этому бедному господину Фуке? Черт возьми! Господин Фуке порядочный человек. Мы с ним поладим, клянусь вам!

— Вот мы и прибыли, — объявил де Жевр. — Ради бога, капитан, сохраняйте спокойствие в присутствии короля!

— До чего же вы, сударь, любезны со мной! — усмехнулся д'Артаньян, смотря де Жевру в лицо. — Мне говорили, будто вы очень не прочь присоединить моих мушкетеров к вашим гвардейцам; на этот раз случай как будто благоприятствует этому.

— Боже меня упаси воспользоваться им, капитан!

— Почему?

— По очень многим причинам, и потом, займи я ваше место после того, как взял вас под арест…

— А, вы сознаетесь, что взяли меня под арест?

— Нет, нет!

— Ну, пусть будет по-вашему — встретили… Если, как вы говорите, вы займете мое место после того, что встретили меня во — время дозора…

— Ваши мушкетеры при первой же учебной стрельбе по оплошности выстрелят в мою сторону.

— Не стану этого отрицать. Они меня здорово любят!

Жевр, попросив д'Артаньяна пройти вперед, повел его прямо к дверям кабинета, где король уже ожидал мушкетера. Здесь Жевр с д'Артаньяном остановились, причем Жевр стал за спиною своего коллеги. Было отчетливо слышно, как король громко разговаривает с Кольбером. Стоя несколько дней назад в той же передней, Кольбер мог слышать, как король громко разговаривал с д'Артаньяном.

Между тем гвардейцы де Жевра оставались, не спешиваясь, перед главными воротами замка, и по городу поползли слухи о том, что по приказанию короля только что арестован капитан мушкетеров.

Солдаты д'Артаньяна, прослышав об этом, пришли в волнение; все напоминало доброе старое время Людовика XIII и де Тревиля; собирались кучки возбужденных людей; мушкетеры толпились на лестницах; снизу, со двора, подымался ропот, похожий на гулкие вздохи волн во время прилива; этот ропот докатывался до верхних этажей замка.

Де Жевр явно тревожился. Не отрываясь, смотрел он на гвардейцев, которых осыпали вопросами взволнованные мушкетеры. Гвардейцы перестроились и отъехали в сторону. Они также начинали проявлять беспокойство.

Д'Артаньяна, разумеется, все это тревожило далеко не в такой степени, как де Жевра, командира гвардейцев. Войдя в переднюю, он уселся у окна и, следя своим орлиным взором за всем происходящим внизу, ни разу даже не повел бровью.

От него не укрылись признаки все нарастающего волнения, вызванного слухом об его аресте гвардейцами. Он предугадывал момент, когда произойдет взрыв, а его предвидения, как известно, отличались большой прозорливостью, «Черт подери, а ведь было бы забавно, — подумал он, — если б сегодня вечером мои преторианцы провозгласили меня королем Франции. Вот когда бы я посмеялся!»

Но в самый напряженный момент все разом стихло.

Гвардейцы, мушкетеры, офицеры, солдаты, ропот и возбуждение — все поникло, исчезло, растаяло; ни бури, ни угрозы, ни бунта. Несколько слов успокоили разгулявшиеся волны. Король велел Бриенну крикнуть в толпу:

— Тише, господа, вы мешаете королю!

Д'Артаньян вздохнул.

«Конечно, — сказал он себе. — Нынешние мушкетеры — не чета тем, что были при его величестве короле Людовике Тринадцатом. Конечно!»

— Господин д'Артаньян, к королю! — объявил придворный лакей.

XXXIV

КОРОЛЬ ЛЮДОВИК XIV
Король сидел в кабинете спиной к входу. Прямо пред ним было зеркало, в котором, не отрываясь от просмотра бумаг, он мог видеть всех входящих к нему. Когда вошел д'Артаньян, он ничем не показал, что заметил его, но прикрыл свои письма и карты зеленою тканью, служившей ему для ограждения его тайн от постороннего глаза.

Д'Артаньян понял, что король умышленно не замечает его, и замер у него за спиной, так что Людовику, который не слышал позади себя никакого движения и только краешком глаза видел своего капитана, пришлось в конце концов спросить:

— Здесь ли господин д'Артаньян?

— Я здесь, — ответил, подходя к столу короля, мушкетер.

— Ну, сударь, — сказал король, устремив на него свой ясный, пристальный взгляд, — что вы можете сообщить?

— Я, ваше величество? — отвечал д'Артаньян, наблюдавший за тем, каков будет первый выпад противника, чтобы ответить на него достойным ударом.

— Я? Мне нечего сообщить вашему величеству, положительно нечего, кроме, пожалуй, того, что я арестован и вот перед вами!

Король собирался ответить, что он не приказывал арестовать д'Артаньяна, но эта фраза показалась ему похожей на извинение, и он промолчал. Д'Артаньян также упорно хранил молчание.

— Сударь, — спросил наконец король, — с какой целью, по-вашему, посылал я вас на Бель-Иль? Говорите, прошу вас.

Произнося эти слова, король в упор смотрел на своего капитана. Д'Артаньян обрадовался: король уступал ему первую роль.

— Кажется, — ответил он, — ваше величество удостоили задать мне вопрос — с какой целью вы посылали меня на Бель-Иль?

— Да, сударь.

— Ваше величество, я ничего об этом не знаю: это следуетспрашивать не у меня, а у бесконечного числа офицеров разного ранга, которым было дано бесконечное число приказов разного рода, тогда как мне, начальнику экспедиции, ничего определенного сказано не было.

Король был задет за живое и выдал себя своим ответом.

— Сударь, — сказал он, — приказы были вручены тем, кому доверяли.

— Поэтому-то я и был удивлен, ваше величество, что такой капитан, как я, равный по положению маршалам Франции, оказался под началом пяти или шести лейтенантов и майоров, неплохих, быть может, шпионов, но совершенно не способных вести за собой войска. Вот в связи с чем я и позволил себе явиться к вашему величеству за объяснениями, но мне отказали в приеме. Это было последним оскорблением, нанесенным безупречному воину, и оно вынудило меня покинуть королевскую службу.

— Сударь, — перебил король, — вам кажется, что вы все еще живете в те времена, когда короли пребывали, как это, по вашим словам, произошло с вами, под началом ив полнейшей зависимости у своих подчиненных. Вы, по-видимому, совершенно забыли, что король отдает отчет в своих действиях одному богу.

— Я ничего не забыл, ваше величество, — проговорил мушкетер, в свою очередь задетый этим укором. — Впрочем, я не могу понять, как честный человек, спрашивая короля, в чем он дурно служил ему, оскорбляет его.

— Да, сударь, вы дурно служили мне, потому что были заодно с моими врагами и действовали вместе с ними против меня.

— Кто же ваши враги, ваше величество?

— Те, против кого я послал вас, сударь.

— Два человека! Враги вашей армии? Невероятно, ваше величество!

— Не вам судить о моих повелениях.

— Но мне судить о моей дружбе.

— Кто служит друзьям, тот не служит своему государю.

— Я это настолько хорошо понял, что почтительно попросил ваше величество об отставке.

— И я ее принял. Но прежде чем мы с вами расстанемся, я хочу представить вам доказательство, что умею держать свое слово.

— Ваше величество сдержали больше, чем слово, — произнес д'Артаньян с холодной насмешкой, — так как ваше величество распорядились арестовать меня, а этого ваше величество не обещали.

Король пропустил мимо ушей эту колкую шутку и серьезным тоном добавил:

— Видите, сударь, к чему принудило меня ваше непослушание.

— Мое непослушание? — вскричал д'Артаньян, покраснев от гнева.

— Это самое деликатное слово, которое я подыскал.

Мой план состоял в том, чтобы схватить мятежников и подвергнуть их наказанию; должен ли я был беспокоиться, друзья ли они вам или нет?

— Но это не могло не беспокоить меня, — отвечал д'Артаньян. — Посылать меня ловить моих ближайших друзей, чтобы притащить их на ваши виселицы, с вашей стороны, ваше величество, было исключительно жестоко.

— Это было, сударь, испытанием верности мнимых слуг, которые едят мой хлеб и обязаны защищать мою особу от посягательств. Испытание не удалось, господин д'Артаньян.

— На одного дурного слугу, которого теряет ваше величество, найдется десяток, которые сегодня уже прошли успешно испытание верности, — сказал с горечью д'Артаньян. — Выслушайте меня, ваше величество: я не привык к такой службе. Я строптивый воин, когда от меня требуются злые дела. Затравить насмерть двух человек, о жизни которых просил господин фуке, тот, кто спас ваше величество, на мой взгляд, — злое дело. К тому же эти два человека — мои друзья. Они не представляют собой опасности, но их беспощадно преследует слепой гнев короля. Почему бы не позволить им скрыться?

Какое преступление совершили они? Допускаю, что вы не даете мне права судить об их поведении. Но зачем же подозревать меня прежде, чем я начал действовать? Окружать шпионами? Позорить перед всей армией? Зачем доводить меня, к которому вы до сих пор питали неограниченное доверие, меня, который тридцать лет служил королевскому дому и доставил тысячи доказательств своей безграничной преданности (сегодня мне приходится вспомнить об этом, потому что меня обвиняют), зачем доводить меня до того, чтобы я смотрел, как три тысячи солдат идут в битву против двух человек?

— Можно подумать, сударь, что вы забыли, что сделали со мной эти люди, — глухим голосом проговорил Людовик XIV, — и что, если бы это зависело только от них, меня бы уже не существовало на свете.

— Ваше величество, можно подумать, что вы забыли о том, как вел себя при этом событии я.

— Довольно, господин д'Артаньян! Хватит этих властных привычек. Я не допущу, чтобы частные интересы причиняли ущерб моим интересам. Я создаю государство, в котором будет один хозяин, и этим хозяином буду я. Когда-то я уже обещал вам это. Пришла пора выполнить обещание. Вы хотите быть свободным в своих поступках, вы хотите, руководствуясь исключительно своими привязанностями и вкусами, мешать осуществлению моих планов и спасать от заслуженной кары моих врагов. Ну что ж! Мне остается или сокрушить вас, или расстаться с вами. Ищите себе более удобного господина! Я знаю, что другой король вел бы себя иначе и, быть может, позволил бы властвовать над собой, чтобы, при случае, отправить вас составить компанию господину Фуке и многим другим, но у меня хорошая память, и за былые заслуги человек в моих глазах имеет священное право на благодарность и безнаказанность. И вот, единственным наказанием за нарушение дисциплины, которое я наложу на вас, господин д'Артаньян, будет этот урок, и ничего больше. Я не стану подражать моим предкам в гневе, как не подражаю им в милости. Есть и другие причины, побуждающие меня к мягкости по отношению к вам: прежде всего, вы человек умный, больше того, очень умный, решительный, благородный, и вы будете отличным слугою того, кто подчинит вас своей воле; лишь в этом случае вы перестанете находить основания к неповиновению своему господину. Ваше друзья побеждены или уничтожены мною Точек опоры, поддерживавших вашу строптивость, больше не существует; я их выбил из-под нее. В настоящий момент я могу положительно утверждать, что мои солдаты взяли в плен или убили бель-ильских мятежников.

Д'Артаньян побледнел.

— Взяли в плен или убили! — воскликнул он. — О ваше величество, если вы обдуманно произнесли эти слова, если вы были уверены в том, что сообщаете правду, я готов забыть все то, что есть справедливого и великодушного в сказанном вами и назвать вас королем-варваром, бездушным, злым человеком. Но я прощаю вам ваши слова, — бросил он с гордой усмешкой. Я прощаю их юному королю, который не знает, не может понять, что представляют собою такие люди, как господин д'Эрбле, как господин дю Валлон, как я, наконец. Взяты в плен или убиты? Ах, ваше величество, скажите, прошу вас, если новость, сообщенная вами, соответствует истине, во сколько людьми и деньгами обошлась вам эта победа? И мы подсчитаем, стоила ли игра свеч.

Король в гневе подошел к д'Артаньяну и сказал:

— Господин д'Артаньян, так может говорить только мятежник. Будьте любезны ответить, кто король Франции? Или, быть может, вы знаете еще одного короля?

— Ваше величество, — холодно произнес капитан мушкетеров. — Мне вспоминается, как однажды утром — это произошло в Во — вы обратились с тем же вопросом к довольно большому числу людей, и никто, кроме меня, не сумел на него ответить. Если я узнал короля в тот день, когда это было делом нелегким, то, полагаю, не имеет ни малейшего смысла спрашивать меня об этом сегодня, когда мы с вами, ваше величество, находимся наедине.

Людовик XIV опустил глаза. Ему почудилось, будто между ним и д'Артаньяном, чтобы напомнить ему об этом ужасном дне, проскользнула тень его несчастного брата Филиппа.

Почти в то же мгновение вошел офицер; он вручил Людовику депешу, читая которую король изменился в лице. Это не укрылось от д'Артаньяна. Перечитав вторично эту депешу, король как бы оцепенел; некоторое время он молча сидел в своем кресле; затем, внезапно решившись, Людовик XIV молвил:

— Сударь, то, о чем мне сообщают, вы узнаете несколько позже, и помимо меня; поэтому будет лучше, если я сам расскажу вам о содержании этого донесения; узнайте же о нем из уст самого короля. На Бель-Иле имело место сражение.

— А, — спокойно произнес д'Артаньян, хотя сердце его было готово выпрыгнуть из груди. — Ну и что же, ваше величество?

— То, сударь, что я потерял сто шесть человек.

В глазах д'Артаньяна блеснули радость и гордость.

— А мятежники?

— Мятежники скрылись, — ответил король.

Д'Артаньян не удержался от радостного восклицания.

— Но мой, флот, — добавил король, — обложил Бель-Иль, и я убежден, что через это кольцо не прорвется ни одна лодка.

— Значит, — продолжил мушкетер, возвращенный к своим мрачным мыслям, — значит, если удастся захватить господ д'Эрбле и дю Валлона…

— Их повесят, — холодно сказал король.

— И они знают об этом? — спросил д'Артаньян, скрывая охватившую его дрожь.

— Они знают, так как вы сами должны были поставить их об этом в известность, знают, поскольку это известно решительно всем.

— В таком случае, ваше величество, живыми их не возьмут, ручаюсь вам в этом.

— Вот как, — небрежно бросил король, берясь снова за полученное им донесение. — Ну что же, в таком случае их возьмут мертвыми, господин д'Артаньян, а это в конце гонцов то же самое, поскольку я велел их взять лишь затем, чтоб повесить.

Д'Артаньян вытер лоб, на котором выступила испарина.

— Когда-то я обещал вам, сударь, — продолжал Людовик XIV, — что я стану для вас любящим, великодушным и ровным в обращении государем. Вы единственный человек прежнего времени, достойный моего гнева и моей дружбы. Я не стану отмеривать вам ни то, ни другое в зависимости от вашего поведения. Могли бы вы, господин д'Артаньян, служить королю, в королевстве которого была бы еще целая сотня других, равных ему королей?

Мог бы я при подобной слабости осуществить свои великие замыслы, прошу вас, ответьте мне? Видели ли вы когда-либо художника, который создавал бы значительные произведения, пользуясь не повинующимся ему орудием?

Прочь, сударь, прочь эту старую закваску феодального своеволия! Фронда, которая тщилась погубить королевскую власть, в действительности укрепила ее, так как сняла с нее давнишние путы. Я хозяин у себя в доме, господин д'Артаньян, и у меня будут слуги, которые, не имея, быть может, присущих вам дарований, возвысят преданность и покорность воле своего господина до настоящего героизма. Разве важно, спрашиваю я вас, разве важно, что бог не дал дарований рукам и ногам? Он дал их голове, а голове — и вы это знаете — повинуется все остальное. Эта голова — я!

Д'Артаньян вздрогнул. Людовик продолжал говорить, словно ничего не заметил» хотя в действительности от него не укрылось, какое впечатление он произвел на своего собеседника.

— Теперь давайте заключим договор, который я обещал вам в Блуа, когда вы как-то застали меня очень несчастным. Оцените, сударь, и то, что я никого не заставляю расплачиваться за те слезы стыда, которые я тогда проливал. Оглянитесь вокруг себя, и вы увидите, что все великие головы почтительно склоняются предо мной. Склонитесь и вы или… или выбирайте себе изгнание по душе. Быть может, поразмыслив, вы не сможете не признать, что у вашего короля благородное сердце, ибо, полагаясь на вашу честность, он расстается с вами, хотя ему и известно, что вы недовольны и к тому же владеете величайшей государственной тайной. Вы честный человек, я это знаю. Почему вы стали преждевременно судить обо мне? Судите меня начиная с этого дня, д'Артаньян, и будьте строгим, но справедливым судьей.

Д'Артаньян — онемевший, ошеломленный — впервые в жизни испытывал нерешительность. Во всем сказанном ему королем не было хитрости, но был точный расчет, не было насилия, но была сила, не было гнева, но была воля, не было хвастовства, но был разум. Этот молодой человек, раздавивший Фуке, юноша, который запросто обойдется без д'Артаньяна, опрокидывал все не вполне обоснованные и немного упрямые расчеты бывалого воина.

— Скажите, что вас удерживает? — мягко спросил д'Артаньяна король. Вы подали, сударь, в отставку; хотите ли вы, чтобы я не принял ее? Я понимаю, что старому капитану нелегко отказаться от удовольствия побрюзжать, — О, — меланхолически произнес д'Артаньян, — не в этом моя основная забота. Я колеблюсь взять обратно отставку, потому что я стар рядом с вами и потому что У меня есть привычки, от которых мне трудно отвыкнуть.

Отныне вам потребуются придворные, которые сумеют вас позабавить, и безумцы, которые сумеют отдать свою жизнь за то, что вы именуете великими деяниями вашего царствования. Деяния эти будут воистину велики, я это предчувствую. Ну, а если я все-таки не сочту их таковыми? Я видел войну, ваше величество; я видел и мир; я служил Ришелье, я служил Мазарини; вместе с вашим отцом я горел в огне Ла-Рошели, я изрешечен пулями, и я добрый десяток раз менял кожу, как это бывает со змеями. После обид и несправедливостей я получил наконец командную должность, которая в былые времена имела кое-какое значение, потому что давала право свободно говорить с королем; но ваш капитан мушкетеров отныне будет не более как часовым, стоящим на страже у потайной двери. Право, ваше величество, если эта должность будет в впрямь такова, используйте этот случай, чтобы освободить меня от нее. Это будет соответствовать и вашим желанием и моим.

Не думайте, что я затаил на вас злобу. Нет. Вы обуздали меня, как вы говорите, но надо признаться, что, взяв надо мною верх, вы вместе с тем умалили меня в моих же глазах и, согнув, воочию показали мне мою слабость. Если б вы знали, до чего хорошо высоко держать голову и до чего жалкий будет у меня вид, когда мне придется нюхать пыль ваших ковров. О, ваше величество, я искренне сожалею — вы также пожалеете вместе со мной — о тех временах, когда в передних короля Франции слонялась толпа назойливых, тощих, злых, сварливых и вечно недовольных дворян — псов, которые в день битвы, однако, брали врага мертвой хваткой. Эти люди — лучшие придворные того государя, который их кормит, но тот, кто их бьет, тот берегись их зубов! Если расшить золотом их плащи, добавить им чуточку жира, так, чтобы их штаны меньше болтались на них, да посеребрить сединой их жесткие волосы, какие бы из них вышли пэры и герцоги, какие великолепные и горделивые маршалы Франции! Но что толковать об этом! Король — мой господин! Он хочет, чтобы я сочинял стишки, чтобы полировал атласными туфлями фигурный паркет, которым выложены его передние. Черт возьми! Это трудно, но я делал вещи и потруднее, я буду делать и это.

Ради денег? Нет, у меня их достаточно. Ради честолюбивых помыслов? Но мои возможности весьма ограничены. Потому что я обожаю двор? Нисколько.

Я остаюсь, потому что тридцать лет сряду привык приходить к королю за паролем и слышать из его уст: «Добрый вечер, господин д'Артаньян», привык слышать эти слова, произносимые с благосклонной улыбкой, которую я отнюдь не выпрашивал. Ну что ж? Теперь я буду эту улыбку выпрашивать.

Довольны ли вы, ваше величество?

И д'Артаньян склонил серебристую голову, на которую король, улыбаясь, положил свою белую руку.

— Благодарю тебя, мой старый слуга, мой преданный друг, — сказал он.

— Раз начиная с сегодняшнего дня у меня во Франции нет больше врагов, мне остается послать тебя на какое-нибудь поле битвы за пределами на шей страны, дабы ты мог заслужить на нем свой маршальский жезл. Рассчитывай на меня, я найду подходящий случай. А пока ешь мой хлеб и спи, не зная забот.

— В добрый час! — проговорил растроганный д'Артаньян. — А эти бедные люди, там, на Бель-Иле? Особенно один, такой добрый и храбрый?

— Вы просите у меня их помилования?

— На коленях, ваше величество.

— Хорошо, если еще не поздно, отправляйтесь туда и отвезите мое помилование. Но вы отвечаете мне за них!

— Жизнью!

— Идите! Завтра я еду в Париж. Возвращайтесь скорее, так как я не хочу расставаться с вами надолго.

— Будьте спокойны, ваше величество, — вскричал д'Артаньян, целуя королю руку.

И с радостным сердцем он бросился прочь из замка и помчался по дороге, которая вела на Бель-Иль.

XXXV

ДРУЗЬЯ ФУКЕ
Король вернулся в Париж; одновременно с ним возвратился и д'Артаньян.

Пробыв на Бель-Иле двадцать четыре часа, в течение которых он усердно собирал сведения о происходившем на острове, он все же ничего не узнал о тайне, погребенной немою скалой Локмария, о героической могиле Портоса.

Капитан мушкетеров знал лишь о том, что свершили с помощью трех верных бретонцев, оказывая сопротивление целой армии, его доблестные друзья, которых он так горячо взял под защиту и жизнь которых пытался спасти. Он видел лежавшие на берегу трупы, видел кровь на камнях, разбросанных среди зарослей вереска. Впрочем, он знал и о том, что далеко в море был замечен баркас, что за ним, точно хищная птица, погнался королевский корабль, что хищник настиг и схватил бедную птичку, хотя она и старалась изо всех сил ускользнуть от него.

На этом обрывались точные — сведения д'Артаньяна, дальше начиналась область догадок. Какие же можно было строить предположения? Корабль не возвратился. Правда, третий день бушевала буря, но корвет был быстроходен, прочен и хорошо оснащен; ему не страшны были бури, и он, как полагал д'Артаньян, либо ошвартовался в Бресте, либо вошел в устье Луары.

Таковы были довольно неопределенные, но лично для д'Артаньяна почти утешительные известия, которые он сообщил Людовику XIV, когда тот вместе со всем дворов возвратился в Париж. Людовик, довольный своими успехами, Людовик, ставший более мягким и общительным, едва лишь почувствовал, что могущество его возросло, всю дорогу гарцевал у кареты мадемуазель Лавальер.

Придворные между тем делали все возможное и невозможное, чтобы развлечь королев и заставить их забыть про сыновнюю и супружескую измену.

Все жило будущим; до прошлого никому больше не было дела. Но для нескольких чувствительных и преданных душ это прошлое было мучительной и кровоточащей раной. Не успел король возвратиться, как получил трогательное доказательство этого.

Людовик XIV только что встал и завтракал, когда капитан мушкетеров явился к нему. Д'Артаньян был несколько бледен и казался взволнованным.

Король о первого взгляда заметил перемену в обычно столь невозмутимом лице своего капитана.

— Что с вами, д'Артаньян? — спросил он.

— Ваше величество, у мен» большое несчастье.

— Бог мой, какое?

— Ваше величество, на Бель-Иле я потерял одного из моих давних друзей, господина дю Валлона. И, произнося эти слова, д'Артаньян впился своим ястребиным взглядом в Людовика XIV, чтобы уловить, с каких чувством воспримет он его сообщение.

— Я это знал, — ответил король.

— Вы знали об этом и промолчали! — вскричал мушкетер.

— Для чего? Ваша печаль, друг мой, достойна глубокого уважения. Я должен был пощадить ее. Сообщить вам сообщение, поразившем вас, означало бы торжествовать у вас на глазах. Да, я знал, что господин дю Валлон похоронил себя под камнями Локмарии; знал я и то, что господин д'Эрбле захватил мой корабль вместе со всем экипажем и распорядился доставить себя в Байонну. Но я хотел, чтобы об этих событиях вы узнали не от меня и убедились на этом примере, что я уважаю моих друзей и они для меня священны, а также что человек во мне всегда будет жертвовать собой ради людей, тогда как господь нередко бывает вынужден приносить людей в жертву своему величию, своему могуществу.

— Но как вы об этом узнали, ваше величество?

— А как, д'Артаньян, вы сами узнали?

— Из письма, государь, которое Арамис, находящийся на свободе и в безопасности, прислал мне из Байонны.

— Вот это письмо, — сказал король, вынимая из ящика точную копию письма Арамиса, — оно вручено мне Кольбером за восемь часов до того, как доставлено вам. Полагаю, что мне служат, в общем, недурно.

— Да, государь, вы единственный человек, счастье которого оказалось способным возобладать над счастьем и силою двух этих людей. Вы воспользовались своею силой, но ведь вы не станете злоупотреблять ею, не так ли?

— Д'Артаньян, — проговорил король с доброжелательною улыбкой, — я мог бы распорядиться, чтобы господина д'Эрбле похитили на землях испанского короля и живым привезли ко мне, дабы осуществить над ним правосудие. Д'Артаньян, я не поддамся, поверьте, этому первому, правда естественному душевному побуждению. Он свободен, пусть остается свободным.

— О ваше величество, вы не всегда будете столь же милостивым, благородным, великодушным, каким только что проявили себя по отношению ко мне и к господину д'Эрбле; вы найдете возле себя советников, которые исцелят вас от слабостей этого рода.

— Нет, д'Артаньян, вы ошибаетесь, когда вините моих советников в том, что они толкают меня на суровость. Совет щадить господина д'Эрбле исходит не от кого другого, как от Кольбера.

— Ах, ваше величества! — воскликнул пораженный словам Людовика д'Артаньян.

— Что же касается вас, — продолжал король с необычной для него ласковостью, — то я должен сообщить вам несколько добрых вестей, но вы узнаете их, мой дорогой капитан, лишь тогда, когда я окончательно сведу мои счеты. Я сказал, что хочу обеспечить вам достойное положение, и я это сделаю. Мое слово претворяется ныне в действительность.

— Тысяча благодарностей, государь. Что до меня, то я могу подождать.

Но пока я буду терпеливо дожидаться моего часа, прошу вас, ваше величество, займитесь теми беднягами, которые давно уже осаждают вашу переднюю и жаждут смиренно припасть к стопам короля, моля его об удовлетворении их ходатайства.

— Кто такие?

— Враги вашего величества.

Король поднял голову.

— Друзья господина Фуке, — добавил д'Артаньян.

— Их имена?

— Господин Гурвиль, господин Пелисон и один поэт, господин Жан де Лафонтен.

Король на минуту задумался.

— Чего же они хотят?

— Не знаю, — Каковы они с виду?

— Удручены скорбь.

— Что говорят?

— Ничего.

— Что делают?

— Плачут.

— Пусть войдут, — нахмурился король.

Д'Артаньян повернулся на каблуках, приподнял ковер, закрывавший вход в кабинет короля, и крикнул в соседнюю залу:

— Введите!

Тотчас же у дверей кабинета, в котором находились король к его капитан, появилось трое людей, названных д'Артаньяном.

Когда они шли через приемную, там воцарилось гробовое молчание. При появлении друзей несчастного суперинтенданта финансов придворные — сознаемся в этом — отшатывались от них, словно боясь заразиться от соприкосновения с опалою и горем.

Д'Артаньян быстрыми шагами приблизился к этим отверженным, колебавшимся и дрожавшим у дверей королевского кабинета, и, взяв их за руки, подвел к креслу, на котором обычно сидел король; стоя у окна, король ожидал, когда их представят ему, и приготовился принять просителей с дипломатической сухостью.

Из друзей Фуке первым подошел Пелисон. Он не плакал; но он осушил слезы лишь для того, чтобы король мог лучше услышать его просьбу.

Гурвиль кусал себе губы, чтобы перестать плакать из почтения к королю. Лафонтен закрыл лицо платком, и если б не судорожное подергивание его плеч, сотрясавшихся от рыданий, можно было бы усомниться, что это живой человек.

Король хранил величавый вид. Лицо его было невозмутимо. Даже брови его так же хмурились, как тогда, когда д'Артаньян доложил ему о приходе его «врагов». Он сделал жест, который означал: «Говорите», и, продолжая стоять, не сводил глаз с этих отчаявшихся людей.

Пелисон согнулся до земли, а Лафонтен опустился на колени, как в церкви. Это упорное молчание, прерываемое только вздохами и горестными стенаниями, начало возбуждать в короле не жалость, а нетерпение.

— Господин Пелисон, — сказал он резким и сухим голосом, — господин Гурвиль и вы, господин…

«Он не назвал Лафонтена.

— Я был бы весьма недоволен, если вы явились ходатайствовать за одного из величайших преступников, которого должно покарать мое правосудие.

Короля могут трогать лишь слезы или раскаяние; слезы невинных, раскаяние тех, кто виновен. Я не поверю ни в раскаяние господина Фуке, ни в слезы, проливаемые его друзьями, потому что первый порочен до мозга костей, а вторые должны были бы опасаться, что оскорбляют меня в моем доме. Вот почему, господин Пелисон, господин Гурвиль и вы, господин… прошу вас не говорить ничего такого, что не было бы безоговорочным свидетельством вашего уважения к моей воле, Ваше величество, — отвечал Пелисон, содрогнувшись от этих ужасных слов, — ваше величество, мы явились высказать вам лишь то, что выражает самое искреннее почтение, самую искреннюю любовь, которую подданные обязаны питать к своему королю. Суд вашего величества грозен; каждый должен склониться перед его приговором, и мы почтительно склоняемся перед ним.

Мы далеки от мысли защищать того, кто имел несчастье оскорбить ваше величество. Тот, кто навлек вашу немилость, может быть нашим другом, но он враг государству. И, плача, мы отдадим его строгому суду короля.

— Впрочем, — перебил король, успокоенный этим умоляющим тоном и смиренными словами Пелисона, — приговор вынесет мой парламент. Я не караю, не взвесив тяжести преступления. Прежде весы, потом меч.

— Поэтому, проникнутые доверием к беспристрастию короля, мы надеемся, что, когда пробьет час, с разрешения вашего величества нам будет позволено возвысить наши слабые голоса в защиту обвиненного друга.

— О чем же вы просите, господа? — величественно спросил король.

— Государь, — продолжал Пелисон, — у обвиняемого есть жена и семья.

Скудного его состояния едва хватило, чтобы рассчитаться с долгами, и со времени заключения ее мужа госпожа Фуке покинута всеми. Длань вашего величества, поражает с такою же беспощадностью, как длань самого господа.

Когда он карает какую-нибудь семью, насылая на нее чуму или проказу, всякий сторонится ее и бежит дома прокаженного или зачумленного; порой, но весьма редко, благородный врач решается подступиться к порогу, отмеченному проклятием, смело переступает его и подвергает опасности свою жизнь, чтобы побороть смерть. Он — последнее упование умирающего, он орудие небесного милосердия. Государь, мы преклоняем колени, мы молим вас, как молят божественный промысел: у госпожи Фуке больше нет ни друзей, ни поддержки; она проливает слезы в своем разоренном и опустевшем доме, покинутом теми, кто осаждал его двери в дни благоденствия; у нее нет больше ни кредита, ни какой-либо надежды. Несчастный, которого поразил ваш гнев, как бы виновен он ни был, получает все же от вас хлеб свой насущный, каждодневно орошаемый им слезами. А столь же несчастная, обездоленная даже в большей мере, чем ее муж, госпожа Фуке, та, что имела честь принимать ваше величество у себя за столом, госпожа Фуке, супруга бывшего суперинтендант финансов Французского королевства, госпожа Фуку не имеет хлеба.

Здесь тягостное молчание, сковывавшее дыхание обоих друзей Пелисона, была прервано взрывом рыданий, и д'Артаньян, слушая эту смиренную просьбу, почувствовал, как у него от жалости разрывается грудь; отвернувшись лицом в угол кабинета, он покусывал ус и подавлял готовые вырваться вздохи.

Глаза короля по-прежнему сохраняли выражение сухости, в лицо его оставалось суровым, но на щеках проступили красные пятна и взгляд потерял былую уверенность.

— Чего вы хотите? — спросил он.

— Мы пришли смиренно просить ваше величество, — сказал Пелисон, которым понемногу овладевало волнение — дабы вы дозволили нам, не обрушивая на нас вашу немилость, предоставить госпоже Фуке в долг две тысячи пистолей, собранные среди прежних друзей ее мужа, чтобы вдова не испытывала нужды в самом необходимом для жизни.

При слове вдова, которое употребил Пелисон, хотя Фуке был еще жив, король заметно побледнел; его высокомерие сникло; жалость поднялась из сердца к устам.

Он посмотрел растроганным взглядом на всех этих людей, рыдающих у его ног.

— Да не допустит господь, — сказал он — чтобы я не делал различия между невинными и виноватыми. Плохо же меня знают те, кто сомневается в моем милосердии к слабым. Я буду поражать только дерзких. Делаете, господа, делайте все, что подсказывает вам ваше сердце, все, что может облегчить страдания госпожи Фуке. Можете идти, господа.

Три просителя встали, безмолвные и с сухими глазами — соседство пылающих щек иссушило их слезы. У них не было сил поблагодарить короля, который к тому же резко оборвал их торжественные поклоны, быстро удалившись за свое кресло.

Король и д'Артаньян осталась одни.

— Отлично! — похвалил д'Артаньян, подходя к молодому монарху, который как бы проводил его взглядом. — Отлично! Если бы вы не вмели девиза, венчающего собой ваше солнце, я бы посоветовал вам один хороший девиз и заставил бы господина Коврара перевести его на латынь: «Снисходителен к слабым, грозен для сильных!»

Король улыбнулся я, переходя в соседнюю комнату, на прощанье сказал д'Артаньяну:

— Предоставляю вам отпуск, в котором вы, вероятно, нуждаетесь, чтобы привести в порядок дела покойного господина дю Валлона, вашего друга»

XXXVI

ЗАВЕЩАНИЕ ПОРТОСА
В Пьерфоне все было погружено в траур. Дворы были пустыням, конюшни заперты, цветники заброшены. Прежде шумные, блестящие, праздничные, сами собой останавливались фонтаны. На дорогах, ведущие в замок, можно было увидеть хмурые лица людей, трусивших верхами на мулах или рабочих лошадках. Это были соседи, священники и судейские, жившие на прилегающих землях.

Все они молча въезжали во двор замка, поручали свою лошадь или мула унылому конюху и в сопровождении слуги в черном направлялись в большую залу, где на пороге их встречал Мушкетон.

За два дня Мушкетон до того похудел, что платье болталось на нем, как в слишком широких ножнах болтается шпага. По его бело-розовому лицу текли два серебристых ручья, прокладывавших для себя русло на теперь столь же впалых, как прежде полных, щеках. При появлении каждого нового гостя поток слез усиливался, и жалко было смотреть, как Мушкетон своей сильной рукой сжимал себе горло, чтобы не разрыдаться.

Все эти посетители собрались, дабы выслушать завещание, оставшееся после Портоса. На чтении его хотели присутствовать весьма многие — кто из корысти, кто по дружбе к покойному, у которого не было ни одного родственника.

Прибывающие чинно рассаживались в большой зале, которую замерли, как только часы отбили двенадцать ударов, то есть наступило время, назначенное для чтения завещания.

Стряпчий Портоса — это был, естественно, преемник г-на Кокнара — начал медленно разворачивать длинный пергаментный свиток, на котором могучей рукой Портоса была начертана его последняя воля.

Когда печать была сломана, очки надеты в кончилось предваряющее покашливанье, все приготовились слушать. Мушкетон сел в уголок, чтобы свободнее плакать и меньше слышать.

Вдруг только что запертая дверь большой залы, словно по волшебству, широко растворилась, и на пороге по? казалась мужественная фигура, залитая ярким полуденным солнцем. Это был д'Артаньян, который, доехав верхом до входной двери и не найдя никого, кто мог бы подержать ему стремя, собственноручно привязал коня к дверному молотку и отправился докладывать сам о себе.

Солнце, внезапно ворвавшееся в залу, шепот присутствующих и особенно инстинкт верного пса оторвали Мушкетона от его невеселых раздумий. Он поднял голову и узнал старинного друга своего хозяина; с горестным воплем бросился он к д'Артаньяну и обнял его колени, обливая плиты, которыми был выстлан пол, потоками слез. Д'Артаньян поднял бедного управляющего, в свою очередь, обнял его, как брата, и, учтиво поклонившись всему собранию, которое почтительно приветствовало его, повторяя шепотом его имя, сел на другом конце большой, украшенной резным дубом залы, все еще держа за руку задыхающегося от едва сдерживаемых рыданий и усевшегося возле него на скамеечке Мушкетона. Тогда стряпчий, взволнованный, как и все прочие, начал чтение.

После в высшей степени христианского исповедания веры Портос просил своих врагов простить ему зло, которое он мог когда-либо им причинить.

При чтении этого параграфа невыразимая гордость блеснула в глазах д'Артаньяна. Он вспомнил старого солдата. Он перебрал в уме всех тех, кто был врагами Портоса, всех поверженных его мужественной рукой. «Хорошо, сказал он себе, — хорошо, что Портос не приложил списка этих врагов и не вошел в подробности относительно причиненного им вреда. В этом случае чтецу пришлось бы основательно потрудиться».

Затем шло следующее перечисление:

«Милостью божией в настоящее время в моем владении состоят:

1. Поместье Пьерфон, а именно земли, леса, луговые угодья и воды, обнесенные исправной каменною оградой;

2. Поместье Брасье, а именно замок, леса и пахотные земли, разделенные между тремя фермами;

3. Небольшой участок Валлон;

4. Пятьдесят ферм в Турени, составляющие в сумме пятьсот арканов;

5. Три мельницы на Шере, приносящие по шестьсот ливров дохода каждая;

6. Три пруда в Берри, приносящие каждый по двести ливров.

Что касается движимого имущества, называемого так потому, что оно само не в состоянии двигаться, каковое разъяснение получено мною от моего ученого друга, епископа ваннского…»

Д'Артаньян вздрогнул при упоминании этого имени. Стряпчий продолжал невозмутимо читать:

«… то оно состоит:

1. Из мебели, которую я не могу подробно исчислить за недостатком места и которая находится во всех моих замках, а также домах. Список ее составлен моим управляющим…»

Все повернулись в сторону Мушкетона, который был по-прежнему погружен в свою скорбь.

«2. Из двадцати верховых и упряжных лошадей, которые находятся в моем замке Пьерфоне и носят клички: Баяр, Роланд, Шарлемань, Пипин, Дюнуа, Лагир, Ожье, Самсон, Милон, Немврод, Урганда, Армида, Фальстрада, Далила, Ревекка, Иоланта, Финетта, Гризетта, Лизетта и Мюзетта;

3. Из шестидесяти собак, составляющих шесть свор, предназначенных, как сказано ниже: первая на оленя, вторая на волка, третья на вепря, четвертая на зайца и две последние для несения сторожевой службы, а также охраны;

4. Из военного и охотничьего оружия, собранного в моей оружейной зале;

5. Из анжуйских вин, собранных для Атоса, который их когда-то любил, из бургундских, шампанских, бордоских, а также испанских вин, находящихся в восьми подвалах и двадцати погребах различных моих домов;

6. Из моих картин и моих статуй, которые, как говорят, составляют большую ценность и достаточно многочисленны, чтобы утомить зрение;

7. Из моей библиотеки, насчитывающей шесть тысяч совершенно новых и никогда не раскрытых томов;

8. Из моего столового серебра, которое несколько поистерлось, но должно весить от тысячи до двух тысяч фунтов, так как я едва поднял сундук, в котором оно хранится, и всего шесть раз обошел комнату, неся его на спине;

9. Все эти предметы, а также белье столовое и постельное, распределены между домами, которые я больше всего люблю…»

Здесь чтец остановился, чтобы передохнуть. Каждый присутствующий, в свою очередь, вздохнул, откашлялся и удвоил внимание. Стряпчий продолжал:

«Я жил бездетным, и, вероятно, у меня уже не будет детей, что причиняет мне тяжкое огорчение. Впрочем, я ошибаюсь, ибо у меня все же есть сын, общий с остальными моими друзьями: это г-н Рауль-Огюст-Жюль де Бражелон, родной сын графа де Ла Фер. Этот юный сеньор кажется мне достойным наследником трех отважных дворян, другом и покорным слугой которых я пребываю».

При этих словах раздался громкий стук. Шпага д'Артаньяна, соскользнув с перевязи, упала на каменный пол. Взгляды присутствовавших направились в эту сторону, и все увидели, как крупная сверкающая слеза скатилась с густых ресниц д'Артаньяна на его орлиный нос.

«Вот почему, — продолжал стряпчий, — я оставляю все мое вышепоименованное имущество, недвижимое и движимое, г-ну виконту Раулю-Огюсту-Жюлю де Бражелону, сыну графа де Ла Фер, чтобы утешить его в горе, которое он, по-видимому, переживает, и дать ему возможность с честью носить свое имя…»

Продолжительный шепот пронесся по зале.

«Я поручаю г-ну виконту де Бражелону отдать шевалье д'Артаньяну, капитану королевских мушкетеров, все, что вышеупомянутый шевалье д'Артаньян пожелает иметь из моего имущества. Я поручаю г-ну виконту де Бражелону выделить хорошую пенсию г-ну д'Эрбле, моему другу, если ему придется жить в изгнании за пределами Франции. Я поручаю г-ну виконту де Бражелону содержать тех моих слуг, которые прослужили у меня десять лет или больше, и дать остальным по пятьсот ливров каждому.

Я оставляю моему управляющему Мушкетону всю мою одежду, городскую, военную и охотничью, в количестве сорока семи костюмов, в уверенности, что он будет носить их, пока они не изотрутся, из любви и намята обо мне.

Сверх этого я завещаю г-ну виконту де Бражелону моего старого слугу в верного друга, уже названного мной Мушкетона, и поручаю г-ну виконту де Бражелону вести себя по отношению к нему так, чтобы Мушкетона умирая, мог объявить, что никогда не переставал быть счастливым».

Услышав эти слова. Мушкетон, бледный и дрожащий, отвесил низкий поклон; его широкие плечи судорожно вздрагивали; он отнял свои похолодевшие руки от перекошенного ужасом и болью лица, и присутствующие увидели, как он спотыкается, останавливается и, желая покинуть валу, не может сообразить, куда нужно идти.

— Мушкетон, — сказал д'Артаньян, — мой добрый друг Мушкетон, уходите отсюда и собирайтесь в дорогу. Я отвезу вас к. Атосу, куда доеду, покинув Пьерфон.

Мушкетон не ответил. Он едва дышал. Все в этой зале как будто стало для него отныне чужим. Он открыл дверь и медленно вышел.

Стряпчий окончил чтение; большинство явившихся выслушать последнюю волю Портоса разошлись разочарованные, но исполненные к ней глубокого уважения.

Что касается д'Артаньяна, который, после того как стряпчий отвесил ему церемонный поклон, остался во всей зале один, то он был восхищен мудростью завещателя, отказавшего с такой справедливостью все свое достояние наиболее достойному и наиболее стесненному в средствах; к тому же од сделал это с такой деликатностью, какой не встретишь даже в среде самых тонких придворных и самых благородных людей.

Портос поручил Раулю де Бражелону отдать д'Артаньяну все, что он пожелает. Он отлично знал, этот достойный Портос, что д'Артаньян ничего не попросит; а в случае если он чего-нибудь пожелает, то никто, кроме него самого, не будет отделять для него его доли.

Портос оставил пенсию Арамису, который, если бы захотел слишком многого, был бы остановлен примером, показанным д'Артаньяном, а слово изгнание, употребленное завещателем без какой-либо задней мысли, не было ли самой мягкой, самой ласковой критикой поведения Арамиса, явившегося причиною смерти Портоса?

Наконец, в завещании покойного Атос не был упомянут ни одним еловом.

Мог ли Портос предположить, чтобы сын не отдал лучшей доли отцу? Бесхитростный ум Портоса взвесил все обстоятельства, уловил все оттенки лучше, чем это мог бы сделать закон, лучше, чем царящий между людьми обычай, лучше, чем хороший и тонкий вкус.

«У Портоса было великое сердце», — вздыхая, сказал себе д'Артаньян.

Ему показалось, что откуда-то сверху донесся стон. Он тотчас же вспомнил о Мушкетоне, которого следовало отвлечь от его скорби. И д'Артаньян вышел из залы, так как Мушкетона все еще не было.

Поднявшись по лестнице в первый этаж, он увидел в комнате Портоса груду одежды из самых разнообразных тканей самого разного цвета, на которой был распростерт Мушкетон. Это была доля верного друга. Эта одежда принадлежала ему, была оставлена ему в дар. Рука Мушкетона лежала поверх этих реликвий; он вытянулся на них ничком, как бы целуя их, и покрывал их своим телом.

Д'Артаньян подошел утешить беднягу.

— Боже мой, — вскричал капитан, — он не шевелится! Он без сознания!

Д'Артаньян ошибся: Мушкетон умер. Умер, как пес, который, потеряв своего господина, возвращается, чтобы встретить смерть на его платье.

XXXVII

СТАРОСТЬ АТОСА
Пока происходили эти события, разлучившие навсегда четырех мушкетеров, некогда связанных, как казалось, нерасторжимыми узами, Атос, оставшись после отъезда Рауля наедине с самим собой, начал платить дань той неудержимо наступающей смерти, которая называется тоской по любимым.

Вернувшись к себе в Блуа и не имея возле себя Гримо, встречавшего его неизменной улыбкой, когда он входил в цветники, Атос чувствовал, как с каждым днем уходят его силы, которые так долго казались неистощимыми.

Старость, отгоняемая до этих пор присутствием любимого сына, нагрянула в сопровождении целого сонма недугов и огорчений, которые тем многочисленнее, чем дольше она заставляет себя дожидаться.

Рядом с ним не было больше сына, чтобы учить его стройно держаться, ходить с высоко поднятой головой, подавать ему добрый пример; од не видел больше перед собой блестящих глаз юноши, этого очага, в котором никогда не гаснет огонь и где возрождается пламя его собственных взглядов.

И затем, — нужно ли говорить об этом, — Атос, главными чертами характера которого были нежность и сдержанность, не встречая теперь ничего такого, что могло бы сдерживать порывы его души, отдался своему горю со всей необузданностью, свойственной мелким душам, когда они предаются радости.

Граф де Ла Фер, остававшийся, несмотря на свои шестьдесят два года, по-прежнему молодым, воин, сохранявший, несмотря на перенесенные лишения и невзгоды, — силы и бодрость, несмотря на несчастья, — ясность ума, несмотря на исковеркавших его жизнь миледи, Мазарини и Лавальер, — мягкую ясность души и юношеское тело, Атос в какую-нибудь неделю сделался стариком, как-то сразу утратив остатки своей задержавшейся молодости.

Все еще красивый, но сгорбившийся, благородный, по вечно печальный, ослабевший, пошатывающийся и седой, он разыскивал для себя лужайки, где солнце светило сквозь густую листву аллей.

Он оставил суровые привычки всей своей жизни, забыло них после отъезда Рауля. Слуги, привыкшие видеть его во всякое время года встающим с зарей, удивлялись, когда в семь утра, в разгар лета, их господин продолжал оставаться в постели. Атос лежал с книгой у изголовья, но не читал и не спал. Он лежал, чтобы не носить своего тела, ставшего для него бременем, и дать душе и уму вырваться из заключающей их оболочки и лететь на воссоединение с сыном или же богом.

Несколько лаз случалось, что окружающие были не на шутку встревожены, видя его в течение многих часов погруженным в немое раздумье, забывшим о действительности; он не слышал шагов слуги, подходившего к дверям его комнаты, чтобы узнать, спит ли его господин или проснулся. Бывало и так, что он не замечал, как проходила добрая половина дня, не замечал, что уже миновал час по только завтрака, но и обеда. Наконец он пробуждался, вставал, спускался в свою любимую тенистую аллею, потом выходил на короткое время на солнце, как бы затем, чтобы провести минутку в тепле, разделяя его с отсутствующим сыном. И затем снова начиналась все та же однообразная, угнетающая прогулка, пока, окончательно обессилевший, он не возвращался к себе, в свою комнату, и не укладывался в постель — местопребывание, которому он оказывал предпочтение перед всеми другими.

В течение нескольких дней граф не произнес ни одного слова. Он отказывался принимать наведывавшихся к нему посетителей. Ночью, как заметили слуги, он зажигал лампу и много часов напролет писал или перебирал старинные свитки пергамента.

Одно из таких написанных ночью писем он послал в Ванн, другое в Фонтенбло; ни на первое, ни на второе не последовало ответа. Мы знаем, что было причиной этого: Арамис покинул пределы Франции, а д'Артаньян путешествовал из Нанта в Париж и из Парижа в Пьерфон. Камердинер графа заметил, что он с каждым днем укорачивает свою прогулку, делая все меньше и меньше кругов до саду. Липовая аллея вскоре сделалась слишком длинною для него, хотя прежде он без конца ходил по ней взад и вперед. Вскоре и сто шагов стали для него утомительными. Наконец Атос не захотел больше вставать; он отказывался от пищи и, хотя ни да что не жаловался, продолжал улыбаться и говорить ласковым тоном, его слуги, встревожившись, отправились за старым доктором покойного герцога Орлеанского, проживавшим в Блуа, и привезли его к графу с тем, чтобы, не показываясь Атосу, он получил возможность видеть графа.

Ради этого они поместили доктора в комнате, находившейся по соседству со спальней больного, и умоляли не выходить из нее, чтобы не вызвать неудовольствия их господина, который ни словом не обмолвился о враче.

Доктор повиновался; Атос был своего рода образцом для дворян этого края; они гордились, что обладают этой священной реликвией старофранцузской славы; Атос был подлинным, настоящим вельможей по сравнению с той знатью, которую вызывал к жизни король, притрагиваясь своим молодым и способствующим плодородию скипетром к иссохшим стволам геральдических деревьев провинции.

Итак, мы сказали, что Атоса любили и почитали в Блуа. Доктору больно было смотреть, как плачут слуги и как стекаются сюда бедняки всей округи, которым Атос дарил жизнь и утешение, помогая им добрым словом и щедрою милостыней. Из своей комнаты врач принялся наблюдать за развитием таинственного недуга, с каждым днем подтачивавшего и все больше и больше одолевавшего того человека, который еще так недавно и любил жизнь, и был полон ею.

Он заметил на щеках Атоса румянец самовозгорающейся и питающей себя самое лихорадки — лихорадки медлительной, безжалостной, гнездящейся в глубине сердца, прячущейся за этой преградой, растущей за счет страдания, которое она порождает, одновременно и причины и следствия грозящего непосредственно опасностью состояния.

Граф ни с кем больше не разговаривал. Его мысль боялась шума, она дошла уже до такого сверхвозбуждения, которое граничит с экстазом. Человек, до такой степени погруженный в себя, если еще и не принадлежит богу, то не принадлежит уже и земле.

В течение нескольких часов доктор настойчиво изучал это мучительное единоборство воли с какой-то высшею силой; он пришел в ужас от этих неподвижно устремленных в одну точку глаз, он пришел в ужас от того, что сердце больного бьется все так же спокойно и ровно и ни один вздох не нарушает привычную тишину; иногда острота страдания — надежда врача.

Так прошла половина дня. Как человек смелый и твердый, доктор принял решение: он внезапно покинул свое убежище и, войдя в спальню Атоса, приблизился к постели больного. Атос, увидев его, не выразил ни малейшего удивления.

— Граф, простите меня, — сказал доктор, — но я вынужден упрекнуть вас, вы должны выслушать меня.

И он сел к изголовью Атоса, который с большим трудом превозмог свое состояние отрешенности от всего окружающего.

— В чем дело, доктор? — после минутного молчания спросил он.

— Дело в том, господин граф, что вы больны и не лечитесь.

— Я болен? — улыбнулся Атос.

— Лихорадка, истощение, слабость, увядание жизненных сил, господин граф.

— Слабость? Неужели? Но ведь я не встаю.

— Не хитрите, господин граф. Ведь вы добрый христианин?

— Полагаю, — сказал Атос.

— И вы бы не стали накладывать на себя руку?

— Никогда.

— Так вот, вы умираете… то, что вы делаете, — самоубийство; выздоравливайте, господин граф, выздоравливайте!

— От чего? Прежде найдите недуг. И никогда не чувствовал себя лучше, никогда небо не казалось мне столь прекрасным, никогда цветы не доставляли мне столько радости.

— Вас гложет какая-то тайная скорбь.

— Тайная? Нет, доктор: это отсутствие моего сына, и в этом моя болезнь, чего я отнюдь не скрываю.

— Граф, сын ваш жив и здоров; он крепок и стоек, и перед ним — будущее, открытое для людей его достоинств и его знатности: живите же для него.

— Но ведь я живу, доктор… О, будьте спокойны, — добавил Атос с грустной улыбкой, — я очень хорошо знаю, что Рауль жив, потому что пока он жив, жив и я.

— Что вы говорите?

— О, очень простую вещь. В настоящее время, доктор, я приостанавливаю в себе течение жизни. Бессмысленная, рассеянная, равнодушная жизнь, когда Рауля нет рядом со мной, была бы для меня непосильной задачей. Ведь вы не требуете от лампы, чтобы она загоралась сама собой, без поднесенного к ней огня; почему же в таком случае вы требуете, чтобы я жил в сутолоке и на виду? Я прозябаю, я готовлюсь, я ожидаю. Помните ли вы, доктор, солдат, равнодушно лежавших на берегу, солдат, которых мы с вами так часто видели в гаванях, где они ожидали отплытия? Наполовину на суше, наполовину на море, они с уложенными вещами, с напряженной душой пристально смотрели вперед и… ждали. Я у мышление повторяю все то же слово, потому что оно дает ясное представление о моем состоянии. Лежа, как эти солдаты, я прислушиваюсь ко всем долетающим до меня звукам, я хочу быть готовым к отплытию по первому зову. Кто призовет меня? Бог или сын? Мои вещи уложены, душа ко всему подготовлена, я ожидаю знака… Я ожидаю, доктор, а ожидаю!

Доктор знал душевную силу Атоса, он знал и его телесную крепость; он с минуту подумал, решил, что слова будут излишни, а лекарства бессмысленны, и уехал, наказав слугам Атоса ни на мгновение не покидать их господина.

После отъезда доктора Атос не выразил ни гнева, ни даже досады на то, что его потревожили; он не потребовал и того, чтобы все приходящие письма вручались ему без промедления; он знал, что все, что могло бы доставить ему развлечение, было радостью и надеждой его слуг, которые заплатили бы своей кровью, лишь бы доставить ему хоть какое-нибудь удовольствие.

Сон больного стал поверхностным и тревожным. Пребывая все время в грезах, он лишь на несколько часов впадал в более глубокое забытье. Этот краткий покой давал забвение только телу, но утомлял душу, ибо Атос, пока странствовал его дух, жил раздвоенной жизнью. Однажды ночью ему пригрезилось, будто Рауль одевается у себя в палатке, чтобы идти в поход, возглавляемый лично герцогом де Бофором. Юноша был печален, он медленно застегивал панцирь, медленно надевал шпагу.

— Что с вами? — нежно спросил Рауля отец.

— Меня огорчила гибель Портоса, нашего доброго друга, — ответил Рауль, — я страдаю при мысли о вашем горе, которое вы переживаете вдали от меня.

Видение исчезло, и Атос пробудился от сна.

На заре один из лакеев вошел к своему господину и передал ему письмо из Испании.

«Рука Арамиса», — подумал граф.

— Портос умер! — вскричал он, бросив взгляд на первые строки. — О Рауль, Рауль, спасибо, спасибо тебе; ты исполняешь свое обещание, ты предупреждаешь меня!

Атос, обливаясь потом, лежа у себя на кровати, лишился сознания, и причиной этого было не что иное, как слабость.

XXXVIII

ВИДЕНИЕ АТОСА
По миновании обморока Атос, устыдившись слабости, которой од поддался, уступая призрачным грезам, оделся и велел седлать лошадь; он хотел съездить в Блуа и попытаться обеспечить более верные письменные сношения с Африкой, д'Артаньяном и Арамисом.

Письмо Арамиса извещало графа о печальном исходе затеи с Бель-Илем; в нем приводилось подробное описание смерти Портоса, и оно потрясло нежное и любящее сердце Атоса.

Ему захотелось в последний раз навестить покойного друга. Собравшись отдать этот долг старому товарищу по оружию, он предполагал сообщить о своем намерении д'Артаньяну и, склонив его к этому горестному путешествию на Бель-Иль, совершить вместе с ним траурное паломничество к могиле гиганта, которого он так нежно любил, после чего, возвратившись к себе, отдаться во власть тайной силы, неисповедимыми путями увлекавшей его к иной, вечной жизни.

Но едва слуги, обрадованные этой поездкой, обещавшей разогнать меланхолию графа, одели своего господина, едва была оседлана и подведена к крыльцу самая смирная во всей графской конюшне лошадь, как отец Рауля, почувствовав, что у него кружится голова и подкашиваются ноги, понял, что ему не сделать ни одного шага без посторонней помощи.

Он попросил, чтобы его отнесли на солнце, положили на любимую дерновую скамью, где он провел больше часа, пока не почувствовал себя лучше.

Эта слабость была вполне естественным следствием полнейшей бездеятельности последнего времени. Чтобы набраться сил, граф выпил чашку бульона и пригубил стакан со своим любимым старым, выдержанным анжуйским видом, упомянутым славным Портосом в его изумительном завещании.

Подкрепившись и немного воспрянув духом, он велел снова привести лошадь, но для того, чтобы с трудом сесть и седло, ему понадобилась поддержка лакеев. Он не проехал и ста шагов: на повороте дороги у него вдруг начался сильный озноб.

— Как это странно, — обратился он к сопровождавшему его лакею.

— Остановимся, сударь, умоляю вас, — отвечал верный слуга. — Вы побледнели.

— Это не помешает мне двигаться дальше, раз я уже выехал, — сказал граф.

И он отпустил повод. Но лошадь, вместо того чтобы повиноваться воле хозяина, внезапно остановилась; бессознательно Атос подтянул мундштук.

— Кому-то, — произнес Атос, — неугодно, чтобы я ехал дальше. Поддержите меня, — добавил он и протянул слуге руку, — скорее, скорее! Я чувствую, как слабеют все мои мышцы, сейчас я упаду с коня.

Лакей заметил движение своего господина раньше, чем услышал его приказание. Он быстро подъехал к нему и подхватил его на руки. И так как они не успели еще удалиться от дома, слуги, вышедшие проводить графа и стоявшие у дверей, увидели, что с графом, который всегда так прекрасно держался в седле, происходит что-то неладное. Когда же лакей принялся звать их к себе, все тотчас же прибежали на помощь.

Едва лошадь Атоса сделала несколько шагов по направлению к дому, как он почувствовал себя лучше. Ему показалось, что к нему возвращаются силы, и он опять заявил о своем желании во что бы то ни стало поехать в Блуа. Он повернул назад. Но при первом же движении лошади он снова впал в то же состояние оцепенения и дурноты.

— Решительно, — прошептал он, — кому-то надо, чтобы я никуда не ездил.

Подбежавшие слуги, сняв графа с лошади, торопливо отнесли его в дом.

Тотчас же была приготовлена комната, и Атоса уложили в постель.

— Помните, — сказал он, обращаясь к слугам, перед тем как заснуть, помните, что сегодня я жду писем из Африки.

— Сударь, вы будете, конечно, довольны, узнав, что сын доктора из Блуа уже выехал в город, чтобы привезти почту да целый час раньше, чем ее доставляет курьер.

— Благодарю, — ответил с доброй улыбкой Атос.

Граф заснул; его беспокойный сон, должно быть, приносил ему страдание. Слуга, дежуривший у него в комнате, заметил, как на лице его несколько раз появлялось выражение ужасной внутренней муки, видимо переживаемой им во сне. Быть может, ему что-то привиделось.

Так прошел день; сын блуасца вернулся; од сообщил, что курьер не заехал в Блуа. Граф сильно томился; он пел счет минутам и содрогался, когда из этих минут составлялся час. На мгновение ему пришла в голову мысль о том, что за морем его успели забыть; сердце графа болезненно сжалось.

Никто в доме уже не надеялся, что курьер, запоздав по какой-то причине, все же доставит долгожданные письма. Его час давно миновал. Четырежды посылали нарочных, и всякий раз посланный возвращался с ответом, что на имя графа никаких писем не поступало.

Атос знал, что почта приходит лишь раз в неделю. Значит, надо пережить еще семь бесконечно томительных дней. Так, в этой гнетущей уверенности, началась для него бессонная ночь. Все мрачные предположения, какими больной, терзаемый непрерывным страданием, может обременить грустную и без того действительность, все эти предположения Атос громоздил одно на другое в первые часы этой ночи.

Началась лихорадка; она охватила грудь, где тотчас же вспыхнул пожар, по выражению доктора, снова вызванного из Блуа его сыном. Вскоре жар достиг головы. Доктор дважды открывал кровь; кровопускания принесли облегчение, но вместе с тем довели больного до крайней слабости. Сильным и бодрым оставался лишь мозг.

Понемногу эта грозная лихорадка стала спадать и к полуночи совсем прекратилась. Видя это несомненное улучшение, доктор сделал несколько указаний и уехал, объявив, что граф вне опасности. После его отъезда Атос впал в странное, не поддающееся описанию состояние. Его мысль была свободна и устремилась к Раулю, его горячо любимому сыну. Воображению графа представились африканские земли неподалеку от Джиджелли, куда герцог де Бофор отправился со своей армией.

На берегу стояли серые скалы, местами позеленевшие от морской воды, обрушивающейся во время прибоя и непогоды на берег.

В некотором отдалении, среди мастиковых деревьев и зарослей кактуса амфитеатром располагалось небольшое селение, полное дыма, шума и тревожной сумятицы.

Вдруг над дымом поднялось пламя, которое расползлось по всему селению, понемногу усиливаясь, оно в своих багровых вихрях поглотило все окружающее; из этого ада неслись стоны и крики, над ним вздымались руки, воздетые к небу. В несколько секунд тут воцарился невообразимый хаос: рушились балки, скручивалось железо, докрасна раскалялись камни, факелами пылали деревья.

Но странная вещь! Хотя Атос и различал в этом хаосе воздетые руки, хотя он и слышал крики, рыдания, стоны, он не видел ни одного человека.

Вдали грохотали пушки, раздавалась пальба из мушкетов, ревело море, ошалевшие от страха стада неслись по зеленым склонам холмов. Но не было ни солдат, подносящих к орудиям фитили, ни моряков, выполняющих сложные маневры на кораблях, ни пастухов при стадах.

После разрушения деревни и прикрывавших ее фортов, разрушения и опустошения, совершившихся как бы при помощи магических чар, без участия людей, пламя погасло, до все еще поднимался густой черный столб дыма; впрочем, вскоре дым поредел, затем побледнел и, наконец, вовсе исчез.

Затем спустилась ночь, непроглядная на земле, яркая на небе; огромные искрящиеся африканские звезды сияли, ничего не освещая своим сиянием.

Наступила мертвая тишина, продолжавшаяся довольно долгое время. Она принесла с собой отдых возбужденному воображению Атоса. Впрочем, он явственно ощущал, что на том, что он видел, дело не кончилось, и он сосредоточил все силы своей души, чтобы ничего не упустить из того зрелища, которое уготовило ему его воображение.

И действительно, африканская деревня снова предстала перед ним.

Над крутым берегом поднялась нежная, бледная, трепетная луна; она проложила на море покрытую рябью дорожку — теперь, после яростного рева, который доносился к Атосу в начале его видения, оно было безмолвным — и осыпала алмазами и опалами кусты на склонах холмов.

Серые скалы, похожие на молчаливых, внимательных призраков, поднимали, казалось, свои головы, чтобы получше рассмотреть освещенное луной поле сражения, и Атос заметил, что это поле, совершенно пустое во время побоища, теперь было усеяно трупами. Невыразимый ужас охватил его душу, когда он узнал белую с голубым форму французских солдат, их пики с голубым древком, их мушкеты с лилиями на прикладах.

Когда он увидел все эти разверстые раны, обращенные к лазоревым небесам как бы для того, чтобы позвать назад души, которым они позволили вылететь из бренного тела; когда он увидел страшных раздувшихся лошадей с языком, свисающим между оскаленных зубов, лошадей, заснувших среди запекшейся крови, обагрившей их попоны и гривы; когда он увидел, наконец, белого коня герцога де Бофора, коня, которого он хорошо знал, лежащего с разбитой головой в первом ряду на поле мертвецов, он провел своей ледяною рукой но лбу и удивился, не почувствовав жара.

Это прикосновение убедило его в том, что лихорадка ушла и что все, что он видит, он видит как зритель со стороны, рассматривающий эту потрясающую картину на следующий день после сражения на побережье возле Джиджелли; здесь дралась экспедиционная армия, та самая, при отплытии которой из Франции он присутствовал и которую провожал взглядом, пока корабли ее не исчезли за горизонтом, армия, которую он сам приветствовал жестом и в мыслях, когда раздался последний пушечный выстрел в честь прощания с родиной, прогремевший по приказанию герцога.

Кто мог бы описать смертельную муку, в которой душа его, словно внимательный взгляд, переходила от трупа к трупу и искала, не спит ли среди павших Рауль? Кто мог бы выразить несказанную безумную радость, с которой Атос склонился пред богом и возблагодарил его, не найдя того, кого он с таким страхом искал среди мертвых?

И действительно, каждый в своем ряду, застывшие, похолодевшие, все эти покойники, которых легко можно было узнать, поворачивались, казалось, с готовностью и почтительностью к графу де Ла Фер, чтобы, производя им этот траурный смотр, он мог бы получше их рассмотреть.

Но теперь граф изумлялся, почему нигде не видно ни одного человека, вышедшего из этой бойни живым.

Иллюзия была такой жизненной и такой яркой, что это видение было для него как бы осуществленным в действительности путешествием в Африку, предпринятым для того, чтобы получить более точные сведения о возлюбленном сыне.

Устав от скитаний по морям и по суше, он остановился отдохнуть в одной из разбитых возле скалы палаток, над которыми трепетало белое знамя, расшитое лилиями. Он искал хоть какого-нибудь солдата, который проводил бы его к герцогу де Бофору.

И вот, пока его взгляд блуждал по полю, обращался то в одну, то в другую сторону, он увидел фигуру в белом, появившуюся за деревьями. На ней была офицерская форма; в руке этот офицер держал сломанный клинок шпаги; он медленно пошел навстречу Атосу, который, устремив на него взгляд, не двигался, не заговаривал и сделал уже движение, чтобы раскрыть объятия, потому что в этом бледном и немом офицере он внезапно узнал Рауля.

Граф хотел крикнуть, но крик замер в его гортани. Рауль, приложив палец к губам, велел ему сохранять молчание; он начал удаляться, хотя Атос не мог, сколько ни всматривался, заметить, чтобы ноги его переступали с места на место.

Граф стал бледнее Рауля и, дрожа всем телом, последовал за своим сыном, с трудом пробираясь сквозь кусты и заросли вереска, через камни и рвы. Рауль, казалось, не касался земли, и ничто не служило помехой для его легкой скользящей поступи.

Истомленный тяжелой дорогой, граф остановился в полном изнеможении.

Рауль продолжал звать его за собой. Нежный отец, которому любовь придала силы, сделал последнюю попытку взойти на гору, идя следом за молодым человеком, манившим его жестами и улыбкой.

Наконец он добрался до вершины горы и увидел на побелевшем от луны горизонте воздушные очертания фигуры Рауля. Атос протянул руку, чтобы прикоснуться к горячо любимому сыну, который тоже стремился к отцу. Но вдруг юноша, как бы увлеченный какою-то силой, попятился от него и внезапно поднялся над землей; Атос увидел под ногами Рауля усеянное звездами небо. Он неприметно поднимался все выше и выше, в безграничный простор, все так же улыбаясь, так же молча призывая отца; он удалялся на небо.

Атос в ужасе вскрикнул и посмотрел вниз. Внизу был разрушенный лагерь и белые неподвижные точки: трупы солдат королевской армии.

И когда он слова закинул голову вверх, он снова увидел небо и в нем своего сына, который все так же звал его за собой.

XXXIX

АНГЕЛ СМЕРТИ
На этом месте поразительное видение, представшее взору Атоса, было прервано сильным шумом, донесшимся от ворот. Вслед за тем послышался топот лошади, скакавшей вдоль по аллее, что вела к дому; топот затих, и до комнаты, в которой граф находился во власти этих жутких грез, долетели необычно громкие и оживленные восклицания.

Атос не тронулся с места; он с трудом повернул голову к двери, чтобы отчетливей слышать, что происходит снаружи. Кто-то тяжело поднялся на крыльцо. Лошадь, с которой только что спрыгнул всадник, повели в конюшню. Шаги, медленно приближавшиеся к спальне Атоса, сопровождались какими-то вздохами.

Отворилась дверь, и Атос, повернувшись на звук открываемой двери, едва слышно спросил:

— Это африканская почта, не так ли?

— Нет, господин граф, — произнес голос, заставивший вздрогнуть Атоса.

— Гримо! — прошептал он. И холодный пот хлынул по его впалым щекам.

На пороге показался Гримо. Это был уж не прежний Гримо, молодой своим мужеством и своей преданностью, а тот Гримо, который первым прыгнул в баркас, поданный к пристани, чтобы отвезти Рауля на королевский корабль.

Это был суровый и бледный старик, в покрытой пылью одежде, с редкими побелевшими волосами. Он дрожал, прислонившись к косяку двери, и едва устоял на ногах, увидев издали, в мерцающем свете лампы, лицо своего господина.

Эти два человека, столько лет прожившие вместе, привыкшие понимать друг друга с одного взгляда, умели скупо выражать свои мысли, умели безмолвно высказывать многое; эти два старых солдата, соратника, в равной мере благородные, хотя неравные по происхождению и положению, оцепенели, взглянув друг на друга. В мгновение ока они прочитали друг у друга в глубине сердца.

На лице Гримо застыла печать скорби, ставшая для него привычной. Теперь он так же разучился улыбаться, как некогда — говорить.

Атос тотчас же понял, что именно выражает лицо этого старого преданного слуги; тем же тоном, каким он во сне говорил с Раулем, он спросил:

— Гримо, Рауль умер?

За спиною Гримо столпились другие слуги; они жадно ловили каждое слово, не сводя глаз с постели больного. Все они слышали этот страшный вопрос, за которым последовало тягостное молчание.

— Да! — ответил старик, выдавливая из себя этот единственный слог и сопровождая его глухим вздохом.

Послышались жалобные стенания слуг; комната наполнилась молитвами и сдержанным плачем. А умирающий отец между тем отыскивал глазами портрет своего умершего сына. Для Атоса это было как бы возвращением к прерванным грезам.

Без стона, не пролив ни единой слезы, терпеливый, полный смирения, точно святой мученик, поднял он глаза к небу, чтобы еще раз увидеть возносящуюся над горами Джиджелли столь дорогую для него тень, с которою он расстался в тог момент, когда прибыл Гримо. Глядя упорно вверх, он снова, несомненно, возвратился к своему видению; он, несомненно, прошел весь тот путь, по которому его вело это страшное и вместе с тем столь сладостное видение, потому что, когда он на минуту открыл закрывшиеся было глаза, на лице его светилась улыбка; он только что увидел Рауля, ответившего ему такой же улыбкою.

Сложив на груди руки, повернувшись лицом к окну, овеваемый ночною прохладой, приносившей к его изголовью ароматы цветов и леса, Атос погрузился, чтобы больше не возвращаться к действительности, в созерцание того рая, который никогда не предстает взору живых. Атоса вела чистая и светлая душа его сына. И на том суровом пути, по которому души возвращаются на небо, все было для этого праведника благоуханной и сладостной мелодией.

После часа такого экстаза он с трудом приподнял свои бледные как воск, худые руки. Улыбка не покидала его лица, и он прошептал тихо, так тихо, что их едва можно было расслышать, два слова, обращенные к богу или Раулю:

— Я иду.

После этого его руки медленно опустились на постель. Смерть была милостива и ласкова к этому благородному человеку. Она избавила его от мучений агонии, от последних конвульсий; отворив благосклонной рукой двери вечности, она пропустила в них эту великую душу, достойную и в ее глазах глубочайшего уважения.

Даже уснув навеки, Атос сохранил спокойную и искреннюю улыбку, которая так украшала его при жизни и с которой он дошел до самой могилы.

Спокойствие его черт и безмятежность кончины заставили его слуг еще довольно долгое время надеяться, что хотя он в забытьи, но тем не менее жив.

Люди графа хотели увести с собою Гримо, который издали не сводил глаз со своего господина, с его лица, покрывшегося мертвенной бледностью; он боялся приблизиться к графу, опасаясь в благочестивом страхе принести ему дыхание смерти. И хотя он валился с ног от усталости, он все же отказался уйти и сел на пороге, охраняя своего господина, словно бдительный часовой. Оп ревностно подстерегал его первый взгляд, если он очнется от сна, или последний вздох, если ему суждено умереть.

В доме все стихло: каждый берег сон своего господина. Прислушавшись, Гримо обнаружил, что граф больше не дышит. Он приподнялся со своего места и стал смотреть, не вздрогнет ли тело Атоса. Ничего, ни малейших признаков жизни. Его охватил ужас; он вскочил на ноги и в то же мгновение услышал шаги на лестнице; звон шпор, задеваемых шпагой, воинственный, привычный для его слуха звук, остановил его, когда он собрался уже направиться к постели Атоса. Голос, еще более звонкий, чем голоса меди и стали, раздался в трех шагах от него.

— Атос! Атос! Друг мой! — звал этот взволнованный голос, в котором слышались слезы.

— Господин д'Артаньян! — пролепетал Гримо.

— Где он? — спросил мушкетер.

Гримо схватил его руку своими костлявыми пальцами и указал на постель; на белой подушке своей свинцово-серою бледностью, какая бывает лишь у покойников, выделялось лицо навеки уснувшего графа.

Д'Артаньян не выразил своего горя ни рыданьями, ни стонами; он тяжело дышал, ему не хватало воздуха. Вздрагивая, стараясь ступать бесшумно, с невыразимою болью в сердце он да носках подошел к постели Атоса. Он приложил к его груди ухо, он приблизил к его рту лицо. Сердце было безмолвно, дыхания не было. Д'Артаньян отшатнулся.

Гримо, напряженно следивший за ним глазами, Гримо, которому каждое движение д'Артаньяна говорило так много, робко подошел к постели покойного, склонился над нею и приложился губами к простыне, покрывавшей окоченевшие ноги его господина. Из покрасневших глаз верного слуги скатились крупные слезы.

Д'Артаньян, прожив жизнь, полную потрясений, не видел никогда ничего трогательнее отчаяния этого старика, безмолвно плакавшего, склонившись над мертвым.

Капитан неподвижно смотрел на этого улыбающегося покойника, который, казалось, и сейчас еще продолжает думать о том, чтобы даже по ту сторону жизни ласково принять своего друга, того, кого он после Рауля любил больше всего да свете. Как бы в ответ на это последнее проявление гостеприимства, д'Артаньян закрыл ему дрожащей рукой глаза и поцеловал его в лоб.

Затем он сел у изголовья его кровати, не испытывая ни малейшего страха перед покойником: тридцать пять лет продолжалась их дружба, и на протяжении всего этого времени д'Артаньян не видел с его стороны ничего, кроме нежности и искреннего благожелательства. И капитан с жадностью погрузился в воспоминания, которые волной нахлынули на него, — одни безмятежные, полные очарования, как улыбка на благородном лице покинутого графа, другие мрачные, унылые и холодные, как его глаза, закрывшиеся навеки.



Внезапно поток горестных переживаний, с каждой минутой нараставший в его сердце, захлестнул его. Не в силах совладать со своим волнением, он поднялся на ноги и, принудив себя выйти из комнаты, где застал мертвым того, кому нес весть о смерти Портоса, он разразился такими душераздирающими рыданиями, что слуги, которые, казалось, только и ждали этого взрыва долго сдерживаемого горя, ответили на него плачем и причитаниями, а собаки — жалобным воем.

Один лишь Гримо был по-прежнему нем. Даже в бесконечном отчаянии он боялся осквернить своим голосом смерть, боялся потревожить сон своего господина, чего он никогда не делал при его жизни. Кроме того, Атос приучил его обходиться без слов.

На рассвете д'Артаньян, всю ночь меривший шагами залу нижнего этажа, кусая, чтобы заглушить вздохи, свои сжатые в кулак руки, еще раз поднялся в спальню Атоса и, дождавшись, когда Гримо повернул голову в его сторону, сделал ему знак выйти за ним, что верный слуга и исполнил бесшумно, как тень. Дойдя до прихожей, он взял за руку старика и сказал:

— Гримо, я видел, как умер отец; теперь расскажи, как умер сын.

Гримо вытащил из-за пазухи толстый пакет, на котором было написано имя Атоса. Узнав руку герцога до Бофора, капитан сломал печать и при первом голубоватом свете занимающегося дня, шагая взад и вперед по обсаженной старыми липами тенистой аллее, на которой еще виднелись оставленные покойным графом, бродившим здесь, следы, углубился в чтение содержавшегося в пакете письма.

XL

РЕЛЯЦИЯ
Герцог де Бофор обращался к Атосу. Письмо, предназначавшееся человеку, было доставлено трупу.

«Дорогой мой граф, — писал герцог своим размашистым почерком неумелого школьника, — великое несчастье омрачает нам великую радость. Король потерял одного из храбрейших солдат, я потерял друга, вы потеряли г-на де Бражелона.

Он умер со славой, такою славой, что у меня не хватает сил оплакивать его так, как хотелось бы.

Примите мои соболезнования, дорогой граф. Небо посылает нам испытания соразмерно величию нашей души. Это испытание непомерно, но оно де превышает вашего мужества».

Ваш друг герцог де Бофор

К письму прилагалась реляция, написанная одним из секретарей герцога.

Это был трогательный и правдивый рассказ о мрачном, оборвавшем две жизни событии.

Д'Артаньян, привыкший к потрясениям битв, с сердцем, недоступным чувствительности, не мог подавить в себе дрожь, увидев имя Рауля, имя своего любимца, больше того, своего сына, ставшего, как и отец его, лишь бесплотною тенью.

«На утро, — сообщал секретарь герцога, — монсеньер герцог назначил атаку. Нормандский и пикардийский полки заняли позицию среди серых скал у подножия горного склона, на котором высятся бастионы Джиджелли.

Начали стрелять пушки, сражение завязалось; исполненные отваги полки продвигались вперед: пикинеры с пиками наперевес, мушкетеры с мушкетами.

Герцог внимательно следил за движением войск, готовый поддержать их сильным резервом. Рядом с герцогом находились старейшие капитаны и адъютанты. Г-н виконт де Бражелон получил приказ не покидать его светлость.

Между тем пушки противника, который вначале стрелял не целясь, выправили огонь и пущенными с большей меткостью ядрами убили несколько человек вокруг герцога. Полки, колоннами шедшие на укрепления, также понесли некоторые потери. В наших рядах обнаружилось замешательство, так как артиллерия недостаточно поддерживала наступающих своим огнем. Действительно, батареи, расставленные еще накануне, стреляли слабо и неуверенно из-за плохо выбранной позиции. Направление снизу вверх укорачивало дальность полета снарядов а снижало меткость огня.

Понимая, насколько неудачна позиция, занятая осадной артиллерией, монсеньер приказал кораблям, стоявшим на внутреннем рейде, начать методический обстрел крепости.

Господин де Бражелон вызвался отвезти этот приказ, но монсеньер отказал ему в этом. Монсеньер был прав, так как он любил и берег этого молодого сеньора; дальнейшее показало, насколько справедливы были его опасения; едва сержант, получивший от герцога поручение, которого добивался г-н де Бражелон, достиг берега моря, как двумя ружейными выстрелами, раздавшимися из рядов неприятеля, он был убит наповал.

Сержант упал на песок, обагрив его своей кровью.

Видя это, г-н де Бражелон улыбнулся герцогу, который, обратившись к нему, сказал:

— Вот видите, мой милый виконт, — я спас вашу жизнь. Передайте об этом впоследствии графу, чтобы он был благодарен мне за спасение сына.

Виконт улыбнулся грустной улыбкой:

— Вы правы, монсеньер, не будь вашего благоволения, меня бы убили, и я пал бы там, где пал этот бедный сержант, и успокоился бы навеки.

Господин де Бражелон произнес эти слова с таким видом, что герцог резко ответил:

— Бог мой, молодой человек, можно подумать, что у вас текут слюнки от зависти, но, клянусь душой Генриха Четвертого, я обещал вашему отцу привезти вас обратно здоровым и невредимым, и, если богу будет угодно, я исполню свое обещание.

Господин Де Бражелон покраснел:

— Монсеньер, простите меня, прошу вас; мне всегда нравился риск, и к тому же приятно отличиться перед начальником, особенно если этот начальник — герцог де Бофор.

Герцог немного смягчился и, повернувшись к своим офицерам, стал отдавать приказания.

Между тем командующий флотом г-н д'Эстре, наблюдавший попытку сержанта приблизиться к кораблям, понял, что необходимо стрелять, не дожидаясь приказа, и открыл огонь по вражеской крепости.

Тогда арабы, осыпаемые ядрами с кораблей и камнями, валившимися с их пробитых снарядами стен, принялись вопить. Их всадники, пригнувшись к седлам, галопом спустились с горы и бросились во весь опор на нашу пехоту, которая, ощетинившись пиками, остановила этот неистовый натиск. Отброшенные твердым сопротивлением батальона, арабы с яростью устремились на штаб, который в этот момент оставался почти без охраны.

Опасность была велика: герцог обнажил шпагу, его секретари и все находившиеся возле него последовали его примеру; офицеры свиты завязали бои с этими бешеными. Вот когда г-ну де Бражелону удалось исполнить желание, которое он испытывал с начала сражения. Он дрался рядом с герцогом с отвагою древнего римлянина и своей короткою шпагой заколол трех арабов.

Однако было видно, что его храбрость проистекает не из стремления взять верх над врагом, стремления, естественного в каждом сражающемся.

Нет, эта храбрость была какою-то деланной, наигранной, почти принужденной: он старался опьяниться сумятицей боя и окружающим кровопролитием Он настолько потерял власть над собой, что герцог приказал ему остановиться.

Он должен был слышать голос герцога де Бофора, поскольку, находясь рядом с виконтом, мы отчетливо разобрали слова ею светлости. Однако он не остановился и продолжал скакать по направлению к вражеским укреплениям. Так как г-н де Бражелон был офицером в высшей степени дисциплинированным, это неповиновение монсеньеру удивило всех штабных офицеров, и г-н де Бофор еще настойчивей закричал:

— Стойте, Бражелон, стойте! Куда вы мчитесь? Остановитесь! Я вам приказываю!

Подражая жесту герцога, мы подняли руки. Мы ждали, что всадник повернет коня вспять, но г-н де Бражелон продолжал удаляться к заграждениям.

— Остановитесь, Бражелон! — снова прокричал во весь голос герцог. Остановитесь, заклинаю вас вашим отцом!

Услышав эти слова, г-н де Бражелон обернулся, его лицо выражало живое страдание, но он летел вперед; тогда мы подумали, что его понес конь.

Догадавшись, что виконт уже не в силах сладить с конем, монсеньер крикнул:

— Мушкетеры, стреляйте! Убейте под ним коня! Сто пистолей тому, кто убьет коня!

Но как убить коня, не поразив всадника? Никто не решался. Наконец такой человек нашелся: из рядов вышел самый лучший стрелок во всем пикардийском полку, которого звали Люцерн. Он взял на мушку животное, выстрелил и, очевидно, попал в него, поскольку кровь обагрила белый круп лошади. Только вместо того, чтоб свалиться на месте, этот проклятый конь поскакал еще яростнее.

Виконт приблизился к укреплению на расстояние выстрела из пистолета; раздался залп и окутал его облаком огня и дыма. Когда дым рассеялся, мы увидели его на ногах; конь был убит.

Арабы предложили виконту сдаться, но он отрицательно покачал головой и продолжал упорно идти к заграждениям. Это было смертельной неосторожностью Однако вся армия одобряла его за то, что он не избегает опасности, не скрывается от нее, раз несчастье завело его так далеко от своих.

Он сделал еще несколько шагов, и два наших полка восторженно зааплодировали ему.

В этот момент второй залп потряс стены, и виконт до Бражелон снова исчез в вихре огня и дыма, но когда на этот раз рассеялся дым, все увидели, что юноша уже не стоял на ногах. Он лежал среди вереска на склоне холма, так что голова его находилась ниже, чем ноги Арабы начали выползать из своих укреплений, чтобы отрубить ему голову или унести с собой тело, как это в обычае у неверных.

Но герцог де Бофор неотрывно следил за всем происходившим на наших глазах, и это грустное зрелище исторгло из его груди скорбные вздохи.

Увидев арабов, перебегавших среди мастиковых деревьев, словно белые призраки, он стал кричать:

— Гренадеры мои, пикинеры, неужели же вы позволите им захватить тело этого благородного воина?

С этими словами, размахивая над головой шпагою, он сам поскакал на врага. Полки с яростным криком устремились за ним, и этот грозный крик был не менее страшен, чем дикие вопли арабов Над телом г-на де Бражелона завязался упорный бой Он был до того жарким, что сто шестьдесят арабов полегли рядом с пятьюдесятью нашими.

Лейтенант нормандского полка взвалил тело виконта на плечи и принес его на наши позиции.

Между тем успех развивался: полки увлекли за собой резервы, и укрепления противника были взяты К трем часам огонь арабов затих; бой врукопашную продолжался К пяти часам победа повсюду осталась за нами, противник покинул свои позиции, и герцог велел водрузить на вершине холма белое королевское знамя.

Только тогда можно было по-настоящему проявить заботу о г-не де Бражелоне, у которого насчитывалось восемь глубоких ран и который почти истек кровью. И все же он продолжал дышать, и это доставило невыразимую радость герцогу, пожелавшему присутствовать при первой перевязке и осмотре раненого хирургами.

Между ними нашлись двое, которые объявили, что виконт будет жив. Герцог де Бофор заключил их в объятия и пообещал каждому по тысяче луидоров, если им удастся спасти виконта.

Виконт услышал эти восторженные восклицания герцога, и был ли он в отчаянии от того, что, быть может, останется жив, или уж очень страдал от ран, но на лице его отразилась досада, которая заставила призадуматься одного из секретарей, в особенности когда он услышал то, что последует в нашем рассказе несколько ниже.

Третий посетивший раненого хирург был брат Сильван из монастыря св.

Козьмы; он был самым сведущим среди наших хирургов. Он также исследовал раны виконта и ничего не говорил.

Господин де Бражелон пристально смотрел на него и следил, казалось, за каждым движением, каждой мыслью этого хирурга-ученого.

Этот последний, отвечая на вопросы, которые ему задал герцог, сказал, что из восьми ран, по его мнению, три раны смертельны, но раненый настолько крепкого телосложения, его юность так всепобеждающа и божье милосердие так неисповедимо, что, быть может, г-н де Бражелон и поправится, но только в том случае, если будет сохранять полнейшую неподвижность. И, обращаясь к своим помощникам, брат Сильван строго добавил:

— Только не трогайте его даже пальцем, иначе вы убьете его.

Мы вышли из палатки с некоторой надеждой. Секретарю, о котором я упомянул уже выше, между тем показалось, что на губах г-на де Бражелона, когда герцог сказал ему с ласкою в голосе: «О виконт, мы спасем тебя», проскользнула чуть приметная горестная усмешка.

Но вечером, решив, что больной успел уже достаточно отдохнуть, один из врачебных помощников вошел в палатку виконта де Бражелона и тотчас же с криком выскочил из нее. Встревоженные, мы сбежались на этот крик; герцог был с нами. Помощник хирурга указал на тело г-на де Бражелона, распростертое на земле близ кровати, оно лежало в крови.

По-видимому, у больного случились судороги или он метался в жару и упал. Падение и было непосредственной причиной смерти, как и предполагал брат Сильван. Виконта подняли, он похолодел и был мертв. В правой руке он держал белокурый локон, и эта рука была крепко прижата к сердцу».

Дальше следовали подробности экспедиции и победы, одержанной над арабами.

Д'Артаньян остановился на рассказе о кончине Рауля.

— О, несчастное дитя, — прошептал он, — бедный самоубийца!

И, обратив взгляд к той части замка, где была комната графа де Ла Фер, он тихо сказал себе:

— Они сдержали данное ими друг другу слово. Теперь, я думаю, они счастливы, — теперь, должно быть, они уже вместе.

И он медленно направился к цветнику.

Весь двор был запружен опечаленнымисоседями, долившимися подробностями этого двойного несчастья и обсуждавшими приготовления к похоронам.

XLI

ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЬ ПОЭМЫ
На следующий день стали съезжаться дворяне из ближайших окрестностей, а также дворянство провинции; ехали отовсюду, куда гонцы успели доставить печальную весть.

Д'Артаньян сидел запершись и ни с кем не хотел разговаривать. Две таких тягостных смерти после смерти Портоса, свалившись на капитана, подавили душу, не знавшую до этой поры, что такое усталость. Кроме Гриме, который вошел один-единственный раз к нему в комнату, он не замечал ни лакеев, ни домочадцев. По суете в доме, по хождению взад и вперед он догадался, что делались приготовления к похоронам графа. Он написал королю просьбу о продлении отпуска.

Гримо, как мы сказали, вошел к д'Артаньяну, сел на скамейку у двери с видом человека, погруженного в глубокие думы, потом встал и сделал знак д'Артаньяну идти за ним. Капитан молча повиновался. Гримо спустился в комнату графа, показал капитану пальцем на пустую кровать и красноречиво поднял глаза к небу.

— Да, — проговорил д'Артаньян, — да, Гримо, он с сыном, которого так любил.

Гримо вышел из спальни и пошел в гостиную, в которой по обычаю, принятому в этой провинции, полагалось выставить тело покойного, прежде чем предать его навеки земле.

Д'Артаньян был поражен, обнаружив в этой гостиной два гроба со снятыми крышками; следуя молчаливому приглашению Гримо, он подошел и увидел в одном Атоса, все еще прекрасного даже в объятиях смерти, а в другом Рауля с закрытыми глазами, со щеками перламутровыми, как у Вергилиевой Паллады, и с улыбкой на посиневших губах.

Капитан вздрогнул, увидев отца и сына, эти две улетевшие души, представленные на земле двумя печальными хладными телами.

— Рауль здесь! — прошептал капитан. — О Гримо, и ты мне ничего не сказал?

Гримо покачал головой и не промолвил ни слова, но, взяв д'Артаньяна за руку, он подвел его к гробу и, приподняв тонкий саван, показал ему черные раны, через которые улетела эта юная жизнь.

Капитан отвернулся и, считая бесполезным задавать вопросы Гримо, который все равно не стал бы на них отвечать, вспомнил, что секретарь герцога де Бофора писал в письме еще что-то, чего он, д'Артаньян, не имел мужества прочитать. Обратившись снова к этой реляции о сражении, стоившем жизни Раулю, он нашел следующие слова, которыми заканчивалось письмо:

«Герцог велел набальзамировать тело виконта, как это принято у арабов, изъявивших желание быть погребенными где-нибудь на далекой родине.

Герцог распорядился также приготовить подставы, чтобы слуга, вырастивший молодого виконта, мог отвезти останки его графу де Ла Фер».

«Итак, — думал д'Артаньян, — я, уже старый, уже ничего не стоящий в жизни, пойду за твоим гробом, дорогой мальчик, и брошу землю на твой чистый лоб, который я целовал за два месяца до этого грустного дня. Этого захотел бог. Этого захотел и ты сам. И я не имею права тебя оплакивать: ты сам выбрал смерть; она показалась тебе желаннее жизни».

Наконец пришел час, когда холодные останки отца и сына надлежало предать земле.

Было такое скопление военных и простого народа, что вся дорога от города до места, назначенного для погребения, то есть до часовни в открытом поле, была запружена всадниками и пешеходами в трауре. Атос избрал последним своим обиталищем место в ограде этой часовни, построенной им на границе его владений. Он велел доставить для нее камни, вывезенные в 1550 году из средневекового замка в Берри, где протекла его ранняя юность.

Часовня, таким образом, как бы перенесенная и перестроенная, была окружена чащей тополей и смоковниц. Каждое воскресенье в ней служил священник из соседнего поселения, которому Атос платил за это ежегодно по двести ливров. Таким образом, земледельцы, находившиеся у него в вассальной зависимости, числом около сорока, а также работники и фермеры с семьями приходили сюда слушать мессу, и им не надо было для этого отправляться в город.

Позади часовни, огражденной двумя густо разросшимися живыми изгородями из орешника, кустов бузины и боярышника, окопанными глубоким рвом, находился небольшой участок невозделанной земли. Он был восхитителен своей девственною нетронутостью, восхитителен тем, что мхи здесь были высокими, как нигде, тем, что здесь сливали свои ароматы дикие гелиотропы и желтый левкой, тем, что у подножия стройных каштанов пробивался обильный источник, запертый в бассейне из мрамора, тем, что над полянкой, поросшей тимьяном, носились бесчисленные рои пчел, прилетавших сюда со всех соседних полей, тем, наконец, что зяблики и зорянки распевали тут от зари до зари, покачиваясь на ветках между гроздьями цветущих кустов.

Сюда и привезли оба гроба, окруженные молчаливой и сосредоточенною толпой.

После заупокойной мессы, после последнего прощания с погребаемыми присутствующие начали расходиться, беседуя по дороге о добродетелях и тихой смерти отца, о надеждах, которые подавал сын, и о его печальном конце на далеком берегу Африки. Мало-помалу все стихло; погасли лампады под скромными сводами. Священник в последний раз отвесил поклон алтарю и еще свежим могилам; потом и он в сопровождении служки, звонившего в колокольчик, медленно побрел в свой приход.

Оставшись один, д'Артаньян заметил, что наступил вечер. Думая о мертвых, он потерял счет времени. Он встал с дубовой скамьи, на которой сидел в часовне, и хотел уже, подобно священнику, пойти проститься в последний раз с могилой, заключавшей в себе останки его умерших друзей.

Коленопреклоненная женщина молилась у холмика с еще влажной землей.

Д'Артаньян остановился на пороге часовни, чтобы не помешать этой женщине и постараться увидеть, кто же эта преданная подруга, исполняющая с таким благоговением и усердием священный долг дружбы.

Незнакомка закрывала лицо руками, белыми как алебастр. По скромной простоте ее платья можно было угадать женщину благородного происхождения. В отдалении дорожная карета и несколько слуг верхами ожидали эту неизвестную даму. Д'Артаньян не мог понять, кто она и почему здесь. Она продолжала молиться все так же истово и часто проводила платком по лицу.

Д'Артаньян догадался, что она плачет.

Он видел, как она ударила себя в грудь с безжалостным сокрушением верующей христианки. Он слышал, как она несколько раз повторяла все те же слова, этот крик ее наболевшего сердца: «О, прости меня! О, прости!»

И так как она, казалось, вся отдалась печали и была в полуобмороке, д'Артаньян, тронутый этими проявлениями любви к его покойным друзьям, этой неутешностью горя, сделал несколько шагов, отделявших его от могилы, чтобы прервать это мрачное покаяние, эту горестную речь, обращенную к мертвым.

Песок заскрипел у него под ногами, и незнакомка подняла голову; д'Артаньян увидел ее хорошо знакомое, залитое слезами лицо. Это была мадемуазель де Лавальер.

— Господин д'Артаньян! — прошептала она.

— Вы! — мрачно произнес капитан. — Вы здесь?

— О сударыня, я предпочел бы видеть вас в подвенечном уборе в замке графа де Ла Фер. Тогда бы и вы меньше плакали, и они, и я тоже!

— Сударь! — сказала она, содрогаясь от рыданий.

— Ибо вы, — продолжал беспощадный друг умерших, — это вы свели в могилу двух этих людей.

— О, пощадите меня!

— Да убережет меня бог, сударыня, оскорблять женщину или заставлять ее незаслуженно плакать; но я все же должен сказать, что на могиле жертв не место убийце.

Она хотела ответить.

— То, что я говорю вам, — добавил он ледяным тоном, — я говорил и его величеству королю.

Она с мольбой сложила руки:

— Я знаю, что причина смерти виконта де Бражелона — я!

— А, так вы это знаете?

— Весть о ней пришла ко двору вчера вечером. Этой ночью я за два часа проехала сорок лье; я летела сюда, чтобы повидать графа и молить его о прощении, — я не знала, что и он тоже умер, — я летела сюда, чтобы на могиле Рауля молить бога послать на меня все заслуженные мною несчастья, все, за исключением одного. Теперь я знаю, что смерть сына убила отца, и я должна упрекать себя в двух преступлениях; я заслуживаю двойной кары господней.

— Я вам повторю, сударыня, — проговорил д'Артаньян, — то, что мне сказал в Антибе господин де Бражелон — он тогда уже жаждал смерти: «Если тщеславие и кокетство увлекли ее на пагубный путь, я прощаю ей, презирая ее. Если она пала, побуждаемая любовью, я тоже прощаю ее и клянусь, что никто никогда не мог бы полюбить ее так, как любил ее я».

— Вы знаете, — перебила Луиза, — что ради своей любви я готовилась принести в жертву себя самое; вы знаете, как я страдала, когда вы меня встретили потерянной, несчастной, покинутой. И вот, я никогда не страдала так сильно, как сегодня, потому что тогда я надеялась, я желала, а сегодня мне нечего больше желать; потому что этот умерший унес всю мою радость вместе с собой в могилу; потому что я не смею больше любить без раскаяния и потому что я чувствую, что тот, кого я люблю (о, это закон!), отплатит мне мукой за муки, которые я причинила другому, д'Артаньян ничего не ответил, он слишком хорошо знал, что в этом она бесспорно права.

— Умоляю вас, господин д'Артаньян, не осуждайте меня. Я как ветвь, оторвавшаяся от родного ствола; меня больше ничто не удерживает, и меня влечет, сама не знаю куда, какой-то поток. Я люблю безумно, я люблю так, что кощунственно говорю об этом над этим священным для меня прахом, и я не краснею и не раскаиваюсь. Эта любовь — религия для меня. Но так как спустя некоторое время вы увидите меня одинокой, забытой, отвергнутой, так как вы увидите меня наказанной за все то, за что вы вправе винить меня, — пощадите меня в моем мимолетном счастье, оставьте мне его еще на несколько дней, еще на несколько быстротечных минут. Может быть, его нет уже и сейчас, когда я о нем говорю. Боже мой! Быть может, это двойное убийство уже искуплено мной!

Она еще говорила, как вдруг капитан услыхал голоса и топот копыт.

Офицер короля, г-н де Сент-Эньян, исполняя поручение своего повелителя, которого, как он сообщил, мучили ревность и беспокойство, приехал за Лавальер.

Д'Артаньян, наполовину скрытый каштановым деревом, которое осеняло своей тенью обе могилы, остался но замеченным де Сент-Эньяном. Луиза поблагодарила посланца и жестом попросила его удалиться. Он вышел за пределы ограды.

— Вы видите, — с горечью обратился к Луизе капитан, — вы видите, ваше счастье все еще продолжается.

Молодая женщина поднялась с торжественным видом.

— Придет день, — сказала она, — когда вы раскаетесь в том, что так дурно думали обо мне. В этот день, сударь, я буду молить бога не помнить о том, что вы были несправедливы ко мне. Я буду так горько страдать, что вы первый пожалеете меня за мои муки. Не упрекайте меня, господин д'Артаньян, за мое хрупкое счастье; оно стоит мне слишком дорого, и я еще не выплатила всего, что должна уплатить за него.

С этими словами она снова — трепетная, с глубоким чувством — преклонила колени.

— Прости в последний раз, прости, мой нареченный Рауль! Я порвала нашу цепь: мы оба обречены на смерть от печали. Ты ушел первый, не бойся, я последую за тобой. Видишь, я не труслива, я пришла попрощаться сдобой.

Господь мне свидетель, Рауль, что если бы потребовалось отдать мою жизнь, чтобы спасти твою, я б, но колеблясь, отдала ее. Но я не могла бы пожертвовать своею любовью. Еще раз прости!

Она отломила ветку и воткнула ее в землю, потом вытерла залитые слезами глаза, поклонилась д'Артаньяну и удалилась.

Капитан посмотрел вслед уезжающим всадникам и каретам и, скрестив на груди руки, тяжело дыша, произнес:

— Когда же придет моя очередь отправиться в дальнее странствие? Что остается человеку после молодости, после любви, после славы, дружбы, силы, богатства?.. Остается скала, под которою спит Портос, а он обладал всем тем, что я перечислил; и дерн, под которым покоятся Атос и Рауль, которые владели, сверх того, и многим другим.

На мгновение он поник, взгляд его затуманился; он предавался раздумью; затем, выпрямившись, он обратился к себе самому:

— Все же пока надо шагать вперед и вперед. Когда придет время, бог мне скажет об этом, как говорит всем другим.

Концами пальцев он коснулся земли, уже влажной от вечерней росы, перекрестился и один, навеки один, направился по дороге в Париж.

Эпилог

Четыре года спустя после только что описанной нами сцены два всадника проехали ранним утром через Блуа и распорядились об устройстве соколиной охоты.

Король пожелал поохотиться на этой пересеченной холмами равнине, которую надвое перерезает Луара и которая соприкасается с одной стороны с Менгом, а с другой — с Амбуазом.

Это были начальник королевской псовой охоты и королевский сокольничий, личности весьма уважаемые во времена Людовика XIII, но при его преемнике остававшиеся в некотором пренебрежении.

Два всадника, осмотрев местность и обсудив необходимые подробности предстоящей охоты, возвращались обратно в Блуа и заметили небольшие отряды солдат; сержанты расставляли их на некотором расстоянии друг от друга возле мест, где предполагалось устроить облаву. Это были королевские мушкетеры.

За ними на хорошем коне ехал их капитан, которого можно было отличить по золотому шитью на мундире. У него были белые волосы и седеющая бородка. Он немного сутулился, но легко управлял конем и осматривал, все ли в порядке.

— Господин д'Артаньян не старится, — сказал начальник псовой охоты своему коллеге, сокольничему, — он на десять лет старше нас, а верхом на коне кажется совсем молодым.

— Это верно, — отвечал королевский сокольничий, — вот уж двадцать лет он все тот же.

Офицер ошибался: за эти четыре года д'Артаньян состарился на добрых двенадцать лет. Возраст безжалостными когтями отметил уголки его глаз, лоб его лишился волос, а руки, прежде жилистые и смуглые, стали белеть, как если бы кровь в них начала уже стынуть.

Д'Артаньян подъехал к двум офицерам и поздоровался с ними с оттенком снисходительной ласковости, который отличает вышестоящих в их общении с низшими. В ответ на свою любезность он получил два исполненных глубокой почтительности поклона.

— Ах, какая удача, что мы встретились с вами, господин д'Артаньян! воскликнул сокольничий.

— Скорее мне бы подобали такие слова, господа, так как в ваши дни король чаще беспокоит своих мушкетеров, нежели птиц.

— Да, не то что в доброе старое время, — вздохнул королевский сокольничий. — Помните ли, господин д'Артаньян, как покойный король охотился на сорок в виноградниках за Божанси… ах, черт возьми! Вы не были тогда капитаном мушкетеров, господин д'Артаньян.

— И вы состояли капралом по птичьей части, — шутливо заметил д'Артаньян. — Все равно это было хорошее время, так как молодость — это и есть хорошее время… Не правда ли, господин начальник псовой охоты!

— Вы оказываете мне слишком большую честь, господин граф, — поклонился последний. Д'Артаньяна нисколько не поразил графский титул: он стал графом четыре года назад.

— Вы не устали от долгой дороги, только что проделанной вами, господин капитан? — продолжал королевский сокольничий — Отсюда до Пиньероля, кажется, что-то около двухсот лье — Двести шестьдесят туда и столько же, сударь, обратно, — невозмутимо произнес д'Артаньян.

— А как он поживает?

— Кто? — спросил д'Артаньян.

— Наш бедный господин Фуке, — шепотом проговорил королевский сокольничий.

Начальник псовой охоты из осторожности отъехал в сторону.

— Неважно, — отвечал д'Артаньян, — бедняга всерьез огорчен, он не понимает, как это тюрьма может быть милостью. Он говорит, что парламент, отправив его в изгнание, тем самым вынес ему оправдательный приговор и что изгнание — это свобода. Он не представляет себе, что нам поклялись расправиться с ним и что за спасение его жизни из цепких когтей парламента надо благодарить бога.

— Да, бедный человек едва избег эшафота. Говорят, что господин Кольбер отдал уже соответствующие распоряжения коменданту Бастилии и казнь была заранее предрешена.

— В конце концов что тут поделаешь? — сказал д'Артаньян с задумчивым видом, словно затем, чтобы оборвать разговор.

— В конце концов, — повторил, приблизившись, начальник псовой охоты, — господин Фуке в Пиньероле, и по заслугам, он имел счастье быть отвезенным туда лично вами; достаточно он обворовывал короля.

Д'Артаньян метнул в начальника псовой охоты один из своих уничтожающих взглядов и произнес, старательно отчеканивая каждое слово:

— Сударь, если бы мне сказали, что вы съели то, что отпускается для ваших борзых, я не только не поверил бы этому, но, больше того, если бы вас посадили за это в тюрьму, я бы сочувствовал вам и не позволил бы дурно отзываться о вас. Однако, сударь, сколь бы честным человеком вы ни были, я утверждаю, что вы отнюдь не честнее, чем бедный Фуке.

Выслушав этот резкий упрек, начальник собак его величества короля опустил нос и отстал на два шага от сокольничего и д'Артаньяна.

— Он доволен, — наклонился к мушкетеру сокольничий, — оно и понято, ныне борзые в моде, когда б он был королевским сокольничим, он бы так не разговаривал.

Наблюдая, как недовольство, порожденное ущемлением частных, не имеющих в государственной жизни никакого значения интересов, влияет на решение большого политического вопроса, д'Артаньян меланхолически улыбнулся; он вспомнил еще раз о безмятежном существовании, которое долгое время было уделом бывшего суперинтенданта финансов, о его разорении, о мрачной смерти, которая его ожидала, и, чтобы покончить с этою темой, задал вопрос:

— Господин Фуке любил охотиться с соколами?

— О да, страстно любил, — отвечал королевский сокольничий с горьким сожалением в голосе и со вздохом, который прозвучал как надгробное слово Фуке.

Д'Артаньян, дав рассеяться дурному настроению начальника королевских свор и грусти сокольничего, тронул коня.

Вдали, на опушке леса, показались охотники; на полянах, как падающие звезды, замелькали султаны наездниц, и белые кони, словно призраки, проносились в чаще кустов и деревьев.

— Что же, долго ли продлится ваша охота? — спросил д'Артаньян. — Я попрошу вас поскорее выпустить птицу, я очень устал. Вы сегодня охотитесь на цаплю или на лебедя?

— На обоих, господин д'Артаньян, — ответил сокольничий, — но вы не беспокойтесь, король не знаток, он охотится не для себя, его цель — доставить развлечение дамам.

Слово дамы было настолько подчеркнуто, что заставило д'Артаньяна насторожиться.

— Ах, — проговорил он, с удивленным видом глядя на своего собеседника.

Начальник псовой охоты, очевидно, чтобы снискать благоволение мушкетера, угодливо кланялся.

— Смейтесь, смейтесь надо мной, сударь, — улыбнулся д'Артаньян, ведь я не знаю решительно никаких новостей: я отсутствовал целый месяц и только вчера воротился из моих странствий. Я оставил двор еще опечаленным смертью королевы-матери. Приняв последний вздох Анны Австрийской, король не желал развлекаться; но все кончается в этом мире. Он перестал грустить? Ну что — же! Тем лучше.

— И начинается также, — перебил его с грубым смехом начальник псовой охоты.

— А… — во второй раз произнес д'Артаньян, горевший желанием познакомиться с новостями, но считавший, что расспрашивать было бы ниже его достоинства. — По-видимому, есть нечто такое, что начинается?

Начальник псовой охоты многозначительно подмигнул, но д'Артаньян не пожелал узнавать что бы то ни было от этого человека.

— Скоро ли мы увидим его величество? — спросил он сокольничего.

— В семь часов, сударь, я велю выпустить птиц.

— Кто будет сопровождать короля? Как поживает принцесса Генриетта?

Как самочувствие королевы?

— Лучше, сударь.

— А разве она болела?

— Со времени своего последнего огорчения ее величество была нездорова.

— О каком огорчении вы говорите? Не опасайтесь моей нескромности.

Рассказывайте. Я ведь ничего не знаю, поскольку только что приехал.

— Говорят, что королева, живущая в некотором забвении после смерти своей свекрови, пожаловалась на это его величеству, и он ей ответил:

«Разве я не провожу, мадам, у вас каждую ночь? Чего вы еще хотите?»

— Ах, бедная женщина! Она должна всей душой ненавидеть мадемуазель Лавальер, — сказал д'Артаньян.

— О нет, вовсе не мадемуазель де Лавальер!

— Кого ж в таком случае?

Звук рога прервал их беседу. Он созывал соколов и собак. Сокольничий и его спутник тотчас же пришпорили лошадей и покинули д'Артаньяна, так ничего и не объяснив ему.

Издали показался король, окруженный придворными дамами и кавалерами.

Шагом, в строгом порядке, под звуки труб и рогов, возбуждавших лошадей и собак, продвигалась по полю эта пышная кавалькада. Это было шествие, смешение звуков, блеск, игра красок, о которых ничто в наши дни не может дать даже отдаленного представления, кроме разве обманчивого богатства и фальшивого величия театральных зрелищ.

Д'Артаньян, хотя и зрение его несколько ослабело, заметил за кавалькадой три следующие друг за другом кареты. Первая, ехавшая пустой, была предназначена для королевы. В ней никого не было. Не видя де Лавальер близ короля, д'Артаньян стал искать Луизу глазами и увидел ее во второй карете. С ней было двое служанок, которые скучали, казалось, не меньше, чем их госпожа.

Слева от короля на горячем коне, сдерживаемом умелой рукой, ехала женщина ослепительной красоты. Король улыбался ей, и она улыбалась ему.

Когда она что-нибудь говорила, все начинали неудержимо смеяться.

«Я, без сомнения, встречал эту женщину, — подумал мушкетер, — но все-таки кто же она?»

Он повернулся к своему приятелю, сокольничему, и задал ему этот вопрос. Тот собрался было ответить, но в этот момент король заметил д'Артаньяна:

— А, вот вы и вернулись, граф! Почему же мы с вами еще не виделись?

— Потому что, ваше величество, — поклонился капитан, — вы уже спали, когда я приехал, и еще не проснулись, когда я принял сегодня утром дежурство — Он все тот же! — громко сказал довольный Людовик — Отдыхайте, граф, я вам приказываю. Сегодня вы обедаете у меня.

Вокруг д'Артаньяна восторженно зашептались. Каждый старался протиснуться поближе к нему и сказать мушкетеру какую-нибудь любезность. Обедать у короля было большой честью, и его величество не расточал ее так, как Генрих IV. Король проехал немного вперед, а д'Артаньян был остановлен новой группой придворных, среди которой блистал Кольбер.

— Здравствуйте, господин д'Артаньян, — обратился к нему министр с ласковой вежливостью, — надеюсь, ваша поездка была удачной?

— Да, сударь, — отвечал д'Артаньян и поклонился, пригнувшись к шее своего скакуна.

— Я слышал, что король пригласил вас к обеду; вы встретите там вашего старого друга.

— Старого друга? — переспросил д'Артаньян, погружаясь с душевною болью в темные волны минувшего, успевшие поглотить столько друзей и столько врагов.

— Герцога д'Аламеда, только сегодня прибывшего на Испании, — продолжал Кольбер — Герцога д'Аламеда, — старался припомнить, роясь в своей памяти, д'Артаньян.

— Это я! — произнес белый как снег сутулый старик; он приказал открыть дверцы кареты и вышел из нее к мушкетеру.

— Арамис! — вскричал пораженный изумлением д'Артаньян.

И, все еще неподвижный, оцепеневший, он позволил дрожащим рукам сановного старика обвиться вокруг своей шеи.

Кольбер, бросив взгляд на обоих друзей, молча отъехал в сторону, предоставив им остаться наедине.

— Итак, — сказал мушкетер, беря под руку Арамиса, — вы, изгнанник, мятежник, снова во Франции?

— И обедаю с вами у короля, — проговорил, улыбаясь, бывший ваннский епископ. — Не правда ли, вы задаете себе вопрос: к чему верность в подлунном мире? Давайте пропустим карету этой бедняжки мадемуазель Лавальер. Посмотрите, как она волнуется; взгляните, как ее заплаканные глаза следят за гарцующим на коне королем!

— Кто это с ним?

— Мадемуазель де Тонне-Шарант, ставшая госпожою де Монтеспан, — отвечал Арамис.

— Луиза ревнует, значит, она обманута?

— Еще нет, д'Артаньян, но это не замедлит случиться.

Они разговаривали, следуя за охотой, и кучер Арамиса вез их так ловко, что они приехали к месту сбора как раз в тот момент, когда сокол только что налетел на птицу и прижимал ее к земле.

Король спешился, г-жа де Монтеспан тоже. Они находились перед одинокой часовней, скрытой большими деревьями, с уже облетевшими от осеннего ветра листьями, за часовней виднелась ограда с решетчатою калиткой.

Сокол заставил свою добычу упасть за ограду у самой часовни, и король пожелал проникнуть туда, чтобы снять, по обычаю, первое перо с затравленной птицы. Все столпились вокруг здания и ограды; пространство внутри ограды было так незначительно, что не могло вместить участников королевской охоты. Д'Артаньян удержал Арамиса, выразившего желание покинуть карету и присоединиться ко всем остальным.

— Известно ли вам, Арамис, куда мы приведены случаем?

— Нет! — ответил герцог.

— Здесь покоятся люди, которых я знал, — проговорил взволнованный грустным воспоминанием д'Артаньян.

Арамис, все еще ни о чем не догадываясь, прошел через узкую боковую дверь, которую ему отворил д'Артаньян, внутрь часовни.

— Где же они похоронены?

— Здесь, в этой ограде. Видите крест под молодым кипарисом? Этот кипарис посажен на их могиле; но не ходите туда; там упала сбитая соколом цапля, и король направляется к ней.

Арамис остановился и укрылся в тени. И, никем не замеченные, они увидели бледное лицо Лавальер; забытая у себя в карете, она сначала грустно смотрела в окно; потом, поддавшись ревности, она вошла в часовню и, прислонившись к колонне, следила взглядом за находившимся внутри ограды и улыбавшимся королем, который сделал знак г-же де Монтеспан подойти ближе.

Госпожа де Монтеспан приблизилась и оперлась на предложенную ей королем руку; вырвав перо у цапли, только что убитой соколом, он прикрепил его к шляпе своей восхитительной спутницы. Улыбаясь, она нежно поцеловала руку, сделавшую ей этот подарок. Король покраснел от удовольствия; он взглянул на г-жу де Монтеспан с пламенным желанием и любовью.

— Что же вы дадите взамен? — спросил он.

Она сломала веточку кипариса и предложила ее королю, опьяненному сладостною надеждой.

— Печальный подарок, — тихо сказал Арамис д'Артаньяну, — ведь этот кипарис растет на могиле.

— Да, и это могила Рауля де Бражелона, — грустно произнес д'Артаньян, — Рауля, который спит под этим крестом рядом с Атосом.

У них за спиной послышался стон, и они увидели, как какая-то женщина упала без чувств. Мадемуазель де Лавальер видела все и все слышала.

— Бедная женщина, — пробормотал д'Артаньян и помог служанкам, поспешившим к своей госпоже, довести ее до кареты, где она осталась страдать в одиночестве.

В тот же вечер д'Артаньян сидел за королевским столом, рядом с Кольбером и герцогом д'Аламеда.

Король был весел и оживлен. Он был бесконечно внимателен к королеве и бесконечно нежен с принцессой Генриеттой, сидевшей по его левую руку и в этот вечер очень печальной. Можно было подумать, что вернулись прежние спокойные времена, когда король искал в глазах своей матери одобрения или неодобрения каждого своего слова.

О фаворитке на этом обеде не вспоминали. Раза два или три король назвал Арамиса, обращаясь к нему, господином послом, и это еще больше увеличило удивление д'Артаньяна, и без того ломавшего себе голову над вопросом, как это его друг, мятежник, в таких чудесных отношениях с французским двором.

Вставая из-за стола, король предложил руку ее величеству королеве, сделав при этом знак Кольберу, чьи глаза ловили взгляд властелина.

Кольбер отвел в сторону д'Артаньяна и Арамиса.

Король вступил в разговор со своей невесткой, тогда как обеспокоенный принц, рассеянно беседуя с королевой, искоса поглядывал на жену и на брата.

Разговор между Арамисом, д'Артаньяном и Кольбером вертелся вокруг самых безобидных тем. Они вспоминали министров былых времен; Кольбер сообщил любопытные вещи о Мазарини и выслушал рассказы о Ришелье.

Д'Артаньян никак не мог надивиться, видя столько здравого смысла и веселого юмора в этом человеке с густыми бровями и низким лбом. Арамис поражался легкости, с какой этому серьезному человеку удавалось откладывать с выгодой для себя более значительный разговор, на который никто из присутствующих ни разу но намекнул, хотя все три собеседника чувствовали его неизбежность.

По недовольному лицу принца было хорошо видно, насколько ему не нравится беседа короля с принцессой. У принцессы были покрасневшие, заплаканные глаза. Неужели она станет жаловаться? Неужели она не остановится пред скандалом?

Король отвел ее в сторону и обратился к ней таким нежным и ласковым голосом, что он должен был напомнить принцессе те дни, когда она была любима им ради нее самой:

— Сестра моя, почему ваши восхитительные глаза заплаканы?

— Но, ваше величество… — проговорила она.

— Принц ревнив, не так ли, дорогая сестра.

Она посмотрела в сторону принца, и тот понял, что они говорят о нем.

— Да… — согласилась она.

— Послушайте, — продолжал король, — если ваши друзья компрометируют вас, то в этом принц нисколько не виноват.

Он произнес эти слова с такой нежностью, что ободренная ею принцесса, у которой за последнее время было столько огорчений и неприятностей, чуть не разразилась рыданиями: так исстрадалось, измучилось ее сердце.

— Ну, дорогая сестра, расскажите нам о ваших печалях; как брат, клянусь, я сочувствую вам, как король — я положу им конец.

Она подняла на Людовика свои изумительные глаза в грустно проговорила:

— Меня компрометируют не друзья, они далеко или таятся от всех. Но их очернили, и они в немилости у вашего величества, а между тем они так преданны, так добры, так благородны.

— Вы говорите о Гише, которого, уступая желанию принца, я отправил в изгнание?

— И который со времени своего незаслуженного изгнания ежедневно ищет возможности умереть.

— Незаслуженного, сестра моя?

— До такой степени незаслуженного, что если бы я не питала к вашему величеству уважения и привязанности… я бы попросила моего брата Карла, на которого я имею неограниченное влияние…

Король вздрогнул.

— О чем бы вы его попросили?

— Я бы попросила его довести до вашего сведения, что принц и шевалье де Лоррен, его фаворит, не могут безнаказанно быть палачами и моей чести, и моего счастья.

— Шевалье де Лоррен, эта мрачная личность?

— Он — смертельный мой враг. Пока этот человек будет оставаться у меня в доме, где, предоставляя ему полную власть, его удерживает принц, мой супруг, я буду самой несчастной женщиной во всем королевстве.

— Значит, — медленно произнес король, — вы считаете вашего брата, английского короля, лучшим другом, чем я?

— Поступки сами говорят за себя, ваше величество.

— И вы предпочли бы обратиться за помощью?..

— К моей стране, — гордо сказала она, — да, ваше величество.

— Вы — внучка Генриха Четвертого, как и я, моя дорогая. Двоюродный брат и деверь, разве это не равно брату?

— В таком случае действуй!

— Ну что ж! Заключим с вами союз.

— Начинайте.

— Вы говорите, что я незаслуженно изгнал Гиша?

— О да, — покраснела принцесса.

— Обещаю вам, Гиш возвратится.

— Отлично.

— Вы говорите далее, что я напрасно разрешаю бывать в вашем доме шевалье де Лоррену, который настраивает против вас принца, вашего мужа?

— Запомните то, что я говорю, ваше величество: однажды шевалье де Лоррен… Если со мною случится несчастье, знайте, что я заранее обвиняю в нем шевалье де Лоррена… этот человек способен на любое, самое гнусное преступление!

— Шевалье де Лоррен избавит вас от своего присутствия, обещаю вам это.

— Раз так, мы заключаем с вами настоящий союз, ваше величество, и я готова подписать договор… Но вы внесли свою долю, скажите же, в чем должна заключаться моя?

— Вместо того чтобы ссорить меня с вашим братом, королем Карлом, нужно было бы постараться сделать нас такими друзьями, какими мы еще никогда не были.

— Это легко.

— О, не так легко, как вы думаете; при обычной дружбе обнимают друг друга и обмениваются любезностями, и это стоит какого-нибудь поцелуя или приема, что не требует слишком больших расходов; но при политической дружбе…

— А, так вы хотите политической дружбы?

— Да, сестра моя, и тогда вместо объятий и пиршеств необходимо давать своему другу живых, хорошо обученных и снаряженных солдат; дарить ему военные корабли с пушками и провиантом. Но ведь бывает и так, что сундуки с королевской казною не имеют возможности оказывать дружеские услуги подобного рода.

— Ах, вы правы… сундуки английского короля с некоторых пор поражают своим изумительным резонансом.

— Но вам, дорогая сестра, вам, имеющей столь большое влияние на вашего брата, быть может, вам все же удастся добиться того, чего никогда не добиться никакому послу.

— Для этого мне нужно было бы отправиться в Лондон, дорогой брат.

— Я уже думал об этом, — живо ответил Людовик, — и я решил, что подобное путешествие вас несколько развлечет.

— Только, — перебила принцесса, — возможно, что я потерплю неудачу. У английского короля есть советники, в притом очень опасные.

— Советницы, вы хотите сказать?

— Вот именно. Если ваше величество желаете, скажем, просить у Карла Второго (я ведь только предполагаю, мне решительно ничего не известно) союза для того, чтоб вести войну… тогда советницы короля, которых в настоящее время семь, а именно: мадемуазель Стюарт, мадемуазель Уэллс, мадемуазель Гуин, мисс Орчей, мадемуазель Цунга, мисс Даус и графиня Кестльмен, убедят короля, что война стоит дорого и что лучше давать балы и ужины в Гемптон-Корте, чем снаряжать линейные корабли в Портсмуте или Гринвиче.

— И тогда вас ждет неудача?

— О, эти дамы срывают любые переговоры, если только эти переговоры ведутся не ими.

— Знаете, какая мысль осенила меня?

— Нет. Поделитесь ею.

— Мне кажется, что, поискав хорошенько возле себя, вы, быть может, нашли бы советницу, которую повезли бы с гобой к королю и которая своим красноречием победила былую волю семи остальных.

— Это действительно удачная мысль, ваше величество, и я уже думаю, кто бы мог подойти к этой роли.

— Подумайте, и вы найдете, конечно.

— Надеюсь.

— Необходимо, чтобы это была красивая женщина: ведь приятное лицо стоит большего, чем безобразное, разве не так?

— Безусловно.

— Нужен живой, смелый, находчивый ум.

— Разумеется.

— Нужна знатность… ее, впрочем, требуется не так уж много, ровно столько, чтобы без неловкости подойти к королю, но не столько, чтобы знатность происхождения могла сдерживать в стеснять.

— Очень справедливо.

— И… надо, чтобы она хоть немного умела говорить по-английски.

— Бог мой! Кто-нибудь вроде мадемуазель де Керуаль, например, — оживленно проговорила принцесса.

— Ну да, вот вы и нашли… ведь это вы сами нашли, сестра моя, — обрадовался Людовик XIV.

— Я увезу ее, и я думаю, что ей не придется жаловаться на это.

— Конечно, нет; поначалу я назначу ее полномочною обольстительницей, а затем к ее титулу присоединю и поместья.

— Превосходно.

— Я уже вижу вас в дорожной карете, дорогая сестрица, и совершенно утешенной во всех ваших печалях.

— Я уеду при соблюдении двух условий. Первое — я должна знать, какого рода переговоры я буду вести.

— Сейчас сообщу. Вы знаете, что голландцы ежедневно в своих газетах поносят меня; их республиканские замашки я дольше терпеть не намерен. Я не люблю республик.

— Это понятно, ваше величество.

— Я с досадою вижу, что эти владыки морей (это они сами себя так величают) мешают французской торговле в Индии и их корабли вскоре вытеснят нас из всех европейских портов; подобная сила, и притом в таком близком соседстве, мне очень не по душе, дорогая сестра.

— Но ведь они ваши союзники?

— Вот почему они поступили весьма опрометчиво, выбив медаль, которая изображает Голландию, останавливающую, как Иисус Навин, солнце, и снабдив ее надписью: «Солнце, остановись предо мною». Это отнюдь не по-братски, не так ли?

— А я думала, что вы уже забыли про этот пустяк.

— Я никогда ничего не забываю, сестра моя. И если мои подлинные друзья, каков ваш брат Карл, захотят присоединиться ко мне…

Принцесса задумалась.

— Послушайте, — сказал Людовик XIV, — можно поделить владычество над морями, и раз Англия терпела уже подобный раздел, то разве я хуже голландцев?

— Этот вопрос будет обсуждать с королем Карлом мадемуазель де Керуаль.

— А в чем состоит ваше второе условие, сестра моя?

— В согласии принца, моего мужа.

— Оно будет дано.

— Тогда я еду, брат мой.

Услышав эти слова, Людовик XIV повернулся к тому углу зала, где находились Кольбер с Арамисом и д'Артаньяном, и подал своему министру условленный знак.

Тогда Кольбер, резко прервав начатый разговор, обратился к Арамису:

— Господин посол, давайте поговорим о делах.

Д'Артаньян тотчас же удалился. Од подошел к камину, откуда можно было услышать все то, что король будет говорить своему брату, который в сильнейшем беспокойстве направлялся ему навстречу.

Лицо короля оживилось. На нем была видна непреклонная воля, которой во Франции уже никто не перечил и которая вскоре не будет встречать отпора во всей Европе.

— Принц, — заявил король своему брату, — я недоволен шевалье де Лорреном. Вы его покровитель, посоветуйте ему в течение нескольких месяцев попутешествовать.

Словно снежная лавина в горах, эти слова свалились на принца, обожавшего своего фаворита и сосредоточившего на нем всю свою нежность.

Он воскликнул:

— Чем шевалье мог разгневать ваше величество?

И бросил яростный взгляд на принцессу.

— Я сообщу вам об этом, когда он уедет, — отвечал невозмутимо король.

— А также когда принцесса, ваша супруга, отбудет в Англию.

— Принцесса в Англию! — пробормотал пораженный изумлением принц.

— Через неделю, брат мой, а куда мы с вами поедем, я оповещу вас позднее.

И, подарив принца улыбкой, чтобы подсластить горечь двух столь внезапных известий, король круто повернулся на каблуках и отошел от него.

В это время Кольбер продолжал разговор с герцогом д'Аламеда.

— Сударь, — сказал Кольбер Арамису, — пришло время, когда нам подобает внести полную ясность в отношения между нашими странами. Я помирил вас с королем, я не мог поступить иначе по отношению к такому выдающемуся человеку, как вы; но так как и вы проявляли порою дружеские чувства ко мне, то теперь и вам представляется случай доказать их искренность.

Впрочем вы более француз, чем испанец. Ответьте мне с полною откровенностью: можем ли мы рассчитывать на нейтралитет Испании, если нами будут предприняты кое-какие действия против Голландии?

— Сударь, — отвечал Арамис, — интересы Испании не оставляют ни малейших сомнений. Возбуждать Европу против Голландии, к которой в моей стране существует старинная ненависть из-за завоеванной ею свободы, такова наша политика, ставшая традиционною: но король Франции находится в союзе с Голландией. Затем вам, конечно, известно, что война с этой страной была бы войною да море, которую Франция, мне кажется, не в состоянии успешно вести.

Кольбер, обернувшись в этот момент, увидел д'Артаньяна, который искал себе собеседника на время разговора короля с принцем.

Кольбер позвал его и шепотом сказал Арамису:

— Мы можем продолжать в присутствии господина д'Артаньяна?

— О, разумеется! — ответил испанский посол.

— Мы только что говорили с герцогом д'Аламеда, что война против Голландии была бы войною на море.

— Это очевидно, — согласился мушкетер.

— А что вы думаете об этом, господин д'Артаньян?

— Я думаю, что, для того чтобы вести эту морскую войну, нам потребовалась бы сильная сухопутная армия.

— Как вы сказали? — спросил Кольбер, решив, что ослышался.

— Почему сухопутная? — удивился Арамис.

— Потому что короля побьют на море, если англичане не помогут ему, а будучи побит на море, он будет быстро лишен портов, которые захватят голландцы, и всего королевства, в которое хлынут испанцы.

— А если испанцы останутся строго нейтральными? — поинтересовался Арамис.

— Они будут нейтральны, пока король будет сильнее противника, — отвечал д'Артаньян.

Кольбер был восхищен этою прозорливостью, которая если уж касалась какого-нибудь вопроса, то освещала его до конца. Арамис улыбнулся. Он знал, что в дипломатии д'Артаньян в учителях не нуждается.

Кольбер, как все тщеславные люди носившийся со своими фантазиями и уверенный в том, что они завершатся успехом, между тем продолжал:

— А кто вам сказал, господин д'Артаньян, что у короля нет сильного флота?

— О, я не вникал в подробное рассмотрение вопроса о королевском флоте. Я неважный моряк. Как все нервные люди, я ненавижу море; однако я думаю, что Франция, будучи приморской страной, обзавелась бы и моряками, если бы у нее было достаточно кораблей.

Кольбер вытащил из кармана небольшую продолговатую тетрадку, разграфленную на две части. С одной стороны были записаны названия кораблей; с другой — количество пушек на них и численность экипажей.

— Мне пришло в голову то же самое, что и вам, — обратился он к д'Артаньяну, — и я велел сделать список тех кораблей, которые мы недавно добавили. Всего тридцать пять кораблей.

— Тридцать пять кораблей? Непостижимо! — вскричал д'Артаньян.

— Что-то вроде двух тысяч пушек, — поклонился Кольбер. — Это то, чем обладает король в настоящее время. Тридцать пять кораблей — это три сильные эскадры, но я хочу иметь пять.

— Пять? — переспросил Арамис.

— Они будут спущены на воду, господа, до конца года, и у короля будет пятьдесят линейных боевых кораблей. С такими силами можно бороться, не так ли?

— Строить корабли, — сказал д'Артаньян, — трудно, но все же возможно.

Но что касается их вооружения, то как тут быть, право, не знаю! Во Франции дет ни литейных заводов, ни арсеналов.

— Ба! — отвечал Кольбер с веселой усмешкой. — За последние полтора года я много чего понастроил. Неужели вы не знаете этого? Знаком ли вам господин д'Инфревиль?

— Д'Инфревиль? Нет.

— Это человек, которого я открыл. У него хорошая специальность: он умеет заставить работать. Это он стал лить пушки в Тулоде и рубить лес в Бургундии. Быть может, господин посол, вы не поверите, но мне пришла в голову еще одна мысль.

— О сударь, — поклонился Арамис, — я верю вам всегда и во всем.

— Представьте себе, что, размышляя о характере наших союзников, достопочтенных голландцев, я сказал себе: они — купцы, они — друзья короля и будут счастливы продавать его величеству то, что делают для себя. Так вот, чем больше покупаешь… Ах, следует добавить еще, что у меня есть Форан… Знаете ли вы, д'Артаньян, Форана?

Кольбер забывался. Он называл капитана попросту д'Артаньян, совсем как король. Но капитан улыбнулся и ответил Кольберу:

— Нет, я не знаю его.

— Это еще один человек, которого я открыл, специалист по закупкам.

Этот Форан закупил для меня триста пятьдесят тысяч фунтов ядер, двести пятьдесят тысяч фунтов пороху, двенадцать транспортов северной древесины, фитили, гранаты, смолу, нефть и еще всякую всячину на семь процентов дешевле, чем обошлись бы эти же вещи, будь они приобретены в нашей Франции.

— Это идея, — сказал д'Артаньян, — заставить голландцев лить ядра, которые к ним и вернутся.

— Не так ли? И с немалым убытком!

И Кольбер, восхищенный собственною остротой, засмеялся громким резким смехом.

— Кроме того, — продолжал он, — те же голландцы строят в настоящее время для короля по самым лучшим своим образцам шесть больших кораблей.

Детуш… Ах, вы не знаете и господина Детуша?

— Нет, сударь, не знаю.

— У Детуша удивительно точный глаз, он может безошибочно определять, каковы достоинства и недостатки спускаемого на воду корабля. Это драгоценное и притом редкое качество. Так вот, этот Детуш показался мне человеком, который может принести неоценимую пользу на верфи, и теперь од наблюдает за постройкой шести кораблей, заказанных в Голландии для королевского флота. Из всего этого следует, господин д'Артаньян, что если бы король захотел драться с голландцами, то у него был бы очень недурной флот. А насколько сухопутная армия хороша, вам известно лучше, чем всякому другому.

Восхищаясь огромной работою, произведенной этим человеком в несколько лет, д'Артаньян и Арамис обменялись взглядами. Кольбер понял их и был глубоко тронут этим столь цепным для него одобрением.

— Если мы этого не знали во Франции, — заметил д'Артаньян, — то за ее пределами должны знать еще меньше.

— Вот почему я и говорил господину послу, что если б Испания обещала нейтралитет, а Англия помогала нам…

— Если Англия окажет вам помощь, то я отвечаю за нейтралитет Испанского королевства, — проговорил Арамис.

— В таком случае по рукам, — поторопился заключить Кольбер, со свойственной ему непосредственностью и простодушием. — Что до нейтралитета Испании, то у вас нет еще ордена Золотого Руна, господин д'Аламеда.

А я слышал на днях, как король говорил, что ему было бы крайне приятно увидеть на вас ленту ордена святого Михаила.

Арамис поклонился.

«О! — сказал себе д'Артаньян. — Жаль, что нет на свете Портоса.

Сколько локтей лент разного рода досталось бы и ему от этих щедрот! Бедный, добрый Портос!»

— Господин д'Артаньян, — продолжал Кольбер, — пусть это останется между нами. Уверен, что вы не прочь повести своих мушкетеров в Голландию. Вы умеете плавать?

И он снова весело засмеялся.

— Как угорь, — отвечал д'Артаньян.

— Дело в том, что через все эти каналы и бесчисленные болота — ужасные переправы, и даже лучшие пловцы нередко тонут в этих местах.

— Но это входит в мою профессию — умереть за его величество. И так как на войне — редкость, чтобы было много воды без огня, то я вас заранее предупреждаю, что сделаю все возможное, дабы выбрать огонь. Я старею, вода леденит мою кровь, господин Кольбер, тогда как огонь согревает ее.

Полный решимости и юношеского задора, д'Артаньян, произнося эти слова, был так обаятелен, что Кольбер, в свою очередь, не мог не восхититься им. Капитан заметил произведенное им впечатление. Он вспомнил, что хорош только тот купец, который умеет поднять цену на свой товар, когда на него есть спрос. Поэтому он решил запросить.

— Итак, — начал Кольбер, — вы ничего не имеете против Голландии?

— Да, — согласился д'Артаньян. — Но только во всем, что б вы ни взяли, замешаны личные интересы и самолюбие. Жалованье капитана мушкетеров значительно, спора нет, но заметьте себе: у нас теперь есть королевская гвардия и личная охрана его величества. Капитан мушкетеров должен или начальствовать над всем этим, и тогда ему придется расходовать сто тысяч в год на представительство и на стол…

— Неужели вы допускаете мысль, что король вздумает торговаться с вами? — спросил Кольбер.

— Вы меня, по-видимому, не поняли, — ответил д'Артаньян, убедившись, что в денежном вопросе он уже выиграл, — я хотел вам сказать, что я, старый капитан мушкетеров, некогда начальник королевской охраны, имеющий первенство над маршалами Французского королевства, однажды да театре войны обнаружил, что по своему положению мне равны еще двое — начальник охраны и полковник, командующий швейцарцами. Этого я никоим образом не потерплю. У меня есть укоренившиеся привычки, и я цепко держусь за них.

Кольбер понял, куда метит капитан мушкетеров. Он, впрочем, заранее был готов к этому.

— Я уже думал о том, о чем вы только что говорили, — перебил он.

— О чем?

— Мы говорили о каналах и о болотах, при переправе через которые тонут. Так вот если там тонут, то это происходит из-за отсутствия лодки, доски, наконец, палки.

— Даже такой короткой палочки, как маршальский жезл.

— Бесспорно, — кивнул Кольбер. — Я не знаю ни одного случая, чтобы маршал Франции утонул.

Д'Артаньян побледнел от радости и неуверенным голосом произнес:

— В моих краях мною, несомненно, гордились бы, если б я сделался маршалом Франции; но ведь для того, чтобы получить маршальский жезл, нужно возглавить армию, ведущую военные действия.

— Сударь, — сказал Кольбер, — вот в этой записной книжке вы обнаружите план кампании, которую вам предстоит предпринять будущею весной; король ставит вас во главе своих войск.

Д'Артаньян протянул руку за книжкой; его дрожащие пальцы и пальцы Кольбера встретились. Министр крепко пожал ему руку.

— Сударь, — сказал он, — нам уже давно требовалось воздать друг другу должное. Я начал, теперь ваша очередь.

— Я отплачу вам, сударь, — улыбнулся д'Артаньян, — и умоляю вас сказать королю, что первая битва, в которой я буду участвовать, окончится или победой, или моей смертью.

— А я, — заявил Кольбер, — я прикажу, чтобы сегодня же начали вышивать золотые лилии, которые украсят собой ваш маршальский жезл.

На следующий день Арамис, уезжавший в Мадрид для переговоров о нейтралитете Испании, пришел к д'Артаньяну да дом, чтобы обнять его на прощание.

— Будем любить друг друга за четверых, ведь нас теперь только двое, вздохнул д'Артаньян.

— И ты, быть может, больше не увидишь меня, дорогой д'Артаньян, — отвечал Арамис. — Если б ты знал, как я любил тебя! Теперь я стар, я угас, я мертв.

— Друг мой, ты будешь жить дольше, чем я, твоя дипломатия велит тебе жить и жить, тогда как честь обрекает меня на смерть.

— Полно, господин маршал, — усмехнулся Арамис, — такие люди, как мы, умирают лишь после того, как пресытятся славой и радостью.

— Ах, — с печальной улыбкой произнес д'Артаньян, — дело в том, что у меня уже нет аппетита, господин герцог.

Они обнялись и через два часа расстались навеки.

Смерть д'Артаньяна

В противоположность тому, что обычно наблюдается в политике или морали, все честно сдержали свои обещания. Король вернул графа де Гиша и изгнал шевалье де Лоррена; это настолько расстроило принца, что он заболел от огорчения.

Принцесса Генриетта уехала в Лондон и приложила столько усилий, чтобы убедить своего брата Карла II слушаться политических советов мадемуазель де Керуаль, что союз между Францией и Англией был подписан и английские корабли, имея с собой балласт в виде нескольких миллионов французского золота, провели ожесточенную кампанию против голландского флота.

Карл II обещал мадемуазель де Керуаль, что за добрые советы, которые были преподаны ею, он отблагодарит ее каким-нибудь скромным знаком признательности; он сдержал свое обещание и сделал ее герцогинею Портсмутской.

Кольбер обещал королю корабли, снаряжение и победы. И он, как известно, сдержал обещание. Наконец, Арамис, на обещания которого меньше всего можно было рассчитывать, написал Кольберу по поводу переговоров в Мадриде, взятых им на себя, нижеследующее письмо:

«Господин Кольбер.

Направляю к вам преподобного отца д'Олива, временного генерала ордена Иисуса, моего предполагаемого преемника.

Преподобный отец объяснит вам, г-н Кольбер, что я сохраняю за собой управление всеми делами ордена, касающимися Франции и Испании, но не хочу сохранять титул генерала ордена, так как это бросило бы слишком много света на ход переговоров, которые поручены мне его католическим величеством королем Испании. Я снова приму этот титул по повелению его величества короля, когда предпринятые мною труды, в согласии с вами, к вящей славе господа и его церкви, будут доведены до благополучного завершения.

Преподобный отец д'Олива уведомит вас также и о согласии его величества на подписание договора, гарантирующего нейтралитет Испании в случае войны между Францией и Голландией. Это соглашение сохранит свою силу даже при том, что Англия вместо активных действий ограничится нейтралитетом.

Что касается Португалии, о которой мы с вами беседовали, то могу вас заверить, сударь, что она сделает все от нее зависящее, дабы оказать христианнейшему королю посильную помощь в предстоящей войне.

Прошу вас, г-н Кольбер, дарить мне и впредь ваше дружеское расположение, а также верить в мою глубокую преданность, равно как повергнуть к стопам его христианнейшего величества мое безграничное уважение».

Герцог д'Аламеда

Таким образом, и Арамис исполнил больше, чем обещал. Нам остается узнать, сдержали ли свое слово король, Кольбер и д'Артаньян.

Весной, как предсказал Кольбер д'Артаньяну, начались военные действия и на суше. За армией в безупречном порядке следовал двор Людовика XIV.

Верхом, окруженный каретами с дамами и придворными кавалерами, Людовик вел на это кровавое празднество избранных своего королевства.

Офицеры этой армии не слышали, правда, другой музыки, кроме грохота голландской крепостной артиллерии, но для многих, нашедших на этой войне почести, чины, богатство или смерть, и этого было вполне достаточно.

Д'Артаньян выступил во главе корпуса в двенадцать тысяч человек кавалерии и пехоты, получив приказ овладеть различными крепостями, являвшимися узлами стратегического сплетения, называемого Фрисладдией.

Никогда еще армия не отправлялась в поход, имея во главе столь заботливого военачальника. Офицеры знали, что генерал, не менее осторожный и хитрый, чем храбрый, не пожертвует без крайней необходимости ни одним человеком, ни пядью земли. У него были старые военные привычки: жить за счет вражеской страны, держать солдат в веселье, а врага — в горести.

Д'Артаньян считал делом чести показать себя мастером в своем ремесле.

Никогда не видали более удачно задуманных битв, более подготовленных и своевременно нанесенных ударов, более умелого использования ошибок, допущенных осажденными. За месяц армия д'Артаньяна взяла двенадцать крепостей.

Он осаждал тринадцатую, и она держалась уже в течение пяти дней. Д'Артаньян велел вырыть траншею, делая вид, что ему и в голову не приходит, будто его люди могут уставать. Землекопы и рабочие в армии этого человека были энергичные, смышленые и старательные, потому что он относился к ним как к солдатам, умел делать их работу почетной и оберегал их от опасности. Надо было видеть, с каким рвением они переворачивали болотистую почву Голландии. Солдаты острили, что груды торфа и глины тают у них на глазах, как масло на сковородках голландских хозяек.

Д'Артаньян послал курьера к королю с сообщением о последних успехах; это улучшило хорошее настроение короля и усилило в нем желание развлекать дам. Победы д'Артаньяна придавали столько величия королю, что г-жа де Монтеспан называла его теперь Людовиком Непобедимым.

Таким образом, мадемуазель де Лавальер, называвшая его только Людовиком Победоносным, в немалой мере утратила благосклонность его величества. К тому же у нее нередко бывали заплаканные глаза, а для непобедимого нет ничего более неприятного, чем любовница, которая плачет, когда все кругом улыбается. Звезда мадемуазель де Лавальер закатывалась, застилаемая тучами и слезами.

Но веселость г-жи де Монтеспан возрастала с каждым новым успехом, и это утешало Людовика во всех неприятностях и невзгодах. И всем этим король был обязан д'Артаньяну, и никому больше. Его величеству было угодно признать эти заслуги, и он написал Кольберу:

«Господин Кольбер, нам следует выполнить обещание, данное г-ну д'Артаньяну от моего имени; свои обещания он неукоснительно выполняет. Все, что потребуется для этого, вы получите в надлежащее время».

Людовик

Во исполнение королевской воли Кольбер, задержавший у себя офицера, присланного к нему д'Артаньяном, вручил этому офицеру письмо для его генерала и небольшой инкрустированный золотом ларчик черного дерева, который был не слишком объемист, но весил, очевидно, немало, поскольку посланному дали пять человек охраны, чтобы помочь отвезти его. Эти люди добрались до осаждаемой д'Артаньяном крепости лишь перед самым восходом солнца и тотчас же отправились к генералу.

Им сказали, что вчера вечером комендантом неприятельской крепости, человеком на редкость упорным, была произведена вылазка, во время которой осаждаемые засыпали земляные работы французов, убили семьдесят семь человек и начали заделывать брешь в крепостной стене, и д'Артаньян, раздосадованный этой их дерзостью, вышел с девятью ротами гренадеров, чтобы исправить причиненные врагом повреждения.

Посланному Кольбера было ведено разыскать д'Артаньяна в любой час дня и ночи, где бы тот ни был Итак, сопровождаемый своею охраной, офицер верхом поехал к траншеям.

Всадники увидели д'Артаньяна на открытом со всех сторон месте; он был в шляпе с золотым галуном, в мундире с расшитыми золотом обшлагами, со своей длинной тростью в руках. Он покусывал седой ус и время от времени левой рукой стряхивал с себя пыль, которая сыпалась на него, когда падавшие поблизости ядра взрывали землю.

Под этим смертоносным огнем, среди нестерпимого воя и свиста офицеры неутомимо работали киркой и лопатой, тогда как солдаты возили тачки с землей и укладывали фашины. На глазах росли высокие насыпи, прикрывавшие собою траншеи.

К трем часам все повреждения были исправлены. Д'Артаньян стал мягче с окружающими его людьми. И он совсем успокоился, когда к нему, почтительно обнажив голову, подошел начальник саперов и доложил, что траншея стала снова пригодной для размещения в ней солдат. Едва этот человек кончил докладывать, как ядром ему оторвало ногу, и он упал на руки д'Артаньяна. Генерал поднял своего солдата и спокойно, стараясь ободрить ласкою раненого, отнес его в траншею. Это произошло на виду у всей армии, и солдаты приветствовали своего командира шумными аплодисментами.

С этого мгновения воодушевление, царившее в армии д'Артаньяна, превратилось в неудержимый порыв: две роты по собственному почину бросились к неприятельским аванпостам и мгновенно смяли противника. Когда их товарищи, удерживаемые с большим трудом генералом, увидели этих солдат на крепостных бастионах, они также устремились вперед, и вскоре начался ожесточеннейший штурм контрэскарпа, который был ключом ко всей крепости.

Д'Артаньян понял, что у него остается лишь один способ остановить свою армию — это дать ей возможность захватить крепость. Он бросил все свои силы на два пролома в стене, заделкой которых в это время были заняты осаждаемые. Удар солдат д'Артаньяна был страшен. Восемнадцать рот приняло в нем участие, и сам генерал сопровождал их на расстоянии в половину пушечного выстрела от крепостных стен, чтобы поддержать их штурм своими резервами.

Отчетливо были слышны крики голландцев, истребляемых среди укреплений гренадерами д'Артаньяна. Осажденные отчаянно сопротивлялись; комендант отстаивал каждую пядь занятой им позиции. Д'Артаньян, чтобы положить конец сопротивлению неприятеля и заставить его прекратить стрельбу, бросил на крепость еще одну колонну штурмующих; она пробила брешь в воротах, и вскоре на укреплениях, в языках пламени, показались беспорядочно бегущие осажденные, преследуемые сломившими их сопротивление осаждающими.

Именно в этот момент генерал, обрадованный успехом, услышал рядом с собой чей-то голос:

— Сударь, от господина Кольбера.

Он взломал печать на письме, в котором содержались следующие слова:

«Господин д'Артаньян, король поручает мне уведомить вас, что, принимая во внимание вашу безупречную службу и честь, которую вы доставляете его армии, он назначает вас маршалом Франции.

Король, сударь, выражает свое восхищение победами, которые вы одержали. Он приказывает завершить начатую вами осаду благополучно для вас и с успехом для его дела».

Д'Артаньян стоял с разгоряченным лицом и сияющим взглядом. Он поднял глаза, чтобы следить за продвижением своих войск, бившихся на крепостных стенах среди вихрей огня и дыма.

— С этим покончено, город капитулирует через какие-нибудь четверть часа, — сказал он посланному Кольбера и принялся дочитывать полученное письмо.

«Ларчик, который вам будет вручен, — мой личный подарок. Вы не станете, надеюсь, сердиться, узнав, что, пока вы, воины, защищаете своей шпагой короля, я побуждаю мирное ремесло создавать достойные вас знаки нашей признательности.

Препоручаю себя вашей дружбе, г-н маршал, и умоляю вас верить в искренность моих чувств».

Кольбер

Д'Артаньян, задыхаясь от радости, сделал знак посланному Кольбера; тот подошел, держа ларчик в руках. Но когда маршал собрался уже посмотреть на его содержимое, со стороны укреплений послышался оглушительный взрыв и отвлек внимание д'Артаньяна.

— Странно, — проговорил он, — странно, я до сих пор не вижу на стенах белого знамени и не слышу сигнала, оповещающего о сдаче.

И он бросил на крепость еще три сотни свежих солдат, которых повел в бой полный решимости офицер, получивший приказ пробить в крепостной стене еще одну брешь. Затем, несколько успокоившись, он снова повернулся к посланному Кольбера; тот все так же стоял возле него с ларчиком наготове.

Д'Артаньян протянул уже руку, чтобы открыть его, как вдруг неприятельское ядро выбило ларчик из рук офицера и, ударив в грудь д'Артаньяна, опрокинуло генерала на ближний бугор. Маршальский жезл, вывалившись сквозь разбитую стенку ларчика, упал на землю и покатился к обессилевшей руке маршала.

Д'Артаньян попытался схватить его. Окружающие надеялись, что хотя ядро и отбросило маршала, но он, по крайней мере, не ранен. Надежда эта, однако, не оправдалась; в кучке перепуганных офицеров послышались тревожные возгласы: маршал был весь в крови; смертельная бледность медленно покрывала его благородное, мужественное лицо.

Поддерживаемый руками, со всех сторон тянувшимися к нему, он смог обратить свой взгляд в сторону крепости и различить на главном ее бастионе белое королевское знамя; его слух, уже не способный воспринимать шумы жизни, уловил тем не менее едва слышную барабанную дробь, возвещавшую о победе.

Тогда, сжимая в холодеющей руке маршальский жезл с вышитыми на нем золотыми лилиями, он опустил глаза, ибо у него не было больше сил смотреть в небо, и упал, бормоча странные, неведомые слова, показавшиеся удивленным солдатам какою-то кабалистикой, слова, которые когда-то обозначали столь многое и которых теперь, кроме этого умирающего, никто больше не понимал:

— Атос, Портос, до скорой встречи. Арамис, прощай навсегда!

От четырех отважных людей, историю которых мы рассказали, остался лишь прах; души их призвал к себе бог.


Скачать книги

Скачивать книги популярных «крупноплодных» серий одним архивом или раздельно Вы можете на этих страницах:


sites.google.com/view/proekt-mbk


proekt-mbk.nethouse.ru


«Proekt-MBK» — группа энтузиастов, занимающаяся сбором, классификацией и вычиткой самых «нашумевших» в интернете литературных серий, циклов и т. д.. Результаты этой работы будут публиковаться для общего доступа на указанных выше страницах.


Примечания

1

Анна Австрийская — французская королева, жена Людовика XIII, дочь испанского короля Филиппа III и Маргариты Австрийской.

(обратно)

2

Аббат Анкетиль (1723–1806) — автор многотомной истории Франции.

(обратно)

3

«Роман о розе»— знаменитая средневековая поэма (XIII век). Поэма начата Гильомом де Лоррисом, вторая часть создана Жаном Клопинелем (Менгским).

(обратно)

4

Гугеноты — сторонники кальвинистской (протестантской) религии во Франции. Во второй половине XVI — начале XVII века гугенотами были главным образом дворяне и часть феодальной знати, недовольные политикой централизации, которую проводила королевская власть.

(обратно)

5

Ла Рошель — крепость и город на берегу Атлантического океана, оплот гугенотов, взятый после упорной осады кардиналом Ришелье в 1628 году.

(обратно)

6

Гасконь — область (провинция) на юге Франции. Гасконские дворяне обычно служили в гвардии короля.

(обратно)

7

Беарн — область (провинция) на юге Франции у подножия Пиренеев.

(обратно)

8

Генрих IV Бурбон — французский король (1589–1610). До вступления на престол был вождем гугенотов. Впоследствии из политических соображений перешел в католицизм. В 1598 году он издал Нантский эдикт (указ), по которому гугенотам была предоставлена свобода вероисповедания и некоторые политические права.

(обратно)

9

Людовик XIII — французский король (1610–1643); находился целиком под влиянием своего первого министра кардинала Ришелье.

(обратно)

10

Отец Жозеф — Жозеф дю Трамбле (родился в 1577 году). Известен под именем «отца Жозефа» или «серого кардинала». Был доверенным лицом кардинала Ришелье по самым интимным делам. Честолюбивый, энергичный, жестокий, отец Жозеф не имел никакого официального звания, тем не менее пользовался большим влиянием и властью.

(обратно)

11

Верный и сильный (лат.).

(обратно)

12

Бассомпьер Франсуа (1579–1646) — маршал Франции и дипломат. Участвовал в дворцовой интриге против Ришелье и после ее провала просидел по приказу всесильного кардинала двенадцать лет в заключении.

(обратно)

13

Многим не равное (лат.).

(обратно)

14

Бекингэм Джордж Вилльерс, лорд (1592–1628) — английский политический деятель, фаворит королей Якова I и Карла I.

(обратно)

15

Мария Медичи — жена французского короля Генриха IV и мать Людовика XIII.

(обратно)

16

Боюсь данайцев, даже приносящих дары (лат.).

(обратно)

17

Просто замечательная (лат.).

(обратно)

18

Легче плавающему (лат.).

(обратно)

19

Подобно тому, как в необъятности небес (лат.).

(обратно)

20

Низшие чины (лат.).

(обратно)

21

Доказательство, лишенное всякого украшения (лат.).

(обратно)

22

Сожалеешь о дьяволе (лат.).

(обратно)

23

Силлогизм — умозаключение.

(обратно)

24

Перевод стихов М. Л. Лозинского.

(обратно)

25

Речь клириков да будет сурова (лат.).

(обратно)

26

Самым громким голосом (лат.).

(обратно)

27

Юдифь — библейская героиня. Проникнув в лагерь врага евреев Олоферна, она убила его, спасая от гибели осажденный Иерусалим.

(обратно)

28

Суета сует! (лат.).

(обратно)

29

Было, есть, будет (лат.).

(обратно)

30

Моя вина (лат.).

(обратно)

31

Пуритане — участники религиозного движения в Англии, возникшего во второй половине XVI века. Пуритане, представители торговой буржуазии, зажиточных земледельцев, были врагами абсолютизма. В быту проявляли себя как прямолинейные, нетерпимые фанатики, враги роскоши, люди строгой нравственности.

(обратно)

32

Поликрат — тиран острова Самос. Древнегреческий историк Геродот передает легенду о том, что однажды Поликрат бросил в море перстень. Этот перстень был проглочен рыбой. Рыбак, поймавший рыбу, принес ее Поликрату. Так, перстень, брошенный Поликратом в море, был ему возвращен рыбой.

(обратно)

33

Равальяк (1578–1610) — фанатический приверженец католицизма. Совершил в 1610 году убийство французского короля Генриха IV.

(обратно)

34

Их замечают в пустыне (лат.).

(обратно)

35

Будьте любезны, сэр, указать мне дорогу в Лондон (англ.).

(обратно)

36

Мой господин лорд д'Артаньян (англ.).

(обратно)

37

Тайберн — здесь: пустырь близ Лондона, где публично совершались экзекуции.

(обратно)

38

Тристан — государственный деятель времен Людовика XI (XV век).

(обратно)

39

Перевод стихов М. Л. Лозинского.

(обратно)

40

Сивиллы — в Древней Греции легендарные пророчицы.

(обратно)

41

Я погибла! (англ.).

(обратно)

42

Я должна умереть! (англ.).

(обратно)

43

Кончини — Кончите Кончини, итальянский авантюрист, флорентиец по происхождению. При французском дворе приобрел большое влияние на Марию Медичи, хотя и отличался бездарностью и скупостью. Был убит при попытке его арестовать по приказу Людовика XIII (1617 г.).

(обратно)

44

Королева Елизавета Английская.

(обратно)

45

Имеются сведения, что Мазарини, не дававший обета безбрачия, вступил в тайный брак с Анной Австрийской.

(обратно)

46

Принц Конде — Людовик II, принц де Конде, прозванный Великий Конде (1621–1686). Один из крупнейших полководцев эпохи Людовика XIV, отличившийся в битвах при Рокруа, Фрейбурге, Нордлингене и Лансе. Принимал заметное участие в волнениях Фронды.

(обратно)

47

Кардинал де Рец — Поль де Гонди, кардинал де Рец (1613–1679), французский политический деятель и писатель, известный своей ролью в волнениях Фронды, где он был главой оппозиции.

(обратно)

48

Речь идет о так называемом Lit de justice — торжественном заседании парламента, где король лично объявлял свою «монаршую волю».

(обратно)

49

Черные мушкетеры. — При дворе состояли две роты мушкетеров, так называемые серые и черные, различавшиеся по масти лошадей.

(обратно)

50

«Мирам» — трагедия французского писателя Демаре де Сен-Сорлен, написанная им якобы в сотрудничестве с Ришелье.

(обратно)

51

Дни Лиги. — Лига, или Святая Лига, — католическая конфедерация, основанная в 1576 году герцогом де Гизом с целью защиты католической веры против кальвинистов, стремившихся также устранить с престола Генриха III и возвести на него правителя рода Гизов.

(обратно)

52

Фронда, la fronde — праща (франц.).

(обратно)

53

Черт (итал.).

(обратно)

54

Герцог Орлеанский — Гастон Орлеанский (1608–1660), брат Людовика XIII; не отличался ни умом, ни храбростью; принимал участие в многочисленных заговорах против кардинала Ришелье.

(обратно)

55

Бенсерад — французский поэт XVII века.

(обратно)

56

Клянусь Вакхом! (итал.).

(обратно)

57

Шале — Генрих де Талейран, маркиз де Шале (1599–1626), фаворит Людовика XIII. Был казнен по обвинению в заговоре.

(обратно)

58

Бриенн — Анри Огюст Ломепи де Бриенн — французский дипломат, государственный деятель и мемуарист XVII века.

(обратно)

59

Квинт Курций — латинский историк I века до н. э.

(обратно)

60

Кондъютор — в католической церкви помошник и заместитель архиепископа; кондъютором в описываемую эпоху был принц Гонди, называемым также кардиналом дн Рецем.

(обратно)

61

Терпение (итал.).

(обратно)

62

Шале, Монморанси и Сен-Марс — участники заговора против Ришелье.

(обратно)

63

В древнегреческой эпической поэме «Иллиада» один из вождей греческого войска Ахиллес из-за ссоры с другим вождем отказывается принимать дальнейшее участие в сражениях и удаляется в свой шатер.

(обратно)

64

— Добро пожаловать, сестра!

— Добрый день, брат!

(обратно)

65

Отыди, сатана! (лат.).

(обратно)

66

Буриданов осел. — Буридан — французский схоласт XIV века. Он вывел в своем сочинении осла, который, равно страдая от голода и жажды, никак не мог решить, за что ему приняться раньше — за воду или за овес, находившиеся от него на равном расстоянии.

(обратно)

67

Перед самой кончиной (лат.).

(обратно)

68

Иов — библейский персонаж; для испытания верности богу был подвергнут страданиям, однако сохранил веру.

(обратно)

69

Крез — последний правитель Лидии (около 500–546 гг. до н. э.), знаменитый своими богатствами.

(обратно)

70

Энкелад — в античной мифологии один из титанов, боровшихся за власть против Юпитера.

(обратно)

71

Веселое время! (лат.).

(обратно)

72

Гебриан и Гассион — маршалы Франции в первой половине XVII века.

(обратно)

73

Проскрипции — в Древнем Риме лишение прав и имущества по особому распоряжению правительства.

(обратно)

74

Безвозвратно бежит время… (лат.).

(обратно)

75

И наоборот (лат.).

(обратно)

76

Персонаж из французской сказки «Кот в сапогах», вельможа и богач.

(обратно)

77

Фарамонд — легендарный вождь франков (V в. н. э.) Карл Великий (742–814) — франкский король; был в 800 году коронован императором Запада.

(обратно)

78

Гуго Капет — французский король (987–996 гг.). Наследовав от отца герцогство Франс (Франция), стал одним из самых могущественных феодалов страны.

(обратно)

79

Сципион Назика — древнеримский государственный деятель, прославившийся своей добродетелью.

(обратно)

80

…пролил кровь Страффорда. — Томас Уентворт, граф де Аффорд, — английский государственный деятель (1593 — казнен в 1641 г.), поддерживавший авторитарную политику Карла I, который впоследствии оттолкнул его.

(обратно)

81

Пигмалион — легендарный греческий скульптор, создавший статую прекрасной женщины и оживиший ее своей любовью.

(обратно)

82

Урбан Грандье — священник, обвиненный в колдовстве и соженный в 1634 г.

(обратно)

83

Имеется в виду принц Гастон Орлеанский, дядя короля.

(обратно)

84

Портрет светлейшего негодяя Мазарини (итал.).

(обратно)

85

Игнатий Лойола (1491–1556) — основатель ордена иезуитов.

(обратно)

86

Баярд — французский капитан XVI века, прославившийся своими подвигами.

(обратно)

87

Трибульций — французский военачальник XVI века.

(обратно)

88

«Астрея» — чувствительный роман французского писателя Оноре д'Юрфе, написанный в начале XVII века.

(обратно)

89

Усовершенствованный кляп, имевший форму груши. Когда его засовывали в рот, он расширялся посредством пружины и растягивал челюсти.

(обратно)

90

Пребендарий — лицо, запоминающее должность, связанную с получением дохода с какого-нибудь церковного владения.

(обратно)

91

Жиль Депрео — старший брат известного теоретика классицизма Николя Буало-Депрео.

(обратно)

92

Ротру — французский поэт XVII века.

(обратно)

93

«…его гидра лишилась бы своих щупалец» (лат.) (Валерий Флакк). — У поздних римских поэтов гидра считалась одним из символов поэтического пыла, вдохновения.

(обратно)

94

«Если бы у Вергилия не было отрока (слуги) и пристойного крова, его гидра лишилась бы своих щупалец» (лат.).

(обратно)

95

По-фрондерски; буквально — в виде пращи.

(обратно)

96

Он покидает мир (лат.).

(обратно)

97

…моя дорогая парфянка… — Древние парфяне на войне отличались хитростью и коварством.

(обратно)

98

Господин де Скюдери — Жорж де Скюдери (1601–1667), известный французский поэт и романист, автор эпопеи «Аларих». Его сестра Мадлен, автор «Кира Великого» и «Клелии», была знаменита в артистических салонах.

(обратно)

99

Агриппа Дюбинье (1552–1630) — знаменитый французский писатель, друг Генриха IV и убежденный кальвинист; он старался служить своим пером делу Реформации во Франции. Автор «Трагической поэмы», поэмы «О творении», «Приключений барона Фенеста» и пр.

(обратно)

100

Апокалипсис — одна из книг евангелия, якобы пророчащая конец мира и написана темным, загадочным языком.

(обратно)

101

Антиной — красивый юноша, любимец императора Адриана, ставший символом мужской красоты.

(обратно)

102

«Записки о Галльской войне» римского императора Юлия Цезаря.

(обратно)

103

Ганнибал — знаменитый карфагенский военачальник, ведший войну с Римом.

(обратно)

104

Экю, пистоль, ливр, су и денье — монеты различного достоинства, имевшие хождение во Франции того времени.

(обратно)

105

В смертный час (лат.).

(обратно)

106

Не дважды об одном и том же (лат.).

(обратно)

107

Я немец (нем.).

(обратно)

108

Вы не испанец и не немец, а итальянец (итал.).

(обратно)

109

…никакой веткой, хотя бы золотой. — Мотив народной французской сказки, где герой околдовывает стража при помощи золотой ветки.

(обратно)

110

Гигес — согласно преданию, был лидийским пастухом. Найденное им волшебное кольцо обладало свойством делать его владельца невидимым.

(обратно)

111

Виноват! (итал.).

(обратно)

112

Галаор — герой старинных рыцарских романов, образец доблести.

(обратно)

113

Созий — трусливый раб в популярной в XVI и XVII веках комедии римского писателя Плавта «Амфитрион».

(обратно)

114

Стены Иерихона. — По библейской легенде, стены осаждавшегося евреями города Иерихона пали после того, как осаждавшие трижды обошли вокруг него, трубя в трубы и взывая к богу Ягве.

(обратно)

115

Диана де Пуатье (1499–1566) — возлюбленная короля Генриха II, знаменитая своей красотой и умом.

(обратно)

116

Нинон де Ланкло (1620–1705) — известная французская куртизанка и хозяйка литературного салона, славившаяся своей красотой.

(обратно)

117

Отлично (итал.).

(обратно)

118

Времена Малатесты и Каструччо Кастракани. — Имеются в виду времена кровавых междоусобиц в Италии XII–XVI веков.

(обратно)

119

Черт возьми (итал.).

(обратно)

120

Брут — один из убийц Юлия Цезаря, мечтавший об укреплении республиканского строя.

(обратно)

121

…сицилийскую вечерню. — Так называется восстание сицилийцев против французского господства в 1282 году.

(обратно)

122

Автомедон — возница Ахилла, знаменитого героя «Илиады». Его имя стало синонимом ловкости и мастерства в этом деле.

(обратно)

123

Роберт Брюс — шотландский король (1306–1329), возглавивший борьбу за независимость Шотландии от Англии.

(обратно)

124

Навуходоносор. — Речь идет о Навуходоносоре II, знаменитом правителе Вавилона (605–562 гг. до н. э.), во время одного из своих походов захватившем Иудею и разрушившем ее столицу Иерусалим.

(обратно)

125

…ни козла, ни ягненка,запутавшегося в кустах. — Намек на библейскую легенду, согласно которой господь, желая испытать веру Авраама, потребовал принести в жертву его сына Исаака, но ангел указал Аврааму на запутавшегося в кустах ягненка и велел заколоть его вместо мальчика.

(обратно)

126

«На реках вавилонских» (лат.).

(обратно)

127

Фиваида — одна из областей Древнего Египта.

(обратно)

128

Короля (англ.).

(обратно)

129

Очень хорошо (англ.).

(обратно)

130

Пойдем (англ.).

(обратно)

131

Черт возьми (англ.).

(обратно)

132

Аякс, Теламон — герои гомеровского эпоса.

(обратно)

133

По-французски слова paon (павлин) и Pan (Пан) произносятся одинаково.

(обратно)

134

Иона — один из библейских пророков, спасшийся благодаря чуду, после того как провел трое суток в чреве гигантской рыбы.

(обратно)

135

Самсон. — Речь идет о знаменитом библейском персонаже, который, в то время как жители города Газы подстерегали его с намерением убить, вышел из города, подняв городские ворота и унеся их на своих плечах.

(обратно)

136

Der Ttufel — черт (нем.).

(обратно)

137

Немец? Отлично (итал.).

(обратно)

138

Кумская Сивилла. — Сивиллами в Древней Греции назывались пророчицы.

Одной из самых знаменитых была Сивилла Кумекая; Кумы — город в Италии, где находилось святилище Аполлона.

(обратно)

139

…был… гасконским кадетом… — Так назывались младшие сыновья дворянских семей.

(обратно)

140

Эдип — один из героев древнегреческой мифологии, влюбился в свою мать и женился на ней.

(обратно)

141

Вне стен города (лат.).

(обратно)

142

Equinoxe — равноденствие (лат.).

(обратно)

143

Не знаю вас (лат.).

(обратно)

144

в глубине души (лат.).

(обратно)

145

«Я вас!» (лат.). — угроза, с которой разгневанный Нептун в «Энеиде» Вергилия обращается к непокорным ветрам.

(обратно)

146

Здесь покоится почтенный Петр Вильгельм Скотт, каноник достославного монастыря Ньюкасла. Скончался 14 февраля 1208 года. Да почиет в мире (лат.).

(обратно)

147

Человек со странностями, оригинал (англ.).

(обратно)

148

Supercilium (лат.). — имеет двойное значение: бровь и надменность.

(обратно)

149

«Освобождаю тебя» (лат.). — формула отпущения грехов.

(обратно)

150

Дьявол! (итал.).

(обратно)

151

Клянусь Юпитером (итал.).

(обратно)

152

Игра слов. pecheur — грешник, pecheur — рыбак.

(обратно)

153

Черт возьми (итал.).

(обратно)

154

Игра слов: juponet (франц.). — юбчонка.

(обратно)

155

Игра слов: malus (лат.). — плохой, mauvaise (франц) — плохая, дурная.

(обратно)

156

Счастливого пути (англ.).

(обратно)

157

Купанье (исп.).

(обратно)

158

Чего только я не достигну! (лат.).

(обратно)

159

Ой-ой (итал.).

(обратно)

160

Не знаем вас (лат.).

(обратно)

161

Душою… а сил не хватает (лат.).

(обратно)

162

Ad majorem Dei gloriam — для вящей славы божьей (лат.).

(обратно)

163

В его присутствии? (лат.).

(обратно)

164

Скорее! (исп.).

(обратно)

165

Перед вами человек! (лат.).

(обратно)

166

Во имя этого знамени победишь! (лат.).

(обратно)

167

Всю ночь идет дождь, утром возвращаются зрелища (лат.).

(обратно)

168

От глагола trucher (франц.). — попрошайничать, жульничать.

(обратно)

169

В ваш огород камешки (исп.).

(обратно)

170

Не равный многим (лат.).

(обратно)

171

Тебе бога (хвалим)… (лат.). — начальные слова католического духовного гимна.

(обратно)

172

Игра слов: lepores означает по-латыни забавы; lepores — зайцы

(обратно)

173

Куда только я не взберусь? (лат.). — девиз Фуке, начертанный на его гербе под изображением белки.

(обратно)

174

Редкая на земле птица (лат.). — слова Ювенала (Сатиры, VI, 165), употребляемые в качестве поговорки для обозначения чего-либо редко встречающегося.

(обратно)

175

Фуке следовало сказать: «Semper ad eventum (festinat)» (Гораций. Наука поэзии, 148), что означает: всегда торопится к развязке. Ad adventum значит: к приходу.

(обратно)

176

Благословите. Начальные слова католической молитвы, произносимой перед едою (лат.).

(обратно)

177

К вящей славе господней (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • ТРИ МУШКЕТЕРА (роман)
  •   Предисловие автора
  •   Часть I
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •   Часть II
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XI
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •   Заключение
  •   Эпилог
  • ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ (роман)
  •   Часть I
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •     XXXVII
  •     XXXVIII
  •     XXXIX
  •     XL
  •     XLI
  •     XLII
  •     XLIII
  •     XLIV
  •     XLV
  •     XLVI
  •     XLVII
  •   Часть II
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •     XXXVII
  •     XXXVIII
  •     XXXIX
  •     XL
  •     XLI
  •     XLII
  •     XLIII
  •     XLIV
  •     XLV
  •     XLVI
  •     XLVII
  •     XLVIII
  •     XLIX
  •     L
  •     LI
  •   Эпилог
  • ВИКОНТ ДЕ БРАЖЕЛОН ИЛИ ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ (роман)
  •   ТОМ I
  •     Часть I
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •       XIX
  •       XX
  •       XXI
  •       XXII
  •       XXIII
  •       XXIV
  •       XXV
  •       XXVI
  •       XXVII
  •       XXVIII
  •       XXIX
  •       XXX
  •       XXXI
  •       XXXII
  •       XXXIII
  •       XXXIV
  •       XXXV
  •       XXXVI
  •       XXXVII
  •       XXXVIII
  •       XXXIX
  •       XL
  •       XLI
  •       XLII
  •       XLIII
  •       XLIV
  •       XLV
  •       XLVI
  •       XLVII
  •       XLVIII
  •     Часть II
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •       XIX
  •       XX
  •       XXI
  •       XXII
  •       XXIII
  •       XXIV
  •       XXV
  •       XXVI
  •       XXVII
  •       XXVIII
  •       XXIX
  •       XXX
  •       XXXI
  •       XXXII
  •       XXXIII
  •       XXXIV
  •       XXXV
  •       XXXVI
  •       XXXVII
  •       XXXVIII
  •       XXXIX
  •       XL
  •       XLI
  •       XLII
  •       XLIII
  •       XLIV
  •       XLV
  •   ТОМ II
  •     Часть III
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •       XIX
  •       XX
  •       XXI
  •       XXII
  •       XXIII
  •       XXIV
  •       XXV
  •       XXVI
  •       XXVII
  •       XXVIII
  •       XXIX
  •       XXX
  •       XXXI
  •       XXXII
  •       XXXIII
  •       XXXIV
  •       XXXV
  •       XXXVI
  •       XXXVII
  •       XXXVIII
  •       XXXIX
  •     Часть IV
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •       XIX
  •       XX
  •       XXI
  •       XXII
  •       XXIII
  •       XXIV
  •       XXV
  •       XXVI
  •       XXVII
  •       XXVIII
  •       XXIX
  •       XXX
  •       XXXI
  •       XXXII
  •       XXXIII
  •       XXXIV
  •       XXXV
  •       XXXVI
  •       XXXVII
  •       XXXVIII
  •       XXXIX
  •       XL
  •       XLI
  •       XLII
  •       XLIII
  •       XLIV
  •       XLV
  •       XLVI
  •       XLVII
  •   ТОМ III
  •     Часть V
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •       XIX
  •       XX
  •       XXI
  •       XXII
  •       XXIII
  •       XXIV
  •       XXV
  •       XXVI
  •       XXVII
  •       XXVIII
  •       XXIX
  •       XXX
  •       XXXI
  •       XXXII
  •       XXXIII
  •       XXXIV
  •       XXXV
  •       XXXVI
  •       XXXVII
  •       XXXVIII
  •       XXXIX
  •       XL
  •       XLI
  •       XLII
  •       XLIII
  •       XLIV
  •       XLV
  •       XLVI
  •     Часть VI
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •       XIX
  •       XX
  •       XXI
  •       XXII
  •       XXIII
  •       XXIV
  •       XXV
  •       XXVI
  •       XXVII
  •       XXVIII
  •       XXIX
  •       XXX
  •       XXXI
  •       XXXII
  •       XXXIII
  •       XXXIV
  •       XXXV
  •       XXXVI
  •       XXXVII
  •       XXXVIII
  •       XXXIX
  •       XL
  •       XLI
  •   Эпилог
  •   Смерть д'Артаньяна
  • Скачать книги
  • *** Примечания ***