КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Артем Гармаш [Андрій Головко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Артем Гармаш

КНИГА ПЕРВАЯ

Счастья тебе, сынок, на твоем пути!

Из романа А. Головко «Мать»

I

На станции Гребенка стало наконец в вагоне просторнее. Кроме местных жителей, гребенчан, высадились золотоношцы, прилучане, пирятинцы, у которых тут была пересадка. И только теперь Бондаренко и Савчук, простоявшие всю дорогу, от самого Киева, в тесном проходе, нашли себе места. Но прежде всего, конечно, позаботились о Гаевом. Его, больного, еще раньше удалось устроить в конце вагона, на третьей полке. И теперь Савчук пошел, чтобы перевести его сюда.

— Спит, — сказал он, вернувшись через минуту.

— Ну и хорошо. И не нужно будить, — ответил Бондаренко, пожилой мужчина в сибирской ушанке и в одном легоньком пиджаке. Потом он поднял голову и обратился к солдату, лежавшему на верхней полке: — Так вы, товарищ, не беспокойтесь. Пока что не надо. Спасибо!

— Не за что, — добродушно улыбнувшись, ответил солдат. Затем, свесив ноги, он упруго, плавно спустился вниз. Молодой, стройный, широкоплечий. — Залезай кто-нибудь! Мне уже недалеко.

— Федор Иванович! — обрадовался Савчук.

— Ложись, ложись, — ответил тот. — Я потом, может, после Полтавы.

Сказав это, он отвернулся и некоторое время вглядывался сквозь морозный узор на окне в тусклую, затуманенную метелью ночную степь. Потом откинулся всем корпусом в угол и затих с решительным намерением если не заснуть, то по крайней мере подремать.

Но сон не брал.

События, происшедшие в Киеве, будоражили, не выходили из головы. И прежде всего — неудача с Всеукраинским съездом Советов. Припоминая теперь, с каким настроением и надеждами они неделю назад выезжали из Славгорода в Киев, Федор Иванович понимал, что, собственно, и тогда уже никто из них не обманывался насчет трудностей, связанных с проведением съезда. Именно в день отъезда телеграф принес из Киева известие о разоружении и высылке за пределы Украины, по приказу генерального секретариата Центральной рады, всех революционно настроенных воинских частей киевского гарнизона. Это известие прямо-таки ошеломило. Специально по этому поводу за несколько часов до отхода поезда было созвано заседание партийного комитета, на котором возник вопрос о целесообразности поездки теперь делегатов-большевиков на этот съезд. Вместо того чтобы посылать трех членов организации «куда-то черту в зубы» (ведь видно, к чему готовятся), не целесообразнее ли немедленно привести в боевую готовность все наличные силы — запасной саперный батальон и красногвардейские отряды — и так же внезапно, как те в Киеве, ночью обезоружить «вольное казачество» и учебную команду 1-го Украинского запасного полка?

Завязались горячие споры. Некоторые, с легкой руки Поповича, вообще считали это предложение «детским лепетом». Но Гаевой (а его поддержало большинство, в том числе и Федор Иванович) мыслил иначе. Конечно, о выступлении «этой же ночью» нечего было и думать: без серьезной подготовки, без достаточного количества оружия выступать было нельзя. А ехать в Киев делегатам — обязательно. Но одновременно необходимо готовиться и к неизбежной вооруженной борьбе с радой.

Тут же, на заседании, выделили боевой штаб и постановили немедленно послать товарищей в Харьков за оружием.

Прямо с заседания делегаты отправились на вокзал. А спустя ночь были уже в Киеве.

С первого же взгляда Киев поразил их своей суетой. По улицам под звуки оркестров дефилировали войска с желто-голубыми знаменами. И над зданием Педагогического музея, где помещалась Центральная рада, ветер трепал желто-голубое полотнище. На тротуарах среди нарядной публики бросалось в глаза множество офицерни, военных, полувоенных — в студенческих или гимназических пальто, но обязательно в казацких, с зеленым или красным верхом, шапках. И даже попадались (это славгородцы видели впервые) совсем в опереточном наряде, будто только что взятом из реквизита какой-нибудь труппы.

Многие делегаты еще не прибыли, но откладывать совещание делегатов-большевиков нельзя было: нужно ведь к съезду Советов закончить. Кроме того, были сведения о намерении Центральной рады разогнать совещание. Поэтому начали работу в тот же день. И сразу же, по докладам с мест, картина представилась не такой уж безотрадной, как это казалось под гнетущим впечатлением от киевских событий. Правда, почти нигде большевикам еще не удалось по-настоящему взять власть в свои руки. Но во многих городах, по крайней мере в рабочих Советах, в результате последних выборов большевики уже отвоевали у мелкобуржуазных партий большинство. И уже пробовали проводить в жизнь декреты Совета Народных Комиссаров. Хуже было в солдатских Советах. Здесь все еще верховодили сторонники Центральной рады, преимущественно украинские эсеры. То же самое было на селе — в «Крестьянских союзах», через которые эсеры пытались влиять на все крестьянство. Правда, чем дальше, тем меньше это им удавалось. Уже первые «разъяснения» Генеральным секретариатом 3-го универсала, за несколько дней перед тем с такой помпой провозглашенного хриплыми басами соборных протодьяконов, заставили призадуматься многих. В селах крестьяне не хотели ждать с разделом земли до Учредительного собрания, как призывал Генеральный секретариат. Тем более что в России после Октябрьского переворота крестьяне, выгнав помещиков из имений, сами уже хозяйничали на земле. Об этом узнавали из большевистских газет, из рассказов возвращающихся домой солдат. Эсеровские газеты писали, конечно, иное. Им вторили приезжие «ораторы» из уезда. Все они клеветали на Советскую Россию, разглагольствовали о голоде и разрухе в Великороссии и из этого делали вывод — нужно, мол, потерпеть еще, ведь больше терпели. А Центральная рада, дескать, в обиду не даст. Крестьяне шумели на сходах, кричали, спорили, ночами трудные думы думали. Одни верили эсеровским ораторам, другие не верили. Но все понемногу рубили лес — кто на ручку для граблей, а кто и на целую хату; мерили землю, а кое-где добирались уже и до имений. И, разумеется, ничем не отличались от них те, которые в серых шинелях еще стояли гарнизонами по городам. Много любопытного сообщили товарищи с мест. На второй день совещания преобладающее большинство делегатов, обогащенное коллективным опытом, стояло уже на верной, большевистской позиции, и по всем вопросам была достигнута договоренность.

Тут же приняли постановление об отношении к Центральной раде и о создании на Украине партийного и советского центров. Была также намечена тактика поведения на предстоящем съезде Советов, который завтра должен начаться.

А делегаты съезда уже в течение нескольких дней, кто как мог — по железной дороге, лошадьми, — съезжались в Киев.

Они приезжали с самыми неожиданными мандатами: от сельских старост, от просвит, от «Крестьянских союзов». Мандатная комиссия попыталась было аннулировать такие мандаты. Но это кончилось печально для самой же комиссии — ее просто-напросто разогнали. И, захватив бланки, дальше уже орудовали делегаты сами. То же повторилось на следующий день, во время открытия съезда. Не было ни малейших оснований такое сборище случайных людей считать правомочным съездом. Большевики заявили об этом и покинули заседание.

На следующий день Центральная рада получила по радио манифест Совнаркома к украинскому народу с ультимативными требованиями к Центральной раде. Перечисляя целый ряд враждебных действий рады: дезорганизацию фронта, пропуск контрреволюционных вооруженных сил на Дон и отказ в пропуске советских частей, попытки разоружения советских частей, находящихся в Киеве, — Совнарком предупреждал, что в случае, если это не прекратится, он будет считать раду в состоянии открытой войны против Советской власти в России и на Украине. Члены рады всполошились. В тот же вечер съезд, уже без большевиков, был созван в городском театре и обставлен с кричащей пышностью. За столом президиума целым «созвездием» блистали генеральные секретари. Среди них — Винниченко, Петлюра.

А тем временем большевики на совещании, происходившем полулегально в Доме профсоюзов, договаривались, что дальше делать. Разъезжаться по местам — об этом нельзя было и думать. Продолжать работу в Киеве — немыслимо: с минуты на минуту можно было ждать ареста. Поэтому предложение харьковчан переехать в полном составе в Харьков, чтобы вместе с делегатами областного съезда Советов Донецко-Криворожского бассейна продолжить работу по созданию всеукраинского советского органа власти, было принято без возражений, единогласно. Прямо с совещания небольшими группами и отправились на вокзал…

Однообразно выстукивали колеса на стыках рельсов. Беспорядочный гомон голосов в вагоне от утомления уже воспринимался как шум далекой порожистой реки и навевал дремоту. Однако Федору Ивановичу никак не удавалось заснуть; перестал думать о Киеве — родной Славгород возник в представлении, пробудив какую-то смутную тревогу. Еще в Киеве он настаивал на том, что ехать в Харьков им всем троим никак не следовало бы. Кого-нибудь одного непременно нужно отрядить домой (как это сделали почти все делегации из других городов). Время тревожное. Кто знает — не сориентированные как следует в обстановке, не наделают ли там товарищи каких-нибудь глупостей. Гаевой не разделял опасений Федора Ивановича. Гаевого поддержал Савчук. И отговорили-таки. Сообща написали письмо Мирославе Супрун, которая осталась в комитете за Гаевого, и вот в Ромодане нужно будет найти кого-нибудь, чтобы передать это письмо в Славгород.

На этом Федор Иванович немного успокоился. А затем как-то неожиданно для самого себя и задремал. Но ненадолго. Очнулся внезапно, от какого-то резкого звука. Никак не мог понять, что это могло быть. В купе все спали. Так по крайней мере ему показалось. Но вот солдат, который до сих пор сидел неподвижно, в напряженной позе, украдкой шевельнулся. Тихонько вынул спичку из коробка. Это он, видимо, и скрипнул коробком. Потом осторожно чиркнул спичкой, закурил и осветил огоньком лицо Бондаренко. Встретившись неожиданно с настороженным взглядом Федора Ивановича, солдат так смутился, что сразу не догадался и спичку потушить. Какой-то миг они напряженно глядели в глаза друг другу, пока спичка не погасла.

— Простите, — первым заговорил солдат, — может, я разбудил вас?

Бондаренко промолчал. Тогда, несколько раз сразу затянувшись цигаркой, солдат заговорил снова:

— Еще раз простите, ну, а спрошу все же. Где я вас видел?

— Не знаю, — ответил слегка удивленный таким вопросом Федор Иванович.

— От самой Гребенки из головы не выходит. Все фронты в мыслях прошел. А вот не вспомню.

Федор Иванович сказал, что на фронте ему как раз и не пришлось быть.

— Ну, а больше и негде, пожалуй, — вслух размышлял солдат. — До войны нигде не случалось бывать. Сидел, как суслик, в своей Балке.

— А вы откуда?

— Славгородского уезда, Ветробалчанской волости.

— Из какого села?

— Да село так и зовется — Ветровая Балка.

— Выходит, земляки, — сказал Бондаренко.

И этого было достаточно солдату. Всем телом подался он к Бондаренко, торопливо достал из кармана спички, но не успел еще и чиркнуть.

— Постойте! Так я ж вас знаю: Федор Иванович! Бондаренко! — Потом посветил, чиркнув целым пучком спичек сразу, и с радостным удивлением воскликнул: — Вот так встреча!

Федор Иванович внимательно всматривался в лицо незнакомого земляка. Оно ему очень напоминало кого-то, но вспомнить никак не мог.

— А кто же вы такой?

— Э, меня вы не знаете. Я еще тогда мальчишкой был, в девятьсот пятом году, когда вы, бывало, наезжали к нам в село из Славгорода. Отца, может, и помните моего — Гордей Саранчук.

— Помню, как же. Изменился очень за эти десять лет.

— Мачеха, — сказал Грицько.

— Мачеха — это одна статья. А другая — мужичья жадность. Да, Столыпин знал, что делал. Сколько отец купил земли через банк?

— Четыре десятины.

— Имением назвать нельзя, но хомут добрый на шею. И, главное, удивительно — как человек привыкает к хомуту! — Бондаренко помолчал немного и снова заговорил: — Десять лет не виделись. И первое, о чем отец твой спросил меня при встрече: «Что это, Федор, за непорядки у вас там, в городе? Почему банк платежей за землю не принимает?» Я опешил. «Да ведь — революция! Чудак ты человек! Зачем же тебе платить деньги?!» Он даже не ответил на такой «наивный» вопрос.

— А я отца вполне понимаю, — сказал Саранчук. — Старик, пожалуй, даже прав по-своему. Думает так: кто его знает, чем еще эта революция кончится! А деньги теперь дешевые. Чего ж пропускать сроки? — Он молча затянулся несколько раз и сказал вдруг: — Вот вы, Федор Иванович, говорите: хомут на шею — собственность эта. Верно, пожалуй. Ну, а что же делать? Семь десятин земли было у нас своей, еще дедовской. Разве можно хозяйство вести на семи десятинах? По теперешним понятиям, это даже меньше, чем прожиточная норма. Семейство-то слава богу у нас! Поэтому всегда в аренду брали. Тоже вот так, десятины три-четыре. Это еще когда дядя Устин живой был. Только так и сводили концы с концами.

— Помню Устина, хороший человек был, — сказал Бондаренко.

— А пропал ни за что!

— Как это «ни за что»?

— Да так… Ну, сожгли мы тогда, в девятьсот пятом, имение князя. Да толк какой? Впрочем, напугали его здорово, сразу после революции стал землю продавать. Десятин, верно, с полтысячи спустил. Конечно, которая лучше земля, ту богатеи купили, хуторяне — Чумак, к примеру, да и наши, из Ветровой Балки: Гмыря. Шумило. Пожитько. Нам уже досталась земля похуже. Хозяев двадцать с лишним купили двести десятин в урочище Ракитном, — да вы знаете, возле большака. У кого на сколько смелости хватило. Ну, и мошны, конечно. Разбили на отруба. Кое-кто уже и хаты поставил там… Место неплохое — раздолье. Ну вот, отец, как видно, теперь и беспокоится.

— А чего ему беспокоиться? По декрету конфискуется помещичья земля, а земля мелких собственников остается в пользовании ее прежних хозяев, — сказал Бондаренко.

— В том-то и дело! Тут ведь толком и не разберешь — и не помещичья уже эта земля, но и не наша еще, чтоб полностью наша собственность. Не знаю точно, уплатил ли отец хоть половину. Боится, видно, как бы не пошла она в круговой передел.

— Что ж! Очень возможно. Столыпин этими отрубами так запутал крестьян, что распутывать, конечно, придется. Землеустройством нужно будет вам по-настоящему заняться. Так чего ж тут беспокоиться? В другом месте дадут. Может, даже и лучшую. Сам же говоришь — неважная земля.

— А не надо нам лучше! — сказал Саранчук. — Конечно, неважная была земля. Пока в аренде ходила, разве она навоз видела? А у нас… уже в ту зиму, что отец первый взнос в банк сделал, весь навоз как есть только на эти четыре десятины мы и вывезли. А потом уж и не разбирались, где своя земля, а где эта, еще не выкупленная. За пять-шесть лет и не узнать было ее. Иной год пудов до восьмидесяти пшеницы давала. Да и, кроме того, привыкли уже к ней, обжили, так сказать. Первым делом криницу выкопали, чтобы коней не гонять поить аж в Чумаковку. Возле криницы вербы, тополя посадили. И даже несколько вишен.

— Задумали, значит, ферму завести? На целых четырех десятинах!

— На всякий случай, — словно не заметив иронии, ответил Грицько. — Тогда в семье я был еще единственный сын. От мачехи — две девочки. Ну, да не старики ж, могли быть еще дети. И, может, хлопец. Рано или поздно пришлось бы делиться хозяйством, уходить кому-то из отцовской усадьбы. Вот и было бы где хату ставить. Не на голом месте.

— Семья-то большая у вас? — спросил Федор Иванович.

— Семеро. Да нет, можно сказать, восьмеро.

— Так я не пойму — семь или восемь? Или, может, семь с половиною?

— Семеро — это пока. Но ведь холостяком долго не буду. Как приеду домой, сразу женюсь.

Грицько умолк. Вспомнилась Орися Гармаш, какой видел ее в последний раз в то серое осеннее утро, когда уезжал с другими мобилизованными на фронт.

Целую минуту тянулась пауза. И вдруг Грицько словно очнулся.

— А вы, значит, Федор Иванович, в нашей Ветровой Балке были? — спросил он взволнованно, ожидая, что Бондаренко скажет хоть что-нибудь и о своей племяннице.

— Да, еще в мае. Когда вернулся из ссылки. Ездил в гости к сестре, к Гармашихе. Так ты, значит, и есть этот самый Грицько? Слыхал, слыхал.

— Где вы слыхали? — радостно насторожился парень.

Но Федор Иванович ответил уклончиво:

— Ну где ж, в Ветровой Балке. — И спросил сразу же: — А ты что это — в отпуск или совсем уже отвоевался?

— Да я сам еще толком не знаю. Не хочется и рассказывать: смех и горе! — Грицько выругался сердито и сразу же поправился: — Оно, собственно, не такое уж и горе. Обидно просто. Как-никак три года в окопах погибали. Хвалиться, правда, нечем, сами знаем уже, что без толку. Но ведь погибали. Хотя бы это во внимание приняли. Где там! По куску хлеба на дорогу не дали.

Волнуясь, он скрутил новую цигарку, закурил и стал рассказывать.

Всего несколько дней, как прибыли они — украинский батальон — из-под Минска в Киев. С какими чувствами ехали, нужно ли говорить! Одно слово — домой, на родную Украину. Еще задолго до Киева начали готовиться — брились, сапоги ваксили. Оратора от себя выделили — отвечать на приветствия.

— Ей-бо, и смех, и грех! Ведь Киев-то не принял нас!

— А ты ведь из Киева едешь?

— Это уже потом. — Он немного помолчал и снова продолжал рассказ.

Двое суток на Дарнице простояли в эшелоне. Куда только не посылали своих делегатов! И в Генеральный секретариат, и в Совет солдатских депутатов. Никакого толку! Только третьего дня добились: отвели для батальона казарму в городе. Выгрузились на той же Дарнице — и пехтурой на Киев. В городе хоть бы собака залаяла навстречу. Молча промаршировали на Лукьяновку, в казарму. А там как глянули — окна выбиты, мусор по колено. Ну, тут уж не вытерпели — и те стекла, что уцелели, высадили. А ночью «вольные казаки» окружили казарму и обезоружили весь батальон. На другой день в руки каждому бумажку — к своему уездному воинскому начальнику, чтоб по запасным батальонам порастыкал.

— Нет дураков! — кончил он свой рассказ. — Если мы не нужны, то мы и по домам можем. Пускай уж нам будет хуже!

— Оно так-то так, да усидишь ли дома?

Федор Иванович стал рассказывать ему о последних событиях на Украине, о том, что война с Центральной радой неизбежна. Может быть, к концу зимы вся Украина будет уже сплошным фронтом.

— Да уж и сейчас идет война на Донбассе — с Калединым! Значит, расползаться по домам, как мыши, не выход. Да еще без оружия.

— То-то и горе, что без оружия, — согласился Саранчук. И, задумавшись, молчал некоторое время. Вдруг спохватился: — А что о вашем племяннике Артеме Гармаше слыхать? Пока дома жил, крепко дружили с ним.

— В Славгороде сейчас.

Саранчук обрадовался и удивился:

— Каким образом?

Федор Иванович рассказал, что знал, об Артеме.

До войны работал он в Харькове, на паровозостроительном. В шестнадцатом году во время забастовки был арестован. Несколько месяцев просидел в холодногорской тюрьме. Когда из тюрьмы вышел, на завод уже не приняли, как политически неблагонадежного. Потом забрали в маршевую роту и погнали на фронт. Был ранен. В этом году. Уже после революции.

— Это, должно быть, во время летнего наступления Керенского?

— Нет, раньше. В первые дни Февральской революции. И не в бою даже. В немецких окопах, во время братания с немцами, накрыла своя же артиллерия.

— Вот так своя!

— Как видишь. После госпиталя он уже с полгода в Славгороде, в запасном саперном батальоне. Не знаю, в Славгороде ли он сейчас, — заключил Федор Иванович. — Неделю тому назад в Харьков поехал в командировку. Должен был уже вернуться.

— Вот бы встретиться! — вздохнул Саранчук и надолго замолчал, погрузившись в воспоминания.

Проехали Лубны.

В купе зашел Гаевой. Он был в пальто нараспашку, в руках держал кожушок. Молча подал его Федору Ивановичу.

— Хоть малость полегчало? — спросил Бондаренко.

— Да, вроде…

Но по бледному лицу с запавшими глазами, по запекшимся губам видно было, что не очень полегчало. Присев на лавку, он уперся локтями в колени и опустил голову на ладони. Затем произнес тихо:

— Ромодан сейчас.

С верхней полки спрыгнул Савчук.

— Я выскочу, дайте письмо.

— Только нужно с надежным человеком передать. Чтоб наверняка попало в руки.

Тогда Федор Иванович и надумал.

— Грицько, — обратился он к Саранчуку, — а ты б, часом, не занес письмо к моим?

— С дорогой душой.

— Только гляди не подведи, земляк!

— Еще чего! — нахмурился Саранчук. И бережно, как, бывало, на службе казенный пакет, заложил письмо за обшлаг рукава шинели. Простился с Федором Ивановичем и направился к выходу.

В вагоне стало еще просторнее. Освободилась еще одна верхняя полка — заняли для Гаевого. Савчук свою освободил для Федора Ивановича, а сам, взяв у соседа по купе котелок, выбежал на перрон набрать воды.

Федор Иванович подошел к окну и глядел на заснеженную дорогу по ту сторону станции, прислушиваясь к глухому шуму на перроне.

Поезд стоял долго — паровоз набирал воду. Уже отошел и ромодановский на Славгород. Наконец ударил третий звонок. Где-то впереди загудел паровоз, лязгнули буфера, и вагоны вздрогнули. Савчука все еще не было. И вдруг он, запыхавшись, вбежал в купе.

— Беда в Славгороде!

— Что такое? — Гаевой и Федор Иванович, встревоженные, глядели на него.

— Обезоружили наших!

— Кто? — вскричал Бондаренко.

Савчук начал рассказывать. Встретил знакомых солдат из саперного батальона. С полчаса как прибыли они на станцию. Ночью гайдамаки обезоружили их, загнали в вагоны и под охраной завезли сюда, в Ромодан. Сидят без паровоза, в холодных вагонах…

— Гайдамаков целый курень, говорят, прибыл из Полтавы. Полуботьковцы.

II

В Славгород ромодановский поезд пришел еще до рассвета. На заснеженном перроне было пусто. Лишь одинокие фигуры железнодорожников с фонарями в руках бесшумно, как тени, сновали по колеям. Да вдоль классных вагонов, стоявших на первом пути, как раз против вокзала, с обеих сторон ходили часовые.

В вагонах, видно, еще спали, потому что окна были закрыты шторами.

«Наверное, полуботьковский штаб», — сразу же догадался Саранчук. Он еще в поезде, из рассказов пассажиров, узнал о разоружении саперного батальона в Славгороде. Успел и пораздумать над этим событием и ничего страшного в нем не увидел. «Ну, и поедут себе домой. Подумаешь, какая беда!» Одного не одобрял только — той грубости, с которой выпроваживали их: среди ночи, почти раздетых, под охраной погнали из казармы на вокзал. «Неужели все-таки нельзя было иначе, чтоб по-хорошему? Ведь свой брат — солдат! А может… полуботьковцы и есть те же «вольные казаки»?»

Поэтому то, проходя мимо штабных вагонов, Саранчук пристально вглядывался в часовых — хотел сразу же разгадать, что это за люди. Но что можно было увидеть? Да еще ночью? Солдаты как солдаты. В обычных серых шинелях, в солдатских шапках. Это с особенным удовлетворением отметил Саранчук. Такие точно, как он. Такие же и фронтовики, верно.

У входа на вокзал, по обе стороны дверей стояли двое вооруженных гайдамаков, они внимательно присматривались к проходившим пассажирам и время от времени, на выборку, требовали документы. Проверили и у Саранчука, даже его вещевой мешок ощупали, и пропустили. «Ну что ж, правильно, на то и служба…» — даже похвалил их про себя Саранчук.

Одно беспокоило его: что теперь с Артемом? Это ж, наверно, и его… А впрочем, кто знает? Может, он еще из Харькова не вернулся.

Прямо с вокзала и отправился на Гоголевскую улицу, к Бондаренкам.

Уже более десяти лет семья Бондаренко жила здесь, на Гоголевской, в номере семнадцатом, в подвале, — с тех пор как после ареста мужа, в девятьсот шестом году, перебралась Маруся с двумя детьми сюда, к родителям. Уже давно умерли родители, подросли дети, а все не могла Маруся выбраться на лучшую квартиру. И работала как проклятая — по домам ходила стирать; раньше работала одна, теперь вот уже третий год, как дочка Таня поступила на табачную фабрику. А едоков хватало: кроме детей, покойный отец, старый Мороз, года за четыре до смерти уже не работал нигде, все хворал. Да и в Сибирь мужу тоже нужно было хоть изредка посылочку собрать и деньгами рублишко какой. Трудно жилось. Уж и не думала никогда Маруся о лучшем. Боялась, чтобы хоть отсюда хозяин не выгнал. Подчас на хлеб нет, а за подвал уже наперед заплатит.

Так и жила из года в год, больше десяти лет. Здесь же и нашел свою семью Федор Иванович, когда после Февральской революции вернулся из ссылки. Тут они и теперь жили. Некогда было Федору Ивановичу думать о перемене квартиры. Он работал слесарем-инструментальщиком на машиностроительном заводе, там же, где и до ссылки, помимо этого был председателем заводского комитета, членом городского партийного комитета и членом президиума Совета рабочих депутатов. А Маруся иногда хоть и подумает сама, но мужу ни слова. Больше терпела с детьми, а теперь… От счастья и в подвале как будто посветлело. И уже только в последнее время стала чаще задумываться: к весне ждала ребенка. Хотелось хоть этого ребенка родить в светлой комнате, а не в погребе, куда солнце и не заглядывало…

Сумерки подвальные — это было первое, что поразило Саранчука, когда он открыл из сеней дверь в комнату. Какое-то время напряженно всматривался, потом поздоровался.

— Здравствуйте! — ответила Бондаренчиха и с любопытством посмотрела на незнакомого солдата.

В углу, у вешалки, Таня уже и платок было накинула на голову — собиралась идти на работу, да так и застыла, с таким же любопытством, как мать, и чуть настороженно глядя на незнакомого.

Саранчук назвал себя и, вынув из-за обшлага письмо, подал Бондаренчихе. Таня подошла к матери, взяла письмо из ее рук. Хотела уже разорвать конверт, но, присмотревшись, сказала:

— Это же не нам, Мирославе Наумовне. Я отнесу сейчас. — Положила письмо в карман, закуталась и собралась идти.

— Да узнай, как здоровье Наума Харитоновича после вчерашнего приступа. — сказала мать ей вслед. И затем к Саранчуку: — Ну, раздевайтесь.

— Сыпняк, верно? Докатился, значит, и сюда! — заметил Саранчук. Он скинул шинель, хотел было повесить на вешалку возле дверей, но передумал, свернул ее и положил на стул в углу.

— А где его сейчас нет? — ответила Бондаренчиха. — Раз война, то уж и всякие другие напасти — и голод, и сыпняк… Но у него, у старого Супруна, не сыпняк. Соседи это наши, во дворе во флигельке живут. Другая у него болезнь. Забыла название. Сказывала мне его дочка Мирослава Наумовна. Докторша она сама. На войне, говорит, больше всего этой болезнью болеют. Кровь как-то в жилах давит очень.

— Ну, а он же не на войне.

— У него вся жизнь война, — сказала Бондаренчиха.

Саранчук не понял, и она объяснила:

— Сын и дочка у него — оба партийные. Еще до революции партийные. А это при царизме не так просто было! Мирославе как-то везло. А Григорий Наумович еще студентом был, когда арестовали в первый раз. А потом и пошло. Только отсидит в тюрьме или из ссылки вернется — дома здесь он мало жил, все по большим городам, в Екатеринославе, в Харькове, — и видим: жандармы ночью во флигелек. Значит, беда у Супрунов: арестовали, видно, Гришу, а отца со службы опять выгонят.

— А кто он такой?

— Сейчас снова учителем. После революции. В железнодорожном училище преподает. А до этого кем только не приходилось ему работать! И на табачной фабрике, в конторе, и в земстве по какой-то статистике, вечно в разъездах.

Рассказывая, Маруся достала из комода полотенце, повесила на гвоздик возле умывальника.

— Может, умоетесь с дороги?

Саранчук поблагодарил и стал умываться. Бондаренчиха, растапливая плиту, начала расспрашивать о муже. Не говорил ли он, почему вдруг в Харьков? И надолго ли?

Саранчук рассказал, что знал:

— Говорил, что на несколько дней. А для чего — я не больно и допытывался. Съезд какой-то там, что ли… — И поскорее перевел разговор на то, что его больше всего сейчас интересовало: — Не знаете, вернулся ли Артем уже из Харькова?

— Спит, — кивнула головой на деревянную перегородку. И поспешно добавила: — Устал очень. Намерзся. От самой Полтавы на крыше вагона ехал, а мороз на дворе вон какой! Пускай еще хоть часок поспит.

— Конечно! Зачем же будить, не к спеху, — сказал Саранчук, насилу сдерживая волнение. Еще немного поговорил с хозяйкой и, докурив цигарку, сразу взялся за шинель.

— Куда ж вы?

Саранчук пояснил:

— Пока спит Артем, дела свои кое-какие справлю в городе, чтоб уж потом до самого поезда побыть с ним.

— Да вы хоть чайку выпейте. Сейчас закипит.

Но Саранчук поблагодарил и не захотел ждать. Уже и шапку было надел. Но вдруг открылась дверь, и в комнату вошла невысокого роста молодая женщина. Она была в черной меховой шубке, в белой вязаной шапочке. Красивая. Особенно красивы у нее были глаза — карие, ясные. Низкие брови и тонко очерченный рот придавали ее лицу выражение сосредоточенности и даже строгости.

Поздоровавшись с порога, она сразу же обратилась к Саранчуку: поблагодарила за письмо, спросила, не передавали ли чего на словах. Саранчук сказал, что ничего не передавали.

— А что ж они пишут? — не утерпела Бондаренчиха.

— Потом, Мария Кирилловна, все расскажу. А сейчас — где Артем? Можно к нему?

На широкой кровати рядом с белобрысым мальчишкой навзничь лежал Артем, одетый, только без сапог. Часто и глубоко дышал. На лице — напряженное выражение. Потрескавшиеся от ветра и мороза губы беззвучно шевелились.

Мирослава легонько коснулась рукой его плеча:

— Артем!

Артем вздрогнул, приподнял голову. Несколько мгновений глядел затуманенными глазами в лицо девушки. Потом вскочил и сел на постели. Провел рукой по лицу.

— Вы не заболели, чего доброго? — Мирослава привычным движением врача взяла его руку и стала слушать пульс.

Артем, чтобы скрыть волнение от встречи с ней, попробовал отделаться шуткой:

— И откуда вы взялись, Мирослава? Так некстати. Не разбуди вы меня, кровь из носу, отбили бы мы оружие у гайдамаков.

— Какое оружие?

— Да свое же, саперного батальона. Такое приснилось! Даже в пот ударило!

— Так вы уже знаете?.. Ну, и как вам ваши саперы нравятся?

Артем вздохнул:

— Ох, и влипли же хлопцы! — Он сокрушенно покачал головой. — Я еще на вокзале узнал. Знакомый железнодорожник рассказал. Своими глазами, говорит, видел: как скотину, загнали в холодные вагоны, закрутили проволокой двери, люки — и под охраной на Ромодан!

— Ну, а вы что выездили?

Мирослава опустилась на стул рядом с кроватью и целую минуту сидела молча. Потом резко подняла голову.

— У Гриши были?

— А как же! Прямо с вокзала и подались в губком. Нет его, в ревкоме на заседании. Мы — туда. Отдал ваше письмо.

— Ну и что же?

— Да у них с оружием у самих не густо. Видел потом собственными глазами на площади красногвардейцев на строевых занятиях — винтовка на двоих. Разве это дело? И это в Харькове! Где сейчас, можно сказать, судьба революции на Украине решается!

— Одним словом, знали, кого послать, да еще за старшего. Вы, должно быть, вместо того чтобы для нас оружия просить, еще им пообещали?

Артем усмехнулся.

— А вы, Мирослава, почти угадали. Хотя, собственно, Григорий Наумович сам подсказал нам. Это уже на другой день, когда на квартире у него были. Про Славгород все расспрашивал. И больше всего интересовался нашим патронным заводом: сколько делаем патронов сейчас, как с запасами сырья и топлива? Предостерег, чтобы ни один патрон не попал в чужие руки. Ну, ясное дело, мы и пообещали, что сразу же по приезде в Славгород все, сколько ни есть на заводе, патроны подкинем им. И это непременно нужно будет сделать. Не только мы понимаем, что такое сейчас Харьков для революции, они, черти, тоже понимают: со всех концов — из Полтавы, с Донбасса — подтягивают гайдамацкие части.

— Настроение в Харькове очень тревожное?

— Да как сказать? У нас там силы тоже ведь не маленькие. Тридцатый полк, двести тридцать второй запасной саперный. Да Красной гвардии более трех тысяч. А на Южной отряды Сиверса в эшелонах стоят. Петроградцы, москвичи.

— Ну, а что ж все-таки Гриша? И совета не дал?

— На месте, говорит, ищите. Сами себе оружие добывайте. Да вот письмо вам.

Но письмо брата Мирослава не стала читать, положила в карман и поднялась.

— «Ищите»! Нашел кому советовать. Да мы потеряли и то, что имели. Четыреста штыков! С ума сойти можно! И, как назло, ни Гаевого, ни Федора Ивановича…

— Ни Кузнецова, — добавил Артем.

— Почему? Нет, Кузнецов здесь, — сказала Мирослава.

У Артема перехватило дыхание.

— Здесь? Василий Иванович? А как же это ему удалось?

Мирослава рассказала, что вчера вечером на патронном заводе было партийное собрание, перевыборы комитета, и они с Кузнецовым были там. Собрание затянулось за полночь. А в это время все и случилось. Уже по дороге домой узнали о гайдамаках и о разоружении саперов.

— Вы знаете, Артем, какая мне мысль пришла? Не ради ли патронного завода они в Славгород ввалились?

Артем промолчал. Сидел задумавшись. Потом сказал, словно про себя, сразу как-то повеселев:

— Ну, если так… С Кузнецовым мы и гору с места сдвинем! Где он, по-вашему, может быть сейчас?

— Ночевать он пошел к Валдису Густу.

Патронный завод, на котором работал Валдис Густ, был в 1916 году эвакуирован из Риги в Славгород. Вместе с заводом прибыло больше сотни квалифицированных рабочих — латышей и русских, в том числе и Валдис.

— Пойду туда.

— Кузнецов скоро будет в комитете. На десять часов назначено заседание. Вы тоже, Артем, приходите. Как старший группы доложите о поездке в Харьков. Но до десяти у вас еще есть время. Я уйду сейчас. А вы поспите.

— Да нет, не до сна мне. Надо за дело браться. — И стал обуваться.

— Какое у вас дело? — спросила девушка.

— Оружие нам с неба не свалится. А наше из казармы они еще не вывезли. Во что бы то ни стало нужно отбить у них!

— Каким образом? Ведь они и казарму заняли.

— Одна только конная сотня там. А остальные в эшелоне еще.

— А этого вам мало — сотня? Да и потом — откуда вы знаете, что они не вывезли оружие?

— Плохого вы мнения обо мне, выходит, Мирослава! — усмехнувшись, сказал Артем. И, встретив удивленный взгляд, добавил: — Ну конечно! Ведь вы как думаете обо мне сейчас? Приехал, еще на вокзале узнал о таком несчастье — и хоть бы тебе что! Скорее к родичам, в теплую хату, и завалился спать. Признайтесь — ведь так?

— Ну-ну? — Девушка прищурила глаза.

— А я, Мирослава, с вокзала не сразу к родичам. У меня уже хлопцы в «секрете» стоят, глаз с казармы не спускают. Чуть что — моментально дадут знать. — И вдруг умолк. За перегородкой слышен был мужской голос. — Кто там? — удивился Артем.

Мирослава не ответила. Она словно не слышала его вопроса.

— Тетя Маруся! — позвал Артем.

На пороге появилась Бондаренчиха.

— Кто это там? — спросил Артем вполголоса.

— Из Ветровой Балки. Грицько Саранчук. Это не Орисин жених?

— Он самый!

Артем вскочил с кровати и, быстро надев сапоги, вышел за перегородку.

За четыре года, с той норы как Грицько Саранчук видел его в последний раз, очень изменился Артем. Раздался в плечах, лицом возмужал. Но тем не менее, промелькнуло в голове Саранчука, где бы ни был он, среди тысяч людей сразу бы узнал Артема.

— Ну, здравствуй, Грицько! — взволнованно и немного смущаясь перед присутствующими за свое волнение, поздоровался Артем, как только мог сдержанно.

— Здравствуй. Артем! — в тон ему ответил Саранчук.

И так, не размыкая крепко сжатых рук, может, минуту целую стояли, разглядывая один другого, улыбаясь и не находя слов.

Молчанием воспользовалась Мирослава, напомнила, стоя у порога:

— Артем, так, значит, ровно в десять вы в комитете.

— Обязательно, — сказал Артем и повернулся к Грицьку: — Ну, раздевайся, рассказывай. Времени у меня минут пятнадцать, пожалуй, еще есть.

И, отойдя к умывальнику, принялся умываться.

Саранчук снял шинель и как-то неуверенно пожал плечами.

— Да что ж тут рассказывать? Начать начну — и вдруг не уложусь в твой регламент! — Нотка обиды явно звучала в голосе.

— А разве мы в последний раз? Еще будет время. Сейчас хотя бы о главном: откуда, куда держишь путь?

На это ответил Саранчук сжато, без лишних подробностей. И сразу сам стал расспрашивать: что он, Артем, думает теперь делать, не собирается ли домой.

— Со службой, можно сказать, покончено. Хорошо бы вместе…

— Э, нет, Грицько, не получится! — усмехнулся Артем. Он вытерся полотенцем, повесил его на гвоздь и подошел к Саранчуку. — Не до того сейчас. Да ты, выходит, уже знаешь? Ну, скажи — не сволочи?

Грицько не ответил, так как Бондаренчиха в это время приглашала к столу. На столе уже стояли два стакана чаю, на тарелке нарезан ломтями ржаной хлеб и на блюдечке монпансье вместо сахара.

— Ты, Артем, про полуботьковцев? А почему ж они сволочи? — уже за столом вдруг нарушил молчание Саранчук и, не ожидая ответа, стал выкладывать свои еще в дороге возникшие соображения по поводу последних событий в Славгороде: — Собственно говоря, я и сейчас не пойму, в чем тут драма. Ну и поехали себе домой. Скатертью дорога!

Артем, пока тот говорил, хмуро смотрел на него и наконец не выдержал:

— Да ты что, Грицько? Шутишь?

— Нисколько.

— Вот как! — Артем сердито хлебнул чаю, обжегся и поставил стакан.

— Артем, — сказала Маруся Бондаренко, — вместо того чтобы сердиться, обжигать себе рот, объяснил бы спокойно, толком.

— Кому? Да что он, маленький? Вот уже скоро год, как революция! Петруся нашего спросить, — кивнул головой на перегородку, — и тот знает, что к чему. А он… «Скатертью дорога»! Видали?

— Ты, Артем, не подумай, — несколько смутился Саранчук. — Ей-бо, без всякой задней мысли сказал. Просто с языка сорвалось. Как присказка.

— Да, да. Так я и поверил! Я знаю, откуда все это в тебе.

— Откуда?

— От Павла Диденко. Еще с той поры, когда он со своим дружком, кулацким сынком Корнеем Чумаком, гимназистами, а потом и студентами у нас там, в Ветровой Балке, молодежь обрабатывали.

— При чем тут Диденко? — пожал плечами Саранчук.

— При том: не можешь ты, трудяга, маломощный середняк Грицько Саранчук, сам думать так. Это думают за тебя Диденко и Чумак.

— Не беспокойся! У меня своя голова на плечах. И она у меня не только для того, чтобы было на что шапку напялить. Диденко тут ни при чем. Ну, а если уж зашел разговор о нем, прямо скажу: умный парень. Что, может, неправда?

— Про таких, как Диденко, надо говорить так: умный, но дурак.

— Нет, он не дурак, — возразил Грицько. — Ты вспомни: еще до революции…

— Ну-ну, выкладывай!

— Ведь тогда у нас в селе, да и не только у нас, даже слова такого не было — «Украина». Разве что в песне! А то все «Малороссия». А он уже тогда украинские книжки, читал, про Украину толковал нам. Старинные всякие истории рассказывал. Говорил, что когда-нибудь станет-таки Малороссия снова Украиной. И ты смотри — ведь по его вышло. Есть Украина теперь. Держава! Со своим правительством, со своим войском.

— Ну-ну, досказывай уже: со своими помещиками и фабрикантами, со своей белой гвардией — «вольным казачеством». Разве такую Украину ты хочешь? Разве такая Украина тебе нужна?

— А я еще не рассмотрел, какая она есть на самом деле.

— Это им вот, буржуазии украинской, такая Украина нужна. Спят и во сне ее видят. Вот почему они хотят китайской стеной отгородиться от Советской России, русский народ ненавидят всеми своими печенками. Да и «свой», украинский, народ — не меньше. И боятся. Как огня! В нашем саперном батальоне было и украинцев немало. Почему гайдамаки и их разоружили? Дело ясно! Вырвать хотят оружие у революции из рук. Вот в чем штука! А ты — «не понимаю, в чем тут драма».

— Да что ж? Недели еще нет, как я на Украине. Приглядываюсь пока, — словно оправдывался Саранчук.

— А ты побыстрее. Революция не ждет.

— Ничего. Я ее дольше ждал.

Артем взглянул на ходики на стене — было уже время уходить — и сказал, подводя к концу разговор:

— Ну что ж, присмотрись. А пока, по старой дружбе, так тебе скажу: не зная броду, не суйся в воду. И еще одну пословицу запомни. Крепко запомни!

— Какую?

— Двое дерутся — третий не мешайся.

— Это я, конечно, третий, — с деланной улыбкой отозвался Грицько.

— Не путайся под ногами. Держи, как говорится, нейтралитет.

— А проще говоря: не суй нос не в свое дело. Так, что ли? Ну, хорошо, — немного помолчав, заговорил снова Саранчук. — А где ж тогда, Артем, мое дело?

— Ты кто такой? Хлебороб! Значит, паши!

— Вон что! Паши, мели, ешь. А может, мне уже этого мало?

— Хлеб — это не мало. Без хлеба разве может жить город? Без хлеба разве может рабочий класс победить в революции?

— Ага, понятно, — сказал Саранчук, иронически прищурив глаз. — Ну что ж, верно. Где уж нам, мужикам, с городскими рабочими равняться. Одно слово — гречкосеи. Но ты не думай, Артем, и мы тоже смекаем кое-что. Ложку не за ухо понесем, а таки ко рту.

— О, насчет этого я не сомневаюсь, — в тон ему ответил Артем. — Нисколько!

Он допил остывший чай и отставил стакан. И когда тетя Маруся предложила налить еще, не захотел. По его примеру, поблагодарив хозяйку, отказался и Саранчук.

— Ну вот и поговорили, — уже одетый, в шинели, нахлобучивая шапку, горько усмехнулся Саранчук. — Боялся, что времени не хватит, а его в самый раз. Договорились до точки.

— Чего там! Это еще только запятая. — И Артем тоже надел свою солдатскую шапку.

Вместе вышли на улицу. Оказалось, что им по дороге. Но сейчас это было безразлично обоим: как-то не хотелось ни возвращаться к старой теме, ни начинать разговор о чем-либо другом. Шли и молчали. Артем уже думал о своем: после проверки ребят, которые на посту у казармы, пойти сразу в комитет или сначала к Валдису. Может, Кузнецова еще застанет у него… Поэтому на внезапный вопрос Саранчука о Ветровой Балке — что там делается? — ответил рассеянно:

— А вот поедешь — увидишь. — И, почувствовав, что этот ответ прозвучал холодно, добавил: — С лета небыл там. Все никак не выберусь.

На этом и распрощались.

III

После встречи с Артемом все в городе раздражало Саранчука. К воинскому начальнику решил не являться: перспектива очутиться в запасном полку, куда, вероятнее всего, его пошлют, никак не соблазняла. Он уже побывал в казарме запасного полка. Под предлогом розыска земляков чуть ли не целый час слонялся по казарме, приглядываясь. И все производило на него тягостное впечатление — от всего так и разило старым режимом. На огромном дворе несколько сотен (а всего в полку было более тысячи человек) занимались ружейными приемами. Некоторые подле чучел упражнялись в штыковом бое, рявкали команды унтера: «Вперед коли! Назад прикладом отбей! Глубже выпад! Ты что, боишься мотню разорвать?» Тут же группами, разговаривая между собой, похаживали офицеры, почти все молодые, в основном прапорщики и поручики. В самой казарме в одном из помещений расположилось какое-то подразделение для занятий по «словесности». Саранчук немного постоял, послушал и отошел. «Э, нет, хватит с меня этой премудрости! Поеду домой, а там видно будет».

Прямо из казармы он пошел покупать гостинцы домашним. Всю Николаевскую улицу исколесил, до самого собора, но подходящего ничего не оказалось.

Уже возвращался назад, как вдруг одна витрина привлекла его внимание. Сквозь замерзшее стекло смотрело на него такое знакомое еще с юношеских лет грустно-хмурое лицо Тараса Шевченко. Внизу, под портретом, на подоконнике, покрытом клетчатой плахтой, разложены были книги, открытки-литографии. Здесь же стояли разные гончарные изделия — от огромнейших ваз до игрушечных лошадок и петушков-свистулек. И чем-то далеким и нежным, как детство, повеяло от них на Саранчука. Взглянул наверх — над дверьми славянской вязью надпись:

Украинская книгарня
Славгородского т-ва «Просвита»
Саранчук открыл дверь, переступил порог. И первое впечатление у него было такое, будто бы он вошел в пустую церковь перед началом богослужения. Такие же и сумрак, и тишина. Задняя стена с дверьми, задрапированными портьерой, походила на иконостас. Только вместо образов на ней были развешаны портреты и картины, вместо хоругвей — плахты, расшитые полотенца. Правая стена была занята полками с книгами, а левая снизу доверху — гончарными изделиями.

Покупателей в магазине было всего человек пять. Кто рылся в разложенных на прилавке книгах, кто у вертушки просматривал открытки-литографии. Говорили приглушенно. И так же вполголоса отвечали из-за прилавков продавщицы, молоденькие девушки с деланно серьезными, даже суровыми, как у молодых монашек, лицами. Но еще более напоминала монахиню, молодую игуменью, третья женщина, должно быть заведующая, так как продавщицы обращались к ней почтительно: Ивга Семеновна.

На вид ей было за тридцать. И время наложило уже свой отпечаток на ее лицо: усталость в глазах и едва заметные морщинки в уголках резко очерченного рта. Но стройная, словно выточенная, фигура, затянутая в темно-синее бархатное платье, явно противоречила выражению лица: каждое движение женщины было греховно. Недаром же чуть ли не каждый из мужчин-покупателей, начиная от пожилого чиновника и кончая безусым гимназистом, украдкой бросал на нее похотливые взгляды, когда она проплывала по магазину.

Саранчук это сразу заметил, пока, пораженный увиденным, стоял, разглядывая все вокруг. Осторожно ступая, чтобы не стучать сапогами, подошел к прилавку.

Конечно, прежде всего он спросил «Кобзаря» (еще юношей в Ветровой Балке читал кое-что из произведений Шевченко — у Павла Диденко брал). Но «Кобзаря» не оказалось. Распродан весь.

— Жаль.

Начал выбирать из того, что было. Взял несколько брошюрок по сельскому хозяйству, а больше не знал, на чем остановиться. Ни одно название книги, ни одно имя автора ничего ему не говорило. «На распутье» Гринченко подержал было в руке — что-то как будто слышал об этом писателе, но никак не мог вспомнить — и положил на место.

— Почему вы? Книга хорошая, — неожиданно прозвучал за спиной приятный женский голос.

Саранчук быстро оглянулся и, слегка смутившись, улыбнулся женщине в темно-синем бархатном платье.

— Хорошая, говорите? Тогда давайте ее сюда, — и положил к отобранным книгам.

Заведующая предложила ему помочь в выборе книг. Спросила, для какой просвиты.

— Да нет, это я для себя. Пожалуйста, раз вы уж так любезны…

Женщина стала отбирать книги. Попутно расспрашивала, что он читал из украинской литературы.

— Кроме «Кобзаря», ничего больше.

— Ой! Значит, нужно наверстывать.

Она отобрала порядочную кипу книг и еще продолжала отбирать. Саранчук забеспокоился — хватит ли у него денег? А остановить ее почему то стеснялся. Наконец решился. Спросил шутя: не достаточно ли для первого раза, чтоб в голове не перепуталось? Продавщица подсчитала — на пятьдесят с чем-то рублей.

Расплатившись, поблагодарил заведующую, простился и уже собирался выйти. Но в это время открылась наружная дверь, и в магазин вошел старик с кипой газет на плечах. Все кинулись к прилавку. Саранчука это заинтересовало, и он задержался. А когда, подсчитав газеты, стали продавать их, Саранчук тоже взял экземпляр.

Это была местная газета «Боротьба», орган уездного комитета партии украинских эсеров и уездного комитета «Крестьянских союзов». На первой странице большими буквами напечатан был «Приказ», в котором атаман куреня имени гетмана Полуботько, некий Щупак, объявлял себя начальником местного гарнизона и требовал от населения Славгорода в течение суток сдать все огнестрельное и холодное оружие, не собираться на улице группами больше пяти человек и прочее. Саранчук не стал читать, потому что еще раньше, на улице, просмотрел этот приказ на афишной тумбе. Перешел к отделу телеграмм. Но и телеграммы были устаревшие. Еще в Киеве узнал эти новости. Вернулся к передовице. В левом углу сверху шапкой стоял заголовок: «Украина — для украинцев». А в статье излагалась история конфликта между Центральной радой и Советом Народных Комиссаров, причем излагалось, конечно, так, что все было шиворот-навыворот. Дальше автор делал экскурс в историческое прошлое Украины. И, наконец, перепрыгнув прямо из XVIII столетия в сегодняшний день, приветствовал казаков полуботьковского куреня, «щирых сынов Украины», от имени всей Славгородщины бил им челом и призывал…

Но на этом Саранчуку пришлось прервать свое чтение: заведующая, до сих пор молча читавшая газету, положила ее на прилавок и, обращаясь не то к продавщице, не то вообще к присутствующим и ни к кому в частности, произнесла негромко:

— А наш Диденко молодец!

Саранчук повернул голову в ее сторону. Но чиновник опередил его:

— Вы думаете, это его передовая?

— Ну конечно. Кто ж еще у нас в Славгороде такой эрудит? Сразу видно — историк и поэт! — ответила она, идя к кассе.

Саранчук выждал, пока покупатель, получив сдачу, отошел от кассы, и спросил заведующую:

— Скажите, пожалуйста, вы Диденко называли. Как его зовут? Не Павло Макарович случайно?

Тонкие брови женщины слегка приподнялись.

— Павло Макарович. А вы его знаете?

— Ну как же! Земляки. Из одного села. Вместе в школу ходили.

— Вот как! — Она охотно рассказала ему, где именно можно найти Диденко: — По этой же улице пройти два квартала, и будет редакция газеты. Он там редактором. Только еще рано. — Она внимательно, несколько напряженно глядела Саранчуку прямо в глаза. — А пока вы можете у нас побыть. Если хотите, дам вам что-нибудь почитать. Вот скамейка.

— Спасибо. Но я лучше выставку ваших картин погляжу.

— О, посмотреть стоит!

Картин было здесь немало — действительно выставка. Перед одной Саранчук задержался. На задней стене, против входных дверей, висела эта картина. «Из похода» — стояла подпись под нею. А вверху табличка — «Цена 10 000 рублей».

«Ого, цена подходящая! Да кто ж ее купит?»

Правда, поглядеть было на что. Да и труда вложил художник немало. Сколько народу! И каждую фигуру надо ж было вырисовать. Считай, целое село подряд. И старых, и малых. Но чем внимательнее он присматривался к картине, тем очевиднее ощущал в ней неестественность, искусственность. Словно какие-то ненастоящие были и это село, и люди. Хоть бы вот этот старик с краю, с седыми усами по самые плечи, в белоснежной вышитой рубахе. Никак не представишь, что клепал он косу у сарая, а тут крик: «Едут!» Или вот эта молодуха с ребенком на руках — белолицая, незагорелая. Словно переодетая панночка. Да и сами казаки… «А впрочем, — оборвал себя Грицько, — ведь это ж художество». И чтобы вернуть очарование картиной, он щурил глаза — не так заметны тогда были недостатки ее.

…Край села. К ветрякам высыпал народ встречать казацкий отряд. Старые матери, седоусые отцы, молодицы с грудными детьми на руках, девчата, наряженные в свои праздничные плахты и керсетки. И каждая глазами жадно ищет своего сына, мужа или жениха. А те, на взмыленных конях, в красных и зеленых жупанах, с пиками в руках, подъезжают гордые, суровые и сдержанные. Но что там на сердце у каждого?

Саранчук и сам почувствовал радостное волнение, словно тоже ехал среди них, такой для кого-то родной и желанный. Вот-вот, еще несколько шагов — и среди радостных возгласов, воплей, причитаний, которые подымутся сейчас на выгоне, один женский крик ударит ему в самое сердце: «Грицько, голубь мой!»

Саранчук не слышал даже, как заведующая подошла и остановилась за его спиной. Так прошло, может, несколько минут… Вдруг, будто от какого-то внутреннего толчка. Саранчук обернулся и растерялся в первый миг, неожиданно встретившись лицом к лицу с заведующей. Та улыбнулась и сказала тихонько:

— О, да вы знаете, на что смотреть…

— Интересная картина, — как бы оправдывался Саранчук. — И, как видно, историческая.

— Казацкая эпоха. Вероятно, шестнадцатый — семнадцатый век. Картина интересная. Очень! Какой напряженный момент изобразил художник! Вы только присмотритесь, как выписана каждая фигура, сколько экспрессии в изображении всадников! И какая гамма переживаний на лицах женщин!

— Прямо как живые! — восторженно присовокупил Саранчук и невольно снова припал взглядом к картине.

Вдруг оторвался и быстро перевел взгляд на заведующую:

— Слушайте! Да вы только посмотрите на эту женщину в синей керсетке. Право же, на вас похожа.

— На меня? Да что вы! — с удивлением подняла брови Ивга Семеновна. И в свою очередь заинтересованно поглядела на картину.

Но и удивление ее, и заинтересованность были наигранными. Именно она и позировала некогда Дорошенко для этой женщины в синей керсетке. И, конечно, была похожа. И знала это. Правда, давненько это было, более десяти лет прошло с той поры. На картине эти годы не отразились, а на ней… Потому-то в последнее время она уже не любила, когда кто-нибудь открывал это сходство: знала, что сравнение будет не в ее пользу. Вот и сейчас она помолчала минутку, потом пожала плечами:

— А ведь верно. Как странно! — и постаралась перевести разговор на другое. Спросила, каково его общее впечатление от картины, какие она пробудила в нем мысли и чувства.

— Мыслей много, — уклонился Саранчук. — Вот смотрю — и, знаете, как-то на сердце грустно…

— Грустно? — удивилась женщина. — Не понимаю…

Но Саранчук не торопился с объяснением. Некоторое время молча стоял в задумчивости, склонив голову. Какая-то буйная внутренняя сила, которую Ивга Семеновна с первого взгляда, может быть, одним инстинктом учуяла в нем, сейчас еще отчетливее проступила в каждой черточке его мужественного лица, во всем его облике. Понизив голос до шепота, она спросила:

— А о чем вы сейчас думаете?

Саранчук поднял голову, но глаза его и теперь были задумчивы.

— О чем? Да все о том же. — И даже вздохнул. — Думаю: а кто же меня встретит дома? Чтобы так, как здесь, на картине.

— А разве у вас нет никого?

— Почему нет? Отец есть. Матери, правда, нет еще с детства. Мачеха. Да не в том дело, есть ли кому встретить или некому, а в том, что не за что…

Он снова перевел взгляд на картину, помолчал немного и покачал головой.

— Тогда, в старину, все как-то проще было. Набежали, скажем, на Украину татары или ляхи. Вот и поднимается народ на войну. Отбили, прогнали прочь с Украины и возвращаются домой. Ясно — герои! А теперь хоть бы нашего брата фронтовика взять. Совсем другое получается. А мы ведь тоже не меньше, пожалуй, потрудились — три года в окопах! Ну, а что с того? Когда все как-то по-дурному! Такая уж война была бестолковая. Их кайзер гнал на убой, как овец, а нас — царь Николай. Вот и возвращаемся теперь домой… А у меня у самого два креста было за храбрость. Оторвал с мясом от гимнастерки. Поняли теперь?

— Поняла, — пристально всматриваясь прищуренными глазами в Саранчука, произнесла заведующая. — И как это удивительно, что мы с вами одновременно подумали об одном и том же! Это не случайно.

— Как это об одном и том же?

— С той только разницей, что вы думали о себе: «А кто ж меня встретит так, как на этой картине?» А я подумала… Ну, да не обо мне сейчас речь. Речь о вас. Кое в чем я с вами не согласна.

— Именно?

— Не согласна я с вашими мыслями о теперешнем времени. По-вашему выходит, что сейчас не время для геройства. Разве это так? Наоборот! Никогда еще Украина не переживала такого героического времени. И никогда еще ей так, как сейчас, не были нужны храбрые люди, герои!

— Вы прямо как в этой статье! — усмехнулся Саранчук.

— Ну и что же! А вы, значит, уже прочли?

— Прочел. Да и «героев», о которых вы говорите, повидал, и про «геройство» их кое-что слыхал. Нет, это не для меня. Да и вообще с этим у меня кончено. Отвоевался. Домой и — никакая сила!

— Когда же вы едете?

— Сегодня.

— Так скоро? Это потому, что никто не ждет? — Кокетливо прищурила глаза. — Ой, что-то не сходятся у вас концы с концами!

— Так дом же. Да и нечего мне тут, в городе, слоняться без дела. Вот кабы знать…

Он уже понял ее настроение, хотя еще не знал определенно — распущенность ли это или просто невинное кокетство от безделья. Но все равно — бывший первый на всю слободу парень уже проснулся в нем. И женщина почувствовала это. Она осмотрелась, убедилась, что никто не обратил внимание на ее затянувшийся разговор с покупателем, и, неожиданно повернувшись к нему, выгнулась, закинув руки за спину, отчего платье еще туже охватило ее девичью упругую грудь, и, пристально глядя в его зрачки, спросила шепотом:

— Что кабы знать?..

Почти вызывающе глядя ей в лицо, Саранчук ответил:

— Кабы знать, чего от кумы ждать…

— Ого!.. — прищурилась женщина. — Да вы напористы. А не слишком ли?

Саранчук растерялся. «Вот так влопался!» — только и успел подумать он, потому что Ивга Семеновна продолжала:

— Не знаю, быть может, на фронте именно за это вам и кресты давали? Но в отношениях с женщиной это не всегда кончается наградой. Вы это запомните.

Красный как рак стоял перед нею Саранчук, готовый провалиться сквозь землю. К счастью, в эту секунду Ивгу Семеновну позвали.

— Иду! — откликнулась она и обратилась снова к Саранчуку: — Вы подождите меня, я сейчас освобожусь. Уедете вы или не уедете сегодня — это ваше дело, но я не хотела бы, чтобы наш разговор оборвался вот так, на полуслове. Договорились?

— Хорошо, — сказал Саранчук.

Ивга Семеновна отошла. А Саранчук проводил ее взглядом, пока она не скрылась за портьерой, и вдруг, поймав себя на том, что любуется ею, недовольно нахмурился: «Ой, Грицько, ладно ли?»

Он не был распущенным, и в его любовании, по сути, не было ничего дурного. В другой раз он не придал бы этому никакого значения. Но сейчас, из-за того, что при упоминании о доме в воображении как живая стояла Орися, интерес к этой женщине был ему неприятен, пожалуй, даже оскорбителен. Поэтому и не думал долго, взял со скамеечки пакет с книгами и, стараясь не очень стучать сапогами, вышел из магазина.

Но, очутившись на улице, он остановился. Следовало бы, конечно, хоть «прощайте» сказать. Ну, да не возвращаться же ради этого. Обойдется! Да и некогда. И так уже в этом городе полдня потерял. Зайти только к Диденко — да поскорее на вокзал. Домой пора.

И вдруг вспомнил, что оставил у Бондаренков вещевой мешок. Невольно прибавил шаг: придется ведь еще на Гоголевскую возвращаться. И почему было сразу не взять?

IV

А тем временем Бондаренко товарными поездами добирался домой.

Еще тогда, ночью, сразу же за Ромоданом, посоветовавшись втроем, решили, что кому-нибудь все-таки нужно вернуться в Славгород. Мирослава Супрун девушка рассудительная и энергичная, но все же молодая, не удивительно, если в такой обстановке и растеряется. Гаевой хотел ехать сам. И, конечно, это было бы неплохо. Но Федор Иванович решительно возражал: пока до Харькова, в теплом вагоне, может, и пройдет простуда. А на морозе! Да еще езда неизвестно какая будет! Чего доброго, и на буферах придется.

— Сколько там езды до Славгорода от Полтавы?

— А Полтава тут ни при чем.

Федор Иванович, как видно, все уже взвесил. Ехать нужно, по его мнению, только через Ромодан. Как же не повидаться с саперами? Может, чем-то помочь им надо. Да и от них кого-нибудь взять с собою в Славгород.

— Кузнецова, конечно, — подсказал Гаевой. — Как раз член президиума Совета солдатских депутатов (в Славгороде Совет рабочих и Совет солдатских депутатов еще не были объединены). И нужно немедленно, сегодня же, созвать объединенное заседание обоих Советов.

Бондаренко сошел с поезда на первой же остановке. Станция Кибинцы. Темно, безлюдно на перроне. Немногочисленные пассажиры, почти одни женщины с узлами (вероятно, в Полтаву на базар), уцепившись за поручни, пристроились на ступеньках вагонов, а прибывшие сюда пассажиры, не заходя на станцию, исчезли в ночной метели.

Федор Иванович справился у дежурного о поезде на Ромодан.

— Запросился из Миргорода товарный.

«Хоть тут повезло», — обрадовался Федор Иванович. Но прошел час, другой, а поезда все не было. Наконец прозвонили повестку, и через полчаса, тяжело сопя, к станции подполз длиннущий порожняк.

Не ожидая, пока он остановится, с паровоза спрыгнули два донских казака. Один из них в черной бурке. Прошли на станцию.

Федор Иванович отыскал вагон с тормозной площадкой и взобрался туда. Из кожуха хриплый голос кондуктора спросил:

— До Ромодана?

— Да, думаю.

— Иди, брат, пешком, скорее будешь, — без всякой иронии сказал кондуктор. И немного спустя пояснил: — Потекли трубы, заливает топку. А они, бешеные, наганами под нос машинисту тычут.

— Кто это «они»? — не понял Федор Иванович.

— Донцы. Это ж для них порожняк. Вся их дивизия из округи снимается. Ох, и народ!

Его явно угнетало молчание. Но Бондаренко, занятый своими мыслями, не поддержал разговора. Кондуктор, вынув кисет, закурил и проговорил после паузы:

— Вчера вот в Полтаве похоронили одного. Машиниста. Кумом мне доводился. На моих глазах и зарубили.

— Кто? Где?

— В Ясиноватой. Юнкера и эти ж — донцы, калединцы.

Мимо вагона от станции к голове поезда быстро прошли донцы.

Раздался свисток кондуктора. Поезд тронулся. Насилу-насилу. И так весь перегон полз по-черепашьи. Уже совсем рассвело, когда наконец прибыли в Ромодан.

Все колеи забиты занесенными снегом составами — порожняками, военными эшелонами с двуколками, походными кухнями, тюками прессованного сена. Нечего было и думать в таком заторе самому отыскать вагоны славгородских саперов. Нужно идти на станцию. Бондаренко уже собрался подлезть под вагон стоявшего рядом эшелона, как вдруг внимание его привлекли шум и возня впереди состава, с которым он только что прибыл. Бондаренко поспешил туда. Но когда подошел, эпизод уже приближался к развязке. Весь тендер паровоза был облеплен солдатами, один из донцов — офицер с оторванными погонами — стоял в стороне и ладонью вытирал окровавленное лицо (тут же чернела его бурка, втоптанная в снег), а бородатый великан в рыжем кожушке держал в руке клинок и грозил офицеру пальцем:

— Ты смотри мне! А то я тоже горячий! Хоть и с севера, петроградец. Да и рука у меня, видишь, тяжелая! Такая профессия — молотобоец! Ты легче на поворотах! — Потом нырнул под буфера. Немного погодя крикнул: — Готово! Давай!

Черный, как негр, машинист, высунувшись из будки паровоза, хрипло кричал что-то про котел, про депо. Но на него никто не обращал внимания. Бондаренко сказал:

— Далеко, хлопцы, не заедете с этим паровозом. Один перегон два часа ехали.

— А ты, дядя, проходи себе, — измерив взглядом непрошеного советчика, сказал великан. — Нам далеко и не нужно.

— Нам бы из этого Ромодана только выбраться, будь он неладен! — добавил другой. И, повернувшись к паровозу, бодро крикнул: — Крути, Гаврило!

Рявкнул гудок. Машинист кинулся к рычагам. И паровоз, облепленный солдатами, издавая пронзительные гудки, тронулся к стрелкам. Остальные солдаты стали пробираться под вагонами и потом повалили напрямик через колеи, — очевидно, к своей стоянке. За ними и пошел Федор Иванович.

Так и добрался до саперов. В тупике стояло с десяток вагонов, занесенных снегом. Из некоторых вился дымок. Возле вагонов возились солдаты: пилили шпалы на дрова, кое-кто умывался снегом. Несколько человек с котелками — по полдесятка в каждой руке — собрались, должно быть, за водой для чая.

— Далеко не заходите, — сказал им бородач в рыжем кожушке. — Поедем сейчас.

Бондаренко спросил у солдат, как ему найти Кузнецова.

Бородач оглянулся.

— Кому там Кузнецова? О, да ты, дядя, как банный лист прилип к нам.

— Сразу видно, что после бани, — сказал Бондаренко. — Ну, с легким паром тогда!

Он назвал себя. И, не дав и слова сказать удивленному и обрадованному солдату, продолжал:

— Прослышал о ваших подвигах еще в дороге, вот и решил проведать. Где Кузнецов?

— А Кузнецова нет. В Славгороде остался. Вам теперь к командиру батальона надо.

Он подвел Бондаренко к одному из вагонов и открыл дверь.

В первое мгновение Федор Иванович ничего не мог разглядеть из-за густого дыма, валившего из печурки, на скорую руку, видно, уж самими саперами сложенной из кирпича и кусков жести. Потом, когда дым вытянуло в открытые двери, увидел на полу спавших вповалку солдат. Возле печурки сидел командир батальона, прапорщик Лузгин, и что-то писал в блокноте на колене. Узнав Бондаренко, он очень обрадовался, подставил ему какой-то чурбан, чтобы Сесть, и вынул кисет.

— Ты что, товарищ Лузгин, на досуге решил за мемуары взяться? — первым нарушил молчание Бондаренко. — Пиши, пиши. Есть о чем.

— Ох, и влипли мы, Федор Иванович! — вздохнул Лузгин. — Сижу вот телеграмму сочиняю.

— Куда?

— Прямо в штаб военного округа, в Москву. Объясняю, в чем дело, и прошу указать пункт для дислокации батальона.

— А где Кузнецов?

Лузгин рассказал, что вчера вечером Кузнецов с Мирославой Супрун пошли на патронный завод на партийное собрание.

— Вероятно, собрание затянулось за полночь. А это все произошло за какой-нибудь час. Где Кузнецов сейчас, не знаю. Может, нас догоняет.

— А как же это случилось? Неужели проспали?

— Да. Точнее сказать — дали себя усыпить.

— Кому дали?

Лузгин покачал головой.

— Никогда себе этого не прощу! Так по-глупому позволить себя вокруг пальца обвести… Был у нас в батальоне командир третьей роты, поручик Деркач. Ничего не замечали. А оказалось — петлюровец. Заранее, очевидно, имел задание, потому что еще вчера днем сам напросился дежурить по батальону. Ну, верно, и часовых из своих людей на ночь поставил. А если бы не это… Э, да что уж после драки размахивать кулаками!

— А чего «после драки»? Драка еще только начинается, — сказал Бондаренко. Да вот не знаю, как вы в ней будете себя чувствовать с голыми руками.

— Хоть не растравляйте, Федор Иванович! И так на душе… В том-то и беда, что без оружия!

— Нужно отобрать свое оружие назад.

— А как это сделать? Трудная задача.

— Нелегкая. А решить ее надо. Потолкуем сейчас.

Лузгин кликнул в приоткрытые двери ротных командиров и членов батальонного комитета.

Один за другим стали сходиться представители рот. Так уж повелось, что заседания всегда происходили на людях, оттого в вагон набилось полным-полно народу. И в дверях, раскрытых настежь, стояли солдаты.

Лузгин коротко изложил суть дела. Речь идет о том, чтоб задержаться в Ромодане на некоторое время: может, удастся славгородцам добиться возвращения если не батальона обратно в город, то хотя бы батальонного оружия. Попытка не пытка, спрос не беда. Таково его мнение. А что скажут товарищи?

Тяжелое молчание наступило в вагоне. Как видно, напоминание о ночном событии угнетало каждого. Но и застревать здесь, в Ромодане, не хотелось.

— Без обсуждения будем голосовать? — после паузы спросил Лузгин.

— Ну, дай скажу, — отозвался тогда командир первой роты. — Ничего из этого не выйдет. С кулаком и разговор кулаком. А такого кулака крепкого, нашего, большевистского, в Славгороде еще нету. Чего ж зря мучиться нам тут, в этом Ромодане? Ехать надо, если хотим сберечь батальон. Двух бойцов, из местных, уже у меня не стало. Нам бы до Курска добраться. Все-таки ближе к штабу округа будем. Да и комендант там уже свой, советский. Хоть накормит. А то ведь этот — ромодановский комендант — наотрез отказался выдать продукты батальону: не в порядке, мол, документы. Нужно ехать!

— Но как же ехать? — возразил кто-то. — Кузнецова-то нет!

— Не беспокойся за Кузнецова. Догонит.

— Он нас и под землей найдет! А главное то, что паровоз добыли. Вот бы и ехать, пока не отнял никто.

Сама мысль, что паровоз могут отнять, встревожила солдат. Бондаренко забеспокоился, что его поездка в саперный батальон может закончиться ничем. Попросил слова.

— Прежде всего, товарищи, относительно Курска. Мне кажется, вам туда незачем ехать. На языке железнодорожников это называется — встречные перевозки. Как раз через Курск на Харьков и дальше на Дон против Каледина продвигаются красные части из Советской России. Теперь относительно местного коменданта: нужно поговорить с ним по-настоящему, чтоб выдал продукты. Хотя, в конце концов… после того, что вы натворили, не грех день-другой и без обеда вас оставить…

В это время в приоткрытые двери крикнул кто-то:

— Товарищ Лузгин!

— Что там?

— Осечка вышла! Паровоз негодящий!

— Фу-ты, черт! — прогудел в тишине густой бас.

— Трубы в котле потекли.

— Вот и кстати! — сказал Лузгин и, повеселев, добавил: — Как видите, товарищи, всё — и даже паровоз — за то, чтобы нам задержаться здесь. Значит, так: будем просить товарища Бондаренко передать Кузнецову, что мы ждем его в Ромодане. Есть возражения? Нет. Вот и хорошо. Так и будет.

V

На городской думе пробило двенадцать часов, когда Бондаренко, добравшись товарным поездом до Славгорода, направился с вокзала в город. Через несколько минут он уже подходил к Общественной библиотеке в переулке недалеко от думы. Здесь в двух небольших комнатах помещался городской комитет большевиков.

«Есть ли кто-нибудь сейчас там?» — думал Бондаренко, поднимаясь по ступенькам на второй этаж. И как же он обрадовался, когда, открыв дверь, увидел, что в комнате полно людей. «Ну конечно, комитет. Ой, молодчина, Наумовна!»

Стоя у порога, отечески ласково смотрел на Супрун, которая сидела за столом и вела заседание. А девушка удивленно глядела на него. Появление Бондаренко удивило и остальных присутствующих. От Мирославы они знали о записке с дороги. Только Попович, который говорил, стоя спиной к двери, не видел, как Федор Иванович вошел в комнату, и оживление среди присутствующих воспринял как одобрение своей очередной остроты. Он сделал паузу, чтобы снова привлечь к себе внимание, и продолжал с еще большей самоуверенностью:

— Не возражаю, разоружение саперов гайдамаками — факт неприятный, возмутительный. Но, согласимся, не столь важный, чтоб из-за него подымать такой шум. Это, конечно, в том случае, если не считать (а некоторые из нас явно склонны к этому), если не считать, повторяю, богоспасаемый наш Славгород пупом земли. Нет, не на этом, товарищ Супрун, нужно делать ударение. Надо проанализировать причины, которые привели к такому положению, что стали возможны подобные факты.

— А ты что, с луны свалился? — сказал с места солдат в видавшей виды шинели с петлицами сапера.

— Да нет! — отозвался из другого конца комнаты чернявый, с проседью в волосах Тесленко, токарь из паровозного депо. — Это он нас считает такими дураками. «Проанализировать надо»! Проанализировали уже! Недаром Гаевой тебя…

— Товарищи! — с напускной строгостью нахмурилась Мирослава и даже постучала карандашом по столу.

— Самое легкое дело, — игнорируя реплики, продолжал Попович, — взвалить все на украинских националистов. А нашей вины в этом разве нет? Своими реверансами перед национализмом, в частности своим признанием права наций на самоопределение вплоть до отделения включительно, разве мы не льем воду на мельницу этих самых украинских националистов?

— Попал пальцем в небо! — отозвался с порога Бондаренко.

Оратор от неожиданности смутился, узнав голос Бондаренко. Однако сразу же овладел собой. Не отвечая Бондаренко, он продолжал, хотя уже без прежней самоуверенности:

— Именно на этом и должна была Супрун заострить наше внимание, а не ориентировать комитет на акцию явно безнадежную. Ну что нам, собственно, даст это объединенное заседание Советов при нашем меньшинстве?. Кроме скандального провала, ничего больше!

— Прошу дать мне слово, — поднялся с места и выпрямился во весь свой гвардейский рост солдат, бросивший первую реплику.

— Слово имеет товарищ Кузнецов.

— Я коротко. Предложение товарища Супрун поддерживаю целиком. Это то, что мы должны сделать без всяких разговоров и проволочек. Несколько слов по поводу выступления товарища Поповича. Старая, надоевшая песня. Слышим мы ее уже с каких пор! Вспомним, что на Апрельской конференции эту песню заводили Бухарин с Пятаковым. И как ответила этим людям и иже с ними партия? Я напомню буквально одну только фразу из резолюции, принятой на конференции. Это там, где речь идет о праве наций на самоопределение. «Отрицание такого права и непринятие мер, гарантирующих его практическую осуществимость, равносильно поддержке политики захвата или аннексий». Ясно сказано? Яснее уже нельзя! Предлагаю прекратить прения. Послушаем лучше, что Федор Иванович расскажет нам о Киеве.

— Да, скажу кое-что, — произнес Бондаренко и вышел на середину комнаты. — Ты, Мирослава Наумовна, наше письмо получила?

— Я его уже читала товарищам.

Бондаренко оставалось лишь добавить кое-какие подробности к характеристике тех обстоятельств, которые вынудили делегатов-большевиков уехать в Харьков. И сразу же перешел к другому вопросу — о Всеукраинском партийном совещании. На этом он остановился более подробно. Гаевой передал ему некоторые материалы, чтоб он ознакомил с ними партийный комитет.

Когда он дошел до пункта о создании Всеукраинского партийного центра, Попович ехидно вставил:

— Ну конечно! Если сказал «а», то должен сказать и «б». Вот уже и центр отдельный создается. Выходит: прочь от России!

— Смотри, куда он гнет! — не выдержал Тесленко.

— Нет, товарищ Попович, — продолжал Бондаренко, — как раз вы и ваши друзья хотите — сознательно или несознательно, это уж вам виднее — вбить клин между нами, между украинским народом и рабоче-крестьянской Россией. И чудно получается: разыгрываете из себя этаких «левых», а на деле в одну дудку с украинскими «самостийниками» дудите…

— Нет, это уж слишком! — вскочил с места Попович. — Я прошу слова. Меня не так поняли, очевидно. Я должен уточнить свои мысли.

— Не надо уточнять! — бросил Тесленко. — Все ясно.

— Мне казалось, что на собрании председательствует Супрун, а не…

— Ваши мысли, товарищ Попович, — сказала Супрун, поднявшись с места, — партийный комитет очень хорошо знает. И вам тоже хорошо известно отношение комитета к вашим мыслям по этому вопросу. Да и не только комитета. Всего только неделю назад была городская партийная конференция. Сколько голосов собрали ваши поправки к наказу делегатам на Всеукраинское партийное совещание?

— Количество не всегда критерий! — протирая платочком пенсне, возразил Попович.

— По пальцам пересчитать можно, — договорила Супрун и обратилась к Бондаренко: — Продолжайте, Федор Иванович.

— Итак, организация Всеукраинского партийного центра. И это отнюдь не отделение, пусть Попович не притворяется наивным. Центральный Комитет был и всегда будет для нас верховным руководящим партийным органом. Но для улучшения работы партийных организаций, для согласования их действий на Украине такой центр необходим. И особенно теперь, когда вот-вот борьба с украинскими буржуазными националистами перерастет в открытую гражданскую войну. Нужно быть слепым, чтобы не видеть этого. Очевидно, по примеру Петрограда в Октябрьские дни, и Всеукраинский съезд Советов в Харькове создаст Всеукраинское Советское правительство. А оно и поведет революционные массы Украины против всеукраинской контрреволюции. Значит, нужно быть наготове. Что нам необходимо в первую очередь? Тесно связаться с массами. Так нас учит товарищ Ленин. Надо усилить агитационную и пропагандистскую работу на предприятиях и особенно в воинских частях. Тут нас Попович пугал, что от заседания нам, кроме провала, ждать нечего при нашем меньшинстве. А как же он думает? Большинство само придет к нам? Нет, само не придет. Нужно завоевать большинство. Нужно при каждом удобном случае разъяснять трудящимся массам нашу большевистскую программу, нашу единственно правильную линию в революции. Нужно разоблачать подлость буржуазных националистов, которую они прикрывают своей лживой болтовней. Но это одна сторона дела. Вместе с тем нужно привести в боевую готовность Красную гвардию по предприятиям…

— Оружия нет, Федор Иванович, — перебил его Тесленко. Ему было поручено руководить недавно организованным боевым штабом.

— А Гармаш с хлопцами еще не вернулись?

— Ничего не привезли, — ответила Супрун. — Нет оружия в Харькове.

— Это хуже, — после паузы промолвил Федор Иванович задумчиво. — Теперь еще яснее, какая это потеря для нас — саперный батальон. И хватит разговоров. Надо дело делать. Время не ждет.

За созыв объединенного заседания Советов голосовали все, кроме Поповича, который воздержался. Сразу же назначили и докладчика. Распределили работу по подготовке между членами комитета: Бондаренко — по Совету рабочих депутатов, а на переговоры с Гудзием, председателем Совета солдатских депутатов, выдвинуты были Тесленко и Кузнецов.

Покончив с этим вопросом, перешли к текущим делам.

— Что там у нас еще? — спросил Бондаренко.

Супрун прочла по бумажке:

— «О локауте на машиностроительном заводе», докладывает товарищ Шевчук.

— Что-что? — удивленно переспросил Бондаренко.

— Пока ты, Федор Иванович, в Киев ездил, — густым басом с места отозвался Лука Остапович Шевчук, замещавший эти дни Бондаренко в завкоме, — директор наш тоже времени не терял. Успел побывать в Киеве, в главном правлении. Вчера вывесил объявление, что завод работает только до двадцатого декабря.

— Ну, это мы еще посмотрим! — сказал Бондаренко и спросил, какие еще вопросы.

— «О задержке заработной платы на табачной фабрике Гурария», докладывает Сарра Гутман. Потом… я еще хочу поднять вопрос… — Мирослава замолчала, явно колеблясь.

Кузнецов, поймав на себе ее взгляд, поторопился сказать:

— У меня, товарищи, есть предложение сделать перерыв. Ввиду некоторых обстоятельств. Хотя бы минут на пять.

Кое-кто возражал. Но курильщики охотно поддержали.

— А если без перерыва, то уж разреши, Мирослава Наумовна, — предложил кто-то, — нарушить традицию — выкурить по одной папироске.

— Нет, — догадавшись, для чего Кузнецову нужен перерыв, сказала Супрун. — Традиции не курить во время заседания мы нарушать не будем. Объявляю перерыв на пять минут.

Курильщики сразу же устремились на площадку лестницы. В комнате остались некурящие, обступили Федора Ивановича с расспросами о Киеве. К Кузнецову подошла Супрун и сказала тихо:

— А вы, Василий Иванович, кажется, правы: раз здесь и Федор Иванович, то прежде, чем говорить на комитете, следует обсудить в более узком кругу.

— Безусловно, — ответил Кузнецов, — тем более что это же не просто «более узкий круг», а боевой штаб. Федор Иванович, на минутку! — окликнул он Бондаренко. Потом открыл дверь на лестницу и позвал Тесленко. — И давайте пройдем в ту комнату.

Перешли в другую комнату.

— Ну вот, — прикрыв двери и обращаясь к присутствующим, сказал Кузнецов, — боевой штаб почти в полном составе!

— А что такое? — спросил Тесленко. — Мы ж договорились собраться после заседания комитета. Как раз и Артем подойдет. Чего вдруг?

— Мирославе Наумовне очень не терпится. Она о нашем предложении хотела на комитете говорить.

Тесленко резко повернулся к Мирославе.

— А я вас предупреждала, — ответила Супрун. — Да и потом — меня просто удивляет: почему это вы боитесь партийного комитета?

— Не то слово, Мирослава Наумовна, — сказал Кузнецов.

— Партийного комитета никто не боится, — добавил Тесленко. — И мы уверены, что партийный комитет поддержал бы нас. А вот уверены ли вы…

— В чем?

— Что среди двух десятков людей, присутствующих сейчас на заседании, не найдется хотя бы одного, не умеющего держать язык за зубами? А ведь дело такое, что требует самой строгой тайны.

— Да о чем вы? — не утерпел Бондаренко.

— Очень интересную мысль подали Артем с Кузнецовым, — сказал Тесленко. — Вырвать оружие из казармы у гайдамаков.

— Как это «вырвать»?

— Авантюра самая настоящая, — убежденно сказала Супрун.

— Вот как! — шевельнул бровью Бондаренко. — Такого еще не водилось за нами. Авантюра, говоришь? — И повернулся к Кузнецову: — А ну, рассказывай подробно.

Только Кузнецов начал рассказывать, как в дверь кто-то постучал.

— Кому там не терпится? — кинулась к дверям Мирослава и, приоткрыв дверь, отступила. — Заходите!

В комнату вошел Артем Гармаш.

— Здравствуйте! — обратился он к Федору Ивановичу, которого еще не видел сегодня.

— Здравствуй! — ответил Бондаренко, внимательно присматриваясь к нему. — А что ж это ты раскраснелся так?

— Спешил, чтоб не опоздать. Прямо с патронного завода.

Он и впрямь был разгорячен. Лицо у него было мокро от пота и растаявшего снега. Поспешно сбросил шапку, расстегнул шинель.

— Ну что? — спросил Кузнецов.

— Все хорошо. Желающих больше, чем нужно.

Федор Иванович недовольно покачал головою.

— Конспиратор! Выходит, раззвонил уже даже и тем, кому ничего и знать не нужно.

Артем ответил спокойно:

— Никому я не раззвонил. О самой операции и слова никому, кроме Рябошапки и Валдиса Густа. Но на этих ребят я полагаюсь, как на самого себя.

— А все-таки, Артем, — отозвалась Мирослава, — сколько ж это «больше, чем нужно»? Вы не забывайте, что у них…

— Я не забываю, что́ у них… Но я хорошо знаю и то, что более удобного случая, чем сегодня, именно в эту ночь, не представится. До каких пор, вы думаете, оружие это будет лежать на складе? Если не мы будем стрелять из тех винтовок, то они по нас. Мешкать нельзя и дня! Да и потом — разве ж мы в открытую? Мы на военную хитрость пойдем — без шума, без выстрела.

Артем стал подробно рассказывать, какие меры уже приняты. Прежде всего ребята по очереди караулят у казармы, изучают распорядок дня конной сотни полуботьковцев (остальные — четыре пешие сотни — еще в эшелоне): в какие часы происходит смена часовых у ворот и разъездов до городу. Хорошо зная территорию казармы — ведь без малого полгода батальон простоял в ней, — Кузнецов и Артем точно наметили, откуда именно нужно будет пробраться к складу.

— Если, конечно, посчастливится без шума снять часовых.

— То-то и оно — «если посчастливится», — не утерпела Супрун.

— Так народная мудрость учит, — ответил ей Кузнецов, чуть улыбнувшись. — Не говори «гоп», пока не перескочишь.

— А если не удастся? — продолжала Мирослава, уже обращаясь ко всем. — Товарищи, да неужели вы не понимаете, каких бед мы можем натворить своим выступлением? Ведь они только и ждут повода…

— Погоди, Мирослава Наумовна! — хмуро оборвал ее Тесленко. — Пусть уж он кончит. Тогда и ты свою мысль выскажешь.

— Да, собственно, все, — сказал Артем. — Может, вопросы какие-нибудь будут?

— Будут, — сказал Федор Иванович. — Куда вы с этим оружием денетесь? Если все удастся, конечно.

— На патронный завод, — ответил Артем.

— Место неплохое, — добавил Кузнецов.

— Хорошее место. А какой транспорт?

— Это не проблема, и на мельнице можно будет взять, — ответил за Артема Тесленко и обратился к Гармашу: — Сколько вам нужно?

— Двух пароконных ломовиков хватит.

— А не мало? — предостерег Кузнецов.

— Да сколько там этого груза! Четыреста винтовок, пудов на сто, не больше. А в таком деле чем меньше базара, тем лучше. Тут главное, чтобы обошлось без заварухи. Да еще — если б на ночь метелица разгулялась и следы замела бы!

— Ну, это не от нас, — отозвался Федор Иванович. — Метель — это от бога. На бога, значит, в основном надеешься?

— Бог тут ни при чем, Федор Иванович, — сказал Артем. — На городской думе барометр, мне так думается, не для украшения висит. — Бондаренко невольно поднял глаза на своего племянника, а тот добавил: — Туда шел — стрелка низко была, а когда возвращался — еще больше упала. Ясно — к метели дело идет.

— Ну ладно! — сказал Федор Иванович, потом повернулся к Мирославе: — А теперь и тебя послушаем. Говоришь, что они только повода ждут? Для чего повода?

— Для репрессий. Быть может, даже для полного разгрома нашей организации, — ответила Супрун.

— Ну, это ты уже хватила! Руки у них коротки для того, чтоб разгромить нас. А вот дебош могут учинить. По примеру того, как они сделали в Полтаве: разгромят помещение комитета. Это надо, Мирослава, тебе учесть и наиболее важные партийные документы забрать из нашего бабушкиного сундука. Найти место понадежнее. Могут даже начаться аресты. Но все это они сделают и без всякого повода. Не сегодня завтра. Как только оглядятся немного. Оружие намнужно как воздух. Поэтому план Кузнецова и Артема мало сказать интересный — он просто спасителен для нас. Если, конечно, удастся его осуществить. Вот об этом нам и нужно думать сейчас — как это осуществить. Таково мое мнение. А Василий Иванович, наверное, все уже продумал с точки зрения стратегии. Ведь правда?

— Задача нелегкая, но разрешимая. Вполне! — ответил Кузнецов. — Правда, в обстановке многое еще не ясно, и прежде всего: долежит ли оружие до ночи? Может, они заберут его к себе в эшелон. Или такое: не переведут ли из эшелона и остальные сотни в казарму? Это усложнило бы дело. Ну, да как там оно получится — будет видно. А готовиться к нападению на казармы нужно. Такое именно решение и должен вынести боевой штаб.

— Раз должен, то и вынесет, — вставил Тесленко.

— Ну, а то, что все это нужно держать в самой строгой тайне, само собой разумеется. Никому ни слова! — Кузнецов повернулся к Супрун: — Никаких апелляций к комитету.

— Что ж, — после паузы сказала Мирослава, — ладно. В конце концов, вас трое, а я одна. И хотя… — Она замолчала, усомнившись, нужно ли вновь говорить о своих опасениях, о своем неверии в успех. — Нет, не буду уж…

— И хотя количество не всегда критерий, как говорит Попович, — вставил Кузнецов. — Вы это хотели сказать?

— Василий Иванович! Как вам не совестно! Не знала, что вы такой зловредный.

— Зловредный? Нет. Просто люблю ясность всегда и во всем.

— Ну, так что «хотя»? — спросил Бондаренко.

— Нет, это уже не нужно. Все, что в какой бы то ни было мере может мешать успеху, не нужно.

— Вот и умница! — Федор Иванович поднялся со стула.

— Нет, мало сказать «не нужно» — недопустимо, — поправил Кузнецов.

— Да, недопустимо, — улыбнулась Супрун.

В комнату без стука вошел Иванов, председатель завкома патронного завода.

— Что это вы засели? Пора уже.

— И правда, — поднялся Федор Иванович. — Мирослава, давай начинать. А после комитета мы еще поговорим. — Выходя из комнаты, задержался с Ивановым: — Ты, Антон Саввич, в какой смене сегодня?

— В ночной. А что такое?

— Вот и хорошо. Будет тебе, кажется, ночью работка. Останешься после комитета. Поговорим подробно.

VI

— А вас военный какой-то дожидается, — открыв Диденко дверь, предупредила горничная Даша.

— Кто такой?

— Откуда мне знать! — пожала плечами девушка. — В кабинете.

Павло Диденко недовольно взглянул на вешалку, где висела серая шинель с погонами поручика. Пожал плечами: кто б это мог быть? Умышленно не торопился — знал: из кабинета слышно все, что делается в передней, — скинул пальто, шапку. Потом перед зеркалом поправил тонкий пробор и, придав лицу в меру озабоченное выражение, взялся уже за дверную ручку, как вдруг в кабинете мужской хрипловатый голос что-то неразборчиво спросил, а тетка Диденко, Дорошенчиха, ему ответила:

— Раньше и слушать не захотела бы. А теперь… Сбили мужики спесь и Галаганам. Землю делят, до имения добираются.

«Вот оно что! — нахмурился Павло. — Перед кем это она язык распустила?»

— Так, может, еще в этом году шампанское будем пить? — послышался снова мужской голос.

— Вряд ли. Не с характером Павла. До чего нерешительный! Другой на его месте ястребом упал бы. А он — как заяц к капусте подкрадывается.

И оба засмеялись.

«Ну, это черт знает что такое!» — вспыхнул Павло и уже собрался было рвануть дверь, но передумал, отошел на носках от двери, постоял минутку и, лишь успокоившись немного, вошел в кабинет.

Но едва только перешагнув порог, взглянул на гостя, сидевшего на диване рядом с теткой, остановился как вкопанный.

— Корнюша! Друже дорогой! — и порывисто подошел к нему, раскрыв руки для объятий.

Корней Чумак, весело улыбаясь, поднялся с дивана и тоже сделал шаг навстречу приятелю. Обнялись, поцеловались.

— Да тебя и узнать нельзя! — радостно и удивленно уставился Диденко на товарища. Он еще не видел его в военной форме, так как тот в пятнадцатом году, после окончания школы прапорщиков, сразу же был отправлен на фронт. Переписывались всю войну. И только после Февральской революции потеряли из виду друг друга. — Ну, откуда же ты взялся?

— А я еще с ночи в Славгороде. С куренем.

— С полуботьковцами?

— Конечно. Можно сказать — вызволять тебя пришел. Что, чистая работа?

— Орлы! — засмеялся Диденко и снова обнял друга.

Чтоб не мешать им, Дорошенчиха вышла из комнаты. А они, расположившись на диване, закурили и жадно накинулись друг на друга с расспросами.

От хозяйки Чумак уже кое-что узнал о Диденко. Оказывается, с самого лета, как приехал из Киева на каникулы, так и живет здесь, в Славгороде. Работает редактором газеты. Об университете оставил всякую мысль. Дядя его, Савва Петрович Дорошенко, звал-звал в Киев, но уже и звать перестал.

Присматриваясь сейчас к Павлу, Чумак невольно вспомнил, как прошлой зимой в последнем своем письме на фронт, еще из Киева, Павло писал ему об Орисе Гармаш восторженно, чуть ли не в стихах. Иного для нее имени не находил, как «украинская Джоконда». И вот на тебе! Теперь Людмила Галаган. Вот чертов бабник! Коротко ответив на вопросы Павла, Чумак, не подавая виду, что он что-либо знает, поинтересовался, как же Павлу живется здесь, в Славгороде.

— Правду говоря, никак не думал тебя тут застать. В этой уездной дыре. Что случилось? Я думал, что ты в высоких политиках ходишь, и обязательно в Киеве.

— Ну, не всем же быть в Киеве, — пожал плечами Павло. — Нужно ведь кому-нибудь и здесь, чтобы, засучив рукава…

— Ох, работяга! — прищурил глаз Чумак. — И кого ты морочишь? Разве я не знаю? К женской юбке прилип. Так и говори. Позор!

— Позор? Ну, знаешь… — засмеялся Павло. — Ты даже щедринского градоправителя переплюнул: тот упразднил науки, а ты хочешь самую основу жизни — любовь!

— Не то теперь время, чтоб на всякие эти антимонии месяцы тратить. Сотни лет ждала этого часа Украина.

Павло обиделся:

— Что ты меня агитируешь? Сам на этом деле собаку съел. Да и не такой уж я бездельник, как тебе кажется. Газету возьми — в каждом номере если не передовица, то подвал. А вот, — кивнул головой в сторону письменного стола, — сборник лирики издаю. И почти ежедневно митинги, заседания, собрания!

— Да ты не обижайся, — смягчился Чумак. — О твоей же пользе пекусь. По дружбе. Честное слово, Павло, обидно за тебя… И сказать бы, руки не было! Или, может, дядя отказался от тебя?

Диденко молча вынул из бокового кармана письмо и, отметив в нем нужное место, протянул Чумаку.

— Читай. Только что получил.

Чумак начал читать с середины, с того абзаца, на который указал Павло. Шла речь о последней встрече Винниченко с представителем французской миссии генералом Табуи. Генерал заверил, что французское правительство полностью одобряет политику Центральной рады, и сообщил о намечающемся в ближайшее время официальном признании УНР. Чумак удивленно взглянул на Павла.

— На сепаратный мир, выходит, не пойдем?

— Выходит, что так. Да ты читай дальше.

А дальше упоминалось о Павле. Сообщая о том, что Генеральный секретариат межнациональных дел сейчас предположительно намечает состав дипломатического корпуса, Савва Петрович предупреждал своего племянника, что он и его надумал устроить («Вот, Павлуша, и пригодился французский язык!»). Говорил уже кое с кем. Дело, пожалуй, почти решено. Нужно быть наготове. Чтоб по первой же телеграмме немедленно выехать в Киев.

— Н-да… — раздумчиво произнес Чумак. — От такого дядюшки и я б не отказался. Ну, что ж ты думаешь?

— Голова пухнет! Целый день хожу как неприкаянный. Конечно, еду. Но никак не раньше, чем тут развяжу себе руки.

Чумак не успел и слова сказать.

— Да нет! — спохватился Павло. — Откладывать уж нельзя. Сегодня-завтра рублю все узлы.

Действительно, окрыленный письмом дядюшки, Павло надумал наконец решительно поговорить с Людмилой. Более удобного случая не представится. Как раз и повод был. В этом же письме дядя просил кое-что передать Галагану. Сегодня же и пойдет к ним.

— Что будет, то будет! Либо пан, либо… как в анекдоте: «Мне тут больше не бывать!»

И он так это сказал, с такой решительностью, что Чумак невольно вспомнил жену Дорошенко и подумал: «Э, нет, тетенька, плохо ты знаешь своего племянника! Не заяц. Скорее хорек!» И вдруг, даже для самого себя неожиданно, почувствовал какую-то глухую неприязнь к Павлу. И не мог удержаться, чтоб не досадить ему чем-нибудь. Помолчав, сказал вдруг:

— Ну ладно, Павло. А как же теперь с «Джокондой»? — И, прищурившись, глядел на Павла, заранее предвкушая удовольствие от его, казалось бы, неминуемой растерянности. Но ошибся.

Павло нисколько не растерялся. Даже не моргнув глазом, взглянул на приятеля и произнес с неподдельным восхищением:

— Ох, и девушка! Поверишь ли, Корней, немало знал я женщин, но чтобы какая-нибудь из них так волновала меня, как Орися, такого еще не бывало!

— Ну, так за чем дело стало?

— А кто говорит, что стало? — Павло несколько раз жадно затянулся папиросой. — На части разорвусь, а все-таки добьюсь своего!

— Как же это? Одну сватаешь, а другую — между прочим?

— В том-то и дело, что не между прочим.

— Да ты что, турок?

— А чем я виноват? — Диденко порывисто повернулся всем телом к Чумаку. — Вот ты никогда, Корнюша, не мог понять меня…

И для Чумака явно возникла угроза выслушать от Павла — в который уже раз — довольно-таки путаное объяснение фамильными (мать — дворянка, отец — потомок крепостных), а то и просто «биологическими» факторами его, как он говорил, «раздвоения души». Но, к счастью для Чумака, как раз в это время в кабинет вошла Даша и пригласила в столовую.

VII

А за завтраком разговор перешел на другую тему. Чумак поинтересовался, что на селе сейчас делается. Может, о его отце что-нибудь слышал Павло?

— Нервничает маленько, — сказал Павло. — Был как-то у меня, жаловался, что собираются ветробалчане к весне землю мерить.

— Как мерить? — даже покраснел Корней. — Да что они, одурели? Или им помещичьей не хватает? (Диденко молча пожал плечами.) Да и какую землю? Батько еще весной отделил и Микиту, и Сашка. По двадцать десятин выделил каждому. У него самого теперь и сорока не осталось. Если по закону, то теперь еще ему прирезать надо.

— А у них, видишь, Корней, своя арифметика.

— Ну, я уж до них доберусь! — И налитое кровью лицо Чумака словно окаменело. — Кто там у них?

— Да есть!..

И Диденко стал рассказывать, что знал о Ветровой Балке.

— Как улей, гудит село — нарезки ждут. Пока что дело обходится без эксцессов. Помещичье имение волостной земельный комитет взял на учет. До Учредительного собрания… Ну, наши «Просвиту» там организовали. Для сублимации, так сказать, слепой энергии масс. Каждую субботу и воскресенье — спектакль. Послушал бы ты, Корней, Кондрата Пожитько в «Запорожце за Дунаем» или в «Наталке-Полтавке» Орисю…

— А что ж, и послушаю, быть может, — сказал Корней. — Думаю все же выбраться хоть на несколько дней к родичам.

— Э, Орисю уже не услышишь! — с сожалением сказал Диденко. — Сколько пришлось повозиться, пока я уговорил ее выступить на сцене! А как блестяще дебютировала! И на́ тебе! Все испортила Кондратиха! Одним мазком! Ох, и Азия ж!

— Каким мазком? — переспросил Чумак.

Но Диденко будто не слышал. И вдруг хлопнул себя по лбу:

— Ну, не кретин? И как же я не вспомнил об этом! Как же я его так выпустил?

— У тебя горячка, что ли? — уже сердиться начал Корней. — Кого «его»?

— Грицька. Грицько Саранчук появился.

— Саранчук? Ну, так что? — недоумевающе взглянул Чумак.

Диденко сообразил, что выболтал свою новость совсем некстати. Вот и придется теперь изворачиваться. Стал излагать, с каким возмущением рассказывал ему Саранчук о своих злоключениях в Киеве. Чумак равнодушно слушал и, когда Павло кончил, пожал плечами.

— А он как думал? Разоружили — и хорошо сделали!

— Не совсем, — возразил Павло. — Необдуманно сделали. Это ж тебе не русские, которых вывезли за границу Украины — да и все, а украинцы, никуда их не денешь! Вот потолкуй теперь с Саранчуком. Лютый, как черт! Готовый большевик. Ну, и что ж ты думаешь, когда он в село заявится… — Павло даже заерзал на стуле.

Сегодняшняя встреча с Саранчуком действительно очень взбудоражила Павла. Но дело здесь было не в политике, на которую он сейчас напирал. Когда Грицько зашел сегодня к нему в редакцию, у Диденко в первый миг даже дух захватило. Потом хоть и оправился как будто, расспрашивал, рассказывал, но мысли все-таки путались в голове, и разгоряченное воображение рисовало ему картину встречи Ориси с Грицьком. Правда, он не сомневался, что у них еще не было никаких определенных отношений, но знал, что единственный, кто стоял на его дороге, кого девушка с волнением и нетерпением ждала с войны, был не кто иной, как Грицько Саранчук.

— А ты давай его нам в курень, — после паузы отозвался Чумак. — Перевоспитаем.

— Да, так он и пойдет! И слушать не захочет. Домой — и конец! Просил хоть до завтра остаться, чтобы вместе ехать, и то не захотел.

Он наспех допил кофе и, даже не ожидая, пока гость закончит, первым поднялся из-за стола.

В кабинете вынул из шкафа выходной костюм. Стал переодеваться. Чумак тем временем взял со стола корректуру и начал просматривать.

В передней звякнул звонок. Потом пробежала Даша. Оба, Диденко и Чумак, прислушались к шороху в передней, — по-видимому, какая-то женщина.

— О, Женя! — воскликнула хозяйка. — Заходите!

— Да я на минутку, — грудным голосом сказала гостья. — Если разрешите, то и раздеваться не буду.

Слышно было, как сняла боты.

Чумак молча взглянул на Павла и вопросительно кивнул головой на дверь. Диденко ответил очень неохотно:

— Да… есть тут у нас. Работает в книжном магазине. Гетерочка такая… Да ты знаешь ее — Ивга Мокроус.

Чумак и в самом деле знал ее, еще когда был гимназистом.

— Почему ж ты так непочтительно отзываешься о ней? Без пяти минут родственница тебе, можно сказать. — Павло промолчал. — Что она, и до сих пор с Галаганом?

— Не знаю. Не интересуюсь, — равнодушно ответил Павло и нырнул головой в накрахмаленную сорочку. Однако хоть и не интересовался, но после длинной паузы, уже перед зеркалом вывязывая галстук, сам продолжил разговор на эту тему: — На черта ей теперь Галаган! Разве нет помоложе? А с Галагана ей достаточно и ренты. Прижила ведь от него ребенка, ну и доит теперь старого дурака.

— А тебе чужого добра жаль? Ах, да, я и забыл… — И осекся, но было уже поздно.

Павло побледнел, даже на фоне белоснежной сорочки это отчетливо было заметно. Руки у него дрожали, никак не мог завязать галстук; в сердцах выругался, рванул его и начал вывязывать заново.

«И к чему было!» — корил уже себя Чумак. Он рассеянно перелистывал корректуру, не зная, как загладить свою бестактность. Наконец надумал:

— А знаешь, Павлуша, неплохо. Ей-право, хорошая лирика. Прямо-таки второй Олесь!

Павло, уже одетый — в черном хорошо сшитом костюме, в накрахмаленном воротничке, — не сразу откликнулся на слова Чумака. Пригладив волосы, повернулся перед зеркалом и лишь тогда, разглядывая себя еще сбоку, промолвил с горькой усмешкой:

— Э! Какой там из меня лирик! Прасол ведь я. Как же иначе понять твой намек на Галаганово добро?

Тут Чумак совсем опешил:

— Вот ей-богу… Шуток не понимаешь. Ну, прости.

— За что? — изобразив крайнее удивление, пожал плечами Павло. — Наоборот. Я весьма тебе благодарен. Ведь мне самому никогда и в голову бы не пришло, что мои намерения относительно Людмилы можно и так истолковать. Какой абсурд! Да еще в нынешнее время!

Когда одевались в передней, из гостиной появилась Ивга Семеновна. Поздоровались, а затем вместе вышли на улицу. Идти им было в разные стороны, поэтому, спустившись с крыльца, сразу распрощались. Но не успели Диденко с Чумаком и двух шагов ступить, как вдруг Ивга Семеновна окликнула:

— Павло Макарович! На минутку!

Диденко подошел к ней.

Ивга Семеновна, словно сейчас только вспомнив, сказала:

— Кстати, земляка своего видели?

— Земляка? — не сразу сообразил Павло. — А, из Ветровой Балки! — Пристально взглянул на женщину и тотчас же по напряженному выражению ее лица понял, что спросила она неспроста, что ради этого, верно, и домой к нему забежала. «Вот оно что!» И ответил уже мягче: — А как же, видел. Спасибо, что направили.

— Очень занятный парубок, — после паузы сказала Ивга Семеновна и поспешила добавить: — Если бы вы видели, с какой жадностью накинулся он на книги! И знаете, что я подумала? Как у вас дела с курсами для председателей сельскохозяйственной кооперации?

— На днях открываем.

Женщина явно обрадовалась:

— Вот и чудесно! Непременно нужно его уговорить поступить на эти курсы.

— Но где его найти? Он же уехал домой.

Уехал все-таки? Ивга Семеновна даже губу закусила, лицо ее вспыхнуло. Чтобы скрыть это от Диденко, она наклонила голову и медленно отошла от крыльца.

Павло пошел рядом.

— Но я завтра увижусь с ним.

— Как же это? — остановилась женщина.

— Тоже еду в село…

Чумак уже минут десять стоял на углу, сердито поглядывал на Диденко, который с Ивгой Семеновной прохаживался взад и вперед перед крыльцом, будто искал что-то на тротуаре. И когда Павло наконец вернулся к нему, спросил, нахмурившись:

— Что вы там потеряли?

Павло не ответил. Торопливо взглянул на часы и крикнул веренице извозчиков, которые стояли тут же на углу:

— Ванька!

И, уже только садясь в сани рядом с Чумаком, засмеялся ему в ответ.

— Не потеряли, Корнюша, а, кажется, нашли. — Потом закутал ноги полостью и небрежно, как будто ему каждый день приходилось это делать, кинул в спину извозчику: — Дворянская. Галаган.

VIII

Диденко растерянно пожал плечами, снова нажал кнопку звонка и прислушался. Дом молчал, как нежилой. А может быть, звонок испорчен? И уже хотел было постучать в дверь, но догадался вдруг: «Ну, ясно ж, никаких следов на крыльце, и даже щели дверей забиты снегом, — значит, не пользуются сейчас этим ходом».

Он спустился с крыльца, подошел к воротам и толкнул калитку. Тоже закрыто. Но слышно было, что во дворе кто-то лопатой откидывал снег, и раздавались удары топора. Павло взялся за железное кольцо и постучал им в калитку. Целая свора собак бросилась к воротам. Немного спустя за калиткой заскрипели по снегу шаги.

— Кто там?

— К Леониду Павловичу.

Дворник открыл калитку.

— Вот там, у сарая. Да идите, они не тронут.

«Фу, как глупо получается! — раздраженно подумал Павло, едва сдерживая себя, чтобы не оглянуться на собак. — Хоть бы Людмила не увидела!»

Возле сарая Галаган колол дрова. А кучер Кузьма складывал поленья в аккуратные штабеля. Диденко поздоровался. Но хозяин будто и не заметил. Доколол полено и только тогда выпрямился и взглянул.

— А! Мое почтение! — Он вонзил топор в чурбан и вынул портсигар. — Как видите, молодой человек, помещик Галаган не теряет времени. Пока вы с мужиками обуете его в лапти (или как там, у этого Коцюбинского?) да в три шеи выгоните из имения, он уже и новой профессией овладеет. Говоришь, Кузьма, не пропадем?

— Ни за что на свете! — весело откликнулся Кузьма. — Сыты, напоены будем, и нос в табаке!

— Слыхали?

— Нет, я думаю, — сдержанно усмехнулся Павло, — что ко всему этому будет еще кое-что. Скажем, тот же Карлсбад или Баден-Баден.

— Вы так думаете? Благодарю за моральную поддержку, — чуть нахмурился Галаган. Он уловил в Диденковых словах не только желание сделать ему приятное, но и намек на его тучность.

— А это само собой! — сказал Кузьма, засунул за пояс рукавицы и, потирая руки, попросил: — Леонид Павлович, дозвольте цигарочку.

Галаган, уже закуривший, открыл портсигар и протянул его Кузьме, а потом Диденко:

— Вы тоже, кажется, курите? Прошу!

— Нет, мерси, не курю на морозе.

Но по выражению его лица Галаган разгадал настоящую причину отказа. «Ишь ты, с гонором!» Молча спрятал портсигар и тут же перешел на деловой тон:

— Вы, очевидно, по делу ко мне?

— Да, по делу, которое, насколько я мог понять, не может вас не интересовать. Получил письмо из Киева, от дяди Саввы.

— Хорошо. Пошабашили, Кузьма. — И, обратившись к Диденко, пригласил его в дом.

«Так бы давно! — усмехнулся про себя Павло. — Я тебе не кучер Кузьма. Подожди, ты меня еще и обедать пригласишь».

Настроение у него сразу же улучшилось. Он шел рядом с хозяином и жадно окидывал взглядом все окружающее, своей живописностью прямо просившееся на полотно: и пару чистокровных рысаков под зелеными попонами, привязанных у конюшни, и белый, покрытый инеем сад, а за решетчатой оградой, на птичьем дворе, радужную карусель из индюков, цесарок и павлинов. У крыльца две служанки чистили на снегу вениками огромный, разноцветный, как весенняя клумба, ковер.

— Обедать! — коротко бросил Галаган, проходя мимо них.

«А что, не говорил я!» — не в силах был сдержать усмешку Диденко.

Когда вошли в кабинет, Галаган грузно опустился в такое же, как и сам, массивное сафьяновое кресло и жестом пригласил Диденко сесть рядом.

— Так в чем дело?

Диденко сел. И лишь теперь заметил у окна в качалке генерала Погорелова, свояка Галагана, с газетой в руках. Повел на него глазами.

— Чужих нет, — сказал Галаган.

Диденко вынул из кармана письмо.

— Этот абзац, прошу.

— Писем, адресованных не ко мне, не читаю, — отмахнулся рукой Галаган. — Перескажите своими словами.

Павло вспыхнул.

— Вряд ли сумею. Тут он пишет таким специальным жаргоном… — Павло даже хотел добавить: «…будучи уверен, очевидно, что вы поймете его», но удержался. — Поэтому позволю себе прочитать.

— Пожалуйста.

В передней раздался звонок, и Павло невольно запнулся. Слышно было, что пошли открывать.

— Кто б это мог быть? — вслух подумал Галаган и с интересом прислушался.

Диденко поджидал.

Через несколько секунд в кабинет вбежала горничная.

— Иван Семенович.

— Ну, ясно, пускай заходит. Иван Семенович! — крикнул Галаган. — Где ты там?

В кабинет вошел румяный с мороза Компаниец — Диденко хорошо его знал, — управляющий Галагана из Князевки.

— Садись, Семенович. Я сейчас… — И обратился к Диденко: — Так, я вас слушаю.

Павло зачитал абзац. Речь шла о какой-то, насколько можно было понять постороннему человеку, «комбинации» с сеном. Дорошенко сообщал, что есть «шанс» на добрый «куш» — под маркой интендантства продать сено на черном рынке. Спрашивал, на сколько вагонов можно рассчитывать.

— Э! — сокрушенно покачал головой Галаган. — Где ж он раньше был? Скормили донцы мое сено своим лошадям.

— Чего там, Леонид Павлович, — вмешался в разговор управляющий. — Стогов с десяток можно. Если, конечно, все в порядке с документами. Чтоб комар носа…

— А чем я буду кормить весной своих симменталок? Соломой?

— Ой, Леонид Павлович! — вздохнул Компаниец. — Вы таки еще думаете про весну. А я вот из дому, да не уверен. Может, завтра вернусь, а там уже… Донцы ведь выезжают.

— Выезжают? — обеспокоился Галаган. — Куда?

— К себе, на Дон. Уже и вагоны подали под погрузку. А мужики только этого и ждут.

— Без паники, Семенович, — сказал Галаган. — Нет еще оснований.

Генерал, все время не подававший никаких признаков жизни, вдруг опустил газету на колени и произнес раздраженно:

— Ты, Леонид, страус! Прячешь голову в песок. «Нет оснований»! А этого тебе мало? — Он схватил газету. — Это же не кто-нибудь, а министр ваш говорит, с парламентской трибуны. Вот, прошу. — И стал читать: — «Следующим берет слово Порш. «Доходят слухи, — говорит он, — что анархия в прифронтовой полосе продолжается. Подолье, Волынь разрушаются. Сахарные и винокуренные заводы, крупные имения, культурные хозяйства уничтожаются крестьянами и солдатами. Как ставка Южфронта, так и Генеральный секретариат принимают меры против анархии. Петлюра с этой целью выехал в ставку Южфронта». Это тебе что? Не основание?

Швырнув газету, порывисто встал с качалки и взволнованно прошелся по комнате.

— Думал, хоть здесь, на Украине, отдохну душой. А теперь вижу… Нет, не верю я в ваших министров. Где ж их меры, хотел бы я видеть? — И остановился перед Галаганом.

Но Галаган, вместо того чтобы ему ответить, повернулся лицом к Диденко, словно вопрос генерала касался именно его. Диденко так и понял. И даже обрадовался поводу блеснуть своим красноречием и осведомленностью.

— Прошу прощения, господин генерал! — Не торопясь, но с подчеркнутой вежливостью поднялся на ноги и уже этим сразу расположил к себе генерала. — Но если дозволено мне будет… Прежде всего относительно министров. Представляете ли вы, господин генерал, что было бы сейчас, если бы не Центральная рада с ее воистину мудрой политикой? Где их меры, спрашиваете? Так ведь одним актом третьего универсала, провозглашением Украинской народной республики, она быстро локализовала петроградскую авантюру большевиков как дело исключительно местное, великорусское. А то еще месяц назад в Киеве, а затем и по всей Украине у власти стали бы Советы. Не думаю, что тогда вы чувствовали бы себя лучше в нашем Славгороде. Что касается конкретного случая — и тут я целиком соглашаюсь с Леонидом Павловичам, — не вдавайтесь, Иван Семенович, в панику!

— Ох, Павло Макарович! Хотя вы и эсер, а плохо знаете мужика. Да ведь бо́льшая половина из них большевики.

Вошла горничная.

— Барыня уже в столовой. Просят пожаловать к столу.

— Хорошо, — отмахнулся Галаган. — Да… — задумчиво продолжал он после паузы. — Морока! — И, тяжело поднявшись с кресла, обратился к Диденко: — Так и напишите Савве Петровичу: не до того, мол, сейчас Галагану. Не до жиру, быть бы живу! Вот так, молодой человек! — И выразительно взглянул на него, явно давая понять, что разговор закончен.

Павло от неожиданности растерялся. Ведь все как будто шло на лад. И на тебе! Ясно было, что свидание с Людмилой срывалось. От волнения он даже побледнел, и одна нога мелко задрожала. Несколько секунд не знал, что делать: поклониться и идти или, может… И вдруг нашелся:

— Нет, писать не буду. Я скоро лично увижусь с дядей Саввой. С минуты на минуту ожидаю телеграммы — вызова из Генерального секретариата на работу.

— Да? На какую? — небрежно, просто из вежливости, спросил Галаган.

Павлу только это и нужно было. Как неудачливый игрок, последним козырем пошел, едва сдерживая в себе волнение.

— В дипломатический корпус.

— Что-что?

Эффект превзошел самые смелые ожидания. Искреннее изумление отразилось да так и застыло на лице Галагана. Несколько секунд он молча глядел на Диденко, скользнул глазами по всей его фигуре, с головы до ног, и потом тоном, в котором смешались удивление, ирония и невольное уважение, произнес:

— Вот как! В дипломаты, значит? В Талейраны!

Генерал, пораженный не менее хозяина, спросил:

— А в какой же отдел? Или как это там у вас? В какую страну?

— Во Францию. Я в совершенстве владею французским языком.

— О! Это превосходно!

— Чепуха! Никаких перспектив! — возразил Галаган. — Не завидую вам… — хотел сказать «молодой человек», но язык как-то сам вымолвил: — простите, Павло… Павло… Макарович, кажется?

— Почему ж никаких перспектив? — уже овладел собою Диденко. — Признание нас Францией — вопрос дней.

— А что нам от этого признания? Какая польза?

— Как это? — усмехнулся Павло. — Да сам по себе факт выхода на международную арену. Потом — очевидно, заем. А в случае необходимости…

— Необходимость уже есть. Но что они могут? С весны им немцы покажут, развязав себе руки на востоке. Только перья с Антанты полетят! Чепуха! Единственное наше спасение — Германия.

Генерала всего так и передернуло.

— Ну, знаешь, Леонид…

На пороге появилась горничная.

— Леонид Павлович, барыня сердятся.

— Да, да, идем! — И широким жестом гостеприимного хозяина пригласил присутствующих: — Прошу, господа!

IX

Дамы уже сидели за столом. Кроме хозяйки дома и Людмилы были еще две женщины. Напротив жены Галагана сидела очень похожая на нее, но только совсем седая старшая ее сестра, генеральша. А рядом с Людмилой — хорошенькая брюнетка.

Все это Диденко охватил взглядом еще с порога. Почтительно поклонившись дамам, он сел напротив генерала, на указанное хозяином место между генеральшей и Иваном Семеновичем. Поправил манжеты и застыл, будто специально для того, чтобы дать возможность дамам осмотреть его.

Галаган удобно расположился в своем кресле и обратился к управляющему:

— Сегодня ты, Семенович, моя правая рука. Наливай чарки.

— Мне не надо, — предупредил генерал. — В доме такого страшного человека есть еще так-сяк, а пить… Откуда мне знать, что ты отравы не подсыпал в калгановку?

— Да ведь я сам буду пить, — засмеялся Галаган.

— Ой, папа комик! — воскликнула брюнетка.

А седая женщина удивленно взглянула на генерала:

— Что за разговоры, Александр?

— От беспринципности в политике до этого один шаг. Ты, Мари, не знаешь, у кого мы живем… Да он же просто большевик: готов хоть завтра в Брест, на мирные переговоры с Гофманом. — И меняя тон на серьезный: — Шутки шутками, Леонид, но должны же быть и моральные обязательства перед союзниками. Вы что, молодой человек, как будто не согласны со мной?

— Нет, почему? Наоборот, — возразил Павло. — Правда, моральная сторона в политике не основное. Но если взять базу, на которой строятся взаимоотношения государств: материальную заинтересованность, а конкретнее — сумму капиталовложений в нашу угольную и сталелитейную промышленности, цифры никак не говорят в пользу Германии.

— Так будут говорить, — сказал Галаган. — Неужели вы думаете, что немцам меньше, чем французам или англичанам, по вкусу наши уголь и сталь, хлеб и сало?

— Еще бы!

— А кто ж будет даром? Зато — реальное дело. Да откройте им сегодня фронт, и вы за месяц не узнаете Украины. Немцы бы навели порядок! И научили бы, как на свете жить. Слава богу, я, немножко знаю Германию. Не только в Карлсбадах побывать пришлось, — он скосил глаза на Павла, — всю Европу объездил. Был я и в Руре, и в Восточной Пруссии. Есть чему у немцев поучиться и промышленникам нашим, и хлеборобам…

— Одним словом…

— Господа! — вмешалась хозяйка дома. — Не могли бы вы перенести свою дискуссию на послеобеденное время?

— Да, да, — сказал Галаган и поднял рюмку. — Господа, за здоровье дам!

— Одним словом, — после паузы, выпив рюмку зубровки и закусив грибком, обратился генерал к Диденко, — не слушайте никого, смело поезжайте в Париж.

— Вы едете в Париж? — удивилась генеральша.

— Да, пардон, — не дал Галаган ответить Павлу, — я и забыл представить мосье Диденко Павла Макаровича в новом его амплуа, как молодого многообещающего дипломата.

— Ну, Леонид Павлович! — Диденко изобразил на своем лице смущение и даже кокетливо опустил голову, не выпуская, однако, Людмилу из поля зрения. — Какое это имеет значение!

Однако в душе Павло торжествовал. Еще бы! Разве он не видит? Всегда сдержанная, как леди (кстати, так ее прозвали еще в гимназии), Людмила в удивлении полураскрыла губы. А глаза — темно-синие, всегда немного прищуренные от близорукости — почти закрыли длинные пушистые ресницы. Девушка словно прислушивалась к чему-то и вдруг внезапно вздрогнула, — вероятно, от толчка туфелькой под столом, — и повернула лицо к кузине. Та тихо спросила ее о чем-то. «Наверно, обо мне», — подумал Диденко. Людмила без слов, одними ресницами, ответила ей: «Потом», — и бледное ее лицо слегка порозовело.

«Остановись, мгновенье, ты — прекрасно!» — всплыла в памяти, как это часто бывало с Павлом, готовая фраза, точно отображающая его теперешнее душевное состояние.

— Наталка, перемените приборы, — наконец нарушила несколько затянувшуюся паузу хозяйка.

И снова завязалась беседа за столом, беседа, в которой теперь приняли участие и дамы.

Диденко был сегодня особенно в ударе. Говорил немного — многословие, конечно, и не приличествовало ему сейчас, — зато каждая фраза была чеканна, каждая острота полна изысканности. Во время обеда он всех обворожил. За исключением, правда, Галагана, который непрестанно разговаривал с управляющим и мало что слышал из слов Павла. И жены Галагана. Но это старая история. Неприязнь ее к Павлу давнишняя, перенесенная с его дяди — Дорошенко. (Это он порекомендовал им тогда на летние каникулы в репетиторы Людмиле Ивгу Мокроус.) «Но при чем же тут бедный племянник?» — усмехнулся в душе Диденко, поглядывая на хозяйку. Опьяненный успехом — да и зубровка давала себя знать, — он теперь и эту недоброжелательность Людмилиной матери воспринимал как факт не такой уж существенный. Особенно если принять во внимание то, что сама Людмила была сегодня к нему как никогда внимательна.

Тотчас же после десерта Галаган поднялся из-за стола.

— Леонид Павлович, я хотел у вас попросить, — подошел к нему Диденко, — одну книгу по дипломатии. Ни в одной библиотеке не найду. Может, у вас есть?

— Не знаю, не знаю, — замахал хозяин руками. — Обращайтесь к Людмиле.

Павло повернулся к девушке.

— Хорошо, — кивнула головой Людмила.

— Люся, ты мне нужна, — сказала кузина.

— Зайдите в библиотеку, — пригласила Павла Людмила. — Вот сюда. Я сейчас приду. — И вместе с кузиной вышла из столовой.

Диденко вошел в библиотеку, сел в стоящее у окна кресло, откинулся на высокую спинку и закрыл глаза. Сказалось почти двухчасовое напряжение. Приподнятое настроение внезапно угасло, и в глубине души слегка досаждало сознание, что его поведение в чем-то роднит его с Хлестаковым.

«Хотя, собственно… не высосал же я из пальца. Да, жду вызова. И именно — на работу в дипломатический корпус. А все остальное, включая и Париж, — это же фантазия генерала, а отнюдь не моя! Да и вообще не время для рефлексии. Куй железо, пока горячо!»

А ковать Павлу, безусловно, было ради чего. Ведь это стало уже частью его жизни — навязчивые мечты о Людмиле. Сколько раз долгими бессонными ночами, натянув на голову одеяло, чтобы даже мышиный шорох за шкафом не мешал, день за днем жил Павло в этом своем выдуманном мире.

…Сразу же после свадьбы уехали бы с Людмилой в Киев, к ее старенькой бабушке по матери. Бабушка очень любит свою единственную внучку и считает ее наследницей огромного каменного дома (на целый квартал!) в прекрасном месте — по Владимирской улице, в районе Золотых Ворот. Тут они и живут. Он, Павло, конечно, нигде не работает — в этом теперь нет никакой надобности!.. Правда, полученная от дяди весть вносила определенные коррективы, но схема оставалась той же; даже дипломатическую работу он считал временной, — уж очень она беспокойная. Поэтому вскоре бросит и ее, чтоб иметь возможность полностью отдаться литературной работе. Что может быть лучше этого? Уже первый сборник стихов, изданный еще тогда в Славгороде, наделал шуму, принес ему и славу и деньги. Но Павло не пренебрегает и прозой. Каждый год — повесть или даже роман из сельской жизни. Именно из сельской. Кому ж другому из украинских писателей, как не ему, в чьих жилах течет (хоть и разбавленная наполовину) кровь крепостного, кто знает село как свои пять пальцев, писать о нем! Правда, за время своей работы в дипломатическом корпусе Павло от села немного оторвался. Вот и сейчас, осев в Киеве, зимой, за каждодневной столичной суетой, никак не выберется туда… Зато уж летом… Чуть только начинают цвести каштаны на киевских улицах, Людмилу, которая (правды не скроешь) за зиму довольно-таки основательно наскучила ему, отвозит к ее родителям в Славгород (спустя некоторое время они выедут всей семьей на дачу в Князевку, в свое имение), а сам — рюкзак за плечи, палку в руки, да и шагает от села к селу. И так целый месяц. Пока не надоест. Тогда, переполненный впечатлениями, как пчела цветочной пыльцой, он возвращается в Князевку к тестю, где живет потом все лето. Для творческой работы лучшие условия трудно и представить: чудесная библиотека, вековой парк… А ко всему этому и Орися. Для вдохновения! Еще в первый год после женитьбы на Людмиле Павло купил бы в Князевке, где находятся дачи славгородских богачей, домик для своих родителей. Тут они и доживают свой век. А при них живет и Орися. В какой роли — этого он даже сам для себя не любит уточнять. Ну… вообще — при них… Встречается он с ней, конечно, тайно от Людмилы. И в этом тоже особая романтика. Чуть ли не каждый день, еще солнце не зашло, а он с кучером Кузьмой уже собирается на рыбалку. И как только день клонится к вечеру, садятся в лодку и плывут по течению Псла. У двух верб (словно в песне) Кузьма причаливает к берегу и высаживает молодого пана, а на рассвете, возвращаясь с рыбной ловли, забирает. От берега узенькая тропинка вьется вишняком к домику. Старый плетень. Перелаз — непременно! И всегда у перелаза Орися уже поджидает его…

— Простите, — словно гром среди ясного неба, раздался голос. Неслышно по ковру подошла Людмила. — Я вас заставила ждать.

Павло растерянно вскочил с кресла.

— Пустяки. Это не имеет значения.

— Что именно вы хотели по дипломатии? — сразу же перешла на деловой тон Людмила.

Павло назвал автора. Людмила достала из ящика картотеку-каталог и стала искать. Момент показался Павлу очень удобным.

— Людмила Леонидовна, кстати: кажется, в этом году ваша роскошная библиотека обогатится еще одним томиком…

Девушка непонимающе взглянула на него.

— Сегодня сдал в печать последнюю корректуру своего сборника лирики.

— Да? Поздравляю. — И как раз нашла нужную карточку, подошла к полке. Впечатление было такое, что девушка куда-то очень торопится.

Павло решил не терять времени. Но не знал, как подступиться. Людмила, сама того не замечая, помогла ему. Уже поставила было ногу на ступеньку лестнички, однако остановилась, оглянулась и сказала:

— Но я надеюсь, что вы не выполнили своей угрозы!

Однажды при встрече Павло признался, что один сонет в своем сборнике посвящает ей, зашифровав ее имя инициалами.

— Наоборот! — ответил Павло. — Я даже перенес это посвящение на титул. Больше того: я хочу расшифровать ваши инициалы, раскрыть полное имя.

— Что вы? — Девушка от волнения тяжело и часто задышала. — Вы на это не имеете никакого права.

— Людмила Леонидовна, вы меня не так поняли. Я же не сказал, что делаю это. Я сказал — хочу. И почему я сейчас, нарушив приличие, без приглашения ворвался в ваш дом?.. Выслушайте, прошу вас! Это абсолютно ни к чему вас не обязывает. Вы только скажете одно слово. Одно-единственное слово из двух возможных. И либо сделаете меня самым счастливым человеком в мире, либо…

— Люся! — послышался с порога голос матери. — Ты не забыла, что вам с Ирен нужно уходить к шести часам?

— Нет, не забыла, мама. — Людмила взглянула на часики. — Сейчас еще без десяти шесть. — Она поднялась по лесенке на несколько ступенек, оглянулась. — Мама, ты ведь знаешь, как мне не нравится, когда ты сама роешься в книгах.

— Может, и мне кое-что не нравится в тебе! — подчеркнуто произнесла мать.

Отыскав нужную книгу, Людмила спустилась.

— Условие, Павло Макарович: вы книгу не зачитываете.

— Ну конечно.

— Я и так нарушаю дедушкин завет: чтобы ни одна книга не выходила за пределы этих стен.

— О, если так, то как же я могу взять?

— Нет, почему же! Я надеюсь, что вы не забудете вернуть ее до вашего отъезда.

— Я могу даже завтра…

— Нет, нет. В конце концов, это ведь не к спеху. Вы занесете ее перед самым вашим отъездом. А теперь прошу меня извинить. Я действительно не хочу опаздывать. — И подала руку.

Павлу ничего больше не оставалось, как пожать руку девушке, поклониться хозяйке дома и уйти.

«Что сей сон означает?» — напряженно думал Павло, стоя у вешалки в передней. Что разговор о книге имел подтекст, в этом не приходилось сомневаться. Ясно было, что девушка оттягивает ответ на его признание в любви. Каков-то он будет? Очень возможно, что она связывает свой ответ с его отъездом, не желая после отказа даже случайно встретиться с ним. И это повергло Павла в отчаяние. Но тотчас же иная мысль, и, пожалуй, не менее вероятная, подоспела ему на выручку. Может, и не в этом дело. А просто, как девушка умная, к тому же осторожная, она не хочет связывать себя ничем до того, как окончательно выяснится перспектива его дипломатической карьеры, то есть до его вызова в Киев.

Так то в холод, то в жар бросало Павла все время, пока он одевался, пока коридором шел к парадной двери. Озабоченный, он даже не заметил, что за ним шла горничная. И только когда перед самой дверью она опередила его, он обратил на нее внимание и вспомнил вдруг:

— Да, Наталочка, как это получилось так, что я звонил, звонил?..

Девушка, открывая дверь, усмехнулась.

— А вы какую кнопку нажимали?

— Эту.

— А она отключена. Эту нужно. — И показала почти незаметную кнопочку под цвет дверей. — Теперь будете знать? — И вдруг в ее лукавых глазах точно мелькнули хитрые лисички. Добавила интимным шепотом: — Не забывайте же теперь нас! Заходите.

У Павла просто дух захватило. Лишь потом, когда дошло до сознания, понял — почему. И невольно всплыл в памяти афоризм какого-то французского писателя: «Нет лучшего барометра в сердечных делах госпожи, чем ее горничная». Это верно! И сейчас этот «барометр» так определенно показывает ему на «ясно». А он, дурак, ломает себе голову.

Не чувствуя ступенек под ногами, он словно на крыльях спустился с лестницы. Остановившись на минуту, вынул пачку папирос, но, чтобы закурить стоя на месте, у него уже не хватало терпения. Чиркая на ходу спичку за спичкой, он быстро шагал, не глядя перед собою, и на углу налетел на двух прохожих.

Уже смеркалось. Только по ушанке узнал Бондаренко, а с ним — в шинели… «Неужели Кузнецов? Но каким образом? А может быть, это лишь показалось?..»

Диденко пристально всматривался в полумрак.

— Федор Иванович! — крикнул он.

Бондаренко остановился, а солдат продолжал идти неторопливой походкой.

— Добрый вечер! — Павло подошел к Бондаренко. — А это кто, не Кузнецов?

— Зачем вы меня позвали?

— Еду завтра в Ветровую Балку. Может, хотите что-нибудь передать родным? Я охотно это сделаю. Может, Гармашихе гостинца какого?

— Нет, спасибо, я в ваших услугах не нуждаюсь, — холодно ответил Бондаренко. — А от себя… почему бы вам и в самом деле не повезти «гостинца» тете Катре? Как-никакне совсем ведь чужие!

— А я не забываю об этом. И никогда с пустыми руками не являюсь. Вот и на этот раз…

— На этот раз повезите ей газету от сегодняшнего числа со своей передовицей.

— Читали?

— Пробежал. С большим отвращением. Особенно то место, где вы хлеб-соль подносите гайдамакам. Это место и прочтите ей. Вот тебе, мол, тетя Катря, беднячка Гармашиха, такая от меня благодарность. За то, что, как родного сына, грудью своей выкормила. На свою голову.

— О, даже так? Ну, знаете… — Диденко ничего не добавил больше, повернулся и словно провалился — исчез в сумерках.

Догнав Кузнецова, Бондаренко некоторое время шел молча, потом сказал, и явная озабоченность зазвучала в голосе:

— Узнал-таки, чертов выродок! Как бы он еще какой-нибудь пакости не подстроил!

Но Кузнецов спокойно ответил:

— Пустое! Волков бояться — в лес не ходить!

X

Грицько уже попрощался с хозяйкой, закинул вещевой мешок на спину и направился к двери. Но в это время в комнату вошел Федор Иванович с каким-то солдатом.

— Куда ж это ты, земляк, на ночь глядя? — с несколько деланным удивлением спросил хозяин.

Саранчук весело ответил:

— На вокзал, домой!

— Чего ж тебе целую ночь мерзнуть в Князевке, на холодной станции?

— А я не буду торчать там. Пятнадцать верст не такая уж даль. Дорога знакомая, не заблужусь и ночью.

— Метель начинается.

— Не заметет!

Как видно, парень решительно надумал ночевать сегодня уже дома. Федору Ивановичу ничего не оставалось, как пойти напрямик. Он задержал руку Саранчука в своей.

— А если я, Грицько, скажу, что ты нам нужен сегодня, как тогда?

И на удивленный вопрос Саранчука, зачем именно нужен, поделился с ним своими соображениями о назначенном на вечер очень важном объединенном заседании обоих Советов — рабочих и солдатских депутатов.

— Судя по всему, разговор будет горячим. Их объяснение не трудно предугадать, одной фразой изложено оно в сегодняшней эсеровской газетке: «Украина — для украинцев». А те, мол, чужаки — русские. Но дело, разумеется, не в этом. История с твоим батальоном, состоящим из украинцев, лучшее тому доказательство. Вот поэтому весьма кстати было бы…

— Да какой из меня оратор?

— Тебе и не придется. Я сам об этом факте расскажу, когда буду выступать. А ты в случае чего только с места отзовешься.

— Бывает, одно слово значит больше, чем целая речь, — вставил Кузнецов.

— Да и потом, — заметив нерешительность Грицька, продолжал Бондаренко, — неужели тебе самому не интересно побывать на таком собрании? Ведь приедешь домой — набросятся люди с расспросами.

Это правда. В представлении Саранчука сейчас же возникла отцовская хата, битком набитая людьми — соседями, товарищами. Конечно, и помимо этого у него есть о чем рассказать: три года войны! Но ведь и про город станут спрашивать. А что он им расскажет? Ничего! Это, собственно, и решило дело.

— Вот и отлично. Давай, Маруся, быстренько поесть. Артема все еще не было?

— Нет, не было. С утра как ушел…

— Когда я возвращалась с работы, — Таня вышла из-за перегородки, — встретила его на Докторской с Корецким, что на мельнице. На мельницу и пошли. Я еще было окликнула его, а он… — И оборвала на полуслове.

В тишине отчетливо заскрипели полозья под окном.

Таня припала к стеклу.

— Кто там? — спросил отец из-за стола.

Таня не сразу ответила. Несколько секунд всматривалась в темноту.

— Кто-то в кобеняке. И матрос. И еще какая-то женщина. — И вдруг, радостно вскрикнув, опрометью кинулась вон из комнаты.

Через минуту ее голос уже весело звенел в коридорчике. Сразу распахнулись двери, и порог перешагнула занесенная снегом женщина в стареньком кожухе и домотканом платке.

— Ты смотри, Катря! — вскрикнула Маруся.

— Добрый вечер! — поздоровалась Катря Гармаш.

Федор Иванович поднялся из-за стола, помог сестре сбросить кожух.

— Замерзла?

— Да я видишь как закуталась! — ответила Катря. — А каково Тымишу! В картузе! Зови его, Таня, поскорее в дом. — И лишь теперь заметила Саранчука. Тихая радость плеснулась в ее глазах. Но сдержала себя. Укоризненно покачала головой, — Вот он где, вояка! И не отзовется! Два месяца — ни строчки. Чего только не передумали уже!

— Будто бы! — усмехнулся Саранчук, догадавшись, о чем речь. Добавил шутливо: — И кому я там нужен!

— А у тебя что, — спросила Катря, чтобы отвести его мысли от Ориси, — родни нету? Бессовестный этакий! Ну, давай все же поздороваемся.

Саранчук обнял ее. И припомнилось, как три года назад, отправляясь на войну, он прощался с односельчанами на краю села, как раз у ворот Гармашей. И вот уже здоровается. Замкнулся круг. Никогда прежде так отчетливо, как сейчас, не чувствовал Грицько, что с войной для него покончено. Начинается новая полоса жизни.

— А домой когда думаешь?

— Да уж теперь поедем вместе!

— Правда? — обрадовалась женщина. — Вот так гостинец привезу. — И снова поспешила добавить: — Батьке!

Управившись с конями, в комнату вошли бородатый, в кобеняке, Мусий Скоряк и Тымиш Невкипелый. Тымиш на самом деле порядком замерз в своей матросской бескозырке. Но когда Федор Иванович спросил его, почему он шапки себе не справит, ответил весело:

— Ну да! Сперва бескозырку на шапку сменишь, а потом и на печь потянет. Не время еще нам, Федор Иванович, воинский дух терять. Разве не так? А ты что, Грицько, на рукав мой посматриваешь? Ничего, Лаврен обещает железную выковать. Уже примерял модель. Косить буду. Ну, ты как? Целый?

Катря, отогреваясь у печи, рассказывала тем временем Марусе:

— Бьюсь как рыба об лед. Орися только поднялась после тифа, а Остапова Мотря слегла. Так с внуками и хозяйничаю. Хорошо еще, хозяйство — всего три курицы. Справляемся!

— Про Остапа что слыхать?

— Давно уже письма не было. С осени. «Мира жду, — писал, — к весне непременно буду дома». — И вздохнула: — Когда она, весна-то! И доживем ли? Может, с голоду…

— Такое скажете, тетя Катря! — недовольно перебила ее Таня. — Всегда вы так! Хоть бы раз приехали с чем-нибудь веселым! А я как увидала вас, так сразу и подумала, — ей-богу, правда, — может, Орисю замуж отдают, приехали с калачом на свадьбу звать.

— Э, как раз до свадьбы ей сейчас! По хате сама не пройдет. Сядет на скамью перед окном — насквозь светится. Да еще и стриженая!

— Ну что ж, Маруся, — вставил слово Федор Иванович, взглянув на ходики, — может быть, отодвинем стол?

— А ты не хлопочи, Федя, — отозвалась Катря. — Мы к тебе не в гости.

— Мы, Федор Иванович, к вам вроде как делегация, — добавил Тымиш Невкипелый.

— Вот как! До чего дожил! — пошутил хозяин.

— Так и наказали нам: «Езжайте к Феде — свой, верный человек. В политике разбирается». Вот мы с дядей Мусием запрягли самоуправно коней помещичьих да и махнули сюда.

— Спасибо за доверие.

Федор Иванович с Марусей отставили от стены стол, чтобы все могли разместиться. Катря достала из узелка ржаной хлеб, положила на стол.

— А вы, видать, тоже не больно роскошествуете: постная каша да хлеб с половой. Вроде нас.

— Ну, в городе это не диво, — сказала Маруся. — Но неужели и вы на селе…

— Не знаю, как в других местах, а у нас уже есть такие, что и лебеду в хлеб подмешивают, — вздохнула Катря. — И это еще до рождества. А что весной будет? Ой, Федя, нельзя дальше так жить! Спасаться надо.

— Да разве в вашем имении хлеба нет? Продовольственный комитет при волости ведь у вас имеется?

— Пожитько Кондрат? Этот накормит народ!

— А чего, — невесело отозвался Мусий Скоряк, — кого и накормит, и напоит. Для своих дружков не скупится на народное добро. Не одну сотню пудов из имения на самогон скурили.

— Эге ж, — подхватила Катря. — А бедная солдатка или вдова придет — один у него ответ: нету. На сев, мол, оставляет. «Я раздам, а потом в мой амбар за семенами полезете…»

— Кулак небось? — спросил Кузнецов, который все время внимательно присматривался к прибывшим.

— А то кто ж? Всю жизнь батько его, как паук, кровь из нас сосал. А сейчас сын его на нашем горе наживается. Сколько хлеба — и не счесть! — растащил он со своими прихлебателями!

— А вы ревизию сделайте! — посоветовал Федор Иванович. — Да и выгоните его к черту. Можете и судить. Народным судом.

— Они уж сами ревизию себе сделали, — сказал Мусий.

— Натворили мы, бабы дурные, на свою голову, а им и на руку, — вздохнула Катря и стала рассказывать: — Позавчера это приключилось. Пришли в волость солдатки. В который уже раз! С торбами, с мешочками, ну точно тебе нищие за милостыней. Крикнули, чтобы вышел, — отказался. Недосуг, видишь, ему! Тогда несколько женщин, самых бедовых, зашли в помещение и выводят, как пана, под руки. А он красный как рак. «Что это такое? Насилие?» — «Хлеба давай! Или самим брать?» — «Дело ваше! — отвечает. — Только за грабеж народного добра в тюрьму посажу!» — «А мы ж кто — не народ? Разве не мы эти амбары хлебом завалили? А сейчас дети с голоду пухнут. Давай ключи!» Не дает. По карману себя хлопнул: «Вот они где. Разве что силой возьмете». И не пришло ведь в голову, что ему этого только и нужно. Не шибко-то и отбивался. Для виду больше.

— Артист! В «Просвите» играет, — вставил Мусий. — Напрактиковался.

— Но не думай, Федя, что раз бабы, то уж и без толку. Брали, правда, без весу. Кто сколько осилил на себе понести. А всего, почитай, сотни две пудов, ну, пускай, три. Но ярового и зернышка не тронули.

— Молодцы!

— Да ты дальше слушай, что вышло. Не успела я еще в ступе столочь зерна, гляжу — какие-то розвальни мимо двора завернули в имение. А вечером слышим: комиссия была. Бумагу составили, что солдатки разграбили амбары. Говорят, около тысячи пудов нехватки выявили.

— Вот и свели они концы с концами, — сказал Скоряк. — Ревизуй их теперь. Выходит, помогли им. Да еще кое-кто в холодной отсидел.

— Довелось и мне на старости лет, — горько сказала Катря. — Еще и тюрьмой стращал. Да, спасибо, Тымиш с мужиками заступились, выпустили.

И умолкла. Плотнее укуталась в платок, будто бы ее знобило, а на самом деле — чтобы скрыть слезы. Но Федор Иванович заметил. Он подошел к ней, обнял за плечи.

— А плакать, сестра, зачем?

Катря подняла к нему мокрое от слез лицо.

— Ну как же не плакать, Федя? Только вспомню… Когда под арестом сидела, подумала, что и он, Юхим мой покойный, перед тем, как погнали в городскую тюрьму, ночь провалялся в этой же холодной — раненый, не перевязанный. Вконец растравилось сердце! И с той поры из головы не выходит мой Юхим. И так на душе горько! Ну, скажи, Федя: за что он муку принял такую, голову свою положил? Да разве только он? А ты — десять лет Сибири? За революцию, говоришь? За вот эту? Чтобы снова мироеды… Да он, Юхим, если бы знал такое, в гробу перевернулся б!

— Не горюй, сестра. Все переменится. Недаром хорошие люди головы сложили. И твой Юхим. Царя уже нет — скинули. А теперь и буржуям черед подошел. Помещикам и фабрикантам. А там и за кулаков возьмемся. Недолго уже им измываться! В Петрограде — слыхала? — наша власть, рабоче-бедняцкая. А скоро и у нас то же самое будет. Не нужно сердце растравлять, давай лучше ужинать.

Но Катря от ужина отказалась: не отогрелась еще. Они поужинают с Марусей потом. Да, может, и Артем подойдет. Катря прислонилась к печке, немного успокоенная ободряющими словами брата, и стала прислушиваться к мужскому разговору за столом.

Заговорил Мусий Скоряк. Опять-таки про свое, наболевшее.

— Или взять их политику с тяглом. Лошадей в имении, правда, маловато, в армию забрали, но волов есть пар тридцать. Нет того, чтоб по очереди либо как там давать тем же солдаткам, бедноте, что без тягла. Колоду какую из лесу привезти, хату подпереть, чтобы не валилась. Куда там! «Нет такого распоряжения». А у кого есть на чем, понавезли лесу, дворы завалили. Твой батько, Грицько, тоже на целую хату уже навез. Наверное, решил женить тебя и сразу же отделить.

— Не знаю, — усмехнулся Саранчук. — Может, там уже без меня меня и женили?

— Нет еще. А невеста есть, — сказал Мусий, хитровато прищуривая глаз. — Славная невеста. А что стрижена, то пустое. И под очипком косы отрастут!

— И такое ты, Мусий, плетешь, — недовольно сказали Катря. — А еще и чарки не пил. Да что она у меня, в девках засиделась? Еще в косе девичьей погуляет.

Тымиш Невкипелый сразу нахмурился и перевел разговор на другое:

— Вы вот говорите, Федор Иванович, скинуть их, переизбрать комитет. Трудное это дело. Горлодёров у них много.

— Не легкое, — согласился Федор Иванович. — А другого выхода нет. Пока они у вас заправилами, ни складу, ни ладу не будет!

— Хоть бы война скорее кончалась. Вернутся хлопцы с фронтов — наведем порядок.

— Без резни не обойдется! — покачал головой Мусий. — Как только до земли дело дойдет…

— А что, нам земли на всех не хватит? — пожал плечами Саранчук.

— Земли-то хватило бы. Но, видишь, не у всех одинаковый аппетит. И земля разная. Это ж тебе не кусок полотна баба из сундука вынула. Иная десятина двух стоит.

— А это все нужно принять во внимание.

— Так-то оно так, да на все время нужно. А не тогда, как на борозду выедем. Сейчас самая пора и начинать. До каких же пор, Федя, — ты ведь все-таки в городе живешь, да и вообще всю жизнь политический, — до каких пор, говорю, они с нами в жмурки играть будут: и народная земля, и — не тронь!

— А вы не слушайте тех, кто говорит «не тронь»!

— Ой, трудное это дело! — вздохнул Мусий. — Да и потом: земля — это еще не все. Конечно, это большое дело, великое дело: земля — народу! Но ведь землю есть не будешь! Это еще не хлеб. А чтоб хлеб на этой земле вырастить, голыми руками ничего не сделаешь. Вот в чем штука, Грицько.

— Это верно, — согласился Саранчук. — Поэтому равенства, конечно, сразу не будет. У кого рабочих рук больше да тягла достаточно, тот, может, и двадцать десятин поднимет, а другой хоть бы самую малость обработать смог, чтоб хоть было чем прохарчиться.

— Прохарчиться! Ой, боюсь, Грицько…

— Прямо не узнаю вас, дядько Мусий! Что это вы, — Грицько улыбнулся, — такой пугливый вдруг стали? Надо смелее нынче смотреть на жизнь.

— Тебе-то что! У твоего отца есть пара лошадей. А нужно будет, поднатужитесь маленько — и третьего коня прикупите. Денежки, не скажу — капиталы, все же водятся. В банк за землю теперь не платить. А вот как нам быть? Бедноте, злыдням? Чем, как пахать будем?

— А помещик чем-то ведь пахал?

— Ты будто не знаешь, как он пахал? Больше половины земли в аренду сдавал. Гмыри, Пожитьки… ну, и помельче которые хозяева пахали его землю. Правда, десятин до тысячи батраками да своим тяглом обрабатывал. С полста лошадей всегда держал и пар тридцать волов.

— Ну вот и поделим! — весело сказал Саранчук.

— А делить как раз не обязательно, — вмешался Кузнецов, все время очень внимательно прислушивавшийся к разговору. — Сколько у вас в селе безлошадных?

— Дворов сотни полторы наберется, пожалуй. Не меньше! — отвечал Мусий.

— Ну вот! Сколько же достанется на двор? Делить нет никакого смысла. Вот мне родичи из села пишут…

— А ты, браток, сам откуда будешь? — прервал Кузнецова Мусий и с любопытством взглянул на него.

— Сам-то я путиловец. Из Петрограда. Завод там есть такой — Путиловский. Машиностроительный. Махина!

— Понятно.

— Еще отец мой — я-то сам и не помню, совсем мальчонкой был, лет двух-трех, — перекочевал из деревни в Питер, поступил на этот завод; так и пошло потом — колесом: четырнадцати лет уже я работал на заводе, а сейчас и сынишка мой старшой… Пятнадцать лет, а уже слесарь! — с гордостью добавил он.

— А еще дети есть? — поинтересовалась Катря.

— Две дочки. Одна уже школьница — Машутка. Грамотей! А меньшую, Василинкой звать, и не видел еще. Без меня уже родилась. Третий годок пошел.

— Славная девчушка! — сказал Федор Иванович.

— А ты откуда знаешь? — удивился Мусий.

— В октябре я был в Питере. Делегатом на Втором съезде Советов.

— Вот как! — заинтересовался Невкипелый. — Так вы, Федор Иванович, выходит, и товарища Ленина видели?

— А то как же! И когда с трибуны говорил он, и потом — в зале, среди народа. Вблизи. Вот как тебя сейчас вижу.

— Скажи ты! — вздохнул Мусий. — И бывает же счастье такое! Хоть расскажи, какой же он из себя! Я его еще и на портрете не видел.

— Да ведь как расскажешь! Не так это просто. Слов таких нет. Глянешь — будто самый обыкновенный человек. Невысокого роста, очень подвижной, бородка, подстриженные усы. Глаза чуть-чуть раскосые, острые, цепкие. Высокий лоб. Увидел бы на улице — обыкновенный человек. А вот когда приглядишься, да еще когда он говорит с трибуны, — сразу понимаешь, какой он совершенно необыкновенный. Такая сила! Словно магнит какой душевный в нем. Смотришь — и не можешь глаз оторвать от него, и не можешь думать иначе, как он. Одним словом — вождь народный.

Несколько минут все молчали. Федор Иванович первый заговорил:

— Да… Так о чем бишь я? Ага!.. Вырвал часок вечерком, забежал на Выборгскую сторону. Как раз удачно — вся семья в сборе. Ну, познакомились, роздал всем гостинцы. Но главный гостинец, конечно, главной хозяйке. «Это тебе от папы, говорю. Знаешь папу? Где он?» Улыбнулась. Руки-то гостинцами заняты, головой мотнула на стену, на фотографию. Но дед недоволен остался таким ответом. «Василинка, да ведь это папин портрет. А где он — живой?» — «Там!» Вдруг глазенки стали такие грустненькие, даже про гостинцы свои на минутку забыла.

Кузнецов почувствовал, что у него защипало глаза и к горлу подкатил ком. Он глубоко затянулся папиросой и сказал, за улыбкой скрывая свое волнение:

— Смышленая девчурка! Жена пишет в письме… — И оборвал себя: — Ну, да это мы немного в сторону свернули…

— Так, значит, живой и дед еще? — снова перебил его Мусий.

За Кузнецова ответил Бондаренко:

— Мало сказать… Красногвардеец! Царский дворец штурмовал…

— Да, старик у нас боевой. Еще в девятьсот пятом году… — Кузнецов умолк. Потом сказал: — Ну, не об этом речь сейчас… А родом мы из Рязанской губернии. И теперь еще родичей живут там, двоюродные, десятиюродные — полдеревни. Тоже вот точно такие же злыдни, как вы говорите, беднота, а то и просто батраки у помещика. Терпигорево деревня называется. Про нее и речь.

— Ну и название!

— Да, подходящее. Так вот, послушали мои земляки, терпигоревцы эти самые, большевиков — и хорошо сделали. Еще осенью выгнали помещика из усадьбы. Землю забрали. Вовремя посеяли. У которых свое тягло, те сами по себе, а батраки да беднота безлошадная сообща — помещичьими, теперь уже общенародными, тяглом и орудиями. А урожаем уж потом поделятся.

— Сообща, говоришь? — отозвался Мусий. — Ну, это у вас там, у рязанцев, легче, может. У вас там народ дружнее. А у нас на Полтавщине, да и в других губерниях насчет того, чтобы сообща, — не очень. Недаром у нас и пословица такая есть: «Гуртове — чертове». Гуртове — это значит общее, — пояснил он Кузнецову.

— А мне переводить с украинского не надо, — усмехнулся Кузнецов, — без малого год как на Украине. Понимаю. «Гуртове — чертове»? Нет, эту пословицу нужно забыть.

— Да ведь как ее забудешь…

— Мусий Степанович, — вмешался Бондаренко, — а ведь у нас про «гурт» и другие пословицы есть. Верно ведь?

— Да, есть, — согласился Мусий. — Хоть бы такая, к примеру: «Гуртом хорошо и батьку бить». Ты, Федор, не про эту ли? — Все засмеялись. — Ну, шутки шутками, — продолжал Мусий, — а то в самом деле подумает человек… Нет, иногда мы умеем и гуртом работать. И недаром у нас говорится: «Где людей купа, не болит возле пупа». Вот, к примеру, хату приходится ставить. Делаем это обычно толокой, все соседи гуртом. Очень даже веселая работа бывает: с чаркой, с песнями. На молотьбе, в супряге — тоже. Но это — от случая к случаю. А чтоб изо дня в день… Э, нет! Да ведь всю жизнь мужик, и даже самый что ни на есть бедный, только и думает о том, как бы свое, хоть плохонькое, хозяйство заиметь. И чтоб именно теперь, когда…

— Да ведь вас никто неволить не собирается, — перебил его Кузнецов. — Будете хозяйничать, как захотите, как сами на месте решите. Только все равно потом убедитесь, что это не выход для бедноты. Как ни крутись. Но прежде всего, Мусий Степанович, нужно отобрать землю у помещиков. Без этого нечего и огород городить. Надо всех этих — как их там у вас? — Гмырей, Пожитьков в три шеи гнать от власти. Нужно бедноте теснее сплотиться с батраками, чтоб не кулаки ворочали делами у вас там, на селе, а вы, беднота. Ведь вас-то, бедноты, больше! И не нужно слушать тех, кто говорит: «Подождите с землей еще малость, больше ждали!» Откладывать незачем. Тем более что это уже теперь ленинским декретом узаконено. Слыхали ведь про Декрет о земле Совета Народных Комиссаров?

— Слыхали ли? Да про этот ленинский декрет о земле только и разговоров в селе. Но вот удивительное дело — отчего же этот Декрет для нас не имеет силы? Будто в другой державе живем…

— А так оно и есть, дядько Мусий, — сказал Саранчук, — то ж в России, а мы — Украина.

Федор Иванович внимательно взглянул на парня. Мусий даже на стуле заерзал:

— И кто выдумал Украину эту? Откуда оно взялось, вот это все: «вольное казачество», «просвита», тиятры в князевом сарае? Лишь бы народ заморочить. Чтоб отвести мысли его в другую сторону. От земли подале…

— Украину никто не выдумывал, Мусий Степанович, — сказал Бондаренко. — Она была, есть и будет. Тут другой вопрос: какою хотят, чтоб она была для нас, — родной матерью или мачехой?

— Кто это «хотят»?

— С одной стороны, трудящиеся, и большевики в том числе, единственная партия, которая защищает интересы трудового народа. А с другой — буржуазия украинская: помещики, фабриканты и их агентура — националистические партии.

Саранчук иронически усмехнулся.

— Чего это вы, Федор Иванович, объясняете дядьке Мусию, а смотрите на меня?

— Вспомнил, Грицько, — быстро нашелся Федор Иванович, — ведь никто из нас лучше тебя не знает, что такое мачеха.

— Да, знаю, — промолвил Саранчук и, помолчав немного, добавил: — Но я знаю и то, Федор Иванович… Нет, ничего не скажу сейчас. Чужим умом жить не хочу. Разберусь немного в этом сам, тогда поговорим. А может… и поспорим.

— Да выкладывай. Если ошибешься, сообща поправим. Сразу бить не будем, — пошутил хозяин дома.

— Виделся я с Павлом Диденко… — начал Саранчук.

— Вот кстати, — зашевелилась у печки Катря, — не забыть бы ему письмо от отца передать.

— Не во всем я согласен с Диденко, — продолжал Саранчук, — но в том, что касается саперов — русских, сдается мне, он прав! Почему им, в самом деле, так не хочется уезжать с Украины? Ведь их же домой выпроводили?

— Хорошие проводы! В опутанных проволокой вагонах! — сказал Кузнецов.

— Это свинство, — согласился Саранчук. — Но все-таки не знаю, стоит ли поднимать такой шум из-за этого? Будто мы сами, без соседей, порядка у себя в доме не наведем.

— Узнаю язык Диденко, — сказал Бондаренко. — А ночью, в вагоне, ты, Грицько, говорил иначе. Забыл, как возмущался?

— А откуда вы взяли, товарищ, — вмешался вновь в разговор Кузнецов, — что мы не хотим домой? Вот Федор Иванович видел сегодня в Ромодане: ребята уже и паровоз у донцов отняли. Да хорошо, что неисправный, как оказалось. Мы хотим домой, но правильно товарищ моряк сказал: не время еще на печь залезать, раз у самых ворот, а то и во дворе враги. Газеты читаете — знаете, что делается на Дону, да и тут, на Украине? Как они спешат объединиться, чтобы во что бы то ни стало задушить молодую Советскую республику?

— Ты спрашиваешь — разве мы сами не можем у себя порядок навести? — продолжал Федор Иванович. — На это мы, большевики, прямо говорим: только в братском союзе с русским народом, с Советской Россией, будет свободная Советская Украина, а без этого союза продадут ее, Грицько, не успеем и опомниться.

— Как это «продадут»?

— А ты в Киеве видел? Так и мелькают на улицах разные иностранные флажки на автомобилях. Думаешь, отчего такая суматоха? Торговля идет напропалую…

— А кто же нас продаст?

— Те, у кого сейчас земля горит под ногами. Украинские фабриканты и помещики. Разве они могут примириться с тем, что сиволапое мужичье лезет в имения, забирает землю, а рабочие добиваются национализации предприятий, банков? Как же не кричать им на весь мир? Не искать спасения от своего народа? Безразлично у кого. Хоть у самого сатаны. Лишь бы не допустить на Украине того, что случилось месяц назад в России, — социалистической революции. Понял, Грицько?

— Про фабрикантов и помещиков нечего и говорить. Это понятно. Но вы, Федор Иванович, в одну кучу с ними валите и революционные украинские партии. «Их агентура», говорите. С этим я не согласен. Взять хотя бы того же Диденко…

— Вот-вот, как раз его я и хотел в пример тебе привести.

— А что, у отца его имения?

— О, да ты почти марксист, — усмехнулся Федор Иванович, — Это верно: бытие определяет сознание. Но не всегда эта связь так проста, что ее можно на рубли или на десятины перевести.

— Разве отец его, Макар Иванович, тогда, в девятьсот пятом году, не сидел в тюрьме вместе с отцом Тымиша и покойным дядькой Юхимом?

Катря тяжело вздохнула.

— Натерпелись мы тогда с нею, с матерью Павла!

— Нет, что вы мне ни говорите, — ободренный Катриным замечанием, закончил Саранчук, — не поверю я, что ему помещик или фабрикант ближе, нежели мы, крестьяне. Среди нас он вырос, нужду нашу мужицкую знает вдоль и поперек.

— Мало сказать «среди нас вырос»… — Федор Иванович помолчал минутку, словно обдумывал, стоит ли об этом сейчас вспоминать, и затем продолжал: — Приезжаю как-то на рождество домой. Это еще я парубком был, только-только на заводе стал работать. Захожу к сестре Катре — проведать. Как раз в том году овдовела, первого мужа похоронила. Люлька в хате. А знаю — писали из дому, что и ребенок второй после Остапа месяц назад помер. «Чей же это?» — «Учительши». Запретил ей доктор грудью кормить, так вот упросила, чтоб Катря взяла. И выкормила! Как говорится, на свою голову!

— Он сегодня вспоминал об этом, — сказал Саранчук и спохватился вдруг: — Да, тетя Катря, совсем забыл: поклон вам передавал.

Катря даже не пошевелилась. Она и не слышала его слов. Сидела поникшая и тихонько покачивалась из стороны в сторону, будто в такт ритмичному стуку вагонных колес, — до того отчетливо припомнилась ей сейчас эта поездка с матерью Павла, Докией Петровной, в город. Словно это было не десять лет назад, а сегодня. Все, все сберегла память… до мелочей.

…Едва только вышли с вокзала, сразу же перед глазами развернулся широкой панорамой город в утренней мгле. Как раз загудели гудки на работу. Странное, смешанное чувство охватило ее: радостное удивление и гордость за рабочие руки, соорудившие эту громадину, но вместе с тем и тихая грусть, ощущение большой обиды. И потом уже весь день, проведенный ею в городе, это чувство обиды не покидало ее, все время угнетало. Подле тюрьмы — точно на ярмарку людей понаехало… Грустно было смотреть — сколько их, заплаканных, несчастных женщин. И каждая с узелком-передачей. Как и она. Встретились в толпе с Марусей. На ней лица нет: осудили уже Федю на десять лет в Сибирь. Поплакали вдвоем. То же самое и Юхиму, должно быть, будет. Отдав передачу, тревожно ждала ответа. Вскоре вернули Докии Петровне корзину и записку, что все получил сполна. А ей почему-то никакого ответа. Наконец вынесли назад и ее узелок. «Нет такого». — «Да как же нет?» Совсем растерялась… Женщины надоумили пойти в контору. До самой смерти не забудет она той минуты, когда тюремщик заглянул в книгу, поднял на нее равнодушные глаза и сказал почти весело: «Да, молодушка, был такой, Гармаш. Был, да сплыл. Поминай, как звали. Помер неделю назад». Словно онемела вся. Но все еще не верила. Может, издевается? Они ж такие! Может, ошибка? А потом вынесли из склада Юхимову одежонку — потрепанный кожушок и порыжевшие, истоптанные сапоги. И уже не помнила, как вышла из конторы, как добралась с Марусей к ним сюда, на Гоголевскую. Запомнилось только: первое, что бросилось ей тогда в глаза, это намоченное в корыте белье. С ним и провозились вдвоем с Марусей весь день. Хотела в работе забыться. Да где там! Правда, под вечер она как упала, не раздеваясь, на кровать, так сразу и уснула. И, может, с часок поспала. Пока не прорвались и в сновидения кошмары прожитого дня… Испуганно закричав, вскочила с кровати. Прибежали Маруся и старая Морозиха, стали утешать. Но успокоить не могли. Пока она не обессилела совсем от рыданий. Упала головой на спинку кровати, затихла…

Катря и не слышала, как в комнату вошел Артем. Очнулась, лишь когда тихая беседа мужчин прервалась оживленными восклицаниями. Она подняла голову, и первый, кто попал ей на глаза, был именно он, сын.

Стоял на пороге в шинели, в серой солдатской шапке. Заснеженный весь, даже брови и небольшие усы стали мохнатыми от снега и как бы посеребрены сединой. И от этого он казался сейчас матери еще больше похожим на отца. Да и не только с виду похожим. Вот он снял шапку, ударив о ладонь, стряхнул с нее снег, а потом — точно как, бывало, отец — утерся шапкой и сразу же снова стал молодым, чернявым. А глаза серые, отцовские. И голос такое же, сочный, густой.

— Вот это так гости! — Широкими шагами подошел он к столу и весело поздоровался, пожимая руки подряд — Мусию Скоряку, Тымишу. И с первого же слова: — Чьи это кони, Тымиш? Не ваши случайно?

— А то чьи же?

— Что ты говоришь? — вскрикнул Артем. — Вот кстати! Именно этих саней мне и не хватает!

— Погоди с санями-то, — сказал Федор Иванович. — Садись ужинать. Гоняешь целый день не евши небось?

А тетя Маруся, хлопотавшая у плиты, добавила многозначительно:

— Да ты, Артем, сперва хоть оглядись как следует!

Артем увидел мать. Даже задохнулся от радости. Порывисто шагнул к ней, обнял.

— Ну откуда вы, мама, взялись? Так неожиданно!..

— А разве тебя, сын, дождешься? — улыбнувшись, отвечала мать с легким укором. — Когда лето было! А вот уже и рождество не за горами. Все некогда про мать вспомнить?

— Поверьте, мама, ей-право, так закрутился! — Он скинул шинель, взял низенький стульчик и опустился возле матери. — А вспоминаю ли? Такое скажете, мама! Вот по дороге сюда думал о вас.

— Что ж ты думал, сын?

— Разве расскажешь? Очень хотелось повидать вас. На душе тревожно…

— Так как же это случилось, Артем, что тебе именно этих саней не хватает? Случайных саней? — спросил вдруг Федор Иванович. — А если б не приехали добрые люди?..

— Просчитался малость. Трудновато будет на двух ломовиках.

— «Просчитался»!

— Да разве думалось такое: по колено уже снегу навалило, и еще метет.

— Нового ничего? — спросил Кузнецов.

— Нет, все как было. Только стражу у казармы к вечеру усилили. Спаренные стоят часовые. Ну, да это их не спасет. У меня на них такие Ильи Муромцы, что и пикнуть не дадут. Белые халаты сшили, чтоб незаметно подкрасться…

Мать насторожилась. Тотчас подумала — вот почему на душе, говорит, беспокойно! И у самой тревожно забилось сердце. Но в то же время невольно любовалась сыном. И снова, как несколько минут назад, в жесте его, в интонации вдруг угадывала что-то отцовское. И от этого еще большая нежность к нему переполняла сердце, нежность к сыну и несказанная благодарность жизни за все, чем так щедро одарила она ее тогда, еще смолоду. За ту звездную ночь на току, когда, сложив с Юхимом последние снопы в стожок, усталые, присели отдохнуть; за песню тоскливую на плотине; за теплые Юхимовы слова к ней во вдовьем ее одиночестве. И хоть невольно всплыли в памяти и горькие дни раскаяния и отчаяния, когда еще жива была Юхимова жена, но сразу же потонули в иных воспоминаниях. С Юхимом поженились в конце концов. И хотя оба были бедняки, жили в радости. Детей растили… Вспомнился Артем малым хлопцем. Смелый, любознательный, добрый и ласковый, только разбойник отчаянный! Сколько приходилось выслушивать жалоб на него! Немало ему попадало и от отца. Но чаще бывало наоборот: выслушает Юхим внимательно жалобщика, а потом к сыну: «Молодец! Таким и расти, сынок, — сердитым на всякую неправду. Вот тогда и будет из тебя человек, а не черт знает что!»

Усилием воли Катря отогнала воспоминания и снова прислушалась к разговору.

— Гляди только, Артем, — говорил Федор Иванович, — как бы тебе с людьми не просчитаться. Не мало ли будет два взвода?

— Нет, не мало, — уверенно ответил Артем. — На самую операцию я и двух не беру, одного хватит. А второй взвод будет в заслоне за квартал от казармы. Чтобы в случае какой неожиданности принять на себя удар и, отступая к Слободке, дать своим проехать те две версты по Полтавской к патронному заводу. Я специально велел Рябошапке и ребят подобрать со Слободки. Разойдутся потом по домам.

— Ну ладно. Тебе, в конце концов, виднее, — после паузы сказал Федор Иванович и встал из-за стола.

— Держи связь с Тесленко, — добавил Кузнецов. — Он сегодня дежурит в комитете.

— А сейчас не ходи никуда, ужинай, отдыхай.

— Да, надо бы малость и отдохнуть. Все как будто уже сделано. Еще бы только сани мне одни…

— Тебе, видно, нужны пошевни, — отозвался Невкипелый. — Мужицкие дровни не годятся?

— Годятся, Тымиш, да только как же ты…

— Ничего, — не дал ему договорить Тымиш. — Вожжи как-нибудь и в одной руке удержу.

— Нет, нет, Тымиш, — вмешался Федор Иванович. — Дело такое, что напарник тебе не помешает. Да это уж Артемова забота.

— Эх, кабы мне лета хоть бы… твои вот, Грицько! — И Мусий прищурился, взглянув на него. — А может, правда, поменяемся на сегодня?

— Нет, не рискну, — попробовал отделаться шуткой Саранчук. — Еще понравится да не захотите назад меняться, что я тогда буду делать?

— Грицько отпадает, — сказал Артем.

— Почему? — спросил Федор Иванович.

— Он меня еще утром, — вместо Артема ответил Грицько, — отшил от революции.

— Отшил? Как это? — заинтересовался Кузнецов и перевел взгляд с Грицька на Артема.

— Двое бьются — третий не мешайся, говорит. Без тебя обойдется! Ты паши, мели, ешь! Одним словом… Забыл, как это по-иностранному называется. Ну, отталкивание середняка. «Нейтралитет»! — вспомнил-таки.

— Вот черти полосатые! — засмеялся Федор Иванович, снимая с вешалки кожушок. — Уже поцарапаться успели! — Затем к Артему: — Ты что ж это, браток? Ведь чепуха все это на постном масле!

— Да, — мотнул головой Кузнецов, тоже одеваясь, — загнул! И крепко! Разве партия так нас учит?

— Нейтрализация середняка — разве ж это «без тебя обойдется»? — покачал головой Федор Иванович. — Сказали б мне это, Артем, не при тебе, не поверил бы. Ну, да мы с тобой еще потолкуем. Не время сейчас. Ты впрямь ляг, отдохни хоть часок.

Прощаясь с Артемом, Кузнецов еще раз напомнил, чтобы держал связь с Тесленко.

— Сразу с патронного и позвони. Пароль не забудь! Чтоб стерва какая не подслушала. А мы со своей стороны с Тесленко будем держать связь. Чтоб этой же ночью часть винтовок с патронного на машиностроительный перебросить. Будь здоров, Артюша!

Вместе с Кузнецовым и Бондаренко вышел Саранчук, а вслед за ними Мусий Скоряк и Невкипелый — лошадей поить.

Артем подошел к матери и сел около нее на маленькую скамеечку.

— Что это дядя Федор на тебя так напустился? — спросила мать.

— В нашей работе, мама, без этого не бывает! — ответил Артем. — Уж больно запутанная жизнь на свете. Не легко ее распутывать. А все ж таки распутаем, если уж взялись. Мы ведь, мама, такие! Настойчивые! А теперь рассказывайте о себе. Как вы живете?

И хоть матери не терпелось расспросить его, не сумела отказать, стала рассказывать о том, о чем только что рассказывала Марусе и брату. Но сейчас она говорила уже спокойнее. И слова все подбирала такие, чтоб не очень печально получилось, — не хотела Артема тревожить в такой час. Не раз пробовала оборвать рассказ, но Артем настаивал: «Нет, нет, мама, говорите. Все говорите!» И слушал внимательно, глаз с матери не сводя, суровый и сосредоточенный. Когда кончила, не сразу заговорил. Только вздохнул тяжело.

— Не надо было рассказывать! — тихо сказала мать. — Лучше заснул бы на часок. Силушки набрался!

— Высплюсь потом, — сказал Артем. — Да ведь не только во сне, мама, человек сил набирается, а и от таких вот слов, как ваши!

— Какие же мои слова, сын? Невеселые ведь.

— Мало, сказать невеселые. Тяжкие. Очень даже! Но — тем более. — И помолчав немного: — Вы знаете, мама, что мне припомнилось?

— Говори, сын.

— Тот вечер, когда вы провожали меня из дома. На заработки.

— Вон ты про что! — вздохнула мать.

— Как сейчас помню — проводили вы меня далеко за плотину. Потом уж на пригорок я вышел, оглянулся — стоите. Пришлось крикнуть, чтоб возвращались. А сам долго стоял на холме. Как будто ноги вгрузли в землю. Смотрел на наше убогое село. На отцовскую хату. Вся жизнь вспомнилась. И такая жалость меня проняла, мама! Впервые, как стал взрослым, заплакал. И такая ненависть во мне была. От этой ненависти я и княжеское поле тогда подпалил. И, думаете, бежал потом? Нет. Шагал посреди дороги. Знал, что могут догнать, и не бежал. Такая сила ко мне привалила тогда. И точно так же теперь, мама. Сила привалила! От ваших слов печальных, от вашего преждевременно увядшего лица, от ваших натруженных рук, что всю жизнь не знали отдыха.

Он замолчал и несколько секунд сидел в задумчивости, низко опустив голову, вровень с материнскими коленями. И вдруг потянулся к матери в порыве неизъяснимой сыновней любви и молча склонился к ее рукам своим опаленным морозом и ветрами лицом.

XI

Объединенное заседание обоих Советов — рабочих и солдатских депутатов — было назначено на семь часов вечера. Пробило восемь, но оно все еще не начиналось: заседали партийные фракции. Собралось много народу — беспартийные депутаты и публика, преимущественно рабочие и солдаты из гарнизона. Стоголосый гомон стоял в зале. Но еще более шумно было в коридоре, который служил курилкой.

Целый час Саранчук протолкался здесь, переходя от группы к группе, с интересом прислушиваясь к разговорам и спорам. И чего только не наслушался за этот час! Но сам не вмешивался в чужой разговор. Единственный только раз не выдержал. Слушал, как косоглазый человечек в бекеше и каракулевой шапке, захлебываясь, рассказывал об аресте большевистского эмиссара из Совдепии. Слушал-слушал и оборвал вдруг:

— И какого черта языком мелете: «Эмиссар из Совдепии»! А он обыкновенный сапер. Из этого же батальона.

— Под видом сапера, ну да! — не сдавался человечек в бекеше.

— Чепуху несете! — И, раздраженный, отошел.

Но настоящей причиной его раздражения была совсем не болтовня этого хлюпика в бекеше. Самый факт ареста Кузнецова гайдамацким патрулем, когда они вместе подходили к зданию думы, возмутил Саранчука не меньше, чем Бондаренко. И даже вызвал у него чувство собственной вины. Как-никак — разве и он на этой земле украинской не хозяин? Никакой причины для ареста Кузнецова Грицько не видел. Ясно было одно: арестовали, чтоб не дать ему выступить на заседании. Значит, не так уж они уверены в себе, в своей правоте, раз стремятся заткнуть рот противнику. Нет, это черт знает что такое! Да и разговор за ужином у Бондаренко, рассказ Катри и Мусия Скоряка о Ветровой Балке показали Саранчуку, что житье на Украине и впрямь не так уж хорошо, как это ему казалось.

И мысли невольно возвращались к родному селу, каким возникало оно в его представлении теперь, после встречи с земляками. «Лебеду кое-кто в хлеб подмешивает! Солдатки и вдовы с торбами, как за милостыней, толпятся перед волостным правлением»… «Конечно, — говорил он себе, — это не вся жизнь, главное в ней — другое: отрадные явления. Уже одно то, что царя скинули, что с войной, можно сказать, покончено… А нищета после трех лет войны — дело, в конце концов, поправимое. Тымиш Невкипелый тут совершенно прав: вернутся фронтовики с войны — сразу наведем порядок. К тому времени и Учредительное собрание о земле решит». На этом и успокоился Грицько. И о Ветровой Балке уже стал думать веселее.

Прежде всего об Орисе. Невольно губы складывались в улыбку. «А дядько Мусий не забыл своей роли!» Конечно, Грицько понимал, что это была шутка — напоминание о невесте. С той самой поры, когда Грицько, еще подростком сдружившись с Артемом, зачастил к Гармашам, дядько Мусий и стал высватывать Орисю за него. Каждый раз непременно пошутит: «А что же это, Грицько, и сегодня без каравая свататься пришел?» Или же обращался к Гармашихе: «Ну, мать, хоть ради, прихода зятя четвертушку поставь». Орися от этих шуток вспыхивала, а иногда даже пускалась в слезы. Тогда мать, бывало, приласкает девочку: «Глупенькая! Дядько Мусий шутит!» Но шутки шутками, а с этого и началось у Грицька. Каждое воскресенье, только пообедает, да побыстрей, пока выгонять скот на пастбище, бежит огородами к Гармашам. И вдруг будто споткнется. И уже пойдет тихим шагом, заложив руки за спину. И видится ему в ту минуту: он уже взрослый, женатый, и вот вместе с Орисей прямо из церкви идут они к ее, а теперь уже и к его родне в гости. На душе хорошо так! И в сердце звенит то слово, которое вот-вот он вымолвит, чуть только переступит порог: «Здравствуйте, мама! С праздником!» Ради этого слова «мама», самого дорогого для сироты, и мирился он с присутствием Ориси в своих мечтах. О ней же самой он мало думал. Жинка — да и все! И так же, как в мечтах, было в жизни. Дома ли Орися, когда, бывало, придет он к ним, или нет — ему безразлично, лишь бы Артем да тетка Катря были дома. Всегда у него есть о чем рассказать, спросить совета, а то и на мачеху пожаловаться. И тут у тети Катри тоже всегда находилось для него ласковое слово — и приголубит, и накормит, и советом поможет.

Так и проходили годы. И чем дальше, тем больше привыкал, роднился Грицько с семьей Гармаш — с двумя хлопцами, с тетей Катрей. Но хуже было с Орисей. И именно шутки дядьки Мусия были тому причиной. Из всех товарищей Артема как раз Грицька Орися больше всего сторонилась. И так уже на улице дразнят ее Грицьком. Каждого его прихода ждала с опаской. И только он во двор — она со двора. Но со временем, подрастая, становилась умнее, да и хлопцам, должно быть, надоело дразнить ее. И дядько Мусий после одного разговора Катри с ним прекратил свои шутки. Напряженность в отношениях Грицька с девочкой постепенно проходила, зарождалась дружба. И кто знает (тогда Грицьку уже семнадцатый пошел, а Орисе четырнадцатый), быть может, дружба, окрепнув, и переросла бы в более глубокое чувство, но как раз в то лето Артем ушелиз дома на заработки, и Грицьку не так уж удобно было заходить к Гармашам. А потом завелись новые друзья. Теплое чувство к тете Катре осталось, Орисю часто вспоминал. Да ведь девчонка еще! А обстоятельства складывались так, что уже в восемнадцать лет Грицько должен был думать о женитьбе. И, собственно говоря, не так сам он думал об этом, как отец с мачехой за него.

Пока еще жила в их семье Наталка, жена покойного дяди Устина (он погиб в 1906 году, во время нападения крестьян на отряд чеченцев, охранявших княжеское имение), Саранчуки своими силами вполне управлялись с хозяйством. Правда, тяжело было отцу одному косить, так как посева у них было десятин семь-восемь. Потом Грицько подрос — в шестнадцать лет по-настоящему косить начал, вот уже и помощь отцу. Но в это самое время тяжелее стало мачехе. Лопнуло наконец терпение у Наталки, не могла уж больше жить со сварливой, ехидной старшей невесткой и перебралась к своим родителям.

Теперь мачехе одной приходилось управляться и в поле, и в домашнем хозяйстве. Помощи от своих дочерей еще не скоро ждать: одной было пять лет, а другой — восемь. Вот она и стала подговаривать отца женить сына.

Грицько сначала и слушать не хотел: «Хоть до двадцати лет погуляю!» Но потом стал понемногу свыкаться с этой мыслью. Тем более что и самому было тяжело: в страду он не только косил, но еще и помогал мачехе вязать снопы (чисто женская работа), так как не управлялась она за двумя косарями: а на молотьбу супрягой к соседям мачеха и совсем не ходила, Грицько с отцом вдвоем отрабатывали. К тому же не каждое воскресенье и чистую сорочку мог надеть (даже не потому, что мачеха ленилась, а назло ему, за непослушание). Но самое главное, вероятно, было то, что чувствовал себя в семье очень одиноким. Отец хоть и любил сына и наедине с ним был ласковым, при мачехе, которой немного побаивался, становился молчаливым, угрюмым. В зимние длинные вечера, когда до полуночи все работали в хате, бывало, не с кем по-настоящему и словом перекинуться. А вот если бы была жена…

Поэтому и стал Грицько невольно присматриваться к девушкам — которую бы посватать? А девушек, что с охотой вышли бы замуж за него, было немало: один у отца на одиннадцать десятин, да и собой парень пригожий, работящий и умный. Но Грицько все не мог выбрать, пока родичи отца из Песков не посоветовали ему из своего села девушку — и красивую, и с большим приданым. Показали ее на ярмарке — понравилась Грицьку. И он, как видно, пришелся ей по душе. Стали изредка встречаться. Потом уж шло и к сватовству. Родичи передали, что Лукьян Середа согласен отдать за Грицька дочку: «Пускай засылают сватов».

И Грицько решился наконец. Тем более что как раз мачеха была беременна, весной должна была родить, так что хозяйство с самой весны оставалось без работницы.

В семье так и решили: пройдет великий пост, отгуляют пасху и пошлют сватов. Но сватать не пришлось. На страстной неделе родила мачеха двойню — двух мальчиков. А на пасху родичи из Песков приехали, в гости с неприятной новостью: передумал Середа — дескать, молода еще Настя, да и не все приданое готово. Но нетрудно было догадаться, в чем дело. Говорят, Лукьян Середа кому-то откровенно признался, почему не выдает дочь за Саранчука: «Разве ж это жених для моей Насти? Трое хлопцев теперь в семье на семь десятин (те четыре десятины еще не его, это еще хомут на шее, пока выплатят за них в банк!), — значит, если поделить, и по две с половиной на каждого не придется. Как же выходить Насте? Да и чего ей выходить — нищих плодить?»

Невеселые праздники были Грицьку в тот год. Не то чтобы он очень жалел о Насте, неприятен был сам факт, что открыл ему глаза на шаткое, неустойчивое его положение. «Вот она, жизнь крестьянская! — думал парень. — Живешь — как будто хозяин, хоть и плохонький, кусок хлеба имеешь, не батрачишь и думаешь, что так и будет. Нет, изменчива судьба мужичья! Уже не говоря о таких вещах, как неурожай или чума, сибирка на скотину — остался без тягла, или градом хлеб побило, или пожар смел двор… был хозяин — и нет. На каждом шагу подстерегает тебя беда! Даже взять такое: мальчик в семье родился. Казалось бы, радоваться нужно братишке; на самом деле нечему радоваться». Неприятно Грицьку было еще и то, что теперь уже не было ему льготы, должен отбывать солдатчину, а это четыре наилучших молодых года. И уже скоро. Знал бы раньше, хоть нагулялся бы вволю!

Будто подменили Грицька. Будто и вправду наверстывал парень потерянное время. До сих пор Грицько не очень часто ходил на гулянки. В свободное время любил, по давней привычке, еще со школы, книгу почитать. Теперь забросил книги. Все свободное время не только в праздники, но и в будни сразу после ужина — на гулянку. Грицько был парень «геройский», как говорили о нем на селе: рослый, сильный, отважный. Как-то сразу — сначала на своей улице, а потом и на все село — первым парнем стал, вожаком у сельских парней. А ко всему еще и красивый. Не одна девушка тайно вздыхала по нем. Но Грицько не злоупотреблял этим. Распутные девчата Грицька не занимали, а скромные, хорошие девушки хоть и привлекали, но так как серьезных намерений у него не было, то вел он себя с ними просто, дружески. Он даже не представлял себе: как это можно обидеть девушку, чтоб потом горькие слезы проливала, упрекала за обман? Про женитьбу никогда и речи не заводил. (А ведь этим парни чаще всего обманывают девчат!) И если какая-нибудь сама осторожно подводила к этому, признавался откровенно: «Моя невеста еще на печке кашу ест. — И чтоб не подумала, что шутит, подробно разъяснял: — До призыва в армию разве что дурак женится. А потом солдатчины четыре года. Вернувшись со службы, ведь не захочется жениться на старой девушке. Вот и высчитай, сколько ей лет сейчас может быть». — «Высчитывай сам!» — разочарованно ответит дивчина, и разойдутся.

В тот год, когда Грицьку нужно было идти на военную службу, в первый раз вышла на гулянку Орися. Грицько удивился даже: когда же она так выросла? Да еще девушка какая хорошая! Сразу и начал ухаживать за ней. Но Орися при первом же разговоре напомнила ему Настю из Песков: «Получил гарбуза от дочки хозяйской, теперь уж и беднячкой не брезгаешь!» Грицько не отпирался. Правда, «гарбуз» тут ни при чем, потому как до сватанья дело не доходило. Но мысль такая была, врать не будет. Да ведь разве от любви большой? «Хоть верь, Орися, хоть не верь, никого я еще не любил по-настоящему, тебя — первую». Сначала Орися не верила. Но сердцу так хотелось верить! К тому же и все поведение Грицька, его отношение к ней как будто подтверждали его уверения. Постепенно Орися становилась ласковее к парню. Однако на большее не шла. Да, правду говоря, Грицько и не добивался этого. Неведомое до сих пор чувство вспыхнуло в нем. Впервые за все эти годы он стал думать о женитьбе с радостью. Не сейчас, правда. На несколько лет оставлять Орисю со злой мачехой никак не хотел. Отбудет солдатчину — и тогда. Если, конечно, согласится ждать. К этому, собственно, — чтобы заручиться ее обещанием ждать его, — и сводились все усилия парня. А так как времени до осени было еще немало, то даже не очень и торопился. И вдруг — война.

Уже в первый день мобилизации несколько десятков человек ушли из села. А месяца через два — второй набор. Коснулось и Грицька на этот раз. Сегодня расклеили приказ, а через четыре дня уже должен был явиться на сборный пункт в Славгород. Точно обухом по голове ударила эта весть Грицька. Целый день он слонялся по двору как неприкаянный. Не дождавшись вечера, пошел к Мусию Скоряку. Тот на току молотил цепом. Приходу Грицька удивился. По старой привычке пошутил: «Чего ты такой нарядный? Можно подумать, что в сваты звать пришел!» — «Вы не ошиблись, дядько Мусий». И видно, что не шутит парень. Скоряк нахмурился: «Да ты, хлопче, в уме? Тебе ж в солдаты идти. А там и на войну». — «То-то и оно! Бросайте цеп». Дядько Мусий руками отмахнулся: «Да какая же разумная мать отдаст дочку за тебя! Хорошо, если вернешься с войны. А не дай бог…»

Так ничего и не вышло со сватовством у Грицька. Сам увидел теперь, какую бессмыслицу затеял. С горя вдвоем с дядькой Мусием распили полкварты, что принес с собой, и до самого отъезда уже не протрезвлялся Грицько. Каждый вечер виделся с Орисей, но какие это были вечера! Девушка и тянулась к нему, и сторонилась его — пьяного. После гулянки, когда оставались вдвоем, ни на шаг с ним от перелаза. А потом в подушку наплачется!

А на четвертый день выезжали новобранцы из села на станцию. У плотины, как раз напротив ворот Гармашей, остановился обоз, начали прощаться. Грицько поцеловал, как родную, Гармашиху, потом дядьку Мусия. Молча подал Орисе руку. Дядько Мусий и скажи тогда: «Да ты, Грицько, хоть на прощанье поцелуй свою дивчину». Орися и дыхание затаила. А когда Грицько обнял ее, порывисто прильнула к нему, и, как стон, вырвалось у нее шепотом: «Ой, милый мой!»

Долго Грицько вспоминал прощание с Орисей, и как это воспоминание согревало его! Но потом, в пекле войны, чем дальше, тем больше черствело сердце. Воспоминания о последней встрече с Орисей стали блекнуть, их вытеснили иные мысли и чувства. Последние вечера, проведенные с нею у перелаза, вызывали теперь обиду и раздражение: «Если бы любила по-настоящему, не была б тогда — может, на смерть шел! — такой рассудительной». Так ей и в письмах писал, не подозревая даже, сколько слез прольет девушка над этими его строками. Потом она написала ему. Но вместо того, чтобы говорить о своем чувстве и объяснить причину своей тогдашней сдержанности, она и сама ему в тон стала попрекать: «А ты? Может, и на смерть, пишешь, шел. Верно! Но за все эти дни перед разлукой ты хоть слово мне сказал не пьяное? Хоть один вечер побыл ты со мной трезвый?» — и обрывала на этом, чтоб, не дай бог, не догадался, что, собственно, это и было тогда единственной причиной, мешавшей их сближению. Не знала девушка, что сама себе вредила. От неверия в ее чувство Грицько за годы войны и сам постепенно остывал к ней, меньше стал думать о женитьбе. Да и стоило ли думать об этом, пока война? Может, и домой не вернешься! И лишь сегодня вечером, при встрече с Катрей, после ее рассказа об Орисе, Грицько вдруг почувствовал, что девушка снова стала для него такой близкой, родной.

Как живая возникла она в его воображении, похудевшая и беспомощная после болезни, но от этого еще милее. Большая нежность к ней наполнила сердце парня. И невольно губы тронула улыбка: вспомнился снова дядько Мусий. Таки нашел старик, как пошутить над ним: «И под очипком косы отрастут». Это, конечно, намек на его тогдашнее нетерпенье со сватовством. «Ничего, дядько Мусий, смейся, смейся! На рождестве готовься все же в сваты».

И сразу же мысли его перенеслись на другое: вспомнил заготовленный лес в отцовском дворе. Может быть, и впрямь надумал отец, женив его, сразу и отделить?

Ну что ж, к этому шло. Оно и к лучшему. Чем работать на мачехиных детей, уж, конечно, лучше на себя, на своих детей. Так тому и быть. За зиму лес подготовит на хату, чтобы с весны строить начать. На отцовской усадьбе негде другую хату ставить, придется в Ракитном. Непривычно, пожалуй, будет после села на хуторе жить. Ну, да не один ведь, с Орисей! А недаром и в песне поется: «Хоч у полі під вербою, аби серце із тобою!» Выросли, наверное, за эти годы вербы да тополя возле криницы. И вишни, наверно, уже родят… Да и потом — не такое там и безлюдье, хат десяток уже есть. Будет с кем вечерком и с цигаркой посидеть, о жизни потолковать. И до села не такая уж даль — две версты. До хутора Чумаковки и того меньше. А главное — под боком вся земля твоя. И такое раздолье! Куда ни глянь, как море плещутся хлеба…

Грицько так замечтался, что забыл, где находится. И вдруг вздрогнул — кто-то хлопнул его по плечу.

— Грицько? Ты что ж, выходит, не уехал?

— Как видишь, — ответил Саранчук, с неудовольствием глядя на Павла, который так внезапно прервал его мечты.

— Да, вижу. — Диденко прищурил глаз. — А ты же на вокзал торопился!

— Долго рассказывать.

— И не нужно. Знаю. — Диденко понизил голос до шепота: — Ой, и ловелас же ты, Грицько!

— Ты это про что?

— Даже завидую тебе.

Саранчук удивленно пожал плечами.

— Чему завидуешь?

— Все знаю. Из первоисточника. — Он взял Саранчука под руку и повел его по коридору. — Только что виделся с ней. Да что ты притворяешься, будто до сих пор не догадался? С Ивгой Мокроус. Заведующая книжным магазином.

Грицько остановился:

— А что, она очень сердится?

Сбитый с толку этим вопросом, Диденко удивленно смотрел на Грицька. И сразу же вспомнил нервное возбуждение Ивги Семеновны во время их разговора.

— А отчего бы ей на тебя сердиться?

Грицько промолчал.

— Что-то не заметно. Наоборот, весьма благожелательно вспоминала тебя. Привет просила передать. Ох, и Грицько ж! Ну, а сюда как ты попал?

— С Бондаренко.

— Вот как! — сразу нахмурился Диденко. Усмешка скривила его губы. — Все-таки собираешься породниться с ними? — Несколько шагов он шел молча, с той же кривой усмешкой, застывшей на губах. И вдруг снова: — Стало быть, хочешь породниться? Несмотря даже на то…

— На что? — насторожился Саранчук.

— А может, это просто бабьи сплетни. Про Орину болтают глупости всякие. Не хочу уподобляться… — И, чтоб не дать Грицьку опомниться и избежать его расспросов, тотчас же заторопился.

— Да куда же ты? Подожди!

— На фракцию нужно. И так опоздал. После собрания поговорим подробнее. — И исчез в толпе.

XII

Добрый час еще прошел, пока наконец зазвенел звонок и народ повалил из коридора в зал. И весь этот час Саранчук как неприкаянный бродил по коридору. Больше всего он злился на самого себя. Такой болван! Не мог задержать и разузнать сразу. А теперь от назойливых мыслей голова трещит! Все время с нетерпением ждал начала. И когда народ хлынул в зал, пошел и он следом. Остановился в дверях, поискал глазами Диденко. Увидел наконец. Тот стоял в одном из передних рядов, лицом к Саранчуку, и жестами звал его к себе. Грицько прошел туда, сел рядом на свободное место и, чтобы скрыть от Павла свое волнение, спросил с притворным равнодушием:

— Должно быть, за полночь затянется собрание?

— Нет, не затянется, — с уверенностью ответил Диденко. — Мы тоже не лыком шиты. — Потом, наклонившись к его уху, добавил таинственно: — Тут у меня такой фитиль для них приготовлен! Сами рады не будут, что заварили кашу.

«А что это?» — не разобравшись в самом значении слова «фитиль», хотел было спросить Саранчук, но в этот момент к столу президиума подошел Бондаренко и с ним военный. Грицько поинтересовался:

— А тот, второй, кто?

— Гудзий, — коротко кинул Павло. И уже после паузы, сообразив, что Саранчуку это имя ничего не говорит, добавил: — Председатель Совета солдатских депутатов.

— Постой, постой! Гудзий? Это не из тех ли Гудзиев, у которых хутор возле Глубокой Долины?

— Не знаю. Он работал агрономом в земстве. Наш, украинский эсер.

— Тсс! — повернулся к ним с переднего ряда рыжий солдат и забегал глазами по залу. Потом поднялся, крикнул во весь голос: — Тише!

Шум в зале постепенно стал утихать. И когда стихло совсем, Бондаренко объявил объединенное заседание обоих Советов открытым и для ведения заседания предложил избрать председателя, заместителя и секретаря.

— Гудзий! — не дав Бондаренко даже закончить фразу, выкрикнул рыжий солдат.

Несколько голосов в зале отозвались эхом:

— Гудзий! Гудзий!

— Бондаренко! — прогудел кто-то густым басом.

Потом назвали еще несколько имен. И началось голосование. Но сперва, чтобы подсчитать голоса, от основных фракций выделены были счетчики, они разошлись между рядами парами.

— Тю! — не утерпел Саранчук. — Это так не верят друг другу?

— А ты что хотел? — выговорил Диденко. — Борьба! Не на жизнь, а на смерть. Все способы годятся. Хорошо еще, если до потасовки дело не дойдет.

— Неужели и так бывает?

— А ты думал!

Но на этот раз процедура голосования прошла мирно, хотя между отдельными счетчиками возникали споры и по нескольку раз приходилось голосовать заново.

Наконец закончили. Больше всего голосов собрал Гудзий. За ним — Бондаренко (на заместителя председателя). Затем на помост вскочил взъерошенный юноша в студенческой куртке. Сразу же, как только сел за стол, пододвинул к себе чернильницу и бумагу: как видно, бывалый уже секретарь.

Гудзий огласил повестку дня. Стоял один вопрос — «О разоружении саперного батальона полуботьковцами». Докладчик — от Совета рабочих депутатов.

Но прежде чем предоставить слово докладчику, Гудзий, как председатель собрания, счел необходимым хотя бы коротко проинформировать уважаемое собрание о всех тех переговорах между Советом рабочих и Советом солдатских депутатов, которые предшествовали созыву этого внеочередного заседания.

— Откровенно говоря, — явно любуясь своим мягким баритоном, говорил Гудзий, — мы не считали, да и сейчас не считаем политическую ситуацию в нашем городе такой, чтобы была необходимость в этом экстренном собрании. История с саперным батальоном не то событие, которое должно было бы всколыхнуть умы и разжечь страсти. Но поскольку представители Совета рабочих депутатов очень настойчиво добивались созыва именно объединенного заседания, мы признали возможным пойти на это, лишь бы сохранить единство в рядах революционной демократии города…

— Без демагогии! — крикнул кто-то в зале.

Гудзий, сделав вид, что не слышит, продолжал:

— Наша задача — слегка охладить пыл некоторых авантюристических элементов и самим фактом нашего единодушия отбить у них охоту к экспериментам по образцу недалекого от нас территориально, но весьма далекого и чуждого нам по идеям северного соседа. Что ж, пускай еще лишний раз убедятся, что наша украинская земля не пригодна…

Здесь, даже не дав оратору закончить фразу, Диденко торопливо захлопал. Раздались аплодисменты и в зале. Кто-то пронзительно свистнул. Затопали ногами. Гудзий выждал несколько секунд, пока не улегся шум, и закончил:

— …что наша украинская земля никак не пригодна для того зелья, которое сейчас так пышно разрастается сорняками по всей Великороссии.

В зале снова поднялся шум. Аплодисменты и пронзительный свист, возгласы возмущения. Но скоро и они утихли. Тогда в тишине раздался звонкий тенорок:

— Поганый из тебя, Гудзий, вышел агроном!

Гудзий пропустил реплику мимо ушей и уже стал объявлять:

— Слово для доклада… — Но Бондаренко тихо что-то сказал ему. Гудзий несколько секунд как бы колебался, потом объявил недовольным тоном: — Для внеочередного заявления слово имеет Бондаренко.

Бондаренко вышел на трибуну. В зале постепенно стихло.

— Я не берусь судить, — начал Бондаренко, — какой Гудзий агроном. Но что социалист он весьма сомнительный — это ясно. Сам собственноручно в этом расписался своим выступлением. «Сорняки», — говорит. Так он называет то историческое событие, о котором мы — рабочий класс, беднота крестьянская — всю жизнь мечтали: социалистическую революцию в нашей стране.

Движение в зале.

— Это не в нашей! Бог миловал.

— Будет и в нашей.

— Сказала Настя: как удастся! — выкрикнул Диденко.

Шум в зале.

Бондаренко выждал, пока утихло, и продолжал:

— Да, именно так всегда и говорили нам, большевикам, что ничего не удастся. А между тем удается ведь. Рабоче-крестьянское правительство Народных Комиссаров в Петрограде — это ж факт! (Аплодисменты.) Ну, да к этому вопросу мы еще вернемся. А сейчас речь о другом. Два часа тому назад полуботьковцы арестовали депутата Совета солдатских депутатов, рядового саперного батальона товарища Кузнецова. Перехватили его по дороге на это заседание. (Движение в зале. Как видно, не все присутствующие знали об этом, и новость эта многих поразила и возмутила.) По поручению фракции социал-демократов большевиков я заявляю решительный протест против этого наглого нарушения основ свободы и демократии. И призываю всех депутатов присоединиться к нашему протесту и поддержать требование к командованию полуботьковцев: освободить товарища Кузнецова. Немедленно.

Раздались аплодисменты.

Гудзий поднялся с места и ждал, покусывая ус, пока в зале не наступила тишина. Тогда заговорил:

— Фракция большевиков ломится в открытые двери. Мы уже обращались от Совета солдатских депутатов к командованию куреня имени Полуботько с запросом о причинах ареста Кузнецова. И уже получили ответ, вполне исчерпывающий. Первое: в связи с тем, что саперный батальон выбыл из Славгорода, депутатский мандат Кузнецова механически утратил силу. И второе: у Кузнецова не оказалось никаких документов, которые разрешали бы ему отлучку с места расположения его части — станции Ромодан. За это его и задержали. Иначе говоря, он задержан как дезертир. И передан в распоряжение коменданта. Дальше уже от самого коменданта будет зависеть, отправит ли он Кузнецова в его часть или, может, в очередную маршевую роту. Как это обычно делается. Как видите, повода для протеста нет никакого!

Но разъяснение председателя далеко не всех в зале удовлетворило. Потребовали поставить на голосование: кто за то, чтобы объяснения полуботьковцев считать удовлетворительными?

— Явное большинство, — объявил Гудзий.

— Это еще неизвестно, — возразил Бондаренко.

Пришлось подсчитать голоса. А потом голосовали: кто «против»? Голоса разделились почти поровну: на семь голосов только и перевесили те, кто был «за».

Диденко даже заерзал на стуле и тихонько чертыхнулся. Саранчук невольно взглянул на него:

— Чего ты? Ваша ж берет!

— Если и дальше будут так таять наши голоса… — ответил Диденко. Не отрывая глаз, напряженно смотрел на Гудзия до тех пор, пока тот не поймал его взгляда. Павло вопросительно шевельнул бровями.

Гудзий едва заметно кивнул головой и объявил:

— Слово для доклада «О разоружении саперного батальона полуботьковцами» предоставляется депутатке Супрун.

Но не успела Мирослава Супрун, взойдя на трибуну, сказать первую фразу, как Гудзий остановил ее:

— Простите, прерву на минутку. — И обратился, якобы недовольный, в зал: — Что вы хотели, Диденко?

— Прошу слова для внеочередного заявления.

В зале зашумели.

— Что за спешка?

— Сколько можно!

Но Диденко уже направлялся к помосту: под возмущенные крики он быстро взбежал по ступенькам и, вынув из кармана бумажку, замахал ею в воздухе.

— Телеграмма! Исключительной важности! — А когда в зале стихло, добавил: — Эту телеграмму только что передали мне из редакции. И поскольку содержание ее очень близко к вопросу нашей повестки дня, я не могу не огласить ее собранию.

— Ну-ну, давайте. Ближе к делу! — все так же изображая на своем лице крайнее неудовольствие, торопил его председатель.

Но Диденко не спешил.

— Сейчас, сейчас… — Ему еще до оглашения текста нужно было хоть немножко напустить туману. — Ознакомить собрание с этим сообщением тем более уместно, что в свете его сам вопрос о разоружении саперов приобретает совершенно иной характер. Мы его сразу же поставим, вопреки стремлению наших политических противников, с головы на ноги. Не осуждения, а безусловного одобрения заслуживает в свете последних событий акция полуботьковцев, направленная целиком на защиту и оборону нашей государственности. С вашего позволения я оглашу текст телеграммы. «Харьков. Сегодня сюда из Киева прибыли большевистские экс-делегаты краевого съезда Советов. Намерение их ясное. Потерпев поражение в Киеве, они хотят взять реванш в Харькове, где как раз в эти дни происходит съезд Советов Донецко-Криворожского бассейна. По приказу из Петрограда, это сборище случайных людей, очевидно, попытается захватить власть в Харькове в свои руки. Об этом красноречиво говорят и их необузданная агитация среди местного рабочего населения и гарнизона, и концентрация так называемой Красной гвардии Сиверса, состоящей из московских и петроградских…»

Диденко еще не кончил чтения, а в зале уже возник шум, и председателю с трудом удалось призвать к порядку. Но и теперь Супрун не пришлось говорить. Сначала слова добился — к порядку ведения собрания — представитель фракции меньшевиков. В связи с новыми фактами, только что оглашенными Диденко, они требуют перерыва для фракционного совещания. С таким же заявлением выступил и представитель Бунда.

А председателю собрания, видно, только этого и нужно было. Сразу же хотел ставить на голосование. Но Бондаренко попросил слова.

— О каком перерыве идет речь? О чем совещаться? Какие это новые факты открылись? Разве вы не знали, что лозунг «Вся власть Советам!» определяет линию большевиков на Украине? Странно, что именно этим пугают — и кого? Депутатов Советов! И кто пугает! Те, которые называют себя социалистами! Революционерами! Те, кто болтает о национальном освобождении украинского народа! Лживая болтовня! Меньше всего заботятся они об освобождении народа. Кстати будет напомнить, что мы, большевики, устами Ленина говорили по этому вопросу. И не далее как две недели назад. — Он вынул газету из кармана. — Читаю слово в слово: «Сейчас мы наблюдаем национальное движение на Украине, и мы говорим: мы безусловно стоим за полную и неограниченную свободу украинского народа. Мы должны сломить то старое, кровавое и грязное прошлое, когда Россия капиталистов-угнетателей играла роль палача над другими народами. Это прошлое мы сметем, на этом прошлом мы не оставим камня на камне».

Раздались бурные аплодисменты. Бондаренко выждал, пока стихло в зале, и продолжал:

— И далее… «Мы скажем украинцам: как украинцы, вы можете устраивать у себя жизнь, как вы хотите. Но мы протянем братскую руку украинским рабочим и скажем им: вместе с вами мы будем бороться против вашей и нашей буржуазии. Только социалистический союз трудящихся всех стран устранит всякую почву для национальной травли и грызни».

Рукоплесканья, шум, отдельные возгласы возмущения поднялись в зале.

— Регламент! Куда это Гудзий смотрит?

— Пусть говорит!

Бондаренко переждал, пока не утихло в зале, и продолжал:

— А что касается сосредоточения Красной гвардии в Харькове, то это тоже не новость! Да, всем известно, что через Харьков проходят сейчас советские войска на Дон для защиты революции от белого генерала Каледина. Так, может, и это пугает кое-кого из присутствующих здесь? Наверняка пугает! Нет, белыми нитками все это шито. И требование сделать перерыв — это только маневр, рассчитанный на то, чтобы сорвать заседание. Против этого большевистская фракция и предостерегает. Никакого перерыва. Продолжаем работу!

И все-таки, когда Гудзий поставил вопрос на голосование, большинство, хоть и незначительное, было за то, чтобы устроить перерыв на полчаса.

— Ну вот и все! — сказал Диденко, поднимаясь с места. Положив руку Саранчуку на плечо, спросил самодовольно: — А как тебе мое выступление?

— Ничего не понимаю! — угрюмо ответил Грицько.

— Как это «не понимаю»? — засмеялся Диденко.

— Видно, такой уж я дурной! Один выступает, слушаю — правильно как будто. А выступит другой и совсем наоборот говорит, слушаю — и опять как будто правильно.

— Это бывает, — снисходительно улыбнулся Диденко. — Ясной системы взглядов у тебя еще нет. Вот где собака зарыта. Но дело это вполне поправимое. Мы уже с Ивгой Семеновной говорили о тебе.

Поток людей вынес их из зала в коридор.

— Ну что же, Грицько, пошли? — застегивая пальто, сказал Диденко.

Саранчук машинально застегнул шинель и уже потом спросил:

— А куда, собственно, идти?

— Интересного ничего уже не будет, — уверенно сказал Диденко. — Мне надо зайти на полчаса в редакцию, гранки просмотреть. А потом домой. У меня и переночуешь.

Саранчук отговаривался тем, что у Бондаренко будут ждать.

— Да, я и забыл. Родичи ведь! — с подчеркнутой иронией сказал Диденко. — Ну, прощай! — Он подал ему руку, хоть и был уверен, что Грицько не отстанет от него.

И вправду, Саранчук, вместо того чтобы пожать ему руку, сказал хмуро:

— Я тоже пойду. Пройдусь немного. Воздухом подышу.

Вышли на улицу. И только высунулись из дверей, метель, как морская волна в шторм, обрушилась на них, чуть не сбила с ног, колючими брызгами ударила в лицо. Диденко что-то крикнул, но в двух шагах нельзя было разобрать слов.

Саранчук глубже, на самые уши, натянул свою солдатскую шапку. И первое, что невольно пришло ему на ум, — Артем Гармаш. «Где он сейчас? Может, орудует уже? Погода как раз для него. А ей-ей, молодчина все-таки! Знает, чего хочет, и знает, что делать! Не то что я: болтаюсь целый день по городу…»

И правда, ну куда он сейчас идет? Да ведь не поговоришь тут, на улице, когда рта нельзя раскрыть — снегом забьет. И чего не дознался сразу тогда? Снова недовольство шевельнулось в сердце, но на этот раз не столько собой, сколько Диденко. Ну конечно! До этого ли ему? У него ж дела государственного значения. Фигура!

Неприязнь к Павлу, которая зародилась еще утром, при первой встрече, и незаметно нарастала потом весь этот день — сперва у Бондаренко, когда Федор Иванович говорил о нем, потом на собрании, — сейчас окрепла и только ждала повода прорваться. Поглядывая на съежившуюся фигуру Диденко, Грицько не без удовольствия думал: «А что ты запоешь завтра (если бы только посчастливилось Артему с хлопцами!), когда узнаешь? Как тебе понравится этот «фитиль»?»

Диденко вдруг повернулся на месте, спиной к ветру, чтобы передохнуть, и крикнул:

— Ох, и погодка ж! Вальпургиева ночь!

— Что, не нравится? — вплотную подступил к нему Грицько. И, обрадовавшись случаю, в самое ухо крикнул ему со злорадством: — Погодка как раз та, что надо!

XIII

Посидев немного с матерью и наскоро перекусив — ведь с самого утра и крошки во рту не было, — Артем ушел из дому. С Тымишем Невкипелым договорился, что пришлет ему сюда напарника, а тот будет наготове.

Первым делом Артем направился на заседание Советов. Он хоть и был уверен, что ничего это заседание не даст, но для верности решил убедиться в этом сам. Тем более что нет нужды сидеть там до самого конца: по началу можно будет и о конце судить. Но уже в вестибюле городской думы, из разговоров в курилке, он узнал об аресте Кузнецова. Чтоб не попасться и самому в ловушку, Артем немедленно же убрался отсюда. И, не теряя больше времени, зашагал по Успенской улице прямо в глухой Калюжный переулок, находящийся вблизи Драгунских казарм, где в маленьком домике у одного из товарищей был назначен сбор боевой группы.

Сейчас, конечно, никого из ребят еще не было. Сам хозяин, Гаврюша Костюк, только-только с поста у казармы, продрогший насквозь, сидел возле печки, прихлебывая чай из кружки.

— Прогреваю себя, — пошутил он, — со всех сторон — и снаружи, и изнутри.

Гаврюшина сестра Поля предложила и Артему чаю. Но он отшутился: его, дескать, пока еще кровь греет, да и некогда. С Полей Артем хорошо был знаком: она часто заходила к Тане Бондаренко, с которой вместе работала на табачной фабрике, и поэтому без лишних церемоний попросил оставить их с Гаврюшей одних и, только когда она уже вышла, рассказал Гаврюше, что задумал на целый час раньше начать операцию.

— Поскорее допивай свой чай, да и бегом к Валдису. А сам я к Рябошапке на Слободку сейчас смотаюсь.

Гаврюша полностью согласился с Артемом: конечно, пропустить такую погодку было бы непростительной глупостью. Правда, гайдамаки тоже сделали поправку на темень и непогоду — вместо одного по двое часовых сейчас стоят у ворот. Значит, придется удвоить число бойцов, выделенных против этих часовых. Как же иначе!

Артем уже по Гаврюшиным глазам видел, к чему тот ведет. Однако и на этот раз вынужден был отказать ему. На такое дело надобно людей посильней. Да и потом — где еще отыщешь другие такие золотые руки для подвальных замков? (Лучшего слесаря, чем Гаврюша, во всей боевой группе не было.) Напомнил ему, чтобы не забыл захватить свои «причиндалы», на что Гаврюша, огорченный, но вместе с тем польщенный высокой оценкой своего мастерства, отвечал с усмешкой:

— На черта мне эти причиндалы! Самый мудреный замок я пальцем отомкну. Недаром же по материнской линии я родом из тех самых туляков, из которых и Левша был, тот, что стальную блоху подковал.

— Смотри мне, смотри! Подведи только нас! Я тебя тогда подкую! На все четыре!

Докурив папиросу, Артем собрался уже было идти, как вдруг на пороге появился старый Костюк. Рассказал новость. Возвращался он сейчас с работы, из паровозного депо. А на вокзале артиллеристы из проходящего эшелона схватились с гайдамаками. То ли жандарма, то ли городового опознал кто-то среди полуботьковцев. С этого и началось. Такой шум подняли — дым коромыслом! Затащили к себе в вагон — и никакая сила: «Поедет с нами на фронт».

— Ну, и чем же кончилось? — спросил Артем.

— Не дождался конца, — ответил старик. — А чем может кончиться? Ничем. Они и сами не доедут ни до какого фронта. Какой теперь фронт, раз Ленин мир объявил?

Но Артема занимало не то, доедут или не доедут они до фронта. Его занимало другое: эшелон тот сейчас на станции или уже ушел?

— А как же он уйдет, когда ни одного паровоза исправного нет в депо? А этот пока почистят. Хорошо, если за полночь…

Этого только Артему и надо было. Изменив Гаврюше задание — пусть сам сходит к Валдису и Рябошапке, — Артем простился с Костюками и через какие-нибудь четверть часа был уже на вокзале.


Через главный вход Артем не решился войти. Обошел стороной — в калитку, что за багажным складом, и — на перрон.

Метель — света не видно! На перроне было пусто. Гайдамацкий эшелон стоял на том же месте — на первом пути, где и утром, когда Артем прибыл из Харькова. За ним смутно выплывали из вьюжной карусели товарные вагоны. По искрам из дымоходных труб над вагонами Артем догадался, что это, наверное, и есть тот самый артиллерийский эшелон. Приготовился уже было нырнуть под вагон, но тут в нескольких шагах от себя разглядел группу солдат, выползавших один за другим из-под вагона на эту сторону, к перрону. Не иначе как из того эшелона. Вместе с ними, ничем не приметный среди них, в такой же потрепанной шинели, в старой солдатской шапке, прошел на вокзал и он.

На вокзале было шумно. Но того «дыма коромыслом», о котором говорил старый Костюк, уже не было. Правда, вражда между артиллеристами и гайдамаками — это видно было по всему — не исчезла, а только притаилась. И открывалась она Артему на каждом шагу: в презрительно-вызывающем поведении артиллеристов по отношению к гайдамакам, в ответной петушиной заносчивости гайдамаков. Хоть и не было между ними очевидных различий в форме, однако их никак нельзя было спутать. Артиллеристы — в старых, потрепанных шинелях, в стоптанных башмаках с обмотками. А гайдамаки — все как один в новеньких, только со склада, шинелях, в добротных сапогах, многие даже в хромовых. Да и с лица отличались гайдамаки: красномордые, — видно, на добрых харчах.

Особенно бросались в глаза молодчики, под шинелями которых так и угадывалась если не студенческая куртка, так блуза гимназиста-старшеклассника. Эти с особым рвением выполняли приказ по куреню — не вступать ни в какие отношения с «анархически настроенной солдатней». И не столько по приказу, сколько осторожности ради: повидали уж, на что способна эта «солдатня»! Потому-то и держались поодаль, группами, никак не отвечая на вызывающие остроты и насмешки артиллеристов. С подчеркнутым чувством превосходства разговаривали только между собой, щегольски отчеканивая украинские фразы, густо пересыпанные иностранными словами. Это, конечно, давало артиллеристам повод для новых насмешек, а то и для брани.

— Ишь ты, как щелкает! Не иначе гимназию прошел.

— А ты думал — в пастухах этак напрактиковался? Туды-растуды! А деньгами, деньгами-то швыряются!..

И правда, желая, должно быть, показать и здесь свое превосходство, гайдамаки из «маменькиных сынков» толклись у буфета и, шелестя неразрезанными листами «керенок», брали подряд что попало.

Артиллеристам буфет был не по карману. Они теснились у стойки с громадным самоваром. Не то чтобы в теплушке у них не было этого добра, но одно дело — чай из котелка и совсем другое — из самовара. Да еще за столиком, застланным пусть и грязной, но все-таки скатеркой. Убогая иллюзия почти забытого за годы войны домашнего уюта.

Артем взял и себе стакан чаю, чтобы не выделяться. Отошел от стойки на несколько шагов и остановился у столика, за которым сидела группа артиллеристов; среди них — прапорщик в очках и солдат-грузин с орлиным профилем. Еще в очереди к самовару Артем узнал, что первый — это командир дивизиона, а второй — председатель дивизионного комитета. Их-то ему и надо. Прихлебывая чай, Артем выжидал подходящей минуты, чтобы обратиться к ним.

Что-то, видно, интересное рассказывал прапорщик. Все за столиком внимательно слушали его. Только один — даже по́том его прошибло — сосредоточенно и явно через силу допивал свой стакан.

— Девять, — сказал он. Опрокинув на блюдце дном вверх пустой стакан, вытер лицо рукавом шинели и обратился к грузину: — Что, кацо, пить еще или будет?

— Лопнешь! — лаконично ответил ему грузин, не поворачивая головы.

— Да. Хватит! — подумав, согласился солдат. И вдруг увидел: в двух шагах от него стоит другой солдат со стаканом чаю в руках. Очень не хотелось подниматься, но солдатская солидарность в конце концов победила. — Что ж ты, браток, стоя чаевничаешь? Садись!

Артем поблагодарил и сел на освободившийся стул. За столиком сразу замолчали. Вдруг грузин, внимательно приглядевшись к нему, спросил:

— А ты, товарищ, из какой батареи?

— Я не из вашего эшелона, — ответил Артем.

— То-то, я смотрю, незнакомое лицо. А из какой части?

— Да я сейчас и сам не знаю. С прошлой ночи я, так сказать, солдат-сирота.

— Как «сирота»? — удивился грузин.

И все с любопытством глянули на незнакомого солдата.

— Один, сам по себе остался, — объяснил Артем и рассказал о разоружении гайдамаками прошлой ночью саперного батальона, о мытарствах саперов на станции Ромодан, об аресте Кузнецова. — Председатель батальонного комитета… Ну да, большевик. На заседании Советов рабочих и солдатских депутатов должен был выступить. И сам он депутат Совета. А его на пороге схватили. Чтобы рот заткнуть.

Рассказ Артема возмутил артиллеристов.

— На вас вся надежда, товарищи! Для этого я и пришел сюда, к вам. Непременно нужно освободить. И — немедленно.

— Ну, так за чем же дело стало? — первым откликнулся усатый солдат, полтавец, судя по выговору. — Надо — так надо!

— Я тоже считаю, товарищ Смирнов, что необходимо вмешаться, — сказал грузин.

— Расплатись, Петренко, за чай, — крикнул прапорщик усатому солдату и, не говоря больше ни слова, встал из-за стола.

Сидевшие за столиком, как по команде, поднялись следом. Заметив это, покинули свои столики и остальные артиллеристы. Столпились вокруг командира. И все уже знали, в чем дело. С интересом посматривали на незнакомого солдата-сапера.

— Вы, товарищ, тоже пойдете с нами? — обратился к нему командир дивизиона.

— Конечно, — сказал Артем.

Двинулся было вслед за прапорщиком и грузином, но тут кто-то дернул его за рукав, и не успел он опомниться, как его уже сжимали сильные руки. От неожиданности Артем даже оторопел. Повернул голову, увидел бородатое лицо артиллериста и вдруг обрадованно выдохнул всей грудью:

— Остап? Ты это или не ты?

Одно мгновенье пристально вглядывался в родное лицо, сильно измененное бородой, в карие, как у матери, глаза, которые светились сейчас радостью встречи. Потом рванул за плечи, и оба замерли на миг в крепких братских объятиях.

— Ну, скажи, пожалуйста? Так встретиться негаданно! — с радостным изумлением говорил Остап, расправляя смятую в объятиях широкую бороду и не сводя с брата любовного взгляда. — А ты куда путь держишь?

— Никуда. Я здесь, в Славгороде, — ответил Артем. — Сейчас и мать тут.

— Мать? Да что ты!

— У дяди Федора. И раз у вас задержка с паровозом…

— Ну, беспременно ж! Хоть на полчаса забегу.

— Солдат-сапер! — громыхнул на весь зал басовитый голос с порога.

Артем направился к выходу. Остап шел рядом, крепко держа брата за руку, чтобы в толкотне не разъединили их, и жадно расспрашивал:

— Ну, а дома как? Все ли ладно?

— Мотря твоя лежит в сыпняке.

— Ой, беда! — горестно вскрикнул Остап. — А дети?..

Командира дивизиона и грузина, окруженных артиллеристами, Артем догнал уже на перроне.

У штабного вагона был выставлен усиленный караул. А сейчас, при виде толпы солдат, двигавшейся от вокзала к вагону, еще несколько гайдамаков присоединились к страже. Вход в вагон загородили. Старший из них крикнул: «Стой!» — и все ощетинились штыками.

— Мы к командиру куреня, — обратился Смирнов к старшему караульному.

— У атамана совещание. Приказано никого не пускать.

— Совещание? С кем? Со шлюхами? — крикнул кто-то из солдат, стоявших у неплотно прикрытого шторой окна и заглядывавших в вагон. — Одна, две…

— Да, так воевать можно! До победного конца. Тыловые крысы!

— Эх! Дать бы разок прямой наводкой…

— Гляди, гляди, ручку целует. Ой, шлюха же!..

Затюкали, забарабанили кулаками и прикладами в стенку вагона.

На шум выбежал из вагона раздраженный адъютант. Но как только узнал в толпе грузина и командира дивизиона, с которыми уже имел дело час тому назад, сразу остыл. Как можно вежливее спросил, в чем дело.

— Хорошо, я доложу атаману.

— Зачем? — спокойно возразил грузин. — Мы люди простые, можем и без церемоний.

С этими словами он рукой отвел штык часового, дал пройти в вагон командиру дивизиона, потом Артему, а за ним и сам поднялся по ступенькам в тамбур.

В салон-вагоне было человек пять офицеров и двое штатских. Один даже в смокинге. Две дамы, сильно декольтированные, при появлении посторонних выпорхнули из салона. Мужчины тоже поднялись с мест. А сам атаман, ротмистр Щупак, рассыпая малиновый звон шпор, остановился посреди салона.

— Чему обязан?

— Только своим действиям, — ответил прапорщик Смирнов. — Действиям против революционной демократии города. Точнее говоря — контрреволюционным.

— Ов-ва! Ну, знаете… это еще вопрос, кто из нас более последовательный защитник дела революции — вы или я.

— Нет, это не вопрос, — сказал грузин.

— У нас в таких случаях говорят, — вставил Артем, — видно пана по холявам!

Ротмистр со злобой посмотрел на этого солдата-нахала, но натолкнулся на такой уверенно твердый взгляд, чтотолько стиснул челюсти. Одна щека у него нервно задергалась. Пришлось даже потереть ее пальцем.

— Ну-с, так давайте ближе к делу. Какие же именно мои действия вам не нравятся?

Командир дивизиона напомнил о разоружении саперного батальона.

— Ах, это! Ну, вы ведь прапорщик, тоже в некотором роде военный человек. И даже командир части. Должны знать, что мы только винтики в машине, именуемой армией. Я просто выполнил приказ своего командования. В данном случае — Генерального секретариата военных дел.

— Это сути не меняет. И ни в коей мере не снимает с вас ответственности.

— А арест Кузнецова? — спросил Гармаш. — Разве и на это у вас был личный приказ Петлюры?

— Да, арест Кузнецова нас тоже интересует, — сказал прапорщик Смирнов. — На каком основании?

Атаман повернул лицо к адъютанту. Тот ответил как по писаному:

— Рядовой саперного батальона Кузнецов задержан патрулем как бездокументный. Что касается его депутатства, то, поскольку батальон этот не дислоцируется сейчас здесь, в городе, мандат механически утратил силу.

— Ну, эту софистику вы приберегите для кого другого! Нам она ни к чему. Мы категорически требуем освободить из-под ареста товарища Кузнецова. И — немедленно.

— Вон как! Это что, почти ультиматум?

— Почти.

— Тогда, может быть, потрудитесь ответить: а как же будет с моим казаком, захваченным вами?

— Это вы о бывшем жандарме? — спросил грузин.

— А это еще не доказано.

— Тем меньше у вас оснований беспокоиться о его судьбе. И на этом будем считать вопрос исчерпанным.

У атамана снова задергалась щека. Нет, это уже выше его сил. Какой дерзкий тон! И подумать только: еще несколько месяцев назад этот нижний чин, вдобавок инородец, стоял бы перед ним смирно и «ел» бы глазами его, блестящего уланского офицера. На миг ротмистр почти утратил самообладание. Ярость буквально подступала к горлу, готовая вырваться криком: «Вон, хам!» Но топот ног и гомон под окнами вагона отрезвили его. А тут еще все время вертелась в голове фраза из рапорта дежурного офицера: «На двух платформах, в голове и хвосте артиллерийского эшелона, с орудий сняты чехлы, и орудийная прислуга непрерывно дежурит в полной боевой готовности».

— Адъютант! — решил вдруг ротмистр. — Выдайте ордер на освобождение этого… как его?

Потом из заднего кармана галифе вынул портсигар и закурил. И все время, пока адъютант выстукивал на машинке, жадно затягивался папироской, словно стараясь унять этим свою ярость. Зато, когда, получив ордер, непрошеные посетители вышли из вагона, сразу дал ей волю.

— Какие хамы! — плюхнулся он в кожаное кресло и жестом пригласил присутствующих сесть. — Только благодаря моим стальным нервам я не турнул их из салона в три шеи.

Штатский в смокинге выразил весьма витиевато свое восхищение самообладанием пана атамана, на что другой штатский по простоте душевной заметил:

— Под жерлами орудий… хочешь не хочешь…

— Пустое! — спесиво перебил его атаман. — Они и выстрела не успели бы сделать, подай я только команду. Однако не обошлось бы без жертв. А я не могу разбрасываться своими казаками по всякому пустяку. Тем более теперь, накануне решительных боев с ними. С этим… отечественным интернационалом хамов. Ну да хватит! «Довлеет дневи злоба его». А что ж это я не вижу наших милых дам?

Адъютант щелкнул шпорами.

— Я сейчас попрошу их.

— Погодите, — остановил его атаман. — А об этом сапере… Кузнецове, вы напомните мне завтра.

— Пан атаман, — вмешался в разговор один из присутствующих офицеров, поручик Чумак, — тот третий, кто был с ними, тот, что о холявах, он местный. Гармаш по фамилии. Я его хорошо знаю. Большевик и вообще весьма неприятный тип. Это он, должно быть, и подбил их.

— Хорошо, напомните мне завтра и о нем.

Тем временем Артем Гармаш тут же, на перроне, крепко жал руку прапорщику Смирнову и Ванадзе — только теперь он узнал фамилию грузина — и благодарил их за помощь, намереваясь тотчас отправиться в город, в комендатуру. Но Ванадзе задержал его, покуда не вернется посыльный от дежурного по станции.

— А то может случиться так, — сказал он, — вместо того чтобы товарища выручить, к нему в камеру сядешь.

— Оттого ж я и тороплюсь так, — признался Артем. — Чтобы не дать им времени опомниться.

Но тут как раз вернулся Петренко от дежурного по станции. Паровоз будет готов никак не раньше, чем часа через три.

— Тем лучше!

Охотников сопровождать Гармаша в комендатуру набралось немало — десятка два. Чем задыхаться в продымленной теплушке или на прокуренном вокзале, не лучше разве пройтись по незнакомому городу? А что метель — им ли, фронтовикам, привыкать к непогоде! Шумной толпой, перебрасываясь шутками, прошли они через вокзал и направились в город.

Как только отошли от вокзала, Остап сразу же потянул брата за рукав — отстанем, дескать, чтобы на свободе поговорить.

— Вот так новость ты мне, брат, сказал, — возобновил Остап прерванный разговор. — И не зря у меня неспокойно было на душе, когда проезжали Князевку. Прямо хоть с поезда прыгай!

— А отчего тебе и в самом деле, Остап, не отпроситься у командира? На несколько деньков завернул бы домой. Человек он, видать, у вас неплохой.

— Душа-человек. Даром что… Да какой он и офицер? Прапорщик запаса. Конечно, пустил бы. Но подумай: чем я ей помогу? Ей ведь доктор нужен. А я только растревожу ее. Может, еще хуже сделаю. Да и попробуй в такой неразберихе найти потом свою часть.

Артема это удивило. Не удержался, чтоб не подшутить над братом:

— Да ты, вижу, служакой стал. Вон какой патриот своей части!

— Не в том дело, что патриот, — серьезно ответил Остап. — А только что ж я за дурень был бы! Три года, день в день, провоевал, а теперь, когда вот-вот мир установится, демобилизация начнется, я не при своей части. Какой-то беспризорный солдат-побирушка в драной шинели, с торбой за плечами. Нет, это не дело. Будет иначе!

Артем не понял, как это «иначе». Остап охотно пояснил ему:

— А мы, ездовые, уже загодя все имущество дивизиона промеж собой поделили. Понятно, тайком от командира и от комитета.

— Как поделили? — От изумления Артем даже остановился.

— Ну, не пушки ж, известное дело, — усмехнулся Остап. — Пушки пускай ржа ест. Заслужили они этого. Скольких они осиротили, да вдовами сделали. — Сказал и сразу же поправился: — Хоть, правда, зачем же ржа? И пушки можно в полезное дело пустить. В переплавку на завод. Как поп когда-то в церкви читал: «Перекуют мечи на орала». Ну, да про это начальство пусть думает. А мы — о том добре, что каждому может пригодиться в мирной жизни, в хозяйстве. Перво-наперво тягло. А какие кони у нас! И сколько их! Из расчета на каждого ездового, которые из крестьян, как раз по паре выпадает, без одной восьмой. Я всю войну на коренных ездовым. Теперь уж так и считаю, что они мои.

— Как это твои? А одна восьмая? Хвост уж определенно кто-нибудь с полным правом может отрезать. Даже с репицей.

— Договоримся как-нибудь, — в тон ему ответил Остап. Потом, помолчав, важно, с некоторым даже укором: — А ты, братуха, зря смеешься. Я этим сейчас, можно сказать, только и живу. Знаю — нарежут земли, не пойду с поклоном к тому же Гмыре или Шумило: вспаши, мол, сделай милость, хоть исполу. Сам себе хозяин! Теперь понятно тебе?

— Глупостями вы занимаетесь, хлопцы! — сказал Артем. — Должно быть, от безделья в эшелоне.

— Почему глупостями? — насторожился Остап.

— Не в такое время живем, чтоб мечи на плуги перековывать. Без меча и плугом нечего будет нам делать. Нечего будет пахать. Никто земли нам просто так не отдаст. Без борьбы. Вот видел на вокзале — гайдамаки. Как ты их понимаешь?

— А бес их знает! Балакают по-нашему, сказать бы, по-украински.

— Не в этом дело. Ты в корень смотри.

— Дезертиры большей частью. С некоторыми разговаривали даже. Осточертела им на фронте чечевица, да и дома не усидишь — солдатки глаза колют. Вот и нашли теплое местечко — одевают, кормят, еще и деньги платят. Да из дома каждую неделю жена мешок с салом и кнышами привозит. Видал, какие морды нагуляли?

— Опять ты не о том, — возразил Артем. — Не в них суть.

— Хозяйских сынков немало, — продолжал Остап. — Вольноперы и всякие, видно, студенты, семинаристы… А кто такой Щупак? Поглядеть бы хоть. Когда-то, наверно, и генерал-губернатор с такой охраной не ездил. Что это за цаца?

— Прохвост! — коротко ответил Артем. Он еще днем заинтересовался этой неожиданно появившейся на славгородском горизонте фигурой и кое-что разузнал. Из источников вполне достоверных. Поэтому, когда Остап не удовольствовался этой слишком скупой характеристикой, он смог удовлетворить его любопытство полнее: — Ротмистр уланского полка. Сын управляющего одного из имений сахарозаводчика Терещенко.

— Знаю Терещенко. Еще смолоду одно лето проработал в его имении. На Екатеринославщине.

— А этот с Полтавщины. Тоже украинец, как видишь. И тоже по-украински говорит, хоть и с натугой. Все время служил в Петербурге. После Октябрьской революции вынужден был бежать из Петрограда. Пробирался на Дон, к Каледину, да и задержался на Украине. И, как видишь, мигом понял что к чему. По поручению Генерального секретариата Центральной рады и на деньги полтавских помещиков и фабрикантов сколотил гайдамацкий курень. Вот эту самую помещичье-кулацкую гвардию. Одним словом, он еще себя покажет!

Остап поправил карабин, висевший на ремне, и некоторое время шел молча, погрузившись в раздумье.

— Вот оно что, — отозвался он вдруг, — выходит, что и тот жандарм не такая случайная птица среди них.

— А ты думал! Ворон ворону глаз не выклюет!

За разговором и не заметили, как очутились в самом центре города, возле городской думы. А через квартал от нее, на той же главной Николаевской улице, помещалась и комендатура. Пять минут ходу, и они были уже на месте.

Остап не стал тут задерживаться, времени и без того в обрез, попрощался с братом и подался на Гоголевскую, к Бондаренко. Но остальные артиллеристы вошли вслед за Артемом в помещение комендатуры. И это, собственно, решило дело. Комендант был стреляный воробей, как оказалось. Не довольствуясь ордером, он связался по телефону со штабом куреня. Там, должно быть, поинтересовались, кто именно принес ордер, на что комендант после некоторой заминки — разговор происходил при всех — приглушенно ответил: «Да их тут целый взвод будет. Человек двадцать». Затем, получив, видимо, распоряжение, повесил трубку и приказал дежурному привести арестованного Кузнецова.

На улице Кузнецов весело спросил Артема:

— Не твоя ли это работа, а?

Артем кивнул на артиллеристов:

— Вот кого благодари! А без них я и с ордером ничего не сделал бы. Разве что разделил бы с тобой арестантскую камеру.

Тут же, возле комендатуры, и стали расходиться — кто куда. Самые молодые пустились бродить по городу, а остальные, те, кто посолидней или политически посознательней, пошли вместе с Кузнецовым в городскую думу, на заседание Советов.

Но у Артема уже не оставалось времени (еще когда были в комендатуре, на думской башне пробило десять). Он попрощался с Кузнецовым, с артиллеристами и, дойдя с ними до угла, завернул в переулок.

В доме за углом помещался партком. Все три окна были освещены. «Кто-то есть. Это хорошо», — подумал Артем и вошел в подъезд.

В партийном комитете он застал только Тесленко и Мирославу Супрун. Тесленко, сегодняшний дежурный член комитета, сидел в углу за столом, читал книгу. А за другим столом, в противоположном углу, возле дверей, над раскрытой подшивкой газет склонилась Мирослава Супрун и что-то выписывала себе в блокнот. Но как только открылась дверь, она подняла голову, и брови ее дрогнули от радости.

Артем прошел мимо нее к Тесленко, сел на стул и, вынув кисет, сказал с веселой улыбкой:

— А Кузнецова посчастливилось все-таки вызволить.

— Где же он? — радостно вырвалось у Мирославы.

— Пошел на заседание.

— Как же это удалось? — спросил Тесленко, беря махорку для цигарки из кисета Артема.

— Долго рассказывать, Петро Лукьянович, — сказал Артем.

Но все же вынужден был по настоянию обоих, и Тесленко, и Супрун, коротко рассказать о своем «визите» вместе с артиллеристами к атаману куреня.

— Долго ли они еще будут стоять? — спросил под конец Тесленко.

— Часа два, пожалуй. Паровоз пока в депо, колосники меняют, — ответил Артем.

— Вот бы хорошо за это время управиться.

— Да так и думаем.

Они с Тесленко поговорили еще немного о намеченной операции, покурили, и Артем поднялся.

— Ну, удачи! — встал и Тесленко. Крепко пожимая Артему руку, он другой рукой обнял за плечи, притянул к себе и, пристально смотря ему в глаза, спросил: — На душе как? Все в порядке?

— В полном! — так же пристально смотря в глаза Тесленко, ответил Артем. — А в конце концов… один раз мать родила!..

— Э, нет, это не то! — перебил его Тесленко. — Ты о смерти не думай, ты о жизни думай. И в первую очередь — о своей задаче. Должно получиться. Все за это. Ну, а если сорвется паче чаяния, не лезьте сгоряча. Береги хлопцев и себя. Счастливо!

Проходя к двери мимо стола, за которым работала Супрун, Артем задержался возле нее.

— Мирослава, я принес в комитет… — Он вынул из кармана бумажник. — Тут партийный билет мой и еще документы.

Девушка взглянула на него, и безотчетная тревога охватила ее.

— Забыл оставить дома. А при себе… Знаете, все может быть! Зачем же рисковать, чтобы к ним в руки попало? — Он положил на стол бумажник.

Почти целая минута прошла в молчании.

— Ну, кажется, и все.

— Подождите! — сказала Мирослава. — И я иду.

Она положила подшивку газет в шкаф. Потом открыла сундук, служивший сейфом, положила туда бумажник Артема и заперла. Все это проделала четко, без единого лишнего движения.

На лестнице Артем первый заговорил:

— Мирослава! Неужели вы так ничего и не скажете мне? На дорогу. На счастье!

Мирослава молчала. И вдруг сказала шепотом:

— Артем! Если б вы знали, как я боюсь за вас! Ведь вас горсточка!

Пауза.

— Ну, что нас не много, это я и сам знаю! — сказал Артем. И хоть не видно было в темноте его лица, а все же угадывалось, что брови у него сурово насуплены. — Нет, не этого я от вас, Мирослава, ждал!

Он помолчал минутку и уже совсем иным тоном сказал:

— Знаете, как меня мать провожала? Но, правда, какой глупый вопрос! Откуда ж вам знать? Вышли мы с матерью за ворота. И подумалось мне: в который уже раз с тревогой провожает она меня! И так мне жаль ее стало! Верно, вздохнул я, потому как мать вдруг заволновалась: «Что ты, сынок? Все будет хорошо. Я ли тебя не знаю: за что ни возьмешься — сделаешь. Ведь семь раз отмеришь перед тем, не правда ли?»

За дверьми билась вьюга, выла, гудела, грохотала кровельным железом. И вдруг в этом невообразимом шуме словно издалека долетело: бам! — такой знакомый бой часов на думской башне.

— Половина одиннадцатого! — спохватился Артем. — Ну, мне пора!

Но не успел он ступить шагу, как Мирослава порывисто кинулась к нему и схватила его за рукав шинели. На лестнице было так темно, а стертые ступеньки были такими скользкими, что Артема нисколько не удивило это движение Мирославы. Осторожно, чтоб не оторваться от нее, он сходил по ступенькам вниз. На площадке у входных дверей остановился. Но Мирослава и тут не выпустила его рукав. Наоборот, держалась еще крепче.

Тогда Артем свободной рукой на самые уши натянул шапку. Потом нащупал на мокром от растаявшего снега жестком сукне шинели ее руку, — точно зверек, вздрогнула и замерла эта рука под его ладонью — и бережно оторвал от рукава шинели.

— Артем! — торопливо сказала Мирослава, как только он взялся за дверную ручку. Но порыв ветра с шумом распахнул двери настежь, и с ног до головы их обдало, забивая дыхание, штормовой снежной волною.

Артем вобрал голову в плечи и, как пловец в разбушевавшиеся волны, ринулся в ночную снежную пургу.

XIV

Когда Мирослава Супрун вернулась в городскую думу, перерыв еще не кончился. В коридоре, как и тогда, перед началом заседания, толпился народ. Только сейчас здесь было еще шумнее. Видно, страсти, разгоревшиеся во время заседания, не остыли за время перерыва.

Проходя по коридору, Мирослава заметила в толпе группу солдат, вооруженных карабинами. Сразу же догадалась, что это артиллеристы, о которых несколько минут назад рассказывал Артем. И вдруг такая простая, ясная мысль возникла в голове у девушки. Самой даже было удивительно: как она раньше не подумала об этом, еще в комитете, когда рассказывал Артем о своей встрече с артиллеристами? Невольно даже ускорила шаг.

Подошла уже к дверям комнаты, выделенной на этот вечер для большевистской фракции, и остановилась. По коридору шли два вооруженных солдата. Когда они поравнялись с Мирославой, она сделала шаг им навстречу.

— Простите. Вы артиллеристы? Из эшелона?

— А что такое? — спросил один из них, уже пожилой.

— Мне нужно знать.

— Артиллеристы. Из эшелона, — ответил он и затем спросил у нее: — А вы в эту комнату?

— Да, в эту.

— Передайте нашему дружку. Что это он засиделся? Нам, верно, на вокзал пора.

— А вы что, уезжаете? — забеспокоилась Мирослава.

Артиллерист ответил уклончиво:

— Как только горнист заиграет посадку, так и поедем.

Войдя в комнату, Мирослава сразу же увидела незнакомого солдата, тоже с карабином. Он рассказывал, как видно, что-то интересное. Мирослава подошла и стала прислушиваться. Артиллерист рассказывал о том, как их дивизион (стояли они тогда под Конотопом в одном имении) помог крестьянам это самое имение экспроприировать. Мирослава с нетерпением ждала, пока он закончит свой рассказ. Поглощенная своими мыслями, не могла даже заставить себя слушать внимательно. И наконец не удержалась. При первой же паузе — рассказчик раскуривал новую папиросу — сказала:

— Товарищи, все это очень интересно, конечно. Но ведь время идет. Уже сорок пять минут перерыва.

Она передала артиллеристу напоминание его товарищей — не пора ли на вокзал?

— Время есть, — ответил артиллерист. — Час, а то и два еще простоим: колосники меняют.

— Час, а может, и два? — На бледном лице девушки даже выступил румянец. Так это ж замечательно! Федор Иванович, Василий Иванович! — Она не могла, да и не старалась скрыть свое волнение. — Товарищи, вы знаете, что мне пришло в голову?

— Ну-ну, выкладывай, — сказал Федор Иванович.

— Если артиллеристы вынудили атамана полуботьковцев освободить Кузнецова, то почему бы им не заставить его вернуть оружие саперного батальона? Ведь правда? И не нужно было бы тогда… так рисковать нам.

— Сравнили! — усмехнулся Кузнецов. — Что им какой-то сапер? А четыре сотни винтовок, да к тому же еще русского образца, — ведь это же клад!

— На который, кстати сказать, уже и претендентов больше, чем нужно.

— Кто претенденты? — вскинул Кузнецов глаза на Бондаренко.

— Гудзий — для своего запасного полка, а уездный комиссар Мандрыка — для своего «вольного казачества». Говорят, плакался в жилетку, то бишь во френч, атаману Щупаку: дробовиками, дескать, вооружены, а есть даже такие отряды в уезде, что чуть ли не кремневыми ружьями, из музея.

— Не только плакался, — отозвался Одуд, солдат из украинского запасного полка, — на наш полк капал. Напрямик заявил, что нет никакого смысла вооружать нас, чтобы не пришлось потом разоружать: большевики, мол, уже свили там гнездо.

— Нет, оружия они добром не отдадут, — заключил Федор Иванович.

— Так не добром. Я ж говорю — заставить.

— Легко сказать!

— Вот именно! — заговорил артиллерист. — Сказать легко, да вот беда — не под силу нам. Четыре сотни ведь их в эшелоне, а нас в дивизионе и двух нет. Нахрапом же — если раз удалось, то это не значит, что и в другой раз удастся.

— Как это «нахрапом»? — не поняла Мирослава.

— Да ведь мы его, атамана гайдамацкого, на пушку тогда взяли. Если бы не таким трусом оказался, ничего и не вышло бы. Сидел бы как миленький Кузнецов в комендатуре… Пороху нет!

Потеряв всякую надежду, Мирослава раздраженно пожала плечами и сказала артиллеристу едко, как будто он был виноват в этом:

— Пушки без пороха! Так чего же вы возитесь с этим железным ломом?

Артиллерист рассмеялся.

— Вы, товарищ, поняли меня слишком буквально. Порох для пушек у нас есть. Другого пороху нет. Видите, какое дело? Слов нет, грозное оружие артиллерия. Но только это оружие дальнего боя. Вы укажите нам цель за пять, за три версты — мокрое место от нее оставим. Да хоть и ближе — прямой наводкой будем бить. На крайний случай есть у нас и картечь, для самозащиты. Но это — когда на позиции стоим, а не на железнодорожной платформе, где и развернуться нельзя. Ну, а насчет рукопашной совсем слабо. У нас не все даже и вооружены. А те, что вооружены, — карабинами. Видите вот? — Он показал на свой карабин, который держал между колен. — Игрушка. Да еще без штыка.

— Артем в комитет заходил? — спросил Бондаренко.

— Да. Говорил с Тесленко. Ушел только что.

— Вот и ладно. Этот способ наиболее верный, — сказал Федор Иванович. — Конечно, на заседании мы будем добиваться решения Совета вернуть оружие саперному батальону. Но очень надеяться на это оснований нет. И нужно помнить, что главное — еще и еще раз показать народу их настоящее лицо, без маски…

— И давайте начинать, уже время, — сказала Мирослава. — Им-то не к спеху.

— Да, еще одно, — поднимаясь с места, обратился Бондаренко к Супрун. — Мы тут уже советовались. Как ты, Мирослава Наумовна, на это смотришь: чтоб раньше Кузнецов выступил, а ты уже потом?

— Я тоже думала об этом, — сказала Мирослава. — Само появление Кузнецова на трибуне очень для нас важно. Как-никак, а ведь это результат хоть маленькой, но первой нашей победы над гайдамаками.

— Ну, они это тоже учитывают.

— Интересно, какой они сегодня трюк выкинут? — спросил солдат Одуд.

— Сорвут заседание. Это как пить дать, — убежденно сказал Кузнецов. — Но тем более каждая минута дорога. Иди, Федор, поторопи.

Через несколько минут после того, как вышел Бондаренко из комнаты, послышался звонок, созывающий депутатов и публику в зал.

— Продолжаем работу, — когда стихло в зале, возвестил Гудзий. — Слово к порядку ведения собрания имеет депутат Кузин от фракции российских социал-демократов меньшевиков.

Из-за стола президиума встал кудрявый студент и поднялся на трибуну.

— Товарищи депутаты! Прежде всего напомню вам, что́ вызвало необходимость в перерыве заседания. Как вы помните, Диденко с этой трибуны огласил очень интересный документ о замышляемой большевиками акции в Харькове. Этот документ проливает свет и на события в нашем городе. И, как выразился Диденко, дает нам возможность вопрос, вынесенный фракцией большевиков на это заседание, «поставить с головы на ноги». Чтоб лучше разобраться в ситуации и обсудить создавшееся положение, мы и потребовали перерыва. Только большевики, как вы помните, были против. Еще бы! А впрочем… — Он сделал паузу и заговорил снова, отчеканивая каждое слово: — А впрочем, они использовали этот перерыв неплохо. С присущей им оперативностью — просто даже зависть берет! — они за эти полчаса успели немало. Воспользовавшись пребыванием на станции проходящего эшелона каких-то анархически настроенных солдат, они добились от атамана куреня полуботьковцев освобождения Кузнецова…

Оживление, шум, голоса в зале.

— …под угрозой насилия, — продолжал оратор. — И свидетель тому уездный комиссар Мандрыка, присутствующий сейчас в зале. Он был в салон-вагоне атамана, когда озверелая пьяная орава солдатни ворвалась в салон…

— Ох, и брехун же! — густым басом сказал кто-то в зале.

Невольно все взглянули в ту сторону.

— Но мало этого. Чтобы навязать нам решение, выгодное для них, большевики заручились и поддержкой этой солдатни тут, на заседании. Присутствие вооруженной солдатни из того эшелона в зале…

— Вот гад! Ты смотри: «солдатня», «пьяная орава»! — снова раздался тот же самый бас. — Это кто же — ты нас поил?

А тенорок добавил:

— Кровью нашей он напоил бы нас с охотой. «Война до победы»!

— Товарищи! К порядку! — постучал карандашом о графин Гудзий.

— От имени фракции российских социал-демократов я протестую против присутствия на заседании вооруженных и неизвестных нам солдат, которые задались целью любой ценой сделать невозможной нашу работу. Пока что они оскорбляют оратора, устраивают обструкцию. А дальше — кто может поручиться? — возможно, прибегнут и к насилию. Я прошу обсудить этот вопрос! — Он спустился с трибуны и сел на свое место.

— Дай мне слово! — послышался голос из зала. И пожилой бородатый солдат, рядовой Кузьменко из Ахтырской рабочей дружины, поднялся во весь свой богатырский рост. — Я отсюда, с места, два слова. Во-первых, относительно «солдатни». Что это за барский тон у социал-демократа, хотя бы и меньшевика? И откуда Кузин взял, что они пьяные? Пока вы там, на своих фракциях, «разбирались в ситуации», мы с ними в коридоре не по одной цигарке выкурили. Солдаты как солдаты. Перебрасывают их часть куда-то, чуть ли не на фронт даже. Стоят на станции, время есть. Имеют ли они право прийти на открытое заседание? А как же! А как же! Разве не должны они знать, что у них за спиной делается? За что они воевать будут? Теперь относительно оружия. Хочу спросить Кузина, а может, и тебя, председатель Гудзий, потому как ты поддакивал ему: с какого это времени революционные демократы стали вот так пугаться солдата с винтовкой? И к лицу ли это им? Всё!

В зале снова, как рябь на воде от ветра, поднялся шумок.

— Товарищи! — Гудзий даже поднялся с места и позвонил в колокольчик, призывая к порядку. По настроению в зале он уже видел, что задерживать внимание собрания на предложении Кузина нет смысла — провалят. Поэтому он снял это предложение сам, правда, успокоив при этом меньшевиков и предупредив, что при малейшем беспорядке он попросит публику освободить зал. — Давайте не уклоняться в сторону, а то все ходим вокруг да около. Времени у нас не так много. Прошу ораторов учесть это. Не растекаться мыслию по древу. Слово предоставляется представителю большевиков…

Бондаренко тихо подсказал ему что-то, и Гудзий, на несколько секунд замявшись, огласил:

— Слово предоставляется от фракции большевиков Кузнецову.

И снова, как не раз уже за эти несколько минут, при одном упоминании имени Кузнецова в зале поднялся шумок, приглушенный говор. И так было, пока он проходил через зал к трибуне. Но вот поднялся он на трибуну, и, хотя Гудзий не только не звонил в колокольчик, но даже не нашел нужным хотя бы карандашом постучать о графин, шумок в зале и говор сами по себе утихли, дружнее закашляли простуженные глотки. И зал приготовился слушать.

— Товарищи! — негромко и очень спокойно сказал Кузнецов. — Прежде всего хочу ответить на вопрос, который так и повис в воздухе. Ни меньшевик Кузин, ни украинский эсер Гудзий не сочли нужным ответить на него. И ясно — почему. Уж больно неприятный, невыгодный для них этот вопрос. «С каких это пор революционные демократы, — спросил солдат из зала, подразумевая в данном случае мелкобуржуазные соглашательские партии — меньшевиков, эсеров, — с каких это пор стали они так пугаться солдата с винтовкой? И к лицу ли это им?» Я, товарищи, на этот вопрос отвечу: да, к лицу. И даже очень к лицу!

В зале вспыхнул смешок. Кто-то крикнул из задних рядов:

— Молодец, Кузнецов! В самую точку!

— А почему? — продолжал Кузнецов. — Потому, что они — меньшевики, эсеры — никогда ни революционерами, ни демократами не были. Только прикидывались такими, делали вид. Маскировали революционной фразой свою враждебность к народу. Солдата с винтовкой, вооруженного народа они всегда боялись. И чем дальше, тем больше. Вспомним хотя бы керенщину, осиновый кол ей в спину! Еще в июньские дни, в самый разгар подготовки наступления, разве не добивался эсер Керенский, тогдашний военный министр, восстановления смертной казни для солдат на фронте? Разве не организовывал он карательные отряды «ударников» против революционно настроенных воинских частей? Чтобы сломить сопротивление народа, чтобы в угоду своей и иностранной империалистической буржуазии превратить свободный народ в пушечное мясо, продавая его по сто целковых за голову. Ни больше, ни меньше — сто целкачей! Именно такую цену давала Антанта тогда за каждую голову нашего солдата. Дешевка, не правда ли? Но «революционных демократов», как видно, цена эта вполне устраивала. Недаром же они на каждом перекрестке так и горланили о войне до победного конца. Не вышло! Не поддался народ. Он пошел своею дорогой, углубляя революцию, создавая Советскую власть. А Керенского и иже с ним как ветром сдуло на мусорную свалку истории! Но есть еще, не перевелись на нашей земле люди, прикрывающиеся знаменем революционной демократии. Эти люди из шкуры лезут вон, чтобы повернуть колесо истории назад, чтобы затормозить социалистическую революцию. На Украине это черное, контрреволюционное дело творят сейчас эсдеки Винниченко, Петлюра, эсер Грушевский, вся Центральная рада в целом. Чтобы удержаться у власти и не за страх, а за совесть отстаивать и дальше интересы «своих» фабрикантов и помещиков, они на все готовы. Готовы кому угодно и как угодно — оптом, в розницу — продать свой народ, продать Украину. Пусть станет она хоть колонией, не важно чьей — французской, английской, американской, а может, и немецкой, — лишь бы не Советская республика. Лишь бы не стали у власти рабочие и крестьяне. Именно в этом свете нужно рассматривать все события последних дней на Украине…

Он стал говорить о локаутах на заводах, о карательных экспедициях гайдамаков по селам, о разоружении революционных воинских частей в Киеве, Екатеринославе, в Славгороде.

— Товарищи, как представитель саперного батальона, разоруженного гайдамаками и вывезенного под конвоем из города, и как депутат местного Совета солдатских депутатов, я заявляю самый решительный протест против этих контрреволюционных действий гайдамаков. Я требую от Совета солдатских депутатов и Совета рабочих депутатов принять решение и добиваться всеми средствами возвращения батальона в Славгород и возвращения батальону его оружия.

— Ну, это дело безнадежное! — сказал Гудзий самодовольно.

— Требование вполне законное! — послышались голоса из зала.

— Пусть он лучше про ультиматум скажет! — крикнул кто-то.

— Безнадежное дело, потому что не мы распоряжаемся передвижением воинских частей, — продолжал Гудзий. — А про оружие… — Он немного замялся. — На это оружие уже есть новый хозяин. И настоящий.

— Знаем, — сказал Кузнецов, — «вольное казачество».

— «Вольное казачество»? — сделал удивленное лицо Гудзий. — Почему?

— Потому, что так полюбовно договорились вы с Мандрыкой сегодня на президиуме солдатской секции: триста винтовок ему для «вольного казачества», городского и волостных отрядов, а сто — запасному полку. И сегодня вечером Мандрыка уже удостоился по этому поводу аудиенции у атамана полуботьковцев.

— Да откуда вы взяли? — Гудзий развел руками.

— Это не важно. А вот если есть неточность какая, поправьте. Ведь так же: триста — Мандрыке, а сто — вам?

— Мало! — крикнул кто-то в зале. — Что ж это ты, Гудзий, прошляпил? Ведь у нас в полку без оружия добрая половина, человек до полтысячи.

— Гудзий не прошляпил, — сказал Кузнецов. — Он полностью согласился с Мандрыкой, что среди тех полтысячи солдат запасного полка разве что сотня наберется таких, которым можно без риска доверить оружие. А остальные очень уж ненадежный народ. Ведь именно так говорил Мандрыка. Этими самыми словами. Может быть, в мои слова вкралась неточность? — снова иронически спросил Кузнецов Гудзия. Но тот только пожал плечами. — Эти солдаты с винтовками в руках, — продолжал Кузнецов, обращаясь к залу, — ни Гудзия, ни Мандрыку никак не устраивают. Куда интереснее для них, если винтовки попадут в руки кулацким сынкам из «вольного казачества». И именно их вы, Гудзий, только что назвали настоящими хозяевами нашего оружия. Умри, но яснее, откровеннее не скажешь! Не думаю, что среди депутатов, сидящих в этом зале, много найдется таких, которые в этом вопросе разделят вашу, с позволения сказать, точку зрения.

Шум поднялся в зале. Послышались выкрики:

— Позор!

— Ну и точка зрения!

— Что ж ты молчишь, Гудзий? Нечем крыть?

А Гудзий растерянно стучал карандашом о графин, собираясь с мыслями.

— Регламент!

— Пусть говорит!

— Пусть он все-таки про ультиматум скажет! — выкрикнул Кузин.

— Да! — обрадованно ухватился Гудзий за эту реплику. — Отвертеться вам, Кузнецов, все-таки не удастся. Придется сказать про ультиматум.

— Отвертеться? Мне? — Кузнецов засмеялся. — Что за чепуху вы городите, Гудзий? И главное — сами ведь знаете, что чепуха. Впрочем, это только еще раз характеризует вас, вашу «чистоплотность» как политического деятеля. Это вам не удастся отвертеться, хотя вы сделали все возможное, чтобы скрыть этот документ от народа! Для чего? Чтоб легче было брехать по этому поводу, обманывать народ. Именно поэтому ни в одной местной газете вы не напечатали этот исторически важный документ. Ну, про «Боротьбу» что говорить, ей сам бог велел. Но ведь и в «Деле революции» — органе Совета рабочих и Совета солдатских депутатов — не напечатали тоже, хотя наш товарищ из редколлегии категорически требовал напечатать и принес текст. Вот этот самый. — Кузнецов вынул из-за обшлага шинели газету. — «Известия ЦИКа» от шестого декабря тысяча девятьсот семнадцатого года. Прошу, товарищи, внимания!

Тишина в зале. Только Гудзий за столом президиума о чем-то шушукался с Кузиным. Кузнецов минутку подождал, затем повернул голову в их сторону. Гудзий оборвал разговор с Кузиным и сказал:

— Да, да, прошу!

А Кузин поднялся с места и вышел из зала.

— «Манифест к украинскому народу с ультимативными требованиями к Центральной раде», — медленно, раздельно прочитал Кузнецов и, подняв глаза от газеты, сказал в зал: — Как видите, товарищи, Совет Народных Комиссаров прекрасно разбирается в событиях на Украине и отнюдь не смешивает украинский народ и Центральную раду. К Центральной раде, именно к ней, а не к украинскому народу, обращается он с ультимативными требованиями. Продолжаю чтение документа.

«Исходя из интересов единства и братского союза рабочих и трудящихся, эксплуатируемых масс в борьбе за социализм, исходя из признания этих принципов многочисленными решениями органов революционной демократии, Советов, и особенно Второго Всероссийского съезда Советов, социалистическое правительство России, Совет Народных Комиссаров, еще раз подтверждает право на самоопределение за всеми нациями, которые угнетались царизмом и великорусской буржуазией, вплоть до права этих наций отделиться от России.

Поэтому мы, Совет Народных Комиссаров, признаем народную Украинскую республику, ее право совершенно отделиться от России или вступить в договор с Российской республикой о федеративных и тому подобных взаимоотношениях между ними.

Все, что касается национальных прав и национальной независимости украинского народа, признается нами, Советом Народных Комиссаров, тотчас же, без ограничений и безусловно…»

Зал очень внимательно и напряженно слушал. Разве что сдержанно, в кулак, прокашляется кто. И только когда в документе зашла речь об изменнической политике Центральной рады, шумок пробежал по залу и кто-то крикнул:

— Продажные шкуры!

— Позор!

— «…Становясь на этот путь неслыханной измены революции, — продолжал читать Кузнецов, — на путь поддержки злейших врагов как национальной независимости народов России, так и Советской власти, врагов трудящейся и эксплуатируемой массы — кадетов и калединцев, Рада вынудила бы нас объявить, без всяких колебаний, войну ей, даже если бы она была уже вполне формально признанным и бесспорным органом высшей государственной власти независимой буржуазной республики украинской.

В настоящее же время, ввиду всех вышеизложенных обстоятельств, Совет Народных Комиссаров ставит Раде, перед лицом народов Украинской и Российской республик, следующие вопросы:

Первое. Обязуется ли Рада отказаться от попыток дезорганизации общего фронта…»

И Кузнецов умолк вдруг на полуслове.

А зал тихонько ахнул, как это бывает, когда в ярко освещенном помещении вдруг неожиданно гаснет свет.

— Что за черт?.. В чем дело? — послышались голоса в абсолютной темноте.

Затем то тут, то там, во всех концах зала, вспыхнули и заколыхались язычки спичек и зажигалок. Кузнецов тоже вынул из кармана коробок и, зажигая спичку одну за другой, продолжал чтение:

— «Второе. Обязуется ли Рада не пропускать впредь без согласия верховного главнокомандующего никаких воинских частей, направляющихся на Дон, на Урал или в другие места?

Третье. Обязуется ли Рада оказывать содействие революционным войскам в деле их борьбы с контрреволюционным кадетско-калединским восстанием?..»

В этот момент к столу президиума вернулся Кузин.

— Простите, — сказал Гудзий, обращаясь к Кузнецову, — прерву вас на минутку. — И затем Кузину: — Не знаете, в чем дело?

— Только что звонил на электростанцию. Авария!

— Ну вот и все. Придется закрыть заседание.

— Мне, чтобы закончить, нужно ровно полминуты.

Кузнецов чиркнул по коробку последней спичкой, головка спички сломалась. Тогда из переднего ряда поднялся пожилой рабочий, подошел к трибуне и подал Кузнецову зажигалку. Кузнецов продолжал:

— «Четвертое. Обязуется ли Рада прекратить все свои попытки разоружения советских полков и рабочей Красной гвардии на Украине и возвратить немедленно оружие тем, у кого оно было отнято?

В случае неполучения удовлетворительного ответа на эти вопросы в течение сорока восьми часов Совет Народных Комиссаров будет считать Раду в состоянии открытой войны против Советской власти в России и на Украине».

— На этом мы и закончим! — объявил Гудзий. — Нечего нам уподобляться первобытным христианам в катакомбах. Продолжим завтра. В потемках мы не можем принимать никаких решений. Как мы будем голосовать, как голоса подсчитывать? От имени фракций украинских эсеров и эсдеков…

Возмущенный гул голосов в зале не дал ему договорить. Послышались крики:

— Провокация!

— Завтра зал будет занят!

— Это не важно. Найдем другое помещение. Голосовать не буду — темно. Заседание объявляю закрытым! — выкрикнул Гудзий.

— Вот сволочи! — уже на улице сказал Бондаренко Кузнецову. — Сорвали-таки.

— А ты разве не ожидал этого?

— Ожидать-то ожидал, но, признаться, не думал… Ведь какая наглость! Так открыто — пошушукались, этот Кузин вышел из зала и позвонил на электростанцию кому-то из своих: «Устройте аварию».

— Очень похоже на то. Это не столько наглость… — сказал Кузнецов и, помолчав, добавил: — Утопающий ведь всегда так: когда пускает пузыри, не очень озабочен тем, какой у него вид, не растрепана ли прическа.

— До пузырей у них, Вася, дело еще не дошло. Барахтаются пока.

— Ничего. Дойдет дело и до пузырей. Такова диалектика жизни.

XV

Но и в тиши редакторского кабинета Грицьку не сразу удалось заговорить с Павлом об Орисе. Диденко уже ждали здесь телеграммы, гранки — все неотложная работа. Усадив Грицька на диван и сунув ему в руки какую-то брошюрку, он тотчас же стал что-то писать.

— Иван Петрович! — позвал он, не отрываясь от работы.

В приоткрытую дверь просунул голову прилизанный человек, похожий на крысу.

— Пошли сюда Михайлу.

Он дописал письмо, вложил его в конверт, старательно заклеил и надписал адрес. В кабинет вошел неповоротливый парнишка.

— Вот, — подал Диденко ему письмо. — И чтоб одна нога тут, а другая там!

Парнишка молча взял письмо и вразвалку направился к дверям. Но на пороге остановился, прочитал адрес и удивленно сказал:

— Павло Макарович! Так Мокроус же на съезде. Еще не вернулся из Киева.

— Дурак! — раздраженно крикнул Диденко. — И лодырь! Тебе лень даже адрес толком прочитать.

— Ага! Это Ивге Семеновне! — вчитавшись в адрес, понял наконец парнишка. — И чтоб ответ дали?

— Идиот! — К удивлению Грицька, Диденко прямо-таки взбеленился. А когда курьер с неожиданной для него прытью вылетел из кабинета, Павло крикнул вслед ему, хотя тот уже не мог слышать: — Пусть немедленно передаст с тобой материал. Что за разгильдяйство! — Затем к Грицьку, как бы извиняясь за свою несдержанность: — Как видишь, не работа, а трепка нервов. Каждого носом ткни. Своим горбом всю газету тяну.

Грицько обрадовался удобному случаю, даже с места поднялся.

— Слушай, Павло! Удели мне минут пять, и я пойду. Не буду тебе мешать.

— Ну что ты! — заторопился Диденко. — Я сейчас кончу и тогда весь к твоим услугам.

Он стал просматривать гранки. Читал, правил корректуру, но в смысл того, что читал, не мог как следует вникнуть. Собственно говоря, к разговору с Грицьком, к его расспросам об Орисе он уже готов. Это тогда, в коридоре городской думы, впопыхах сболтнув о девушке, он сразу было заколебался: факт, который имел он в виду, был явно недостаточен, чтобы посеять сомнение в сердце Грицька. Нужно как-то умно подать этот факт. Импровизировать Павло тогда не рискнул, поэтому и увильнул от разговора. Но потом, по пути в редакцию (из-за метели всю дорогу они с Грицьком молчали, таким образом времени на размышление было достаточно), Павло неплохо придумал. «Готовый сюжет для новеллы!»

Однако даже и теперь он по возможности оттягивал разговор с Грицьком. Из осторожности. Разве знаешь, как тот отнесется? Не вызовет ли это у него слишком бурную реакцию, такую, что о деловых разговорах с ним уже и думать не придется? А жаль! Перспектива задержать Грицька в городе, зачислив его, как это советовала Ивга Мокроус, на кооперативные курсы, очень уж устраивала Диденко. Нет, конечно, лучше повременить с разговором, разве что после ужина, когда оба слегка захмелеют. Тогда можно будет историю эту подать с юмористической окраской, чтобы не так поразить. Важно хотя бы посеять сомнение. И хватит. А остальное — это уже дело Ивги Семеновны. Ей и карты в руки.

Погрузившись в свои размышления, Павло и не заметил, как дочитал последнюю гранку. Позвал секретаря.Надевая пальто, отдал распоряжения: гранки пусть просмотрит еще и секретарь, так как сам он был очень рассеян сегодня, а Левченко, как только вернется с заседания, пусть тотчас же зайдет с материалами к нему домой. За передовицей прислать часов в двенадцать, не раньше. Ну, и все как будто.

— Пойдем, Грицько!

— Нет, подожди, — хмуро сказал Саранчук. — До каких пор ты будешь водить меня за нос?

— Я тебя… за нос? — насторожился Диденко, но сразу же свел все к шутке: — Это правда, нос у тебя ничего себе! Недаром тебя и женщины любят: есть за что водить. Идем! Идем! — И взял Грицька под руку.

— Нет, давай тут, сейчас! Что ты там начал про Орисю?

Диденко недовольно повел плечами, но ничего другого ему не оставалось. Криво усмехнувшись, сел на диван.

— Вот нетерпение какое! Ну что ж, давай так давай. — Он вынул портсигар, медленно закурил, собираясь с мыслями. И вдруг решительно поднял голову. — Это еще осенью случилось. Вымазали Орисе ворота дегтем.

Это была правда. Собственно, для полной правды, следовало тут же добавить, что жена Кондрата Пожитько вымазала дегтем ворота или стены хаты не только Орисе, но еще другой девушке и одной молодице — в общем, всем участницам драматического кружка ветробалчанской «Просвиты», которым по ходу действия приходилось с ее Кондратом целоваться на сцене. Это даже создало на время довольно-таки напряженное положение с женскими ролями в драматическом кружке. А что уж разговоров и смеху было — так и по сей день!

Но сказать Саранчуку всю правду вовсе не входило в планы Павла.

— Бред какой-то! — после долгого молчания отозвался Грицько. — Ворота дегтем! За что же это?

Диденко иронически хмыкнул.

— Разве ты не знаешь, за что девчатам ворота дегтем мажут?

— Бывает — сдуру, — сказал Грицько, и, как показалось Диденко, таким спокойным тоном, что тот даже растерялся от неожиданности. Ожидал ведь совершенно иного. Нет, тут уж не до юмора!

— Дай бог! — многозначительно произнес Павло. — Что я, враг ей? Думаешь, приятно было мне? Все же не чужие… Почти сестра… Ведь одну грудь сосали… Ты думаешь, легко мне было смотреть, слушать, как втаптывают в грязь ее имя? И из-за кого? Из-за Кондрата Пожитько.

— Чепуха! — вспыхнул Грицько. — Кондрат? Тот рябой? Да он и женатый к тому же. Вздор!

— Но ведь факт. На месте застукали.

— Что-что?

— Да нет, — спохватился Павло, не на шутку перепуганный тоном Саранчука и выражением его лица, — не их. Кондратову жену застукали. С мазницей. И как раз у ворот Катри Гармаш. Так и открылось.

— Что открылось?

Павло предпочел молчать. А Грицько не стал больше допытываться. Он сидел хмурый, молча курил. Вдруг бросил на пол окурок и, вскочив на ноги, прошелся по комнате из угла в угол. Наконец остановился перед Павлом.

— Так вот что я тебе скажу: глупости все это, недоразумение какое-то. Руку даю на отсечение.

— Блажен, кто верует…

— А ты? — И пристально посмотрел на Павла.

— А что мне? — равнодушно повел плечами Диденко. — Какое мне, в конце концов, до всего этого дело?

— А меня как раз интересует именно твое мнение как постороннего человека.

— На это я тебе, Грицько, так скажу, — осторожно начал Павло. — Если вообще о человеческой душе сказано, что она темный лес, то о женской можно иначе сказать: джунгли, где на каждом шагу подстерегает нас опасность — коварство, измена. Такова уж их природа женская. И никакими заклинаниями беде нашей, мужской тут не поможешь. Вот мой совет тебе: побереги руку, а то придется коротать тебе свой век калекой.

— А ну тебя к бесу! Все отшучиваешься! — горько вымолвил Грицько и снова заходил по комнате.

А Павло тем временем, как шашель дерево, точил его:

— Да и что ж тут невероятного, наконец? Что такое Орина? Женщина как женщина. И нельзя за это ее осуждать. Не будем уподобляться Кондратихе с мазницей. Мне-то, во всяком случае, никак не подходит эта роль — судьи. Сам, можно сказать, и послужил причиной всего этого.

Грицько так и окаменел перед ним.

— Как это «послужил причиной»? Чему причиной?

— Я шучу, конечно. Но тут есть и доля правды. Летом, когда я гостил у родичей, это ж я и организовал тот драматический кружок. Но разве я мог знать! А у них, как видно, с этого и началось. И не удивительно. Ничто ведь так не развращает молодую девушку, как сцена — безразлично, столичная ли это опера или просвитянский кружок, — эта повседневная игра в людские страсти, и преимущественно любовные. Сперва на сцене, под суфлера, на людях, а привыкнув — и вне сцены, украдкой от людей. На селе про Кондрата просто легенды ходят. Рябой, говоришь? Пустяки! Зато какая конституция богатейшая: настоящий племенной бугай!

— Ну, хватит! — оборвал Грицько. — Противно слушать! — Он так грузно опустился на диван, что загудели пружины, и затем, свертывая цигарку, добавил в ярости: — Вот чем тут живут! Нас там, в окопе, вши заедают, сыпняк, цинга с ног валит, а тут с жиру бесятся! — И выругался свирепо, по-окопному. Потом долго молчал, поникнув головой. Вдруг, словно от толчка, выпрямился. — В артистки, значит, записалась. Вот оно что!

«Кажется, проймет наконец!» — обрадовался Павло и сидел неподвижно, даже дышать стал тише, чтобы ничем не привлекать к себе внимания Грицька, ничем не нарушать ход его мыслей.

Но осторожность эта сейчас была излишней. Даже если бы из пушки неожиданно ударили тут же, под окном, то и это не вывело бы Грицька из глубокой задумчивости. В мыслях он снова был сейчас в Бондаренковой комнате. Мучительно напрягая память, перебирал в уме все разговоры, в которых упоминали Орисю. Но, кроме шутки Мусия и рассказа Гармашихи о болезни Ориси, ничего так и не мог больше вспомнить. Впрочем, и этого было сейчас достаточно. Уж один тот факт, что об истории с воротами никто — точно сговорились! — и словом не обмолвился, воспринимался им сейчас как подтверждение рассказа Диденко. И теперь в словах Скоряка о «стриженой невесте» слышалась ему не ласковая стариковская шутка, а едва прикрытая насмешка, а в словах Гармашихи о болезни дочки не столько жалость к ней, сколько глубоко затаенное материнское горе.

И сразу же у Грицька дыхание сперло от внезапной догадки. «А может, и не тиф совсем? Может, это только для отвода глаз, а на самом деле…» Он даже скрипнул зубами и все-таки не дал прорваться в сознание этой ужасной мысли. Но она прокралась окольными путями — как воспоминание не об Орисе, а о другой девушке из их же села. Еще до войны дело было. Нагуляла — да к знахарке за помощью. А потом тоже вот так, не один месяц провалялась в постели.

— Бред! — даже вздрогнул Грицько. Шершавой ладонью провел по лицу. Потом повернулся к Павлу: — Ну что ж… Сколько ни сиди… — И порывисто встал с дивана.

— Значит, пошли! — поднялся и Павло и весело добавил: — Тем более что, как подсказывает мне интуиция, нас уже давно ждет ужин. И даже с чарочкой.

Грицько горько усмехнулся.

— Да я уже… выпил… — покачал головой, — …ох и выпил!

XVI

Первым делом, как только Даша отворила дверь, Диденко спросил об Ивге Семеновне: не приходила ли?

— И сейчас тут. Ужинают.

Из столовой доносились стук приборов и негромкий говор. Потом вдруг — раскатистый басовитый смех.

— А кто там еще? — насторожился Павло.

— Борис Иванович с женой, — сказала Даша.

Грицько уже расстегнул было шинель, но при этих словах снова стал застегиваться. Павло это заметил.

— Без глупостей, Грицько! Если не хочешь, можешь ни с кем не встречаться. Уединимся на моей половине — и все.

Прошли в кабинет. Павло зажег настольную, под зеленым абажуром, лампу, быстро подошел к книжному шкафу, вынул бутылку и поставил на круглый столик перед диваном. Потом, пригласив гостя располагаться как дома, вышел распорядиться, чтобы ужин подали сюда.

Грицько подошел к окну и бездумно смотрел в бурлящую ночную муть. Метель не только не утихала, а разгуливалась все больше. Порывистый ветер рвал голые ветви кустов, шелестел сухим снегом по стеклам, тарахтел на крыше оборванными листами жести.

Из-за воя метели и грохота Грицько не услышал, как в комнату вошла Ивга Семеновна. Она поставила на круглый столик поднос с тарелками и закуской и сказала тихо:

— Добрый вечер!

Грицько повернулся на ее голос.

— Добрый вечер!

В комнате было полутемно, и он не сразу узнал ее, тем более, что она была не в том платье, в каком видел ее утром, а в керсетке и плахте. Только присмотревшись внимательно, узнал наконец.

— Ивга Семеновна! Что это вы оделись так? Или, может, и вы тоже… артистка?

— Артистка? Почему? — удивленно подняла брови женщина. Потом чуть заметно улыбнулась. — Нет, я не артистка. Скорее — учительница. Правда, уже больше года, как оставила работу в школе. А почему вы так решили? И почему «тоже»? — Грицько промолчал. — Ой, какой же вы невежливый! Дама спрашивает вас… Скажите — вы в самом деле такой дикарь или, может, только прикидываетесь?

— Должно быть, в самом деле, — хмуро ответил Грицько. — А особливо ежели учесть… как мне сейчас хочется… и не пойму толком — не то кому-то череп проломить, не то самому себе с разбегу лбом об стену.

— Сумасшедший! Что с вами? — Ивга Семеновна порывисто подошла к нему и дотронулась до его руки. — Что случилось? Да не молчите же! Вы прямо пугаете меня!

Она как будто и впрямь взволновалась. Грицько даже удивился.

— А что вам за дело? — И, чтобы смягчить немного грубость, добавил: — Если за каждого так переживать…

— О нет, — гордо подняв голову, сказала Ивга Семеновна. — Плохо вы знаете меня. Я не из тех, кто за каждого!

— А что же это я за исключение?

— Долго говорить. Да и потом — я не уверена… — Она запнулась. — Но, собственно, чем я рискую? В крайнем случае еще одну грубость услышу от вас. Все равно. Я не могу этого вам не сказать. Только не сейчас. Потом. Сейчас нам не дадут. Павло Макарович вот-вот вернется.

И правда, не успела Ивга Семеновна договорить, как Диденко вошел в кабинет.

— А что ж вы, Павло Макарович, гостя своего покинули? — с удивительной легкостью перешла она на другой, веселый тон.

— Садись, Грицько.

Павло наполнил рюмки. Достал еще из буфета третью — для Ивги Семеновны. Но она отказалась:

— Я уже две чарочки наливки выпила. Я и так пьяна.

— Это вы, Ивга Семеновна, не от наливки, — сказал Павло.

— Возможно, — прищурив глаза, вызывающе ответила она. — Очень возможно! — И снова сразу же перешла на обычный тон: — Ну, ужинайте. А я сейчас вам горячее принесу. — И вышла из комнаты.

— За что же мы выпьем? — поднял рюмку Павло.

— Лучше давай молча, — сказал Грицько.

— Нет, не годится, — возразил Павло. — Это пьяницы пьют так, молча. А для нас водка не самоцель. Только повод, чтобы, омыв душу от всей мути, искренне, по-дружески потолковать. За будущее выпьем. За счастливое будущее. Хоть должны помнить, что будет оно таким, каким сами его сделаем. Каждый — сам кузнец своего счастья.

Окрыленный успехом, Павло был сейчас в том приподнятом настроении, которое всегда проявлялось в нем необычайной легкостью в мыслях и многословием. Даже не закусив после первой рюмки, он снова заговорил:

— Скажи, Грицько, ты что, действительно думал… жениться на ней?

— Оставим это! — Но, помолчав немного, не вытерпел: — Ты-то почему так интересуешься?

— Человека, который думает, болеет за общенародное дело, не может не интересовать то, что в какой-либо степени касается этого общего дела. Каким образом касается? Очень просто. Это ты для себя самого — Грицько, и все. А для меня ты Грицько уже потом, а в первую очередь гражданин, сознательный украинец…

Многословно, порой срываясь на фальшивый пафос, Диденко стал говорить о тех необъятных перспективах, которые в связи с революцией открылись перед Украиной, а заодно и о трудностях, прежде всего из-за нехватки людей.

— Вот откуда у меня, Грицько, интерес к твоим, казалось бы, сугубо интимным делам. Прямо скажу: женившись на простой девушке, ты сразу же похоронил бы себя для общественной жизни. Жена, дети, заботы… Я понимаю, что не жениться тоже нельзя. Вот тут и пошевели мозгами. Тебе нужна жена не лишь бы какая-нибудь, а с образованием прежде всего. Женщина, которая незаметно даже для тебя самого постепенно поднимала бы тебя до своего культурного уровня. Сельская учительница, скажем. Да, да! Когда-то, быть может, это было бы с твоей стороны неправомерной претензией, но сейчас революция внесла и сюда, во взаимоотношения сословий, существенные коррективы. Нет, теперь это не проблема. Только захоти, сразу высватаю тебе такую невесту… С образованием никак не ниже гимназического. Пальчики оближешь. Но, конечно, это еще только полдела. С одним жениным умом далеко не уйдешь. Нужен и свой. Не помню, говорил ли я с тобой о кооперативных курсах?

В этот момент Ивга Семеновна принесла жаркое.

— Вот кстати. Садитесь, Ивга Семеновна. Нужна и ваша помощь. Я как раз сватаю Грицька.

— О, по такому случаю и я выпью. Даже вашей самогонки. — Села за стол. Прищурившись, взглянула на Грицька. — А за кого же?

— Пока что за кооперацию, — сказал Диденко. — Агитирую на курсы.

— Ну, и как же вы, Гриць?

— Не по мне это, — ответил Саранчук. — Не торговал селедками сроду и теперь не собираюсь.

Ивга Семеновна засмеялась.

— Ой, и чудак же вы! При чем же тут селедки? Ведь курсы не для потребительской кооперации, а для сельскохозяйственной.

— Вот именно! — подхватил Павло. — А это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Сельскохозяйственная кооперация…

Неизвестно, сколько бы говорил Павло на эту тему, но его перебил приход Левченко.

Грицько сразу же, как только тот переступил порог, узнал в этом плюгавеньком человечке с острым носом и длинными усами того самого, в серой бекеше и каракулевой шапке, который в коридоре городской думы нес всякую околесицу по поводу ареста Кузнецова. «Определенно он. Такую образину один раз достаточно увидеть, — подумал Грицько, — и не скоро забудешь. Того и гляди во сне приснится!» Уж одни глаза Левченко — небольшие, разного цвета и косые, которыми он мог при разговоре смотреть одновременно и на своего собеседника, и куда-то мимо, — производили неприятное впечатление. Казалось, что человек этот вечно настороже, все чего-то ждет. Вот и сейчас, здороваясь с Саранчуком (Диденко отрекомендовал ему Грицька как своего давнишнего товарища), он одним глазом смотрел на него, а другим косился на двери. Грицько и сам невольно взглянул туда же. «Тьфу, чтоб ты пропал!»

— Ну, Ярослав Фомич, чем же кончилось? — нетерпеливо обратился Павло к Левченко.

— Не кончилось. Перенесли на завтра.

— Что? — вспыхнул Павло. — А какого черта?

— Непредвиденные осложнения, Павло Макарович.

— Что такое?

Левченко стал рассказывать о неожиданном вмешательстве в славгородские дела солдат из проходящего эшелона. Еще с вечера остановился этот эшелон на станции. Неизвестно точно, с чего началась у них первая стычка с полуботьковцами. А тут, верно, уж и местные подлили масла в огонь — рассказали обо всем. Может, и об аресте Кузнецова. Потому что вместе с ним как раз после перерыва и ввалилась в зал целая толпа солдат.

— Как с Кузнецовым?

— Атаман куреня, чтобы избежать баталии, очевидно, решил поступиться, освободил Кузнецова.

— Бред сивой кобылы! — вскочил с места Павло и зашагал по кабинету. — «Решил поступиться»! Вот и результаты этой уступки: банда врывается на заседание. Так нужно было протестовать! Немедленно закрыть заседание!

— Пробовали. Кузин выступал с протестом. Ничего не вышло. К сожалению, эти солдаты вели себя тихо. Так сказать, ограничились ролью наблюдателей.

— Все равно! Уже одно их присутствие…

— Ну конечно. Пришлось слово дать и Кузнецову. И нужно прямо сказать — хорошо выступил! В пропагандистском, конечно, плане!

— Да они всю эту историю заварили исключительно с пропагандистскими целями. Ведь не такие они дураки, чтобы надеяться на то, что их смехотворные требования будут приняты. Ясно — пропаганда. Так мало одного вечера — нате вам еще! А что ж Гудзий?

— Лучшее, что он мог в данных условиях сделать, — это связаться по телефону с Кириченко.

— С электростанции?

— Ну да. Вот свет и погас — авария! На этом закончили. Для успокоения Гудзий объявил, что дебаты переносятся на завтра. Но, между нами говоря, завтра никакое заседание уже не состоится: зал будет занят городской управой.

— Но выпихнут ли за ночь тот эшелон?

— Не век же ему стоять, — сказал Левченко. Его лично сейчас беспокоило другое: не попытаются ли большевики, пока еще тот эшелон на станции, использовать положение для вооруженного выступления?

Диденко презрительно фыркнул:

— Голыми руками?

Левченко как-то неуверенно дернул плечом.

— Да, пожалуй. Оружие сейчас самое для них уязвимое место. В Харькове ведь у них ничего не вышло. Гармаш вернулся с директивой самим на месте раздобывать.

— А откуда вы это знаете?

— Источник тот же, — тихо ответил Левченко. — Вот они и засуетились сразу. В пожарном порядке уже организовано несколько ватаг налетчиков…

— Ну, об этом есть кому думать сейчас в Славгороде! — оборвал Диденко. — А у нас и своих хлопот хватает. В каком состоянии ваш материал о заседании?

Ивга Семеновна поднялась с места. Диденко, который во время беседы с Левченко почти забыл о ней и Саранчуке, извинился перед ними.

— Сами видите, что делается. А еще передовую нужно. На полчасика мы с Фомичом выключимся из вашей компании.

С этими словами он открыл дверь в смежную с кабинетом комнату, дядину мастерскую, и попросил Ивгу Семеновну — «Вы же у нас как своя» — занять пока гостя. Главное — не дать ему скучать.

Вступив в сумрак мастерской, Ивга Семеновна зажгла лампу. Потом повернулась к Грицьку и несколько секунд пристально вглядывалась в его лицо.

— Гриць, а правда, почему вы весь вечер такой скучный?

— Э, не будем об этом! — Грицько вскипел от одного воспоминания о разговоре с Павлом. Но вместе с тем вопрос, заданный Ивгой Семеновной, самый тон, проникнутый, как ему казалось, искренним беспокойством, тронули его. На минуту почувствовал большое искушение рассказать ей все, пожаловаться просто как родной сестре, но удержался. И, чтобы перевести разговор на другое, спросил первое, что взбрело на ум: — А Дорошенко… Что ж это он свое художество забросил?

— Почему забросил? Его просто нет в городе. Он в Киеве сейчас.

— То-то, я смотрю…

Действительно, мастерская Дорошенко походила сейчас на захламленную кладовую. Массивный мольберт был приспособлен под своеобразную вешалку — на нем красовалась дамская каракулевая шуба. На диване была навалена целая груда мерзлого белья, вероятно перед самой метелью принесенного со двора. В углу стояла макитра со всяким хламом, с клубками крашеной шерсти.

— Он же депутат от нас в Центральную раду. Мало когда и бывает теперь дома. То сессия у него, то какие-то комиссии, секции. Не до картин сейчас!

— Это верно, — согласился Грицько. — Тем более что, кажется, не такая уж это большая потеря. Ну кому это все нужно? — кивнул он головой на стену, где рядом с картинами в рамах висели незаконченные полотна и эскизы. — Словно в баню зашел, на женскую половину… одни груди да бедра. А это что такое? — остановил он взгляд на огромном полотне, натянутом на подрамник, который стоял прямо на полу.

— Вы же видите, — пожала плечами Ивга Семеновна. — Купальщицы.

— Купальщицы? — засмеялся Грицько. — А чего же они словно… туши, развешанные на крюках в мясной лавке?

Ивга Семеновна невольно усмехнулась.

— Ох, и критик же вы! Жестокий. А еще хуже — несправедливый. Ведь, кроме этих, может, и неудачных картин, у него есть немало хороших. В реалистическом стиле. Вот хотя бы и та, что в книжном магазине. Помните? На выгоне толпа встречает казацкий отряд.

— А разве это его? — удивился Грицько. — Впрочем, и на той картине…

Ивга Семеновна почувствовала, что более удобного случая не представится, чтобы перевести разговор на ту тему, что целый день, а особенно вечером, после письма Диденко, занимала ее.

— Да, я и забыла совсем, — перебила она Грицька. — Мне не следовало бы теперь и разговаривать с вами. С таким невежей! Не понимаете? Я просила вас тогда, в книжном магазине, обождать. Почему же вы ушли? Неужели вас ни капельки не интересовало, что я хотела сказать вам на прощанье?

— Может, и интересовало, — уклончиво ответил Грицько и сам вдруг спросил: — Кстати, что вы хотели сказать мне давеча, в кабинете? Да Павло помешал…

— Нет, дело не в том, что Павло вошел. Не только это помешало мне договорить тогда. И сейчас мешает.

— А что же?

— Эта ваша непонятная настороженность по отношению ко мне. А между тем… — она сделала вид, что колеблется, — вы даже и не подозреваете, Гриць, какой вы мне… не чужой! Все время у меня такое ощущение, будто я знаю вас очень давно.

— Вы — меня? Да откуда же? Мы с вами впервые встретились только сегодня утром.

— Ну и что ж! Какое это имеет значение — сегодня или… Бывает, что человек за один день переживет, передумает больше, чем иной раз за год… Не во времени дело. Дело в умении человека уплотнять это время. Расширять мир своих ощущений даже за рамки будничной действительности. Вот почему, Гриць, еще тогда, на выгоне…

— На каком выгоне? — удивленно прервал ее Грицько.

— Когда я вместе во всем народом выбежала туда, за село, к ветрякам, вас встречать. Казацкий отряд ваш.

— Ничего не понимаю. — Грицько почувствовал даже некоторое беспокойство. «Что с нею? Что она плетет? Рюмка самогона так подействовала на нее? Или, может, наоборот, у меня самого в голове от хмеля такой туман, что никак не разберу смысла?» — Ничего не понимаю!

— Меня это не удивляет, — спокойно сказала женщина. — Я знаю, как беден и неточен наш человеческий язык. Особенно когда речь идет о рафинированных переживаниях. Вот я сказала — на выгоне. Конечно, это неправда. Просто я позировала тогда Дорошенко для той картины. Вот тут, на этом же месте, где сейчас стою, стояла и тогда. Но что вам говорит эта правда? Это пустое слово «позировала»? В нем даже и намека нет на тогдашнее мое душевное состояние. Но вам, быть может, все это совсем не интересно?

— Нет, почему? — сдержанно возразил Грицько. — Пожалуйста.

Ивга Семеновна повела рассказ о первом сеансе у Дорошенко. Как он недоволен был ею вначале.

— «Что вы стоите, словно отвечать вас вызвали, а вы не приготовили урока?» Как раз в восьмом классе училась я тогда. «Вы должны проникнуться до глубины души моим творческим замыслом. Такой торжественный момент! Все село высыпало на площадь — едут! У каждой сердце замирает от радости и тревоги. А вы что? Неужели вам безразлично — возвращается ли ваш милый, долгожданный, или, может, совсем не будет его? Где-нибудь в чистом поле лежит, и ворон клюет ему глаза!» С этого и началось. Я даже не подозревала никогда прежде, что человек способен к такому абсолютному перевоплощению. Доходило до галлюцинаций, порой мне даже чудилось дыхание толпы за моей спиной. Слышалось, как скрипят крылья ветряка. А сердце прямо замирает: едет ли мой или, может быть, напрасно ожидаю? Вы еще не смеетесь?

— Нет, не смеюсь, — серьезно ответил Грицько и подумал: «К чему она все это мне рассказывает?»

— Целую весну жила как во сне. Чуть на экзаменах не провалилась.

— Ну, и чем же кончилось? Прибыл-таки «милый»?

— Сегодня утром, — понизив голос до шепота, продолжала она, — когда вы вошли в книжный магазин, я сразу же, как только взглянула на вас, узнала: он!

Теперь, думалось ей, Грицько сразу же перехватит у нее инициативу и доведет эту любовную игру до конца. Даже дыхание затаила в томительном ожидании. Но секунду за секундой отбивало сердце, уже, пожалуй, целая минута прошла, а он, как и раньше, стоял в двух шагах от нее. Словно врос ногами в землю. Стоял и молчал, хмуро глядя на Ивгу. Ивга Семеновна даже растерялась, но все же решила сделать еще одну, последнюю попытку. Она поспешно взглянула на часики и испуганно прошептала:

— Ой, без пяти двенадцать! Да мне же домой…

— Погодите. — Грицько загородил ей дорогу и даже дотронулся до локтя, но тут же отдернул руку. Дышал тяжело, голос был хриплый. — Скажите — к чему это вы все выдумали?

— Выдумала? Вы меня обижаете!

— В жизни так не бывает. Это просто химера…

— А человек на человека не похож. Теперь я уже вижу, что мы с вами вылеплены из разной глины.

— Возможно, — согласился Грицько. — Но что вы, женщины, — все как одна! — вылеплены из одной глины, это точно! Все вы артистки — с головы до пят. Недаром и доигрываетесь всегда… что только и остается такому вот художнику рисовать с вас эти… протухшие туши.

Ивга Семеновна оторопела. Стояла бледная, даже губы побелели, растерянно смотрела на Саранчука, не находя слов, чтобы выразить свое возмущение.

— Ну, знаете… это уж слишком! — насилу разжав зубы, сказала она наконец. — За что это вы меня так? Да вы понимаете, что вы сказали?! Это же все равно что бросить женщине в лицо: «Проститутка!»

— Ивга Семеновна! — шагнул к ней Грицько.

— Пустите! — И женщина ступила к двери. Но Грицько схватил ее за плечи.

— Ивга Семеновна, простите меня, бешеного! Я сам не понимаю, что говорю.

— Вы пьяны.

— Нет, я трезв. Но… да это не оправдание, конечно, и не для этого я говорю, а просто чтобы знали! Когда я сказал, я не про вас думал тогда, а совсем про другую… — язык не повернулся произнести слово «девушку», — про другую женщину.

Ивга Семеновна сразу притихла, подняла глаза — он был на целую голову выше ее — и пристально посмотрела прямо ему в лицо.

— А кто ж она?

И снова, как не раз уже за время их встречи, Грицько почувствовал неожиданно к этой женщине теплоту искренней приязни и доверия. Стал рассказывать про Орисю. Что знал ее еще с детства, одно время даже считал своей невестой.

— А почему же в прошлом времени — «считал»? Что она, изменила вам?

— Ну да. Связалась там с одним…

— Да, это не химера. Это уже реальность. Во всей ее пошлости и чудовищности. Невеста и — связалась, говорите. Нет, тогда я за химеру! Если в ней хоть чуточку радости! И вам советую. Тем более что для этого не нужно даже насиловать себя. Я вот зажмурилась — и уже слышу, как скрипят на ветру крылья мельницы… — Она замолчала и некоторое время стояла с закрытыми глазами. Потом, едва шевельнув губами, сказала шепотом, будто во сне: — И никого уже на площади нет. Все разошлись. Только мы вдвоем. Но почему ты странный такой? Уже и с коня соскочил, а повода из руки не выпускаешь. Или, быть может, сам удивляешься мне, что не бросилась к тебе на грудь? Да неужели же ты не видишь, что я от истомы едва стою?

Она вдруг пошатнулась и, вероятно, упала бы. Но Грицько вовремя подхватил ее. Держа на руках, растерянно оглянулся и шагнул к кушетке. Ногой сбросил кучу белья на пол. И уже хотел было положить женщину, которая, казалось, была без чувств, но она вдруг рванулась из его рук и зашептала горячо:

— Ой, что вы! Сумасшедший! Могут зайти!

За стеной в кабинете с грохотом упал стул. Потом дернули дверь — Ивга Семеновна щукой выскользнула из рук Грицька. В мастерскую влетел встревоженный Диденко.

— Вы тоже слышали?

— Что такое? — Грицько, кроме звона в ушах, ничего не слышал.

Павло не ответил. Остановился посреди мастерской, насторожился. Потом кинулся к окну, влез на подоконник, открыл форточку и прислушался. Сквозь вой метели Грицько уловил теперь глухую беспорядочную стрельбу.

— Заварилась каша! — произнес Левченко, войдя в комнату. — Вот вам и «голыми руками»!

— Это не наши! — упавшим голосом сказал Диденко. — Это те, на вокзале.

— С вокзала не было бы так слышно.

Зазвонил звонок. Пробежала Даша и кого-то впустила. В передней раздались голоса.

Диденко спрыгнул с подоконника и выбежал из мастерской. За ним и остальные вышли в переднюю. А тут уже кроме Даши была и хозяйка дома. Обступили мальчишку-курьера из редакции.

— Метель какая! Я и не услышал сразу стрельбы, — захлебываясь, рассказывал он, — вдруг мимо уха — дзз… дз… Пули. Там настоящий бой! Где-то у Драгунских казарм…

— Разве не на вокзале?

— Да вокзал же, Павло Макарович, совсем в стороне.

Тем временем Ивга Семеновна уже стала одеваться. Хозяйка пробовала было задержать ее — пусть хоть немного стрельба утихнет, — но Ивга Семеновна решительно надумала идти.

— Сколько тут ходьбы? Один квартал. Да и, может быть, среди стольких мужчин хоть один рыцарь объявится!

Но рыцари что-то не объявлялись. Диденко отговорился тем, что ему передовую нужно кончать, а Левченко шутя сослался даже на свой документ белобилетника.

— Очевидно, придется тебе, Грицько, — сказал Диденко, весело подмигнув в сторону Ивги Семеновны, которая охорашивалась перед зеркалом. И добавил: — Во всяком случае, если б я был на твоем месте да принимая еще во внимание некоторые специальные обстоятельства, ни минутки не колебался бы.

— Какие же это специальные обстоятельства, Павло Макарович? — надевая шапочку и еще внимательнее вглядываясь в зеркало, спросила Ивга Семеновна.

— Грицько знает, — уклонился от ответа Диденко.

Конечно, Грицько знал, что именно Павло имел в виду. Но напоминание об этом не произвело сейчас на Грицька того впечатления, которого ожидал Павло. Все испортил он своим веселым подмигиванием.

— Что ты за человек, Павло! — после паузы хмуро сказал Саранчук.

— В каком смысле?

— Да вот… говоришь — приятель мне.

— Конечно.

Грицько иронически помотал головой.

— А чего ж ты радуешься моей беде?

— Радуюсь? — Диденко даже растерялся. — Одурел человек!

— Не слепой. Вижу.

Саранчук порывисто подошел к вешалке и стал одеваться.

XVII

В первое мгновение, когда в каких-нибудь двухстах шагах раздался выстрел и потом сразу еще два или три, Артем Гармаш растерялся. Хоть он и говорил, что у него все семь раз отмерено, но, как человек трезвого ума, допускал, конечно, возможность всяких осложнений и неожиданностей. К некоторым, наиболее вероятным, был даже заранее готов. И все же внезапная стрельба в группе Рябошапки застала его врасплох. Уж очень гладко с самого начала все шло. Это-то и притупило ощущение опасности. С часовыми у ворот казармы управились, даже не пустив в ход финок. Просто забили кляпами каждому рот и бросили в сугробы под забор, велев лежать тихо, если не хотят, чтоб пригвоздили их к земле штыками. На пост у ворот стали два бойца Гармаша. Не подвел и Гаврюша: через несколько секунд подвал был открыт. И через каких-нибудь десять минут двое саней, поставленные возле проломленной в заборе дыры, уже были нагружены, точно дровами, винтовками и даже увязаны веревками… Сейчас нагружали сани Невкипелого. Закончат, и можно ехать. Но по какой дороге? В том, что стреляли у Рябошапки, Артем был уверен. Вопрос только — кто в кого стрелял? Ехать в сторону заслона по Полтавской улице, не узнав, в чем дело, было бы чистейшей глупостью.

Артем велел поскорее загрузить третьи сани и быть наготове. До его возвращения никуда не двигаться.

Проваливаясь по пояс в сугробы, он побежал вдоль забора к воротам казармы, чтобы одного из бойцов послать в заставу Рябошапки. Но едва только успел добежать к ним, как к воротам галопом подскакала группа конников. В темноте, в такую метель даже нельзя было определить, сколько их. Человек пять, вероятно. Троим управиться с ними было не под силу.

— Ворота! Быстрее! — заорали гайдамаки.

Артем поспешил открыть ворота. Теперь для него было уже ясно, что именно по этим конникам, не сумев их задержать, и стреляли в заставе.

Гайдамаки влетели во двор казармы. Но, вопреки предположению Артема, что они свернут к конюшне, подъехали к самой казарме и под окнами открыли стрельбу, видимо поднимая тревогу.

Артем тщательно, на все запоры, запер ворота. Постовым приказал: как только кинутся гайдамаки к воротам, не ввязываться в бой, а бежать, только не по Полтавской улице, а в противоположную сторону, к центру города, и как можно больше наделать шуму стрельбой, чтобы привлечь к себе внимание. А сам поспешно кинулся к саням.

Здесь все уже было готово. Даже доски в заборе были прилажены на место.

— Трогай! — хрипло крикнул Артем, подбежав к передним саням. — Рысью!

А когда тронулись, пропустил мимо себя первые и вторые сани и побежал рядом с последними, держась рукой за оглоблю. Остальные бойцы побежали возле саней, в сугробах помогая коням, чтобы не замедлять хода.

Пока переезжали площадь, было тихо. Но вот позади ударил один выстрел, другой. Потом у ворот казармы поднялась беспорядочная стрельба. В это время обоз с оружием въезжал уже на Полтавскую улицу. Из снежной пелены вынырнули подле лошадей человеческие фигуры. Только по голосу и узнал Артем Рябошапку.

— Вот промашка! — крикнул тот Артему в ухо. — Не надо было нам стрелять.

Артем не стал корить его. Не до того! Приказав Валдису ехать как можно быстрее, Артем остался с ними, взяв на себя командование этой группой.

— Постепенно будем отходить и мы.

Артем был уверен, что гайдамаки бросятся прежде всего к месту, где был обстрелян их разъезд. Это доказывали и пули, которые пролетали над головой, и стрельба, которая все приближалась. Вступать с ними в схватку без крайней нужды не было смысла. Все задание заслона сводилось к тому, чтобы дать обозу с оружием доехать до патронного завода. Четверть часа рысью было вполне достаточно для этого. Таким образом, даже нигде не задерживаясь, попросту медленно отходя назад, группа целиком обеспечивала эту операцию.

Но задержка все же произошла. Не успели они отойти и сотни шагов от места стычки заслона с разъездом, как наткнулись на сани, вокруг которых суетились Невкипелый со своим напарником и два бойца. Пуля попала в коня. Падая, он сломал дышло. Сейчас же обрезали постромки и оттянули убитую лошадь в сторону. Но с одним конем, да еще без дышла ехать было невозможно. С большими трудностями удалось протащить сани несколько десятков шагов. А стрельба все приближалась. Тогда Артем решил спасать оружие иным способом.

Это произошло в том месте Полтавской улицы, где овраг, раздвинув домишки предместья, подходил к самому шоссе. Подтянув сани к забитому снегом оврагу, прямо туда вывалили винтовки. Потом оттащили сани от этого места на середину шоссе и выпрягли коня. Гармаш велел Невкипелому догнать на коне Валдиса и рассказать ему, в чем дело (а то, может, приметили, что третьи сани отстали, да и поджидают).

— Пусть не теряют ни минуты! Постой! — Артем схватил за повод коня. — Как только заедут в ворота завода, пусть сразу же подадут знак. Заводским гудком.

— Ясно! — сказал Невкипелый и с места пустил коня галопом.

Это был уже какой-то выход. Отходить с боем к самому заводу, как предполагалось раньше, и не дать смять себя в сложившихся теперь условиях было немыслимо. Раньше еще можно было надеяться, что, пробежав несколько кварталов и не обнаружив ничего подозрительного, гайдамаки успокоятся и повернут назад. Но сейчас это исключалось. Убитая лошадь среди дороги, покинутые сани — все это неминуемо должно было возбудить у гайдамаков подозрение. А если кроме пехотинцев окажутся конники, то, прорвавшись сквозь заслон, они могли бы нагнать обоз и натворить беды. Поэтому любой ценой нужно было задержать их хотя бы на четверть часа, до гудка, одним словом!

Артем отвел своих бойцов шагов за пятьдесят от оставленных саней и приказал залечь поперек шоссе. Здесь он и решил принять бой.

По-прежнему над головой жужжали пули. Стреляли уже реже, но все ближе и ближе. Уже видны были даже вспышки выстрелов в мутной снежной мгле. И внезапно стрельба прекратилась. Артем понял, что преследователи наткнулись на убитого коня.

— Приготовиться! Без команды не стрелять! Передай по цепи, — негромко подал команду Гармаш. И снова стал прислушиваться, но в шуме вьюги ничего нельзя было разобрать.

«Может… — у Гармаша шевельнулась было робкая надежда, — может, прекратили погоню, не дошли до коня?»

И вдруг совсем вблизи раздался голос одного из гайдамаков:

— А вот и сани! Хлопцы, сюда!

Слышно было, как побежала шумная гурьба. По топоту и крикам ясно было, что гайдамаков здесь не один десяток.

— Смотри-ка, дровни! — раздался голос.

Ветер был с той стороны, и поэтому слова доносились отчетливо, будто это происходило всего в нескольких шагах.

— Какой-то дядько попал в переплет! — добавил другой голос.

— Да нет! — возражал молодой тенорок. — Какой там дядько! Вон, видишь, постромки обрублены! Значит, бывал уже в переделках. Лови его теперь!

Это, должно быть, и напомнило старшему среди них, зачем они тут. Стал торопить:

— Давайте, давайте, хлопцы!

Но «хлопцы», как видно, к погоне уже остыли.

— А что мы, гончие? Он ведь на коне!

Тогда тот же тенорок возмущенно:

— А где ж наши? Первый взвод? Или все седлают лошадей?

«Ага, конница все-таки будет, — мелькнуло в мыслях у Гармаша. — Ну, держись, шапка, на голове!»

И в этот миг по оголенной ветром от снега части булыжной мостовой в бешеном карьере зацокало несколько десятков подков. И сразу же стало тихо: с мостовой съехали в снег. Потом слышно было, как остановились возле пехотинцев. Лошади зафыркали. Гайдамаки, перебивая друг друга, рассказывали прибывшим конникам о создавшейся обстановке. И вдруг тот же хрипловатый голос, который торопил гайдамаков, снова оборвал разговоры:

— Давайте, давайте, хлопцы! Айда!

Но грянул залп, не дав гайдамакам даже тронуться с места. И сразу же второй. Возле саней началась паника. Гайдамаки опрометью кинулись назад. Конные топтали пеших. Слышны были вопли.

При желании Гармаш мог бы за эти несколько минут перебить немало гайдамаков. Но сейчас это не входило в его планы. Он предпочел бы обойтись совсем без стычки. Не стоило давать хоть малейший повод «самостийникам» выставлять себя перед славгородцами жертвами. И свои репрессии объяснять как самозащиту. Немедленно же после второго залпа Артем приказал прекратить стрельбу, поднял своих бойцов и стал быстро с ними отходить. Пока гайдамаки придут в себя и начнут пальбу, можно оторваться от них и хотя бы еще на сотню шагов приблизиться к Слободке. А там уже легче будет и вовсе выйти из боя, как только в нем отпадет необходимость.

Шагов сто отходили действительно спокойно. Потом пули снова зацокали о мостовую, зазвенели над головой. Пришлось залечь и, отстреливаясь, перебежками отходить поодиночке. Были уже и раненые. Один даже тяжело, в грудь. Гармаш отрядил двух бойцов, чтобы отнесли его в Слободку, домой.

Ранен был в руку и сам Артем. Сгоряча не обратил было внимания, думал — царапнуло. Но, падая после перебежки на землю, оперся на левую руку, а она и подломилась. Артем ткнулся плечом в снег и даже не смог вытянуть руку, чтобы держать винтовку. Так и стрелял одной рукою, пока в магазине были патроны. Затем долго возился с новой обоймой. Но стрелять не довелось: на патронном заводе наконец загудел гудок.

Гармаш вскочил и, стараясь перекричать вой метели, крикнул товарищам, как, бывало, на военных занятиях:

— Отбой!

Они сбежали с мостовой вниз. Бредя вдоль забора по пояс в снегу, ощупью, в темноте, добрались до первого переулка и завернули за угол. Стрельба на шоссе не утихла. Но за домами им уже это было безразлично. Остановились передохнуть. Артем спросил, нет ли у кого бечевки. И пока накладывали жгут на его раненую руку, пересчитал, все ли налицо. Все семеро были здесь, а он восьмой. Кроме него, еще один был легко ранен.

— Ну, это мы дешево отделались! — заметил кто-то.

— Неизвестно еще, как там те двое, — сказал Артем, имея в виду Макойду и Гришу Иваненко, оставшихся у ворот казармы. — Да и Серега… Ему, Михайло, нужен доктор, — обратился он к Рябошапке. — Но такой доктор, на которого можно было бы вполне положиться.

— Где ж его взять? Да еще в такую пору! — сокрушался Рябошапка. — Разве что Таню Клочко?

— Она ведь акушерка, — возразил кто-то.

— Не важно, — сказал Артем. — Для первой помощи сойдет. Хоть перевязку сделает по всем правилам. А там… Утро вечера мудренее. Ну и все! Расходись, хлопцы! Да с оглядкой.

Сам он отправился с Рябошапкой. Бесшумно пробирались они вдоль заборов, чтобы случайно не столкнуться с кем-нибудь. В садах шумели голые деревья, стрельба доносилась и сюда. И даже становилась все слышнее…

— Вот подлюги! Не отстают, — сказал Михайло.

Артем не отвечал. Отстав на несколько шагов от Рябошапки, он внимательно приглядывался к его следам. И остался вполне доволен: снег сухой, следы заметало почти сразу. «Черта с два выследят!»

И все-таки, когда добрались наконец до домика, где жил Рябошапка, не вошли в калитку, а пролезли в дыру сломанного заборчика и махнули через огород. Между стеблями кукурузы, прямо в снегу, спрятали винтовки, и лишь тогда Михайло постучал в окно.

— Свои, свои, мама!

И подумал Артем, что вот так и его мать сейчас ждет не дождется; и наверняка — до самого утра не сомкнет глаз в тревоге.

XVIII

Да и не только мать — в эту ночь никто у Бондаренков не спал. Мусий Скоряк прилег было не раздеваясь на часок, пока хозяин не вернется с заседания, и даже задремал, но тут неожиданно дорогой гость — Остап. От радостного оживления в комнате дядько Мусий проснулся. Потом уже было не до сна: столько лет не виделись!

За разговором и не заметили, как пролетело несколько часов. В который уже раз Остап обеспокоенно поглядывал на ходики, а все не хотелось уходить. Как живые стояли перед глазами жена и дети, родная отцовская хата. Ныло растравленное рассказами матери сердце, так хотелось побывать дома. Но здравый смысл неустанно нашептывал ему: «Остап, не раскисай! Потом, может, весь век будешь каяться!»

Наконец, когда стрелка подошла к двенадцати, он решительно поднялся и начал одеваться. Не помогли и уговоры матери хотя бы на несколько дней наведаться домой. И рад бы, да боится от своего эшелона отстать, чтобы в дезертиры не попасть. О настоящей причине, вынуждавшей его так крепко держаться за свою часть, Остап не решился упомянуть, хотя после разговора о ветробалчанском житье, о засилии кулачья даже в земельных комитетах — в сельском и волостном — он еще больше уверился, что осуществление его заветных планов — единственный выход из положения.

— Нет, мама, не выйдет сейчас, — твердо сказал он, туго затягивая ремень поверх шинели. — Но вскорости будубеспременно дома. — И невольно даже ухмыльнулся в бороду, представив себе эту картину, столько раз в бессонные ночи уже пережитую, а все так же, как и впервые, волнующую: возвращение свое домой лошадьми, на добротном, кованном железом интендантском возу. Хотелось хоть бы намеком сказать матери об этом, порадовать. Но сдержался: не говори «гоп», пока не перескочишь!

Он вынул из кармана кусок кожи — пары на две подметок, — банку мясных консервов и пригоршню галет — скудный солдатский гостинец. Потом извлек из кошелька все, что было, — около ста рублей: Мотре на лекарства. И, попрощавшись со всеми, взял свой карабин.

— Будьте здоровы!

Так, вероятно, и было бы — ушел и добрался бы до своего эшелона. Несомненно, даже столкнувшись у калитки с дядей Федором, Остап не узнал бы его, а тем более не узнал бы дядя Федор в этом бородаче своего племянника, которого видел в последний раз десять лет назад, еще мальчишкой. Но с Остапом был Мусий. Он-то и узнал Федора Ивановича: стоял Бондаренко возле калитки с какой-то женщиной.

— А ты все парубкуешь, Федор Иванович! — пошутил Мусий.

Услыхав это имя, Остап так и бросился к человеку в кожушке. Радостно выкрикнул:

— Так здравствуйте ж, дядя Федор!

— Погоди, погоди! — прервал его Бондаренко и отстранился.

Остап смутился. Но потом, заметив, что дядя Федор напряженно к чему-то прислушивается, стал слушать и сам. И чуткое солдатское ухо уловило в завывании вьюги далекую, едва слышную стрельбу.

— Не на вокзале часом? — спросил обеспокоенно.

— Вокзал в стороне.

— Вот-те и на! — встревожился Мусий. — Неужели хлопцы напоролись?

— А что ж, очень просто… — сказал Остап.

Тогда Бондаренко, пристально всматриваясь в темноте в его лицо, спросил:

— А вы кто такой?

— Раз называю вас дядей, то, стало быть, племянник. Остап. Из Ветровой Балки.

— А, вояка! Ну, здравствуй!

Обнялись. Мусий дал им обменяться несколькими словами и снова не вытерпел:

— Так неужели это хлопцы?

— Наверное, — ответил Федор Иванович. — Очевидно, сделали какую-то промашку и влипли порядком. Уже с полчаса длится стрельба. Не оторвутся, видно, никак от погони.

Женщина за все время не вымолвила ни слова. Стояла с непокрытой головой, теплый платок спустила на шею, чтобы лучше было слышно. Но разговор мужчин, видно, мешал ей. Она отошла на несколько шагов в сторону и опять стала прислушиваться. Стрельба доносилась все глуше. Как будто бы уже из Слободки. Потом через каких-нибудь пять минут и вовсе ничего не стало слышно. И неизвестно, отдалилась ли стрельба или совсем утихла. Чтобы проверить себя, спросила:

— Федор Иванович, вы слышите что-нибудь?

— Нет, Мирослава, уже не слышно.

Тогда Мусий Скоряк сказал с облегчением:

— Ну и слава богу!

— Почем знать? — отозвался Остап. — Неизвестно, как они из боя вышли. Что не все, это уж наверняка. — Помолчал немного и добавил, вздохнув: — Какая жалость! Так и поеду, значит, не дознавшись об Артеме.

Федор Иванович предостерег племянника:

— Ты гляди, хлопче! Чтоб в беду не попал. Да еще с винтовкой. Думаешь, будут спрашивать, кто да куда?

Где-то совсем неподалеку, за несколько кварталов отсюда, раздался выстрел, за ним другой. За углом, по Киевской улице, процокал копытами разъезд.

Остап был не из трусливых. Но, обдумав, решил все-таки не рисковать жизнью по-дурному, тем более что неизвестно еще, отправится ли до утра эшелон. А если и отправится, по свежему следу не так уж и трудно будет догнать.

— Ладно, останусь до утра, — радуясь случаю побыть целую ночь со своей родней, согласился с Федором Ивановичем Остап. — Ну, так приглашайте в хату, дядя Федор!

В это время из темноты вдруг вынырнула женская фигура. Женщина хотела было уже зайти в калитку, но, приглядевшись и, по-видимому, узнав Мирославу, быстро подошла к ней.

— Ой, это вы, Мирослава Наумовна? А я к вам! — И, понизив голос, начала говорить.

Так же тихо Мирослава о чем-то спрашивала ее, потом окликнула Федора Ивановича. Когда он подошел, сказала ему что-то, а сама побежала во двор, но через каких-нибудь две-три минуты уже вернулась.

— Так вы идите домой, не ждите меня, — сказал Федор Иванович Остапу и Мусию, и вместе с обеими женщинами пошел куда-то по улице. Вскоре все трое скрылись в темноте.

Вернувшись в дом, Остап с дядькой Мусием умолчали о стрельбе, чтоб не тревожить женщин преждевременно, а может, и понапрасну. Свое возвращение Остап объяснил тем, что уж очень метет.

— Не утихает! Ну и слава богу! — сказала Гармашиха, думая об Артеме и его хлопцах. — Может, и впрямь им лучше в этакую непогодь… Хоть следы заметет.

Мужчины промолчали.

Они закурили перед раскрытыми дверцами печки, чтобы не надымить в тесной комнате, и продолжали прерванную было беседу. Мусий рассказывал про Ветровую Балку, а Остап — про свое фронтовое тяжелое житье. Часто и хозяйка вмешивалась в разговор. Но Катря разве что изредка роняла слово, а больше молчала. Не привыкшая сидеть без дела, она и сейчас нашла себе работу — ставила заплаты на ватничке Петруся.

— Ну, залатала малость, — оглядывая ватник, сказала она. — Не знаю только, надолго ли.

— До новых дыр, — усмехнулась Маруся. — А ему это недолго. Ну просто горит все на нем!

— Таким и мой Артем был. — О чем бы ни заводили в этот вечер речь, мысли матери невольно возвращались к Артему. — Остап — этот нет, тихий да послушный был с малых лет. Чтоб он через тын полез, когда можно в ворота зайти? Или чтоб с мальчишками подрался? Зато Артем… Где дерутся, там и он беспременно. В самой гуще.

— Так и Петрусь. Я уж тайком от Федора, бывает, и ремешком постращаю, — призналась Маруся.

— Это ты напрасно, — сказала Катря и, помолчав минутку, добавила: — Я тоже, бывало, сперва… пока покойный Юхим не вмешался: «А на что, говорит, ему расти тихим да смирным? Чтоб потом кому-то легче было помыкать им? Нема дурных! Расти, сын, бедовый да отважный!»

— К отваге, мама, нужна и голова на плечах, — вдруг отозвался от печки Остап.

— Ты, Остап, помолчал бы лучше! — сказала мать сухо. — Довольно того, что ты у нас больно рассудительный да осторожный. Уж чересчур. Даже иной раз подумаешь: не трус ли?

— Вон как! — усмехнулся Остап. — А с чего ж это вы взяли?

— Не хочу сейчас про это…

— Нет, нечего и говорить — хороший хлопец Артем! — чтоб разрядить наступившее гнетущее молчание, подхватила Маруся прерванную нить разговора об Артеме. — За эти полгода, что он в Славгороде, я присмотрелась к нему. И бедовый, и умный. Федор его очень любит. Как встретятся, так им и ночи мало — никак не наговорятся! А уж до чтения охочий… У нас тут, во дворе, во флигеле, докторша живет — все книги ему дает…

— Молодая? — спросил Мусий.

— Кто, докторша? — переспросила немного удивленно Маруся. — Молодая, девушка. Позапрошлым годом кончила медицинский институт в Киеве. Я ее знала еще девочкой.

— Я это к чему спросил, молодая ли… — пустился было Мусий в объяснения.

Но Катря перебила его:

— Брось, Мусий! Знаем уж, к чему…

— Беда! — усмехнулся Остап. — Не дают нам ходу, дядько Мусий! Забивают. Ну, а все-таки, мама, без шуток: откуда это вы взяли, что я трус?

— С твоих же слов.

— Что-то не припоминаю. Нет! Сам я о себе этого б не сказал, скорее наоборот. За войну, мама, я через такое пекло прошел, что трудно уж меня теперь чем-нибудь напугать.

— Тем хуже.

Остап нахмурился.

— Не люблю, мама, когда вы вот так начинаете говорить, загадками.

— Не любишь? Ну, тогда слушай, скажу прямо, не взыщи! — Она сомневалась минуту — стоит ли говорить при посторонних, а потом подумала: какие ж это, собственно, посторонние! — Где твоя совесть, Остап? — Горький укор слышался в ее словах. — Дома жена в сыпняке лежит. Хорошо, как выживет! Дети малые… А ты за всю войну дома ни разу не был. И сейчас, можно сказать, мимо своего двора едешь, а в хату не заглянешь!

— Вот вы про что! — Остап тяжело вздохнул и, склонив голову, долго сидел молча. Потом хотел что-то добавить, но мать перебила его:

— Говоришь, боишься, чтоб в дезертиры не попасть. Я и поверила. А дело, выходит, не в этом. Бессердечный ты!

— Нет, мама. Неужели вы взаправду думаете, что мне легко — вот именно, как вы говорите, — мимо своего двора пройти? Но ничего не поделаешь: лучше помучиться еще какой-нибудь месяц, чем после всю жизнь каяться. И про Артема я сказал не потому… Думаете, у меня за брата сердце не болит? Может, я оттого именно и сердит на него… Ну чего ему нужно было на рожон лезть? Вот и напоролся!

Только произнеся это, Остап понял, что сказал лишнее. Мать насторожилась и внимательно посмотрела на него, как бы ожидая, что он еще что-то прибавит. Но Остап молчал. Тогда мать спросила:

— На что напоролся?

Остап заколебался. Заговорил Мусий Скоряк:

— Да видишь, Катря, дело какое… Это еще как знать? Может, к той стрельбе Артем и непричастный вовсе.

— Э! — махнул рукой Остап. — Что уж тут обманывать себя — «непричастный»! Дядя Федор прямо говорит…

— А где ты дядю Федора видел? — поспешила спросить тетя Маруся.

Остап словно не слышал.

— …что началась стрельба с казармы. А потом уже перенеслась туда, на Слободку. Видать, напоролись, кинулись бежать, а гайдамаки за ними.

Гнетущая тишина воцарилась в комнате. Только слышно было, как за окном завывала вьюга.

Вдруг Катря резко поднялась и подошла к вешалке.

— Куда ты, Катря?

— Мама, не выдумывайте! — вскочил Остап. — Ну куда вы пойдете?

— Да сейчас уже и не слышно ничего, — добавил Мусий.

Не проронив ни слова, Катря оделась и вышла. Некоторое время все молчали. Молчание нарушила Маруся:

— Да где ж вы Федора видели?

Мусий стал рассказывать о встрече с Федором Ивановичем у калитки. Остап сидел понурившись. И вдруг поднял голову.

— Да, так я и сделаю. Хоть на несколько дней, а таки наведаюсь домой. — И порывисто встал. — Забыл совсем — нужно карабин свой протереть.

Он взял в углу свой вспотевший с мороза карабин и, примостившись у стола, принялся его протирать.

— Завтра же поеду, — помолчав немного, сказал он как бы про себя. — Одного только боюсь…

— Опять на колу мочала… — сказал Мусий.

— Да нет, я не про то… Боюсь, как бы сгоряча не наделал там чего… Наслушался от вас, дядько Мусий, про безобразия у нас там всякие. Как бы я не сорвал сердце на ком-нибудь! Жиреют, подлюги, на нашей крови да на слезах сиротских!

На это Мусий ничего не ответил. Молчала и Бондаренчиха, — задумавшись, сидела с краю стола. А за окном гудела, завывала вьюга, засыпала окна сухим снегом. Вдруг Маруся всполошилась:

— Пойду все-таки. В такую метелицу как бы она не заблудилась!

Но в это время стукнула снаружи дверь, в сенцах послышались шаги и в комнату вошли Катря, Мирослава Супрун и Федор Иванович. В руках он держал пакет — несколько папок, завернутых в газету. Такой же пакет был и у Мирославы в руках. Положив на стол свой сверток, Федор Иванович попросил жену дать что-нибудь — клеенку там старую или хоть мешковину, чтоб завернуть.

— Давай, Мирослава, и свои сюда.

Мирослава положила папки на стол и вдруг вспомнила:

— Да, тут документы Артема. Может, вынуть?

— Пускай лежат. Они ему сейчас не нужны.

— Ну, а что слышно? — не вытерпел Остап.

— Ничего определенного, — ответил Федор Иванович.

— Как ничего? — сказала Катря. — Ты же говоришь — отбили оружие!

— Это ж только полдела. Еще неизвестно…

Но Остап с Мусием не дали Федору Ивановичу досказать, накинулись на него с расспросами о подробностях. И Бондаренко стал рассказывать о том, что он узнал из источника, можно сказать, вполне достоверного.

Один участник налета на казарму уже вернулся. Он-то и рассказал. Сперва все шло как нельзя лучше. Часовых сняли без выстрела. Добрались до подвала и начали через пролом в заборе выносить винтовки. Уже третьи сани накладывали. А тут и поднялась стрельба. Артем с санями и охраной махнул на Полтавскую улицу, а ему с его напарником велел бежать в противоположную сторону, к центру города, и как можно больше шуму поднять стрельбой, чтобы гайдамаков сбить с толку, отвлечь от обоза с оружием. Поэтому-то он не знает, чем кончилась стычка с гайдамаками на Полтавской улице.

Остап мрачно:

— Ну, ясно! Где ему знать? Отбежал, верно, да вместо того, чтоб на себя огонь, побыстрее шмыгнул в первые же ворота.

— Да нет, парень не из трусливого десятка. А что ранили, так это уж не его вина. Да и ранили в ногу. Насилу до каких-то ворот дотащился. Хорошо, что хоть к хорошим людям попал.

— Это, видно, оттуда и прибегала женщина, — догадался Мусий, — когда мы в воротах стояли?

— Ну да. За врачом.

— А тебя, Мирослава, как раз и дома не было! — сказала взволнованно Бондаренчиха.

— Только что вернулась. Еще и во двор к себе не успела войти, — ответила девушка.

— Вот оно что! — словно про себя молвил Мусий. Потом к девушке: — Так выходит, что вы докторша и есть?

— Да, я врач, — ответила Мирослава. Она подошла к Гармашихе и села рядом с ней. — Кстати, Катерина Ивановна, вы когда едете?

Катря пожала плечами:

— Сама еще не знаю.

— Федор Иванович мне говорил, что у вас дома лежит больная сыпняком. Хочу вам лекарства передать.

И Гармашиха, и Остап стали благодарить ее. А она начала расспрашивать о больной.

Тем временем Федор Иванович кончил увязывать сверток.

— Вот это, Маруся, нужно хорошенько спрятать, — обратился он к жене. — Но не в доме.

Маруся только взглянула на мужа и, ничего не сказав, оделась и взяла сверток.

— Погодите, Мария Кирилловна, и я с вами, — сказала Мирослава, поднимаясь.

Тогда Мусий:

— Простите, пожалуйста. Но спрошу вас все-таки, чтоб уже не было ошибки. Вы в этом дворе живете? Во флигеле?

— Во флигеле.

— Ох, и Мусий! — покачала головой Катря.

Недовольный тон Гармашихи, виновато склоненная голова Мусия и сдержанная усмешка Остапа невольно смутили девушку. Она недоуменно переводила взгляд с одного на другого и наконец спросила:

— Что такое? Ничего не понимаю. Почему вы спросили, где я живу?

Вместо Мусия ответила Бондаренчиха:

— Да это я рассказывала тут про Артема.

И как только сказала это Маруся, Мирослава вдруг вся зарделась. Она поспешила отвернуть лицо от света, чтобы скрыть свое замешательство. Старалась успокоить себя: «Какие глупости! Ну и что ж она могла рассказать такого обо мне и Артеме?» Выручила ее Бондаренчиха. Спросила, стоя уже у двери:

— Мирослава, а то, может, посидишь еще у нас?

— Нет, нет. Иду! — заторопилась девушка. Попрощавшись со всеми, она вышла вслед за Марусей.

В сенцах, как только закрылись двери в комнату, Маруся остановилась и вдруг спросила негромко:

— Слава, что с тобой?

— Вы о чем? — насторожилась девушка.

— Если бы я тебя сегодня утром не видела, я подумала б, что ты целую неделю пролежала больная.

Мирослава вздохнула.

— Не знаю. Я еще не видела себя сегодня. Может, и вправду изменилась.

— А что же случилось?

Девушка молчала, как бы колеблясь, и вдруг произнесла шепотом:

— Я все время думаю об Артеме. — Она снова помолчала минутку, потом взволнованно взяла Бондаренчиху за руку. — Тетя Маруся! — Так ее только в детстве звала. — Если бы вы знали… как мне страшно!

— А ты не думай о страшном. Да ничего страшного и нет. Ведь все пока хорошо. Самое трудное сделано. Про это ты и думай.

— Я не могу думать ни о чем другом. Я все время думаю только об одном. А вдруг… А что, если вдруг… Ведь это так возможно! Был — и нет! Как это страшно!

Из комнаты отворилась дверь, и Федор Иванович сказал шутя:

— Что это вы тут впотьмах? Может, дверей не найдете?

— Оставь нас! — сказала Маруся.

Федор Иванович молча закрыл дверь.

XIX

Только дома Мирослава почувствовала, как она устала. В передней насилу подняла руки, чтобы повесить шубку на вешалку. Не заходя в столовую, где обычно на столе ее ждал ужин, девушка прошла в свою комнату, не зажигая огня, в изнеможении села прямо на кровать и прислонилась головой к спинке.

Вошла мать.

— Почему ты в потемках? — Она подошла к столу и зажгла настольную лампу. Зеленоватый свет залил комнату.

— Не нужно, мама. Притуши.

Мать прикрутила фитиль в лампе. Потом подошла к постели и минуту внимательно смотрела на дочь. Спросила тревожно:

— Славонька, что случилось?

— Ничего, мама. Устала очень.

— Ты чем-то взволнована.

Мирослава молчала, не зная, что сказать, и вдруг вспомнила о письме брата. Обрадовавшись поводу отвлечь от себя внимание матери, она торопливо вынула из кармана письмо и подала ей.

— От Гриши. Еще утром Артем привез из Харькова. Да так замоталась…

Маленькая хитрость удалась, взяв письмо и напомнив об ужине, мать сразу же вышла из комнаты. Мирославе слышно было, как мать села за стол. Зашуршала бумагой, — видно, вынула письмо из конверта, — и потом стало тихо в столовой. Только маятник стенных часов четко и равномерно отбивал секунды — тик-так…

Мирослава некоторое время прислушивалась к знакомому ей с детства тиканью часов, стараясь проникнуться спокойствием его ритма, как это не раз делала в минуты особого волнения. Но теперь ей это никак не удавалось. Она и не заметила, как вдруг перестала слышать это тиканье, — словно часы остановились. И уже ничего для нее не существовало, даже самой тишины.

Представилась по-праздничному оживленная улица города, полная людского гомона, веселого смеха. Народ расходился с митинга (было это еще летом). Она возвращалась домой вместе с Бондаренками. Уже завернули на Гоголевскую, как вдруг их догнал какой-то солдат. Сказал всем «здравствуйте» и пошел рядом.

— Ну и что? — спросил Федор Иванович у солдата.

— В саперный батальон назначили.

Если бы ей перед этим не рассказали Бондаренки, что к ним утром приехал Артем Гармаш, она, вероятно, и не узнала бы в этом коренастом солдате с ясными серыми глазами под густыми бровями крестьянского паренька, который семь лет назад как-то заходил к ним вечером.

— Я вас не представляю друг другу, — заметил после паузы Федор Иванович. — Ведь вы уже знакомы?

— А как же! — сказал солдат, весело улыбаясь. — Мы старые знакомые. — Потом, обратившись к ней, спросил: — Помните, Мирослава Наумовна, я у вас в доме был с Митьком Морозом? Чаевничал даже.

— Помню. Вы очень изменились с той поры.

— Семь лет! Время немалое. А вы, значит, доктор? Это очень хорошо. Когда я узнал сегодня об этом, я так обрадовался!

— Почему это вас обрадовало?

— Вот-вот, спроси его, — вмешалась Маруся. — Нам он так ничего и не сказал.

— А в самом деле — отчего тебе, Артем, радоваться? — спросил Федор Иванович. — Не все ли равно, стала ли Мирослава Наумовна врачом или, скажем, народной учительницей?

— Это вы, дядя Федор, так говорите потому, что не знаете всех обстоятельств. Вас тогда уже в Славгороде не было. А я знаю…

— А что вы знаете?

— Знаю, каким страшилищем для вас был медицинский институт, как вы мертвецов тогда боялись, а от трупного запаха — это ж вы сами говорили — вас даже мутило…

— И вы все это помните?

— А зачем мне бог память дал? — усмехнулся Артем. — Да я не только это помню. Я помню даже то, как на совет матери выбрать другую профессию, «по себе», вы ответили: «Ничего, эта профессия тоже будет по мне. Хочу быть доктором — и буду! А все эти страхи я переборю».

— И все-таки, Артем, я тебя не поняла, — сказала Бондаренчиха.

Артем немного помолчал, как бы колеблясь.

И вдруг:

— Я вам объясню сейчас, тетя Маруся, — хоть ясно было, что говорить он будет не только для нее. — Не люблю я и попросту презираю людей, у которых слово расходится с делом. И наоборот.

Мирослава пристально взглянула на Артема и сказала:

— Спасибо! Если я правильно вас поняла.

— Поняли вы меня правильно. Но благодарить меня не за что. А если уж на то пошло, то это я должен вас благодарить…

— Вот, Маруся, смотри, — сказал Федор Иванович, обращаясь к жене, — это и есть китайские церемонии: «Благодарю вас за то, что вы меня поблагодарили!»

Все засмеялись.

— Ну, я шучу, — помолчав немного, сказал Федор Иванович и, взяв под руки с одной стороны Мирославу, а с другой Артема, добавил тихо: — Хорошие вы мои! Мирославу-то я знаю еще с детства. Но и ты, видать, хлопец ничего! — И уже серьезно заключил: — Вот именно: великое это дело в жизни — вера человека в самого себя. И вера в своего товарища. А тем более — боевого товарища…

За стеной в спальне тихо скрипнула кровать, отец что-то сказал. Мать из столовой ответила ему:

— Уже вернулась.

Мирослава вскочила с кровати.

Но прежде, чем выйти из комнаты, подошла к окну и стала напряженно всматриваться сквозь замерзшее стекло, стараясь разглядеть в ночной тьме дом, где жили Бондаренки. Все окна были темны, и лишь два окна — в их подвале — еле-еле светились. «Ждут! — подумала Мирослава. — Ничего еще не известно. Ну, ясно… Ведь Мария Кирилловна обещала: как только узнает, немедленно скажет».

В спальне был полумрак: лампа не горела, только в раскрытую дверь из столовой падал свет.

В постели полулежал, обложенный подушками, отец. Мирослава опустилась на стул возле него и спросила, как он себя чувствует. Хотела уже послушать пульс, но отец, взяв ее руку в свою, внимательно поглядел на дочь и сказал:

— Погоди, дочка. Кажется, сейчас лекарь нужнее тебе, чем мне. Что ты такая бледная и глаза запали?

— Очень устала, папа.

— Еще бы! За целый день только и забежала домой буквально на одну минутку. Прошлую ночь почти не спала. Я же все слышал через стенку. Ну, а чем же кончилось заседание?

Наум Харитонович, хотя и болел последнее время и подолгу бывал прикован к постели, интересовался общественными делами, как и раньше. Газеты читал регулярно, в том числе две местные: «Дело революции» — орган Совета рабочих депутатов — и эсеровскую «Боротьбу» (врага нужно знать!). Кроме того, Мирослава, возвращаясь с работы, обычно рассказывала ему самое важное и интересное из жизни родного города. Поэтому Наум Харитонович был всегда в курсе славгородских дел. Хорошо разбирался он и в довольно сложных взаимоотношениях разных политических партий и даже отдельных, наиболее колоритных представителей этих партий. Любил делать прогнозы относительно поведения как целых организаций, так и отдельных лиц. Вот почему и сейчас, когда Мирослава, рассказывая о заседании Совета, дошла до того момента, когда вдруг погас свет в зале, Наум Харитонович не удержался:

— И вы думаете — в самом деле авария на электростанций? Подстроили!

— Очень возможно.

— Не «очень возможно», а наверняка, — убежденно сказал отец. — Говоришь, перенесли заседание на завтра? Да не будет его. Сорвут. О, Гудзий — это хитрая лиса! Думаешь, он уже не дал указаний своим депутатам не являться завтра? Вот и не будет кворума. Какой им смысл давать вам еще на целый день трибуну?

— Да, заседание завтра, кажется, и в самом деле не состоится, но не только потому, что Гудзий… Есть еще одна причина. Недаром у меня все время предчувствие было такое! — Она помолчала немного и потом заговорила так, будто обращалась не к отцу, а к какому-то незримо присутствующему в комнате собеседнику, который хорошо знает, о чем идет речь: — Нельзя считать врага более слабым и глупым, чем он есть на самом деле. Это и была наша ошибка. Думать, что в первую же ночь в чужом городе они не будут особенно настороже, не выставят усиленную охрану, — какая это глупость! Вот и расплачиваемся теперь.

— Чем расплачиваемся? — спросил отец.

— Еще неизвестно. Но один раненый уже есть. И, наверное, он не единственный. Наверное, уже и убитые есть.

Мирослава замолчала и сидела в задумчивости. Молчал и отец. Конечно, его очень интересовало то, о чем начала говорить и не досказала дочь. Но так уж он привык издавна, с тех пор, когда сын Григорий, еще студентом, вступил в социал-демократическую партию, в то время нелегальную. Что можно сказать, сын скажет сам, а чего нельзя — не нужно и спрашивать. И действительно, никогда не допытывался. Даже больше того: когда видел, что сын (а потом и с дочерью точно так же было) готов от большого доверия к отцу сказать что-нибудь такое, чего, может, и не следовало бы, как подсказывала отцу интуиция, говорить из соображений партийной конспирации, он сам сознательно уклонялся от такого разговора. Отец охотно поступался своим любопытством ради воспитания в детях столь необходимых им в их важной и опасной профессии революционеров выдержки и самодисциплины.

— Папа, — вдруг заговорила Мирослава, — мне очень тяжело огорчать тебя, но сегодня такое случилось, что я не могу…

— Погоди, дочка. Может, это…

— Да нет. Это тайна моя личная. И я уже не могу ее носить в себе.

— Слушаю, дочка. Ну, так что ж случилось?

— Если бы мне еще вчера кто-нибудь сказал об этом, я бы только посмеялась. Ведь я никогда и мысли не допускала, что могу оказаться такой, как бы выразиться… никчемной…

Отца не на шутку встревожило все это, так как он знал, что дочери несвойственно бросаться такими словами. Чтобы скрыть свою тревогу, сказал шутливо:

— «Уничижение паче гордости», — гласит Священное писание. Не забывай этого, дочка.

— Нет, я не уничижаюсь. Я просто… как бы тебе объяснить? Вдруг человек прозрел и увидел себя таким, какой он на самом деле. Знаешь, папа, я даже стала думать: может, вообще не за свое дело взялась?

— А что такое? — забеспокоился отец. — Случилось что-нибудь с той больной, которую вчера оперировала?

— Нет, с той больной все хорошо. Я не про эту свою работу. Я про партийную. Для революционной борьбы нужны сильные люди, а не такие… что при первом серьезном испытании… Если бы ты видел, с каким презрением он оттолкнул мою руку!

— Кто это он?

Она стала коротко, очень сдержанно и, как только могла, точно рассказывать отцу о последней встрече своей с Артемом вечером в партийном комитете. Отец внимательно слушал и, когда она умолкла, не сразу заговорил.

— Да, страх неприятная вещь, что и говорить. Очень! Это словно болезнь — тяжелая и опасная, потому что заразительная. А как же! Иначе откуда, скажем, паника на войне, когда целые полки, корпуса бегут, как обезумевшее стадо? Начинается это, вероятно, всегда от одного солдата… Хорошо, что Артем мужик крепкий, не очень подвержен этой болезни. И ответил он тебе очень хорошо. Но во всей этой истории есть одно обстоятельство, которое хоть немного все-таки смягчает твою вину.

— Какое обстоятельство?

— Ведь страх, который размагнитил тебя, это же страх не за свою жизнь, а за жизнь товарища.

— В данном случае это все равно…

— Глупости говоришь. Ни в каких случаях это не бывает все равно.

— Ты мне не дал досказать до конца. Я говорю: это все равно потому, что Артем мне… не только товарищ.

От неожиданности отец не смог скрыть свое удивление.

— Я сама этого, папа, не знала до сегодняшнего дня. И только сегодня почувствовала и осознала это. И как-то вдруг. Словно молния сверкнула. Он мне так дорог и так необходим в жизни, что страх за него — это, по сути, страх за самое себя, за свою жизнь, просто немыслимую без него.

— Э, нет, дочка! Ты эту софистику оставь. Страх за его жизнь — это страх за его жизнь. И нечего тебе… Скажу даже больше: я глубоко убежден, что, если б вопрос стоял о твоей собственной жизни и смерти, ты бы себя вела совершенно иначе.

— Не знаю, — тихо, после паузы, сказала девушка. — Теперь я уже ничего о себе не знаю… — И склонилась на руку, уткнувшись лицом в ладонь.

— Славонька, — положил отец руку ей на голову, — не надо плакать.

— Нет, я не плачу. Я уже выплакалась раньше. — Мирослава подняла лицо с сухими глазами и заговорила снова: — Мария Кирилловна меня утешала тем, что это с каждой вначале бывает так, что самообладание не приходит сразу, что и она в молодости, когда только вышла замуж за Федора Ивановича, целыми ночами не спала, все ждала — вот-вот придут за ним. А потом научилась и спать ночами, и сдерживать свой страх. Говорила, что и со мной так со временем будет. А я не верю. Ведь не у всех же проходит. Вот мама наша до старости дожила, а все такая же. Я даже думаю сейчас — не от нее ли это все во мне? В самом деле, ты только вспомни, папа, как она всю свою жизнь дрожала за Гришу и за меня. Я уверена, что и поседела она прежде времени именно поэтому. Сначала это была скарлатина, потом водовороты на Днепре, затем появились жандармы, и тень от виселицы упала на всю мамину жизнь. Ведь она все время была уверена, что Гриша обязательно кончит виселицей.

— Ну, — не утерпел отец, — сказать, что для этого у матери так уж и не было никаких оснований, тоже ведь нельзя. Не так ли?

— Нельзя, конечно.

— И теперь, дочка, вспомни и ты. Как ни дрожала мать над вами, как ни боялась жандармов, но хоть словом, хоть бы намеком Гришу или тебя она когда-нибудь пыталась остановить, сбить вас с вашей дороги?

— Нет, этого никогда не было. — И, помолчав, добавила: — Если не считать, конечно, все эти страхи ее. Думаешь, папа, легко было хотя бы мне на каждом шагу преодолевать жалость к маме из-за ее тревог?

— Не легко. Знаю. И все-таки будь ты к матери справедливой и хоть чуточку снисходительной. В конце концов, от всего этого в первую очередь и больше всего страдала она сама. То же самое можно сказать о тебе, дочка… — И закончил шутливо: — О тебе, дочка, на данном этапе. И хватит об этом. На сегодня-то во всяком случае. «Утро вечера мудренее», как говорит Артем.

Усталый, он откинулся на подушку, но, чтобы не дать дочери завладеть инициативой в разговоре, сразу же снова заговорил:

— А я уже обидеться хотел на него. Утром еще вернулся и целый день не показывается. Что за причина — ломаю себе голову. Не могло же быть, чтобы он к Грише не заходил.

— Он был у Гриши. Привез письмо. Мама сейчас читает.

— Что пишет Гриша? — спросил отец, чтобы отвлечь дочь от тягостных мыслей, зная, что через несколько минут придет жена и прочитает ему письмо.

Мирослава вначале сухо и рассеянно, все еще думая о своем, стала рассказывать о письме, но потом понемногу и сама увлеклась — она очень любила брата, да и всю его семью. И интересы их близко принимала к сердцу.

— Гриша наш молодец. Как ни много работает в губкоме и на пропагандистских партийных курсах, а все же закончил свою книгу.

— Это которую еще в эмиграции начал?

— Да, «Революционные крестьянские движения на Украине». Пишет, что в январе — феврале выйдет из печати.

— Ну что ж, почитаем. А как Христина?

— С осени уже не выступает на сцене.

— Я думаю. Лариса из «Бесприданницы», Ирина из «Трех сестер» — и вдруг беременная.

— На этих днях ложится в больницу.

— Это хорошо, что будет у них ребенок. Для них обоих, но главным образом для Сашка́.

— Ждет не дождется Сашко, пишет Гриша.

— Не в том дело, ждет или не ждет, а дело в том, что нужно. Среди отъявленных эгоистов три четверти, если не больше, приходится как раз на тех, которые росли в семье одиночками. Подарку твоему он небось обрадовался?

— Очень! — Мирослава даже слегка улыбнулась, вероятно, в первый раз за весь вечер, вспомнив строчки из письма о племяннике. — Правда, мама чуть не испортила все дело.

— Чем?

— Написала в письме, что это коньки не простые, а чуть ли не семейная реликвия.

— Вот как!

— Она написала, что на этих коньках еще совсем маленькой девочкой каталась не кто-нибудь, а его родная, единственная, любимая тетка Мирослава. Он сразу так и остыл: «Значит, они девчоночные! Не хочу. Хочу только мальчиковые».

— Ах, карапуз! Даже родную тетку презрел ради сохранения своего мужского достоинства. Значит, сурьезный будет мужик.

— Насилу доказали ему, что между «девчоночными» и «мальчиковыми» коньками нет никакой разницы.

— Как живой стоит перед глазами. Крутолобый!

Минутку оба молчали. Слышно было, как в столовой мать тихонько, словно украдкой, сморкалась в платок.

— Кажется, — тихо сказал после паузы отец, — наша мать принимает какое-то очень важное решение.

— Почему ты думаешь?

— Плачет. — И позвал: — Марина Константиновна! Мама! Что ты сидишь там одна? Иди-ка сюда к нам.

Но Марина Константиновна не сразу пришла в спальню. Сначала напомнила дочери про ужин. А когда Мирослава отказалась, стала убирать со стола — скрипела дверкой буфета. И только управившись с этим, а главное — дав просохнуть глазам, зашла в спальню. В руке у нее было письмо.

— Подсаживайся к нам, — сказал отец.

Мирослава уступила ей место на стуле у изголовья, а сама пересела к отцу на кровать.

— Ну, докторша, как наш больной? — опустившись на стул, спросила мать.

— Плохо, — ответил Наум Харитонович и подмигнул дочери. — Месяц, а то и два еще проваляюсь. Так что… хоть ты и навострила уже лыжи, придется…

— Да ты и вправду, отец, на аршин под землей видишь, — улыбнулась Марина Константиновна.

— А ты что, мама, в самом деле надумала ехать?

— Ну, а как же не поехать, Славонька? Такое событие!

— И не думай. Наши сегодня вернулись из Харькова, рассказывают, что насилу пробились. Столько народу едет.

— И это из Харькова сюда, а на Харьков еще больше. Просто валом валит народ, — добавил отец.

— Ты и это видишь с постели?

— Да газеты же читаю. Солдаты из окопов, несмотря на то что зима, на крышах, на буферах пробираются. Куда ж тебе в этот поток!

— И потом сыпняк, ты не забывай этого, мама.

— А вот это действительно страшно. Не дай бог привезти им в дом. Ну, да что-нибудь придумаю. — И не успела закончить фразу, как ее уже осенила счастливая мысль: — Да чего лучше! Пойду к куму Антону Максимовичу. Что он, не возьмет меня с собой на паровоз? Доеду как-нибудь. Меня сейчас другое беспокоит, — она даже вздохнула, — как я покину тебя, вот такого, Наум Харитонович?

Но, как видно, и это уже было ею обдумано. Сказала вдруг:

— Придется просить сестру Варю. Пускай переберется на это время к нам.

В комнате наступило молчание. Нарушил его отец.

— Ну что ж, Варя так Варя. Только вот что, Марина. Очень прошу, пускай хоть на этот раз душещипательные романсы свои она оставит дома. Неделю-две еще так-сяк. А больше не вытерплю.

— А я больше, чем на две недели, и не собираюсь, — сказала весело Марина Константиновна, очень довольная, что так легко (хотя, правду говоря, она и не ожидала большого сопротивления) удалось ей добиться согласия мужа на ее отъезд.

Но ведь была еще и Мирослава. А в семейных делах от нее тоже очень многое зависело. Как видно, она недовольна. Сидит нахмуренная, будто даже пригорюнилась. И мать встревожилась, как бы не нарушились ее планы. Откуда ей было знать, что в эту минуту девушка, тревожно прислушиваясь к шуму метели за окном, не только не думала о ее поездке, но даже забыла, где она сейчас находится?..

— Ты, Славонька, недовольна? Конечно, дорога нелегкая. Но поверь мне, доченька, что это не так уж страшно.

— Мамочка! Я очень устала и не хочу говорить об этом. Папа правильно сказал: утро вечера мудренее.

— Папа? Он не это сказал, — удивленно возразила мать. — Он уже дал свое согласие.

— А, ты о поездке…

— А ты о чем? — насторожилась мать.

— Но я же сказала свое мнение: очень трудно добираться до Харькова.

— Ну, а как же не ехать? Выйдет она из больницы с маленьким. А тут еще и Сашко. Гриша целыми днями, а то и ночами дома не бывает.

— А Прися?

— Прися? Насмотрелась я на Присю за те две недели. У нее только кавалеры в голове. Благо полон Харьков солдат.

— А какая девушка не думает о замужестве? — отозвался Наум Харитонович. — Это ей ставить в укор нельзя.

— Никто и не ставит. Выходи себе замуж, пожалуйста. Христина ей уже и приданое приготовила. Она ж сирота. Но пока, до замужества, пока ты няня… Разве не было в позапрошлом году — долюбезничалась до того, что потеряла Сашка? Ночь уже на дворе, а его нет. Христина чуть с ума не сошла. Весь город обегала. И только под утро нашла, уже на Журавлевке, в полицейском участке.

— Подумаешь, какая беда! Как будто Супрунам это в диковинку — полицейские участки. Да еще прапрадед Сашка…

— А теперь, при маленьком, — перебила его мать, чтобы сразу выложить свои аргументы, — и совсем Сашко беспризорником станет. Да еще коньки эти…

— А что коньки? — спросил отец.

— Разве он будет во дворе кататься на них? На улице. А Харьков не Славгород. Да и улица ихняя — содом и гоморра: трамваи, автомобили, лихачи…

— Вот что, мать, — перебил ее отец, — кажется, в самом деле давай кончать с этими страхами. Как раз и новый цикл начинается.

— Какой цикл?

— Внуки. Это же снова появятся скарлатины… Хорошо еще, что Днепра в Харькове нет. А впрочем, нет Днепра, зато есть Лопань с ее известными на всю Украину… водоворотами!

— Вон ты про что! — догадалась мать, нисколько не обижаясь.

— Вот именно. Про твои страхи да ахи. К тому же часто безосновательные. Будто у смерти только и заботы, как бы людям пакости делать. А ведь это неверно.

— Ты уж совсем как Максим Горький.

— Принимаю как комплимент себе.

Мирослава оживилась вдруг. Уже из самого сопоставления имени писателя и темы догадалась и спросила:

— Это тетя Варя журнал принесла, где «Девушка и Смерть»?

— Говорит, ты ее просила.

— Да.

— Ну, а тем временем мы с матерью прочли. Маленько подискутировали.

— Люблю Горького, — отозвалась Марина Константиновна, — его роман «Мать» три раза прочитала. Ниловна мне как родная сестра. А это вдруг такое намудрил! Просто совестно за него. Смерть в родные сестры Любви навязал.

— Не Горький навязал. Сама Любовь покорила Смерть своей самоотверженностью. Прекрасная сказка. И даже так скажу — политически очень ко времени: не в бровь, а в самый глаз всем этим сологубам, винниченкам с их курносыми мефистофелями. Непременно, дочка, прочти.

Мирослава взяла журнал, лежавший на одеяле, и поднялась.

— Ты берешь? Я хотел еще раз на сон грядущий…

Мирослава поцеловала отца в голову.

— Нет, папа, ты усни.

Потом поцеловала мать и пошла из комнаты. Была уже у порога, как вдруг отец сказал:

— Славонька! Извини, задержу еще на минутку. Если уж берешь, прочитай мне хоть концовку. С того места, что начинается словами: «С той поры…»

Мирослава вошла в полосу света, раскрыла журнал, нашла нужное место. Но читать в полумраке было трудно. Приходилось каждое слово разбирать. Поэтому читала медленно. И казалось, что это потому, что девушка вдумывалась в каждое слово.

С той поры Любовь и Смерть, как сестры,
Ходят неразлучно до сего дня,
За Любовью Смерть с косою острой
Тащится повсюду, точно сводня.
Ходит, околдована сестрою,
И везде — на свадьбе и на тризне —
Неустанно, неуклонно строит
Радости Любви и счастье Жизни.
Поздно ночью мать проснулась и увидела в столовой полоску света на стене — из неприкрытой двери в комнату дочери. «Вот так зачиталась!» Мать встала с постели и вошла к дочери.

Мирослава лежала на кровати одетая, только без туфель. Видно, сон настиг ее внезапно.

Мать постояла минуту возле нее. Потом укрыла пледом, погасила лампу и вышла.


Проснулась Мирослава от какого-то резкого звука. Села на кровати и в первый момент никак не могла сообразить, где она и что с нею. И что это за звук был? Только когда в столовой начали бить часы, поняла: пружина звякнула, как всегда, перед боем. Сосчитала удары — пять часов. «Ой, целых три часа спала!» Она неслышно, в одних чулках подбежала к окну и выглянула во двор. Все окна на обоих этажах были еще темны, и только два окна в квартире Бондаренко ярко светились. Девушке от волнения стало трудно дышать. «Но почему же Мария Кирилловна не забежала? Ведь обещала!»

Быстро сунув ноги в туфли, она вышла в переднюю. Ощупью в темноте нашла какое-то пальто, накинула на плечи и с непокрытой головой кинулась к выходу. Но не успела она открыть дверь, как дорогу ей преградили двое в серых шинелях с винтовками в руках.

— Куда? Назад! — хрипло гаркнул один.

Мирослава от неожиданности отшатнулась и захлопнула дверь. Быстро прошла в столовую. Тут уже мать, услышав ее шаги, зажигала лампу. Мирослава подошла к матери.

— Мама! Ты только не волнуйся. Гайдамаки.

— Где? — обмерла мать.

— На крыльце, у входа. И у Бондаренков, наверное, тоже.

— Ой, беда! — ахнула мать.

— Не волнуйся. Осторожно разбуди отца.

А сама вошла к себе, остановилась посреди комнаты и спросила сама себя: «Что я должна сделать прежде всего?» Сразу вспомнила, как жандармы, так же вот ночью, не раз приходили за братом. Однажды он даже сунул ей под подушку какую-то книгу. Решила: нужно прятать. Но стала думать, что спрятать, и не могла вспомнить — попросту прятать было нечего. Не то время! Борьба — в открытую.

И в этот миг снаружи с грохотом открыли дверь — забыла закрыть на задвижку, — затопали сапогами в передней. Ввалились в столовую.

Мирослава тоже вышла туда.

Пятеро было их, гайдамаков. Офицер, в сивой смушковой шапке с зеленым донышком, стоял у окна с наганом в руке, а рядовые рассыпались по комнате — заняли с винтовками наготове все выходы. Один, верзила с серым, землистым лицом и белесыми, точно бельма, глазами, чуть не уперся в грудь Мирославе штыком.

Но не лицо гайдамака привлекло внимание девушки в эту минуту — лица она уже перевидала всякие, — а штык. Так близко, возле своей груди, она видела штык впервые. Но, как ни удивительно, страха в себе она не чувствовала. Никакого страха! Смотрела спокойно на штык: четырехгранный, на конце срезанный на конус, но не по всем граням, а только по двум. Почему?

— Вы Мирослава Супрун? — спросил офицер.

— Я Мирослава Супрун, — ответила спокойным голосом.

— Где скрывается сейчас Гармаш? Знаете такого?

— Гармаш? — У нее перехватило дыхание. И вдруг, как молния, прорезала радостная мысль: «Жив! Ну конечно! Раз ищут, значит, жив…»

— Я спрашиваю вас, где скрывается…

Не дала кончить.

— Не знаю! — едва сдерживая в себе радость, ответила девушка и добавила немного погодя: — Но если б даже и знала, неужели вы думаете, что сказала бы вам?

Нагнув голову и исподлобья глядя на нее, офицер усмехнулся одними губами. Потом к гайдамакам:

— А ну, хлопцы, давайте!

Опыт у «хлопцев», как видно, был немалый. Опережая друг друга, кинулись по комнатам. Заскрипели дверцы шкафов, загремели ящики столов. Всюду шарили. Даже и там, где не то что человеку, а мыши не удалось бы спрятаться, но где могло быть нечтоинтересное с точки зрения его рыночной стоимости.

Когда обыск закончили, офицер сказал Мирославе:

— Ну, одевайтесь!

«Куда?» — чуть не сорвалось у девушки с языка, но удержалась.

Снова припомнилось — жандармы и Гриша. Как он держал себя с ними, когда тоже вот так приказывали одеваться. Не спрашивал «куда» — разве и так не ясно? Мирослава подошла к матери и обняла ее.

— До свиданья, мама! Да ну, не плачь же! Не нужно, мамочка!

— Да что ж они, доченька… что они сделают с тобой?

— И не пугай меня! — строго сказала Мирослава. — Сама потом не будешь себя уважать!

Она поцеловала мать. Потом хотела пройти в спальню, но тот же верзила преградил ей дорогу:

— Низзя!

Из спальни послышался голос отца:

— А почему это нельзя? Дочери с отцом проститься? Да вы что, люди или звери?

— Поговори еще? — огрызнулся на него гайдамак. — Я не погляжу, что ты подушками обложен!

— Ну, хватит! Не до сантиментов теперь! — сказал офицер. — Одевайтесь быстрее!

— До свиданья, папа! — крикнула в отворенную дверь Мирослава. — Папочка, дорогой мой!

Когда вышли во двор, первое, что поразило Мирославу, — тишина. Метель за ночь утихла. Ночью, когда возвращалась от Бондаренков, насилу на крылечко взобралась, так рвал ветер. Как бешеный, метался по земле, завывал в обнаженных ветках акаций. Теперь голые деревья стояли неподвижно, словно в оцепенении. Было еще совсем темно. У Бондаренков светились окна. Две полосы света падали на белый-белый снег. У входа в дом — никого. Сквозь замерзшие окна ничего не было видно.

Бондаренко стоял во дворе, у самой калитки, молча курил. Если бы не гайдамаки возле него, можно было бы подумать, что идет человек на работу, а товарищ окликнул, чтобы вместе идти. Вот и стоит, поджидает.

— Здравствуйте, Федор Иванович! — подойдя к калитке, сказала Мирослава, взволнованная ощущением необычности этой встречи.

— Здравствуй, Мирослава!

— Не разговаривать! — прикрикнул офицер.

Два гайдамака прошли вперед и остановились на тротуаре, наставив штыки на калитку. Когда через нее выводили арестованных, Федор Иванович, поймав руку девушки, крепко сжал ее. И в ответ почувствовал такое же крепкое пожатие ее маленькой твердой руки.

XX

Кузнецов этой ночью должен был ночевать у Луки Остаповича Шевчука. Боевой штаб поручил ему, если удастся Гармашу с хлопцами захватить оружие, помочь Шевчуку часть винтовок еще до утра доставить с патронного завода на машиностроительный, чтобы уже утром вооружить красногвардейцев и этого завода. Поэтому после заседания в думе они пошли вместе. И только свернули с Николаевской на Успенскую улицу, услышали стрельбу возле Драгунских казарм.

Все время, пока стрельба не утихла совсем, простояли они в какой-то подворотне, обмениваясь догадками и предположениями. Но, конечно, ничего так и не могли понять. Тогда у Шевчука и возникла мысль — не ходить домой (жил он на окраине, у самого завода), а заночевать у Романа Безуглого, рабочего их же завода. Беспартийный, но человек верный. С его покойным отцом, тоже литейщиком, дружили лет пятнадцать. Живет он очень близко от партийного комитета. А Тесленко, теперь дежурившему там, первому станет известно (так условились с Артемом Гармашем) о результатах нападения на казармы.

В неудачном исходе операции они оба уже почти не сомневались. Ведь все расчеты строились на том, что удастся без выстрела снять часовых. И вот — не получилось! Поэтому беспокоило их сейчас больше всего, удалось ли ребятам оторваться от гайдамаков более или менее счастливо. Беспокоило их и другое: даже при полном отсутствии доказательств, что нападение это предприняли красногвардейцы по инициативе большевистского партийного комитета, полуботьковцы все равно воспользуются этим поводом, чтобы начать преследование большевиков. Возможно, как предупреждал Бондаренко, прибегнут даже к арестам.

— И начнут они, конечно, не иначе как с комитета.

— Это верно, — согласился с Кузнецовым Шевчук.

— Надо немедленно забрать Петра. Незачем теперь сидеть ему в комитете.

— Но ведь точно еще пока ничего не известно. А все концы сходятся к нему.

— Это скоро выяснится. — И, немного помолчав, Кузнецов добавил: — А то он ведь собирался остаться в комитете до утра, чтоб не идти ночью к себе на Занасыпь.

— Ну, это ерунда, конечно. Будто друзей нет у него, чтоб переночевать. Возьмем его к Безуглым. Романа пошлем.

Свет во флигельке, где жили Безуглые, не горел, хоть никто из них не спал — разбудила всех стрельба. Хозяин, Роман Безуглый, сам только со двора вернулся. Не успел еще раздеться, как в коридорчике звякнул звонок и, к великому удивлению Романа, послышался снаружи голос Шевчука:

— Свои, свои.

— Что это вы, Лука Остапович, так поздно? Да еще в такую непогодь! О, да вы не одни. — Пропуская в комнату, не узнал сразу Кузнецова. Потом обратился к жене: — Оля, зажги «моргалку». А раньше окна чем-нибудь завесь. Что это за пальба? Не знаете, Лука Остапович?

— Надо бы разузнать, — произнес Шевчук и, когда замигала плошка, выхватив из темени фигуру Романа в пальто и шапке, добавил: — О, да ты уже одет? Вот и кстати. Здравствуйте, Варвара Степановна! Здравствуй, Оленька! Пустите переночевать.

— Милости просим, — пригласила Безуглая. — Не ахти какая горница, ну, а местечко найдется, где спать положить.

— Только мы еще не в полном составе. Придет еще третий. Раздевайся, Василь Иванович. — Затем снова подошел к Роману и вполголоса спросил: — Такое дело, Роман: не сумел бы ты проскочить в Горяновский переулок?

— В партийный комитет? — догадался тот сразу. — А к кому там?

Лука Остапович сказал, что́ передать Тесленко.

— Только ты осторожненько. Может, как-нибудь проходными дворами.

— Вот еще! Буду я по сугробам лазить! Да и вам же экстренно небось надо? Мигом смотаюсь.

Пока Оля хлопотала, устраивая постель для неожиданных гостей, а мать Романа собирала им перекусить — холодная картошка в мундире осталась от ужина, соленые огурцы, — Шевчук с Кузнецовым не успели еще и по второй цигарке закурить, как Роман вернулся.

— Почему один?

— Не знаю. Передал все, что вы велели. Может, он не управился еще, — ответил Роман и подал Кузнецову записку.

В записке Тесленко сообщал, что определенного ничего еще не знает.

«…Но полдела хлопцы как будто сделали. Удалось ли довести дело до конца — неизвестно. Да как бы там ни было, а работы вам этой ночью не будет: не следует добром таким рисковать. Ложитесь, спите. Когда выяснится все, тогда и решим. Но выяснится, должно быть, не скоро: как назло, телефон отказал, — видно, захватили телефонную станцию. Несколько раз пробовал связаться — и все неудача: только назову завод, телефонистка молча вынимает штепсель. Остается живая связь. Жду с минуты на минуту. Как управлюсь, приду. Дорогу знаю: гулял же тогда на свадьбе у крестницы».

— А что там, на улице? — спросил Кузнецов, дочитав записку и передав ее Шевчуку.

— Пусто. Правда — это уже когда назад возвращался, — процокали конные, верно, гайдамаки, по Николаевской. Подков двадцать, пожалуй. Несколько раз стрельнуло где-то там, на Слободке. И вьюга почти перестала. Ну, да и так ох и намело ж! Это нам завтра доведется попотеть… Да еще как!

Ни Кузнецов, ни Шевчук, занятые своими мыслями, не поинтересовались, над чем это придется попотеть и кому именно. Но Роман явно был очень этим озабочен; немного погодя, раздевшись уже и подсев к столу, опять сокрушенно покачал головой:

— Просто стихийное бедствие! Как бы, чего доброго, все наши планы не полетели вверх тормашками.

— Какие же это планы? — тщательно очищая холодную картофелину, спросил не очень внимательно слушавший Шевчук, не столько из любопытства, сколько из вежливости, а может быть, и в благодарность за оказанную только что Романом услугу.

— Да ведь мы завтра — несколько человек нас из литейного — думали заводское кладбище облазить.

— А что вам там? — уже заинтересовавшись, Шевчук поднял глаза на Романа.

И Кузнецов посмотрел внимательно.

Роман ответил, обращаясь больше к Кузнецову, так как для Шевчука то, что он рассказывал, не было новостью:

— Наша дирекция в своем объявлении о закрытии завода на что ссылается? На недостаток чугуна. И на неделю, дескать, едва ли хватит. Вот мы и хотим завтра с цифрами в руках показать на общем собрании, что там, на свалке, нужного лома хоть отбавляй — не на один месяц хватит. Значит, не в этом дело. Не тут собака зарыта!

— Конечно, не тут, — подтвердил Лука Остапович. — Не хотят, чтобы работал завод, вот и все.

— И называется это саботаж, — вставил Кузнецов.

— Не пойму никак, — неожиданно вмешалась Безуглая, — чего бы им не хотеть? Хоть бы и дирекции или хозяевам-пайщикам, и нашим, и заграничным. Неужто от завода только рабочим заработок? Ведь им тоже прибыль набегает.

— После прибылей, что раньше — особливо за время войны, на военных заказах, — они загребали, это уже для них мелочь, медяки, — пояснил Лука Остапович.

— Да, при рабочем контроле придется сократиться им, — добавил Кузнецов. — А рабочий контроль — это только начало…

— Вот именно! И они отлично это понимают. Недаром же тогда, на прошлой неделе, после постановления Совета рабочих депутатов о контроле, уже на другой день директор Росинский и махнул в Киев, в свое главное правление. А оттуда и привез вот…

— Ой, привез! Вот так гостинец рабочим, как раз к рождеству! — перебила Безуглая.

— Толкуют на заводе, будто Росинский хвалился в своей компании, что на правлении даже французский консул присутствовал, — подхватил Роман.

— Вполне возможно, — сказал Шевчук. — Ведь добрая половина акций принадлежит французским буржуям. А консул — это же вроде приказчик ихний. В международном масштабе.

— Говорят, будто он больше всех и настаивал на том, чтобы закрыть завод. Ну, а наши и рады стараться.

— Конечно, — заметил Кузнецов. — Интересы их целиком совпадают — и наших, и иностранных капиталистов. Хотят саботажем разрушить и без того расшатанную войной промышленность, вызвать безработицу, голод. Задушить пролетарскую революцию хотят. Вот и ваша дирекция спешит внести свою лепту в это контрреволюционное дело. Так и понимать надо.

— Завтра на собрании… — от возбуждения Роман встал и прошелся по комнате, затем остановился, — мы им свое слово рабочее скажем! А в случае чего, то и коленом под зад. Чего вы, Лука Остапович, глаза щурите? Вон Микита Кулиш — это наш, из столярного, — обратился он к Кузнецову, — тот, что с Гармашем в Харьков за оружием ездил, — так он рассказывает, что там с буржуями не церемонятся. Примерно месяц назад и на ВЭКе, и на Гельферих-Саде, и на Канатке, что в Новой Баварии, точно так, как у нас, объявили заводоуправления о закрытии, а рабочие на это им дулю — да по шапке их, а заводы в свои руки.

— С харьковчанами ты, Роман, не равняйся, — сказал Шевчук. — Там, считай, уже Советская власть, и притом чуть ли не с первых дней переворота в Петрограде. А что у нас, в Славгороде? Гайдамацкий курень и город на военном положении. Недаром же и не спешил Росинский: три дня как из Киева приехал, а объявил лишь сегодня. Приурочил! А теперь небось уже и поддержкой заручился.

— Наверняка, — подтвердил Кузнецов. — Гармаш в салон-вагоне атамана Щупака видел Мандрыку — уездного комиссара Центральной рады. А с ним и сынка-лоботряса вашего директора. Пожалуй, неспроста явились к нему с визитом.

— Завода мы закрыть не дадим! — снова отозвался Шевчук. — Только не так легко это будет сделать, как некоторым кажется. «Коленкой под зад» — чего б лучше! Да вот беда… И откуда она на нашу голову свалилась? Был один надежный батальон — где он теперь? В Ромодане! И из Харькова ничего не привезли. И Гармаш…

— Не каркай, Лука! Тесленко ж пишет — «полдела сделали».

— Полдела — это журавль в небе. Конец — делу венец. А конец мы с тобой слыхали. Еще там, в подворотне.

— Ну, это вы уже секретно как-то заговорили! — заметил Роман и поднялся из-за стола — дескать, говорите себе свободно, не стану мешать.

Было немного обидно. И хоть он сознавал, что не все могут сказать беспартийному члены партии, тем не менее надеялся, что Кузнецов или Шевчук все-таки раскроют и ему то, что их тревожит. Но надеялся напрасно. Правда, они и сами между собою не говорили больше. Молча курил каждый в глубокой задумчивости, пока Роман не прервал их размышления:

— Лука Остапович, Василь Иванович, да ведь ждать можно и лежа!

— А в самом деле, Вася. Ты и прошлую ночь почти не спал. Ложись.

И когда улеглись поперек кровати (под ноги Ольга подставила стулья), Шевчук тихо, чтобы не слыхали женщины за ширмой, коротко рассказал Роману о ночной операции Гармаша с товарищами. Романа рассказ этот поразил. Несколько минут лежал неподвижно, силясь припомнить и уже по-новому осмыслить все виденное и слышанное в партийном комитете.

— Ничего не разберу. Как же это могло случиться, что гайдамаки захватили телефонную станцию? Тесленко ведь при мне говорил по телефону. И как раз с патронным заводом.

— Ты что-то и вправду не понял, Роман, — сказал Шевчук.

— Да нет. Своими ушами слышал.

— А чего ж он про это в записке ничего не пишет?

— Записка уже была написана. Я собрался уходить, а тут как раз и зазвонил телефон. Тесленко снял трубку… — И затем Роман передал весь тот телефонный разговор почти дословно, ведь он его тогда так поразил: «Да, это я просил патронный завод… Сейчас соедините? Спасибо, барышня!» Потом заговорили с завода, потому что Тесленко спросил: «А кто это? Нет, не узнаю… Что мне нужно на патронном заводе? Пусть Иваненко Григорий немедленно бежит в больницу: жене его очень плохо… Дежурный врач… Откуда? Из больницы звоню». И Тесленко повесил трубку. Вот и все. Тогда я не понимал еще ничего, да и сейчас мне невдомек, почему же это он ничего про Гармаша не спросил.

— У кого? — усмехнулся Кузнецов. — У того гайдамака с телефонной станции? Провокация самая явная.

— А барышня?

— А что ж барышня? Наставили винтовку — и делай, что тебе приказывают. Никакого патронного завода там и близко не было при разговоре. С телефонной станции весь этот разговор велся. Ясно! Как Тесленко догадался, спрашиваешь? А пароль на что? Не на того напали! — Помолчал минутку и закончил: — Да, неважно обстоят дела. Теперь уже наверняка надо ждать…

— Да он еще и раньше, до телефонного разговора, ждал, — сказал Роман.

Сейчас ему уже было многое ясно из того, что он тогда упустил из виду, а если и заметил, то не придал значения. Понятна ему стала и та минутная задержка, когда он постучал и на вопрос Тесленко ответил, кто он и от кого. Тесленко не сразу впустил его к себе, сперва загрохотал чем-то тяжелым у дверей. Роман еще тогда, едва только перешагнул порог, обратил внимание на то, что тяжелый, окованный железом сундук стоял как будто не на месте — против самых дверей.

— А из чего это ты заключаешь? — спросил Шевчук.

— Двери были заставлены сундуком.

— Ну, это ни к чему! Тоже мне баррикада — сундук!

— А все-таки задержка для них, — возразил Кузнецов. — Ведь тут каждая минута дорога, можно черным ходом успеть во двор выскочить.

В комнате наступило долгое молчание. Только слышно было размеренное, глубокое дыхание Кузнецова и Луки Остаповича. Роман уже решил, что оба заснули, поэтому даже вздрогнул, услышав неожиданный шепот Кузнецова рядом с собой:

— Лука, а знаешь что?

— Что такое?

Кузнецов поднялся на постели.

— Я пойду. Часа три, пожалуй, уже. Отчего его до сих пор нет?

— А если разминетесь? И будем вот так один за другим ходить? Да еще в такую ночь! Не выдумывай. Сам же сказал тогда про Тесленко: «Не так нас много, чтобы можно было зря рисковать». Подождем еще малость. Дорогу он знает.

На этом и оборвался разговор. Кузнецов еще немного посидел и потом снова прилег.

«А правда, — думал Роман, широко открытыми глазами глядя в темноту, — ну, сколько их, партийцев, хоть бы и на нашем заводе? Человек тридцать, не больше. Почти на тысячу рабочих. Конечно, мало! А ведь именно мы, рабочие, с мозолями на руках, в первую очередь должны были вступать в ряды своей рабочей партии. Так почему же?.. И что там далеко ходить! Да вот я первый…» Припомнилось: не раз товарищи-однолетки, молодые члены партии, да кое-кто и из старших партийцев, бывало, спрашивали его (чаще всего просто так, мимоходом), почему он не подает в партию; отделывался всегда если не шуткой, то каким-нибудь уклончивым ответом: «Еще успею» — или что-нибудь в этом роде. «Ну, смотри. Тебе виднее». И на этом обычно кончались разговоры, не оставляя в душе никакого следа. Но однажды… Это осенью было, как раз на его свадьбе. В этой самой комнате — привез уже молодую домой — сидели за столом после обеда, женщины с молодой хозяйкой под окном, на крылечке, пели, в комнате остались одни мужчины, курили, беседовали. И вдруг, кто-то из них (да Микита Кулиш из столярного) ни с того ни с сего: «Ну, Роман, уже и женатый ты человек, можно сказать. А в партию так и не надумал! Сколько ни агитировал тебя». Может быть, и на этот раз Роман ответил бы, как всегда, но не дал Тесленко, Олин крестный отец, он отозвался с другого конца стола: «А какая же связь, Микита, между женитьбой и партией? Это вещи разные. Жениться поспел человек, а до партии еще, может, и не дорос». — «Должно быть, что так», — сказал Роман слегка обиженно. «А ты не обижайся!» — «Чего мне обижаться? Не дорос — ну и не дорос. Может, дорасту когда-нибудь. А тем временем даже и беспартийным… — Он почти с вызовом взглянул на Тесленко. — Разве партия сама революцию делает?» — «Нет, не сама! Ни в коем случае! — ответил Тесленко. — Это была б гибель для партии, если б она оторвалась от народа. Что такое партия? Наша большевистская ленинская партия? Подскажи, Микита!» — «Авангард рабочего класса». — «Вот именно: передовой отряд, который ведет за собой весь революционный пролетариат. Да и не только!.. И бедноту крестьянскую тоже. И вообще — весь мир голодных и рабов, как это мы в «Интернационале» поем, ведет сквозь жестокие бои в светлую даль социализма. Это тебе, Роман, общая картина такая. А теперь, ежели хочешь, про деталь». — «Пожалуйста!» — «Ты говоришь — и беспартийным… А как же иначе? Ведь кто ты такой? Потомственный литейщик, сознательный рабочий. Как же ты можешь стоять в стороне от борьбы своего класса? И не стоишь — знаю. И вообще парень ты неплохой. Иначе разве мы выдали бы за тебя нашу красавицу, нашу умницу Олю? Читаешь, Роман, много?» — «Нет, не очень». — «А не скажешь часом, откуда эти слова замечательные: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма»?» — «Нет, не скажу. Не попадались еще, видно». — «Жаль, что не попадались. И ты думаешь, что для этого нужно было тома перечитать? Достаточно было обложку открыть. Это из «Манифеста Коммунистической партии» Маркса и Энгельса. Чтобы ты знал. Откуда и те слова, что на нашем знамени: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Нет, — закончил он после паузы, — плохой из тебя… Микита Кулиш, агитатор!»

Было это осенью, три месяца назад… И вот сегодня в партийном комитете снова зашла речь об этом, и начал разговор не кто иной, как Тесленко. Кончил писать записку, отдал ему и спросил вдруг:

— Ну, а в партию, Роман, все еще не надумал?

— Да вы же сами сказали тогда, что не дорос! — шутя ответил Роман.

— О, вспомнил! Когда это было! С той поры вон сколько воды утекло! Какие события произошли, мир потрясли! На голову народ вырос, и ты тоже, конечно…

— Не знаю, со стороны виднее.

А тут как раз и зазвонил телефон. Закончив тот странный разговор, Тесленко повесил трубку и подошел к Роману, немного встревоженный. Не вымолвил ни слова, обнял его за плечи и повел к двери, чтоб выпустить. Когда были уже у порога, сказал:

— Так говоришь — со стороны виднее… Это правда. Потому я и говорю тебе: вырос! Или думаешь, что я все это время не следил за тобой? Я знаю от Ольги, что ты прочитал за эти три месяца из ее «приданого». Да кое-что я из своих подкидывал тебе через нее. А от Микиты Кулиша знаю, что ты один из самых исправных бойцов заводского красногвардейского отряда. Да и потом — то, что ты сейчас здесь… Или, может, они не сказали тебе?

— А что они должны были сказать?

— Ну, хотя бы то, что это место, где мы с тобой, не совсем безопасное. — Он уже собирался открыть дверь, но передумал и взял Романа за руку. — Нет, лучше пойдем сюда. Черным ходом выпущу…

Ни на минуту в эту ночь Роман не заснул. И неизвестно, спали ли его соседи по кровати или, быть может, лишь делали вид, что спят. Так или иначе, но едва только за ширмой чиркнула Оля спичкой, чтобы узнать время — не пора ли уже идти в очередь за хлебом? — как Кузнецов торопливо поднес руку к глазам — посмотреть на свои ручные часы.

— Который час? — спросил Шевчук.

— Четыре, — из-за ширмы ответила Оля, думая, что это ее спросил Лука Остапович.

— Что-то случилось, — сказал Лука Остапович.

И в ту же секунду Роман уже был на ногах.

— А вы еще полежите, — обратился он к Шевчуку и Кузнецову. — Я мигом слетаю.

— Нет, теперь уж я пойду, — сказал Кузнецов и принялся обуваться.

— Вы заблудитесь, Василь Иванович… Тут через проходные дворы надо пробираться, — попробовал Роман доказать свое преимущество перед ним.

Но из-за ширмы вышла Оля и сказала:

— А я иду сейчас. Вот и проведу через дворы. Чуть ли не до самого партийного комитета. Хлебная лавка — это рядом там.

Она взяла кошелку, подождала, пока Кузнецов надел шинель, и они вместе вышли из комнаты; следом за ними вышел и Роман. Слышно было — взял в коридорчике лопату и через минуту уже стучал ею на крыльце, счищая снег. Потом звуки стали удаляться — расчищал, очевидно, дорожку от флигеля до ворот.

Лука Остапович обулся. Сел у края стола и закурил, а уж больше года не курил натощак.

— И вот так, Лука, каждый день, — заговорила вдруг Безуглая из-за ширмы. — Не пойдешь до рассвета, не померзнешь в очереди до утра, — значит, будешь сидеть без хлеба.

Шевчуку не хотелось разговаривать — промолчал. Но Безуглую это не остановило, она продолжала свое:

— А на базар хоть и не ходи — только расстроишься. Все на базаре есть: и печеный хлеб, и мука мешками, мясо тушами. Да разве подступишься? Шкуру с тебя дерет, а вид у него точно милостыню тебе подает. Вчера подхожу к одному. Сидит на санях, на мешках, в кожухе, еще и кобеняк сверху. Как истукан. Спрашиваю: «Почем мука?» И глазом на меня не повел. «Может, ты, дядько, оглох?» — «А ты что, тетка, ослепла? Не видишь, что завтракаю? Не продажная за деньги мука. Меняю».

— Куркуль! — не вытерпел Лука Остапович.

— Не знаю, кто он такой. Полбуханки белого хлеба в одной руке, а в другой сало: ножом отрежет кусок, кинет в рот, а челюсти как жернова, аж борода ходуном ходит. Глаза свинцовые — уставил в одну точку… Даже жутко мне стало!.. — Помолчала немного и, вздохнув, добавила: — Да, нынче крестьяне живут!

— Не все одинаково, — заметил Шевчук. — Бондаренко говорил вчера. Приехала сестра из села. Так рассказывает — у них уже есть такие, что лебеду в хлеб примешивают.

— Да уж ясно, не все одинаково.

— Ну, а куркули вправду сейчас живут! Раньше деньгу каждый копил, чтоб еще земли прикупить, а нынче земли не купишь. Солить же «керенки» не годится: бумажки! Он и присматривается, цела ли сорочка на тебе, чтоб снять… Ничего… Вот только управимся с капиталистами да помещиками, мы этим куркулям аппетит испортим малость, доведем до нормы.

В комнату вошел Роман.

— Долго нет. Вчера я за полчаса уже дома был.

— Ты как-никак помоложе, — сказал для собственного успокоения Шевчук.

Роман тоже подсел к столу и закурил. Долго сидел задумавшись. Потом все же не выдержал, произнес вполголоса:

— У меня, Лука Остапович, вчера с Тесленко очень важный разговор был.

— А что ж ты до сих пор молчал? — нахмурился Шевчук.

— Не про то. Спрашивал, не надумал ли я в партию вступить.

— Давно пора.

Роман помолчал немного и вздохнул неожиданно.

— А я вот и сейчас не уверен — пора ли? Целую ночь думал про это. Вспомнил Тесленко — каждое слово его, каждое движение… И чувствую, что не мог бы я так… как он… Не выдержали бы нервы…

— А ты с Тесленко не равняйся, — не дал ему даже докончить фразу Лука Остапович. — Тесленко такую закалку прошел… Помню, в девятьсот пятом году… тогда он работал еще на нашем заводе, это уже после ссылки поступил в паровозное депо… — И, оборвав себя на полуслове, стал прислушиваться.

Действительно, от ворот по скрипучему снегу, слышно было, приближались шаги.

— Кузнецов, не иначе, его походка. Но почему один? Что это значит? — подумал вслух Шевчук и поднялся.

Вскочил и Роман, бросился к порогу и открыл дверь. В комнату вошел Кузнецов. Переступил порог и остановился. За ним из коридорчика ворвались клубы морозного воздуха. На столе язычок пламени каганца вздрогнул и затрепетал испуганно. По стенам заходили косматые тени.

— Что такое? — хрипло вскрикнул Шевчук, по одному выражению лица Кузнецова поняв, что случилась беда. — Да не молчи же!

Кузнецов резко повернул к нему лицо, суровое и как бы исхудавшее: щеки глубоко запали, резко выступили желваки. И еще молчал несколько секунд. И наконец разжал до боли стиснутые зубы. Сказал тихо, почти шепотом:

— Убили Петра! Закололи штыками!

Если бы сейчас, среди зимней ночи, с неба грянул гром, Роман не был бы так ошеломлен, как этой страшной вестью. Словно сквозь сон слышал плач и причитания матери. Возле него стоял Шевчук, закрыв ладонями лицо, и тоже плакал, трудно, как плачут мужчины, — беззвучно, только судорожно вздрагивали его плечи.

— Хватит, Лука, — сказал Кузнецов. — Слезами не вернешь!

Шевчук о чем-то спросил его тихо.

— А кто видел! Никто не видел, — ответил Кузнецов. — Лежит на снегу во дворе… От самых дверей кровь…

Сразу в представлении Романа возникла целина белого снега, покрывавшего двор, когда он выходил от Тесленко черным ходом. И вдруг у него даже дух захватило. Порывисто, с отчаянием проговорил:

— Я знаю… это они по моему следу…

Однако и Кузнецов и Шевчук даже не взглянули на него. Какое это имело теперь значение!

— Что-то надо делать, нельзя так оставить! — отозвался Шевчук.

— Там уже есть наши. И Оля там, — сказал Кузнецов, затянулся цигаркой в последний раз и кинул окурок под ноги. — Нужно Федору и Мирославе сообщить.

— Давай, Роман! Да, погоди! (Роман уже было взялся за дверную ручку.) Где же мы, Вася, соберемся?

— На машиностроительном. Туда и Иванову с патронного ближе, а по дороге Корецкого захватим с собой.

— Иди, Роман. Пусть на завод пробираются.

Роман уже открыл дверь, но вдруг вспомнил, подошел к печке, где лежала куча поленьев, и взял немецкий штык, которым женщины обычно кололи лучину на растопку, засунул за голенище и вышел из комнаты.

Ночь была тихая, беззвездная. Но от белого снега на земле, от белых, заметенных снегом заборов и стен домов, от белых деревьев вдоль тротуара не так уж и темно было на улице. Пристально вглядываясь, Роман быстро шел по тротуару. Где только можно было, сокращал путь, пробегая проходными дворами. И минут через десять был уже на Гоголевской. Оставалось перейти улицу, и в первом же квартале, во втором или третьем доме от угла, не помнил точно, жил Бондаренко. Роман, за всю дорогу не встретив ни души, уже смелее перешел улицу и вдруг заметил на тротуаре много следов ног.

«Неужели опоздал?» — подумал Роман с тревогой.

Теперь шел очень осторожно, не отрывая глаз от следов. Вот и дом этот — двухэтажный, с двумя крылечками. Роман уже миновал его, был в нескольких шагах от калитки, куда вели следы, как вдруг за забором что-то грохнуло и хриплым басом кто-то крикнул:

— Сказано — не выходить! И не выходи!

— А ты стукни прикладом по голове! — отозвался другой голос. — И чего их так долго нету?

«Двое». Роман только теперь вспомнил и вынул из-за голенища штык. Он еще ясно не понимал, что все это означает, и терялся в догадках: «Может, следят, чтобы из квартиры не вышел, ждут себе подмогу? Но чего б они вдвоем пришли, вдвоем бы не осмелились. Скорее всего выскочил Бондаренко из дому, погнались за ним, а эти стерегут, чтоб никто не вышел и не поднял шуму». И это предположение показалось таким вероятным, что даже отлегло немножко от сердца: «Может, и не догонят!»

— Ведут! — сказал один за забором.

Сердце Романа будто остановилось. Почувствовал, как на мгновение затуманилось в голове. А когда опомнился, слышно уже было — шаги во дворе приближались к калитке, доносились голоса гайдамаков. И такое отчаяние вдруг охватило Романа от ощущения своей беспомощности, что спазмы сдавили горло и трудно было сдерживать себя, чтоб не разрыдаться. Стиснув от ярости зубы, Роман сделал шаг к калитке, чутко прислушиваясь к тому, что происходит по ту сторону забора, во дворе. «Неужели и Бондаренко так… сразу?..» И только подумал об этом, как уже знал, что иного выхода сейчас нет для него, кроме одного-единственного: вместе с Бондаренко умереть! Штык точно сросся с кистью руки. Стоял наготове, ловя ухом каждый шорох. «Пускай смерть! Но одного-двух уложу!» Вот подошли вплотную к калитке и остановились. И вдруг женский голос нарушил напряженную тишину:

— Здравствуйте, Федор Иванович!

— Здравствуй, Мирослава! — Ответил Бондаренко из-под самого забора, совсем неподалеку от Романа.

— Не разговаривать! — заорал гайдамак. — Ведите, хлопцы!

Роман едва успел отскочить в сторону от калитки (к крыльцу уже не было времени отбежать) и притаился за толстым осокорем.

Первыми вышли со двора два гайдамака и остановились на тротуаре, наставив штыки на калитку. И вот прямо на них вышел Бондаренко, потом Мирослава. Вслед за ними протопало пять гайдамаков, четверо из них также с винтовками, взятыми на изготовку, а пятый, видно, офицер, без винтовки, с револьвером в руке.

— По мостовой ведите! — скомандовал офицер и, когда конвой с арестованными уже двинулся посреди улицы, сам пошел рядом, по тротуару.

Роман подождал, пока не отошли шагов на пятнадцать, потом осторожно, с зажатым в руке штыком, последовал за ними.

Как долго тянулся этот мучительный поход, а ведь шли обычным шагом! Наконец вступили на главную — Николаевскую — улицу, повернули влево, к центру. Но не прошли и квартала, как внезапно остановились: навстречу конный разъезд. Обменялись паролями. Подъехав к конвою, один из конников посветил электрическим фонариком. Луч света выхватил из тьмы в кругу гайдамаков фигуры Бондаренко в его неизменном коротком кожушке и ушанке и Мирославы Супрун в белом платке.

— Куда ведете? — спросил конник.

— В штаб. В эшелон.

— И охота вам! Шлепнули б на месте.

— Приказ доставить обязательно живыми. Лично к атаману.

— Мы теперь все атаманы! А ну, расступись! — прохрипел другой конник и едва не наехал конем на передних конвоиров.

— Не дури! — крикнул начальник конвоя. — Приказ есть приказ. Атаман и без тебя придумает, что с ними делать. Проезжай!

Фонарик погас. Разъезд и конвой с арестованными разминулись. Роман во время разговора стоял невдалеке за афишной тумбой. Разъезд приближался теперь к нему.

— Атаман придумает, — отозвался тот же хриплый голос. — Придумает, да и выпустит. Как вчера, того петроградца.

— Ну, вряд ли. А вчера… ну что ему оставалось делать, когда уже и чехлы с пушек поснимали? Что от нашего эшелона осталось бы? Мокрое место…

Замолчали. Как раз проезжали мимо афишной тумбы. И вдруг донесся высокий тенорок:

— И ты скажи! Такое случилось — а мы в казарме, как на хуторе, ни сном, ни духом… храпим себе.

— Благодари бога, что разъезд как раз к казарме подъехал. А то… не одного из нас черти бы сейчас на сковородке поджаривали.

— Ты думаешь?

— Факт. Не зря же они казарму хотели захватить. Уже и часовых поснимали.

— Ох, и гады ж! Да еще их миловать? Ей-ей, вернусь!

Роман видел, как один из них бросил коня в сторону — снег фонтаном брызнул из-под копыт.

— Оставь! Ну их!.. — попробовал удержать его другой.

Но гайдамак уже развернул коня и галопом мчался обратно.

За эти несколько секунд, пока гайдамак не поравнялся с афишной тумбой, Роман только и успел подумать, что должен во что бы то ни стало не пустить его. «Коня за повод!..» А что будет дальше, Роману уже некогда было думать: гайдамак находился в двух шагах от него. В два прыжка Роман со штыком в руке очутился на середине улицы, прямо под грудью коня. Однако за повод схватить не успел — конь шарахнулся в сторону, гайдамак вывалился из седла, но зацепился ногой за стремя. Конь пробежал несколько шагов и остановился, заржал. Потом стало тихо. Может, падая, гайдамак ударился головой о мостовую, может, конь копытом угодил. Но только не слышно было, чтоб шевелился. Это, собственно, и спасло Романа, а может, и не только его, может, и арестованных. Но надолго ли? Ведь каждую минуту потерявший сознание мог очнуться… Роман уже кинулся к нему — приколоть, но услышал топот копыт позади себя, и единственное, что оставалось ему (если бы вздумал бежать, заметили б), — упасть в сугроб и притаиться.

Их было двое. Один сказал:

— Как это его угораздило?

— Меньше бы самогонки хлестал! — ответил другой. — Живой ли?

Слышно было, как один спрыгнул с коня.

— Дышит. Но что с ним делать, пока опомнится?

Роман не стал дольше ждать. Ползком он добрался по тротуару до первых ворот. Через двор пробежал до забора и перелез в другой двор. Оттуда вышел на улицу, добежал до первого переулка и свернул за угол. Помня все время о следах на снегу, Роман петлял по переулкам, пока не выбился из сил. Только тогда остановился, огляделся и увидел, что заблудился. Как ни присматривался он к домам, заваленным снегом по самые окна, они все казались ему незнакомыми. Осветить спичкой табличку с номером и названием улицы не рисковал. Да и заметены снегом таблички — разве разберешь! Хоть стучи в окно да спрашивай! И такая тишина в городе, словно вымерло все. Только издалека, со станции, слышны были гудки маневрового паровоза. Собственно говоря, он знал, куда идти: если вокзал там, то ему на завод — в противоположную сторону. Но где именно он сейчас, далеко ли от Николаевской улицы, которую нужно ему пересечь?

И вдруг почти над самой его головой пробили часы на думской башне. Роман даже вздрогнул от неожиданности и удивления. Да ведь это Херсонская улица! Вон гостиница «Бристоль», через улицу на углу невидимая в темноте дума. До Николаевской улицы всего шагов полсотни.

Осторожно он подошел к углу и прислушался. Убедившись, что близко никого нет, перебежал улицу и сразу же, в первом квартале, увидел группу женщин, которые жались под стеной хлебной лавки. Он подошел и спросил, не проезжали ли тут гайдамаки.

— А будь они трижды прокляты! — сказала одна из женщин. — Натворили уже! Такого человека убить!

— Да еще как убить! — добавила другая. — Одиннадцать ран штыковых!

— Тесленко убили! — объяснила Вера Пасечник, соседка Романа. Потом спросила — может, он Олю ищет, так она во дворе.

— Нет ее там, — сказала какая-то женщина. — Я же только что оттуда. Пошла с Фросей за санями, чтоб тело отвезти домой.

Роман не колебался ни минуты. Конечно, нужно как можно быстрее на завод, ведь ждут там, даже не знают об аресте Бондаренко и Супрун. Но он не мог, не в силах был пройти мимо.

Вот за углом и ворота, откуда он выходил тогда, радостно взволнованный разговором с Тесленко. Из двора вышли две женщины. Он спросил еще у них, нет ли гайдамаков во дворе (могла быть засада). Только тогда вошел в ворота и с тревогой в сердце стал присматриваться. Но тела во дворе не было видно. Только снег, тогда ослепительно белый, сейчас весь был истоптан сапогами. На той стороне двора, за палисадничком, стоял одноэтажный домик, и в одном крыле его светились окна.

Роман пошел прямо на свет, куда вела протоптанная дорожка от ворот. Наружные двери в коридорчик были открыты. Не прикрыта была дверь и в квартиру направо. Роман вошел без стука, и первое, что бросилось ему в глаза, когда он протиснулся сквозь толпу людей, сгрудившихся у порога, — на топчане, застеленном белым, лежал мертвый Тесленко. В одной гимнастерке без пояса (хотя в партийном комитете был он тогда в шинели, — видно, сняли с него потом), в сапогах. Вся гимнастерка — на груди, на животе — и штаны были в кровавых пятнах. «Одиннадцать штыковых ран!» — возникли в памяти слова женщины. И на шее рана. На скуле кровавая ссадина. Голова была немного склонена набок, и казалось, что даже и теперь, мертвый, он чутко прислушивался к тому, что происходит там, за окном, в напряженной тишине встревоженного города.

Роман долго смотрел в лицо убитого. Потом слезы затуманили ему глаза, и сквозь этот туман он вдруг ясно увидел живое лицо Тесленко, и в памяти зазвучали его слова: «Ведь кто ты такой? Потомственный литейщик, сознательный рабочий. Как же ты можешь стоять в стороне от борьбы своего класса? И не стоишь — знаю!» Спазмы сдавили Роману горло, нервное напряжение целой ночи разрядилось наконец: он порывисто шагнул к топчану, стал на одно колено и припал лицом к плечу мертвого Тесленко.

А через каких-нибудь пять минут уже выходил из комнаты. В коридор входили несколько человек. Роман, чтобы дать им пройти, посторонился. В этот миг дверь из соседней квартиры приоткрылась и голос, показавшийся Роману знакомым, недовольно сказал:

— Имейте совесть! Хоть двери прикрывайте! Не лето же! — Потом, со злостью захлопнув дверь, добавил, словно про себя, но так, что было слышно: — Прямо тебе как к плащанице идут прикладываться.

— Ах ты идол косоглазый! — возмутилась одна из женщин. — «Как к плащанице»! Зато ты уж радуешься небось!

— А кто он такой? — не удержался Роман, потому что никак не мог вспомнить, где он слышал этот голос.

— Разве и так не видно кто? — сказал мужчина в кожушке.

А женщина, та самая, что идолом назвала, добавила:

— Акцизник. Теперь в газетке украинской работает. В той, где большевиков все лают. Левченко.

Но фамилия эта ничего не говорила Роману. И только за воротами вспомнил вдруг. Ну конечно. Этот самый голос он слышал тогда ночью, когда вышел из партийного комитета. В воротах столкнулся с маленьким человечком в серой бекеше. От неожиданности человечек отскочил в сугроб, но потом опомнился и, когда Роман уже выходил за ворота, окликнул негромко: «Добродий, вы не ко мне случайно?»

«Ну, ясно, — думал теперь Роман, — ежели из «добродиев»… — вывод напросился сам собой, — то как же ему не радоваться? Вот сволочь!»

Почти всю дорогу до завода Роман не шел, а бежал. Единственный раз — это уже когда миновал табачную фабрику на Кузнечной и в ночной тишине вдруг раздался басовитый заводской гудок — Роман остановился и, устало прислонившись плечом к стволу акации, переждал гудок: в такой тьме, да еще и не слыша ничего, немудрено наскочить на гайдамаков! Стоял и думал: что это за гудок может быть? Кончать работу ночной смене рано, ведь еще даже и не светает. Да и когда умолк гудок, ни одно из городских предприятий не откликнулось, как это всегда бывает, своим гудком.

А подходя к заводу, Роман уже понял, что он действительно не работает: не бухали паровые молоты в кузнечном цехе, не визжали циркулярки в столярном.

У дверей в проходную стояли двое вооруженных — Иван Гурин и Петро Соха.

— Чего это вы, хлопцы? — спросил удивленный Роман: ведь никогда такого не бывало раньше.

— На часах, — ответил Иван. — Проходи!

И в самой проходной тоже было несколько бойцов заводского красногвардейского отряда и его командир Микита Кулиш. Увидя Романа, Кулиш обрадовался:

— Наконец-то! А мы уже боялись, не попал ли и ты вместе с Бондаренко к ним в лапы.

«Откуда они знают про Бондаренко?» — удивился Роман и хотел спросить, но подумал: какое это имеет значение! Вместо того спросил, не приходили ли Шевчук с Кузнецовым.

— Давно! Вот-вот должен митинг начаться.

На заводском дворе бурлила шумливая, многоголосая толпа — вся ночная смена. Из всех цехов валил народ к сборочному — здесь всегда в самом цехе или на площадке перед ним происходили общезаводские собрания, митинги. И едва только Роман отошел от проходной, людской поток подхватил и понес его. По гулу, клокотавшему вокруг, Роман сразу понял: знают уже все о гибели Тесленко.

— Вот палачи! — услыхал Роман у себя за спиной густой бас Герасима Недоли из кузнечного цеха. — Такого человека дорогого убить!

— Говорят, как есть всего штыками искололи! — добавил кто-то.

— Да разве же это люди? Зверье!

— Хорошо сказал про них сам Тесленко, — отозвался токарь Яковенко. — Стоим с ним вчера — встретились на улице, — а мимо как раз проезжают… да эти же вот головорезы… полуботьковцы. Я и спрашиваю: «Что это, Петро, за новая напасть на нас? Как их понимать надо?» — «Шлак!» — ответил он мне.

— Хотел быть на собрании сегодня у нас…

— Э, не придет уже! — тяжело вздохнул кто-то.

— Говорил: «Работал завод к будет работать. Закрыть не дадим!»

— Конечно! Как это можно — чтоб закрыть завод? А мы куда? С сумой по миру? Как погорельцы?

— А это им и нужно. Капиталистам. Поразогнать нас хотят из городов, распылить рабочий класс, чтоб революцию придушить!

— Не выйдет!

В самой гуще толпы чей-то простуженный голос возмущенно гудел:

— Что ты там плетешь? Как это можно говорить такое — «сами виноваты»?

— А кто же? Кто виноват, что мы до сих пор еще не хозяева у себя в Славгороде… что всякий прохвост…

— Так у него же воинская часть. Батальон целый. А мы — без оружия. Что мы против него?

— Не в одном оружии сила. И оружие не поможет, если и дальше мы будем все оглядываться…

— Кто ж это «мы»?

— Да ты первый, Микола Сидорович. Сердись не сердись… в такой момент прямо в глаза тебе говорю. Да и не ты один! Разве мало еще среди нас таких, что ждут, надеются: где-то кто-то за нас и эту революцию сделает. На блюде поднесет. Как тогда, в феврале.

— На блюде, говоришь?

— Да вроде того. Как только петроградцы турнули царя Николая вместе с трухлявым троном, за несколько дней и вся империя его развалилась. А капитализм не развалится. Выкорчевывать его надо. Тут, брат, уже на всех работы хватит. До седьмого пота!

У входа в сборочный цех, на площадке возле орудийных лафетов и зарядных ящиков (продукция ночной смены), тоже толпился народ.

— А смерть Тесленко мы вам никогда не забудем! — гремел гневный голос в толпе. — Так и запомните!

— Да мы-то здесь при чем?

Роман сразу узнал голосВаракуты (из столярного цеха), вожака украинских эсеров на заводе. Горлопан и демагог с неплохо подвешенным языком, он пользовался известным влиянием не только среди «сезонников», к числу которых принадлежал и сам (так звали на заводе ловкачей, не один десяток которых, спасаясь от мобилизации в армию, пролез на завод), но и среди некоторой части кадровых рабочих, наименее сознательных. Но сейчас Варакута меньше всего думал о своих «подопечных», о своем авторитете у них. Видя настроение рабочих, он проклинал себя в душе за то, что не скрылся на это время. Он стоял, втянув голову в плечи, только и думая, как бы затеряться в толпе.

— Не по адресу, Приходько, обращаешься. К атаману полуботьковцев адресуйся со своими претензиями.

— Со «своими»? Откровенно сказано. А у вас, значит, к гайдамакам претензий нет никаких? Вполне довольны?

— Да уж наверно! — крикнули из толпы.

— Мы ничего общего не имеем с ними. А атаман Щупак — да будет это вам известно — и не эсер вовсе. Эсеф, кажется.

— Одним миром мазаны!

— Ничего общего, говоришь? А провокатор Деркач в саперном батальоне? Это уже ваш, чистокровный эсер! А кто заседание Совета сорвал вчера вечером? Разве не вы вместе со своими побратимами — меньшевиками и бундовцами?

— Не знаю ничего. Не был я на заседании. Находился там, где и ты, в цехе. И нечего…

— Да нет, есть чего! — Роман и сам не знал, как эти слова вырвались у него. Расталкивая плечом стоящих впереди, он протиснулся ближе к Варакуте, с гневом и отвращением смотрел на него и отчеканивал каждое слово: — А вчера в газетке своей паскудной не били вы челом гайдамакам? Чего молчишь? Вы ж им хлеб-соль подносили… Рыцарями величали! Этих бандитов с большой дороги! Молчи! — не дал он Варакуте и рта раскрыть. — Прихвостень буржуйский! И ступай вон с глаз моих. А то я из тебя сейчас дух вышибу!..

У самого входа в цех группа рабочих окружила заплаканную Таню Бондаренко. В этой группе были и Шевчук, и Кузнецов, и еще несколько членов комитета. Расспрашивали девушку. Здесь же Иванов, светя карманным фонариком, читал про себя текст воззвания ко всем славгородским рабочим, только что принятого на совместном заседании партийного комитета и заводской партийной ячейки, на которое он запоздал.

— Ну что? — спросил Шевчук, когда Иванов закончил чтение.

— Вполне согласен. А только — успеем ли все сделать? Воззвание воззванием, но, чтоб организовать общегородскую демонстрацию как следует, этого мало. Надо раньше по всем предприятиям митинги провести.

— Мы так и думаем, — заметил Кузнецов. — Сразу же после митинга и разойдемся по предприятиям. Успеем к двенадцати.

— Спешить нужно! Каждый час дорог! — сказал Шевчук. И вдруг увидел Романа Безуглого. — Ну где ты пропадал?

— А что мне было делать? Увидел их под конвоем — и сразу бежать сюда? — ответил Роман. — Об этом вы уже и без меня узнали.

— А ты что знаешь еще? — с беспокойством спросил Шевчук.

Да и остальные все насторожились.

— Повели в эшелон. Атаман Щупак приказал доставить лично к нему.

— Слушай, Лука!.. — крикнул кто-то из толпы. — Нужно сейчас же послать в штаб. К главному их бандиту… Требовать, чтоб немедленно освободили.

— А как же! Сделаем! — От недавнего угнетенного состояния у Шевчука не осталось и следа. Скорбь по Тесленко перешла в гнев, который властно требовал действий. А сообщенная ему Ивановым радостная весть о трехстах винтовках, добытых в эту ночь отрядом Артема, наполнила его сердце гордостью за товарищей и верой в силы рабочего коллектива. — Все сделаем! И в штаб пошлем. Но уже и сейчас… — Он нарочно повысил голос: — Ведь глаза их, да уши есть и тут, среди нас. Пусть слушают! Нехай только пальцем тронут их — сторицей отплатим! А заодно открою им секрет: за эту ночь наша Красная гвардия выросла на триста штыков! Так что, Василий Иванович, — обратился он к Кузнецову, — будем начинать?

— Пора.

Шевчук подошел к зарядному ящику, ступил ногой на спицу колеса и одним движением поднялся наверх. Стоял как на трибуне.

Перекрывая гул толпы, крикнул:

— Товарищи!

Шум постепенно стал утихать. Шевчук не спешил, ждал, пока не стихнет совсем. Уже замолкли голоса. Разве что кашлянет кто-нибудь. Шевчук хотел было начать и задержался невольно: как стон из могучей груди, вдруг разорвал напряженную тишину гудок паровозного депо. Нет, это не был обычный гудок: до конца ночной смены еще оставался добрый час.

«Дошла весть, значит, уже и до них!» — подумал Шевчук. И видно, не он один подумал так. Вот в толпе сперва с десяток рук мелькнуло в воздухе, потом сотни — все собравшиеся на площадке сняли шапки. Стояли вплотную друг к другу, опустив обнаженные головы — в скорби по убитому товарищу. А гудок все гудел. Порой он обрывался, и тогда отзвук с перекатами разливался за Днепром, над лесами, полями, над сонными селами. И не успевало еще замереть эхо, как снова гудок вырывался из паровозного депо могучим стоном.

XXI

Артем только утром наконец подробно узнал о результатах боевой операции, когда пришел Валдис Густ.

— А раньше не мог?

— Не так, Артем, просто было прийти. То ли они пронюхали…

И он стал рассказывать, что все время возле патронного завода шмыгают гайдамацкие разъезды. И чтобы добраться сюда, на Слободку, пришлось верст пять крюку дать.

— Триста восемь штук, — докладывал он. — Спрятали очень хорошо: никто не доберется, и в случае нужды за пять минут раздать можно. Пятьдесят винтовок уже выдали на руки красногвардейцам, работавшим в ночной смене. Иванов задержал их и на день. Для охраны. На тот случай, если бы гайдамаки вздумали прорваться на завод. Первая линия обороны, так сказать. Чтобы дать возможность тем, кто возле станков, вооружиться.

— Только вы, Валдис, не разжигайте своего аппетита. Больше полусотни вам и не достанется. Еще нужно и тому заводу. Да мельницам хоть понемногу. А вообще что слышно?

— Как шмелей, растревожили мы их. Передают, что с ночи рыскают по городу. — Но более подробно Валдис ничего не мог сказать. Спросил, где Михайло.

— Михайло побежал в город за врачом. К Мирославе Наумовне. Сереже очень плохо. В грудь ранен.

Валдис опечалился. Он знал Сережу — в одном цехе работали. Сразу же собрался проведать товарища. А от него еще зайдет сюда. Может, к тому времени и Михайло вернется.

— Непременно зайди. Нужно подумать и о тех винтовках, что в овраге. И не задерживайся. Михайло уже час как ушел. Вот-вот вернется.

Но миновал еще час и другой, а Михайло все не возвращался. Валдис пришел от Сережи еще более сумрачным: даже не узнал его Сережа в горячке. А Михайла нет и нет. Артем уже почти не сомневался, что с ним что-то случилось. А тут еще его мать пришла из хлебной лавки и, узнав, что сын ушел в город и до сих пор не приходил, загоревала. Стала рассказывать, что говорили женщины в очереди: кого-то убили, женщину лошадьми затоптали.

— Ой, чует мое сердце, пропал он!

Но Михайло вернулся. Примерно часов около десяти.

— Тесленко убили!

Артем вскочил с места. Потрясенный, подошел к Михайлу, схватил за плечо.

— Что ты, Михайло? Не может быть!

— Весь город уже знает!

Ходил и сам он туда. Тело Тесленко отвезли домой. Помещение комитета разгромлено. Но сам комитет жив! Действует! На машиностроительном заводе состоялись экстренное заседание комитета и митинг. Постановили начать общегородскую забастовку в двенадцать часов и демонстрацию протеста в час дня. Собираться всем по предприятиям после гудков.

Пока он рассказывал это, Артем немного оправился от потрясения.

Сказал грустно:

— Так! Был Тесленко — и нет Тесленко. — Долго сидел, опустив голову. Вдруг резко поднял ее. — А чего ж ты один? Без доктора? Сереже очень плохо!

— Заходил даже к двум, — ответил Михайло. — Оба как сговорились: если в грудь ранен, то дома с ним нечего делать. В больницу его нужно немедленно.

— Ну, а пока что, до больницы? Неужели Мирослава Наумовна не могла… — насупил брови Артем.

— А ее нет. Арестовали ночью! И Федора Ивановича! — выпалил одним духом Михайло.

Несколько минут Артем сидел словно окаменелый. Потом спросил, кого именно из членов комитета видел.

— Кузнецова. Он уже знает, Иванов ему рассказал о винтовках. Доволен, даже улыбнулся. «Молодцы!» — говорит. Про тебя рассказал, что в руку ранен. Велел передать, чтоб никуда ни шагу.

— Легко сказать — никуда ни шагу!

— Не дури, Артем! Сиди! А Серегу мы с Валдисом в больницу отправим. Саночки у меня есть, еще одни где-нибудь возьмем и свяжем…

Городская больница была неподалеку от Слободки. Поэтому через какой-нибудь час ребята уже вернулись, устроив Сережу в больницу. Ходики на стене показывали четверть двенадцатого.

— Мама, — уже сняв пальто, вдруг спросил Михайло, — а часы наши верно идут?

— А кто их знает. Вчера с вечера забыла подтянуть гирьку. Остановились ночью. Я поставила по солнцу.

Михайло возмутился:

— Ой, мама! По солнцу! Ну, теперь бегите сами к Одарке, узнайте, который час.

Но тут же передумал. Может, боялся доверить матери такое ответственное дело. Сбегал сам. Ходики отставали чуть ли не на полчаса. Михайло поставил их по Одаркиным — без четверти двенадцать. И только тогда сел за стол.

Ели втроем из одной миски, молча. Украдкой поглядывали на ходики. Когда минутная стрелка подползла к цифре 12, все, как по команде, отложили ложки. От волнения уже не могли есть. Закурили. И тоже молча. Наконец долгожданные двенадцать часов. Цигарки вспыхивали от глубоких затяжек. Пять минут первого.

И тут не вытерпел Михайло. Кинул окурок, вскочил с места и взволнованно прошелся из угла в угол. Остановился посреди комнаты и обратился к Артему почти с отчаянием:

— Ну вот тебе и на!

— А что такое? — Артем сделал вид, что не понял его.

— Семь минут первого уже!

— Откуда ты знаешь? Что тебе Одарка — Пулковская обсерватория? Может, у нее часы спешат минут на десять, а то и больше?

И не успел он договорить последнее слово, как вдруг тишину всколыхнул басистый гудок. И хоть ждали его, все невольно вздрогнули и поднялись с мест.

— Машиностроительный! — радостно вскрикнул Михайло.

А гудок гудел призывно, властно. Пока что один. И снова так же неожиданно с другой стороны города, ближе к Слободке, откликнулся второй гудок, на тон выше.

— Наш! — в один голос сказали Валдис и Михайло. — А это депо! Мельница! Табачная фабрика!..

Гудки — один за другим, а то и несколько сразу — вливались, словно шумные притоки в бурную, ревущую реку, которая затопила собой весь город, от края и до края. Казалось, звенело само небо от этого могучего хора гудков.

— А второй мельницы не слышно, — вслух подумал Михайло.

— Меньшевистское гнездо! Что ты хочешь? — сказал Артем.

— И электростанция молчит.

— Да и там завелась сволочь!

— А я им, честное слово, не завидую! — Это уже говорил, второпях одеваясь, повеселевший Михайло. — Представляю, каково им это слушать!

— Эге, погорюй хоть ты за них, а то больше некому! — сказал Артем.

Без шинели, как был, он вместе с хлопцами вышел в сени. Когда распахнули дверь, свежий морозный воздух и солнечный свет ринулись в сени. И так потянуло хотя бы через порог переступить, хоть издали взглянуть на город! Гудки все еще гудели. «Терпение, Артем!» — сказал сам себе и, закрыв за ушедшими дверь, накинул крючок.


В то же утро в помещении городской думы, в кабинете председателя городской управы Кириенко (украинский эсдек, бывший учитель гимназии, зять владельца мельницы Спивака), происходило совещание с атаманом Щупаком. Кроме нескольких членов управы присутствовали уездный комиссар Центральной рады Мандрыка, от Совета солдатских депутатов — Гудзий, от «Крестьянского союза» — Мокроус.

Мысль о созыве этого совещания возникла у Кириенко в связи с событиями прошлой ночи. Когда приглашенные собрались, не было лишь Щупака, за которым отправился Диденко, неожиданно для Кириенко, который приехал сюда, ни с кем не повидавшись, возник и второй вопрос. Почти все прибывшие уже знали о постановлении большевистского комитета провести общегородскую забастовку и митинг протеста против убийства Тесленко, арестов, против разгрома помещения большевистского комитета. Отношение всех присутствующих к самому факту намеченной забастовки было одинаковым, мало сказать отрицательным — полным ярости. Однако насчет того, что нужно делать, если большевикам удастся поднять рабочих на забастовку, мнения расходились.

Поэтому совещание началось сразу же, еще до приезда Щупака. Но ни к какому решению без него прийти не могли: только в его руках и была реальная сила. На запасный полк, как доложил Гудзий, полагаться никак нельзя. Он рассказывал о митинге, состоявшемся сегодня утром в казармах. А когда хотели разогнать митинг с помощью учебной команды, солдаты не дали. Домитинговали, а потом даже за ворота проводили большевистского агитатора.

— Кузнецова как раз. Вчера атаман выпустил. На нашу голову!

Щупак с адъютантом, под усиленной охраной, прибыл на совещание часов в одиннадцать. Нарочно заставил ждать себя целый час, чтобы прониклись должным к нему уважением. И, кажется, добился своего. Во всяком случае, когда он вошел в кабинет в сопровождении адъютанта и Диденко, все присутствующие, хоть и без особенной предупредительности, поднялись с мест. Сдержанно поклонившись, он только звякнул шпорами.

Кириенко представил ему всех собравшихся. Потом открыл совещание. Прежде всего пояснил Щупаку, для чего это совещание созвано. Попросил, чтобы тот, поскольку ходят всякие слухи, проинформировал их о ночных событиях в городе. Щупак не нашел нужным лично говорить обо всем этом, кивнул адъютанту. И тот стал рассказывать о нападении на казарму.

— Ясно, что это их работа! — сказал Мандрыка. — Кому же больше?

Тогда заговорил Щупак:

— Да. И один из организаторов уже поплатился за это. А с двумя я только что имел разговор. Не скажу, чтоб очень приятный. — Он возмущенно передернул плечами. — Уж больно распустили вы их здесь у себя, в Славгороде.

— Ну, а чем же кончился налет на казарму? — спросил Кириенко, несколько задетый высокомерным тоном атамана.

— Для некоторых закончился печально, — сказал Щупак довольно безразличным тоном и, помолчав, добавил: — Три казака убиты, что-то около десяти ранено. Кроме того, обоих часовых и командира конной сотни я предаю военному суду.

— Значит, разговоры про оружие…

— Да. Оружие из склада похищено.

— Вот это да! — заерзал на стуле Мандрыка. — А я думал, что они бахвалятся.

— Чем?

— На митингах и на машиностроительном заводе, и в запасном полку большевистские ораторы козыряли тем, что в эту ночь их Красная гвардия увеличилась на триста штыков.

— Ну, это еще видно будет! — сказал Щупак высокомерно. И добавил со злой иронией: — Еще и посчитать как следует не успели, а уже бахвалятся. Ведь не триста винтовок, а четыреста.

Настроение у всех совсем упало. Первым нарушил молчание Мандрыка.

— Господа! Так что ж нам делать? Ведь это вносит существенную поправку в ситуацию. Четыреста винтовок — это не пустяк. Как господин Щупак думает действовать в случае, если большевикам все-таки удастся вывести рабочих на улицу?

— Только что я подписал новый приказ: город объявлен на осадном положении. Никаких сборищ! Никаких демонстраций!

— Но если они все же выйдут?

— Конная сотня разгонит этот сброд. Одними нагайками.

— Но вы, господин Щупак, должно быть, не знаете, что наш город промышленный. У нас ведь до двух десятков предприятий. Свыше пяти тысяч рабочих.

Этого Щупак действительно не знал. И приведенные цифры несколько охладили его пыл.

— Кроме того, — сказал Гудзий, — неизвестно, что они затевают. Ведь у них есть и вооруженные силы: так называемые красногвардейские отряды. Небольшие, но если добавить к ним еще эти четыреста винтовок, то это уже сила!

Тогда вскочил меньшевик Кузин:

— Плохо, когда делят шкуру неубитого медведя. Но еще хуже, когда кому-нибудь с перепугу мерещится за каждым кустом страшный медведь. Я глубоко уверен, что большевикам не удастся подбить рабочих на демонстрацию.

В этот момент загудели гудки.

Несколько минут все сидели ошеломленные. Но молчание в конце концов стало нестерпимым. Кириенко поднялся за столом и, напрягая голос, чтобы его все услышали, подвел итоги совещанию:

— Господа! Принимая во внимание известное равновесие — пусть временное (это бесспорно!), пусть шаткое, но все же равновесие сил, мы должны сказать себе, что для нас сейчас главное — спокойствие и еще раз спокойствие! Пусть демонстрируют, пусть маршируют. Свежий воздух пойдет им на пользу — остудит немного головы. Но на всякий случай будем просить атамана Щупака взять на себя охрану ключевых объектов города: телеграфа, банка, вокзала… Не так ли, господа?

Большинство согласилось с ним. А Щупак пожал плечами:

— Хорошо. В конце концов, вам виднее. Я еще не успел сориентироваться тут, в Славгороде.

Сразу же после совещания атаман Щупак поехал к себе в эшелон, чтобы успеть отдать распоряжения. Но была и иная причина: жутко было ему сейчас в городе. Гудки уже замолкли. Над городом повисла напряженная тишина. Кое-где на перекрестках стояли гайдамацкие патрули. Щупак со своей охраной выехал на Сенную площадь. Влево тянулась Полтавская улица, прямая, на километр видно, чуть ли не до самой Слободки. И бросались в глаза на темном фоне колонны демонстрантов красные, как молнии среди туч, флаги.

Завернув по Троицкой улице, Щупак дал шпоры коню. Уже оставалось до вокзала каких-нибудь два-три квартала, как вдруг из-за угла вышла колонна, — по-видимому, рабочие депо. Впереди шел знаменосец. По обе стороны его почетный караул у знамени — двое молодых рабочих с винтовками на плечах с примкнутыми штыками. Шествие загородило собой всю улицу.

«Неужели не разомкнутся, чтобы пропустить?» — ярость душила Щупака. Вместо того чтобы свернуть в сторону, дал шпоры коню. Но в нескольких шагах от колонны конь остановился вдруг как вкопанный, так что один из конвойных даже налетел на него.

Шествие не останавливалось. Над колонной звучала крылатая песня:

Смело, товарищи, в ногу!
Духом окрепнем в борьбе,
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе!..
У Щупака нервно задергалась щека. Сердито рванул коня в сторону, на тротуар. В канаве, занесенной снегом, конь провалился по самое брюхо и с трудом выбрался наверх.

Опустив голову, Щупак ехал по тротуару шагом и искоса внимательно приглядывался к колонне демонстрантов.

«Нет, это не толпа! Нагайками тут ничего не сделаешь!»


Когда жена Бондаренко со своими гостями вышла за ворота, город, недавно еще такой молчаливый, сейчас гудел, как колокол: со всех сторон раздавалось пение. Не то что слов — даже мотива нельзя было разобрать, слышно было только, что пели сотни голосов.

— Собираются уже, — сказала Маруся и еще хотела что-то добавить, но в это мгновение совсем близко, сразу же за углом, по Киевской улице, зазвенела стоголосая песня. — Это Танина фабрика. Пойдем и мы поскорее.

Голова колонны подходила к Гоголевской улице. Мужчина нес красное, как огонь, знамя. За знаменосцем шли в первых рядах мужчины. А за ними почти одни женщины, несколько сотен, — работницы табачной фабрики.

Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут…
— Пойдем и мы с ними, — сказала Маруся, — а то одних нас могут не пропустить гайдамаки.

Немного обождали, пока не поравнялась с ними середина колонны, и зашагали по тротуару рядом. Но не прошли и квартала, как навстречу Грицько Саранчук. Остановились.

— Где это ты пропадал всю ночь? — спросила Катря.

Грицько вздохнул и ничего не ответил.

Потом обратился к жене Бондаренко:

— А я вот к вам… за вещевым мешком.

— Едете домой?

— Еду.

— А ты слыхал, Федора Ивановича арестовали! — сказал Мусий.

Грицько оторопел:

— Кто?

— Гайдамаки.

— За что?

— А это ты их спроси.

— Артема искали, — сказала Катря Гармаш. — Остапа крепко избили. Ружья своего не отдавал. Лежит.

Грицько стоял растерянный и, когда все пошли, машинально последовал за ними. Голова шумела, как с похмелья. Еще пять минут назад, до встречи, он только и думал о том, как вызовет Мусия во двор — в комнате люди — и первым делом спросит про Орисю. Но теперь все это будто отошло на задний план. И не только потому, что известие об аресте Федора Ивановича и об избиении Остапа очень взволновало его. С первого взгляда на тетку Катрю, увидя ее честные глаза, сразу понял, какой глупости он поверил. Какие все это бредни! Теперь сам удивлялся своему легковерию вчера у Диденко. Ведь не могла бы тетя Катря так искренне на шутку Мусия сказать тогда про Орисю: «Еще в косе девичьей походит!» Буйная радость, как волна, поднялась в груди, но тотчас же и упала, как волна на берег, рассыпалась брызгами, пеной: вспомнил о себе, о ночи, проведенной как в угаре. Даже остановился.

Мусий потянул его за рукав:

— Чего ты? Идем, а то, видишь, и так уже отстали.

— Некуда мне идти сейчас, — сказал Грицько. — Разве что… пойду с Остапом посижу.

И зашагал обратно к Гоголевской улице.


Хоть и недолго с Грицьком задержались, но от колонны далеко отстали. Быстро идти по глубокому снегу, особенно Катре в длинном кожухе, было тяжело. Продвигались уже сами по себе, беспокойно оглядываясь по сторонам. Но гайдамаков нигде не было видно. А по тротуару еще шли люди, туда же, к Соборной площади.

Вся площадь была забита народом, когда они подошли. Над тысячами голов то тут, то там развевались колеблемые легким ветерком красные знамена. На трибуне пожилой человек, как видно, рабочий. Без шапки.

— То-ва-рищи! — сильным голосом крикнул он, и в тишине эхом отдалось от собора: «То-ва-рищи!»

— Кто это? — спросила Катря у Маруси.

— Шевчук. С машиностроительного. Где и Федор.

— …Сегодня ночью, — раздавался голос с трибуны, — гайдамаки зверски убили нашего дорогого товарища, рабочего паровозного депо, Петра Лукьяновича Тесленко. Замечательного человека. Верного сына нашего рабочего класса. Почтим его светлую память молчанием!

Целую минуту на площади царила глубокая тишина. Тысячи людей склонили обнаженные головы. Потом с трибуны снова зазвучал голос Шевчука.

Он стал говорить о ночных арестах, произведенных гайдамаками, о разгроме помещения партийного комитета большевиков.

— От имени рабочих машиностроительного завода я призываю всех рабочих Славгорода заявить самый решительный протест против бесчинств полуботьковцев. И потребовать, чтобы немедленно освободили наших товарищей. Всех до одного! Или сами освободим их. Силой! Не станем к станкам, пока не будет снято осадное положение в нашем городе! «Осадное»! Вот уж действительно, натворили пакостей, и душа у самих ушла в пятки! Долой душителей революции! Долой Центральную раду, черное, позорное гнездо всеукраинской контрреволюции! Да здравствует рабоче-крестьянская революция! Да здравствует товарищ Ленин!

Словно вихрь налетел на площадь.

— Ура-а! — перекатами понеслось в толпе.

— Слава товарищу Ленину!

Шевчук сошел с трибуны. А его место уже занял другой и ждал, пока утихнет на площади.

— Из паровозного депо, — шепотом сказала Маруся Катре.

Он тоже начал говорить о Тесленко. О том, как еще ночью, узнав о гибели товарища, вся ночная смена депо на летучем митинге тут же, в цехе, единогласно постановила: заклеймить позором гайдамаков и тех, кто стоит за ними и кто направляет их преступную руку, — украинских националистов. «Вон из нашего города этих бандитов!» Он говорил о том, как с самого утра, когда перевезли тело убитого Тесленко домой, ни на минуту не закрывается дверь убогой лачуги, в которой он жил. Со всех концов города толпы людей идут, чтобы отдать ему последний долг в знак большой любви и уважения и выразить сочувствие его родным — жене с малыми детишками… Оратор присоединял свой голос к протесту машиностроителей. К их требованию освободить арестованных. А закончил свою речь требованием рабочих депо к гайдамакам — убраться из города. Немедленно. И — пешочком! Потому как депо не даст им паровоза!..

Потом на трибуну выходили еще ораторы — от табачной фабрики, от патронного, от мельницы.

Вдруг в короткую паузу во время выступления одного из рабочих прорвалась далекая трескотня ружейной перестрелки. Площадь заволновалась. Оратор слегка растерялся.

Кузнецов стоял в колонне машиностроительного завода в первых рядах, неподалеку от трибуны. Когда оратор закончил, он поднялся на трибуну.

Площадь глухо гудела.

— Товарищи! Спокойно! — перекрывая тысячеголосый гомон, крикнул он, — Стрельба эта возле патронного завода. Спокойно! Мы это предвидели. И ничего у них не выйдет! Товарищи!..

Уже через минуту площадь молчала, жадно вслушиваясь в слова оратора. А он перестал говорить о стрельбе (хотя она не прекращалась, а усиливалась).

Он говорил о событиях, происшедших в Славгороде за последние дни, показательных для политики националистов, буржуазной Центральной рады, о сговоре ее с контрреволюцией на Дону.

— Как видно, белый генерал Каледин ближе, роднее ей по духу, чем рабоче-крестьянское правительство России. Еще бы! Ведь они же брат и сестра. Плоть от плоти контрреволюционной буржуазии. Агентура англо-французского и американского империализма. Одна у них и цель: задушить ненавистную им Советскую республику в России. Потушить маяк, на который с надеждой обращены взоры всех трудящихся бывшей царской России и всего мира. И для этого ничем не брезгают они, все им годится: разжигание национальной вражды, провокация, клевета на молодую республику Советов, на большевистскую партию. Жалкие люди! Что они могут противопоставить нам? Большевистская партия еще в первые дни революции устами товарища Ленина на весь мир провозгласила: «Мир — народам! Хлеб — голодным! Заводы, фабрики, железные дороги, земля — рабочим и крестьянам». Даже слепые уже прозревают. Вот почему самостийники так бесятся! От лицемерных слов и лживых обещаний они уже перешли к открытому насилию. И разве только против большевиков? Против «кацапов», как они называют братский украинскому народу русский народ? Брехня! Свой украинский народ — рабочих, сельскую бедноту — они ненавидят с такой же силой…

Катря все время слушала очень внимательно, а под конец не удержалась, тихонько спросила Марусю:

— И как он не боится? Да ведь его ищут!

— А что они сделают с ним сейчас? Разве люди его отдадут?

— А по дороге домой?

— В колонне пойдет.

— Вчера, — продолжал Кузнецов, — сюда, в город, приехали несколько крестьян из одного села, Славгородского же уезда. Что их пригнало за сорок верст по бездорожью, в метель? Приехали искать помощи и защиты. И не в «Крестьянский союз», где заправляют эсеры да кулачье. Нет! К своему брату — рабочему!..

В кратких словах он передал рассказ ветробалчан о лебеде в хлебе, об издевательствах над солдатками, над беднотой, о кутузке при волости…

— «Нельзя дальше так жить! — говорила пожилая крестьянка, всю жизнь гнувшая спину на помещичьей, кулацкой земле. — Надо спасаться!» Вы только вдумайтесь, товарищи, в эти слова! — продолжал Кузнецов. — «Надо спасаться». А спасение одно: Советская власть! Власть рабочих и сельской бедноты. Иного спасения нет!

Уже не меньше четверти часа говорил Кузнецов. К концу его речи стрельбы почти не было слышно. Раздавались только одиночные выстрелы. Кузнецов нарочно сделал длинную паузу, чтобы все услышали это, и потом уже кончил свою речь:

— Сегодня в Харькове приступает к работе Первый Всеукраинский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Сегодня — великий день для Украины. В лице своих лучших сынов украинский народ, как настоящий хозяин, возьмет судьбу свою в собственные руки… Сам решит вопрос о власти. Да здравствует Советская власть на Украине! Да здравствует нерушимый братский союз украинского народа с русским народом! Да здравствует товарищ Ленин!..

Уже на думской башне пробило три часа. И снова на трибуну поднялся Шевчук.

— Сегодня в Харькове, как вы уже знаете из слов предыдущего оратора, товарища Кузнецова, открывается Первый Всеукраинский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Об этом нам сообщили телеграммой наши депутаты — Гаевой и Савчук. От имени рабочих машиностроительного завода предлагаю присоединиться к нам и послать съезду приветственную телеграмму…

Гул одобрения не дал ему закончить фразы. Шевчук огласил текст телеграммы, и еще не успели стихнуть аплодисменты, как одновременно в нескольких местах площади низкие голоса начали и сразу вся толпа подхватила слова величественной песни:

Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов…
Катря впервые слышала эту песню, не знала слов и сначала среди всех присутствующих на площади была, может, единственной, которая не пела. Пели в колоннах, пели люди, которые пришли группами или в одиночку. Пели солдаты, которые были в толпе, каждый — вытянувшись, с рукой «под козырек». Пела Маруся рядом. И даже Мусий неразборчиво гудел над ухом своим басом.

Тогда Катря стала вслушиваться в слова песни, которую пела Маруся. Сперва робко, как бы одним сердцем и устами, петь начала, а потом голос все крепчал, наливался гневом и ясной надеждой:

Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем.
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!

XXII

Кузнецов пришел к Рябошапке в полночь. Артем от Михайлы уже знал о митинге и о том, что полуботьковцы освободили всех арестованных, в том числе и Федора Ивановича, и Мирославу. Вполне понятно, что первый вопрос Артема Кузнецову был: виделся ли он с ними?

— А иначе чего бы я так поздно пришел!

Виделся он с Федором Ивановичем. Больше ни с кем, так как домой к Бондаренко нельзя было зайти — слежка. Но самому Федору Ивановичу удалось выскользнуть из дому. Встретились у Безуглого.

— Как дядя Федор?

— Что ему, в первый раз?

— А Мирослава как? — пристально взглянул Артем на товарища.

— Во время ареста держалась очень хорошо, говорит Федор Иванович. И давай спать, дружище! А то мне нужно вставать рано.

— А почему рано?

— Чтобы вместе с народом незаметно на патронный завод пройти. Быть может, удастся завтра хотя бы вагон патронов в Харьков отправить. Ты же сам говорил.

Ложась спать, хозяйка укутала теплым платком чайник, чтобы не остыл. Но Кузнецов не захотел ужинать. Она заранее и постелила обоим: Артему — на кровати Михайла, как и вчера (сам Михайло пошел в ночную смену), а «новенькому» — на полу, рядом с кроватью. Так и легли. Артем, правда, настаивал:

— Василь Иванович, ты ложись на кровать.

Кузнецов был лет на десять старше Артема, и, хоть они и были на «ты», обращался к нему Артем из уважения по имени и отчеству.

— А разве это кровать? Это ж… госпитальная койка, — сказал Кузнецов. — Как рука? Кость цела?

— Кажется.

— Мирослава Наумовна хотела прийти, чтобы осмотреть. Но я предостерег: можно таких гостей непрошеных за собой привести! Да и потом — у вас же там, в селе, больница есть.

— А при чем тут село?

Кузнецов молча скинул сапоги, но раздеваться не стал. Наган положил под подушку и Артема спросил, под рукой ли у него оружие. И только когда потушили лампу и легли, ответил Артему:

— При чем тут село, спрашиваешь? Нельзя тебе, Артем, оставаться теперь в Славгороде. Временно нужно куда-то выехать. Мы так с Федором Ивановичем и решили. Допек ты их здорово! Попадешь к ним в лапы — несдобровать тебе!

Артем признался, что он и сам думал о том, чтобы выехать из Славгорода. И правда, что это за жизнь, когда вынужден скрываться? Да, он собирался выехать, но не в село. В Харьков. Будучи там, виделся со своими товарищами по заводу. Все в Красной гвардии. Звали к себе. Кузнецов стал возражать. Нечего ему с одной рукой делать в Красной гвардии. А в селе не только подлечился бы, — слыхал же, что рассказывала мать!

— Непочатый край работы для нас на селе. Вот бы лечился и дело бы делал. Мать завтра пойдет на базар искать попутчиков, чтобы санями, а не поездом из города тебе выехать. Меньше риска.

— А как ты, Василь Иванович, с оружием думаешь? Всего же, надеюсь, не заберешь в батальон?

— Нет, не заберу.

— Мы тут с хлопцами об этом уже толковали.

— Ну, и что решили?

— По-братски — пополам. Видишь ли, хоть оружие, собственно говоря, твое…

— Какое там мое! Оружие — это такая штука, что если из рук его выпустил, то оно уже не твое. Но не в этом дело. Трудно вывезти, не стоит рисковать. А здесь оно не меньше нужно: патронный завод, мост.

— А что мост?

— Надо, Артем, и вперед заглядывать. Сам сапер, знаешь, что такое мост. Да еще через такую реку, как Днепр!

— Куда же ты думаешь с батальоном податься?

— Дал телеграмму в Харьков, прямо съезду: жду приказа на станции Ромодан.

— Но ведь плохо без оружия.

— Один клинок казацкий для начала уже есть. Добудут, чертовы дети! Вот приеду, я им холода напущу!

— А когда же ты думаешь на Ромодан?

— Думал — завтра, да не удастся: не управились. Перенесли похороны Тесленко на послезавтра.

— Вот уже и похороны! — грустно сказал Артем и некоторое время молчал. Вдруг он приподнялся: — А ведь только минувшей ночью я ж разговаривал с ним. Будто и сейчас еще чувствую свою руку в его руке: «Удачи!» Потом обнял за плечи и спрашивает: «А на душе как? Все в порядке? Ты не думай о смерти. Ты о жизни думай…»

— Вот так Тесленко и умер. Не о смерти, а о жизни думал. — Кузнецов помолчал немного и добавил: — За обшлагом рукава шинели нашли рекомендацию в партию. Для Романа Безуглого. На полуслове оборвана. Может, как раз когда писал, услышал топот сапог по лестнице…

Тик-так, тик-так… — звонко тикали ходики в напряженной тишине. Оба долго молчали. Снова заговорил Кузнецов:

— На комитете постановили похороны устроить такие, какие заслужил он, — многолюдные, торжественные.

— Да ему теперь, мертвому, все равно.

— А ведь человек, Артюша, живет не только пока дышит, пока сердце в нем бьется. Так живут животные. Правда, и люди некоторые тоже. Но настоящий человек… Разве Тесленко не жив и сейчас в памяти нашей, в сердцах сотен, тысяч людей, которые его знали, любили, уважали? В самом нашем деле, великом, бессмертном, которому он самоотверженно служил до последнего дыхания. Вся наша Красная гвардия вместе со всем народом будет идти за гробом. С оружием. Пусть закаляются! Ведь не только в бою закаляется людское сердце, но и над гробом убитого товарища.

— А что, если они…

— Пусть только сунутся! Без малого полтысячи штыков! Да и среди остальных рабочих, невооруженных, не одна сотня будет таких, что не совсем с пустыми руками. Пусть только попробуют!..

Допоздна в эту ночь не спали Артем с Кузнецовым и все наговориться не могли. Потом усталость начала брать свое. Длиннее становились паузы. Напоследок Артем сказал:

— Вот разъедемся. А встретимся ли еще когда-нибудь?

— Встретимся, — не очень уверенно сказал, засыпая, Кузнецов.

— За эти полгода в батальоне возле тебя, Василь Иванович, я будто на целую голову вырос.

Ничего на это не ответил Кузнецов. Спал уже спокойным, глубоким сном очень усталого человека.

Тогда Артем, лежавший на боку, перевернулся на спину, удобнее примостил раненую руку и приказал себе спать. Но сегодня приказ этот что-то плохо действовал. Лежал в темноте с открытыми глазами и чего-чего только не передумал в эти часы!

«Значит, прощай, Славгород!» И вспомнилось сразу, как семь лет назад, еще сельским хлопцем, впервые приехал он с помещичьим приказчиком в этот город за железом для кузницы. Словно вчера это было, так отчетливо вспомнил себя в тот миг, когда въехали на пригорок и перед ними в долине открылся никогда еще не виданный город (о котором столько уже слышал) — с каменными домами, заводскими трубами… Вспомнилось, как он с Митькой Морозом был вечером в гостях у Супрунов. Мирослава в цветастом сарафане, прямо с Днепра, пришла с подругами к чаю. «Русалки! Явились наконец!» — сказал отец Мирославы. Артем сразу же среди трех девушек узнал Мирославу, хотя и видел ее единственный раз, когда-то в Ветровой Балке, еще совсем девчонкой. И в первую минуту подумал даже, не подшутил ли Митько над ним, обещая познакомить его с революционеркой. Нет, не такой представлял он себе ее! Совсем ведь молоденькая, смешливая! И только потом уже, когда разговорились, понял, почему и Митько, и тетя Маруся с таким уважением говорили о ней… Вспомнил даже, что именно она дала ему тогда из литературы: несколько экземпляров «Социал-демократа» и один номер «Рабочей газеты» за ноябрь 1910 года с очерченной красным карандашом статьей Ленина «Уроки революции». Вспомнил, что сказала, когда он уходил: «До свиданья, товарищ!»

«Товарищ!» Вот откуда, по сути, и началась его сознательная жизнь. Именно тогда и потянуло из Ветровой Балки в широкий свет. В Луганске работал на заводе больше года — уволили после забастовки-протеста по поводу Ленского расстрела. Безработица. Куда только не забрасывала его потом изменчивая судьба. Весь юг втроем, с Петром и Миколой (тоже луганчанами), изъездили да пешком исходили, перебиваясь с хлеба на квас, по случайным работам: где — грузчиком, где — носильщиком, без угла своего, по ночлежкам валяясь. Сколько за эти годы дорог исхожено в толпе таких же, как сам, горемык безработных… И на этом свалил его сон — на каком-то привале, в старой скирде в степи, под холодными осенними звездами.

XXIII

…Но спал Артем недолго, проснулся внезапно среди ночи от резкой боли в руке: как раз этой, левой рукой так крепко прижимал он к себе… сынишку. Закусив губы от боли, он, как ребенка, качал на груди у себя раненую руку, пока не стихла боль. Но как только боль прошла, сильнее заболело, заныло сердце в неуемной тоске. Он нащупал в темноте портсигар и закурил. Намеренно старался делать это не тихо: может, все-таки Василь Иванович проснется? Прислушался. Нет, Кузнецов крепко спал. Слышалось его глубокое, ровное дыхание. Артем выкурил папиросу, полежал немного, всячески стараясь отвлечься от своих мыслей, развеять приснившийся сон, но это ему не удавалось. Сердце ныло все сильнее и сильнее. И не выдержал наконец Артем. Перевернулся на другой бок и тронул слегка Кузнецова за плечо. Тот сразу же проснулся:

— Что такое?

— Да… ничего такого, — смущенно ответил Артем. — Спокойно пока что.

— А почему разбудил? Храпел, может?

— Да так… похрапывал слегка. Неудобно, видимо, лежал.

— Ну, прости, — сказал Кузнецов, переворачиваясь на другой бок. — Засыпай теперь смело. — Чувствовалось, что он улыбнулся в усы. — Теперь уже постараюсь строже себя контролировать во сне.

Несколько минут в комнате было тихо. Вдруг Артем произнес шепотом:

— Василь Иванович, не спишь еще?

— Нет, не сплю.

— А ведь я неправду тебе сказал, что ты храпел. Разбудил я тебя не поэтому.

— А почему? — насторожился Кузнецов.

— Ну, поверишь ли, просто невтерпеж! Такая тоска одолела.

— А что случилось?

— Да вот… все тебе расскажу.

И снова тишина залегла в комнате. Только ходики на стене тикали. Минута прошла в молчании. На этот раз уже Кузнецов не вытерпел:

— Ну, чего ж молчишь? Где твой рассказ?

Но Артем и после этого не сразу заговорил.

— Василь Иванович, — спустя некоторое время начал он, — а скажи, только положа руку на сердце… Это очень важно для меня. Несколько дней мучаюсь, стараюсь разобраться в этом вопросе.

— Что же тебе сказать?

— Вот, к примеру, есть у тебя младшенькая твоя, Василинка. Какое чувство у тебя к ней?

— Чего это тебе Василинка моя вспомнилась? — удивился Кузнецов. — Да еще этак вдруг, среди ночи?

— Да вот вспомнилась, — уклончиво ответил Артем. — И это очень нужно мне знать. Скажи: ты ее любишь? Так же, как тех, старших?

— Ну, а то как же?

— Или, может быть, как-то иначе?

— Чего ж это ради иначе?

— Ведь ты ее и в глаза не видел! Ведь родилась, когда тебя на войну взяли. А откуда любовь берется у отца к своему ребенку? Потому что растет на глазах. День от дня его видишь, ласкается к тебе, и ты его ласкаешь. Уму-разуму учишь. Это я очень хорошо знаю. Свое детство вспоминаю. Отца своего покойного. Как я любил его! И он меня очень любил. И это мне понятно. А вот если не видел ребенка своего никогда? Тогда уж ничего этого нет. Одна только плоть и кровь. Так ведь это и у животных такое. Скажешь, не правда?

«Вот оно что», — подумал Кузнецов и молчал, силясь понять ход мысли Артема, разобраться, чем рассказ про Василинку связан с одолевшей его, как он выразился, тоской.

— Ну что ж… и на том спасибо, — полушутливо сказал Кузнецов. — Спасибо, что хоть не скотиной назвал, а только к животному приравнял. Но стоило ли для этого среди ночи будить?

Артем порывисто повернулся к нему, снова потревожив больную руку.

— Василь Иванович, ты меня не так понял. Ты уж прости меня за мой дубовый язык. Совсем не о тебе я. Я так, вообще говорю.

— А хоть и вообще, все равно дурень ты, Артем! Да разве ж любовь у отца-матери к своему ребенку от привычки, от ласки к нему? Как раз наоборот. Это приходит уже потом — и ласка, и привычка. А начинается любовь не с этого.

— А с чего?

— Вот ты, Артем, думая сейчас о своем, о вашем, — поправился он, — будущем ребенке, все говоришь «мой», «мой». Алхимик ты, вот кто! Знаешь, что это такое?

— Ну, а чего ж! Это которые свинец в золото думали превратить с помощью химии. Да «эликсир жизни» какой-то добыть старались.

— Не только это. Были среди них и такие «мудрецы», что даже человека в стеклянной колбе с помощью химии хотели сделать. Уже было и окрестили его. Наименовали как-то чудно, по-латински — «гомункулюс» или как-то вроде этого. Вот таким точно и ты сейчас кажешься мне — алхимиком! «Мой», — говоришь. А ведь это неверно. Разве он только твой?Это ребенок твой и твоей любимой. Это, так сказать, именно ваша любовь, ваши радости, мечты, которые вы воплотили в этом маленьком, живом тельце. Потому-то оно так и дорого вам. А видел ты его или не видел еще — право, не столь уж важно. Но это один корень. А второй корень, питающий отцовскую любовь, — чувство величайшей ответственности за ребенка. И перед ним самим, и перед обществом, в котором тому придется жить. Вот оно что. Понятно это тебе?

— Конечно. Но опять же я тебя спрошу. Это теперь так. Временно, так сказать.

— То есть как это «временно»?

— Да так. Ведь не всегда была семья. Вот, скажем, было такое в истории — дородовой период, первобытное общество. Но это в прошлом. Это для нас не пример. А вот интересно — как оно при коммунизме будет? — допытывался Артем.

— На это я тебе, Артем, отвечу так: не гадалка я. Ни на картах, ни на кофейной гуще ворожить не умею. И не стану. Да и не нужно оно нам. С нас вполне достаточно и того, что мы знаем о коммунизме с уверенностью. Что такое коммунизм? Ты только вдумайся, Артюша! Впервые на нашей планете жизнь, воистину достойная человека. Расцвет жизни. Общественных классов уже нет. Границ в теперешнем понимании, с погранзаставами, между государствами нет. Весь мир — братские республики. Очень высоко развита промышленность, изобилие благ земных. Конечно, и тогда не будет молочных рек, текущих сами по себе. Изобилие — это продукт людского труда. Но труд при коммунизме будет свободный, не изнурительный, радостный. Очень высокая культура. Люди при коммунизме — не знаю, дети наши, вернее, уже внуки или правнуки — будут значительно умнее и лучше нас. А если так, не думаю, Артем, что уж очень необходимо нам с тобой сейчас головы над этим ломать, рецепты придумывать, как им жить, как любить, как детей растить. Сами додумаются. А у нас с тобой и сегодняшних, неотложных дел хватает.

— Это верно, — вздохнул Артем. — Тут хотя бы самому разобраться. Но разве не полезно в коммунизм хоть мысленно заглянуть? Чтобы со своих внуков-правнуков (сам же говоришь: и умное, и лучше нас будут!) пример взять. Чтобы своим поведением оправдать высокое звание большевика-коммуниста.

— Все это так. Но заглядывать даже и в коммунизм нужно, Артем, с умом. Чтобы вреда вместо пользы не получилось. Диалектика — слыхал такое слово? Это значит, что явления, факты общественной жизни рассматривать нужно не оторванно, а в их исторической обусловленности. Ты Энгельса читал? Есть у него книга такая, о семье, о браке. Непременно прочитай. Да поразмысли хорошенько. Вот и разберешься тогда в этом вопросе. И алхимией не будешь по ночам заниматься. Добрым людям спать не давать.

— Василь Иванович, ведь последняя наша ночь перед расставанием. Не грех и не поспать. А ты и впрямь, кажется, сердишься?

— Да ты что, шуток не понимаешь? — ответил Кузнецов.

Минуту оба молчали. Потом Кузнецов первый заговорил. И голос его был уже иной, чувствовалась за его словами улыбка:

— Ты вот сказал, Артем, тоска одолела. Ну что ж, пора, пожалуй. Двадцать пятый пошел, говоришь? О, давно пора! А ведь хорошая это, до чего ж хорошая тоска! По себе знаю.

— Ты о чем?

— Да все о том же. Ты никак думаешь, что я слепой, не вижу? И вот поверь мне, — а я ведь все-таки на свете на целый десяток лет дольше твоего прожил, получше твоего в людях разбираюсь — поверь мне: лучшей жены для себя, хоть всю вселенную исходи, не сыщешь. До чего же хорошая девушка! А любит тебя как! За эту неделю, что тебя не было, даже с лица спала, бедняжка.

— Оставим это, — перебил его Артем. Но не спросил, кого Кузнецов имел в виду. Догадался, что речь идет о Мирославе. — Хватит с меня и того, что уже однажды хлебнул счастья… Не знаю, когда его и выдыхаю!

— Ничего не понимаю.

— Какой же ты недогадливый. Да ведь я об этом только и твержу: про трудную свою любовь да про своего сынишку.

— Что? — У Кузнецова горло перехватило от волнения. — Какого сынишку? Откуда? Ты что, не совсем еще проснулся?

— Четвертый год уже.

— Почему же ты никогда не говорил о нем?

— Я сам только на днях узнал. Когда в Харьков в командировку с Кулишем ездил.

— Вот так так! — Кузнецов порывисто сел на постели, достал кисет, долго впотьмах скручивал цигарку, потом щелкнул зажигалкой и медленно прикуривал; исподлобья, очень внимательно, словно видел его впервые, сурово глядел на товарища. Потом сердито дунул на язычок пламени, глубоко затянулся табачным дымом и, с силой выдохнув, сказал: — Вот так родитель!

— Ты погоди, Василь Иванович, — на диво спокойно произнес Артем. — Ты прежде выслушай меня до конца. А потом уже ругать будешь.

— Послушай, Артем, — снова после паузы первый нарушил молчание Кузнецов. — Четвертый год, говоришь, сынишке пошел? Но ведь ты в Харькове на паровозостроительном только с четырнадцатого?

— Это еще до Харькова было. А теперь, во время поездки туда, я узнал об этом. И как узнал! Вспомнишь — прямо оторопь берет. Если б не этот слепой случай, то, возможно, век бы прожил, ни о чем не догадываясь… На вокзале в Полтаве. Промерзли мы с Кулишем до самых костей. Товарняком из Харькова добирались. Зашли погреться. Народу на вокзале — не протолкаться. И вдруг слышу: «Артем!» И я узнал: «Варька!»

— Встреча! А скажи: сквозь землю тебе в ту минуту не захотелось провалиться?

— А Варька — это совсем не она. Подруга Христи. Из одного села под Хоролом.

— Где это? Когда?

— В Таврии. В экономии. Во время молотьбы. В тринадцатом это было. Я ж тебе как-то рассказывал, что после Луганска несколько месяцев безработным был.

— Помню. Это — когда в Ростове…

— Да мы не только в Ростове побывали тогда. Весь юг, поди, исколесили. Один в Таганроге остался, грузчиком в порту. А мы с Петром решили дальше кочевать. На поезд денег уже не хватило — дожились до ручки, — пешком отправились. А край не близкий. И все степь да степь. Июнь месяц. Как по горячей сковороде идешь. К Николаеву шли, родич там у Петра на судостроительном был. Верст двести уже отмахали. Устали — дальше некуда. С непривычки босиком по этакой Сахаре — шутишь! Хоть на четвереньках ползи. Вот мы и сделали привал — нанялись в экономию. В конторе как заглянули в паспорта — из Луганска, — сразу не хотели и брать. Но большая запарка у них тогда с ремонтом молотилок вышла — взяли-таки. Сперва на ремонте работали, потом Петро так в мастерских при главной усадьбе и остался, а я с паровиком и молотилкой — в степь. Верст за десять стали табором. Так и жили там на отшибе. И хоролчанки эти там же, на току работали: Варька, вторая — теперь уже тебе ясно — Христя.

— Хорол — это где-то здесь неподалеку? — спросил Кузнецов.

— То-то и есть, Василь Иванович! Соседний уезд. Я как узнал, что они из-под Хорола, будто родные мне стали. Еще мальчонкой был, помню: как раз через наше село хоролчане, миргородцы, черниговцы в степь туда на заработки каждую весну проходили, а осенью обратно возвращались. Первым делом спросил у девчат, не проходили ли они через Ветровую Балку. «А как же, проходили. Еще на запруде под вербами отдыхали. А на другом берегу пруда экономия». Так и есть. Моя Ветровая Балка. Ну, а тут же, от запруды крайняя хата, родные мои живут. Нет, хаты они, конечно, не заприметили. Ну да все равно. Уже одно то, что мимо родных ворот проходили! И ко мне девчата как-то сразу приязнь почувствовали. Обе молоденькие, впервые на заработки пришли в эти края. Но хотя и впервые, а знали уже по рассказам, что это такое — Таврия. Вот и боязно им. А тут, видят, человек вроде бы надежный: сам не обидит и другого в обиду не даст…

— Вот именно «вроде бы», — не преминул вставить Кузнецов.

Артем помолчал в нерешительности — ответить ли на реплику товарища или продолжать свое повествование? И решил:

— Ты, Василь Иванович, так разговариваешь со мной, таким тоном, будто я преступник какой. А я преступления за собой или даже вины перед ней не чувствую никакой. Одна моя вина — в том, что полюбил так безрассудно. Как с кручи в воду головой вниз ринулся. Не подумал о корягах. А впрочем… любовь дело такое — думай не думай… Лотерея. Не скажу, что все женщины, но большинство из них такие: ты с ней пуд соли съешь, а так толком и не узнаешь, на что она способна. Такой была и Христя…

— Пуд соли, говоришь? — перебил его Кузнецов. — Выходит, порядочно знал ее?

— Без малого всю молотьбу.

— Ого!

— А ты не смейся, Василь Иванович. Один месяц в такой обстановке — на току, возле молотилки, — целого года обычного стоит, а пожалуй, и не одного года. Ведь день за днем, от зари до зари, на глазах один у другого. А нигде так, как в работе, да еще в работе гуртом, не познаешь человека — работящий он или лодырь, совестливый или лукавый. Да и не только на работе — несколько раз в день за миской. А ведь и это не пустяк. Уже одно то, как кто ложкой из миски набирает, как ту ложку ко рту подносит, в какой-то мере характеризует человека. Да и не только ведь скулами ворочаешь — разговариваем тоже. Но больше, конечно, вечерами. Как ни уморишься, бывало, за день, а каждый вечер хоть с полчасика посидим. То песни поем, то просто тихо беседуем все вместе. А потом стали мы с нею и от компании уединяться. Одним словом, не скажу — прошло ли недели две, как мы слюбились с нею. И так она мне в душу запала, так полюбилась и красотой своей, и ласковым нравом. Сирота была. Жила в чужой хате с матерью и двумя сестричками. Когда-то хата их собственная была, но года за два до этого решил отец идти «в перевод», продал ее, да и выехал еще с несколькими односельчанами на далекий, в мечтах своих взлелеянный «Охмалин», то есть в Акмолинскую губернию. В дороге, где-то сразу за Уралом, отец помер. Мать с малышами (Христе, правда, тогда уже семнадцатый пошел), так сказать с разгону, доехала все-таки до места, но не прижилась там. Зиму кое-как промучилась, а по весне, чтобы успеть хотя бы грядки посадить, вернулась домой. Точнее говоря — в свое родное село. А дом — где же он? Сосед-богатей, купивший хату, надумал приспособить ее под телятник. Упала сердешная в ноги мироеду, все, что было в узелке, — рублей с тридцать, — отдала ему. «Смилостивился». Пустил на первых порах жилицей в их же бывшую хату, с тем что через несколько лет, когда они выплатят или отработают остальные сто рублей, перейдет хата в их собственность. Но только без земли — огород мироед уже вишнями засадил, «капитал» свой вложил. Так и стали жить — соседями, а точнее — даровыми батрачками. Лето, осень обе женщины спину гнули, а заработали так мало, что и до пасхи хлеба не хватило. Кое-как дотянули, одалживаясь и занимая, до троицы. А после троицы собрались люди в Таврию на заработки. Христя с ними пошла. Как ни удерживала, как ни плакала мать, как ни противился хозяин-кулак, ни на что не посмотрела Христя. «Словно чуяло сердце, что тебя встречу». Так и жили мы с нею больше месяца. Как муж и жена. Только что не венчаны. На осень свадьбу отложили. Думали тут же, в экономии, и на зиму наняться батрачить. Даже с Петром договорился, что в Николаев он один поедет, а уже когда устроится и что-либо для меня подыщет, переедем туда и мы с Христей. Так думалось, а вышло все иначе — неожиданно расстаться довелось.

— Что же такое случилось?

— Был в экономии объездчик один, Мордань по прозванию. Такое прозвище дали ему батраки. Шкуродер и бабник нахальный, можно даже сказать — насильник. В каждом таборе наложница у него была. И все норовил из таких, как вот эти мои землячки, — из молоденьких да робких. Хотел было и у нас на току обзавестись, на Христю все поглядывал, да остерегся. Слово такое сказал я ему. Магическое! А он знал меня немного еще по главной усадьбе. На досуге мы, мастеровые, у холостяцкого барака иногда с гирями упражнялись. Видел и он, что я мог, к примеру, двухпудовиком крестясь, весь «Отче наш» прочитать. И без особого даже напряжения. Потому-то наш ток и объезжал стороной. Но злобу, видать, затаил. В записной книжке его, как потом уже выяснилось, и моя фамилия была вписана, словно в поминальном листке, да еще с такой припиской: «Грозился убить». И вот однажды на рассвете в степи нашли его задушенным. Ну и кутерьма поднялась! Стражников, жандармов понаехало! Оказалось, что он не только объездчиком был, а и агентом полиции. «Политическое убийство!» Чепуха! Политические, конечно, были в экономии. Как же иначе! Экономия огромная, сотни три, а то и более только нанятых на срок было. А уж где такая масса людей в эксплуатации, без политических не обходится. Да взять бы хоть нас с Петром. С завода в Луганске за что нас вытурили? За политику. Я, правда, тогда еще не был партийцем. Это уже потом, на фронте, в марте семнадцатого, в партию вступил. А Петро и тогда уже настоящим партийным социал-демократом был. Года на три был он старше меня. А на заводе четыре года работал. В том же, где и я, инструментальном цехе. Дружили мы с ним — водой не разлить. От него я узнал кое-что и про работу ячейки ихней в главной усадьбе. Да и поручения какие-никакие еще выполнял: политические брошюрки читал на току у себя хлопцам. Нет, Морданя убили не политические. Две девушки задушили его. Но это уже потом, полгода спустя, выяснилось. А сперва накинулись на политических. И — пошла писать губерния! Начали, известно, с главной усадьбы. Первым делом трех рабочих из мастерских забрали. В том числе и моего Петра. Ну, а от Петра уже ниточка и ко мне протянулась. Хорошо, что в ту ночь с самого вечера мы с Христей в степь ушли. Разыскала нас Варька в скирде: «Не ходи в табор, стражники по твою душу… Засада, ждут». Вот и пришлось неожиданно расстаться.

— Да неужели ты ее так больше и не видел?

— Видел. Еще добрую неделю встречались. Никак оторваться от нее не мог. — Он помолчал немного, а потом спросил: — Ты в Таврии, Василь Иванович, бывал когда-нибудь?

— Проездом.

— Все равно. Значит, хоть из окна вагона, а видел, что за край, — степь и степь. Под осень не то что человеку — зайцу от ястреба не укрыться. Верстах в пятнадцати от тока и нашел себе пристанище: балка, поросшая кустарником. Там и залег, словно волк травленый. Целый день и головы не высунешь. А как только стемнеет, выйду, осмотрюсь хорошенько и беру курс на вечернюю зарю. Бегом. Буквально! Ночи короткие, а пятнадцать верст путь не малый. Однако расстояние это пробегал я, пожалуй, за час с минутами, не больше. И еще издалека вижу в условленном месте — в тени у скирды — беленькая точка. Ждет. Целую неделю так продолжалось. А однажды пришел — и только опустился рядом с ней на землю, сразу же догадался, что это и есть последняя наша ночь. — Артем умолк.

— С чего ж это ты догадался? — спросил Василь Иванович, чтобы вывести его из задумчивости.

— Всегда выносила краюху хлеба, ну, еще там огурец или тараньку. Одной любовью все же сыт не будешь. Суточный мой рацион. А на этот раз, вижу, торба. Пощупал рукой — две хлебины. У меня в груди будто что оборвалось. «Что, Христя, уж не надумала ли в путь снаряжать меня?» Молчит. Вгляделся, — а она спит. Сидя. Откинулась головой к скирде, месяц ей в лицо — осунулась так, побледнела, вроде бы хворая. И подумал я: «Ох, и свинья же ты, Артем! Сам вылежишься за день в своей берлоге, а она, сердешная, от зари до зари по такой жаре в пыли возле молотилки мается. А тут еще я спать не даю. Разве не рассказывала она давеча ночью, что, если б не Кирилл-барабанщик, так со снопом в барабан и свалилась бы!» И до чего мне жаль ее стало! И знаю, что в последний раз видимся. Хотел разбудить — и не разбудил. Пускай, думаю, еще хоть часок поспит. Сижу подле нее… Чего только не передумал за час этот! И о ней, и о себе. Вдруг слышу — стонет. Задышала тяжело так, губы дергаются, словно крикнуть хочет что-то, а не может. Потом все же крикнула, как это во сне бывает, шепотом крикнула: «Артем!» — «Я тут, Христинка, рядом с тобой!» Открыла глаза, удивленная и обрадованная, прильнула. И словно бы с укором легоньким: «Наконец-то! Чего тебя так долго не было?» — «Да я уже целый час сижу подле тебя». — «Чего ж не разбудил?» — «А чтобы ты отдохнула хоть немножко». — «Ой, где там отдохнула! Так намучилась во сне!» Да и стала мне сон свой рассказывать: «Сижу под скирдой, а тебя все нет. Уж и полночь миновала. И так страшно мне стало! Завтра ведь уходим из экономии, последняя ночь. Неужели так и не увижу?! И по-другому еще страшно: может, что-то случилось? А может быть, просто скирдой ошибся — успокаиваю себя. Бегу к другой скирде — нет… Подбегаю к третьей — и там пусто. Тогда я в отчаянии… и знаю, что нельзя этого делать, ведь ты же скрываешься, а не стерпела. Как я звала тебя! Во весь голос, на всю степь!» — «Я слышал, как ты кричала во сне. И видишь — я с тобой». Вздохнула Христя. «Чего ты?» — «Подумала: а сколько еще ночей буду звать тебя вот так, и во сне, и наяву, а ты не услышишь…» Уже светало, когда стали прощаться. «Ну, где же, когда, Христинка, встретимся теперь?» — «Да разве я знаю!» И заплакала горько-горько. «А может… знаешь что? Идем сейчас со мною». — «Куда?» И верно — куда? Когда сам бесприютный, да еще и беспаспортный. «Так поживешь тем временем у моей матери, пока я…» Вздохнула только. Потом: «Да ты не печалься обо мне. У меня ведь тоже мать есть». — «Ну, хоть по дороге зайди, с родными моими познакомишься». Но оказалось, что девчата надумали чугункой ехать, чтобы скорее домой поспеть. Пока там, на Полтавщине, не обмолотились еще хозяева, можно будет какой рублишко заработать. «Ну, не теперь, так в другой раз, когда с работой управишься». Пообещала: «Непременно побываю». На том и простились.

— Ну, и что же? Побывала? — после небольшого молчания спросил Василь Иванович.

— Нет. Не до того ей было. Другие завелись, более близкие родичи.

— А ты яснее говори.

— Я, как условились, сразу же, чуть только стал на работу…

— А как же ты без паспорта?

— Петров родич в Николаеве помог добыть липовый. В самом Николаеве не рискнул, устроился в Херсоне, на элеваторе. И сразу письмо ей в Поповку послал. Жду, жду ответа — ничего. Что могло случиться? Не иначе как перехватили. Встревожился, послал письмо подружке ее, Варваре. Та ответила, раскрыла всю картину. Христя на селе не живет. Сразу, как вернулась из Таврии, уехала в город, на табачную фабрику. Но, как видно, для отвода глаз. А на самом деле — к жениху своему.

— У нее, выходит, и жених был? — удивился Кузнецов.

— Дьячок там один. Да это уж я его дьячком окрестил, а был он регентом церковного хора. Как-то рассказывала еще в Таврии. Жила у дяди своего железнодорожника, в Славгороде, он и увидел ее, жил в том же дворе. Ну, и понравилась она ему.

— Сама рассказывала?

— Это — когда мы с ней уже слюбились. «А чего ж ты до сих пор даже не заикалась о нем?» — как-то спросил я. «Боялась, чтоб не подумал чего. Может, тогда и знаться со мной не захотел бы». — «А теперь не боишься?» — «А что ж плохое ты можешь подумать про меня, коли все знаешь!..» И правда, что плохого мог я подумать о ней, если убедился, что до меня она никого не знала? Ну, да это… Не об этом речь сейчас. Уже и поженились, должно быть, Варвара писала. Потому что приезжал как-то с Христиным дядей, привез теще сто рублей, выкупил хату у мироеда… Ну вот и все!

— И все? — В голосе Кузнецова послышались удивление и возмущение. — На тебя даже не похоже. Видно, здорово и ты ее любил, что так легко поверил.

— Легко? Не дай бог никому! Самому лютому своему врагу не пожелаю такого. Я и сейчас, как вспомню то время, не могу понять, как я тогда все это вытерпел, не пошел на дно. Петро спас.

— Каким образом?

— Как раз из тюрьмы его выпустили. Нашлись убийцы того объездчика. Двое девчат, опозоренных им, сознались. И всех заподозренных тогда в убийстве выпустили. Узнал Петро, что я в Херсоне. А я уже несколько дней хожу как неприкаянный. И невозможно мне дальше терпеть. Поехать в Славгород надумал. Чтобы своими глазами убедиться. А тут как раз Петро. Он прямо остолбенел, такой страшный был у меня вид. «Болел, что ли?» Я рассказал ему все. Не утаил и того, какие мысли лезут иной раз в голову… Он меня и не пустил. «Охолонь малость. Нечего горячку пороть. Если правда, о чем Варвара пишет, то и вообще нечего ехать. Раз она такая, так ну ее к растакой… И точка! Не хватало еще — из-за какой-то паскуды на каторгу угодить! А если напутала Варвара, наплела, само распутается. Быть того не может, коль любила по-настоящему, чтобы в Ветровой Балке не побывала или хотя бы в письме не спросила, где ты, что с тобой».

— Логично.

— Так-то так. Беда только, что сердце не больно с логикой считалось. Ну, а все-таки взял себя в руки. Никуда не поехал. Жду вестей из дому. И Петро со мной. Вот это друг! Из-за меня и в Николаев не вернулся. Так целую зиму и таскал мешки на том же элеваторе. Нет вестей, а ведь за зиму два письма получил из дому. Потом и сам в Ветровой Балке побывал на пасху. Ты, Василь Иванович, вот упрекаешь меня: легко, мол, поверил. А я, если говорить правду, еще и тогда — а уж это добрых полгода прошло! — на чудо какое-то все надеялся. Ну, а чудес, сам знаешь, в природе не бывает. Отпраздновал, выправил в управе паспорт себе новый, да и подался из дому.

— И неужели потом никогда…

— Ни единого раза. Хорошие помог мне Петро тормоза пристроить. «Раз такая она…» Да чего лучше — полгода в одном городе прожили. Адреса, правда, не знал, ну, да ведь не иголка. Если б хотел…

— И так никогда и не хотелось хоть со стороны поглядеть на нее?

— А зачем? За четыре года понемногу забылось. Я, наоборот, все время опасался ненароком встретиться. Ну, а теперь хочешь не хочешь, а доведется столкнуться.

— Почему же непременно «столкнуться»?

— Да разве я ребенка своего, кровь и плоть свою, так ей и оставлю? Этого еще не хватало в нашем честном гармашевском роду — пономаря или там дьячка. Конфликта не миновать. А может быть, и так обойдется. Может, как-нибудь договоримся.

— Ну какая же мать отдаст свое дитя?

— А кто ж ее знает! От такой женщины разве поймешь, чего можно ожидать? Рассказывала Варвара, что в последнее время мальчонка все больше у бабки на селе живет. Не на кого, мол, дома оставить.

— Работает где?

— С той поры, как мужа забрали на войну, на табачной фабрике. Может, и поэтому…

— А может…

Артем глубоко затянулся папиросой и с силой выдохнул дым.

— Может… я уже иной раз и такое думаю: может, чтобы не мешал, без ребенка куда сподручнее подолом трепать… Ну да ладно! Какое мне, в сущности, до этого дело! Есть муж — пускай он зубами скрипит.

— А вот этого я от тебя, Артем, никак не ожидал, — недовольно заметил Кузнецов. — Какие же у тебя основания так о ней говорить?

— А у меня и тогда оснований не было. Никаких абсолютно! Разве ее маленькая хитрость, что не сразу о дьячке сказала. Ну, и еще, быть может, манишка та… Всю молотьбу вышивала ее. Как только свободная выдастся минута, так за шитье. Я спросил тогда, чуть ли не в первый день: «Жениху вышиваешь?» — «Вот еще, только и в голове у меня, что женихи! Людям шью, за деньги!» И вот четыре года прошло, а я, чуть только вспомню про эту манишку… прямо дыхание захватывает: правду тогда говорила или…

— Ну, теперь это практического значения не имеет.

— Ты так думаешь? А вот мне почему-то кажется все время, что, если бы только я мог убедиться, что это именно так — ночами со мной спала, а днем дьячку своему манишку вышивала, — враз как рукой все с меня сняло бы.

— Послушай, Артем! — Кузнецов даже приподнялся на постели. — Выходит, что ты ее еще и теперь любишь?

— Что? Еще чего выдумал!

— Факт! Мне, еще когда ты про Таврию рассказывал, подумалось такое. Если бы ты был к ней равнодушен, не говорил бы такими словами.

— Какими это «такими»? Разве я не могу хоть изредка беспристрастным быть? Да и потом — это ж про тогдашнюю…

— А разве две их?

— Одна. Но ведь все то, что уже потом произошло с ней, так непостижимо, что иногда в самом деле сдается, что две их. Одна — это теперешняя, дьячиха, которой я еще и не видел ни разу, да и видеть не хочу, а другая — прежняя. Не кроюсь, любил ее без памяти и счастлив был — словами не расскажешь! Ну, хватит об этом! Ты действительно прав: не две их, а одна. Дьячиха. И ну ее к монахам! Давай спать.

— Еще только одно спрошу тебя, про сына. Допустим даже, что отдаст тебе. Что ты с ним будешь делать?

У Артема, как видно, все уже было продумано, ответил сразу же:

— Пока что в Ветровой Балке поживет. Я с матерью договорился. А потом… Не век же мне, в самом деле, в бобылях ходить. Когда-нибудь да женюсь.

— Не завидую я твоей будущей жене.

— Вот как!

— Ты слово «женюсь» таким тоном сказал…

— Ну! Не о сегодняшнем дне речь идет, — отмахнулся Артем и, немного помолчав, добавил, как бы про себя: — Не о сегодняшнем, да и не о завтрашнем.

— Ага, ну тогда дело иное.

— Про Мирославу ты упомянул, — после молчания снова сказал Артем. — Не слепой, говоришь. Не слепой и я.

— Тем лучше.

— Но ты не думай, что у нас с ней разговор про это был. Ни слова! Только позавчера, в последнюю, можно сказать, минуту, когда ночью я занес документы свои в партийный комитет. Вышли вместе. Уже в подъезде стояли… Собственно, я сам и спровоцировал ее на это — растрогался! А если проще — гайка отошла какая-то… Теперь самому совестно… Не знаю, как в глаза ей посмотреть! Не то чтобы я ее не любил…

— Э, то уже не любовь, коли пошел вилять…

— Я не виляю… Я просто сам хочу разобраться в этом. Не те у меня к ней чувства, чтобы можно было, как говорится, «клин клином»… Это было бы полным к ней неуважением. Разве не так? Ведь даже рубец на сердце у мужчины для женщины, как, впрочем, и наоборот, вещь ого какая неприятная! А что ж говорить, если эта болячка еще, по сути, не зарубцевалась как следует. Не наступило еще время… А я… Ну, поспешил, одним словом.

Долго не спали они в эту ночь, два друга, никак наговориться не могли перед разлукой. Потом, словно сговорившись, замолкли. И долго еще лежали, каждый углубившись в свои мысли, и вздыхали, и ворочались с боку на бок. Только перед рассветом уснули.

XXIV

Проснулся Артем от гудков. Кузнецов уже встал — мылся под умывальником. Мать Михайла что-то стряпала. Артем спустил ноги с кровати и сидел, беспомощно глядя перед собой. Кузнецов, вытирая лицо полотенцем, взглянул на него.

— О чем задумался, Артем?

— Вот когда по-настоящему почувствовал я, как трудно Тымишу, бедняге. С одной рукой…

Кузнецов стал помогать ему обуваться. Аккуратненько обернул портянкой ногу — как куколка стала! Потом поднял лицо и сказал:

— Хороший Тымиш парень. Твердый, стойкий, видно. Я так думаю, что членом партии мог бы свободно быть. Будешь на селе — подумай об этой. Кстати, как это тебя вчера угораздило…

— Ты о чем? — спросил Артем. — О Грицьке? Но он же меня вывел из терпения!

— Чем?

— Без малого год, как революция, а он все присматривается!

— Ну и что ж? И хорошо, что присматривается. Значит, надо человеку помочь. А ты что? Не хватило терпения, говоришь? Нет, Артем, терпением ты запасись. Это тоже оружие!

— Народ зашевелился, — сказала хозяйка, смотревшая в окно. — Садитесь завтракать.

Кузнецов быстренько перекусил. Одевшись, попрощался с хозяйкой, поблагодарил за гостеприимство. Потом подошел к Артему.

— Ну, Артем, — сказал он, сдерживая волнение, — ночью ты спрашивал меня, встретимся ли мы. Не помню, что я тебе сквозь сон ответил. Встретимся, должно быть. А впрочем, кто знает! Давай на всякий случай попрощаемся. Как друзья.

Обнялись крепко, поцеловались. И ушел Кузнецов.

Тоска сразу овладела Артемом. Не раз в своей жизни приходилось ему разлучаться с друзьями, но никогда после расставания не было так тяжело у него на душе, как в этот раз… Только когда вернулся Михайло с ночной смены, Артем немного оживился. Михайло стал рассказывать про вчерашнюю схватку заводских красногвардейцев с гайдамаками.

— Хорошо, когда у руководства голова на плечах, да еще и не одна! — говорил он, веселый и довольный. — Представь себе только — если бы Иванов сам не остался на заводе и не задержал бы красногвардейцев, а пустил их на демонстрацию! Что б из этого вышло?! Ведь целая сотня гайдамаков пыталась на завод пробиться. Ну, им и дали! Хотя, собственно, настоящего боя и не было. Они сразу же откатились, залегли. Полчаса, правда, еще постреляли. Но это больше для виду, для атамана, чтобы слышал из своего салон-вагона, чтобы знал, какие они у него… орлы!

Позавтракав, Михайло сразу лег спать. И снова Артем один со своими мыслями. Даже матери Михайла не было дома — пошла в очередь за хлебом. Слонялся по комнате и места себе не находил, пока не пришла Таня Клочко сделать перевязку. Молодая, веселая, нащебетала с три короба. О Сергее приятную весточку принесла — была сегодня у него в больнице, узнаёт уже! Потом ушла Таня — опять один. Нет, все же скверная штука одиночество! А как же по нескольку лет в одиночках сидели? Он подошел к полочке и стал выбирать что-нибудь почитать…

За чтением и убил с грехом пополам время до обеда. После обеда, когда Михайло ушел проведать Сережу, взял было книгу, но не сумел сосредоточиться. И долго еще не мог сообразить, почему это так, пока наконец не понял: до обеда ждал, что мать заедет, — уехать из Славгорода уже твердо решил, хоть и жалел очень, что так и поедет, не повидавшись ни с Федором Ивановичем, ни с Мирославой. Но недолго думал над этим: ничего не поделаешь, раз так сложилось. Заживет рука — можно приехать, не такая уж даль. Перед Харьковом и заедет в Славгород, чтобы потом отсюда прямо в Харьков. Так было до обеда. А сейчас ясно стало, что мать не приедет сегодня, — пятый час уже! Видно, никого на базаре не нашла. Значит, в его распоряжении целые сутки. Как же не воспользоваться и не сходить вечером на Гоголевскую улицу? Да и не только на Гоголевскую, а и на Троицкую. В самом деле, к чему откладывать? Пожалуй, даже сперва туда. Правда, путь не близкий. Через весь город. Опаснее всего — Екатерининскую перейти. Разве что по Сенной, а дальше глухими улицами и закоулками…

Несколько дней назад, в первый же день, как приехал, Артем уже был там. По дороге на патронный завод. Сделал порядочный крюк, но все-таки пошел. Да и как было не пойти! Хоть и знал от Варвары — она адрес сказала, — что малыш в деревне сейчас, у бабки. Все равно! Хоть поглядеть на тот домик, где он родился, на тот двор, где впервые ножками маленькими по земле топал.

Был полдень. Христя на работе. Поэтому без риска встретиться с ней он свободно ходил по двору, пока не узнал от женщины, снимавшей с веревки белье, в каком именно флигельке живет регент троицкой церкви. «Да ведь он на войне». — «А жена?» — «На работе, на табачной фабрике. Вот ихняя дверь. Замок висит». Прогнившее крылечко, два заснеженных кустика акации, полуразвалившийся сарайчик. Тесный проход между ним и флигелем — это и был, вероятно, его, Василька, детский мирок!..

За мыслями и воспоминаниями, охватившими его, и не услышал, как отворилась дверь и через порог переступил Петрусь.

— Дядя Артем, собирайтесь, да поживее! Сейчас тетя Катря на санях заедут! — выпалил он залпом. — Здравствуйте! — вспомнил уже потом и сразу же хотел уйти. — Мне нужно. Отец велел за сошою смотреть. А то ездят, проклятые, и сейчас по соше.

Артем, однако, задержал его на минутку. Спросил, все ли уже уехали.

— Кто? А-а, те, что у нас ночевали? Уехали уже. Матрос — верхом на коне. Дядя Остап и дед на поезд пошли. А тот… ну, как его… жених тети Орины, еще давеча уехал. Дядя Артем, так побегу. Вы еще вернетесь к нам?

— Поклон передай маме, отцу… — Еще хотел что-то добавить, но Петрусь был уже за порогом.

Артем подошел к вешалке и снял шинель. Вот так! Вот именно: «Мечты, мечты!..» Попробовал надеть шинель, но сам не смог, а помочь некому. Беспомощный, стоял посреди комнаты. Вдруг послышались шаги… «Ну вот и хорошо!» Дверь распахнулась…

Артем от неожиданности, от радости, охватившей его, застыл на месте. Горло сдавило до боли.

— Здравствуйте, Артем!

— Здравствуйте, Мирослава! — И жадно впился взглядом в ее бледное, похудевшее лицо.

Она была закутана в большой теплый платок. Быстро сняла, положила на стул. Сбросила пальто.

— Не одевайтесь. Сейчас я вам перевязку сделаю.

— Мне уже делали сегодня.

— Кто?

— Ну… акушерка тут есть.

— Я должна посмотреть. — Она спиртом из бутылочки помыла руки, сразу же подошла к нему, отвернула разрезанный рукав гимнастерки и принялась разбинтовывать руку. — Вы только не думайте, Артем… Не бойтесь. Я была очень осторожна. Все время пока шла, за мной в санях ехали, следили, не увязался ли кто-нибудь. Никого я за собой не привела. — Говоря это, разбинтовывала. Потом осторожно оторвала бинт. Артем вздрогнул. — Больно?

— Да нет, пустяки!

Осмотрев рану, Мирослава успокоилась: ничего страшного, кость цела.

— А все же беречься нужно. Не запускайте. Регулярно через день ходите на перевязку. Обещайте мне.

— Ну, а как же! Разве я сам не заинтересован? Такое время горячее, а я, как нарочно, весь в болячках.

— А что такое? — заволновалась девушка. — Может, и та открылась?

— Та — нет. Другая. — И так как Мирослава не поняла, добавил: — Тоже давняя, но еще и теперь… Мирослава, я так виноват перед вами!

— В чем? — встревоженно уже взглянула на него девушка.

— Тогда, в партийном комитете, в подъезде…

Мирослава склонила голову. Артем сказал после паузы:

— Не нужно было мне этого делать! Ни в коем случае!

Мирославе показалось, что на мгновение у нее остановилось сердце и вдруг забилось сильно и часто. Почувствовала, как кровь буквально прилила к лицу. И сейчас же слезы затуманили глаза. Бинтовала руку уже как слепая. Но еще и нарочно делала это медленно, чтобы дать себе время хоть немного успокоиться. Но скрыть от Артема ей ничего не удалось. Он заметил, как зарделось ее лицо, как чуть заметно дрожали ее руки. Ой, как нестерпимо медленно делает она это! Наконец завязала бинт. Тогда он взял ее руку и, как это делал только матери, поцеловал.

— Мирослава!

Девушка подняла к нему лицо. Глаза были полны слез.

— Мирослава, ну не плачьте же!

— А вы не обращайте внимания. Это сейчас пройдет. И не нужно ничего больше говорить! Я уже поняла. Все!

Она подошла к стулу, где лежало пальто, и стала одеваться. Потом расправила платок и уже хотела закутать голову, но силы как будто изменили ей, и она опустила поднятые было руки. И добрую минуту стояла так. Потом, не поворачиваясь в нему, сказала тихо:

— Не понимаю только одного: почему вы все время скрывали это от меня? Можно даже подумать… И если б я не так верила вам, пожалуй, могла бы подумать… Заподозрить вас…

— В чем? — насторожился Артем.

— В нечестных намерениях по отношению ко мне.

— Мирослава, ну что вы! — Артем — весь порыв — устремился к ней. Хотел схватить за плечи, чтобы повернуть лицом в себе, но не осмелился.

Девушка сама повернулась в нему:

— Артем, ну хоть сейчас будьте искренни со мною. Ведь мы не дети. Зачем нам играть в прятки? Признайтесь: вы же любите ее и теперь?

— Да откуда вы знаете? — оторопел Артем.

— Теперь уж знаю. — Девушка склонила голову. — До сих пор только допускала, а теперь уже знаю.

— Вы не так меня поняли. Откуда вы знаете вообще об этом?

— Тетя Маруся сегодня сказала.

Артем нахмурился.

— Эти еще мне… опекуны! Словно сам я бы не сказал. Вы спрашиваете, почему утаил от вас? А я не утаивал. Просто не дошло еще, как видно, у нас до этого. Потому-то ни вы меня не спрашивали, ни сам я не заводил речи об этом. Но раз уж мы коснулись… Люблю ли я ее, спрашиваете? Нет. И не знаю, каким нужно быть, чтобы после всего того… Ненавижу! Но… нужно, чтобы и этого не было. Ничего чтобы не осталось. Даже рубца!

— Ну, сын, пора! — сказала Катря, ступив через порог. В руках у нее был кобеняк.

Смущаясь, Артем попросил мать выйти на минутку из комнаты.

— Не нужно, — спохватилась Мирослава. — Мы и так задержались. Не нужно рисковать.

— Это верно, — поддержала мать. — Вот тебе, — она вынула из кармана бумажку, — удостоверение Тымиша.

— А он как же?

— У него другое есть, бессрочное, — сказала мать. — Станут они к калеке цепляться! — Потом повернулась к Мирославе: — Будьте здоровы, Мирослава! Спасибо вам за все!

— Ну что вы! За что меня благодарить! — растроганно сказала девушка.

Она подошла к матери Артема и поцеловала ее, как родную. Потом подала руку Артему.

— Счастливо вам!

— До свидания, Мирослава, — пожимая ей руку, сказал Артем и, понизив голос, добавил: — А к тому времени, я так думаю… — Но сразу же поправился: — Да нет, не думаю, а наверняка знаю, что и эта моя болячка зарубцуется.

Губы девушки шевельнулись, хотела что-то сказать, но передумала. Так и стояла с замершим словом на устах. И только когда уже Артем с матерью вышли, вконец обессиленная, она села, положила на спинку стула руки и упала на них головой.


Уже солнце садилось, когда выехали на шоссе. На санях сидела Катря. Артем в кобеняке шел рядом, держа вожжи в руке. Рядом с ним шагал хозяин саней, пожилой бородатый Данило Корж из соседнего села Пески, давнишний приятель и даже кум покойного отца Артема. Шли — беседовали.

Миновали патронный завод. Это уже окраина города. По шоссе впереди до самого пригорка не было видно ни души.

— Ну, кажись, можно и закурить уже, — весело сказал Данило и вынул кисет. Вдруг остановился: — Вот те и на!

На шоссе из-за пригорка показалось человек пять конников.

— Так вы, Данило Сидорович, не забывайте, как меня зовут, — сказал Артем.

— Невкипелый Тымиш Прокопович. Едешь с матерью с базара, а я попросился к тебе в сани.

— Так. А рука у меня в случае чего — бык ударил. Рогом. — Потом повернулся к матери, которая сидела к ним спиной, и предупредил: — Гайдамаки подъезжают. Сидите, не отзывайтесь.

Гайдамаки ехали рысью, но в нескольких шагах от саней убавили ходу.

Артем почувствовал, как его пронизала дрожь и все тело вдруг напряглось.

— Стой! — крикнул первый из гайдамаков и подъехал к саням. За ним еще один. Остальные трое остановились в нескольких шагах. — Что за люди? Куда?

Данило поспешил ответить:

— С базара едем. Домой.

— Документы!

Артем накинул вожжи на рожон, вынул из кармана удостоверение, подал гайдамаку.

— Что-что? Как твоя фамилия? — поднял наконец глаза от удостоверения гайдамак.

— Невкипелый, — сказал Артем. — Там же написано.

— Невкипелый! — На губах гайдамака появилось нечто похожее на усмешку. — А чего ж это ты не вкипел до сих пор? Пора б уже вкипеть!

— Да вроде стараюсь, — ответил Артем.

Тем временем второй гайдамак прочел удостоверение Данила и вернул ему.

— Плохо, видать, стараешься. Ну, езжай! Да закипай уже там поскорее! Долго ли будешь ховаться за нашими спинами? До каких пор мы будем за вас…

— Да вам ведь платят за это, — не утерпел Данило.

— Кто нам платит?

— Вам лучше знать.

— Как же! «Платят»! — Гайдамак сделал движение, будто хотел слезть с коня. — Садись на мое место, тогда узнаешь! Натерпишься! Натрясешься!

— А трястись чего? Разве это зима? Разве это морозы? Или, может, не от мороза? — И умолк.

Но, как видно, в хитроватых глазах Данила гайдамак уловил насмешку; он сразу рассвирепел и гаркнул:

— Ну, быстрей! Еще будет тут рассуждать.

Когда отъехали подальше, Катря сказала:

— Ой, Данило, Данило, попадешь когда-нибудь в беду за свой язык! Ну к чему тебе их задевать! Плюнь, обойди и смолчи.

— Да как же смолчать? Чего ж он к человеку пристал? Тоже мне вояка! Сидит в седле, как собака в лодке! — Данило сплюнул, после чего добавил: — Знаем, кто вам платит и чего вы трясетесь!

В гору по глубокому снегу тяжело было ехать. Поэтому, как только выбрались на пригорок, остановились, чтобы дать лошадям передохнуть.

— Ну, теперь, сдается, можно и закурить, — проговорил Данило Корж.

И пока он замерзшими пальцами крутил цигарки, Артем стоял на холме и смотрел на город.

Солнце уже зашло. Весь небосклон багрово пламенел, точно все правобережье было охвачено пожарами. Над городом опускался вечер. Но еще отчетливо виднелись очертания домов, гордо поднятые в небо заводские трубы. Вон — машиностроительный завод, поодаль — табачная фабрика, там дальше — мельницы, левее — паровозное депо. Артем стоял как очарованный и задумчиво смотрел. И невольно в мыслях сложилось, будто строка для песни:

«Нет, Славгород, не «прощай». Где ни буду, а тебя уж не забуду! На крыльях прилечу!..»

Конец первой книги
Перевод Т. Стах.

КНИГА ВТОРАЯ

I

Чуть забрезжил рассвет, еще и петухи не пропели, а Катря Гармаш с сыном уже собрались в путь. Напрасно уговаривала их хлопотливая Дарья, жена Данила Коржа, подождать малость, пока печь растопит и на скорую руку приготовит поесть. Артем и не прочь был: спешить, мол, особенно некуда, — но Катре загорелось идти немедля. И так уже три дня как из дому. Как там внуки одни хозяйничают при больной матери? Орися после болезни еще не оправилась, не помощница им. К тому же Остап со вчерашнего дня дома гостит, за три года войны впервые. Ну как же можно мешкать? Каждая минута дорога́. А доро́га не близкая, да еще по такому глубокому снегу.

— Так, может, ты, Данило… — обратилась Дарья к мужу.

— Э, чего бы проще, — с полуслова понял жену Корж. — Кого-кого, а куму Катрю я бы с дорогой душой к самому крыльцу подкатил. Да вот беда — захромала Лыска. Разве что…

— Не хлопочи, Данило, — сказала Катря. — Поклажи у нас нет никакой. Спасибо и за то, что из города сюда привез.

— Да нет, это вам спасибо — полдороги сани подталкивали.

Он тоже оделся (собирался на мельницу), взвалил на плечо мешок с рожью, и все вместе вышли из хаты.

Близился рассвет. В хатах кое-где уже зажглись огни. В небе неярко мерцали звезды. От белого снега на земле, на кровлях хат редела темнота, и тропку было видно, можно идти. Вот и хорошо, что не задержались! К восходу солнца и дома уже будут. Да и сколько тут идти! Особливо если напрямик, лугами. Но идти лугами Данило отсоветовал. После недавнего снегопада там, должно быть, и стежку еще не протоптали. Лучше круг дать, да зато большаком до самой Чумаковки. Туда дорога накатана — мужики лес возят.

— Вишь, началось уже движение! — сказал Данило, увидев на дороге санный обоз, как только свернули на главную улицу, что мимо церкви, через площадь, вела из села.

— Ранние! — сказал Артем, сойдя на обочину, чтобы пропустить сани. — Это, должно быть, еще с ночи?

— Ясное дело. Десять верст на волах — край не близкий. Как раз чумаковцы поехали. Харитон Пожитько на передних.

— И вторые сани тоже его, — добавила Катря. — По Саньке узнала:наш, ветробалчанский. Батрачит у него. И для чего ему этот лес? Недавно, перед самой войной, отец поставил ему хату.

— Ну, а теперь он своим сынам будет ставить, — ответил Данило.

— Да нет у него еще таких.

— Подрастут. Они, вишь, богачи, с запасом живут. Не то что мы, беднота, — только и знаем одну молитву: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь». Они вперед смотрят. Иной — еще сынки без штанов бегают, а он уже земельку под усадьбы для них подыскивает. Да чтобы с балочкой: грабарей из Славгорода наймет, прудишко выкопают. Какой же это хутор без пруда!

— Ну, это было так, — сказал Артем. — Кончилась коту масленица.

— Что верно, то верно. Купли-продажи на землю уже нет. Теперь, которые побогаче, сами за свою землю дрожат. Вот всяк и мудрует. Разделы пошли не к добру. Потому и лес возят. У нас вот недавно один с хутора, Саливон Варакута, ради еще одного номера на землю даже до такого додумался — оранутана своего женил.

— А что это? — не поняла Катря.

— По-нашему, по-простому если сказать — придурковатый. А поп его по-ученому — оранутан. Не хотел даже венчать. Дескать, у него умишко трехлетнего дитяти. Хотя и перевалило уже за тридцать. Подсудное дело, говорит.

— Ну и как же?

— Повенчал. Чего деньги не сделают! Открыл Варакуте еще номер. А что дивчину загубили…

— А что ж она за такого пошла?

— «Пошла». Родители в спину вытолкали. Богатый. И сказать бы, что сами бедные, так нет. Середняк, как по-нынешнему, да еще и крепкий. Да ты, должно, знаешь, Катря, — Лукьян Середа.

— Лукьян? Которую ж это он? Уж не Настю ли?

— Ее самую!

— Такая славная дивчина, — вздохнула Катря и повернулась к Артему: — Это ж ее Грицько Саранчук хотел было сватать когда-то. Ну, если не дура, то и сейчас не поздно: уйдет от него — да и все.

— А она так и сделала. Недели с ним не прожила. Как-то поутру пошел свекор в клуню за сеном, а она висит на перекладине. Ушла!

Даниле нужно было сворачивать к мельнице. Он сошел на обочину, опустил мешок на землю и вынул кисет. Первую цигарку свернул Артему. Потом себе. Но и эту отдал Артему — на дорогу. А уж тогда свернул себе. Закурили. И стояли молча. Молчала и Катря, только тихо, печально качала головой. Не скоро, уж бросив окурок, Данило промолвил:

— Вот что делает с людьми жадность проклятая!

Поднял на плечо мешок, попрощался, и разошлись.

Все время, пока и за село вышли, мать и Артем молчали, подавленные печальным рассказом Данила. Вдруг Катря остановилась и сказала, вздохнув:

— И до каких пор будет такое твориться на свете?! И когда уж придет этому конец?!

— Э, мама, не скоро. Вековые дебри! А мы только начали рубить. Отдельные деревья валим. А еще нужно будет и пни выкорчевывать. Не на один десяток лет работы. И как раз самыми трудными, почитай, и будут вот эти пни: жадность, корыстолюбие… — Помолчав немного, снова заговорил: — И вот что интересно, мама, ведь среди бедных этого меньше.

— Хватает.

— Да, есть и даже «хватает». А все же меньше. Куда меньше, чем среди богатых и тех, кто тянется к ним. И это понятно. Раз бедняк — значит, трудяга. А ничто так не делает человека именно человеком, как труд. Если бы не это, мы и сейчас бы еще в шерсти ходили, жили в пещерах или, как те обезьяны, орангутанги, по деревьям лазили. А то — люди!

— Люди-то люди, а вот… до сих пор не научились жить по-людски.

— Это верно, — согласился Артем. — А ведь люди с давних времен думали над этим, самые мудрые и самые честные люди. Кое-что придумывали, даже пытались в жизнь проводить. Да только ничего не вышло. Не было еще на земле материальных условий для этого. А на нищете счастливой для всех жизни не построишь. Как ни мудри, а пятью хлебами не то что пяти тысяч человек — даже пяти десятков ртов не накормишь! И вот только теперь, в наше время, наконец есть условия и накормить всех голодных, и одеть всех раздетых. Нужно только новый, разумный порядок установить. И мы это сделаем!

— Кто «мы»?

— Мы. Рабочий класс, беднота сельская, все трудящиеся, под руководством большевистской партии. — Последние слова показались, очевидно, Артему уж очень газетными, и он закончил с улыбкой: — Партии, к которой имеет честь принадлежать и ваш младший сын, мама.

— А в нашем роду ты не один такой, — с гордостью сказала мать. — И дядя Федор тоже.

— Ну, с дядей Федором мне не равняться. Дядя Федор больше десятка лет уже в партии, а я — еще и года нет, с марта месяца. Дядя Федор и на заводе уже сколько — этим летом двадцатипятилетие праздновали, — а я… Ну, да ничего. У меня вся жизнь впереди!

Снова проехал обоз, конный на этот раз. Пока стояли на обочине, молчали оба, потом Артем опять заговорил:

— Сам не знаю, мама, почему это мне захотелось вдруг рассказать вам, как я впервые на завод попал. Я, правда, уж когда-то рассказывал вам.

— Я помню.

— Ну, тогда были одни рассказы, а теперь будут другие.

— Выходит, обманывал мать?

— Не то чтобы обманывал. Не все до конца договаривал. Да и правильно делал. Зачем было вас огорчать? Чем вы могли помочь мне? А теперь — дело прошлое.

— А чего ты улыбаешься? — сама невольно улыбнувшись, спросила мать, ласково глядя на него.

— Вспомнилось, как вы, бывало, в кузницу к отцу зайдете по делу какому. А отцу как раз недосуг. «Обожди, сейчас». Вот он выхватит из горна раскаленный лемех, Лаврен молотом — бух! Искры во все стороны. Так вы, бывало, даже руками лицо закроете.

— Ну, а как же! Разве искра не может попасть в глаз?

— Почему не может! Еще как! Но что отцовская кузница в сравнении с заводом! А что бы вы, мама, сделали, если б попали ну хоть на тот же Луганский завод, паровозостроительный, в мартеновский цех или в кузнечный? Там я тогда и начал работать. Просто слов нет, чтобы описать картину. Наверно, вот так чувствует себя букашка, попав на молотьбе в соломотряс, как я чувствовал себя тогда, в первый день, в кузнечном цехе. В первые минуты даже не верилось, что отсюда можно выйти неискалеченным. Или хотя бы, дал бог, живым! Ну, да скоро освоился, за одну смену. Видно, все же отцова кузница помогла. И после гудка, выходя с завода в толпе рабочих, уже не чувствовал себя букашкой. От гордости даже грудь распирало. Первым делом, конечно, за себя самого гордость, за то, что вытерпел такое пекло. А чем не герой! Ни разу даже не крикнул «мама!» или «пустите домой!». Но не только за себя гордость, а и за всех этих людей, что, стиснув тебя со всех сторон, потоком текут через заводской двор к проходной. Это же мы все вместе сделали из чугунных чушек вот те, что стоят на рельсах вплотную один к другому, паровозы. И даже не только за этот наш заводской люд гордость, а и за тех неизвестных мне товарищей, или, можно сказать, братьев по классу, которые где-то плавят чугун для нас, которые добывают в рудниках руду для чугуна, за тех, которые в шахтах рубят уголь… Какая огромная семья рабочая! И какая могучая!.. Вот почему, мама, потом, даже во время безработицы, я не чувствовал себя никогда ни перекати-полем, ни сиротой… Конечно, безработица — это такая штука… одним словом, не мед! Бывало…

Никогда еще с тех пор, как из дому ушел, во время редких встреч Артем не был с матерью так разговорчив и откровенен. Рассказывал о своих мытарствах. Но, вероятно, потому, что это было уже в прошлом, говорил сейчас спокойно. О самых тяжелых своих невзгодах рассказывал с улыбкой. Чтобы и сейчас не огорчать мать.

А она шла рядом, притихшая, и даже старалась ступать как можно легче, чтобы не скрипел снег под ногами, чтобы ни единого слова сыновнего не пропустить. И не перебивала. Наконец не стерпела:

— Какой же ты, сынок, бессовестный!

— Это почему же?

— Да разве у тебя дома не было? Или, может, дорогу домой забыл?

— Нет, мама, дом я никогда не забывал. И дорогу домой очень хорошо помнил. Но разве я тогда, парнишкой, для того из дома ушел, чтобы назад вот так, ни с чем, вернуться! Правда, бывало, не раз доходило до того, что родная хата просто снилась. Хоть бы на недельку домой — отлежаться, пока ноги, сбитые в поисках работы, заживут малость. Да как подумаешь, поглядишь на себя — босой, в лучшем случае в опорках, оборванный, а бывало, что буквально пупом светишь! Босяк, да и только. Перестанешь и думать о доме. Ну как можно в таком виде в свое село явиться! Врагам на смех, а родным на горе! Стиснешь зубы и перетерпишь. А там, гляди, снова поталанит, устроишься на работу. И духом воспрянешь, и приоденешься. Можно бы уже и в гости домой, да как поедешь — работа. Жди теперь рождества или пасхи, когда в котельной на три дня котлы погасят. Но не всегда дождешься. Чаще бывало, еще до праздника — и не опомнишься, как за воротами на улице очутишься… Ну, а все-таки — разве не приезжал?

— Да кто ж говорит, что нет. — И добавила с легким укором: — За семь лет — дважды! Ежели не считать этим летом — из Славгорода.

И вдруг ей так ясно вспомнилось — первый приезд сына в гости. Еще из Луганска. Больше года не виделись. И вот на рождество неожиданно приехал. Только из церкви вернулись, сели обедать, как вдруг скрипнула дверь. Сразу даже глазам не поверила. Но это был он, Артем. Вырос немного, маленькие черные усики над губой. Одет хорошо: в черном городском пальто с бархатным воротником, в шапке смушковой (снял, держит в руке), на ногах сапоги без калош — не то, что у других приезжающих из города в гости, — простые, юхтовые, но по ноге, аккуратные. Не те, что из дому брал, мужичьи, на три пары портянок да соломенные стельки. Вот праздник был для матери! Два дня гостил (на три дня вырвался) — и два дня не могла ни насмотреться, ни нарадоваться. И когда провожала из дома, хотя и плакала, но уж не так, как провожая в первый раз. Да и после, бывало, как ни вспомнит — уж нет той, что раньше, тревоги: живет ведь неплохо! А оно, вишь… Но откуда ей было знать правду, если только теперь, через столько лет, признался наконец. Признался в том, что пальто было не его, товарищ один дал съездить домой в гости. Шапка и сапоги были его собственные. Но сносить не довелось: шапку в ночлежке в Ростове босяки украли, а сапоги в Таганроге сменял на опорки за придачу. Есть-то нужно — как раз в ту весну были с товарищем, Петром, без работы.

Артем словно почувствовал, как тяжелы, невеселы думы матери.

— Вы только не думайте, мама, — спохватился он, — что одни невзгоды были у меня на пути. Немало в жизни было и хорошего. И самое лучшее из всего — люди хорошие! Сколько друзей было у меня за это время, душевных, бескорыстных. Последний кусок хлеба делили поровну. Хотя бы тот же Славгород взять. Полгода прожил — не много. А сколько товарищей у меня там сейчас! И не только в саперном батальоне — на обоих заводах тоже.

— А разве ты работал там?

— Да как бы я мог! Я же солдат еще. Не работал, а сталкиваться доводилось: военному делу обучал хлопцев-красногвардейцев. Так и сдружился со многими. Одним словом, скажу вам, мама, так: если бы какой случай, ну, хоть жениться, скажем, надумал и позвал бы на свадьбу всех, а они съехались, — не поместились бы в нашей хате.

Мать искоса внимательно поглядела на сына. Очень хотелось ей спросить, и как раз кстати было бы именно сейчас спросить об этом. Но не решилась. И ответила в тон ему, тоже полушутя:

— А мы свадьбу зимой справлять не будем, а по теплу. Чтобы не только в хате, а и во дворе столы поставить.

— Ну, разве что так, — улыбнулся Артем. — Да, это, поди, единственный выход.

За беседой и своими думами Артем с матерью и не заметили, как прошел час, другой и совсем рассвело.

Справа, вдали, за Князевкой — едва вырисовывалась она сквозь искристую дымку утра неясными очертаниями водокачки на станции и высокой трубы на Куракинском сахарном заводе, — вставало кроваво-красное солнце. Снег еще голубел и на земле, и на хатах разбросанных по степи хуторов, но верхушки высоких тополей, осокорей уже вспыхнули. И чем дальше, все ниже опускалось пламя, перебрасывалось на крыши, прорывалось внутрь хат, багрово полыхая из окон.

— Вы только гляньте, мама! — не утерпел Артем. — Какая красота!

— Да-а, хорошо! Но только и жутко как-то.

— Чего это!

— Словно пожар.

— Ну и пусть! Да, по мне, эти хутора одним махом бы стереть с лица земли.

— Ой, какой ты! — покачала головой мать. — Все бы тебе одним махом. Все бы стереть с лица земли!

— Почему все? Не все. А только то, что стоит нам поперек дороги. Именно по таким хуторам и разводятся всякие эти вурдалаки-варакуты! Ну, да чур им! Хоть эти минуты, пока с вами, не думать о них. Будет мне еще с ними мороки. Поговорим о другом.

Но разговаривать становилось все труднее. Теперь все чаще стали попадаться навстречу сани — и в одиночку, и целыми обозами. Все чаще приходилось сходить с дороги и пережидать, пока проедут. К тому же и притомились. Ну, да недалеко уж.

— Вот и Чумаковка началась, — после долгой паузы сказал Артем.

— Нет, Чумаковка вон там, дальше. А это Ракитное.

Артему с тех пор, как ушел из дома семь лет назад, не приходилось с этой стороны подходить к Чумаковке. А раньше в урочище Ракитном хат еще не было.

— Ага, отрубники. Столыпинцы! — сообразил Артем и с интересом присматривался к усадьбам. Их с десяток привольно раскинулось влево от дороги. — Новые варакуты!

— Не всех, сынок, стриги под одну гребенку, — сказала мать, сойдя на обочину широкого большака.

Артем подумал, что, может быть, озябла, хочет зайти в хату погреться. Нет, миновала первую. Потом и вторую хату тоже. А остановилась возле пустыря, на котором только колодец да вишневый небольшой садик. Никакой постройки там еще не было.

— Что там интересного увидели?

— Да это же Саранчука отруб, — ответила мать. — А какой хозяин Гордей! Ты глянь на тех, что мы прошли, еще перед войной выбрались из села. Хоть бы кольев понатыкали в землю, и то вербы уж росли бы. А Гордей, глянь, еще в селе живет, а тут загодя уже и колодец, и садик. По весне хату Грицьку поставит, на осень переберутся молодые, и так словно бог знает с каких пор живут здесь. Даже яблонек насадил! — Потом, присмотревшись, уже другим тоном: — А вот за это не похвалю! Недосмотр. Хотя бы камышом деревья обставил. Много ли там дела! А то глянь, как зайцы пообгрызли! — И, отойдя от плетня, словно вслух подумала: — Не забыть Грицьку сказать.

Шла теперь молча до самой Чумаковки. Артем понимал, что все мысли ее теперь об Орисе. И тоже молчал, чтобы не мешать ей. О своем думал.

Но, видно, материнское сердце как светлица просторная: хватает места в ней для всех детей. Как только в Чумаковке свернули на проселок, который вел прямо в Ветровую Балку, мать остановилась.

— Утомились?

— И утомилась. Но остановилась потому, что хочу, сынок, спросить тебя.

— Спрашивайте. — А сам подумал: «О чем бы это? Даже остановилась».

— Хотела еще вчера, как выехали из города, да при Даниле неудобно было. А сегодня за всю дорогу не осмелилась. Да и сейчас не знаю, может, скажешь: «Не ваше дело, мама».

— А разве я когда говорил вам так?

— Нет, не говорил. Но и я никогда тебя о таком не спрашивала. Скажи: отчего это вчера на Слободке, когда я зашла в комнату, докторша Мирослава Наумовна была заплаканная?

Артем от неожиданности не сразу нашелся что ответить.

— Двумя словами об этом не скажешь. Да и не нужно это вам.

— Прости, сынок! — Ответ Артема ее немного обидел. Помолчала, потом добавила: — Я, может, и не спрашивала бы тебя, если б не приключилось то с тобой в Таврии.

— Вот вы куда повертываете! — нахмурился Артем. — Нет, мама. Не думайте, что я уж такой обольститель девчат. И в Таврии тогда… Я вам не все, конечно, рассказал. Только то, что вам нужно было знать. А сейчас думаю, что и того не след было говорить. Хватает и без этого у вас забот!

— Да как тебе не стыдно, сынок! Что ж я тебе, не родная мать? А не дай бог, случилось бы что с тобой тогда. На такое дело небось шел!

— Вот именно! Трудно словами передать, какую тяжесть я тогда со своей души снял, взвалил на вашу. А теперь удивляюсь: на что я надеялся? В самом-то деле: ну что бы вы, мама, могли тогда сделать? Когда я сам ума не приложу!

Сказал он это словно и не в форме вопроса, но мать, глянув искоса на него, по напряженному выражению лица догадалась, как нетерпеливо он ждет ее ответа.

И даже понимала причину: на этот раз все обошлось счастливо, но сколько будет еще таких смертельных опасностей на его пути! Помолчала, собираясь с мыслями, и наконец сказала:

— Не знаю еще, сынок, что бы я сделала. Одно знаю: пока жива, с глаз бы его не спускала. И не отступилась бы ни за что.

— Спасибо, мама!

— Беда, край не близкий — сорок верст. Но… я уж и так думала: небось ходят бабы и постарше меня, даже в Киев, в Лавру, за триста верст. А я бы вместо богомолья… Да и не один раз в году. И нашла бы все же стежку к сердцу ребенка. А может, и проще все будет. Ведь таким детям в этаких семьях обычно не очень рады бывают. Сам говоришь — больше у бабки живет. А ты вот поедешь с Данилой в Хорол — хорошо, ежели б поговорил с нею. Можно было бы Василька хоть в гости на святки взять. Сколько это ему уже?

— Считайте сами: родился как раз летом, когда война началась. Перед покосом.

— О, Федюшке сверстник. Мотря тоже тем летом как раз в петров день родила.

Некоторое время шла молча, и чем дальше, все медленнее: как видно, напряженно о чем-то думала. Внезапно остановилась, пораженная неожиданной догадкой.

— А подожди, Артем! — Тот остановился и пытливо посмотрел на мать. — Христя? — шептала про себя мать. — Дай бог памяти. Христя? Нет, не вспомню, как ее звали. Ту женщину. Если бы знала такое! А какая она из себя? Русая?

— Да не все ли равно, — пожал плечами Артем. — Зачем это вам? Ну, русая. Глаза…

— Так и есть! — не слушая уже его, хлопнула об полу рукой мать. И взволнованно к Артему: — Так она ведь была у нас, Христя. Заходила к нам.

— Заходила? Когда? — оторопел Артем.

— Да тогда же, в том году. На пасху, помнишь, ты гостил, выправил паспорт, да и уехал. А сразу же после троицы и она пришла. Ночевала у нас.

Артем застыл на месте, пораженный до глубины души словами матери. Наконец очнулся, машинально достал из-за уха цигарку, свернутую ему Данилом на дорогу (до этой минуты и не вспомнил о ней). Сунул руку в карман за спичками — не в этом кармане. Забыв, что левая рука на перевязи, рванул — и застонал от боли. Тогда мать вынула из его кармана спички и, став спиной к ветру, чиркнула и дала ему закурить.

Артем глубоко, со всхлипом, вдохнул воздух, как человек, который готовится нырнуть. Задержав, сколько мог, табачный дым в легких, с силой выдохнул.

— Нет, что-то вы спутали, мама. Не могло этого быть! — уверенно сказал. — Если бы раньше, до замужества, а то, говорите, на троицу. Для чего бы это ей?

— Вот и я думаю — зачем она приходила? Не могло быть, чтобы случайно все вышло: возвращалась с богомолья через наше село, да именно к нам и попала ночевать.

— С какого богомолья?

— Из монастыря.

И стала рассказывать, как все было. Говорила медленно, стараясь как можно точнее вспомнить все, до мелочей, понимала, что если действительно приходила Христя, то каждая мелочь тогда и теперь могла иметь большое значение.

— Как-то вечером загнала я овец из стада во двор и у ворот остановилась: вижу, идет гурьба женщин от плотины, видать, богомолки, — может, напиться, а может, и ночевать попросятся. Ан нет, прошли мимо, поздоровались только, да и пошли дальше. Но одна отстала от них, попросилась переночевать. Совсем, мол, из сил выбилась. Глянула я на нее, на ее живот, да и не стерпела: «Ох, и свекровь же у тебя, молодка, бессовестная! Как это тебя, тяжелую, да в такую трудную дорогу пустить!» Ничего она не ответила. Не стала ни жаловаться, ни отрицать. Только и сказала, что недалеко уж ей, что завтра и дома будет. Тогда я и спросила, откуда она. «Из-под Хорола». Сказала это и так на меня смотрит, смотрит. Будто ждет чего от меня. Назвала и село, но была ли это Поповка, не скажу, запамятовала. А что Хорол, твердо помню.

— Да мало ли из тех краев людей через наше село шло!

— А ты слушай дальше. Это уж было, как сели вечерять, расспрашивать стали ее, а она стала рассказывать. И про «Охмалин», и про то, как отец умер в дороге, а они обратно в свое село вернулись. Ну как же не она?

Да, никаких сомнений у Артема теперь уже не было. Он допускал, что кое-какие мелочи мать могла сейчас, спустя четыре года, передать и неточно. Но «Охмалин», Хорол — этого не могла мать выдумать. Конечно, это была Христя!

— А обо мне говорила что-нибудь? — стараясь скрыть волнение, с притворным равнодушием спросил Артем.

— О тебе? Нет, ничего. Не припомню. Да если бы что и говорила… Постой! А может, Орисе? После вечери они пошли вместе спать в клуню. Может, ей что-нибудь. Но Орися сказала бы мне. А на другой день даже не видели, когда ушла, — верно, чуть свет.

— Просто диво! — невольно вырвалось у Артема. Его очень удивило то, что о нем она ничего не рассказала, ничего не спросила. Правда, оставалось еще слово за Орисей. Но разве Орися не сказала бы ему раньше, если бы ей было что сказать? Должно, и в самом деле никакого разговора о нем не было.

— Просто диво! — пройдя уже с полсотни шагов, снова повторил Артем. Но тон его был теперь совсем иной: вместо удивления горечь и презрение слышались в голосе. — Сказать бы — на смотрины, так поздновато, до замужества нужно было! Знать, дело не в этом. Говорите, не могло это быть случайностью. А почему не могло? Ведь, если идти из монастыря на Хорол, нашу Ветровую Балку никак не минешь. Ну, а уж если очутилась в селе, отчего и не зайти? Разве не интересно хоть одним глазом глянуть, в какую беду чуть было не попала! Да, хвала господу, не допустил! Небось и по монастырям шатается поэтому, благодарственные молебны служит. Теперь сами видите, мама: ну как можно ей Василька оставить?! Кого они со своим дьячком вырастят из него? Такого же, как и сами, богомола-ханжу?

— Ну, а что ж ты надумал, сынок?

— Заберу — и все! Вот поедем с Данилом на ярмарку в Хорол, и привезу. И не в гости, как вы говорите, а заберу совсем.

— Э, сынок, не годится так. Как это — самоуправно забрать ребенка от родной матери?

— А я ему кто? Чужой дядя? Родной отец!

— Родной-то родной… а все-таки прежде тебе нужно и с нею повидаться, поговорить.

— Да уж поговорим. Без этого, должно быть, не обойдется.

— И не так, как сейчас говоришь, а спокойно, рассудительно. Про свои обиды нужно забыть. О ребенке нужно думать. Он не виноват, что у вас с нею так получилось. Да и кто знает… В жизни бывает так, что трудно и докопаться, кто виноват, а кто обижен. Может, и ты, сынок, не святой?

— А почему «может»? Наверняка не святой. И слава богу. Но не такой уж я и грешник окаянный, как может показаться со стороны. Хотите — верьте, хотите — нет, за все время, что знались с нею, ничем не обидел ее, ни в большом, ни в малом.

— Иду и все припомнить стараюсь, — после долгого молчания снова заговорила мать. — И вот как живую вижу: сидит с нами возле порога за столиком — вечеряем. Такая из себя славная молодка! И разумная, видать, и совестливая. И вот никак у меня в голове не укладывается…

— Не укладывалось раньше и в моей голове. А потом уложилось. Ничего странного. Дивчина рассудила правильно: зачем ей на ячневом мужичьем хлебе день за днем спину гнуть! Куда лучше за дьяка выйти! На даровые калачи. Ну, хватит. Чего это я разговор затеял?!

— Да это я начала. Прости, сынок. Правда, я про Мирославу Наумовну спросила тебя.

Артем промолчал, ясно давая понять, что не хочет поддерживать этот разговор. И мать, хотя и была немного обижена, не стала больше спрашивать.

Всю дорогу Артем думал о Христе.

«Зачем же она приходила?» — в который уже раз спрашивал себя и не находил ответа. Объяснить все случайностью он теперь уже не мог. Тем более что из монастыря на Хорол не обязательно идти через Ветровую Балку, можно и на Веселый Подол, и дорога та куда проще. Стало быть, нарочно круг дала. А в ее положении (почти на последнем месяце беременности) и три-четыре лишние версты не пустяк. Сделать это из одного любопытства?.. Значит, была какая-то важная причина. А какая? Он напрягал память и старался слово в слово восстановить весь рассказ матери о Христе. Может быть, все же раскроется в чем-нибудь, хоть намеком, причина ее прихода. Нужно только ничего не пропустить, припомнить все — от самого начала до самого конца. И вот уже возникает в его воображении родной дом в тихий весенний вечер. Встреча у ворот. Сколько раз мечтал он о такой минуте!

«О такой, да не совсем!» И все-таки, помня и в эту минуту о Христе все то, что на протяжении последних лет вызывало в нем гнев и презрение к ней, сейчас он не дал воли этим своим чувствам. Ни разу не назвал ее мысленно «дьячихой»: ведь даже при таких условиях встреча Христи с его матерью была полна для него какого-то особого драматизма, и это было бы кощунством с его стороны! Да не каменная же она, в самом деле, чтобы в ту минуту по крайней мере не дрогнуло ее сердце от воспоминаний. Сколько раз вместе с ним — правда, только в мечтах — побывала она в этом доме! А вот теперь уже в действительности. Артем и дыхание затаил, мысленно следя за их встречей… Но ничего значительного так и не нашел.

— Да, вот еще вспомнила, — после долгого молчания сказала мать. — Монисто она забыла у нас тогда.

— Монисто?

И на вопрос Артема мать стала рассказывать:

— Послала я Орисю вдогонку. Уже за селом догнала богомолок, они тоже ночевали в нашем селе. Но Христи среди них не было. Орися стала расспрашивать, они и рассказали, что даже не видели ее сегодня. Да и вчера, говорят, только здесь, неподалеку, в хуторах, повстречались с ней. Сказала, что со станции идет. А куда — толком и не разобрали. Путала что-то. Так вот я и думаю…

— А монисто? — перебил Артем.

— Не захотели взять.

— Я не об этом. Какое оно?

— Ну, какое же! Монисто как монисто. Хорошее, настоящие кораллы. Три низки. Спрятала в сундук. Все думала: может, еще будет когда в наших краях, зайдет.

— Э, нет, — тяжело выдохнул Артем, — не для того она его оставила. Вы думаете — забыла?

Только теперь догадалась мать:

— Так, может быть, это…

— Ну да! Да еще не просто подарок, а можно сказать, свадебный!

Сказал это и сделал вид, что сбивает налипший на каблук снег. Так и отстал от матери на несколько шагов, чтобы продумать все в одиночестве.

И странным казалось ему: четыре года уже все знал, будто ничего нового история эта с монистом и не прибавила, — так почему же так потрясла его она сейчас? И так взволновала! Долго не мог докопаться до причины, а потом понял: ведь это же единственная — за все годы! — весть, которую Христя сама подала ему о себе. И как раз монистом, памятным, незабываемым монистом. Да, незабываемым! Разве может человек забыть самый счастливый день своей жизни?!

Было это на праздник преображения. Как раз той ночью, накануне праздника, поженились они. Правда, без попа, без свадьбы. Ясный месяц в небе повенчал их тогда. Впервые той ночью не вернулись они в табор. В степи, в душистой овсяной копне ночевали. И конечно, как и положено молодым, заспались. Проснулись, а солнце уже высоко. «Ой, горенько! — всполошилась Христя. — Да как же я теперь в табор приду?!» — «А вот так и придем: за руки взявшись!» На ее счастье, в таборе, когда пришли, были только кухарка да старик сторож. Все остальные — кто куда: кто постарше — из церкви еще не вернулись (верст за семь в хуторе была), а молодежь после завтрака ушла на главную усадьбу. Это было единственным развлечением для батраков в праздник — сходить в усадьбу. Там можно было в пруду выкупаться, встретиться с земляками, которые работали на других токах, да и в лавку зайти, купить что нужно. А вчера как раз приказчик на ток приезжал, расплатился за минувшие две недели молотьбы. Вот и были с деньгами. Собирались и Артем с Христей еще с вечера туда же. Позавтракали и пошли. Вот тогда в лавке на усадьбе он и купил в подарок это монисто. Уж очень понравилось оно Христе. Как только подошла с подругами к прилавку, одна — аршин ситца на косынку или на передник, другая — ленту в косу, а Христя сразу: «А покажите мне вот то монисто». Продавец небрежно ответил: «Не по твоим заработкам, дивчина, это монисто». — «Неужто такое дорогое?» — «Не знаю, может, для тебя пять рублей и не деньги!» — «Ой-о!» — ужаснулась Христя. И даже покраснела, словно от стыда за свою непростительную неумеренность в желаниях. Когда девчата, купив что нужно, вышли из лавки, Артем, расплачиваясь за табак, выложил на прилавок еще пять серебряных рублей. «А ты все-таки монисто это дай сюда». Уже в поле, по дороге в табор, когда отстали от товарищей, вынул из кармана монисто. Девушка вспыхнула от радости. Но не могла не пожурить: «Да ты в своем ли уме, Артем, такие деньги!» — «А что же я, в самом деле, нищий? Неужто не могу хотя бы такой подарок своей любимой женушке сделать?! Надевай. И без всяких разговоров. Это мой свадебный подарок тебе!» — «Спасибо, милый». И сразу же надела. Но самой трудно было связать концы позади, попросила его: «Только крепко свяжи. Чтоб, не дай бог, не потеряла!» — «О, постараюсь. Даже если б и захотела снять, то не развяжешь. Разве что разорвешь. На веки вечные!» При этих словах Христя вдруг вздохнула. «Что, так напугал?» — «А ты не смейся!» Потом всю дорогу была словно чем-то опечалена. Стал допытываться: «Может, раскаиваешься уже?» — «Нет, не раскаиваюсь! — И таким ясным и чистым был ее взгляд. — Но если говорить всю правду…» — «Ну да, говори!» — «Какая я была бы счастливая, самая счастливая на свете, если бы мы с тобой были уже по-настоящему мужем и женой! Чтобы уже повенчаны!» — «Да ты что, — не дал и закончить, — неужто не веришь мне?» — «Верю. Коли б не верила, разве случилось бы? Я очень тебе верю. Как самой себе. Но… вот бывает… иногда — словно тучка на солнце набежит, закроет. И весь свет тогда в глазах моих так и потемнеет вдруг…»

— Ну, вот мы уже и дома! — с притворной веселостью в голосе сказала мать.

Артем остановился и поднял голову. Перед ним в балке лежало родное село.

Сколько раз, хоть и не так уж часто бывало это, вот так, подходя к селу после своих скитаний, останавливался он на пригорке, на этом месте. И как всякий раз билось от волнения сердце! Всегда должен был постоять, чтоб успокоиться. Так почему же сейчас такое равнодушие? Идти или стоять на месте — все равно. Даже стоять как будто лучше. Только если бы так: окаменеть и стоять вечно. И кто знает, сколько простоял бы Артем, если бы мать не вскрикнула вдруг:

— Ой, сынок!

— Что такое? — очнулся Артем, глянул на мать и, не ожидая ответа, перевел взгляд в ту сторону, куда напряженно, не отрываясь, смотрела она.

— Что за люди у нас во дворе?

Вербы на плотине скрывали двор. Артем шагнул ближе к матери, пригнулся и между вербами увидел, что во дворе полно народу.

— Боже мой! — снова вскрикнула мать, сорвалась с места и побежала вниз с пригорка, путаясь в длинных полах кожуха.

Уже за кузницей, на плотине, догнал ее Артем. Догнал, но что он мог сделать, чем успокоить ее? Правда, и уверенности еще не было. Он остановился и стал прислушиваться, чтобы наконец убедиться, есть беда в доме или нет. Если есть, то обязательно прорвется как-то: то ли топор звякнет во дворе, завизжит пила или плач женский взметнется, как это обычно бывает, когда в хате на столе лежит покойник. Топор не звякал, не слышно было и плача — лишь доносился неясный гомон, потом крик и отборная ругань.

Артем догнал мать и, схватив за плечо, остановил.

— Что вы выдумали, мама! Ничего ни с Мотрей, ни с Орисей не случилось.

— Откуда ты знаешь? — глянула на него мать.

— На похоронах так не матерятся.

Тогда мать резким движением сдвинула платок с головы, прислушалась. И тоже, услышав грубую брань, вздохнула с облегчением. Стала медленно, как очень уставший человек, повязывать платок.

— Что там случилось? — спросила взволнованно, но уже без той тревоги, что раньше.

— Сейчас узнаем, — сказал Артем. — Идите себе потихоньку. Без вас обойдется.

А сам, оставив мать, пошел вперед, нарочно не спеша, чтобы в размеренной ходьбе унять свое волнение.

Когда сошел с плотины, первое, что заметил, — глубокую санную колею, которая вела в их двор. Ворота были настежь открыты, и во дворе битком набито народу, в большинстве мужчины. Крайние заметили его сразу же, едва он подошел к воротам, расступились, дали пройти, заговорили негромко:

— Дайте пройти, расступись!

Артем осторожно, чтобы не задеть раненую руку, прошел в середину толпы. И остановился — дальше идти некуда. Прямо перед ним стояли волы, запряженные в сани. Они спокойно жевали жвачку, равнодушные ко всему. Рядом, держа волов за налыгач, стоял Остап, взъерошенный, насупленный.

— Ну, что же вы стали, хлопцы? Берите! — прикрикнул Пожитько Кондрат на двух парней с ружьями — один был в чумарке, другой в шинели, подпоясанной зеленым поясом. — Берите силой! Раз добром не отдает.

Хлопцы подступили ближе, правда, не очень охотно.

— Не подходи! — крикнул Остап и поднял над головой топор. — Не подходи, не поручусь за себя! — И вдруг заметил в толпе брата. Рванулся к нему: — Артем! Да ты только глянь. Ты только посмотри, какой хозяин у нас объявился!

— А в чем дело? — как мог спокойно спросил Артем, хоть уже и сам догадывался.

— Волов не дает! — Остап повернулся к Пожитько: — Самоуправничаю, говоришь? А вчера разве я не приходил к тебе в волость, в земельный комитет? Ведь честью просил — хоть на денек волов из имения. В лес съездить. Ты мне что сказал?

— А то и сказал: нет распорядка такого.

— Тебе так можно!

— Себе весь двор дубами завалил! — крикнул из толпы Муха Дмитро, свояк Остапа.

— Видать, лесной склад надумал открыть! — поддал еще кто-то.

— Возите и вы. Кто вам не дает?!

— Ты не даешь! — крикнул Остап. — Себе возишь, а мне не даешь!

— Своим тяглом вожу. И ты вози. Своим.

— Где ж оно у меня, тягло?! Детвору разве запрягу — так босые. Жену — в сыпняке лежит!

— Не мое дело.

— Ну, так иди ты к чертовой матери, если не твое! Уйди! Душу из тебя вышибу!

— Спокойно, Остап, — подошел к нему Артем и положил руку на плечо. Спросил у Пожитько: — А почему ты в самом деле волов людям не даешь? От кого ты ждешь распорядка?

За Пожитько ответил Трохим Остюк, в рваной солдатской шинели и на костылях:

— Известно, от кого — от пана Грушевского. Из Центральной рады.

— Вот оно что! Ну, от Центральной рады распоряжения такого не будет! — сказал Артем. — Богачи сидят в ней. Им на нужду крестьянскую наплевать. А ты, как видно, за подручного у них! «Нет распорядка»! Брехня! О ленинском декрете про землю слыхал? Вот тебе и весь распорядок.

— Это нас не касается.

— Тебя не касается? Коснется и тебя, будь уверен. — Потом брату: — А ты, Остап, волов отведи.

— Да ты что?!

— На день раньше, позже — значения не имеет.

— Не отведу. Ни за что! Он, выходит, пускай возит?

— А тебе что, жаль? Мало мы на него, на таких, как он, кулаков, горбы свои гнули? Пусть хоть немного отработает.

— Как это понимать — «отработает»? — гордо выпятил грудь Пожитько.

— А так и понимай, как я сказал. Вози, отрабатывай! Или ты думаешь, что из того леса, которым весь двор завалил, новый, еще больший домище себе поставишь? Не выйдет. Ушло ваше время! Погоняй, Остап.

Остап, колеблясь, молча посмотрел на брата, потом глянул на хмурых людей, стоящих вокруг. Поскреб бороду.

— Да хоть бы еще раз-другой съездить. Привезти, что осталось.

— Еще привезешь. Не обязательно сегодня.

Остап подошел к колоде, что лежала тут же, и вогнал в нее топор. Потом взялся за налыгач:

— Гей! — и повел волов со двора.

Вслед за ним пошел и Пожитько с двумя «вольными казаками». Стали и остальные расходиться.

Артем стоял молча, пока не вышли все, за исключением, может, десятка человек — соседей, товарищей. Он повернулся к ним и сказал, улыбнувшись:

— Ну, а теперь здравствуйте, товарищи! — И пошел по кругу, пожимая каждому руку. И для каждого находил слово привета, веселую шутку.

II

Когда Артем зашел в хату, мать, в будничной уже одежде — джерге — и заплатанной кофточке, возилась с горшками у печи: грела воду для стирки. На скамье возле окна сидела Орися, чистила картошку. В праздничной рубашке с вышитыми рукавами, в новеньком белом платочке, она казалась не такой бледной.

Когда Артем вошел и поздоровался, она встала и, подойдя к нему, помогла снять шинель.

— Ой-о! — покачал головой Артем, обнимая сестру и вглядываясь в ее похудевшее лицо. Из-под платочка надо лбом виднелся чубчик по-мальчишески остриженных волос. В последний раз он видел ее летом, до болезни.

— Что, такая уродливая? — взволнованно глянула девушка в глаза брату.

— Не уродливая, а худая, — поправил ее Артем. — Ничего, Вернется здоровье, вернется и краса. Не горюй, сестра.

На цыпочках, осторожно, чтобы не разбудить Мотрю, он подошел к ее постели. Но Мотря не спала. Открыла глаза, и на губы набежала легкая, как рябь на воде, улыбка.

— Ну, как, Мотря, выздоравливаешь помаленьку?

— Да, уже полегчало.

— Крепись.

— Стараюсь! — И перевела взгляд с Артема на детей, сидевших на лежанке. — Не так страшно умирать, как страшно их сиротами оставлять.

Артем посмотрел на детей.

Младшенькие, Софийка и Федюшка, сидели на лежанке, натянув на колени подолы рубашонок, с ломтями хлеба в руках. До сих пор они молчали. Но стоило Артему взглянуть на них, как они сказали вместе, в два тоненьких голоса:

— Драстуйте, дядя! Дластуйте, дядя Алтем!

— Здравствуйте! — ответил Артем. Подошел, погладил по головкам. Задержал руку на Федюшкиной, спросил: — Ну, и долго еще я буду у тебя Алтемом? Ты же мне еще летом обещал, что осилишь это «ры»!

— Обещал! — засмеялась Софийка и пожала худенькими плечиками. — Да разве ему можно верить?! Он же такой у нас врунишка!

— Сама ты влуниска!

— Ой, бабуся! Он щиплется!

И пошло. Пришлось бабушке вмешаться:

— И как вам не стыдно! Да что о вас дядя Артем подумает?

Помогло, притихли. Отодвинулись друг от друга.

Артем сел в конце стола. Раненая рука, натруженная в пути, ныла, и он легонько покачивал ее, словно дитя баюкал. Время от времени посматривал на лежанку, где сейчас царил уже мир, а может, только перемирие. И не без интереса наблюдал, как по-разному вели себя брат и сестра. Софийка уже, видно, и не помнила ссору. Она сидела задумчивая, забыв про ломоть хлеба в руке. Зато Федюшка! Казалось, весь свой пыл, не истраченный в ссоре, он направил сейчас на кусок хлеба. Прежде чем откусить, долго примерялся, потом вгрызался зубами и, откусив, жевал, да так, что даже уши у мальчонки шевелились. Когда встречался взглядом с Артемом, нисколько не смущался. Наоборот, в глазах появлялось что-то похожее на вызов, и отводил взгляд только для того, чтобы снова примериться к куску хлеба.

«Вот так дружок Васильку будет! — невольно подумалось Артему. — Ой, держись, сынок!» Но шутки шутками, а нелегко придется малышу. Первое время особенно: хоть и с бабусей, но без матери, без отца.

— А где же Кирилко? Почему сумка с книгами дома? — спросил вдруг без особого интереса (лишь бы спросить), чтобы оторваться от своих мыслей — голова уж от них трещала.

— Да разве у него школа сегодня на уме! — отозвалась Мотря. — С самого рассвета поднял всех на ноги. С отцом в лес поехал.

— Но ведь Остап…

Пояснила Орися:

— А он с дядей Мусием остался в лесу. Ветки обрубают. Надо бы известить их. Чтобы не мерзли зря.

— Да разве Остап сам не догадается! — сказала мать. Домой она вернулась к концу спора и знала, что Остап не поехал в лес, а повел волов в усадьбу. — Передаст с кем-нибудь. Возят же люди лес. Целыми обозами.

Артем в словах матери почувствовал упрек себе. «А в самом деле, правильно ли я поступил, — подумал он, — отговорив Остапа?» Что без драки не обошлось бы, это ему было ясно. А стоило ли — по такой причине? С Кондратом Пожитько ему придется еще не так потягаться. Вот поэтому и не нужно, чтобы у людей создалось впечатление, будто началом вражды между ними была вот эта стычка во дворе из-за волов — причина сугубо личная. А Кондрат от этого только выиграл бы: вишь, какой бережливый хозяин народного добра! И все-таки Артем был недоволен собой. Чувствовал, что вроде как-то виноват не только перед Остапом, но и перед матерью и Кирилком. Старается мальчонка с дядей Мусием! А все… Да нет, почему же напрасно? Никуда не денутся из лесу ни бревна, ни ветки. Кто там их возьмет? А вот как раз с веток и нужно было начинать Остапу. Разве охапкой подсолнечника натопишь в хате? И как это мать умудряется!

— А ты, сынок, правильно сделал, — вдруг после долгого молчания сказала мать. — И что за спешка с этим лесом! Не успел даже в доме оглядеться…

— «Хоть на хлев, говорит, лесу навожу, — сказала Орися. — А то заведется какой хвост во дворе, некуда будет и поставить».

Мотря вздохнула.

— А у него так: скотина на первом месте. А то, что хата… Того и гляди потолок обвалится детям на голову!

Артем глянул на прогнувшуюся балку потолка, подпертую столбиком. Обвел взглядом хату — неровные, покосившиеся стены, трухлявые подоконники.

— Да, отжила свое. Нужно новую ставить.

— Ой, не легкое это дело — строиться! — сказала мать.

— Теперь легче будет, чем когда-то, — ответил Артем. — Лесу можно бы и сейчас… И как это у меня рука некстати!

— Да заживет же когда-нибудь.

— Э, мама, «когда-нибудь». Не то теперь время, чтобы дома засиживаться. Заживет — дня не упущу, уеду.

— А вы же с Данилом Коржем в Хорол собирались вместе. Сказал — заедет, а ты подведешь!

— До Хорола побуду. Раньше и рука не заживет.

— Да, Орися, — вспомнила вдруг мать, — ты не помнишь случаем: когда-то у нас женщина ночевала, на сносях была. В том году, как война началась. Ну, та, что монисто забыла.

— Вспомнила баба деверя! — улыбнулась Орися. — И что это вам вдруг пришло в голову?

— Как зовут? Ты не помнишь?

— Помню, Христя. А что это вы вдруг о ней?

Мать в это время надевала свитку и словно не слышала вопроса дочери. Орися перевела взгляд на Артема. Он вдруг перестал качать свою руку и застыл в тяжелом раздумье. Неясная еще догадка встревожила Орисю.

— Да что за тайна такая? — переводя взгляд с брата на мать, спросила девушка. — Я вас, мама, спрашиваю.

— Меня?

— А кто же начал разговор!

Мать уже от порога ответила:

— Хоть разговор начала я, но скажет тебе пускай сам Артем. Что уж захочет сказать! — и вышла из хаты.

Напряженная тишина воцарилась в хате. Вдруг Орися бросила на скамью нож и порывисто встала. От резкого движения в глазах у девушки потемнело. Минутку постояла с закрытыми глазами, потом неверными шагами подошлаи села рядом с братом. Напряженно всматривалась в него. И вдруг взволнованно зашептала:

— Артем! Артем! Ой, боже мой, как страшно жить на свете! Ну как можно жить? Кому верить? Если даже ты!..

Уткнувшись лицом в ладони, она горько заплакала. Артем, встревоженный, ничего не понимая, но предчувствуя какую-то большую беду, стал успокаивать сестру, расспрашивать. Орися ничего не отвечала, плакала, нервно вздрагивая.

— И всю ночь плакала, — тихо промолвила Мотря. — Может, будешь сегодня в селе, скажи ему, бессовестному. Третий день уже дома — и глаз не кажет!

Артем догадался, что речь шла о Грицьке. И не успел еще придумать, чем бы успокоить сестру, как она снова зарыдала. Будто сама с собой.

— Ну как можно жить на свете! Кому тогда верить, если даже ты!.. — Порывисто подняла голову и пристально смотрела ему в глаза. — Артем! Ну как ты мог так поступить? Как ты мог ее бросить?!

— Бросить? — оторопел Артем.

— Да еще с ребенком! Как ты мог?!

— Что ты говоришь, Орина?! Что ты плетешь? Почему «бросить»? Да с чего ты взяла?..

Он был так удивлен ее словами, что не поверить в искренность его удивления Орися не могла.

— Но ведь это правда? От тебя у нее ребенок?

— А разве я говорю, что не от меня? Но почему «бросил»?

— Потому, что она мне сама… Не говорила, что именно ты. Но сказала — бросил!

— В толк не возьму! Ты успокойся, Орися. Расскажи все как было. Что она тебе говорила?

Орися не сразу начала свой рассказ. Столько времени прошло с тех пор! О, если бы знала она тогда, о ком шла речь! Да разве она так поступила бы? А то ведь только постелила в клуне на сене, сказала Христе: «Ложись, спи!» — а сама на гулянку. Как раз в ту весну Грицько начал ухаживать за ней. Вернулась уже, поди, в полночь. Подошла к клуне и слышит — плачет кто-то. Кто бы это? Ясное дело — она! И так плачет, навзрыд! Бросилась в клуню, но Христя притихла… «Чего ты плачешь?» — «Я не плачу». А по голосу слышно ведь. Легла рядом с ней, рукой дотронулась до лица — мокрое от слез. Долго не признавалась, а потом рассказала, отчего плакала. Не знает, мол, что ей и делать теперь. И куда идти. Пойдет к матери — некуда больше. «А что же у тебя с мужем вышло?» Тогда она и призналась, что мужа у нее нет.

— Как нет? — даже вздрогнул Артем. — Так и сказала — нет?

— Да, так и сказала. Но будто сватает один…

— Ну, а обо мне спрашивала что-нибудь?

— Еще за ужином. Не то чтобы о тебе именно. А просто спросила, вся ли это наша семья. Мама сказала, что нет, есть еще один сын, но не живет дома… «А где живет?» А мы еще и сами не знали. Это ты уже позже написал нам, что в Харькове стал работать на заводе. Потом в клуне, когда стелились, спросила снова о тебе. Но разве ж я знала!

— А о чем спросила?

— Не помню уже… Нет, вспомнила. Спросила, женатый ли. А я и рассказала, как ты маме ответил о женитьбе, когда гостил у нас: «Скоро не ожидайте. Разве что лет через десять!» Ведь ты же говорил так? И как ты мог, Артем?! Если не думал жениться?

— Да отстань! — грубо оборвал сестру Артем. И застыл каменной глыбой в тяжелом раздумье. Внезапно, словно очнувшись, спросил: — Орися, а ты твердо помнишь, что она сказала тогда «нет мужа»?

— А какой же это муж, если только сватает?! Она что-то и говорила о нем. Кажется, в каком-то хоре поет. И неплохой человек, мол. Говорит ей: «Словом не упрекну и ребенка, как своего, любить буду». — «Так почему же ты не выйдешь за него?» — «Не мил!» — «Ну, а где же тот, спрашиваю, от кого ребенок?» — «Не знаю». — «Ну как же это так?» — «А ты ведь даже о своем родном брате не знаешь, где он. Вот так и я — не знаю. Ищи ветра в поле!»

В хату вошла мать с охапкой сухих стеблей подсолнечника. Бросила топливо возле печи и, внимательно взглянув на сына и дочку, словно предупреждая их, чтобы кончали разговор, сказала:

— Омелько Хрен идет.

За окном заскрипели по снегу неторопливые шаги. Слышно было, что человек сильно прихрамывает на одну ногу.

— Ну, а что же с нею потом? — поспешила Орися.

— Хватит вам, — сказала мать. — Будет еще время поговорить.

Орися, не промолвив ни слова, вернулась на свое место, к окну, уголком платка вытерла глаза и, взяв нож, снова принялась чистить картошку.

III

Переступив порог, Омелько Хрен снял заячью шапку-ушанку и поздоровался со всеми. Рукавицы, сняв их еще в сенях, он заткнул за веревку, которой подпоясывал свою старую, заплатанную батрацкую свитку. Потом подошел к Артему и еще раз молча поздоровался с ним, пожав руку.

— Надолго? — спросил, садясь рядом на лавку.

— Да недельки две побуду.

Омелько вынул кисет и заскорузлыми, олубеневшими от налыгача пальцами начал свертывать цигарку.

— Ненадолго, стало быть! — сделал глубокомысленный вывод и вынул из кисета огниво.

Артем попросил, чтобы и ему свернул цигарку. Омелько глянул на разрезанный и сколотый английскими булавками рукав гимнастерки:

— А что у тебя?

— Да… ничего страшного, — уклонился Артем от прямого ответа, чтобы избежать дальнейших расспросов.

Не до этого было ему сейчас. Мысли о Христе, пробужденные рассказами матери и сестры, полонили его целиком. Еще до прихода Омелька с большим нетерпением ждал, когда уж завтрак будет. Не потому, что голоден был, а хотел поскорее отбыть его и, сославшись на усталость с дороги, лечь на лавку, лицом к стене, и думать, думать.

— А ты что, Омелько? Не из усадьбы случаем? — прервала затянувшееся молчание Катря.

— Оттуда!

— Остапа нашего не видел? С волами где-то там.

— Поехал в лес.

— Да нет! То еще на рассвете дело было. А вот сейчас!

— Об этом «сейчас» я и говорю — поехал в лес.

И в ответ на удивленные взгляды Артема и Катри Омелько стал рассказывать, как все произошло.

Через двор усадьбы проезжал на волах Остап, все еще под «конвоем» тех самых лоботрясов с ружьями — Олексы Гмыри да Семена Шумило. И смех, и грех: «вольные казаки»! Запорожцы! И Кондрат Пожитько — земельный комитет — с ними. Все трое на санях сидят, а Остап ведет волов за налыгач. А тут как раз помещик с управляющим проходили через двор. Пан помещик и заинтересовался: «Что за процессия?» Кондрат Пожитько сразу в объяснение: самоуправство, дескать. Но и Остап не растерялся. Взял под козырек — и к помещику по всем правилам гарнизонной службы: «Разрешите обратиться, ваше превосводительство!» Словно медом тому по губам. «Рассказывай, братец!» Остап тогда и выложил все как было. Дескать, вчера только приехал с фронта. Впервые за три года войны. А дома и хату нечем протопить. Жена в сыпняке лежит, дети раздетые на холодной печи, в хате душа стынет. «Хоть хворосту дозвольте из леса привезти». Ну, а барину что? Тем более — не из его леса, а из казенного. Дал разрешение на одну ходку. А тут Кондрат подлил масла: заартачился, — дескать, подрыв власти земельного комитета. Тогда барин на это: «Пока еще я здесь хозяин, и не суйте, милый человек, нос не в свое дело. Это когда я начну имущество свое разбазаривать: землю, скажем, распродавать или зерно на самогон переводить… А доброе дело человеку сделать никакой комитет не имеет права мне запретить. Езжай себе, братец, вози на здоровье. По мне, хоть и целый день!»

— Вот спасибо ему! — слабым голосом сказала Мотря. — И откуда он взялся так кстати?

— В самом деле, — подхватила Катря, — откуда он взялся? Три дня тому назад, как в Славгород ехали, и духу его не было.

— Да нет, дух уже был. Это вы касательства к этому не имеете, вот и не знали. А мы дух его, почитай, еще недели две тому назад почуяли. В Славгороде сидел. У свояка, Галагана. Да, видать, правда, — как ни хорошо в гостях, а дома лучше. Вот и прикатил позавчера. Один пока еще, без семьи. С денщиком только. Прибыл, можно сказать, имение свое спасать.

— Спасать? — недовольно сказал Артем и поднял голову. — Да он что, с луны свалился? Другие помещики, наоборот, бегут теперь из своих имений, шкуру свою спасают. А этот сам на рожон прет.

— Да не очень у нас бегут, правду говоря, — молвил Омелько. — И песчанский сидит на месте, и лещиновский. Галаган, правда, в городе больше. Но у того служба в земстве. В Глубокой Долине — сожгли. Ну, тот спускал шкуры с людей!

— А кто из них не спускал?

— Так-то оно так, — согласился Омелько. — А все же и баре не все одинаковы. Хоть бы и нашего взять. Правда, может, потому, что мы его редко и в глаза видели? Больше сидел в своем родовом имении в Рязанской губернии. И это лето там просидел. После того как ему в армейском интендантстве по шапке дали. Жил — не тужил! Оно, правда, и не то уж время, не старый режим, а революция, но все ж аренда кое-какая ему еще шла. До самой осени. А осенью, рассказывает Влас, денщик, кончилась коту масленица: не на шутку уже заволновались мужики-рязанцы. И вот как-то поутру пришла в имение целая делегация. Так и так, мол, гражданин Погорелов, нечего вам здесь делать. Потому как завтра начинаем землю делить, да и прочее все имущество. Так вот, чтоб и вам на нервы не действовать, да и мужикам, которые еще есть слабонервные, мы и постановили на сходе отправить вас в город Рязань. С богом! И вам, и нам лучше будет. В тот же день и отправили. И никакой шкуры не сдирали. По-человечески. Даже выездных лошадей в фаэтон запрягли, чтобы доехал до города. И еще пару лошадей в телегу — для чемоданов, для вещей.

— Так, стало быть, его уже из города Рязани тоже выдворили? — спросила Катря.

— Влас говорит — своей охотой. А чего было сидеть там! На одно женино жалованье начальницы гимназии, видать, туговато прожить. Вот и вспомнил, что где-то на Полтавщине еще одно имение есть. И прикатил. Надумал хлеборобом стать!

— Ну что ж, земли хватит на всех, кто захотел бы руки приложить, — сказал Артем. — Но только свои руки, без батраков. А может, он думает, как раньше хозяйство вести?

— Да нет, о том, как «раньше», даже и он… не знаю, может, где-то там в душе, а чтобы на словах — ни-ни. Уже смирился, как видно. И даже нельзя сказать, чтобы горевал очень. «Ну что ж, говорит, попробую еще на двухстах десятинах хозяйство вести. Что получится!»

— На двухстах? Только и всего? — едва ли не впервые за все утро засмеялся Артем. — Чудак-человек! И есть же еще люди на свете!.. А интересно — почему это он именно на этой цифре остановился?

— Так ведь нет больше земли на весну, чтобы под сахарную свеклу годилась.

— Вот оно что! — понял наконец Артем всю «немудреную механику» плана Погорелова. Вспомнил, как неделю тому назад в Харькове в какой-то газетке читал «разъяснение» к проекту земельного закона Центральной рады, по которому не подлежала распределению, а оставалась у землевладельцев вся земля под посевами сахарной свеклы. Оказывается, ларчик просто открывается. — И он что же, верит в эти свои двести десятин?

— На то похоже. Приказал управляющий завтра отправить посланцев во все концы за семенами. Пусть не все двести под свеклу пойдут. Нужно ведь и под хлеб для батраков, и под корма для скотины. Но и на сотню десятин семян немало нужно.

— Да что он будет делать? Ну, пусть даже и посеет, — рассуждала Катря. — До войны больше не сеял, как десятин двадцать, и то полсела баб не разгибали спину все лето… А теперь, если, даст бог, землю поделят, то каждый будет занят на своем хозяйстве.

— А генеральша гимназисток своих привезет, вот и управятся! — сказала Орися.

Омелько на ее шутку ответил серьезно:

— Э, дивчина, обойдется и без гимназисток. Даже если и поделим — дай бог! — и тогда… Ну, достанется каждому земельки той клочок. Так что же, думаете — так сразу все хозяевами и станут? Каждый сам себе пан. Как раз! Это только в сказке все быстро делается. А в жизни, да еще в крестьянской… Ведь куда ни кинь, всюду клин: ни скотины тебе, ни телеги, ни одежонки, ни обувки. За войну начисто обносились. И на все деньги нужны. А где их взять, если не на горьких заработках? Полсела девчат да баб и тогда на чужую свеклу побегут. Пусть только свистнет!

— Нет, Омелько, такого уж тогда не будет, — сказал Артем. — Запрещено будет пользоваться наемным трудом. Своими руками работай каждый!

Омелько искоса глянул на Артема, несколько раз молча затянулся цигаркой и наконец сказал:

— И ты, Артем, чисто как наш Антон Теличка.

— Дома он уже?

— Да недели две как вернулся.

— На конюшне работает?

— Нет, на работу не спешит. Да и по нем ли теперь работа на конюшне? Ежели он и в членах полкового комитета побывал, и делегатом на войсковой съезд в Киев его выбирали. Отлеживается пока на печи у матери. Добро она на птичьем дворе старшей птичницей работает. Каждый день и принесет в подоле на яичницу. А бывает, что и шею курице тайком свернет. За эти две недели морда у него — чуть не лопнет! А вечером придет в людскую, когда после работы сойдутся все, и начинает агитировать вовсю. И Тоже партейный никак.

— А какой партии?

— Из той самой партии, что и Павло, сын учителя нашего.

— Эсер. Два сапога — пара!

— Гордится. Дескать, Павло сколько лет учился, гимназию кончил, в университете третий год, а я, мол, сельскую школу, да и все. А на равной ноге с ним, в одной партии. А ты ж, Артем, не в этой? Ты в рабочей? Или, как говорят теперь, в большевиках?

— В большевиках.

— А почему ж это и он ну чисто так, как ты, рассказывает: что и наемных рабочих не будет, и имения все под плуг? Чтобы камня на камне! И чтобы от такого сословия, как батраки, и воспоминания не осталось!

— Ну, так это же хорошо, — сказала Катря. — Не надоело тебе еще батрачить?

— Хорошо, да не очень. Или, вернее сказать, хорошо, да не для всех!

— Ну, это уж… — возмутилась Орися. — Это уж ты, Омелько, такое мелешь! — Сказала и покраснела. — Извини, но, ей-право, уши вянут от твоих слов! Так что же ты, против революции?!

— Ясно! Разве по мне не видно? По моей бекеше! Монархист я. За старый режим! — И после небольшой паузы совсем уже другим тоном, серьезно. — Зелена ты еще, девонька. Возле маминого подола, конечно, и затишок, и весь свет кажется, словно в мае, светлый да солнечный. А ежели без мамы? Как бы ты тогда запела? Не так ли, как у нас вчера одна? Пришлось беднягу водой отливать.

Артем молча курил, и неотвязные мысли одолевали его, мешали вникать в разговор. Очнулся только при последних словах Омелька — «водой отливать».

— А что случилось? — поднял он голову.

— Кого это? — спросила Катря.

— Горпину. Которая на свинарнике. Сцепилась вчера с Антоном…

— Горпина? — недоверчиво посмотрела Катря на Омелька. — Такая тихая дивчина! От нее и слово редко услышишь.

— Неразговорчива, это правда, — согласился Омелько. — Но ведь бывает, что и камень… Десять лет мимо проходишь — и вдруг глядь, а он треснул.

Омелько несколько раз подряд осторожно, боясь опалить усы, затянулся остатком цигарки, затем, бросив окурок на пол, потушил сапогом. И только тогда начал свой рассказ:

— Вчера во время ужина собрались в людской. И Антон пришел. Снова начал. А язык у него, дай бог всякому, ловко подвешен. И о чем ни спроси, на все готов ответ. Будто не в окопах эти годы просидел, а университет прошел. Вот и о нашей жизни батрацкой. Горпина тогда возьми да и спроси: «Куда же, Антон, мне деваться тогда? Куда я прислоню свою головушку с десятиной, которая перепадет на мою душу?» — «Замуж иди!» — отвечает Антон. «А если никто не сватает?!» И правда, с каких пор знаю ее, а в девках она уже с добрый десяток лет, не упомню такого. О сватовстве нечего и говорить, но даже так, чтоб который то ли из жалости к дивчине или, наоборот, под пьяную руку… — И здесь Омелько, встретившись глазами с суровым взглядом Катри, осекся.

— А как хороша она смолоду была! — тихо произнесла Мотря. — Вместе в девках гуляли.

— Хороша была, это правда, — подтвердила Катря. — А все оспа наделала! И осиротила беднягу, и на всю жизнь изуродовала!

— Изуродовала — именно так! — продолжал Омелько. — На что уж Антон, и тот растерялся: нечем крыть! Туда-сюда завертелся, но все же позиций не сдает. «И верно, Горпина, при социализме тебе на селе в самом деле некуда приткнуться. В город придется подаваться!»

— В город? — удивился Артем. — А почему именно в город?

— «У города, говорит, брюхо большое. Кого ни проглотит, всем место найдется. На табачную фабрику пойдешь или еще куда». А дивчина, бедняжка, никогда еще и в городе не была. Для нее город — дремучий лес, полный страхов. Но она уже и на это согласна. Одно ее беспокоит: из села тогда народу, чай, тьма в город двинет? Антон все знает: «Не без этого, говорит, что месяц, а то и не один на биржу труда походишь, покормишь вшей в ночлежке. Ну, а там придет и твой черед. Непременно придет. Потому — фабрика, да еще табачная, это тебе не свинарник. В свинарнике и то воздух не очень-то! Ну, а не сравнить с фабричным! Там как поработала лет с десяток — и все, чахотка обеспечена!» Подбодрил, одним словом, дивчину! Побледнела вся. «Вот мне какой совет даешь! Себе рай здесь готовишь, а мне — чахотку на одинокую старость? А будь же ты проклят! С твоей революцией вместе!» Вот теперь Антону, ежели б не дурак, и промолчать. Так нет, словно вожжа под хвост попала. Так кровью и налился. «Революции ты, Горпина, языком своим дурацким не трожь! Я мог бы тебе дать и другой совет для того же города, коли уж так боишься одиночества! Но с такой рожей никакое «заведение» тебя не возьмет на работу. Даже самое дешевое — четвертаковое!»

— Ой, боже мой! — воскликнула Катря. — Да что он, одурел? Сказать такое дивчине!

— Ну и хам! — покачал головой Артем.

Орися настороженно смотрела то на мать, то на брата. Наконец тихо спросила:

— Мама, а что это такое — заведение?

— Ну, тут и началось! — нарочно поспешил Омелько, чтобы выручить Катрю. — Уж как только она его не костила, чего только не накликала на его голову! И чуму, и холеру, и черную оспу. Да и не только на его голову, всем перепало. А кончилось тем, что пришлось водой отливать!

Рассказ о вчерашнем неприятном происшествии так взволновал Омелька, что, бросив окурок, он тотчас же снова вынул кисет и стал свертывать цигарку. Дал Артему, тот хоть и не просил, но взял охотно (видно, и его этот рассказ не оставил равнодушным). Свернул себе. И, только закурив, продолжал снова:

— Вернулся я домой сам не свой. И, поверишь ли, Артем, всю ночь не мог заснуть. Мысли одолели. Перед рассветом уж задремал как будто. А тут Остап ваш постучал в окно: «Налыгай пару! В лес поеду!»

— О чем же, Омелько, ты всю ночь думал? — спросил Артем.

— А о чем думает бедняк, когда ему не спится? О жизни своей горемычной. О завтрашнем дне безнадежном.

— А этого, Омелько, я от тебя не ожидал, — сказал Артем. — Почему безнадежном? Да еще именно теперь!

Омелько внимательно посмотрел на него и ответил убежденно:

— Вот именно теперь! Может, ты думаешь, что только перед Горпиной стоит этот проклятый вопрос — как дальше жить? На это я тебе скажу так: из трех десятков нас, батраков, живущих сейчас в усадьбе, добрая половина не знает, куда деваться. Да вот я первый. К примеру, скажем так: у крестьян сейчас только и дум, только и разговоров, что о земле. О черном переделе. На святки откладывают. Как раз к рождеству почти все фронтовики вернутся. И всяк радуется, ждет не дождется. А я… просто совестно говорить, да некуда правды девать — боюсь об этом и думать! Ну какой из меня хозяин может быть? Ежели я не знаю, с какой стороны к тому хозяйству подступиться!

— Штука немудрая, было бы на чем! — сказала Катря. — Еще какой хозяин из тебя будет! Разве я не знаю, какой ты работяга? Как ты за волами ходишь.

— В том-то и дело, Катря. С детства работаю в загоне. Еще при отце. Было время научиться, как за ними ходить. Но это и все, что я умею делать.

— А ты не прибедняйся, Омелько! — сказал Артем. — Если усадьбу сравнить с заводом, то ты почти то же, что механик в машинном отделении.

— Воловий механик? — засмеялся Омелько. Но видно было, что такое сравнение пришлось ему по душе.

— Да, если хочешь. Именно — воловий механик. На заводе машины — душа его, а в сельском хозяйстве — волы, рабочий скот. И это — на многие годы вперед. До тех пор, пока рабочий класс не выработает вдоволь машин и для села. А для этого ой как много еще сделать нужно! И в первую очередь революцию до конца довести. Власть в свои руки взять…

Но Омельку, как видно, никак не хотелось оставлять приятную для него тему. Он невнимательно слушал Артема и воспользовался первой же паузой. Для начала засмеялся — на этот раз не так уж искренне — и сказал:

— «Механик»! И такое скажет! Перегнул трошки. Потому — я хоть настоящих заводских машин и не видел, но представить могу. Разумная голова нужна на плечах! И все же мертвая машина не то что живая. Вот у меня сейчас тридцать пар волов. Шестьдесят голов. И что ни вол, то и свой норов. И к каждому нужен особый подход.

— Ну вот! Сам говоришь.

— Да! А что из этого? Для своего единоличного хозяйства разве это нужно?! Бывает, когда не спится, начну примериваться в мыслях, как бы это я хозяйствовать начинал. Так, поверишь ли, аж голова пухнет от забот. Вот потому и говорю: для всех революция — мать, и для крестьянства, и для городских рабочих, а вот для нас, для батраков, — мачеха!

— Ну, это ты уже чепуху говоришь… — начал было Антон, но Омелько перебил его:

— Ну вот, скажи: легко это хотя бы и мне, в мои-то годы, линию жизни менять? Одно дело так, как ты тогда, молодым хлопцем ушел из села. А каково мне — с детворой?!

— А зачем тебе уходить из села?

— Опять двадцать пять! Да что же я буду здесь?

— А возле скотины.

— Так разберут же люди. Все хозяйство помещичье в раздел пойдет.

— А может, и не все. Это уж как общество решит. Говоришь, тридцать пар волов сейчас. Даже если распаровать, и то разве по одному хвосту на десяток дворов перепадет. А остальным что?

— Кроме волов в хозяйстве есть еще скотины всякой немало. Лошадей около сорока. Правда, лошади — одно название, почти все чесоточные. Коровы есть, овец больше полтысячи. Есть что делить!

— Овцу в плуг не запряжешь. Я говорю о рабочем скоте. Которым пахать. Вот и выходит, что делить расчета нет. Поэтому разумные люди, так и в ленинском земельном декрете сказано, рабочий скот оставляют в неделимом фонде. Так же, как и сельскохозяйственные сложные машины. Прокатные пункты организовывают. Чтобы каждый бедняк мог пользоваться. А на прокатных пунктах и люди нужны будут. Всяких специальностей: и скотники, и конюхи, и кузнецы…

Омелько довольно равнодушно, с явным недоверием, слушал Артема. Но после того, как тот сказал, что об этом и в ленинском земельном декрете черным по белому написано, порывисто поднял голову и загоревшимися глазами посмотрел на Артема.

— Это правда? И ты так, своими глазами читал?

— Да уж не чужими. А в некоторых местах, где в помещичьих имениях хозяйство велось культурно, может остаться все как было. С той разницей, что до сих пор всю прибыль помещик клал в свой карман, а теперь она пойдет народу. А самих помещиков — под зад коленом.

— Нет, у нас такого не будет, — уверенно сказал Омелько. — Я не о том говорю — под зад коленом, известно, и у нас ему дадут. Не посмотрят, что превосходительство. Я о хозяйстве. Бываю на людях, вижу, слышу — только делить!

— А я не говорю именно про Ветровую Балку. Есть где живут попросторнее. В южных губерниях. Где земли больше, где хватит ее и для крестьян, и на государственные хозяйства. Тебе не привелось там бывать, а мне приходилось как-то во время безработицы. Вместе с товарищем в Николаев из Ростова путь держали. День идешь, второй — и как ни спросишь, чья земля, один ответ: если не Фальцфейна, так еще какого-нибудь архибогача.

— Это чисто как в том спектакле, что у нас в клуне «Просвита» как-то показывала, об одном хозяине. Калиткой звали. Едешь день, едешь второй: «Чья земля?» — «Калиткина!» Ну, это в степях. Может, там и будет такое, как ты рассказываешь. А у нас — не дольше чем до рождества… Тогда и кончится для всех нас работа. А может, и раньше. Если Антон со своими дружками верх возьмет, то, может, не сегодня завтра…

— Над кем верх?

— А я затем к тебе и пришел. Надо мной да Свиридом-пастухом. Узнал, что ты дома, дай, думаю, посоветуюсь. Вспомнил, как ты рассказывал когда-то о забастовке еще до войны, на Луганском заводе. Так вот: как ее, с чего ее начинать?

Артем удивленно посмотрел на него:

— Забастовку? А для чего это тебе нужно?

Тогда Омелько и рассказал ему, что вчера вечером, еще до происшествия с Горпиной, возникла у них мысль объявить забастовку в имении. Чтобы заставить земельный комитет отменить свое постановление в отношении конюха Микиты. Пожитько уволил его с работы на конюшне за то, что он самовольно дал пару лошадей Невкипелому и Скоряку для поездки в город.

— А у Микиты, сам знаешь, семейка дай боже — одних малышей полдюжины. Нужно как-то жить! А ко всему Пожитько угрожает еще и под суд отдать. За того коня, что гайдамаки отобрали. А здесь уже такое выдумали! Кто-то из ветробалчан сам вроде видел, или ему сказывали, что видели, как продавали они Арапа ломовикам на базаре в Славгороде. Уж такая брехня!

— А разве отобрали? — удивился Артем. — Тымиш ведь верхом приехал на нем.

— Ну, верхом. Потому — второго отобрали… Хорош конь был. А расписки не дали. Да и кто там в такое время о тех расписках думает! Понравился конь — выпрягай! Перебросил седло со своей клячи — и поминай как звали! «А где же тогда кляча, которую дали взамен?» — допытываются.

— Вопрос резонный, — небрежно бросил Артем, лишь бы что сказать. А в голове билась мысль: «Почему же они не сказали правду про коня, что убит? Да, видать, если промолчали, была причина. Не знает ли чего об этом Омелько? А может, хоть догадывается?» И Артем спросил: — Ну, а что же Тымиш и Мусий на это отвечают?

— Проехали, мол, с версту, а оно не конь, а сущая овца, из киргизских. Упало и не встало уже боле. Куда его? На сани класть? Но по такому снегу и порожняком, да еще одним конем, далеко не заедешь! Пришлось даже и сани бросить. Да сани что! Дрова — на два раза вытопить, а вот коня жаль. Да мог ли знать Микита, что так будет?! И не гулять же, скажем, не на свадьбу дал поехать, не на базар. А как ходокам в город с бедой мужичьей.

— Как раз это небось Пожитько и не понравилось, — сказала Катря.

— А вы думали! Да разве он о народном добре печется?! Выслуживается! Конечно, не без того — огрей-таки Микиту для порядка, но не вырывай же у детей кусок хлеба изо рта. Оно и плата — одно название! Что за эти деньги купишь теперь! Главное — харчи. А ему теперь ничего не выдают из кладовой. Пока что голода, скажем, у них еще не заметно, потому — и Векла из кухни ткнет Микитовой Федоре буханку хлеба или каши горшочек детям. Да и сама Федора тогда с солдатками, поди, ржи с мешок…

— Еще какой! — усмехнулась Катря. — Как раз подавала ей на плечи. Насилу-насилу. «Ты что, одурела, Федора? Ведь надорвешься!» — «Ничего, дотащу как-нибудь!»

— Вот я и говорю — голода еще нет. Но надолго ли того мешка хватит? И не в этом дело, в конце концов. А дело в том, что — несправедливость! Обидно. Да что это, старый режим? И что за хозяин над нами такой объявился: карает, милует… Вот вчера собрались в людской и решили, чтобы я с Антоном последний раз сходили в волость, в земельный комитет. И если не отменит, объявить забастовку. Вот как рабочие на заводах бастуют.

— Ну и что, ходили уже?

— Да нет, не ходили. Сам же Пожитько утром в экономию явился. Пригнал Остапа с волами. Тут мы с Антоном, как выборные, можно сказать, и завели с ним разговор при управителе, да и пан помещик тут же.

— Ну и что?

— Как об стену горохом!

— А Погорелов? Почему же господин Погорелов не сотворил еще одно доброе дело?

— Он, как Пилат, умыл руки! Оно конечно, если бы и Микита, как ваш Остап, взял под козырек да медом по губам. А то, наоборот, при встрече и шапку даже не снял. Вот и заело! На Пожитько сослался: как комитет, мол, постановит, так тому и быть! А Пожитько знай свое: «Народным судом судить будем!» Вот мы и не стали уж больше разговаривать. Сегодня вечером соберемся все, батраки, да и решим, чтобы завтра бросить всем работу. Может, хоть этим добьемся!

— А чего ж не добьетесь? — сказала Катря. — В ту революцию разве не помогло, когда все не захотели за восьмой сноп жать! Вертелся-вертелся, а все же по-нашему вышло. Не помогли и жатки-сноповязалки: Прокоп Невкипелый кольев понабивал…

— Э, Катря, жатва — это совсем другое дело. Тогда каждый день дорог. Когда хлеб поспел, это же какие убытки! А сейчас, зимой, что? Какая зимой работа спешная? Никакой! Чистим зерно, вывозим на поля навоз. Ну, подвоз кормов. Да и все. Работа такая, что ее можно и через неделю, и через две сделать. Окромя того, конечно, что за скотиной ходим. Вот Антон со своими дружками и настаивает на том, чтобы скот не кормить. Помычит, мол, день-два некормленый, непоеный, вот и доймет. И не только комитет, а все село доймет. Разве такой рев день-два выдержит кто?!

— Да упаси господи! День-два! — ужаснулась Катря.

— А почему же мы со Свиридом и идем против, — подбодренный Катриной репликой, продолжал Омелько. — Как можно так издеваться над бессловесной, ни в чем не повинной скотиной! «Давай тогда ворота все раскроем настежь. И пусть сама как хочет кормится». — «Да разбредется же!» — «И пусть. Далеко не забредет, свои же крестьяне разберут. И тем лучше: так мы и революцию двинем вперед!»

— А ей-бо, неплохо придумал! — весело заметила Орися.

Омелько только глянул на нее и не счел нужным отвечать на ее замечание. Вместо него ответил — не столько Орисе, сколько Омельку — Артем.

— Ни к чему все это! И забастовка ваша, и все Антоновы «способы» двинуть вперед революцию. Не разгонять со двора скотину надо…

— А я что говорю? — не дал Артему закончить Омелько. — Какая ж это революция? Кому она на пользу? Кому эта скотина попадет? Бедняку? Да ему и поставить ее некуда!

— Было бы что, — сказала Катря, — и в сени можно завести.

— Почему нельзя! Заводили уже и в сени, а кое-кто даже в хату, в девятьсот пятом. А что из этого вышло?

— Ну, тогда было время одно, теперь другое, — сказал Артем. — И все-таки не с этого начинать надо. На то и девятьсот пятый был, чтобы сейчас поступать умнее. Нет, не то слово, и тогда умные люди были, — просто более организованно. Перво-наперво — другого хозяина нужно, других людей и в земельный комитет, и вообще в органы власти — сельской и волостной. Переизбрать нужно. И на кой хрен вы этого Пожитько выбрали?!

— Да это еще весной.

— Ну, с весны много уже воды утекло. Немало всякого мусора снесло… — Он смолк и прислушался.

Со двора послышался скрип саней по снегу и мужской голос:

— Гей!

— А вот и Остап, — сказала мать. — Как раз и завтрак готов.

Первым в хату вбежал Кирилко. Остановился посреди горницы, весело сказал:

— Здрасьте! — И сразу же, мигом как-то все у него: шапка полетела в угол на лавку, зипунишко спал с плеч — на крюк его, потом дрыгнул одной, другой ногой, и оба сапога вместе с портянками полетели, куда им и следовало, — под стол. А сам, в стареньких полотняных штанишках, окрашенных бузиной, в отцовской жилетке, что была ему по самые колени, вскочил на лежанку, где мирно о чем-то беседовали Софийка и Федюшка.

— Ой, замерз! — пожалела бабка внука. — И нужно было!

— А вы думали! — прижимаясь спиной к теплой печи, ответил весело Кирилко. — Еще и после завтрака поеду. Потому как мы два дубка еще срубили.

В хату вошел Остап и, хотя уже виделся сегодня с Омельком, но сейчас, как хозяин в своей хате, поздоровался с ним еще раз. Однако во всем его поведении чувствовалось, что этой встречи он не ожидал и что была она для него не очень приятной. Как-то сковывала. Нахмурившись, он долго молча раздевался и почти обрадовался, когда мать спросила:

— А где же Мусий?

— Сейчас придет. Забежал домой на минутку. «До костей, говорит, промерз. Прихвачу чего погреться».

Услышав это, Омелько сразу же встал, чтобы не подумали, что и он на чарку набивается. Катря удивилась:

— А ты куда? И не выдумывай! Раздевайся, будем завтракать.

— А я уж завтракал, — отказывался Омелько. — Не то время теперь, чтобы дважды. Хотя бы один раз!

— Не объешь. Раздевайся. Снимай свою «бекешу»!

Омелько на уговоры не поддавался. Уже мял в руках свою шапчонку, отыскивая, где же у нее перед.

— Так когда собираетесь? — спросил Артем.

— Вечером. Приходи. С каких уж пор не сидели все вместе! Посидим! Как в той песне бурлацкой.

— Приду! — коротко, но уверенно сказал Артем. — Непременно приду.

В хату вошел Мусий. Подойдя к столу, вынул из кармана бутылку и поставил на стол.

— А это уж лишнее! — больше для приличия сказала Катря. — Всю хату провоняет.

— Ничего! Еще топится, труба открыта, вытянет!

Омелько попрощался и вышел из хаты.

Но не успели еще за столом первую миску кулеша съесть, как стукнула дверь в сенях.

— Кто бы это мог? — посмотрела Катря на дверь и ждала, пока дверь открылась.

На пороге появился Омелько.

— Не выдержала-таки душа! — обрадовался Мусий, компанейский человек, и уже подвинулся на лавке, освобождая место для Омелька.

Но Омелько, оставаясь у порога, сказал хмуро:

— Да, не выдержала! — Покачал головой. — И где твоя совесть, Остап? О ком другом, а о тебе никогда бы не подумал. Да крест на тебе есть?

— А что такое? — смутившись и уже догадываясь, в чем дело, с невинным видом спросил Остап.

— Бессовестный.

— Вот дурень! Так это же за две ходки.

— Знаю, что за две. А леса там на все три ходки. Ты посмотри, что ты с волами сделал. До сих пор подручный боками носит! Столько навалить. Жаднюга ты! По такому снегу!

— Да дорога ж укатана. Скажи ему, Мусий.

— А он что, сам не видит, сколько народу возит!

— В одной только балочке, — вмешался в разговор Кирилко, — ой, намучились! Наверно, с полчаса… — И на полуслове оборвал, получив от отца ложкой по лбу.

— Ну вот! А теперь хлопца бей! — сказал Омелько.

— А это уж не твое дело! В чужой монастырь…

— Ну, хватит вам, — примирительно сказала Катря. — Хватит и тебе, Кирилко! — Погладила внука по голове.

Кирилко обиженно засопел. Не то чтобы больно было очень, батя хлопнул не сильно. Но обидно как! Ведь вчера только с войны вернулся, три года ждал его! И вот — на тебе! И за что? Разве он неправду сказал? Конечно, помучились. Дядя Омелько за волов сердится. А разве только волам досталось! Досталось и бате, и дяде Мусию. Когда уже из балочки вырвались и остановились на пригорке, с обоих — и с бати, и с дяди Мусия — пот так и лил! Почему же об этом не сказать дяде Омельку? Авось бы и не сердился…

Нарушил молчание Мусий:

— Ну, иди садись, выпей, и все будет в порядке.

— Правда, Омелько, присаживайся, — поддержал и Артем.

Омелько колебался еще.

— Ну да при такой жизни как не выпить?!

Он подошел к столу с шапкой в руке. Но садиться не захотел. Ладно и так будет, стоя.

Мусий налил ему. Омелько взял стакан. Ударило в нос сивухой. Держа стакан, разглядывал на свет желтую, как мед, жидкость. Потом сказал:

— Ну, за ваше счастливое возвращение, хлопцы, в родной дом! Это главное. И вас, Катря, да и всех с тем же! — Хотел было уже выпить, но снова заговорил: — А тебе, Остап, все-таки скажу: не будь таким бессовестным!

— Ты снова за свое! — уже более дружелюбно сказал Остап, радуясь, что так обошлось. И все ж не утерпел, уколол: — Ты, Омелько, больше болеешь за волов, чем сам пан генерал!

— «Чем сам пан генерал»! — повторил с иронией Омелько. — Дурной ты, Остап! Что генералу? Из одного имения выгнали — в другое переехал. А вот не сегодня завтра и мы погоним, не бойся, не пропадет. У него, чай, и за границей в банке не одна тыща лежит на черный день. Да и не такой уж черный он для него будет! А нам с тобой, Остап, этими волами кусок хлеба насущного добывать. Вот и у тебя полна хата молотильщиков. Только давай! И тебе, Артем, скажу. «Прокатные пункты», говоришь. А с кем? Теперь ты видишь? Ох, трудное дело! Ну, да поживем — увидим. Будьте здоровы! — Набрал в легкие воздуху, чтоб дыхание не перехватило, и одним духом выпил.

Катря, на него глядя, невольно сморщилась. И только Омелько поставил пустой стакан на стол, поспешила сказать:

— Закусывай скорее! Во рту все попечет!

А Омелько вытер шапкой усы и ответил:

— Пускай печет. Во рту. Может, хоть немного, хоть ненадолго от сердца оттянет!

И не стал закусывать. Поблагодарил и пошел к дверям. Возле порога взял кружку и, зачерпнув из ведра воды, с удовольствием выпил чуть не полную кварту, попрощался и вышел из хаты.

IV

За завтраком Артему удалось все же узнать от Мусия о причине, заставившей его с Тымишем пуститься на всякие выдумки. Ведь конь-то был убит во время стычки с гайдамаками, в Славгороде. Почему было не сказать правду?

— Тымиш настоял. Этого еще не хватало, дескать, чтобы потом целый год насмехались — как Невкипелый революции «помогал»! «Хватит с меня и того, что фамилия Невкипелый».

— Не его вина, что пуля в коня попала.

— То же самое и я ему говорил. А он свое: «Не хочу! Благими намерениями нечего хвастаться. Сотню винтовок пришлось в овраг сбросить». — «Да не хвастаться, а нужно ведь людям как-то объяснить». — «Все равно. Придумайте, дядя Мусий, что-нибудь, вы же мастак на такие дела». Ну, а ежели нужно, так я и пустил трошки хвантазии… — От выпитой чарки Мусий раскраснелся, в прищуренных глазах забегали лукавые бесенята. — Я бы еще и не то! Не только Киргиза. У меня уже вся картина была готова: как Тымиш сцепился с гайдамаком, не отдавал коня. Как культей дал ему в ухо и сбил с ног, да уж, мол, другие подбежали на выручку… И снова Тымиш не дал: «Врите, дядя Мусий, да не завирайтесь! Кто ж поверит? Где же синяки после драки?»

— А ты сам и не догадался… — пошутила Катря.

— Как не догадался! Предлагал Тымишу: «Давай наставлю пару». Не захотел, дурень.

— С охотой поделился бы своими, — сказал Остап и повел головой. — Ох, и гады! Дезентиры проклятые! Да не так мне даже их побои — карабина жаль! И до чего же солдат на войне свыкается с оружием! Пока чувствуешь, что ремень режет тебе плечо, все будто бы в порядке. И сильный ты, и независимый. А отобрали — и снова как вол, что только и ждет: вот-вот хлестнут его кнутищем!

При этих словах Остап порывисто встал и вышел из-за стола.

— Ну что ж, лесорубы, позавтракали, отдохнули. Ты как, Мусий?

— Взялся за гуж, не говори, что не дюж! — ответил тот без всякого энтузиазма. Чувствовалось, с какой охотой посидел бы он сейчас еще за столом со своими соседями, хорошими хлопцами, к которым еще с детства как к сыновьям относился. Да еще — если бы послать Кирилка к бабке Евдохе за другой бутылкой!

А в это время Кирилко настороженно ждал: что же скажет ему отец?

— А ты, Кирилко? — обратился Остап к сыну. — Может, после отцовской ложки по лбу забастовку объявил?

— Нет, батя, поеду! — обрадованный, выскочил из-за стола хлопец. И скорее под стол — за сапогами.

— Ты не спеши, — остановил его отец. — Полезай еще на печь, погрейся. Пусть волы хорошо поедят. А вы, мама, чтоб не терять времени, найдите мне какой платок или тряпицу, чтобы шею… Сейчас Мусий мне пострижение сделает.

Вынул из-под лавки низенькую табуретку и сел посреди хаты. Мать подала платок и ножницы.

— Да у тебя и стричь-то нечего, — беря ножницы, сказал Мусий.

— Хоть немного. По бокам, затылок. Одним словом, тебе виднее. — И, помолчав, добавил: — Отдаюсь в твои руки!

Мусий начал стричь. Не спешил. Прошло минут десять. Но сколько можно! Наконец закончил. Осмотрел свою работу.

— Ну, никак все! — Но Остап продолжал сидеть, придерживая за концы платок под бородой. — А может, — пошутил Мусий, — с разгона косить и дальше?

— Как, и бороду? — притворно испугался Остап. Хотя именно из-за этого и затеял он свое «пострижение». Потому — отслужила уж свое борода. Но не знал, как это сделать. Ни с того ни с сего — вроде и неловко перед домашними. Вся надежда была на Мусия. Может, он «обоснует» как-то. И не ошибся.

— Ну зачем она тебе нужна?! — вошел в азарт Мусий. — Что ты — купец или сиделец в монопольке? Ты же рабочий человек. А нам это ни к чему! Небось за день десять потов с тебя!

— Это правда, — охотно согласился Остап. — Вот и сегодня. И в лесу, да и в той балочке… Боюсь одного: как бы детей не перепугать.

— Не испугаешь! — уверенно сказал Мусий. — Вот ежели бы ты где-то на стороне, да и ввалился готовый в хату. А то ведь у них на глазах твое преображение произойдет!

— Ну, так как же, ребята, а? — шутя обратился Остап к детям. А они, не отрывая глаз, как завороженные, смотрели на отца и дядю Мусия.

Федюшка ничего не ответил, будто бы и не к нему речь. А Софийка чуть усмехнулась и пожала худенькими плечиками: мол, как знаете, батя, так и делайте.

— А правда, Остап, — вмешалась мать, — и зачем она тебе? Да в нашем роду никого и не было с бородой никогда.

— Все! — решительно сказал Мусий и не долго думая откромсал полбороды. Стриг теперь с явным удовольствием.

Остап взял с колен прядь бороды, долго мял в руке, наконец сказал задумчиво:

— А все-таки жаль. Такая борода — дорогая!

— Что и говорить! — согласился Мусий. — В городе, в паликмахерской, немалые деньги можно бы взять.

— Я не о деньгах. Не тем дорога. Может, если б не она, то и не сидел бы я сейчас с вами. А где-нибудь сгнил бы уж давно в братской могиле…

— И такое скажешь! — оборвала мать.

— А вы послушайте. Да ты, Мусий, подожди, дай рассказать! Было это в Славгороде, как забрали тогда меня летом в четырнадцатом, по первой мобилизации. Несколько месяцев муштровали нас в запасном батальоне. И случился мне сосед по нарам — до чего же разбитной человек! Сам городской, из извозчиков. Он-то меня и надоумил. Как-то в воскресенье ладимся с Карпом, это мой сосед слева, бриться, а он и говорит: «Ой, не брейтесь, хлопцы. Берите пример с меня». А у самого борода, как у купца, во всю грудь. «Я, говорит, еще до царского манифеста о войне, только в Сербии началось, и не стал уже бороду подстригать. Не так на бога теперь, как на нее вся моя надежда». Карпо засмеялся и ухом не повел. А я послушался разумного совета. И что же вы думаете? По его и вышло. Зимой отправили уже и нашу маршевую роту на фронт. В штабе корпуса стали разбивку делать — кого куда. Почти всех в пехоту. Как стадо овец, в тот же день и погнали на передовую. И Карпа тоже. А нас с Иваном, бородачей, да десяток какой артиллеристов оставили. В тяжелый артиллерийский дивизион попали позже, в ездовые. Вот так мы с ним всю войну и провоевали. В тылу почти. Словно три года даром отбатрачили. За одни харчи. А все же, слава богу, хоть живые остались. А Карпо… — И смолк на этом.

— А с Карпом что? — спросила мать.

— Убит, бедняга.

— Откуда ты знаешь? — не утерпел Мусий. — Может, и живой. Не все же и в пехоте…

— Да, не все. Но Карпо как раз… Сегодня в лесу с его отцом встретился. Из Лещиновки он. Еще в пятнадцатом году, говорит, под Барановичами. Двое детей-сирот осталось. Вот тебе и борода!

— Не в бороде дело! Такая судьба у человека! — философски заметил Мусий.

— А это уж как хочешь, так и понимай. Я тебе рассказал все как было, без вранья.

Наконец Мусий покончил с бородой. Остап встал, выпрямился во весь рост, снял с шеи платок.

— А ей-право, легче голове. Не так книзу гнет!

— Вы теперь, батя, на Кармелюка похожи, — сказал Кирилко.

— На какого Кармелюка?

— В хрестоматии. Разбойник такой.

— Это ты на отца так, бисов сын!

— Да нет, — поспешил мальчик, — он за народ был! У богачей отбирал, а бедным отдавал.

— Какой же это разбойник?! Эх ты, грамотей! Да ведь это ж самый правильный человек!

Он подошел к зеркальцу, вмазанному в стену, и стал разглядывать себя.

— Да! — сказал, проводя ладонью по колючему жнивью на подбородке. — Разбойник не разбойник…

— А что-то вроде этого, — закончил Мусий.

Кирилко, уже одетый, стоял наготове возле порога.

— А школу, стало быть, побоку, — сказала Катря. — В лесорубы уже записался!

— Да какая там школа теперь?! — оправдывался хлопец. — Докия Петровна больна. А Макар Иванович один на два класса. Все говорят — вот-вот новую учительницу пришлют. Запасную. Да все нет и нет. А нам уже надоело балова́ть.

— Гляди, какой сознательный народ пошел! — заметил Мусий. — «Надоело баловать»!

— А вы не балуйте! — повернувшись от зеркальца и беря шинель, сказал Остап. — Не маленькие. Дела себе не найдете? Пишите что-нибудь или стишки разучивайте. Пока Макар Иванович занят в другом классе. Хорошие же есть стишки. Хотя бы и этот. А интересно — не забыл еще? — Он так и застыл, сунув одну руку в рукав шинели, напряг память и наконец произнес по-русски, безбожно коверкая слова:

Што ты спишь, мужичок,
Ведь весна на дворе,
Все соседи твои
На работе давно.
— «Работа́ют»! — со смехом поправил отца Кирилко.

— Пусть будет и так: «Работа́ют»! Вот и разучивайте.

— Так это мы еще в прошлом году. А сейчас у нас новая хрестоматия — «Рідна мова». Не на русском уже.

— Не на русском? — удивился Остап. — А на каком же?

— На нашем, на украинском. Вот как мы дома разговариваем…

Остап недоверчиво обвел глазами всех в хате. Почему-то остановил взгляд на Орисе.

— Да, — подтвердила Орися. — Еще с осени на украинском. Докия Петровна и Макар Иванович сами вдвоем и хрестоматию составили. А Павло напечатать помог. Галаган из земства деньги дал.

— Помещик Галаган?

— Ну а какой же! Он ведь еще до революции за Украину был.

Остап задумался. Стал надевать шинель, туго подпоясался. А после, уже с шапкой в руке, сказал, обращаясь к Мусию:

— А знаешь, Мусий, что мне сейчас пришло на ум? Кирилко подсказал.

— Откуда же мне знать!

— Ты думаешь, почему это пан Погорелов утром был такой добрый ко мне?

— Да я же не был при этом.

— Ведь он сам русский. А я — с бородой — тоже на кацапа очень похож. Это мне не раз и в дивизионе говорили. Вот почему!

— Нет, Остап, не поэтому! — сказал Артем. Остап повернулся к брату. — Помещику Погорелову вот так точно, как сейчас тебе вол подручный, серый он или половой — все равно! Тебе важно одно: чтобы возил да чтобы, не дай бог, рогом не ударил. А какой он масти… Вот точно так и Погорелову безразлично — русский ты или украинец. И не поэтому он был добр к тебе.

— А почему?

— За твой «под козырек». — Заметив, как нахмурился Остап после этих слов, Артем добавил: — Ты извини, Остап, но горькую правду скажу тебе в глаза. У меня уши горели, когда Омелько рассказывал, как ты «по всем правилам гарнизонной службы»…

— Так то ж я с намерением. Подумаешь! Что, у меня рука от этого отсохла? А, вишь, выгадал: целый день волами лес возить буду.

— Достоинство свое человеческое всегда беречь надо, несмотря ни на какие выгоды.

— Да тебе что! Тебе легко! — угрюмо сказал Остап, — Если бы и я был, как ты, сам-один!.. А то детворы полная хата.

— Тем более. Какой же пример ты своим детям подаешь!

— Так, так, поучи старшего брата! Слышали мы уже таких учителей. Надоело! Уши, говоришь, горели. А ты за меня не гори. Как-нибудь обойдемся. Ты дай мне сначала на ноги стать. Пусть у меня хоть синяки гайдамацкие с тела сойдут. — Остап вскипел и едва сдерживал себя. Но в конце концов ярость его прорвалась: — А что касательно моего «под козырек», на это я тебе, Артем, так скажу: господин генерал еще откозырнет мне. И тоже — на людях. Чай, не последний раз сегодня мы с ним виделись!..

V

«Лесорубы» вышли из хаты и через несколько минут уже выехали со двора. Артем, как и собирался, прилег на часок отдохнуть с дороги. Мать карболкой, привезенной из города, старательно вымыла лавку. Принесла из чулана новые рядно и подушку из Орисиного приданого. Постелила ему.

— Здесь, сынок, и будешь спать.

— Спасибо, мама.

Некоторое время, уже лежа, он еще разговаривал с матерью и сестрой (Мотря заснула), а затем отвернулся к стене и, сделав вид, что заснул, предался своим мыслям.

«Ищи ветра в поле» — вот где она, разгадка этой загадки: решила, что бросил. Горе мое! Да с чего же она взяла это?! А может быть, письмо не получила? Очень возможно. Писала же Варька тогда, что Христя, вернувшись из Таврии, сразу же поехала в Славгород наниматься на работу. А письмо послал ей почти через месяц, из Херсона уж. Может, и получила мать, да куда-нибудь сунула. А может, и на почте пропало. И все же это не причина. Ведь мог же я тогда и в тюрьму попасть. Да мало ли что могло случиться! Если бы любила по-настоящему, поинтересовалась бы! Нужно было только прийти в Ветровую Балку. Ведь потом нашла дорогу. Когда припекло. «Сватает один». Наверное, так сватал! Натешился вволю, — на все свои сто рублей! — да и вытолкал в шею: зачем она ему, брюхатая, да еще и от другого?! Вот тогда и вспомнила о Ветровой Балке. А впрочем… Ведь потом все же поженились они. Если бы выгнал… Нет, ничего нельзя понять!..»

С полчаса, должно быть, промучился, захлестнутый своими горькими думами. А ко всему еще должен был делать вид, что спит, лежать спокойно, ровно дышать. Чтобы мать и Орися — слышал их шепот у себя за спиной — ни о чем не догадались. Вконец измучившись, он все-таки заснул.

Когда проснулся, матери в хате не было. Орися сидела возле окна и вышивала.

— Вот так заснул! — поднялся он с лавки. — А лесорубы наши небось были да снова поехали?

— Привезли раз, поехали еще, — ответила Орися. — А мама на пруд пошла стирать.

— А ты взялась за вышивание. Больно нужно это тебе сейчас. Еле на ногах держишься. Лучше бы прилегла на часок.

— Не лежится! А когда что-нибудь делаю, не так мысли одолевают.

— Ты снова об этом?

— Да нет. Пока ты спал, мама мне рассказала. И про Василька, что ты хочешь отобрать у нее и чтобы он жил у нас. Вот если бы отдала! А зачем он ей? Муж есть, будут и дети. Родные для обоих. А я бы… Ты знаешь, Артем, я уж Василька так полюбила!

— Не видя? — не мог сдержать улыбки Артем.

— А что мне видеть его? Он же наш. Как живой стоит у меня перед глазами. А ему лучшей матери, чем я…

— Вот как? Ну, это пока своих у тебя нет.

— А у меня и не будет.

— Что? Почему же это?

— А я замуж никогда не выйду.

— Такое плетешь! — нахмурился Артем.

— А за кого же? Все вы одинаковы. Страшно и подумать!

— Вот оно что! — понял наконец Артем. — Это ты в своей «Просвите», в драмкружке, на всяких там «героев» насмотрелась! Ну, это не страшно. От этого не умирают. А может, все же хоть один из сотни есть и в жизни — ну, пусть не герой такой уж чистопробный, а хоть приблизительно… Дай-ка мне лучше умыться.

Орися слила ему на руки, дала полотенце. Оба молчали.

— Хочу в лавку сходить, — сказал Артем наконец. — Хоть папирос куплю. Уж больно на душе тоскливо без курева!

Орися сняла с крюка шинель и помогла ему одеться.

— Только, Артем! Не вздумай! — Сурово глянула ему в глаза. — О том, что Мотря болтала… Если и увидишь его, ни слова обо мне!

— Да зачем бы я! — Он обнял сестру за плечи, подвел к лавке и, посадив ее, сам сел рядом. — Так ты, Орися, поэтому и грустная такая?

— Не от чего быть веселой!

— Я тоже удивляюсь, — помолчав, сказал Артем. — Уж и так думал… Мама тебе ничего не говорила?

— А что должна была сказать? — насторожилась девушка, не сводя вопрошающих глаз с брата.

Артем коротко передал рассказ Коржа о самоубийстве Насти и закончил:

— А Грицько когда-то собирался сватать ее. Хотя и давнее дело… А теперь приехал, ему и сказали. Может, поэтому и не приходит. И правильно делает. Лучше побыть ему эти дни одному. Да и тебе лучше. Будь умницей, Орися!

Ошеломленная известием о несчастье с Настей, Орися долго сидела неподвижно. Когда подняла голову, глаза ее были полны слез.

— А ты говоришь, Артем, от этого не умирают!

— Да, сказал не подумав. Бывает, что и умирают. Бывает, что и на каторгу идут. Если чудо какое не спасет беднягу. Но это не тот случай. Одним словом, успокойся, Орися. Может, он и сегодня да и завтра еще не придет. Потерпи немного.

— Да я, Артем… Если бы я была уверена, разве не терпела бы! Сколько угодно! Хоть целую неделю пусть не приходит!.. А ты уверен, — помолчав немного, снова продолжала она, — что он не приходит именно поэтому?

— Ну, а почему же?

— А я разве знаю? Я уж чего только не передумала! Может, он другую нашел? Ведь — три года!

— Ну и что ж! Хотя бы и четыре! Где нашел? На фронте, в окопах? Кого нашел? Разве что вошь тифозную! Выбрось из головы глупости всякие.

Орися опустила голову, сидела грустная, притихшая. Вдруг подняла лицо и зашептала:

— Артем, если бы ты знал! Если бы ты только знал! Да я за три года разлуки не измучилась так, как за эти три дня! — Она припала к его плечу и заплакала. Но, услышав шаги матери под окном, быстро вытерла слезы и, пересев к окну, взяла в руки шитье.

Мать вошла в хату. В руках у нее был какой-то сверток. Положила на стол, стала раздеваться.

— Что это, мама? — спросила Орися.

— Гостинец, — ответила мать.

— От кого?

— Угадай.

Орися развязала сверток. Словно охапка ярких полевых цветов рассыпалась у нее не коленях. У девушки и дыхание перехватило.

— Ой, какая красивая!

Плахта в самом деле была очень хороша. Катря тоже подошла полюбоваться. А кроме плахты в свертке был еще темный шерстяной фабричный платок — это для нее. (Так и сказал: «А платок вам, тетя Катря».)

— Развешиваю на плетне белье, глядь — едет кто-то, возле ворот остановился, — рассказывала Катря. — Павло учителев — со станции. И вот передал тебе подарок к рождеству.

— Чего это он вдруг! — нахмурилась девушка. — Очень нужны мне его подарки.

И мгновенно словно все цветы увяли на коленях у нее. Сложила плахту и положила на лавку. Снова принялась за свое шитье.

Мать посмотрела на дочку, но ничего не спросила. Заговорила о другом:

— Ну, кончилась нашему Кирилке масленица.

— А что такое? — спросил Артем.

— Учительница приехала. С Павлом вместе, в одних санях.

— Какая же она из себя? — не утерпела Орися.

— Строгая, как видно.

— Уж и строгая! — усмехнулась девушка. — И как это вы увидели сразу?

— А для этого много не надо. Уж одно то, как она на Павла зыркнула.

— А чего?

— Не знаю. Даже поперхнулся на слове, бедняга.

— На каком слове?

— На каком, на каком! Да откуда же мне знать! Говорю — поперхнулся, — удивляя детей такой резкой сменой настроения, ответила мать, недовольная тем, что начала об этом разговор. Помолчав, спросила Артема, куда это он собрался.

Артем сказал, что зайдет к Тымишу, а потом вместе с ним — в усадьбу, давних приятелей проведать. Обедать просил не ждать. Разом уж и поужинает, и пообедает.

— А может, лучше, сынок, полежал бы сегодня, с рукой-то?

— Належался уже, хватит! — ответил Артем, надевая шапку. — Под лежачий камень вода не течет.

Был уже на пороге, когда мать вдруг остановила его вопросом:

— Артем, а скажи — Грицько в ту ночь не был случаем с вами?

— Нет, не был. А чего это вы?

— Да так… А с теми не мог он быть? С гайдамаками?

— Да нет!

— Диво дивное! — пожала плечами встревоженная мать. — А где же он целую ночь пропадал? Вернулся ведь к Бондаренкам только утром. Сказал, что у Павла ночевал. А Павло говорит, что нет, в полночь ушел от него. Ну чего бы ему нас обманывать?!

— Да, странно, — задумалась Орися. — А может, он, мама, просто заблудился?

Мать ничего не ответила. Как ни хотелось ей успокоить дочку, но уж очень неубедительным казалось ей предположение Ориси. Да, как видно, и сама Орися в это не очень верила. После небольшой паузы, как только Артем вышел из хаты, она заговорила снова:

— Мама, я хочу вас о чем-то спросить.

— Спрашивай.

Девушка колебалась, но потом все же решилась:

— Что это, мама, Омелько Хрен сегодня… когда рассказывал про Антона Теличку и Горпину… одно слово такое сказал, я не поняла.

Мать сразу же догадалась, о чем речь. Но не спешила с ответом.

— Что это такое, мама? Для чего они в городах… «заведения»?

— Это стыдное слово, дочка. Такое дивчине и знать не след.

— Да я же и не знала, — смутилась Орися. — Зачем бы я спрашивала? Ну, а теперь уже догадываюсь.

— И нужно это тебе! Да и чего вдруг… — И на полуслове оборвала — поняла вдруг весь ход мыслей Ориси. Растерялась даже от неожиданности и молча смотрела на дочь, которая теперь с подозрительной старательностью ковыряла иголкой в своем шитье. — Ох, и глупенькая! — сказала мать с ласковым осуждением. — И померещится ж такое! Пусть бог милует!

VI

Артем дивился — почему это его так встревожил приезд в Ветровую Балку Павла Диденко? Правда, и раньше никогда встречи, споры с ним не доставляли Артему удовольствия. Наоборот, всегда оставляли в душе чувство неудовлетворенности собой, своей необразованностью, несостоятельностью своей как оппонента в публичных дискуссиях. «Варит башка у Павла. Этого у него не отберешь. И язык подвешен неплохо!» И все же Артем чувствовал, что не в этом сейчас причина. За полгода пребывания в Славгороде, в саперном батальоне, Артему не раз приходилось слышать Павла на митингах, на различных заседаниях. Но ни разу не привелось непосредственно помериться с ним в ораторском искусстве. Для этого были в Славгороде среди местных большевиков люди более опытные — взять хотя бы Мирославу или Гаевого, Кузнецова. Однако и сам Артем всякий раз, не выходя на трибуну, мысленно спорил с Павлом. И не без успеха. А главное, что кроме аргументов своих товарищей-единомышленников находил еще и собственные. Да и не то уж время, чтобы одним краснобайством вести народ за собой. Сыты по горло разговорами! Нужны действия. А вот здесь Павлу и нечем крыть… Нет, дело, стало быть, не в этом. А в чем же? И наконец докопался Артем до настоящей причины своего беспокойства. Дело было не в приезде Павла в село, а в его отъезде из Славгорода. Именно сегодня, в такой день! Ведь, может быть, именно сегодня решается судьба города: кто кого? Гайдамаки ли, воспользовавшись случаем, попробуют разоружить красногвардейские отряды во время похорон Тесленко, или, наоборот, Красная гвардия, будучи спровоцирована на стычку, разнесет в пух и прах гайдамацкий курень. Ведь на похороны выйдут вооруженными около полутысячи человек, да и большинство остальных, как говорил Кузнецов, будут не совсем с пустыми руками… И вот именно в этот день… Нельзя предположить, что Павло не знал о намерениях штаба гайдамацкого куреня. Может, не решаются рисковать, не будучи уверенными в своей победе? Вот и уехал со спокойной душой. Да нет, скорее наоборот, если принять во внимание заячью натуру Павла. Пронюхал, что запахло порохом в Славгороде, и удрал, как крыса в нору, сославшись на то, что мать лежит при смерти…

Солнце было в зените, когда Артем вышел из хаты: В небе быстро плыли, как большие льдины по воде, белые облака, то застилая, то открывая солнце. И по заснеженной земле пробегали их синеватые тени. Ветрено. Высокие вербы вдоль плотины буйно шумели, даже здесь, во дворе, слышен их печальный шум.

Как раз в это время, на двенадцать часов, как говорил тогда Кузнецов, назначен вынос тела Тесленко.

Сердце у Артема защемило от скорби. И не нужно было никаких усилий, чтобы возник в воображении такой знакомый и милый ему переулок, сейчас запруженный людьми, пришедшими отдать последний долг погибшему на боевом посту Тесленко.

«Одиннадцать штыковых ран!»

Артем не видел мертвого Тесленко. В последний раз виделся с ним за несколько часов до налета полуботьковцев на партийный комитет, в ту ночь, когда Тесленко провожал его на боевую операцию. Поэтому и сейчас в воображении лицо Тесленко было как живое. Только глаза закрыты навеки и навеки сомкнуты уста. Голова его тихо покачивается в такт шагам товарищей, выносящих гроб из подъезда на улицу. Словно упрекает кого-то. Толпа притихла. Слышен только шелест красных знамен на ветру. И вдруг торжественно-скорбный вопль оркестра разорвал тишину, пронзил сердце, сковал неизбывной печалью. Так и стояли все неподвижно, пока не пронесли гроб в голову колонны. Оркестр все рыдал. Но звуки скорби уже сплелись в мелодию траурного марша. Толпа качнулась и двинулась вслед за гробом.

Пошел и Артем. Сам того не замечая, вышел через открытые настежь ворота на улицу. Но дальше не повернул почему-то направо, чтобы идти в село, как собирался, а повернул налево и направился к плотине. Не хотелось сейчас ни говорить, ни видеться ни с кем. Хотелось хоть несколько минут, хоть только в воображении побыть на этом печальном многолюдье, среди своих друзей и товарищей.

Артем ни на миг не терял ощущения реального мира. Знал, что это шумят вербы над его головой. Но это нисколько не мешало ему слышать еще и иной шум — траурного шествия за гробом. Будто тысячи ног шагали по мостовой, будто впереди и сзади, справа и слева от него, рядом с ним шли боевые его товарищи, иногда словно бы ощущал даже неосторожные толчки плечом в его раненое плечо, и это отдавалось в ране. Вот так и прошел он через всю плотину — медленным шагом, останавливаясь, как это бывает обычно в большой колонне, когда по неизвестной причине останавливаются вдруг идущие впереди. И всякий раз тогда правая рука в кармане шинели крепче сжимала теплую рукоятку нагана, нагретую его собственным теплом.

За плотиной Артем сошел на обочину, как это делают обычно, чтобы не мешать пройти идущим позади. В стороне в нескольких шагах — кузница. Дверь была закрыта. Как видно, Лаврен пошел обедать. Но вспомнилось, что и утром, когда проходили здесь с матерью, в кузнице тоже не работали. Артем подошел поближе и сел на обтяжной камень. И внезапно гнетущее чувство одиночества охватило его.

«А будь ты неладна!» — со зла шевельнул он раненой рукой. Разве не из-за этого он сейчас здесь, а не в Славгороде?! «Не ропщи! Скажи спасибо, что не пролетела пуля на пол-аршина выше, тогда бы в самый лоб. Да и почему это тебе так одиноко здесь, в своем родном селе? Что, у тебя здесь друзей нет? С которыми еще с детских лет…» И стал перебирать в памяти всех хлопцев, с которыми вместе ходил в школу, пас летом овец, а с некоторыми позже батрачил в усадьбе.

Долго Артем просидел в задумчивости и, только когда вблизи, на плотине, послышалось фырканье лошадей и негромкий мужской голос, встал. Понял — какой странный вид должен иметь, сидя вот так на камне, возле закрытой кузницы. Но на дорогу не выходил, ожидая, пока проедут сани.

— Тпру! — остановил коней напротив кузницы Гордей Саранчук. И, поправляя шлею, спросил, обращаясь к Артему: — А что это Лаврен надумал? Или начал уже забастовку? Это ж и ты к нему?

— Прежде всего здравствуйте, дядя Гордей! — вместо ответа сказал Артем.

Саранчук только теперь посмотрел внимательно и узнал Артема.

— Против солнца не видно, — сказал в оправдание. — Здорово, здорово, хлопец!

Приветливо улыбаясь, он вышел на обочину к Артему. Пожали друг другу руки. Разговорились.

После первых вопросов: когда, надолго ли да что с рукой — Саранчук начал о своем, как видно, наболевшем:

— Да, Артем, ты виделся с нашим Грицьком в Славгороде. Ты ничего такого за ним не замечал? Как подменили хлопца. — И на Артемовы расспросы рассказал, что с той поры, как вернулся, никуда со двора еще не выходил. — Уж не горе ли какое его сушит? Оно, правда, три года войны без следа не проходят. Но возвращаются же люди… Ты бы, Артюша, зашел, проведал.

Артем пообещал зайти. Сегодня — навряд ли, а завтра — непременно.

— Зайди, Артюша, обязательно. Как-никак товарищи с детства… А у меня тут подкова хлоп да хлоп. Думал, Лаврен в кузнице. — Он подошел к коню и взял его переднюю ногу. — Нет, без клещей не оторвешь. А вдруг потеряется… Оно, может, и предрассудок. Ну, а когда на душе неладно, так и в подкову поверишь. — Он тронул лошадей. Но еще и на ходу оглянулся и крикнул Артему: — Так я надеюсь на тебя!

— Зайду!

И только теперь Артем почувствовал, как промерз, сидя здесь на камне.

Быстро шел по плотине, чтобы хоть немного согреться. И планировал уже. К Тымишу пойдет сейчас. С лета еще, после госпиталя, живет он дома, в селе. Кто же, как не Тымиш, может лучше ввести в курс ветробалчанских событий! И нужно немедля за дело браться. Но вот задача — с чего начинать? Ну, да жизнь сама подскажет.

VII

Миновав свой двор, Артем через какую-нибудь сотню шагов — как раз против хаты Гмыри — встретился с Остапом и Мусием: возвращались из лесу. Остап остановил волов и спросил брата, куда направился. Артем ответил, что в лавку, курева купить, а потом к Тымишу Невкипелому. Невольно бросил взгляд на сани. Нет, на этот раз лесу нагружено в меру. Как видно, тогда, за завтраком, Омелько все же донял. Хорошая примета.

— Ну, а где же хлопец? Уж не в лесу ли одного оставили?

— Какое там в лесу! Прослышал, что приехала новая учительница, побежал — хоть одним глазом глянуть, — ответил Остап.

— Трогай, трогай, Остап, — заторопил Мусий.

— Неужто так проголодались, дядя Мусий? — засмеялся Остап.

— Не проголодался, а вон Омелько с бугра наблюдение ведет.

Остап и Артем тоже глянули в ту сторону.

За прудом, во дворе помещичьей усадьбы, действительно стоял Омелько — как монумент — и смотрел сюда. Но, заметив, что на него смотрят, шагнул в сторону и повернулся к ним спиной, делая вид, что, собственно, ради этого и вышел сюда, за угол загона, «до ветру».

— Ох, и артист же! — засмеялся Мусий и снова заторопил: — Трогай, трогай! А то подумает, что и на этот раз волов умаяли.

Остап нахмурился.

— А этот, гляди, почище Пожитько будет. Ох, и въедливый! Подумаешь, хозяин! Над чужим добром.

— Почему над чужим? — сказал Артем. — Народное. Выходит, и его.

— А коли так, стало быть, я тоже хозяин.

— Но он все-таки больший хозяин над волами, чем мы с тобой, — сказал Мусий.

— Больший? Это почему же? Что ходит за ними?

— И поэтому. А главное дело — попробуй без него! Тридцать пар в загоне без привязи. Попробуй разберись, какого с каким спаровать.

— Это правда, — согласился Остап. А так как собирался и завтра еще попросить волов у Омелька, на этот раз не обращаясь за разрешением к Погорелову, то хотел уже взяться за налыгач, но тут же передумал, устыдясь брата. «Да что я, в самом деле, лопух какой! Ну, пусть уж перед генералом — не так это легко вековое из души выкорчевывать. Но чтоб перед каждым!..» И сказал подчеркнуто безразличным тоном: — Ничего. Не на того напал! Пусть понаблюдает. — И нарочито не спеша вынул из кармана кисет.

— Ты, бедняга, должно, от завтрака и не курил еще?

Подал Артему цигарку. Стал свертывать другую — себе. И, очевидно, так ничего и не произошло бы, закурил бы, да и поехал дальше. Но в это время распахнулись ворота Гмыри. Открыл их сам хозяин, Архип Гмыря, а батрак Савка вывел за налыгач волов, запряженных в сани, свернул на глубокую колею улицы и остановился — впереди стояли сани Остапа.

— А ну, эй, кто тут на дороге стал! — крикнул Гмыря, и, как показалось Остапу, очень оскорбительным тоном. — Проезжай!

Остапа словно кнутом хлестнул этот окрик. Он вспыхнул, но сдержался. Очень медленно, чтобы не рассыпать табак с бумажки, повернулся к Гмыре и напряженным голосом сказал:

— Как говоришь? На дороге? — Послюнил бумажку, свернул цигарку. — А ежели ты мне на дороге стоишь? Всю жизнь!

— Проезжай, проезжай! — снизил тон Гмыря. — Не скандаль!

— А тебе что, улица мала? Не проедешь?

— Куда? Не видишь — сугробы какие?!

— Ну, так подожди. Закурю вот. Да и волы отдохнут. — И повернулся к нему спиной. Не спеша прикурил и Артему дал прикурить.

Гмыря едва сдерживал себя. Но когда увидел, что Остап и закурив не собирается ехать, а, наоборот, присел на сани с явным намерением выкурить всю цигарку, не выдержал:

— Вот как! Так ты, значит, насмешки строить?!

— Ну что ты за человек, Архип! — ритпоспешил Мусий, желая предупредить ссору. — Тебе же ясно человек говорит: волы помились. Чего ты ерепенишься? Что у тебя, горит? Отдохнут, и поедет себе.

— А ты не в свое дело не суйся!

Гмыря порывисто шагнул к волам Остапа и уже взялся было за налыгач, как вдруг Остап с неожиданным проворством оказался рядом с ним и вырвал налыгач из рук.

— Э, нет! — проговорил с хрипом. — Волов ты не трожь! — И оттолкнул Гмырю.

Тот пошатнулся и сел в сугроб.

Все произошло внезапно и неожиданно. Гмыря так и застыл, сидя в сугробе и растерянно глядя на людей, словно из-под земли выросших возле саней. Потом, придя в себя, вдруг завопил:

— Люди добрые! Глядите — бьют!

Лука Дудка весело сказал:

— Да разве ж это бьют? Если на задницу сел. Да еще и на мягкое — в сугроб! Бьют — это когда человек носом землю роет! Вставай, не придуривайся. На руку!

Но обиженный Гмыря поднялся сам, без помощи.

— Что случилось? — допытывался тем временем Харитон Покрова, переводя взгляд с Мусия на Артема и на Остапа.

Объяснить взялся Мусий, считая себя во всей этой истории наиболее беспристрастным человеком:

— Да что случилось? Случилось то, что в бутылку полез человек. И сказать бы… так нет. Степенный, умный человек, а так, будто вожжа ему под хвост попала. «Проезжай» да «проезжай»! А тут как раз волы притомились. Дай отдохнуть. Вот видишь, — обернулся к Гмыре, — как раз и люди подошли, — вокруг собралось уже с десяток человек, — есть кому подсобить. А ну-ка, братцы! Дружно!

Несколько человек с охотой бросились к саням, чтобы подтолкнуть, помочь волам.

— Трогай! — крикнул кто-то.

— А ну, отойди! — хмуро сказал Остап и ожег Мусия взглядом. — Что вы, дядя Мусий, языком мелете! Чего перед людьми меня срамите! Волы сами тронут. Отойдите! — Он разобрал в руках налыгач. — Гей!

Волы дружно взяли с места. И только отъехали несколько шагов, как Савка сердито хлестнул кнутом по своим. Волы рванули, и каток, привязанный гнилым обрывком веревки, съехал назад. Савка остановил волов.

— Я же говорил, по-моему и вышло! Так нет, «езжай», «езжай», «обойдется»! И это еще по ровному! А в гору что будет!

— Привяжи другой веревкой и не растабарывай! — отрезал Гмыря.

— А что это ты, хлопец, везешь? — удивленно спросил Лука, оглядывая деревянный каток, уложенный поперек саней, так, что дышло свисало позади на дорогу.

— Что, что, — сердито бурчал Савка. — Не видишь сам?

— Да, вижу, что каток. А куда? Зачем?

— Укатывать еду. На поле.

— Что укатывать? Снег? — послышалось из толпы.

Кто-то засмеялся. А Мусий обратился к Гмыре:

— Что ж это, Архип, стало быть, хватит хлеборобствовать по-дедовски, начинаем по-научному?

— Стало быть, — неохотно процедил немного смущенный Гмыря. Хотя он и был доволен тем, что привлек внимание односельчан к катку (будут свидетели, если понадобится), но смех и иронические взгляды крестьян обеспокоили его: как бы не разгадали его хитрости. Поэтому пересилил себя и, чтобы обосновать свои «агрономические» мероприятия, добавил, обращаясь к Мусию: — И нечего, Мусий, над наукой насмехаться! Вот и в газете «Рілля»[1] агрономы очень советуют снег на поле задерживать. Всякие способы указывают. И об укатывании пишут там.

— Не знаю, что пишут в той «Ріллі», — сказал Мусий. — Газет не читаю, потому как неграмотный. Ну, а послушать книжку разумную всегда любил. И научную, и так, если поучительная какая. Вот и припомнилось мне, как учитель Макар Иванович как-то в воскресенье начитывал мужикам одну. Это еще до войны дело было, а вишь, не забылось. Очень для нашего брата, мужика, поучительная притча. Даром что сочинил ее граф — писатель Лев Толстой. А особенно для таких, как ты, Архип, поучительная. Вот послушай!

— Некогда мне твои басни слушать. — И, будто только теперь вспомнив о Савке, Гмыря напустился на него: — Долго ты еще будешь там копаться?!

— Видите — не сижу, увязываю.

— Ну-ну, дядя Мусий, — крикнул кто-то из толпы. — Рассказывайте, чему там граф мужика учит.

Мусий обвел взглядом толпу и, как опытный рассказчик, сразу увидел, что его готовы слушать. И начал:

— Жил в одном селе зажиточный мужик, дело было еще до революции, можно даже сказать — богатей. Вот вроде тебя, Архип.

— Да отвяжись ты! Я тут при чем?

— Да так, к примеру… Все у него есть: земля, скотина, деньги водятся. Ну, а ежели деньги завелись, нету тогда спокойной жизни человеку: жадность дышать не дает. Все ему мало, все ему — кабы еще земельки прикупить. А негде, безземелье страшное. И вот прослышал он, что где-то в Сибири — не скажу, у калмыков или у башкир — можно земли купить, и недорого будто. Взял кошель с деньгами — и туда. Добрался. И верно, продают. «Ну, а цена ж какая?» — спрашивает калмыков. «Тысяча рублей за день».

— Как это «за день»? — удивился один из слушателей.

— Да вот так же и наш богатей не уразумел сразу и спрашивает: «Как это «за день»?» — «А так: клади в шапку деньги и меряй себе. Сколько земли обойдешь за день, до захода солнца, вся твоя будет. Составим купчую».

— Ты скажи! — не утерпел кто-то. — И привалит же человеку такое счастье!

— А ты не спеши.

— Подожди-ка, Мусий, — остановил Харитон. — Ведь ты так и не сказал, когда дело было — зимой или летом?

— А тебе не все равно?

— Чудак-человек. Да разве можно летний день приравнять к зимнему! И одно дело — в сапогах, а другое — босиком.

Мусий глянул на Харитона, покачал головой и плюнул.

— А будь ты неладен, Харитон! Что же ты класс наш бедняцкий позоришь! Я про Архипа, а ты и себя к нему в пристяжные.

Вокруг засмеялись. А Харитон смущенно оправдывался:

— Да я разве что? А ежели б и тебе!

— А ну, не перебивайте! Сказывай дальше, Мусий, свою притчу.

— Ну, так вот, наш богатей и пустился мерить ногами. До завтрака верст пятнадцать отмахал.

— Ого!

— Да. Это — отмерил!

— Подмывало и дальше — нет, переборол соблазн. Поставил вешку и повернул, чтобы поперек еще отмерить. В обеденную пору и тут поставил вешку, поел на ходу и назад подался. Да не рассчитал. А условие такое: до захода солнца не вернется в кибитку, где в шапке деньги, нарушил договор, — значит, и деньги пропали. Уж и солнце садится, а ему к кишлаку еще идти да идти. Бросился тогда бежать. Уж что есть духу бежит…

— Ну и что ж, успел-таки? — не вытерпел кто-то в толпе.

Мусий молча оглядел всех, пожал плечами и, сам удивленный, признался:

— А вот, ей-богу, и не припомню, как оно там у Льва Толстого — успел или не успел.

В толпе засмеялись. А Харитон даже возмутился:

— Тоже мне рассказчик! Самое главное забыл!

Мусий не растерялся:

— И вовсе не это самое главное. Успел иль не успел — какая разница! Потому как, добежав, сразу же свалился — и дух из него вон. Отмерили калмыки три аршина ему, да и схоронили жаднюгу. Так-то, Архип, в жизни бывает.

Гмыря вскипел:

— И чего ты ко мне прицепился, как репей?!

— А вот чего: ты где это собирался укатывать? — став сразу серьезным, сказал Мусий. — Твоей земли в этой стороне нету. Вся твоя земля за Новоселовкой. Значит, на помещичьей?

— А хотя бы и так! На той, что осенью в аренду взял в земельном комитете.

— Знаем. Это вот здесь, за селом сразу. Двадцать десятин.

— Ого! Ничего себе! Отхватил кусочек! — воскликнул Лука и разразился никогда еще не слыханным ветробалчанскими плетнями крепчайшим окопным ругательством. — Таким куском можно и подавиться.

— А это — какая у человека глотка! — заметил Харитон.

— И на твою бы хватило. Мог и ты в земельном комитете в аренду взять тогда, — присматриваясь, стараясь угадать (не разобрал на слух), кто крикнул о глотке, сказал Гмыря. — Чего ж ты не брал?

Харитон от возмущения даже шапку с головы сорвал.

— Видели такое?! А ты что, не знаешь, где осенью я был? Месяца нет, как с фронта вернулся. А осенью в окопах вшей кормил. Кровь проливал! Чтобы ты здесь на моей крови…

— Да разве это я тебя, Харитон, на войну посылал? — примирительно сказал Гмыря. Ярость Харитона его не на шутку испугала. — Вшей, говоришь, в окопах кормил? Кормил бы их и я, но годы мои уж не те. Дома был, правда. Но разве сложа руки дома сидел? В поте лица хлеборобил…

— Чужими руками!

— Да вас, фронтовиков, хлебом тем кормил, — пропуская реплику, продолжал Гмыря. — И сейчас кормлю. Да еще о завтрашнем дне думаю. Потому — не все небось вот так на большевистскую удочку попались: штык в землю, да и бери нас голыми руками. Надевай, кайзер, немецкое ярмо. Есть еще такие, для которых солдатская присяга не пустые слова. Удерживают фронт. Ради них и мы тут сил своих не жалеем. Вот и я — к своей земле еще и в аренду взял в земельном комитете. Половину осенью на зябь вспахал, а половину…

— Знаем, — перебил Мусий. — Видели, как ты уже мерзлую пахать пробовал. Ажно искры из-под плуга летели. Вот и должен был бросить. Что, Савка, вру?

— Об искрах не скажу, — ответил Савка, — а что глыбы агромадные выворачивало, это правда. Двумя парами волов — и то не работа была, а мука. Потому и бросили.

— Вот-вот! А теперь хочешь, Архип, наверстать. Это чтоб потом, когда коснется, было чем козырнуть: труд, дескать, уже свой вложил. Снег укатывал! Что, разгадал твою хитрость?

— Мели Емеля! А подумал бы: зачем мне хитрить? Что я, беззаконие какое творю? К тому же — разве мало, кроме этой, гуляет земли? Видел, сколько непаханой под снег пошло? Вот и ты, Мусий, почему в аренду не брал? Дома ведь был. И цена божеская. Не та, которую когда-то Погорелов сам назначал.

— А что бы я на ней, носом рыл?

— То-то же! — обрадовался Гмыря такому обороту разговора. — Не в самой земле, стало быть, дело. К земле еще что-то нужно. А земля что, земли на всех хватит. По новому закону, который наша власть в Киеве выработала, сорок десятин Погорелову остается. Ежели сам будет работать на ней. А остальная, без малого тысяча десятин?.. Так нет, вам именно эти двадцать как бельмо на глазу. Недаром говорят — засватанная девка для всех хороша.

— А может, и не поэтому, — сказал Мусий. — Может, тебе, Архип, под старость к девкам уж и не соваться бы? Миновалось! Ты бы лучше за свою собственную земельку болел душой. А ты еще заришься и на чужую — на нашу, бедняцкую!

— Не тебе, Мусий, меня учить! — отмахнулся Гмыря. И снова к Савке: — Долго ты еще возиться будешь?

— Все! — выпрямился Савка и взял воткнутый в снег кнут. — Можно ехать.

Лука Дудка выступил вперед:

— Да ты что, и впрямь думаешь на поле ехать? Снег укатывать?

— А мне что! — пожал плечами парень. — Нанялся — продался. Меня хоть и воду заставь в ступе толочь — буду.

— Вот и выходит, что дурак ты, Савка! А ведь не маленький, — сказал Мусий. — Да тебя же куры засмеют. А что люди — и говорить нечего… На всю жизнь такое прозвище прилепят, что и детям своим оставишь в наследство.

— Какое прозвище?

— Придумают. О том, как во время революции их батько, еще парнем будучи, помогал богачу-сплуататору народ дурачить. Снег укатывал!

— Да еще какой снег! — добавил Харитон. — Ты, глупая башка, волов потопишь.

— А ей-бо, правда! Я и не подумал, — заскреб в затылке Савка.

— Не тебя, олуха, — волов жаль! — сказал Лука и вынул из кармана складной нож. Шагнул к саням и перерезал веревку. — А ну, хлопцы, дружненько!

Охотников нашлось больше, чем нужно. С веселыми шутками кинулись к саням, ухватили каток и, раскачав, швырнули под самый плетень в сугроб. Только конец дышла и торчал сейчас из-под снега.

— Вот и вся недолга! — довольно сказал Лука, пряча нож в карман. — Кончено. Вольно! Можно закурить! Давай кисет, Харитон, — обратился к товарищу, разговаривавшему с Артемом.

Харитон вынул кисет, но закурить не пришлось.

— Да иди ты, лоботряс! Где тебя носит? — заорал вдруг Гмыря, стоявший до сих пор в полной растерянности.

Все повернули головы и увидели Олексу, сына Гмыри. Он не шел, а бежал рысцой. Остановился возле саней и оглядел всех.

— Что случилось, батя? — И на стоящем с краю Артеме задержал взгляд. — А, понятно!

— Самоуправничать вздумали. Голытьба несчастная! Видишь, что натворили! Куда каток…

Олекса нахмурил брови — и к Артему:

— А какое ты имеешь право?

— Проходи, проходи, — как только мог сдержанно сказал Артем. — Таким тут не подают!

— Гляди, как бы я тебе не подал! — Винтовку он еще на бегу снял с плеча и сейчас держал в руках на изготовку.

Лука Дудка подошел к нему и взялся за ствол винтовки.

— А погодь! Еще сдуру бабахнешь!

— Отвяжись!

— Да чего ты боишься, дурень? Дай, только гляну. — И Лука ловко вырвал винтовку у него из рук. Стал рассматривать ее и сказал с притворным удивлением: — Видали такое! Никак моя!

— Не мели чепухи! — И Олекса попытался вырвать у Луки винтовку, но тот отвел его руку.

— Харитон, будь свидетелем. Разве не говорил я тебе, что тогда, в Полтаве, никак нельзя было с винтовкой выбраться из казармы?

— Как же, говорил!

— Она! Точно! Трехлинейка, образца тысяча восемьсот девяносто первого года. Кавалерийская, облегченная. И бывает же такое: где Полтава, а где Ветровая Балка!

— Отдай! Не валяй дурочку! — побагровел Олекса. В толпе уже поняли балагурство Луки и усмехались, поглядывая то на старого Гмырю, то на его сына. — Я за нее Титаренко десять пудов ржи отдал.

— Десять пудов ржи? — переспросил Лука. — Дешево! А я за нее ведро крови своей отдал. Три ранения перенес. Так чья, выходит? Ну, и кончено! — Он взял винтовку на ремень и кивнул головой Артему: — Тебе куда? Тоже в лавку? Ну, пошли вместе. — Но, отойдя на несколько шагов, остановился и, обернувшись, крикнул: — А рожь свою у Титаренко можешь забрать. Казенное имущество не имел он права продавать. Да еще нашел кому!.. Голова садовая!

Люди стали понемногу расходиться, но несколько душ, из наиболее любопытных, и среди них ребята, возвращавшиеся из школы, остались. Интересно — что же дальше будет? Некоторое время царило молчание, потом Гмыря тяжело вздохнул, покачал головой, глянул на сына и медленно произнес:

— Ох, и болван! «Вольный казак». — Сердито сплюнул. — Кизяк ты, а не казак![2] — Повернулся и пошел во двор.

VIII

Как будто и событие не из важных, а по селу целый день потом только и разговоров было, что о стычке возле ворот Гмыри. И где бы Артему ни приходилось после этого бывать, с кем бы он ни разговаривал, непременно разговор заходил и об этом. Собственно, с этого и начинался. Так было и в лавке. Даже странно: нигде вроде и не задерживались по дороге (пять минут постояли, правда, пока Харитон сбегал в хату набить махоркой кисет), а не успели порог переступить, как кто-то из шумной гурьбы мужчин, толпившихся в лавке, крикнул Луке:

— Так, говоришь, где Полтава, а где Ветровая Балка!

— Ох, и ловко ты его!..

— А главное — дешево. Хвать! — да и все.

У Луки, как видно, пыл уже прошел, и он спокойно ответил:

— Да это я шутя. Придет — отдам.

— Вот и дурак будешь!

— Эге, с Гмырей только свяжись, напасти потом не оберешься, — предостерег Харитон. — За десять пудов ржи он с тебя двадцать сдерет. Да и не рожью, а пшеницей!

— Затвор, правда, не отдам, скажу, что потерял. — Лука тут же, при всех, вынул из винтовки затвор и положил в карман. — Пусть без затвора казакует. Безопаснее! — И, обращаясь ко всем, спросил весело: — Ну, так какая у нас сегодня повестка дня?

— Та же, что и вчера, — ответил Антон Теличка. Он считал себя, как видно, здесь за вожака: самодовольный, развалился на прилавке. — Можешь записываться на прения.

— Нет уж, я вчера попрел немало. Передохнуть нужно. Вместо себя я вам свежего оратора привел. — И Лука пропустил вперед Артема. — Только сегодня из города.

— Артем?! — удивленные и радостные послышались голоса. Здесь были в большинстве его однолетки, недавние, как и он, фронтовики, с которыми не виделся всю войну, а с некоторыми — еще с тех пор, как семь лет назад ушел из села на заработки. Поэтому не удивительно, что сразу обступили, протягивая руки, здоровались.

— Ну-ка, покажись!

— Живой? Целый?

Артем, растроганный такой сердечной встречей, крепко жал руки товарищам.

— Да вроде целый! Ну, а вы тут как? Отвоевались? Пошабашили? — Ему передалось их веселое настроение.

— А до каких же пор!

— Будь она трижды проклята!..

— Да оно так…

— Ну, кажись, со всеми поздоровался.

— А ты? Надолго?

— Сейчас поговорим. — И отошел к прилавку спросить папирос.

— А что же ты со мной не здороваешься? — хмуро сказал Теличка. Теперь он уже не лежал, а сидел на прилавке.

Артем молча глянул на него и не успел ничего ответить, как Антон протянул руку.

— Слона, как говорят, и не приметил? Ну, я не гордый. На, держи и мои пять.

— Оставь свои пять при себе, — сказал Артем.

— Вот как?!

— Вот так, как видишь. А если хочешь знать почему, объясню.

— Хочу!

— Такое правило у меня, Антон, давнее и нерушимое: раклам руки не подаю.

— Что? — Антон упруго спрыгнул с прилавка. Лицо налилось кровью. — Что ты сказал? Это я ракло?

— А о ком же речь? Да разве порядочный человек может так поступить? Ты что вчера дивчине — да еще какой дивчине! — Горпине-бедняге, что ты ей вчера сказал?

— А ты был при том?

— Омелько Хрен врать не будет. Куда ты ее посылал кусок хлеба насущного зарабатывать? В бордель?

— Тю! — засмеялся Антон. — А я уж подумал черт знает что. Уже хотелсо всего размаха!..

— Только гляди, не промахнись. А то дорого промах тебе обойдется!

— Не стращай! Не из пугливых!

— Завелись! — вмешался наконец едва ли не самый старший среди присутствующих, рассудительный Петро Легейда, тоже фронтовик, из ополченцев. — Хватит вам. Как петухи!

— Чудной человек, — пожал плечами весьма удивленный Теличка. — Под горячую руку еще и не туда, бывает, пошлешь. Большое дело!

Артем с презрением посмотрел Антону в глаза и покачал головой:

— Эх ты! Социалист, да еще и революционер!

— Левый к тому же. Заруби себе на носу.

— Да уж куда левее! Если даже представить не можешь себе социализм иначе как… с борделями! Ну а себе какую службу наметил? Вышибалой? Как раз по тебе работа! — И повернулся к остальным. Угостил папиросами, сам закурил и стал расспрашивать, кто еще из ветробалчан с войны вернулся.

Да, есть! По последним подсчетам (как раз вчера перебирали всех — из хаты в хату) — около сотни человек были уже дома. Некоторые после госпиталя, а большинство самовольно стрекача дали. Почти половина всех ушедших на войну из села вернулась. Не считая тех, кто уж никогда домой не вернется, кто лег костьми — в Восточной Пруссии, в Польше, в Карпатах. Да и сейчас что ни день, то и прорвется кто-нибудь. А к рождеству валом повалят. До каких же пор и гибнуть там?!

— И рада бы душа из пекла, да не так это просто, как кажется, — сказал Харитон. И, видимо, не одному ему трудно было с войны вырваться. Вот еще отозвался кто-то:

— Правду Харитон говорит. На каждой узловой станции заслоны. Если не донцы, так юнкера, а то и свои — гайдамаки.

— А почему ж тогда они «свои», — спросил Артем, — если заодно с донцами да юнкерами: воюй до победы? За англо-французский капитал!

— Да это так говорится «свои»! А среди них, конечно, всякие!

— Верно, — сказал Лука. — Вот хотя бы и меня, когда в Полтаве в запасном батальоне был, разве не сватали в курень? Может, и впутался бы, как Павло Гусак да Кушниренко.

— За чем же дело стало? — иронически спросил Артем.

— Жена не пустила, — совершенно серьезно ответил Лука.

Все засмеялись.

— Да у тебя, правда, Дарина только с виду тихая, смирная, как монашка, а внутри как ягода с косточкой, — сказал Легейда. — Что ж она, аль ультиматум предъявила?

— Да вроде. Как раз месяц назад дело было. Приехала с гостинцами. А я и говорю: так, мол, и так, в курень хлопцы наши собираются, в гайдамаки. «Вот и я думаю. Тебя только и ждал — посоветоваться. Условия подходящие: новое обмундирование сразу выдают. И харчи получше, чем в запасном батальоне. А главное дело: когда война закончится, в первый черед земли нарежут, да еще и с добавкой какой. Что ты на это?» Молчит моя Дарина, как в рот воды набрала. Ну, ясное дело, думаю: тревожится за меня, боится, как бы снова на фронт не погнали. Утешаю: войну, мол, и без нас закончат, а мы, может, и всю зиму простоим в Полтаве, а весной… Дарина моя в плач: «Так что ж, мне всю зиму вот так и маяться — два раза в месяц с мешками на буферах?» — «Да в курене ж, говорю, харчи не плохи. Можно так часто и не ездить. Не пропаду как-нибудь и без твоих пирогов». Вот тут мою Дарину и прорвало. Утерла кулаком глаза, куда и слезы девались. «Да ты что, придуриваешься или в самом деле дурень? Да разве в пирогах дело? Пироги только повод, зацепка!»

— Го-го! — дружный хохот потряс стены лавки.

Лука подождал, пока утихомирились, и повел рассказ дальше.

— «А как же ты, жена, спрашиваю, всю войну прожила? Без малого три года!» — «Так все жили, вот и я с ними. А теперь к кому ни зайду — и у той муж дома, и у другой… Иная муку над квашней сеет или иголкой в шитве ковыряет, говоришь с ней, а она спит. Потому — ночи ей мало было. Для сна. А я что, хуже их? Небось из одной глины слеплены!»

Снова взрыв хохота.

— А потом и заявила, — когда стихло, закончил Лука: — «Как хочешь: или едем домой вместе, или — пеняй тогда на себя!»

— Да, это ультиматум серьезный, — сказал кто-то из мужиков. — Ну, и что же ты ей на это?

— А ты бы что на моем месте? — пожал плечами Лука. — Ясное дело — сдался. Выкрал из казармы вещевой мешок — а вот винтовку так и не сумел, жаль! — да в тот же день и поехал с Дариной. Вот и дома, слава богу!

— Бог здесь ни при чем, — сказал Артем. — А вот Дарину свою всю жизнь благодарить будешь, что спасла тебя от лихой беды.

— А что, разве и впрямь беда?

— Еще какая! — И Артем уже собирался пояснить Луке — да и другим не помешает, — уже мысленно прикидывал, с чего бы начать.

Антон понял это и, чтобы помешать ему, поспешил задать вопрос Луке:

— Ну и как же? Утихомирил уже Дарину или и до сих пор…

— Хватит! — сказал Легейда. — Посмеялись, а теперь можно и дело говорить! Так лиха беда, говоришь, Артем?

— Да меня еще тогда сомнение брало, — на этот раз не дал начать Артему уже сам Лука. — Уже одно то, что офицерни в том курене больше, чем нужно. Не то что в каждом взводе, а в каждом отделении. Вот и Чумак Корней, бывшего волостного старшины сын, сотником там. Да и другие тоже, чай, не из бедняцкого класса. А раз так… — И замолк.

— Кулацкая гвардия, одним словом, — суммировал Артем мысли Дудки, — вот и политика их насквозь кулацкая.

В лавке на какое-то время воцарилось молчание. Каждый взвешивал, вероятно, только что услышанные слова. Наконец прозвучал неуверенный голос:

— А что же, может, и так.

Другой добавил:

— Ну, а помещиков и они не очень жалуют. Что ни говори, Артем.

— Да сами же в помещики лезут.

— Ну, это навряд ли! — качнул головой Легейда. — Это уж и не знаю, каким дураком нужно быть, чтобы на такое надеяться! Что они, не видят, чем народ дышит?!

— Да уж не в терещенки, конечно, и не в потоцкие норовят или, как в Таврии, фальцфейны, помещики такие. Целое государство на их земле поместилось бы. О таком мечтать, возможно, и нет дураков, но про меньшие усадьбы, как вот в Америке, фермы называются, — таких «мечтателей» хоть пруд пруди. Да и не сразу, конечно, а потихоньку. А пока в своих хуторах, как в крепостях, отсидеться хотят. На своих сорока десятинах.

— Это о которых в газете пишут? Центральная рада закон такой выпустила?

— Вот-вот. С этого они и начинают. А дальше — к этим сорока в аренду еще.

— Да откуда же? Если помещичья земля уже поделена будет?

— Это их не очень беспокоит. Вот хлопцы слышали, как Гмыря сегодня разглагольствовал: «Не только в земле дело, что ты ее, носом рыть будешь?»

— На тягло упирает, стало быть?

— И имеет основания. Потому — трудно будет с тяглом.

— Трудновато.

— Да еще говорит, рыжий черт, — добавил Лука, — передо́хнет скота за зиму немало, ежели так хозяйничать.

— Не без того, — вздохнул Легейда. — А тут Антон надумал еще и нарочно скотину голодом морить. Слыхал, Артем, забастовку в усадьбе затевают?

— Слышал. Чепуха!

— Почему же чепуха? — вскипел Антон. — Да, правда, ты теперь уже «Сальве» куришь. Не все ли равно тебе, что Пожитько какого-то конюха с работы прогнал!

— Нет, не все равно. Да и Микита для меня не «какой-то», а товарищ давний. На Пожитько управу можно найти, не обязательно скотину морить. Да и вообще, хлопцы, должен сказать вам… — Он покачал головой.

— Говори. На свежий глаз оно виднее! — поддержал Легейда.

— Обидно мне за наше село. За нашу Ветровую Балку. Еще в девятьсот пятом году как она гремела! На весь уезд. А то и на всю губернию. А теперь? Без малого год уж как революция. Полсела фронтовиков вернулось домой. Что же вы тут делаете изо дня в день? Чего вы еще дожидаетесь?

— У моря погоды, — заметил кто-то.

— Вместо сельского Совета у вас до сей поры управа сельская с подкулачником Кушниренко. А в волости и того хуже: и подкулачники, и самые чистопородные кулаки. Да хотя бы того же Пожитько взять.

— Верно! — вздохнул Легейда. — В марте, когда новую власть на местах выбирали, разве мы дома были?! А Пожитько под рукой был: на Гришино-Ровенской землекопом работал.

— Говори уж прямо: от войны прятался, — поправил Лука.

— Ясное дело, прятался. Но «на законном основании». А пришла революция — разбитной, грамотный, вот и вынырнул. Ко всему еще и голос, как у дьякона. Чем не кандидат! Вот и выбрали.

— В том-то и беда, что у нас и по сей день — месяц март. А у людей, да и на календаре, декабрь уже. Десятый месяц революции!

— Слушай, Артем, — подступил к нему Петро Легейда, — скажи правду: ты надолго к нам или, может, крутнешься на каблуке, да и снова поминай как звали?

— Да, так оно и будет, — улыбнулся Артем. — До святок, не больше. Пока рука подживет. А что такое?

— Жаль! Ну, да хоть до святок тебя запрячь как следует, коли уж так за село болеешь.

— Я и сам запрягусь. Да вот — надолго ли?

— Рука?

— Нет, я о другом. Говорю — до святок, а оно, может, и завтра придется…

— А что ж такое?

— Да… пусть, потом.

В это время в лавку зашли несколько женщин.

— Здравствуйте!

Мужчины весело, с шутками отвечали на приветствие. И только Петро Легейда промолчал. Глянул, да и отвел глаза. Потом не выдержал:

— И чего б это я ходил сюда? Без дела.

— Вы видели такое?! — от возмущения даже рукой об полу ударила бедовая бабенка Приська, жена Павла Гусака. — Уж и в лавку не зайди из-за них!

— А чего заходить, спросить тебя? — выступил на поддержку Легейды Лука. — Что тут для тебя? Материя штуками лежит? Или, может, соли купить? Керосину?

— Зато вон пудры целая полка. А может, мне как раз пудра и нужна.

— Ты и без пудры хороша.

— Говорят. Не от тебя первого, Антон, слышу! — Лукаво блеснула глазами и отвернулась к прилавку, где остальные женщины разговаривали с продавцом Тихоном.

Как оказалось, белой глины в лавке тоже не было. Женщины расстроились вконец. Рождество же идет, неужели так и праздновать в небеленой хате?

— А у Кислицы не были? — спросил Тихон, движимый не столько сочувствием к женщинам, сколько симпатией к своему куму, лавочнику Трохиму Кислице.

— Как не были! Раскупили всё уже. А мы на тебя понадеялись.

— Сами видите, непогода какая была, — оправдывался Тихон. — Сколько снегу навалило. Пробьют люди дорогу — поедем и мы в город. Когда еще святки-то!

— На носу! А вы пока будете мяться, так уж и колядовать начнут!

— А тебе, Приська, горячиться не приходится. Ты же только вчера из города. Могла привезти себе.

— Глину из города? Да что я тебе, лошадь?! — возмутилась Приська. — Мало того, что туда на своем горбу всякий раз торбу с пирогами…

— И ты — с пирогами!

Дружный хохот в лавке не дал ей закончить фразу.

— Что такое? — оторопела Приська. И, чуть испуганная беспричинным смехом мужчин, повернувшись к женщинам, растерянно, шепотом спросила: — Я что-то не так сказала?

Но женщины и сами ничего не понимали. Переглядывались, пожимали плечами. Наконец одна высказала догадку:

— Причастились уже! Разве не видите!

— Оттого они и не терпят, чтобы мы ходили сюда! — продолжала другая.

— Ну и пускай! Мало они за три года войны попостничали!

Переговариваясь, женщины стали выходить из лавки, Лука окликнул Приську.

— Чего тебе?

— Ну как там гайдамак твой? — спросил Лука. — Живой? Целый?

— Вчера живой был. Не знаю, как нынче. — И добавила: — Сами были на войне, знаете, как оно на фронте бывает.

— Да какой же фронт в Полтаве?

— А они уж не в Полтаве. В Славгороде.

— А чего они туда? И давно?

Приська молчала, собираясь с мыслями. Хотя она в течение этого дня, как вернулась домой, уж с добрый десяток раз рассказывала о своей поездке к мужу — и дома, свекру со свекровью, и подружкам своим, — но чтобы вот так, перед целой гурьбой мужиков, — это было впервые. О, с ними держи ухо востро! Не приведи бог, слово лишнее вырвется! Им только зацепку дай… Она прошла от дверей, вынула из кармана свитки горсть семечек. Антон протянул руку — высыпала ему, наделила еще желающих, а тогда уж и себе вынула горсть. И стала, лузгая семечки, рассказывать.

Начала издалека. Как они с Федоськой поехали в Полтаву. Как узнали, что куреня в городе нет. Ночью будто бы подняли их по тревоге и отправили на станцию. А куда? Насилу уж на станции дознались, что на Славгород. Ну что будешь делать? Хорошо, ежели в Славгород еще, а как, может, дальше поехали? Посоветовались с Федоськой, да и решили домой возвращаться. Но легко сказать! Проходят поезда — и пассажирский один прошел, и товарняки, — а народу тьма! На буферах, на крышах, где только можно уцепиться.

— Куда уж нам! Да еще с мешками! Целые сутки вот так на станции и просидели. Хоть караул кричи!

— Сказано — деревня! — заметил кто-то из мужчин. — Не сели в товарный, так в воинский эшелон нужно было. Сколько их проходит!

— Как бы не так! В воинский!

— А что? Такие пригожие с Федоськой, что не берут?

— Почему не берут! За полы хватают! Да, может, мы с Федоськой и попали бы в беду, если бы перед тем женщины на станции нам не рассказали. Тоже две ехали к мужьям с гостинцами. Кто знает, как оно было: сами ли попросились, или, может, силой затянули в теплушку. Да еще на ночь глядя… А потом и выкинули из вагона.

— Ну, это уж ты, Приська…

— Да разве я говорю, что на полном ходу! Этого еще не хватало! На какой-то станции, уж перед рассветом, дождались, когда поезд тронулся, и вытолкнули из вагона, ироды! Сразу же за водокачкой. Там их и нашли люди.

— Живы, нет?

— Живы-то живы… В больницу взяли.

— Звери, а не люди! — тяжело выдохнул Петро Легейда. — Таких вывел бы — да тут же, на насыпи…

— Еще возиться с ними! — поддержал кто-то. — Гранату швырнул бы в теплушку. Да еще и двери снаружи на крюк!

— Выходит, в Славгороде так и не были? — после тяжелого молчания спросил Лука.

— Были, как же! — Приська сделала маленькую паузу для большего эффекта и добавила, подчеркивая: — Именно с воинским эшелоном доехали.

— С ума спятили! — возмутился Легейда.

— Да разве мы в теплушке! Дураков нет! Как раз антиллерия проезжала. На платформах пушки, да громадные такие! А в задних вагонах кони. И как раз поили их конюхи, то бишь ездовые. Вот и упросили взять. Так до самого Славгорода и доехали в вагоне с лошадьми. Не худо!

— Понесла вас нелегкая! А ежели б и в Славгороде не застали? И главное дело — через свою станцию проезжали. Чего было не сойти?

— Аппетит приходит во время еды, — ехидно засмеялся Теличка, но его никто не поддержал.

А Приська хоть немного и смутилась, но за словом в карман не полезла:

— Поезд не остановился!

И перестала даже лузгать семечки — насторожилась: не поймают ли на этом? Ведь в Князевке все поезда останавливаются, паровоз набирает воду. Нет, кажись, пронесло. Повеселев, затараторила дальше:

— И в Славгороде тоже повезло нам. Думали — ну где их искать? А они тут же, на станции, в теплушках. Весь курень ихний. Стали расспрашивать о мужиках своих.

— Погодь, Приська. А не сказывал Павло: может, как раз в ихней теплушке те женщины ехали?

— Да ты что, взбесился?

— Ну-ну, рассказывай дальше.

— Есть такие, говорят. Но их сотня уже из эшелона выгрузилась, в казармах стоит. А тут уже вечер — куда пойдешь?

— Да и оскомину уже в дороге сбили.

— Отвяжись! У тебя, Антон, только и на уме… И хорошо сделали, что не пошли. Там, в городе, ночью такое поднялось! Сущий фронт, такая стрельба!

— А кто же с кем?

— Известно кто! Советские войска на казармы напали. Это уж мы после, утром, от гайдамаков на станции узнали. Аж три раза в атаку ходили, один раз даже в штыки сходились. Но отбили их, не сдали казармы… Идем мы с Федоськой — ни живы ни мертвы…

— А стой, Приська, — остановил ее Легейда, — передохни малость. Дальше нам уже теперь Артем доскажет.

Приська застыла от удивления. Но не успел Артем и слова сказать, как она уж опомнилась:

— Ей-право, Артем! Да как же ты? Ведь тебя гайдамаки по городу, как те борзые, по следу ищут. Павло говорил, что атаман ихний даже награду объявил тому, кто поймает тебя: двойную норму земли нарежут. Ты, говорят, за главного у советских был. Ну как ты выскочил?

— Повезло! — сказал Артем.

— Ой, молодец!

Она искренне рада была видеть Артема живым и здоровым, И все же Легейда счел не лишним предупредить ее:

— А теперь вот что, Приська, только слушай внимательно: держи язык за зубами. Хоть до рождества выдержишь?

— Да сколько уж тут осталось до рождества? — в тон ему, тоже полушутя, ответила Приська. — Выдержу, чай!

— Ну вот и хорошо. А к Павлу до святок не думаешь?

— Да нет, сотник обещал, что на святки домой их отпустит.

— Тем лучше.

— Ну, я, пожалуй, побегу?

— А это уж как хочешь, молодка. Хочешь — беги, хочешь — потихоньку.

Приська уже взялась за дверную ручку, но снова обернулась.

— Дядя Петро!

— Чего тебе?

— А как же будет… — Она заметно волновалась. — Ведь я уже стольким… раззвонила об этом. И об Артеме.

— А я и не подумал об этом, — нахмурился Легейда. — Вот беда с тобой! Ну, теперь обойди, упреди всех. Скажи, что дело это нешуточное.

— Да я уж найду, что сказать. Будьте уверены. — И вышла из лавки.

— Ой, как бы она своими предупреждениями еще хуже не наделала! — заметил кто-то.

— Обойдется! — сказал Артем.

— И я думаю, что обойдется, — сказал Петро Легейда. И продолжал, обращаясь к Артему: — Ну, а теперь уж рассказывай — какой там фронт новый открылся у вас в Славгороде?

IX

Невкипелый жил на Новоселовке, там же, где Петро Легейда и Лука Дудка. Вот почему из лавки Артем пошел вместе с ними. Думал зайти к Тымишу, чтобы посоветоваться с ним и со стариком Невкипелым перед сегодняшним собранием батраков в усадьбе. А Грицька решил проведать завтра. Но на площади их догнал Гордей Саранчук — возвращался порожняком с поля. Остановил коней.

— Ну и ходок же из тебя, Артем! Я думал, ты уже давно у нас.

— Да вот посидели, потолковали малость.

— И неплохо потолковали! — добавил довольный Легейда и обратился к Артему: — Как хорошо, вовремя ты в село приехал. Жаль только, что ненадолго.

— А вы, дядя Гордей, как пчела летом, — вмешался в разговор Лука. — И вчера возили целый день, и сегодня.

— Да вишь, Лука, дело какое. Сидеть всем трутнями тоже не приходится, — ответил Гордей. — Кто же тогда меду в улей наносит? Еще не знаю, управлюсь ли и завтра с навозом. А там лес нужно на отруб перевозить. А ты чего это с ружьем? Может, в «вольное казачество» записался?

В ответ Лука так отвратительно ругнулся, что Гордей только головой покачал.

— И что ты за человек, Лука! Ну как ты после таких слов кусок хлеба святого будешь есть? Тем самым ртом. И не противно тебе?

— Это вы так говорите, потому как не слышали, о чем нам Артем рассказывал. У меня и до сих пор перед глазами — лежит на снегу, весь штыками гайдамацкими исколотый.

— Где это так? Кого? — обратился Гордей к Артему.

— Расскажу потом.

— Ну, так садись.

Артем попрощался с Петром и Лукой и сел на сани рядом с Гордеем.

Сначала ехали молча. Затем Гордей спросил — о ком же это речь шла? Кого убили? Артем коротко рассказал о нападении гайдамаков в Славгороде на партийный комитет, где в ту ночь дежурил Тесленко, и как его зверски убили.

— А какой дорогой человек был! — Он замолк, — спазма сдавила горло. И уж потом, успокоившись немного, добавил: — Дяди Федора нашего давний товарищ. Вместе и каторгу отбывали.

— Как фамилия, говоришь?

— Тесленко Петро Лукьянович.

— Нет, не помню. Дело давнее. Может, Федор и называл тогда, еще в пятом году.

— Отец знал его.

— Ну, отец твой не раз в город ездил.

— Да, вот тогда и виделись. — После небольшой паузы Артем продолжал: — А ко всему — какой интересный человек был! — И вспомнилась вдруг — почему? — первая встреча с Тесленко у дяди Федора. И так захотелось хотя бы немного рассказать о Тесленко, чтобы и Саранчук почувствовал его — живого.

— Как-то, еще летом, дядя Федор праздновал «именины», — начал он свой рассказ. — Двадцать пять лет работы на одном заводе. Накануне и меня пригласили. Пошел вечером. Гости уже сидели за столом. И дядя Федор весело сказал, обращаясь к гостям: «А это мой племянник Артем Гармаш. Прошу любить и жаловать». — «Похож», — сказал Тесленко. А меня словно кто за язык дернул: «И совсем я не похож на дядю Федора!» Тесленко усмехнулся: «А ты ершистый! Это хорошо. А вот слишком быстр — плохо. Ты ведь даже не дослушал меня. Разве я дядю Федора имел в виду? На отца своего похож!» — «А вы разве знали?» — «Однажды виделись как-то. В этой самой комнате!» — «И так запомнили?» Тогда Тесленко и сказал уже без всякой улыбки: «А память у человека не только для таблицы умножения. Есть у нее нагрузки и поважнее».

— Хорошо сказано, — произнес Гордей. Он, очевидно, воспринял рассказ Артема как ответ на его слова «дело давнее» и, чтобы показать, что и у него не все из памяти выветрилось о том времени, спросил: — А ты не знаешь, был такой в очках, Григор из Славгорода? Где он сейчас и что с ним? Фамилию запамятовал. Да, правда, мы его тогда, как и в Ветровую Балку приезжал, просто Григором звали. Студентом еще был тогда. Речь держал у нас на сходке. Потом вместе с Лимаренко мы его в Зеленую Долину отвезли. А там его арестовала полиция.

— Натерпелся и Григор Наумович. Супрун его фамилия. Был в Сибири на каторге. Бежал в Китай, а потом переехал в Швейцарию. Там и жил до революции. С Лениным встречался. Теперь в Харькове, в губкоме партии работает. Большой партиец!

— Да он и тогда уже… Даром что из образованных, а за простой, трудовой люд горой стоял. Против царя да помещиков очень даже смело выступал. Как и у нас тогда на сходке. Многое забылось, известное дело, но вот и недавно: как-то читает Марийка вслух из своей книжки стих такой — «Заповіт» под названием: «Поховайте та вставайте, кайдани порвіте!» — а мне и вспомнился Григор. Ведь он еще тогда, на сходке у нас, слова эти Тараса Шевченко в речи своей приводил…

Так разговаривая, они и не заметили, как проехали площадь, и за церковью свернули вправо, на извилистую узенькую улочку — взвоз. Тут Гордей спрыгнул с саней. Сошел и Артем.

— Да ты бы сидел. В руку каждый шаг, чай, отдает.

— Ничего.

На юру улочка пошла ровно. Но уж не было нужды садиться в сани: крайние от обрыва ворота, где улица кончалась, а вниз, к ручью, вилась узенькая тропка, и были ворота Саранчука.

Распрягая коней возле навеса, Гордей сказал:

— А ты, Артем, пока я управлюсь с лошадьми, шел бы в хату. Дорогу, думаю, еще не забыл?

— Я подожду. Сегодня такой день, что и в хату не хочется. Да еще здесь, у вас! До чего ж хорошо, как глянуть в ту сторону: как на ладони — луга, Лещиновка!

— Ну, погуляй, полюбуйся! — А сам, усмехнувшись в усы, подумал: «Вот и смотрины. Правда, неожиданно. Ну что ж, сам набился!»

Гордей знал об отношениях Грицька с Орисей. И тогда, в начале войны, с его ведома и разрешения Грицько собирался сватать дивчину, да получилось так, что Мусий отговорил, уж очень неподходящее время было свадьбы играть. Нельзя сказать, чтобы Гордей считал Орисю завидной парой для Грицька. За такого сына-молодца — работящий, разумный, красивый — можно бы из более зажиточного двора невесту взять (не все же такие глупцы, как песчанский Середа; бедняга сейчас, наверно, волосы на себе рвет с горя да от раскаяния, потеряв дочку), но правда и то, что не в богатстве счастье. Полюбились — им жить, пусть будут счастливы! Тем более что девушка и ему нравилась. Скромная, но вместе с тем веселая, щебетунья. Такая только в хату войдет — сразу и в хате словно посветлеет. И братья хорошие хлопцы. Ну, а про сваху Катрю и говорить нечего! На все село нет другой такой! Недаром же тогда, в девятьсот шестом году, когда Катря овдовела, Гордей, — а был он уже года два как женат во второй раз, на Федоре, — частенько сожалел, что поспешил с женитьбой. Даже к Федоре стал хуже относиться. Но как раз сама Катря и помогла ему освободиться от этого «наваждения». Однажды, выйдя из церкви, за оградой Катря столкнулась с Гордеем. «Хочу спросить тебя, Гордей». Вышли из толпы, стали в стороне. «Чего это ты, Гордей, с Федорой не уживаешься? Вчера хлопца до смерти перепугали. Такое рассказывал! Просто не верится». — «Ну, коли уж сама спросила, отвечу». И он рассказал ей все как было. Катря покачала головой: «И вот из-за этого мучаете один другого! Да разве я вышла бы за тебя!» — «А почему? Из-за детей?» — «Нет, дети здесь ни при чем. Где трое, там и четверо. Да и Грицько твой мне все одно как родной». — «Может, хату жаль было бы бросить?» — «А конечно, жаль. Но можно было бы и не бросать: ты бы свою бросил», — «Так что же тогда?» — «Чудной ты человек, Гордей. Обо всем спросил, а о самом главном не догадался. Не пошла бы потому, что своего Юхима любила очень. Помер, а я его и теперь не перестала любить. И никогда не перестану. Да и что значит смерть! Когда каждый день и вижу и слышу его!» — «Снится?» — «И снится подчас, но я не об этом. Ведь Артем-то наш вылитый отец. Живой Юхим!» После этого разговора все как рукой сняло. И с Федорой жизнь вскоре наладилась. А к Катре с той поры проникся еще большим уважением.

Погруженный в воспоминания, Гордей задержался в конюшне дольше, чем обычно. Наконец вышел во двор.

— Ну как, Артем, осмотрелся?

— Осмотрелся. И, знаете, на месте Грицька я ни за что не пошел бы жить на отруб.

— А там не хуже! Тут в одну сторону далеко видно, а там — куда ни глянь! — А сам подумал: «Только ли Артема это мысли или, может, говорили уже всей семьей? Наверняка. Ведь как раз все в сборе».

— Безлюдье там! — сказал Артем, даже не подозревая, какую роль без его ведома навязал ему хозяин и как выглядит он перед Саранчуком со своей требовательностью.

— Это сейчас! А через несколько лет и там хат настроят.

Удивляло немного: неужто и Остап? И теперь уже не столько для Артема, сколько для Остапа да сватьи Катри, которым, без сомнения, Артем передаст этот разговор, начал Гордей приводить все выгоды от выделения Грицька на собственное хозяйство.

— Красота в природе, — начал он, — дело большое. Это правда. Но учти, Артем, что одной красой не проживешь! К красе еще и хлеб насущный нужен. Да и к хлебу. Вот об этом перво-наперво и нужно думать — как хлеборобствовать, чтобы хоть изредка, да высыхала рубашка от пота. Вот, скажем, так: одиннадцать десятин у меня было, есть да, по всему видать, так и останется — не отрежут, не прирежут. Пара коней. Тяжеленько! Земля далеко — не наездишься! А тогда бы: у меня конь, и у Грицька конь, у меня корова, и у Грицька корова. Только с навозом какая выгода! Вполовину меньше возить из села. В страду наполовину меньше снопов с поля в село возить. А тягло какое было, такое и осталось, та же пара коней. Все полевые работы — с Грицьком в супряге.

— Да, это все верно, — сказал Артем.

— Нет, — решительно махнул рукой Гордей, ожидая еще каких-то новых Артемовых возражений. — Думано-передумано. И решено! Вот уж и лес на хату навозил.

Артем похвалил лес. Высказал только сомнение: нужно ли было рубить такие огромные дубы для столбов? На клепку годились бы.

— Да ведь не на десять лет и не на двадцать. Навек! Чтобы и детям, и внукам.

— Ну, а что Грицько на все это?

Гордей помрачнел, тяжело вздохнул.

— Тревожит меня Грицько. «Как хотите, отец, так и будет. А мне все равно!» Я уж и такое думал: может, контуженый был, да не признается?

Федора сегодня белила хату, и, как всегда в таких случаях, в хате царил беспорядок. Только что выбеленные стены еще не просохли, и в хате поэтому неуютно. Да и хозяйка — в джерге, в рваной кофточке и платке, сплошь забрызганных белой глиной, — была в тон этой обстановке.

— А я думал, что ты уж управилась. Пригласил гостя на обед.

— Такому гостю мы всегда рады, — улыбнулась Федора. — Раздевайся, Артем. Со счастливым возвращением с войны тебя!

Из горенки на голоса через узенькую дверь рядом с печью вышел Грицько, в растоптанных валенках, в домашней вышитой рубашке, шея почему-то обмотана шарфом. Не бритый, видно, еще со Славгорода.

Приход Артема его обрадовал и явно, как ни старался он скрыть, взволновал. Поздоровались с искренней приязнью, будто и не было спора у них тогда, у Бондаренко.

— Не будете мешать мне — быстрее обедать дам, — сказала Федора. — Идите пока в горенку.

Грицько с Артемом вышли в горенку, а Гордей, чтобы не мешать им, остался здесь, отошел к кровати, где возились сынишки-близнецы и где в этот момент как раз один, оседлав, тузил другого — то ли Кузьма Демьяна, то ли Демьян Кузьму, так они были похожи один на другого.

— Как Орися? — спросил Грицько, когда зашли в комнату.

— Поправляется понемногу. Сама уж через хату перейдет. Но слаба очень. — И сразу перевел разговор: — Ну, а с тобой что? Ты-то сам не заболел, часом? В хате в валенках, и горло повязано. Что, может, из хаты не выходишь?

— Нет, из хаты выхожу. А за воротами, правда, еще и не был.

— Почему?

Грицько вместо ответа сам спросил:

— А она что думает, почему я не был у вас до сей поры?

Артема задело и это «она» вместо «Орися», и то, что Грицько так бесцеремонно пропустил мимо ушей его вопрос, и он спросил с явной иронией:

— А ты уверен, что она знает о твоем возвращении? Я, например, совсем не уверен в этом. — И, заметив, как после этих слов Грицько смутился, добавил для большей убедительности: — Да и откуда ей было узнать? Мы с матерью только сегодня утром вернулись, Мотря в сыпняке лежит (об Остапе он умышленно не упомянул). Одна на хозяйстве с Кирилком.

— Да это все равно, знает или не знает, — помолчав, сказал Грицько. — Если не сейчас, то после узнает.

— А тебе что, трудно будет объяснить Орисе, почему не показывался эти три дня?

— Вот именно! — признался Грицько.

— Ну, тут я тебе не советчик. Ведь я и причины не знаю. Может, скажешь?

Грицько, видимо, колебался, затем сказал:

— Об этом не так просто рассказать. Разве что, пока обед…

Не договорив, он отошел к окну и уж взял было с подоконника бутылку с мутной жидкостью и стакан, как в комнату заглянул отец:

— Пошли, хлопцы, обедать.

В хате за эти несколько минут все изменилось. Стены, правда, были такие же темные, но от свежей, желтой ржаной соломы, разостланной на земляном полу, стало будто светлее. Стол по краю был застлан чистым вышитым рушником, и на нем разложены новые, праздничные, красные в цветочек ложки. Только для хозяина была положена темная самодельная ложка, вырезанная им самим из засохшей груши. Хозяйка, успевшая переодеться в чистую одежду, поставила миску борща на стол и пригласила садиться.

— Уж извиняй только, Артем, за постный обед. Филипповка!

— Это вы меня извиняйте: нежданный гость…

— Э, не выдумывай, — перебил Гордей. — Чего там «нежданный»! По такому случаю полагается и по чарке выпить.

— Еще бы! — Федора вынула из шкафчика и поставила на стол графинчик.

Разговор за столом прежде всего зашел о последних событиях в Славгороде. Начал его Гордей. Но Артем на этот раз ограничился кратким рассказом, понимая, что и Грицько недавно из города — наверняка уже рассказал кое-что. Да, кроме того, ему сейчас хотелось воспользоваться случаем и узнать побольше о ветробалчанской жизни. Стал расспрашивать о недавнем «бунте» солдаток. С чего все началось?

— Началось все с того, что у некоторых еще с осени хлеба не стало. На лебеду перешли. Каждый месяц комитет и выдавал зерна солдаткам хоть понемногу. Чтобы было чего в лебеду подмешивать. А в этом месяце Пожитько отказал.

— Почему?

Гордей, видимо, колебался, а потом все же рассказал:

— Им нужно было, чтобы солдатки сами из амбара зерно взяли. Чтобы без учета. Концы тогда легче спрятать в воду. По-ихнему и вышло. Теперь попробуй докопаться. Была комиссия, акт составила на полтысячи пудов без малого. Нет правды на свете! С лесом тоже вот. Каких махинаций они только не устраивают. Земельный комитет дает разрешение рубить в казенном лесу. И постановление есть, чтобы — за деньги. Оно и деньги невелики, но с теми, которые получают за аренду земли — земельный комитет ведь Погорелову не все отдает, — вот вместе и набралась бы немалая сумма. Ежели бы добрая половина не попадала жуликам в карман. Разве Пожитько и мне не намекал, когда я платил деньги за лес, что можно было бы и подешевле, кабы ему подсунул. Нет, это не по мне! Сделал вид, что не понял намека. Заплатил все, что причиталось, и хожу себе, глаз от людей не прячу. А сейчас они уж к новой махинации загодя готовятся. Со скотом.

— С каким скотом? — не понял Артем.

— С господским. Когда землю поделят, и до скота черед дойдет. Вот к этому моменту они и готовятся: как его делить? Кому скот должен попасть. Но так, чтобы ненадолго.

— Ненадолго?

— А конечно! Какая же корысть им будет, ежели надолго? А тем паче навсегда. Никакой корысти.

— Ну, и как же они рассчитывают?

— Доподлинно я, конечно, не знаю, потому как на сборищах ихних не бываю. А заключаю из того, что случайно капнет или с расчетом закинет удочку который-нибудь из них. Чтобы прощупать, чем дышу. Такое уж положение мое сейчас в сельской жизни — среднее, как пишут в некоторых газетах. Да и в ваших, большевистских. Встретит меня Легейда Петро на улице — не пройдет мимо, остановится, заговорит. Но и Шумило или Гмыря — то же самое. Уже и об этом закидывали удочку.

— Чего же они хотят?

— Перво-наперво — чтобы скот раздавать не бесплатно, а продавать за деньги. Кому сход постановит.

— Чепуха! Да кто пойдет на это? Белыми нитками все это шито. Где же деньги у бедняка?

— Цену божескую. И не все сразу. На выплату. А для этого кредитное товарищество подбивают организовать.

— Одна уж кооперация есть, — ставя на стол второе блюдо, сказала Федора. — Так им мало. Есть еще такие, которым в правление хочется, чтоб и там воровать.

— Сами виноваты, — сказал жене Гордей. — Не выбирайте мошенников.

Он налил по второй чарке. И когда все выпили, вернулся к прерванному разговору:

— Говоришь, белыми нитками шито? Не очень и белыми. Деньги должны пойти, ну, известно, не помещику Погорелову. Деньги земельный комитет берет на всякие расходы. Разве мало у нас в селе сейчас вдов и сирот, таких слабосильных, что им никакая земля, никакое тягло, даже бесплатное, не поможет.

— Хотя бы Ивгу Передерийку взять! — вставила Федора.

— Ну, Ивга — это уж дальше некуда. И до войны нищенствовала. Не о таких речь. Вот тут и задумаешься, Артем. А что в них не доброта говорит, а собственная выгода — об этом и думать не приходится, картина ясная. Какая выгода? Да товарищества кредитного еще нет, и не скоро будет. А куда сунешься занять деньги? К тому же Гмыре или Пожитько? А это уже хомут на шею. Из которого потом не каждый и выберется.

— Выходит, что беднота имеет еще больше оснований…

— А вдовы да сироты не беднота? Иной даже соли борщ посолить не на что купить. Самообложение, скажешь? Ой, мало охотников найдется. Осточертело всем это самообложение. А сколько детворы в школу не ходит! Обувки нету. Да что там в школу — во двор выбежать не в чем. Босиком с печи на снег! В какую хату ни зайди — кашлем заходятся. А брюшняк! А сыпняк! Больница переполнена. Так дома и лежат вповалку, пока всю семью не перекачает… Вот тебе и белыми нитками!

— Ну, ты, Гордей, уж так очернил наше село! — не сдержалась Федора.

— Известно, не в каждой хате такое. Не только по мертвому хромой Охрим в колокол звонит.

— А вот кончится пост, и свадебная музыка заиграет! — весело добавила Федора.

— Жизнь! — задумчиво сказал Гордей. — И смех, и слезы вперемешку. Хотя бы и нас взять. Грех жаловаться. И здоровы все, и хлеб есть, и к хлебу… А Грицько домой вернулся, так и совсем… — Хотел сказать «можно бога хвалить», но глянул на сына, и язык не повернулся.

Грицько и сейчас, за обедом, был такой же, как все эти дни, — молчаливый, замкнутый. В разговоре никакого участия не принимал. А когда Артем обращался к нему с каким-либо вопросом (хотел втянуть парня в разговор), отвечал односложно — «да» или «нет». Да и то часто невпопад.

— Ты еще подашь что-нибудь, хозяйка, или можно благодарить?

— А вот узвар еще! — В это время стукнули двери в сенях. — О, и школьница наша!

Это действительно была Марийка, сводная сестра Грицька. Зашла в хату и, заметив за столом чужого (узнала, конечно, Артема), вежливо поздоровалась, стала раздеваться.

— Что поздно так? Макар Иванович, видно, без обеда оставил?

— И совсем нет, — пожала плечами девочка и вдруг оживилась: — А нас уже и не Макар Иванович будет учить теперь. Новая учительница приехала. — А дальше, уже обращаясь к одной матери, понизила голос: — Ой, и красивая ж! А пахнет от нее! Между партами как пройдет — куда там любисток или мята! И совсем-совсем не строгая.

— А вы уж и узнать успели! — улыбнулась мать. — Подождите, она еще покажет вам себя. Вот как будете плохо уроки учить да будете баловаться…

— А мы не будем баловаться! — уже взобравшись на печь, сказала Марийка. — И уроки хорошо учить будем. Что мы, глупые?

— Да уж в третий класс ходите!

— И совсем не поэтому. А если хорошо будем учиться и не будем баловаться, она обещала на святках в школе елку для нашего класса устроить. Уже и стихи задала повторить на завтра, которые про зиму. Она отберет лучшие. И велела мешочки сшить. Только чтобы красивенькие! Из самой лучшей материи, какая дома есть, это чтобы на елку повесить. С гостинцами!

— Видать, и в самом деле… — начала было мать, но Марийка перебила:

— А вот зовут ее… такое имя некрасивое. Как у Передерийки Ивги.

— Так ведь то Передерийка, нищая, ей какое имя ни дай… А это — учительница. И разве вы ее так просто и зовете — Ивга? Вы же ее и по отчеству.

— А как же! Разве можно учительницу просто? Ивга Семеновна!

Грицько, услышав это, вздрогнул. Уже несколько раз произносили в хате это имя, но только теперь, в таком сочетании имени с отчеством, оно вошло в сознание и привело в замешательство.

— Что вы там про Ивгу Семеновну?

— Да это Марийка о новой учительнице рассказывает.

— А я подумал, — отозвался отец, — еще утром, когда на поле ехал и Павла Диденко встретил: с кем это он? Не женился ли случаем? А может, только на смотрины к родителям везет?

Грицько не мог усидеть на месте.

— Что такое, Гриша?

— Да… — Парень взял наконец себя в руки. — Оно и не полагалось бы мне подсказывать вам, батя. Но, видите, приходится. Почему не нальете еще по чарке?

— К узвару? — удивился отец. — Ну, наливай еще.

Артем сказал, что больше пить не будет. И так уж за день, да нет, в течение полудня, пьет второй раз. И шутливо прибавил:

— Ежели и дальше так пойдет, недолго и спиться.

— Да и тебе, Гриша, хватит никак, — сказал отец.

— Нет, эту еще выпью. Налил уже! — Держал чарку в руке и, хмурый, смотрел на нее. Потом выпил одним духом. — А теперь слушайте, батя, а ты, Артем, свидетелем будь: это была моя последняя чарка. И будь я проклят…

— Постой, сынок, — остановил Гордей. — Зарок под горячую руку — это не зарок. Знаешь пословицу: давши слово — держись!

— Ты хоть для особых случаев оставь за собой, — сказала Федора.

— Для каких случаев? — хмуро посмотрел Грицько на мачеху.

— Ну, хотя бы… какая ж это свадьба без чарки?!

Грицько порывисто поднялся.

— О какой там свадьбе!.. Так, значит, не принимаете? Может, вы и правы. Может, это и лучше. — Вышел из-за стола и побрел, шаркая растоптанными валенками, в горенку.

Отец тяжело вздохнул:

— Вот — как видишь. И что с ним такое? Ты уж, Артем, будь другом, дознайся. Чтобы знать, чем помочь парню.

— Попробую, — сказал Артем, сам обеспокоенный поведением Грицька. — Думаю, что допытаюсь: сердце не камень.

X

Когда Артем вошел к Грицьку, тот стоял спиной к нему возле окна и смотрел сквозь полузамерзшие стекла в садик. В прогалине меж заснеженными деревьями видны были луга и далекая Лещиновка. В бутылке, стоящей и сейчас на подоконнике, раньше только начатой, теперь оставалось лишь на дне. Артем подошел ближе и положил руку Грицьку на плечо. Тот обернулся. Глаза затуманены самогоном.

— Вот стоял и думал: интересно — а ежели бы отец зарок мой принял, выпил бы я сейчас? Или сдержал бы свое слово?

— Конечно, сдержал бы. Не скажу, как было бы дальше, но, во всяком случае, сейчас сдержал бы. Ты же не размазня, а волевой парень. Что, я тебя с детства не знаю!

— И я таким считал себя. Да, возможно, и был.

— А сейчас? Скажи, Грицько, что случилось? Как другу скажи. А может, после того, как за завтраком тогда у Бондаренко сцепились, ты уж и за друга меня не считаешь?

— Ну что ты! — даже усмехнулся невесело Грицько. — С кем этого не бывает!

— И я так думаю. Один мудрец сказал как-то: истина рождается в споре. Вот так и у нас должно быть. Еще не раз мы с тобой сцепимся. И я от ошибок не застрахован, да и в тебе путаницы немало. Если бы ты мне чужой был, да разве я морочился бы тогда с тобой! Хоть и видел, куда ты катишься. Разве что поленом поддал бы под зад — для большего разгона. Ну, да сейчас не об этом речь.

— Давай сядем, — сказал Грицько, — я уж так находился и настоялся перед окном здесь за эти три дня, что и ноги не держат.

Сели на кровать, да больше и не на что было — маленькая комнатушка была тесно заставлена сундуком, широкой деревянной кроватью и шкафом для посуды, а единственный стул стоял так неудобно, что, сев на него, некуда было ноги девать.

— Кто тебя подменил? — угостив Грицька папиросой и сам закурив, продолжал расспрашивать Артем. — Отец твой говорит: «Будто зельем его каким опоили!»

— Вот оно, зелье-то, в бутылке, — кивнул головой на окно. — Будь он трижды проклят, кто первый выдумал его! На нашу погибель! С этого все и началось.

— Тебя, Грицько, рассказ Марийки о новой учительнице почему-то вывел из себя.

— Так это же она и есть. Шлюха та самая. А может, она просто полоумная! У Диденко встретились. А первый раз — в украинском книжном магазине. Это она мне и книг отобрала. На сундуке вон.

Артем взял из стопки несколько книг и стал просматривать.

— Не знаю, не читал, — сказал Артем, просмотрев книжки. — А это, — задержав в руке толстый том, — известный сочинитель Михайло Грушевский. «Краткая история Украины-Руси». Председатель Центральной рады. Этого интересно было бы почитать.

— Ну, так возьми. Мне не до того.

— Да и мне сейчас недосуг. В другой раз. Врагов своих тоже нужно знать как можно лучше. Ну, да это мы отвлеклись с тобой. Встретился, говоришь, у Диденко? Кстати, он в одной партии с этим самым Грушевским. Ну-ну?

— Как полагается при встрече, выпили за ужином. Не так и много — бутылку вдвоем. Ну, и она чарку. Да и Павло больше пил за компанию. Не так уж и много, говорю,но — без привычки. Когда я ее пил? Еще в пятнадцатом году, когда отступали в Польше, сколько мы там винокурен сожгли! Но с тех пор два года минуло — и нюхать не приходилось. Вот и развезло. Мне бы спать лечь сразу!

— Ну конечно! А ты?

— Может, и лег бы. Павло меня ночевать оставлял. Кабы… Да, я не рассказал тебе еще об одном. Диденко мне перед тем наплел про Орисю…

— Что именно? — спросил Артем, когда молчание слишком затянулось. Но Грицько продолжал молчать. — Ну, догадываюсь: о воротах, наверно, которые Пожитькова жена дегтем вымазала? Ой, дурень! Да она же не только наши ворота, а всем, с которыми ее Кондрату на сцене приходилось… Все женские роли перебрала. А ты, Грицько, поверил! Плохо же ты Орисю нашу знаешь!

— Я не говорю, что поверил! Чтобы так уж твердо…

— Да-а, — задумчиво протянул Артем. И в хате воцарилось молчание.

— И это совсем не потому, что плохо, как говоришь, знаю Орисю, — после паузы первым заговорил Грицько. — Все это из-за войны. Все-то она своим трупным ядом отравила!

— Не совсем понимаю, — признался Артем, — говори яснее.

— Не знаю, как у вас, у саперов, — начал Грицько, — а впрочем, на войне все солдаты одинаковы. Всех одинаково война калечит. Не смотрит, кто он — горожанин или крестьянин, бедный или богатый, какой он нации… Всех в скотов превращает.

— Ну, так уж и всех!

— Особенно меня удивляло всегда — почему столько помоев солдаты льют на женщин? Так, будто среди них нет ни матерей, ни сестер, а одни только распутницы. Первое время места себе не находил. В землянке, бывало, как заведут разговорчики, голову шинелью закутывал. А потом пообвык. А дальше как-то невольно и сам стал думать: а бес его знает! Ведь я, почитай, и жизни еще не видел. А может, наша Ветровая Балка не такая? Ерунда, конечно. Чего бы ей быть иной? Коли глубже ковырнуть, нашлись бы и в нашем селе такие. А может, это и вообще неизбежно для каждой женщины. И только до какого-то часа может устоять каждая, до какого-то первого случая. Вот так и об Орисе тогда… А она что, исключение? Не из той же разве глины слеплена?.. Тогда, в Польше, впервые в жизни с женщиной переспал. Знаю, противно тебе слушать это…

— Выворачивай уж все, — сдержанно молвил Артем. — Может, полегчает.

— И как раз была из таких, о которых под хохот в землянке… Правда, тогда тоже выпивши был. Как раз на винокурне стояли. Спирт в цистернах охраняли. Чтобы весь корпус не перепился. Немного вывезли для госпиталей, а потом и эту винокурню сожгли. Но ты не подумай, Артем, что я о винокурне вспомнил, чтобы оправдаться как-то. Нет. Потом и трезвый был… Это уже в шестнадцатом году, в Белоруссии. Позиционная война началась. Целый год стояли там на одном месте. Около станции Молодечно. Две недели — в окопах, неделю — в дивизионном резерве. Верст за десять от передовой. В прифронтовом селе. Оно и не в самом селе — вёска по-ихнему, под селом, в землянках. Целый полковой городок. Ну, а колючей проволоки не было меж землянками и вёской… Наверно, хочешь спросить: «А совесть где же твоя, Грицько, была?» На это я тебе так отвечу: когда после смерти черти поволокут нас в пекло, первое, что бросит человек на этом свете, как ненужный хлам, — это свою совесть. Совесть для жизни нужна. А зачем она в пекле?! Вот так и на войне.

— Ну, это ты уж, Грицько, загнул. Не все же на войне свою совесть теряют!

— Да и война ж не пекло. В буквальном смысле. Ясное дело — не все. Но совесть на войне все-таки очень отличается от обычной. Солдатская, одним словом, совесть!

— Это как же?

— И признает она только то, что для войны нужно, для победы. Ну вот хотя бы так. Сам погибай, а товарища выручай! Не будь трусом — труса пуля скорее найдет, чем храброго. Поделись последним с товарищем — последней обоймой, последним глотком воды из фляги. Ну, а остальное все — лишнее, только обременяет солдата… Я много думал над этим. И мне порой такие мысли приходили, такое чувство на войне было, будто я и Орися всю войну жили на разных планетах. Была когда-то одна, а потом вдруг, в четырнадцатом году, раскололась пополам, и разлетелись половины в разные стороны, каждая по своей, особой… забыл слово.

— Орбите, — подсказал Артем.

— Да. На одной Орися осталась, Ветровая Балка, молодость — словно песня непропетая. А на другой — пекло. Полмира вцепились один другому в глотку и катаются по земле. А среди этих миллионов и я, в самой гуще. Ну, это, может, очень туманно. Не знаю, как там вы, саперы, — все-таки больше в тылу, — а мы, пехотинцы, — не только о себе говорю, — да разве мы надеялись вырваться из этой мясорубки? Сколько же можно разминаться со смертью, когда она день за днем на каждом шагу подстерегает тебя! Вот тебе о совести. Если и была, то, наверно, такая, как у той Алены-белоруски. Солдатка была, и муж еще живой был у нее, где-то на фронте. Изредка письма от него получала. Как-то спрашиваю: «Ну, а что же будет, когда муж с войны вернется да узнает?» — «Дал бы только бог, чтоб вернулся! А так и будет. Мало ли что во время войны! Может, и он там какой молодке, вот как ты мне, хоть на минутку тоску развеет. Еще как хорошо жить будем!» И вот — революция!.. Я еще не надокучил тебе?

— Ну что ты? Я очень внимательно слушаю. Как подумать, ведь мы с тобой, по сути, целых семь лет не виделись. Да еще какие это годы были! Думаешь, у меня нечего рассказать тебе? Ну, да не мое сейчас мелется. Есть и такое, что только ахнешь!

— Вот как?! Что ж это такое необыкновенное? — усмехнулся Грицько.

— А вот хотя бы то, что сын у меня есть! Василько. Четвертый год пошел. Это тебе как? Обыкновенное?.. Нет, нет, в другой раз. Сегодня рассказывай ты, твой черед исповедаться. Один только вопрос: революция застала тебя на том же месте? В той самой вёске?

— Я понимаю, к чему это ты, — качнул головой Грицько и, немного помолчав, продолжал: — Сказать честно — не знаю, как было бы. Потому — в начале зимы еще перебросили нашу дивизию верст за сотню, под Двинск. Но разве и там не было баб?! Не Алена — другая могла быть. А вот не завел! И все — революция…

— Не пойму — какая связь?

— Да свершилось же чудо, Артем! Как этого не понимать? Впервые, когда прочитали в «Окопной правде»: «Долой войну!», одурели от радости. Ну, тут и пошло: брататься с немцами стали, митинговать научились. Да что тебе рассказывать! Сам знаешь. Вот не припомню, кто мне говорил… кажись, Федор Иванович, что ты и ранен был как раз во время братания.

— Было такое. Шрапнелью в немецких окопах свои ж накрыли нас.

— Бывало и у нас вначале всякой всячины. Но что можно с солдатом-фронтовиком поделать, когда у него явилась надежда на возвращение домой? Говорю же, свершилось чудо: те две планеты снова слились в одну. И теперь — вот она, Ветровая Балка, только руку протянуть. Ну, от силы пусть трое суток по железной дороге. Но это — сказать только. А если бы решился, то за эти трое суток десять раз успели бы тебя расстрелять как дезертира, изменника революции. Сидим — ждем. А после в украинский батальон объединились: сообща легче на Украину добираться. Теперь и об Орисе думать стал — и чаще, и лучше. И совесть донимать стала. Не скажу, чтобы жить не давала, мучила. Чувство было у меня такое, словно все то — и Алена, и полька та, забыл имя, да не уверен, знал ли вообще, — что все то было бог знает когда. Сто лет тому назад. В каком-то другом мире. Ну, а теперь… зарок себе дал. И так было до самого Славгорода.

Артему все стало понятно. Вот где он, оказывается, провел ту ночь. Обида за Орисю обожгла его сердце, но гнева большого на Грицька не было. Он видел, как сам Грицько сейчас мучился, хотя и старался скрыть это и рассказывать как можно спокойнее. И это удавалось ему. Только вот сейчас, когда подошел в своих воспоминаниях к Славгороду, начал заметно волноваться. Смолк — силился побороть в себе это волнение. Вдруг сорвался с места, подошел к окну и взял бутылку и стакан.

Артем тоже поднялся.

— Ну, я пошел, Грицько. Вижу — у тебя есть советчица. Испытанная уже.

Грицько порывисто обернулся — в одной руке бутылка, в другой стакан. Хмуро смотрел на товарища. Потом поставил бутылку и стакан на подоконник.

— Ну ладно. Садись! Посидим еще немного. Рассказывать дальше не буду. Все рассказал. Не буду и совета у тебя просить. Единственные советчики в таком деле — это своя голова и свое сердце.

— Это разумно сказано.

— Но у меня к тебе, Артем, есть просьба одна…

— Об этом не думай, — с полуслова понял Артем товарища. — Я ничего не скажу Орисе.

— Пока хоть поправится, бедняжка!

— Теперь не скажу, потому — не к спеху. А когда выздоровеет, не будет и необходимости… — И, сделав паузу, чтобы дальнейшие слова прозвучали более веско, проговорил: — Ведь ты сам, Грицько, обо всем расскажешь ей. Вот так хотя бы, как мне сейчас.

Грицько тяжело вздохнул.

— Расскажу, ясное дело. Ежели семейную жизнь с брехни начинать, то лучше… — Он махнул рукой: — Ну, хватит об этом! — И тут же перевел разговор на другую тему: — А ты, значит, сегодня вернулся. Был уже где-нибудь? Виделся с кем?

Артем рассказал о своей встрече с товарищами в сельской лавке. Сказал, что сейчас собирается сходить к Тымишу.

— Вот кому я завидую — Тымишу, — сказал Грицько. — Как у него на душе сейчас ясно! И подумать только — ведь и я мог тогда, как Тымиш… Только ты, Артем, не думай, что переубедил меня, обратил в свою веру. Не поэтому. А просто: коли б с вами был, то не был бы в другом месте… Как раз во время перестрелки вышли мы от Диденко. Думал, провожу домой, — как же пойдет женщина одна! — да и отправлюсь к Бондаренкам спать. Но возле своей калитки она и не пустила меня. Уговорила переждать у нее, пока стрельба утихнет.

— А почему у Диденко не переждали? Видно, на это и рассчитывала, на твое рыцарство?

— Возможно. Хотя нет, — вспомнил вдруг, как оно было в действительности. — Забеспокоилась о дочке. Хоть и с бабушкой, но может перепугаться. Никогда еще в Славгороде такого не бывало.

— Выходит, замужняя?

— Нет, незамужняя. А ребенок от Галагана. Не знаю, сколько здесь правды: будто еще восемнадцатилетней девушкой жила летом в его имении, в Князевке, как репетиторша его дочки. Вот тогда он и сгреб ее. Потом еще о каком-то эсере рассказывала, тоже из дворян. Он-то ее, перед войной еще, и в партию свою вовлек. Но потом оказался каким-то… толком не разобрал, дремал уже. А утром вспомнил все же об этом разговоре. Сидел обувался. И она тут же, в комнате, — столовая по-ихнему. Здесь она и постелила мне тогда на диване (а мать ее с внучкой в спальне — отец из Киева еще не вернулся). Рано утром вскочила, тарелками тарахтит возле стола — завтрак готовит. Несколько раз и ко мне обращалась, а я как не слышу. Молчал-молчал, а дальше не выдержал. «Ивга Семеновна, — величаю, учительница все же, да и старше меня, как выяснилось из разговора, лет на пять, а то и больше, — скажите: как понимать все это — или после калачей на ржаной потянуло?» Она подошла тогда ко мне, стала на колени, взяла из рук портянку и стала ноги мне целовать. Правда, ноги чистые, еще с вечера согрела воды и портянки чистые дала. «Какой ты, Гриша, циник!» Что это за слово — толком и не понял. Ты не знаешь?

— Смысл понимаю, а вот перевести тебе на простой язык, верно, и не смогу, — сказал Артем. — Что-то вроде: «Какая ты свинья, Гриша!»

Грицько помолчал, взглянул на Артема — не насмехается ли тот? Нет, лицо Артема было совершенно серьезным. И тогда сказал:

— Да я почти так же и понял ее тогда. Молчу. А она говорит дальше: «Неужели ты до сих пор еще не понял ничего? Да ведь я тебя десять лет ждала!»

— Какие десять лет? — удивился Артем.

— Да вот же. Говорю — полоумная. Будто что находит на нее. Говорит все нормально — и вдруг… Еще в книжном магазине и началось это. Картина Дорошенко висит там. Как будешь в Славгороде, зайди посмотри. Интересная. «Из похода» называется. Почти на полстены. Историческая. На выгоне возле ветряков всем селом встречают казаков из похода — с войны. Среди женщин и она — в синей керсетке. Узнал сразу. Позировала тогда Дорошенко. Я даже так думаю: не он ли первый тогда и испортил ее, а заодно уж и мозги свихнул? И какая из нее учительница? Чему она может детей научить?

— Так, может, подсказать людям, — не понимая еще сам, что именно привело его в раздражение, сказал Артем, — чтобы назначили тебя попечителем ее класса?

— Видать, на это она и рассчитывает, — пропустив язвительную реплику, продолжал Грицько, — что будем и тут встречаться. А знает же, сам говорил ей, что есть у меня невеста в селе.

— Как видно, поведение твое не очень вязалось с твоим заявлением о невесте! Вот и не поверила.

— Да я ей и просто в глаза сказал тогда на прощанье, что ничего не чувствую, кроме раскаяния. Чего же ей еще нужно от меня? Не шлюха, скажешь? Ну, да я, если не дошло, иные слова найду. Более доходчивые! А теперь в самом деле хватит. Ну ее к бесу! Все рассказал, как попу на исповеди.

Некоторое время оба молчали. Грицько жадно затягивался папиросой и, как видно, ждал, что же Артем скажет на все это. Артем это чувствовал, да и сам считал, что на такую дружескую откровенность Грицька нужно по-дружески и ответить. А к тому же время не ждет, пора кончать разговор.

— Чужую беду руками разведу, — сказал он. — Это верно. Да вся беда в том, то и ты мне не чужой, и Орися сестра родная. Ничего я тебе сейчас сказать не могу. Нужно подумать. Ошарашил ты меня.

И поднялся на ноги.

— Еще об одном, Артем, хочу спросить тебя: как ты думаешь, не сходить ли мне все-таки к вам?

— Не знаю. Поступай как сам знаешь. Но когда надумаешь, постарайся обойтись хоть тогда без советчицы своей лукавой, — кивнул головой на подоконник. — Не доводила она до добра тебя до сей поры, не доведет и впредь.

— Это верно! — Грицько вдруг порывисто шагнул к окну, взял бутылку и хотел уже поставить на сундук, но передумал. Поставил там, где и стояла, на подоконник, но не в угол, а посредине. — Нет, пусть стоит здесь. Будь она проклята! Именно здесь, всегда перед глазами. Если выдержу, значит, будет еще из меня человек.

— Будет, Грицько, — сказал Артем, подавая ему руку. — Идти мне нужно. А может, и ты со мной? До каких пор будешь сидеть затворником печерским? Пошли. Проветришься. А то, может, вместе и к Тымишу сходим?

— Да мне бы в лавку. Выкурил все, что было, до крошки. — И после недолгого колебания: — Ладно, оденусь сейчас.

Он сбросил валенки, достал из-под кровати сапоги, а из сапога чистую портянку. Хотел было обернуть ногу, но помедлил. А потом вынул и другую портянку — перерезанное надвое полотенце — и, скрутив их жгутом, швырнул в угол к двери. Поднялся хмурый, вышел на кухню и скоро вернулся с другими портянками — мачеха дала. Стал обуваться.

— Чтобы и из сапога вон!

XI

Спустившись с пригорка, Артем и Грицько не повернули к площади — Грицько решил зайти в лавку на обратном пути, — а, пройдя мимо церкви, завернули в улочку, где жил Невкипелый. К Тымишу Грицько тоже не собирался идти — уж больно не хотелось в таком состоянии показываться Прокопу Ивановичу. Но пока ему с Артемом было по дороге — шел к сапожнику забрать отцовские сапоги из починки. Шли, перекидывались словами. И оба с интересом осматривались.

Грицько более трех лет, с осени четырнадцатого года, как пошел на войну, не был в своем селе. Артем же бывал в Ветровой Балке даже этим летом, и не раз. Но тогда и теперь не одно и то же. Пышная зелень скрывала тогда от глаз ужасающую людскую нищету. Теперь зима оголила все во дворах. К тому же Новоселовка была самой бедной частью села. Еще во времена крепостничества князь Куракин, тогдашний собственник имения, поселил на пустыре десятка два семей крестьян, выигранных в карты у какого-то белоцерковского помещика. Каждой семье нарезал небольшой участок земли. С тех пор Новоселовка быстро расширялась, пока не заселили весь пустырь. И тогда крестьяне стали свои усадьбы делить между сыновьями. Наконец дошло до того, что хаты лепились одна возле другой, а на огороде курице ступить негде было.

— Мачеха говорит: кончится пост, — нарушил молчание Грицько, — свадьбы начнут справлять. Известное дело! Да только…

— Ты опять за свое! — недовольно перебил Артем…

— Нет, я не о себе, — спокойно ответил Грицько. — А вот смотрю: прошли мы по одной только улице — и то там Павла, а в этой хате Терешка нет в живых. А если по всему селу пройтись… А девчат — чуть ли не в каждой хате. Да ты только глянь, сколько их!

— Где? — удивился Артем, не видя на улице никого, кроме детворы, с увлечением лепившей снежную бабу.

Но сразу же и догадался. И впрямь, на каждой боковой стене хаты, где более отчетливо, а где уж едва заметно (смыло дождями, обило снегом), желтели отметины, сделанные глиной. И почти все выше окон. Этот немного странный обычай белоцерковцы завезли сюда из своего родного села: во время наружной побелки хаты отмечать на стене от улицы рост старшей дочки. Уж не для удобства ли приезжих из чужих сел сватов? Чтобы сразу видно было, куда стоит заезжать, а куда и рановато.

— А я думаю, Грицько, о другом. Ну куда хотя бы этот же Микита Горобец приткнет скотину, если получит? Нет, до весны об этом и думать нечего.

У Горобца в маленьком дворике стояла ветхая небольшая хатенка, обставленная камышом и стеблями подсолнечника для утепления. И во дворе больше не было не то чтобы строения какого, а даже кучки соломы или хвороста.

— Чем он топит, ума не приложу!

— Плетнем, если остался. — Из-под снега торчали колья тына. — А то еще — где что стянет у соседей ночью, — высказал предположение Грицько. — А больше, конечно, духом одним. Семья не маленькая, надышат — вот так и спасаются от холода.

— Ну, этим спастись трудно!

— А от голода ведь еще труднее! Микита-то хоть вернулся?

— Говорят, нету еще.

— Не навоевался!.. Как же, есть стреха на хате, можно стрехой топить. Вот уж овцы! Будь вы неладны!

— Да и ты же позавчера только вернулся.

— Да, и я! Но я хоть детей не успел наплодить, а у него трое, кажется, было. Я хоть один войну выдыхать буду. А у него дети, жена, старики родители. За какие такие грехи? Говоришь, до весны и думать нечего? До весны все они от холода погибнут. А было бы на чем — хотя бы хворосту из лесу привезли.

— Есть чем и сейчас. Кабы у нас всем обществом политику на селе делали, а не Пожитько и иже с ним. Тогда пошел бы на скотный двор в имение, Омелько Хрен пару волов тебе дал бы, еще и запрячь помог. И привез бы себе хворосту. Что может быть проще и удобнее — прокатный пункт?! А вечером отвел волов в загон. А им там уже и сено в яслях.

— Кто ж эта добрая душа, такая заботливая? — иронически усмехнулся Грицько.

— Тот же Омелько.

— А может, и ему уже батрачить осточертело?! Ну, да меня это не касается. Делайте как хотите!

Здесь им нужно было расходиться: Грицьку идти дальше по этой же улице, а Артему свернуть влево, в переулок.

— Ну, спасибо и на том, что разрешаешь делать как хотим… — не закончил Артем фразу и прислушался. Откуда-то неподалеку послышался грохот. Доносился он из какого-то двора, через несколько хат отсюда. И затем один за другим два выстрела разорвали тишину.

Хлопцы только переглянулись и, не сказав ни слова, бросились по улице в ту сторону.

Еще издалека по толпе, стоявшей у ворот Дудки, догадались, откуда доносился шум. А добежав, увидели во дворе двух вооруженных — Семена Шумило и Федора Колодия. Тут же был и Олекса Гмыря, но без оружия. Не трудно было догадаться, что их привело сюда.

Сейчас, как видно, совещались, что им делать дальше. И, видимо, решили усилить натиск. Потому что вдруг все трое начали колотить в дверь и в окно.

— Отпирай, говорят тебе! — горланил Колодий и кулаком тарабанил по раме. — А то окно выставлю!.. А я и пробовать не буду! — очевидно, в ответ на предупреждение Луки из хаты. — Двину, да и все! — И он в самом деле замахнулся и ударил прикладом.

Стекло со звоном посыпалось и в хату, и сюда — во двор. Не долго думая Колодий выбил и второе стекло. И так вошел в азарт, что хотел крушить и дальше. Но в это время в хате раздался выстрел, пуля просвистела мимо уха Колодия, и он точно прилип к стене возле окна. Потом, набравшись храбрости, стал приноравливаться, как бы, не подвергая себя опасности, достать прикладом окошко, но не успел. Грицько (они с Артемом, не задерживаясь на улице, сразу же вошли во двор) бросился к Колодию и со всего размаха ударил его в челюсть. Тот отлетел от окна на несколько шагов и грохнулся на землю. Винтовку он выпустил из рук, и она упала прямо к ногам Грицька. Но он даже не нагнулся, чтобы поднять ее, а только наступил ногой, увидя, что Семен бросился к нему. Грицько рванул винтовку Семена, и тот остался с пустыми руками. А в следующий момент, получив в грудь удар прикладом своей же винтовки, отлетел и упал возле порога. Олекса Гмыря в драку не лез, растерявшись, не знал, что делать.

— Лежи! — крикнул Грицько Колодию, когда тот попытался подняться. — Или сядь на корточки. И не двигайся с места! — А сам нагнулся и поднял с земли его винтовку. — Артем! — Но увидел, что тот уже стоит с наганом в руке возле посаженного на завалинку Семена.

Люди из толпы, собравшейся на улице, стали заходить во двор. Среди них был и Остюк Иван, тоже фронтовик, давний товарищ Грицька. Ему и отдал Грицько винтовку Колодия.

— Держи крепче! По-фронтовому! — А сам подошел к окну и позвал: — Выходи, не бойся. Это я, Грицько.

Дверь из сеней открылась, и во двор вышел Лука. В шинели, но без шапки, с винтовкой в руке, окинул взглядом людей на своем дворе и сказал, обращаясь к Грицьку:

— Вот спасибо тебе! А то — истинный факт — дошло бы до смертоубийства. Это я только первую так, вслепую, послал. А в магазине еще четыре. Бил бы уж только наверняка! — Он подошел к окну, осмотрел и крикнул в хату: — Дарина, хоть закрой чем-нибудь! Детей поморозишь!

— Чего они к тебе ломились? — спросил Грицько.

Он ничего не знал о винтовке — за обедом, хотя и об этом шел разговор, он не прислушивался. И Лука стал рассказывать:

— Наставил Артему в грудь. А большого ума не нужно, чтобы нажать на спуск! Тебя же, дурак, от тюрьмы спас! — повернулся он к Олексе.

— Батько сказали: или винтовку, или десять пудов ржи… Чтобы сегодня же привез!

— А как же! Сей минут! Дулю своему батьке от меня отнеси! — И приправил свои слова такой матерщиной, что какая-то старушка из толпы испуганно перекрестилась.

— Десять пудов! Да он мне сотни пудов должен. Сколько я ему за восьмой, а то и девятый сноп копен сложил за свой век. Если бы в один ряд поставить, так до самой Чумаковки. Ну, да еще придет время для расплаты. Так и передай!

Дарина закрыла какой-то дерюжкой выбитое окно и раздетая, как была, с шапкой в руке вышла из сеней. Молча надела шапку мужу на голову. Поеживаясь от холода, сложив на груди руки, спросила таким не соответствующим ее смиренному виду монашки густым и терпким голосом:

— Да хоть покажите мне того разбойника, что окна средь бела дня бьет. И так не натопишь в хате!..

— А ты прежде с Грицьком поздоровайся. Да поблагодари! — перебил ее Лука.

— Здравствуй, Грицько! Со счастливым возвращением тебя! — Они поцеловались, как родные (их матери были сестрами). — Бессовестный! Три дня уже как дома — и глаз не кажешь. Ну да заходи в хату. Дайте-ка мне на того ирода глянуть. Который?

— Вот тот, на корточках сидит! — сказал Лука.

— А, чтоб у тебя, Федор, руки поотсыхали! Что ж мы теперь? Где стекла возьмем?

— А он из своего окошка два стекла вынет, да и вставит, — сказал Грицько. — Слышишь, Федор, что говорю?

— Да слышу, — хмуро отозвался Федор. — Дай уже встану, Грицько. Ноги затекли.

— Ну, вставай, — позволил Грицько. — Так слышал, что я сказал о стеклах?

— Не подойдут, — так же хмуро ответил Федор. — А обрезать нечем. Кабы алмаз.

— Это уж твоя забота. Хоть зубами обгрызи. А чтобы к вечеру стекла были в окне. Не то пожалеешь!.. Ну, а что же теперь с ними? — спросил Артема и Луку, закуривавших в стороне.

— А это уж как хозяин, — сказал Артем. — По мне — в три шеи их со двора.

— Ну, а ты, Гриша, и ты, Артем, зайдите же в хату. Беспременно! — поежилась от холода Дарина и скрылась в сенях.

— Так вот что, хлопцы! — после минутного раздумья сказал Грицько. — Идите и не оглядывайтесь. И не рассказывайте никому. Считайте, что ваш отряд казацкий расформирован.

— Как это «идите»! А оружие? — возмутился Семен. — Отдай винтовки!

— Сразу видно, что не солдат, — сказал Лука. — Оружие принадлежит тому, у кого оно в руках. Такой закон. Не удержал в руках, ну и попрощайся! Идите к такой-то матери! Не доводите до греха! Пошли, хлопцы, в хату.

В это время к воротам подъехали нарядные сани, запряженные парой вороных. Дебелый кучер лихо осадил лошадей, а из саней вылез невысокий худощавый человек в романовском полушубке, в каракулевой шапке пирожком.

— Председатель! — пронесся по толпе шепот. И народ расступился, чтобы дать ему пройти от ворот к хате.

Поздоровавшись с людьми, невысокий человек, опираясь на палку, неторопливо прошел сквозь толпу и остановился неподалеку от порога.

— Что случилось? Что здесь за стрельба? — спросил он, оглядывая вооруженных парней. На Грицьке остановил взгляд: — Ты кто такой?

— А ты кто?

— Я председатель волостного ревкома, — сдержанно ответил человек и для усиления эффекта прибавил, очевидно полагая, что фамилия скажет больше, чем должность: — Рябокляч.

— А меня зовут Григорий Саранчук.

— Видать, недавно вернулся?

— Недавно!

Дудку Луку и Остюка Ивана председатель уже знал, ни о чем не стал спрашивать их. А на Артеме задержался взглядом, но молчал. Словно силился вспомнить, где он уже видел его. Артем курил и тоже молча смотрел на него.

Рябокляч Иван Демьянович был родом из Лещиновки. В тысяча девятьсот пятом году, вернувшись с шахты в свое село новоиспеченным эсером, верховодил в сельской громаде, за что и был арестован в девятьсот шестом году. Сидел в тюрьме. После суда был несколько лет в ссылке. Перед войной возвратился домой, на этот раз уже украинским эсером, окончательно запутавшись в программах и платформах, жил в Лещиновке, работал лесником. Был на войне. Незадолго до Февральской революции вернулся из госпиталя с поврежденной ногой. И с начала Февральской революции по сей день был председателем волостного ревкома.

— Вспомнил, — сказал наконец Рябокляч. — Гармаш? Юхима сын?

— Он самый.

— Слыхал, слыхал. — И, прищурив глаза, как-то неопределенно, — как и все, что он делал, — не то осуждающе, не то, наоборот, одобрительно кивнул.

Но Артем все же уловил нотку неприязни. И ответил в тон ему:

— К сожалению, не могу того же сказать о вас, товарищ Рябокляч.

— Не можешь?

— Слишком уж как-то тихо председательствуете!

— Тихо?

— Я, правда, не часто бываю в селе. Но когда ни приеду, только и слышу почему-то: «Пожитько», «Пожитько». А «Рябокляч», кажись, впервой и слышу вот сейчас.

Эти слова задели Рябокляча. И потому, что это на людях. И потому, что это было правдой. Сам иногда чувствовал, что он за эти девять месяцев сошел на нет как политический руководитель в волости. В первые месяцы был еще какой-то пыл, но потом незаметно для него самого другие — более ловкие и энергичные, такие, как Пожитько из земельного комитета, как Шумило из ревкома, — взяли на себя почти целиком все его права и обязанности, оставив за ним единственное право — олицетворять политическую власть в волости, охотно предоставив ему все наиболее эффектные атрибуты этой власти: кабинет, роскошно обставленный мебелью из помещичьего имения, часового из «вольных казаков» возле порога, пару наилучших помещичьих выездных лошадей. Вот почему он не считал нужным переселяться в Ветровую Балку и жил у своей сестры-вдовы в Лещиновке. Что уж там две версты! Десять минут езды. Он даже обедать ездил каждый день в Лещиновку. Так и сегодня, вышел к саням, а тут стрельба на Новоселовке.

— Значит, тихая работа не по тебе? — после долгой паузы, когда придумал, что ответить, сказал Рябокляч. — Ну, а что толку из того, что ты с таким треском и громом? Заварил кашу, а сам в кусты. В Ветровую Балку хорониться приехал!

— Ох, и агентура у тебя! — перешел и Артем на «ты». — Не хуже, чем при старом режиме у станового пристава или у земского начальника.

— Последнее дело, Демьянович, — вмешался в разговор Петро Легейда, — к бабской болтовне прислушиваться.

— Да не все ли равно мне, что там, в городе? Хоть передушите один другого! Ты мне тут смотри! Не баламуть народ. Что это за стрельба была?

— А чего ты, Демьянович, пристал к человеку? — снова вмешался Легейда. — Разве это он? Своих вон архаровцев спрашивай.

Колодий подошел ближе к председателю и стал рассказывать, что Лука отнял у Гмыри винтовку и вот они пришли к Луке отобрать оружие, а он заперся.

— А стрелял кто?

— Да мы. Вверх. Думали — страху нагоним, откроет. А он из хаты как начал палить!

— Как из хаты? Куда же?

Теперь уж Федор должен был рассказать о разбитых окошках.

— А это уж зря, — довольно равнодушно заявил председатель. Потом, подумав немного: — Скажите деду Герасиму — пусть на чердаке у нас поищет. Еще с царских портретов там столько стекла! Правда, битое, но на такие оконца можно выбрать. И чтоб это мне было в последний раз. Такая анархия! У меня недолго и в холодную попасть. Ну, кончай базар!

— Так оружие не отдают!

— Как это не отдают? Смешно слушать! Немедленно же отдайте!

— Кому отдать? Вот этим… — Грицько употребил довольно обидное для «вольных казаков» прозвище.

— Одурели или пьяные? — Рябокляч от удивления пожал плечами. — А кто же у волости караулить будет? А усадьбу охранять?

— Так охранять и я согласен! — крикнул кто-то из толпы. — То охрана! Ночь на печи переспит с кухаркой, а на рассвете, пока народ во дворе еще не зашевелился, мимо кошары идучи, ягненка под полу.

— Да еще выбирает не какого-нибудь, а чтоб каракуль! Вот тебе и смушка, и тушка — на закуску. А самогон и дома есть!

— Да ведь пост, — пошутил кто-то из женщин.

— Это нам. Нам и на святках пост будет. А кому-то и сейчас мясоед!

— А чего это пан Погорелов приехал? Кто ему дозволение дал?

На это Рябокляч возразил:

— А никакого дозволения ему пока что ни от кого и не требуется. До Учредительного собрания. Как там решат. А пока что живи себе. Гуляй в парке. Дыши свежим воздухом. И с едой не притесняем: хочешь — постное ешь, хочешь — скоромное. А вот в хозяйство нос не суй! Не твое уже, народное!

— А чего же это Пожитько чаи с Погореловым да с управителем распивает? А может, и по чарке!

— Не знаю. Не знаю, не видел еще Пожитько сегодня. Завтра на заседании ревкома спрошу.

В разговор вмешался Колодий.

— А вот намедни Гармаша Остапа, брательника его, — кивнул головой на Артема, — мы с Пожитько во двор экономии с волами погнали. Самоуправно взял в загоне дерево из леса возить. А там, во дворе, мы и столкнулись с генералом да управляющим. Ой, как схватились! Пожитько волов не дает, а генерал в одну душу: «Пока я здесь еще хозяин!» И дозволил, на целый день. Сейчас, в который раз уже, Остап в лес поехал.

— Вот тебе и не хозяин!

— А я сунулся к Пожитько — хоть хворосту привезти бы, — так «нет распоряжения» и «голову не морочь».

— У барина больше сочувствия, чем у своего?

— А это из тех своих, которые последнюю сорочку снимают. Небось как для себя!..

— А почему соли, почему керосину в лавке нет? — подступили ближе к председателю женщины.

— Потому, что керосин — Баку, а соль — Азовское море. Может, вам еще и материи? Ситцу в цветочках? Нету, да и не ждите, бабоньки, скоро. Обходитесь, как сами знаете. Пока своих фабрик на Украине не настроим. А сейчас дружественные державы и подкинули бы, так не до того им: с немцами нужно кончать. Да еще одним приходится! Мы же бросили фронт. По домам отсиживаемся! Отозвали-таки своих, по науке Невкипелого, как он Первого мая на митинге учил. Вот и будьте довольны тем, что мужья возле ваших юбок. Для чего вам керосин?! Как-нибудь и в потемках… — И сам засмеялся своей шутке.

— И до каких же пор? Рождество идет — ни просолу, ни мела нет в лавке.

— А почему вы ко мне с этими вопросами? — пожимал плечами председатель и оглядывался, прикидывая, как бы ему из толпы выбраться. — Есть правление в кооперации, Пожитько в земельном комитете.

— Да ты же председатель!

— То-то же! У меня и без этого дела хватает. Коли не я, так кто же тогда будет правильную политическую линию в волости вести? Чтобы была как борозда ровная у хорошего пахаря. Работы хватает. Сейчас все силы на подготовку к выборам в Учредительное собрание.

— Да были уже выборы. Ты лучше скажи: когда будут наши?

— То не те были. То всероссийские. От них толку не будет: разгонят большевики. Сами ведь власть захватили в Петрограде. А теперь и у нас хотят навязать народу свою диктатуру. Не выйдет!

Последние слова Рябокляч откровенно адресовал Артему. Внимательно всматриваясь в его лицо, он даже прищурил один глаз и, довольный, топорщил рыжие подстриженные усы.

— А я верю, что выйдет! — сказал Артем, обращаясь не столько к Рябоклячу, сколько к стоящим вокруг людям, а их собралась уже целая толпа, заполонившая двор. — Теперь народ уже не тот. Долго водить себя за нос не даст никому. Диктатурой пугаешь? А разве не диктатура пролетариата, не большевики во главе с Лениным впервые в истории дали народу мир и землю трудящемуся крестьянству?

— С миром ты не спеши, — остановил Рябокляч. — Еще неизвестно, что там, в Бресте, немецкие генералы, какую мину подложат. А про землю — кто вы такие, чтобы землю крестьянам давать? Крестьяне сами хозяева земли, сами ее и возьмут.

— Конечно! И даже раньше, чем ты думаешь. Не будут ждать Учредительного собрания, пока господа Грушевский да Винниченко с петлюрами всякими смогут обвести мужика вокруг пальца. И никакие потуги вашей куркульской партии не помешают народу. Железной метлой сметет он вас в мусорную яму истории. Вот спрашивали тебя, когда перевыборы. Почему не сказал?

— Тебя ждали! — иронически ответил Рябокляч. Но потом, очевидно сообразив, что для людей это не ответ, добавил хмуро: — Нет никаких указаний сверху.

— А снизу? Я, например, слышал о постановлении некоторых сельских обществ…

— А всего обществ в волости десять. Что ж те четыре? Явное меньшинство.

— Как черт ладана, боитесь перевыборов. Знаете: как честные люди придут к власти да как разберутся… Я не про тебя лично говорю. Может, все делается у тебя за спиной. Хотя и это для тебя не оправдание. Как разберутся, что вы здесь, в имении, натворили! Сколько добра народного разворовали! Ты вот хлопцев холодной стращал. Гляди, как бы вам всей компанией в ту холодную не угодить!

— Гляди, как бы я тебя еще сегодня не посадил! — рассвирепел Рябокляч.

— Да стеречь некому! — сказал шутя Легейда. — Разказачили твоих казаков. Еще где-то двое слоняются, да, видно, им тоже не миновать.

— У меня есть и кроме ваших лопухов! — сказал председатель. — Только подам команду своим лесовикам — лещиновцам…

— Ну, это ты, Демьянович, совсем бог знает что говоришь. Не подумав ляпнул. Да разве можно равнять вашу Лещиновку с нашим селом? Да Ветровая Балка по дворам в четыре раза побольше вашей Лещиновки. Почти сотня фронтовиков. И не все с пустыми руками вернулись. Только свистнуть!.. А учти, Демьянович: такой, что сможет свистнуть, у нас, ей-ей, найдется.

— Ну вот! Договорились до самой точки! — криво усмехнулся Рябокляч. — Дальше только и остается — врукопашную, в штыки! Домитинговались, одним словом. Хватит, кончай базар! — И сразу, чтобы последнее слово осталось за ним, торопливо проковылял сквозь толпу к саням. — А оружие, хлопцы, — крикнул уже из саней, — если боитесь в руки им отдать, отнесите сейчас же в волость. Деду Герасиму отдайте. Пусть пока сложит в моем кабинете. — И ткнул набалдашником трости кучера в спину.

Лошади рванули с места, только снежная россыпь обдала толпу.

Люди стали медленно расходиться.

Лука кивнул головой на двери:

— Зайдем, хлопцы. Есть о чем поговорить. И ты, Артем.

Артем сказал, что если и зайдет, то только на минутку. И, войдя в хату, даже не сел.

— Полдня иду и никак не дойду до Тымиша. А дело спешное. Не серчай, Дарина, в другой раз посидим. Расскажешь, как ты Луку своего в гайдамаки не пустила. — И к хлопцам: — А вам поговорить следует, если уж решились на такое дело! И не дрейфь, хлопцы. Слышали Петра Легейду? Правду сказал: в случае чего целый отряд за плечами у вас встанет. А вот с этой нечистью, — кивнул головой на стол, куда Дарина уже поставила бутылку самогона и всякую снедь, — нужно, хлопцы, кончать. Всерьез и надолго. А тебе, Грицько, и на этот раз уж лучше было бы обойтись без нее. Ты же зарок пытался давать? Комедию ломал?..

— Так это же, Артем, именно один из тех особых случаев, — полушутя ответил Грицько, — о которых мачеха тогда говорила. Со свадьбы начала, да не все перечла. Как это можно, чтобы дружбу боевую да не окропить!

— Не бойся, ума не пропьем! — успокоил Лука. — Да садись и ты с нами! Ну, если недосуг тебе, не буду и просить. Будь здоров! — И, когда Артем вышел, а хлопцы сели за стол, Лука, уже наливший чарку, перед тем как выпить, сказал жене: — Запри дверь на засов, Дарина. Вернее будет!

Дарина молча вышла в сени и щелкнула засовом.

XII

Прокоп Иванович Невкипелый уже второй месяц лежал, прикованный к постели острым приступом ревматизма, который он приобрел еще на Нерчинских рудниках, отбывая там двенадцатилетнюю каторгу. Тогда, в девятьсот шестом году, полтавский губернский суд приговорил его к восьми годам каторги. А в двенадцатом году за активное участие в восстании в связи с расстрелом рабочих на Ленских золотых приисках ему набавили еще четыре. Февральская революция застала всего лишь с несколькими месяцами неотбытого срока. И как раз во время очередного приступа болезни. С неделю уже валялся он в казарме на нарах без всякой медицинской помощи и ухода. Потому-то, оказавшись вдруг в санитарном вагоне поезда «Владивосток — Москва», Прокоп Иванович, как потом с не очень веселым юмором рассказывал своим односельчанам, сначала даже подумал, что это он уже помер. И уже на том свете попал в рай. Видать, и там на небе, как и на земле, все пошло вверх дном. Ведь разве раньше, при старом режиме, святой апостол Петр пустил бы такого грешника-каторжанина в рай, когда ему дорога прямехонько в пекло?! А было тут, в поезде, и впрямь словно в раю. Выкупанные, как малые дети, в белых сорочках, на чистых постелях. А между койками, как ангелы, только что крыльев за плечами из-под белых халатов не видно, ходят сестры милосердия. Ласковые да заботливые. «Может, вы, гражданин хороший, желаете чего? Может, вам, пока обед, книжку или газету почитать?» А про харчи и говорить нечего! Не то что не пробовал никогда такого, а и нюхать не доводилось: коль не котлеты, то яичница на сале, а коли не яичница, обратно тебе котлеты! За те две недели, что домой добирался, поправился даже, будто соком налился. Одна беда: ноги в суставах так крутило, что и рай не мил!

В Славгороде встретили музыкой. Здесь же, на станции, в зале первого класса, куда раньше и порога нельзя было переступить, устроили обед на всех. С речами. Даже по стакану церковного вина перепало каждому. А потом — которые здоровые, те разошлись по домам или разъехались, ведь со всего уезда люди были. А больных рассадили по фаэтонам — и через весь город, до самой больницы. Как господа на прогулке. На поправку. Оно можно было бы и домой. Двенадцать лет — это не шутка. Но больше терпел, не хотелось на костылях, калекой, в хату свою войти. В больнице и лечить стали. И домой подали весточку. Приехала Параска. Но это уже потом. А сначала тоска жить не давала: и близко от дому, а лежи. И в городе никого знакомых. Был, правда, Федор Бондаренко. Сообщить бы, если жив и вернулся, чтобы проведал, но неизвестно, где живет, на какой улице. Но все-таки разузнал, просто посчастливилось: одна докторша, как выяснилось, жила с ним в одном дворе. Еще бы! Она непременно скажет. И правда, пришел на следующий же день. Прямо с работы. А работал на том же заводе, что и до каторги. Изменился мало, поседел только. А вытерпел и он много. Правда, после каторги несколько лет жил на поселении. Человек мастеровой, без дела не сидел — и отошел немного. Да и дома вот уж больше месяца. Партийный, известное дело, как и тогда был. Вот и его, Невкипелого, спросил чуть ли не с первого слова: «Ну, а ты, Прокоп, в какой партии теперь?» — «В той же, что и тогда был: бей буржуев в пух и прах за бедноту всемирную!» — «Правильная партия», — говорит. Он первый и рассказал Прокопу Ивановичу про Ветровую Балку, о том, что там делается. И Параску известил (депешу дал или позвонил в волость). Приехала. Хотела было забрать домой, да та же самая докторша — душевная дивчина! — и Федор вдвоем уговорили остаться еще недели на две. Чтобы без костылей домой ехать. Так оно и вышло. Правда, не две недели, а целых три пролежал еще, зато твердо стал на ноги. И перед маем уехал домой.

Двенадцать лет дома не был! А сколько раз за это время в думах домой возвращался! Но никогда не думал, что это будет так нестерпимо горько. Во дворе, когда шел от ворот к хате, не чувствовал ничего, кроме радостного волнения. И удивления. Все было как и раньше — и хата та самая, только стены глубже в землю вошли, и хлев; даже на том самом суковатом колу возле порога Параска горшки вешала для просушки. Но как только переступил порог и сказал: «Здравствуйте!», а в ответ одинокий голос Параски: «Здравствуй, Прокоп!» — так и сдавило сердце. «Боже, — думал, тяжело опустившись на лавку, — какой кусок жизни, с кровью, с мясом, вырвали палачи!» Тогда, как забирали драгуны, хата звенела от многоголосого плача. Кроме жены было еще семеро детей. А теперь… Двое померли маленькими вскоре после его ареста; Марина, старшая дочь, перед войной вышла замуж, живет в Лещиновке; трое сыновей на войне; о среднем, Захарке, уже два года не слышно ничего; меньшой, Кирило, жив, в Петрограде; а самый старший, Тымиш, в Одессе в госпитале, раненный в руку. Одна-единственная Оленка (тогда еще в люльке была) жила с матерью. Она побежала с подружками на луг за щавелем да козельцами. Только к обеду вернулась. И, как видно, по дороге ей сказали, потому — не зашла в хату, а раз-другой заглянула в окно. Пришлось матери выйти за ней. За руку ввела в хату: «Иди же поздоровайся с батей». Девчушка с опаской, будто шла по колючей стерне, приблизилась к отцу и поцеловала ему руку, — видно, так мать научила. А отец обнял худенькие родные плечи, поцеловал в русую головку, да так и застыл. Очнулся не скоро. Вынул изкармана пиджака красиво разрисованную жестяную коробочку с леденцами — дочке гостинец. «Спасибо, батя!» Положила коробочку за пазуху, а сама, обрадовавшись, что есть причина — как раз мать вытащила горшок из печи, — осторожно выскользнула из отцовских объятий: ведь нужно маме помочь! Достала из шкафчика ложки, положила на стол. А за обедом, уже хоть и несмело, разговаривала с отцом. Вот так и стали жить втроем. А через месяц и Тымиш приехал из госпиталя. С культей вместо руки. Погоревали. Да жить нужно. Раздобыли продольную пилу, придумали нехитрое приспособление для культи Тымиша — и стали пильщиками.

В этом месте рассказа кто-нибудь из слушателей, воспользовавшись паузой, всегда осторожно заметит, бывало: «Дядя Прокоп, а почему же вы про первомайский митинг пропустили?»

Невкипелый прежде глянет на спросившего и уж потом, в зависимости от понятной лишь ему одному приметы, или продолжит свой рассказ, или, бывает, вернется назад — к тому первомайскому празднику.

На этот раз про митинг напомнила отцу Марина — сидела с матерью и Оленкой на печи, грелась с дороги. Кузьма, ее муж, только вчера с войны вернулся. Вот и пришли накануне воскресенья на ночь в гости к жениным родителям. Кузьма сидел на лавке возле тестя, а тот лежал, укрывшись рядном, на кровати, худой и длинный, ногами к самой печке. Чтобы еще больше разохотить рассказчика, Кузьма прибавил:

— Это же вы тогда, батя, впервой перед своими людьми выступали?

— В первый и последний раз пока что! — сказал Прокоп Иванович.

— Отчего же так, что последний?

— Ну, да слушай уж, расскажу, как в ораторах побывал. — Он взял кисет и, закурив, начал рассказывать: — Как раз накануне праздника я тогда приехал домой, а на другой день с самого утра зашевелился народ — со всех концов повалил на площадь. Пошел и я. Тогда, на площади, впервой и встретился с Рябоклячем и остальными заправилами. Рябокляч даже на шею мне кинулся. Хорошо, что ростом мал, а то, чего доброго, еще бы и расцеловались. Это он и подбил меня: как политическому каторжанину, следовало бы, мол, перед народом с речью выступить. А я и сам подумал: как-никак, а двенадцать лет не виделся с народом, лучшего случая и не придумать, чтобы сразу со всем селом своим поздороваться. Ладно, говорю. Начался митинг. Сначала Рябокляч с полчаса, верно, народ морил. Дальше Пожитько, за ним учительница. Наконец, и мне дали слово. Вылез я на тот помост, поклонился на все стороны, поздравил с праздником мирового бедняцкого класса, а тогда и спрашиваю: «Да вы хоть узнаете меня?» — «Узнаем! Как же!» — загудели со всех сторон, захлопали в ладоши (это уже с города моду такую взяли). Подождал, пока стихло, а тогда и говорю: «А вот я вас, дорогие мои односельчане, ну никак не узнаю!» И начал напоминать им о том, что мы тогда, в девятьсот пятом году, делали здесь, в своем селе: и про забастовку во время жатвы, и как скот из экономии разбирали, и как защищались от драгун да казаков — плотину боронами устилали. Песен, правда, таких красивых революционных не умели петь, да и не до песен нам тогда было!.. «А что же вы тут за эти месяцы, кроме того, что научились песни петь, что вы тут для революции сделали?» Сказал это, да и подумал: «А кому это ты, Прокоп, говоришь? Кого упрекаешь?!» Стоят передо мной солдатки, несчастные вдовы, старики да старухи, а еще молодежь безусая. И стыдно стало мне. «Извиняйте, говорю, за слова эти горькие. Ежели подумать, то и правда — пока мужики наши на войне, ничего путного здесь не сделаешь. Да еще коли принять в расчет, кто тут всем заправляет. Но кое-что и вам сделать под силу. Письма мужьям, сыновьям на фронт пишете?» — «А как же! Знамо дело!» — «Ну, так вот ваша самая главная задача: в каждом письме зовите домой. Не просто так, в гости, а наказывайте! Хватит уж, дескать, и так вдов и сирот. И еще об одном не забывайте писать: без оружия чтобы не возвращались. Такова уж правда на свете: чья сила, того и право». Сказал это все и сошел с помоста. И с той поры меня уж никуда, ни на какие праздники, ни на собрания, не зовут. А когда случаем встретит на улице Рябокляч или другой кто из их компании, в первые чужие ворота шмыгнет, лишь бы не здороваться. Да и мне самому не до праздников было, не до песен: стали с Тымишем на заработки ходить, пильщиками заделались. И время еще не пришло. Но близится. Почитай, что ни день, то приедет кто-нибудь, прорвется через заслоны. И не все с пустыми руками. Вот подай мне, сынок, палицу мою. Где-то там, в углу возле печи.

Кузьма принес тестю толстую дубовую палку, всю изрезанную с верхнего конца какими-то зубцами. В это время за дверьми затопали сапогами, обивая снег. И в хату вошли Артем, Легейда Петро и Тымиш, с которыми Артем встретился только сейчас у ворот.

Легейда был уже сегодня утром у Невкипелого, а Артема Прокоп Иванович не видел еще с лета. Пожимая руку, задержал в своей и любовно, как на родного сына, долго смотрел, радостно улыбаясь.

— Молодчина, Юхимович! — Конечно, Тымиш все рассказал отцу про ночную боевую операцию в Славгороде. — А как рука?

— Заживет! — улыбнулся Артем в ответ.

— Потерпи уж. За триста винтовок и не такое можно вытерпеть.

— Это верно!

— А вот Тымиш горюет все, — сказал после паузы Прокоп Иванович. — Такая незадача ему: и коня убили, и вроде бы зря все.

— И вовсе не зря. Я уж говорил ему — больше двадцати винтовок мальчишки украдкой вытащили из-под снега. Наши, заводские подговорили их. А двадцать винтовок не одного коня стоят. Даже если с этой точки зрения…

— Тымишу бескозырки своей жаль. Больше, чем коня. Ведь тогда он был «Несокрушимый»…

— Да хватит вам, дядя Петро. Не до шуток ваших!

Тымиш был в плохом настроении, и это было заметно, как ни старался он скрыть. Он заглянул на печь, поздоровался с сестрой, потом сел рядом с зятем и стал тихо, чтоб не мешать общему разговору, расспрашивать его, когда вернулся, откуда и как добирался. Но все это без особого интереса. И почти обрадовался, когда Петро Легейда, начав рассказывать Невкипелому про стычку во дворе Дудки, отвлек от него и внимание Кузьмы. Он оперся локтем о колено и задумался.

Был в экономии — передал Лаврен, чтобы пришел примерить протез, — от него-то и узнал, что сегодня утром приехал Артем. И уж не утерпел — прямо из имения пошел к Гармашам. Но Артема дома не было. Не было и Остапа: пообедав, снова поехали с Мусием в лес. Дома застал одних женщин. Еще до поездки в Славгород Тымиш частенько заходил к Гармашам. И когда Орися лежала больная, и позже, как стала поправляться. Придет — посидит с часок. Не будучи очень разговорчивым, он с Орисей, чтобы развлечь ее, становился совершенно другим человеком: откуда и остроумие, и юмор брались у хлопца. Он любил Орисю любовью нежной и преданной, овеянной тихой грустью и затаенной глубоко в сердце. Все произошло так, что он даже не успел сказать Орисе о своем чувстве к ней (а впрочем, разве она сама этого не видела?), как вдруг стало уж поздно: она полюбила Грицька. Вначале Тымиш очень болезненно воспринял эту не такую уж большую неожиданность — он и раньше кое-что примечал. Первое время, особенно бессонными ночами, ворочаясь в яслях (работал конюхом в экономии), чего-чего только не передумал, каких нелепых способов не придумывал, чтобы избавиться от счастливого соперника. Но потом трезвый ум и чувство к Орисе заставили его размышлять уже более спокойно и рассудительно. Человеческое общество не отара овец, чтобы, как тем баранам, с разгона лбами биться, пока один не собьет рога другому и тем самым не заставит сойти с дороги. Да и девушка не овца, которой все равно. На всю жизнь пару себе выбирает. Ей виднее. И вскоре будто успокоился. Счастье Ориси было ему дороже своего собственного. Да к тому же Грицько из зажиточной семьи, а сам Тымиш батрак с детства, то и выходит, что, может, это и к лучшему. В порядочности Грицька Тымиш был уверен, зная его с детства. А впрочем, в чужую душу не заглянешь. И потому неусыпно следил за развитием отношений между Орисей и Грицьком. А однажды даже предупредил: «Грицько, помни, гуляй честно. Сватать будешь?» — «Видно будет! А ты кто ей такой, брат или сват?» — «В том-то и беда, что Артема дома нету, — сказал Тымиш. — Ежели б был дома, я тебе и слова б не сказал. Не брат, но она мне все едино что сестра родная. Потому что сестра моего самого близкого товарища». Про настоящие свои чувства к девушке из мужской гордости Тымиш никому не обмолвился ни словом, тем более Грицьку. «Буду сватать, — ответил тогда Грицько серьезно и не утерпел, чтобы не поделиться радостью: — Уже и согласие дала. Осенью поженимся». После этого разговора Тымиш совсем примирился с неизбежностью. И даже позже, на войне, когда над Грицьком так же, как и над ним самим, изо дня в день нависала смертельная опасность, ни единого раза в честную душу Тымиша не пролезла змеей подлая мысль. А если и случалось иногда, что примерещится во сне бог знает что (чаще всего: будто получил письмо из дома, в котором извещали, что Грицько убит), то с самого утра ходил как неприкаянный, сам лез на рожон, пока боцман Матюшенко не влепит ему, бывало, несколько внеочередных нарядов. И тогда матрос Невкипелый усердно драил палубу до седьмого пота. Чтобы хоть с потом выгнать из себя всякую мерзость. При встрече с Грицьком в Славгороде первой мыслью Тымиша было: «Это хорошо должно повлиять на Орисю в ее теперешнем состоянии после болезни, сразу оживет бедняжка!» А себе тогда же дал зарок: вернувшись домой, не заходить к Гармашам до самой свадьбы. Чтобы кислой физиономией своей не портить дивчине настроения. Так бы, вероятно, и было, если бы не приезд Артема. Но и теперь, решив пойти к ним, думал, что только зайдет в хату за Артемом, да и пойдут куда-нибудь. Поговорить было о чем. А вышло иначе. Уже с порога, только глянул на Орисю и на ее мать, по их голосам, когда отвечали на его приветствие, сразу понял, что в семье что-то неладно, может, беда какая стряслась. И уж не мог уйти сразу, как собирался, хоть и узнал, что Артема нет дома. Сел на лавку. Но не мог, как еще несколько дней назад, быть непринужденным, интересным собеседником. Больше слушал, что говорила тетя Катря — Орися тоже была молчалива, — а сам ломал голову над тем, что же все-таки произошло. Пока Мотря какой-то фразой не раскрыла семейную тайну. Вот оно в чем дело! За три дня после трех лет войны Грицько не удосужился прийти. Разве это не странно? Что за причина? Может, занемог с дороги, высказал Тымиш предположение, желая утешить. Очень возможно, потому что в течение этих трех дней и он нигде не видел Грицька. И, еще немного посидев, простился и ушел. Была мысль — идти прямо к Грицьку. Понимал, что Орисю сейчас могло обрадовать только известие о болезни Грицька. Но, конечно, если болезнь совсем не страшная! И вдруг по дороге узнал о происшествии во дворе Дудки. Выходит, причина не в болезни. А что же тогда? Не наступил ли именно тот час, уже сидя дома, думал Тымиш, чтобы стать лицом к лицу с Грицьком (несмотря на то, что и Артем дома!) и напомнить ему про давнишний разговор? Что-то очень похоже на то: посулами обманул дивчину, добился своего, а теперь думает — три года уже сплыло, обойдется как-нибудь. «Ой, нет, Грицько, — скрипнул зубами парень, — не обойдется! Уж будь уверен, подлец этакий!»

Легейда тем временем уже закончил свой рассказ, ни одного слова из которого Тымиш так и не слышал.

— А что там, Кузьма, за лесовики у вас? — спросил Артем. — Рябокляч похвалялся.

— Не знаю, — пожал плечами Кузьма. — Еще не огляделся. Да разве у него мало родни там, а то и просто подголосков всяких? Но очень страшных будто бы и нет.

— А я не из страха, — сказал Артем. — Просто нужно знать. Дядя Петро ему хорошо ответил, сравнив Лещиновку с нашим селом. С мобилизационной точки зрения. Сразу задний ход дал.

— Такой он и тогда был — пустомеля! — заметил Прокоп Иванович, имея в виду политическую деятельность Рябокляча в девятьсот пятом году. И вспомнил про палицу, лежавшую поверх рядна. Сел в постели и попросил зятя: — Подай-ка нож. Вон, на столе.

Кузьма подал тестю нож. Спросил, усмехаясь:

— Что это вы будете делать?

— Гляди — увидишь. Это у меня свой реестр всех, которые с оружием в Ветровой Балке. С одной стороны, — и он, как свирельщик, провел пальцами по зарубкам, — восьмеро. Это не наши. Теперь из них три зубца вон! — И он срезал ножом три зубца-зарубки. — А с этой стороны восемнадцать. Это наши.

— А чего это один зубец уже выкрошился?

— Это Титаренко Санько. Продал Гмыре винтовку — вот и выкрошился. А зато вот новые… Так, говоришь, Дудка Лука, Остюк Иван…

— Грицько Саранчук, — подсказал Артем.

— Просто не знаю, что с ним и делать… — задумчиво промолвил Невкипелый.

— Так он же как раз всю кашу и заварил, — заступился за Грицька Легейда.

— Заварил Лука, — уточнил Артем. — Но в этой стычке у Дудки Грицько показал себя отменно.

— Да разве я вам не верю? Но ведь нельзя сказать, что он из бедняков? Отрубник столыпинский. Как ни крути.

— Так это же отец его, — снова заступился Легейда. — А прогонит отец из дому, вот тебе и бедняк. Победнее нас с тобой. У нас хоть стреха над головой. Да и отец у него — кабы все отрубники были такие, как Гордей, жить бы можно.

— Ничего плохого про Гордея не скажу. Да, правда, и у нас, на каторге, были даже из дворян. Да еще не из каких-нибудь — из аристократов. Ну, это редкость. А Грицько случаем не пьяный был?

— Немного выпивши, — признался Артем и поспешил добавить: — Но при уме был и твердой памяти.

— Ну, тогда еще одно, последнее. А ежели б это не у Луки случилось, а у Горобца Микиты, скажем, или у тебя, Петро, эти разбойники окна били, как тогда бы Грицько? Лука все же родня ему.

На это все промолчали.

— Ну ладно. Поживем — увидим. А сейчас рискнем! Только зубец я тонкий сделаю. Чтобы в случае чего и без ножа, ногтем сковырнуть. Возьми палицу, поставь на место.

— Но разговору этому еще не конец, — сказал Артем. — Ежели хлопцы, можно сказать, отважились на такое, нельзя же их бросить на произвол судьбы. Кажись, самое время браться за организацию отряда.

Все согласились с Артемом. А Легейда даже план имел готовый. Пожитько жалуется все на волков: что, мол, ягнят из овчарни таскают. Так не сделать ли облаву на волков? Предупредить с вечера только своих, вот тех, которые отмечены на палице Прокопа, и раненько двинуть в лес. Какие там волки! На любой поляне составить винтовки в козлы, да и покурить без помехи. Потолковать. И командира отряда выбрать.

— Да чтобы не ротозея какого-нибудь, не болтуна! А крепкого мужика, — заметил старик Невкипелый. — А то за эти месяцы некоторые вконец обленились!

— И первым делом чтобы в стволы заглянул, — добавил Тымиш (не пропала даром наука боцмана Матюшенко, который за одну песчинку в орудийном стволе давал по три наряда внеочередных). — Есть, наверно, и такие, что от ржавчины и света не видно. Да, может, нужно и присягу какую-нибудь?

— Не «какую-нибудь», а красногвардейскую присягу, — сказал Артем. — Чтобы сразу почувствовали, что это не охотничье товарищество, а настоящая гвардия революции. И знамя с лозунгом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», чтобы видно было, какой именно революции.

Поговорили еще на ту же тему: о способах связи, про сигнал на случай тревоги.

На дворе уже заметно угасал день. Багряные солнечные лучи, преломившись в намерзшем стекле, клали на противоположную стену алые, словно маки, мазки. Артем беспокойно поглядывал, как эти маки быстро росли, поднимались уже до потолка. И заговорил о собрании батраков сегодня вечером в экономии. Мол, затем и пришел, чтобы посоветоваться да вместе с Тымишем и пойти на это собрание. Тымиш не возражал: вдвоем оно, конечно, сподручнее.

— Готовятся. Антон в очень воинственном настроении.

— Это он еще не знает, что приключилось с его дружками — Семеном да Федором Колодием. А узнает — разом остынет, — заметил Легейда. — Но беда в том, что дурак. А от дурака никогда не знаешь, чего ожидать можно.

Неожиданно для всех старик Невкипелый заступился за Антона:

— Дурак, говоришь? А вот забастовку не кто другой, как он, придумал.

— А для чего она?

— Чтобы заставить земельный комитет разделить скот меж людьми. А кому — это уж общество определит.

— До весны об этом и думать нечего! — возразил Артем. — Куда же скотину сейчас, зимой, бедняк поставит?

— А куда ставили в девятьсот пятом году?

— Куда ставили? Некоторые и в сенях держали. Но ведь тогда — на одни сутки. А теперь на целую зиму.

— В сенях и теперь поставят. На целую зиму, — ответил Артему Прокоп Иванович. — Ничего не станется. Ну, а коли уж такой аристократ, что боится в темноте в коровий навоз ступить, из снега возле хаты затишек для скотины сделает. Тут же и копенка сена-соломы. А как же иначе? До весны ждать, говоришь? Да если мы разинями будем, так они еще до рождества скот раздадут. И на законном основании. Да только не тем, кому должно!

— Как же это? — не понял Артем.

— Одним махом. Подожгут сено, солому — и конец. Чем тогда бедняк кормить будет? Стрехой? А к каждому стогу на лугу, к каждой скирде соломы в поле сторожа не приставишь! Один на коне за полночи может со всем управиться.

При этих словах Артем и с лавки вскочил. Взволнованно стал ходить по хате. От лавки к порогу, назад.

— Неужто они и на это решатся? — после паузы сказал Кузьма.

— А вы же только с войны! Вас командиры на фронте разве не заставляли целые села сжигать, сахарные заводы, винокурни?

— Чтобы немцам не досталось.

— А эти — чтобы нам не досталось! Или, думаешь, мы для них милее немцев?

— Ну, хотя бы из страха, — продолжал доказывать свое Кузьма. — Ведь за такое дело на месте пулю в лоб!

— Так это — ежели поймают. И потом — разве они это сами делать будут? За коровенку или там полдесятка овец за копну сена не один охотник для них найдется.

— Это верно! — поддержал Невкипелого Легейда. — Да еще из таких, что, даже если поймаешь его на месте, не подымется у тебя рука. Потому — дома у него детей с полдюжины пухнет с голода.

Артем внезапно остановился посреди хаты:

— И все же выход есть!

— Выкладывай.

— Мы назначили «облаву» на вторник. Но зачем медлить? Нужно завтра. А с понедельника все тридцать пар волов и всех коней бросить на перевозку сена с лугов во двор экономии.

— Чтобы было еще легче — одной спичкой!

— Нет, Прокоп Иванович, не легче. Из самых верных гвардейцев надо поставить караул номер один, как возле порохового склада. Возле сена, в экономии, день и ночь будет стоять. — И, обращаясь к Легейде: — Дядя Петро, а успеете нынче же всех оповестить? Кроме вас, больше и некому.

— Успею, — сказал Легейда и невольно подумал: «Вот такого бы нам командира!» — Не беспокойтесь хоть об этом, хлопцы. У вас сейчас свое дело есть. Идите, уже вечереет.

XIII

Хата Невкипелого стояла почти напротив главных ворот экономии. Высокая ограда, — даже подскочив, нельзя было достать верха, к тому же утыканная ржавыми гвоздями, — отгораживала от улицы помещичье имение. Аллея столетних лип вела от ворот прямо к одноэтажному просторному дому, комнат на двадцать, построенному помещиком Погореловым на месте княжеского дворца, сожженного в девятьсот пятом году ветробалчанами. Дом был с мезонином и несколькими верандами, увитыми диким виноградом, одна из которых — открытая — выходила прямо на пруд. Недалеко от дома стояли два флигеля. В одном жил управляющий с семьей, в другом — слуги: повар, горничные. На черный двор вели другие ворота, в этой же ограде, но дальше, почти в конце улицы. Туда и намеревались идти Артем с Тымишем. Но, проходя мимо раскрытых сейчас почему-то главных ворот, они машинально свернули сюда, чтобы напрямик, через парк, выйти на черный двор.

В аллее вершины вековых лип почти сплетались над головой, и здесь всегда было сумеречно. Поэтому хлопцы не сразу узнали в группе людей, шедших навстречу, управляющего имением и уполномоченного из уездного продовольственного комитета, который еще с лета часто наведывался в Ветровую Балку. Между ними шел полный человек в бекеше, серой каракулевой папахе и в белых валенках.

— Погорелов? — негромко спросил Артем Тымиша.

— Он самый.

Немного позади шел денщик Влас.

— Понесло нас сюда! — недовольно сказал Тымиш.

— А что?

— Да оно и ничего, ну, а… — замялся Тымиш. — Здороваться или не здороваться? С одной стороны, старый человек, а с другой — помещик. Да еще и генерал. Значит, контра!

— Проблема! — усмехнулся Артем, но, к своему удивлению, почувствовал и сам какое-то беспокойство от этого. Даже рассердился, и в первую очередь, конечно, на себя.

— Давай остановимся, вроде как закурить, — нашел выход Тымиш.

Они сошли с протоптанной в глубоком снегу тропки немного в сторону, повернулись к аллее спинами, и Тымиш вынул кисет. Свернув цигарки Артему и себе, стал чиркать зажигалкой. То ли не было в ней бензину или по другой какой причине, но, как ни старался Тымиш, все было напрасно. И как раз в это время группа поравнялась с ними.

— Влас, ты что, не видишь? — вдруг прозвучал бас Погорелова. — Дай людям прикурить.

Влас подошел к ним ближе, затиснул меж коленями складной стульчик, который нес в руке, и, чиркнув спичкой, дал прикурить обоим.

Хлопцы вежливо поблагодарили.

— Вы не ко мне? — спросил Погорелов, сразу снимая «проблему» приветствия.

— Нет, мы не к вам, — ответил Артем. И хотел было идти, но вдруг передумал. Не каждый день, особенно теперь, попадаются помещики. А тут еще и свой. Почему бы не воспользоваться случаем, не разглядеть поближе? И, чтобы завязать разговор, спросил: — А по какому же делу, как вы думаете, господин Погорелов, могли бы мы к вам?

— Ну… не знаю, — немного запнувшись, коротко ответил Погорелов. Чувствовалось, что этот вопрос испортил ему настроение. Но, как видно, и он решил использовать возможность, чтобы пополнить свой довольно-таки ограниченный запас сельских впечатлений и наблюдений. И после короткой паузы продолжал: — А впрочем, вы имеете основание, молодой человек. — По какому-то незаметному знаку Влас подставил стульчик, и Погорелов сел. — Что за дела могут быть у реальных, живых людей с бесплотным призраком?! Очевидно, именно так вы воспринимаете меня? Бродит по парку призрак помещика Погорелова.

— Нет, не совсем так, — усмехнулся Артем. — Во-первых, сколько мне ни приходилось иметь дело с призраками…

— А все же приходилось?

— Изредка. По книжкам. Все они, правда, тоже водились больше по таким запущенным паркам, в нежилых домах. Но куда больше, нежели вы, любили одиночество. Обходились, как правило, без денщиков и лакеев.

— Вот оно что!

— Это мелочь, конечно. Есть причины поважнее, которые мешают вам стать призраком.

— А что же это за причины? — уже с интересом посмотрел Погорелов на этого немного странного солдата, странного уже по внешнему виду: зимой шинель внакидку, поза дисциплинированного строевика — и вместе с тем облик исполнен чувства собственного достоинства. И даже маленькая задержка с ответом не показалась ему признаком нерешительности. Видно, просто подыскивал слова, чтобы наиболее точно выразить мысль. — Так какие же причины? — повторил вопрос Погорелов.

— Причины в вашем характере. Слишком настойчивый вы человек.

— Не понимаю.

— Обеими руками хватаетесь за всякую возможность, чтобы остаться и впредь помещиком. Стало быть, и впредь эксплуатировать народ.

— Глупое слово! — отмахнулся рукой Погорелов. — Так можно сказать, что и голова эксплуатирует руки и ноги. А она только координирует движения этих самых конечностей.

— Ну, это старая песня! — сказал Артем. — Так вы, значит, имеете намерение «координировать» движения чьих-то верхних конечностей хотя бы на двухстах десятинах вместо тысячи? Таковы, кажется, ваши намерения на ближайшее время — попробовать вести хозяйство на двухстах десятинах?

— А хотя бы и так! Разве это намерение противоречит закону?

— На эти законы вы не очень полагайтесь. Могут подвести вас под монастырь!

— А кто вы такой, собственно? — неожиданно вмешался в разговор юнец в романовском полушубке и в студенческой фуражке. — И что за тон!

— А вы кто такой? — повернул к нему голову Артем. — В таких случаях, кстати, следует прежде назвать себя, а уж потом расспрашивать.

— Охотно назову себя: студент третьего курса Киевского университета Тищенко. Уполномоченный уездного продовольственного комитета.

— Я так и догадывался: откорм свиней. Дело хорошее. А у меня, к сожалению, ни чинов никаких, ни званий. Просто слесарь Харьковского паровозостроительного завода. Потом — солдат-фронтовик. Сейчас гощу у родственников.

— Только и всего? А я подумал — уж не особый ли уполномоченный от сельского общества. С таким вы апломбом!

— Нет, нет. Но и за уполномоченным дело не станет. Когда нужно будет. А это мы с товарищем просто от нечего делать зашли в парк подышать свежим воздухом. Да и разговорились случайно с господином Погореловым. Чему и вы свидетель. О призраках… Нет, не такая это простая штука, — снова повернулся Артем к Погорелову, — живому человеку в призрак превратиться. Напрасны ваши, господин Погорелов, старания!

— Напрасны?

— А тем более с такими, как у вас, намерениями. К тому же не сами вы свои намерения и «координируете», господин Погорелов.

— А кто же, по-вашему?

— Имею в виду ваших сыновей-наследников. Оба золотопогонники.

— О, мои сыновья — гордость моя! В это смутное время они остались верны своей воинской присяге, своей родине.

— Об этом и речь. Об их преданности старому режиму. Только ничего из этого не выйдет. Накрылось рязанское имение, накроется и это. Не сегодня завтра. И напрасно вы сюда приехали.

— Как вы сме… — не мог уже сдержать своего гнева Погорелов. — Я приехал к себе домой!

— Но вы забываете, что это не только ваш дом, а дом еще душ тридцати, по крайней мере, батраков экономии. И что они навряд ли согласятся и впредь мириться с такой несправедливостью: дом комнат на двадцать — для одного господина Погорелова, а они — на полу вповалку, на соломе. Как скот! Думаю, что даже на сегодняшнем собрании батраков будет стоять этот вопрос.

— На полу? Впервые слышу! — удивился Погорелов и обратился к управляющему: — Что же это такое, Иван Аверьянович?

— Слушайте его! — возразил управляющий. — Спят, где хотят. Девчата — в кухне на лавках, а некоторые на помосте за перегородкой. Хлопцы — в мужской людской. Тоже есть помост. И на лавках можно. А если им на полу охота — вольному воля!

— Зачем это говорить! — впервые за все время вмешался в разговор возмущенный Тымиш. — «Вольному воля»! Да хлопцы еще с осени толкуют вам про печь. Так вы все — авось да небось. На полу только и спасаются от чада и дыма.

— Ну, это уж форменное безобразие, Иван Аверьянович! — возмутился Погорелов. И едва пошевелился, как Влас, стоявший все время у него за спиной, шагнул к нему, пригнулся. Погорелов оперся рукой о плечо Власа и с трудом поднялся на ноги.

— Да вы только слушайте их! Всяких смутьянов! Посмотрите завтра сами.

— Не завтра, а еще сегодня! — разгорячился Погорелов, но сразу же остыл: — А впрочем, что я могу? Одно доброе дело сегодня сделал, но какой ценой! Целую баталию выдержал. — И без всякой видимой связи снова обратился к Артему: — Так вы говорите, молодой человек… А не кажется ли вам, что для того, чтобы выгнать меня из дома, необходимы серьезные причины. Я ведь контрреволюцией не занимаюсь…

— Причина та же самая, что и у ваших рязанских земляков была, — сказал Артем. — Как бишь, Влас? «Чтобы и вам нервы зря не портить, да и среди наших, поди, какой слабонервный найдется». Не переврал, Влас? Извини, не знаю, как по отчеству.

— Не приставай хоть ко мне! — сердито ответил Влас. И с фамильярностью старого и преданного слуги обратился к своему барину: — Вот и послушай вас, ваше превосходительство! «Дай прикурить». А они как раз из тех хлопцев, что сами прикуривать дают!

Студент Тищенко засмеялся:

— А из тебя неплохой каламбурист, Влас!

— Болтун! — гневно буркнул Погорелов, повернулся и пошел назад, по направлению к дому.

Артем с Тымишем напрямик, не ища тропки, побрели по снегу через парк к черному двору. Шли молча. Первым заговорил Тымиш:

— И неплохой, может, человек. Ежели б с него это генеральство да барство соскрести.

— Не соскребешь: как кожа, приросло! В том-то и беда его, — сказал Артем. И, помолчав, добавил: — Да, видать, и наша. Лишние хлопоты.

— Да нет, хлопот больших не будет с ним, — заметил Тымиш, — вот так, как и рязанцам.

— Ты так думаешь? Дай боже! А двое сыновей-наследников? Старший — поручик лейб-гвардии какого-то полка. Корниловец. Еще осенью со своими однокашниками, такими же золотопогонниками, пробрался на Дон, к Каледину. А меньшой — юнкер Киевского артиллерийского училища. Этого тебе мало для хлопот?

XIV

Черный двор помещичьего имения просторно раскинулся сразу же за парком и примыкал к скотному двору, постройки которого растянулись по холму вдоль пруда, к самой плотине. С двух других сторон к черному двору, к самым строениям, подступали поля. Целый городок, где старые, ветхие постройки (некоторые еще со времен крепостничества) стояли рядом с новыми, кирпичными, под железом, — амбарами, каретным сараем, конюшней для выездных лошадей, конторой, свинарниками, птичником. Дома для жилья все были старые: и полдесятка хат-мазанок, выстроившихся в один ряд, для семейных (по две семьи — через сени), и людская — неуклюжее строение, где находилась кухня, а в другой половине помещение для одиноких. Рядом с новым зданием конторы это огромное, как рига, строение казалось еще более старым.

Вечерние столбы дыма стояли над крышами, багрово окрашенные последними солнечными лучами, хотя солнце уже и опустилось за горизонт. На противоположной стороне бирюзового неба уже загорелась вечерняя звезда. И такая была тишина, что отчетливо слышались голоса со скотного двора — как раз поили скот.

Обогнув конюшню, хлопцы вошли во двор и почти столкнулись с Горпиной. Она вышла из свинарника с пустым ведром в руках.

— Здравствуй, Горпина!

Девушка остановилась, радостно удивленная.

— Артем! Ой, молодцы, хлопцы, что пришли. Здравствуй! — Поставила ведро на снег и глянула на свои руки. — И поздороваться не могу — иду от свиней, руки грязные.

— Найдем выход! — весело сказал Артем. — Ежели, конечно, не возражаешь? — И, не ожидая ответа, обнял здоровой рукой девушку за плечи и поцеловал — да так крепко! — в упругие девичьи, еще никогда мужчиной не целованные губы.

Горпина совсем растерялась. Зарделась. Даже оспины исчезли с лица, и стало оно будто очень смуглым и в сумерках на удивление красивым.

Тымиш тоже подступил к девушке. И шутя к Артему:

— Ну, хватит тебе! Дай и мне поздороваться.

Горпина отпрянула, а оправившись немного от смущения, отшутилась:

— Да разве я икона, чтобы каждый… И потом — мы же виделись сегодня.

— Да, правда, виделись. Думал — может, забыла!

— Нет, я не из забывчивых! — И чувствовалось, что сказала это не столько для. Тымиша, сколько для Артема. — Вот молодцы, что пришли! — уже серьезно еще раз похвалила парней Горпина. — А мы ради такого случая даже вареники затеяли на ужин. Побегу, нужно помочь девчатам.

Хлопцы пересекли двор, направляясь к Омельку Хрену, жившему во второй от края хате-мазанке. Его еще и дома, должно быть, не было — управляется с волами на ночь, — но не беда. Посидят у кузнеца Лаврена, тестя Омелька; он живет со своей старухой в одной хате с Хреном — через сени. Но, поравнявшись с крайней хатой Оверка Вухналя, хлопцы остановились. Уже вечер, да еще субботний, а он что-то мастерит под стеной хаты. Звякал топор.

— Что ты там мастачишь в потемках? — спросил Артем.

— Да так… Закурить есть? Несите сюда.

— Избалованный! — пошутил Артем, когда подошли к Оверку. — «Несите»! — А сам рад был возможности разглядеть вблизи странное сооружение неизвестного назначения. — А что это будет? Уж не по плану ли архитектора Невкипелого Прокопа Ивановича?

Оверко не понял. Пока закуривал, молчал. А потом — нужно же было что-то ответить.

— Да так, загородку для курей.

— А до сих пор где их держал?

— В сенях. Там тех курей целых пятеро.

— Так что же они в этой загородке будут делать впятером?

— В чехарду играть, — усмехнулся Тымиш. — Ой, не крути, Оверко! Тут добрый десяток овец поместится.

— Ну, уж и десяток! Хотя бы полдесятка досталось. И то хорошо. А на меньшее я и не согласен. Четверо детей! А нет — так корову! Тридцать лет работаю в экономии. Скажешь, не заработал, Артем?

— Почему не заработал? Во сто крат больше заработал. Да вишь, какое дело, Оверко: заработки наши тридцать лет транжирили из года в год. Сперва князь Куракин с княжатами, потом Погорелов. Сколько нашего труда развеяли они по заграницам! Не соберешь!

— Это так. Но и осталось тоже немало.

— Немало — земля! А того добра, что в экономии, хотя бы сиротские да вдовьи слезы утереть хватило.

— А мне, выходит…

— И тебе перепадет что-нибудь, — остановил его Артем, — не нужно только аппетит свой больно разжигать. Да я, собственно, не об этом хотел. Но это меня удивляет. Такая овчарня здесь, вон какой хлев во дворе, а ты себе ледник строишь.

— Чудной ты человек, Артем! Такое сморозишь: все в одной овчарне. Даже тут, возле хаты, с глаз не спускай! Или, думаешь, мало неудовольствия будет?! Не полезет один к другому во двор? Ну да, черта с два! Еще несколько раз оболью стены водой — как раз мороз крепчает, — и тараном не пробьешь! А на двери железный прут с винтовым замком. А не то железные путы на ночь надевать буду!

Когда отошли от Вухналя, Тымиш хмуро сказал:

— Выходит, Оверко за Антона руку поднимет.

— Выходит. Да наверняка и не он один. Недаром же и отец твой… Придется, знать, на ходу перестраиваться. Хотя бы рабочий скот уберечь от дележа. А с овцами да коровами… Оно конечно, можно б оставить и их: скотники, доярки есть. А молоко бы семьям по количеству детей.

— Не с нашим это народом! — махнул рукой хмурый Тымиш.

Как они и предполагали, Омелька дома еще не было. Ульяна, жена Омелька, только вернулась из коровника после вечерней дойки. Когда хлопцы зашли в хату, она не отпустила их: вот-вот и Омелько, мол, придет. А тем временем, затопив печь, возилась по хозяйству и угощала гостей, чтобы не скучали, всякими дворовыми новостями.

Артем хорошо знал Ульяну еще девушкой — несколько лет работали вместе в экономии. Тогда же она и замуж вышла за скотника Омелько Хрена, удивив этим не только всех дворовых, но и всю Ветровую Балку. Первая красавица на всю усадьбу, по которой вздыхали немало пригожих хлопцев, даже из зажиточных семей, она выбрала себе пару — хромого парня лет на десять старше ее, к тому же из батрацкой семьи с дедов-прадедов. Но он был с твердым характером, очень добросовестный и не по летам серьезный. Ульяна, как видно, не раскаивалась. Родив за эти семь лет трех девочек (самая меньшая в люльке), осталась такой же, как и в девках была, — веселой, любознательной. Артем с интересом слушал ее. И сам с охотой отвечал на ее расспросы о Славгороде. Так незаметно прошло время до прихода Омелька.

А еще раньше пришел Лаврен Тарасович. Услышав разговор у зятя в хате, он только разделся у себя и поспешил сюда, на посиделки, пока старуха вернется из церкви, от вечерни. Пришел с очень интересной новостью. Шел сейчас из села вместе с конюхом Микитой. Оказывается, его вызывал Пожитько в волость. Восстановил на работе. И Рябокляч был при этом. Видать, ревкомом решали.

— А как же теперь будет с забастовкой? — первой не выдержала Ульяна.

— Да какая же теперь забастовка?! Для чего? — ответил отец. — Раз Микита снова на месте.

Тут как раз в хату вошел хозяин. Даже не дав ему раздеться, Ульяна спросила:

— Ты слышал, Омелько?

— Слышал.

Он снял свитку и стал над ведром мыть руки. Ульяна сливала ему молча. У них не было заведено расспрашивать. Сам все скажет, когда найдет нужным. Вот он вытер руки и, вешая на крючок полотенце, покачал головой и сказал, усмехаясь:

— Ну и брательник у тебя, Артем! Целый час из-за него в воловне пропадал: все нет и нет. Уж совсем затемно привел волов. И волов заморил, и сам хлебнул! Просто шатается. Что за человек! Да еще и на завтра хотел. «Воскресенье», — говорю ему. Отвечает: «А на войне? За это и подавно бог простит». — «Да разве об этом речь, говорю, никто не будет возить в воскресенье, один ты. Как бельмо в глазу. Хлопот не оберешься потом из-за тебя!» Насилу уговорил на понедельник.

— Не выйдет. В понедельник волы нужны будут на другое дело, — сказал Артем.

— На какое?

— Поговорим после. А вот как тебе новость с Микитой, что скажешь?

— Два сапога — пара! — ответил Омелько. Закурил и уж потом разъяснил свою мысль: — Антон готов разорваться, только бы Пожитько из земельного комитета выжить. Чтобы — самому. Спит и во сне видит себя на его месте. И забастовку придумал разве ради Микиты? Чтоб авторитет завоевать у крестьян. А Пожитько, не будь дураком, ножку и подставил. Да еще перед самым собранием.

— Интересно — что же теперь Антон? — спросил Лаврен Тарасович.

— С Микитой сейчас как сцепились!

— Так забастовки, значит, не будет? — не унималась Ульяна.

— А неизвестно. Как скажет большинство. Микита отпал, зато другая нашлась причина. Сам Погорелов и подсказал. Зашел, рассказывают, вместе с управляющим к хлопцам в людскую. А там и Антон как раз был. В это время печь топили — дыму! Вот и срезался Антон с управляющим при Погорелове. Так и заявил: ежели завтра печь не переложат, с понедельника вся экономия объявляет забастовку. И про харчи начал.

— Одним словом, не сдает позиций, — заметил Лаврен Тарасович. — Отчаянный!

— На язык. Демагогию разводить, — сказал Артем. — Шкурники — они все отчаянные, когда касается собственной шкуры.

— Да и в полковом комитете насобачился… Ну, давай, жена, вечерять. Раздевайтесь, хлопцы. А потом и пойдем вместе.

Хлопцы поблагодарили. Сказали, что Горпина пригласила их вечерять в людскую. А тут как раз и Горпина на порог. В накинутой на плечи свитке, в праздничном цветастом платке, румяная с мороза.

— Вот они где! А ты ищи их! — И к Ульяне с веселой шуткой: — Ой, бессовестная! Мало тебе Омелька — еще и хлопцев отбиваешь у нас!

— Да что, вам своих мало? — в тон ей ответила Ульяна, удивленная переменой, происшедшей в Горпине. Что с ней? Будто подменили дивчину!

— Э, то не такие! — И зашептала что-то на ухо Ульяне.

— Ей-право, не знаю, — пожала плечами Ульяна. — Было где-то две. — Она заглянула в шкафчик. — Вот есть одна. Только ржавая. Да что там у вас такое, что обязательно вилкой нужно?

— Вареники.

— С чем? С картошкой? Да еще и ржаные, поди?

— А какие же?! Вот и хорошо, как раз одну и нужно. Для барина. Влас говорит — собирается ужинать к нам прийти.

— Вот как!

Артем с Тымишем переглянулись.

— Так, может, Горпина, мы в другой раз как-нибудь?

— И не думайте! Очень нам этот барин нужен! Ради вас затеяли! Пошли, хлопцы.

XV

Когда Артем с Тымишем в сопровождении Горпины зашли в людскую, там почти все батраки были уже в сборе. Мужчины, как парни на посиделках, сидели, покуривая, переговариваясь, на двух длинных лавках, расходившихся от красного угла — одна к порогу, другая к дощатой перегородке, за которой виднелась в дверной проем постель, застланная цветастым полосатым рядном, — место, где спали кухарка Векла и ее «наперсница» Ониська. Оттуда был и лаз на знаменитую теплую печь, стяжавшую — и не без основания — громкую славу в селе. Остальные три девушки спали на лавках в кухне. Сейчас они на краю огромного стола кончали лепить вареники. А кухарка Векла возилась у печи — вынимала из чугуна в глиняную миску уже сварившиеся вареники.

Войдя в хату, Артем поздоровался, потом обошел всех, пожимая руки мужчинам, среди которых было и несколько незнакомых ему молодых хлопцев. Круг замкнулся как раз на Власе.

— Ну, а с тобой, Влас, мы уже виделись нынче, — садясь рядом с ним на место, которое уступил ему молодой хлопец, сказал Артем. — Ты очень сердишься на меня? Подвел небось? Попало?

— Известно, попало. Вишь, какую сигару курю, гаванскую. И все из-за тебя.

— Ты, Влас, почаще бы заходил к нам, — кокетливо проговорила Векла неожиданно тоненьким при ее дородности голосом. — Ну просто будто поп ладаном накадил. Не то что наши — вонючим самосадом!

— А почему — из-за меня? — поинтересовался Артем.

— За коломбур. Насчет прикурить.

А так как никто не понял его, стал рассказывать, что еще во время японской войны Погорелов, бывший тогда полковым командиром, с первого дня службы Власа у него денщиком, завел такой обычай: за каждую остроту или кренделем ловко закрученное выражение — «коломбур» по-ихнему — выдавал в премию сигару. Уж очень любил острое, меткое слово. Вот и его, Власа, приохотить хотел. Ни разу за все годы не нарушил свой обычай. Едва ли не впервой сегодня.

— А ты же куришь!

— Студент заступился. Так ты его, — повернулся к Артему, — расстроил сегодня, что и каламбур ему уж не каламбур!

— Чем же это?

— Он еще спрашивает! Такого натворил, такую картину перед ним нарисовал, что ложись и помирай!

— Ну, Влас, — заторопила Векла, — иди уж кличь свое превосходительство. Ужин готов. Хватит тебе, Горпина, вилку начищать. Вытри лучше лавку в красном углу.

— Комедия! — засмеялся Влас. — Да разве он сядет за стол?! Стоя, как на фронте, бывало, возле походной кухни, снимет пробу.

— Ну, ежели так, ежели стоя, — возмутилась Векла, — то я уж и не знаю. Смотрите, хлопцы, сами: будем ждать или нет?

— До каких же пор?! Когда обед-то был!

— Есть хочется, аж животы подтянуло, — послышались недовольные голоса.

— Вот что, Векла, — посоветовал дед Свирид. — Отлей ему в горшочек — что ты там сварила, положь и вареников в мисочку, пусть себе снимает пробу, коли хочет. А нам это ни к чему. Не он уже распоряжается тут.

— Садитесь, хлопцы, — предложила Векла. — Ты, Артем, как гость, садись с Тымишем в красном углу.

— Нет, это место деда Свирида, — сказал Артем, памятуя еще с того времени, когда сам работал в экономии, этот неписаный закон, продиктованный уважением к самому старшему из батраков, пастуху деду Свириду. — Проходите, дедусь. — А сам с Тымишем сел между хлопцами.

Девчата положили на стол ложки, хлеб, поставили три большие миски постного капустника, а потом уж и сами уселись с краю стола.

— ДедСвирид, — обратился один из молодых парней, конюх Терешко Рахуба, — так, может, ради такого случая?.. — И поставил бутылку на стол.

— Нет, хлопцы, лучше не надо, — сказал Артем. — Как-никак собрание. Пусть уж на рождество.

— Забери, Терешко, — поддержал Артема дед Свирид, — Обойдется.

Пока опорожняли первые миски, разговор за столом не клеился. Артем попытался было завязать беседу, расспрашивая о житье их батрацком, но потом оставил свои попытки. Проголодавшись — полдника зимой не полагалось, — все дружно, словно молотильщики над снопом, и размеренно, чтобы не сцепиться в миске, орудовали ложками, им было не до разговоров сейчас. Но вот уже в третий раз подлили в миски капустника. Кое-кто еще ел, а остальные и ложки положили. К тому же стали подходить один за другим и семейные. Разговор завязался.

— Так что же ты такое страшное сказал барину, — обратился к Артему дед Свирид, — что только и осталось «бедняге» ложиться да помирать?

— Слова я сказал не страшные. Это все от его барского нрава, — ответил Артем. — Если не барствовать, так уж и помирать. Другой жизни для себя и вообразить не может.

— Не помрет! — отозвался из угла садовник Лукьян Деркач. — В банке, чай, не одна тысяча…

— Так ведь банки у них там, в России, лопнули. Большевики лапу наложили.

— У него и тут, на Украине, есть.

— Навряд! Разве он знал тогда, что будет Украина? Да еще отдельно от России.

— Это мы с тобой не знали, — вмешался в разговор Антон Теличка. — А они — будь уверен! Они и про революцию — о том, что она будет, — тоже наперед знали. Ведь среди научных людей вертелись. А по заграницам — даже с революционерами знались… — Думал-думал и не вспомнил никого, кроме: — Со всякими там Брешко-Брешковскими. Князь Куракин, думаете, почему себе пулю в лоб пустил? Потому как видел — крах на его жизнь надвигается.

— Не больно ли поспешил только! — отозвался дед Свирид. — Ведь это дело было за четыре года до войны. Семь лет мог бы еще пожить. Ничегошеньки он не знал.

— Семь лет. Подумаешь! — снова заговорил Антон. — А коли он и так уж, без тех семи, нажился до отрыжки? Самое дорогое шампанское не пил уже, а ванны принимал. Самых красивых шлюх менял каждый день, как перчатки. Пока для этого дела годился. А вышел порох весь — зачем ему было небо коптить? Хвалю! Умел пожить, сумел и с арены жизни вовремя уйти. Не то что Погорелов! Такие деньжищи в имение всадил, а теперь…

— А теперь, — немного резко перебил Артем Теличку, ибо знал, как тот может толочь воду в ступе, — а теперь не раз еще попытается всякими способами вернуть себе свое — и кнутом, и пряником. Они уж и роли распределили: сынки — кнутом, а папа — пряником. Интересно, какой план он сейчас лепит там, в конторе, вместе с управляющим?

В хату вошли Микита и Омелько Хрен.

— Что, и до сих пор в конторе?

— Да, еще светится там, — ответил Микита. — И почтарь только что оттуда вышел.

С его приходом разговор сразу переключился на другую тему. Стали расспрашивать Микиту о посещении земельного комитета. Тот довольно подробно рассказывал.

— Все добивались, чтобы на тебя, Тымиш, да на Мусия Скоряка все свалил. Дескать, самовольно взяли коней в город. «Да за кого же вы меня, говорю, принимаете?! Как же самовольно, коли я им и запрягать помогал!» Крутили-вертели на все стороны и Пожитько, и Рябокляч — пришлось допустить к работе. И сейчас в толк не возьму: чего они той забастовки так испугались?!

— Ну, у них свой страх, а у нас свой, — сказал дед Свирид.

— А я — нисколечко! — Микита подвыпил, и сейчас ему море было по колено.

— Не бреши, Микита! — осадил его дед Свирид. — Недели не прожил без кладовой, и то отощал. А ежели бы и вправду, как этого Антон хочет, крестьяне скот разобрали, куда нам с тобой деваться?

— А что Миките! — воскликнул Терешко Рахуба. — Хата есть. Пристроил, как Вухналь, закоулок возле хаты, лучшего коня закует в путы. Как-нибудь дотянет до весны. А там — земли нарежут. Еще, гляди, хозяином станет. А вот нам…

— И кто б говорил! — вмешался Антон Теличка. — Да я бы, Терешко, на твоем месте — здоровый, красивый, на гармони играешь — на такой бы богатой дивчине женился, в хозяйство пристал! А то — еще лучше — на вдовушке молодой, да чтоб с коровой дойной.

— А ты сам что же?

— Сравнил. Не всем одинаково судьба наворожила. Мне — как в песне поется: «З жінкою не возиться». Перед нами, партейными, делов еще да делов! Пока революцию не закрепим. Окончательно! Разве уж тогда. А при социализме и чужих молодок, и девчат на нас, холостяков, хватит.

— Ну, это уж мы не туда заехали, — остановил Антона дед Свирид. — Шутки шутками, а к тому идет: барскую землю поделит народ, а тогда и за рабочую скотину возьмется. Как же иначе!

— Рабочая скотина не к спеху, — возразил Омелько Хрен. — До весны еще далеко. Отчего волам да коням в тепле не перезимовать! А вот как раз с ваших, дед Свирид, овец, знать, и придется начинать.

Дед Свирид гневно блеснул глазами на Омелька.

— Да как раз же окот начался!

— Вот и хорошо! Хоть какое молочишко будет детворе. Как по-твоему, Артем?

— Должно, так оно и будет. Пятьсот штук, говорите? По пятку — и то на сто дворов. А многодетным придется корову. Баранов, конечно, нужно оставить под вашей, дедусь, опекой. Да и овцы уйдут от вас только до весны. А там всем селом поклонятся вам: пасти-то не будет каждый отдельно, а отарой. Так же и быков племенных оставить нужно — на скотника. Племенные пункты будут. И рабочий скот тоже не следовало б делить. Разумные люди прокатные пункты устраивают в бывших имениях. Вот так бы и нам. Многие из вас и работу здесь имели бы! А сколько крестьян от лишней работы избавилось бы.

— Это не нам решать. Как общество. Что на сходе скажут.

— Но и вы же теперь не без голоса. Нужно только, чтобы и ваш голос на сходе слышно было. И не только слышно, а чтобы к нему прислушались.

— Да Горпина с Настей вдвоем как запоют, — пошутил кто-то, — все село прислушивается.

— А почему?

— Уж больно хорошо поют.

— Вот так и вы свое дело хорошо делайте. Дружно, разумно с революционной точки. Вот и к вам будут прислушиваться.

— Трудное дело!

— Ничего! Старший брат, городской пролетариат, поможет, — весело кинул Микита.

Антон вскочил с лавки и выступил на середину хаты.

— Поможет! Последний кусок хлеба изо рта вырвет. Разве это хлеб, что мы едим?! — Он шагнул к столу и взял кусок хлеба. — Навоз!

— Тьфу на тебя, бешеный! — возмутилась Настя.

А Горпина ей тихо, но так, что все слышали:

— Что ты хотела от ракла!

Антон вскипел, но не успел ничего сказать, — послышался голос деда Свирида:

— И впрямь ракло! Что ты о хлебе святом глупым языком своим мелешь?

— Или такое еще, — словно ничего не случилось, продолжал Антон. — Десять кабанов сейчас у нас на откорме. Сало толщиной в ладонь уже. А мы его хоть понюхаем? Для города все!

— Его и в городе — хотя бы на госпиталь да на больницы хватило, — сказал Омелько Хрен. — А армия? Или, может, все-таки и горожанам перепадет? — глянул на Артема.

— Не все горожане одинаковы, — ответил Артем. — Буржуи — те живут базаром, не горюют. А городская беднота, рабочие, давно забыли, каково сало на вкус. Хлеба по фунту, да и то не каждый день. А в Петрограде — по четверти фунта.

— Что ты нам со своим Петроградом! — закричал Антон. — По мне — хоть по осьмушке!

— Да уж по тебе, — презрительно глянул на него Артем. — Но дело касается нас. Выстоит Петроград — выстоит и Российская Советская Республика. А вместе с нею и мы здесь, на Украине. Микита говорит: старший брат поможет. Уже помогает. Прежде всего тем, что революцию с оружием в руках защищает. Кто на Дону с калединцами бьется? Донбасские шахтеры, харьковские металлисты. Кто Петроград от белогвардейцев грудью заслонил? Рабочая Красная гвардия вместе с революционными солдатами. Есть и наших, украинцев, немало там. И даже из нашего села — Кирило Невкипелый.

Девчата тем временем собрали со стола пустые миски. Векла хотела уж класть вареники, когда в хату вошел Оверко Вухналь. И еще с порога с удивлением сказал:

— Чего это пан с управляющим к нам жалуют?

— Идут? — всполошилась Векла и отставила миску. Стала прихорашиваться перед зеркальцем, вделанным в стену возле печи.

— Да уж возле порога.

Антон тоже заволновался. Окинул взглядом всех.

— Так, хлопцы, смотрите же! Все в одно: если завтра не будет печь переложена…

— Воскресенье завтра, — напомнил кто-то. — Дед Аврам не пойдет ни в какую.

— А в этом и весь секрет. Точно, не пойдет. А нам это и на руку: основание для забастовки.

— Кому что!

— Кому что, а курице просо!

Антон не успел еще ничего ответить, как открылась дверь и в комнату вошли Погорелов, управляющий и уполномоченный из уезда Тищенко. Вслед за ними — Влас.

— Здравствуйте, барин, ваше превосходительство! — поклонилась Векла.

— Здравствуй, молодушка, — ответил Погорелов. — Забыл, как звать.

— Веклой, ваше превосходительство. — И снова низко поклонилась.

В хате было душно, и по какому-то неуловимому знаку Влас бросился к Погорелову и помог ему снять бекешу. И так стоял потом все время — с бекешей и папахой в руках.

Направляясь сюда, на «трапезу» к своим «подопечным», Погорелов уже немного подготовил себя. Это не в армии когда-то, где само появление командира корпуса где-нибудь на привале, во время солдатского обеда, производило целый переполох, а его приветствие вызывало громовое рыкание, уставный восторг и преданность в вытаращенных глазах нижних чинов — роты, эскадрона или батареи. Это — село. Немуштрованные, неотесанные мужики. К тому же преимущественно молодежь допризывного возраста или старики, а то еще люди с физическими недостатками, из-за которых не попали на фронт или, наоборот, вернулись с фронта, после госпиталя. Некоторых из них еще днем, осматривая хозяйство, он уже видел вблизи. В лохмотьях, с обветренными лицами и потрескавшимися руками, они вызывали у него только физическое отвращение. И тем бо́льшим уважением проникался он к самому себе. За свое «трогательное человеколюбие», свойственное отнюдь не каждому человеку его круга, за свое намерение «преломить хлеб» в общей трапезе со своими батраками.

Этой «трапезе» Погорелов придавал немалое значение. Надеялся: за те полчаса (не больше!), что он посидит в очень оригинальной компании, ему, безусловно, удастся хоть немного растопить лед в очерствелых батрацких душах, преодолеть их отчужденность и враждебность, которые он еще днем замечал во взглядах, и настороженных, исподлобья, и открыто неприязненных.

Немало пугала самая обстановка этого ужина. Но услужливая память нашла в своих архивах немало ярких, красочных картин из малороссийского быта: гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки», Куинджи, Пимоненко. И в его воображении уже вырисовывался интерьер собственной людской, в которой не помнит, был ли он хоть семь раз за эти семь лет. Под образами грубый крестьянский стол, застланный… Ну, что касается скатерти, то это не обязательно! Достаточно и чистого рушника по краю стола в красном углу, где для него приготовлено место. Простая глиняная, но из не бывших еще в употреблении, опошнянская миска. Прибор свой, походный (специально за ним послал Власа домой), своя же походная серебряная чарка и портативная, для заднего брючного кармана, фляга с коньяком. Какой же ужин без этого! Ну, не для всех, конечно, а для двоих-троих наиболее уважаемых из присутствующих. У него уж и тост был готов, тост-каламбур в народном стиле.

И вдруг — вот так «каламбур»! Окинув взглядом группу батраков за столом, поняв, что ужинать начали без него, Погорелов почувствовал, что ему нечем дышать. Какое пренебрежение к нему, какое недопустимое хамство! И первым его желанием было — немедленно уйти отсюда. О нет, не демонстративно — отнюдь! — а совершенно спокойно, пожелав, может, даже приятного аппетита, но самим тоном дав почувствовать хамам глубину непроходимой пропасти, разделяющей его с ними. И, пожалуй, он так бы и сделал, если бы не разделся уже. А одеваться сейчас, только что сняв бекешу, значило бы просто поставить себя в смешное положение. Но и стоять посредине хаты было не менее смешно. Он растерянно посмотрел вокруг и, обрадованный, едва не поблагодарил того, кто уступил ему место на лавке. Сел. Усилием воли сдерживая дрожь в руках, вынул и закурил сигарету, чтобы хоть немного успокоиться.

А тут Векла — подошла, поклонилась.

— Так вам, барин, ваше превосходительство, и капустника дать или уж только с вареников пробу снимете?

— Какую пробу? С какого капустника? — оторопел Погорелов.

— Да мы уж поели. Но я отлила вам в горшочек.

Как ни сдерживался Погорелов, но совладать с собой уже не мог. Кровь ударила ему в голову, лицо посинело. Перепуганная Векла, оправдываясь, стала пояснять:

— Влас так сказал.

— Я думал, ваше превосходительство, — не смутился Влас, — что вы захотите, как на фронте, бывало…

— Ты, Влас, что-то в последнее время часто думать стал. Смотри мне!

— Слушаюсь, ваше превосходительство!

Девчата поставили на стол в трех мисках вареники. В хате воцарилось молчание. Антон, воспользовавшись этим, выступил на середину хаты и спросил громко, чтобы все слышали:

— Ну, так какой же, господин Погорелов, будет ваш ответ на наше требование?

— Это о чем? А! — узнал он Теличку, с которым уже разговаривал на мужской половине. И повернулся к управляющему: — Объявите им, Аверьянович.

— Только, будьте уверены, мы не пойдем на уступки! Если завтра же…

— Да чего ты в пузырь лезешь?! — грубо оборвал его управляющий. — «Завтра», «завтра»… Да хоть сегодня! — И, обращаясь к сидящим за столом, добавил: — Хоть сегодня, хлопцы, забирайте свои манатки и перебирайтесь в контору. Разместитесь в двух комнатах. Переночуете, правда, на полу, но на деревянном, это уже не земляной! А завтра устроите себе помосты или кровати отдельные. Уж как захотите.

Это известие было для всех большою неожиданностью. А Теличку оно просто ошеломило. И не скоро, уже придя в себя, он спросил упавшим голосом:

— И надолго это?

— Пока печники печь переложат. До рождества, видно. Да пока девчата побелят. А их превосходительство соблаговолили распорядиться даже, — ироническую ухмылку управляющий скрыл в усах, но в голосе все же слышалась ирония, — занавески на окна повесить, на стену часы с боем. Для уюта!

За столом весело и оживленно обсуждали эту новость. Как видно, даже такое мелкое событие в их однообразной жизни обрадовало хлопцев. Послышались шутки. Кто-то даже поблагодарил барина. А Терешко Рахуба о девчатах вспомнил (ведь среди них и его милая — Настя!). Дескать, еще бы вот девчат где-нибудь устроить, чтобы по лавкам здесь не валялись.

— Шутка сказать, хотя бы и Горпину взять, — больше десяти лет.

— Как десять лет? Проспать вот здесь, на лавке? — Как ни обижен был приемом Погорелов, но этот факт его поразил.

— Больше десяти.

— Ну да, больше. Это еще при князе. Как раз в ту революцию она пришла в экономию. Лет двенадцать!

— Да… я уж привыкла. Будто так и надо, — сказала Горпина, растроганная вниманием товарищей.

— Нет, это уж бог знает что! — возмутился Погорелов. — А во флигеле для прислуги разве нельзя, Аверьянович?!

Управляющий пожал плечами:

— Разве что Дашку к Верке в одну комнату. А в той троим можно будет. Хоть и тесновато.

— Ну вот и хорошо.

— Э, поздно, барин, хватился, — из-за стола обронил дед Свирид. — С тех пор как перекупили нас у князя, за семь лет, можно было.

— Именно! — подхватил Антон. Когда дело с печью не вышло, он даже в лице изменился от досады и очень обрадовался поддержке. — Теперь уж мы сами позаботимся о себе. Ни на какую удочку не клюнем! И не в одном жилье дело. А что вы про харчи скажете? Про это второе наше требование?

— Харчи от нас не зависят. Нормы устанавливаем не мы, — сказал управляющий, — а уездный земельный комитет. Вот в газете как раз напечатано, к сведению всех. В твоей же газете, в эсеровской. Борис Петрович, — обратился к уполномоченному, — у вас газета? Прочитайте ему.

Студент в романовском полушубке — он так и не снял его — подошел ближе к коптилке, висевшей на проволоке под потолочной балкой, и развернул газету. Антон подошел, заглянул из-за плеча в газету.

— Верно — «Боротьба».

Студент зачитал всю таблицу нормированных продуктов для батраков помещичьих экономии: хлеба ржаного — три фунта, крупы — четверть фунта, масла растительного — одна пятнадцатая… А когда закончил, конюх Микита первый нарушил молчание:

— Да! И помереть не помрешь, но и вприпрыжку не поскачешь. В обрез!

— Как, Векла, сведешь концы с концами? — спросил дед Свирид.

— Я-то сведу: сколько выдадут из кладовой, столько и в котел положу. А вот вам, хлопцы, придется потуже пояса затянуть. Теперь навряд, чтоб хватило по три раза в миску подливать.

— А ты на меньшие миски перейди, — пошутил Микита. — На то и выйдет.

— До весны как-нибудь дотянем.

— А весной что, на подножный корм?

— Да замирение будет же когда-нибудь. Армию распустят. Вот больше и останется нам продукции всякой съедобной. Или как вы думаете? — вопрос к управляющему.

За студента Тищенко ответил управляющий:

— Молите бога, чтобы и эту норму до весны не пришлось переполовинить. «Замирение»!

— Ну, мир. Не то слово сказал.

— Не в словах дело. Ни мира не будет, ни замирения! Война будет. Да еще какая война! Внутренняя, или, как пишут, гражданская.

— А кто же с кем?

— А ты как думаешь — могут ли в одном государстве два правительства мирно жить? Одно — законное, Центральная рада в Киеве, всенародно избранная, а другое — большевиками из Петрограда поставленное. В Харькове. Да прочитайте уж им и об этом.

Студент Тищенко нашел в газете только что прочитанную уже в конторе телеграмму спецкора из Харькова и стал вслух читать.

В телеграмме сообщалось об окончании работы Первого Всеукраинского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов и о создании правительства Украинской Народной Республики. Как ни костил спецкор «Боротьбы» в своей телеграмме и съезд, и вновь образованное правительство, факты оставались фактами: со вчерашнего дня на Украине существует рабоче-крестьянское правительство. И уже действует. В телеграмме упоминалось о манифесте, с которым Советское правительство обратилось к украинскому народу, а также о приветственной телеграмме из большевистского Петрограда, подписанной Лениным. Этот факт особенно возмущал и доводил до бешенства спецкора и всю редакцию газеты. Потому-то в своих комментариях какого только вранья и поклепов не возводили они на большевиков! Но Артем уже не слышал, потому что не прислушивался к этой надоевшей эсеровской демагогии. В своем воображении он был в эту минуту в преславном отныне городе Харькове, столице Украины. И потому, что в действительности был там всего неделю назад, так ясно представлялись ему шумные, людные улицы в праздничном кипении… Очнулся, только услышав вопрос, адресованный явно ему:

— Так что же вы, гость из Харькова, можете сказать на все это? — Студент Тищенко сделал паузу и добавил насмешливо: — Единственный представитель правящей партии на этом форуме?

Артем скользнул по нему взглядом и перевел глаза на Погорелова и управляющего, сидевших рядом на лавке. Они смотрели на него со скрытой ненавистью и злорадством. И подумалось: не ради ли этой минуты — его, Артема, как они, очевидно, предполагали, растерянности — и было затеяно это чтение? «Ну что ж, хорошо. Принимаю вызов. Только на прения не рассчитывайте!» Ничего не ответив студенту, он с радостной улыбкой обвел глазами товарищей, которые тоже молча и напряженно смотрели на него, ожидая ответа. На Терешке Рахубе задержался взглядом. И сказал:

— Братцы, а такое великое событие и не так бы следовало отметить…

— Не последний день живем, — ответил кто-то из сидевших за столом. — Еще будет время.

— Это верно: будет еще время, и достойно отметим это наше рождество — рождение рабоче-крестьянской власти на Украине. А сейчас, коли уж эта радостная весть застала нас за вечерей, не будет большим грехом…

Терешко уже достал из-под лавки бутылку, передал деду Свириду. Откуда-то взялась и кружка.

— Только вы, дедусь, не очень переливайте, — предостерег кто-то. — Чтобы всем хоть понемножку.

— Эге ж, поучи. — Дед Свирид налил в кружку, оглядел компанию и сказал торжественно: — Ну, дай боже, чтоб все было хорошо в нашей новой жизни. И многая лета бедняцкой нашей власти!

— Пей на здоровье!

Вторую кружку дед Свирид поднес Артему, сидевшему рядом. И пошла кружка по кругу. Даже девчата не отказались — пригубили. Когда кружку взяла Горпина, Погорелов сказал не очень громко, но в воцарившейся вдруг тишине слова прозвучали достаточно отчетливо.

— Я прослушал, или вы пропустили, — обратился к уполномоченному Тищенко, — какая там норма на батрацкую душу ржаной муки в виде ханжи или самогона?

В напряженной тишине Тищенко охотно ответил подчеркнуто серьезным тоном:

— Эта норма, господин генерал, известна давно: пока есть в кармане. Как в песне про чумака: «Всі кишені вивертає, а там грошей вже й чорт має!»

— А есть у нас и другая песня, — насилу сдерживая гнев, сказал Артем. — Микита! Не вспомнишь ли? Пей, пей, Горпина, не обращай внимания.

Микита, сидевший у стены на корточках, медленно поднялся на ноги. Выпрямился. Потом раскинул руки — одну на плечо Дмитру, другую Омельку, — набрал воздуху полную грудь, и вдруг несильный, но чистый, как лесной ручей, тенор разорвал тишину.

Ой, наступає та чорна хмара,
Став дощ накрапать, —
присоединили к нему свои голоса Дмитро и Омелько. А затем дружный хор мужских и женских голосов подхватил песню — даже язычок пламени забился в коптилке под потолком, и на стенах закачались тени:

Ой, там зібралась бідна голота
До корчми гулять.
В первую минуту Погорелов, большой любитель вокального искусства, ничего, кроме удовольствия, не ощущал. Хотя это был и не профессиональный хор, пели очень хорошо. Как видно, немало вечеров, даже во время работы, коротали в общей песне. А два-три голоса среди остальных просто чаровали своей красотой. Да к тому же еще это удивительное сходство событий в песне с тем, что происходило в хате. Достаточно было немного воображения, и для Погорелова тихая вечеря превратилась уже в разгульный кутеж. А собственная людская показалась старой корчмой. «Еще бы только корчмаря с рыжими пейсами — для полной иллюзии!» — иронически подумал помещик. А песня гремела:

Пили горілку, пили наливку,
Ще й мед будем пить.
А хто з нас, братця, буде сміяться,
Того будем бить!
И вдруг словно током пронизала Погорелова догадка: ну конечно же, они нарочно запели именно эту песню. «Досиделся! Догостевался, старый дурень! Так можно дождаться от хамов, что и на порог укажут!» В гневе он порывисто поднялся, не попадая в рукава, надел бекешу и, на ходу застегиваясь, направился к дверям. Следом за ним заспешили и его спутники.

А увлеченные пением батраки не все заметили уход барина. Но даже и те, кто видел, ни одним движением не реагировали на это. Окрыленные песней, они жили сейчас в другом, воображаемом мире, но более реальном для них сейчас, чем сама действительность, — в мире чудесных образов, откуда какой-то там помещик Погорелов казался им просто бесплотным привидением, не заслуживающим внимания.

Ой, іде багач, ой, іде дукач,
Насміхається:
«Ой, за що, за що вража голота
Напивається?»
Ой, беруть дуку за чуб, за руку,
Третій в шию б'є:
«Ой, не йди туди, превражий сину,
Де голота п'є!»

XVI

Павло Диденко, ожидая из Киева телеграмму с вызовом на работу в дипломатический корпус, куда, как писал его дядя Савва Дорошенко, посчастливилось устроить его, выбрался в Ветровую Балку буквально на два дня. Перед отъездом в Киев, а потом, в скором времени, очевидно, и в Париж нужно было проведать больную мать. Кроме того, была еще причина общественного характера: без него Ивге Семеновне, безусловно, труднее было бы войти в курс партийных дел, с тем чтобы оживить довольно-таки вялую работу (об этом он хорошо знал) сельской эсеровской организации, хотя по численности она была самой большой из всех сельских организаций волости. Для этого, как планировал Павло еще в дороге, нужно будет провести собрание членов организации и поставить со всей остротой вопрос об улучшении работы. Вплоть до исключения «мертвых душ» и особенно тех, кто в последние месяцы явно полевел. Вместо них постараться вовлечь новых членов из числа фронтовиков, возвращающихся в село. И, наконец, была еще причина сугубо интимная: свидание с Орисей. Он возлагал на это свидание большие надежды, так как знал уже теперь способ разлучить ее с Грицьком…

В чудесном настроении подъезжал он к селу. Оглядывая с холма разбросанные в балке хаты, даже залюбовался живописным пейзажем.

— А вон там школа. Ряд тополей по фасаду, — сказал своей спутнице.

— Вижу, — кивнула головой Ивга Семеновна.

Ветробалчанская земская школа, построенная в конце прошлого столетия, была, как видно, для своего времени образцом земского школьного строительства, еще и теперь сразу же бросалась в глаза своими большими окнами — около десяти на одной стене.

«…Школа, где четверть столетия тому назад, — не высказанная вслух, вилась уже мысль в голове Павла, лаконичная и суховатая, как абзац из биографии, — родился и провел детские годы ничем не приметный мальчуган Павлуша…» Но сразу же Павло возразил своему воображаемому биографу: «А почему «неприметный»? Неверно! Ведь разве еще в детстве не свойственны были ему все те качества, которые, будучи развиты позже, дали ему возможность так расправить крылья?!» Не будучи сентиментальным по природе, он сейчас почувствовал даже если не жалость, то, во всяком случае, сочувствие к своим бывшим приятелям-одногодкам («друзья детства» — это были бы не те слова), которые в свои двадцать пять лет обросли бородами и детьми, прозябают в нищете, не поднимаясь даже в мечтах выше клочка помещичьей земли да чесоточной клячи из барской конюшни.

Но это была лишь минутная слабость. Ведь каждому свое. Или, как сказал поэт: «У всякого своя доля і свій шлях широкий».

Но уже первая встреча — с Катрей Гармаш возле ее ворот — испортила ему настроение: он узнал, что Артем сейчас в Ветровой Балке. А отношения у него с Артемом были последнее время таковы, что заходить при нем к Гармашам Павлу совсем не хотелось. Да если бы и решился, о чем можно было бы говорить с Орисей при таком свидетеле! И единственное, что он за эти короткие минуты, не выходя из саней, мог придумать, — это действовать на дивчину через мать. Пока что, в присутствии Ивги Семеновны, можно было только намеком, а позже, надеялся, представится случай рассказать более подробно о недостойном поведении Грицька в Славгороде.

Однако настроение было уже испорчено. Приехал домой он раздраженный, в угнетенном состоянии, нисколько, впрочем, не удивив этим отца: может ли быть другое настроение у сына, когда так тяжело больна мать?

Докия Петровна действительно была плоха. Хотя кризис уже миновал, но слабое сердце давало достаточно оснований для беспокойства. Да и постоянная тревога больной о двух младших детях, отправленных к сестре Макара Ивановича — в Князевку, никак не содействовала выздоровлению.

Неожиданный приезд сына ее также очень взволновал. С первых же слов стала расспрашивать о Надийке (в этом году кончала гимназию, а жила, как и Павло, у Дорошенко).

Пока Павло разговаривал с матерью, а Степанида готовила завтрак, Макар Иванович показывал Ивге Семеновне, коллеге, школьное помещение: два класса с окнами в сад и маленькую комнатку в противоположном от его квартиры конце здания для учителя-одиночки. Комнатка сейчас служила кладовой и была завалена всяким домашним хламом. Через два-три дня, после того как Степанида освободит ее и побелит, можно будет и вселиться. А пока что пусть поживет у отца Мелентия или у Гмыри Архипа. Комнатка, а особенно ее расположение неподалеку от отдельного выхода во двор, Ивгу Семеновну устраивала вполне.

Устроив для учеников большую перемену, Макар Иванович пригласил гостью завтракать.

Ивга Семеновна знала Макара Ивановича давно. Она хорошо помнила его еще молодым (сама была тогда девочкой) сельским учителем, из числа передовых и даже в меру крамольных. Он частенько приезжал в Славгород, к Дорошенко, приятелю ее отца.

Помнит его и после революции девятьсот пятого года, в период его «толстовства». Вспомнилось сейчас, как она даже не сразу и узнала тогда в пожилом, с бородой веником мужике-пасечнике, одетом в долгополую, широкую, из домотканого полотна блузу, подпоясанную узеньким поясом, когда-то хоть и скромно, но всегда элегантно одетого сельского учителя. Теперь она с интересом присматривалась к нему в новом его качестве — послереволюционного «толстовца».

Во внешнем виде ничего не осталось от прежнего. Исчезла борода веником, остался лишь небольшой клинышек. Вместо долгополой толстовки на нем была сорочка из фабричной материи, поверх которой пиджак городского покроя. Но в его взглядах мало что изменилось. То же самое, что и тогда, философское равнодушие к «суете сует», которое, кстати сказать, при довольно практическом характере Докии Петровны не влекло за собой никаких неудобств для него. То же самое «непротивление злу». Но вера в человеческий прогресс путем самоусовершенствования сейчас поколебалась в нем. Оттого, по его мнению, что война морально покалечила людей, заставив их преступить (да еще в таком масштабе) первую заповедь человеческого общества — «не убий». Отныне обновление человечества возможно лишь в значительно замедленном темпе, ведь приходится начинать с самого начала — с детей. И то при надлежащем, умелом их воспитании.

— А как же быть, Макар Иванович, со словами распятого Христа к разбойнику? — спросила Ивга Семеновна. — «Истинно говорю тебе: ныне же будешь со мною в раю». А с войны не все же разбойниками возвратятся. Нет, я не считаю наше поколение настолько испорченным, чтобы никакая работа с ним…

— Да пожалуйста! Работайте себе на здоровье. Если вам нравится сизифов труд! — нахмурился Макар Иванович. — А мне и с моими — пусть не разбойниками, а только буянами — работы хватает. Вполне!

На этом и закончилась дискуссия.

И как-то само собой наметилось распределение обязанностей между ними: все школьные хлопоты остались за Макаром Ивановичем, а вся внешкольная работа, в частности в «Просвите», перешла к Ивге Семеновне (раньше ее вела Докия Петровна). Конечно, Макар Иванович и впредь будет мириться с неудобствами, поскольку вся работа проводилась в школьном помещении. Но с одним условием: всякий раз после собрания (когда бы ни закончилось, хоть в полночь) помещение должно быть убрано самими членами «Просвиты», чтобы утром, когда дети сойдутся в школу, и духу не было от этих — шутил Макар Иванович — «хлыстовских радений»!

После завтрака, когда звонок известил об окончании перемены, Макар Иванович и Ивга Семеновна разошлись по классам: он — продолжать уроки, а вновь прибывшая учительница, представленная Макаром Ивановичем ученикам третьего класса, — для первого знакомства с ними.

Павло, чтобы не терять и без того очень ограниченного времени, которым он располагал, сразу же после завтрака пошел в волость, к Рябоклячу.

Пара вороных коней, запряженных в сани, стояла у крыльца, — значит, председатель был уже в ревкоме. «Вольный казак» Кузьма Шумило, в чумарке, которую носил еще его отец смолоду, подпоясанный красным поясом и в шапке с красным донышком, слонялся по коридору, откуда вела дверь в кабинет председателя.

Увидев Диденко, своего «крестного отца» (именно Диденко и подал мысль организовать «вольное казачество» в Ветровой Балке), он залихватски отсалютовал ему и услужливо открыл дверь в кабинет.

Рябокляч сидел за письменным столом в высоком вольтеровском кресле и вместе с секретарем Кожушным, давно уже работающим волостным писарем и пережившим с полдесятка старшин, просматривал какие-то бумаги. На приветствие Диденко неторопливо поднялся, протянул руку и пригласил садиться.

Старый партиец, он считал Диденко молокососом и выскочкой, но вместе с тем и побаивался его, и не так даже как члена уездного комитета, а как редактора газеты «Боротьба». Ведь в случае чего может на весь уезд расчихвостить! Поэтому держался с ним на равной ноге, что уж само по себе, принимая во внимание его революционные заслуги, было с его стороны немалой уступкой. Диденко относился к нему со скрытым чувством превосходства, замаскированным иронией.

— От кого это ты, Демьянович, охрану выставил? От каких внешних или внутренних врагов? — закуривая папиросу, с иронией спросил Диденко.

— Для авторитета, — в тон ему ответил Рябокляч. — А что им еще делать? Пусть практикуются хлопцы.

— И помогает авторитету?

— Должно быть. А откровенно говоря: чем дальше в лес, тем больше дров.

Он отослал секретаря, чтобы не мешал откровенному разговору, и начал выкладывать Диденко свои заботы. Вот постановление уже четвертого по счету села о проведении до Нового года перевыборов волостного ревкома. На этот раз — Чумаковка. Не удивительно, что это сделали Пески, Михайловка или Кацаевка, но — Чумаковка! Хочешь не хочешь, задумаешься! В чем дело? Чем не подходит им теперешний состав ревкома?

— Вероятно, влево загибаешь?

— Никакого «влево». Посмотри, что делается в других волостях. А у нас еще слава богу. Никакой анархии. Воровство, правда, есть. Но чтобы в массовом масштабе — этого сказать нельзя. Все силы прилагаем, чтобы дотянуть до Учредительного собрания. А уж там — за что народ проголосует. И имение пока что цело. Не без того, правда… Но правильно Пожитько говорит: где пьют, там и льют. — И Рябокляч рассказал про недавний «бунт» солдаток.

Известие о приезде помещика Погорелова в свое имение было неожиданностью для Диденко. В Славгороде, за обедом у Галагана, даже разговора об этом не было. Поинтересовался, как ветробалчане отнеслись к его приезду.

— Как к временному явлению. Большого интереса к нему не проявляют. Да и он, как видно, не имеет намерения мозолить глаза людям. Сидит дома. Но долго ли высидит, ручаться трудно.

— Во всяком случае, никакого насилия ревком не должен допустить. Поедет — счастливой дороги, а если бы захотел вести хозяйство на трудовой норме, на что он имеет право, как и каждый землевладелец, препятствовать нельзя. Наоборот! Если даже большевики у себя в России… Правда, большевики — в теории. Ну, а у нас теория не должна расходиться с практикой.

Рябокляч упомянул об Артеме Гармаше: сегодня, мол, приехал.

— Что там он натворил у вас, в Славгороде?

— Не имею понятия, — прикинулся Павло незнающим. — А откуда ты слыхал?

Рябокляч рассказал, что ездила одна баба к мужу, а он в гайдамацком курене, и вот привезла новость: будто бы атаман даже премию объявил тому, кто поймает Артема.

— Ерунда! — ответил Павло. — Бабские выдумки!

Возможно, Артем Гармаш и участвовал в ночном нападении на казармы, но раздувать его роль не следует. Не в наших интересах. Во-первых, это абсолютно не типично. Нашей национальной идее противостоит русский великодержавный шовинизм в лице русских рабочих, проживающих на Украине, и русских солдат, которые в связи с войной оказались здесь, у нас, но отнюдь не украинцы. И во-вторых, для чего создавать вокруг него чуть ли не ореол героя? А его влиянию среди крестьян нужно противопоставить влияние нашей организации.

И разговор перешел на партийные дела, о которых Рябоклячу, по сути, нечего было и рассказать. Договорились об общем собрании на утро завтрашнего дня (после обеда Павло должен ехать, чтобы успеть на вечерний поезд), тут же Диденко высказал надежду на оживление работы в организации в связи с приездом в село довольно авторитетного представителя из уезда — Ивги Мокроус. Рябокляч сказал свое обычное «дай боже», и на том разговор закончился.

Из волости Диденко пошел к Гмыре, желая устроить на квартиру на несколько дней Ивгу Семеновну. И застал Архипа Терентьевича в очень плохом настроении после недавнего происшествия у ворот.

— Жаль, жаль, что опоздал, а то и ты порадовался бы, — в ответ на расспросы напустился на него Гмыря, — как несчастная голытьба над хозяевами издеваться уже начала!

— Да я-то здесь при чем, Архип Терентьевич? Имейте бога в душе!

— При чем! «Борітеся — поборете». Думаешь, в твою газетку иногда не заглядываю? Из того разбойника Тараса Шевченко святого сделали. В хатах портреты его рядом с образами висят. Никакое собрание не пройдет без того, чтобы не пропели «Заповіт». Вот по его «заповіту» и начали уже действовать. Скоро, гляди, и до «вражої злої крові» дойдет. «Волю окропіте»! Окропили уже!..

— Самогонкой! — подсказала Гмыриха, сидевшая на лежанке, где она пряла шерсть.

— Именно! Разве Лука не был выпивши? А пьяному море по колено.

— Сами виноваты, батя, — отозвался Олекса, стоявший у порога. Он еще не разделся, войдя со двора. Отец оторопел от такой дерзости. — В кои веки с хлопцами выпью, так и то ругани потом…

— Сопляк! Да я в твои годы и не нюхал ее!

— Не то время было.

— Видишь! — возмущенный, обратился Гмыря к Диденко. — Чем голову этим дурням забил! Напялили отцовские чумарки, понашивали на шапках красные торбы. Чем не казаки! А как до дела дошло… Да чтобы я… чтобы у меня ружье выхватили из рук!..

— Отберу! Еще и морду набью! — задетый за живое, разгорячился Олекса. — Вот после обеда с хлопцами и пойду.

— Сейчас иди, а не после обеда. — И не то серьезно, не то шутя отец добавил: — До обеда злее будешь. Может, и в самом деле в морду заедешь.

— Скажешь! — возмутилась Гмыриха и наказала Лукии, жене старшего сына Саливона, который еще где-то воевал, накрывать на стол.

Диденко, чтобы не оставаться на обед, заторопился покончить со своим делом, по которому пришел. Но Гмыриха, не дослушав его, сказала: оно бы и можно, мол, но свою дочь на святки ждут (Марьяна учительствовала верст за двадцать от дома), и этим, собственно, и предрешила ответ. Потому что, когда Павло сказал, что это всего на несколько дней, выставлять другую причину было уже неудобно. Разве что в форме предупреждения.

Гмыриха начала было еще что-то про неисправную печь, но Архип Терентьевич остановил ее: два-три дня, мол, и с дымком пожить можно. А куда же деваться образованной женщине?

— Да, может, в благодарность за это и Трофимку нашего не так часто за уши будет драть. Когда и пропустит. Другого кого выдерет! Ну, а в городе что слышно?

Диденко отговорился тем, что спешит, а вечером, как приведет Ивгу Семеновну, расскажет обо всем подробно.

Когда Павло вернулся домой, ребятишки уже высыпали из школы. Мать спала. Степанида убирала в маленькой комнате. Поэтому Веруньке и Ивге Семеновне пришлось накрывать стол к обеду. Обе в фартучках, весело переговариваясь, они это делали умело и охотно.

— А где отец?

— Еще в классе. С безобедниками, — ответила Верунька.

Не удивительно, что именно с этой темы и начался разговор.

— Скажи, папа, — спросил Павло, как только Макар Иванович сел за стол, — как в тебе сочетается «непротивление злу» с этими твоими «без обеда»? Разве это не насилие — посадить под замок мальчишек, когда они всеми своими помыслами сейчас на пруду, на катке?

— По шаблону мыслишь, сын, — добродушно ответил Макар Иванович. — Несчастные люди! Как вобьют им с детства в голову предрассудки, так всю жизнь, как колодники, таскают их… Какое же это насилие, — после небольшой паузы, собравшись с мыслями, продолжал он, — если я просто открываю им глаза на недостойность поступка (дело касалось драки во время большой перемены) и подвожу их к самоосуждению? Да еще подскажу им, как это самоосуждение сделать более эффективным.

— Поморить себя немного голодом?

— Именно так. На голодный желудок голова яснее и сердце доступнее для чистых чувств.

— Но это противоречит физиологии, — вмешалась в разговор Ивга Семеновна. — Голодной куме хлеб на уме.

— В этом-то и беда наша, что физиологию возвели в кумир. А вспомните, кстати, вы уже приводили пример из Библии. Тридцать суток в пустыне, дикий мед и акриды. А вернулся потом к людям с такими великими мыслями, что они уже без малого два тысячелетия владеют умами и сердцами человечества.

Павло только усмехнулся, услышав отцовский аргумент.

— Но какие нервы нужно иметь, Макар Иванович, — сказала Ивга Семеновна, — чтобы в каждом отдельном случае так возиться! Нет, я не смогла бы. Тем более что существуют уже проверенные в педагогической практике способы.

— Розги? Или линейка?

— Не обязательно такая крайность. Но, скажу откровенно, до сих пор у меня как редкое исключение проходил урок без того, чтобы не поставила кого-нибудь в угол, а то и выставила из класса.

Макар Иванович и ложку положил.

— Э, нет, уважаемая Ивга Семеновна, — смягчая улыбкой резкость тона, сказал он. — Давайте договоримся с самого начала: никаких наказаний! И вообще в чужой монастырь, как говорят… Обращайтесь ко мне в каждом отдельном случае. Ведь вы, как перелетная пташка, месяц-два пощебечете у нас, да и улетите! А мне, — закончил он шуткой, — мне с ними, может, и детей придется крестить.

— Боюсь, что слишком часто придется надоедать вам, — усмехнулась Ивга Семеновна. — Если даже сегодня… Только ради первого дня и сдержалась. А то так и вылетел бы у меня за дверь…

— Кто? — встревожился Макар Иванович.

— Как его фамилия, Веруня?

— Гармаш Кирилко.

— Да это же один из лучших учеников в классе! — еще больше удивился Макар Иванович. — Что же произошло?

— Расскажи, Веруня. Тебе, я вижу, больше поверят.

И девочка охотно, как на уроке, стала рассказывать:

— Ивга Семеновна сказали нам: если хорошо будем учиться и не будем баловаться, на рождество елку для нашего класса устроят. И задали нам повторить все стихотворения, где про зиму. Кирилко поднял руку. «Что тебе?» — «Я знаю одно очень хорошее стихотворение про зиму». Ивга Семеновна велели ему, чтобы рассказал. Он и начал:

Однажды в студенуюзимнюю пору
Я из лесу вышел. Выл сильный мороз…
— Стой, доченька. Ты что, все стихотворение хочешь нам прочитать? Не стоит, мы его помним.

— Нет, я не все. Я только эти две строчки, которые Кирилко успел прочитать. А тут его Ивга Семеновна и остановили: «Хватит!» И посадили его.

— Один из лучших декламаторов! — продолжал удивляться Макар Иванович.

И тогда Ивга Семеновна взялась сама все объяснить:

— Я не поэтому, Макар Семенович. А просто не сочла целесообразным, поскольку преподавание ведется на украинском языке, приплетать сюда и русский. Просто чтобы не калечить и тот, и другой язык. Так и ученикам объяснила. Но, как видно, мое объяснение Гармаша не удовлетворило. Сев на место, он что-то тихо сказал своему соседу по парте, отчего тот фыркнул на весь класс. Сначала меня это только заинтересовало. Действительно — ну что он мог такое смешное сказать?! Стала расспрашивать его. Но сколько ни билась… И это ослиное упрямство — ни разу даже головы не поднял — едва не довело меня…

— Нет, нет! — перебив ее, решительно заявил Макар Иванович. — Мы об этом договорились: никаких дамских истерик! Оставьте их для своей внешкольной работы. И для партийной. Там это будет как раз кстати. Павло говорил, что вы тоже эсерка.

Обиженная Ивга Семеновна промолчала. Она и так уж едва сдерживала себя, чтоб не сказать резкого слова этому, как выясняется, просто невыносимому старику.

— А что, — не выдержала наконец она иронической усмешки, застывшей на лице Макара Ивановича, — вас это удивляет?

— Не то чтобы удивляло, а смотрю вот и думаю: что вам Гекуба и что вы Гекубе? — ответил Макар Иванович. — Имею в виду не только вас, Ивга Семеновна, а и своего Павлушу тоже. Ну, да Павло хоть карьеру себе на этом делает: Славгород — Киев — Париж. А вы? Ветровая Балка для карьеры неважный трамплин. Разве что…

— Слушай, отец…

— Послушаю и тебя, а пока помолчи! — нахмурившись, оборвал сына Макар Иванович и снова обратился к Ивге Семеновне: — Кстати, с помещиком Погореловым вы, наверное, хорошо знакомы? Это ведь свояк Галагана Леонида Павловича?

Ивга Семеновна побледнела от злости и возмущения. Вскочила с места. Хорошо, что как раз в эту минуту из спальни послышался стон больной и получилось так, будто она вскочила, услыхав этот стон, правда, опередив его на мгновение. Но это можно было объяснить необычной тонкостью слуха. Как будто на скандал и не было похоже. Но так мог думать разве только Макар Иванович. Павло же, возмущенный до крайности, едва Ивга Семеновна скрылась за дверью спальни, напустился на отца, не обращая внимания даже на присутствие Веруньки (деликатная девочка сама, как только начался разговор, вышла из комнаты):

— Ты, отец, на старости лет совсем…

— Ну-ну, договаривай! — грустно покачал головой Макар Иванович.

— Что это за странные ассоциации, я бы сказал даже — фривольные! При чем здесь помещик Погорелов? Да еще в связи с Галаганом?

— С Галаганом действительно не очень хорошо получилось. Но разве это тайна?

— Каково это было слышать женщине? Что она, из тех?.. Пошла по рукам, от одного родича к другому?!

— Сумасшедший! — ужаснулся Макар Иванович. — Да разве я об этом?! Я подумал: если она хорошо знакома с Погореловым, могла бы подсказать ему, чтобы добровольно отдал свой дом под «Просвиту». Ведь все равно отберут. А то обошлось бы без насилия. Доброе дело могла сделать. И для школы тоже: не толклись бы здесь изо дня в день. Своими гопаками весь пол побили. Ты думаешь, что и она меня так поняла?

— Конечно! Почему же из-за стола выскочила?

— Нечистая совесть, значит, если так. И нечего на кого-то за какие-то ассоциации…

— Еще один совет, отец, тебе, — немного успокоившись, проговорил Павло, удовлетворенный отцовским объяснением. — Не лезь на рожон. Смотри сквозь пальцы на всякие ее художества — и в классе, и вне класса. У нее связи в Славгороде — дай боже! Такую свинью может подложить, что и опомниться не успеешь, как со службы полетишь. Снова на мамину шею весь кагал? На твоем меду с десяти ульев и даже без акрид довольно трудно будет. А на меня надежда плохая: уеду, может, не на один год.

— Не очень большие надежды мы и до сих пор на тебя возлагали. Ты хотя с нас не тяни! — хмуро ответил отец, снимая сапоги, чтобы прилечь подремать после обеда.

Павло тоже пристроился — на диване. Вынул из саквояжа последний номер «Літературно-наукового вісника».

Но прежде чем начать читать, примирительным тоном спросил отца:

— А про своих арестантов ты, папа, что же, забыл?

— Не волнуйся, — ответил Макар Иванович, отвернувшись к стене. — Верунька свое дело знает: пробьют часы — и выпустит.

XVII

Тем временем Ивга Семеновна хлопотала возле больной. Дала ей лекарство. Пипетки не было. С трудом накапала в мензурку — так дрожали руки от нервного возбуждения. Потом пошла на кухню подогреть для больной обед. Нарочно не звала Степаниду, и не потому, что не хотела отрывать от работы, а чтобы самой без работы не оставаться, чтобы хоть немного в хлопотах рассеять дурное настроение.

«Вот она, обещанная Павлом «сельская идиллия» в его Ветровой Балке. Взять хотя бы этого доморощенного Диогена (только что не спит в бочке!). А с ним придется изо дня в день иметь дело. Да один он за месяц или два все нервы измотает. И как его на работе еще терпят! Собакевич несчастный! Да и Собакевич, наверно, при всей его не только физической, а и духовной неуклюжести, не решился бы сказать подобное женщине в глаза! Карьеру на Погорелове! Да что я… Ну, подожди, старый ханжа, я еще покажу тебе, на что способна женщина в тридцать лет. Сам подал совет приберечь пыл на внешкольную работу. Будь уверен! Я тебе «улей» твой расшевелю!» И уже сама мысль про Грицька улучшила настроение. Хотя и с Грицьком еще, как видно, будет хорошая трепка нервов.

Накормив больную, Ивга Семеновна немного почитала ей вслух рассказ Чехова, из середины, где была закладка. Но до конца не дочитала. Женщина слушала невнимательно, все время перебивая Ивгу Семеновну расспросами про свою Надийку. А потом разговор зашел об общих славгородских знакомых, о последних городских новостях. И когда немного погодя, утомившись, больная задремала, Ивга Семеновна так и осталась мыслями в Славгороде. Пересела в кресло к окну, попробовала читать, пытаясь отогнать невеселые мысли, но на первой же странице оставила чтение — не шло в голову. Отложив книгу и откинувшись головой на спинку кресла, закрыла глаза.

И сразу в воображении возник уютный родительский домик в Приднепровском переулке. Сад завален снегом по пояс — не пройти. Но маленький дворик весь изрыт траншеями-тропами — к калитке, к дровяному сараю и просто так, целый лабиринт. Это дед вырыл для внучки, чтобы было где девочке играть. Ивга Семеновна не считала себя образцовой матерью и объясняла это не столько особенностями своего характера, сколько обстоятельствами, сопровождавшими само рождение дочери. Натерпелась тогда! Последние месяцы перед родами, когда уже невозможно было скрывать беременность, просидела безвыходно дома, казня себя за легкомыслие, с которым допустила эту неприятность. Да и после родов долго не было ей проходу от чрезмерно любопытных и сочувствующих родичей и знакомых. И только через год, отняв ребенка от груди, Ивга Семеновна по протекции того же Галагана устроилась учительницей в пригородном селе Вишняки. С тех пор бывала с дочкой только по праздникам да во время каникул, не слишком беспокоясь о ней во время разлуки, — знала, что бабушка и дед любят внучку и что сама Леся привязана к ним. Она и называла бабушку не иначе как «мама», а для матери оставалось только «Женя». Так складывались на протяжении десяти лет их отношения, скорее похожие на отношения сестер, чем матери и дочери. Ивгу Семеновну это вполне устраивало. Единственной ее заботой была материальная помощь родителям, чтобы внучка не была им в тягость. До сих пор с этим было все в порядке. Галаган был достаточно порядочным в этом отношении, помогал деньгами. И даже не злоупотреблял своим правом на «компенсацию». Ивгу Семеновну и это целиком устраивало. И своей независимостью она пользовалась в полной мере. Но до каких же пор?! Нет, это уже в последний раз!

В последний, да, по сути, и в первый. Ведь разве любовь у нее была — и к Леониду Павловичу (за все годы ни разу даже мысленно не назвала его по имени, а только по имени-отчеству), и к Конашевичу, члену ЦК украинских эсеров, скрывавшемуся от полиции у их общих знакомых в течение трех месяцев? Он сумел своим пылом политического деятеля увлечь ее, втянул в свою организацию и потом, чуть ли не в порядке партийной дисциплины, заставил сойтись с ним. А выехав из Славгорода, за целый год не написал ни одного письма, хотя она знала через знакомых, что он был все время на свободе, его арестовали только перед самой войной. Хам! А еще «шляхетского» рода: вел свою родословную по какой-то боковой линии от гетмана Сагайдачного! Ну, а дальше не стоит и вспоминать! От скуки. Без души. Теперь она бросала уже сама. Порывала интимные связи решительно, сразу. С удивительным самообладанием. Уже на другой день после разрыва относилась с таким подчеркнутым равнодушием, что ошарашенного экс-партнера временами сомнение брало: уж не примерещилось ли ему все то, что было у него с нею?

И вот неожиданно — Грицько Саранчук. Вдвойне неожиданно. Ибо не думала уж, что среди распутных, развращенных войной мужчин встретится ей на пути хоть один исполненный мужского достоинства. Который не побежал бы за первой хорошенькой женщиной, поманившей его надеждой на легкий успех. Не думала и о себе, что после всего, что уже было у нее в жизни, она еще способна будет на такое свежее, словно девичье, увлечение. За эти минувшие три дня она столько передумала обо всем этом, десятки раз вспоминая встречи с ним. Начиная с книжного магазина. Так ли она и увлеклась им сразу? Нет. Хотя наметанный глаз сразу его заметил — хорош собой парень! Но не это привлекло к нему внимание, а его наивное, почти благоговейное отношение к книге. Так и подумала тогда: «Не иначе как хороший председатель сельской «Просвиты». Вот таких бы нам, да побольше!» Поэтому была почти разочарована, когда он в ответ на ее невинную шутку обронил очень прозрачный мужской намек, и с большим удовольствием одернула его, заставив даже покраснеть. И когда он ушел, не дождавшись ее (хотя и просила подождать несколько минут, пока освободится), не ощутила особого сожаления. Крутой перелом в ее отношении к Грицьку произошел при второй встрече с ним, вечером у Диденко. Чем больше присматривалась к нему — за ужином и позже, когда остались наедине, — тем больше ей нравился парень и своим природным умом, и своей самоуверенностью (как положительным качеством), основанной на большой вере не только в свои силы, но и в свою способность этими силами управлять. И ко всему весь вечер он был задумчив и даже печален. Совсем не такой, каким был утром, в книжной лавке. А это еще больше влекло ее к нему, наполняло желанием рассеять его грусть. Поэтому и была весь вечер приветлива с ним и ласкова. И лишь позже, убедившись, что только этим его не привлечь, решила прибегнуть к последнему средству. Была немного пьяна после нескольких рюмок наливки и не помнит толком, что именно говорила ему в мастерской Дорошенко. Но, конечно, не обошлось без глупостей, и, пожалуй, на трезвый ум много было наивного и смешного в ее импровизированной «легенде». Одно хорошо помнит: как всем существом своим тянулась к нему. И чем больше чувствовала в нем сопротивление, тем больше разгоралась в ней страсть.

Вот почему с таким упоением торжествовала она в ту ночь свою победу над ним, лежа рядом на постели, утомленная, не в силах шевельнуть пальцем, не то что снять со своей груди его тяжелую во сне, пропахшую махоркой руку. Но утро показало, что это была пиррова победа. Встал он угрюмый и раздраженный. Грицько не говорил почему, но она сама догадалась: думал о своей невесте. И как ни ластилась к нему, не захотел даже завтракать. Оделся и ушел, подав, правда, как нищей копейку, выпрошенный на прощанье поцелуй. И удивительно: ни одного слова упрека не сказала ему ни тогда, ни позже, даже мысленно не укоряла его. И ни зла, ни обиды. Да и сейчас нисколько не удивляло ее все это. Понимала — только так и мог он поступить. Сама виновата! Не учла одного: его крестьянской психологии, его трезвого ума, который не позволил ему до конца отдаться чарам той «легенды». А без этого все, и она сама, имело довольно пошлый вид. И в первую очередь то обстоятельство, что слишком быстро, как говорил ему трезвый рассудок, все это произошло: утром впервые встретились, а ночью была уже словно из воска — лепи из меня что хочешь! «Легко доступная!» — очевидно, думал он. Ну что ж, это дело поправимое!

С таким намерением и ехала она в Ветровую Балку: исправить свою ошибку в отношениях с Грицьком, своим поведением убедить его в том, как глубоко он ошибается, принимая ее за развратную женщину, не способную на большое чувство. Она не закрывала глаза на трудности: ведь у Грицька была невеста!.. Но эта преграда не останавливала ее, а порождала еще большую решимость приложить все усилия, не пренебрегая никакими средствами в борьбе за своего Гриця. «Да! — говорила она сама себе, словно отвечая на грубый вопрос Грицька тогда, утром: «Ржаного захотелось?» — Да, Грицю, милый мой, ты нужен мне, — и за эти три дня я еще больше убедилась в этом, — нужен мне, как хлеб насущный!»

Но спешить теперь, имея уже горький опыт, она, конечно, не будет. Хотя и времени терять напрасно тоже не станет. Особенно в сложившейся ситуации. В течение трех дней, по возвращении домой, ни разу не был он у своей невесты. А она ведь больна. Как это понимать? Эта мысль все время не давала ей покоя. Но отдаться ей целиком она смогла только сейчас, оставшись одна.

И прежде чем начать долбить эту маленькую глыбу неизвестности, решила еще раз мысленно проверить все — нет ли ошибки? Вспомнить слово в слово весь короткий разговор с Марийкой Саранчук на своем первом уроке, когда знакомилась с учениками. И других учеников, когда они вставали за партой и говорили: «Я!», она спрашивала о чем-нибудь. Но никого не расспрашивала так долго, как Марийку. Разве можно было пропустить такой счастливый случай?! Прежде всего спросила о составе семьи. Потом о старшем брате. «А он только позавчера вернулся. Контужен был, говорит батя, да только не признается». — «А почему батя так думает?» — «Печальный очень. А до войны веселый был. За три дня никуда и со двора не вышел». — «Так, может, он болен — и поэтому?» — «Не болен, из хаты выходит. Вчера даже бревна тесал, которые батя из лесу навозил. Потесал немного и бросил. Потому — контуженый. Нельзя ему много работать».

Большим соблазном, конечно, было для Ивги Семеновны объяснить теперешнее поведение Грицька его охлаждением к невесте после славгородской встречи, но она была достаточно умна, чтобы не делать этого. Хотя допускала и такую возможность. И это весьма радовало ее. Но чем больше она думала над этим, тем более вероятной стала казаться ей совсем иная причина: исключительная совестливость Грицька (правда, немного запоздалая) по отношению к невесте. А это было хуже. При таком положении добиться свидания с Грицьком для объяснения было рискованно. Он мог воспринять это как навязчивость. Вот почему нужно положиться на волю случая. Но разве это выход, если самый приезд в Ветровую Балку может показаться ему назойливостью, не свойственной порядочной женщине? Ивга Семеновна просто растерялась. И хоть ей очень не хотелось целиком довериться Павлу, просить совета у него и помощи — не уважала она его и считала беспринципным человеком, — а была вынуждена. Нетерпеливо ждала случая остаться с ним наедине.

Наконец после ужина собрались идти к Гмыре. Чемодан и портплед Степанида отнесла еще засветло, а им торопиться было нечего — пусть обогреется получше комната, да и хозяин с хозяйкой вернутся из церкви, от вечерни.

— Послушайте, Ивга, — как только сошли с крыльца на скрипящий снег, сказал Павло, — что-то вы сегодня мне не очень нравитесь. Нервничаете весь день. В чем дело? Неужели все из-за моего юродствующего родителя?

— А хотя бы и так. Очень приятно мне было слушать!..

— Сами виноваты. Нужно выслушивать до конца своих собеседников, а не устраивать в самом деле истерики. Почему вы вскочили из-за стола за обедом? Да он и в мыслях ничего плохого не имел. — И Павло передал ей разговор, который был с отцом после ухода Ивги в спальню. — А вообще, я вам скажу, тип — употребляю это слово как литературоведческий термин — очень неприятный.

— Это об отце?

— Истина мне дороже. Единственное спасение для вас — не принимать всерьез его чудачества. И вообще поменьше обращать внимания. Иначе нервов не хватит.

— Я уж и сама думала. Тем более что нервы мне понадобятся для кое-чего другого.

— Очень кстати вспомнили, — без лишних слов понял ее Павло, — Вот отколол так отколол!

От Степаниды они уже знали о сегодняшней ветробалчанской сенсации — про стычку во дворе Дудки, где главную роль играл Грицько Саранчук. О нем и начал разговор Павло. Он абсолютно не допускал, что причиной мог быть идеологический мотив. Просто заступился за родича. А значит, страшного в этом ничего нет. Возможно, это даже лучше, что оружие от сопляков попало в руки боевых хлопцев.

— Нужно только, чтобы эти хлопцы были наши. Необходимо возродить в Ветровой Балке «вольное казачество». И на более высоком идейном и боевом уровне. Действовать, конечно, нужно через Грицька, но прежде нужно привлечь к делу его самого. А вообще мороки, кажется, будет с ним немало. Значит, нервочки действительно надо беречь.

И тогда Ивга Семеновна поведала ему свои сомнения и опасения относительно Саранчука. В частности, передала и свой разговор с Марийкой на уроке. Павла это известие очень обрадовало.

— Самобичуется, что ли? Вот кабы!.. — Идя с ней под руку, вдруг остановился и, в сумеречном свете ясной, звездной ночи внимательно всматриваясь в ее лицо, сказал полушутя: — Ивга Семеновна, Ивженька! Неужели правда? Да вас за это расцеловать мало!

— Не дурите! — уклонилась женщина от его объятий. — Да ведь это братский поцелуй. В благодарность.

— Не за что!

— Ой ли! — И после небольшой паузы добавил: — Вы даже не представляете себе, Ивга, как бы вы облегчили мне этим дело!

— Какое дело? Чем? — не поняла Ивга Семеновна.

Павло колебался. А впрочем, почему от нее таиться? Разве она и без того не знает его со всеми его потрохами! И он сказал, взяв ее под руку, с непривычной для него откровенностью:

— Видите ли, какое дело, Ивженька. Клеветать на кого-нибудь, а тем более на своего приятеля, все-таки подлость. Как ни крути! А так — обошлось бы без всякой подлости. Потому что — факт. Разве не так, Ивженька? Отчего же вы молчите? — А еще через минуту продолжал: — Да что нам с вами, по шестнадцати лет, что ли! Что за мещанские предрассудки!

— О господи! — не выдержала наконец Ивга Семеновна. Остановилась и высвободила свою руку, — Если бы вы только знали, Павло Макарович, какой вы нудный человек! Вечно в чем-то копаетесь. Ведь догадываетесь уже. Почти знаете. Чего же вам еще нужно от меня? Чтобы собственной рукой расписалась? Вам это нужно? Чтоб облагородить свою подлость! Ну, так знайте: да. Факт! Был у меня в ту ночь. Хватит с вас?

— О, абсолютно! Целую ручки!

XVIII

Когда Павло с Ивгой Семеновной пришли к Гмыре, хозяева были уже дома. И у них были гости — Чумак Трохим Остапович с женой, говевшей вместе с Гмырихой. Говельщицы своей набожностью и определяли сейчас общее настроение в хате Гмыри. Только что исповедовавшись у отца Мелентия, в необычном для себя состоянии безгрешных праведниц (хоть на сутки), сидели они у кафельной печки в натопленной до духоты «зале», негромко переговариваясь между собой и с мужьями, пившими чай в углу под образами. Из уважения к говельщицам и из сочувствия к их сегодняшнему вынужденному голоданию оба — и Гмыря, и Чумак, — чтобы не привлекать к себе их внимания, старались есть как можно тише: не хрустеть, откусывая сахар (оба любили пить чай вприкуску), не прихлебывать громко с блюдец. Точно так же деликатно вела себя и невестка Лукия, прислуживавшая им за столом: ходила по комнате едва касаясь ногами пола.

К концу ужина и пришли Павло с Ивгой Семеновной. Но еще до их прихода женщины успели наговориться о ней.

Чумаки жили близко от имения Галагана, а Трохим Остапович даже лично был знаком с ним еще с давних времен. Вот и нашлось у него кое-что порассказать про новую ветробалчанскую учительницу и ее романтическое прошлое. Поэтому не удивительно, что встретили ее сейчас в хате с повышенным интересом и подчеркнутым уважением. Ведь не какая-нибудь вертихвостка поповна или там дьячкова дочь, а такого большого барина полюбовница! Но как раз это обстоятельство и сковывало всех, разговор с нею в тот вечер никак нельзя было назвать непринужденным.

Прежде всего, конечно, пришлось Павлу рассказать все, что знал о Корнее Чумаке. Ведь ради этого старик Чумак и не поехал из церкви домой, а остался ночевать у Гмыри. О том, что Корней в Славгороде, родители знали. Дошел слух к ним, на Чумаковские хутора, и о вооруженном столкновении гайдамаков с Красной гвардией в Славгороде на этих днях. И совершенно понятной была их тревога за сына и радость теперь, когда они узнали от Павла, что он здоровехонек. Вчера только виделись. Шлет поклоны. А лично явится разве что на святки.

Чумак с сожалением покачал головой.

— Святки святками. А оно и сейчас не помешало бы ему показаться на хуторах. Да хорошо бы не одному, а хоть с десятком своих казаков. Чтоб почувствовали наши голодранцы.

— А разве есть потребность? — спросил Павло.

— Да нет, я не в том разумении, чтоб сразу всыпать которому. Пока хотя бы постращать.

— Их постращаешь! — с возмущением поддержала Чумачиха. — Сирыка Ивана или Сидора Люшню? Им и порка не поможет. Давно тюрьма по ним плачет. Будь они…

— Да ты же говеешь, сестра! — полушутя напомнил Гмыря. — Хотя бы сегодня язык попридержала.

— За таких разбойников бог простит. Кто же, как не они, народ мутит на хуторах? И на нас натравливают.

— А ты наперед не переживай, — успокоил Гмыря сестру. — Авось бог не допустит. Каждый пост ведь говеем. Да и власть обижать не даст. Так, Павло Макарович?

— Э, что там наша власть! — безнадежно махнул рукой Чумак. — Не оченно я на нее надеюсь. Царизм вон на трех китах стоял — и то рухнул. А наша Рада… сама себе рады не даст[3].

— В этом и беда наша! — недовольно сказал Павло. — Прямо-таки национальная беда: не верим в свои собственные силы. Да откуда вам знать, Трохим Остапович, что она сама себе «рады не даст»? По своей Чумаковке судите?

— А хотя бы и так. Разве наша Чумаковка исключение среди других сел?

— Не исключение, а отличие имеет большое, хотя бы и от Ветровой Балки, — сказал Гмыря. — Помещика у вас своего нет. Вот в чем ваша беда сейчас.

— Чего нет, того нет. Ведь мы не из мужиков-гевалов, — самодовольно сказал Чумак. — Казаки с незапамятных времен. Крепостничества никогда не знали.

— Ну и будьте довольны этим! — с ехидцей сказал Гмыря. — А мы знали. Мы из крепостных. Мужики! Чего только не натерпелись в крепостничестве! Моего прадеда Никифора Гмырю не раз секли розгами на конюшне! Каждый год, почитай. И всегда на рождественские святки…

— Впервые слышу! — удивился Павло.

— Да разве раньше… — немного смутился Гмыря. — Это теперь уже поумнели — не стали стыдиться своих предков. И даже — чем хуже, тем лучше.

— Но почему же именно на рождество пороли? — спросила Ивга Семеновна.

— К рождеству как раз приносил прадед оброк барину. Жил на оброке. Люди вы ученые, знаете, что это такое. На перевозе сидел, паромщиком. Ну, а при перевозе и небольшую корчму открыл. Принесет это на святках, не знаю, сколько уж там, серебром. А барин жаднюга был, все ему кажется, что малый оброк наложил, все допытывается у прадеда, какую прибыль дает ему паром и корчма. Ну, а мужик своей охотой разве скажет правду об этом! На конюшню его!.. Одним словом, натерпелись. Не то что вы, грачи хуторские. Зато сейчас нам вроде как полегче вашего будет. Есть чего бросить голытьбе — помещичью землю.

— Вот то-то же! — вздохнул с завистью Чумак. — А в нашей громаде голытьба глаза повытаращила на нас, хозяев. Универсал тот, указ о сорока десятинах, — нож им в сердце. Аж зеленеют от злобы, когда напомнишь.

— Да этого и наши не любят.

— Вот поэтому и говорю: не помешало б Корнюше хоть показаться на хуторах. Ты все же, Павло Макарович, так ему и передай.

— Передать не штука, да какой в этом толк! — пожал плечами Павло. — Не до того им сейчас. Да еще в эти дни, когда наше положение так неустойчиво. Буквально в любой час может начаться война.

Он коротко рассказал о последних событиях в Харькове: о создании Советского правительства на Украине. Обоих это известие привело в уныние (женщины к этому времени разговорились и к беседе мужчин не прислушивались).

— Вот почему мы должны в этот час тяжелых испытаний быть мудры, как змии. Я даже сказал бы: мудры и хитры. Не нужно озлоблять и без того, озлобленных. Кое-чем, возможно, даже нужно и поступиться на какое-то время, — поучал Павло. — Кстати, Рябокляч жаловался на ваши хутора. Перевыборов требуете. Неужели анархические элементы над вами верх взяли?

— Не то чтобы верх. Мы «полюбовно», — в кавычки взяв это слово, ответил Чумак, — приняли такое постановление. А в отношении кандидата, так они своего имеют, а мы — своего.

— А чем вам Рябокляч не угодил? Фигура подходящая, видная: старый политический деятель, арестовывался при царизме, умеренный эсер. Видно, вам Невкипелого Прокопа захотелось? Или из «варягов» кого-нибудь? Из городских большевиков?

— Да упаси бог! — даже заерзал на скрипучем стуле Чумак.

— Но и Рябокляч не на своем месте, — добавил Гмыря. — Сначала, правда, видный будто был. А теперь насмарку сошел человек. Чужим умом век не проживешь!

«Вот оно что, — подумал Диденко. — До последнего времени как раз это и устраивало Гмырю. Что же случилось? С кем же это он дружбу порвал?»

— Как хотят, так им и вертят.

— Кто вертит?

— Да мало ли там, в волости, еще! Того же Пожитько взять. Разве ему на такой должности сидеть! Земельный комитет! Узел всех вопросов. Ему в «Просвите» только выкамаривать!

— Кстати, Ивга Семеновна, рекомендую вашему вниманию, — сказал Павло. — Лучшего Запорожца или Выборного во всем уезде не найдете. Басище воистину протодьяконский.

— Благодарю, — иронически усмехнулась Ивга Семеновна. — Но я с большой охотой отдала бы все басы из «Просвиты» только за одно: за уважительное отношение к этому культурно-просветительному учреждению. Чтобы не говорили о нас — «выкамаривают»!

— Ну, это уж вы меня, старика, простите! Может, и не то слово сказал! — развел руками и хлопнул себя по бедрам Гмыря. — С кем не бывает?! Или такой случай взять. Сегодня это было, — без всякого интервала, боясь, чтобы снова не перебили, продолжал Гмыря. — Какая власть дозволила б такое?! Вот ты, Трохим Остапович, не один год старшиной был. Взял бы я, да и отнял ружья у твоего урядника и стражника. Что бы ты мне на это сказал?

Чумак закрыл глаза и повел из стороны в сторону головой.

— Тюрьма! Без всяких разговоров!

— Вот! А он что? Рябокляч? Облизнулся молча, сел в свои сани, да и поехал обедать. Будто ничего не случилось.

— А ничего особенного и не случилось, — заметил Павло.

— Как это ничего?! Да ведь власти в целой волости как не бывало. Какая же это власть, если не на кого опереться?! Правильно ему Легейда Петро тогда сказал: «Не стращай кутузкой, ведь тебе, говорит, некому даже приказ отдать, чтобы посадили».

За окном во дворе залаяли собаки.

— А вот и он, — сказал Гмыря и пояснил, обращаясь к Павлу: — Узнал, что будешь вечером у нас, и набился: «приду» да «приду». Видно, оправдываться будет.

— А кто я такой для него, чтобы ему оправдываться передо мной? — с притворным удивлением сказал Павло: он всегда был очень чувствительным к лести.

— Сам хорошо знаешь, Павло Макарович, кто ты для нас! — ответил Гмыря. — Недаром же сам — один изо всего села, а то, поди, из целой волости — в такие вот люди вышел! — Гмыря еще поддал лести, чтобы заручиться поддержкой Павла в неминуемой стычке с Пожитько.

Вошла служанка:

— Хома Гречка пришел.

— Что ему нужно? — удивился Гмыря. — Скажи, что некогда сейчас. Завтра или в понедельник пусть приходит.

Служанка вышла. В комнате снова завязался разговор. Но теперь Гмыря слушал невнимательно и все ловил себя на том, что прислушивается — не стукнет ли сенная дверь. Нет, Хома, как видно, решил дождаться, когда хозяин выйдет от гостей на ту половину. «Чего ему?» И наконец не выдержал, встал и вышел.

— Ну, чего тебе? — войдя в кухню, недовольным тоном спросил Гмыря.

Угрюмый человек в шинели, сидевший на лавке у порога, встал и негромким, хриплым от простуды голосом сказал:

— Дело, хозяин, есть. Винтовку продаю.

— Ну и продавай себе. Я тут при чем?

— Хочу, чтобы вы купили. Тоже русская, трехлинейка. В хорошем состоянии. И недорого: десять пудов ржи.

Уж очень это было похоже на насмешку. Но Гмыря сдержал себя.

— Ого, «недорого»! Это что, казенная цена ей такая?

— Казенная цена ее нам неизвестна. А вы так Титаренко заплатили. Вот я узнал, что у Олексы ее отняли, и пришел.

— Думал, что на дурня напал?

— Да почему ж на дурня?

— А потому. От вас теперь всего можно ожидать. Напрактиковались на войне. Сегодня продашь, а завтра натравишь кого-нибудь. Как Титаренко Луку. А рожь пополам. Вот оба и в выигрыше!

— Да бог с вами, Архип Терентьевич! Вот что значит голова хозяйская! Сам бы до такого, ей-бо, не додумался!

— И опять-таки, чего тебе так приспичило? Ночью?

— Потому как сегодня непременно нужно от нее избавиться. Не найду покупателя, хоть в прорубь бросай!

Такой поворот дела уже заинтересовал Гмырю. И своей таинственностью, и тем, что была надежда приобрести нужную вещь почти даром. «Пять пудов, больше не дам», — решил он. Но прежде чем назвать эту окончательную цену, поинтересовался, естественно, что же случилось. Но Хома при служанке не хотел говорить. И тогда Гмыря, хотя и с большой неохотой, провел чужого человека в «круглую» комнатку, служившую ему спальней. Закрыв за собой дверь и не предлагая Хоме сесть (да и сам не присаживаясь), Гмыря без лишних слов спросил Хому о причине.

— Да что я, для того с фронта бежал, чтобы снова туда попасть?! Дураков нет!.. — И рассказал, что нынче вечером Петро Легейда наказывал всем беднякам, кто имеет оружие, идти на облаву завтра. На волков будто бы.

— А почему же только беднякам?

— Вот то-то. В самую точку попали. Облава — только повод. Невкипелые да Артем Гармаш хотят отряд Красной гвардии в селе организовать. Вот и придумали. Чтобы собраться в безлюдном месте. Кажись, и командира выберут завтра. А раз уже и командир будет, считай, что снова в солдатчину, как кур во щи, попал. Так будь она неладна, эта винтовка! Восемь дадите?

— Десять, а не восемь, глупая башка твоя! — сказал Гмыря, прикидываясь возмущенным. — Или, думаешь, на твоей беде наживаться буду! — Оторопевший Хома Гречка растерянно моргал глазами. — Ежели, конечно, согласишься на мои условия.

— Сказывайте.

— За винтовку я даю тебе десять пудов ржи. Но не сразу. По два пуда в месяц. Сказать бы — в рассрочку.

— Э, вы хитрые, Архип Терентьевич, — зная хорошо Гмырю, заподозрил в его предложении какую-то каверзу Хома.

Но Гмыря сердито перебил его:

— Говорю, глупая башка, — так и есть! Чего ты боишься? Что я, мошенник? Так я же не беру сейчас винтовку у тебя — понял? Не беру. У тебя останется, пока не выплачу все сполна.

Хома в тяжелом раздумье долго мял в руках свою облезлую солдатскую шапку. Наконец:

— Так это же мне в отряд придется…

— А как же! Ежели другие вступают, так и тебе нужно. Не быть же тебе белой вороной среди них.

— И на облаву завтра?

— Непременно! — живо подхватил Гмыря и сразу же, поняв, что явно показывает свою заинтересованность в этом чужом для него деле, поспешил прикрыться шуткой: — Если не волка, авось хоть зайца подстрелишь. С мясом к празднику будешь. Колоть небось нечего?

— Какое там «колоть»! — махнул рукой Хома. — Без хлеба сидим. С той поры, как дома, почитай, ни разу еще хлеба досыта не поел.

— Ну вот, видишь! А завтра после облавы приходи вечером. Захвати с собой пустой мешок. Первый платеж — два пуда дам. А в понедельник смелешь. Во вторник жинка и тесто замесит. Вот и наешься хлеба досыта, по горло! Ну, так как, договорились?

Хома колебался еще, мял свою шапку, но потом наконец согласился. Без особого, правда, удовольствия.

— Ну что ж, нехай будет так! — сказал, вздохнув.

Вернулись на кухню. Хома взялся было за дверную щеколду, собираясь уходить, но Гмыря остановил его, подошел к столу, взял из-под рушника ковригу только выпеченного хлеба и, разрезав пополам, одну половину дал Хоме.

— Вот спасибо! — обрадованно благодарил тот, едва сдерживаясь, чтобы не начать тут же есть.

— Не, ты не говори «спасибо», — ответил Гмыря. — Ты не нищий, чтобы я тебе милостыню ради Христа подавал. Это — задаток. В счет восьми пудов.

— Как восьми? — оторопел Хома. — Десяти!

— Вот и имей с тобой дело! — возмутился Гмыря. — Легче — с цыганом. Сам же сказал: «Давай хоть восемь».

— А вы меня глупой башкой обозвали и сказали, что не восемь, а десять.

— Ты хоть людям не рассказывай, а то засмеют. Просишь восемь, а я даю десять. Так только глухие торгуются. Видать, и ты недослышал.

И убедил-таки Хому.

— Нехай будет восемь, — пожал плечами Хома. Потом отломил кусок хлеба, словно скрепляя этим договор, сказал с полным ртом «прощайте» и вышел из кухни.

А Гмыря вернулся в «круглую» комнатку и в темноте сел на кровать, глубоко задумавшись. Разговор с Хомой его очень взволновал. В таком состоянии не хотелось идти к гостям. Нужно хоть немножко успокоиться. И лучший способ для этого — еще раз спокойно, не горячась, все продумать. Прежде всего он похвалил себя за благоразумие. Не то чтобы два пуда ржи так уж много значили в хозяйстве, но разбрасываться пудами тоже не след. Тем более что еще неизвестно, будет ли какая польза от всего этого. Вот если бы Хома не был таким недотепой. Ну, да, как говорят, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Уж одно хорошо — что будет свой глаз в том отряде, или, можно сказать, во вражеском лагере. И пусть Рябокляч и Пожитько попробуют тогда пренебрегать им и его советами!.. Сами на поклон придут.

Но особенно размечтаться именно Пожитько ему и не дал. Гмыря даже вздрогнул, услышав раскаты басовитого голоса в зале (задумавшись, он не слышал, как тот прошел через сени). «Пришел-таки. Ни стыда ни совести. Ну что ж, пеняй на себя, если сгоряча словом каким крутым огрею!»

Ощупью, в потемках, он из «круглой» комнатки прошел в смежную, сейчас отведенную для квартирантки. Перед дверьми залы остановился. Пригладил ладонями волосы, распушил свою широкую рыжую бороду во всю грудь и открыл дверь.

— Видали? А я что говорю! — весело встретил хозяина непрошеный гость. — Отбыл свое на клиросе, свечки бабам распродал, да и гуляет теперь с гостями. Общественную обязанность свою исполнил. Не то что мы, несчастные комитетчики! Будто нанялись. Нет тебе ни дня, ни ночи.

— Да уж потерпи, бедняга, — с ехидной усмешкой сказал Гмыря. — До перевыборов недолго.

— Хорошо, как не выберут опять.

— А ты отвод себе дай.

— Гляди! Сам, ей-право, не додумался б. Спасибо, Архип Терентьевич, за совет.

— Не за что, Кондрат Федорович.

Но в таком тоне разговор, конечно, долго продолжаться не мог. И хозяин сам изменил тон, просто спросив Пожитько, с какой это ночной работы тот возвращается.

— Ходил в имение. Наперед знал, что не поверишь. Вот Теличку Антона свидетелем взял. Откуда идем? — обратился он к Теличке, которого Гмыря только теперь увидел — тот сидел на стуле возле порога.

— Точно, из имения, — подтвердил Антон.

— А я и без свидетеля поверил бы, — сказал Гмыря. — Со вчерашнего дня, как приехал Погорелов, тебя из экономии и не вытащишь. Что, и вечером с его превосходительством чаи распивал?

— Даже не видел.

— А что ж за дела такие ночью?

Пожитько с изысканной вежливостью попросил у дам разрешения и закурил папиросу. Потом стал рассказывать:

— Грицько Саранчук натворил чудес! Обезоружил казаков. Только двое остались. Так один из них как услышал обо всем — только в Чумаковке оглянулся. К родичам сбежал. А другой на печь залез. Пришлось за ноги стягивать. Как же имение оставить без охраны?! Вот и повел туда. И хорошо сделал. От самого пруда, через всю экономию прошли — ни души. Бери себе, уводи что хочешь.

— Насчет «уводи» — пустое. Далеко не уведут — след на снегу останется, — заметил Гмыря. — А вот ненароком… пострашнее злодей сыщется, против народа который. Да со спичками пройдется…

— Поставил последнего казака сторожить.

— А где же ихние сторожа?

— Собрание у них. Батрацкий комитет выбрали. Омелько Хрен — председатель. Антона, беднягу, — подмигнул Гмыре, — обидели крепко. А он-то распинался за них. Провалили!

— Не провалили, — поправил Антон. — Формально придирку нашли. Не приступил, дескать, еще к работе.

— Так это же правда. Какой ты батрак, ежели скоро месяц, как дома, а ходишь — руки в брюки, как барин? На материной шее сидишь. Только знаешь народ мутить. А оно и не вышло, Артем Гармаш ножку подставил.

— С Гармашем я поквитаюсь. Будь уверен! Но и тебе, Кондрат Федорович, не забуду, как ты мне всадил нож в спину. И приурочил же!

— Я не один. Комитетом решали. Чтобы никакой большевистской анархии не допустить. Или левоэсеровской. И не допустим. А также и со стороны барина — никакой контры. Я лично предупредил его: живи себе тихо-мирно.

— А он надолго думает осесть?

— А тебе что? — вместо Пожитько ответил Гмыре Чумак. — Солнце он заслоняет тебе, что ли? Пусть живет себе человек.

— Именно! — ободренный неожиданной поддержкой, подхватил Пожитько. — Тем паче что ему некуда больше и деваться. Рязанская усадьба ухнула. Отобрали большевики. Так ты хочешь, чтоб и мы — за большевиками следом? Анархии хочешь?

Гмырю этот упрек Пожитько страшно возмутил. Покраснев, теряя самообладание, он порывисто шагнул к Пожитько и сказал негромко, но вкладывая в каждое слово всю свою злобу и неприязнь к этому человеку:

— Слушай, Федорович, скажи откровенно — чужих в доме нет, а Теличку сам привел, — скажи по правде: сколько пообещал тебе Погорелов за то, что сохранишь ему имение? Если все на старое повернется? Десятин двадцать обещал?

Теперь уже вспыхнул Пожитько:

— Говорите, да не заговаривайтесь, гражданин Гмыря! Имение я берегу для народа. И сберегу. И ничего… Как бы вам не пришлось пожалеть!

— В кутузку посадишь? Так некому сажать. Легейда правду сказал. А завтра Грицько Саранчук и Кузьму твоего разоружит.

— Завтра Грицько будет у нас начальником волостной милиции! — заявил Пожитько сгоряча и сразу же пожалел, что ради эффекта допустил такую ошибку — ведь это, по сути, выдумка. Правда, разговор с Рябоклячем об этом был, но с Грицьком еще не говорили.

— Завтра? — насторожился Гмыря. — Так, может быть, это ты на завтра и облаву на волков придумал?

— На каких волков? Где они у нас? Приснилось?

— А ягнят из овчарни кто таскает? — спокойно перевел разговор на другую тему Гмыря, убедившись, что про облаву Пожитько действительно ничего не знает.

— Где пьют, там и льют! Вот так тебе, Архип Терентьевич, на это отвечу, — сказал Пожитько.

— Вот это уж другой разговор! Спасибо хоть за это признание.

— Я про караульных. Где вы найдете такого дурака, который согласился бы целую ночь сторожить, вместо того чтобы спать на печи в просе?!

— Нет, неправильная постановка вопроса! — вмешался Диденко. — Не дураков на это большое общественное дело искать нужно, а сознательных граждан, которые за честь бы для себя считали. Позор, Кондрат Федорович, даже разговоры такие. О практике я уж и не говорю. Это я тебе, Кондрат, по партийной линии.

— Да я что?! — начал было Пожитько, но Диденко оборвал его властным жестом и повернулся к Гмыре:

— Однако ваша беспартийность, Архип Терентьевич, отнюдь не гарантирует вам непогрешимости. Ошибаетесь и вы в некоторых вопросах. Кто спешит, тот людей смешит. А то еще есть и такая пословица: тише едешь — дальше будешь.

— Вот, вот, именно так! — зло усмехнулся Гмыря. — Это им как раз и на руку. Им хотя бы еще год держать имение на учете и земельном комитете. Мало еще потянули оттуда!

— А ты докажи! — вспыхнул Пожитько и шагнул к Гмыре. — Что ты на честных людей поклеп взводишь! Сатана рыжий!

— Ну, это уж!.. — возмущенная, поднялась с места Ивга Семеновна. — Это уж безобразие!

Вскочил с места и Диденко. Подошел к ним и развел их в разные стороны.

— Друзья! Какое наследство не поделили?! Стыд просто! И ужас! — Он отошел к столу, чтобы можно было окинуть взглядом всех, кто в комнате, и продолжал с искренним возмущением: — Именно ужас! Ведь если мы, цвет нации, можно сказать, лучшие ее сыны, не придем к согласию, то что уж говорить о народе в целом! Нечего нам тогда и огород городить со своей государственностью. Не горазды плясать — нечего и музыку заказывать. Пускай Московщина и дальше нами правит, как два с половиной столетия… Устраивает вас такая перспектива? Молчите? Вот и хорошо. И будем считать инцидент исчерпанным. Тихо-мирно найдется о чем поговорить. Согласны? Как вы, петухи?

Пожитько жестом доморощенного актера поскреб в затылке и сказал с соответствующей интонацией:

— Ин быть по сему!

Гмыря остывал медленнее. Молча сердито сопел, мял в кулаке рыжую бороду и наконец вместо ответа сказал, обращаясь к невестке:

— Скажи Харитине — пусть самовар поставит!

XIX

Сбор участников «облавы» был назначен в казенном лесу, возле хаты лесника. Выходить из дому должны были, как только прозвонят к «достойно». Это было самое удобное время. Раньше не было надобности, да и не всякая хозяйка в воскресенье рано управится, чтобы накормить чем-нибудь горячим уходящего на целый день мужа. А позже — трудно было бы избежать любопытных: после обедни нашлось бы немало охотников, особенно среди молодежи, принять участие в облаве. Ради развлечения, хоть и без оружия, просто вроли загонщиков. А нужды в этом не было. Наоборот, один лишний мог бы все испортить. Дело требовало откровенного, прямого разговора единомышленников.

И день выдался на славу — ясный и погожий. Небольшой морозец после вчерашней оттепели покрыл за ночь все пушистым инеем, преобразив знакомый до мелочей окружающий мир в волшебную зимнюю сказку. Невольно вспоминалось, что уже когда-то давно видел мир именно таким. И воспоминания вели в далекое прошлое, в детство, когда, может быть, после прочитанного в школе стихотворения приснились ночью и сам Дед-мороз, который «обходит владенья свои», и вот такой, словно заколдованный лес.

И хотя лесник Сидор Деркач нисколько не был похож на сказочного Деда-мороза — ни седой бороды (бритый подбородок, подстриженные рыжеватые усы), ни густых, покрытых инеем бровей, — это не портило очарования.

— Хозяину леса почет и уважение!

— Здоро́во, хлопцы-моло́дцы! А куда путь держите, коли не секрет?

— Вот здесь и разобьем лагерь. Никого еще не было? Ну, стало быть, мы самые первые — авангард.

«Хлопцы-моло́дцы», среди которых только Андрий Лукаш был действительно еще холостым, а Кирило Левчук и Овсий Куница женатые уже лет по десять, выбрали место на солнечной полянке через дорогу от хаты лесника и насобирали веток, валявшихся здесь в достатке после недавней порубки. Лесник принес сухих щепок, развели костер. Тем временем подошли Артем Гармаш с Петром Легейдой, Невкипелый Тымиш с Терешком Рахубой. А спустя некоторое время — неразлучная после вчерашнего троица: Грицько Саранчук, Лука Дудка и Остюк Иван. Расположились возле костра — кто на пеньке, кто на охапке хвороста, а кто и просто присев на корточки.

Лука по привычке сразу начал сквернословить. И без всякой причины (ругань была для него как поговорка). В другое время никто, пожалуй, и не обратил бы внимания, но сейчас не успел еще Лука после ругани и дух перевести, как Кирило Левчук сказал внешне спокойно, но, чувствовалось, с сердцем:

— Слушай, Лука! Говорю без шуток: еще раз ругнешься так — опомниться не успеешь, как заеду в ухо. Имей совесть! Глянь только, какая красота вокруг. Какое чудо природы!

Лука прикурил от вынутого из костра уголька, выпрямился во весь рост и глянул вокруг. И словно бы только теперь все увидел.

— И впрямь чудо! Разрешаю: бей в ухо, ежели заработаю. Но еще большее чудо, хлопцы, что живы мы, сидим вокруг костра и — дома! А не сгнили в братских могилах. Скажете — нет?

И потекли фронтовые воспоминания. Каждый за три года войны попадал не раз в такие переделки, что и уцелел-то только чудом. А с некоторыми это случалось даже после революции. Левчук в июньском наступлении Керенского едва голову не сложил, получил тяжелое ранение.

Среди сидящих вокруг костра были солдаты со всех фронтов, от Балтийского до Каспийского моря. И не только с фронтов. Были из тыловых гарнизонов (преимущественно после госпиталей) — даже из таких больших городов, как Киев, Харьков, Смоленск. И из их рассказов послереволюционная жизнь страны возникала панорамой — красочной и животрепещущей.

С особым интересом слушали рассказ Овсия Куницы, вернувшегося всего несколько дней тому назад из Смоленска, где он лежал в госпитале.

О жизни в «большевистской России» после Октября ветробалчане кое-что, конечно, знали и раньше. Ленинские декреты о мире и земле вот уже второй месяц волновали Ветровую Балку. Номера газет, где были напечатаны эти декреты, были зачитаны до дыр и переходили из хаты в хату. Многие выучили декреты наизусть. И в общей беседе, когда завязывались долгие и страстные дебаты по этим наболевшим вопросам, всегда оказывался кто-нибудь из таких «подкованных». Но хватало и иных «грамотеев» — прилежных читателей эсеровской «Боротьбы», которые искусно орудовали редакционными комментариями к этим декретам. Они использовали их по-своему, как большевистскую пропаганду — и только. Поэтому очевидцы, такие, как Овсий Куница, были для всех счастливой находкой.

Главным образом, конечно, расспрашивали Овсия о том, как русские крестьяне проводят в жизнь большевистский декрет о земле. Как поступают они с помещичьей землей и с имениями. Овсий подробно рассказывал. Хотя и не довелось самому побывать ни в одной деревне там, на Смоленщине, но разве мало приезжало в госпиталь к раненым родичей из деревень. Да и сам, когда стал поправляться, бывало, каждый день на базаре среди приезжих крестьян терся. Приглядывался, расспрашивал. Делят землю. И хозяйство делят. И помещиков — в три шеи из имений. Тех, которые засиделись, сами не удрали, заблаговременно.

— Не то что у нас! — заерзал на пеньке от возмущения Дудка Лука и уж хотел… но невольно глянул на Левчука да только челюстями повел. — Не от нас Погорелов бежит, а к нам! И что он себе думает?!

— Терешка спроси, — улыбнулся Левчук. — Он, слыхать, вчера за ужином по чарке с Погореловым пил. Знать, и об этом была речь.

— А конечно, была! — в тон ему ответил Терешко. — Думает, что дураков на его век еще хватит.

— Боюсь, короткий век определил сам себе!

Вот так, начавшись с шутки, и зашел разговор про ветробалчанскую жизнь. Сначала Терешко подробно рассказал о вчерашнем собрании батраков, на котором был избран батрацкий комитет в составе Омелька Хрена, деда Свирида и его, Рахубы Терешка; о постановлении собрания обратиться к сельскому обществу с заявлением-просьбой учесть при разделе земли и имущества помещика и их, батрацкие, интересы. Чтоб не пустить людей по миру. И советовали наилучший выход: организовать в экономии прокатную станцию рабочего скота и инвентаря, а также племенные пункты. И, наконец, подсказывали в своем постановлении, как поступить с помещиком Погореловым. Чтобы и без насилия, но и без поблажек. Запрячь водовозного Чубарика в розвальни, да и отвезти на станцию — пусть попробует хоть напоследок не под медвежьей полостью, а на соломке!

— А я бы и Чубарика не гонял! — сказал Куница. — А повесил бы ему котомку через плечо с краюхой хлеба да щепотью соли — и дуй на все четыре!

— Не выйдет, Овсий, — сказал Клим Гончаренко, — ведь власть под защиту взяла Погорелова. Видал, как Рябокляч да Пожитько нянчатся с ним? А тут еще и Павло Диденко их нынче настроил!

В ответ на расспросы Гончаренко рассказал, что утром ему наказали явиться в волость. Пошел. Оказывается — партийное собрание эсеров.

— А при чем?

— Вот то-то! Ни сном, ни духом! Докопался-таки: оказывается, еще летом, когда записывал Колюжный в «Просвиту», так заодно и в эсеры вписал. Да разве только меня одного? И Йосипа Сороку, и Грицька Передерия. Ну, выматерили мы Колюжного и ушли.

— Вот и зря! — сказал кто-то. — Коли уж попал, хоть бы послушал, о чем они.

— Закрытое собрание. Выставили! Ну, да я, правда, цигарку все же выкурил в коридоре, у двери. Диденко Павла послушал. Потом новая учительница слово взяла. Бедовая бабенка! Как она чихвостила Рябокляча и Пожитько! За что? Да разве, стоя за закрытой дверью, толком разберешься! И мне рикошетом попало.

— А тебе за что?

— Мертвой душой обозвала! Вот убежденная! Для нее — ежели ты не эсер, то уж и мертвая твоя душа. А о тебе, Грицько, с похвалой отзывалась.

— Обо мне? — удивленный, повернулся к Климу Грицько.

— Вот таких, говорит, геройских людей, как Грицько Саранчук, в партию нужно привлекать, а не всякие там мертвые души. Намотай, Грицько, на ус!

— Да ну тебя… с ней вместе! — крепко выругался Грицько. И только Артем из всех присутствующих правильно понял причину его раздражения.

— Ну, а насчет земли, имения, что Диденко привез из уезда? — направил Клима на более интересную тему Овсий Куница.

— До Учредительного собрания и думать не моги! Напоминал про драгун в девятьсот пятом году.

— Вот и дурак! — вскочил на ноги Левчук. — Даром что ученый!

— Пускай он это своей маме рассказывает, — поддержал Левчука Тымиш Невкипелый. — Девятьсот пятый год! Сравнил!

В разговорах и не замечали, как время шло. Вновь прибывшие, не здороваясь, чтобы не мешать беседе, молча располагались возле костра. А затем и сами вступали в разговор. Так продолжалось, пока в селе не зазвонили во все колокола.

— Ну что ж, братцы, может, хватит ждать? — спросил Петро Легейда. — Времени было достаточно. Кто хотел прийти…

— Погодите, дядя Петро. Вон еще двое, — остановил Тымиш Невкипелый. — Подождем уж их.

На дороге, шагов за сто, из-за поворота появились две фигуры: в белом тулупчике Иван Козыр и в куцей шинели, с винтовкой на ремне Хома Гречка.

— А вот без Хомы можно было бы и обойтись, — заметил Лука Дудка.

— А почему? — спросил Легейда. — Не такой бедняк, как и ты?

— Да, бедняк. Этого я у него отнимать не буду — своей нищеты хватает. А вот только… Уж очень он перед богатеями спину гнет.

— Вот и надо помочь человеку разогнуть спину.

Заметив группу людей возле костра, Козыр и Гречка ускорили шаги.

— А позади есть кто? — спросил Легейда, когда они подошли к костру.

— Нет, не видать, — ответил Козыр. — Это мы с Хомой, должно быть, в хвосте.

— Так давай, Артем, начинать.

— Да мы, собственно говоря, уже начали, — сказал Артем.

И действительно, разве все эти разговоры не вели к тому, ради чего они собрались здесь? Картина ясная: медлить больше нечего. Пора приступать и в Ветровой Балке к разделу помещичьей земли и хозяйства. Но организованно. Без красного петуха, как это было в девятьсот пятом году. Без сумятицы, в которой, как в мутной воде, ловкачам рыбку ловить. А охотникам нажиться за счет бедноты и в Ветровой Балке хватит. И чтобы этого избежать, необходимо крепкое единство бедноты и батраков экономии. Не плестись в хвосте за сельской громадой, а вести за собой.

— Вот для этого, братцы, мы и собрались сейчас, — продолжал Артем. — Чтобы положить начало. Нужно организовать ядро — вооруженный отряд Красной гвардии бедняков, вокруг которого со временем объединится и вся ветробалчанская беднота.

— Обожди! — остановил Артема Грицько Саранчук. — Выходит, вчера вы, дядя Петро, зря меня сюда звали. Ежели отряд — только из бедняков.

— А ты кто, буржуй разве? — ответил Легейда. — Про тебя специально разговор был. И решили, что ты хоть и середняк, а человек наш. Сам показал себя вчера. Да и не со вчерашнего дня только знаем мы тебя как хлопца добросовестного, разумного.

— Удовлетворяет тебя ответ? — спросил Артем.

— Спасибо за доверие. Но вспомнился мне наш спор с тобой, Артем, в Славгороде.

— Без споров, Грицько, и впредь не обойдется. Но не то сейчас главное, что нас разъединяет. Главное то, что середняк не имеет другого пути, как только с беднотой вместе. Вплоть до окончательной победы революции. И потом — при социализме — тоже вместе жить. Каждый умный человек это должен понять. А мы тебя именно таким и считаем — умным парнем.

Еще несколько человек высказались за Грицька. А против никто не выступил. Грицька это тронуло, но вместе с тем и протрезвило. Еще по дороге сюда Лука Дудка с Остюком решили выдвинуть Грицька на командира отряда. Грицьку, конечно, это несомненно льстило, но чтоб очень этого хотелось… Может быть, если бы на душе не было так тревожно из-за Ориси! Почти равнодушный к предложению, дал согласие. Но теперь, поняв, что его кандидатуру, бесспорно, провалят, почувствовал легкое сожаление и недовольство собой. Сам виноват! Для чего было поднимать этот вопрос! Подчеркивать свою исключительность! Интересно — кого же тогда? Легейду Петра? Ну что ж, человек подходящий. А может, Левчука?..

Занятый этими мыслями, Грицько и не заметил, как началось обсуждение.

За организацию отряда были все. И не удивительно: кто был против, тот просто не пришел. Но были и такие, которых не звали, а они пришли. Все это были люди без оружия. Но каждый держался кого-нибудь из тех, кто имел винтовку. Естественно, что это сразу же внесло изменения в первоначальный план — организовать отряд только из людей, имеющих оружие. Возникла небольшая дискуссия, но обе стороны скоро пришли к соглашению. Конечно, чем больше народу будет в отряде, тем лучше. Если сегодня нет оружия на всех, нужно добиться в уезде, чтобы помогли раздобыть. А пока закрепить по два-три бойца на одну винтовку. Особенно дружно добивались этого, разумеется, безоружные, достойным представителем которых явился Кирило Левчук, сам безоружный.

— А где я мог ее взять? Ежели домой попал прямо из госпиталя. Да и не один я такой! — И страстно доказывал, как это хорошо — иметь по нескольку бойцов на одну винтовку. Особенно для караульной службы. Хотя бы в том же имении. То пришлось бы каждому дежурить дважды в неделю, а так один раз. Легче? Еще бы!

Тымиша Невкипелого беспокоило другое. С Левчуком он согласен вполне. Очень хорошо, что людей сошлось больше, чем звали. Но вместе с тем в этом есть и плохое.

— Не умеем держать язык за зубами! Дядя Петро, предупреждали вы каждого, чтобы никому ни слова?

— А то как же! Обязательно!

— Тогда, хлопцы, черт знает что получается! Хорошо, что на этот раз нечего, собственно, скрывать… А ежели бы было? А мы словно тетки на ярмарке! За длинный язык, я так думаю, нужно исключать из отряда.

Согласились и с этим без лишних разговоров. Дискуссию вызвало предложение Невкипелого разбить отряд на взводы не по ранжиру («Нам не на парад!»), а по месту жительства: кто над оврагом — первый взвод, на Новоселовке — второй, гончаровцы — третий, на юру — четвертый.

Грицько Саранчук был против.

— А ежели я хочу быть в одном взводе со своими лучшими друзьями? А они оба новоселовцы.

Его поддержали и Дудка с Овсюком. Однако большинство было за предложение Тымиша. Ведь ясно, что именно такая организация придаст большую оперативность взводам, а значит, и всему отряду.

И, наконец, последний вопрос — избрание командира отряда. Слово взял Артем, как человек, имеющий опыт организации красногвардейских отрядов среди рабочих. Конечно, разница есть немалая между рабочими и крестьянскими отрядами. Что касается идейной ясности, пролетарской дисциплины — в этом есть чему поучиться у рабочих. Но в отношении военной подготовки крестьянские отряды в лучшем положении, в частности и ветробалчанский: почти все — фронтовики. И выучка есть, и обстреляны. Поди, каждый смог бы и командиром отряда быть.

— И в этом, если хотите знать, товарищи, — пошутил Артем, — наибольшая трудность. Просто глаза разбегаются: и тот хорош, и этот неплох. А выбрать нужно только одного. И, конечно, наилучшего. Во всех отношениях! Ведь командир отряда — душа его!

Первым назвали Петра Легейду. Человек достойный, на фронте командовал взводом. На нем, очевидно, и остановились бы, если б не одно обстоятельство. С той поры, как в селе заговорили о перевыборах сельского Совета, все чаще ветробалчане называли Петра Легейду как подходящего кандидата в председатели сельского Совета. И сейчас, у костра, большинство решило, что для этой работы и нужно его оставить.

— Помоложе надо. Попроворнее! — посоветовал Петро Легейда. — Давайте Тымиша Невкипелого попросим.

— О, кабы не рука!.. — сказал кто-то.

— А что рука! Небось целое лето с отцом пильщиком работал. А командовать отрядом больше головой надобно, а не руками, — стоял на своем Легейда. — А голова у Тымиша смекалистая. Крепка и флотская выучка!

Артем рассказал об участии Тымиша в боевой операции в Славгороде несколько дней назад.

— Не всякий и с двумя руками… — Но, поняв, что Грицько может воспринять это как упрек себе, оборвал фразу.

Лука Дудка хотел было, воспользовавшись паузой, предложить своего кандидата, но Грицько остановил его — не нужно.

— Ну что же, братцы, пускай будет Тымиш, — сказал Левчук. — Правда ведь, дело не в руке. А хлопец геройский. Значит, и командир хороший будет. Если постарается!

Прошел Невкипелый единогласно. Когда закончилось голосование, он, заметно взволнованный, встал и поблагодарил за честь и доверие.

— Но стараться, хлопцы, давайте будем все, — сдержанно улыбаясь, сказал Невкипелый. — Говоря другими словами, дисциплину буду требовать, настоящую, флотскую. На «шалтай-болтай» не рассчитывайте. Ежели для вас не подходит, то лучше сразу снимайте с командира.

— А ты не запугивай!

— Снимем, когда захотим! — шутками отвечали бойцы.

— Согласен! Ну, а сейчас — кончайте курить. — И через минуту негромко, но с интонациями по крайней мере командира батальона, скомандовал: — Становись!

Все начали строиться. В две шеренги; как уточнил командир: в первой — вооруженные, во второй — без оружия. Всего в отряде было двадцать семь человек.

— А ты, Грицько, почему стал не на свое место? Кто живет на юру — четвертый взвод.

Грицько очень неохотно занял место в шеренге через несколько человек, став рядом с Хомой Гречкой.

— И назначаю тебя командиром четвертого взвода.

— Над кем командиром? Над Хомой!

— Не над одним Хомой. Шесть человек вместе с тобой во взводе. Меньше, чем в других. Но это только начало. Меньше и винтовок. Когда достанем, в первую очередь тебе дадим. — Потом отошел на несколько шагов и подал команду равняться. По команде «Смирно!» отряд замер в неподвижности. — Ну вот, братцы-товарищи! — сказал Невкипелый просто и в то же время торжественно. — Поздравляю вас с организацией боевого отряда Красной гвардии в Ветровой Балке!

— Спасибо! Благодарим! — послышались голоса из шеренг.

— На сегодня у нас еще не все готово, — говорил Невкипелый. — Знамени нет. А его должны вручить нам на сходе или в сельском Совете. Не знаем еще, как будет. Подходящую материю уже достали. К воскресенью знамя будет готово. Девчата его вышивают. И в воскресенье на сходе перед знаменем примем присягу на верность революции и трудовому народу. А пока что эту неделю тоже не будем баклуши бить. С завтрашнего дня каждую ночь охрану имения будет нести наш отряд. А теперь стоять вольно. У кого оружие — вынуть затворы.

И начиная с правофлангового, стал проверять винтовки, заглядывая в стволы. У большинства оружие было в неплохом состоянии. Но у некоторых в стволах такое творилось, что Невкипелый просто слов не находил от возмущения. И только для первого раза обошелся сравнительно мягко: пристыдил перед строем и приказал к завтрашнему дню вернуть этим «железинам» надлежащий вид — боевого оружия. Подошла очередь Хомы Гречки. Бойцы ожидали и на этот раз очередного разноса. И были крайне удивлены: Невкипелый, заглянув в ствол, довольно кивнул головой.

— Молодец, Хома! Когда чистил?

— Вчера, — ответил Хома, пряча глаза, и поспешил добавить: — Вчера вечером, после того, как Легейда наказал сюда прийти.

— Еще раз молодец! Видели, хлопцы? А кто еще почистил или хотя бы протер винтовку вчера, после наказа? Нет таких! Спасибо, Хома, что порадовал. Дело не только в чистой винтовке, а в преданном отношении к делу.

Он скомандовал заложить затворы. И потом некоторое время занимались строевыми упражнениями. Наконец сказал, довольный:

— Нет, не забыли еще. Выходит, обойдемся без «сена-соломы». Ну, братцы, как? Может, на этом и кончим первый сбор отряда? Об остальных мелочах будет разговор с командирами взводов.

— А какой условный сигнал на случай тревоги? — спросил командир первого взвода Левчук.

— Да тревоги пока что не предвидится, — сказал Невкипелый, но согласился с Левчуком: можно и об этом договориться сейчас.

По его мнению, лучшего сигнала, чем колокол, не могло быть. Мертвого поднимет на ноги. Достаточно вспомнить девятьсот пятый год. Собираться по взводам. Каждый командир взвода определяет место сбора для своих бойцов. А место сбора для всех взводов — площадь перед церковью.

На этом и кончили. Командир отряда Невкипелый приказал своим людям погасить костер. Поблагодарил лесника Деркача за гостеприимство. В ответ Деркач пожелал им «ни пуха ни пера», а перейдя на серьезный тон — военной удачи. И Невкипелый повел свой отряд с песней по лесной дороге, а потом — лугами — к селу, маячившему вдали, на высоком холме, своими ветряками.

XX

Сегодня с самого утра Орися чувствовала себя плохо. Сказалось нервное напряжение последних дней. Правда, вчера после откровенного разговора с Артемом она немного повеселела: может, и в самом деле единственная причина — то страшное, что стряслось с горемычной Настей в Песках. Тем более что поведение Грицька дома в течение этих дней, судя по рассказу Кирилка, словно бы подтверждало предположение Артема. Рассказывая про новую учительницу, Кирилко не мог, естественно, умолчать о такой новости, как контузия Грицька Саранчука. В ответ на бабушкины возражения он передал весь рассказ Марийки Саранчук про Грицька в классе, на уроке. И то, что очень печальный, и никуда со двора не выходит, и работать не очень годный: выйдет бревна тесать, поработает немного и бросает — нельзя ему много работать.

Еще бы! В плохом настроении — Орися по себе знает — и работа из рук валится. Даже почувствовала некоторую ревность к покойнице Насте. Хотя, правда, пристыдив себя, постаралась подавить это горькое чувство. И тогда прониклась искренней жалостью к несчастной девушке и возмущением против виновников — родителей. Не гнались бы за богатством, отдали бы за Грицька — жива была бы дочка. Сейчас дождалась бы с войны… «А как бы я тогда?!» — ужаснулась Орися от одной этой мысли. И еще сильнее захотелось как можно скорее увидеться с Грицьком. И уж корила себя за то, что так строго запретила Артему говорить что-либо о ней при встрече с ним. Разве это унизительно?! А если бы знал, как скучает по нем, может, скорее пережил бы все то тяжелое и скорее — возможно, даже сегодня — пришел бы. Впрочем, была надежда, что Артем умнее ее и знает сам, как повести себя при встрече с Грицьком. Но Кирилко своим рассказом и эту надежду отнял у нее. Если не выходит из дому, то как же встретятся? Сам Артем не пойдет к Саранчукам, в этом Орися была уверена. И вот после обеда, вернувшись из леса, Остап с дядей Мусием принесли в хату новую весть. Весть о стычке во дворе Дудки, где Грицько с Остюком обезоружили «вольных казаков». А ведь как раз на Новоселовку, к Невкипелому, и пошел Артем. Теперь уж наверняка встретятся. Даже появилась надежда: если собрание батраков не затянется, так, может, вместе с Грицьком и придут?!

Но Артем пришел один, поздно ночью, когда уж спать ложились. Был заметно уставший. Однако, когда Остап спросил, что же было в имении, стал весело рассказывать о своей встрече с Погореловым, о собрании батраков.

Орися, занятая своими мыслями, и не слышала толком, что он рассказывал. Не могло быть, думала она, чтобы он за целый день не встретился с Грицьком. А если виделся, то разве могло быть, чтобы Грицько ничего ей не передал? Так почему же Артем ничего не говорит? (Ведь знает, что ей невтерпеж!) Будто нельзя было с рассказом о собрании немного подождать! Возмущенная, подошла она к своей постели на лавке и сердито приказала хлопцам отвернуться. Разделась и легла лицом к стене. Ну и пускай себе разговаривают, хоть до утра! Если такие бездушные! Если им безразлично, что она в тревоге всю ночь глаз не сомкнет. Да и мама хороша! Разве нельзя было остановить Артема и прямо спросить про Грицька? Так нет, ее, видите ли, тоже интересует собрание в экономии. Ну и пусть! Она и сама как-нибудь справится… Только уж, если бы и захотел Артем, она так сердита на него, что не станет слушать, притворится, что спит. И все же невольно прислушивалась к разговору, с нетерпением ожидая, когда он закончит свой рассказ.

Наконец мать остановила Артема. Поздно уже. Стала стелить ему постель на другой лавке и вдруг спросила про Грицька — не виделся ли случаем с ним? Виделся. Девушка затаила дыханье, ожидая, что скажет дальше. Но Артем одним только словом и ограничился. Снова заговорил с Остапом, теперь уже о какой-то облаве назавтра. «А если бы не думал, что сплю, сказал бы еще что-нибудь!» — подумала Орися и невольно тяжело вздохнула.

— О, ты еще не спишь! — удивилась мать.

Только тогда Артем бросил окурок (курил возле шестка), подошел к ней и сказал виноватым тоном, хорошо понимая ее настроение:

— А я заговорился с Остапом. Поклон тебе, Орися, от Грицька.

— Спасибо! — ответила Орися, очень обрадованная, но вместе с тем и удивленная равнодушным тоном Артема, передавшего ей эту милую ее сердцу весть. — А больше ничего не передавал?

— Спрашивал, когда можно прийти.

— Спрашивал? Чудно́! — сказала мать. — До сих пор всегда приходил не спрашивая. Где это он таких церемоний набрался?

— А теперь спи, Орися, — заторопился Артем, желая кончить на этом разговор. — Спи. Утро вечера мудренее!

Но Орисе было не до сна. Снова и снова вспоминала слова Артема про Грицька, про его поклон ей. И не так даже слова, как то, с каким равнодушием, как неохотно передал ей все это Артем. Почему? Ведь знал же, что для нее не было вести дороже этой! И к чему эта пословица?.. Нет, чего-то недосказал Артем. Что-то оставил на утро. Почему? Напрасно пытаясь разгадать эту загадку, промучилась до полуночи и наконец уснула неспокойным сном.

Поэтому встала сегодня такая вялая, будто нисколько не отдохнула за ночь.

Было уже позднее утро. Мать хлопотала у печи. Мотря спала. Спали еще и дети. Остап, пристроившись возле лавки, чинил Кирилковы сапоги. Артема в хате не было. Пошел в больницу на перевязку. Пошел спозаранку, потому что позже должен был куда-то уйти на целый день. Орися забеспокоилась. Мало того, что ночь, неужто ей еще целый день мучиться? И решила дивчина: вернется Артем из больницы — во что бы то ни стало допытается, узнает, что он скрывает от нее. А тем временем, помогая матери стряпать, все старалась во время разговора заставить мать заговорить о Грицьке. Но, как видно, мать знала не больше, чем она.

Артем вернулся не скоро: пришлось переждать много больных. Рана заживает хорошо. Фельдшер Иван Никифорович обещает к рождеству снять повязку. Видно, поэтому был веселый и более разговорчивый, чем всегда. Это подавало Орисе какую-то надежду. Но жаль, очень торопился — не успел зайти в хату, как попросил у матери поесть чего-нибудь. А не станешь же вот так, ни с того ни с сего, при всех расспрашивать про Грицька. А сам Артем, как видно, не имел намерения возвращаться к этой теме. Больше того, во всем его поведении — по крайней мере так казалось Орисе — было заметно, что именно этого разговора он сейчас всячески избегает. Тогда Орися наконец решилась. Когда Артем, позавтракав, стал одеваться, Орися, помогая ему, тихо спросила:

— Что ты вчера не договорил мне про Грицька? Оставил на утро?

— Ничего не оставлял, — ответил Артем.

— А почему же ты сказал: «Утро вечера мудренее»?

— Ну… — замялся парень, — не обязательно так буквально понимать эту пословицу. Может быть, я не очень кстати ее употребил. А вообще… — рассердившись на себя за свою беспомощность, добавил Артем, — ты прости меня, Орися, но, если уж говорить откровенно, не гожусь я в посредники в таких делах. Да и есть ли в этом надобность? Вот придет сам, его и расспросишь обо всем, что тебя интересует или беспокоит. И меньше об этом думай. Найди какую-нибудь работу.

До полудня помогала матери стряпать. Потом вымыла Софийке и Федьку головы, прокатала им чистые рубашонки. После обеда немного почитала. Еще до болезни взяла в библиотеке «Какдашеву сім'ю» Нечуя-Левицкого и не успела прочитать. А вчера уже прибегала Галя Пивненко за книжкой. Орися пообещала дочитать и сегодня обязательно отдать. Но дочитать не удалось. Помешал неожиданный гость.

Павло Диденко перед отъездом из села, зная, что сейчас Артема нет дома, решил зайти к Гармашам. Еще вчера на такой счастливый случай он не рассчитывал. Поэтому ночью, вернувшись от Гмыри, написал Орисе большое письмо, надеясь как-нибудь передать ей. Ну, а теперь отдаст собственноручно. Ведь все равно, хоть и зайдет, хоть и увидится, но наедине вряд ли удастся поговорить, да, возможно, это и лучше. Ведь что такое слово? Воробей, вспорхнул — и нет. А письмо не один раз прочитает, пока наизусть не запомнит. Какая девушка, если она не ханжа смолоду, откажется от сладостной утехи читать и перечитывать пламенное и поэтическое объяснение в любви?! Если, конечно, не переступать границ, как это, к сожалению, случилось уже с ним однажды. На этот раз в письме Павло был куда более сдержан, чем в ту августовскую ночь, когда гостил у родителей и, провожая после спектакля Орисю домой, уговорил ее постоять с ним возле перелаза. Под свежим впечатлением от спектакля, в котором он впервые увидел и услышал Орисю в роли Наталки-Полтавки и был восхищен ею, именно в тот вечер и облеклась в конкретные формы в его воображении давнишняя неясная мечта о собственном уютном уголке «сельской идиллии», где время от времени можно было бы укрыться от повседневной городской суеты. Вот об этом он и завел разговор тогда, возле хаты. Лучше было б не заводить. Только и добился, что вызвал негодование у девушки. И всю дорогу, до самой школы, растирая отерплую после пощечины щеку, он издевался над собой: «Так тебе и нужно, недотепа! Кретин несчастный, сразу за пазуху полез. Вот и получил по заслугам». А на другой день должен был специально идти к Гармашам — просить у Ориси прощения. Ибо никак не собирался оставлять свои намерения в отношении девушки и надежды на успех не терял. Он был не из тех, которые, потерпев поражение, опускают руки. Не удалось на этот раз — значит, не сумел. Не той тактики держался. И, наученный горьким опытом, сейчас, в письме, Павло изменил тактику: говорил не столько о пылкой страсти своей к ней, сколько о родстве душ. О «свободной любви» — как одном из завоеваний революции — боялся уже и заикнуться. Правда, и таких слов, как «женитьба», в письме тоже избегал. Обходился очень туманными, хотя и весьма поэтичными, словами, ни к чему его не обязывающими. Но и от нее сейчас ничего конкретного не требовал. Просил только об одном — чтобы за время, пока будет в разлуке (возможно, и надолго!), не совершила непоправимой глупости. Яснее из осторожности не писал, считал, что и так поймете А не поймет, тоже не беда: мать растолкует. Ибо матери Павло решил сегодня обязательно «проговориться» (и уж не намеком, как вчера) о романтических похождениях Грицька в Славгороде.

Сразу после обеда, не ожидая, пока подъедут сани (Рябокляч обещал прислать своих лошадей — отвезти его на станцию), Павло заторопился к Гармашам. Туда и велел кучеру заехать.

Когда Павло пришел к ним, дома были одни женщины. Мотря спала. Обстановка, на какую Павло и не рассчитывал. Весело поздоровавшись с тетей Катрей и Орисей, он, помня, что в хате сыпняк, отказался снять пальто, отговорившись тем, что ненадолго, и только расстегнулся.

— Но хоть ненадолго, а не мог не зайти! — добавил он, садясь на лавку возле Ориси.

— Спасибо, что не забываешь, — сказала Гармашиха.

— Такое не забывается! — вздохнул Павло и сразу решил: совсем не повредит хоть немного согреть разговор лирическими воспоминаниями. Ибо в словах Катри сегодня почему-то не хватало обычной душевной теплоты, и в молчании Ориси чувствовалась определенная отчужденность. Сделав небольшую паузу, Павло продолжал: — Да и как можно забыть, что здесь, под этой балкой, висела моя люлька! А в детстве за этим столом, в этом красном углу, сколько рождественской кутьи с медом было съедено нами — счастливой детской оравой! Помнишь, Орися? — Это уж было рассчитано не столько на тетю Катрю, сколько на Орисю. — Помнишь, как я, бывало, в сочельник каждый год вечерю, приносил?

— А почему бы мне не помнить! — подняла дивчина голову. — Не так уж я мала тогда была, все помню. Да, кстати… — И замялась немного — сама поняла: не так уж это было кстати. — Зачем ты мне плахту передал? Я не хочу от тебя никаких подарков. И не возьму.

— А я не тебе. Это Наталке-Полтавке, в тебе воплощенной. Для сцены будет тебе.

— Ну, так я в драматический кружок и передам ее.

— Как хочешь, — обиделся Павло. — Но я никогда не думал, что ты такая злопамятная! И за что? Как на исповеди, скажу тебе…

— Не нужно об этом.

— Прости! Забыл, что для меня это табу. Запрещенная тема.

— Ни к чему это все. Да ты сам обещал не говорить больше об этом.

— И, как видишь, слово сдержал. Молчал, как немой, целых четыре месяца. И если сейчас, перед самым отъездом…

Орися перебила Павла, чтобы перевести разговор на другую тему:

— Мама говорит, что ты за границу едешь. Куда же это? И зачем?

Павло очень сдержанно и словно бы нехотя стал рассказывать ей, все время следя за собой, чтоб случайно не прорвалась каким-нибудь неосторожным словом его огромная радость, связанная с предстоящей поездкой. Он хотел создать впечатление у Ориси, что даже и эта поездка не просто служебная командировка, а драматическое событие: вынужденный побег куда глаза глядят, как единственное спасение для него в положении, создавшемся еще тогда, в августе, и за эти месяцы ставшем совсем для него нестерпимым. Глянув на Катрю, целиком поглощенную сейчас своим делом — рассказывала шепотом внукам, Софийке и Федьку, начатую еще до прихода Павла и, как видно, очень интересную сказку, — Павло вынул из кармана письмо и положил в книжку, лежавшую на столе перед Орисей.

— Прочитаешь, когда уеду, — сказал тихо. — И очень прошу — прочитай до конца. И внимательно. Вреда, не бойся, не будет. Наоборот. Особенно если учесть, что обстоятельства сейчас в корне изменились.

Орися внимательно и настороженно глянула не него:

— Ты о чем?

За окном — слышно было — подъехали и остановились сани, Зафыркали лошади.

— Вот уже и по мою душу! — сказал Павло и поднялся. — Сколько ни сиди, перед смертью, как говорят, не надышишься!

Стал прощаться. Пожимая Орисину руку, Павло почувствовал слабое пожатие ее пальцев. А грустные глаза на осунувшемся лице смотрели сейчас на него более приветливо, чем раньше. «Слава богу!» — вздохнул с облегчением. Но вместе с тем понимал, насколько неустойчиво еще у нее это настроение. Нужно было его чем-то закрепить. И внезапно придумал.

Прощаясь с Катрей, спросил про Артема, надолго ли приехал. Катря, немного удивленная этим вопросом, насторожилась, зная об их взаимной неприязни, за последнее время переросшей в открытую вражду, и ответила неопределенно — мол, толком и не знает. Должно быть, пока рука заживет. Павло возмутился:

— Что вы, тетя Катря, «пока заживет»! Да ни в коем случае! Что, ему жизнь надоела? Не сегодня, так завтра ему непременно нужно из Ветровой Балки уезжать!

И на расспросы встревоженной матери выложил, как обстоит дело. Ведь все эти дни гайдамаки ищут его в городе. Удивительно, как они сюда до сих пор не догадались заглянуть. Но что будет дальше? Ведь эта дура Приська, Гусака жена, разболтала уже на все село. А разве можно поручиться, что не найдется кто-нибудь в Ветровой Балке… Артем мастак врагов наживать. За один вчерашний день не одного приобрел! Начиная с Антона Телички, кончая помещиком Погореловым. Да и сама Приська, поехав к мужу, разве не выболтает? А искушение большое: немалую награду объявил атаман куреня за голову Артема. Это же факт!

— Сохрани и помилуй! — ужаснулась Катря.

— То-то и оно!

— Мама! — умоляюще прижав к груди руки, просила Орися. — Ну, скажите ему! Пусть сегодня же не ночует дома!

— Это было бы самое лучшее, — поддержал Орисю Павло. — Только не говорите, что я предупредил. Знаете сами, какой гонористый. Узнает — мне назло заупрямится. Дурень ведь. Считает — если мы с ним политические противники, не в одной партии, так уж и личные враги. А я ему не враг! И не такое сердце у меня, как он думает, шерстью обросшее. Человеческое!

— Спасибо, Павлушка, что сказал.

Но Павлу уже трудно было остановиться.

— Думаете, для меня безразлично горе в вашей семье? А ведь это было бы большое горе! Думаете, ваши слезы, тетя Катря, твои слезы, Орися, не терзали бы мое сердце? Знаю, что и сейчас, от этой неизвестности, как оно обернется, не буду иметь покоя. И не вы меня, тетя Катря, благодарите. Я вам скажу спасибо, если настоите на своем и все обойдется благополучно. На этом и прощайте.

— Счастливого пути тебе!

Павло застегнул пальто, надел шапку. И вдруг так, словно бы сейчас только вспомнил:

— Чуть не забыл. Еще у меня дело к вам, тетя Катря. Но это уж я хотел бы наедине. Без свидетелей. Нет, не тебя, Орися, я имею в виду, а… — Повел глазами на постель: Мотря уже проснулась. — Проводите меня хоть за порог. Будь здорова, Орися! Не поминай лихом. А в сочельник, за кутьей, вспомни бездомного бобыля, одинокого на далекой чужбине…

— Вспомним! — тихо ответила девушка.

Выйдя с Катрей из хаты, Павло остановился в сенях и начал без лишних слов:

— Об Орисе хочу. Очень беспокоит она меня. Теперь, когда увидел… Да ведь она совсем больна еще! Беречь ее нужно!

— Бережем. Как можем.

— Я не об этом. Очень некстати Грицько вернулся. Душа болит, как подумаю, что с ней будет, когда все раскроется. Она же ничего еще не знает про Грицька?

— А что раскроется? — настороженно спросила Катря.

— Только Орисе об этом ни в коем случае! Любовницу завел себе Грицько в Славгороде.

— Что ты? — отшатнулась от него Катря.

— Факт!

— Кого? Да и когда? За один день?!

— Разве для этого дела много времени нужно! — Но для большей убедительности молниеносно придумал: — Не теперь. В начале войны два месяца в запасном батальоне служил в Славгороде. Тогда и сошлись. И, видать, не на шутку голову вскружила. За три года войны не забыл. Только приехал в Славгород — и к ней!

— Да что ты мелешь?

— Правду говорю. Ту ночь, когда не вернулся к Бондаренкам, у нее ночевал.

— Ой, горенько! — в отчаянии вырвалось у Катри. Она прислушалась. Нет, не ошиблась. Слабым голосом Мотря звала ее из хаты: «Мама!» И вдруг испуганно заплакала Софийка.

Катря дернула дверь и, вскрикнув, бросилась к Орисе, лежавшей без сознания на полу, возле порога. Тут же, рядом, валялась кружка в луже воды.

— Попросила я напиться, — тяжело дыша, рассказывала Мотря, — она и пошла к порогу. Вдруг слышу — упала.

Но мать и не слушала, ей и так все было понятно. Она упала на колени возле дочки, встряхнула ее за плечи, позвала:

— Орися! Доченька!

Девушка ничего не слышала. Мать хотела взять ее на руки, но не смогла поднять отяжелевшее тело. Оглянулась на двери — так и стояли открытыми, — хотела позвать Павла помочь, но его в сенях не было. И след простыл. Тогда позвала Софийку, вдвоем перенесли Орисю и положили на лавку.

Не скоро девушка очнулась. И с открытыми уже глазами, устремленными на потолок, долго лежала неподвижно. Потом перевела взгляд на мать, не узнавая ее. И вдруг узнала и все вспомнила. Будто пружиной ее подбросило. Но мать придержала за плечи, не дала подняться с лавки.

— Полежи, доченька. Полежи еще!

— Пустите! — тихо и будто совсем спокойно сказала Орися и отвела руки матери. Встала на ноги. Но, не ступив и шага, пошатнулась и, чтобы не упасть, села на лавку. — Нет, — грустно покачала головой, — не в силах идти. Да и куда мне идти? Некуда! Почему я, мама, не умерла тогда? Пока не знала!

— Приляг, доченька. Ничего еще доподлинно не известно. Может, Павло напутал.

— Нет, не напутал. Я и сама, без Павла, знала. Сердцем чуяла. Почему же он три дня не приходил? И не бойтесь, мама, я плакать не буду! Я уж все слезы выплакала за эти три ночи. Лягу я, мама.

— Подожди, постелю. — А потом укрыла легким рядном, погладила по голове. — Вот и засни, умница моя!

Но пока уснула, всего еще было. И тихо лежала, и вскидывалась на постели, словно бы спросонья — от страшного сна, и плакала горестно. Это ей казалось только, что выплакала все слезы, — нет, хватало их еще, горьких… Давно в хату Гармашей, с тех пор, пожалуй, как провожали Остапа на войну, не заползала такая тяжелая, гнетущая печаль. Но наконец, измученная, обессиленная, девушка уснула тяжелым, глубоким сном.

Не проснулась и тогда, когда вбежал Кирилко и с порога, радостный, крикнул во весь голос:

— Бабуся!

— Тсс… — оборвала Катря внука и шепотом спросила: — Чего орешь? Горит где?

— Нигде не горит, — сник хлопец. — Дядя Артем идет.

— Идет — значит, придет.

— Да не один! С Грицьком Саранчуком!

Катря так и застыла от неожиданности! А еще час назад как ждала она этого! Даже уверена была почему-то, что именно так оно и будет: придет вместе с Артемом. И с нетерпением ждала. А теперь… Первой мыслью было поскорее выйти и встретить за порогом, чтобы в хату не пустить. Нужно сберечь Орисин покой, хотя бы этот, кратковременный, пока спит. И так бы она, наверно, и сделала, если бы была целиком уверена, что Павло сказал правду. А сейчас и подавно эта уверенность была поколеблена. Да как же мог Грицько прийти в таком случае? Какую же это совесть нужно иметь? И пока раздумывала, под окнами послышались шаги по скрипучему снегу и голоса.

Вошли в хату. Грицько еще с порога заметил, что Орися спит. Тихо поздоровался. Катря сдержанно ответила на приветствие и сразу подошла к сыну — помочь снять шинель.

— Раздевайся, — сказал Артем, немного удивленный невниманием матери к гостю и не догадываясь о причине.

Грицько не торопился. Подождал, пока тетя Катря повесила шинель Артема, разделся и повесил свою шинель поверх Артемовой. Холодный тон хозяйки он, конечно, уловил, но подумал, что это не что иное, как немилость за его хамство. Еще бы! За три дня не удосужился больную Орисю проведать. Ну, да он этого и ожидал. Неприятно и стыдно будет изворачиваться, но что поделаешь, если иного выхода нет! Пока Орися не выздоровеет совсем, нечего и думать сказать ей горькую правду. Нужно будет лгать — будет лгать! И глазом не моргнет. А тем временем утрясется малость, да, может, даст бог, и вообще обойдется.

Эти мысли несколько улучшили настроение Грицька. Но сдержанность хозяйки продолжала его беспокоить. За все время, что он сидит в хате, ни с единым словом к нему не обратилась. Молча хлопотала, собирая обед. Видно, очень огорчил ее. И как это он прощения не попросил! Сразу, как пришел, не догадался, а сейчас уж и некстати будет. Надо ждать подходящего момента. А его все не было. Вот уж и обед на столе.

— Садись!

И тогда Грицько, прежде чем сесть за стол, сказал:

— Золотое сердце у вас, тетя Катря! Ей-право! — Катря с удивлением подняла на него глаза. — Вместо того чтобы гнать ухватом из хаты, вы еще за стол сажаете.

— А за что же гнать из хаты?

— За то, что свинья. Если уж сам не мог прийти — так схватило меня, голову не мог поднять с подушки, — соврал он, не моргнув глазом, — так мог бы хоть с Марийкой поклон передать.

— Вон ты о чем!

— А о чем же вы думали? — насторожился Грицько.

— Садись. Обедайте уж, — уклонилась Катря от дальнейшегоразговора, хотя ей это и нелегко было.

С тех пор как Грицько зашел в хату, именно такого момента и ждала она, чтобы без лишних слов, напрямик спросить его — правду ли рассказывал о нем Павло или напутал чего. Она должна знать наверняка, как вести себя с ним. И выяснить это необходимо было как можно скорее — ведь каждую минуту могла проснуться Орися. А подвергать ее еще такому испытанию, как встреча с Грицьком, никак было нельзя. Но, хорошо понимая все это, она все еще не могла решиться на откровенный разговор. Не раз принималась корить себя за нерешительность, не раз и слова нужные находила, а заговорить не могла. Всякий раз если не то, так другое мешало ей. Больше всего ее удерживала боязнь — как бы этими расспросами не раскрыть перед Грицьком семейную тайну: горе Ориси, которое причинил он своим обманом (пусть не думает, что на нем свет клином сошелся!). Мешало и присутствие в хате Кирилка. Те двое еще малы, ничего не поймут. А выпроводить Кирилка из хаты — язык не поворачивается. Да еще именно сейчас, когда хлопец разулся, разделся и сидел на лежанке с твердым намерением не оставлять своей позиции, очень выгодной для наблюдения за всеми подробностями этого долгожданного счастливого семейного события. Ну, да и это не причина. Можно было бы дело для Кирилка придумать, чтобы не так обидно было хлопцу, — послать хотя бы на розыски отца… Даже такие мелочи уже продумывала Катря. Оставалось только разжать губы. Но простая человеческая гордость восставала в ней, не позволяя первой начать разговор. И снова ждала подходящего момента. И дождалась, называется! Случись это немного раньше, а не сейчас, когда уж пригласила к столу… А теперь придется ждать конца обеда. Только этим и было полно ее сердце — нетерпеливым ожиданием. А они оба, как нарочно, хоть и голодны были — ведь прямо из лесу, — а ели не спеша и тихо, чтобы не разбудить Орисю, разговаривали. Наконец с обедом покончили.

Убирая со стола — хлопцы уже курили возле печки, — Катря неожиданно для себя самой вдруг сказала:

— Заходил Павло.

Оба посмотрели на нее. Артем — с удивлением, Грицько напряженно. Артем ждал, что мать скажет дальше. Но она молчала.

— А чего ему?

— Заходил прощаться. Да и дело было. — И, опасаясь, как бы Артем не перебил ее расспросами, поспешила добавить: — О тебе, Грицько, интересную весть принес.

— Обо мне? — удивился Грицько и, уже догадываясь, о чем речь, все же заставил себя вымолвить: — Какую же весть?

— Я вот и думаю: зачем ты пришел? Аль на свадьбу звать? С той своей, городской!

Грицько сидел ошеломленный. Потом жадно несколько раз подряд глубоко затянулся цигаркой и тяжело выдохнул вместе с дымом:

— Какой подлюга! — Он бросил окурок, порывисто поднялся на ноги и, подойдя к Катре, взволнованно спросил: — Скажите: это он вам одной говорил или при Орисе?

— А тебе что до этого? — холодно посмотрела ему в глаза Катря, поняв все по выражению его лица. — Хотел бы играть в жмурки и дальше?

— Какие там жмурки! За кого вы меня принимаете?! Вот и Артем живой свидетель! — горячо говорил Грицько. — Клянусь вам! Но я сам должен рассказать Орисе обо всем.

— До твоих ли рассказов ей сейчас? Иди себе с богом.

— А может быть, мама, — вмешался Артем и, досадуя на себя, глубоко затянулся цигаркой, — может, пускай они уж сами… или договорятся, или — наоборот, раз и навсегда. Любовь — это такое чувство…

— Да, сынок. Это такое чувство… Три дня назад оставляла Орисю… — И вовремя остановилась: не говорить же при Грицьке, как за эти три дня извелась девушка. — Да что бы я за мать была, ежели б разрешила ее сейчас волновать! Хворую такую. — И снова настойчиво Грицьку: — Иди себе, парень. Так будет лучше. Ни ты нам не должен ничего, ни мы тебе.

Грицько подошел и снял шинель с крючка. Стал одеваться.

Кирилко хотя и не все слышал, и из того, что слышал, не все понял, но увидел, к чему идет. И чтобы предупредить такую нелепицу (сидеть в хате и не увидеться с Орисей! Да что же она скажет, как проснется!), он не долго думая соскочил с лежанки и, подбежав к Орисе, стал тормошить ее за плечо.

— Орися, Орися! Да проснись же!

Когда Катря обратила внимание, было уже поздно: разбуженная Кирилком, Орися сидела на постели и удивленно озиралась затуманенными со сна глазами. Остановила взгляд на Грицьке. Сердце замерло, она и дыхание затаила, чтобы не развеялось радостное видение.

— Здравствуй, Орися! — нерешительно сказал Грицько и направился через хату к ней.

Но пока эти несколько шагов сделал, Орися совсем проснулась. И все вспомнила. Почти со страхом откинулась к стене и руки вытянула, как бы защищаясь:

— Не подходи!

— Орися! Да я все тебе расскажу. Всю чистую правду.

— Знаю я всю правду.

— Вранью поверила! — не моргнув глазом, возразил, правда, не очень уверенно, Грицько, но, заметив, как при этих словах изменилась в лице Орися: в радостном удивлении изломались брови, и глаза прояснились, — продолжал уже более уверенно: — А вот я не поверил, как видишь. Хоть Павло и плел мне о тебе всякие небылицы.

— Обо мне? Какие небылицы?

— Всякие. И о том, что дегтем ворота вымазала жена Пожитько.

— Да разве только нам! — вмешалась мать. — Ведь она сумасшедшая. Троим сразу.

— Теперь я знаю. Но Павло не говорил, что троим сразу. Про одну Орисю твердил. Ну, а теперь Орисе про меня наплел всякой всячины.

Мать неуверенно пожала плечами.

— Да каким же человеком надо быть, чтобы таких страстей наговорить! И для чего это ему понадобилось?!

— Видать, есть для чего!

— Не верится что-то. Да неужто он такой бессовестный?!

— Ой, мама! — недовольным тоном остановила мать Орися, сама уже безоговорочно поверив Грицьку. — Ну какая вы, право, мама… «Неужто такой бессовестный»! Да поискать такого! Вы ничего не знаете. А хитрый и подлый какой! Вы думаете, и про Артема говорил, предупреждая, с чистым сердцем? Я уж его раскусила. Кирилко! — попросила племянника, — Подай мне книжку, вон на столе.

Кирилка охотно принес книгу, отдал и ждал — что будет? Орися вынула из книги пухлое письмо и хотела порвать, но не смогла.

— А ну, дай я! — поспешил Кирилко.

— Сама! — она разорвала конверт, вынула листки и стала один за другим рвать на мелкие кусочки, складывая в подставленную Кирилком пригоршню. — Вот так с ним нужно! С его враньем! — подняла она глаза на Грицька. И со слабой улыбкой молвила: — Вот видишь, Гриша. А ты говоришь — не верю тебе. Как себе, верю!

— Спасибо, Орися! Спасибо! — повторял растроганный Грицько. — И верь: никого не люблю, кроме тебя. Одну тебя. Выздоравливай скорей! А то сватов пришлю, а ты…

— Теперь выздоровею! — горячо сказала Орися и закусила губу: и как это слово «теперь» вырвалось у нее! Застыдившись, склонила голову, но сразу же и подняла — да чего ей таиться от него, своего жениха! Пусть знает! Поборов стыдливость, нарочно повторила, и еще с ударением именно на этом слове: — Теперь уж, Гриша, выздоровею! — И доверчиво склонилась к нему.

XXI

Артем хорошо понимал поведение Павла по отношению к себе, или, как он говорил, «Павловы выкрутасы». Да, именно поэтому Павло предупредил мать о возможной опасности, чтобы отвести подозрения от себя. А сам первый и скажет Корнею Чумаку о нем, об Артеме, — что, мол, в Ветровой Балке он сейчас, у матери. А уж там, что будет дальше — его не касается. Как Пилат, умоет руки. И даже с чистой совестью: сам, мол, виноват, почему не послушал! Я ведь предупреждал! Но это все Артема мало беспокоило. И без него хватает у гайдамаков «хлопот» в Славгороде. Да и для чего он им нужен? Подумаешь, фигура! Конечно, сообщение Приськи (и Павло подтвердил это) о том, что атаман Щупак объявил награду тому, кто его поймает, немного льстило самолюбию Артема. Но — в меру, не причиняя вреда. Другой, будучи на его месте, возможно, именно на этом и споткнулся бы: переоценив свою значимость, а отсюда и степень заинтересованности гайдамаков своей особой, только зря сам себя еще стращал бы. Но Артем не из таких. Зная себе цену, он вместе с тем всегда остерегался недооценивать своих врагов. И поэтому, трезво взвесив все обстоятельства, пришел именно к такому утешительному выводу: нет причин для беспокойства, не настолько они глупы, чтобы за полсотни верст гнать казаков для его ареста. Другое дело, если сотник Чумак приедет на хутор к отцу, как говорил Павло, в гости на рождество. Да еще если не один приедет. Тогда уж походя и в его хату заглянет. Наверняка! Ну, до рождества еще далеко. А за это время — больше недели! — и рука заживет. Можно будет, как говорится, не искушать судьбу и уехать из дома.

Артем решил твердо — в Харьков. Да, если в Славгород сейчас нельзя, пока гайдамацкий курень там, то, собственно, больше и некуда. Но прежде, конечно, в Хорол заглянет. Независимо от того, заедет Данило Корж или нет. Доберется и пешком. А повидаться с сынишкой он должен, да надо что-то предпринять, чтобы забрать малыша к себе. Толком он и сам еще не знал, что именно: ну, попросит хотя бы Христину мать передать дочке, что он твердо намерен взять мальчика к себе: пусть пока свыкается с мыслью о неизбежной разлуке с ребенком. Мог ли он без этого со спокойной душой ехать в Харьков, где с первого же дня — это он хорошо знал да именно к этому и стремился — попадет вместе со своими товарищами из заводской Красной гвардии в самый водоворот гражданской войны?!

А война есть война. Хорошо, ежели жив останется. Тогда все развяжется просто: женится и заберет Василька к себе в город. Ну, да над этим сейчас нечего голову ломать, будет время и потом. А вот если сложит голову, худо будет. Даже в лучшем случае — ежели б Христя согласилась отдать ребенка бабушке Катре в Ветровую Балку — не сладко будет малому сироте жить нахлебником у не слишком приветливых дяди Остапа и тети Мотри, хоть и при ласковой бабушке. Орися к тому времени наверняка замуж выйдет, будет жить на Юру. Ой, не сладко! И нельзя закрывать на это глаза. А значит, об этом нужно думать сейчас. Ему самому казалось иногда странным, как глубоко и как-то сразу проникся он отцовским чувством к сынишке, которого и в глаза еще не видал. «А впрочем, что тут странного? — раздумывая, возражал он себе. — Породил на свет, пустил в люди, так кому же и думать, заботиться о нем, как не тебе, отец?!»

Недели не прошло еще с тех пор, как узнал он в Полтаве, на вокзале, при случайной встрече с Варькой-хоролчанкой, что у Христи сын от него, а сколько за эти дни передумал! Еще там, в Славгороде, когда скрывался на Слободке! Как нарочно, и времени свободного было хоть отбавляй — целыми днями был один. Сколько раз мысленно заводил разговор с Васильком. О том, о сем. Но чаще всего, конечно, как и полагалось при первых встречах, рассказывал сынишке — наверстывал то, что мать сознательно замалчивала, — о себе, о роде гармашевском, о Ветровой Балке, где ему придется некоторое время побыть у бабушки Катри. Не удивительно, если кое-что и приукрашивал в своих «рассказах», — может, даже бессознательно, — чтобы не так страшно было малышу идти в новую семью. Да и у самого чтобы на душе было спокойнее.

Каждое утро, проснувшись (все еще спят, только мать встала и уже хлопочет), Артем, обводя взглядом хату, невольно вздыхал. Но наконец нашел, чем себя успокоить. «Ничего, сынок! — мысленно говорил он, как будто Василько уже лежал с ним рядом на постели и, проснувшись, настороженно осматривал чужую — не привык еще, — старую, с покосившимися ребристыми стенами, с сырыми углами хату. — Уж не такие хоромы, наверно, и в Поповке у бабки оставил! А мы вот скоро новую хату построим. Видел, сколько лесу дядя Остап навез? Потерпи немного — год-два. Да и сидеть-то в хате ведь только зимой придется. А как потеплеет, целыми днями будешь бегать во дворе, на улице, возле пруда. О, в Ветровой Балке есть где ребятам разгуляться! Это тебе не Поповка!»

Артем хотя никогда не был в Поповке, но по рассказам Христи еще тогда, в Таврии, достаточно ясно представлял себе эту небольшую — дворов на сто — деревушку с двумя рядами хат по обе стороны пыльного большака. Поэтому без большого риска преувеличить уверенно расхваливал Васильку Ветровую Балку, родину славного рода Гармашей.

И каждое утро, прежде чем уйти на целый день из дому, Артем еще и за порогом невольно задержится на минуту, любуясь своим селом. «Верно, верно, сынок. Это тебе не Поповка!»

Не говоря уже о лете, даже зимой какая благодать: такой спуск крутой! С разгона на санках или на кизлике не то что всю плотину, а еще и по улице с хороший гон проехать можно. Неизвестно только, есть ли какая обувка у хлопца да теплая одежка. Нужно будет позаботиться! А скользанка на пруду! А вертушка на льду! Да дело не только в забавах. Хотя для малышей это главное, но вместе с тем — сколько интересного для детской любознательности, для первой детской науки о жизни людской! Вспомнилось свое далекое детство. Как день за днем, и чем далее, все шире, раскрывался перед ним, пытливым мальчуганом, окружающий мир, возникал из отцовских и материнских рассказов о прошлом села. Узнавал, что это не бог дал его таким красивым, а люди своими руками сделали. А среди них и Гармаши были не последними в громаде! И пруд этот всем селом выкопали — это еще во время крепостничества было, — и гать высокую насыпали, и вербы посадили. А на пригорке целый городок кирпичных строений возвели. Барская экономия была до недавнего времени. Ну, а теперь это — народное хозяйство.

«Вот и не придется тебе, сынок, как твоему отцу да дедам-прадедам, батрачить, на барина-помещика спину гнуть. Минуло то время, когда жили как в пословице: один с сошкой, семеро с ложкой. На себя будете работать. К тому времени, как подрастешь, как придет пора и тебе за работу браться, такое ли хозяйство разрастется в бывшем помещичьем имении! Может быть, даже коммуна уже будет. А значит, будете работать не каждый отдельно, а сообща. Словно одна большая семья». Ну, до той поры много еще воды утечет. Много и тяжелого труда нужно будет вложить. А сейчас надо уговорить ветробалчан хотя бы прокатный пункт организовать в экономии. И то уж большое дело сделали бы: первый камень в фундамент коммуны положили бы.

Это было самой большой заботой сейчас для Артема — организовать в Ветровой Балке прокатный пункт. Тем более что времени на агитацию за это было совсем мало. Только до следующего воскресенья, когда на сельском сходе должна была решиться судьба имения.

Да, собственно, ее уже и решил каждый для себя: разобрать все имущество, а скот — в первую очередь, и разделить между собой. Об этом только и думали, только и говорили в селе. Но приступить к делу еще не решались. Даже во время недавнего «бунта», когда солдатки, доведенные Пожитько до отчаяния, вынуждены были самовольно брать свое «пособие» из помещичьего амбара, мужчины не присоединились к ним. Хотя кое-кто и подстрекал воспользоваться случаем — и не только амбары, но и хлевы «трусануть». Более рассудительные отговорили. Уж слишком поведение Пожитько пахло провокацией. Бабам что! Что спросишь с той же вдовы или солдатки? Но все же несколько дней после случившегося с большим интересом ожидали — как обернется дело? Обошлось. Комиссия из волости что-то там расследовала, составила акт больше чем на тысячу пудов зерна (из-за этого, как догадывались ветробалчане, и была затеяна Пожитько провокация); кое-кого из женщин Рябокляч и в холодную посадил было, но больше для видимости, чтобы не обвиняли потом в потворстве. В тот же день и выпустил. И больше никаких мер волостной комитет не принимал, да и, очевидно, не собирался принимать.

Ветробалчане приободрились. Однако рассудительные и теперь брали верх над нетерпеливыми, среди которых немало было таких хитрецов, которым именно потому и не терпелось, что знали — при организованном распределении помещичьего имущества вряд ли им что-нибудь достанется, а если и достанется, то разве только то, что урвут нахрапом! А это возможно, если действовать сейчас, не затягивая. Пока меньше народу, пока не все еще с войны вернулись. Для более рассудительных как раз это было причиной не спешить. По крайней мере, хотя бы до рождества дотянуть. Почему-то надеялись, что именно к рождеству гуще повалит народ с войны.

И, наверно, дотянули бы до рождества, если бы не приехал в свое имение помещик Погорелов. Внезапно, неожиданно для ветробалчан, как снег на голову. Разве не диво?! В хорошие для него времена и то не часто заглядывал. Не каждое лето даже. А если и приедет с семьей, то поживет месяц, самое большее два, да и укатит в свою Рязань. А тут на тебе — зимой! Что это его заставило? И ответ ветробалчане получили в тот же день: денщик Влас рассказывал в людской, а батраки и крестьянам передали. Беда, мол, пригнала: рязанские мужики из имения выгнали. Вот и надумал ехать сюда, на Полтавщину. Тут теперь и осядет, хозяйство вести думает. Сахарную свеклу сеять. Этой весной десятин хоть с полсотни, а там видно будет.

— Комедь, да и только! — удивлялись ветробалчане. И в первый день многие из них от души посмеялись над барской затеей. — Да что он, рехнулся? Или проспал, как медведь в берлоге, всю революцию и до сей поры не проснулся? Про какую свеклу речь? Смешно даже слушать!

Но уже на следующий день — была целая ночь для раздумий — смеха стало меньше. Особенно после того, как всем стало известно отношение волостного комитета к приезду помещика. Сам Рябокляч и разъяснил в первый же день, когда любопытные и немного встревоженные крестьяне стали его расспрашивать. Никакого, мол, дива тут нет. Приехал потому, что и он еще здесь хозяин. Хотя и ограничен в правах земельным комитетом. До Учредительного собрания, на котором народ окончательно и бесповоротно решит, как с ним быть — так или эдак. А тем временем хочет сеять свеклу? Пускай сеет! Как раз и правительство наше, Центральная рада, всячески поощряет земледельцев в этом деле. За войну сахарное производство совсем упало. А сахар — это не только чай, без которого мыс вами век прожили бы, это еще валюта для торговли с другими странами, «белое золото». Вот как нужно, мол, на этот факт смотреть — с государственной точки зрения, а не каждый со своего шестка. Полсотни десятин собирается? Ну, это он, верно, сгоряча. Где он возьмет семян на такую площадь? Ну, это уж его забота. Может, он и на все сто раздобудет. Тем лучше. Комитет не возражает. Наоборот, всяческую поддержку окажет. Да небось и село. Ведь от этого и крестьянину немалая польза. Что-что, а заработки обеспечены с весны до самых морозов.

— Не-ет! Ты уж, Рябокляч, хоть за нас не расписывайся! — возмущались ветробалчане после такого председательского «откровения». — Хватит того, что сам расписался, да и за свою партию тоже! И где наши глаза были? Вот куда, оказывается, мы пришли за год после революции! Туда, откуда и вышли: в старый режим. Только и всего что без царя. Снова в ту же самую помещичью кабалу. Вот так дохлопались в ладоши!

Сами удивлялись. Ведь умные люди, которые подальновиднее, хотя бы тех же большевиков взять, и в газетах своих, и на митингах — вспоминали теперь ветробалчане — предостерегали народ, разоблачая предательскую политику эсеров, разоблачали Центральную раду как гнездо контрреволюции! Так не верили! Правильно пословица говорит: пока гром не грянет, мужик не перекрестится. И дождались, пока такое случилось!

После дня и ночи тяжелых раздумий многие ветробалчане будто прозрели. Лучше стали разбираться в положении, создавшемся в Ветровой Балке, на десятом месяце революции. Поэтому с большей страстью и в открытую высказывали свое возмущение и волостным комитетом, и сельским Советом. Бичевали порой самих себя. Ведь в конце концов сами виноваты: зачем таких выбирали? А если уж сделали ошибку, было время исправить. Давно нужно было гнать в три шеи и Рябокляча и Пожитько, а из сельского Совета — пьяницу Кушниренко. И поставить вместо них честных людей, которые не на словах, а на деле отстаивали бы интересы крестьянства, а не своей партии или, как Пожитько, своего кармана. В разговорах намечали уже и подходящих кандидатов. Тот же Петро Легейда разве не подошел бы как председатель сельского Совета? А в помощь ему таких, как Гордей Саранчук, Овсий Куница, Кирило Левчук… Сейчас подходящих людей в селе хватает!

А вот с волостным комитетом будет сложнее. Ветровая Балка не одна будет решать этот вопрос. Выбирать комитет будут на волостном сходе. Вот там нужно будет смотреть в оба. Чтоб не поменять кукушку на ястреба. Хорошо было бы провести своего. Останавливались на Невкипелом Прокопе Ивановиче. «Чем не кандидат?! Человек-кремень. Честный, бескорыстный. Этого не купишь, он не продаст! Кровно предан революции. И беспартийный. Партийное начальство из уезда не будет им командовать. Будет делать то, что мы накажем. Беда только — часто болеет». — «Да еще неграмотный, — добавит кто-нибудь. — Не справится! А вот членом комитета быть ему сам бог велел. Если бы он был в этом составе комитета, все было бы иначе. Он не дал бы Рябоклячу с Пожитько десять месяцев все село за нос водить да заработками на помещичьей свекле «порадовать» в конце концов. Ох, и порадовал! Типун ему на язык! Чисто как Антон Теличка Горпину». И невольно вспоминали свои горькие думы минувшей ночью, думы, которые в одиночестве доводили до отчаяния.

Теперь, днем, на людях, все страхи понемногу рассеивались. Даже стыдно было признаваться в своей недавней растерянности. Пустое! Нет возврата к старому режиму. Ни с царем, ни без царя. И напрасный труд плотину гатить, когда вода прорвалась. Будет так, как народ хочет! Хватит на кого-то надеяться, неизвестно чего дожидаться. Не теряя ни одного дня, самим надо браться за дело. А начинать, известно, нужно с имения. Земля под снегом, пообождет маленько. А до каких пор экономия будет глаза мозолить?

Более нетерпеливые ходили гоголем. Насмехались над рассудительностью остальных: «Домялись, дескать. А послушали бы нас, теперь не было бы канители с помещиком. Неужто он приехал бы в пустую экономию?!» — «Да по всему — не приехал бы», — соглашались остальные, но считали, что и теперь большой возни с ним не будет. «Выпроводили же рязанцы. Вот и нам то же самое надо сделать». Беспокоило другое: как приступить к разделу имения? Как сделать, чтобы все было ладно, чтобы не было обиженных? «Чего захотели! Да тут и сам премудрый царь Соломон не сумел бы всех ублаготворить. Всего хватит: и жалоб, и слез, и матерщины. Дай боже, чтобы хоть без крови обошлось! Да без красного петуха». — «В том-то и дело!»

Большинство склонялось к тому, что делать это надо не спеша, организованно. На сходе. Там же и новый сельский Совет избрать. Из честных людей, толковых. Им это дело и поручить: выдавать по списку, что кому будет назначено сходом. Кому коровенку, кому штук пять овец, в зависимости от количества душ в семье. Предпочтение следует давать, конечно, многодетным семьям и, в первую очередь, вдовам и сиротам.

С этим все легко соглашались. Одни из искреннего добросердечия или простой человечности, большинство же — из трезвого расчета. Ведь все те семьи, будучи удовлетворены уже в какой-то мере молочишком для детей, тем самым лишаются права на свою часть при разделе рабочего скота. А как же! Довольствуйтесь одним! А это значительно облегчало положение. Хотя и тогда — полсотни лошадей, тридцать пар волов на двести с лишним безлошадных дворов. Как тут всех удовлетворишь?! Разве что одна лошадь на двух хозяев, а пара волов не меньше чем на четырех. Иначе ничего и не придумаешь. И вот тогда кто-нибудь вспомнит: «Аль и правда, братцы, послушаться Артема, как он подсказывает?!» И если Артем тут, среди крестьян, то не заставляет долго просить себя, сам рад случаю.

— Это не я — сама жизнь подсказывает. Выход один, и именно его наша партия большевиков указывает крестьянам: на первых порах хотя бы прокатный пункт организовать — из рабочего скота да инвентаря. — И горячо доказывал, какую пользу имел бы от этого каждый из крестьян, особенно беднота.

Крестьяне слушали. Умел-таки говорить хлопец — не больно красно, но интересно и с толком. Не легко было что-нибудь противопоставить его убедительным доводам. Однако большинство держалось своего. А в оправдание высказывали кто искренние, а кто и притворные опасения. Разве, дескать, это можно с нашим народом! Только и работы было бы — одни бы дрались, а другие их разводили. А чур с ним, с общим! Не нами сказано: «Дружба дружбой, а табачок врозь!»

— Но и одна пара волов на четверых хозяев — тоже общая!

— Да хоть меньше хозяев. И не навсегда это. Через год-другой кто-нибудь из них выкупит волов у остальных, а те на вырученные деньги тоже по лошаденке купят.

— Вот-вот! — ловил на слове Артем и высказывал своим собеседникам колючую правду в глаза: — Мало того, что вдов да сирот, молочишком рот им заткнув, хотите оставить с голыми руками на произвол судьбы, вы и другим такую же судьбу готовите. Трем из четырех. Аль не так? Сами говорите: один из них выкупит волов. Стало быть, только один станет хозяином, хоть плохоньким. А те трое? Купят по лошаденке, говорите? А где же этих лошаденок набрать! Ежели их и по одной чесоточной на два двора не приходится! Чтобы купить, нужно, чтобы кто-то продал. Не Иван, так Степан без тягла останется. Хозяйствуй как хочешь на своей норме. Кулацкое ярмо на шею снова хотите?

Нет, ясное дело, крестьяне этого не хотели. Даже разговор об этом их раздражал, и тем больше, чем труднее было опровергать доказательства Артема. Поэтому разговоры кончались ничем. Не зная, как возразить Артему, а кое в чем даже соглашаясь с ним, они для самоуспокоения или просто уклонялись от разговора на эту тему, или переводили его в план широких обобщений и начинали философствовать. Дескать, что правда, то правда: спокон веку не было равенства меж людьми, да и не может быть. Чай, и люди не одинаковы по своей природе: один — сильный, другой — хилый; один — умный, другой — дурень; тот — трудолюбивый, этот — лодырь. Как ты их ни равняй!.. А так как ни один из них не считал себя, естественно, ни лодырем, ни дурнем, то и получалось, что все беды и неприятности, от которых предостерегал Артем, их не касались, все это относилось к другим. Так пусть другие и ломают себе голову, а мы, дескать, как-нибудь обойдемся: будем хлеборобить, как заведено с деда-прадеда:

— Дело ваше. Не теперь, так в четверг, а придет все-таки коза к возу! — говорил в таких случаях Артем, скрывая за шуткой недовольство собой как агитатором. В самом деле! Такие очевидные вещи, а разъяснить людям смекалки не хватает. Да и они тоже! Хоть кол на голове теши!

Больше всего надежд Артем возлагал — и это понятно — на батраков имения. Некоторых он знал еще с той поры, когда сам работал в кузнице; некоторых, преимущественно молодежь, впервые увидел в тот вечер, когда с Тымишем Невкипелым был на собрании. И во время ужина, и после, на собрании, Артем с интересом присматривался ко всем. Да и они в своих выступлениях говорили о самом наболевшем для них (а это интересовало и Артема) — об устройстве своей жизни после того, как ветробалчане разберут имущество экономии. Куда им деваться? Кое-кто из семейных этот вопрос уже для себя решил: нарежут норму земли, год-два поживет еще в этой хатенке, а тем временем на усадьбе, выделенной сельским Советом, построит новую хату и будет помаленьку хозяйствовать. Скотинка, какая ни на есть, достанется при разделе и на его душу.

Но таких было всего три-четыре семьи. Вухналь Оверко еще колебался. Дескать, и хочется в рай, да грехи не пускают! А остальных сама мысль о единоличном хозяйстве в холодный пот бросала, как говорил полушутя Омелько Хрен, наиболее ярко выраженный представитель именно этой группы батраков. Было их человек двадцать. Среди них были и семейные, не один десяток лет проработавшие тут и еще смолоду приобретшие какую-нибудь специальность. Им собственное хозяйство казалось сейчас очень хлопотным делом. Были молодые хлопцы (немало среди них сирот), этим просто рано еще было про свое хозяйство думать. Их заботило сейчас только одно: где кусок хлеба ни заработать, лишь бы заработать. Хоть и не сладко жилось в экономии, но безработица, ожидавшая их после раздела имения, очень страшила. Поэтому рассказы Артема о том, что в некоторых помещичьих имениях батраки организовывают общие хозяйства или на первых порах вместе с крестьянами — прокатные пункты рабочего скота и инвентаря, их очень заинтересовали. Не верили только в то, что ветробалчане пойдут на это.

— Как ты думаешь, Тымиш? (Тогда, на собрании, Невкипелый был единственным представителем села.)

— Известно, не пойдут гуртом.

— Да про то, чтобы гуртом, и разговора нет. Хотя бы большинство набралось, чтоб на сходе при голосовании взять верх.

— Э, трудно будет верх брать! Дело новое, неиспробованное. Трудное дело!

Конечно, с уверенностью Невкипелый ничего сказать не мог. Уж хотя бы потому, что в селе еще не было об этом разговора. Впервые заговорил Артем. И послушать — ей-ей, ладно выходит. Неизвестно, как оно на деле получилось бы. Но попытка не пытка, как говорят, а спрос не беда. Можно бы и попробовать, если б набралось охотников. Но сами не наберутся. Нужно убедить народ. Нужно, чтобы Артем и крестьянам так же объяснил. На этом и порешили. И на собрании батраки постановили обратиться к сельскому обществу с предложением организовать в имении прокатный пункт. А тем временем, до сельской сходки, как можно шире разгласить постановление в селе, чтоб на сходе это не застало людей врасплох.

Так и было потом. После «облавы» в лесу, во время которой Терешко Рахуба рассказал о собрании батраков, к вечеру о нем знало уже все село. И загудела Ветровая Балка, как разворошенный улей.

Возможно, при других обстоятельствах ветробалчане встретили бы эту весть спокойнее, чем теперь, когда уже собрались, и как можно поскорее, покончить с имением. Чтобы помещика Погорелова ничто уж не манило сюда. Даже двор экономии оставить разве что до весны, а там — порезать людям на усадьбы, а строения снести. Чтоб и следа от барского логова не осталось!

Ясное дело, что при таких условиях предложение батраков оставить рабочий скот в экономии на их попечении крестьяне восприняли как глупую затею или просто как подвох. Они, конечно, понимали, что не легко батракам обзаводиться собственным хозяйством. А впрочем, разве они в худшем положении, чем другие крестьяне-бедняки, не имеющие ничего, кроме хаты? Есть же у них крыша над головой. Правда, иные живут по две семьи в хате. Соглашались и на то, чтобы нарезать батракам усадьбы в том же дворе экономии. Это — что касается семейных. А о молодых хлопцах и вовсе, мол, беспокоиться нечего. Сколько найдется вдов в селе, которые с радостью примут в семью парнишку-косаря! А там, смотришь, поживет год-два, подрастет, женится на дочке, а не подоспеет дочка — на самой вдове-молодке. Не пропадут! И нечего мудрить!..

Да и своим ли умом они к этому пришли? Видно, кто-то их настраивает. Уж не сам ли, чего доброго, помещик через своего управляющего? Чтобы сберечь хоть рабочий скот, не дать поделить меж людьми. Даже и до этого кое-кто додумался. Пока Антон Теличка не «внес ясность» и в этот вопрос. Какой там помещик! Сам, дескать, был при этом деле, когда Артем Гармаш с Тымишем Невкипелым «накачивали» батраков. А перед тем изрядно подпоили за ужином. «А для чего им это понадобилось?» — «Чудной вопрос! Большевистская программа так велит. Один — партиец, другой — сочувствующий. А кто такие большевики, ежели хорошо разобраться? Рабочая партия, то есть городская. Городские интересы она и защищает. А село им…» — «Не скажи! — перебьет кто-либо из слушателей. — А кто же, как не они, с самого начала революции призывал крестьян помещичью землю делить?!» — «Было и такое, — не терялся Антон. — Да то на словах, чтобы подмазаться к крестьянству. А как коснулось дела, и раскрывается настоящая их программа. Сами подумайте: ну какая им прибыль от того, что мужики землю поделят и каждый сам себе хозяином станет? Ведь тогда уж черта с два будут иметь по десять откормленных кабанов сразу, как теперь с экономии имеют. Мужик накормит! Будут сыты! Дураков нет, чтоб задаром! Разве на эти бумажки что купишь? Нет, ты материю дай, соли, керосина! А где им взять, ежели они за восьмичасовой рабочий день?! Вот и повертывают крестьян назад, к экономии. Только что название другое да без помещика. С батраками им, слышь, легче, мороки меньше. Не то что с хозяевами. Батракам на харч по три фунта в день оставь, а остальное все из амбара подчистую выметай. А у хозяина попробуй вымети! Что он тебе запоет?!»

— Да еще у такого хозяина, как ты, Антон! — иронически заметит кто-нибудь из мужиков и, чтобы прекратить надоевшее уже пустословие, спросит: — А в самом деле, Антон, кто ты таков? Не хозяин, не батрак. И в начальство еще не выскочил, а каждый день сыт, пьян и нос в табаке!.. Ты лучше про это расскажи, поучи нас.

Вот так и переведут разговор на другое. Будь она, мол, неладна, политика эта. И так в голове от нее будто шмели гудят. Да и отдохнут час-другой — и пошутят, и посмеются, и в «фильку» сыграют. Но стоит только разойтись и остаться каждому наедине с собой, как снова нет покоя от трудных мужичьих дум, а среди них и Антоновы слова шелестят, словно куколь на запущенной ниве.

Поэтому и не удивительно, что в беседах со своими односельчанами Артем, как только разговор заходил о прокатном пункте, сразу ощущал, что между ним и его собеседниками вставала незримая стена. Так никакого проку и не было от их бесед.

И все же неудачи не останавливали Артема и не охлаждали его пыл. Стал только более сдержан: предпочитал агитировать в индивидуальном порядке. Да более рассудительным стал в своих устремлениях. Трезво смотрел на вещи. Ясное дело, не согласятся крестьяне на организацию прокатного пункта из всего рабочего скота экономии. Это уж по всему видно. Хотя бы удалось половину оставить, а то и третью часть. И то — десять пар волов. Стоила бы овчинка выделки. Но для этого нужно ни много ни мало, чтобы тридцать, а то, может, и все сорок человек согласились не разбирать рабочий скот, а оставить его в экономии. Только так и можно будет «наскрести» десять пар волов — для общего пользования. Дальнейшее будет зависеть от них самих, как поведут хозяйство. Станут ли примером для других — и те захотят присоединиться к ним, или, наоборот, доведут дело до того, что сами же и разберут эти десять пар. И получится тогда пшик. Да еще и самую идею можно опорочить. А посему если браться за это, то уж наверняка. Неподходящих людей к этому делу не привлекать.

Даже Остапа и Мусия Скоряка — а с них и начал Артем свою индивидуальную агитацию — после нескольких бесед он вынужден был оставить в стороне: не доросли еще — ни умом, ни сердцем. А жаль. Помимо всего, еще и потому жаль, что каждый из крестьян прежде всего спрашивал: «А Остап ваш — почему?» И Артем хмуро отвечал: «Потому что дурень. «В меньшей компании, говорит, хочу сначала попробовать». Вместе со Скоряками да со свояком Дмитром Мухой вчетвером на пару волов целятся. Ну и пускай. Дурень разумному не указ. «А увижу, говорит, что дело верное, тогда и я пристану к ним». — «Хоть дурень, да хитер! Пусть, значит, другой рискует?!» — «Да какой же тут риск? Что это тебе — в очко? Карту втемную берешь?! Никакого риска!» И Артем загорится и уже не отпустит, — целую лекцию прочитает! — пока доведет своего собеседника до того, что тот помнется еще немного, поскребет в затылке, да и махнет решительно рукой: «Э, была не была! Уговорил. Пиши!» И Артем с удовольствием впишет фамилию в список. А затем, сдержанно улыбнувшись, продолжает: «Только не думай, что ты уж и отбоярился». — «А чего тебе еще?» — «Теперь ты должен хотя б одного сагитировать. Есть же, поди, кто-нибудь подходящий из родичей или соседей. Только чтоб сознательный, решительный, не лодырь. Одним словом — орел, а не пугало огородное». — «Дак чего ж, — и невольно расправлялись плечи, — можно будет и поискать». — «Поищи! А ежели двоих, то еще лучше».

И вот таким образом за несколько дней набралось около двух десятков человек. И ничего удивительного. Теперь Артем сосредоточил свое внимание на наиболее сознательных, смелых из бедноты (а может, и риско́вых), правильно рассудив, где именно их искать нужно: в красногвардейском отряде прежде всего. С них он и начал, имея в лице командира отряда Тымиша Невкипелого наилучшего помощника. С его фамилии тот список и начинался. А дальше шли — Легейда Петро, Левчук Кирило, Куница Овсий… двадцать душ было в среду вечером. Артем и Тымиш радовались. До воскресенья еще пусть не столько, а хоть полстолька запишется, и то уж… Да и на самом сходе, может, кто-нибудь еще решится. Нет, теперь уже, видать, дело на мази, вполне реальное.

Не без того, конечно, что кто-нибудь и передумает. А кто, может, и записался только потому, что не знал, как от Артема отвязаться. Все это выяснится, когда до дела дойдет. Но хотелось бы теперь уже знать.

И Невкипелый придумал.

Как раз в эти дни, начиная со среды, в имении возили сено с луга во двор. Раньше не смогли, хоть и планировали с понедельника. Два дня ушло на споры Омелька Хрена, как председателя батрацкого комитета, с управляющим и Пожитько. Взял верх все-таки Омелько. Саней, возивших сено, было около десятка. На большее количество не хватало рабочих рук. И вот, посоветовавшись с Артемом, Невкипелый наказал своим красногвардейцам выйти на следующий день на работу, в помощь батракам. Выйти всем, за исключением тех, кто был в ночном карауле в имении, и тех, кому вечером заступать в караул. «Дело это не чужое, а наше, своих же волов этим сеном кормить будем. Не теперь, так позже пришлось бы возить. Разве не все равно? Но именно потому, что себе, работать будем бесплатно. Управляющий о плате и слушать не хочет. И даже придется на своих харчах. Стало быть, набирайте в торбы хлеба да сала побольше». — «Да ведь пост!» — «Ништо! Бедняцкое сало и в пост можно: оно по-научному луком зовется. Ну, да шутки шутками. А работа не легкая. Сами знаете, целый день вилами кидать. Да и отвыкли за войну!» — нарочно упирал на трудности. А сам думал: «Ну вот и проверим, кто чем дышит. Все ли выйдут на работу?» Нет, вышли не все. Не было Гончаренко Клима, заболел никак, да Хомы Гречки — по неизвестной причине. Но из тех, кто записался у Артема, пришли все до единого. И мало того, что пришли, а как работали! Любо посмотреть! И пусть это было не столько от сознательности, сколько просто оттого, что люди изголодались за годы войны по крестьянской работе (а дома зимой не к чему рук приложить, это первый случай, первая настоящая работа, да к тому же в компании), но разве этого было не достаточно, чтоб сердце радовалось?!

И Тымиш не отставал от других. Вилами, правда, не мог работать — Лавренов протез все-таки натирал культю (впервые надел), — но граблями орудовать можно, хотя и неудобно с непривычки. Вершил стога. Сверху ему было далеко видно вокруг: все, что делалось во дворе экономии и дальше, в лугах. На двадцати санях возили. Любо глядеть! Были, конечно, и такие, что медленнее, чем могли бы, сани накладывали, и такие, что слишком часто перекур устраивали, не без того. Тымиш все видел, осуждающе качал головой. Кое-кому и замечание делал, когда подвозили сено во двор. А вообще был доволен. Большинство работало хорошо, не за страх, а за совесть. Словно бы для них это было забавой. Друг с другом соревнуясь в силе и ловкости, по полкопны набирали на вилы и вымахивали на стог. Тымиш едва управлялся, засыпанный по пояс душистым сеном, но веселый оттого, что хлопцы молодцы, и оттого, что протез хорош. «Вот уж спасибо Лаврену. Если тут управлюсь, то косить буду и подавно. И винтовку в руках смогу держать».

Так работали до субботы. Пока не перевезли все сено с лугов.

И все эти дни Артем с утра до вечера работал в экономии. Наравне с другими работать не мог из-за руки, но нашел себе посильную работу: с первого дня вместе с конюхами Микитой и Терешком начали «обрабатывать» самодельным лекарством чесоточных лошадей. Когда заканчивал, шел с кузнецом Лавреном в машинный сарай — проверяли инвентарь, определяли, что можно пустить крестьянам на раздел, а что и отстоять для прокатного пункта. Добра было немало: два паровика, две паровые молотилки, шесть конных, восемь жаток, косилки, сеялки. И это только в машинном сарае. А сколько еще разбросано по двору — засыпано снегом — плугов, борон. А одна сеялка так и осталась в борозде с осени, вмерзла сошниками в землю. «Нечего сказать, хозяева! Будьте вы неладны!» Записывая в тетрадь, Артем даже карандаш в сердцах сломал. Лаврен Тарасович виновато крякнул. «Да я не вас, дядя Лаврен, имел в виду». — «А это все равно! И моя тут вина есть. Мог хоть носом ткнуть! А теперь до весны и не трогай. Пока земля оттает».

В обеденную пору, когда возчики шумной гурьбой шли через двор в людскую обедать, Артем присоединялся к ним. Мог, конечно, и дома пообедать — жил ближе всех, — но разве в обеде дело? Интересно и приятно было посидеть за столом в компании с товарищами. Омелько Хрен все-таки добился, и из кладовой выдали хлеб, пшено и растительное масло для всех работающих на возке сена. Как же можно целый день без горячего?! Что это — фронт? Хоть кулеш пусть Векла сварит!

На столе уж дымились миски с кулешом. Векла у порога приветливо кланялась и радушно приглашала за стол. Мужчины вежливо благодарили, раздевались и усаживались. А девчата, Настя и Горпина, обе в праздничных платках ради такого случая, раскладывали ложки. Тем временем самые солидные, Петро Легейда да Овсий Куница, на обоих концах стола нарезали хлеб.

Но прежде чем начать есть, взяв только ложку в руку, кто-нибудь обязательно, шутки ради, тяжело вздыхал.

— Э, чего нет, того нет! — отвечал, стоя у порога, Омелько Хрен, разводя руками. И снова совал руки… нет, уж не за веревку, — еще с прошлого воскресенья (после собрания батраков) как подпоясался поверх заплатанной свитки вместо веревки жениным красным поясом, так и по сей день щеголял.

— Не беспокойся, Омелько! — говорил Невкипелый. — Люди мы предусмотрительные! — И вынимал из кармана, клал на стол одну, а потом другую огромные, в кулак величиной, луковицы. — Угощайтесь, братцы!

— Ох и Тымиш!

— Хорошо такому жить на свете! Для чего ему революция?! Засадил огород луком и — кум королю! Захотелось сала — есть, чарку выпить — тоже.

Обедали не торопясь, изредка перекидываясь словами. А покончив с обедом, выходили из-за стола и вынимали кисеты.

— А может, братцы, покурим во дворе?

— Да курите здесь! Труба не закрыта, вытянет! — хором приглашали женщины, радуясь случаю послушать интересный мужской разговор.

— И то правда! — И рассаживались в хате — кто на лавке, а кто на корточках, прислонившись спиной к стене.

А поговорить было о чем — накануне такогодня! За беседой и времени не замечают. Пока вдруг кто-нибудь не спохватится:

— Ой, братцы, а солнце-то где!

— Кончай курить! — командует Невкипелый. — Нужно сегодня засветло управиться с сеном. Забыли разве, какой завтра день!

— Воскресенье! — подсказывает Векла.

— Да нет, молодка, не просто воскресенье. А можно сказать — светлое воскресенье. Не поповское, а настоящее, мужицкое светлое воскресенье, которого мы всю жизнь, как счастья своего, ожидали!..

XXII

Сельская сходка, на которой ветробалчане намеревались вынести наконец решение о разделе между крестьянами имения помещика Погорелова, была назначена на воскресенье (последнее перед рождеством), после обеда. Еще накануне вечером десятские обошли дворы, объявляя о сходке. А в воскресенье, сразу же после церкви, не дав людям даже пообедать спокойно, еще и звонарь дед Охрим своим чередом напомнил об этом — церковным звоном! Как это заведено было в Ветровой Балке, по три удара кряду. Но на сей раз о таком радостном событии разве так следовало бы оповещать! Наблюдая с колокольни, как улицами со всех сторон села валит народ к школе, дед Охрим в конце концов не устоял перед искушением. И хоть знал наперед, что крепко попадет ему за это от отца Мелентия (ибо в такое время — после службы, при закрытой уже церкви — только один раз в году, на пасху, полагалось это делать), весело затрезвонил во все колокола, на потеху своим односельчанам и даже в какой-то степени задав этим тон их разговорам. Уже хотя бы тем, что за гулом колоколов стали плохо слышать друг друга и вынуждены были кричать. А это еще больше разжигало и так уже пылавшие страсти.

Словно ярмарка, гудит широкая улица перед школой.

А в школе тем временем парни из «просвитян», имевшие опыт в этом деле, готовили помещение для собрания. Полагалось бы, конечно, раньше об этом позаботиться, да понадеялись на Кушниренко — он-де своевременно распорядится. А ему, видимо, сейчас было не до таких мелочей: с самого утра в волости с Рябоклячем да Пожитько совещаются. Вот и взялись люди за это дело сами, без наказа: разбирали деревянную разборную перегородку между классами, выносили ненужные сейчас классные доски и другие хрупкие предметы из школьного инвентаря. В том числе и немало старых парт, получивших уже раньше всяческие увечья во время вот таких же многолюдных собраний.

Наконец управились. Стали люди заходить в школу. Но нечего было и думать всем попасть в помещение. Ведь сегодня здесь из каждой хаты был свой представитель, а из некоторых — даже и не один. Потому как немало было таких, что хоть и жили с родителями одной семьей в одной хате и ели из одной миски, но сейчас претендовали на отдельный земельный надел. Собралось больше полутысячи душ!

Полным-полно в школе. И на улице возле крыльца толпилось немало народа. В большинстве мужики слабогрудые (знали, что не высидеть им несколько часов кряду в прокуренном крепким самосадом помещении) и женщины — солдатки и вдовы.

Кушниренко с Пожитько едва протолкались в помещение.

Ропотом, криками недовольства встретили их люди — заставили, мол, ждать всю громаду («Это вам не старый режим!»). А когда выяснилось, что Кушниренко к тому же пришел без подворных списков, хотя ему напоминали только что через посыльного, стекла зазвенели в окнах от взрыва возмущения и матюков. Но Кушниренко это мало беспокоило: терять ему было уже нечего. Он знал, что все равно скинут сегодня с председательства (разговоры об этом велись уж не одну неделю), поэтому старался теперь хоть перед волостным начальником не провиниться и проводить линию, намеченную Рябоклячем. Подождав, пока немного стихло в помещении, он наконец сказал:

— Да чего вы накинулись на меня? Я человек маленький! Что волостное начальство велит, то и делаю. К Пожитько обращайтесь.

— К чертовой матери Пожитько! Вместе с тобой! С Пожитько мы еще спросим! — послышались гневные выкрики со всех сторон. И скоро толпа забурлила, как вода в чугунке. «Хоть галушки бросай», — пошутил кто-то.

И тогда с передней парты поднялся старик Невкипелый — на целую голову выше всех; он повернулся к собранию и, стукнув об пол своим костылем, призвал к тишине. А когда стихло, сказал:

— Люди! Да разве мы горланить сюда сошлись? Дело пришли делать. Большое и нелегкое дело. Так давайте без гвалта!

— Президиум собрания нужно избрать! — крикнул кто-то из толпы. — Из трех человек!

Процедурные дела разрешили сравнительно быстро. В президиум избрали Прокопа Ивановича Невкипелого как председателя, заместителем — Петра Легейду и секретарем — большого мастака в таких делах Савву Передерия, полкового писаря в недалеком прошлом.

Была объявлена повестка дня. Надлежало обсудить два вопроса. Первый — раздел имущества помещика Погорелова и второй — выборы сельского комитета. Но кто-то предложил поменять местами эти два вопроса — раньше выбрать сельский комитет. Мотивировали это тем, что после того, как на сходке определят, что кому достанется из помещичьего добра, никакая сила уже не удержит людей на собрании.

— Вот так мы и останемся с Кушниренко! А кто ж будет порядок наводить, следить за самым разделом добра? Да это такая анархия получится!

— Душегубство получится, а не раздел! — поддержали из толпы. — Давай комитет сперва!

На этом и порешили. Думалось — за какой-нибудь час, от силы — два управятся с этим. А вышло совсем иначе: за час еще даже и список кандидатов не составили. А потом голосование — только на подсчет голосов уходило на каждого не меньше четверти часа, а ведь приходилось иногда и переголосовывать! Уже вечереть стало, когда наконец-то новый состав сельского комитета был избран.

— Ну, а теперь, Петро, — обратился Прокоп Иванович к Легейде, новому председателю сельского комитета, — бери Кушниренко за загривок да и тащи его в управу. Дела уж завтра отберешь у него, а сейчас возьми хоть подворные списки.

— А печать? А кассу? — подсказывали люди.

— Это я могу, не сходя с места, — сказал Кушниренко и начал выкладывать на стол, перечисляя: — Вот вам печатка, а вот и касса — две керенки по сорок. И расписки даже не требую.

— Керенки свои ты назад забери, — сказал Невкипелый. — Мы еще от тебя отчет потребуем. Но раньше ревизию наведем. А сейчас иди с Петром.

Пока Легейда вернется со списками, можно было бы и перерыв сделать, но большинство было против всяких проволочек. Тем более что было о чем потолковать и без подворных списков: договориться хотя бы о том, с какой меркой подходить при определении каждому его части из барского имущества.

Про барскую землю разговор будет особый, на святках другую скличут сходку. Земля под снегом еще, подождет. Но, ясное дело, и сейчас количество земли, которое получит каждый малоземельный — из расчета три четверти десятины на душу, — нужно иметь в виду, чтобы правильно определить, что именно из тягла следует выделить тому или другому.

— А почему так мало? Говорили, по целой десятине на душу достанется?

— Кое-кому и больше десятины достанется на душу! — ответил Невкипелый. — А как раз этого и недоучли! Ты своего старшего выделять будешь?

— А то как же!

— А на чем он крутиться будет вдвоем с жинкой? На двух десятинах? Чепуха! Меньше чем на четырех и думать нечего! Ведь теперь уже негде будет на стороне заработать. Что на своей ниве сжал, то и твое!

И завертелась карусель вокруг этого. Вокруг названных Невкипелым четырех десятин. Многосемейные, для которых даже четверть десятины, но помноженная на семь или десять душ, представляла значительную потерю и у которых к тому же некого было выделять, горячо доказывали, что четыре десятины — это «дюже жирно, баловство». И вообще, что за моду взяли: не успели жениться — и сразу же отделяться! А ты поживи еще и женатым в семье. Лет десяток хотя бы. Наплоди детей тройку-четверо. Вот тогда на пять-шесть душ и получай свои четыре десятины. А то — на две души!

Но те, которые хотели раздела в семье, не менее горячо доказывали свое неоспоримое право на раздел, независимо от того, когда женился. Десять лет! Подумаешь, испугали! Да ведь три года войны потяжелее небось десяти лет, прожитых в самой большой семье, при самом бестолковом батьке! Настрадались за войну и молодые. И вот вместо того, чтобы хоть теперь по-людски зажить — для себя! — снова привязываете, как ту козу к колу, в родительском дворе. Мало детей наплодили? А это уж пеняйте на Миколку Романова: почему не пускал с войны на побывку? За три года ни разу! Коли б пускал, вот и было бы теперь как раз до нормы!

— Ничего, наверстаем! — орали хором молодожены. И добились-таки своего: большинство проголосовало за них.

А Невкипелый вынужден был поставить на голосование, потому что выяснить этот вопрос нужно было уже сегодня для точного подсчета дворов в громаде. Конечно, это значительно осложняло дело. Безлошадных дворов теперь становилось больше. Стало быть, о том, чтобы пару волов давать на троих, а не на четверых, как предлагали некоторые, не могло быть и речи. Теперь приходилось даже коров рассматривать как тягловую силу. И впрямь, разве во время войны солдатки в супряге не работали коровами? И пахали, и возили. Но и после этого скота разве что с грехом пополам хватит, чтобы удовлетворить тяглом хотя бы бедняцкие дворы.

А что именно это — нищета — должно быть положено в основу распределения скота, существовало молчаливое согласие. Конечно, и все остальные хозяева пришли на сходку не балясы точить. Не для того, чтобы за соседа своего порадоваться, но и для себя чего-нибудь добиться из панского добра. Пусть скота на всех не хватит. Это верно. Но и другое же имущество есть — движимое и недвижимое. Прежде всего машины всякие! Немалых усилий стоило бедноте провести на собрании постановление — на каждую пару волов, на каждую пару коней выдавать воз, плуг и борону. Все остальное — сеялки, жатки, шесть конных молотилок и одна паровая (вторая оставалась нынешним батракам) — подлежало распределению между теми, кому не досталось ничего из скота. То же самое и с постройками, предназначенными на слом.

Теперь уж и Артем не сдержался. До сих пор он почти не вступал в дебаты. Разве что реплику какую бросит. Но это предложение его просто сорвало с места. Попросил слова: репликой тут не обойтись.

— Товарищи! — начал он взволнованно — ведь впервые выступал перед всей громадой. — Ну, знаете!.. За такой «мудрый» совет, как вот здесь предлагал кое-кто, нужно в Харьков, на Сабурку, отправлять! В дом сумасшедших! — прибавил он для большей ясности. — И взбредет же в голову такое! Сотню лет еще простоят постройки — и конюшни, и амбары. А их — на слом! Да наши же родные дети потом олухами назовут нас за это. И будут правы!

Но тут и засыпали его со всех сторон выкриками:

— О чем болеет человек! Да на кой ляд тебе эти конюшни теперь? Крыс разводить?

— А он наперед смотрит! О детях радеет! Уж не о тех ли, что только наплодить вот похваляются? А меня не завтра, а сегодня уже допекает! Где я кирпич возьму? Вот по весне хату ставить буду — печь из чего сложу? На цебры дубовые опять же перешли. Потому как ведра из жести негде достать. Ажно сердце болит, глядя, как та жинка, сердяга, под коромыслом гнется!

— Спокон века в дубовых цебрах воду носили. И ничего!

— Не те харчи, видать, были! Про лебеду только вот теперь, в войну, узнали! Довоевались! А с цинковых крыш, что на амбарах да сараях, на все село ведер насбивать можно!

— Почему нет! — не сдавался Артем, — Вот так точно один умник хозяин поступил. Кнутовище нужно было ему, а под рукой ничего подходящего. Спилил черешню в саду, полдня строгал, а таки выстрогал кнутовище. И рад-радешенек! Вот точно так ты сейчас, Кирило, со своим предложением!

— А ты нам басни не рассказывай! Тоже грамотные! Или не ту же самую академию Докии Петровны кончали?!

— А потом, товарищи, нужно и того не забывать, что в усадьбе люди жить остаются. Сегодняшние батраки.

— Да не о жилых постройках речь! — крикнул кто-то из толпы.

— А им, кроме жилья, еще и хозяйственные строения нужны будут. И для прокатного пункта, который следовало бы организовать в усадьбе, тоже. Уже и начало положено, вот целый список охотников.

Но продолжать ему не пришлось: в окошко, открытое, как отдушник — для свежего воздуха, за которым столпился народ, слушая, что говорилось в комнате, крикнули вдруг:

— Идет! Легейда идет!

— Нет, Артем, — сказал Невкипелый Прокоп, подводя итоги дискуссии, — это ты загнул немного.

— Да от вас ли, Прокоп Иванович, слышу это? Пусть бы уж Антон Теличка говорил!

— Не Теличка это говорит и не Прокоп Невкипелый, — сказал Прокоп Иванович. — Народная мудрость гласит: хочешь из угла паука выгнать — смети и паутину!

Артем не сдавался:

— Если по этой мудрости действовать, то, стало быть, и в городах рабочим следует заводы взрывать, рельсы с железнодорожных насыпей поснимать. Небось и это — паутина капиталистическая!

— Каково оно там, в городах, следует, это рабочим виднее, — сказал Невкипелый, — пущай они и решают.

И после этого Артем хотел продолжать, но понял вдруг, что это ни к чему: все внимание людей было приковано к двери, из-за которой слышался шум голосов. Затем народ расступился, давая Легейде пройти к столу.

— Вот и добре, — сказал Невкипелый. — А мы, почитай, про все уже договорились. Вот и не будем терять времени. Да, никак, и коптилки зажечь пора. А ну, кто там ближе? Ты начинай, Петро.

Легейда развернул подворную книгу, и в мгновенно наступившей тишине как-то необычно прозвучал его голос, когда он огласил первую фамилию:

— «Авраменко Грицько Охримович!»

— Я! — как на ротной вечерней поверке, гаркнул откуда-то от дверей Грицько.

Легейда читал дальше:

— «Семь душ семьи, земли десятина с четвертью, скотины нет никакой, инвентаря не имеется тоже».

— Ну, так что ж громада скажет? — спросил председатель собрания. — Что ему из добра господского, нажитого нашим потом кровавым?

— Коня! — крикнул кто-то.

И к нему присоединились еще несколько голосов:

— Знамо, коня! С этакой семейкой без тягла как же можно?! Пиши коня!

— Да еще и доброго! — добавил Лука Дудка и, обращаясь к старшему конюху Миките: — Наилучшего, Микита, чтоб подобрали ему. Не так ради самого Грицька, как деду Охриму в награду. За то, что звонил распрекрасно сегодня на сходку — по-пасхальному!

Случись в другой раз, подхватили бы эту шутку. Но сейчас никто и словом не отозвался — каждая минута дорога! И только конюх Микита совершенно серьезно ответил:

— Подберем. А то как же!

Невкипелый проголосовал.

— Единогласно! Ну вот, с конем тебя, Грицько. — И к секретарю: — Записывай в список.

— Покорно благодарю, люди добрые! — взволнованно сказал Грицько Авраменко.

Легейда продолжал дальше:

— «Авраменко Иван…» — И только сейчас спохватился: какой же Иван, если его еще в четырнадцатом году убили где-то в Восточной Пруссии? — Оляна Ивановна тут?

В помещении ее не было. Кликнули через окно на улицу. Женщина протиснулась поближе к окошку.

— «Семья из пяти душ, — читал Легейда, — земля десятина с осьмушкой, скотины нет».

— Ну, что Оляне? — спросил председатель собрания.

Пауза. Да, нелегко было определить — что именно.

— Коня бы и ей нужно, — наконец подал кто-то несмелый голос. — Чтобы могла с Грицьком в супряге…

Но ему сразу же возразили:

— На те сорок коней будет еще много семейств потрудней. Корову Оляне. Аккурат и дети малые у нее.

Но, услышав это, Оляна начала плакаться. Ну что ей та корова?! А в поле работать чем? Коли б коня, с Грицьком и вспахала б, и свезла домой…

Пришлось объяснить женщине (а охотников на это дело нашлось немало), что и коровой можно вполне работать в супряге. Пусть не с родичем (да ты бойся родичей, молодайка, как огня!), а с такой же, как сама, вдовой-солдаткой. И опять же приплод: что ни год, то и телка или бычок. Будет с чем осенью на ярмарку. И ко всему еще и молоко детям.

— Какое уж там молоко, коли в ярме ходить будет!

— Не все время и в ярме. А зимой? Ежели хорошо кормить будешь, то и надои хороши будут.

— И чем бы я кормила ее?! Да она мне уши объест!

Вот так и продолжалось — перекатами шло: одни оставались довольны (хоть и не совсем, такова уж природа человеческая), а другие принимали свою долю с причитаниями и жалобами. Немало и крутых слов было сказано при этом. Делали и отводы некоторым.

С Мусия Скоряка началось. Еще и черед до него не дошел! Об Остапе Гармаше разговор был… Кто-то крикнул: и ему — коня. Остап решительно от коня отказался. Никогда, мол, не доводилось работать лошадьми (вспомнил при этом «своих» коренных в артиллерийском дивизионе, и аж сердце защемило), волами все больше. Уж у него и напарники-компаньоны есть: свояк Муха Дмитро да оба Скоряка — Мусий и старший сын Андрий. Против Андрия перечить не стали, точно так же, как и против Дмитра Мухи, который тут же подтвердил свое согласие, но само упоминание про Мусия Скоряка взбудоражило некоторых. Зашумели, загорланили. И все сводилось к одному: Мусий свою долю уже получил. Вместе с Тымишем Невкипелым. Такого коня загубить!..

— Да я ж сказывал, как оно приключилось! — отозвался Мусий. — Гайдамаки отобрали, а нам клячу такую бросили!..

— Ну вот, езжайте с Тымишем в то село, где Киргиза своего оставили, приведите… А до поры ищи себе, Остап, другого напарника.

И, может, на этом порешил бы сход. Если бы не взял слово Артем. Сперва и он напустился на Скоряка:

— Кончать надо, дядя Мусий, с этой волынкой! Видите сами, что подвела вас фантазия ваша, боком уже выходит, так нет же — не унимаетесь!.. Сказали б уже чистую правду громаде. Тымиш не велит? Ну, за Тымиша ничего не скажу — нету его на собрании нынче, не буду уподобляться тем, которые как раз и рады этому случаю, и плетут за глаза всякую чепуху! Вместо благодарности за то, что парень уж какую ночь не спит, мерзнет, добро народное с хлопцами своими охраняет. Чтобы было нам что делить! Одним словом, все то, что дядя Мусий сказывает, — небылицы! И Киргиз в том числе. На самом деле вот как дело было…

Артем полагал, что если он расскажет об участии Тымиша Невкипелого с лошадьми в боевой операции вместе с славгородскими красногвардейцами, то уж во всяком случае ни у кого не повернется язык упрекнуть его за убитого гайдамацкой пулей коня. Но он ошибся, нашлись и такие.

— Вольному воля, как говорится, — заметил кто-то. — Да зачем было?.. Вот и получилось! А небось могли и обоих коней убить!

— Нет, ты скажи: чего было лезть не в свое дело?! — добавил другой.

— Не в свое? — вскипел Артем. — А чье же это дело — оружие для революции?! Разве не наше? Э, люди добрые!.. — покачал головой. — Не скажу про всех, но многих, вижу, и три года войны, и революция ничему не научили! Ежели до сей поры такой простой истины не уразумели: что не кто другой, а только рабочий класс способен — раз уж взялся за это! — довести революцию до победного конца. Ведь только благодаря геройской рабочей Красной гвардии, которая вместе с беднотой в солдатских шинелях бьется с гидрой контрреволюции, мы сейчас с вами сидим на сходе, помещичье добро делим. А то бы черта с два! По хатам, как те суслики, сидели бы да только поглядывали на барское имение. Как кот на сало! Потому что не подступиться бы к нему. Гайдамаки сторожили бы помещичье добро. Как цепные собаки. А то вишь — нету!

— Ну да ладно! Простим уж, братцы, им коня. Раз такое дело! Где пьют, там и льют! Читай дальше, Петро! — послышались голоса.

Уже в школьном сарайчике Макара Ивановича давно петухи пропели полночь, а сход еще только один раз прошелся по списку, на выбор распределив только скот. Почти двенадцать часов в накуренном помещении! Все словно угорели. А как же бедняги женщины — на морозе двенадцать часов (хоть и бегали, наверно, в ближние хаты греться)?! Поэтому без особых пререканий решили перенести собрание на завтра.

— Но только не залеживаться! — предостерег Прокоп Невкипелый. — Чуть свет — чтоб все были в школе! До обеда нужно управиться. Куй железо, пока горячо!

XXIII

До поздней ночи сегодня не спали ветробалчане. В каждой хате дожидались отца со сходки. А потом ставили на стол холодный ужин — от самого обеда никто ничего не ел, — садились вокруг, и расспросам не было конца.

Так было и у Гармашей. С той разницей, что здесь было двое рассказчиков. Но и те насилу управлялись, удовлетворяя любопытство матери, Ориси, Мотри и даже Кирилка (только Софийка с Федюшкой спали уже на печи, утомленные за день своими заботами). Ведь каждого интересовало не только то, что самим досталось, но и то, что получили родичи, соседи. Вторые петухи пропели, когда наконец улеглись спать.

И только погасили коптилку, еще и задремать не успел никто, как вдруг раздался осторожный стук в окошко. Кто бы это мог в такую пору?! Артем уже собрался встать, но Остап опередил его. Подошел к окошку — никого нет. Постучали в дверь. Остап вышел в сени. В хате все невольно насторожились. Было слышно, как Остап отодвинул щеколду, открыл дверь и с кем-то разговаривает. А через минуту вернулся в хату.

— К тебе, Артем, — сказал удивленно. — Приська Гусакова. Чего ей?

— Да еще в такую пору! — удивилась и мать, — А почему в хату не позвал?

— Не хочет. Пущай, говорит, в сени выйдет. Секреты какие-то завелись.

Артем, недоумевая, сунул босые ноги в сапоги, накинул на плечи шинель и вышел в сени.

— Где ты тут? — спросил, никого в темноте не видя.

— Здесь я! — тихо отозвалась Приська. — Разбудила тебя. Но, вишь, дело такое, что до утра побоялась ждать. Иван мой приехал.

— Знаю! — Для Артема в самом деле это не было новостью. Еще во время сходки те, кто толпился возле школы, Видели, как Иван Гусак верхом на коне проехал по улице. Даже остановился, спросил, что за собрание, и поехал к дому.

— Что ты там знаешь!.. — Приська тоже не все знала с вечера. Сказал, что на святки в гости, да и все. И уж после, как улеглись спать, заснули старики, он и признался ей, что не один, а целый отряд гайдамацкий, с Чумаком Корнеем, сегодня вечером прибыл в Чумаковку. Там и ночуют по хатам. А он домой отпросился. А заодно и в разведку вроде. — Про тебя спрашивал, нет ли тебя в селе.

— Спасибо, что предупредила.

— Не за что благодарить. Небось раззвонила тогда про тебя на все село. Рада, что смогла теперь упредить. Но и просьбу имею. Арестуйте Ивана! В холодную заприте его! — И объяснила удивленному Артему: — Потому как ему хоть круть-верть, хоть верть-круть — или перед селом виноватым быть, или перед своими изменщиком. Сказывает, что могут за милую душу и расстрелять за это. А ежели под арестом, стало быть, не его вина, что не сможет из разведки в хутор вернуться завтра поутру!

Артем подумал.

— Нет, Приська, в холодную мы его сажать не будем. Ты уж сама его арестуй: приспи хорошенько. А утром, когда станет в хутор собираться, отговори. Прямо скажи, что еще с ночи он под наблюдением у нас. И в случае чего от пули и на коне не уйдет. Да и чего ему, дураку, путаться с ними.

Отправив Приську, Артем вернулся в хату и, пока пересказывал ее новость, переобулся как следует, оделся и, успокоив домашних, — мол, все будет в порядке, — ушел из дому.

Направился он в экономию — Тымиша Невкипелого предупредить.

Пошел через пруд, напрямик. И только вышел на берег, как его окликнули:

— Кто идет?

Артем назвал себя. Подошли Куница Овсий и Терешко Рахуба. В ответ на расспросы, где Тымиша найти, сказали, что в караульном помещении, наверно. Когда заступали на стражу, был там.

Где было караульное помещение, Артем знал — в людской. Батраки уже больше недели жили в помещении конторы, а людскую Невкипелый и облюбовал себе под караулку. Хотя печь и по сию пору не была переложена и дымила немилосердно, все же пересидеть ночь, а то и подремать можно было: все лучше, чем на холоде.

Сейчас дыму в хате не было, вытянуло. На помосте на соломе вповалку спали одетые люди — бойцы красногвардейского отряда. Возле дверей в пирамиде стояло с полдесятка винтовок. За столом сидели Невкипелый, Легейда и батраки экономии — скотник Хрен, старший конюх Микита, пастух дед Свирид. Заняты были тем, что из общего списка, только что вечером составленного на сходе, выбирали и составляли списки — на коней отдельно, на волов отдельно, то же самое на овец и коров. А такие списки, подписанные потом Невкипелым и председателем сельского комитета Легейдой и заверенные печатью сельского комитета, будут служить документами, на основании которых и будут выдавать людям скот. В списках уже указывали, какого именно коня или пару волов нужно было выдать тому или другому. При этом исходили из разных соображений, не исключая, должно быть, и личной симпатии или, наоборот, неприязни к той или иной фамилии в списке.

Дело шло к концу. Артем подождал, пока они закончили свою работу, и тогда рассказал о своем разговоре с Приськой. Новость хотя и взбудоражила всех, но не очень встревожила.

— Всего-навсего десяток? Ну, это не так уж и страшно! — сказал Тымиш Невкипелый, вынимая из кармана часы, взятые у Артема на эти дни. — Пять уже!

Он разбудил троих спавших хлопцев; двоих послал в помощь караульным, наказав чутко прислушиваться и присматриваться. Вести особое наблюдение за большаком. А одного — к Левчуку сначала, а затем к Грицьку Саранчуку с приказом немедленно собрать оба взвода и в полном составе прибыть сюда.

— Запомни, что в полном составе, — повторил он еще заспанному Остюку Ивану. — Чтобы не только те, которые с винтовками, а и остальные — с холодным оружием. И чтоб без паники! По секрету шепнешь командирам взводов, что гайдамаки в Чумаковке. Не больно много. Нас больше. А все же береженого, как говорится… Чтоб случаем не расстроили они нам музыку сегодня! Иди!

После этого и сами они вышли с Артемом, чтобы выбрать наиболее выгодные места в усадьбе для засад-секретов.

Не прошло и получаса, как прибыли оба взвода. Около двух десятков человек.

Тымиш Невкипелый разъяснил боевое задание: ввиду того что в Чумаковке гайдамаки, нужно особенно бдительно охранять имение, а потом дать возможность спокойно распределить скот и остальное имущество. Затем велел разместить своих людей — один взвод в караулке, а другой к девчатам. Как раз и свет в хате у них зажегся. Да и не только у них — во многих батрацких лачугах засветились уже окошки.

То же самое и в селе: не было хаты, где бы не светилось уже. Но это были не обычные предрассветные огни, когда женщины встают потихоньку — пусть поспят дети и муж (все равно работы у него никакой), — да и спешат сесть за прялку. Сейчас не до прялки. И именно мужикам работы больше, чем женщинам, ибо не все были такими предусмотрительными, чтобы загодя приготовить хоть какой-нибудь навес для скотины. Сейчас по всему селу в бедняцких дворах звенели топоры, слышались глухие удары лома, визжали пилы.

А на востоке небо начинало едва-едва светлеть — из темно-синего оно переливалось в бирюзовое. Выше, над Лещиновским лесом, поднялась утренняя заря.

Расставив людей, Левчук с Саранчуком, Невкипелый с Артемом, а к ним присоединились и два командира взводов, бывшие в карауле с самого вечера, шли просторным двором экономии, направляясь к стогам возле клуни, чтобы с этого переднего рубежа начать организацию обороны. На ходу обсуждали, как это сделать получше.

Левчук предлагал выдвинуть заставу подальше от имения к стогу соломы у самой дороги, с тем чтобы там и встретить гайдамаков, если они сунутся сюда. Предупредить, чтобы возвращались, если не хотят, чтобы их уложили всех до одного. Для острастки можно будет дать один-другой неприцельный залп, чтобы крепко подумали сперва, стоит ли на рожон лезть.

— Может, так и удастся, даже без боя, отогнать их!

Тымиш спросил Артема, что он думает на этот счет.

— Видите ли, братцы, дело какое, — немного замялся Артем. — Если бы я не уезжал этими днями… А то — боюсь, как бы и вас не подвести под монастырь, да и самому после не грызть себя в случае чего — за то, что подбил вас на такое, может, и рисковое дело.

— Ладно уж, говори.

— Ну какой нам расчет отогнать их да тем дело и кончить?! — загорелся вдруг Артем. — Тем более что их там всего-навсего десяток какой. Разве не выгоднее заманить их во двор, в ловушку, да и содрать с них шкуру: обезоружить, коней забрать. А их самих — под зад коленом на все четыре стороны.

— Э, легко сказать! — вздохнул Невкипелый. — Нельзя рисковать. Обезоружить-то, может, и не штука. Но не спустят они этого! А что, ежели потом за винтовками да за лошадьми привалит сюда их уже не десяток?

— Чтобы за винтовками — навряд, — сказал Левчук. — А вот за лошадьми да седлами — очень возможно. Видно сразу, Артем, что ты не в коннице служил. Да всадник даже из боя, ежели коня убили под ним, седло беспременно должон вынести. Иначе идти ему в пехоту. За лошадьми да седлами могут приехать. И не десяток уж!

— За пятьдесят верст? Только и делов у них! Не думаю!

И эта уверенность Артема, собственно, решила дело. Еще потолковали, поспорили и все же большинством решили рискнуть. Хотя бы ради винтовок. Или на худой конец — видно будет по обстановке — хотя бы даже ради патронов, которых, наверно, в достатке у них.

Тут же выбрали на скотном дворе выгодные места для засад, точно определили, какому взводу где по тревоге занять место, и вернулись на черный двор, в людскую.

Светало. Залаяли по селу собаки, как видно, зашевелился народ: начали, наверно, собираться к школе. Но потом выяснилось, что не к школе, а просто в экономию народ повалил толпой. То ли Приська не утерпела, еще кому-то сказала про гайдамаков, то ли встревожило крестьян, что видели, как перед рассветом и с Новоселовки, и с Юру по селу побежали красногвардейцы к имению. Сначала поодиночке, по двое-трое, а затем толпой повалили. Растекались по просторным дворам экономии, разыскивая Тымиша, — все знали, что он караулит здесь со своими бойцами.

Тымиш успокаивал: дескать, все будет хорошо. Обо всем он знает (на то разведка есть), и необходимые меры приняты. Поэтому лучше всего им вот так, гурьбой, и вернуться в школу: время уже сход открывать. Не тут-то было! Никто и не думал о том, чтобы уходить. И народу все прибывало, как воды в половодье.

Вот тогда кому-то и пришла думка — провести сход не в школе, а в клуне экономии, где летом «Просвита» устраивала спектакли. До полтысячи народу помещалось. Заглянули туда — можно вполне: на сцене, в декорациях, даже и стол готовый для президиума. Оставалось только выкатить во двор несколько сеялок да жаток и расставить сваленные в кучу скамейки. Сказали Легейде. Он одобрил это. Сразу послал человека к школе, чтобы всех направлял сюда, а конюха Микиту попросил запрячь коня в сани — съездить за Прокопом Невкипелым: не дойдет старик пешком сюда. И за какие-нибудь полчаса, только заалело небо на востоке, — сход ветробалчанской громады уже продолжал работу в клуне.

Во дворе остались только часовые. Остальные бойцы, а среди них и командир Тымиш Невкипелый, расположились в клуне у дверей, чтобы в любой момент можно было выбежать наружу.

Но проходил час за часом, и все было спокойно. Иногда Тымиша брало сомнение: уж не зазевались ли часовые? И он выходил, чтобы проверить. Нет, часовые начеку. Да и, кроме того, у ворот клуни снаружи, греясь на солнышке, все время толпились и дымили мужики — курили: они заметили бы — дорога до самого большака была перед глазами. Успокоившись, Тымиш снова шел в клуню, где нынче на собрании еще пуще, чем вчера, кипели страсти.

Да и вчера тоже, особенно те, кому доставалось всего-навсего по полдесятка овец, роптали, но их протесты не были такими бурными. В большинстве своем это были люди непритязательные, забитые, для коих решение схода было беспрекословным законом. Немало и сегодня в списке попадалось людей рассудительных или просто совестливых. Некоторые из них, как, например, Гордей Саранчук, и вовсе отказались от своей доли: самое необходимое в хозяйстве, мол, есть у него; разве что понадобится сотня-две кирпича — сложить печь, когда хату сыну ставить будет. И то можно не даром, а за деньги. Но ведь не все были такими. Немало было жадюг, рвачей, крикунов. Те из них, которым доставалось что-нибудь (сеялка — на двоих, жатка — на четверых, конная молотилка — на шестерых), хоть тоже не молчали и находили причину для неудовольствия, все же в конце концов унимались. Но те, кому сход большинством голосов отказывал как людям зажиточным, у которых не было и основания рассчитывать на что-либо из помещичьего добра, орали больше всех. Не удивительно, что в галдеже никто и не заметил Рахубу, когда он, взволнованный, протиснулся в клуню и подал знак Невкипелому: едут!

Тымиш без особой спешки, чтобы не обратить на себя внимания сидевших и стоявших впереди, вышел, приказав своим хлопцам тоже выходить за ним следом поодиночке, без паники.

Действительно, ехали. Еще только с большака на проселок свернули, как раз в версте отсюда. Очень хорошо было видно на белом снегу темное пятно — отряд гайдамаков. Было их больше десятка, пожалуй. Невкипелый приказал своим занять намеченные ранее места засады. Часть вооруженных «холодным оружием», в большинстве вилами, рожнами, осталась при нем, тут же, у ворот клуни.

До самого стога соломы вблизи дороги, куда Левчук предлагал выставить заставу, неизвестно было — поедут ли они дорогой в село или напрямик по проложенной колее направятся в экономию. Так и есть, свернули сюда. Теперь уже сотни за две шагов как на ладони видать: впереди Корней Чумак, за ним — по три в ряд — четыре ряда всадников. Винтовки за плечами. Никакого воинственного настроения у них не заметно. Невкипелый решил тоже пока никаких особых мер не принимать. Закурив цигарку, внешне спокойно ожидал, пока подъедут. Колея в экономию вела мимо клуни.

— Не пренебрегай, Тымиш, винтовками, — сказал Артем товарищу. — На дороге не валяются.

— Посмотрим! — ответил Тымиш и глубоко затянулся цигаркой.

Подъехав к клуне, гайдамацкий отряд остановился. На вороном резвом коне — Корней Чумак, в серой смушковой шапке с зеленым донышком, в серой, из шинельного сукна, не то бекеше, не то жупане с фронтовыми погонами поручика. Чисто выбритый, румяный на морозе, в белом башлыке, он имел вид очень живописный. Особенно на фоне своих казаков — хоть и в новых шинелях, но в неказистых солдатских папахах из искусственной смушки, — каким манером ты ни надевай, все равно молодецкого вида не получается! Чумак окинул взглядом гурьбу крестьян у ворот клуни, не обратив особого внимания на рожны и вилы в руках у них, и, обернувшись к казакам, сказал иронически:

— Э, хлопцы! Чтой-то не очень приветливо нас тут встречают!

— Да просто — холодком! — отозвался один из гайдамаков.

Из гурьбы крестьян кто-то ответил:

— А ты что хотел? Хлеба-соли? На вышитом рушнике?

— А хоть бы и так! — сказал Чумак, нахмурясь.

Из толпы вдруг вышел Антон Теличка, подошел к Чумаку и, протягивая руку, сказал:

— А пошто не предупредил? На, держи мои пять. Антон Теличка. Может, забыл, давно не видались. Левый эсер.

Чумак не очень охотно протянул руку этому, как он сразу же охарактеризовал для себя Теличку, подозрительному типу. И вдруг насторожился, услышав в клуне громкие выкрики.

— А что это у вас? Уж не представление ли — в будни с самого утра?

— Точно! «Сватання на Гончарівці», — не утерпел Артем.

Чумак, узнав его по голосу, глянул, пораженный:

— Вот ты где, голубчик! — И тронул шпорой коня, чтобы подъехать ближе.

Но Теличка схватил за повод.

— Не горячись! — предостерег негромко, но с ударением. — Сперва вон сюда глянь, — кивнул головой в сторону, где у стога сена стояли двое с винтовками на изготовку. — А потом — вон туда. На каждого из вас наверняка по два ствола нацелены сейчас. Пороть горячку нечего.

— Да и болтать языком тоже хватит! — сказал Невкипелый, бросил окурок и вышел из толпы. За ним, словно по команде, все красногвардейцы с «холодным оружием» обступили гайдамацкий отряд. — Слезай, потолкуем малость.

— А я и эдак, из седла, могу.

— Это значит, чтоб я голову на тебя задирал? Дудки! Слезай, пока не ссадили.

Чумак все еще тянул. Что попал в беду, ему было ясно; не знал только — так ли уж это безнадежно. Может, стоит попытаться выскочить? Но тут Дудка Лука, который все время терся возле коня, словно бы угадав его мысли, сказал:

— Ну, все равно ж придется спешиться тебе, Корней. Далеко не уедешь. Подпругу твоего коня я ведь уже отпустил.

Чумак ногой проверил: точно, подпруга болталась под брюхом коня. Тогда подал команду своим казакам спешиться и сам слез с коня.

— О чем разговор будет? — сердито спросил Тымиша. — Ты кто такой?

— Сторож общественный. И это все — сторожа. Имущество народное охраняем. От всяких неожиданностей. А вы что за люди? И чего вас сюда нелегкая принесла? Да еще в такое время!

— Тебя не спросили!

— Ну, и все! Конец разговору. Сдавайте оружие!

— Что-о? — возмутился Чумак.

Но десятка два крестьян из отряда и просто «мирные граждане» врезались в их строй. Артем первый подал пример: сорвал шапку с гайдамака, ткнул ему в руки: «Держи, чтобы в снег не упала!» Затем снял у него через голову винтовку, висевшую за спиной на ремне. Остальные делали то же, хоть и каждый на свой манер. И за какие-нибудь две-три минуты весь отряд Чумака был обезоружен. В это время открылись настежь ворота клуни, и народ высыпал наружу. Большинство из них сразу же двинулось на скотный двор. Но немало любопытных столпилось вокруг гайдамаков: что за люди?

— А вот это вам и «Сватання на Гончарівці»! — сказал Тымиш гайдамакам. — Сходка кончилась. Сейчас народ начнет делить помещичье добро. Что, Корней, скривился? Или в носу засвербило?

— Мне-то что? — ответил Чумак, и не понять было, искренне или только притворяясь таким безразличным. — Было бы о ком жалеть! Своих хватает! А этот ко всему еще и кацап! Но приказ есть приказ. Вы его хоть не прикончили?

— Цел. Можешь облобызать! Ждет вас не дождется!

— Только поспеши, — добавил кто-то. — Уже Чубарика подали к крыльцу.

Жгучий стыд перед казаками, да и перед крестьянами и обида жгли Чумака. Подтягивая подпругу, он со зла на целую дырочку затянул туже. Хотел уже сесть в седло, но превозмог-таки свой гонор и обратился к Невкипелому, пытаясь свести разговор на шутливый тон:

— Слушай, Долговязый! — вспомнил и нарочно употребил школьное прозвище Тымиша. — Будь человеком! Хотя полдесятка винтовок оставь. Для самоохраны.

— От кого? Волки у нас не водятся. А впрочем… — Добрая душа Невкипелого чуточку оттаяла. Вспомнил, что в отряде есть две немецкие винтовки и один японский карабин (только морока с ними!). Подозвал к себе хлопцев и приказал отдать гайдамакам. — Но патронов к ним нету, — покривил душой Тымиш, — обойдетесь и так. И уматывайте. Не путайтесь под ногами!

Чумак ловко вскочил в седло (хоть тут не ударил лицом в грязь! — мелькнула мысль), подал команду: «По коням!» — и тронул шпорами вороного. Конь заплясал под ним, словно на цирковой арене. Не окликая людей, чтобы сошли с дороги, он ехал среди озабоченных и безразличных к нему крестьян напрямик, через скотный двор, к барскому дому. На душе было мерзко. И испытывал злорадную утеху, когда вдруг из-под самой морды коня шарахались в сторону испуганные люди. Несколько раз, будто бы шутя, стеганул нагайкой, предусмотрительно выбирая для этого подростка или женщину.

У крыльца и вправду стоял уже Чубарик, старый костлявый конь, запряженный в сани-розвальни с охапкой соломы на них.

— Неужто для пана Погорелова? — спросил Чумак, ни к кому не обращаясь, подъехав к небольшой группе людей. Бабы, детишки собрались и несколько пожилых мужиков среди них.

— А то для кого же!

— А разве у вас нет выездных саней? — обращаясь теперь уже к ездовому, деду Трофиму, спросил Чумак.

— Как не быть! Есть в каретном сарае. Только — либо без оглобель, либо без дышла. Доедем и на этих до станции.

— Рябокляч наилучший выезд забрал себе, — добавил садовник Лукьян Деркач, явно недовольный этой выдумкой Омелька Хрена относительно Чубарика. — Мог бы, кажись, хоть для такого случая дать лошадей.

Чумаку эта мысль показалась вполне резонной, и он отрядил двух казаков в ревком с тем, чтобы или сам Рябокляч приехал сюда немедля, или прислал своих лошадей. Хотя бы до Чумаковки отвезти пана Погорелова. В случае отказа приказал привести силой. Бросил поводья коноводу и зашел в дом.

«А в самом деле, такую махину воздвигнуть — и только для того, чтобы раз в два-три года месяц пожить тут с семьей! — мелькнула крамольная мысль в трезвом мужицком уме Чумака. — Конечно, под «Просвиту» дом отдать!» — вилась мысль эта дальше, пока проходил через анфиладу комнат к кабинету Погорелова, куда вел мокрый след ног на паркете.

А тут сборы в дорогу были в самом разгаре. У Власа даже лоб взмок — возился с каким-то добром, увязывая веревками узел. Два громадных кожаных чемодана были уже набиты и для большей надежности тоже перевязаны веревками.

Погорелов с управляющим сидели за круглым столом, — видимо, только что кончили пить чай. Оба удрученные событиями, хмурые и молчаливые. И каждый был занят своими мыслями. Появление незнакомого офицера в погонах, при сабле оба восприняли как волшебный сон. Генерал простил даже бесцеремонность, с какой тот, совсем не по форме, подошел к нему и, не ожидая разрешения, сел в кресло рядом.

— Неужели?.. — только и смог вымолвить пан Погорелов, опасаясь, что сейчас очнется от этого сладкого сна.

— Нет! — мотнул головой Чумак. — Опоздали. На день-два раньше надо бы!

— Иван Аверьянович! Ну как же так? — возмущенно обратился к управляющему Погорелов.

— Считайте сами: еще на прошлой неделе уехал пан Диденко. Времени, казалось бы, вполне…

— Думаете, с вами только и забот у нас. Хватает! Каждый казак и в городе на вес золота. А в уезде со всех концов караул кричат. И так спасибо скажите, господин генерал, нашему атаману за его внимание к вам, — пояснил Чумак.

— А что мне от этого? Практически?

— Да ведь вы еще ничего не потеряли! — спокойно сказал Чумак.

— Как это ничего? Вы разве не видели — растаскивают все! — махнул рукой в сторону двора, откуда доносился глухой шум и гул голосов.

— Ну и пусть! Лучшего способа теперь сберечь имущество и нет, чем этот, — все так же спокойно говорил Чумак. — Факт! А разве лучше, если бы сожгли? Или ночью разграбили? Ищи-свищи тогда. А так — в открытую. Придет время, стабилизуется положение, в один день все вернуть можно.

Погореловмало-помалу приходил в себя. Стал расспрашивать о Славгороде, о политических новостях последних дней. У Чумака мало было утешительного для его собеседников. Но все же кое-что вспомнил из последнего разговора с Диденко: не сегодня завтра ожидают признания Украины союзниками; на юге Каледин активизировался — не дает большевикам покоя; харьковское большевистское правительство — мертворожденное; никогда еще Центральная рада не чувствовала себя такой сильной от всенародной поддержки. О неприятном факте разоружения своего отряда он не стал, конечно, рассказывать.

— Ну, слава богу! — вздохнул Погорелов. — Утешили немного! Еще бы этот позор пережить как-нибудь! Но я дознаюсь, кто эту идею подал — про водовозную клячу. Не пощажу!

Чумак не стал прежде времени обнадеживать генерала, ведь Рябокляч мог уехать куда-нибудь из села. Но когда спустя немного в комнату вошел вестовой и доложил, что лошади поданы, он весело обратился к Погорелову:

— Кажись, господин генерал, я вас и от позора спасу, — поднялся с места.

— Каким образом? — А когда Чумак объяснил, даже прослезился, умиленный. Надевая с помощью Власа бекешу, начал расспрашивать: куда именно предстоит ему ехать — на станцию или просто в город? Чумак сказал, что пока в Чумаковку. А после обеда или, если угодно, завтра на лошадях отца отправятся в Славгород.

Генерал был несказанно рад.

— Да зачем откладывать? Сегодня же! Как, бишь, у Чехова: в Москву, в Москву! А тут хотя бы в Славгород. И то слава богу. Нет, не оскудела еще земля русская благородными людьми! А ты, Влас, уж и нос повесил!

— Виноват, ваше превосходительство! — встрепенулся Влас. — Но ежели б не их благородие, то просто и не знаю, как бы у меня язык повернулся открыться вам во всем. Коль вас беда такая постигла.

— В чем открыться?

— Потому как кончилась моя служба у вас, ваше превосходительство. И никуда уж я не поеду с вами. Остаюсь на жительство в селе.

Изумленный Погорелов не мог вымолвить ни слова. И уж управляющий спросил Власа, что же он думает делать здесь.

— До русско-японской я ведь неплохим сапожником был. Тачать сапоги и теперь буду. На Горпине женюсь.

— На какой Горпине? — пришел в себя генерал.

— С которой вы в людской говорили в тот вечер, ваше превосходительство. Двенадцать лет на лавке в кухне спала, горемычная. Вот так же, как я, — двенадцать лет под дверьми вашего кабинета.

— Вот это так каламбур устроил ты мне, Влас! За все годы!

— Виноват, ваше превосходительство! Но что поделаешь? Ежели у каждого — своя душа. И она рано или поздно, а свое потребует. Вчера вечером, как уже объявили про отъезд, признался ей. А она и говорит: «Оставайся, Влас, до каких пор за его превосходительством болтаться будешь? А повенчаемся — еще как добре заживем! А уж что детей тебе нарожу! Как соловушек певучих!»

— Ну что ж… Желаю тебе! — Двенадцать лет, прожитые вместе с преданным слугой, не пустяки, как видно, и для генеральского сердца: взгрустнул Погорелов малость. И долго молчал. Затем вдруг: — Ты, Влас, отсюда хоть никуда не уходи. Живи здесь. Да поглядывай хозяйским глазом…

— Э, нет, ваше превосходительство, — сказал Влас, понимая, в какой роли хотел бы Погорелов его здесь оставить. — Не берусь. Своих хлопот будет немало!

На двух санях пан Погорелов разместился с вещами почти с комфортом. Влас заботливо закутал полостью генераловы колени (в маленьких санях ехал генерал один, а вещи — на розвальнях); Чумак подал команду: «По коням!» — и следом за санями двинулись гайдамаки по липовой аллее к парадному въезду; напрямик, через черный двор, не поехали, чтобы не встречаться с ненавистными им мужиками, чьи голоса слышны были даже здесь.

XXIV

Кирилко разыскал Артема возле загона. Мальчонка прибежал, чтобы позвать домой: приехал дядя Данило из Песков.

— Подождет! — отмахнулся Артем. Как раз срезался с первой четверкой «отступников», которые еще вчера обещали не забирать пару быков, доставшихся на их долю, оставить в прокатном пункте, а сегодня вдруг передумали. Не все четверо, но двое уже не соглашались.

— А что поделаешь? — притворялись возмущенными остальные двое. — Не разобьешь же пару быков.

— А почему не разобьешь? — Артем сгоряча даже потерял чувство юмора. — Разве не работают люди и одним волом?

— Почему нет! — повел плечом ехидный рыжий человечек Сидор Варивода. — Сам видел в Маньчжурии. В русско-японскую. А то еще, говорят, не скажу только где именно, — в Ишпании, кажись, — бои с быками в цирке показывают. Большие деньги загребают. Так, может, и нам бы? Вот только беда — непривычны мы к этому.

— Вон ты какой, Сидор! Шутник! — презрительно взглянул Артем на Вариводу. — Непривычны, говоришь? Не в этом дело. Кишка тонка! Так и говори!

Куница, член сельского комитета, приданный в помощь Омельку Хрену, украдкой подмигнул Артему — захотел с козла молока, дескать. А Хрен сказал прямо:

— Да не морочь ты себе голову, Артем! Было бы из-за кого! — И словно бы в шутку: — Я им зато подберу пару! Натерпятся — сами приведут назад через неделю.

— Испугал! Аль не знаем дороги на ярмарку?!

— О, ты уж и про это загодя подумал! Ну, как знаете! — в сердцах махнул Артем рукой. — Довольно с меня. Пойду домой хоть пообедаю.

Выйдя на плотину, чуть пониже кузницы, Артем остановился и оглянулся назад, на экономию. По всему склону к пруду, будто с ярмарки, валил народ со скотиной. Ревели волы, коровы, блеяли овцы. Веселый галдеж стоял в морозном воздухе, прорывался смех. Артем залюбовался радостной картиной. И не услышал, как за спиной приблизились — по дороге из села — и замедлили ход в гору двое саней, а за ними отряд гайдамаков.

То ли не узнал Погорелов в Артеме своего неприятного собеседника, встреченного впервые неделю тому назад в парке, а затем в людской в тот субботний вечер, то ли занят был другими беспокойными мыслями, но на лице — хоть и глянул на Артема — не отразилось никаких чувств. И уже только когда проехал, вспомнил, очевидно, о встрече с этим солдатом. Воспоминание всплыло вместе с мелодией ненавистной песни:

Ой, беруть дуку за чуб, за руку,
Третій в шию б'є…
Ярость переполнила сердце. Казалось, самим взглядом сразил бы! Но — проехали уже.

Артем пропустил и вторые сани. «А где ж это Влас?» — подумал невольно, не увидев его среди отъезжающих. И не успел еще найти этому какое-нибудь объяснение, как взгляд его уперся в Чумака.

Поравнявшись с Артемом, тот подал коня в сторону, чуть не наехав на него, и, кивнув головой своим казакам ехать дальше, зло процедил сквозь зубы:

— Что, любуешься?

— Любуюсь! — ответил Артем. — А ты — нет?

— А я нет. Потому как вижу дальше, чем ты. Дальше своего носа. Вижу, как из горла полезет эта скотина у бестолковых мужиков. И скоро! А ты что, думаешь и тогда в стороне стоять? Не выйдет! Да я бы тебя и сейчас…

— За чем же дело стало? — усмехнулся Артем, взявшись в кармане за рукоятку нагана. — За шкуру свою дрожишь? Боишься! Потому что стоят вон на бугре, смотрят сюда.

— Может, и поэтому! — криво усмехнулся Чумак. — Ну что ж, на этот раз, на плотине, мы еще разминемся с тобой. Но на стежке узкой — лучше не попадайся мне!

— Езжай, езжай! Да поглядывай, как бы чемоданов погореловских не растерял на ухабах. А то попадет! Вместо Власа!

Чумак только ругнулся в бессильной ярости и сорвал коня с места в галоп.


Не заходя еще в хату, Артем забеспокоился: что ж это Данило Корж надумал? Лошади с рептухами на мордах стояли во дворе, не выпряженные из саней. А как в хату зашел, сразу же заметил необычную суету: среди беда дня топилась печь, и мать с Орисей возились — одна возле печи, другая у стола — выделывали коржики. Видно, для Василька гостинцы. На лавке сидел Данило Корж. И с первого же его слова все прояснилось. Ни о какой ночевке в Ветровой Балке не может быть и речи. В Подгорцах ночевать будут. Потому что только со свежими силами лошади смогут вытянуть на гору.

Остапа дома еще не было. Да, наверно, не скоро и будет. Захотят, поди, с Мухой и Скоряком, кроме волов, и остальное добро — воз, плуг, борону — тоже забрать. А это не так просто. Ведь народу — пруд пруди. Поэтому не стали ожидать Остапа, сели обедать. И за обедом Данило все время выспрашивал у Артема «секрет», как это они умели направить такую махину — сельский сход — на такое большое дело! У них, в Песках, до этого еще не дошло. Артем, гордый за свое село, рассказывал охотно и обстоятельно. Но потом сообразил, что вместе с ним в пути будет и сегодня, и завтра до полудня — хватит времени поговорить. Пообедав, он сразу же ушел «на полчасика» в имение: проститься с Остапом, с друзьями.

Но ни через полчаса, ни через час не вернулся, конечно. Уже солнце заметно клонилось к западу, когда зашел в хату, извиняясь перед дядей Данилом. А матери вручил свернутый рушник.

— Спрячьте в скрыню. — И объяснил удивленной Катре: — Подарок мне от Горпины. Замуж выходит!

Мать и Орися даже на лавку присели от неожиданности. Удивлена и обрадована была и Мотря, подруга Горпины еще с юности.

— А кто же сватает?

Артем рассказал, что сам узнал только что.

— А рушник тебе почему?

— Сказал, что уезжаю, вот она мне — на память, как первому свату…

Нет, он не стал рассказывать им, да и трудно было рассказать о той трогательной сцене в людской (как раз никого, кроме них, не было в хате), когда девушка вынула из укладки этот самый рушник и сказала, смущенно улыбаясь: «Думала перевязать тебя на своей свадьбе этим рушником, а ты уезжаешь!» И уж тогда пояснила, что выходит замуж за Власа. Удивленный Артем чуть было не сказал вслух: «Влас? Чудеса! Долго же думал!» Но вовремя спохватился. «Ну, коли так, будь счастлива, Горпинко! — пожелал ей от всей души. — И дай бог, как говорится в таких случаях, детей вам полон запечек!» — «Спасибо!» Она стояла спиной к свету, поэтому и теперь, как тогда, в вечерних сумерках, затененное лицо ее с незаметными сейчас, в тени, рябинами от оспы казалось удивительно красивым, только очень смуглым. И Артем невольно, хотя и в шутку, но нисколько не кривя душой, молвил: «И еще одно пожелание тебе, Горпина. Чтобы среди них непременно была дочка! Моему Васильку пара. Да чтобы такая же, как ты сама, — ясноокая, певунья!» — «Спасибо за доброе слово!» — улыбнулась растроганная Горпина.

…— Ну вот и слава богу! — очень рада была мать за горемычную Горпину. И даже упрекнула сына, что не откладывает отъезда в связи с ее свадьбой. — Никого родичей у нее нет, сирота круглая. А ведь ты целых пять лет вместе с ней батрачил… Ровно бы как и родичи уже!

— Не могу, мама. И так уже две недели пробыл…

— Да ты, кума, не беспокойся! — заметил Данило Корж, уже в армяке и подпоясанный зеленым шерстяным поясом. — Была бы свадьба, а родичи найдутся: попеть-поплясать, даровую чарку выпить!.. Поехали, Артем! Время идет. Бывайте здоровы!

Ночевали, как и намечал Корж, в Подгорцах. Хотя у них здесь не было ни родственников, ни знакомых, ночевать охотно приняли в первую же хату, куда Артем в сумерки зашел. И даже с радостью, когда узнали, что из Ветровой Балки. Еще бы! Ведь слух уже пронесся и тут, в Подгорцах, о том, что произошло в Ветровой Балке. А это были живые очевидцы. Поэтому не удивительно, что до полуночи пришлось Артему в битком набитой хате рассказывать о недавних ветробалчанских событиях.

Наконец улеглись спать. Но еще и потом в возбужденном воображении Артема долго не угасали отдельные сценки из сегодняшних событий, постепенно утрачивая свою яркость и выразительность, распадаясь в полусне на отдельные куски. Пока уже совсем не сморил его сон…

А когда Артем раскрыл глаза, в хате было светло. Хозяева не спали уже. И Данило Корж был одет. Только что, видимо, вошел с улицы.

— И сильно горит? — спросил хозяин, не спеша одеваясь.

— Где горит? — сорвался с постели Артем.

— Да вроде на вашу Ветровую Балку показывает! — невесело ответил Данило.

За минуту Артем, уже одетый, как по тревоге, был за порогом. Действительно, зарево в небе стояло за лесом, как раз будто над Ветровой Балкой. Но со двора ничего, кроме зарева, не было видно. Тут же, за хатой, за садиком, начиналась крутым склоном гора. Артем, хватаясь за кусты, за бурьян, вскарабкался по склону чуть не до половины. Отсюда лучше было видно.

Горело не в самом селе, а в стороне, будто во дворе имения. Но что горит? Может, рига (хорошо, если разобрали днем машины) или стога сена. Как это могло случиться?! Ведь говорил Тымиш, что охранять будут, пока крестьяне не развезут все сено по дворам, следом за скотиной! Проспали, бесовы дети! И зачем он уехал вчера! Спешил на ярмарку Данило. Ну, а ему куда торопиться? Может, и не проглядели бы! А ко всему разве не лучше было бы и в Поповку приехать к самому празднику? На святки, может, и Христя будет в Поповке!

Только теперь Артем понял наконец и причину своего раздражения вчера с самого полудня, когда Кирилко принес ему весть о приезде Данила Коржа. Верно, уговор был. Но ведь тогда, в Песках, разве ж он знал о Христе то, что узнал потом — из рассказов матери и Ориси!

Больше часа простоял Артем на склоне горы, пока не потушили пожар. Начинало светать. Когда Артем вернулся во двор, Данило Корж уже запрягал лошадей. Насилу сдерживаясь, Артем сказал, что не поедет дальше.

— Почему? — удивленно глянул Данило на парня и слегка нахмурился.

— Сами не видите?! Правду говоря, есть еще причина. Но и эта: как я могу уехать в такой момент!

Данило молча надел постромку и уж потом сказал недовольным тоном:

— Не возьму в толк, откуда у тебя это? Знал батьку твоего не один десяток лет. Может, потому и тебя, Артем, люблю — уж очень ты на него похож. И характером тоже. Но это в тебе не от батьки. Не гармашевское. А от лукавого. Все это самомнение твое! Как ты можешь уехать в такой момент?! Да как же те олухи ветробалчане без тебя, героя, обойдутся?!

— Не в этом дело, — смутился Артем. — О себе думаю: ведь мучиться буду, не зная, что там случилось!

— Это другой разговор, — смягчился Данило. — Так разве на ярмарке никого не будет из Ветровой Балки? Еще в пути нагонят. Ну, а коли уж такое у тебя нетерпение, согласен, — отложим выезд на часок. Подождем, пока кто-нибудь из ветробалчан подъедет. — И, даже не ожидая, что Артем скажет на это, стал надевать рептухи на морды лошадям.

И долго Артем будто неприкаянный бродил по двору, все поглядывая на улицу. Он сам еще не знал толком, чего ему больше хотелось: чтобы подъехал кто-нибудь как можно скорей или чтобы вовсе никого не было из села. Было бы основание отложить поездку в Поповку на несколько дней, до самых святок.

Но вот начали проезжать люди из соседних с Ветровой Балкой сел. Проехали знакомые лещиновцы. Артем не стал расспрашивать их. Ждал своих односельчан. И дождался наконец.

Парой коней в розвальнях ехало трое: Дудка Лука, Харитон Покрова и Авраменко Грицько. На привязи позади саней шел третий конь.

Артем остановил их. Стал расспрашивать о пожаре.

— Пустое! Где пьют, там и льют! — ответил легкомысленный Лука. — Два стога сгорело. В имении. Остальные отстояли. Окурок, видать, кто-то бросил, вот и загорелось.

— Чушь городишь! Досадно слушать! — возразил Покрова. Как видно, спор об этом возникал у них и раньше. — Какой такой окурок! Кто дежурил, когда это случилось? Козырь! А он некурящий. Кого сменил он? Хому Гречку! Тоже некурящий.

— Ну, а отчего же? Гром ударил? Так зима ж! — не сдавался Лука. Он успокоил Артема, сказав, что новый председатель сельского комитета Легейда Петро еще на пожаре объявил всем, кто получил скотину, чтобы с самого утра нынче начали развозить сено из имения по дворам. Чтоб все как один!

— Ну, а вы что ж?

— Да, вишь… — Лука замялся чуток, но сразу же и нашел отговорку: — Зачем толпиться всем! Ты представляешь, что будет, когда все съедутся? Столпотворение! Вот мы и порешили — в другой раз свою гужевую повинность выполним. А пока что…

— Вижу: на ярмарку собрались. Кто же это из вас своего коня продавать собрался?

— А это все трое коней погореловские! — ответил Лука и хотел продолжать, но сперва вопросительно глянул на своих спутников. И, по их молчанию поняв, что они не возражают, начал: — Ну вот скажи, Артем… Потому как мы с тобой хоть и одни классы кончали, но ты ведь еще потом, как говорится, и коридор прошел! Больше повидал на свете. Да и партейный к тому. Ну чем это пояснить можно? В бога, почитай, не верим уже… Не так ли, братцы?

Харитон Покрова промолчал. А Грицько Авраменко, поведя плечом, ответил:

— А хрен его знает! То веруешь, то не веруешь.

— И все-таки чаще в Христа-бога гнешь, чем крестишься. По себе знаю! А раз так, ежели бога нет, то почему тогда его заповедь сидит у нас в темени аль в затылке, словно бы клещ? И никак ее оттуда не выковырять!

— Какая заповедь? — ничего не понимая, спросил Артем.

— Десятая. «Не пожелай жены ближнего своего, ни вола его, ни осла…» Так вот мы… Оно хоть и законно все. А как же! По решению сельского схода! Но все же… Так вот мы и решили — на ярмарке обменять. Пускай похуже будет, да только бы не из своей экономии. Не так глаза мозолить будет. И людям, да и себе! Так я объяснил, братцы?

Из ворот выехал Данило Корж. Ветробалчане преграждали путь. Крикнул, чтобы проехали или хотя бы свернули в сторону.

— Еще наговоритесь: полдня езды.

Пока на гору выехали, Артем в сани не садился. Шел рядом, иногда подталкивая их вместе с Данилом. И уж только на горе, когда кони передохнули малость и Корж подал команду садиться, Артем сел, тяжело вздохнул при этом. Данило, трогаясь с места, сказал:

— Э, парень, в жизни еще будет всего. Это еще только начало. Сам знаешь, лес рубят — щенки летят!

— Да я не об этом думаю сейчас! — ответил Артем. — О себе! Не то я, пожалуй, делаю сейчас, что надо.

— Не то? Так, может, остановиться?

— Кабы я знал! А то будто задача — не так уж и трудна, но в условии не все сказано. Вот и решай!

— Ну, а ежели так, то нечего голову ломать зря! — сказал Данило. И, помолчав, — наверно-таки догадался, о чем речь, — закончил поучительно: — И вообще заруби себе, парень, на носу: случаются в жизни «задачки» такие, что один только выход: на судьбу положиться.

— Э, нет, дядя Данило! Это мне не подходит! — ответил Артем убежденно. — Еще мальчонкой, помню, никогда не играл в орел-решку. И дурнями считал тех, которые играли. А уж теперь и подавно!..

XXV

Как раз таким и представлял себе Артем это небольшое село Поповку из рассказов Христи. По обеим сторонам большака тянулись два ряда хат. Были всякие. Но большинство убогие. Где-то здесь среди них и ее хата. Может, и узнал бы, так как помнил, что рядом с ней богатая усадьба кулака. Но таких усадеб было две с обеих сторон. Без расспросов не обойтись.

Поэтому Артем и попросил Данила Коржа остановиться возле лавки, сразу же при въезде.

— Вот тут я и разузнаю. Тут вас, дядя Данило, и поджидать буду завтра. Когда вы думаете примерно?

— Да уж никак не позже обедней поры. Чтобы хоть в Ветровую Балку добраться к вечеру.

Так они и договорились. И Данило Корж поехал дальше большаком, а Артем зашел в лавку. Хотел к бабушкиным гостинцам добавить еще Васильку конфет, что ли. Да и запас табака пополнить.

В лавке народу было немного. Кроме нескольких мужиков-завсегдатаев, пришедших на посиделки и занятых разговором, возле прилавка стояли три женщины, покупали что-то. Когда хлопнула дверь, и Артем зашел в лавку, все оглянулись. Только одна из женщин, по-городскому одетая, в шубке (хоть и на рыбьем меху, видать, но аккуратно, не деревенским портным сшитой), в сером шерстяном пушистом платке, даже не шелохнулась.

Артем подошел к прилавку.

— Махорочки? Есть, есть. Свеженькая! — заулыбался вкрадчиво продавец. — Вот только молодке отпущу. — Затем к покупательнице: — Так сколько тебе пряников? Фунт? Два?

— Хватит и фунта, — сказала женщина в шубке удивительно знакомым и несказанно милым Артему голосом.

— К выздоровлению, значит, дело идет? — спросила одна из женщин.

— Да уж, если сам есть попросил!.. — заметил продавец.

— Сам! — сказала женщина в шубке. — Только глаза раскрыл нынче, да и говорит: «Так бы я, мама, пряничек сладенький погрыз бы».

Она стояла в профиль к Артему. Ну конечно же Христя! И хоть Артем, оторопелый от такой неожиданности, даже не дышал, разве что губы одни беззвучно пошевелились, — она вдруг встревоженно повернулась к нему. И, видно, не совсем узнала. Сразу же и отвернулась. Но тревога не проходила. Это было заметно по ней. И вот снова, на этот раз уже осторожно, словно бы целиком занятая тем, что поправляла платок на голове, она искоса взглянула на него и встретилась глазами с его напряженным, горячим взглядом. Потрясенная и растерянная, она прижала руку к груди, бросилась к выходу. Что-то крикнул ей вслед продавец, — о пряниках, верно, — даже не оглянулась. Следом за ней вышел и Артем.

Догнал он Христю шагов за полсотни от лавки. Шла быстро посреди улицы, по наезженной дороге. Поравнявшись с нею, поздоровался на ходу, сам крайне удивляясь тому, как легко и непринужденно сказал эти два слова: «Здравствуй, Христя!» Ведь ни одним словом еще не обменялся с ней. Но сама эта нежная материнская улыбка ее, когда говорила про своего Василька, словно бы опровергла уже предвзятое мнение Артема о ней, которое сложилось с тех пор, как они расстались.

Но женщина, как видно, не почувствовала его искренности или, может быть, не смогла справиться со своим волнением. Шла молча и только после длительной паузы ответила на приветствие с горькой иронией:

— Здравствуй, коли не шутишь!

— Почему ты бежишь от меня? Не бойся! Я тебе худого ничего не сделаю.

— А я не боюсь. Это просто от неожиданности. В самом деле, — только теперь повернулась к нему лицом, — как это ты в нашу Поповку попал? Я думала, ты даже не запомнил, как оно называется, село-то наше. Когда я говорила тебе о нем тогда… Однако какую я чепуху мелю! Если бы не запомнил, то как бы ты мог переписываться с Варварой!

«Ах, вот оно что!» — подумал Артем и ответил:

— А что мне было делать, Христя, если ты на все мои письма даже полсловом не ответила?

— И много ты их мне написал?

— Три письма за два месяца.

Христя пристально посмотрела на него. Одну минуту колебалась. Но затем поборола-таки соблазн поверить ему.

— Ищи другую дуру. Меня больше не обманешь! — И отвернулась.

— Ну, ты меня немного знаешь: не умею ни божиться, ни креститься. Сказал — и все. А дальше твое дело: хочешь — верь, хочешь — не верь.

Как видно, это на Христю произвело впечатление. Помолчав, она вдруг остановилась.

— Ну, хорошо, а почему же я не получала их? Ни одного! Варвара получала, а я нет — почему?

— Наверно, потому, что терпения у тебя не хватило. Как ты, бедняжка, и ту одну ночь дома переспала. А утром — поскорей в город!

— О, ты даже это знаешь!

— А то как же! И знаю, что вскорости — как это, бишь, Варвара писала мне? «И уж спуталась со своим дьяком. Недавно приезжал с ее дядей в село, хату выкупил для своей тещи».

— «Для тещи»! А будь же ты проклята!

Она повернулась, чтоб идти, но шла теперь медленно, словно бы согнувшись под невидимой тяжестью. Пройдя немного, сошла с дороги и наискосок, через обочину, без тропинки, время от времени проваливаясь в глубоком снегу, вышла на стежку, вившуюся вдоль плетней. И тут, возле своих ворот, остановилась. Минутку стояла молча, затем спросила:

— Ну, а что она тебе еще обо мне писала?

— Ничего такого больше, — ответил Артем. — Да мне и этого было достаточно. Насилу выдыхал!

— И ты поверил, Артем, что я способна на такое! — впервые за все время назвала его по имени и взглянула на него с упреком. — А ведь я только через год потом вышла замуж. Однако, чем я лучше тебя? Разве я не поверила, что ты способен на такое — обманул, оставил с ребенком и след после себя замел!.. Но не возьму в толк все же: пускай бы одно письмо пропало, но чтобы все до единого? А что же ты писал? Хоть теперь скажи.

Артем пересказал ей, стараясь быть по возможности точным, содержание своего первого письма (остальные два были, по сути, повторением). Писал осторожно, боясь перехвата письма, о своих злоключениях с того дня, как расстались. О том, что в Николаеве не удалось поступить на завод, но что родственник Петра все же помог кое в чем. Понятнее писать нельзя было: о липовом паспорте шла речь, с которым потом он и устроился в Херсоне грузчиком на элеваторе. Давал свой адрес — на почтовое отделение до востребования, на такую-то фамилию, не на свою. Очень просил написать о себе немедля — как доехала тогда, как дома живется.

Христя и дыхание затаила, слушая Артема. Закусив губу, едва сдерживалась, пока пересказывал письмо, а потом, обессиленная, склонилась над плетнем и горько заплакала. Артем успокаивал: не надо убиваться, не поможешь этим теперь.

Вдруг Христя подняла голову, глаза горели, но были сухие, а губы крепко сжаты. Она закрыла глаза и горестно покачала головой.

— Боже мой! Если б я знала такое! Ну кто ж это сделал? Неужто и здесь ее рука?

— Погоди, Христя. Я ничего не понимаю. Что случилось? Такими подругами были!

Христю даже передернуло от этих слов. Хотела что-то сказать, но Артем не дал ей. Напомнил, как в Таврии тогда, на молотьбе, душа в душу жили с ней. Напомнил тот случай, когда Варвара ухитрилась выбраться из табора, разыскала их в степи и предупредила, что полиция ищет его, засаду устроили на него в таборе.

— Ведь не миновать бы тогда и мне тюрьмы, так же, как и Петру, — закончил Артем.

— А что с Петром? — поинтересовалась Христя. — Я до сей поры не знаю.

Артем сказал, что выпустили Петра еще тогда, зимой. Нашли настоящих убийц того объездчика.

— Но я про Варьку хочу. Так что же случилось?

— Противно вспомнить! Никому не рассказывала, не хочу и тебе. Но какая ж подлая душа! А тут еще и ты помог!

— Что ты говоришь, Христя! — изумился Артем. — Каким образом?!

— Прислал ей троячку, чтобы передала, мне.

— Было такое дело! Ведь ты же дала мне тогда на дорогу из своего заработка. В первую получку на элеваторе и послал Варваре для тебя. Для окончательного расчета, так сказать. Потому как было это уже после письма Варвары про тебя.

— Вот она и расплатилась со мной! Ох, и хитрая! Не стала ждать, пока я расскажу о том страшном про нее. Поспешила меня оговорить. Чтобы потом, хоть бы я и рассказала, а люди и не поверили бы: из мести, мол, клевету на нее возводит.

— Да о чем речь? — встревожился Артем, так как по голосу Христи, звучавшему обидой и гневом, он уже понял, что разговор идет о какой-то большой неприятности.

Христя долго не хотела говорить об этом, но наконец решилась:

— Ну, так слушай, чтобы знал, какое горе ты причинил мне! И за что?! Она же меня просто потаскухой объявила. С твоей помощью! С кем только, дескать, не водилась я там, в Таврии, и не без корысти. Капитала, правда, я не нажила, ну, а подлаталась-таки: один монисто коралловое купил, другой — на платье, а кто — и за деньги. Не случайно до сих пор троячки по почте шлют. Это уж, видно, те, которые в кредит тогда. Вера это мне, с хутора, рассказала (да ты знаешь и ее, и мужа: тоже на заработках тогда были, только на другом току работали), когда я приехала в воскресенье из города. Я ведь чуть ли не каждую неделю наведывалась сюда, все письма ждала. Рассказала и о том, как ее Левко, встретив Варьку на улице, предупредил, что «губы нашлепает ей выше носа», если не перестанет всякую чушь пороть. Так что было! Такой крик подняла, что люди сбежались. А она во все горло: «Ты лучше ее предупреди, бессовестную, что я ей не сводня! Вот эту последнюю троячку ей передала. Теперь кто бы ни прислал, на куски рвать буду, при свидетелях!»

— Ах, подлая! — не удержался Артем.

— Вот тогда и запеклось мое сердце лютой ненавистью к тебе. За то, что ко всему еще и на позор обрек меня! А с Поповки как уехала тогда, полгода не наведывалась домой. Да и нельзя было, заметно уж стало… Уже только после Ветровой Балки… — И умолкла.

— Мне рассказала мать.

— Разве об этом может кто-то рассказать! Коли я и сама даже… Словно сон страшный! И как я после сюда, в Поповку, доплелась! А куда ж было еще! Уж хотя бы в родной хате разродиться, при родной матери…

Наступило долгое и тяжелое молчанье. Наконец очнулся Артем от раздумья. Ругнул Варвару, на этот раз покрепче, сказал, что обязательно сходит к ней. И уже не как Левко, а без предупреждения всыплет ей. Но Христя сказала, что этого делать не следует. Осела грязь. Брехня есть брехня. Поболтали языками в Поповке, да и замолкли. Самим теперь совестно за себя. Еще с каким уважением относятся к ней теперь! А Варвару за порядочную не считают: врунья, клеветница. Но Артем все еще не мог понять. Такие закадычные подруги были. И на́ тебе! Что приключилось? Не может быть, чтобы без всякой причины.

Христя не решалась говорить. Потом подумала, что, не зная того случая с Варварой, никак нельзя понять ее поведение. Поэтому неизбежно полезут Артему в голову подозрения всякие и догадки о причине вражды. К тому же и неверные. И Христя рассказала ему все.

Случилось это, когда возвращались они из Таврии домой. Ехали поездом — товарняком, четвертым классом. Кроме них, хорольцев, были в вагоне и миргородцы, решетиловцы. И вот как раз когда подъезжали к станции Решетиловка, и случилось это. Уронила одна из женщин в суматохе деньги — весь свой заработок. А Варька увидела, возьми да и наступи ногой, словно бы невзначай. А тут уже и поезд замедлил ход. Так бы и ушла та, горемычная, не принесла бы родителям заработок за целое лето, если бы все это не произошло на глазах у Христи. Сначала она подумала, что Варвара и впрямь невзначай сделала это, и сказала ей тихонько: «Варя, ты на что-то наступила ногой». Но Варвара сделала вид, что не расслышала, хотя и покраснела, стала пунцовой. Только тогда Христя поняла все. От неожиданности словно окаменела. А тут и поезд остановился. Тогда она наклонилась и выхватила из-под ноги у Варьки узелок — завернутые в носовой платок, как видно, бумажные деньги. И успела еще той разине отдать. С перепугу (запоздалого, правда) бедняга даже обомлела, хоть и держала уже узелок свой в руке.

— Ну, а с Варварой, — немного помолчав, закончила Христя, — мы уже и не глянули друг на друга. Так и до Ромодана доехали. И со станции опосля домой уже порознь шли. Четыре года прошло, а словно вчера это было, так ясно все помню! Иду по большаку домой одна-одинешенька, насилу ноги несут меня, и из-за слез света белого не вижу. Будто с похорон возвращаюсь. Одну из лучших своих подруг похоронила. У казенного колодца остановилась воды попить. Как глянула в ведро на себя, ужаснулась — так распухло лицо от слез. Ну разве ж можно с таким лицом в село идти! Просидела в подсолнухах под селом до вечера. И уж тогда огородами пробралась к своему двору, в хату, а дома еще горшее горе…

— Какое горе? — встревоженно спросил Артем.

— Нет, не буду! За одним разом все равно всего не рассказать! Лучше ты о себе расскажи. Отвоевался, вижу.

— Не совсем! — Он рассказал ей о своих планах. Думает до Харькова добираться. На свой завод. В заводскую Красную гвардию.

— Выходит, ты в нашей Поповке проездом?

— Проездом, но намеренно. Хочу с сыном своим познакомиться.

— Ну что ж, тогда идем в хату! — она уже за кол плетня взялась, чтобы перелаз переступить, как вспомнила вдруг: — А пряники мои?! — И уже хотела возвращаться в лавку, но Артем не пустил.

— Да у меня в мешке целый узелок гостинцев для Василька, От бабуси Гармашихи. Обойдемся!

Когда были уже возле дверей, Христя вдруг остановилась.

— Но только давай, Артем, наперед договоримся: ни о какой бабусе не говори ему. И сыном не называй.

— А еще чего?! — нахмурился Артем.

Будто не замечая его иронии, Христя спокойно объяснила:

— Потому как наши девчата, сестренки мои, считают отчима Василька родным отцом его. Пускай так и считают. Чтобы потом как-нибудь ненароком не проговорились. Да и сам Василько пускай уж с самых малых лет к одному отцу привыкает.

— Так к отцу, а не к отчиму!

— А это смотря какой отчим! — ответила Христя. И уж если зашел разговор об этом, не удержалась, чтобы не заметить Артему, что муж ее вовсе не дьяк. И незачем тут насмешки строить. До войны регентом работал в церковном хоре. Одновременно руководил хором в «Просвите». И ничего тут зазорного нет.

Артем извинился. Пообещал наперед не величать его дьяком. Пускай будет регент. Откровенно признался, что употреблял это слово не столько из неуважения к нему, как со зла и обиды на нее. Чего уж тут скрывать!

— Да если бы я хоть одну сотую долю того знал о тебе, что теперь знаю!..

— Сам виноват, почему был таким легковерным?

— Это правда, — согласился Артем. — А ты? Вот даже и сейчас никак не пойму, а ты никак объяснить не можешь: какая надобность у тебя была? Почему тогда так спешно в Славгород уехала? Даже письма от меня не дождалась. Переночевала, да и махнула…

— Никак нельзя было иначе, — ответила Христя. — Я и вправду не могу об этом говорить. Да и нет нужды. Забылось немного — и пускай. Не хочу и воспоминания ворошить… Ну, и хватит. Обо всем страшном как будто поговорили. А об остальном и в хате — при матери да при детях — можно будет.

XXVI

— Мама, это вы? — как только переступили порог, послышалось откуда-то из-за печи, с постели.

— Я, сынок! — И обратилась к Артему: — Раздевайся, согрейся сначала у печки.

— И где это можно ходить столько! — продолжал тот самый детский голосок.

— А ты не старуй, — ответила мать с показной суровостью, хотя и очень спокойно, даже улыбнувшись. — Только этого еще мне не хватало — свекра в дому! Сколько нужно было, столько и ходила! Зато Деда-мороза тебе привела. С гостинцами.

— А разве уже святки?

— Для нас — уже!

Христя сняла шубку и сразу стала хлопотать у стола, чтобы дать пообедать гостю.

Артем, грея руки у печки, осматривался, стараясь отвлечься, унять волнение, охватившее его при первых звуках голоса сынишки.

С другой стороны печи на лавке сидела мать Христи и пряла на веретене. Даже если бы и не знал, не трудно было бы догадаться: так похожа Христя была на нее. Еще не старая на вид, она производила впечатление человека пришибленного, сломленного жизнью. Заметно это было по всему: и по выражению лица, застывшего, словно маска, в покорности, и по странной безучастности ко всему. Даже на приветствие Артема она ничего не ответила, только взглянула молча и наклонила голову, чтобы смочить слюной нитку в пальцах. Да и на все, что затем происходило, не обращала никакого внимания. Словно бы все это не касалось ее. На печке шуршали и шептались в два голоса, как видно, сестренки Христи. Из каждого угла в комнате глядела нужда, но нужда опрятная. Стены уже были побелены к празднику, иконы обвешены рушниками, и таким же вышитым рушником был украшен портрет Тараса Шевченко — в кожухе и шапке, висевший в простенке между маленькими замерзшими окошками.

Согревшись немного, Артем, с разрешения Христи, подошел к постели.

— Ну, покажись, какой ты есть… — Уже на языке было то дорогое, столько раз мысленно произнесенное слово, но в последний момент сдержался, чтобы не огорчить Христю, которая, пожалуй, была права. Впрочем, нашел выход: — Покажись, батьков сын, какой ты вырос уже!

Василько пристально смотрел на чужого солдата, такого красивого лицом, с веселыми, добрыми глазами. И сразу же, как это часто случается с детьми, проникся к нему большим доверием. Чтобы показать, какой вырос, он выпрямился под дерюжкой во весь свой рост.

— О, ничего! — Артем осторожно и с величайшей нежностью прикоснулся к его теплым ручонкам, пожал тоненькие, но плотные ножки. И наконец с явным удовольствием похвалил его, как геройского мальчонку. — А теперь только выздоравливай, сынок!

— Да уж одно то, что болезнь свою переборол! — добавила Христя.

— И это, конечно. А теперь надо после болезни поправиться как следует, да и… Главное что? Как можно меньше в хате сидеть. Морозом дышать надо. Я, когда вот таким же мальчонкой был, в хату только поесть забегал да ночевать. А то с самого утра на скользанке.

— Так и я бы! — вздохнул Василько. — Если б у меня саночки были!..

Саночки? Ах, досада! И как он не додумался до такого? А ведь можно было за то время, что сидел в Ветровой Балке, такие саночки смастерить! Как игрушку! И главное — привезти было на чем. Ну, да что уж теперь!

— Не горюй, Василько! — сказал бодро. — И твердо запомни: не бывает в жизни таких положений, из каких человек не мог бы найти выход. Ежели, конечно, не лодырь он и с умом. Придумаем что-нибудь. А пока… Да что ж это я соловья баснями кормлю? Гостинцы ж у меня для тебя…

Он вынул из мешка узелок с бабушкиными коржиками, положил на стол, оделил девчушек и дал Васильку.

— Вот так Дед-мороз! — даже головой покачала от восхищения Христя.

— А! Вы шутите! — сказал Василько. — А где ж борода у него? И не седой вовсе.

— Да, мама шутит, — сказал Артем, так как совсем не хотел терять время на лишние разговоры, а хотел как можно скорее хоть намеком, коли уж напрямик нельзя, признаться сынишке. — Никакой я не Мороз. Ежели хочешь знать, то Гармаш я. И весь наш род звался так — с дедов-прадедов: Гармаши. Знаешь, что такое гармаш?

Василько отрицательно замотал головой.

— Это все равно что и пушкарь. Когда-то, еще при царе Горохе, когда людей было мало, прадед мой, а твой, выходит, уже прапра…

— Ну, и хватит на первый раз, — вовремя остановила Артема Христя. — Иди уж, гармаш, обедать.

От обеда Артем не стал отказываться. Сегодня с самого утра у него еще крошки во рту не было. Поэтому, не очень, правда, налегая на хлеб — знал ведь, что с хлебом у них туго, — с аппетитом ел теплый постный борщ (они все давно уже пообедали). Для разговора не было подходящих условий; только обменивались отдельными фразами.

Христя сидела рядом с ним на лавке и украдкой все посматривала на него. И если спрашивала о чем-нибудь, то больше для того, чтобы убедиться, что все это не во сне ей видится. Легко сказать: столько лет не только не видела, но ни слова о нем не слыхала, и вдруг… Даже мало изменился за это время. Правда, возмужал очень. Чуточку глубже стала морщина меж бровей, да выросли в настоящие усы тогдашние усики. Но и глаза, и голос, и улыбка, и даже то, как он ложку подносил ко рту, — все было такое знакомое и такое милое ей. Она и сама боялась признаться себе в этом. Ерзала на лавке, недовольная собой. И заговаривала с ним, лишь бы что спросить, только бы приглушить свои чувства. Но, конечно, ей и на самом деле хотелось о многом расспросить его.

И вот наступило это долгожданное время. Даже и покурить не дала ему выйти во двор — в комнате он не хотел накуривать, — сразу обратилась к нему:

— Ну, а теперь, Артем, твой черед. Рассказывай о себе.

Артем был не прочь. Только с чего начинать? Как выяснилось, последние вести о нем у нее были почти четырехлетней давности. Еще тогда, как в Ветровой Балке была, запомнила, что приезжал домой на пасху.

— Э, много воды утекло с тех пор! Если подряд рассказывать, то и до завтра не управиться с этим. Разве что бегло. В Харьков уехал с Петром. Стали работать на паровозостроительном заводе. Года полтора поработал, пока во время забастовки в тюрьму не попал. Отсидел на Холодной горе. А в шестнадцатом году — как раз перед весенним наступлением немцев — на фронт отправили. Из тюрьмы в окопы! Год отвоевал, был ранен. После госпиталя целые полгода в Славгороде, в саперном батальоне служил.

— В нашем Славгороде? — удивилась Христя.

— В нем самом.

Христя сидела в глубоком раздумье. Затем повернулась к нему и сказала, едва сдерживая волнение:

— Так, значит, тогда я и впрямь тебя видела! — И, даже не дав ему выразить ни сомнения, ни удивления, продолжала: — Могу даже сказать — где и когда. Летом дело было, на Докторской улице; под вечер как раз возвращалась с подругами с работы. Было это после дождя: лужи помню. А может, и тогда дождь шел? Иначе зачем бы вам понадобилось…

— Ну что ж, могло быть, — не дал закончить Артем. — Ходил я по Докторской, приходилось, наверно, и под дождем. А почему ж ты не окликнула?

— Сам знаешь, почему! Да и потом — я не уверена была. Думала, может, просто похожий на тебя. А главное — не один шел…

— Уж не с дивчиной ли? — пошутил Артем.

— А что? — пристально посмотрела Христя на него. — Неужто за эти годы таким охотником до девчат стал?

— Да я шучу!

— А бог тебя святой знает теперь! — повела плечом Христя. — Во всяком случае, тогда ты шел с дивчиной. Да еще как! Почти в обнимку! Полой шинели накрыл ей плечи.

— Вот как! — улыбнулся Артем, но улыбка получилась вымученной. Ну конечно, это он был тогда. Хорошо помнил этот случай, ибо в течение последних дней в Ветровой Балке, когда в свободные минуты или чаще всего в бессонные ночи вспоминал о Мирославе, то эта встреча всплывала в памяти всегда. Может, потому, что впервые тогда, провожая ее домой (читала лекцию в батальоне, пошел дождь, а она в одной батистовой кофточке), он через весь город прошел с ней — плечом к плечу, под одной шинелью, и впервой столько говорили с ней наедине… Вот так и следовало бы сказать Христе. Но вместо этого Артем заставил себя улыбнуться и промолвил:

— Чудеса! За пять лет один-единственный раз встретились случайно с тобой, да и то… И надо ж было, чтобы этак… чтобы в таком неподходящем виде!

— А почему неподходящем? Кто мы были друг для друга тогда? Чужие люди! Да разве не пора уже и тебе о своей семье подумать? Ты еще не женился?

— Нет, холостой-неженатый! — И опять не понравился Артем сам себе за этот ответ. За самый тон, каким сказаны были эти слова. Но теперь уже знал и причину: ему неприятно было спокойствие, с каким Христя рассказывала о той встрече с ним и девушкой. Поэтому хотел чем-то донять.

— Напрасно! — после небольшой паузы сказала Христя. — Дивчина славная!

— А ты откуда знаешь?

— Кого? Мирославу Наумовну? Да кто же ее в Славгороде не знает! Не раз была в больнице у нее, и она на нашей фабрике не один раз выступала. Прямо скажу — геройская дивчина. Разве что, может, не совсем подходишь ты ей. Нет, не потому, парень ты пригожий, а просто неученый.

— А ты обо мне не беспокойся. Хоть неученый, зато бывалый… И коли б захотел, то хоть и сейчас…

Христя повела плечом:

— Может, и так!

«Нет, это ни к черту не годится! — даже зубы стиснул Артем. — Если уж любовными делами своими похваляться стал, дальше некуда. Надо перекур сделать!»

Дрожащими от раздраженияпальцами он свернул цигарку, накинул на плечи шинель и вышел. За порогом остановился и, глубоко затягиваясь, журил себя крепко: «Вот свинья! И что это заело во мне, даже с шестеренок сошел?! Обидно небось, что не ревнует? Дурак, да и только! Ведь кто ты для нее теперь, когда у нее муж есть? И чего ты хочешь от нее? Ничего? Не ври! А почему же, словно вьюн, завертелся, когда разговор о Мирославе зашел? Скрыть хотел! А зачем?»

На этот вопрос Артем ничего не мог ответить. И вообще сама встреча с Христей, такая неожиданная, и все, что открылось ему из ее рассказов, спутало мысли Артема. И, чтобы распутать, придется еще и самому не один раз пройти по всем тем страшным житейским ухабам. А для этого нужно время и нужно остаться одному.

Цигарку за цигаркой курил он, бродя, словно неприкаянный, по двору. Так, незаметно для себя, очутился под навесом и спохватился, уж только когда сидел на корточках перед поленницей дровишек и что-то выискивал среди них. Понял! И теперь уже сознательно стал искать, перебирая поленья. Но напрасно! Ни одно их них не годилось для полозка. А может, у соседей спросить? Вышел из-под повети и остановился в раздумье. Вдруг вздрогнул от неожиданности.

— Эй, браток! — окликнул из-за плетня такой же, как и он, видать, недавний солдат в шинели, в шапке из искусственной смушки, с вилами в руках. — Нет ли закурить?

Артем подошел к плетню и подал кисет.

— А я гляжу, — свертывая козью ножку, говорил сосед Христи, — кто это расхаживает? Родич, наверно?

— Да. Из города. Приехал на ярмарку в Хорол. Может, сала, пшена купить, — выдумал Артем, чтобы избежать лишних расспросов.

— Э, сала нету. Ну а кусок масла можно будет, — сказал сосед.

— А у тебя что, корова? — У Артема мелькнула счастливая мысль. — Тогда знаешь что, дружище, — перебрось мне через плетень навоза малость.

— А зачем тебе? — удивился сосед.

— Нужно, — уклонился Артем.

Сосед не стал допытываться, а, докурив цигарку, перебросил через плетень несколько навилок навоза.

Артем перенес его под навес. Затем, сняв шинель и засучив рукава гимнастерки, принялся за дело. Еще мальчонкой он был большим мастером по этой части и не забыл, видать, немудреной науки этой. Не прошло получаса, как кизлик был уже готов. Да еще какой! Лучше всяких салазок! Тут же, под навесом, нашел бечевку, приладил к кизлику и положил его в уголок, чтобы кто-нибудь невзначай не наступил. А дальше уж мороз закончит. Надо еще несколько раз водой облить.

«Но все это игрушки! — моя руки снегом из сугроба, размышлял Артем. — Конечно, неплохо, что хотя бы такая забава Васильку на праздники будет. Но вообще-то как с ним поступить?» После встречи с Христей его намерение немедля забрать к себе сынишку как-то поостыло. Ибо немало его страхов развеялось. Но и оставлять так Артем не хотел. Пока малыш с матерью, еще ничего, но ведь на одну неделю только отпустили ее с фабрики, а когда уедет? Оставит на эту «каменную бабу» с веретеном? Нет, к этому никак не лежала душа Артема.

И вот вечером, только мать Христи с девчонками забралась на печь спать, уснул и Василько, а Христя после дневной суеты в хате, усталая, опустилась на лавку, Артем, подсев к ней, сразу и начал об этом:

— А знаешь, Христя, с какой волчьей думкой ехал я сегодня в Поповку?

— С волчьей? — повернулась к нему женщина. — Помилуй бог! Такое скажешь!

— Да нет, — успокоил Артем. — Я говорю про Василька. Ведь я даже не знал, что ты сейчас в Поповке. Думал — в Славгороде. И ежели б так оно было, то ей-ей не знаю… Разве что из-за болезни… А то — завернул бы в овчину, на сани да только ты его и видела! Забрал бы в Ветровую Балку.

— Какой ты бедовый! «Забрал бы». А кто тебе дал бы его?! Нет, ты эту думку свою выбрось из головы! Никогда этого не будет.

— А ты не горячись! Я ведь и сам теперь вижу, что на такую мать, как ты, положиться можно. Не об этом речь. А о том, что трудно тебе одной с ним.

— Не труднее, чем и другим солдаткам. Ничего, скоро война кончится…

— …вернется отчим домой! Ты это хотела сказать? — Но Христя ничего не ответила. — Или, может, он уже вернулся?

— Нет, он в плену.

— А откуда ты знаешь?

Христя объяснила, что, еще уходя из дому, он сказал ей, что при первой же возможности сдастся в плен. А перед тем письмо с условной пометкой отправит, чтобы не ожидала больше писем, до самого конца войны.

— Да кто ж он такой? — удивился Артем. — Сказать бы, штундист или молоканин, так нет — в православной церкви на службе. Пацифист?

— Не знаю, как по-ученому. А по-простому — очень добрый человек.

— Да уж куда добрей! Вы там себе, как хотите, мол, перегрызите глотки друг другу, а я — в кусты, погляжу со стороны. Ну, да это к слову пришлось. А я вот что тебе, Христя, хотел сказать. Нечего больше ему делать тут. В нашей с тобой семье!

Христя пристально посмотрела на него. Ее и тронули его слова, но и задели своей резкостью.

— Не пойму, к чему ты клонишь! Можно подумать, что сватаешь. Но как же это — при живом-то муже?

— Ну и что ж! — Ироническое замечание Христи его не смутило нисколько. — В таких случаях люди развод берут. Так и тебе придется. Вот и все!

— Да уж, чего проще! А как же тебе с Мирославой Наумовной поступить?

— У нас с Мирославой далеко так не зашло. Но скажу прямо: очень она полюбилась мне. С первой же встречи!

— Ну вот, видишь! — ревниво заметила Христя.

Артем пропустил мимо ушей ее реплику, продолжал:

— И был момент, когда я даже признался ей в этом. И всякие слова душевные ей говорил…

— Ну вот видишь! — снова не удержалась Христя. — А ты…

— Но все это… — перебил ее Артем, — всего этого могло и не быть вовсе. Если бы ты, встретив меня тогда, на Докторской, окликнула… И если бы уже тогда я узнал от тебя все, что сегодня знаю… Ничего у меня с Мирославой не было бы. А сложилось бы все совсем по-другому.

Христя вздрогнула и руку приложила к груди, сидела настороженная. Потом подняла на него глаза.

— Как же это «совсем по-другому»?

— А вот так: уже тогда, летом, мы бы с тобой, Христинка, вместе с Васильком втроем жили бы. Семьей! Невзирая даже на то… Ежели, конечно, не любишь его так уж сильно, что и разговора не стоит заводить. — И после паузы: — Почему молчишь?

И тогда Христя порывисто поднялась с лавки, подошла к плошке, что стояла на выступе печки, и стала поправлять дымящий фитилек. Скрыть охватившее ее волнение хотела, собраться с мыслями. Затем, повернувшись к нему, сказала убежденно:

— Нет, Артем, ты ошибаешься! Не было бы этого и тогда, летом. Я даже представить себе не могла, как это смогла бы я, не дождавшись его домой, хотя бы даже и решила не жить больше с ним, вернуться к тебе! Да как бы я в глаза ему глянула! Всю жизнь потом корила бы себя… Нет, ты уж, будь добр, не подбивай меня на это! И давай, пожалуй, укладываться спать. Вот и в плошке все выгорело…

Она торопливо, ибо огонек и впрямь мог в любой момент погаснуть, постелила Артему на лавке, а себе — на полатях рядом с Васильком; потушила свет, и тьма поглотила их.

Но уснуть оба долго не могли. Христя слышала каждое движение Артема. Слышала, как выходил курить в сени. Потом снова лег и снова ворочался. Чтобы не подумала, что он уснул. И в случае, если бы возникло у нее желание сказать ему что-нибудь, чтобы знала, что он каждое мгновение начеку.

Христя так и поняла это. Но разве ей сейчас до разговоров? Больше всяких слов ей нужны были теперь тишина и одиночество. Чтобы хоть попытаться разобраться в мыслях и чувствах, взбудораженных неожиданной встречей с Артемом, из которых разве что сотая доля нашла свое воплощение в их разговоре, а остальные — спутанные, смятые — лежали перед ней, перед ее внутренним взором, словно убогая нива после ливня, да еще с ветром… Зато как напоил он сухую, потрескавшуюся землю животворной влагой!..

Прикинувшись спящей, Христя неподвижно лежала навзничь, с открытыми глазами, и казалось ей, что все ее тело млеет сейчас, как та увлажненная земля под ясным и теплым солнцем, — от счастья, которого не только не ждала, даже в мыслях не чаяла. А оно пришло к ней! Она еще не поняла даже в полной мере всего значения для нее того, что случилось: не представляла себе, какие изменения могут теперь произойти в ее жизни. И ей даже не хотелось об этом думать. Ей сейчас достаточно было и того, что она знала теперь, как глубоко ошибалась все эти годы, думая так плохо об Артеме, считая его человеком нечестным, неверным. Теперь, зная уже во всех подробностях, как несправедливо обошлась с ними жизнь, она удивлялась, что могла так о нем думать. Да неужели человека не видно сразу?! Неужели за целое лето не прорвалось бы что-нибудь?! Нет, сама виновата, что так легко поддалась неверию. Корила себя. Но затем, подумав, сопоставив факты, решительно отвела от себя вину. И если чувствовала себя виноватой, то только в одном: почему не дождалась письма от него, сразу же уехала в Славгород. Ведь с этого и начались все злоключения. Так ли уж обязательно было ей ехать тогда?.. И оборвала себя на полуслове, возмущенная собой: «А разве нет? Или ты все забыла?!»

Нет, не забыла Христя тех страшных дней. Правда, за эти четыре года все словно бы пылью припорошилось. Так старательно отгоняла она все эти годы мысли о тех событиях. И вот теперь, впервые — может быть, потому, что Артем дважды сегодня спрашивал ее об этом, но главным образом потому, что хотела еще раз сама убедиться в том, что не могла она тогда поступить иначе, — Христя решилась. Закрыла глаза и силой воображения перенеслась в тот незабываемый вечер, когда возвращались домой со станции. С распухшим от слез лицом прокралась она через огороды на свой двор и — что уж таиться! — будто не своими ногами, безрадостно — и все из-за Варвары! — переступила порог. И только бросила взгляд, как поняла сразу, что стряслось что-то недоброе, а может, и настоящая беда в доме.

Больше четырех месяцев, как из дому, но, видно, за это время мать ни разу не белила хату: грязно-серые стены, по углам под потолком и даже в том углу, где иконы, бородами свисала паутина. Печь задымлена, облупилась вся.

Мать у печки как раз наливала в миску борщ. Всегда опрятная, она сейчас была словно побирушка — в лохмотьях, растрепанная, в замасленном очипке. На приветствие Христи повернула голову и сказала: «Здравствуй!» Потом добавила: «Вернулась!» И в этих словах послышалась Христе былая материнская приветливость. Но, поставив миску на стол, за которым сидели обе сестренки Христи с ложками в руках, мать уже совсем иным тоном, равнодушно, сказала дочери:

— Садись ужинать, пока не стемнело. А то нечем светить. — И, не ожидая, пока она сядет, начала есть. И хотя бы о чем-нибудь спросила! Ведь четыре месяца не виделись!

Удивили Христю и сестренки — худенькие, может, больные или просто от недосмотра. Особенно старшая. Когда Христя подошла к ним и обняла обеих вместе, меньшая — Галя — довольно равнодушно ответила на эту ласку сестры и только спросила — привезла ли гостинцев. А Федорка тесно прижалась к Христе. И только когда мать сказала: «Ешьте уж!» — сразу отстранилась и снова застыла в какой-то сосредоточенности или настороженности. Словно бы девочка ожидала чего-то в тревоге.

Христя, взволнованная, не знала, что и думать. Хотела просто спросить: что случилось? Но не успела, разгадка пришла сама.

— Ой, уже идет! — испуганно прошептала Федорка, уронила ложку и вся съежилась.

— Кто идет? — спросила Христя.

И в этот момент под окнами послышались тяжелые, медленные шаги, затем — стук в оконное стекло и гнусавый голос соседа-хозяина:

— Меланья! А выдь на минутку!

— А будь ты проклят! — вырвалось у матери, и она сердито положила ложку.

Сидела на лавке, пока тот же голос не позвал ее снова: «Меланья!» Тогда она устало поднялась. Но прежде чем выйти из хаты, остановилась у порога и, словно бы не обращаясь ни к кому, хотя было ясно, что говорила это для Христи:

— Вот уж привычку взял! Мало, что цельный день спину гнешь на него, ни поесть спокойно не даст, ни уснуть. Коль не то, дак это. Не управилась, вишь, с мякиной, видать, из-за этого… Ну уж баста! — и вышла из хаты.

Федорка прижалась к Христе и тоненьким голоском заплакала.

— Что с тобой, Федорка? — забеспокоилась Христя. — Ну чего ты?

— Ой, это ж он… — всхлипывая, испуганным шепотом отвечала девочка. — Это ж он снова будет маму… душить!

— Что? — оторопела Христя. — Что ты мелешь!

— Не мелю! Своими глазами видела!

— За что бы ему нашу маманю душить?

— Да разве ж так! Не-е! А повалит на землю. Он же припадочный!

Только теперь поняла Христя, о чем речь. Словно одеревенела вся. Не скоро уж пришла в себя. Хотела еще о чем-то спросить сестренку, но в это время в хату вошла мать.

— Отбоярилась! — сказала, теперь уже словно бы чуточку веселее. И сразу к детям: — Поели — ну и спать!

Девчушки послушно и молча — даже про гостинцы не вспомнили — вышли из-за стола и улеглись на постель, как видно давно уже не перестилавшуюся. И только тогда уж Галя вспомнила:

— Мама! Пускай же Христя гостинцы даст.

Христя развязала свой узелок и вынула скромные подарки; положила на стол ситцевый платок: «Это вам, мама!», сестренкам по ленте, по большому бублику и по нескольку дешевеньких конфет в ярких обертках. Затем стала мыть посуду после ужина.

— Ты, дочка, тоже ложись с дороги. Я и сама управлюсь, — сказала мать.

— А вы? — насторожилась Христя.

— Давеча начала с пенькой возиться. Пойду в сени. Может, какую горсть приготовлю.

— Только дверь не закрывайте! — сказала Христя. — Нечем дышать в хате.

— Ладно. — И мать вышла, оставив дверь приоткрытой.

Помыв посуду, Христя сразу же легла. Нет, не спать. Да разве ей было до сна! Хотела у Федорки, пока девочка не уснула, узнать, что было возможно, да и успокоить бедняжку. Не раздеваясь, она прилегла на постели рядом с сестренкой.

— Ты тут и спать будешь? — обрадовалась, прижимаясь худеньким тельцем к сестре, девочка. — Ой, хорошо как! А то ведь Галя только легла, сразу и спит. А мне одной страшно!

— Да я тут и буду, возле тебя. Но только, Федорка, не выдумывай никаких небылиц!

Девочка даже поднялась, села в постели и горячо произнесла:

— Ну, коли так — гляди! — И она истово перекрестилась. — Пускай меня крест убьет, если я выдумываю хоть столечко! Говорю тебе, своими глазами видела! — И она рассказала пораженной Христе все как было.

Случилось это, может быть, через неделю после ухода Христи на заработки. Тоже вот так ужинали, а он и приди. Но не под окошко, как нынче, а просто в хату. Как уселся на лавке, так и просидел, пока не отужинали. Слова не вымолвил. Потом вдруг, когда уж мать со стола убрала, поднялся и сказал: «Ну я, Меланья, пошел». Мать о чем-то говорить начала, а он сердито так перебивает: «Вот только вздумай не выйти!» И ушел. Галя уже спала. А Федорка никак не могла уснуть: за ужином не удержалась — взглянула на него, и теперь как только закроет глаза, так и мерещится ей страшное его лицо. Хоть глаза повыкалывай. А тут еще и мать сердится: «Ну, чего не спишь?» И девочка, чтоб не сердить маманю, закрыла глаза и притворилась, будто уснула. А между тем все слышит. Еще немного мать повозилась в хате, а потом… При этих словах девочка порывисто села на постели, словно именно так, сидя, а не лежа, об этом только и можно говорить.

— Я ж думаю, что маманя дверь запереть пошли в сени. Жду и жду. А ее все нет. А мне одной страшно в хате. Схватилась, чтоб позвать. И только дверь из сеней открыла, так и остолбенела. Потому как все видно: луна над самым двором. А у плетня напротив порога…

— Ну, и хватит! — не удержалась Христя.

— Да я больше ничего и не знаю, — сказала девочка. — В голове у меня все смешалось, и я упала.

— Ну, а дальше что с тобой было? — после длительной паузы заговорила Христя.

— Пришла я в себя — лежу на постели. И мама возле меня, — строго по порядку рассказывала дальше Федорка. — Прикладывают на лоб мне мокрую тряпицу и больно бранят меня. За то, что дура такая, а уже и не маленькая. Испугалась, мол, без причины. И стали рассказывать мне, что это находит на него порой такое. Припадочный он вроде. А как только подушит кого маленько — кто уж там под руку подвернется, — сразу и полегчает ему. Но только не нужно, мол, никому об этом сказывать. Болезнь это стыдная, вроде чесотки! И ежели он узнает, что мы кому там проболтали, то из хаты прогонит. А куда ж нам деваться?! Христя, а ты уж из дому не уедешь никуда? Вот как хорошо! Вишь, при тебе и он пришел, да и ушел сразу. Пускай своих душит, мало ль у него — и сыны, и невестки!

Успокоив, как могла, Федорку, подождав, пока девочка уснула, Христя поднялась и в отчаянии, словно неприкаянная, долго ходила по хате. Потом села у стола, склонив голову на руки. В такой позе и застала ее мать, когда, покончив с коноплей, зашла в хату.

— Не спишь? — удивилась. — Почему ты сидишь?

— Сядьте и вы, — вместо ответа тихо сказала Христя.

По привычке сам язык чуть было не вымолвил «мама», но она сдержалась: такая неприязнь и неуважение были сейчас в ее сердце. Не поворачиваясь лицом к матери, она сказала после короткой паузы:

— И неужто вам (снова обошлась без «мама»), неужели вы не могли подождать, хотя бы пока год прошел? После смерти отца! Где была ваша совесть?!

— Ах ты ж пакостная девчонка! — сразу же догадалась мать, о чем речь. — Разболтала! Ну, погодь же!

Эти слова еще больше возмутили Христю. Не властная уже над собой, сказала резче, нежели сама хотела:

— Да разве она виновата? Это вам надо было… со своим любовником осторожнее быть. Чтобы хоть не при детях!

— Да ты что! — даже откинулась мать. — И это ты про свою мать такое думаешь! «Любовник»! Да разве я своей охотой!

— А как же?

— Да ежели бы мне нужно было, что я, не нашла бы себе кого, хоть с человеческим лицом, а не такого… оборотня, с волчьей мордой. На него ведь глянуть гадко!.. Мало ты еще, девка, — тоже не сказала «дочка», — на свете прожила. Поживешь, не будешь спрашивать: «Как?» — Она помолчала, может быть не решаясь говорить, и наконец сказала со странным каким-то удручающим безразличием в тоне: — Принудил! А уж потом когда хотел, тогда и приходил.

Христе показалось, будто потолок рухнул и раздавил ее, только сердце оставалось живым и билось, окровавленное, в раздавленной груди да мозг пылал в разбитом черепе — от ужаса, от гнева, от несказанной любви и обиды за мать. И от стыда за себя, за все то, что она только что говорила и думала о матери. В порыве любви и раскаяния Христя соскользнула с лавки на земляной пол, лицом в колени матери, обняла их крепко, как бывало в детстве, и забилась в рыданье…

Позже они сидели рядом на лавке. Христя уже не плакала. Но это странное спокойствие тревожило мать больше, нежели ее недавние слезы. Чтобы не дать ей задеревенеть в душевном отупении, мать без особого, правда, интереса стала расспрашивать про Таврию — как жила, на какой работе была. Христя рассказывала, но тоже совершенно безучастно. Видать было, что ее мысли были сейчас не о том. Сказала, сколько принесла заработка: двадцать восемь рублей. И только теперь чуточку оживилась. Начала даже высчитывать: если двадцать пять отдать хозяину, то вместе с задатком будет уже пятьдесят пять. Останется сто без пяти рублей.

— А почему вы, мама, рукой махнули? — удивилась и забеспокоилась Христя.

Мать вздохнула:

— Ничего не выйдет! Не жить нам в этом дворе! — И на расспросы Христи рассказала про сегодняшний разговор с ним, когда вышла после ужина. — Сказала, что ты вернулась. Ну он словно бы и ничего: не настаивал. Но как только заикнулась, что вообще все кончено с этим, аж взбеленился: «Ну, коли так, ищи себе приют на зиму в другом месте».

— А вы бы ему про задаток напомнили!

— Напомнила. А теперь и Христя, говорю, принесла заработок из Таврии. И слушать не захотел. «Очень мне нужно! Или все деньги сполна, иль верну, говорит, задаток, да и ступайте на все четыре стороны». Две недели дал сроку. И что ты думаешь — не выгонит? Еще как! Ведь было уж… Это еще тогда… заперла дверь и не пустила в хату. А утром вышла — он уже во дворе. С телятами. И просто в сени гонит их. А ты — куда хошь! Насилу умолила!..

Вот тогда и возникла у Христи та спасительная мысль:

— Поеду я, мама, в город. К дяде Ивану. Пускай займет у кого-нибудь для нас.

— А отдавать чем?

У Христи было уже и это продумано:

— Поступлю на табачную фабрику работать…

Уже за полночь обе, усталые, легли спать. Мать и заснула скоро. А Христя до самого рассвета не сомкнула глаз. И чуть только начало сереть за окошком, она уже встала. Начала собираться в дорогу.

Но прежде чем идти, отдала матери деньги, заработок свой. Два рубля оставила себе на билет и на жизнь в городе.

— Или сейчас отдайте ему, но только обязательно при людях! — поучала она мать. — Или в скрыню спрячьте пока. И уже отдадите все вместе, если привезу. А теперь еще об одном прошу, мама (самое важное оставила на конец!). Только слушайте внимательно: письмо мне должно быть. Смотрите не затеряйте как-нибудь! Лучше всего — тоже в скрыню, где деньги, спрячьте. Да запирайте скрыню!

— Да уж будь спокойна. Ну, иди, удачи тебе, доченька!

«Да, удачи!» Впрочем, в том деле была ей удача. А уж свою жизнь погубила! Свое счастье по ветру пустила!..

Она лежала теперь уже с открытыми глазами, полными слез, как степные озера водой после ливня. Но Христя не двигалась, не вытирала слез — так и текли они по вискам. Впрочем, можно было уже и не таиться. Она чутко прислушалась. Артем уже спал, успокоился. Тогда осторожно села в постели. Рукой на ощупь проверила в темноте, не раскрылся ли Василько. Ну конечно же раскрылся! Укрыла дерюжкой. И так уже и не убрала своей руки, так и уснула, прижавшись к сыну, к единственной своей утехе и радости.

XXVII

На следующий день с самого утра Артем занялся убогим хозяйством матери Христи. Нужда была и в хлебе, и в топливе. Но если в повети запаса плиток и хвороста было хоть на месяц, то в чулане продуктов не было вовсе. Закром был пустой. А в мешках, куда Артем заглянул, были лишь обсевки или зерно наполовину с землей, которому сейчас и толку не дашь, единственный способ весной в воде промыть. А до весны? Вот прежде всего хлебную «проблему» и взялся Артем разрешать. Вспомнив вчерашний разговор с соседом Христи, он дождался, когда тот вышел из хаты управляться по хозяйству, и подозвал на перекур. А уж когда закурили возле плетня, спросил, не мог бы присоветовать тот, у кого муки купить можно. Денег, правда, у него нет, а вот две вещицы можно б на это дело пустить: карманные часы да важнецкую бритву «Близнецы».

К часам сосед отнесся довольно равнодушно — есть петух на хозяйстве, обойдется, — но бритва его заинтересовала и понравилась очень. Ему Артем и отдал ее, а в обмен сосед обещал в течение двух недель каждый день давать по кварте молока. Что же касается муки — посоветовал пойти к мельнику, прямо на ветряк. Вот за селом сразу ж. Кстати, и он как раз собирается туда — пшеницы на кутью истолочь, стало быть, коли охота — айда вместе!

— Ежели на мельнице сейчас старик, то вряд ли что… — уже дорогой высказывал сосед свои соображения. — А вот если зять-примак мелет, то авось и выгорит. Потому как этот жить умеет! Да поди и кроме него на мельнице люди есть.

Старый ветряк просто ходуном ходил. Кроме мельника тут было еще двое: один — возле деревянного короба, другой — у ступы. Грохот стоял такой, что люди кричали, да и то плохо слышали друг друга.

— Твое счастье! — крикнул в ухо Артему сосед. — Примак! — И обратился к человеку с цигаркой в зубах, сидевшему на мешках: — Дело есть к тебе. Часы «Павел Буре» хочешь?

— Покажь!

Артем, смущенный в непривычной для себя роли, не глядя даже на мельника, подал часы. Тот долго разглядывал их, раскрывал крышки, смотрел на механизм.

— Что тебе за них? — поднял наконец голову и сразу же вскочил на ноги. — Гармаш?! Откуда? А Кузнецов говорил, что ты ранен.

Немало удивлен был и Артем: да ведь Кравцов же!

— А где, когда ты видел Кузнецова?

Это был первый из однополчан, кого увидел Артем после того, как гайдамаки разоружили в Славгороде и вывезли батальон на станцию Ромодан, — рязанец Сергей Кравцов. Он был не в шинели уже, а в рыжем кожухе, в черной смушковой шапке. Откормленная морда аж лоснится. Что за маскарад? Но спросил не об этом, а про батальон — что с ним, где он сейчас?

Кравцов охотно стал рассказывать, но только разве за этим грохотом… И все же через каких-нибудь пять минут, пока выкурили по цигарке, Артем уже имел полное представление об обстоятельствах, приведших этого вояку сюда, в Поповку, на этот ветряк, в роли мельника.

— Три дня и три ночи в холодных теплушках! Голодные! — кричал Кравцов, стараясь перекрыть грохот ступ. — Только на четвертый день прибыл Кузнецов. Привез в тамбуре спрятанные в дровах винтовки, штук двадцать. Вот тогда и легче стало с комендантом разговаривать: зачислил на довольствие, отдал и должок за прошлые три дня. Повеселели маленько. Но с Ромодана ни туда, ни сюда. В вагонах — холодище, что было под руками, все стопили. Тут и началось. Местные первые сбежали. Многие махнули с Кузнецовым да с Лузгиным в Харьков — на подмогу хохлам. Новая каша, кажись, заварилась! Но сколь дело это добровольное, то не все. Иные — по домам: в Курск, в Москву… Думал и я так же, да не рискнул: как глянул — подходят составы, снегом заметенные, люди на крышах вагонов, на буферах. Э, нет, дураков нету! Да вот и остался. Чтоб по весне уже, по теплу. Пошел в примаки к одной вдовушке: двойня детишек, старик отец, хозяйство захудалое, зато вот ветряк есть. Опосля видно будет, может, и совсем корни пущу тут.

— Еще только «может», а уже в примаках ходишь!

— Так что ты хочешь за них? — попытался перевести разговор смущенный Кравцов.

— Давай сюда! — хмуро сказал Артем, пряча часы в карман. — Это тебе-то? Да ни за какие деньги! Мало того, что на вдовьих харчах ряшку наел, чуть не лопнет, ты еще хочешь за ее счет… А то, может, тебе к часам еще и золотую цепочку? Ну и подлец!

Разгневанный Артем повернулся было к выходу, но сосед Христи остановил его:

— Да погоди! Не горячись! Неугоден этот купец, найдем другого! — И позвал мужика, стоявшего возле короба. С ним-то при активной и бескорыстной помощи Христинского соседа и сторговались: за два мешка ржаной муки. Правда, муки был пока только один мешок.

— Да пока отнесешь и назад вернешься, — сказал новый владелец часов, — и второй небось смелется.

Артем взял мешок на плечо и спустился по лесенке.

Можно было бы, казалось, и радоваться, ведь хлебом в какой-то мере уже обеспечил, если бы не эта неприятная встреча с Кравцовым. Хоть Артем и раньше знал его как шкурника и циника и не раз в течение полугода службы в батальоне приходилось «срезываться» с ним, но еще никогда, пожалуй, тот не выводил Артема из равновесия так, как нынче.

Да как же! «Опосля видно будет!» А то, что женщину обрюхатит наверняка да и завеется по теплу, его мало печалит. «Велика ль беда! С двумя детьми была вдова, а то станет с тремя. Только и разницы!» Ну не подлюга?! И вдруг: «А погоди! Чего, собственно, ты так вскипел? Чем ты лучше его? Он хотя бы к вдове, а ты вяжешься к солдатке. При живом-то муже!»

Артем невольно замедлил шаг, так он был поражен этой внезапной горькой мыслью. И хотя понимал всю нелепость аналогии, никак не мог отвязаться от этих мыслей: «Завеется, говоришь, от вдовы по теплу? А ты? Небось даже в своих вчерашних ночных мечтаниях ты не выкраивал больше времени, как только до конца Христиного отпуска. А потом: она — в Славгород, а ты — в Харьков, ну и дальше-то что? Добро, если добром кончится. А вдруг… Вот представь себе, что не вернешься ты на этот раз с войны. Возможно это? Конечно! В каком положении останется Христя с Васильком? А возможно, еще и со вторым ребенком! И кто она? Вдова или жена того, который не сегодня завтра вернется из плена? Одним словом, осчастливил бы!»

Артем остановился, спустил с плеча мешок на снег, подпер его коленом и вынул кисет. «Да, что правда, то правда! — сказал себе. — И крыть нечем!»

Нельзя сказать, что все эти тяжелые раздумья посетили его сейчас впервые. Еще вчера вечером и ночью такие мысли приходили ему в голову. Но не были они тогда такими неотступными, не задевали за живое, как сейчас. «Вот и выходит, — сумрачно делал вывод Артем, — кабы не было встречи с Кравцовым, так небось и не смог бы сам разобраться в обстоятельствах, в которых очутился, а поэтому не смог бы правильно и поступить. Для этого необходимо было ни много ни мало, чтобы, как в зеркале, в подлюге Кравцове узнать себя! Дожился, нечего сказать!»

Поставив мешок с мукой в чулан, Артем, не заходя в хату, хотя и слышал из-за дверей, что Василько уже проснулся, поспешно пошел со двора — за вторым мешком: уж больно не хотелось ему в таком настроении показываться Христе. Да и нужно было до конца продумать все. Прийти к какому-то разумному решению.

Времени, пока ходил на мельницу, Артему хватило для этого. Вполне.

Услышав возню в сенях, из хаты вышла Христя.

— Ну где это ты, Артем, пропадал?! Завтракать пора.

— Спасибо! Но знаешь что, Христя? Да нет, ты же раздета. Ладно уж, пускай после. Ты проводишь меня немного? Хоть до околицы.

— А ты что, разве уж собираешься сейчас идти? — крайне удивленная, глянула на него Христя.

— Да нет. Сперва, пожалуй, позавтракаю. Коли уж так добра! А то натощак суток двое до Харькова не очень весело будет! — шуткой ответил Артем.

Христя отвела взгляд в сторону и какую-то минуту стояла задумавшись. Потом зябко повела плечами, словно от холода, и сказала:

— Ну, так идем, позавтракаешь! — И зашла в хату. Артем — следом за ней.

— Дядя, это вы? — Бедняге Васильку с его постели из-за печки не видно, что делается у порога. Вот и приходится всякий раз спрашивать, кто бы ни зашел.

— Я, Василько. Вот разденусь, согреюсь чуток.

— Ладно! — А когда Артем подошел к постели: — Что вы там, во дворе, поделывали, дядя?

— Что поделывал? — невольно улыбнулся Артем на не по летам степенную речь Василька. И не успел ответить, как подошла Христя и, стоя рядом с ним, сказала Васильку:

— Ну-ка, послушай, сынок, что я сейчас скажу тебе! Внимательно слушай! — Мальчонка утвердительно закивал головой. — Этого дядю тебе нужно называть не «дядя», а «батя». Или «папа». Как хочешь. Потому что он — твой отец. Понял?

Обрадованный Василько снова утвердительно закивал головой. И добавил:

— Понял! — И поспешно к отцу: — Так это вы уже после войны вернулись, батя?

— Не знаю, сынок, как тебе и сказать! — ответил Артем взволнованно, удивленный поступком Христи. — С одной войны уже вернулся. А на другую вот еще должен идти.

— А вы не идите!

— Э, нужно! Нужно, сынок, с буржуями кончать. Чтобы хоть тебе не довелось, как вырастешь, иметь дело с ними. Чтоб свободно мог поле пахать либо на заводе возле верстака. Что тебе больше по душе?

— Не, я машинистом на паровозе буду, — восхищенно восклицает Василько. — А дед Иван — за старшего кондуктора.

— И это дело хорошее. Да нет, просто расчудесное: отец в Харькове на заводе паровозы делает, а сын его на этих паровозах по всей стране составы водит. И товарняки, и пассажирские.

— Нет! Я только пассажирские. Дед Иван говорит, что они вдвое шибче бегают.

— Не возражаю, — усмехнулся отец.

За завтраком Артем и Христя мало разговаривали. О чем-нибудь не хотелось, а о том, что больше всего обоих волновало, сейчас, при матери, неудобно было. Уже поев с детьми, она сидела, как и вчера, у печки со своим прядивом.

Своим видом Артем напоминал шахматиста, озабоченного хитроумным ходом партнера. «Что она хотела мне этим сказать?» А Христю в это время волновало совсем другое. Долго сдерживалась, но потом с нескрываемой грустью сказала:

— А у меня-то думка была, что ты хоть сочельник отпразднуешь с нами вместе!

— И рада бы душа! — ответил Артем. — Да, видишь, какое дело, Христя. В этот сочельник многие отцы небось еще не будут со своими близкими кутью есть. Спасибо за завтрак! — Но, видно, ему самому объяснение это показалось слишком туманным, и он стал рассказывать про свою встречу на мельнице с Кравцовым, бывшим своим однополчанином, делая ударение, разумеется, не на интимные его отношения с вдовой, а на его дезертирство из революционной части. — Вот и не хочу уподобляться ему.

— Да нет! — промолвила Христя. — Если так, то у меня и язык не повернется уговаривать тебя. Но хоть, может, не нынче? Ты же вчера сказывал, что нужно тебе человека того дождаться, как с ярмарки ворочаться будет. Домой известить что-то хотел.

— Нужно бы!

Христя сразу повеселела. Суетилась по хате, убирая со стола, вслух планировала уже: а тем временем, пока человек тот приедет, — это ж поди не раньше как после обеда будет! — могли бы вместе, чтобы не томиться ему в хате, сходить на хутор, полторы версты от Поповки. Крестная мать Василька, та самая Вера, жена Левка, звала, чтоб непременно пришла: вишен, грушек сушеных хочет передать крестнику на узвар.

Артем очень обрадовался этой оказии. А тут еще и Василько:

— А как же, пойдите, батя! Поможете маме нести.

— Вот чудной! — неожиданно отозвалась Галя, младшая из девочек, игравших с тряпичными куклами в углу на постели и словно бы целиком поглощенных своей игрой. — Он думает, что тетя Вера даст целый мешок. У них у самих… Узелок, может, даст.

— Ну так что?! Все одно, пусть идут. Вдвоем охотней!

— И куда там идти в такую метель! — сказала мать. И это были едва ли не первые слова, услышанные от нее Артемом за все время.

— Какая там метель! Снежок идет, — ответила Христя, кончая одеваться.

— А хоть бы и метель! Разве с батей страшно? Он на войне и не в такие метели!.. — И уж вслед им Василек крикнул: — Только вы не очень там загуливайтесь!

Как только вышли за ворота, Артем начал разговор:

— Ну и задачу ты мне задала, Христя! Только вчера запрещала сыном называть, а сегодня сама представила меня ему как отца.

— Ну и что ж! Сегодня не вчера! Немного времени минуло, а многое изменилось! Я таки допыталась у матери про те письма. Дядьки Ивана работа. Тогда, как в Поповку приезжал.

— Я так и думал.

— Это еще первое письмо от тебя было. Мать дала ему, чтобы мне передал. А он только глянул на конверт — из Херсона. «От кого бы это?» Мать высказала догадку: чай, от подружки какой, может, вместе были на заработках. «Нет, это мужская рука!» Распечатал и прочитал сам. А после, не говоря ни слова, порвал на клочки и бросил в подтопок. «Что ж это ты натворил?» — «Вот так и ты делай, когда еще будут письма, — сказал матери. — Если не хочешь, чтобы в подоле принесла. Уж больно речисто про любовь заливает. Спуталась с каким-то бродягой!» Вот мать так и поступила с теми двумя письмами… Ну, я ж ему этого вовек не забуду! Но не об этом речь сейчас.

Христя помолчала, будто собираясь с мыслями, и потом сказала:

— Целое утро я думала. Да и ночью еще. И решила твердо: не буду жить больше с мужем. Все равно, посватаешь ты меня иль, может, передумал уже сегодня, на свежую голову! Все равно — вдвоем с Васильком жить будем.

— Нет, Христя, я не передумал, — сказал Артем, взволнованный ее неожиданным признанием. — Но, откровенно говоря, боюсь, как бы снова жизнь тебе не исковеркать. Иное дело, если бы я уже с войны вернулся. А то иду только на войну. Что, если вдруг…

— Не нужно об этом! — остановила Христя, тронув его руку. Артем крепко сжал ее руку в своей. — Живой о живом должен думать!

— А я разве о мертвом думаю! О тебе и Васильке, — как жить будете без меня. Одни!

— А — так? Ты думаешь, что мы с Васильком остались бы не одни? С отчимом, ты хочешь сказать?

— Ну да, — признался Артем.

У Христи голос задрожал от обиды:

— Спасибо за откровенность! Выходит, для тебя слова мои полова. Ведь только что сказала тебе — не буду жить с ним. Все равно!

— Нет, Христя, слова твои для меня не полова. Иначе я не запомнил бы твои вчерашние. О том, что ты всю жизнь потом корила бы себя.

— Ну, это ты меня просто в угол загнал! А я как раз думала, что именно ты меня их этих четырех глухих стен выведешь. Потому, если правду говорить, хоть и решила я уже, и так оно и будет, но на душе у меня тягостно… И помощь мне твоя очень нужна! Ну, скажи, Артем, разве это не подло, разве это не грех, если жена живет с мужем, не любя его, потому как полюбила другого?! Нет, не то говорю! Не полюбила, а всегда его только и любила. Это лишь казалось ей, что погасила любовь, как огонь водой. Ан нет! Угли еще тлели под пеплом.

— Как раз это я и думал, когда вчера говорил тебе…

— Только ты не подумай, Артем, что я замуж тебе набиваюсь. Не знаю, может, потом мне будет это и очень нужно, но сейчас я и так несказанно счастлива! Уж только потому, что есть на свете ты, вот такой — настоящий ты, не тот, каким я тебя все эти годы представляла. Нет, тебе не понять этого! Так же небось, как я, оглядываясь теперь назад, не могу никак понять: как я жить до сих пор могла! Без этого всего, что сейчас у меня есть! Так что же? Неужто я должна от всего этого отказаться?! Нет! Решила, так и будет! И я теперь ни одного дня ждать не буду. Вот после святок поеду, заберу свои вещи — к которой-нибудь из подруг отнесу, запру квартиру и ключ — да хоть той же тетке своей отдам. И конец. И хватит об этом.

Но легко было сказать «хватит», а чтобы перестать и думать об этом, нужно было еще решить, как же быть дальше, что делать с Васильком. Думала и сама уже об этом, но сейчас хотела с Артемом посоветоваться.

— Считала: поправится — заберу с собой в Славгород. А теперь вижу, доведется у матери на какое-то время оставить.

— Почему? — даже приостановился Артем.

У Христи сердце встрепенулось от радости — значит, любит Василька, если так обеспокоен его судьбой. И от радости даже пошутила:

— А может, и вправду, как ты хотел, — завернуть в тулуп, да и отправить в Ветровую Балку? Пусть еще той бабусе голову поморочит!

— Жаль, болеет сейчас, — с шутки перевел Артем разговор на серьезный тон, — А когда поправится, ты, Христя, и впрямь отвези его. Дорогу знаешь!

Сказал и сразу же пожалел об этом, заметив, как опечалилась Христя. Шла молча, опустив голову, затем сказала:

— Ой, знаю! Заклятому врагу своему, даже Варьке, не пожелаю пережить такое! Почему не спросишь, зачем понесло меня туда?

— Нет, почему ты не сделала этого раньше?

— Про «раньше» ты знаешь. Еще вчера рассказывала тебе, как я тебя возненавидела тогда. Заодно с Варькой. Но после… Удивительно, как я сама не додумалась до этого! Если она могла оклеветать меня перед всем селом, то могла ж и тебе в письме набрехать невесть чего! Это уж мне тетя Марья подсказала. Не знаю только, верила сама она в это или только для того, чтоб меня утешить как-то. Чтобы я снова чего-нибудь… — И оборвала на полуслове.

— Чего снова? — насторожился Артем, заметив ее непонятное смущение.

Но Христя молчала. В конце концов, чтобы не сердить его, призналась, смягчив по возможности оговоркой обстоятельства того нелепого своего поступка:

— А может, передумала бы сама в последнюю минуту или испугалась бы… Но вышло так, что открылось: узнала и тетя Марья.

— Да о чем узнала? — еще пуще забеспокоился Артем, уже смутно догадываясь. Тогда Христя и рассказала — очень сдержанно и кратко.

Спустя месяца три после того, как вернулась из Таврии, случилось это. Как раз управилась с тетей Марьей со стиркой перед святками. Последнее мерзлое белье сняла с веревки во дворе, отнесла в хату. Затем стала снимать веревку. Вот тогда и решила. Еще и раньше, после того как побывала в Поповке, где наслушалась ужасной клеветы Варькиной, мысль эта не раз приходила на ум. Но она все гнала ее прочь. А на этот раз не хватило разума или просто силы отогнать… Зашла в сарайчик. Костыль в стене, под самым потолком, еще раньше приметила. Подтянула колоду. И уже веревку на костыль тот набросила. Как вдруг открылась дверь, и Леонтий Фомич (так звала его до замужества) стал на пороге… Потом говорил, будто еще с утра заметил неладное и весь день не спускал с нее глаз. Вот тогда тетя Марья, потрясенная всем этим, и высказала ей ту свою спасительную мысль. Может, и впрямь только для ее утешения. Но она, как утопающий за соломинку, ухватилась за нее.

С этого дня и началось очень медленное выздоровление ее от ненависти к нему. Но обида осталась как осложнение после тяжелой болезни. Оскорбительно было думать, что какой-то Варьке он верит больше, чем ей, своей невесте, даже больше того — своей жене, только и того что невенчанной, жене «на веру». Но это уже можно было терпеть! Не то что ненависть та, огнем полившая сердце! А иногда обида и вовсе проходила, когда вспоминала, что и сама виновата перед ним. Ведь обещала же к матери его наведаться, с родными его познакомиться, да так и не удосужилась. А он, поди, в каждом письме спрашивал своих домашних об этом. И, получая в ответ, что не была, еще больше начинал верить Варьке. Да, нужно было непременно съездить в Ветровую Балку. И, должно быть, еще тогда, зимой, она и поехала бы. Если бы не тетка Марья: боялась отпускать ее одну. А позже — весь пост проболела. Только весной, на троицу, удалось ей выбраться в дорогу. От станции Князевка шла почти целый день. Трудно — была на сносях. Совсем было умаялась. И тут как раз догнали ее богомолки. Вместе с ними добралась кое-как до села. Под видом богомолки и попросилась переночевать к Гармашам.

— Мне мать рассказывала, — вставил Артем.

Христя горько улыбнулась.

— А что она могла тебе рассказать?! В душе моей она не бывала!

— А почему было не открыться ей во всем!

— Да, теперь я и сама вижу: так и нужно было сделать. Но ведь… Коль с первых же минут словно бы стало сбываться все наихудшее, что думала! Сказала, как зовут, — ничего; сказала, откуда родом, из-под Хорола, — тоже никакого впечатления. Ну, значит, ничего не говорил обо мне. Не заикнулся даже! Хотя и обещал тогда, при расставании.

— Это правда, Христя! — сокрушенно сказал Артем. — Из Херсона я не писал домой. Сперва боялся перехвата письма полицией, а затем — ты уж теперь сама знаешь почему!

— И представь себе, я тогда так и подумала — про полицию. Подумала, что, может быть, ты и мне поэтому не писал — остерегался. А может, и в тюрьме уже сидишь, как Петро! Иначе почему бы так избегали упоминать о тебе? И за ужином никто не вспомнил. Вот тогда уже и не удержалась, спросила: вся ли это семья в сборе? А мать твоя ответила, что есть еще один сын, младший, но не живет дома. По городам, бедный, горе мыкает. На пасху приезжал. Погостил несколько дней, выхлопотал новый паспорт, да и опять ушел из дома. А куда? До сих пор письма все нету.

— Ну, и хватит, Христинка, обэтом!

— Нет, давай все доскажу до конца! — не согласилась Христя и продолжала: — Не знаю уж, как я тогда до конца ужина за столом усидела! Как ночь провела! А чуть забрезжило, поднялась, украдкой вышла за ворота и поплелась… Куда ж еще — в свою Поповку. Хоть и знала, что несу свой живот как подтверждение Варькиной клеветы на меня. Но мне тогда было уже все равно. «Не я первая, не я последняя». Об этом я думала тогда — о своем сыночке. Уверена была, что будет сын, а не дочка: уж очень бунтовал всю дорогу! Как я боялась повредить ему! Потому и старалась ни о чем уже не думать, только о нем!..

— Ну, и хватит, Христинка! — повторил Артем на этот раз более настойчиво и, обняв ее нежно за плечи, прижал к себе.

Минутку постояли так посреди дороги. А когда двинулись дальше, Артем сам уже на этот раз вернулся к тому месту разговора, где Христя отвлеклась в сторону:

— А про Василька ты так и не ответила мне. Почему бы тебе не взять его в город с собой?

— Да разве ты, Артем, сам не понимаешь, что, если отпал дядько Иван с теткой Марьей, одной мне не управиться с ним? Да еще именно сейчас, когда немало будет хлопот, пока найду какой ни есть угол для себя. А есть и еще причина уйти от них: надоело каждый день через весь город на работу плестись, на Троицкую улицу. Вблизи тюрьмы наша фабрика.

Артем очень обрадовался, так как это всего-навсего несколько кварталов от его родичей Бондаренков. Как раз их Таня тоже на этой табачной фабрике работает. И Христя даже, как выяснилось, знала ее.

— Очень славная девушка!

— Ну вот видишь! Но сейчас не о Тане, а о ее родителях.

Артем рассказал Христе, что это за люди: сердечные, приветливые. С дорогой душой примут ее. Надолго поселиться у них негде, но пожить некоторое время наверняка можно будет. А тем временем помогут найти комнатушку где-нибудь невдалеке. Чтобы ближе было ей с Васильком в гости к ним ходить.

Подумал о Мирославе. Вспомнил о ней, конечно, с самого начала рассказа (не мог же он забыть, что живет она с Бондаренками в одном дворе!). И потом все время помнил о ней. Но задумался о том, что придется им с Христей встречаться, только сейчас. И сам удивился, что думает об этом так спокойно. Сначала мелькнула мысль: неужто такая скотина он толстошкурая?! Но потом успокоился. Нет, дело было не в этом, конечно. Все это потому, что верил в Мирославу, как в себя самого, — в ее чистое сердце и ясный ум. Поэтому представлял себе сейчас неминуемые встречи ее с Христей… Конечно же не обойдется без боли в сердце, но постепенно боль эта притупится, не оставив после себя ни зла на него, ни даже неприязни. Разве же он хоть чем-нибудь виноват перед ней? Не исключая и того вечера в подъезде партийного комитета. И того утра на Слободке, перед расставаньем. А тем более — Христя. Чем она виновата! И как ни заставлял себя, никак не мог представить себе их обеих в неприязненных отношениях. Это казалось просто немыслимым.

За разговором не заметили, как и ветряк уже за селом прошли. Перед ними теперь расстилалась белая, метелью, словно пеленой, повитая, голая степь. Только виднелись тут-там скирды соломы.

— Скажи, Артем, — после длительного молчанья начала Христя, — только чистую правду…

— Что такое? — насторожился парень.

Но Христя молчала. Как видно, колебалась. Затем вдруг сказала:

— Постой! А где же нам тут сворачивать? За разговорами, кажись, мы и тропинку минули. Ну конечно!

— Так, может, вернемся?

— Нет, не пойдем мы в хутор.

За версту от дороги влево на снежной равнине сквозь метель неясно маячили хатки хутора.

— Почему не пойдем?

— Ветер же прямо в лицо, и рта не раскроешь. А мне еще столько хочется тебе рассказать и тебя расспросить! Пойдем лучше большаком куда глаза глядят!

— Идем, — радостно согласился Артем.

Однако, хотя ветер дул сбоку, идти и разговаривать становилось все труднее. Повалил густой снег. Артем еще издали заметил укрытие — за полверсты впереди и немного в стороне от дороги высилась скирда соломы. И когда теперь поравнялись с ней, он сказал Христе:

— А чего нам, собственно, дрогнуть на ветру, в метель? Спрячемся в затишек!

— А где?

— Да вот же. В двух шагах скирда! — И подал ей руку.

Снег был глубокий. И только сошли с дороги, как Христя потеряла валенок. Стояла беспомощная на одной ноге, пока Артем не вытащил его из снега. Помог ей обуться. И вдруг — Христя и опомниться не успела, как он подхватил ее на руки и понес.

— Артем! С ума сошел?! Люди ж!

— Где там те люди!

— Да ведь тяжелая!

— Как перышко!

И он словно в самом деле не чувствовал ее тяжести. По колени, а где и выше колен увязая в снегу, он нес на руках свое трудное, выстраданное, а поэтому еще более дорогое счастье. Хотелось идти так и идти — через всю степь. И казалось, не только не обессилел, но даже не утомился бы. Да вот поди ж! Слишком близко от дороги молотильщики место для тока выбрали. И сотни шагов не прошел Артем, как очутился возле скирды и вынужден был спустить Христю на землю.

— А тут и вправду затишек, — удивленно и обрадованно сказала Христя. — Можно постоять и поговорить.

— Небось тут и посидеть можно будет, — добавил Артем, подходя к огромной копне, — видно, буря когда-то сорвала верх скирды, а дожди потом смочили, морозом сковало в сплошной пласт — и примериваясь, как бы ему этот пласт перевернуть. Потом понатужился и все же перевернул — сухой соломой кверху и ближе к скирде, в затишек. Тогда к Христе: — Садись, Христинка!

Но она будто не слышала. Стояла, прислонясь головой к скирде, в глубоком забытьи. И только когда он подошел к ней и взял за руку, очнулась и спросила вдруг:

— Артем! А помнишь нашу скирду — там, в Таврии?.. У которой мы тогда прощались с тобой.

— Разве такое забывается!

— Ой, какой страшный рассвет тогда был! Но еще страшнее сон, что приснился мне той ночью, когда уснула у скирды, тебя дожидаясь!..

— Помню и сон. Ведь это я тогда и разбудил тебя: стонала во сне.

— Да, тогда ты меня разбудил… Но сколько раз потом — я уж сама… Это почти невероятно, Артем, — оживилась вдруг, — но все эти годы тот самый сон я видела не раз. Точь-в-точь! Видно, и впрямь все эти годы — и ненавидя тебя, когда уж и замужем была, — я не переставала любить тебя, тосковать по тебе. Хоть и не признавалась себе самой. И только во сне… Всегда он и начинался одинаково! Будто сижу под скирдой, ожидаю тебя. И так мне тоскливо! Уж скоро полночь, а тебя все нет. А мне уезжать с девчатами завтра, уже и расчет взяли… Что случилось? Может, выследили, арестовали? А может, скирдой ошибся? Перебегаю к другой скирде — нет! Дальше — и там тебя нет! И тогда в отчаянье — хоть знаю, что нельзя этого делать, ведь ты скрываешься, но я уж не могу — кричу, зову тебя во весь голос, на всю степь…

Артем хотел что-то сказать, но спазмы сдавили горло, и он только крепко обнял ее. Минутку Христя молчала, а потом подняла голову и, глядя ему в глаза, спросила:

— Артем! Скажи — только чистую правду! Неужто вот так и ушел бы ты сегодня, если бы я не упросила тебя? — И, не дав ему слова сказать, словно боясь услышать нежеланный ответ, призналась страстным шепотом: — Не дай бог! Теперь-то уж я, наверно, не пережила бы этого!

— Нет, Христя! Не ушел бы я от тебя! — ответил Артем. — Не мог я уйти. Потому как допускал и допускаю, что, может быть, никогда уже больше!..

— Не надо! — вскрикнула Христя, вся прильнув к нему, и вдруг заплакала. Бурно, навзрыд…

XXVIII

Данило Корж, как и договорились они вчера с Артемом, приехал в Поповку в обеденную пору. Лавка была заперта: видать, продавец пошел обедать. Артема на условленном месте (возле лавки) не было. Но это Коржа нисколько не обеспокоило: и чего бы ему — в метель! Поди, сидит в хате да только время от времени поглядывает сюда — не подъехали ли сани. Но, подождав с полчаса и не дождавшись, Данило рассердился: хорош! Хотя бы хату вчера показал! Да, кажись, он и сам еще тогда не знал, где та хата.

По улице шли две женщины. Данило остановил их и стал расспрашивать: в какой хате ему мальчонку Василька найти?

— Василька? — Женщины переглянулись, заулыбались, пожимая плечами. — Да ведь Василько у нас не один. А чей же он?

— Ежели б знал, да разве я морочился бы с вами! У бабуси своей живет, а мать на табачной фабрике в Славгороде работает, — выложил Данило начисто все, что знал и из скупого рассказа Гармашихи, и со слов самого Артема.

— Христины! Только ее! — догадались женщины и показали хату.

Данило развернул лошадей и подъехал ко двору. Накинув вожжи на колок плетня, пошел в хату, по дороге подбирая самые язвительные слова, собираясь отчитать непутевого хлопца.

Но Артема не было и в хате. На расспросы Христина мать пояснила, что пошли, мол, к куме в хуторок неподалеку сразу после завтрака и уж давно пора бы им быть дома. Иль, может, засиделись: как раз давеча кум с войны вернулся.

— Э, ежели кумовья, то скоро не ждать! — забеспокоился Данило. И просто не знал, что делать, — махнуть рукой да ехать? А что же он Гармашихе скажет? А рассказать, право, есть о чем. «Пошли вдвоем»! Да уж это одно! Из рассказа Гармашихи он знал, что Артем с Христей разлучились уж бог знает когда. Невенчанные, ребенка прижили, Василька. Вот это, поди, он и спит в углу. И тоже жаль. Ведь про внука наверняка больше всего расспросов будет. А что ж про сонного расскажешь? Все говорило за то, что нужно подождать. Но, с другой стороны, и ехать далеко, да еще в такую метель! До Ветровой Балки и думать нечего — не доберешься; хотя бы в Подгорцы засветло попасть. И все же подождал малость Данило. Не столько в хате, больше за хатой возле лошадей (боялся перегреться в хате, а распоясываться, раздеваться на какие-то полчаса считал излишним беспокойством для себя). Наконец потерял терпение. Нет, это уж черт знает что! Договорились в полдень… Ежели б кто другой, то, может, и не удивительно бы было. Но Артем! Чтобы он без причины мог устроить такое! Ну, а как поедешь, не узнав эту причину?! После недолгого колебания Данило поехал навстречу им — назад по Хорольской дороге: так-то оно быстрее будет!

Минул ветряк, — как ни всматривался, ни души в степи, нашел проселок на хуторок (сразу за ветряком влево, рассказывала Христина мать) и только свернул с большака — кони начали вязнуть в глубоком снегу. Пока версту эту проехал, аж взмокли лошаденки. А Данило в сердцах едва не повернул назад. Три хатки было в этом хуторе. Со слов Христиной матери он знал, в какой хате искать, и сразу же попал на Веру: возилась во дворе по хозяйству. «А что ж это она гостей бросила?» — с недобрым предчувствием подумал Данило. Окликнул, подозвал к воротам. И с первого же слова после «здравствуй»:

— А где же они?

— Кто? — не поняла Вера. От загона подошел и муж Веры.

Данило стал рассказывать. Просто диво дивное! Куда они могли запропаститься?! Это ж не лето, чтоб можно было на всякой межине и посидеть, а то и выспаться, поди. Это же зима лютая!

Когда Данило сел в сани, собираясь ехать, Вера попросила обождать минутку. Сбегала в хату и вынесла добрую торбу сухих вишен и груш.

— Вот спасибо вам будет! А то бы довелось завтра в Поповку на плечах тащить. А вы мимо ихней хаты все равно ехать будете. С кем же она пошла?

— С мужем, видать, — высказал предположение Левко.

— Так, кажись, пленных еще не отпускают.

Данило, не считая это большой тайной, пояснил, что Христя пошла с отцом Василька.

— С Артемом?! Да неужто?!

Эта весть обоих взволновала и обрадовала. Когда же Данило добавил, что в Поповку Артем приехал ненадолго, они загорелись желанием повидаться с ним.

— Дяденька, заезжайте, просим, во двор. Пока мы маленько по хозяйству управимся. А тогда и нас прихватите.

— Да мне, молодка, двадцать верст еще отмахать нужно сегодня!

— Ну, тогда хотя бы… — сказал Левко, — сбегай, Вера, нацеди… Чтобы нам сулею не тащить с собой.

Нет, ни одной минуты Данило не мог мешкать. Распрощался и поехал.

— Хоть передайте! — уже вслед крикнула Вера. — Вечером придем!

Назад к большаку, по своему следу, ехать было уже полегче. И только выбрался на дорогу, как тут же и догнал их.

Шли посреди дороги, обнявшись, и заговорились ли так или замечтались, но не слышали за спиной у себя фырканья лошадей. Пришлось крикнуть Даниле, чтоб сошли с дороги. Но и тогда — не бросились испуганно из-под лошадиных морд, а спокойно отступили на обочину и остановились. Данило поравнялся, остановил коней: «Тпру!» — вложив в один звук все, что накипело в душе за эти несколько часов потерянного столь дорогого времени.

— Дядя Данило?! — обрадовался Артем. — Так это ваш такой полдень?!

Корж просто оторопел, а когда пришел в себя, укоризненно покачал головой:

— И у тебя еще язык поворачивается! Да я за тобой, бессовестный ты парень, с полудня лошадьми гоняюсь. Где только не был! Глянь, как их загнал!

Артем посмотрел и сразу же заметил нового коня вместо Лысой.

— О! Так с вас магарыч, дядя Данило! — Осмотрев лошадь, похвалил: — Добрый конь!

— Верно? А может, поддобриться хочешь?

— Нет, правду говорю. Не иначе, видать, кто-то по принципу Дудки: «Пусть и похуже, да лишь бы не со своей экономии».

— А ты ж думал! — И теперь более приветливо добавил: — Ну, садитесь, да поживей!

— Извиняйте, дядя Данило. Но разве все предугадаешь наперед! — сказал Артем, когда лошади тронули.

— Бывает, — уж совсем успокоившись, сказал Данило. — Я тоже в долгу не остался: полную хату гостей вам накликал! Да, чтобы не забыть: торбу эту возьмите, а то увезу. На узвар никак передали.

— Так вы и на хуторе были? — удивилась и обрадовалась Христя. — Вот спасибочко! А то ломаю себе голову — как перед «свекром» своим оправдываться буду!

В селе, против ворот, Данило остановил лошадей — высадить Артема с Христей. И как они ни упрашивали его остаться переночевать, не сдавался. Тогда Артем пустил в ход свой последний аргумент:

— Дядя Данило, неужто не видите, какой день у меня сегодня?!

— И-и, сынок, аль я слепой? Все вижу! Но и ты глянь, что оно творится. За ночь завалит снегом дорогу — не проехать.

— Да ведь ярмарка. Люди пробьют дорогу.

— И то правда, — согласился Данило. — Ну, добро! Открывай ворота.

Артем открыл ворота. Данило Корж въехал во двор. А Христя, как гостеприимная хозяйка, идя следом, говорила:

— Смотрите сами, дядя Данило, где для вас удобнее поставить! — так, будто в этом дворике-пятачке можно было еще выбирать место, где стать саням с выпряженными лошадьми, а не остановиться в единственно возможной точке — в самом центре. И то лошади — одна хвостом упиралась в сарайчик, другая в хату.

Когда Артем подошел к Христе, она, смущаясь, сказала тихо:

— А знаешь, он догадался! Ну и глазастый же!

— Наверняка! Ну и что? Разве ты забыла, кто мы теперь друг для друга?

— Не забыла! — ясно и преданно глянула на него Христя.

Потом напомнила:

— Иди же помоги дяде Данилу. А ворота я уж сама.

— Пускай! Еще ж Левко с Верой. Да и вообще, — добавил с веселой усмешкой, — когда в хате свадьба, ворота во двор должны быть раскрыты настежь! Так положено!

Конец второй книги
Перевод Н. Головко.

КНИГА ТРЕТЬЯ

I

Едва начала заниматься заря, и седой туман еще клубился над сонным Днепром, как наши путники были уже под Славгородом.

Они могли бы еще вчера к ночи добраться до города, но не следовало Артему рисковать, находясь лишнюю ночь в Славгороде, где полно было немцев и гетманских прихвостней. Вот отчего Евтух Синица вчера, едва повечерело, и пристал лодкой к островку посреди Днепра, напротив села Власовка, что на левом берегу, верст за десять от города. Здесь и заночевали. А сегодня на рассвете отправились дальше в дорогу.

На веслах сидели Артем Гармаш и Матвейка, тринадцатилетний внук деда Евтуха; сам дед сидел на корме с правилкой. И за грудой мешков с древесным углем его не было видно гребцам. Приходилось не просто разговаривать с ним, а кричать:

— Евтух Игнатич!

— Ага?

— Вот так влип в историю, наверно, думаете, — положив весло на борт — и без весел течение несет, — закуривая из кисета, прокричал Артем.

— В какую? — прикинулся недогадливым дед Евтух.

— Да как же, никогда ниже Черкасс не спускались со своим углем, а то — на́ тебе! — верст за сотню лишних придется теперь с Матвейкой махать. Да еще против течения!

— Вот ты о чем! Пустое. Нам с Матвеем не к спеху. Порожняком по-над берегом, где на веслах, где на бечеве. А может, даст бог ветер в спину, то и под парусом побежим. Что, не так, Матвей?

— Ну да! Зато новый город увижу, — весело ответил хлопец. — Да еще какой! Это вам не Канев наш, не Черкассы, а Славгород! — Он тоже положил весло на борт и даже пересел лицом по ходу лодки, чтоб любоваться пейзажем, раскрывавшимся перед ними. И не скоро уж снова заговорил. — Кабы знать, транваи-то ходят теперь? Вот бы покататься! На ликтричестве! Тогда уж, как тот говорил, можно и помирать.

— Дурья твоя голова! — сказал дед.

— Дак это ж я так, дедусь, нарочно!

— А ты не учись такие великие слова болтать зря.

Какое-то время все молчали. Наконец Артем сказал:

— Нет, Матвейка, не доведется. Сейчас им не до трамваев. Для электричества нужен уголь. А подвезти не на чем. Вагоны им нужней — под зерно, под скот, под железную руду. Прямо из шахт эшелонами гонят к себе в Германию. Хорошо, если рельсы еще трамвайные не сняли и не вывезли для своих мартенов. На переплавку. На новые пушки, снаряды…

— Ух, гады, — вознегодовал Матвейка. — Погибели на них нету!

— Придет! Сама-то, конечно, не придет, — сразу же поправился. — Народ наш им эту погибель принесет. Да уж и примериваются кой-где. Это я только все еще странствую, никак к своему берегу не пристану.

— Да вы же, дядя, тяжело ранены были! — с горячностью заступился Матвейка. — Разве ж вы годились для такого дела!

— Пристанем сейчас и мы к берегу! — крикнул дед Евтух с кормы, вкладывая в эти слова тоже особый смысл. — И не горюй. Хватит еще и тебе работы. Была бы сила. Но я вот думаю все…

— Да нет, — остановил деда Артем, — кто там меня в таком виде узнает! Сам пойду, с Матвейкой в подмогу. Так оно быстрее дело будет.

— А ты не больно поспешай. Спешка в одном только деле хороша. Сам знаешь, в каком: блох ловить.

За эти без малого три месяца, начиная с марта, прожитые Артемом в семье Евтуха Синицы после того, как, подобранный обходчиком на железнодорожной насыпи среди убитых красногвардейцев в бессознательном состоянии от потери крови, перевезенный в более безопасное место, верст за пятнадцать в село над Днепром, в хату на отшибе, под самым лесом, к старшему брату того самого обходчика, — он стал для всей семьи деда Евтуха Синицы родным человеком, а они — ему. Вот почему и не таился, не скрывал от них ничего, вплоть до своих ближайших намерений: как можно скорее добраться до Славгорода, чтобы через родню и знакомых связаться с партийным подпольем. А провожая несколько дней тому назад его в дорогу, бабка Секлета с невесткой-вдовой — матерью Матвейки и его двух сестренок — и вовсе расплакались и все наказывали деду и Матвейке быть осторожными и всячески оберегать его. Как будто те сами не понимали необходимости этого.

— Ну, а к Христе ты все же сам не ходи, — после паузы сказал дед Евтух. — Кто знает, какие у нее соседи! Пусть от Бондаренков кто-нибудь сходит, передаст, что ты в городе объявился. Вот на берег пусть и придет.

— Да беспременно с Васильком! — поспешно вставил Матвейка. — И на берегу незачем толочься! — продолжал рассуждать вслух. — А чего не переехать хотя бы на вон тот островок. Он совсем безлюдный. Рыбы наловим, уху сварим. Там и заночевать можно. Мы бы с Васильком такой шалаш построили! Дядя Артем, а?!

— Да разве я против этого… рая! Другого и слова не подберешь!

— Так скажите же дедушке.

— Успеется. До вечера, Матвейка, еще ой как далеко!

За причалами для лодок — хромой лодочник уже скрипел на помосте своей деревяшкой-ногой, — миновав островок Фантазию (от названия ресторана на нем), дальше — настил для водовозов, — рядом с купальнями они наконец пристали к берегу.

Солнце еще даже не показывалось из-за крыш нарядных особняков на набережной. На берегу было безлюдно. Кроме водовоза, набиравшего воду в бочку, да нескольких рыбаков, клевавших носом над удочками, никого и не было. Это и хорошо, что прибыли так рано: безопаснее будет на Гоголевскую, к Бондаренкам, зайти. Поэтому не тратил времени зря. Пока дед Евтух развел огонек да погрел кулеш (с вечера остался), Артем с Матвейкой вытащили из лодки возок-двуколку, сложили на него груду мешков с углем, — а всего в лодке насыпом угля было мешков десятка на три, — и увязали веревками. Наспех подкрепившись, сразу же направились в город. Дед Евтух помог им выбраться на подъем и дальше в переулок.

— Ну, вы ж смотрите, чтоб аккуратно! — предостерег еще раз. — Береженого и бог бережет.

— Да будем смотреть в оба, — в тон ему ответил Артем. — Потому как на бога надейся, а сам не плошай.

Поехали. Матвейка сначала молча присматривался к нарядным особнякам с закрытыми еще ставнями, спотыкаясь на выбоинах мостовой. Затем спросил:

— Это все, наверно, буржуи живут? Отсыпаются, сволочи, после гулянок в своих ристорантах-Хвантазиях. — И вдруг остановился (Артем тоже вынужден был встать) и, глубоко вдохнувши воздух, во весь голос заорал хорошо поставленным альтом, да так, что даже собаки лаем залились по дворам: — Угля! Угля! Угля! Кому нужно угля!

И потом, когда уже двинулись дальше, нарочито катил возок по самым глубоким выбоинам, чтобы грохоту было побольше. И снова, останавливаясь, а то и на ходу, выкрикивал свое: «Угля, угля!» Артему пришлось даже несколько охладить его пыл. Дескать, не следует чересчур привлекать внимание к себе. И не нужно рисковать: а то больно скоро распродадимся, и в самый ответственный момент, ради которого, собственно, и ввязался он в эту коммерцию с углем, возок будет пустым. Матвейка заверил, что бояться нечего. Знает по опыту: пока распродашь возок, не один пот сойдет! Хотя бы к полудню управиться!

Действительно, в течение получаса, пока с Днепровского переулка через Соборную площадь, затем по Киевской улице добирались до Гоголевской, ни одна душа не поинтересовалась их товаром. Хотя, правда, и они ни в один двор не зашли. Не так побаивались скорой распродажи, как стремясь побыстрее попасть к Бондаренкам.

И вот наконец нужный им перекресток. На углу свернули направо и проехали до номера семнадцатого. Тут возле ворот остановились, Матвейке Артем посоветовал пройти по дворам противоположной стороны улицы, а сам вошел в такую знакомую ему калитку.

Во дворе — никого. Только на открытой веранде дьякона Ильяшевича, как раз возле входа в подвал к Бондаренкам, белобрысый немец, по-видимому денщик, старательно начищал сапог своего офицера. От неожиданности Артем немного растерялся, но тут же сообразил, закричал не так громко, как Матвейка, но подражая его интонации:

— Угля! Угля! Угля! Кому нужно угля?

— Тсс! — цыкнул немец и погрозил сапожной щеткой, а дальше добавил, мешая немецкие и русские слова: — Чего орешь, шляк бы тебя трафил!

Артем только пожал плечами: мол, а что ж я должен делать? И направился прямо ко входу в подвал. Негромко, но так, чтобы немец слышал, спросил, заглядывая в открытую в коридорчик дверь:

— Хозяйка! Угля не нужно?

На пороге показалась тетка Маруся.

— Угля? — От неожиданности она просто онемела, когда узнала своего племянника в этом угольщике. А узнала тотчас же, несмотря на его испачканное лицо и странную одежду: на голове рваная войлочная шляпа, что пристала бы больше пугалу на огороде, на плечах черная от сажи, из домотканого полотна, рубашка навыпуск, не подпоясана, сам босиком. — Как же не нужно! — опомнилась наконец.

— Ну так я мигом!

Пока Артем сходил на улицу и вернулся с мешком угля на плечах, Бондаренчиха, поглядывая на немца, все думала: как же ей, не вызывая подозрений, завести в хату неожиданного гостя? И когда он поставил мешок на землю, спросила:

— Ты только угольщик или, может, и сажу потрусил бы? Печка что-то дымить стала.

— Лишь бы деньги. Могу и сажу потрусить.

Высыпав уголь в углу коридорчика, Артем с пустым мешком под мышкой зашел в комнату.

Таня собралась уже идти на работу, а Петрик, разбуженный матерью, еще продирал глаза. Артему все очень обрадовались. Отправив Петрика посторожить во дворе, пока Артем будет в комнате, тетка Маруся и Таня сразу же накинулись на него с расспросами. Но Артем, отговорившись несколькими словами — «был ранен, добрые люди выходили», — сразу же перевел разговор. Прежде всего о Федоре Ивановиче: где он сейчас и что о нем слышно? Тетка рассказала, что выехал из города с последним эшелоном. Да и все партийцы отступили тогда вместе с Красной Армией. А может, и остался кто-нибудь, — наверно, остался, но скрываются.

— А мне позарез сейчас нужно связаться с кем-нибудь из наших.

Тетка Маруся посоветовала ему с Романом Безуглым повидаться. Только не домой к нему, конечно, а лучше на работу: по Херсонской улице, у жестянщика Боруха, «арендует» полрундука. Может, он бы помог.

— Ну, а почему же ты о своих не спрашиваешь?

— А теперь и о своих. Где живут и нельзя ли… — Да и не закончил фразы, заметив, как растерянно переглянулись мать с дочерью. — А что такое? — насторожился сразу.

— Да ничего, все благополучно, — сказала тетка Мария, — живы-здоровы. А вот живут… Василек еще с весны в Ветровой Балке, у бабы Гармашихи, ну, а Христя снова перебралась на Троицкую.

— Муж ее вернулся из плена! — не утерпела, выпалила Таня.

— Что? — остолбенел Артем. — Да нет, не может быть такого! Разве она не знала, что рано или поздно вернется?! Но это ж не помешало ей тогда…

— А ты раньше выслушай, — остановила его тетка. — Разве я говорю, что жить к нему пошла! Перебралась потому, как в сыпняке лежит, ходить за ним.

Вся история с мужем произошла у них на глазах. Ведь Христя с Васильком жили у них, после того как в день вступления немцев хозяин дома (по той же Гоголевской улице), куда рабочий Совет вселил ее во время уплотнения буржуев, выгнал ее на улицу.

Вернулась как-то с работы очень встревоженная. Что такое? Муж из плена вернулся!

— Ты говоришь, Артем, знала, что вернется. Может, и так. Да, видно, знать — одно, а стать лицом к лицу — совсем другое. Рассказывает, только вышла из проходной, а он навстречу ей: «Здравствуй!» Но, как видно, знал уже все от ее тетки, не кинулся с объятиями, а с первого же слова: «Так, значит, не дождалась!» Христя не стала скрывать. Сказала сразу же, что жить с ним не будет. Вот почему и на другую квартиру переехала. Но он, видать, не потерял еще надежды. На следующий день снова пришел, теперь уже сюда, домой. И снова за свое: уговаривать стал, чтобы выкинула дурь из головы да шла бы с ним домой. Три года в плену, мол, только и жил этой мыслью. Но Христя и на этот раз отказалась, а тут еще и Василько добавил — не признавал за отца: «У меня уже батя есть, вот скоро с войны придет!» Тогда он не так Васильку, как Христе и ответил: «Куда там он вернется! Ведь немцы кругом. А за его голову еще когда цену объявили!»

— Дошлый! Кто ж это ему успел? Уж не тетушка ли?

— А кроме нее разве некому? Может статься, и этот, что приходил с ним как-то, гайдамак. Шапка со шлыком, при сабле. Лиходей! Фамилия у него такая. Наш, местный, сын лабазника. А до войны у Мегейлика в хоре пел. И как только он его не подзуживал! Да чтобы он, на его месте бывши, вот так церемонился со своей женой! Ни в коем случае. Вытолкал бы взашей — и конец. Мало тебе девчат? Ну а коли уж такая любовь роковая, намотай косу на руку, отколоти как след. А тогда еще и через немецкую комендатуру пропусти! Чтобы узнать все чисто про того ее «хахаля»: правда, что с войны не вернулся, иль, может, здесь где скрывается. А я возьми да и скажи: «А чего б это ему скрываться? Будто не все вы с немцами воевали!» Как он зыркнет на меня: «А разве ж это те немцы?! Да и не про них речь. Взять только одну братскую могилу в почтовом сквере. Где полуботьковцы похоронены. Которых он со своими латышами с патронного завода тогда, зимой, навалил целую гору на Полтавской улице! За одно это виселицы ему мало». Ой, Артем! Может, тебе не следовало сюда, в Славгород?

— Ничего, я уйду сейчас.

— Да как тебе не стыдно! Разве я о себе! Ну вот, видишь теперь сам, разве можно было ей дальше терпеть! Посоветовались тогда мы вместе да и решили — ехать ей в Ветровую Балку. А тут к тому же фабрика перешла на одну смену — не хватало сырья, без работы осталась. Стали собирать ее в дорогу. Потом ждали оказии, может, кто на базар приедет из тех краев. Потому как на поезд сесть да еще с ребенком нечего было и думать. С неделю, может, прошло, и он, Мегейлик, за это время ни разу не был. Уж не одумался ли? Но, как выяснилось, была другая причина: лежал в сыпняке. Пришла Христина тетка. Замучилась, мол, совсем с ним: в больницу не принимают, родни у него нет. «А ты все же, — к Христе, — жена ему, какая уж ни есть, ведь еще не разведена». Ну, Христя и не раздумывала. Только, уже одеваясь, решив идти вместе с теткой, сказала ей: «Я пойду, похожу за ним, пока поправится, но запомните раз и навсегда, что я уже ему не жена».

— Выздоравливает уже, — помолчав, сказала Бондаренчиха. — Два месяца минуло. За это время Христя часто наведывалась. Сперва к Васильку, — брать туда с собой боялась. Да и после, когда уж хлопчика в село отправили, не чуралась. А вот уж с неделю не была.

— Может, уехала в Ветровую Балку, — высказала догадку Таня.

— Да как бы она не зашла перед этим? — возразила мать. — Я уж побаиваюсь, не свалил ли и ее сыпняк. Сходи-ка, дочка, сегодня после работы.

Таня обещала пойти. Нужно ведь ей и про Артема сказать. Спросила его, что передать.

Артем попросил передать, чтобы Христя пришла вечером на берег Днепра, к купальням. Там он будет ее ждать. Через несколько минут после Тани вышел и он от Бондаренков.

II

Несколько кварталов Артем и Матвейка шли молча. Не только свое «угля, угля» не выкрикивали, но даже друг с другом не разговаривали. Так оба были удручены. Матвейка попробовал было высказать свое беспокойство — уж не присвоит ли себе тот хлопец (о Петрике речь) его «кузнецов»? Передаст ли его подарок Васильку? Артем на это сухо ответил, что в роду их пока что жуликов не было! И уж Матвейка не обращался больше к нему. Шли молча, думая каждый о своем.

Наконец с тихой Гоголевской улицы повернули на магистральную — Херсонскую. Здесь уже, несмотря на ранний час, было оживленно. И это не могло, конечно, не привлечь их внимания.

Спешили озабоченные женщины с корзинками на рынок, слонялись мужчины, в большинстве рабочий люд. И странно было видеть их непонятное в эту пору шатанье по улице. Но потом Артем вспомнил, что некоторые предприятия города не работали, а голодного волка, как известно, ноги кормят. Чаще стали попадаться немцы. Вот прошли колонной — не меньше батальона, на несколько минут остановив движение, — в полной походной экипировке: с ранцами за плечами, с шанцевым инструментом. Куда же это они? То, что из Драгунских казарм, ясно, на вокзал, наверно. На военных повозках, тяжелых, как артиллерийские лафеты, провезли под брезентом мясные туши. Грохот тяжелых колес, сотрясая здания, покатился улицей, заглушая голоса людей. Оглянувшись, Матвейка шарахнулся в сторону, вскрикнув не то испуганно, не то обрадованно:

— Транвай!

— Какой там трамвай! Конка! — поправил его Артем.

Остановились, пропустили: два битюга тащили грузовой вагон, набитый кулями с мукой. На одном коне сидел в седле ездовой, а другой немец с винтовкой на коленях сидел на куле с мукой.

— Куда это они?

— А куда ж еще! С мельницы на товарную станцию, а оттуда эшелоном в Германию. Грабеж среди бела дня!

Слесарный рундук в заборе под вывеской с нарисованными на ней примусом, замком и другими предметами домашнего обихода был открыт. Еще с мостовой Артем увидел рядом со старым Борухом Романа Безуглого. Его он хорошо знал еще с прошлого лета по красногвардейскому отряду на машиностроительном, где вместе с Кузнецовым организовывали отряд и учили красногвардейцев военному делу. Роман как раз демонстрировал какой-то бабусе, как видно, только что отремонтированный примус.

Артем подождал, пока Роман отправил бабусю (Матвейка тем временем метнулся по дворам), а тогда подошел к рундуку и подал зажигалку — нет ли чем заправить?

Роман сразу же узнал Артема, радостное удивление полыхнуло в глазах, но выдержка взяла верх над естественным желанием радостно крикнуть: «Гармаш?!», схватить за плечи: «Откуда?» Не промолвив ни слова, он налил в зажигалку бензин, проверил кремень — выбросил, вставил новый. И, отдавая зажигалку, спросил:

— Может, еще чего нужно?

— Помощь нужна: обод колеса спадает.

Роман взял молоток и вышел из мастерской. Подошел к возку.

— Это твой? — не без удивления спросил Роман.

— Напарника.

Колеса действительно требовали капитального ремонта, хотя прежде всего им нужен был хороший колесный мастер и уже потом кузнец. Роман, незаметно для посторонних глаз, на секунду замер в крепком дружеском рукопожатии и сразу же взялся за работу. За какие-нибудь пять минут между ударами молота они с Артемом договорились: так же сжато, как недавно тетке своей, почти теми же словами Артем рассказал товарищу о своем положении и попросил связать с подпольным партийным комитетом. Роман пообещал сегодня же сделать все, что нужно. Спросил, где можно будет с ним встретиться вечером. Артем сказал, что будет ожидать на берегу Днепра, возле купален. Ориентиром будет служить лодка с углем.

А тут как раз Матвейка вернулся, повеселевший от большой удачи: нашел покупателей.

Сбросив с возка еще один мешок, сразу и двинулись дальше.

У них теперь оставалось три мешка. Ровно половина. «Ничего себе, — раздумывал мальчонка. — Ежели и дальше торговля пойдет так бойко, то, гляди, до обеда дедусь пошлет и в другой раз. А куда спешить? Тем более что интересного в этом Славгороде хоть отбавляй! На целую неделю хватило бы». Он шел свободно, только придерживаясь за оглобельку. Такому богатырю, как дядя Артем, хоть он и прихрамывает еще малость, разве нужен кто для подмоги! Хотя бы не мешать ему, и то уж хорошо. Да и тележка легче стала. Шел рядом да только вертел головой, глазея по сторонам, весь переполненный впечатлениями, и время от времени обращаясь к Артему с вопросом или возгласом удивления.

Но Артем, всегда такой внимательный, охотно беседующий с ним, сейчас почему-то стал замкнутым, иногда ответит, а то и вовсе мимо ушей пропустит вопрос. И будто бы сами ноги несли его, а куда — спросить! Уже и центр прошли — мимо думы с громадными, словно обод колеса, часами на башне; мимо «Биоскопа», еще закрытого в такую рань; мимо гостиницы «Бристоль» с аршинными золотыми буквами на вывеске. И очутились наконец где-то неподалеку от вокзала — яснее слышны стали паровозные гудки да лязг буферов.

Матвейка решил спросить, куда это они так спешат.

— Надо, Матвейка, надо. К одним людям.

— Тоже сродственники?

Артем сначала ничего не ответил, но потом загладил свою бестактность по отношению к мальчонке, своему дружку:

— Не знаю, будут ли родственники, но что чужие будут, это уж наверняка.

Еще у Бондаренко в хате ему эта мысль пришла в голову и с той поры не покидала его. Так ли уж в самом деле велик для него риск? Кто его в таком виде узнает, да еще к тому же не видав никогда раньше? Так зачем же напрасно целый день изводить себя всякими догадками? К тому же очень неприятными. Ведь если бы в Ветровую Балку уезжала, разве не зашла бы перед отъездом к Бондаренкам! Может, в самом деле заболела?

Номер дома по Троицкой улице он помнил хорошо, еще зимой приходил сюда однажды. Само воспоминание о первом и неудачном посещении Христи — висел замок на двери флигеля — было даже сейчас для Артема очень неприятным. Особенно тот короткий разговор с незнакомой женщиной, с которой столкнулся у калитки. Скользнула взглядом по лицу — и ни с того ни с сего: «Вы не к Христе случайно?» Артему и дыхание перехватило. Это уж после он додумался, почему она так спросила: Василько очень похож на него, а тогда это объяснение и в голову ему не пришло. А подумалось совсем другое. Старательно подбирая наиболее язвительные слова, ответил: «А разве она… завела уже и дневные часы приема для нашего брата солдата?» — и, не ожидая, пока оторопевшая женщина придет в себя, вышел со двора.

От быстрой ли ходьбы, от горьких ли воспоминаний сердце у Артема сильно билось.

III

Оставив Матвейку с возком у ворот, он открыл калитку и зашел во двор. И тут же невольно остановился от неожиданности: в нескольких шагах от него, рядом с крыльцом, за столом под старыми акациями сидели и завтракали четверо. Как видно, столовники, о которых Христя рассказывала ему еще тогда, в Таврии. И уж не в том ли самом составе, что и тогда? Во всяком случае, вот тот, с петлицами телеграфиста, что сидит лицом сюда, вероятно, и есть тот самый бедняга, у которого невеста утонула перед самой свадьбой, купаясь в Днепре, и он, видать, так и не женился, живет бобылем, — иначе чего бы ему столоваться на стороне? Рядом с ним сидел на скамье Мегейлик. Хотя Артем никогда не видел Христиного мужа, узнал его сразу — по болезненному виду. Двое других сидели спиной к Артему, и определить их сразу он не мог. Но вот один из них вдруг повернулся пучеглазым лицом с утиным носом над заячьей губой и спросил высоким, резким тенором:

— Что за человек?

«Ясно, Лиходей», — догадался Артем и ответил:

— Угольщик.

— Откуда сам? — отвернулся и, принимаясь снова за еду, спросил Лиходей.

— Издалека, — уклонился от точного ответа Артем и сразу же увидел, как шея Лиходея стала наливаться кровью. И он вдруг завизжал, как недорезанный поросенок:

— Я не спрашиваю тебя, издалека ты или не издалека! Я спрашиваю — откуда?!

— Так ты так и говори, — едва сдерживаясь, притворно спокойным тоном сказал Артем. — Откуда ж мне знать, на лбу у тебе не написано, что ты из державной варты! Тебе что, удостоверение показать? На! — И он вынул из кармана бумажку, протянул ему.

— На черта мне твое удостоверение! — уже спокойнее сказал Лиходей. — Я тебе сейчас дюжину таких липовых удостоверений покажу.

— Ну, вы люди городские, а мы из леса, люди темные. На такие дела не мастаки. Вот угля выпалить — это наше дело.

Говоря все это, он неотрывно смотрел на Мегейлика. А тот сидел, поставив локти на стол и опершись подбородком на сложенные руки, с отсутствующим взглядом, равнодушный ко всему, что происходило вокруг. Но вдруг, словно под силой взгляда Артема, поднял глаза и будто прикипел к его лицу. И в его темно-синих красивых глазах промелькнуло удивление, а бескровные губы зашевелились, будто он хотел что-то сказать. Но тут Артем как раз добавил:

— Из-под Канева я.

— Ого, и впрямь из дальних! — заметил телеграфист.

— А что поделать? Есть нужно!

— Ну, и что же там, в ваших краях? — спросил, как видно, разговорчивый телеграфист, помешивая ложечкой чай в стакане. — Вы там ближе к Тараще, к Звенигородке.

— Веселая жизнь начинается! — с нарочитым беспокойством сказал Артем. — Снова война. Не успели ту выдыхать. Да разве ж это не война: и в Тараще под зад коленом дали немцам да гетманцам, и в Звенигородке.

— А ты не агитируй! — сердито крикнул Лиходей.

— Да разве я завел разговор! Это же твой однокашник. А в вашем уезде разве не такая же самая каша заваривается! Проходил нынче через базар, слышал от приезжих, что в некоторые лесные волости немцы и носа не суют — боятся.

— Через базар? — На этот раз Лиходей не поленился и всем корпусом повернулся к угольщику. Пристально оглядел с головы до ног. — Так, говоришь, проходил через базар? И все-таки мелешь вот такое языком! Ну, видать, и впрямь темный ты человек, — постучал по столу, — как эта доска. Или аферист первого класса. Одно из двух.

— А что я такое мелю? За что купил, за то продал.

И в это время к столу подошла хозяйка. Поставила тарелки с едой на стол. Потом на угольщика глянула внимательно.

— Уголь, хозяйка, берите. Березовый. Первый сорт! — обрадовался Артем возможности перевести разговор на более спокойную тему.

— Да надо бы.

Артем метнулся за ворота и сразу же вернулся с мешком угля на плечах.

— Неси за мной, — сказала женщина и пошла через двор, мимо флигелька Мегейлика, в самый конец двора — к сарайчику. Открыла дверь, пропустила его и показала, куда высыпать уголь: — В тот угол. Колоду отодвинь сюда, к дровам.

Артему даже дыхание стеснило при слове «колода». Это же на нее она, бедняжка, тогда в отчаянии взобралась, чтоб кинуться в черную бездну. Казалось, что в этой колоде было не менее ста пудов — насилу откатил ее к поленнице дров. Выпрямился и обвел затуманенными глазами стены сарайчика.

— Что ты разглядываешь? Нет уже! — сказала женщина от порога — Дядя Иван в тот же день вытащил тот крюк из стены. А зачем он тебе? — Артем стоял ошеломленный, даже не осознавая, происходит ли это в действительности или только мерещится ему. А женщина продолжала: — Эх ты, вояка! Хорошо еще, что я к тебе зла не питаю! А была б злопамятна, захлопнула сейчас дверь, заперла б — да в крик… Ну, и что бы ты делал тогда? Даже крюка в стене нет для спасения. Живого б схватили! Ну чего стоишь! Высыпай скорей. — Только теперь Артем опомнился и стал высыпать уголь из мешка. А она наклонилась через порог в сарайчик и говорила возмущенным шепотом: — Ты что, парень, рехнулся! Чего тебя нелегкая принесла?! Да еще и разговор завел про такое! А что, ежели он узнал уже тебя?

Обескураженный Артем только и сообразил сказать:

— А как же можно узнать, если никогда раньше не видел человека?

— А как я тебя узнала? Нет, не сейчас. А тогда, зимой. Когда ты сюда приходил. Иль, может, не мне ты гадость такую про Христю тогда брякнул? Спасибо скажи, что я ей не рассказала.

— Большое вам спасибо! — искренне поблагодарил Артем.

— А сейчас ты не от нее ли?

— Как? — встревожился Артем. — А разве она?..

— С неделю тому назад махнула к вам, в Ветровую Балку. Не приходила? А где же она?.. — теперь уже встревожилась и женщина. — Или, может, ты не из дому? — смерила его взглядом с головы до ног. — Ну конечно. Партизанишь!

— Оставим об этом, — остановил ее Артем. — Вы лучше скажите, все ли ладно? Отчего она так внезапно уехала, никому ничего несказав? Может, случилось чего?

— А как же, случилось! — И, словно нарочно, сделала паузу, внимательно глядя на него. А тогда покачала укоризненно головой. — Ох, бить тебя, да некому!

— За что?

— Впрочем, все вы, мужчины, одинаковы: лишь бы вам было хорошо. А как той женщине бедной выдыхать придется… — И стала рассказывать.

Вернулась как-то с базара, а она пожитки свои в платок увязывает. В Ветровую Балку собралась. «А больной же как?» — «Какой там он больной! Коли уж рукам волю дает!» И показывает синяк с ладонь на груди. Сапогом бросил.

— За что? Ух, и сволочь же! За то, что выходила?!

— За то, что набегала!.. Видать, при первой встрече не сказала ему все. Что уж снова живет с тобой. Подсолодила пилюлю. Так он все время и думал. А за два месяца, что болел… Одним словом, шила в мешке не утаишь! Как-никак, а на шестом месяце уже. Да еще от ревнивого глаза… Целую неделю потом колодой пролежал — лицом к стене. Это сегодня впервые вышел из комнаты завтракать со всеми, с людьми заговорил. А тут и ты, как нарочно. Что, если, не дай бог!.. На виселицу захотел? К тем двоим, что нынче на рассвете… на базарной площади.

— Кого? — вскинулся Артем.

Но она не знала. Она и на базар сегодня из-за этого не ходила.

— Говорят, таблички на груди у них: «Партизаны». Один совсем молоденький. Ах, ироды! Уходи отсюда поскорей. И возле стола не останавливайся. А деньги я тебе сейчас за ворота вынесу.

«Вот почему он даже повернулся ко мне, когда я про базар сказал», — всплыла догадка. И Артем тут же мысленно воспроизвел весь разговор возле стола. «Да, рисковый разговор был. Смываться нужно. Но без паники!»

Направляясь к воротам, Артем остановился посреди двора, окинул взглядом флигель, дом и негромко крикнул: «Угля! Угля!» Потом вынул кисет с табаком-самосадом (единственное свое оружие сейчас!) и оторвал бумажку на самокрутку. Но закуривать не стал. Так, с раскрытым кисетом в руке, чтобы можно было в случае надобности моментально набрать табаку полную горсть, — и пошел дорожкой. Уж подходил к калитке, как вдруг высокий тенор остановил его:

— Эй ты, лесовик! А подойди-ка сюда. — И Артем вынужден был подойти к столу. — Покажи-ка свой документ.

— Да он же у меня липовый! — подавая удостоверение Лиходею, принужденно пошутил Артем.

— А вот посмотрим сейчас.

— И чего бы я привязывался к нему! — неожиданно вмешался Мегейлик. — Полчаса не можешь человеком побыть!

— Что? — Лиходей и глаза вытаращил, апеллируя к своему однокашнику-телеграфисту. — Ты видел такое! Для него же стараюсь, можно сказать… Или, может, это не ты, — обратился к Мегейлику, — пять минут тому назад ломал себе голову: откуда тебе человек этот знаком будто?

— Но это не значит, что нужно его обыскивать.

— Э, тут ты меня не учи! Сам знаю, что делать. — Он развернул бумажку и долго читал удостоверение. Наконец поднял глаза и, поглядев пристально на угольщика, сказал: — С этой бумажкой разве что в ватер сходить. Какой же это документ, если год рождения не проставлен?!

— Да разве я сам писал это удостоверение? — ответил Артем.

— Для меня что важнее? Или то, что ты Евтух Синица, а не, скажем, Свирид Воробей, или год рождения?

— Да неужто и так не видно, что не семнадцать мне и не семьдесят? Видимое дело — военнообязанный. Но разве это имеет теперь какое-то значение? — И на этом, конечно, следовало кончить ему, дабы не усложнять дело. Но его словно бес за язык дернул. — Или, может… — он нарочито сделал паузу, чтобы подчеркнуть слова, — или, может, пока я там, у себя в лесу, с углем возился, пан гетман уже общую мобилизацию нашего брата объявил? А я проворонил. И невольно дезентиром стал? — И начал скручивать цигарку.

Лиходей прищурил глаз и молча смотрел на угольщика. Потом осуждающе покачал головой:

— О, да ты штучка! Нет, ты не «дезентир». Ты самый настоящий лесовик-партизан. Вишь, как ловко загнул! Каким круглым идиотом ясновельможного гетмана нашего выставил! Да за одно это…

— Я и слова про гетмана не сказал! — подавляя тревогу, понимая, к чему клонится, поспешил возразить Артем.

— Не прямо. Этого еще не хватало! Намеком. Как же! Ведь это же нужно и впрямь идиотом быть, чтобы решиться на такую дурость, как общая мобилизация вашего брата. О, вы этого только и ждете! Вам бы только оружие в руки. Вот хотя бы и тебе.

— Да будь оно неладно!.. За три года войны я уж позабавлялся этой игрушкой. Сыт по горло! — ответил Артем. — А если б хотел, то с фронта не то что винтовку, а станковый пулемет притащил бы домой. А на черта мне?! И так вот уж полгода не сам-один сплю, а под боком у жинки, и все война снится.

— Так она в печенки тебе въелась. И будто ж и не покалечило тебя. Только и того, что хромаешь чуток.

— Хорошо «чуток»! — ухватился Артем, как за соломинку. — Не хромаю, а будто тот колодник ногу волочу.

— Ну, не такой уж изъян большой, — сказал Лиходей, — чтобы можно прикрываться этим. Через базар, говоришь, проходил. Значит, видел: один — на вешалке — даже без руки. А между прочим, партизан-лесовик. Факт. И не из рядовых к тому же. Потому как рядовому такого мешка с деньгами и золотом верховоды не доверили бы.

— Э, пустая болтовня! — отмахнулся телеграфист. — И откуда у них-то золото? Да и что они могли бы у нас здесь закупить?

Лиходей на это ничего не ответил. К столу подошла хозяйка. А при ней говорить о деле, которое «не женского ума», он не хотел. Поэтому перевел разговор и снова обратился к угольщику:

— Так, говоришь, полгода уже дома? Или, как сам сказал, полгода уже спишь под боком у жинки. И давно женатый? — все так же хмуро и подозрительно спросил Лиходей.

— Перед самой войной.

— Дети есть?

— Двое.

— Близнецы! — весело заметил телеграфист.

— Нет, почему? — И уже понял Артем, что провалился, что запутался в этих наугад названных месяцах и годах. Чтобы как-то развязаться с этой темой, попробовал отшутиться: — Пусть бог милует от близнецов. Тут и по одному, гляди, лет за пять уши объедят.

— Еще бы! — осклабился Лиходей. — При такой… анималии. Не раскумекал? Поясню: девять месяцев природой назначено женщине брюхатой ходить, а твоя за полгода управляется. По-научному это называется анималия!

— Постой, Тереша. А может…

— Нет, ты уж теперь не суйся! — не дал Лиходей даже закончить фразу Мегейлику. — Ты лучше тем временем понатужился б да припомнил-таки, где и когда встречался с ним. Что там у тебя еще за «может»? Может, и ему, как тебе самому, добрый сосед помог? Пока вернулся, а он его жинке уж и фундамент заложил! Ты это хотел сказать?

— Терентий Сидорович! — осуждающе пожала плечами хозяйка. — Ну как вам не совестно!..

— Нашли у кого совесть спрашивать! — на удивление спокойно сказал Мегейлик. — Одна фамилия чего стоит: Лиходей!

— Именно так, Лиходей — с большой буквы. Потому как с деда-прадеда. И не в претензии на своих предков. Наоборот! — нисколько не раскаиваясь в своих словах и сам не обижаясь ничуть, сказал Лиходей. — А что из того, что ты у нас добродей? Живешь по Евангелию: «…Подставь другую щеку»? Что имеешь за это? Болячку в печенке да рога на лбу! — И снова обратился к угольщику: — Ну-ну, давай дальше клубочек разматывать.

Но Мегейлик продолжал настаивать:

— Да будь же ты человеком! Я ж тебя прошу, оставь его в покое.

— А тебе-то что? — пристально и будто с подозрением глянул Лиходей на своего приятеля.

— А кому ж, как не мне! — сказал Мегейлик тихо. И поспешно добавил, словно бы каясь за свою откровенность: — Не хочу грех на душу брать. Ведь это я дал тебе повод для придирки.

— Не бичуй себя хоть за это. Я и без тебя не проморгал бы его. Очень уж подозрительный тип. Пашко, — повернулся к человеку, что сидел рядом с ним, — а ну, глянь, у тебя глаз на них больше наметанный: не лесовик разве?

Молчаливый сосед его (до сих пор по крайней мере не проронивший ни слова) исподлобья бросил взгляд на угольщика — только и успел Артем заметить на ничем не приметном лице огромный чирей на скуле под левым глазом, заклеенный папиросной бумажкой, — и сразу же отвернулся к своей тарелке. И уж после сказал:

— Тебе, Тереша, надо б самому хоть на недельку в лес. А то неправильное понятие у тебя про теперешних лесовиков-повстанцев. Как про пещерных людей.

— Неправильное?

— Не знаю, где как, а у нас… в наших краях, — поспешил поправиться, — такого чумазого и близко к лесу не подпустят. Сыпняк научил! Теперь бани завели с паровыми вошебойками. А при тех банях парикмахерские.

— Ну вот и слава богу! Выяснили все! — искренне обрадовалась хозяйка. Хотя, собственно, и сейчас еще неизвестно было, чем все это закончится: удостоверение было у Лиходея в руке, и он сидел хмурый и сосредоточенный. Видно, еще не решил окончательно, что ему делать с этим подозрительным угольщиком. Нужен был какой-то, хотя бы легкий толчок, чтобы перевести его мысли в иное русло. И женщина надумала: — Терентий Сидорович, чай же остывает! — Подошла к нему из-за спины и налегла на его плечи полной грудью, протянув руку к его стакану. — Конечно, холодный! Сейчас я вам горяченького! — Беря стакан, она той же рукой ловко, двумя пальцами, «зацепилась» за удостоверение в его руке. Осторожно потянула раз, второй, одновременно за каждым разом все крепче нажимая грудью на его плечо. И Лиходею, как видно, эта игра понравилась: довольно долго не выпускал из пальцев бумажку, но наконец выпустил.

— На, прячь скорей! — весело сказала женщина, отдавая удостоверение Артему. И, пока он аккуратно складывал бумажку, уже наливая из самовара чай Лиходею, наставляла: — Да вперед будь умнее. Прикуси свой язык. Не видишь, в какое время живем! Знай помалкивай!

— О, теперь уж язык прикушу! — кивнул головой Артем. — Теперь даже в лесу с дубами да осинами не буду растабарывать…

— Ты опять про свой лес! — бросил яростный взгляд Лиходей. — Катись колбасой! Пока не передумал.

Только уж за воротами закурил Артем цигарку, скрученную еще возле стола, и глубоко несколько раз затянулся крепчайшим дедовым самосадом. Взялся за оглобельку возка. Но прежде чем отправиться дальше, стоял, внимательно прислушиваясь. За забором будто не слышно было ничего подозрительного. Спокойно продолжался разговор, хотя за стуком тарелок и нельзя было разобрать отдельных слов. Но вот хозяйка, собрав уже, как видно, грязную посуду и собираясь уйти, сказала озабоченно:

— Ума не приложу: чем я вас, бурлаки, в обед накормлю?! На базар же не ходила. Ах, кровопийцы проклятые!..

— Не ломайте себе голову, Мария Дмитриевна, — успокоил телеграфист. — Даст бог, не отощаем за день.

— Одним днем тут не обойдется, — отозвался Лиходей. — Поэтому, хлопцы, затягивай пояса потуже! — И пояснил: — Если наша хозяйка побоялась пойти на базар сегодня, то завтра ведь еще страшнее будет. Да нет, — поспешил успокоить женщину, ойкнувшую от страха, — неужто я имею в виду других… я про этих самых двоих. В том смысле, что жара. Завтра уже от них такой смрад пойдет — за квартал нос зажимай.

— Ах, ироды! Немчуры проклятые! — возмутилась женщина. — Ну, и до каких же пор они будут глумиться над ними?!

— Да повисят еще, сколько нужно, — ответил Лиходей. — Пока немецкая комендатура не прикажет снять. А какой им расчет торопиться с этим делом! Чем больше народу увидит это зрелище…

— Ой, страсти какие! — И, причитая, хозяйка пошла в дом.

Матвейка в необъяснимой тревоге глянул на Артема и шепотом спросил:

— Об чем это они?

Артем не ответил, чутко прислушиваясь. За забором некоторое время царило молчание. Артем уж хотел было тронуться в путь, как вдруг Мегейлик тихим голосом, но возмущенно сказал:

— И как ты можешь, Тереша, — «зрелище», «расчет»? И как у тебя язык поворачивается такими словами говорить про это?!

— Не любо — не слушай! — ответил Лиходей.

Мегейлик ничего не сказал, молча встал из-за стола. Телеграфист поспешил за ним:

— Постой, Володя, я помогу тебе.

И заскрипели костыли, медленно удаляясь от стола.

За столом теперь остались двое — Лиходей и его приятель, гость. Артем никак не надеялся на такую удачу. Не может быть, мелькнула мысль, чтобы, оставшись наедине, они не перекинулись хотя бы несколькими словами, из которых можно было бы понять их взаимоотношения, разгадать эту довольно-таки загадочную личность — его не то приятеля, не то подчиненного, о котором только и известно до сих пор, что зовут его Пашко (но неизвестно — то ли это фамилия, то ли уменьшительное от Павел); что он не местный, а из уезда, из какой-то партизанской местности, иначе где бы его глаз мог стать «наметанным» на лесовиков? А может, даже из самого партизанского отряда? Собственно, никаких оснований думать так, считать его агентом державной варты, засланным в партизанский отряд, у Артема не было. Тем более что по отношению к нему самому он только что держался как порядочный человек. (А мог бы, конечно, причинить немалые неприятности!) И все же вместо чувства благодарности Артем испытывал к этому неизвестному с чирьем под глазом как единственной приметой какую-то непостижимую неприязнь, даже отвращение. Как к человеку фальшивому, коварному, а поэтому очень опасному. И уже это одно заставляло Артема во что бы то ни стало стараться разгадать, кто он такой и откуда, чтобы иметь возможность как-то предостеречь кого нужно от него. А те двое за столом будто сговорились молчать. Наконец Лиходей тихо сказал:

— Просто и не знаю… Иль, может, тебе еще хотя бы на день-два задержаться?

— Нет-нет! И так уж третий день, — забеспокоился Пашко. — Как бы не хватились меня там…

— Мне ты и не нужен… Но вся беда в том, что никто у нас этого Злыдня в лицо не знает. А документы у него определенно липовые.

— Да его и духу уж нет в Славгороде. Еще вчера небось смылся. А уж сегодня — наверняка. Как только дознался, а то, может, и своими глазами побачив, что стряслось с его напарником. Но диво дивное: как он сам выпрыснул?

— Потому что разини!

— Но как оно случилось, что вместо него того хлопца схватили?

— Да, попал хлопец в беду… Сам виноват. Не ходи босой! Не вырывайся из дому без удостоверения. Откуда знать, что ты не Злыдень? На лбу ж у тебя не написано. — При воспоминании о том, что нынче именно эти слова были сказаны угольщиком ему самому в лицо, у Лиходея даже язык отняло. А затем взорвался: — Эх, балда этакий! Чтобы вот так из рук выпустить! Ну, явный же лесовик! И что мне моча в голову ударила! Да и ты, Пашко, хорош!

В это время к столу подошла хозяйка. Спросила, не налить ли им еще чаю. Оба поблагодарили, отказались. А гость Лиходея сразу же стал прощаться.

Артем не стал мешкать, стронул свой возок и через какие-нибудь полсотни шагов завернул за первый же угол в переулок: чтобы не попасть сразу же, как только выйдут со двора, в поле зрения Лиходея.

— Ну, попадись мне! — проговорил сквозь стиснутые зубы. — Я тебе припомню и «вешалки», и это твое: «Не ходи босой!»

IV

Теперь они шли обратно к Днепру. Кратчайший путь был по Екатерининской улице, через базар.

— Матвейка, — после долгого молчания спросил Артем, — ты покойников когда-нибудь видел?

— Мертвяков? Э, видел… Ой, боюсь!

— Ну значит, тогда это отпадает. Если даже обыкновенных покойников боишься. Поедем другими улицами, не через базар.

— А чего?

После некоторого колебания Артем сказал, что на базарной площади немцы сегодня на рассвете повесили двоих.

— Кого? — ужаснулся мальчик.

— Не знаю еще. Партизан, должно быть. А может, таких «партизан», как мы вот сейчас с тобой. А теперь давай помолчим.

Квартала два прошли они молча, медленно, будто за гробом в траурной процессии.

— Но наибольшая честь для них, наилучшая память, — нарушил молчание Артем, — это продолжать их дело. Ну, ты еще малый, тебе расти нужно. Но расти, Матвейка, таким, чтобы горой стоял за трудовой люд. Вырастай мужественным, бесстрашным. Понял? — Полными слез глазами Матвейка горячо глянул на своего старшего товарища и кивнул головой. Артем продолжал: — Но бесстрашный — это совсем не означает беспечный. Слушай меня внимательно, Матвейка: сейчас же и без всяких разговоров сойди на тротуар и иди сам по себе. И меня ты не знаешь, никогда в глаза не видел. И к углю никакого отношения не имеешь. С торговлей покончено на этот раз.

— Почему? — насторожился мальчик.

— Для паники оснований нет, но береженого, как говорится…

Затем переступил через оглобельку, впрягся в возок, поправил лямку на груди и двинулся дальше.

Конечно, если бы были достаточные причины, следовало бы просто где-нибудь незаметно приткнуть тележку, а самому побыстрее скрыться. Но таких причин, по мнению Артема, сейчас не было. У Лиходея и без него достаточно забот. Однако и рисковать без надобности, конечно, не следовало. Поэтому, вернувшись на берег, действовал уже по заранее разработанному плану, быстро, хотя и без ненужной поспешности.

Прежде всего отдал деду всю выручку. Потом рассказал без лишних подробностей о досадном своем промахе, который допустил давеча, в связи с чем и вынужден теперь немедля перебраться от них на другую «квартиру».

— Куда же ты думаешь податься? — озабоченно спросил дед Евтух.

— До вечера побуду здесь, поблизости, — кивнул головой на пустырь, что сразу же за купальнями простирался хаотическим нагромождением гранитных глыб вплоть до причала. Потом попросил Матвейку разыскать среди пожитков в лодке его узелок с чистой одеждой. А немного погодя пусть придет — заберет эту рабочую одежонку. Да и удочку пускай прихватит. Все-таки на берегу Днепра человек с удочкой не так подозрителен, как с пустыми руками.

Так все и было. Здесь его и разыскали вечером Роман Безуглый со Смирновым.

Но часом раньше к нему пришла Таня. Прямо от Христиной тетки. Та хотя и сказала ей, что Христя отправилась в Ветровую Балку, но про Артема, что он приходил к ним нынче и уже знает об этом, не сказала. Вот девушка и поспешила сюда, на условленное место, с этой огорчительной вестью.

Однако, к ее удивлению, Артем совершенно спокойно выслушал, да только и сказал:

— Ну вот и хорошо! Давно бы так ей нужно было — в Ветровую Балку.

Он не стал рассказывать девушке о своем посещении Христиных родичей — зачем ей это нужно, — а хотел поскорее расспросить ее совсем о другом, но Таня опередила его.

— Хорошо, да не очень! — сокрушенно покачала головой и даже вздохнула. — Не знаю, что и думать! Откуда он знает о тебе, что ты в Славгороде? Мегейлик.

— Знает? Ты уверена?

— Он сам мне об этом сказал.

Это когда уж вышла она от Христиной тетки. Встретилась с ним во дворе. С костылем, худющий. Хотела обойти, а он сам сошел с дорожки, пропуская ее. Остановился. Вежливо поздоровался. Поэтому и она, вместо того чтобы, ответив на приветствие, пройти мимо, тоже остановилась. Ведь как же пройдешь молча! Словно бы и невежливо. А главное, побаивалась, как бы он не догадался, зачем приходила. Нужно и ему «объяснить» причину.

И хоть он ничего не спрашивал, сама повторила также и ему тот самый вымысел, что и Христиной тетке. Мол, на фабрике освободилось место упаковщицы, как раз бы для Христи. А ее, выясняется, и в городе нет. Говорила это, а сама, наверно, покраснела, потому что покачал осуждающе головой: «Такая хорошая девушка, а говорите неправду. Вы же не затем приходили, а с поручением от Гармаша, чтобы где-нибудь встретиться им».

— Я так и одеревенела, — вздрогнула Таня и сейчас, рассказывая об этом. — Но набралась духу и вру, уже не краснея: «Ровно ничего не знаю про Гармаша, полгода и в глаза не видала. И нечего выпытывать у меня. Нехорошо так делать». Он и поверил. «Ну, так знайте же: прибыл и, может, сегодня еще и вам мешок угля принесет! Если не приносил еще, пока вы на работе были». Как же он узнал?! — И растерянно смотрела на Артема.

Теперь он уже вынужден был рассказать девушке, чтоб не ломала зря голову над этим, о своем посещении Христиной родни. О том, что столкнулся там с Мегейликом и Лиходеем. И что дошло дело до проверки документа, липового, конечно.

— Нет, ты таки сумасшедший! — вспыхнула Таня, и на глазах ее навернулись слезы — от возмущения и тревоги за него.

— Сам теперь вижу, в какую беду чуть не попал. Но мог ли я думать, что она узнает меня, Христина тетка.

Артем рассказал, как все произошло. Рассказал, как она вела себя во время проверки Лиходеем его документа. Кажется, только она и спасла его тогда. Вот почему и удивлялся сейчас, и досадовал. Был куда лучшего мнения о ней. Считал более надежной. И поэтому даже некоторые надежды возлагал на нее.

— Какие надежды?

Артем ответил не сразу. Не потому, что не имел на это готового ответа. За целый день здесь, в одиночестве на безлюдном берегу Днепра, среди этих мрачных камней, он имел достаточно времени поразмыслить над утренним происшествием. И особенно, конечно, над подслушанным разговором Лиходея с его гостем, когда они остались за столом вдвоем. Что тот был провокатор, у Артема уже не было никаких сомнений, и даже — связан каким-то образом с казнью тех двоих неизвестных на базарной площади. Бесконечное число раз в течение дня восстанавливал Артем в памяти слово по слову тот диалог, отыскивая в словах и в недомолвках все, что только могло бы пролить свет и на трагедию и на ее участников. И всякий раз с горечью убеждался, что ничего не может найти: ни имен казненных, ни фамилии того провокатора. Ну, да про горемык-повешенных не сегодня завтра все станет известно — кто они. А вот провокатор того и гляди улизнет, подлюга. Чтобы и дальше творить свое мерзкое дело.

Как только не корил себя — и недотепа, и тугодум — за то, что не сообразил сразу же тогда, как должно было действовать. Конечно же нужно было оставить Матвейку с возком, а самому — следом. Хоть издалека, но не выпуская из виду ни на минуту. Ну, и что бы это дало? Пусть бы даже выследил его до самого вокзала, пока и в вагон не сел бы тот. А тогда что? И себе на тот поезд? А почему бы и нет? В таком виде? Ну и что ж такого! Привозил в город уголь, вот и пустой мешок из-под него… А уж на следующий день и обратно бы вернулся. Эх, голова! Вот тогда и пришла ему мысль воспользоваться своим знакомством с Христиной теткой. Не может быть, размышлял он, чтобы ничего не знала она о своем, пусть и случайном столовнике. Хоть фамилию или из какой местности. Именно для этого он и решил сходить завтра на Троицкую. В промежуток между завтраком и обедом. Когда не будет никого из столовников. Был уверен, что все обойдется хорошо. Но теперь, когда положение так изменилось…

— Так я, наверно, пойду уже, — чуть обиженная его непонятным молчанием в ответ на ее вопрос вывела Таня из задумчивости Артема.

— Постой! Извини меня, но я еще раз хотел проверить, прежде чем просить тебя.

— О чем? — с готовностью вся подалась к нему девушка.

Артем рассказал. И его рассказ так взволновал и опечалил Таню, что она заплакала. Особенно ей было жаль того ни в чем не повинного паренька, которому по возрасту, наверно, и документа никакого еще не полагалось. Сходить на Троицкую согласилась без всяких колебаний. Только не знала, какой придумать предлог. Что-то больно зачастила — два дня подряд. Но Артем и это предусмотрел.

— Понесешь ей это, — сказал и, прикурив цигарку, отдал зажигалку Тане. — Отдашь и скажешь, что это вчера тот, с чирьем, дал прикурить, а я машинально сунул зажигалку в карман. А он тоже не напомнил. Чтобы передала ему.

— Да его, говоришь, и в Славгороде уж нету.

— А мы с тобой откуда про то знаем? И виду не подай. А там уж, на месте, сама по обстановке сообразишь, как подступиться к ней с расспросами. Хотя бы только фамилию его да откуда сам вытянуть из нее. — И только на крайний случай, ежели хитростью ничего не удастся добиться, Артем разрешил Тане рассказать Петренчихе всю правду. Но это только на крайний случай. Больно уж болтлива. Как бы не раззвонила и об этом Мегейлику, а тот — Лиходею. Избави бог! Все дело можно испортить. Да еще и самой попасть в их лапы. — Ну, и хватит об этом. К черту их! Уж голова трещит. Расскажи лучше…

Тогда, на Гоголевской, он не хотел задерживаться и не успел расспросить про Ветровую Балку. Только и того, что знает — живы. Ну, а про то, что все хорошо и благополучно, говорить теперь и не приходится.

Девушка согласно кивнула головой. Конечно, что по другим селам, то и в Ветровой Балке: и контрибуцию взыскивали, и шомполами били, когда сводили скот на панский двор, и в тюрьму упекли многих. А некоторых уж и на каторгу в Германию вывезли. Знает она об этом от ветробалчан, что приезжают, а то и пешком приходят из села с передачами в тюрьму. Бывает, что ночуют у них.

— Недели две тому и Орися приходила. К свекру. А может, ты еще не знаешь, что замуж отдали Орисю?

— Наконец-то! — невольно вырвалось у Артема.

Таня с укором:

— Да как тебе не совестно! Будто она у вас засиделась!

— Не в том дело. Наконец, говорю, успокоятся оба. Но постой, если и Гордей Саранчук в тюрьме, кто же тогда в селе остался?! Да и за что его? Разве за Грицька? Что в красногвардейском отряде был?

Таня промолчала. Ее даже передернуло это словосочетание — Грицько и красногвардейский отряд. Хотела сразу же рассказать, но передумала. Знала о большой дружбе между ними и не хотела Артема сразу огорошить. Соображала, как бы сделать это поосторожнее. Артем даже не догадывался о Танином затруднении и молчание ее понял как обычное: «Кто его знает!» — и этим удовлетворился пока. Спросил, был ли кто и от них на свадьбе.

Таня сказала, что ездили они с Христей вдвоем. Приглашение привез им Остап. Может, и не поехали бы — езда-то какая теперь! Февраль месяц. Морозище! Но получалось так, что Остап купил кое-что для свадьбы, а ехать домой уж не смог. Встретился со своим фронтовым товарищем (в одной батарее служили). Городской. Был в отпуске и должен был на следующий день выезжать уже в свою часть. Куда-то за Знаменку. А Остап и загорелся ехать с ним.

— Мама даже осерчали: «Единственная сестра замуж идет, а ты же старший брат, вместо отца ей, и вот перед самой свадьбой из дому уезжаешь!» Остап и сам жалел очень, да ничего, мол, не попишешь: на свадьбу остаться — спутника упустить. А сам-один, знает наверняка, никогда не выберется из дому. И поехал. Вот мы с Христей и должны были…

— Ты меня, Таня, прости, — не сдержался Артем, — но рассказываешь ты словно не про свадьбу, а про похороны.

Девушка как-то неопределенно пожала плечами.

— Свадьба как свадьба. И, может, не хуже было бы, как у людей, если бы не скандал, что устроил Орисин прежний.

— Что такое? — не поверил своим ушам Артем. — Что ты плетешь?! Какой прежний?

— Известно, какой! Грицько Саранчук. Ох, и мерзавец же! Всю войну Орися так ждала его! Сколько слез пролила! А он вернулся… Да нет, еще и домой даже не доехал. Ты не поверишь! В ту ночь, когда проездом в Славгороде был и к нам заходил, он же не у Диденко ночевал, а у одной шлюхи. А потом она и в Ветровую Балку поехала за ним. Учительница. Наверно, и там встречались, думали, что не раскроется. А Орися узнала. Да назло ему за другого замуж и вышла.

— С ума сойти! Да хоть за кого же? — едва не застонал Артем.

— За Тымиша Невкипелого.

Артем молчал от удивления, просто утратив дар речи. А Таня рассказывала дальше про Грицька. Про его дебош.

Приперся на свадьбу пьяный со своими дружками. И такое — прямо хоть невесту ему отдавай. Хорошо, что люди не выпустили из-за стола жениха. А то неизвестно, что было бы! Сами шафера без него справились: намяли бока Грицьку да и еще кое-кому из его компании. Правда, и сами поплатились: милиция вмешалась. Двоих шаферов даже в кутузку посадили. Вот такая-то свадьба была!

Потрясенный, Артем сидел молча. Потом, как после тяжелой работы, провел рукавом по вспотевшему лбу и с сердцем сказал:

— Ну, это ты мне, Таня, такое рассказала! Даже пот прошиб. Так, будто шестерик на самый верх элеватора втащил.

Девушка не знала, что и сказать, расстроенная тем, что так огорчила его. Тогда Артем обнял ее за плечи и сказал, чтобы успокоить ее, а вместе с нею и себя самого:

— Ну ничего, Таня. Не печалься! Я, слава богу, тертый уже. Знаю, что жизнь иногда и не такие штуки выкидывает. А это стерпеть можно. Как там, в поговорке той: «У чумака воз ломается — чумак ума набирается». Это касательно Грицька. А в отношении Ориси, откровенно сказать, лучшего мужа, чем Тымиш, для нее и не придумаешь. Говоришь, назло Грицьку? Чепуха! Наша Орися достаточно уравновешенная и разумная дивчина, чтобы так поступить. Не назло, а просто присмотрелась получше и выбрала из двоих более достойного. И молодец: не ошиблась в выборе.

— Так ведь она Грицька так любила!

— А разве я говорю, что ей легко было этот выбор сделать! Вот и слава богу, что трудный перевал остался у нее уж позади.

Артема, понятно, интересовало еще многое: и те же Орися с Тымишем, и то, как Христю в первый раз встретили Гармаши. Интересовало, какое впечатление произвела Христя и на них, особенно на Федора Ивановича и тетку Марусю. И не в последнюю очередь — как встретились они с Мирославой. Ведь не могло же быть, чтобы в течение нескольких месяцев, живя на одной улице и наверняка частенько бывая у Бондаренков, да не познакомились они. Но Артем понимал, что двумя словами об этом не спросишь, а тем более не расскажешь. Так уж лучше и не начинать.

Условившись с Таней о завтрашней встрече, если никуда не уйдет из города, Артем наконец отпустил девушку. Уж вечерело, и вот-вот должен был подойти Роман Безуглый. Но, прощаясь, он еще попросил Таню: не найдется ли у них чистого рядна?

— Укрываться? — для уверенности спросила Таня.

— Ага, — кивнул головой Артем, хотя на самом деле рядно нужно было совсем не для этого.

Девушка пообещала сейчас же прислать с Петриком.

— Нет, нет, — возразил Артем, — я пришлю кого-нибудь. Не нужно в это дело впутывать Петрика.

V

Не успела Таня дойти до причала, как с противоположной стороны, от купален, показались двое. Романа Артем узнал еще издали, а его спутника признал, уж только когда подошли к нему.

Конечно же Смирнов. Командир тяжелого артдивизиона, тот, который тогда, в декабре, по его просьбе добился от атамана гайдамацкого куреня Щупака освобождения из-под ареста Кузнецова. Его нетрудно было узнать, так как и сейчас он был в военной форме, конечно, не в шинели и барашковой шапке, как тогда, на вокзале, а в офицерском френче с погонами прапорщика. На носу те же очки в золотой оправе.

Оба рады были встрече, сердечно поздоровались, как давние знакомые. Хотя ни Смирнов, ни Артем не обмолвились и словом о той декабрьской встрече.

— Ну как, клюет? — кивнул головой Смирнов на удилище, воткнутое в песок.

— Да что-то не очень! — ответил Артем. — И вообще никогда не думал, что труднее всего на свете ничего не делать.

— Не рыболов, значит.

Смирнов сел на плоский камень, вынул портсигар и, предложив Артему папиросу, сам закурил. Роман, чтобы не мешать им, взял удочку — то ли впрямь такой завзятый рыболов, то ли от нечего делать — и вдруг разочарованно:

— О, крючка же нет!

— Да это еще вчера… щука! — смутившись за свой уж не слишком оригинальный способ рыболовства (не только без червяка, но даже без крючка), произнес Артем и добавил, стараясь несколько смягчить эту смехотворную ситуацию: — Ну что поделаешь, если другая удочка, с крючком, Матвейке для дела понадобилась. Загорелся хлопец во что бы то ни стало ухой нас угостить.

— Тогда я выкупаюсь, — нашел себе иное занятие Роман.

И спустя минуту стоял уже на берегу голышом — лицом к реке. Вдруг вытянулся и, закинув руки за голову, с чувством начал декламировать такие знакомые с самого детства, с сельской школы, строки:

— «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит воды свои…»

И свершилось чудо: Артем, у которого за эти более чем полдня от нестерпимой уже голубизны неба и воды словно бы пеленой затянуло глаза, почувствовал вдруг, как эта пелена спала, и перед ним открылся днепровский пейзаж во всей красоте летнего вечера. Вон вдалеке, по ту сторону, за густо-синими холмами Правобережья, садилось солнце. Запад пылал огнем, и на фоне этого багряного зарева особенно четко вырисовывались высокие осокори на обрыве, будто сказочные богатыри в черных киреях подошли к воде и остановились, залюбовавшись тихим Днепром и удивительным творением рук человеческих — городом над рекой. Покой и тишина царили вокруг. И только с острова, из ресторана «Фантазия», неслись приглушенные расстоянием, до боли знакомые мелодии — грустные и веселые вперемежку: духовой оркестр исполнял «Украинское попурри». Голосистый тенор — корнет, не успев даже передохнуть после бойкой и веселой песни «Дощик», завел уже протяжную, печальную, едва не выговаривая словами: «Сонце низенько — вечір близенько…» И Артем уже не мог побороть себя, склонил голову, и тотчас в его воображении возникло родное село — Ветровая Балка.

Вечер уже и здесь. Как раз пригнали отару с пастбища, разбирают хозяйки овец по дворам. Вот и Христя подходит к воротам — забрать своих. «И чего это вы на ворота взобрались?!» — попеняет Васильку и Федюшке. Но не сняла их, а осторожно, с ними, и открыла ворота. Пусть позабавятся! Не надоест ли им все время снизу на белый свет смотреть! Впустила овец и так же осторожно прикрыла ворота. И уж хотела отойти, да глянула на плотину (скорее по привычке!) и онемела от счастья. На миг. А затем — взволнованно к сынишке: «Василек! А ну-ка глянь, кто это к нам идет?»

Артем почувствовал: сердце его сжалось и забилось чаще, как при быстрой ходьбе. Еще несколько шагов ступить бы… Но вместо этого он глубоко затянулся папиросой, швырнул окурок и оборвал призрачную мечту. Ну конечно, призрачную! Ведь в действительности не так близка и легка дорога к родному дому. Далекая она и тяжелая. И сколько еще будет бездорожья с колючими терниями смертельных опасностей! И, чтобы дойти, нужно волю иметь тверже закаленной стали.

Желая окончательно стряхнуть с себя чары завладевшей им мечты и уже совсем вернуться к жестокой действительности, спросил, первый нарушив молчание:

— Товарищ Смирнов, а кого это наших двоих казнили они на рассвете?

— Еще не знаем. Не славгородские. Сняли с ромодановского поезда.

— Бедняги! Выдал их кто или документы были не в порядке?

— Ничего не известно. Сегодня буду в одном месте, возможно, узнаю. А как у вас с документами?

Артем сказал, что имеет справку сельской управы, но не на свое имя, подписанную сельским старостой.

— Ну, это не документ! — И Смирнов вынул из бокового кармана френча свернутую бумажку и подал Артему. — Возьмите пока хотя бы это. — И, помолчав, пока Артем знакомился со своим временным удостоверением на имя Сиротюка, добавил: — Я вас, Гармаш, мало знаю. Единственный раз видел тогда, в декабре, на вокзале, когда мы вместе пожаловали к атаману Щупаку в его салон-вагон, но слышал о вас много хорошего. В частности, о вашем нападении на Драгунские казармы. Вот почему, когда меня сегодня в партийном комитете спросили, не взять ли мне вас в распоряжение зонального партизанского штаба, я ухватился за это предложение обеими руками. А что вы на это скажете? Вы сапер, кажется? Были ранены? А как сейчас со здоровьем?

Артем постарался как можно обстоятельнее ответить на вопросы, интересующие Смирнова. Не углубляясь в далекое прошлое, он начал со своего приезда — под Новый год — в Харьков. И как раз вовремя: за несколько дней до отправки на фронт красногвардейского отряда их паровозостроительного завода, куда он был зачислен и назначен командиром саперного взвода. Рассказал о наиболее памятных боях этого отряда, переименованного в Первый пролетарский полк. В частности, об освобождении Киева и о новых боях уже на Правобережье. С гайдамаками, а позже и с немцами. И наконец, об обстоятельствах своего ранения под Каневом. Чтобы оторваться от немцев, которые буквально наступали на пятки, ему было приказано разрушить железнодорожное полотно. Взрывчатки под руками не было, и довелось все делать вручную. Да еще под артобстрелом. И все же дело свое сделали. Правда, дорого поплатились… От путевого обходчика, что спас его, он узнал после, что их четверо осталось на насыпи — трое убитых и он, полуживой: был ранен и контужен. Остальные же отошли более или менее благополучно, если можно так сказать, потому как троих или четверых тяжелораненых понесли на руках.

Теперь, рассказав о себе, Артем мог уже расспросить и Смирнова. Прежде всего о том, что больше всего интересовало — нет, не то слово, — беспокоило, тревожило его с первой же минуты их встречи:

— А как же вы очутились в Славгороде? Где ваш дивизион?

Смирнов удрученно покачал головой:

— Нету дивизиона! Отдали немцам. Как жареных поросят на блюде поднесли! Ну разве что не доживу! Всех до одного выявлю. Отдам под ревтрибунал!

— Это вы о ездовых!

— А вы откуда знаете? — удивился Смирнов.

Артем сказал, что он еще тогда, в декабре, знал о сговоре ездовых. От своего брата. Тоже ездовой, Остап Гармаш. Но разве можно было принимать всерьез его тогдашнюю пустую болтовню: пушки, мол, на орала, а коней — себе, по полтора коня на брата приходится. Посмеялся — и дело с концом. И все еще с какой-то надеждой смотрел на Смирнова. Но тот только и сказал:

— Вот тебе и смех!

Впрочем, как выяснилось, ничего определенного он не мог сказать Артему о его брате. Не знал всех подробностей. Не при нем все случилось. Он и сам узнал об этой печальной и позорной истории только в штабе армии, когда возвращался кружным путем через Полтаву, потому что Знаменку уже сдали немцам, из Екатеринослава со съезда в свой уже не существующий дивизион.

Случилось это под Знаменкой. Несомненно, ошибкой высшего командования было уже то, что при таком навальном, стремительном продвижении немцев так далеко от железной дороги задержали тяжелый артдивизион. Дороги развезло. Но все же успели бы к ближайшей станции добраться. Один переход остался. И вот именно в ту ночь это и случилось: бежали ездовые с лошадьми. Не все, правда, большинство осталось. Но это уже не спасло положения. Пушки все же подтянули к станции (часть зарядных ящиков пришлось бросить), да уже было поздно — ни платформ не удалось раздобыть, ни своим ходом. Хорошо еще пушки успели вывести из строя.

— Впрочем, — вздохнул Смирнов, — из того железного лома они уже давно новые пушки отлили. Еще лучше! А лошади… И на что они надеялись, олухи! Укрывались где-то с лошадьми, пока наши не отдали Славгород! А тут, на мосту, их немцы и задержали. Их самих отпустили на все четыре стороны. Может, с благодарностью даже. Было за что! Такие кони!.. В один миг проблему городского транспорта разрешили. Это же наши, дивизионные коренники по городу тащат грузовые трамвайные вагоны.

Тяжелое, долгое молчание.

Совсем повечерело. Едва видный в густых сумерках, серединой Днепра, гулко шлепая по воде плицами, очень медленно против течения плыл грузовой пароход с двумя баржами на буксире (криворожская руда, верно, а может, херсонская пшеница).

— Спрашиваете, как я очутился в Славгороде? — наконец очнулся Смирнов. — Вот тогда же. Поскольку был уже не у дел, подал рапорт, чтобы оставили для партизанской войны в тылу у немцев. Командование дало согласие. Через Политуправление армии связался с Полтавским губкомом, вошел в состав зонального штаба. И вот с тех пор…

За три месяца Артем, живя в глухом селе, очень отстал от политической жизни в стране. И пока Роман сделал заплыв на середину Днепра и, вволю покачавшись на поднятых пароходом волнах, вернулся к берегу, Смирнов кратко рассказал об основных вехах в жизни Украины. Начиная со Второго Всеукраинского съезда Советов в Екатеринославе, который особенно подчеркнул необходимость беспощадной борьбы против немецких оккупантов. Вот тогда, в конце марта, и создан был в Славгороде зональный штаб (на три смежных уезда, с местопребыванием в местечке Князевка, поближе к географическому центру зоны) для руководства повстанческим движением.

Минуло почти три месяца. Кое-что сделано: есть несколько партизанских отрядов. Налажено производство, кустарное, правда, кое-чего из снаряжения и ручных гранат. Из взрывчатки, которая не без его, Смирнова, вмешательства была оставлена при демонтаже патронного завода. Но хвастаться, по сути, нечем, несмотря на то, что горючего материала в достатке. Нечем! Особенно плохо обстоит дело с дисциплиной и организацией массовых партизанских отрядов. Просто бегут люди в лес из сел, в которых уже побывали каратели. Объединяются, как бог на душу положит. Вот тут бы и нужно хороших организаторов. Очень хороших. Их и было мало в селах, да и из тех, что были, — самый цвет! — вступили в красноармейские части и отошли с Украины. Бьются сейчас на других фронтах. А некоторые в нейтральной зоне на переформировании. И это обстоятельство достаточно ловко используют такие давнишние лицемерные «друзья народа», как эсеры.

— Что? — вздрогнул от негодования Артем. — Эти оборотни еще имеют наглость людям в глаза смотреть?! После того как их Центральная рада напустила на нас эту чуму!

— А не все эсеры оборотни, Гармаш, — сказал Смирнов. — На съезде в Екатеринославе, например, левые эсеры — украинские и русские вместе — количеством мало уступали большевикам. И хотя борьба с ними на съезде была острой и ожесточенной (в отношении Брестского мира, в частности), но в вопросе вооруженной борьбы против оккупантов большинство из них голосовало с большевиками заодно. Итак, не об этих речь. Разговор о тех, что только прикрываются личиной «левых». С ними придется поморочиться. Но теперь, после Таганрогского партийного совещания да после сессии ЦИКа Советов, где создано бюро для руководства повстанческим движением на Украине, дела пойдут веселее. Вы слесарь, кажется?

— Да, это моя последняя мирная профессия. А имел и другие: грузчиком на элеваторе, в кузнице работал, овец пас. Одним словом, — усмехнулся, — и швец и жнец… Да и впрямь: одно лето в Таврии на молотьбе у двигателя работал. Выбор широкий.

— Это хорошо. Что-нибудь подберем. Что касается Князевки, противопоказаний нет?

— Будто нет, — не очень уверенно ответил Артем. — А вот вы сами, не в обиду вам будь сказано: почему вы сами пренебрегаете опасностью?! Хоть бы в штатское переоделись!

— А я в Князевке больше в штатском и хожу. Это я в Славгород являюсь в полной своей парадной форме. Считаю, что здесь это для меня наилучшая маскировка.

И он был прав. Среди многочисленной офицерни в Славгороде — местной и пришлой (главным образом, бежавшие из Великороссии или фронтовики с «украинских» фронтов, которые, наоборот, не могли, хотянекоторые и хотели, вернуться туда, к себе домой) — он ничем особенно не отличался. Ни внешним видом — разве что университетский значок на френче, ни послужным списком, на основании которого и взят на учет воинским начальником. (Службу в Красной Армии в последние месяцы он, конечно, скрыл.) Работает уездным инспектором земских школ. Помог счастливый случай: свел его с головой уездной земской управы, помещиком Галаганом, которому, собственно, и пришла в голову эта блестящая идея. Возможно, странно было, что в такой должности не украинец, пришлый человек, но его предшественник — из местных и даже по фамилии на «енко» — наломал столько дров за три месяца Советской власти (вплоть до запрещения портретов Тараса Шевченко в школах да замены украинских книг для чтения на дореволюционное «Русское чтение» включительно), что после него и учителя, да и крестьяне из числа тех, для кого школа не является чужим делом, были бы рады кому угодно. А такому, как он, тем более были рады. И с первых же его шагов на ниве просвещения прониклись к нему уважением и доверием. Прежде всего он отменил все глупые приказы и распоряжения своего предшественника. К работе своей относился добросовестно, со всем усердием. С учителями, посещая школы, вел себя уважительно, без крика. И хоть до летних каникул не успел объездить все школы, наверстывал сейчас. Жил на даче в Князевке, но покоя и сам не имел и людям не давал. Где еще та осень, а он уже о ремонте школ, о заготовке дров на зиму хлопочет. И даже сам, хотя это и не входило в его обязанности, охотно брал на себя посредничество между школами и лесничествами. В связи с чем и объездил уже чуть ли не все лесные волости.

Услышав это, Артем спросил, правда ли, что в некоторые волости, в том числе и в его Ветробалчанскую, немцы только днем нос показывают. А где глубже в леса, так и вовсе еще будто бы не ступала нога оккупанта? Смирнов подтвердил — правда. Но особых иллюзий по этому поводу питать не следует, потому что они не так боятся, как просто руки не доходят. Хоть акулий у них аппетит, а сразу всего не проглотишь: железнодорожный транспорт лимитирует, расхлябанный вконец. До сих пор им хватало и в ближайших к железной дороге районах, пока не опустошили амбаров. Но сейчас стало заметно их намерение пошарить и по более глухим закоулкам.

Вот для этого, как думал Смирнов, сегодня и выехал в Князевку батальон немецкой пехоты. А несколькими днями раньше туда же из Полтавы прибыл отряд державной варты. Для прочесывания лесов этого явно мало. Не иначе как просто для того, чтобы раздвинуть границы подконтрольной им территории за счет тех самых лесных волостей, поставив микрогарнизоны по большим селам и помещичьим усадьбам. И это тем более вероятно, что неделю тому назад уездный съезд «землевладельцев» обратился к своему избраннику, правителю державы гетману Скоропадскому, со слезной жалобой на местное немецкое командование. Еще бы! До сих пор некоторые «бедняги» вынуждены отсиживаться в городе. Ведь к поместьям и близко крестьяне не подпускают. Разве что днем, да и то с охраной. А на ночь в Славгород или в Князевку беги под защиту немецкой комендатуры. Хлопотно! Сам голова уездной земской управы помещик Галаган и вручил ту слезницу во время аудиенции в собственные его светлости руки.

— Именно таким высоким стилем было об этом опубликовано в столичных газетах, — закончил Смирнов.

— Да и в нашей, славгородской было! — кинул Роман, прыгая на одной ноге и никак не попадая мокрой ногой в штанину.

— Представляю себе! — насмешливо сказал Артем. — Диденко, наверно, не иначе как виршами это трогательное событие описал!

— Диденко? Э, поминай как звали! И духу его в Славгороде нет. Еще тогда, в марте, погорел! — Роман влез наконец в штаны и, застегиваясь, пояснил: — Не на ту масть поставил. Надеялся на союзников, а пришли немцы. Ну, и припомнили его писанину. Даже в подвале немецкой комендатуры пришлось трошки отсидеть.

— Чем и спекулирует теперь, — добавил Смирнов.

На вопрос Артема, откуда он знает Диденко, Смирнов сказал, что за это время не раз бывал в Ветровой Балке по школьным делам; там и видел его; у родных отсиживается.

— Ждет у моря погоды. Или, точнее говоря, шторма, который на своей волне снова вынес бы в житейское море его выброшенный на берег челн.

Уже одетый, с удочкой к ним подошел Роман. Сказал негромко:

— Обе баржи с зерном.

Смирнов ничего не ответил и обратился к Артему, желая покончить уже с одним делом; спросил, есть ли у него ночлег. Артем сказал, что сейчас это не сложно: лето. Переночует и на берегу.

— А какая в этом нужда! — возразил Смирнов. — Не такой уж вы сирота, чтобы не было где голову на ночь приклонить.

VI

Когда шли берегом, Смирнов внезапно обратился к Роману:

— Большая охрана?

— Да есть… На каждой барже на носу и на корме. Ну, а подплыть ночью, в темноте, незаметно можно. Вся шутка в том, как ту взрывчатку к борту присобачить. Да ты ж сапер! — обратился к Артему, — Тебе и карты в руки.

— Не знаю! — сухо ответил Артем. — И думать сейчас не хочу об этом. Есть дело неотложное.

— Какое? — И, заинтересованные, оба глянули на него.

Артем помолчал, едва сдерживая волнение, что снова охватило его при одном воспоминании о тех двух партизанах, казненных немцами сегодня на рассвете. Наконец ответил:

— Да нужно же что-то с ними делать! Нужно прекратить наконец это надругательство над ними. Или пускай и дальше остаются на виселице?..

— Подождите, Гармаш, — остановил Смирнов, — послушайте, что я вам скажу.

— Слушаю.

— За четыре года войны мы с вами столько друзей своих потеряли, что и не счесть. И как теряли! Не всегда хоронили их сами, с салютами над их братскими могилами или хотя бы и без салютов. Чаще, наверно, хоронили их сами же убийцы.

— Так то же во время отступления, когда оставляли убитых на поле боя. А сейчас…

— И сейчас, Гармаш, сила на их стороне. Неприятно, но факт. И то, что мы с вами здесь, дела не меняет. Ибо очень мало нас, вот поэтому мы и в подполье. Хотя в резерве, в глубоком тылу, за нами весь народ. Но не об этом сейчас речь. Очень мало нас против них. Вот почему и нельзя, не имеем права рисковать жизнью хотя бы одного из своих. Без крайней нужды.

— А это, выходит, еще не крайняя?

— Максимович, — поспешил Роман поддержать Артема, которого едва ли не впервые с тех пор, как знал, видел таким взволнованным, — а может, тут и не такой уж большой риск?

— Авось да небось, значит? Нет, на это нельзя рассчитывать.

Артем вспыхнул.

— А вот расписаться в своем бессилии, выходит, можно! Обеими руками. И перед ними, гадами, а главное — перед своими людьми. Сколько уже народу сегодня прошло мимо этих виселиц. Не только славгородцев, а из окрестных сел, те, что съехались на базар. С какими чувствами они смотрели на эту виселицу! А с какими тяжкими думами расходились после и разъезжались по домам? И о нас, подпольщиках, что они думают: «Притаились, как воробьи под стрехой!»

— Вы уверены, что именно так?..

— Ну, сегодня еще, может, так и не скажут. Ведь понимают, что днем сделать ничего не могли. Но завтра, если этой ночью мы не решимся на это дело, именно так и назовут нас. Если не хуже.

— Ну, это вы, Гармаш, явно деликатничаете с нами, говоря «нас». Ведь себя вы к этим «воробьям под стрехой» не причисляете?

— Да чего там! Я и себя не выделяю от остальных. Где же мне быть — буду со всеми вместе. Или с другой стороны на это посмотреть, — без передышки, словно боясь, что его снова остановят, не дадут одним духом высказать все свои аргументы, продолжал говорить, — послушать только, что наши враги смертельные, последыши всякие треплют языками по этому поводу…

Как ни противно было ему пересказывать случайно подслушанную болтовню Лиходея, все же заставил себя. А некоторые выражения даже привел дословно. На расспросы Смирнова Артему пришлось рассказать и где он встретился с Лиходеем, и как едва не попал в беду со своим липовым документом. А уж попутно упомянул и о большой неудаче, постигшей его сегодня: ни Христи, ни сынишки в Славгороде уже не застал…

— Ну, теперь я лучше вас понимаю, вашу эту нервозность, — сказал Смирнов, когда Артем смолк. — А то я даже диву дался: почему-то не совсем таким представлял вас, вспоминая нашу встречу тогда на вокзале; да и операции в Драгунских казармах трезвая выдержка соответствовала больше, чем пылкая запальчивость. Уж очень внезапно обрушилась на вас после вынужденной уединенности эта масса впечатлений сегодня в Славгороде, к тому же преимущественно отрицательных.

— Да еще до Славгорода. Еще с прошлой ночи… — сказал и сразу же подумал: а стоит ли терять время, когда каждая минута дорога? И, наверно, не стал бы рассказывать, если бы Смирнов не стал допытываться:

— Что же случилось прошлой ночью? И где вы ночевали вчера?

Артем рассказал, что ночевали на островке, верст за десять от Славгорода. И что именно тогда, только с лодки на землю спрыгнул, точно электрическим током пронизала его какая-то необъяснимая тревога. Места себе не находил. Дед Евтух с внуком сразу же после ужина уснули, а он, несмотря на то что за день намахался веслом, никак не мог заснуть. Уже и звезды пробовал считать, и многозначные числа на многозначные множил. Только после полуночи — пропели во Власовке петухи — задремал было, да и то на несколько минут, не больше, и сразу же проснулся от голоса: кто-то позвал его по имени. И не просто позвал, а крикнул со смертельной тоской в голосе: «Арте-ом!» Когда вскочил со сна и прислушался, то показалось, что даже не угасло еще от этого крика эхо, неслось вдоль днепровских круч, отдаляясь, затихая. До утра так и не заснул. Потом, как встали дед с Матвейкой и отправились в дорогу, будто и забылось немного. А по прибытии в город сразу же ушел в новые заботы, почти не вспоминал больше об этом сне. Но только до момента, когда Христина тетка рассказала ему о двух казненных партизанах. На рассвете! Именно тогда, когда голос тот со смертельной тоской позвал его.

— Конечно, я понимаю, что это не больше, как совпадение, — после паузы заговорил Артем снова. — И все-таки я никак не могу избавиться… Вы, конечно, скажете — мистика. Или как там по-научному это?

— Нет, не скажу, — ответил Смирнов. — Вы же сами признали, что это не больше, как случайное совпадение. Непосредственной связи действительно меж этими фактами нет. Но сказать, что вообще никакой связи нет между ними, было бы неправильно. А объяснить это можно, даже не очень углубляясь в психологию.

— Пожалуйста.

— Еще скрываясь в своем временном убежище, разве вы не знали, хотя бы по слухам, что творится вокруг, на оккупированной немцами Украине? Разве не слышали о таких виселицах, расстрелах, истязаниях еще и тогда? Не раз во сне слышалось вам, как чей-то голос звал вас на помощь. Вы говорите, никогда еще не было с вами вот так. Забылось. А это случилось прошлой ночью — свежо в памяти.

Какое-то время шли все молча. И неожиданно Смирнов остановился, молча посмотрел на Романа, потом перевел взгляд на Артема и спросил:

— Ну хорошо, хлопцы. А как же вы мыслите себе эту операцию?

У Артема было уже все готово. Раскрывая сейчас свой план, он невольно вспоминал, где именно и когда пришла ему в голову та или иная деталь этого плана. Удивительно было самому: все, вплоть до мелочей, он успел обдумать за то короткое время, пока с Троицкой улицы добирались с Матвейкой до Днепра. Когда проезжали мимо того скверика, что в квартале от базарной площади, подумал, что можно именно здесь и похоронить их, бедняг. Яму можно будет выкопать заранее, еще при луне. Потому как скверик достаточно запущенный, без единой садовой скамьи (еще зимой, очевидно, на топливо пошли), и, видимо, не пользовался популярностью у славгородцев. Тем лучше. Даже влюбленным парочкам негде приткнуться. Хоронить придется, конечно, по-фронтовому — без гроба. Можно будет завернуть в парус. Однако на берегу тогда не повернулся язык сказать об этом деду Евтуху (хоть и уверен был, что тот не отказал бы); просто жаль было деда и малого Матвейку: двести верст против течения на веслах да на бечеве — не под силу было бы им. Поэтому отказался от этого варианта, решив с помощью Тани добыть чистое рядно или что другое. Но теперь, когда зашла об этом речь, Роман возразил: нет необходимости, мол, втягивать в это дело еще и Таню. Он скажет своей Оле, она и даст что-нибудь подходящее для этого. И вообще, чем меньше народа, тем лучше. Не много людей потребуется и на самое дело. Трех, от силы четырех вполне достаточно. С предостережением Смирнова, как бы им не напороться на засаду — ведь могут же устроить ее где-нибудь между рундуками, — хлопцы согласились, да, собственно, иначе они и не представляли себе: конечно, заранее все нужно разведать.

Пока дошли к купальням, план операции разработан был детальнейшим образом. И Роман тотчас же отправился в город, чтобы своевременно предупредить товарищей, намеченных на это дело. Место встречи в том самом скверике после полуночи. Как раз в эту пору заходит луна. Чтобы до рассвета и управиться.

Артем со Смирновым пошли берегом дальше. Миновав купальни, где нужно было сворачивать на людную и шумную в этот вечерний час набережную, Артем попросил Смирнова идти помедленнее, чтобы он мог догнать его. А он отнесет удочку, да и попрощаться нужно.

Дед с внуком сидели недалеко от лодки возле костра, над которым в котелке на треноге упревала уха из наловленных Матвейкой красноперов и подустов.

— А товарищи ж твои где? Как раз и уха готова.

И сказано это было не для видимости. Возле костра на разостланной полотняной ветошке лежало пять ложек (всегда были запасные — для добрых людей), лежал нарезанный кусками хлеб. Артем сразу представил себе, как им обоим, так привыкшим уже к нему, будет не хватать его за сегодняшним ужином. Вот почему сказал с сожалением:

— Э, Евтух Игнатьич, сегодня ужинайте одни, без меня.

Дед и Матвейка поднялись на ноги.

— Не знаю, как и благодарить вас за все!

— Полно, оставь.

— Земной поклон Филиппу Игнатьевичу, спасителю моему! — продолжал Артем. — Тетке Секлете и Марьяне за то, что, как ребенка малого, выходили меня, поставили на ноги. И, кажется, недаром, так и передайте: еще на что-нибудь путное, гляди, и пригожусь.

С большой нежностью он обнял деда. Хотел прижать к себе Матвейку, только протянул руку, как тот быстро наклонился и поцеловал ее. Артем даже вздрогнул: с Матвейкой никогда такого не бывало! Но, правда, не бывало никогда еще и этой минуты расставания. И только теперь понял Артем, кем он стал для мальчугана-сироты за эти без малого три месяца. Желая хоть немного утешить опечаленного мальчика, сказал, подавляя в сердце свою горесть, с напускным спокойствием:

— Ничего, Матвейка! Мы еще с тобой встретимся.

— Где уж там! — безнадежно махнул рукой хлопец.

— Почему? От нас будет зависеть! Если, конечно, мы сами только от себя зависеть будем. Понял? А теперь садитесь ужинайте. А я пойду. Нужно!

— Здоров будь, сынок! — напутствовал дед Евтух. И стоял, смотрел вслед ему, пока не затерялась фигура Артема в толпе на набережной.

Тогда снял с огня котелок, поставил на землю. Выгреб из огня, взял рукой уголек, положил в погасшую трубку и сел на землю — лицом к реке; и надолго застыл так, объятый печалью еще одной горькой разлуки.

VII

Смирнов с Артемом свернули на Дворянскую улицу.

Полгода Артем не был в городе и теперь с интересом рассматривал роскошные особняки городских богачей и помещиков из уезда. Некоторые из них темнели неосвещенными окнами, а были и с наглухо закрытыми ставнями, — видимо, хозяева проводили лето в своих поместьях. Но большинство домов было освещено. Из распахнутых окон, раскрытых дверей веранд, из беседок взрывы веселого смеха.

— Ожили! — вместе с крепкой бранью тяжело выдохнул Артем. — Не то что в декабре.

— А еще больше «не то» что в марте! — отозвался Смирнов. — Пир во время чумы.

Как раз проходили мимо дома Галагана — темные окна наглухо зашторены, сонные гранитные львы тихо дремлют по обе стороны подъезда. Смирнов замедлил шаг.

— Кстати. Именно здесь в марте со мной произошел тот счастливый случай, благодаря которому мы и будем иметь приют сегодня на ночь. И даже два льва, правда, более похожие на пуделей, будут охранять наш сон.

Сказав это, он остановился возле калитки в высоком заборе и дернул за ручку звонка под табличкой с надписью: «К дворнику». Лай цепного пса засвидетельствовал, что система связи работает исправно. Однако, пока неповоротливый дворник где-то мешкал, Смирнов успел рассказать Артему, чтобы тот ничему уж после не удивлялся, о случае, происшедшем с ним накануне вторжения немцев в Славгород.

Последний советский эшелон уже отошел от вокзала. Опустел, притаился город. Лишь от железнодорожного моста через Днепр, где отчаянно отбивались последние стрелковые подразделения и в тщетных попытках взорвать хотя бы какую-нибудь часть фермы в три пота трудились саперы, слышна была ружейная и пулеметная стрельба, доносились взрывы. Он пробирался на свою квартиру, где собирался переждать, пока через город перекатится фронтовая волна. И вдруг слышит: «Максимович! Ваше благородь!» Оглянулся и остолбенел: «Потапович?! Каким образом?» Лет семь или восемь назад, еще студентом у себя в Рязани, одно лето был репетитором у генеральского сынка. А Потапович служил в денщиках у того генерала. Неплохой мужик. У него-то в дворницкой и провел ту ночь. А на следующий день Потапович сказал генералу, и тот на радостях собственной персоной пожаловал в дворницкую, чтобы приветствовать «коллегу» с концом «великих бедствий», как он выразился. И даже пригласил от имени хозяина на семейную трапезу. Вот так и познакомился с господином Галаганом, председателем уездной земской управы. И от него тогда же получил приглашение, как опытный педагог с университетским образованием, занять место уездного инспектора земских школ и конечно же не отказался.

Артем едва дождался конца рассказа, так не терпелось ему уточнить имя Потаповича! Но когда Смирнов закончил, спрашивать уже не было потребности: со двора к калитке подошел дворник и явно басом Власа спросил: «Кто там?» — «Свои, Потапович».

Дворник впустил их во двор. Конечно же это был Влас. В темноте он Артема не узнал, а сам Артем не спешил ему открыться. Не знал еще, как ему к Власу относиться. Поэтому даже «добрый вечер» не сказал. И всю дорогу от калитки до дворницкой в глубине двора путался в догадках. Неужели это правда?! Неужели так коварно обманул тогда он всех?! Когда притворялся, что оставил службу у генерала и на постоянное проживание остается в Ветровой Балке. А на самом деле действовал, очевидно, по приказу генерала и оставался в селе как его агент-наблюдатель. Не побрезговал даже такой подлостью: дивчину-беднягу обманул своим ухаживанием и сватовством. То ли для маскировки, то ли просто чтобы скрасить свое пребывание в селе любовным приключением…

Неизвестно, куда бы этот ход мыслей завел Артема, если бы из дворницкой, когда подошли туда, не вышла сама Горпина. В руке держала лампу — поставила на стол, что стоял неподалеку от порога, и повернулась к пришедшим. И узнала Артема. От неожиданности, от радости зарделась молодуха. И, взволнованная, обернулась к мужу:

— Погляди-ка, Влас! Да это же Артем! Из Ветровой Балки.

— А я что, не вижу! — отозвался Влас.

Артем сердечно поздоровался с Горпиной.

— И не сказать, как я рад видеть тебя! Ей-бо, коли б не муж, расцеловал бы на радостях.

Он и вправду был очень рад видеть ее. И рад был оттого, что не подтвердились его подозрения в отношении Власа. Во всяком случае, что касалось Горпины. Но оставались еще отношения Власа с генералом Погореловым. Вот почему Артем очень сдержанно поздоровался с ним. И даже на его каламбур: «Не зарись на жену, а то из хаты прожену!» — ответил совсем не в тон ему:

— А ты, добрый человек, не спеши. Может, я в хату к тебе и не зайду.

— Вот как! — удивился Влас, но сразу нашелся: — Чего ж идти в хату, коль ужинать будем во дворе. На свежем воздухе.

Он сам поставил на стол самовар — не дал Горпине! — намекнув со скрытой гордостью на причину его особой заботы о ней. Ведь без его намека, гляди, и не заметили бы причину ту — в виде немного располневшей талии беременной женщины.

Артем и эту его заботливость в отношении Горпины отметил как немаловажный факт в пользу Власа. Но теперь тем более ему хотелось как можно скорее выяснить причину, которая заставила Власа, да и не самого уже, в паре с Горпиной, вернуться к Погорелову. И ждал только удобной минуты. Не хотел вмешиваться в разговор Смирнова с Власом.

Смирнов спросил о каком-то Иване Семеновиче. Влас ответил, что управляющий пошел к Дорошенко вчерашнюю пульку доигрывать.

— Приказывал напомнить, что завтра рано в дорогу. Чтобы не загуливались.

— Это ты Нечипору скажи. Уже, наверно, завеялся!..

— Да Нечипор же… — И спохватился Влас: — Иль это уж не при вас было? Отвезли в больницу беднягу. Гнойный аппендицит. Уже и операцию сделали. Наведывался нынче вечером к нему.

Смирнова эта весть нисколько не огорчила: повезло человеку, да и только. Ведь если бы это случилось в селе да еще в глуши где-нибудь, воспаление брюшины — и конец.

— А то и месяца не минет, как уж выйдет из больницы.

— Какой там месяц! — возразил Влас. — Сестра говорит, что недели не пролежит. Потому как больных класть некуда. И кормить нечем. А швы, говорит, дома уж фершал поснимает, а то и сам нитки повыдергает.

— Ну, все равно; не в больнице, так дома нужно будет ему полежать, — заметил Смирнов, видимо о чем-то своем думая. Потом внимательно и вопросительно глянул на Артема.

Тот без слов понял его и не колеблясь ответил:

— Ну, а чего же! Раз такое дело. Опыта, правда, у меня большого нету. Ну да задаром наперед не запрягу. Это они и стоят, соколики?

— Я возле брички поставил их, — сказал Влас. — В конюшне ночью душно. Напоил, сена подкинул на ночь.

Артем пошел посмотреть на лошадей. Минут через пять вернулся. Сказал язвительно, обращаясь к Власу:

— Что сена задал, это хорошо. Но заодно нужно было и разнуздать. А лошадки ничего. Не рысаки, правда. Ну да не то время, чтобы привередничать. А если б еще оказалось, что и хозяин не очень вредный человек.

— В меру! Бывают хуже, — полушутливо успокоил Смирнов.

Но еще и за ужином не раз возвращался снова к этой теме; причем говорил о кучерской службе Артема у Галагана как о чем-то решенном. И что еще заметил Артем — большую осторожность Смирнова. За все время не обмолвился ни единым словом, по которому Влас мог бы догадаться об их истинных намерениях и надеждах в связи с запланированной службой Артема у Галагана. Видимо, Смирнов скрывал от Власа свою подпольную работу, а возможно, даже и свою принадлежность к большевистской партии. Выходит, что их отношения основаны исключительно на взаимной симпатии семилетней давности. Но не слишком ли это рискованно? Особенно если принять во внимание подозрительное поведение Власа тогда, в Ветровой Балке, о котором Смирнов, возможно, ничего и не знает. Поэтому Артем, не долго думая, заговорил напрямик:

— Выходит, Ветровая Балка тебе, Влас, не по душе пришлась? Потянуло в город, на привычную службу? На сладкие чаи. С сахарином!

— Да разве мы по своей охоте! — сказала Горпина, так как Влас почему-то медлил с ответом. — Теличка нас выдворил еще зимой. Чисто так, как и предрекал. Только и того, что до табачной фабрики еще не дошло.

Артем очень удивился: как это можно, чтобы против их желания при Советской власти…

— Так он же у власти как раз и был. При волости. Шутка сказать — начальник милиции!

— Кто? Теличка? Этот ракло?! — Артем ушам своим не верил: нет, это черт знает что! — А где же люди были? Легейда, Тымиш Невкипелый со своими хлопцами?

— Ой, Артем!.. — испуганно зашептала Горпина. — Кабы ты знал, что мне померещилось нынче!..

— Полно, Груня, оставь! — недовольно остановил жену Влас. — Хватает горя и так вокруг, чтоб еще мерещилось всякое! — И поспешил перевести разговор, ответил на вопрос Артема: — А Невкипелого с хлопцами в селе тогда уж не было, когда Рябокляч назначил Теличку, война уже началась. Как раз на крещение… аль, может, накануне. Не помнишь, Груня? — с явным намерением вывести жену из задумчивости, втянуть в разговор, спросил Влас.

Но Горпина ничего не ответила.

Как раз на крещение по большаку из Полтавы на Славгород проходила какая-то воинская часть. На подмогу тем, что наступали по железной дороге. В Чумаковских хуторах ночевали. И в Ветровую Балку приехали на санях агитаторы. Созвали в школе сход. Кое-кто из местных к ним и присоединился. В том числе и Тымиш с некоторыми из своих хлопцев: пошли в Славгород, освобождать от гайдамаков. Некоторые потом и дальше за Днепр ушли, а часть из них вернулась домой. Дескать, из своего уезда выгнали, а дальше пусть другие…

— Кто, Груня, тогда из них вернулся?

Но и на этот раз Горпина промолчала. Только за третьим разом Власу удалось втянуть ее в разговор. И уж рассказывали вместе — наперебой.

Вернулся и Невкипелый — не взяли однорукого в армию. Но нашли ему другое дело: Советскую власть в своем селе устанавливать. Он уже и в большевики в Славгороде записался… А в помощь дали ему нескольких заводских рабочих с оружием. Вот и начали! Прежде всего стали у кулаков хлеб отбирать: на сани — и в город. (Голод не ждет!) А тогда созвали волостной сход, на котором и выбрали новый ревком. И председателем вместо Рябокляча выбрали одного, из Михайловки родом. До революции в Полтаве на мебельной фабрике работал. Тоже партийный. А уж до работы хваткий! Сразу же и стали помещичьи земли делить. А в имение, в господские покои, детей, круглых сирот, со всей волости стали свозить. В этом же приюте и для нее с Власом работа нашлась: она уборщицей, а он то дров нарубить, то печи истопить и всякую прочую дворовую работу. А то уж и сапожный инструмент раздобыл и такую-сякую обувку детворе из ничего вымудривал.

— И вот верьте, не верьте, — перебил Горпину Влас, — без малого сорок прожил, а только тогда и почувствовал впервой, что недаром на свете живу. Да и Груне работа по душе пришлась: с утра до вечера дети вокруг нее, как те цыплята: «Тетя, тетя». Только бы жить!

— Ну так чего же?

Вместо Власа ответила Горпина:

— Да ведь его Теличка в тюрьму упек! Спасибо дяде твоему, Федору Ивановичу: присоветовала твоя мать — поехала я в город, пожаловалась, так он сказал кому-то там, чтобы разобрались как следует. А то бы…

— Расстреляли б — весь сказ. Он же мне что пришил! — оживился Влас. — Будто бы я юнкеров укрываю. Для того, дескать, и остался, по приказу генерала Погорелова, в имении тогда, в декабре.

— Ну, «пришил» — верно, не то слово, — сказал Смирнов. — Ибо рыльце, Потапович, у тебя было-таки в пушку.

— А что я должен был делать? Может, нужно было выдать его Теличке?

— Иной выход был. Единственно правильный. Нужно было ему самому из тайника выйти. Повинную голову меч не сечет! Уговорить нужно было парня. А не «снотворное» ему поставлять.

Смирнов как видно, знал уже эту историю и снова выслушивать ее не имел желания. Да и времени не было. Если выезжать рано, то нужно предупредить кого следует, чтобы успели приготовить «передачу». Он допил свой чай и поднялся из-за стола. Сказал, что сходит попрощаться к одним знакомым. Скоро вернется.

Когда Смирнов ушел, за столом воцарилось долгое, гнетущее молчание. Допили чай. Горпина взялась перемывать чашки, а мужчины закурили. И только теперь, после глубокой затяжки крепчайшим Артемовым самосадом, Влас ответил отсутствующему Смирнову:

— Да, Теличка помиловал бы как раз! Ежели мне ни за что ни про что… И зубов недосчитываюсь, и ребра не все целы. То чтобы он тому мальчонке!.. Коли не замучил бы насмерть, то на всю жизнь калекой бы сделал. Так на такое дело я должен был уговаривать? — и будто только теперь осознал, что перед ним не Смирнов, а Артем, который ничего не знает об этой истории. И стал пояснять, что разговор про младшего барчука Вовку, юнкера Киевского артиллерийского училища.

Явился как-то вечером — уже и спать улеглись — в женской свитке, теплым платком повязанный. Откуда? А на улице ж метель, хороший хозяин и собаку не выгонит. Но выяснилось, что он неподалеку здесь. Уже несколько дней тут же в селе скрывается, в школе. А в село как же попал? Рассказал все начистоту. Под Ромоданом разбили красные их часть. Наголову. Вот он с товарищем и надумал бежать домой. Сорвали погоны, а потом и шинельки свои юнкерские в селе выменяли на свитки. Да так пешком (железной дорогой боялись) от села к селу и добрались за две недели до Славгорода. Думал у маминой юбки отсидеться. И таки с неделю побыл дома. А дальше и нельзя было: к Галагану из подвалов переселили две семьи — не укроешься уже теперь в доме. Вот один добрый человек и посоветовал да сам же и помог: отвез в Ветровую Балку, в школу. И там спрятал.

— Диденко?! — догадался Артем и все же спросил для большей уверенности.

Влас ничего не ответил. Так, будто и не слышал вопроса. Помолчал чуть и продолжал рассказывать:

— «Ну, и зачем же ты вышел, дурень? — спрашиваю. — А если узнает кто?» Махнул рукой: «А черт с ней, с такой жизнью! Было бы чем… Пробовал стеклом вену перерезать, не вышло. (И впрямь рука забинтована.) Ну так измучился, Влас! Так из сна выбился, что о смерти мечтаю: вот уж отоспался бы!» Спрашивает, нет ли самогона у меня. Затем, мол, и пришел. Не для пьянки, а вместо снотворного. Было у меня немного в бутылке первачка, еще от свадьбы осталось. Разбавил до нормального градуса, чтоб не сжег хлопец внутренностей. Аж задрожал, бедняга. Спрятал бутылку за пазуху под свитку. Собрался идти и уж от порога: «Влас, а нельзя ли у тебя хотя бы эту ночь? За все ночи отоспался бы!» Груня постелила ему. Но сна не было. И «снотворное» принимал. Промучились ночь всю до рассвета. А тогда провел через парк его до самой школы… Вот и все мое преступление. А в тот же день Теличка с двумя своими архаровцами в хату. Как видно, Верка слышала через стену иль, может, видел кто. «Ну, веди — показывай, где ты прячешь их? Не знаешь, кого? Юнкеров?» — «И в глаза, говорю, не видел!» Вот так и держался до самого конца, — что уж они со мной ни делали! Пока через месяц уже тут, в Славгороде, не крикнул тюремный надзиратель в камеру, чтоб выходил с вещами.

— Да, история! — сказал Артем после паузы. — Теперь мне понятно, как ты снова в генеральские объятия попал. С Горпиной вместе.

— А интересно, что ты, Артем, сделал бы на его месте? — заступилась за мужа Горпина.

— Это я не в укор ему говорю, а скорее сочувствуя.

— Про «объятия» я попервах и не думал, — снова заговорил Влас. — Вышел из тюрьмы к вечеру. Где же ночевать? — первая забота. Думал на вокзал пойти, но побоялся сыпняка. Тогда и вспомнил дружка своего Кузьму, галагановского кучера. К нему и подался.

О том, чтобы возвращаться на житье в Ветровую Балку, у него теперь и мысли не было. На этот раз Теличка не доконал, так доконает в другой раз! Нужно как-то в городе устраиваться. Переночует у Кузьмы, а утром мотнется по городу, может, пока что хоть подмастерьем у какого-нибудь сапожника. А потом и Горпину заберет. Тоже где-нибудь устроится, хоть на поденную. Но куда заберет? Кабы ж хоть угол какой!.. С такими думами и пришел он тогда сюда, на Дворянскую. Оказалось, что Кузьмы уж тут нет. И какие-то люди незнакомые, две семьи живут в доме. А господ всех — и хозяев и гостей — в две комнаты переселили. Повернулся идти прочь, да тут же, на счастье, встретился с барышней! Обрадовалась. Она и рассказала о Кузьме, что, когда реквизировали рысаков у дяди Лени, Кузьма не захотел только за дворника оставаться. И никого другого на его место не взяли, дворницкая свободна. «Протопи там и живи, не думаю, чтобы дядя Леня был против. Ведь все равно кого-нибудь и туда вселят. А как вернутся с работы, то, может, и что-либо получше придумают». Оказалось, работают оба, который уж день после снегопада на железнодорожных путях. А перед этим с неделю лед на Днепре кололи. А то и нужники общего пользования чистили… Поздно вернулись домой Погорелов и Галаган. И, может, оттого, что устал, а может, и недавняя обида на Власа, что ушел тогда от него, жива еще была, встретил Погорелов его не очень приветливо. И только когда дочка сказала, что из тюрьмы он и за что сидел, сразу переменился. Прежде всего, конечно, стал расспрашивать о своем Вовке. Заплакал. А тогда уж, своим горем растроганный, и к нему стал поприветливее. Но чем же он мог бы помочь ему! «Сам видишь, Влас, кто я теперь — поденщик! Угла своего не имею!» Пообещал, что, когда, бог даст, минет это смутное время, снова возьмет к себе на службу, с женой вместе. «Да и поедем в Рязанскую губернию, пропади она пропадом, эта немецкая выдумка Украина! А тем временем, может, вот Леонид Павлович. Без дворника ему все равно не обойтись».

— Вот так мы с Груней и очутились в этой дворницкой.

— Одним словом, — сказал Артем, — отдал вас взаймы свояку.

— Как это отдал взаймы?

— А так же, как и всякую вещь дают взаймы: попользуйся да и отдай. Как и сто лет назад, при крепостничестве, их деды-прадеды наших прадедов одалживали, продавали, на породистых щенков выменивали. Э, выходит, мало еще они нужников чистили да льда кололи. До сих пор крепостнический дух не выветрился из них. Ну да ничего! Придет и наш час. Наверстаем!

Сказал и подумал: а чего ты, собственно, распустил язык перед ним? Чего заговорил так откровенно о его «благодетелях», которые дали ему сейчас и крышу над головой и хлеба кусок? К тому же, наверно, и сочувствует им, как своим в какой-то мере «друзьям по несчастью» в недалеком прошлом. Артем уж было пожалел, что заострил так разговор. И собирался повести речь о чем другом, но Влас вернулся снова к этой теме:

— Придет наш час, говоришь. Ты что, и впрямь надеешься на это?

— Не надеюсь, а уверен. Совершенно так, как уверен, что после ночи настанет день.

— А немцы?

— Ну и что же? Французы ведь даже в Москве побывали. А чем это кончилось для них? Мало кто из них тогда ноги домой приволок. Вот так и с немцами!..

На думской башне пробило одиннадцать. Горпина поднялась из-за стола, взяла перемытые чашки, но, прежде, чем войти в дом, спросила Артема, не пора ли ему ложиться спать.

— Ну что ж, спать так спать! — сказал Артем.

— Отведи его, Влас, в дом. А я сейчас постель принесу.

— Нет, я на дворе. Есть же сено. Но погоди, — уже поднявшись, вспомнил. — Ведь ты не договорил, чем закончилась та история с юнкером-контрой, генеральским сынком.

— Обошлось! — с явной неохотой ответил Влас.

— Ничегошеньки ему не сталось, — добавила Горпина. — На даче с родителями нынче в Князевке, у Галагана.

— А почему не в своем имении?

— Лесовиков боятся, — весело сказала Горпина и зашла в дворницкую.

— Наездами только бывают старый барин и молодой. Не Вовка, а тот, старший, что с Дона приехал недавно, — по дороге к конюшне рассказывал Влас. — Да и то только засветло. А на ночь — в Князевку.

VIII

Из конюшни они взяли по охапке сена, и Артем неподалеку от брички, просто на спорыше, расстелил его. А Горпина принесла рядно и подушку. И сразу же ушла, не желая мешать Артему уснуть. Хотел и Влас идти, но Артем задержал его:

— Погоди, ты же еще не окончил про Теличку. Где он сейчас?

— А где ж ему быть, извергу? — Влас, как опытный рассказчик, сделал паузу и, усевшись на траву возле Артема, сказал с напускным равнодушием: — Служит приказчиком у Погорелова. В имении, в Ветровой Балке.

Артем не поверил:

— Ты что, шутишь?

— Ну да, как раз мне до шуток! И не кто другой, именно сам барчук настоял на этом. Вот какой дурацкий каламбур получился.

— Ничего не понимаю, — признался Артем.

Тогда Влас и рассказал ему, как это случилось, — со слов того же барчука Вовки.

Через два-три дня после того, как немцы заняли Славгород, приехал и он, Вовка, в город с управляющим. Цел и невредим. И даже, на удивление всем домочадцам, которым Влас еще тогда, в январе, подробно рассказывал об отчаянном настроении барчука во время его неосторожной вылазки в имение из своего убежища, не имел вида человека, испытывавшего на протяжении двух месяцев тяжелые лишения. В связи с этим генерал даже упрекнул Власа за то, что тот в свое время сгустил краски. И Влас вынужден был обратиться за поддержкой к самому же Вовке, чтобы защитить свое доброе имя и не стать лжецом перед генералом. При всех домочадцах, на этот раз пренебрегая всякой осторожностью, — в январе об этом факте сообщил только генералу наедине, — спросил паныча, зажила ли рука, что тогда пытался перерезать вену. И Вовке ничего больше не оставалось, как рассказать о страшных первых двух неделях в школе. Вот тогда и расшатались вконец нервочки. Особенно жутко было после той самой вылазки, потому что на следующий же день встревоженная учительница сказала ему об аресте Власа. С тех пор и сидел две недели как на пороховой бочке: выдаст или не выдаст? Днем в ее комнате взаперти, а ночью, после того, как просвитяне расходились после спевки или репетиции, — в классе. Бывало, всю ночь не приляжет на свою раскладушку. Как обреченный, просидит в темноте на парте «на Камчатке», прислушиваясь к каждому шороху. Неизвестно, до чего бы дошло, какую неврастению, а может, и того похуже нажил бы себе, если бы та же учительница не нашла выход. Как раз в то время она крутила роман с председателем «Просвиты». Простой деревенский парень, правда, парень бравый. На что уж Теличка, начальник милиции, и то заискивал перед ним, набивался в приятели. Вот с этим парнем учительница и познакомила его. С тех пор и началась для Вовки не жизнь, а масленица. В первый же вечер, после ужина втроем — и по рюмке выпили по случаю знакомства — как упал на свою раскладушку, так утром учительница едва разбудила, чуть школьники не застукали в классе. Так и пошло дальше: отсыпался за прошлые бессонные ночи. Только и просыпался, чтобы поесть. Ну, и, конечно, поправился. А в здоровом теле — здоровый дух, — перешел на шутливый тон Вовка. Еще недавно разве выдержали бы нервы такое испытание, как неожиданная встреча с Теличкой! Выдержали, даже без особого напряжения.

На этом Влас прервал рассказ и попросил закурить. Потом уж и цигарку свернул, а все молчал, пока Артем не вернул его к рассказу, спросив, где же они встретились.

Да там же, в школе. После спевки или репетиции входит учительница в комнату и ведет своего полюбовника, а с ним и Теличку. Екнуло сердце, но не успел, мол, даже испугаться. Не дал Антошка: едва не бросился обниматься. «Как же вам, Вова, живется здесь? С каких пор уже хотел проведать, да остерегался, чтобы как-нибудь не открылось». А знал, дескать, с самого начала от Диденко, что он здесь скрывается. «Так почему же ты Власа арестовал?» — «Вынужден был. После того как Верка донесла и уже слух пошел по селу».

— Вот оно что! — вырвалось у Артема. — Стало быть, чтоб замести следы, не остановился даже…

— И ты попался на эту удочку, — не дал договорить Влас. — А я думал, что ты башковитее, хлопец. Брехня же все это. Ничего он не знал до последнего времени. Уже когда немцы к Днепру стали подходить, вот тогда и завертелся хитрый лис. Бежать с красными не имел, знать, намерения, но и оставаться не выпадало ему. Вот приятель тот самый, Грицько Саранчук, полюбовник учительницы, и пригодился ему: свел с барчуком. Ну, а барчук на радостях, а может, и со страху, чего только не насулил ему: что и перед немцами заступится, и отца уговорит. «Приказчиком хочешь — будешь приказчиком». И сдержал свое слово.

— А как же они потом в глаза тебе смотрели?

— А вот так и смотрели. Как с гуся вода! — ответил Влас. Помолчал немного и продолжал: — Ну, с барчука что взять — молод. А то ж и старый дал себя вокруг пальца обвести, поверил Теличке. А там уж напрямки дошел до того, что чуть ли не меня самого виноватым во всем признал.

— О, даже так?

— Встретились как-то во дворе… Я работал уже дворником у Галагана, в дом не очень вхож был, разве что во дворе встретимся. Откозыряю: «Здравия желаю!» — а он молча кивнет головой и, насупленный, пройдет мимо. И никак в толк не возьму, что за причина. Наконец выяснилось. Встретил как-то во дворе меня — да ни с того ни с сего: «Вот тебе, Влас, червонец, как раз на два зуба. И не свети, ради бога, своей щербиной!» А я не взял. Отговорился невеселой шуткой: «Покорно благодарю, ваше превосходительство. Но хватит с меня и одного раза. А то, гляди, вторично выбьет зубы. На этот раз уж ради золота». Смотрю, а мой генерал еще больше насупился. Глянул сердито на меня своими зеньками: «Ну и злопамятный же ты, Влас! Никогда не думал. Не буду оправдывать Антошку, может, и переборщил тогда малость с тобой, но нужно и в его положение войти: вынужден был. Пошла огласка по селу. А откуда? Верка донесла ему да и еще, наверно, кому-нибудь сказала. А откуда узнала Верка? Ты же растабарывал с Вовой целый вечер. И, наверно, во весь голос. Теперь видишь, садовая голова, что сам виноват во всем».

— Вот же сука! — возмутился Артем. — Ну не прав был я, когда говорил, что мало они нужников чистили?!

В собачьей будке цепной пес вдруг зарычал.

— Управляющий идет, — сказал Влас. — Не собака, а чудо природы: за два квартала нюхом чует. Пойду открою калитку. — Но прежде чем встать на ноги, обратился к Артему: — Но все это я рассказал тебе не для того, чтобы пожаловаться. А чтоб предостеречь. Собираешься в кучера к Галагану. Как бы ты не напоролся на них. Что один, что другой. И генерала ты тогда в людской до точки кипения довел. И Теличку. Рассказывала Груня, сама слышала, как грозился отплатить за то, что на людях раклом да вышибалой обозвал его.

— Было такое. Спасибо, Потапович, что предупредил.

Возле дворницкой звякнул звонок. Влас легко вскочил на ноги, кинул Артему: «Спи!» — и к воротам.

Идя от калитки, управитель сердито отчитывал Власа. Но разобрать за что, Артем не мог. И уже только когда подошли ближе и стало лучше слышно, Артем понял, что речь шла о нем.

— Да на черта он мне сдался! — приглушенно гремел незнакомый бас. — Сами, что ли, без кучера не доедем!

И они зашли через веранду в дом.

Артем закурил и стал ждать, когда выйдет Влас, чтобы расспросить. А Влас, как видно, и сам хотел что-то сказать ему, не пошел сразу в дворницкую, а, заметив огонек цигарки, подошел к Артему.

— Не спишь? — Сел на корточки возле него и тоже закурил. — Не спится и мне. Растревожил сам себя воспоминаниями… Ну, а тебе чего?

— Да вот не знаю, что и делать теперь. Раз не выгорело дело с кучерством! — покривилдушой Артем.

— Слышал, значит. А ты не печалуй, — успокоил его Влас. — Не такое уж большое счастье теряешь. И потом, когда шли сюда с Максимовичем, были ведь какие-то планы?

— Да вот же такие планы и были, — не подумав сказал Артем.

Влас недовольно, с сожалением сказал на это:

— Неправду говоришь! Это же я вам сказал про Нечипора, что он в больнице. Так как же вы могли строить на этом планы заранее? Хитришь! Так вот слушай, парень. Ведь, может, не в последний раз встречаемся. Не хитри со мной. Не терплю. Да и нет надобности. Я же тебя ни о чем не расспрашиваю. С меня хватит и того, что я… догадываюсь. Но, ежели когда и словом обмолвишься при мне, не беда: от меня никуда не пойдет. Но упаси бог при Груне! Нет, не потому. Ты же знаешь ее — не болтуха. А потому, что для беременной женщины волнения, всякие страхи хуже болезни. Вот и давеча… Ну, а теперь спи! — сразу же спохватился, поняв, что сказал лишнее.

— Нет, погоди! Ты досказывай! — И Артем даже за руку схватил Власа. — И почему ты ее тогда, за столом, остановил? Что она хотела про Тымиша? — И внезапно, будто молнией, осенило догадкой: — Что?! — стоном вырвалось из груди; он порывисто вскочил с постели, обеими руками схватил Власа за плечи и встряхнул его: — Да не молчи же ты!

— Не сходи с ума! Ведь ничего еще не известно, — сказал Влас. — Причудилось, может. Она их в лицо и не видела, только в спину. А разве можно только по руке? За спинами у обоих руки связаны. У одного за запястья, а у другого под локти — запястья на одной руке нету. Так, боже мой, после такой войны сколько их, безруких… А что долговязый…

Но Артем уже не слушал. Потрясенный страшным известием, будто придавленный незримой огромной глыбой, сидел неподвижно, весь напряженный, словно не в силах из-под той глыбы выпростаться. И только часто и тяжело дышал. Внезапно со стоном рванулся и стал на колени, потом вторым рывком встал на ноги, аж пошатнулся, затем, не сказав ни слова, направился к дворницкой. Влас догадался о его намерении, преградил ему дорогу:

— Она уже спит. Не нужно! Слово даю, что ничего больше она не знает. Не видела в лицо.

Артем тяжелым взглядом повел на Власа.

— А ты?! Ну как ты мог за целый день…

— Кабы я уверен был, что то не он. Сходил бы обязательно. А вдруг?.. Что бы я Груне сказал? Да разве об этом мог бы солгать?!

— Вот кто меня звал, — словно про себя молвил Артем. — Хоть, может, и зубы не разжал ни когда пытали, ни во время казни. — И пошел к воротам.

Влас шел рядом, взволнованный, и все уговаривал Артема никуда не идти.

— Что ж ты увидишь ночью! Да тебя еще по дороге…

Подходили уже к воротам, когда в глубине двора, возле дворницкой, коротко звякнул звонок.

— Максимович! — обрадовался Влас и трусцой побежал к калитке.

Это действительно был Смирнов. Столкнувшись во дворе лицом к лицу с Артемом, остановился и удивленно спросил, куда это он. Рано же еще! Но вместо ответа Артем быстро спросил:

— Выяснилось?

— Почти ничего… Нашли очевидца. Видел, как их задержали. Придрались к документам. Но кто они такие, выяснить еще не удалось. Двенадцать сейчас. Ты бы еще хоть полчаса полежал.

Не ответив, Артем стремительно направился к калитке и вышел со двора.

IX

На следующий день Смирнов не выехал из Славгорода, как предполагал накануне. Утром передумал. И его объяснение для Компанийца звучало вполне убедительно. Вместо того чтобы приезжать сюда через неделю по делу, которое не успел разрешить вчера, разве не лучше задержаться еще на день? И уедет вечерним поездом.

Однако настоящая причина была иная: не вернулся Гармаш. Что могло случиться? Никакой стрельбы ночью не слышно было. Следовательно, одно из двух: или все обошлось благополучно, или же не решились хлопцы, если что-то непреодолимое стало им помехой. Но так или иначе, Гармаш должен был еще на рассвете вернуться, так почему же… Не выяснив причины, Смирнов, конечно, не мог выехать из города.

А Компаниец собрался ехать утром пораньше, холодком. Влас уже и лошадей в бричку запряг. Пошел открывать ворота. И тут от соседского дворника — через улицу, из первого номера — узнал о ночном необыкновенном происшествии. Чтобы ехать сейчас, нечего было и думать. Все выезды из города немцы перекрыли, ни души не выпускают. И сейчас идут облавы, обыски по всему городу. Разыскивают партизан, которые ночью совершили налет, сняли с виселиц трупы своих двух вчера повешенных и куда-то вывезли. А вместо них… сам он, правда, на базаре не был, своими глазами той панорамы не видел, но кто побывал там — пока еще не хватились немцы — рассказывают: одна виселица стоит пустая, а на другой висит немецкий офицер в полной парадной форме.

Сначала Смирнов воспринял это как буйную фантазию, как выявление тайных чаяний тех славгородцев, которых история с похищением останков партизан хоть и обрадовала, но одновременно показалась не совсем законченной: требовала более эффектного конца. Но позже должен был поверить. Около семи часов и сюда, на Дворянскую улицу, докатилась волна облавы, ввалились и во двор Галагана несколько немецких солдат с полицейским-переводчиком произвести обыск. От них Смирнов и узнал, что действительно наглые «бандиты» не только сняли с виселиц своих, но и повесили обер-лейтенанта из штаба дивизии. И даже по некоторым их намекам понял, что немецкая комендатура будто бы напала на след. Во всяком случае одну соучастницу их уже арестовали.

Смирнов в страшной тревоге: о какой соучастнице речь? Едва дождался девяти часов и поспешил в земскую управу, надеясь от заведующего школьным отделом Мандрыки — ибо знал о его приятельских отношениях с начальником городской державной варты — узнать подробнее о ночном происшествии.

Мандрыка уже был в своем кабинете.

По его словам, дело происходило так. Начальница женской гимназии госпожа Файдыш пригласила вчера на выпускной вечер нескольких штабных офицеров, среди которых был и обер-лейтенант фон Хлюппе. Здесь он и познакомился с очень хорошенькой выпускницей, которая к тому же прекрасно владела немецким языком, Линой Марголис, дочерью врача. Видимо, девушка произвела на него впечатление. Весь вечер ухаживал за ней, а потом пошел провожать ее домой. Вот тогда, при выходе из гимназии, коллеги и видели его в последний раз, около двенадцати часов ночи. Что происходило дальше, как развивались события, закончившиеся так трагически, и они, конечно, не знали. Посоветовали коменданту разыскать и допросить эту выпускницу, имени которой, к сожалению, никто из них не знал. Через какие-нибудь полчаса перепуганную девушку уже доставили в комендатуру. Со страха и, должно быть, по наставлению родителей она чистосердечно рассказала все, не скрывая мельчайших подробностей. С четверть часа шли к ее дому, потом еще и возле дома прогуливались, возможно, с полчаса. И только в полночь — как раз пробило двенадцать на думской башне — она стала прощаться. Зашли уже в тамбур подъезда. Но позвонить лейтенант ей не дал, схватил грубо в объятия. Тогда, наверно, вырываясь от него, она и вскрикнула, а может, кто с улицы просто услышал их молчаливую борьбу и кинулся на помощь. В последнюю минуту, вконец обессиленная, утратив способность сопротивляться, она вдруг почувствовала, что его руки мгновенно ослабели, а из горла вырвался ужасный хрип. Она раскрыла глаза и увидела над собой и над ним чью-то наклонившуюся огромную фигуру, что заслонила собой весь вход в тамбур. Что было дальше, она не знает: в ту же минуту потеряла сознание. А когда пришла в себя, ни лейтенанта, ни того неизвестного человека возле нее не было. На улицу выглянуть она боялась и скорей заколотила кулаками в дверь. На вопрос коменданта, какой он на вид, тот человек, девушка ответила, что лица его не разглядела, так как в тамбуре было совсем темно. И хоть ясно было, что девушка говорила правду, ее все же задержали в комендатуре. Для опознания, как сказал комендант, того бандита среди всех подозрительных, что будут захвачены во время облавы в городе.

Из окна кабинета Мандрыки видны были две улицы, пересекавшиеся здесь, — Киевская и Петровская. Обычно многолюдные и шумные в такую пору, сейчас они неприятно поражали своей пустынностью. Одинокие прохожие не шли, а будто крались вдоль домов и заборов, испуганно озирались на перекрестке, прежде чем перебежать его. Зато подчеркнуто замедленным шагом, гулко стуча коваными сапогами, прошел немецкий патруль, внимательно оглядывая все вокруг.

Смирнов решил напрасно не рисковать. Хоть судьба Гармаша и очень тревожила его, но он заставил себя набраться терпения. Придумав себе работу, он часа два копался в папках с различными циркулярами и деловой перепиской, которую он вел как уездный инспектор. Наконец, решив, что напряженность положения несколько спала, а документы у него были в порядке, он вышел из земства.

Наиболее простой способ проверить, все ли благополучно с Артемом, — пройтись по Херсонской улице мимо известного ему рундука жестянщика. Если Роман на работе… Однако, пока добрался до того квартала, дважды его останавливали и проверяли документы — и немецкий патруль, и полицейские из державной варты. Правда, оба раза без особых придирок.

Роман был на своем месте. Рядом со старым Борухом он усердно орудовал напильником. У Смирнова словно гора свалилась с плеч. Не переходя на ту сторону, он медленно пошел мимо, искоса поглядывая через улицу на рундук. Заметив, что Роман увидел и следит за ним, Смирнов удивленно пожал плечами. В ответ Роман также пожал плечами — не то сокрушенно, не то виновато даже. Что это должно было означать, Смирнов не понял. Поэтому в конце квартала он перешел на противоположную сторону улицы, в бакалейную лавочку за папиросами, а уж отсюда, возвращаясь этой стороной, остановился возле рундука. Подал Роману перочинный ножик — наострить. Роман, пока раскрывал, а потом пока острил ножик на точиле, торопливо рассказывал Смирнову — глуховатый Борух не был для него помехой — о ночных событиях.

Он с того и начал — с непредвиденного тогда, с напасти, что свалилась на них, с того немецкого офицера-насильника. И поднес же его черт! Еще по дороге Артем случайно наткнулся на него — на ту сцену… И как схватил за горло, только и разжал руки, когда тот перестал дергаться. А тогда отволок до первого палисадника и приткнул в кустах. Было потом им мороки немало с тем немчурой. Куда его девать? Хотели бросить в Днепр, чтобы следа не осталось, но Артем настоял на своем. Да, правда, они особенно и не перечили ему, бедняге. Уж больно горевал он… Роман и об этом рассказал так же торопливо, что не подвело Артема его предчувствие: один из тех казненных, оказалось, был его ближайшим другом. Сильно убивался Артем за ним, а потом словно обезумел: один хотел за тем немцем идти. Одного, конечно, не пустили. Все вместе притащили да и… Сказать, что не ведали, к чему это приведет, — нельзя, знали. Но и Артем был прав: «Если и в Днепре утопим, все равно не простят они нам этого. Так уж лучше вот так, в открытую. Пусть разнесется по всей округе. Пускай знают и наши люди, да и им, гадам, будет наука — пусть знают, что не все им будет сходить с рук!» Просил передать, сам доберется в Князевку, но раньше побывает в своем селе: горькую весть должен понести и матери Тымиша (отец в тюрьме), и молодой жене его, своей родной сестре. Поэтому и не вернулся на Дворянскую, а пошел с Серегой, чтобы сразу же уйти из города. Но успел ли он выбраться до облавы, Роман не знал.

— Должен бы успеть, — утешал он себя и Смирнова.

И для такой уверенности будто были все основания. Потому что справились они со своим делом еще затемно, а до предместья, где жил Серега и куда переулками да проходными дворами он должен был провести Артема, ходу было с полчаса, не больше. Времени было достаточно. А откуда же было знать Роману, что Артем передумает в последнюю минуту?

X

Уже напился воды — Серега потихоньку вынес из дома, — утолил наконец адскую жажду! Переобулся, — когда рыли яму, набрался песок за голенища. Теперь все. Можно идти. И вот тогда Серега не выдержал, признался, как он завидует ему, что тот уходит из города.

— Так идем со мной, — сказал Артем, не поняв его сразу. — Чего тебе, безработному, коптеть здесь?

— Э, «идем»! Значит, ты даже не представляешь, что они учинят сегодня в городе. Как тогда, в апреле… Да нет, нельзя и сравнивать! Ведь тогда какого-то синежупанника пристукнул кто-то, а мы же — немецкого офицера. Да еще так… с таким вызовом… Куда там идти! Заберут отца заложником. Разве не дознаются, что вчера дома был, а сегодня куда ж девался? Заберут, как пить дать. Так уж заведено у них. В апреле тогда даже часть уголовников из тюрьмы выпустили. Чтоб больше народа можно было посадить… Ну, а ты уж иди — светает!

— Нет, постой! — отвел Артем протянутую для прощания Серегину руку.

Вот тогда и решил он никуда не идти — остаться в городе. Для чего, и сам не знал толком. Одно понимал — иначе он поступить не может. Сама мысль о том, что если бы не Серега, то как раз и произошло бы «иначе», была ему сейчас просто нестерпима. Ведь разве это было бы не то же самое, что покинуть своих товарищей в тяжелом бою и под благовидным предлогом улизнуть от опасности подальше?! Ну, пусть не совсем то же самое, — старался быть объективным, — «улизнуть» во всяком случае здесь ни к чему. Разве ради собственной безопасности он собирался уходить из города, возможно, даже навстречу еще большим опасностям?! И все-таки недовольство собой, чувство словно какой-то вины перед товарищами, и в первую очередь перед Серегой и Романом, не оставляло Артема. Ему даже начало казаться теперь, что и Роман, прощаясь с ним, был неестественно сдержан. И хоть не обронил ни слова, как вот сейчас Серега, но, наверно, думал и чувствовал то же самое. И, право, не без основания. Но как это он, Артем, сам не подумал о том, о чем только что говорил Серега?! Может, правда, следовало послушать их, бросить в Днепр? А что это изменило бы? Только на несколько дней отсрочило бы неминуемую расправу, пока не прибило бы к берегу труп. Да, правда, можно было бы подвязать такой каменище, что не скоро бы всплыл… Ну, баста! Сделано — и конец. Нечего задним числом умствовать. Тем более что есть о чем подумать. Уже светало, а у него еще не было никакого пристанища.

Напрашиваться к Сереге, перебыть у них несколько дней, Артем не хотел. Открыто — опасно как для них, так и для него. А о том, чтобы у них укрыться — маленький дворик, где только хатка да сарайчик для дров, — не могло быть и речи: просто негде. Стало быть, нужно искать где-то в другом месте.

Сразу же за Серегиным огородцем в предрассветной мгле едва проступал своими черными обрывами овраг. Он-то и привлек внимание Артема.

Это был тот самый овраг, куда в декабре они вынуждены были сбросить с моста немного правее отсюда, просто в снег винтовки с Тымишиных саней. В эту сторону, влево, — Артем это знает — овраг тянется до самого Днепра. Но на Днепре сейчас нечего было делать. Поэтому спросил у Сереги, не знает ли где в овраге подходящего места — глинища или зарослей, где можно было бы укрыться на несколько дней. О настоящей причине своей задержки в городе он говорить не стал, сказал только, что в село ему не к спеху. И в лесу у них не горит, чтобы нужно было спешить с печальной вестью о гибели Тымиша. Пусть еще несколько дней… От воспоминания про Тымишеву смерть снова спазма сдавила горло. И он не договорил, а только додумал: «Пусть еще хоть эти несколько дней посветит им солнце — матери Тымиша и Орисе, прежде чем померкнет оно для них в их черной печали…»

Серега не сразу сообразил. И заросли и глинище — чистое безрассудство, конечно. Да разве они овраг обойдут, не прочешут! Взял бы к себе, но это все равно что отдать немцам в руки. Сразу же придерутся: кто? откуда? зачем? Точно так же и у любого из товарищей. И вдруг обрадованно: есть! Как он сразу не вспомнил об этом. Вот только скажет своим, где его искать в случае надобности. И минут через пять они уже спускались крутым склоном в глубокий овраг.

Пока не достигли дна оврага, Артем ни о чем не спрашивал — не сорваться бы с крутизны. А теперь, на дне оврага, Артем наконец поинтересовался: куда же он его ведет?

— Туда, куда нужно, Сусанин сказал, — не останавливаясь через плечо ответил Серега.

Теперь это снова был тот Серега, каким знал его Артем еще в красногвардейском отряде патронного завода, — веселый, остроумный шутник; и все это не за счет, а, наоборот, в сочетании с серьезным отношением к делам важным, к своим обязанностям. Несомненно, и сейчас не что иное, как чувство долга и ответственности за безопасность товарища, который доверился ему, мгновенно, как водой, смыло с него и усталость и порожденную ею душевную депрессию.

Бодрый, неспешным шагом, вперевалочку шел он впереди, время от времени предостерегая товарища: яма, ветка! Но вот вошли в кустарники. Остановившись перекурить — времени у них еще достаточно, Серега наконец раскрыл Артему свои планы.

Идут они на городское кладбище, где Серегин дядька служит сторожем при кладбищенской церкви. Там и живет с женой в домишке при церкви. Лучшего места для того, чтобы спрятаться, не найти во всем Славгороде. Конечно же имеется в виду не дядькина хатенка. На кладбище Серега такие места знает, что черта с два найдут! Но тайник — это только на крайний случай: на время возможной облавы или обыска. А в спокойное время Артем сможет чувствовать себя совершенно свободно, как наземный житель кладбища. И даже с харчами никаких хлопот — тетка будет кормить. Нечем платить — ерунда. Тут же, на месте, можно будет и заработать на харч. Что Серега и делает последнее время. Есть постоянные могильщики — от похоронной конторы. Но сейчас они не управляются по причине сыпняка, вот Серега и помогает им. Когда сам, а чаще с напарником. Уже с полсотни ям выкопали с весны. Вот и сегодня он как своего нового напарника отрекомендует Артема дядьке Авраму. Но поначалу доведется все же какое-то время пересидеть в тайнике. Ведь не может быть, чтобы они с самого утра не кинулись на кладбище. Это же — по их разумению — наиболее вероятное место захоронения снятых с виселиц останков партизан. А коли так, то разве можно предположить, что кладбищенский сторож ничего не знает? Непременно будут здесь. Возможно, что именно с кладбища и начнут. Как ты думаешь?

— Не знаю. Может, и так, — сказал Артем. — Одно знаю теперь с уверенностью. Лучшего места действительно не найти во всем Славгороде. Лучшей западни!

— Напрасно ты думаешь. Нам бы только опередить их. Чтобы раньше их на кладбище прибыть. Ну, да время у нас еще есть.

Не прошло и получаса, как они добрались до кладбища. Начиналось оно от самого оврага. И сразу же после необычной тишины, что царила на дне оврага, на них хлынуло утреннее птичье разноголосье. Этот щебет лился отовсюду — из кустов сирени и терна, что поразрослись между крестами, с вершин раскидистых каштанов и кленов, превративших кладбище в густой лес.

Парни прошли к небольшой церквушке неподалеку от ворот. Выглянули из-за ограды на обсаженную тополями дорогу к городу. На дороге ни души. Да и сам город — в версте от кладбища — только-только просыпался.

Как видно, не выходил еще и дядька Аврам из дома. И Серега не стал будить его. Воспользовавшись тем, что на кладбище, кроме них, никого не было, они свободно пробрались в колокольню — на дверях хоть и висел замок, но Серега легко отомкнул его гвоздем — и открыли потайной, закрытый хорошо пригнанной крышкой под лестницей вход в подземелье. Серега тем временем рассказывал Артему все, что знал об этом подполье. В 1905 году здесь находилась эсеровская типография. Да, собственно, и не типография — верстак, на котором тискали листовки-прокламации. Будто бы сам попович-студент, сын ныне покойного отца Никодима, из этой же церкви, был и за наборщика, и за экспедитора. До поры, пока однажды не схватили его полицейские по дороге в город с листовками. Но тайника так и не нашли. А искали по всему кладбищу. И даже в церкви и на колокольне. Как раз гостил Серега тогда у дядьки, и все это происходило на его глазах. А ночью даже лазил в тот подвал — помогал дяде с теткой вытаскивать тот верстак. Боялся дядька Аврам, как бы самому в тюрьму не попасть за то, что знал о типографии и не выдал. Вот и вытащили верстак вместе со всеми принадлежностями в овраг да там и закопали.

В черном проеме виднелась лесенка, по которой Артем и должен был спуститься, а потом узким лазом пробраться в самое подземелье.

— Только с огнем поосторожнее, — предостерег Серега товарища. — Потому как во время эвакуации завода удалось «урвать» пудиков с десять взрывчатки. В нише над входом найдешь фонарик. Ежели еще батарейка не села…

А сам он останется наверху. Будет смотреть в оба, чтобы в случае опасности и себе моментально юркнуть сюда же. А пока нужно запастись водой, харчем да и на плечи раздобыть чего-нибудь. Ревматизм нажить кому охота!

Пробравшись узеньким лазом в подземелье, Артем прежде всего нашарил в нише над входом электрический фонарик и присветил. Батарейка действительно едва дышала. Но и этого слабенького света было достаточно, чтобы Артем смог оглядеться, где же он находится. Небольшой угол подвала с низкими сводами являлся, видимо, частью целого подвала и был отгорожен от него крепкой кирпичной стеной. На каменных плитах пола с одной стороны под стеной были сложены ящики с пироксилиновыми шашками — как сапер, Артем по упаковке сразу определил это, — в других ящиках были запалы для ручных гранат. Возле противоположной стены лежала на двух низеньких козликах снятая с петель половина филенчатых дверей, что служила топчаном.

Артем сел на топчан, вынул из-за пояса «вальтер», снятый тогда с немецкого офицера, и положил рядом, чтоб был под рукой. Решив не разряжать до конца батарейку, погасил фонарик. И сразу же, как только могильная темнота поглотила его, в воображении возникло искаженное мукой Тымишево лицо, все в синяках и ссадинах, глянувшее на него выпученными, неживыми глазами тогда, при мерцающем свете спрятанной в пригоршне зажигалки.

Тогда, под виселицей, при хлопцах Артем сдержался, да и некогда было горевать, нужно было как можно скорее управиться с погребением. Сейчас, в одиночестве, ничто не мешало ему и ничто не сдерживало. Он охватил голову руками и застонал от нестерпимой боли.

XI

После разговора с Романом Смирнов немного успокоился.

Думал об Артеме. В этих неожиданно сложившихся для него необычных обстоятельствах тяжко переживающий смерть друга Гармаш не мог, конечно, много раздумывать о страшных последствиях их ночной операции для славгородцев. И его мысли, очевидно, уже были там, в родном селе, куда он должен был понести горькую весть о казни Тымиша его матери и жене и его боевым товарищам — партизанам. Ведь, ясное дело, не торговать на базар ехал Невкипелый со своим напарником, а, видимо, по важному для партизан и, может, безотлагательному делу. Но почему именно сюда, ломал себе голову Смирнов, почему минуя Князевку и партизанский штаб? Правда, в Славгород им проще добраться по железной дороге, ромодановским поездом. Но только вряд ли это было единственной причиной. Видимо, зональный штаб не стал еще для них авторитетной инстанцией — уж очень на то похоже!

Смирнов теперь терзался, думая о том, что из всех районов своей зоны именно этой части Славгородского уезда уделял меньше внимания, полагаясь — и, должно быть, больше чем следовало, — на Гудзия, члена зонального штаба от партии украинских левых эсеров. Уроженец тех мест, он их хорошо знал, а поскольку непосредственно участвовал в организации подполья, будучи тогда военным комиссаром уездного ревкома, то хорошо знал и людей, оставленных как костяк будущих партизанских отрядов. Все это так. Но не следовало, конечно, отдавать, как говорила острая на язык Мирослава Супрун, «на откуп» Гудзию те едва ли не наиболее перспективные лесные волости: Глубокодолинскую, Рокитянскую, Ветробалчанскую, которые к тому же граничили с такими же лесными волостями соседнего уезда другой зоны, в междуречье Псла и Сулы. Вернувшись в Князевку, нужно будет немедленно заняться этим делом. А к тому времени и Гармаш будет в Князевке, — хлопец он остроглазый, пытливый, присмотрится, что там к чему, расскажет. Жаль только, что выбрался он так поспешно, и без мандата и даже без единого адреса. Ну да в свои места едет, к своим людям — сориентируется.

На этом Смирнов и оставил мысли об Артеме, нужно были решить, что ему самому сейчас делать.

Об отъезде из города сегодня нечего было и думать. Теперь ни в бричку, ни тем более в вагон нельзя было брать с собой тот опасный багаж — чемодан со взрывчаткой и детонаторами. Нужно найти иной способ. А на это потребуется время. Кроме того, в зависимости от характера неминуемых репрессий немецкой администрации, партийный комитет вынужден будет как-то реагировать на репрессии. Поэтому и его присутствие, как члена комитета, в Славгороде сейчас просто необходимо. Роман сообщит Шевчуку, что он не выехал из города. А где его искать в случае необходимости, Роман тоже знает: на Дворянской, два.

Но возвратился сюда Смирнов только часа в два, после того, как узнал, что уже снято запрещение на выезд из города. Да еще полчаса дал Компанийцу на сборы в дорогу — не хотел встречаться с ним. Ведь снова пришлось бы придумывать какую-то новую причину своей задержки в городе. А тот, как назло, еще с вечера сам не свой, да и ночью плохо спал. А невыспавшийся, как и всегда в таком состоянии, Компаниец был теперь просто невозможен — подозрителен и придирчив. А тут еще история с Гармашем, неудачная попытка устроить его кучером. И чего этот Влас не в свое дело сунулся? Все было бы в порядке. Ничего и не знал бы Компаниец, даже о самом существовании Гармаша. А вот теперь выкручивайся. И, наверно, неспроста с самого утра не раз заводил разговор о нем и называл не иначе как «ваш протеже». Уж не закралось ли подозрение!

Приоткрыв калитку и увидев посреди двора запряженную бричку, Смирнов в первый миг хотел не заходить, но уж залаял пес и его увидел управляющий. Вынужден был зайти.

— Наконец-то! — насупившись, хоть на самом деле был рад ему, встретил управляющий Смирнова. Был одет уже по-дорожному — парусиновый пыльник и на голове двухкозырка «здравствуй-прощай». — А я вас и ждать перестал уже.

— Имели все основания, — сказал Смирнов. — Не попутчик я вам сегодня.

Компаниец теперь уже на самом деле нахмурился — уж очень не хотелось одному отправляться в дорогу, — недовольно пожал плечами.

— Так хотя бы предупредили вчера. Подыскал бы себе в попутчики кого-нибудь другого.

Смирнов уже хотел попросить извинения, да вдруг надумал воспользоваться удобным случаем и выяснить еще до его отъезда: подозревает он или только показалось? И поэтому сказал шутливо:

— Нет, Иван Семенович, отклоняю ваши претензии. Сами виноваты. Хорошего же кучера вам предлагал. Отчего забраковали?

— Хорошего? Молчали б уж! — И Компаниец, возмущенный, отвернулся от него. Уже поставил было ногу на подножку брички, но снова опустил и, повернувшись к Смирнову, сказал, подчеркивая каждое слово: — Так вот, уважаемый Петр Максимович, как раз о вашем протеже я и хочу кое-что сказать вам. Хороший парень, говорите. Наивный вы человек! А чего же это полиция так интересуется им? Да еще именно в такой день, как сегодня!

Смирнов от этих слов сразу растерялся, но потом сообразил, что лучше всего ему эти слова понять неправильно. И сказал непринужденно:

— Полиция? Она сегодня многими интересуется. И не только полиция, а и немцы тоже. Меня самого дважды задерживали, проверяли документы.

— Не об этом речь. Это специальный вопрос.

И Компаниец рассказал, что в отсутствие Смирнова приходил один из державной варты. Знакомый. Еще при царизме служил тут околоточным. Поэтому и не петлял очень, а выложил сразу, как давнишнему знакомому, что пришел по доносу. Будто бы вчера около полуночи кто-то из калитки вышел, а назад, мол, и не вернулся, хотя до самого утра продолжалось наблюдение.

— Хе! Чертов горбун! — не стерпел Влас. — Да когда ж он спит? Ежели всю ночь следил, а утром, когда я вышел, уже с метлой возле своих ворот торчал! О ком говорю? Да про коллегу своего, дворника из первого номера.

— Откуда ты знаешь? Как ты можешь наговаривать на человека!.. — возмутился управляющий.

— Потому как он и меня сегодня, околоточный этот, вербовал в агенты. Насилу отбоярился. Разыграл из себя…

— Погоди, Потапович, — остановил его Смирнов и обратился к Компанийцу: — Ну, и вы, Иван Семенович, сказали о моем протеже своему доброму знакомому — околоточному?

— А что я должен был сказать? — Компаниец тяжело взобрался на бричку, поудобнее умостился на заднем сиденье и, разбирая уже вожжи, наконец ответил: — Сказал, что ничего не знаю. Спровадил к Власу. А что уж там Влас ему плел…

— А вы как будто не знаете, — сдержанно возмутился Влас. — Будто я не рассказывал вам еще раньше, как было дело. Что уже спал человек, когда вы из гостей вернулись. Вот и не стал будить. Куда он на ночь глядя? А когда рассвело, проводил его за калитку. Так куда там! Конечно, горбуну вы больше верите. Он таки стукач полицейский! А я кто? Обыкновенный дворник.

— Ну, хватит тебе! — примирительно сказал управляющий. — Ступай лучше ворота открой. А то вы меня тут заговорите, что и ночь в дороге застукает. — Потом махнул рукой Смирнову — «до свидания» и тронул лошадей, поехал вслед за Власом.

Смирнов отошел в тень от дома, сел на ступеньку крыльца черного хода и закурил. Бессонная ночь и дневная тревога давали себя знать. Очень хотелось спать, вот так упасть бы и хоть полчаса поспать. Да разве до сна сейчас! Если ко всему еще и это!.. Одним словом, чем дальше в лес…

Через несколько минут подошел Влас.

— Поехал, — сказал, лишь бы что сказать. Сел и сам тут же на спорыш и тоже закурил.

— Спасибо тебе, Потапович, — после недолгого молчания сказал Смирнов.

— За что?

— Сам знаешь.

И снова молча сидели, курили, глубоко затягиваясь цигарками. Наконец долгое молчание нарушил Влас:

— Вот беда мне с Груней, Максимович. Целый день места себе не находит.

— А что с ней? — забеспокоился Смирнов.

— Догадывается уже. Вот я… и хочу спросить, и страшно. Про Тымиша Невкипелого — правда ли?

— Правда, — печально кивнул головой Смирнов. — Нет Тымиша в живых.

— Ой, горе! — Влас закрыл ладонью лицо и низко склонился головой.

Не скоро Смирнов решился оторвать его от тяжких дум:

— Потапович! А как тебе показалось тогда, поверил он твоим россказням? Или, может, отдал предпочтение своему стукачу горбуну?

— Не знаю, — ответил Влас, но, помолчав, добавил: — Не должон бы. Какое ж ему предпочтение?! Он стукач — и я стукач. Дак у меня ж еще тридцать лет беспорочной службы денщиком у генерала. — Чуть усмехнувшись, видя удивление Смирнова, Влас пояснил, что при управляющем не хотел говорить об этом: и себя дал завербовать сегодня. — Потому как увидел, к чему идет, — продолжал он. — Не единожды, чай, доведется нам еще и не в такие переплеты попадать.

— А ты хорошо подумал, Потапович, прежде чем… Ведь знаешь поговорку?

Влас старательно раскурил пригасшую цигарку и потом сказал:

— Знаю. Этой поговорке меня добре научил еще первый мой хозяин, сапожник, к которому я попал сразу из приюта. Сперва, бывало, огреет чем попало, а уж тогда и словесно добавит: «До каких пор я тебя, байстрюк, учить буду? Семь раз отмерь!» Да ты же меня, Максимович, не со вчерашнего дня знаешь!

— Разумеется. Если бы не знал, разве я пользовался бы твоим гостеприимством? Вот уже четвертый месяц, как ни приезжаю в город, прямо сюда, на Дворянскую, и иду, как к себе домой. Даже независимо от того… Не думай, что я такой наивный человек и не знал до сих пор, что ты о многом в отношении меня догадываешься. Только я виду не подавал. Ибо это меня как раз и устраивало. Ждал, пока сам заговоришь. Рано или поздно, а это должно было случиться. И, как видишь, не ошибся, дождался. Да иначе и быть не могло. Ведь ты умный человек и пролетарий, можно сказать, с детских лет. Так с кем же тебе по пути, как не с нами, большевиками?!

Никогда еще за все месяцы они не разговаривали так откровенно и сердечно, как в этот раз. И в конце концов договорились, что лучший способ присоединиться Власу, как сочувствующему большевикам, к их подпольной деятельности — это превратить свою квартиру, вернее, дом Галагана, хотя бы на время, пока хозяин живет в своем имении, в явочную квартиру. Первоклассную! Ибо действительно, кому придет в голову заподозрить в связях с подпольщиками недавнего генеральского денщика, а теперь дворника Галагана, человека, очевидно, проверенного, которому помещик Галаган целиком доверяет. А горбун? Да, дворник из первого номера беспокоил и Смирнова. Но, пораздумав, они наконец нашли способ если не обезвредить совсем, то, во всяком случае, как можно больше усложнить его подлую работу полицейского стукача. А тем самым, возможно, и совсем со временем отбить у него охоту к этой довольно хлопотной работе. Как раз самого Власа осенила эта счастливая мысль: не заделаться ли ему сапожником? Только по настоящему, не так, как до сих пор — между делом — для себя да для знакомых, а с размахом, с вывеской. Чтобы калитка целый день не закрывалась от заказчиков. Пусть следит тогда, подлая душа! Смирнову эта мысль показалась дельной. И чтобы не откладывать в долгий ящик, он сам вызвался написать такую вывеску. Хотя бы для начала. С тем чтобы после заказать лучшую — «художественную» — настоящему живописцу. Влас разыскал подходящий кусок жести, зеленой краски — от ремонта крыш осталась, черной, к сожалению, не нашел. Но это как раз было на руку Смирнову. Потому что самый цвет, зеленый, не свойственный вообще обуви, требовал от него и соответствующей условной манеры изображения сапога — одним контуром, на что у него, собственно, только и хватило таланта живописца. И в тот же день, только краска просохла, Влас прибивал уже вывеску на заборе с улицы возле ручки звонка.

Нарочно выбрал время, когда на улице не было людей, чтобы не привлекать внимание — горбуна в первую очередь, конечно, — к самому факту появления вывески именно сегодня, в такой день! Осталось вбить последний гвоздь. И неожиданно из-за спины через улицу послышался окрик:

— Эй, сосед!

Влас оглянулся: конечно же он, горбун, словно из-под земли вырос! Стоит в подворотне, попыхивает цигаркой, щерится в ухмылке:

— Надумал, значит, разбогатеть! Мало того, что метлой, хочешь еще и шилом деньги загребать!

«А будь ты неладный!» — ругнулся Влас, а ответил в тон ему:

— Какие там деньги! Надоел сахарин к чаю, так, может, хоть шилом ухвачу патоки.

И уже взялся было за щеколду калитки, чтоб зайти во двор, но горбун поспешно крикнул ему вслед:

— А новость слыхал? Свеженькую!

От недоброго предчувствия у Власа вдруг болезненно стиснулось сердце. Не выдержав паузы, спросил:

— А что за новость?

— Дак половили ж всех! Уже им и полевой суд был. Уже и приговор приведен в исполнение: расстреляли всех десятерых. Вон и ахвишка, — показал рукой через улицу на Галаганов забор.

Влас глянул — правда, в нескольких шагах от калитки на заборе белел листок.

Первым желанием его было сразу подойти к объявлению, убедиться воочию. Но сдержался. Знал, что самой походкой своей выдаст горбуну свое чрезвычайное волнение. Он собрал всю свою выдержку и сказал нарочито равнодушно:

— Подумаешь, диво! Как было, так и есть…

— Как «так»? — даже подступил горбун на край тротуара.

«Вишь, подлая душа! Ждет, не ляпну ли чего-нибудь про власть». И ответил:

— А вот так, как народная пословица говорит: «Паны дерутся, а у мужиков чубы трещат».

И лишь теперь, да и то неторопливо, будто только из любопытства, подошел к объявлению на заборе. Пропустив весь текст — знал его содержание от горбуна, — жадно впился взглядом в столбик имен. Нет, Гармаша не было среди них. И вообще не было ни одной знакомой фамилии. Тем не менее он снова и снова — в который уж раз! — перечитывал этот траурный список неизвестных ему людей. Вплоть до того, что буквы уж слились в сплошное серое пятно. А он все не мог, хоть и знал, что нужно, ведь следят за ним, не мог сойти с места. Будто стоял не перед объявлением немецкой комендатуры, а у свежей, только что засыпанной землей братской могилы.

XII

Артем узнал о казни десятерых уже только ночью, когда Серега вернулся из города, куда ходил разведать. Пошел он еще засветло, сразу же после последних в этот день похорон, вместе с могильщиками; обещал не задерживаться. Да вот уже и ночь затянула снаружи густо-синими завесами все оконца колокольни, а его все не было. Артем стал беспокоиться, ведь в такой день не шутка и в переделку какую попасть. Поэтому, услышав наконец шорох ног у дверей, а потом осторожный скрежет ржавого засова снаружи, кинулся сразу к порогу. Не дав Сереге даже сесть с дороги, начал допытываться, что там, в городе. Но Серега не спешил с рассказом. В руках держал небольшую корзинку — осторожно поставил под стеной. С нее и начал, пытаясь хоть немного оттянуть свой печальный отчет Артему. Дескать, прямо как тот дурень со ступой: вчера в город пёр корзину, а сегодня обратно сюда вынужден был тащить.

Артем спросил, что за корзинка, без особенного, правда, интереса, просто чтобы поскорее покончить с этой темой. Но просчитался. Сереге только этого и нужно было от него — малейшей, пускай даже притворной заинтересованности. Для начала. А дальше уж Артем вынужден был слушать его до конца, не перебивая. Ведь дело касается непосредственно его самого. Не торопясь — свертывал как раз цигарку — и очень уж подробно начал рассказывать историю этой корзины. Не для других, а именно для них, в Князевку, была она приготовлена. Немного взрывчатки, полсотни детонаторов. На сахарном заводе в Князевке хлопцы изловчились делать из обрезков водопроводных труб корпусы ручных гранат. Но с начинкой дело у них швах. Вот Смирнов всякий раз, бывая в городе, и возьмет кое-что из этого подвала. Так было и в этот раз. Вчера Серега занес на ту же самую квартиру на Полтавской улице передачу с тем, что сегодня, проезжая мимо дома, Смирнов заберет ее в бричку. А не вышло, как думали. Все спутали немцы своими облавами. Оказия с бричкой отпала. Смирнов собирается выехать из города сегодня ночным поездом. И корзину брать с собой не захотел. Правильно, конечно, но и оставлять на квартире нельзя было. И так бедняга хозяин за сегодняшний день просто измучился. Несколько раз прибегал к Серегиным родителям, все допытывался, где он да когда будет. И в конце концов не выдержали нервы у человека. Хорошо, что Серега забежал домой и, узнав от родных, подался сразу же на Полтавскую. А тот уж и корзину всю выпотрошил. Ждал только вечера, чтобы по частям все в овраг выбросить. Собрал Серега все снова в корзину да вот и притащил обратно в подвал. Пускай лежит до поры — до новой оказии.

— А может, ты прихватишь с собой? — И, не дав ответить, рассуждал вслух: — В такой упаковке неудобно, конечно, это кабы вещевой солдатский мешок. Но увы, его нет. Ну, да что-то нужно будет придумать, какую-нибудь котомку тетка даст иль, на худой конец, хоть наволочку. А к ней бечевки можно будет…

— Ну, это не к спеху! — остановил его Артем, уже разгадав настоящий смысл многословия товарища. — Придет день — тогда и придумаем, что да как. Ты лучше рассказывай, что там в городе делается.

Тянуть Сереге дальше уже нельзя было, и он стал рассказывать. Даже объявление немецкой комендатуры со списком казненных своими глазами читал.

Артем как сидел под стеной на корточках, так и застыл, потрясенный страшной вестью. Молчал и Серега, ждал, что вот-вот Артем спросит — кого же. Но Артему сейчас было не до этого. Для жгучей боли и тяжких дум достаточно было и того, что он знал о них с абсолютной уверенностью: никто из них не виновен. «Вот и выходит, что погибли они вместо нас! — немилосердно терзал сердце свое Артем. — Значит, мы с Романом и Серегой тоже повинны в их смерти. И то, что не хотели этого, что даже не предвидели самой возможности такой беды, ничего здесь не меняет. Да уж так ли, правду говоря, и не предвидели, чего нужно было ожидать от этих извергов? А для чего же голова на плечах? Не знали только, кто пострадает, на кого обрушится их черная месть. А впрочем, какая разница! Лишь бы не нас! Уж не потому ли так ловко справились с тем делом — не попались. Отделались другими, не виновными. А сами, как крысы, разлезлись по своим норам!..»

— Ну, хватит, Артем, — не в силах был дальше терпеть Серега это настоянное на черной тревоге молчание. — Сколько ни горюй, ничем не поможешь. Это нам наука на будущее… Полно, хватит! — И будто для того, чтобы показать, что у него лично уже покончено с этим, и склонить к тому же Артема, он как-то подчеркнуто по-будничному, хлопотливо, на коленях пододвинулся к лунному — в узенькое оконце — прямоугольнику на полу и стал вынимать из карманов, из-за пазухи и раскладывать, будто на расстеленной скатерти, харчи: кусок лепешки, пучки зеленого лука и даже несколько сухих тараней. Но приглашать Артема ужинать еще не решался. Принялся за другое дело: взял корзину и спустился в подвал.

А когда через какие-нибудь четверть часа выбрался наверх (пока вынул все из корзины, пока разложил как следует — детонаторы отдельно, взрывчатку в другое место — да еще немного посидел на топчане, просто чтобы дать Артему побыть одному), Артем все еще сидел на том же месте и даже в той самой позе; но теперь он уже курил — блестел огонек цигарки, и вся косая лунная полоса от оконца кипела синим табачным дымом. «Ну, слава богу, раз закурил, значит, отходит понемногу», — и Серега сказал, стараясь, чтобы слова звучали как можно естественнее:

— Докуривай, да и будем ужинать. Чем бог послал.

Артем ничего не ответил. Но, докурив цигарку, бросил окурок и спросил вдруг, явно отклоняя попытку Сереги увести разговор в сторону:

— Ну, так какую мы имеем науку из этого?

— А ты что, сам не понимаешь? — захваченный врасплох, отделался вопросом Серега, хотя вполне мог бы ответить и по сути.

Он еще днем, в городе, стоя перед тем страшным объявлением комендатуры, охваченный печалью и отчаянием, сразу же постиг горькую и, казалось ему, неоспоримую истину, что молодецкий тот их поступок на самом деле был лишь очень тягостной и непоправимой ошибкой, за которую пришлось дорого расплатиться. Но тогда и потом — на людях, в разговорах, в хлопотах — Серега не мог еще как следует сосредоточиться на этом, глубже продумать,чтобы прийти к более широким обобщениям, сделать определенные выводы. Но если сам не смог, то пришло это со стороны, во время одной общей беседы…

А вообще чего только не наслушался он в этот вечер! Конечно, в большинстве своем славгородцы тяжело переживали случившееся и горевали о погибших. А поэтому и немцев кляли страшными проклятиями… Однако ни разу Серега не слышал, чтобы кто-нибудь заодно упрекнул и их, неизвестных им, которые своей отчаянной дерзостью прошлой ночью как раз и вызвали у немцев этот взрыв черной мести. И Серега понимал причину. Хотя бы в отношении тех, которые думали, что и их, тех отчаянных, расстреляли в числе десятерых: смерть словно бы заслонила их, вязала людям языки. Но почему же тогда и другие, кто допускал или даже верил в то, что они живы, что им посчастливилось избежать расправы, вели себя точно так же? И было таких большинство. Преимущественно среди мужчин. Было непостижимо — на чем держалась у них эта вера, ничем реальным не подтвержденная? Чтобы удостовериться, Серега как-то в общей беседе, когда коснулось этого, нарочно довольно остро возразил. Ерунда, мол, как можно думать, что живы, если в сто раз вероятнее, что их расстреляли в числе десятерых. «Нет, — непоколебимый в своей вере, сказал пожилой человек и, сделав паузу, пояснил: — Потому как такие атлеты, заруби себе, хлопец, или, сказать бы, отчаянные, живыми в руки немцам не сдаются! Раскумекал? Поэтому и говорю: нет, не расстреляли их. Вот увидите: они еще не раз покажут немцам. Да еще и не так!» Вот тогда Серега и услышал слова, которых не хватало ему сейчас и для которых еще тогда была открыта его смятенная душа. «Э, болтай! — медленно произнес бородатый человек, вылитый Илья Муромец, только пеший да вместо шлема вывернутый мешок грузчика на голове. — Ни к чему все это. Лишь бы только людей своих губить! Плетью обуха не перешибешь!»

Потом и по дороге на кладбище — шел той же тропкой по оврагу, что и на рассвете сегодня с Артемом, — слова эти не раз слышались Сереге, и были они как сопровождение его невеселым думам — не давали им растекаться, направляли в одно русло. «Что правда, то правда! И нужно с этим делом кончать!» — в который раз уже, порой даже в голос, повторял он себе. И чем дальше, все крепче утверждался в этой своей новой позиции: «Чего же сопишь? Что уже не приведется в героях походить? Ничего, обойдешься. Довольно с тебя и того, что уже походил в атлетах — отчаянных!» Утомленный и лютый на себя, на клятую корзину, от которой ныли плечи, на весь свет, подходил он к своему пристанищу с твердым намерением сразу же откровенно поговорить с Артемом обо всем. И пусть сам как знает, а на него в таких делах чтобы не рассчитывал впредь…

А вот теперь, когда Артем сам допытывается, — молчит, уклонился от разговора. Почему? Не сразу Серега осознал, что вся причина была в самом тоне, каким Артем спросил его и который не обещал ничего хорошего, а наоборот — уничтожал последнюю надежду на то, что, может, все же удастся и Артема переубедить. Где там! Значит, конец дружбе. А порвать с Артемом, да еще накануне разлуки, Сереге очень не хотелось. Поэтому и медлил. Но сколько можно?.. «Ну, добро, коль уж так не терпится тебе!..» Но это пока что только в мыслях. Ибо после такой затяжной паузы Сереге казалось просто невозможным ответить обыкновенными словами. Нужны были слова какие-то особенные, весомые, которые одновременно и оправдывали бы это длительное молчание, и были бы точным и исчерпывающим ответом Артему на его вопрос. Наконец сказал:

— Так, спрашиваешь, какую науку имеем из этого? А вот какую: «Плетью обуха не перешибешь!»

— Вот оно что! — и впервые за весь вечер Артем переменил позу — сел на полу удобнее, охватив руками колени. — Ну, ну, валяй дальше.

— И не из своей головы взял, — продолжал Серега, — а, можно сказать, из людских уст, своими ушами слышал. Иль, может, для тебя полмиллионная армия ихняя, что топчет нашу землю, не обух? Без малого полсотни дивизий.

— А сколько нас на Украине? Да одних только фронтовиков недавних взять!..

— А оружие? — не сдавался Серега. — Сказать кому-нибудь, что на весь Славгород с уездом, даже на всю зону — вот это и весь наш арсенал, что под помостом здесь, в погребе. Не очень размахнешься!.. Нет, Артем, не знаю, как ты, но я целый вечер думал об этом и так себе надумал… Если пока невмочь нам одним натиском выгнать их прочь с Украины, то не лучше ли для нас… не дразнить их пока что? Пока не наберемся сил. Ну их к черту!

— Вот как! Пусть, значит, грабят, насилуют?.. Пусть вешают нашего брата?! А мы — потакать им? Да как у тебя язык повернулся?..

— Не потакать… — пожалел уже Серега, что завел разговор об этом сейчас, так не вовремя. — Но ты же видишь, к чему это приводит. За одного немчуру десятерых своих отдать! Ну можно ли своими людьми так разбрасываться!

— Хоть не допекай! И так пекло на душе! — покачал сокрушенно головой. И не скоро уже после заговорил — спросил, кого же расстреляли.

Но Серега не знал их всех. Говорили, что больше из окрестных сел. Приехали на базар, а их и сгребли. Но из местных тоже есть. Весь двор комендатуры забили арестованными, говорят. Из них и отобрали. Серега даже знал одного из них — Моргуна с их завода.

— Четверо детей мал мала меньше оставил. А ежели взять в расчет, что и остальные расстрелянные тоже не все из молодых…

— Да, Серега, — сказал Артем после паузы, — чего-чего, а крови да слез горьких вдовьих, сиротских еще будет и будет на нашей земле, пока вытурим эту нечисть. А думаешь, я от этого застрахован? Нет! И все же прямо скажу: пусть лучше сиротами будут жить на свободной, счастливой земле, чем в ярме ходить, хоть и при живом отце.

Сидел после в глубоком раздумье, вдруг вскочил и начал куда-то собираться. Собственно, и сборы-то все, что картуз надел. Серега забеспокоился:

— Куда это ты вдруг?

— Да нет, эту ночь еще никуда. — И уже от порога пояснил: — Есть еще дела завтра в городе. Просто приткнуться где-нибудь на дворе до утра, духота здесь.

Тогда Серега закрыл крышку подвала — была открыта, чтоб проветрилось внизу, собрал с пола, растыкал по карманам еду и вышел вслед за Артемом…

XIII

На следующий день Артем с самого утра стал собираться в дорогу. Запаковал сотню запалов к ручным гранатам и немного взрывчатки. Вернее, сколько вошло в обычный солдатский вещевой мешок, раздобытый Серегой у тетки. Засаленный — и стирка не помогла, латаный-перелатанный. Но ничего. Все же лучше, чем набойчатая наволочка. Хоть не будет мозолить глаза. Идет себе солдат, может, из плена немецкого возвращается, а может, из госпиталя, вишь, и прихрамывает. Выбираться из города надумал пешком хоть до первой железнодорожной станции, просто по межам в хлебах, что сразу же за оврагом широко разлились половодьем туда, к самому лесу, синеющему верст за десять от кладбища. Не нужно и ночи ждать, можно засветло. Хоть бы и сейчас. Но, не повидавшись с Таней, не узнав, что она ему принесет с Троицкой, Артем не мог уйти из города.

А тем временем случилась и работа — нужно было им с Серегой яму копать. Могильщики почему-то не явились.

— Уж не примкнули ли и они к забастовщикам? По всем предприятиям объявлена двадцатичетырехчасовая забастовка протеста, — рассказывал служащий из похоронной конторы. — Ну, так то ж одно дело! А как можно донять немцев тем, что покойники будут лежать в такую жару без погребения?! Специально для этого и пришел, чтоб уладить это дело.

Хлопцы согласились и тут же, не мешкая, начали копать. А потом и могильщики пришли. И это было как раз кстати. Потому что в двенадцать Артему необходимо было быть в городе на свидании с Таней.

Чтобы не опоздать, Артем вышел раньше на какие-то четверть часа. Хотя табачная фабрика тоже бастовала, Артем уверен был, что Таня все равно будет ждать его, как условились, на проходной в двенадцать часов. И не ошибся. Еще за добрую сотню шагов он увидел ее среди прохожих на тротуаре — в той же, что и в прошлый раз, голубой блузке и синем платочке. Заметив Артема, Таня ускорила шаги и, когда встретились, торопливо только успели поздороваться, сказала невесело:

— Ничего, Артем, не вышло у меня с Христиной теткой.

— Не ходила к ней?

— Нет, ходила. Вчера, правда, мама не пустили. Такое в городе творилось! Пошла сегодня рано утром, прямо с фабрики, после митинга, вместе с подругой, что живет в той части города. Но пришла не вовремя. Столовники уже позавтракали, правда, но за столом под акациями сидели с газетой Христин дядька Иван — вернулся из рейса — да Мегейлик. А ему и не хотела попадаться на глаза, чтобы снова не прицепился со своей моралью…

Так, разговаривая, они дошли до небольшого скверика с серолистными от пыли акациями и сели на скамейку. Таня продолжала рассказывать.

С полчаса, наверно, бродила по улице, пока наконец разошлись они: заглянула в щель забора — никого нет за столом. Только тогда решилась. Тетка была дома, хозяйничала на кухне. Ее появление хозяйку удивило, хоть она и старалась не выказать этого. А когда сказала, от кого, та недовольно передернула плечами. «Да он что, неужто и по сю пору в Славгороде? Что он себе думает, сумасшедший!»

— И так осерчала, что я уж и не осмелилась спрашивать что-нибудь про того человека. На, прячь свою зажигалку. И вообще… — у девушки голос задрожал от слез.

— А ты не горюй, — успокаивал взволнованную девушку Артем. — Будем считать, что этого именно и нужно было ожидать. — И даже пошутил: дескать, не всякий за первым разом схитрить сумеет, не моргнув глазом.

Натянутой шуткой Артем хотел скрыть от Тани свое огорчение от неудачи. Не может он, не имеет права, не разузнав ничего о провокаторе, покинуть город! Поэтому, попрощавшись с Таней — до отъезда уже не увидятся, — сразу же отправился сам на Троицкую улицу, к Петренкам.

Большого риска в этом, как думал Артем, не было. В доброжелательности Марии Дмитриевны по отношению к нему Артем не сомневался. Хотя ее неумение держать язык за зубами и возмущало его. Но он находил и оправдание ей: очевидно, была уверена, что вреда от этого не будет никакого. Так и вышло. Ведь если бы Мегейлик имел недобрые намерения в отношении его, зачем бы он сказал тогда Тане, что знает о пребывании его в Славгороде? Не так просто отправить другого на виселицу. Если, конечно, в человеке есть хоть капля совести. А Мегейлик, видать по всему, — человек совестливый. Хуже было с дядькой Иваном. С ним Артему никогда еще не приходилось встречаться. Но давнюю его враждебность из-за того, что «завязал свет» его племяннице Христе тогда в Таврии, хорошо запомнил Артем. Точно так же, как и его недостойную роль коварного советчика Христиной матери, а своей свояченице, что и привело в конце концов к страшному по результатам недоразумению между ним и Христей. Ну, да с тех пор много воды утекло. Поумнел, надо полагать, и дядька Иван.

Несомненно, немалый риск для Артема был в самом его появлении в городе хотя и с надежными документами, но в такой неспокойный день общегородской забастовки. К тому же ему нужно было пройти через весь город, чтобы добраться до Троицкой улицы, расположенной недалеко от вокзала.

А улицы были буквально «нашпигованы» немецкими и полицейскими патрулями, конными разъездами, которые бдительно следили, чтобы прохожие строго придерживались заведенного порядка, и, главное, чтобы не собирались вместе более чем три человека. Время от времени, на выбор, у наиболее подозрительных проверяли документы. Один раз пришлось и Артему показать свои. Но на этот раз ему, как Петру Сиротюку, повезло куда больше, чем позавчера Евтуху Синице: полицейский хоть и довольно долго мял в руке его удостоверение и военный билет, но так и не нашел к чему придраться.

«Наверно, и Лиходею сегодня не до того, чтобы рассиживаться долго после завтрака или перед обедом, — думал Артем, — тоже где-нибудь вот так рыскает!» И поэтому столкнуться с ним во дворе не опасался. А все же, прежде чем зайти во двор, по примеру Тани, и сам заглянул в щелку забора. Во дворе никого. Вот и хорошо!

Зато в квартире Петренко, только ступил с крыльца через порог, сразу же и наткнулся в сенцах на хозяина. Поздоровался с ним, назвал по имени-отчеству — Иван Лукьянович, добавив при этом: «Если не ошибаюсь».

— Нет, не ошибаетесь, — ответил хозяин густым басом, который так же, как и тенор Лиходея, был когда-то, перед войной, славой и гордостью церковного троицкого хора, управляемого регентом Мегейликом. Потом поинтересовался: — А вы кто такой будете?

— Да я… к Марии Дмитриевне, по одному делу, — чтобы выкроить хоть несколько минут, ответил Артем, сам удивляясь: ведь знал же от Тани, а почему-то думал, что сперва встретит тетку, а не его.

И в этот момент, услышав в сенцах разговор, из кухни показалась сама хозяйка и узнала Артема. На его приветствие ответила очень сдержанно, а окинув взглядом, добавила:

— Ну, слава богу, хоть лохмотья свои сбросил! — А мужу коротко пояснила: — Христин. Отец Василька. — И снова к Гармашу, но уже помягче: — Заходи, гостем будешь. — Она открыла дверь в комнату, но сама не зашла. На плите, мол, жарится как раз. И поручила мужу: — Займись, Лукьянович, гостем.

Мужчины зашли в комнату, просторную и светлую, раскрытая дверь из которой вела в другую комнату, видимо, спальню, напротив дверей стояла широкая кровать с целым набором подушек на пестром фоне ковра.

Артем кое-что знал о супругах Петренко из рассказов Христи еще в Таврии.

Лишь на десять лет старше Христи и на столько же моложе Христиной матери, а своей сестры, Мария смолоду жила в Славгороде, работала прислугой «за одну», горничной и кухаркой разом, у господ среднего достатка, и только уже перезрелой девицей, не раз до того обжегшись на ненадежных своих «женихах», вышла наконец замуж за немолодого бездетного вдовца, кондуктора пассажирской службы Ивана Петренко. Именно это и объясняло ее уважительное величание мужа по отчеству, но это же было причиной и мужней покорности ей, как жене, перед которой порядком провинился, не оправдав ее надежд на счастливую семейную жизнь: бездетными так и живут вот уж больше десяти лет. И очень страдали от этого оба. Было время, когда даже хотели удочерить племянницу Христю. Но девушка и слышать тогда об этом не хотела. Ведь должна была бы разлучиться, может, и навсегда, со своими родными — родителями и двумя сестричками. Потому что именно тогда отец собирался на переселение в Зеленый Клин. Однако, вернувшись через год из Сибири после смерти отца, а позже из Таврии, где была на заработках, Христя, устроившись на работу на табачную фабрику, жила у них вплоть до своего замужества. Да и после жили в одном дворе, питались даже вместе, живя как одна семья. И только спать расходились по разным квартирам. Свыклись, сроднились. И потому разрыв ее с мужем Петренки восприняли как свою личную драму, и Артем, конечно, понимал это. И настроен был соответственно: о прошлых горестях, причиненных Иваном Лукьяновичем, решил даже не вспоминать. Так и было бы, наверно, если бы Иван Лукьянович, наоборот, не был настроен очень воинственно.

— Так это ты и есть тот самый баламут, — дав минутку гостю освоиться в обстановке, начал хозяин, — что у законных мужей жен отбиваешь?

Артем ответил весьма сдержанно:

— Плохо, видать, вы свою племянницу знаете. Христя не из тех женщин, которую можно у кого-то там отбить. Сама рассудила, сама решила.

— А ты, выходит, ни при чем? Бессовестный ты человек! Мало того, что тогда, в Таврии, свел с ума и бросил. Хорошо, что у дивчины было где голову приклонить. Но и то… кабы не тот же Мегейлик… А нынче снова… Что тебе, девчат да вдовиц мало? Наладилась жизнь у молодки, вернулся муж из плена… Так нет, тебе нужно снова поперек дороги становиться!

Артем нахмурился.

— Ну, это не та тема, чтобы дискуссию с вами разводить. А кроме того, не одной Христи это касается. Есть еще Василько, сынишка. О нем как отец должен я заботиться иль на чужого дядю положиться?

— Бывает, чужой дядя лучше родного бати. Вот и Василька — вырастили бы и воспитали. Не бойся, босяком не пустили бы в свет. А так — кто знает, что из него выйдет. Может, и он пойдет по отцовской дорожке.

— А чем же плоха моя дорожка? — Артем, конечно, понимал, на что тот намекает, но не хотел сразу вдаваться в политику и перевел разговор в иную плоскость: — Слесарь на таком заводе, как «хапезе», это совсем неплохо.

— Да какой же ты слесарь! Был когда-то! А сейчас, рассказывает жена, углем самоварным промышляешь. С мешком по дворам собак дразнишь!

— Это случайная работа. А впрочем, чем она хуже вашей… — На языке у него вертелось и хотел добавить: «Зайцев по вагонам вылавливать!» — но вовремя вспомнил, что не на посиделки пришел, когда бы мог в любую минуту подняться и уйти, а по очень важному делу, и потому сдержался. А хозяин, как видно, по природе был не из разговорчивых. На этом и оборвалась их беседа. Когда хозяйка через несколько минут вошла в комнату, оба сидели молча — каждый занят своим: хозяин в конце стола набивал машинкой гильзы пахучим турецким табаком, явно с черного рынка — кто-нибудь из работниц вынес за пазухой через проходную, — а Артем от нечего делать листал засаленные страницы «Сонника», что, видимо, был настольной книгой в этом доме.

— Дала бы пообедать, так еще обед не готов, — ставя тарелку с едой на стол, сказала хозяйка. — Садись. Чем богаты, тем и рады.

Артем вежливо поблагодарил, но отказался. Во-первых, он не голоден, да и не в гости пришел, а по важному делу.

— И довольно деликатному, — добавил, не найдя более подходящего слова. — Поэтому хотел бы надеяться, что на этот раз разговор останется только между нами.

Женщина поняла намек и в свое оправдание рассказала, как все произошло с Мегейликом. Что он сам узнал еще тогда, как Лиходей прицепился за удостоверение. Но, конечно, полной уверенности у него не было. Вот и пристал потом с расспросами. Что же должна была делать? Изворачиваться, врать? А для чего? Вреда от этого никому никакого. А польза, может, и будет. Какая? Ведь теперь, когда уже знает, что ты живой, может, оставит надежду на то, что Христя все же вернется к нему.

— Ну и что же тут хорошего? — хмуро глянул на жену Иван Лукьянович.

Она досадливо пожала плечами.

— Неужто мало мы еще говорили с тобой об этом? Хватит! И чего бы это она сидела здесь, если вот он, ее настоящий муж, даром что невенчанный? Зачем ее детям, ведь скоро уже и второй будет, отчим сдался при родном отце! — И дальше, не дав мужу и слова вставить, спросила Артема: — Какое там у тебя дело, да еще важное?

Артем не стал мудрствовать, а прямо сказал, что его очень заинтересовал человек, завтракавший у них позавчера в числе четырех.

— Кто же это? — поинтересовался хозяин.

— Ты не знаешь. Дважды, как ты был в последнем рейсе, Терешко приводил с собой — обедать. Хотя… погоди, чего ж не знаешь! На рождество тоже приходил с ним на кутью. Не то родня, не то просто товарищ, из одной гайдамацкой сотни. Не помнишь?

— Когда та кутья была, а ты хочешь… — Однако чувствовалось, что он все же что-то помнил о той кутье.

Артем спросил, не знает ли Мария Дмитриевна, откуда он, тот человек. Или хотя бы куда он поехал теперь из Славгорода. Но и об этом ничего определенного женщина сказать не могла. И хоть как ни старалась вспомнить, ибо видела, что для Артема это очень важно, и искренне желая помочь ему, ничего не могла припомнить. Кроме того, что село в лесу, куда еще немцы и ногой не ступали. Потому как кругом было полно повстанцев-лесовиков. И в их селе с весны почти в каждой хате они стояли, а теперь, по теплу, большинство в шалашах в лесу комаров кормят. Но и в селе еще много их. Большинство, правда, больные сыпняком. Жаловался, что совершенно загажено село, а такое ж красивое когда-то было: в садах, над самой речкой Пслом. До войны, дескать, дачники не только из Харькова, а даже из столиц приезжали — из Москвы и Петербурга.

— Подгорцы! — не сдержался Артем, — Или Зеленый Яр.

Сомнений не было никаких. Ведь из всех сел той лесной местности над Пслом именно живописные Подгорцы и Зеленый Яр были издавна облюбованы дачниками. Одно из этих сел. Но как же этого мало: лишь название села да чирей под глазом. Имя Пашко, ясное дело, в счет не шло: в селе в собаку камень брось — в Павла попадешь. Да, примет не густо!

Убедившись, что больше уж ничего не узнает, Артем сразу и стал прощаться.

Уже подав руку гостю, Мария Дмитриевна еще раз, почти с возмущением, спросила мужа:

— Так как же, Лукьянович, значит, так и не вспомнил?

— Не вспомнил. Да мало ли с кем он к нам…

— Нет, на святки — только с ним. Со своим кровным побратимом. Еще припоминаю, когда подвыпили, выхвалялся, как они с Терешком самую смерть перехитрили на фронте, в шестнадцатом году. Самострелы оба. Один — другого. Только так небось и выскочили из той мясорубки…

И вдруг, не ожидая ответа, подошла к стене, где вокруг зеркала под вышитым полотенцем было пришпилено десятка два поздравительных открыток — «Христос воскрес!», «С днем ангела!», а на гвоздиках — различные фотокарточки в рамках, — и сняла одно «кабинетное» фото. Посмотрела на обороте.

— Ну да есть вот, — и подала Артему.

Но Артем сначала посмотрел на самое фото.

На фоне задника с изображенным на нем бурным морем, среди бутафорских прибрежных скал, стояли в напряженных позах двое молодых людей — в солдатских шинелях, в гайдамацких шапках и с саблями наголо в руках. Узнать было нетрудно — Лиходей и тот его приятель. С волнением, будто карточный игрок, что открывает последнюю прикупленную карту, он повернул фото и прочитал на обороте:

«Уважаемым Марии Дмитриевне и Ивану Лукьяновичу Петренко — на добрую память. Терентий Лиходей. Декабрь 1917 г.»

И немного ниже той же рукой было дописано:

«А рядом со мной — Пашко, кровный побратим мой и тоже, как видите, не только меткий стрелок, но и бравый рубака».

— Так, может, «Пашко» не имя, а фамилия его?

— Ну да, — сказала молодица. — У нас в Поповке полсела — Пашки.

— Да и в нашей волости есть целый хутор Пашковка. И небогатый хутор, скорее бедный. Должно быть, и в лесу да в Подгорцах теперь их немало, — рассуждал нарочно вслух Артем, чтобы объяснить свою просьбу: — Нельзя ли мне это фото хоть ненадолго? Верну в целости.

— Нет, нельзя! — категорически отказал хозяин — и к жене: — Повесь, откуда взяла.

Женщина, видимо, колебалась, но потом все же повесила фото на гвоздик.

Иван Лукьянович хмуро молчал, только еще старательнее орудовал своей машинкой. Но когда гость, попрощавшись, направился к выходу, он сказал:

— А Христе передай: пусть выбросит дурь из головы и возвращается домой. Блудница бессовестная! Бросить больного мужа на произвол!.. А если бы не он…

— Хватит! — властно остановила его жена. — Ничего ему не станется. Выходится и без нее.

Но когда вышли на крыльцо, задержала Артема и сама заговорила о Христе. Не о возвращении ее в город, конечно, а беспокоилась — так ли уж необходимо жить ей сейчас в Ветровой Балке?

— Может, в Поповку, к своей матери, переехала бы с Васильком, хотя бы на это время, пока…

— Что пока? — нахмурился Артем, догадавшись, что тут не обошлось без Мегейлика.

Мария Дмитриевна не стала скрывать. Да, именно он первый забеспокоился по этому поводу. Будто бы при нем Лиходей в разговоре с тем своим приятелем сказал, что вскоре немцы будут леса те прочесывать.

— «И в селах лесных и что под лесом, говорит, очень неуютно будет!» Вот почему я…

— Нет, Мария Дмитриевна, это не выход, — вздохнул Артем, очень расстроенный известием.

— Почему не выход?

— Да Христя и сама не пойдет на это. Чтобы не ставить меня в трудное положение. Ведь не у всех жен красноармейцев и партизан есть где-то на стороне родня, где можно отсидеться. Иной путь нужно искать…

И не стал больше терять времени, тепло поблагодарил хозяйку за все и пошел со двора.

XIV

Когда Артем вернулся на кладбище, Сереги еще не было. Днем они вместе пошли в город: Артем — повидаться с Таней, а Серега — к себе домой. Он утром вдруг решил идти вместе с Артемом в село. Хоть до полдороги проводит. Все же вдвоем сподручнее и выбираться из города, да и в дороге. Кроме того, где-нибудь в глухом селе на обратном пути выменяет сала кусок иль пшена мешочек — на барахлишко, что мать найдет, может, у себя в сундуке. Вот дома и задержался.

Но на этот раз Артем был даже рад случаю побыть одному. Прошлой ночью они с Серегой, удрученные событиями в городе, до самого рассвета глаз не сомкнули, сначала в невеселой беседе, а потом, утомленные вконец, молча ворочаясь с боку на бок на твердом полу в колокольне, куда их снаружи загнало соловьиное щелканье, звеневшее в ушах, не дававшее уснуть. А встали, как и всегда, только-только солнце выкатилось из-за городских домов. И Артем сейчас чувствовал потребность заснуть хотя бы на час — перед дорогой.

Он прошел тропинкой меж могильными холмиками к буйным зарослям отцветшей уже сирени и прилег на траву, на согретую солнцем землю. И заставил себя уснуть. Но сон был неглубокий, тревожный. Приснился ему снова, как и вчера днем, Невкипелый Тымиш. Только на этот раз приснился не мертвый, а живой, каким запечатлелся в памяти в последнюю встречу с ним в экономии, куда Артем пришел попрощаться с Остапом и своими близкими друзьями перед своим неожиданным отъездом из села с Данилом Коржем.

Разыскал Тымиша возле воловни. Здесь больше толпилось людей и особенно громкий стоял крик. Ведь скотнику каждый раз приходилось иметь дело не с одним хозяином, как конюху или чабану, а одновременно с четырьмя «компаньонами» на каждую пару волов. А среди четверых непременно оказывался, а то и не один, крикун отчаянный. Поэтому сдержанный, спокойный, но, когда нужно, твердый, как кремень, Тымиш был здесь сейчас как нельзя более на месте. Даже не повышая голоса, он мог остановить крикуна: «А погодь! Так чем же эта пара волов не подходит вашей кумпании?» Причины называли всякие, вплоть до таких мелочей, как стертая ярмом шея или то, что не одной масти. «А вам что, в подкидного ими играть?! Не привередничайте! А что староваты, так разве для кого другого они помолодеют? Давай, Омелько, кто там дальше по списку!» Когда Артем появился здесь, подошла очередь четверки, в которую входил и Остап. Все четверо уже протолкались к самым воротам загона и нетерпеливо ждали Омелька, отвязывавшего волов. Не успел он подвести их к воротам, как первый Остап возмущенно крикнул: «Да это же те самые! Где твоя совесть, Омелько?! Правый же подорванный! Разве не видно?!» — «А нужно было по совести дерево накладывать тогда, — сдержанно ответил Омелько Хрен, — вот и не подорвал бы. А кому ж их, как не тебе с Мусием, ведь тоже был тогда с тобой». — «А мы ж тут при чем?! Чего мы должны страдать?!» — взревели в два голоса Муха Дмитро и Скоряк Андрий. Поднялся крик. Еще немного — и, возможно, до драки дошло бы. Вот тогда и вмешался Тымиш. На этот раз немного повышенным голосом — тоном команды, такой привычной для всех недавних солдат: «Смирно! Что за ярмарка! Дайте сказать! — С трудом, но в конце концов ему удалось утихомирить возбужденных мужиков. Можно было уже говорить обычным голосом, без крика: — Мой совет таков: руби, Омелько, налыгач пополам. Один конец — Остапу с Мусием Скоряком, а другой — остальным двоим. — В этот момент увидел в толпе Артема. И у него невольно вырвалось: — Или как ты считаешь, Артем?»

Воцарилась тишина. Стали слышны шум и крики от клуни, где распределяли жнейки и конные молотилки. Момент был поистине драматичный, кое для кого во всяком случае. И очень любопытный — для остальных: как выйдет Артем из этого неприятного положения? А сам Тымиш уже и пожалел: зачем было впутывать сюда Артема! Хотел, не ожидая его ответа, внести другую пропозицию — на выбор, но как раз в это время заговорил Артем: «А вот что я скажу, товарищи! Что сам премудрый царь Соломон и тот не рассудил бы более мудро! — А чтобы не подумали, что шутит, добавил: — А как же иначе? Кто же должен расплачиваться за нерадивое отношение к народному добру, как не тот, кто это допустил!» — «Тьфу! Вот это брат, называется! — возмущенный, крикнул Остап. — Вот так поддержал!» И забурлила снова толпа. Только теперь, кроме ругани, слышны были и иронические советы, иногда довольно остроумные, и даже смех. Наконец порешили на том, что будут ждать, пока все, кто значится в списке, не получат; какая пара волов останется — та и будет их… Тымиш с Артемом отошли за угол воловни, в затишек от ветра, и закурили. «Э, — сокрушенно качнул головой Тымиш, — и какой бес меня за язык дернул! Вот так негаданно поссорить тебя с Остапом!» — «Оно б и ничего, — сказал на это Артем, — если бы оставалось времени больше, чтобы помириться. А то сейчас вот еду из дому». Это известие просто ошеломило Тымиша. «Да как можно — в такой день! — И, оправившись немного, продолжал: — Что, у тебя горит?» Артем рассказал об оказии: Данило едет в Хорол на ярмарку, заехал за ним — подвезет до Поповки. Прежде чем отправиться в Харьков, нужно во что бы то ни стало с сынишкой повидаться. «Еще бы! — согласился Тымиш. — Хоть на четвертом году, коль не удосужился раньше!» Из рассказа Артема сразу по приезде в село Тымиш знал уже о его любовной истории на молотьбе в Таврии, пять лет назад, и о прижитом с какой-то заробитчанкой ребенке. Знал и о намерении его забрать к себе своего сынишку от его матери, для которой, надо полагать, ребенок был лишь обузой. Не зря же, чтобы развязать руки (работает на табачной фабрике в Славгороде), а может, не только руки, а и подол, как грубо говорил о ней Артем, не успела проводить мужа своего на войну, как уже и сплавила ребенка. Подкинула своей матери в Поповку — старой и убогой женщине, живущей даже не в своей хате, а у кулака за отработки. И Тымиш целиком поддерживал Артема в его решении забрать мальчонку к своим родным, в Ветровую Балку. А где же ему и корни пустить, как не на земле своих предков! И вот сейчас представилась возможность. «Ну что ж, раз такое дело, нужно ехать, — сказал Тымиш, помолчав. — Жаль было бы пропустить такой случай. А главное — своевременный!» И пояснил, что нужно ведь раньше мальца в подворные списки вписать, — а за глаза это не делается, чтобы без канители потом, как будут землю делить, а это, очевидно, будет сразу после святок, и на его душу десятину прирезать к Остаповой норме. «Да не забудь кожушок какой взять из дому. Закутаешь малого, да пусть и привезет Корж, возвращаясь с ярмарки». Но Артем сказал, что на этот раз не удастся забрать сынишку. Мать не велит без разрешения Христи. Какая ни есть, а все же, мол, родная мать ему, Васильку. Резонно, конечно. «Пускай уже, когда с войны вернусь». — «Да оно так… Ну, а если вдруг?..» — Тымиш оборвал фразу, сообразив, какие недопустимые, неуместные слова ляпнул. Но Артем, не придав особого значения, ответил просто: «А если вдруг… тогда ты это сделаешь за меня. С тем и пришел, чтобы просить тебя об этом». — «И слушать не хочу!» — сердитый еще на себя, ответил Тымиш. Но чувствовалось, что доверие, оказанное ему товарищем, очень тронуло его. Артем словно бы и не слышал его слов, продолжал: «На Остапа надежда плоха: растяпа он, не годится на такое серьезное дело. Может, и не захочет отдать она, хотя бы назло. А ты хлопец-кремень. Коли возьмешься, знаю, что добьешься». — «И не подумаю. Сам заберешь. Не с такой войны выскочил целым… А мы тебя еще оженим перед тем. Чтобы уж и мачеха была ему готова!» После того как разговор зашел, хоть и в шутку, о женитьбе, ничего удивительного не было, что Тымиш вдруг заговорил об Орисиной свадьбе. Спросил, не боится ли он своим отъездом обидеть сестру. «Небось скоро и в вашей хате троистые музыки заиграют?» Артем пожал плечами: «Ты что, не знаешь! Про «скоро» и разговора не может быть. От ветра еще шатается невеста после болезни. — Он, видимо, колебался немного, а потом добавил: — Да и вообще… про свадьбу эту вилами по воде писано!» Тымиш напряженно ждал, что он дальше скажет. Но Артем не стал рассказывать о неожиданных осложнениях у Ориси с Грицьком Саранчуком в связи с Ивгой Мокроус. А Тымиш не стал допытываться, не решался, а может, сам догадался, в чем дело. Вполне возможно, иначе чего бы он так нахмурился — даже потемнел весь с лица. И вдруг сказал, едва сдерживая себя: «Ну, что касается «вилами по воде», то можешь ехать спокойно. В случае чего… — И, не сдерживаясь больше, вспыхнул — и в ярости: — Да я из него душу вытрясу!» — «Тю на тебя! — обеспокоенный такой вспышкой, воскликнул Артем. — Разве можно, дурень ты божий, в таком деле человека принуждать? Да и почему ты думаешь, что ежели на то пойдет у них, то только потому, что Грицько передумает, а не Орися? — Не дождавшись ответа, продолжал: — Одним словом, не впутывайся в это дело. Сами разберутся и решат — так иль иначе. А ты лучше о себе подумал бы. — Ему вспомнилась одна неоконченная беседа с Тымишем — сразу по приезде — про его любимую дивчину, которая выходит замуж за другого. — Ох же, кремень! Хоть сейчас скажи, наконец, кто она? А то так и уеду…» Тымиш явно колебался. Потом вынул из кармана кисет, хотя только что бросил окурок, и, как тогда, в ту памятную ночь в подобной ситуации, сказал: «Но сначала давай закурим». Артем ловко и быстро на этот раз — рука уже зажила — свернул две цигарки — Тымишу и себе, но закурить им так и не удалось. Первым увидел племянника Артем: «Вот не везет нам с тобой, Тымиш! Бежит Кирилко по мою душу. Значит, пора. Будем прощаться. И давай обнимемся на всякий случай». — «Ты опять за свое! — недовольно сказал Тымиш и добавил: — Так вот знай же, ты меня переживешь! Так мне сердце подсказывает. И сынишку своего сам привезешь на твою и его предковщину. Эх, Артем, кабы ты знал, как я завидую тебе, что у тебя есть сын. Поэтому и говорю: переживешь. Если не лично, то в сыне своем, в потомках». — «Женись и ты. До каких пор будешь парубковать?» — и тут же вспомнил — во сне еще, но, видимо, на самом пороге пробуждения, что Тымиш уже полгода как женат на Орисе! «Был женат», — поправил себя, вспомнив и то, что третьего дня Тымиша казнили немцы. Даже сердце остановилось от неуемной боли. И оцепенел весь. Вдруг вскинулся, стряхнув с себя оцепенение, протянул руки, чтобы обнять в последний раз Тымиша, живого еще хоть во сне, и не успел — проснулся.

Лежал теперь на земле навзничь, с глазами, открытыми в бледно-голубое, полинявшее от жары небо, и понемногу приходил в себя. Нестерпимой щемящей болью зашлось сердце, и чувство какой-то тяжелой, не совсем еще осознанной своей вины перед Тымишем было ему как соль на свежую рану. Ну вот хотя бы и тогда… Уж так ли необходимо было ехать из дому в тот же день? Отчего было не остаться еще на несколько дней? Отпраздновал бы рождество дома. Ведь за две недели, прожитые на селе, за повседневным недосугом, за будничными хлопотами не имел времени вволю наговориться хотя бы с тем же Тымишем, с давним верным другом своим. Несомненно, за эти годы, что не виделись, и у него было о чем рассказать. И была потребность душу свою открыть. Так поди ж, даже когда и представлялась возможность, — корил себя теперь Артем, — и тогда о себе думал, торопился поскорей свою душу вывернуть, поплакаться Тымишу в жилетку. Как и в ту памятную ночь, когда возвращались из имения после батрацкого собрания. Именно тогда и рассказал ему про свою первую любовь в Таврии, на заработках.

Теперь Артему горько и стыдно было вспоминать, как нехорошо он обошелся тогда с товарищем.

Были уж возле ворот, — пока шли улицей, Артем не успел закончить свой рассказ, несмотря на то, что не раз и останавливались на самых драматических местах, — закончив теперь наконец, Артем спросил, как его дела холостяцкие. Спросил, вовсе не ожидая исповеди Тымиша сейчас вот. Ибо и время позднее, и окоченел уже на морозе, да и товарищ, наверно, не меньше. Тымиш так и подумал, поэтому ответил весьма сдержанно: «Да никак. А если подробнее: плохо! Хуже некуда!» Теперь Артем заинтересовался, стал допытываться. Оказалось, выходит замуж за другого девушка, которую он много лет безнадежно любит. «Нет, вру, — поправился, — какая-то искорка надежды, как видно, все время тлела в сердце и вот только теперь погасла…» На расспросы Артема, кто она такая, Тымиш с ответом колебался и наконец, вынув из кармана кисет, сказал: «Но сначала давай закурим! — И даже натянуто пошутил: — Может, хотя бы в супряге удастся свернуть одну цигарку на двоих». Однако, как ни старались, не смогли свернуть цигарки окоченевшими пальцами целых двух рук — его и Тымиша. А в хате еще светилось, хотя была уже глубокая ночь. Вот и пришла ему в голову та обидная и непростительная глупость: «А знаешь, Тымиш, пошли в хату. Остап по цигарке свернет, да и обогреемся». — «А ты что, замерз? Ну, так беги скорей в хату. Не штука и простудиться!» — «Вот то-то же. Ты хоть застегнут, а я, видишь, внакидку. Через эту проклятую руку. — Но прежде чем разойтись, хоть на это хватило ума, спросил еще Тымиша: — Так скажи хотя бы, кто она?» — «В другой раз, — ответил Тымиш, явно обиженный. — Не горит!»

Однако другого раза так и не было потом. На следующий день при встрече Артем напомнил было Тымишу о незаконченном вчерашнем разговоре, но тот только передернул раздраженно плечами: «Не все ли равно тебе! Не знаешь ее. Не из нашего села». Обманывал, конечно, чтобы не приставал. В этом Артем был уверен. Больше того, иногда ему даже казалось, что он догадывается, которую из ветробалчанских девчат он имел в виду: Орисю, его сестру. Уверенности, конечно, не было. Но очень на то похоже. Припоминалось немало фактов, хоть и мелких, которым тогда и значения не придавал, но теперь они, собранные вместе и сопоставленные с Тымишевым признанием, словно бы подтверждали это. Однако только никак не вязалось — легковерность Тымиша или даже глупость: какие основания у него были для той смехотворной «искорки надежды»? Хорошо зная свою сестру и то, как она горячо любит Грицька, Артем мог бы поклясться, что никакого повода не дала она Тымишу, хотя бы из обыкновенного кокетства только, на что-то надеяться… А впрочем, так ли хорошо он знает свою сестру? Когда ушел из дома, ей было двенадцать лет; за семь лет не могла же она не измениться! Да и о горячей любви ее к Грицьку знает только с ее слов. Хотя, конечно, это никак не означает, что он не верил в ее искренность. Но как же тогда могло произойти то, чему и названия не подберешь! Слишком неожиданно и поспешно произошло все: и разрыв с Грицьком, и брак с Тымишем. Неужто — сгоряча? (Скандал, учиненный Грицьком на их свадьбе, свидетельствовал о том, что не по его воле произошел разрыв.) Неужто назло Грицьку, за его измену? Такое предположение не раз уже за эти дни приходило ему в голову. Но всякий раз с возмущением отбрасывал его. Тем более неприемлемым оно было теперь, когда он знал о смерти Тымиша. Ибо так хотелось верить, что хоть те несколько месяцев супружеской жизни с Орисей были для бедняги Тымиша настоящим и большим счастьем, ничем не омраченным, не отравленным ни ее запоздалым раскаянием за свой необдуманный поступок, ни его черной мукой ревности к ней и Грицьку. Но веры в это, твердой веры у Артема не было. И не знал, как помочь себе в этом нестерпимом состоянии. Только и оставалось, что казниться. Сам виноват. Не нужно было так торопиться с отъездом. Нужно было остаться хотя бы на святки. На досуге, а может, еще и за чаркой, Тымиш, наверно, открыл бы ему свою смятенную душу, рассказал бы, может, немало такого, что помогло бы разобраться в той, как выяснилось, ужасной путанице. Может, сумел бы как-то и помочь им. Вот и не терзался бы теперь.

Э, все равно! Не мучился бы тем, так мучился другим. Ведь если бы остался тогда в Ветровой Балке, не застал бы Христю в Поповке. А не встретились бы с ней, так и осталось все по-прежнему… А весной вернулся бы муж из плена, и просто — в раскрытые объятия… Конечно, от своего решения забрать сынишку не отказался бы и при тех обстоятельствах, но сделать это было бы куда труднее. Христя, как выяснилось, хорошая мать и ребенка ни за что не отдала бы. И не на пакость, а потому, что очень любит малыша, единственное свое утешение. А без ее согласия, самоуправно, забрать было бы нелегко. Приятель мужа Лиходей приложил бы все усилия, чтобы разыскать мальчика. Достал бы и до Ветровой Балки, тем более тешась надеждой захватить сразу и его, отца Василька…

Солнце было в зените. Значит, поспал не меньше часа. Хватит! И не будет терять времени, ожидая Серегу. Дорог каждый час. Оставленный на свободе провокатор Пашко тем временем может такой беды натворить! А он уж третий день, как снова там…

«А ты лежишь-вылеживаешься?»

Возле порога сторожки Серегина тетка полоскала в корыте белье. Как раз выкрутила и развешивала на веревке синюю сатиновую рубашку Сереги, в которой он ходил эти дни и в ней же пошел сегодня домой. Значит, вернулся уже? Тетка подтвердила: сказала, что с полчаса, как вернулся. Лег заснуть.

— Уж не перед свиданием ли с кралей своей высыпается? — закончила не то шутя, не то серьезно.

— Ас чего это вы взяли?

— Все сбросил с себя, и штаны, и рубашку. Просил, чтобы на вечер беспременно было все выстирано и поглажено.

Артем насторожился: на вечер? Да что он себе думает! «Пяти минут не буду ждать. А может, он передумал идти? Ну и пусть, вольному воля».

Но уйти, не попрощавшись с товарищем, Артем, конечно, не мог. Он зашел в хату и разбудил Серегу. В одном белье парень, раскинувшись просто на полу, на расстеленном рядне, тихонько, как младенец, посапывал носом в сладком сне.

— Ты что, не мог меня разбудить сразу же, как пришел?! — напустился на него, не дав глаза протереть. — Так уж трудно было меня найти?

Серега сказал, что не было потребности в этом. Наоборот, решил и сам выспаться хорошенько. Ночью не придется.

— На тормозной площадке, а может, и на буфере, не разоспишься!

— А куда ж это ты вознамерился? На экспрессе?!

— Не сам. И ты со мной.

— Вот как! — невольно усмехнулся Артем. — Не ты со мной, а уже я с тобой. Да ты что, не проснулся еще?

Нет, Серега проснулся. Прикурив вслед за Артемом от его зажигалки, он прежде всего спросил о результатах свидания с Таней. Артем, как мог кратко, удовлетворил интерес товарища и поспешил сам спросить у него:

— А куда же мы поедем?

— Да туда же, куда собирались пешком. Товарным поездом сегодня ночью. Но выбраться отсюда нужно с таким расчетом, чтобы к ночи быть в условленном месте: у защитной лесной посадки вблизи первого переезда за семафором, где и подберет нас товарный поезд. Нужна охрана для вагона с трофейным оружием. Если, конечно, все сложится так, как задумано.

— Кем задумано?

Серега рассказал теперь подробно все, что ему стало известно отРомана Безуглого, который, собственно, и «посватал» их на это дело, подсказав председателю подпольного парткома Шевчуку их кандидатуры в охрану, поскольку в те края, мол, и собираются идти. А дело такое. Невкипелый Тымиш, бедняга, приехал в Славгород, как выяснилось, не один. Но его товарищу посчастливилось каким-то чудом выскользнуть из ловушки, устроенной на них немцами и вартой. Злыдень его фамилия, Егор Злыдень, из партизанского отряда Кандыбы. А Невкипелый в том отряде ведал боеприпасами. Им и поручено было достать оружие — по предварительной договоренности с каким-то немчурой, ведавшим трофейным имуществом, в том числе и трофейным оружием русского образца. Именно то, что нужно. Везли ему две торбы денег — николаевские и часть золотом. Одна торба у Невкипелого, а другая у Злыдня Егора. При выходе с вокзала во время проверки документов все это дело и провалилось. Невкипелого арестовали сразу же, больно приметный своей культей. А с ним еще одного, первого, кто подвернулся под руку. Как видно, знали, что их должно быть двое, поэтому к остальным прибывшим пассажирам не очень и придирались, проверяли каждого пятого — десятого, на выбор. Так и удалось выбраться Злыдню.

— Геройский хлопец, как видно, — с восхищением рассказывал Серега. — Другой на его месте со страху драпанул бы из города, бросив торбу свою куда-нибудь в нужник, только в лесу и оглянулся бы. А этот — нет. И по сей день тут. «Пока не выполню, говорит, своей задачи…» А представляешь положение: у тебя на глазах схватили твоего товарища, да еще с таким багажом! А он не растерялся. Правда, ему таки малость и повезло: дальний родич в паровозном депо работает. У него на Занасыпи и нашел себе пристанище. А через родича связался еще с некоторыми железнодорожниками. Вот с их помощью, может, и удастся вагон оружия вывезти, прицепив к товарняку. Все на мази будто. Это с тем, чтобы на каком-то разъезде или полустанке, ближайшем к тем лесам партизанским, отцепить его под каким-либо благовидным предлогом. Букса, может, загорится. И не так в дороге, как на те несколько часов стоянки вагона, пока сообщит Злыдень в свой отряд да пока подъедут подводами, чтобы разгрузить, и нужна будет охрана. Среди ночи на глухом разъезде, конечно, найдутся охотники заглянуть в вагон. Тем более что под пломбой.

Едва дождавшись предвечерней поры, Артем с Серегой той же дорогой, что и сюда, — оврагом, отправились на условленное место. Мимо Серегиного дома, дальше под мостом, что на Полтавской улице, и вышли к самому городскому саду. Здесь овраг кончался. Тогда в обход сада кустарниками выбрались к насыпи. И залегли в посадке, в версте от семафора, что горел в темноте точкой, красной как кровь.

XV

Местечко Князевка было выбрано для пребывания там подпольного зонального штаба по организации партизанских отрядов не случайно. Хотя оно и не было в самом центре зоны, в которую входили кроме Славгородского еще два смежных с ним уезда, и расстояние до некоторых пунктов в лесах, где искали себе прибежище и спасение от карателей беглецы из сел (а из них-то и предполагалось организовать партизанские отряды), намного превышало полсотню верст, в то время как до Зеленого Яра не было и тридцати, — зато расположено было оно вблизи железной дороги, и это обеспечивало довольно удобное сообщение как с Полтавой, так и со Славгородом, подпольный партийный комитет которого осуществлял непосредственное руководство штабом. К тому же сам быт, каким он складывался в этом дачном местечке, начиная с ранней весны, когда собственники дач принимались за ремонт домов и сюда из округи прибывало много всякого мастерового люда, давал возможность, не вызывая подозрений немецкой комендатуры да и «своей» полиции, прижиться среди мастеровых да ранних в этом году дачников (за счет сбежавших толстосумов из Советской Великороссии) и членам подпольного штаба. За исключением Гудзия Степана Яковлевича, агронома-свекловода на местном сахарном заводе князя Куракина, все они были люди нездешние.

Пятеро было их в штабе. Трое большевиков и два украинских левых эсера. Почти в полном соответствии с реальным соотношением сил на политической арене в стране в этот момент, что нашло свое отражение, в частности, и в таком показательном факте, как распределение депутатских мест в ВУЦИКе, полученных этими партиями в середине марта, на Втором Всеукраинском съезде Советов в Екатеринославе.

Возглавлял штаб большевик Кушнир, настоящая фамилия — Третьяков, Петр Григорьевич. Прибыл из Екатеринославщины. Недавний председатель завкома одного из заводов в Новомосковске. Металлист по профессии, человек с дореволюционным партийным стажем и единственный из всей пятерки человек, не раз сидевший в тюрьме и даже побывавший в Сибири, будучи приговорен в 1915 году военно-полевым судом к каторге за пораженческую агитацию среди солдат на фронте. С каторги вернулся после Февральской революции и с тех пор все время на партийной работе. В Князевку прибыл еще ранней весной с целой артелью таких же, как и сам, «мастеров на все руки» и больше месяца кем только не работал на ремонте дач. А с мая, когда сахарный завод за отсутствием сырья стал на ремонт, перешел на работу туда, теперь уже по своей настоящей специальности слесаря-инструментальщика. Там и жил — на территории завода, в общежитии, с такими же пришлыми рабочими, среди которых имел немало единомышленников.

Супрун Мирослава Наумовна прибыла из Славгорода, но кружным путем — через Полтаву, куда в марте выехала с отступающими войсками. В Князевку приехала под видом служанки, вместе с семьей профессора Красицкого Михаила Павловича, которому на самом деле приходилась родственницей через своего брата Григора Наумовича, его зятя. Но эти родственные отношения ее с Красицкими никому здесь не были известны, кроме своих — членов семьи профессора и хозяина дачи, отца Митрофана из Покровской церкви и его попадьи, родной сестры Михаила Павловича. Соответственные были у Мирославы Наумовны и документы на имя Олены Гринько. Но так как в местечке немало было дачников из Славгорода и можно было легко столкнуться с кем-нибудь, кто знал ее в лицо и знал о ее партийной работе в Славгороде, жила она очень замкнуто, а то и вовсе исчезала на целые недели из дому, если не в Озерянскую волость смежного уезда, то в Зеленый Яр — по своей подпольной работе, как член штаба, ответственная за состояние санитарно-медицинской службы в партизанских отрядах.

Середа Юрко Панасович был из Полтавы. Кооператор, во время войны «земгусар», а после революции сотрудник в аппарате «Селянської спілки», член уездного комитета украинских эсеров, принадлежал, так же как и Гудзий, к левому крылу партии, которое уже только теперь, при немцах, в мае на съезде в Киеве отколовшись, создало отдельную партию украинских левых эсеров под названием «боротьбисты». В Князевке учительствовала его жена. Собственно говоря, это обстоятельство и было решающим при утверждении его кандидатуры в партизанский штаб. Потому что, в отличие от других, имел вполне законное основание и даже крайнюю потребность поселиться в местечке: не оставлять же ему без присмотра жену накануне родов, да и к тому же еще и без крыши над головой, так как немцы, захватив местечко, сразу же превратили земскую школу, где работала и жила она, в казарму для своих солдат. Поэтому должен был устраиваться где-то на частную квартиру. А будучи человеком предприимчивым и ловким, сумел использовать и это обстоятельство наилучшим образом, в интересах общего дела. Долго искал, но нашел то, что нужно было: изолированную комнату через сени у одинокой старухи. Лучшего места в смысле конспирации и не найти. Именно здесь потом чаще всего и собирались они на свои заседания штаба.

И, наконец, Смирнов Петр Максимович. Был он из Рязани. Воевал на Юго-Западном фронте, на территории Украины его и захватила революция и гражданская война. Потеряв свой артиллерийский дивизион, он изъявил желание, а политотдел армии рекомендовал его Полтавскому губкому для партизанской борьбы в тылу немцев. Жил на легальном положении, даже ходил в своей военной форме — с погонами прапорщика. И вовсе не потому, что не имел штатской одежды, а из соображений конспирации. Служил в уездном земстве в Славгороде, инспектором народных училищ. Сейчас, во время школьных каникул, жил на даче в Князевке, подрабатывая к жалованью еще и уроками. Но и теперь вынужден был частенько ездить в Славгород по школьным делам. Хотя на самом деле не так по школьным, как по делам партизанским. Именно через него штаб поддерживал связь со Славгородским партийным комитетом, в состав которого входил и он. Поэтому никогда не возвращался домой с пустыми руками. Как в переносном, так и в буквальном смысле. И товарищи всегда ожидали его с большим нетерпением.

Так было и на сей раз. С той только разницей, что к нетерпению примешивалось беспокойство. Ведь поехал Смирнов с управляющим Галагана его лошадьми, с ним должен был и вернуться, но не вернулся. А сам управляющий прибыл домой поздно вечером, по той, дескать, причине, что немцы до самого полудня не выпускали никого из города, пока не кончилась облава. Об этом стало известно еще с вечера Кушниру с Гудзием (Мирославы Супрун и Середы не было сейчас в местечке) — они имели своего человека среди дворовых Галагана.

Уж не с этим ли связана и задержка Смирнова?

А тут еще один из дачников, прибыв уже после Компанийца поездом из города, привез страшную весть о расстреле немцами в ответ на дерзость партизан — сняли с виселиц своих, а на одной из них повесили немецкого офицера — целого десятка заложников из числа задержанных во время облавы. О чем сам он читал в одном из извещений немецкой комендатуры, расклеенных по городу.

Без сна и в тревоге прошла эта ночь для обоих. Но тем большей была их радость, когда узнали утром, что вернулся Смирнов ночным поездом. Когда Гудзий, разыскав Кушнира на работе, сказал ему об этом и предупредил, что в полдень Смирнов придет сюда в обеденный перерыв, Кушнир, не отличавшийся вообще особой чувствительностью, к тому же к Гудзию относившийся довольно сдержанно, даже с некоторым предубеждением, считая его мелкобуржуазным интеллигентом и «социалистом» в кавычках, в этот момент готов был схватить его в объятья от радости. Но только к чему такая спешка? Собирались, как правило, вечерами — на речке или у Середы, изредка у Гудзия, но тоже в свободное время — за преферансом или просто чаевничая, а не среди рабочего дня. Наверно, что-то в самом деле очень важное.

Дождавшись обеденного перерыва, Кушнир, не заходя домой перехватить чего-нибудь на скорую руку, сразу же отправился к Гудзию, который жил тут же, на территории завода, в заводском домике.

Смирнов уже был здесь, и хозяин был дома. Кое-что Смирнов, наверно, и рассказал уже ему, и, как видно, очень неприятную новость какую-то, ибо сидели оба понурившись, очень удрученные, и табачный дым стоял столбом в комнате.

— Что случилось? — вместо приветствия спросил Кушнир, садясь рядом со Смирновым и тоже закуривая папиросу.

Смирнов поднял голову и печальными глазами взглянул на товарища:

— Беда стряслась, Петро!

Тымиша Невкипелого Кушнир знал. Раза два был в Подгорцах. Вспомнилось, что это же он и посоветовал тогда Кандыбе в самом начале организации отряда не назначать Невкипелого командиром боевого подразделения, а назначить начальником хозяйственной части, где увечье его не будет такой помехой, как на строевой службе. А трудолюбие его и добросовестность будут в этом деле как раз кстати, если учесть, с какими трудностями придется столкнуться ему, какие усилия приложить, чтобы вот такую «семейку» и накормить и одеть некоторых, а главное — вооружить. Пообещал тогда, что со временем наверняка сможет помочь им в этом и штаб. Некоторые меры уже приняты. Но и сами должны, не ожидая готовенького, думать об этом каждодневно… Вот и додумались! Но разве предполагал тогда, что они пойдут на такую явную авантюру? Одним махом хотели. А ума у Кандыбы на это и не хватило. Ну почему не посоветоваться было ему со штабом? Ведь могли через партийный комитет в Славгороде, который имеет свою агентуру среди немецких солдат гарнизона, подробнее узнать о том немце-мародере, заведующем складом трофейного оружия. И наверняка наперед узнали бы о так ловко расставленной им ловушке. А не после уже, когда случилось непоправимое.

Самовольные действия Кандыбы тем более возмущали Кушнира, что не далее как за неделю тому назад, почти накануне отъезда Невкипелого со Злыднем в Славгород, Гудзий был в Подгорцах. Кандыба имел возможность посоветоваться с ним как с представителем штаба. А он вместо этого пошел на явный обман: скрыл даже то, что его хлопцы и по его приказу, ради «мобилизации средств», творили все те бесчинства, ограбили за несколько ночей не только с десяток богатых хуторян, а и несколько церквей, о чем молва пошла по всей округе, докатилась и до Князевки. Подозрения штаба падали на Тургая из Зеленого Яра. Именно в его отряде было немало всяких головорезов из бывшего отряда анархиста Гири, расстрелянного еще зимой за мародерство по приговору Ревтрибунала. В Зеленый Яр и был направлен Гудзий, чтобы расследовать дело на месте. А уж потом из Зеленого Яра заехал он и в Подгорцы. Но и Кандыба также ручался за своих хлопцев, что не причастны, мол, они к этому делу. Только, в отличие от Тургая, не кивал, как тот, на своего соседа, а высказал догадку, что, вероятно, налетели какие-то городские гастролеры. Мало ли их выпустили немцы из тюрьмы, разгружая ее для политических! Очень похоже на то. Грабежи случались и раньше в округе чуть ли не каждую ночь, но были они совсем другого характера: забирали что-либо из еды — муку из амбаров, сало, случалось и в виде откормленного кабана из хлева, из одежды что-нибудь. А на сей раз все это не интересовало тех загадочных ночных добытчиков. Требовали только золото, николаевские деньги, и то только крупных купюр — «катеринки», «петропервые», — а в церквах забрали чаши да кресты из алтарей, посрывали с икон серебряные оклады. Как видно, грабители «образованные»!

Так и доложил Гудзий, вернувшись в Князевку. На этом и успокоились было. Неприятно, конечно, было, ведь каких только собак и без того не вешали на лесовиков-партизан, а тут еще и это: грабители церквей или даже «осквернители храмов», как это оглашали попы с церковных амвонов в своих воскресных проповедях. Ну да, как говорил Юрко Середа: «Если не ела душа чеснока…» Так-то так, да вишь… Из рассказа Смирнова выяснилось, как их всех подвел под монастырь Кандыба, вот так ловко обвел вокруг пальца.

— Ну как же ты, Степан Яковлевич, не заметил тогда ничего подозрительного? Неужто втирал очки тебе, не моргнув глазом?

Флегматичный Гудзий повел плечами:

— Теперь, когда знаю, что его работа, много чего вспоминается подозрительного. Что именно? Ну хоть бы его странная осведомленность касательно награбленного: столько-то золотыми червонцами, столько кредитками да серебра больше пуда. Я и схватился за эту ниточку, спрашиваю, откуда у него такие точные данные. Хотя бы глазом моргнул. «Слухом земля полнится. А мы, даром что люди лесные, уши не совсем еще мохом заросли».

— Вот каналья! — даже со стула вскочил Кушнир и, раздраженный, заходил по комнате из угла в угол. Вдруг остановился против Гудзия и пристально посмотрел на него. — А может, ты, Яковлевич…

— Нет, — не дал даже закончить тому фразу. — И чего бы ради стал он меня посвящать в свои тайные намерения, коли уж решил скрыть от штаба? Невысокого ты мнения обо мне, Григорович! Если бы я знал о том, как бы я мог не доложить штабу? Хотя это, конечно, нисколько не обязывало бы меня соглашаться с твоей характеристикой Кандыбиной операции как абсолютной авантюры. Почему авантюра? Из рассказа Петра Максимовича видно, что подготовлена операция была неплохо. А что провалилась, то совсем не потому. Не убереглись от провокатора. Но ведь от этого никто не застрахован.

— «Не убереглись»! Еще удивляться надо, что случилось это только теперь, а не месяц, а то и два тому назад. Сам себя обрек на это. С самого начала. Недаром меня все время беспокоили его сомнительные связи, его неразборчивость в подборе людей, легкомысленное доверие к людям явно сомнительным. Ну кто, например, может поручиться хотя бы и за того же Теличку? Что, устроившись приказчиком у помещика Погорелова, пускай даже и с ведома Кандыбы, служить будет нам, а не против нас? Или Саранчук? Председатель «Просвиты», то ли муж, то ли любовник такой махровой националистки, как Ивга Мокроус? Наверно, не только любовь связывает их. Неужто мало этого, чтобы поостеречься? Куда там! Как личное оскорбление принял мое предостережение на этот счет. Да и в самом отряде, наверно, есть немало таких, — Он снова заходил по комнате, а на ходу говорил отрывисто, под ногу, отчего слова звучали резко и категорически. — Одним словом, не будет толку ни из его отряда, ни из него самого как боевого командира, пока будет сиднем сидеть в своих Подгорцах. Ведь он до сих пор наполовину человек гражданский, считает себя все еще председателем волостного ревкома на своем пятачке размером в один сельсовет.

— А может, это не так уж и плохо, — заметил Смирнов.

— Нет, это плохо. Нам нужен боевой командир, чьи помыслы были бы направлены на вооруженную борьбу с оккупантами и ни на что больше! — возразил Кушнир. — Надо что-то решать с ним… Или вот еще — Злыдень. Кто он такой? Недавний синежупанник. И довериться ему в таком ответственном деле! Немецкий язык хорошо знает. Мало ли что! А теперь и ломай себе голову: несчастный случай это или что-то другое? Каким он чудом выскочил из беды, когда был вместе с Невкипелым? Чудес в природе не бывает!..

Смирнов категорически отвел подозрение Кушнира в отношении Злыдня как явный абсурд. В противном случае зачем бы державной варте разыскивать его? Рассказал про секретный разговор наедине инспектора уездной державной варты Лиходея с тем самым провокатором по фамилии или по кличке Пашко, случайно подслушанный… Не хотел отпускать его из города, так как никто, кроме него, не знает Злыдня в лицо.

Но обстоятельно рассказать о Злыдне Смирнов ничего не мог. Сам в Славгороде не виделся с ним. Узнал о нем от Шевчука перед самым отъездом, — что он в городе, скрывается у своего родича, где-то на Занасыпе. Хотел было даже отложить поездку, но Шевчук настоял, чтобы возвращался в Князевку немедленно. В сложившейся обстановке, в связи с этим провокатором, каждый упущенный час может очень дорого стоить нам, и не только для Кандыбы и его отряда, а возможно, и для самого штаба, если он пронюхал про штаб — кто в его составе и его местопребывание. Поэтому нужно во что бы то ни стало обнаружить его и обезвредить.

Напряженное молчание несколько минут царило в комнате. Нарушил его Кушнир.

— Да, натворил делов бесов Кандыба. Для паники оснований нет, но есть все основания для тревоги. И не будем испытывать судьбу — разойдемся сейчас. А соберемся вечером на том берегу. И ночевать дома не будем. Надо предупредить жену Середы. А Мирославу Наумовну мы еще, наверно, там застанем. Поедем, Яковлевич, завтра в Зеленый Яр. Как твоя «беда», в порядке?

В своем распоряжении Гудзий для выездов по его «парафии» в округе — к подопечным своим селянам, свекловодам, законтрактованным сахарным заводом, имел свой выезд — бедарку и престарелого мерина. И не так престарелый, как ленивый: сколько погоняешь, столько едешь. Поэтому Гудзий не очень любил этот способ передвижения, предпочитал хождение. Но, когда нужно было с кем-нибудь из товарищей вдвоем или хотя и самому, но с какой-нибудь поклажей — литературой или взрывчаткой, — брал из заводской конюшни своего Шайтана и запрягал в «беду».

Так было и в этот раз. На другой день, накануне троицы, не дожидаясь конца рабочего дня, получив у своего приятеля — мастера по ремонту — разрешение на троицу съездить домой, в Новомосковск, Кушнир, оставив «на хозяйстве» Смирнова, вместе с Гудзием выехал из Князевки.

XVI

Черная весть о казни немцами Тымиша Невкипелого в Славгороде пришла в Ветровую Балку вместе с гурьбой опечаленных женщин, вернувшихся тихим и ясным предвечерьем под троицын день из города, где они проведывали своих мужей в тюрьме. Отправились они из дому еще вчера, ведь без малого сотню верст в оба конца не одолеть в один день. И заночевали в городе кто где: у родственников, у знакомых. А Ульяна, жена Омельки Хрена, — у своей подруги Горпины. От нее и узнала. А потом рассказала и своим спутницам. И всю дорогу, хотя у каждой была своя беда, не выходил у них из головы Тымиш. Их мужья хотя и в неволе тяжкой, но живы, слава богу, а он, сердешный… Горевали, и чем ближе к дому, тем больше, — как эту весть родным его сообщить. И договорились наконец, что не кому иному выпадает это сделать, как самой же Ульяне — она своими ушами слышала. А все остальные первое время должны помалкивать.

Однако, как видно, не все сдержали свое слово. Не успела Ульяна забежать на минуту домой, с детьми управиться, прежде чем идти к Невкипелым, а все село уже знало эту страшную новость. И даже сюда, в имение, пришла эта весть. Выходя из хаты, Ульяна на пороге столкнулась с Теличкой Антоном, и он тут же стал расспрашивать про Тымиша: кто ей сказал об этом? Был очень встревожен, хотя и старался скрыть от нее свое волнение. Ульяна не выдала, конечно, Горпину, помня их взаимную неприязнь и неприятную историю с арестом Власа. Сказала, что услышала возле тюрьмы, от людей незнакомых, не то из Песков, не то из другого какого села их волости, которые знали в лицо Тымиша и будто сами видели еще до того, как они были сняты с виселиц. «Они? — вздрогнул Теличка. — Значит, не одного его схватили, а обоих?» И на этом прервал расспросы и как-то сразу сник. Через некоторое время, когда он исчезнет при довольно загадочных обстоятельствах из имения, Ульяна не раз вспомнит этот разговор с ним и его удивление — «обоих?». Почему он сказал «обоих»? Откуда он мог знать, что было их двое, а не один или, скажем, трое? Но это уж было потом. А в тот вечер Ульяна не обратила на это внимания. Она охвачена была иными мыслями — о встрече с родными Тымиша.

Окончив разговор с Теличкой, она сразу же отправилась в Новоселовку. Еще по дороге из города Ульяна обдумала все до мелочей. Что не пойдет напрямик через парк, куда было ближе, а через плотину, чтобы прежде зайти к Гармашам — тете Катре сказать и о зяте Тымише, и об Артеме, что был в Славгороде, ночевал у Горпины и Власа. А потом уж с нею вместе пойти утешать Орисю и старую Невкипелиху. Но теперь уж не уверена была Ульяна, есть ли смысл в этом: навряд ли Катря Гармаш будет дома сейчас, когда уж на селе стало известно об этом. И все же пошла кругом, через плотину, — по крайней мере, еще хоть немного оттянуть тяжелую минуту — рассказ свой и расспросы родных Тымиша обо всем, что слышала о нем.

На плотине и догнал ее Грицько Саранчук — ехал парой своих лошадок с поля и, как видно, ничего еще не знал про Тымиша. Поравнявшись с нею, спрыгнул с грядки телеги и после «доброго вечера» стал расспрашивать об Омельке. Стало быть, знал, что была с женщинами в городе. И хотя ничего особенного в этом не было, что знал, ведь мог и совершенно случайно об этом услышать, и если бы не встретился вот сейчас, тоже случайно, с нею, то вряд ли пришел бы домой к ней с расспросами про Омелька, Ульяна не хотела сейчас думать так. А почему не пришел бы? Хоть и не были большими друзьями, но и не чуждались. А с рождественских святок, с тех пор как Грицько стал головой «Просвиты», а ее Омелько был избран в члены правления этого товарищества, часто встречаясь на собраниях, они даже сблизились. Нет, право, судьба Омелька не была безразлична для Грицька. Да и в голосе его, когда расспрашивал, звучали беспокойство и сочувствие к нему. И Ульяна прониклась искренним дружелюбием и неожиданной для нее самой откровенностью. А может, еще и потому, что никому до сих пор — у женщин-спутниц своя у каждой беда, не до того им было! — не рассказывала о муже. Хотя бы ради одного сочувствия ее горю.

Не застала уже она Омелька в тюрьме. Недели две тому вывезли с другими осужденными на каторжные работы в Германию — на шахты, видимо. На сколько лет — и не дозналась толком. Такие лютые и тюремщики были в этот раз после того, как случилось в городе за несколько дней перед тем… Грицько спросил: «А что же случилось?» Да офицера же ихнего кто-то повесил ночью. На базарной площади, на одной из тех виселиц, с которых сняли партизан. Как выяснилось, Грицько ничего не слыхал об этом. И не диво: в газетах об этом не было, а из села никто в город не ездил в последние дни. Они, несчастные женщины, и были первыми.

— Так ты и про Тымиша ничего не слыхал? — и невольно остановилась. Остановился и Грицько и как будто понял уже, о чем речь. И не хотела душа верить тому. Порывисто шагнул к Ульяне и схватил за плечи:

— Да говори же!

— Повесили Тымиша немцы, — тихо сказала Ульяна, высвобождаясь из его рук, ведь могли увидеть люди: и позади с пригорка спускались, возвращаясь с поля, и впереди из ворот вышли Катря Гармаш с обеими невестками и как раз глянули в эту сторону, привлеченные стуком колес на плотине. Одета была мать не по-будничному и в черном платке на голове. Ульяна крикнула: — Тетя Катря, подождите! — и, не сказав Грицьку больше ни слова, бросилась к ней.

Катря узнала Ульяну, направилась к ней навстречу, но вдруг остановилась, и Грицько понял — почему. Догнал лошадей, натянул вожжи и, свернув под вербы, остановил их. Сделав вид, что спала постромка, стал прилаживать ее к вальку. Взволнованный и опечаленный вестью, он все же, помимо воли, прислушивался к разговору женщин. Но они говорили вполголоса, и разобрать слов Грицько не мог. Да понятно было и так, о чем речь — о смерти Тымиша. Вот почему и удивило немало Грицька, что тетя Катря вдруг крикнула стоявшим у ворот почти обрадованно, как ему показалось: «Христя! Иди-ка сюда скорей!» Христя подошла к ним. Ульяна стала и ей что-то рассказывать, отчего та взволнованно прижала руки к груди, а потом припала к Ульяне и стала ее целовать. Наконец Гармашиха первой вспомнила, что нужно идти. И, уж отойдя несколько шагов, крикнула Мотре:

— Да скажи Остапу, пускай не мешкает. Солнце садится, а путь не близкий! — и пошла с Ульяной по улице.

Грицько теперь мог бы уж и ехать, но он оставался на месте. Ждал, пока выйдет из ворот Остап. Куда и чего он должен был идти, Грицько сразу же догадался. В Подгорцах еще с весны жила Орися с мужем — вынужден был скрываться Тымиш от немцев. Стало быть — к ней. В Красную Армию тогда Тымиша не взяли как инвалида, а оставили для подполья в числе немногих, во главе с бывшим председателем Ветробалчанского волостного ревкома большевиком Кандыбой. Невкипелый Тымиш ведал делом снабжения боеприпасами. А жил с того, что зарабатывали, работая пильщиками со своим младшим братом Захаром, который перед самым нашествием немцев, демобилизовавшись из армии, приехал из Петрограда. В Подгорцах нанимали каморку. И Орися жила с ними. Время от времени Орися наведывалась в Ветровую Балку. Но Грицьку так и не привелось ни разу, хотя бы случайно, встретиться с ней. Да, правдами потребности такой он тогда уже не испытывал, закрутившись с Ивгой. Скорее напротив — боялся такой встречи. Знал — была бы очень неприятной для обоих. Должно быть, и по сей день не верит Орися, что до разрыва с ней близких отношений у него с Ивгой в Ветровой Балке не было. А впрочем, имело ли это какое-нибудь значение после того, что уже было у него с Ивгой в Славгороде, накануне возвращения после трех лет войны к своей невесте? Первое время даже воспоминание об этом было для Грицька нестерпимым. А о том, чтобы открыться Орисе в этом, Грицько и мысли не допускал. Может, позже когда-нибудь, если бы явилась такая необходимость. Не знал и не догадывался, что дивчина уже тогда нетерпеливо ждала этого от него. И в конце концов не выдержала.

Как-то недели две спустя после рождества, только оправилась после болезни, пришла Орися с подругами в школу, на собрание драмкружка. Был в школе и Грицько. С тех пор как он стал во главе «Просвиты», ему не один раз приходилось бывать здесь, а значит, и встречаться с Ивгой. Однако отношения их были чисто деловыми. Наедине и словом не перекинулись. И он избегал этого, да и Ивга не делала никаких попыток хотя бы на несколько минут остаться с ним наедине. И это вначале очень радовало Грицька. И почти совершенно успокоило. И все же неожиданное появление Ориси в школе привело его в замешательство. И это, понятно, не осталось не замеченным Орисей. Но еще внимательней присматривалась она к новой учительнице, которую видела впервые. Неизвестно, что именно приметила она тогда в ней, разве что едва ощутимую перемену в ее настроении, после того как кто-то из присутствующих назвал Орисю по имени, и Ивга поняла, что это и есть невеста Грицька, — Орисе и этого было достаточно. Посидев несколько минут, она вышла из класса. Грицько догнал ее в коридоре. «Плохо себя чувствуешь?» — спросил с тревогой. Орися не ответила. Вышла на крыльцо, и Грицько за ней. Когда сходила по ступенькам, Грицько хотел помочь ей — оттолкнула руку. И сказала, бросив гневный взгляд и отчеканивая слова: «Иди прочь! Иди к своей… тифозной вше!» Это и была последняя их встреча и последний разговор.

После этого несколько дней Грицько места себе не находил — омерзительный сам себе за негодный свой поступок в Славгороде. Однако еще одну попытку решился сделать, последнюю попытку поладить с Орисей. Сам пойти к Гармашам, понятно, не мог. Пришлось и на этот раз бить челом Мусию Скоряку. Но только теперь он должен был выступать не в роли свата, как в ту предвоенную осень — не до сватания сейчас! — а как хитромудрый дипломат. Дело неприятное, честно предупредил Грицько: приревновала к новой учительнице. Мусий удивленно пожал плечами: «Такое тебе! Да на кой хрен она тебе сдалась, Галаганова полюбовница!.. Вот глупая девчушка! Или, может…» Грицько заверил, что нет никакого «может». «Ну, смотри мне! — И охотно взялся исправить дело, причем немедленно. — Не успеешь и моток домотать, на, держи клубок, чтоб не томился без дела!» Через какие-нибудь четверть часа Мусий уже и вернулся. И по самому его виду Грицько понял, что тому не удалось ничего добиться. Но расспрашивать при всех не стал, сразу же собрался домой. Мусий проводил его до перелаза и только здесь сказал сердито: «А другой раз выбирай себе за аблаката кого-нибудь помоложе. Старый я уже глазами хлопать, как тот олух. Ты что же мне сбрехал?! А где ж ты ночевал тогда, в Славгороде, по дороге с фронта? Ни у Бондаренко не было, ни у Павла Диденко? Пошел провожать свою кралю, да и загруз в мягких пуховиках!» Вот что рассказала ему Гармашиха давеча наедине. Видно, еще в четырнадцатом году, когда служил в запасном батальоне в Славгороде, любовь с нею закрутил. Переписывался всю войну. «Так зачем же ты сердешной дивчине голову морочил? — кипел гневом Мусий. — Бессовестный ты, парубок!» И Грицько стоял понурившись, не молвя ни слова, не опровергая ни одного обвинения. Да и что он мог бы опровергать? Отдельные мелочи! А какое это имело значение — три года он знался с Ивгой или одну ночь только переспал с ней? Хотя бы даже и спьяна?! Все равно непростительная перед Орисей подлость, которой нет ни искупления, ни прощения.

С тем и ушел от Скоряка. И долго еще потом чувство своей вины и отвращения к себе не покидало его. Пока наконец, после того уже, как сошелся снова с Ивгой, не убедил себя в том, и, конечно, не без ее помощи, что, собственно, если лучше разобраться, если глубже копнуть свою душу, то ничего не то что преступного, а и просто недозволенного во всей той истории его с Ивгой, право же, нет и не было. Разве сердцу прикажешь, кого любить?! А невестой Орися была ему довольно-таки надуманной. Как выяснилось, по-настоящему он ее и не любил никогда. А просто с детских лет, не изведав материнской ласки, будучи всегда обижен лютой мачехой, привязался душой к семье Гармашей, к ласковой тете Катре. А отсюда уж и Орисе в своих детских мечтах нашел, как казалось ему, надлежащее ей место в своем будущем: за жену возьмет ее. А жизнь распорядилась по-своему. И кто знает, возможно, даже к лучшему для всех.

По крайней мере в отношении себя Грицько был уверен, что никогда не изведал бы с Орисей таких любовных утех, как с Ивгой, такой страсти, правда, с приступами исступленной ревности, которой, возможно, и обусловливалась она, к ее бывшим давним и недавним любовникам. Никак не верил Грицько, что с Галаганом у нее вот уж целый десяток лет не было интимных отношений. Ну, а если правда, тогда еще хуже: были, значит, другие любовники. Чего бы ради она с ее темпераментом жила монашенкой? Да с ее красотой! Охотников небось было в достатке. С этим Ивга соглашалась полностью: «О, хватало! И если бы на другую… Но такая уж, видно, я «чудна́я», как ты говоришь. В смысле — ненормальная. Забрала себе в голову, создала в воображении еще девчонкой образ своего суженого, да и ждала терпеливо…» — «А ребенок же откуда?» — «Сам виноват: почему так запоздал?! — И дабы не задерживался мыслью на этой нелепости (ведь подростком был он еще в ту пору), спешила перевести разговор на другую тему: — А насчет моего темперамента — неужели до сих пор не веришь, что это ты меня сделал такой — бешеной. Просто сумасшедшей. Как и тогда, в Славгороде… Или, может, считаешь меня такой легкодоступной?» — «Ржаного захотела», — рубил Грицько свое. И она не обижалась, спокойно отвечала: «А я тоже не из крупчатки. Из таких же, как ты, мужиков-хлеборобов». И охотно рассказывала о своих родичах по отцовской линии. Четверо ее родичей — дядьки — и сейчас хлебопашествуют. И не намного богаче его отца: когда умер дедушка и разделились, едва ли десятин по двадцать пришлось на каждого, — середняки. Да и при дедушке, когда еще жили одной семьей, целым мокроусовским кланом, и тогда обходились своими руками. Рассказывала, как любила, уже гимназисткой будучи, во время каникул гостить у них на хуторе. Особенно летом. И не вылеживалась в тени, а почти наравне с тетками и двоюродными сестрами очень охотно — никто ее к этому не принуждал — и полола, и сено гребла, и в жатву снопы вязала. «Будь уверен, косарь мой, если бы пришлось, то не отстала бы. Семь потов согнала бы с тебя. Вот так, как и сейчас, в кровати. — И притворно ужасалась: — Видишь, какой распутной ты меня сделал». — «Я тебя?» — «А как же! Ведь с точки зрения морали внебрачные половые отношения — аморальность, или, проще, — разврат. А кто меня на это подбил, как не ты?!» Разумеется, Грицько понимал, для чего она ведет эти разговоры. Однако упорно отмалчивался или отделывался шуткой в тон ей. Его вполне устраивала и такая жизнь с Ивгой. Да и она особенно не настаивала на своем, хотя и имела совершенно серьезные намерения в отношении его. Даже и тогда, как прошел слух по селу, что Тымиш Невкипелый посватал Орисю и получил ее согласие, не изменила своего поведения. Разве что стала еще более сдержанной в своих притязаниях. А потом и совсем оставила даже намеки — видела, как болезненно воспринимал Грицько все эти слухи. Да он и не скрывал этого. А однажды прямо сказал ей, как он жалеет, что поспешили с ней, не подождали хотя бы до весны. Пока дивчина успокоилась бы немного и не натворила глупостей, которые сейчас делает. Не верил, чтобы так, вдруг Орися могла воспылать любовью к Тымишу. Сгоряча, со зла это делает. Да из мести к нему, не думая, что и свою жизнь загубит и жизнь Тымиша.

От этих душевных терзаний стал снова еще чаще в чарку заглядывать. А в самый день свадьбы напился до бесчувствия, что и привело к безобразному скандалу на свадьбе. На следующий день, проспавшись, чуть ли волосы не рвал на себе от жгучего стыда. Целую неделю со своего Белебня в село не показывался. Потом постепенно пришел в себя, а с Новоселовки меж тем стали приходить слухи о том, что молодые живут хорошо. Да и Тымиш сам это подтвердил.

Как-то встретились на улице. Шли оба по одной стороне — и не сворачивать же в чужой двор, — сошлись. Тымиш первый поздоровался, подал руку. «До каких же пор волками будем смотреть друг на друга! Не из-за чего». — «А что свадьбу тебе испортил?» — «Пустое! Могло быть куда хуже: вместо того чтобы под венец, да попал бы в тюрягу. Спасибо шаферам, что из хаты не выпустили». — «А то что? Иль голову провалил бы?» — «Могло быть!» И признался Грицьку, как ненавидел тогда его за Орисю. Ведь не знал тогда еще… Очень плохо думал о его отношениях с нею: обидел дивчину, да и перекинулся к другой. «Ну, а когда выяснилось, что ничего серьезного у вас не было… Э! — недовольный, что сказал лишнее, махнул рукой Тымиш. — И хватит об этом. Только знай, что никакого зла с тех пор на тебя не имею. Да и на учительницу тоже. Но ты же хоть счастлив с нею?» — «А ты?» Тымиш двинул плечами. «Чудак! Да неужто я остановил бы тебя сейчас для дружеского разговора, если бы было иначе! Но тебя, знать, не так я интересую, как Орися. — Грицько не возражал. И Тымиш, помолчав какую-то минутку в нерешимости, сказал убежденно, но для виду пожав плечами: — Будто не раскаивается!»

«Вот и слава богу, — думал Грицько, возвращаясь на свой Белебень. — Ну вот и хорошо!» — в десятый раз на протяжении дня повторял, как заклинание, иногда даже вслух, не замечая этого в какой-то странной для него самого печали…

Однако уже на следующий день возобновил свои встречи с Ивгой. Ходил уже к ней не таясь. Да и от кого должен был таиться? Только теперь понял, что все время скрывал свои отношения с Ивгой только ради Ориси. Даже и после того, как вышла замуж. Потому что думал… Ну, а раз такое дело!.. Да, видно, пора уж и о своей женитьбе подумать. Тем более что медлить с этим дальше и нельзя было. Выздоровела Докия Петровна. Не совсем, но уже подменяет — на урок, на два — Макара Ивановича. Неделя времени минет — и придется Ивге, временно заменявшей Докию Петровну, вернуться в свой Славгород. При одной мысли об этом у Грицька сжималось сердце. Сразу же возникала в воображении славгородская «Украинская книгарня» и Ивга, какой впервые увидел тогда: белолицая красавица со строгими глазами, в темном, закрытом платье. «Ну чисто тебе монашка!» — подумал тогда, любуясь ею, как и каждый из мужчин-покупателей, по-видимому, завсегдатаев здешних, безнадежно влюбленных в нее… Но то было тогда. А что могло бы сдерживать ее теперь, когда поедет, так и не дождавшись его предложения, а значит, обиженная им, обманутая. Разумеется! Ведь имела бы все основания думать о нем, своем «суженом», как про обыкновенного бабника или хахаля, которому только и нужна была для постели… А в таком настроении женщине, да еще с таким характером и темпераментом, только и остается, что и самой!.. Дабы отвратить эту опасность, Грицько решился наконец узаконить браком свои отношения с Ивгой, откинув все возражения здравого смысла. И то, что на целых пять лет старше его, хотя с виду нельзя было дать ее тридцати лет, и то, что до сих пор была для ветробалчан «Галагановой полюбовницей» (да, очевидно, не скоро и отвыкнут от этого прозвища!); и то, что в нелегкой крестьянской работе будет никудышной ему помощницей… Ивга дала согласие. Но что касается «немедленно» — Грицько хотел в следующее воскресенье и венчаться, — лишь пожала плечами: не видела причины для такой спешки. «Разве мы и так не живем с тобой как муж и жена?! Да и метрики нет при мне, дома, в Славгороде». Ну, это была явная отговорка! Долго ли ему в тот Славгород лошадьми смотаться. Стало быть, была какая-то другая, истинная причина.

Тайна раскрылась на следующий же день. Вечером, не успел переступить порог, как Ивга кинулась к нему крайне встревоженная: «Ой, Гриць, спасай меня, я такое натворила!» Грицько тоже забеспокоился, но как ни допытывался, она молчала. А потом перевела разговор (так думалось тогда) совсем на другую тему: спросила, не знает ли, за что милиция арестовала погореловского денщика Власа. Грицько точно не знал, но слышал, будто бы за то, что с какими-то юнкерами связь имел. Чепуха какая! Но Ивга еще больше встревожилась и бессильно опустилась на стул, покачала головой: «Нет, Гриць, не чепуха. Сидит в классе, целую неделю уже скрывается в школе». Никогда еще Ивга не видела Грицька — сама позже призналась ему — таким страшным в гневе и возмущении и таким грубым. Ко всему, как видно, еще и ревность помутила голову. «Э нет, спасайся теперь сама… Так тебе и нужно, дурехе! Чтобы знала, как якшаться с контрой!» Но после того как эта «контра» стала перед ним в виде лопоухого юнца лет семнадцати, с испуганными глазами на покрапленном веснушками, безусом, почти девичьем личике, сразу же успокоился и примирился со свершившимся фактом. Не выталкивать же мальчишку за порог, да еще прямо в руки тому шальному Теличке. Тем более что все равно этим Власу не поможешь. Другой выход нужно искать. До утра еще далеко, что-нибудь придумает. А ночью — успокаивал Ивгу — милиции в школе не будет. Знает Антон, что он ночует у нее, не осмелится. Но как его сюда занесло? Ивга все рассказала: неделю тому назад привез его Павло из города, переодетого в женское платье. Как снег на голову, без всякого предупреждения, не подумав даже, что у родителей устроить нельзя из-за Веруньки. Стал уговаривать ее, чтобы поместила в своей комнате. На те несколько часов, пока ученики в школе. А вечером будет переходить с раскладушкой в класс до утра. Подумала, все взвесила — за и против — и согласилась. «А что могла сделать? Сам говоришь, не вытолкать же за порог. И тогда не везти же было Павлу его назад в город, в руки муравьевским головорезам. Да. И потом…» Но вовремя сдержалась и, как ни допытывался Грицько, не сказала, что имела в виду. Чуть было не поссорились из-за этого. Грицько попытался было закончить ее оборванную фразу: «Да и потом… ведь не чужой, — ты это хотела сказать? — а племянник (намек на Галагана), как ни есть родич, десятая вода на киселе». Ивга укоризненно покачала головой. «Ну и хам же ты, Грицько! — И добавила загадочно: — Да ты сам это скоро поймешь, какой ты хам! Руки будешь целовать мне, только бы простила. Но я еще подумаю!» О свадьбе в тот вечер не было разговора. Да и в следующие дни тоже. Происходило это уже в конце февраля. Призванные Центральной радой немцы прорвали фронт. Оккупация Украины была уже только вопросом времени. Возможно, и это в какой-то мере, думал Грицько, заставляло Ивгу не спешить с замужеством. Такая уж, видно, его доля щербатая! Вторично такое самое положение: и на Орисе тогда осенью четырнадцатого года не успел жениться — война не дала, и теперь — на Ивге. А впрочем, и не было в этом сейчас настоятельной необходимости. С того времени, как Макара Ивановича волостной ревком назначил заведующим детским приютом, открывшимсяв имении Погорелова, Ивга оставалась в школе по крайней мере до конца учебного года. Так и жили, невенчанные, до самого прихода немцев в Ветровую Балку. Когда уже и в ревкоме не осталось никого, кроме сторожа. Некоторые отступили с воинской частью красных, что проходила из Славгорода на Полтаву большаком, кое-кто вместе с председателем волостного ревкома Кандыбой, оставленные в подполье, ушли в лесное село Подгорцы. Исчез и Грицько — вместе с Лукой Дудкой подались в Зеленый Яр, неподалеку от Подгорцев, к родичу Луки.

Там его и разыскала Ивга недели через две после того, как ушел из села. За это время в Ветровой Балке побывали немцы и, натворив всяких бед, забрав с собой около десятка крестьян, ушли из села в Князевку, где стоял гарнизоном их батальон. Несколько гайдамаков из карательного отряда осталось в селе до тех пор, пока крестьяне не возвратят все помещичье добро. Приезжал Погорелов из Князевки, где жил у свояка Галагана. Вот после встречи с ним Ивга и кинулась на розыски Грицька вместе с его приятелем Антоном Теличкой. Будучи теперь погореловским приказчиком, он взял в имении лошадей и вызвался сам сопровождать ее в этой поездке.

Грицько вместе с Лукой жил у кожевника, помогал ему в работе. Еще жили какие-то люди — теснота в хате, грязь, смрад. Да почти во всех хатах было полно народу — бежавшие крестьяне из нескольких волостей. Ютились в чуланах, в клунях, несмотря на холодище и морозные утренники. Появились больные сыпным тифом. Заболел и Грицько. Но, может, это и не сыпняк, а просто вспотел возле кож, а в дубильне сквозняки, — вот и прохватило. Лежал в темном, пропахшем мышами чулане, заставленном засеками да кадками, на топчане под шинелью, а сверху укрытый еще вонючей овчиной. Какой ужас! Нужно немедленно забрать его отсюда. Затем и приехала. Рассказывала, что вчера впервые явился в свое имение Погорелов. Лишь на несколько часов, вечером и уехал обратно. А все же нашел время и в школу зайти. Не без юмора рассказывала, как он галантно целовал ручки Докии Петровне и ей и не находил слов для благодарности. Уверял, что считает себя их неоплатным должником. Докия Петровна и поймала на слове. Попросила, чтобы оставшихся приютских детей Макара Ивановича управляющий не переводил в каретный сарай — холод еще на дворе, — хотя бы до тех пор, пока и этих детишек люди не разберут. Согласился, но не больше как на две недели, пока не приступили к ремонту маляры, а подрядились они начать сразу после пасхи. Тогда решилась и она. Умышленно начала разговор при Докии Петровне и Макаре Ивановиче — при свидетелях, а не наедине. Вынужден был и ей пообещать, хотя и очень неохотно: «Извольте, ничего вашему жениху не будет за старое. Только в будущем уж пусть никуда не ввязывается». «Вот с этим и приехала. Разве знала…» — «А ты, правда, чудна́я женщина! — не дав ей закончить фразу, сказал Грицько. — Ползимы спали в одной кровати, а так и не распознала — с кем!» Чего-чего, но поднять ее на смех — этого Ивга не ожидала. И просто растерялась вначале. А он продолжал: «Да что я, болван? — полагаться на панскую ласку, принимать его ультиматум: «Пусть никуда не ввязывается!» Нет, пан Погорелов, ввяжусь. Вот только на ноги встану!» — «Оставь-ка свои шутки!» — и в голосе ее зазвучала хорошо знакомая ему резкая, «учительская» нотка. Но, очевидно вспомнив, что это не действовало на него и раньше, сразу же изменила тактику. Осторожно, боясь набраться вшей из этой отвратительной овчины, наклонилась к нему и говорила горячим шепотом: «Ну, ты же, Гриць, разумный хлопец!» — «Да разве можно дальше терпеть то, что делается вокруг?!» — «А что же особенного делается?» — «Да ты что, с луны свалилась! Не видишь, что к старому режиму вертают!» — «Глупости говоришь!» Грицько горел в жару, и от нестерпимой боли, казалось, раскалывается голова, а тут еще этот тягостный спор. И, может, поэтому слова Ивги были для него сейчас, как никогда раньше, обидны и возмущали. «Нет, это ты прикидываешься!» И завелись. Такие пререкания на политические темы, и довольно острые порой, бывали у них и раньше. Но никогда еще не приводили к серьезным размолвкам. Всякий раз кто-нибудь из них, чаще Грицько, в самый разгар спора оказывался «умнее», хотя бы потому, что первый осознавал, какая это нелепость так портить свой медовый месяц. И замолкал первым, демонстративно, зная из опыта, что она не останется безразличной к этому. И действительно, вслед за ним замолкала и она. А потом — не успеют опомниться, бывало, как очутятся в объятиях друг друга. Возможно, что именно так было бы и на этот раз. Но… Да если бы даже был здоров он сейчас, все равно! Достаточно было ей на один миг вообразить себя с ним в этой страшной постели-берлоге, как почувствовала мурашки по телу. А может, это и не мурашки, а обыкновенные вши, каких успела здесь набраться. Почти не скрывая ни отвращения, ни страха — ведь, может, тифозные! — Ивга поспешно закончила разговор. Уже от порога сказала отчужденно: «Ну, делай как знаешь! Но о том, что сказала тебе давеча, подумай хорошенько. Времени для этого у тебя, кажется, будет более чем достаточно». И вышла из чулана.

Однако Ивга ошибалась — это был не тиф, а какая-то, как сказал присланный ею на другой день фельдшер из ветробалчанской больницы, испанка. И через неделю Грицько уже поднялся и даже работал в дубильне. Но его очень тянуло в Ветровую Балку. Не все и помнил из того, что наговорил ей, но помнил ее ледяной тон при прощании. Необходимо было встретиться. И, поправившись, решился как-то ночью тайком сходить в село. Пошел вместе с Лукой, который до этого уже не раз бывал у своей Дарины, и без всяких приключений.

Прежде всего зашел домой. У отца было все благополучно. Общая беда его обошла — в имении тогда он ничего не брал. Даже дерево, что навозил из казенного леса, никого особенно не интересовало, кроме, разве что, завистливых соседей. Грицько посоветовал отцу, дабы не выделяться среди массы крестьян, отвезти этот строительный лес к чертям. «Куда?» — «Наймите кого-нибудь себе в помощь да и свалите просто на выгоне перед волостью». — «Так деньги же заплачены!» — «Не в деньгах счастье, а чего ему трухляветь во дворе? Строиться все одно скоро не доведется. Время такое — не до женитьбы мне, батя!» Ничего определенного отец в ответ не сказал. Подумает. А Грицько из дому пробрался к школе. Но здесь его ждала неприятная неожиданность: Ивги в селе не было, несколько дней назад поехала в город. Зачем? Макар Иванович, которого Грицько поднял с постели, точно ничего не мог ответить. Но вещей с собой не взяла, очевидно, еще вернется. Оставила для него письмо. Коротенькое, и ничего нового в нем не было. Снова советовала все хорошенько обдумать и вернуться в село. «Ведь иначе, — писала в письме, — чего мне сидеть одной в Ветровой Балке, как вороне на тыну?» Грицько не мог не согласиться с этим: да, она была права. И первой его мыслью было остаться в селе. Но совестно было и перед Лукой и перед остальными односельчанами, вынужденными скрываться. И прямо из школы он ушел из села. И кто знает, как долго еще Грицько строгал бы вонючие кожи у своего далекого, через Луку, родича-кожевника, если бы не встреча с Кандыбой, руководителем подпольной группы. Он знал Грицька еще раньше, до леса, да, как видно, и теперь не упускал из виду. Во всяком случае, знал и где живет в Зеленом Яру, и о посещении его Ивгой Мокроус. И даже, от Телички возможно, с чем приезжала к нему тогда. Поэтому едва ли не с первого слова, разыскав Грицька у кожевника, и перешел к делу: предложил вступить в свой формировавшийся сейчас партизанский отряд… И даже командиром. Но какого подразделения, наперед сказать не мог. «От тебя будет зависеть, сколько людей сколотишь: взвод — так взвод, а сотню — так сотню, все твои». Но речь шла не о «лесовиках» — крестьянах, пришедших из окрестных сел, — этими есть кому заняться и без него, а о легальных жителях Ветровой Балки. Для чего и ему, ясное дело, необходимо будет вернуться в село. И, не теряя времени, браться за дело. Под прикрытием «Просвиты» можно будет собираться в школе, наладить изучение материальной части — хотя бы винтовку, пулемет, ручные гранаты — среди молодежи, не проходившей военной муштры, в первую очередь; да и воинские уставы — полевой, гарнизонный, строевой, — чтобы хоть в строю научились ходить, не наступая передним на пятки! «А оружие?» — поинтересовался Грицько. «Оружие будет», — заверил Кандыба. Дескать, и зональный штаб обещает, да и сами с усами!

Но что крылось за этой формулой, Грицько узнал лишь позже, когда уже жил в селе, от Антона Телички. Очень подмывало того похвастаться перед Грицьком. Ведь это же он открыл ту лазейку в склад трофейного оружия немцев.

Еще во время первого прихода карательного отряда оккупантов в Ветровую Балку ему посчастливилось «снюхаться» с одним немцем-пройдохой. Сам предложил Теличке трофейный наган и недорого — за полпуда сала на посылку. Он-то и посоветовал Теличке своего земляка, еще большего пройдоху, из дивизионного склада трофейного оружия в Славгороде. Через него вроде бы можно будет не то что винтовки, а и пулеметы раздобыть. А то и пушку даже. Но только — за золото. Кстати, их батальон через неделю снимают и возвращают из Князевки в Славгород, вот он, Ганс, и поможет связаться с ним. Теличка доложил Кандыбе. Послали в Славгород разведку для проверки командира второй Песчанской сотни Коржа да Егора Злыдня, который свободно говорил, как бывший военнопленный, по-немецки. Подтвердилось. Даже выторговали: какую-то часть можно выплатить серебром и бумажными деньгами, николаевскими, конечно. Раздобыть эти деньги было поручено нескольким боевым группам, и они в течение недели совершили более десятка налетов на кулаков-богатеев в округе, в Ветровой Балке — на Гмырю Архипа, в Чумаковке — на Трофима Чумака. И даже на несколько церквей. Собрав немалую сумму денег — одних золотых червонцев больше чем на тысячу рублей, серебра около пуда да торбу бумажных денег, — в начале этой недели были отправлены в Славгород тот же Злыдень и Тымиш Невкипелый. Со дня на день ожидали вести от них, чтобы послать подводу, а может, и не одну. И вот тебе — такая неудача, такая беда!

Но неужели они там, в отряде, до сих пор не знают об этом? Иначе почему же не знали Захар и Орися? Грицьку ожидание это уж невтерпеж. К тому же все время шли, ехали люди с поля. И ни один не минул молча. Кто шутя окликнет не останавливаясь, а кто и остановится — не нужна ли помощь. Грицьку даже надоело объяснять, что случилось, да отговариваться тем, что сам управится. И он все поглядывал на двор Гармашей.

Наконец появился Остап в сопровождении почти всей семьи. Вышли за ворота. Грицько вскочил на телегу и тронул. Проезжая мимо двора, где в воротах стояли заплаканные обе гармашевские невестки, поздоровался. Ответили сдержанно. Зато мальчуганы, взобравшиеся на ворота, закричали в ответ на его приветствие на всю улицу. Один — не имея сил сдерживать радость, что рвалась из груди. «Дластвуйте, дядя! А наш батя живой! А наш батя живой!» А другой — без всяких эмоций, только бы лишний раз убедиться, что одолел ненавистное ему «эр»: «Грицько Сарана! Грицько Сарана!», за что и досталось ему от матери по губам.

Догнав Остапа, Грицько поехал шагом.

— Садись, Остап, подвезу.

— Да нет, — отмахнулся Остап. И шагов с десяток шел молча рядом с телегой.

— Садись, край не близкий, — настаивал Грицько. — Считай, в оба конца верст двадцать наберется.

Остапа удивило, откуда ему известно, что он в Подгорцы. Заинтересованный, без лишних слов он вскочил на ходу на грядку телеги и пристроился рядом с Грицьком. Торопливо спросил:

— Выходит, и ты уже слыхал? Про Тымиша?

— Слыхал, — печально качнул головой Грицько. — То же, что и ты, должно быть. От Ульяны.

По обеим сторонам улицы возле ворот, празднично украшенных кленовыми ветками, стояли группами люди. И по скованным их движениям, по опечаленным лицам можно было догадаться, что и они сейчас говорят о несчастном Тымише.

— И чего ему нужно было в тот Славгород, пропади он пропадом! — после паузы молвил Остап. Грицько ничего не сказал.

Когда проезжали мимо школы, увидел в школьном дворе Ивгу. Снимала с веревки высохшее белье. На фоне белой простыни четко вырисовывалась ее стройная фигура, — стояла спиной к дороге. Услышав тарахтение колес, обернулась, и на лице застыло выражение крайнего удивления: не остановился, проезжает мимо. Ведь обещал привезти с поля травы — на троицын день посыпать в комнате и в классе, приспособленном после окончания учебного года под жилье. И он вез, хотел несколько охапок сбросить, но при Остапе делать этого не захотел. «Обойдется!» — и хлестнул вожжами по лошадям.

Сразу же за церковью — в раскрытые двери лилось хоровое пение вечерней службы — Грицьку нужно было сворачивать к себе. Но он почему-то минул свою улочку. «Может, задумавшись, не заметил», — подумал Остап и попросил остановить лошадей, дать ему сойти. Но Грицько, словно бы не слыша, ударил вожжами, подхлестнул кнутом и крикнул Остапу, перекрывая грохот колес:

— Сиди! Мне тоже в те края!

И дальше до самого леса оба молчали.

Грицько, помимо воли, думал об Ивге, о том, как он объяснит ей свой поступок. Даже пожалел: нужно было бы все же остановиться — и траву сбросить, и ее предупредить, что задержится, а может, и вовсе не сможет прийти этой ночью. Причину можно было бы придумать. Противно, конечно… Но уж если так получилось, что не сказал сразу после ее возвращения из города о своей связи с партизанским отрядом, то придется теперь ждать другого удобного случая. Пожалуй, перед самой свадьбой будет лучше всего. Если она вообще когда-нибудь состоится, после того как откроется ей. Слишком памятен ему тот зеленоярский разговор их и ее «ультиматум». Должно быть, и в город на целый месяц уехала тогда, чтобы только показать характер свой, предупредить, что шутки с нею плохи. Не на того напала! Он тоже не лопух. Что бы там ни было, а он от своего ни за что не отступится! Хотя бы и до разрыва дело дошло. Вначале даже самому было странно, что так спокойно думает об этом. Уж не охладел ли он к ней за месяц разлуки? Нет, разлука ни при чем. А все началось с одного неприятного разговора после ее возвращения из города.

После ужина Ивга стелила постель и через плечо бросила с легким укором: «А ты так и не спросил меня, зачем я в город ездила!» — «Я же знаю это из твоего письма». — «В письме об этом ничего нету. — И после паузы добавила, будто пальнула из ружья: — Сделала аборт!» — «Что?!» — оторопел Грицько и своим видом даже рассмешил Ивгу. «А ты разве не знал, что от этого дети бывают?» «Ну и стерва же! — подумал он, хотя до этого даже в мыслях никогда не обзывал ее бранным словом. — Еще шутит!» Наконец обрел дар речи: «Да как же ты могла?!» — «А так. — И оборвала на полуслове: — Хватит с меня и одного незаконнорожденного дитяти!» — «Да разве я не сказал тебе, что женюсь?!» — «Сказал, да не завязал».

Позже, уже в полночь, Грицько снова вернулся к этой теме, но теперь уже в ином, лирическом тоне: «Нет, не могу понять, как ты могла?.. — Ивга молча ладонью закрыла ему рот, Грицько отвел руку. — Да я уж не о том… Но как ты могла не сказать мне, не поделиться со мной? Ведь для женщины, если она по-настоящему любит мужчину, нет большей радости, как почувствовать под сердцем ребенка от него!» — «Какой же ты нахал! — незлобиво отозвалась Ивга. — Значит, я люблю тебя не по-настоящему? А как? Из расчета? За твои поместья? Хватит, спи уж, мой романтик глупый!» В ту ночь о свадьбе не было у них разговора. Но со следующего дня, почти каждую ночь они, натешившись да отдохнув, а то и поспав часок, проснувшись, заводили разговор о свадьбе. Собственно, о самом венчании, поскольку выполнением этой необходимой формальности они и думали обойтись. Ивга предлагала венчаться не в Ветровой Балке, а в городе. Как и положено — в приходе церкви, где ее метрика. И не в праздник, а среди недели — меньше зевак. Грицько довольно равнодушно со всем соглашался. Ладно, в городе так в городе. Выберет день, когда лошади будут свободны, не в работе, да и съездят в город, с тем чтобы на следующий день и домой вернуться. Но куда? На Белебень к нему Ивга категорически отказалась: «Ни за барыню не хочу, ни за служанку!» Придется в школу. К комнатушке можно будет еще и класс под жилье оборудовать. Не сейчас, конечно, а как закончится учебный год… И вот неделю тому назад закончились занятия в школе, начались каникулы. На следующий же день Ивга наняла двух женщин — вынесли парты в сарай, принялись за побелку. Да прежде пришлось заделывать трещины, а потом, пока раздобыли глины белой, Грицько должен был съездить в Князевку, — на целую неделю растянулся ремонт. А думали еще до троицыного дня и в город съездить и возвратиться. Не успели. Теперь уж придется сразу после праздника…

«Э, нет, не выйдет сразу после праздника!» Грицько и сам не понимал — то ли подумал он это, то ли вслух сказал. Чтобы проверить, глянул на Остапа. Тот сидел понурившись, с выражением усталости и печали на темном лице. Нет, не слышал, как видно. Но сейчас, почувствовав взгляд Грицька на себе, повернулся к нему и спросил:

— А пропустят ли лесовики? Сказывают, что на ночь все дороги перекрывают.

— Проедем, — сказал Грицько.

К лесу подъехали уже в сумерках. А когда въехали под своды вековых дубов и осокорей, сразу и обступила их ночь, темная и настороженная. Не успели углубиться в лес, как из темноты, из-за кустов, выскочили двое с винтовками.

— Стой! — Подошли к самой телеге, присмотрелись повнимательней. — А, Саранчук! — узнал один. — А это кто с тобой?

— А это — со мной, — ответил Грицько.

— Понятно! — И отступили от телеги.

Поехали дальше.

— А тебя знают тут, — сказал Остап удивленно.

Грицько из соображений конспирации схитрил:

— Знали бы и тебя, кабы целый месяц в лесу вшей кормил вместе с ними.

Возле хаты лесника, через дорогу, на поляне, где зимой происходил первый сбор основателей красногвардейского отряда, на котором Тымиш Невкипелый был избран командиром, возле шалаша горел костер под котлом на треноге. Вокруг человек с десять партизан из сторожевой заставы — пока варится кулеш — весело разговаривали. Наверно, кто-нибудь из них рассказывал веселую побасенку — время от времени тишину взрывал громкий хохот.

«Значит, не знают еще, — мелькнула мысль у Грицька. — А может…»

И то же самое, видно, подумал Остап. Сказал, когда отъехали:

— А может, Грицько?.. Ведь сама-то Ульяна своими глазами не видела.

— Дай боже! — вздохнул Грицько. И подумалось: как мало нужно человеку в беде! Блеснул слабый лучик надежды, и уже отлегло немного от сердца. И даже на разговор потянуло.

Грицько дал отдохнуть лошадям — ехал некоторое время тихо. А сами тем временем закурили.

— А про Артема так ничего и не слыхать? — после первой затяжки спросил Грицько.

— Живой! — сразу оживился Остап. — Ульяна сказывала, что за несколько дней до ее приезда и он ночевал у Горпины и Власа-денщика, что нынче за дворника у Галагана. Бедует шибко. Безработный. Будто какой-то охвицер, знакомый Власа, хотел за кучера к Галагану в Князевку устроить, но сорвалось. Намеряется сюда.

— Ну, так чего же ты вздыхаешь?

— Не будет ему жизни и тут, — ответил Остап. — Значит, в лес…

— Живут и в лесу, — сказал Грицько. — Живут, и даже не всегда, как видишь, горюют! Слышишь?

Еще бы не слышал! Весь лес звенел и отдавался эхом песен. Между деревьями там и сям горели костры. Партизаны жили в шалашах, не все вместе, а отдельными подразделениями. Сегодня в троицын день ко многим пришли жены проведать с гостинцами. И по лесу катятся волны хоровых песен. От одного костра:

Ой, козаче, козаче-гультяю,
Виведь мене з зеленого гаю…
А от другого — глуше, слов и не разобрать, а только по мотиву узнается — пели печальную: «Туман яром, туман яром…»

Встретили и на самой дороге — шли двое обнявшись, муж и жена, как видно, молодожены. И поэтому, когда уж невдалеке от Подгорцев встретили еще двоих — шли хоть и не обнявшись, но и не врозь, рядом, то даже не обратили внимания. И только, как проехали, Грицько догадался, узнав Захара Невкипелого, и вполголоса сказал Остапу:

— Орися!

Остап спрыгнул с телеги и бросился вслед ей, окликая по имени. Орися остановилась, узнала брата и пошла ему навстречу. А когда сошлись, рыдая, припала к нему.

«Значит-таки факт!» — и снова, как тогда, на плотине, у Грицька похолодело в груди.

Пока Остап успокаивал сестру, он с помощью Захара — на узкой дороге пришлось и задок телеги заносить — развернул лошадей ехать назад. Еще дорогой они договорились с Остапом, что назад Орисю и Захара тот повезет сам. А в селе отведет лошадей на Белебень. И если отец будет расспрашивать, чтобы о поездке в Подгорцы ничего не говорил. На улице, мол, встретились, вот и попросил отвести лошадей домой. А сам, дескать, на собрание «Просвиты» спешил, боялся опоздать. Сейчас Грицько, накинув вожжи на упорку телеги, чтобы не привлекать к себе внимания Ориси, отступил в густой орешник и оттуда уже видел, как Остап, когда Орися выплакалась немного, обняв за плечи, подвел ее к телеге и помог сесть. Вскочил на телегу и Захар. Поехали.

А Грицько долго стоял на месте, пока не слышно стало совсем стука колес по дороге — растаял в печальной мелодии далекой протяжной песни.

XVII

А теперь, кажись, можно и себе отправляться домой. Что мог добавить ему Кандыба про Тымиша к тому, что он уже знал от Ульяны и от Захара? Давеча ему удалось все же перекинуться с ним несколькими словами: «Значит, все правда про Тымиша?» — «Ой, правда! Ну, пусть теперь берегутся! С этой поры правая рука моя уже не моя, а Тымишева!» Продолжать разговор у них не было уже ни времени, ни настроения. Да и какое значение имели теперь какие-то подробности! Имел значение только сам факт — потрясающий и неопровержимый. Только теперь постиг, что хоть и поверил было Ульяне тогда, на плотине, но где-то в душе еще теплилась надежда, что, может, чего-то недопоняла женщина и напутала. Нет, ничего, выходит, не напутала. Нет в живых Тымиша. Был и не стало вдруг. Как ветром сдуло с земли!..

Нарочно медленно, то и дело отмахиваясь от изголодавшихся назойливых комаров, свертывал цигарку, все еще не зная, что ему делать дальше; так же неторопливо высек огонь и, затянувшись самосадом, вдруг выдохнул вместе с дымом:

— Э, никуда тот дом не денется!

Да и смешно было бы: верста всего осталась до Подгорцев. Уже чем дальше, все светлее на песчаной почве выступала в темноте дорога, и вскоре впереди, меж стволами деревьев, забелел пологий песчаный берег речки, стало слышно, как меж сваями моста плещется быстрая вода.

Перейти мост через Псел, лишь недавно настланный новыми осиновыми досками из Кандыбовой «лесопилки» и его же саперами — старый настил был унесен весенним паводком, — и сразу же будут Подгорцы, небольшое лесное село, прилепившееся под самой горой на высоком берегу речки. На всю Ветробалчанскую волость, а возможно, и на весь уезд — Зеленый Яр с окрестными хуторами не в счет, входил в другую волость и даже в другой уезд, — теперь это был единственный населенный пункт, где до сих пор еще не побывали немцы. И казалось, после единственной попытки, к тому же и не очень настойчивой — только разведки, — они не имели теперь такого намерения. Во всяком случае, ничто не предвещало этого. Так и жили подгорцы, а с ними и временные жители этих мест, в том числе и Кандыба со своим партизанским отрядом, — жизнью хотя и нелегкой, хлопотной, но достаточно беззаботной. Разумеется, на ночь перекрывали все лесные дороги заставами — ни проехать, ни пройти. Но просто через лес, минуя дороги, не то что разведку, а целый полк незаметно провести можно. Как-то Грицько и сказал Кандыбе об этом, но тот лишь плечами пожал. «Да неужто они с неба на лес упадут! Откуда ни сунутся, так прежде на какое-то из сел наткнутся. Ежели с юга, то Ветровой Балки им никак не миновать. А ты же у нас для чего там со своими хлопцами? Аванпост наш! Задержишь, пока подоспеем…» — «Ой, не знаю! Ведь у меня и десяти винтовок нет, а вы пока паромом через Псел переправитесь!» — «Не беспокойся! Все будет в порядке». Однако Кандыба, как видно, намотал себе на ус. И уже нынче проезжая, Грицько с удовлетворением заметил и на опушке леса по обеим сторонам дороги свежевырытые окопы — с бруствером, с бойницами, и возле хаты лесника целый взвод в заставе, и мост законченный. В прошлый раз, когда он был здесь, до середины только был настлан, лодкой пришлось перебираться.

В последнее время Грицьку частенько приходилось бывать в Подгорцах по своим партизанским делам, он хорошо знал дорогу и не плутал даже ночью. Сразу же за мостом, чтобы не идти улицей, не мозолить людям глаза, сворачивал на стежку, что вилась вдоль речки за огородами, и через какую-нибудь сотню шагов напротив двора деда Вухналя, где живет Кандыба, еще раз сворачивал и огородом шел к летнему деревянному дому. Хозяин сам в нем не жил, построил специально для дачников, что каждое лето приезжали сюда, в глухие Подгорцы, — преимущественно заядлые рыболовы или просто большие любители природы.

Хотел было и сейчас пойти той же дорогой, но что-то помешало ему свернуть на стежку. Сначала и сам не понял, что это было, и лишь после сообразил, что был это обыкновенный стыд за свою не слишком ли чрезмерную осторожность. Другие не так рискуют, Тымиш, можно сказать, в самое логово вражье не колебался пойти. Так, чего доброго, легко и трусом стать! И Грицько пошел просто по улице.

Было еще не поздно, да еще в канун праздника, на улице было людно. У ворот стояли, сидели на бревнах сельчане. И речь шла у всех, как слышал Грицько, минуя их, об одном и том же: о беде, о смерти, постигшей двух партизан в Славгороде…

Ему, конечно, интересно было бы послушать, что говорит об этом народ, но не стоило привлекать к себе внимание, да и хотелось поскорее увидеться с Кандыбой, он-то наверняка знает все, как оно было на самом деле, без всяких вымыслов. Поэтому шел не останавливаясь, скажет «добрый вечер» и идет дальше.

Дойдя до площади с бревенчатым общественным амбаром в центре ее, а больше никаких общественных построек и не было в селе, свернул налево. В третьем дворе и живет Кандыба. Подошел уж было к перелазу, но тут с лежавших рядом бревен вскочил человек с винтовкой и преградил ему дорогу. Он был незнаком Грицьку, да и Грицька, как видно, видел впервые.

— Ты куда?

Грицько сказал, что по делу к Кандыбе.

— Тогда посиди! Не до тебя нынче ему. Приказ — никого не пускать. Совещание у него.

— Что-то затянулось. Не мылкое, видать, мыло, — сказал сидевший на бревнах напарник часового. Так по крайней мере подумал Грицько и уже собирался спросить его, о каком мыле речь, но, присмотревшись, понял свою ошибку и вовремя сдержался. Чтобы тот не узнал его в лицо, если не успел еще узнать по голосу.

Конечно же это был Гусак Павло, недавний его односельчанин, примак Приськи Забары, что жила в том же конце села, где и Саранчук, — на Белебене. Но, как это ни странно, на протяжении всех этих лет им почти не приходилось встречаться. Женился Гусак и перебрался в Ветровую Балку перед самой войной, потом оба без малого четыре года были на войне, а когда Грицько в декабре прошлого года вернулся с фронта домой, Гусак все еще служил в гайдамаках в курене полуботьковцев — вначале в Полтаве, а потом в Славгороде. Пока не разоружили его, тогда же как и весь взвод Корнея Чумака, — в знаменательный день раздела ветробалчанами помещичьего имущества. С тех пор и исчез Гусак из села. Перебрался в свои Подгорцы, где и жил все время у родных, если верить Приське, но скорее всего продолжал «казаковать» в гайдамацком курене. Ибо почему же тогда Приська всю зиму просидела у своих родителей? Ее объяснение тем, что, мол, озлился больно муж на нее за ее тогдашнюю проделку с ним, мало кого убеждало. Не такой он дурень, чтобы не понимать, что о нем же, о его глупой башке беспокоилась она, спрятав в ту ночь, по совету Артема Гармаша, пока муж спал, и оружие его и даже сапоги, чтобы не мог он никуда из хаты улизнуть. Ведь иначе мог бы и на пулю напороться. Артем тогда прямо так ее и предупредил: если попытается в Чумаковку к своим пробраться, то пуля его и на коне догонит. Приська пообещала. Однако для большей уверенности Тымиш Невкипелый, тогдашний командир красногвардейцев, принял еще и свои меры предосторожности на тот случай, если бы Приська сама не управилась или не сдержала своего обещания. И поручил это Грицьку, ближайшему соседу, знавшему все ходы и выходы на дворе Забары. Посоветовал прихватить с собой кого-нибудь из своих хлопцев на подмогу, чтобы обезоружить Гусака и взять под домашний арест. Вдвоем с Козырем Грицько и отправился на свой Белебень. У Забары, как и в остальных хатах, светилось и двери были уже не заперты. Они тихонько вошли в хату и увидели такую картину: посреди хаты одетый, в шинели и даже в шапке, но босиком, стоял Гусак, переминаясь в нетерпении перед своим тестем, старым Забарой, сидевшим на скамье и нехотя стягивавшим сапог с ноги. Увидев на пороге вооруженных парней, оба замерли в напряженных позах, а Грицько, сообразив сразу все, сказал Гусаку: «Ты что же это среди бела дня человека грабишь? В гайдамаках напрактиковался? А ну, отдавай оружие!» Гусак сказал, что оружия у него никакого нет. Приехал в гости к женке безоружный. А не верите — ищите! «Да трусанем. А как же! — И к Приське, что возилась у печи: — С какого угла, хозяюшка, дозволишь начать?» Тогда Приська, не говоря ни слова, накинула свитку на плечи и кивнула головой Грицьку идти с нею. В повети из кучи сторновки она достала винтовку и саблю, потом вывела из хлева верхового коня и, пока Грицько седлал его, открыла ворота. Выезжая со двора — Козырь остался сторожить арестованного, — Грицько сказал Приське: «А ежели полезет с кулаками…» — «Пусть только попробует! — не дала и фразы закончить. — Так и загремит из хаты!» И в тот же день — правда, неизвестно, с грохотом, а может, и тихо, но Гусак исчез из села. Будто корова языком слизала! И надолго. Уж по весне, когда пришли немцы, появился и он в Ветровой Балке. Грицько тогда и дома уж не жил, дубил шкуры в Зеленом Яру. И как-то принес Дудка Лука из ночного похода в село к своей Дарине вместе с другими сельскими новостями и эту: забрал Гусак Приську к себе в Подгорцы. Ну, забрал так забрал, ему-то что до этого! За своими заботами и вовсе скоро забыл о них. Тем более что с тех пор, как вступил в партизанский отряд, бывая у Кандыбы, ни разу не встречался в Подгорцах ни с Гусаком, ни с Приськой. Приходил всегда как стемнеет уже и не улицей, а огородами, крадучись. Поэтому неожиданная встреча с Гусаком сейчас Грицька даже немного встревожила. Не то чтобы он боялся его. Еще с прошлогодней встречи с ним знал, что за человек. Не из тех, что на рожон сгоряча полезет. Но сделать тайком пакость какую вполне способен. И наверняка сделает — в отплату за унижение его казацкого достоинства, которое претерпел от него в то зимнее утро. Какую пакость? Да шепнет ветробалчанской полиции об этом его посещении Кандыбы, и уж неприятностей не оберешься! Поэтому Грицьку и не хотелось, чтобы Гусак его узнал. Решил уже молча отойти в сторону, побродить где-нибудь с часок. А к тому времени, может, Приська загонит мужа спать в хату. Хотел и не мог двинуться с места. Как и тогда, на мосту, не пустил его стыд. Сердце вдруг преисполнилось возмущением собой и какой-то просто безрассудной дерзостью. Грицько сделал несколько шагов и сел на колодах рядом с Гусаком.

— О! — с притворным удивлением сказал он. — А я тебя, Гусак, и не узнал сразу.

— Разбогатею, значит! — ответил Гусак.

— И кто бы говорил! — подал голос от перелаза часовой, затем подошел и тоже сел на колодах, пристроился к Грицьковому кисету. — «Разбогатею». Да у тебя и так денег — куры не клюют!

— А ты считал?

— Нехитрая штука и, посчитать! — Он помолчал, пока свертывал цигарку, а потом продолжал: — Каждый месяц раза два в город мотаешься? Мотаешься. С продуктом всяким, а оттуда — с товаром. Одних иголок сколько этим разом привез? Да платков, да печатного мыла?.. А что ни иголка — то и яйцо, что ни кусок мыла — то и фунт масла, а то и кусок сала. Какая ж девка устоит против такого соблазна и не стащит у матери из кадки!

— Э, не завидуй, Свирид! — сказал Гусак, щелкнул зажигалкой — дал прикурить обоим. — Хреновая нынче коммерция. Одну езду взять, пока до Полтавы той доберешься… Да еще как! Коль не на крыше вагона, то на буфере. На ветру, на сквозняках. В вагон боязно — сыпняк, да хоть бы и отчаялся, не протолкнешься… Нет, завидовать нечему.

— А я и не завидую. Чай, вижу: от самой весны через те сквозняки из чирьев не вылазишь!

— Вот же. Да и в самой Полтаве — идешь по улице, а душа в пятках. Каждого немчуры боязно: а что, ежели заподозрит лесовика в тебе, в документе ж видно, из какой волости. На всю губернию слава уж пошла. Докажи ему, что ты не верблюд. Нет, надо с этим делом кончать. Побаловался трошки…

— Не бреши! — добродушно сказал Свирид. — А амбар для чего строишь, если не под лавку? Зачем дверьми на улицу? — И кивнул головой на амбар рядом.

— Так это твой двор? — почему-то удивился Грицько.

— Отцовский пока что. А ты чего к нам забился? К Кандыбе?

Грицько, еще подходя к колодам, предвидел такой вопрос и в ответ ничего лучшего придумать не мог: не к Кандыбе, мол, а к Цыбулько. За справкой. Ведь все ревкомовские архивы сюда вывезли. Потерял отец квитанцию об уплате денег в земельный комитет за бревна, вывезенные из леса зимой. И теперь волость требует, чтобы возвратили все дерево. Или квитанцию предъяви. Не знаю, вызволит ли Цыбулько.

Кто знает, поверил ли Гусак ему, но сказал:

— Ну а чего ж. Напишет, печать поставит. А пометит задним числом. Но погодь, чего же мне Приська говорила… — и умолк, насторожился. Прислушался и часовой, потом вскочил и отошел к воротам.

Во дворе послышались голоса, и высокий тенорок крикнул: «Свирид, открывай ворота!» Часовой открыл ворота. И со двора выехала пароконная бричка, полная людей. Двое сидели на заднем сиденье, двое — на передке, рядом с кучером сидел человек с винтовкой, зажатой между колен. Завернули к площади.

Возле ворот осталось двое, и обоих Грицько сразу ж узнал — и долговязого Кандыбу и приземистого обладателя тенорка Цыбулько, бывшего секретаря волостного ревкома, который был сейчас при Кандыбе одновременно и адъютантом и начальником штаба. Часовой негромко что-то доложил им. «Где же он?» — спросил Кандыба.

А Грицько уже подходил к ним. Пожал руку тому и другому.

— Очень кстати, — сказал Кандыба, но в голосе не чувствовалось привычной для Грицька приветливости. — А то уж собирался завтра гонца посылать.

— Что такое?.. — насторожился Грицько.

— Партийное собрание назначено на завтра, на утро. Общее для обеих фракций. А потом — сбор всего отряда. Про несчастье с Невкипелым Тымишем слыхал?

Грицько сказал, что встретил Захара с Орисей по дороге сюда. А до этого слышал от одной ветробалчанской женщины, вернулась нынче из города. Хотя душа и до сих пор не может поверить в это.

— Как же это случилось, беда такая?!

— Да кто же из нас был при том! — И уже на ходу: — У самого голова как не треснет от дум, а не могу уразуметь, как это стряслось!

— А эти, что приезжали?

Кандыба даже остановился, пораженный, пристально глянул на Грицька.

— А ты это откуда взял? Ну… что они могли больше нас знать про Тымиша? Откуда ты знаешь, кто это был?

— А я и не знаю, просто догадываюсь, что начальство какое-то, — ответил Грицько, очень удивленный таким поворотом разговора и тоном Кандыбы. Хотел было пояснить, почему догадался: кто же, кроме партизанского начальства, осмелился бы «мылить шею» Кандыбе! Но тогда нужно будет сослаться на загадочную реплику Гусака: «Не мылкое, видать, мыло!», а выступать в роли легкомысленного собеседника Гусака, неспособного даже пустую его болтовню пропустить мимо ушей, ему совсем не хотелось. И он ничего не прибавил больше. Наступила довольно долгая пауза, и наконец Кандыба ее нарушил:

— Не ошибся. Это были из партизанского штаба. В Зеленый Яр поехали.

О зональном партизанском штабе и личном его составе знали в отряде кроме Кандыбы лишь командиры сотен, в том числе и Грицько Саранчук, хотя и не все знали его постоянное местопребывание. Собственно, в какой-то мере Гудзий, как агроном князевского сахарного завода, а стало быть, и житель местечка Князевка, самым уже этим фактом давал пищу любопытным для догадок, но в Подгорцах мало кто и знал, где он живет и работает, ибо свекловодов тут не было совсем, да не было их и среди партизан, собравшихся из нескольких волостей, — бедноты преимущественно. Ведь свеклу сеяли для сахарного завода только крепкие хозяева — с ними он и имел дело. К тому же, для большей конспирации Гудзий, когда бывал здесь, приезжал всегда не на своем очень приметном «выезде» — пегого коня и двуколку он оставлял у своих родителей, в хуторке неподалеку от Зеленого Яра, а оттуда уж добирался сюда или пешком, а чаще, как вот и сегодня вместе с Кушниром, на Тургаевом транспорте.

— Поехали ночевать к Тургаю, — после паузы сказал Кандыба. — Погнушались нашей хлебом-солью. Ну да переживем.

— Но сам факт! — вмешался в разговор Цыбулько. — Теперь мне умысел Кушнира как на ладони. Не иначе, надумал, а завтра, наверно, и попытается…

— Пусть пытается! — не дал и договорить Кандыба. — Не он меня ставил командиром отряда, не ему меня и снимать. А на хлопцев своих я полагаюсь как на каменную гору: не подведут! Правда, и я не дам в обиду никого из них. Пускай чего угодно пришивает мне.

— Да уж куда больше пришивать! — словно сушняка подкинул в костер Цыбулько. — Ежели и так — и от классовой линии уклонился, и в национализме украинском погряз…

— Ну да! Раз ты не в нашей партии, а в другой — неважно в какой именно, эсдек или эсер, правый или левый, для него, как для некоторых китайцы, все на одно лицо; так и здесь, все националисты закоренелые, без пяти минут не петлюровцы. Смешно сказать, до такого слова, как «сотня», придрался: почему не рота? Как в других отрядах? «Сами хлопцы, говорю, так захотели». Так он на это знаешь что сказал?.. «А ежели твои хлопцы захотят шлыки на шапки себе нацепить, так ты и на это согласишься?»

— Не совсем так, — улыбнулся Цыбулько. — Коли уж точным быть, то про хлопцев он сказал не «ежели захотят», а «ежели б захотели».

Кандыба отмахнулся и продолжал:

— Одним словом, вот такого мнения он обо мне, Грицько, а может, и весь штаб так думает. Будто бы попринимал в отряд людей без всякого разбора, совсем чужих революции, а то и скрытых врагов. Вот так! Да чего же им, врагам и чужим, идти к нам сюда! Что у нас — сладкая жизнь тут? С тифозными вшами да на хлебе с макухой! Сказать бы — в качестве лазутчиков, на разведку, — так нечего ж разведывать, нет таких военных объектов. Разве что мост через Псел да баня с вошебойками? Смехота! Егором Злыднем все допекал: бывший, мол, синежупанник. Ну и что? Мало ли кому из пленных в Германии головы тогда задурили. А не бойся, классовое чутье Злыдня не подвело. Лишь только границу перешли, да увидел, что союзнички вытворяют на родной Украине, чуть ли не в первую же ночь и бежал из своей части. Да и не просто бежал. Дежурил в ту ночь в своей пулеметной команде. Вот выбрал подходящее время, повынимал тайком замки из всех четырех станковых пулеметов, а ручной с собой прихватил — да и был таков… Но не успел еще домой добраться, а немецкая комендатура уж отцовскую хату под надзор взяла, подстерегая злостного дезертира. Куда ж было горемыке деваться? Принял его в отряд и не каюсь. И что бы там ни зудели мне над ухом, как бы ни доказывали, не поверю, чтобы это он Тымиша Невкипелого предал, немцам отдал на расправу.

— Но каким же чудом остался живой? И где он сейчас? И почему не возвращается?

— Именно об этом я хотел тебя, Цыбулько, спросить. Думал, может, ты знаешь. А чего Гармаша до сих пор нет?.. — Грицько при этом имени вздрогнул и не удержался, чтобы не спросить, про какого Гармаша речь, на что Кандыба ответил рассеянно: — Про того самого, — и закончил прерванную фразу: — А по их словам уж третий день, как ушел из Славгорода.

— Так в чем же дело?

— Э, кабы я знал! Может, дорога не такая простая, как мы думаем, а с западнями да с волчьими ямами.

XVIII

Ночевать Грицько остался у Кандыбы. Мог бы и в другом месте перебыть ночь, у кого-нибудь из своих земляков из первой Ветробалчанской сотни (личный состав по подразделениям подбирался по территориальному признаку), которая единственная из тех четырех сотен отряда оставалась еще в Подгорцах, тогда как другие уже перебазировались в разные лесные урочища — в шалаши. Но Кандыба по дороге от ворот предложил ему ночевать у себя, с тем чтобы наедине подробнее поговорить о некоторых деликатных, как он выразился, вещах. О чем именно — у Грицька уже не было времени на расспросы, они как раз подошли к летнему домику в глубине сада, где жили Кандыба с Цыбулько и где сейчас их ожидали какие-то люди. Возле крылечка, вокруг стола под развесистой яблоней поблескивали огоньками цигарок четверо. Грицько присмотрелся повнимательней и узнал сотенных командиров отряда. Должно быть, тоже были на совещании с представителями штаба и не расходились по своим сотням, ждали, видно, напутственного слова, а может, и какого приказа от командира отряда. Грицько поздоровался и подсел к ним.

— Ну что ж, хлопцы, — переждав, пока стих гомон, вызванный появлением Саранчука, которого тут хорошо знали, но не часто видели, сказал Кандыба, — выходит, с легким паром можно нас!

Хмурое молчание в ответ воцарилось за столом. Наконец отозвался Самойло Корж, командир второй Песчанской сотни:

— А коли разобраться, то совсем зря они песочили нас. В чем же тут наша вина? Какая ж это авантюра, ежели все было так хорошо подогнано. А что не выгорело… Всего не предусмотришь!

— Не в этом дело! — воскликнул бойкий и горячий Гнат Ажажа, командир четвертой Журбовской сотни и одновременно секретарь большевистской ячейки отряда. — На этом факте у них лопнуло терпение. А вина наша не в этом. Уж больно медленно раскачиваемся. В других местах — слышим ведь да из газет знаем — земля горит под ногами оккупантов, а мы тут… Да, правда, пилить-строгать куда спокойнее. Но разве мы для того здесь, чтобы подгорян обстраивать? В каждом дворе если не хату новую поставили, так амбар или сарай…

— Однако еще и поныне в долгу у них, чтоб ты знал! — сказал Кандыба. — Как ты скоро забыл, Гнат, великий пост! Когда и сам колодой лежал в сыпняке среди сотни других. И ктож вас выходил, на ноги поставил, как не те же подгорцы! Отрывая ото рта у себя, у детей своих молока кружку, а то и хлеба кусок…

И Кандыба ничуть не преувеличивал тогдашние лишения. Невольно вспомнил сейчас то время, как только не корил себя, что, будучи тогда председателем волостного ревкома, сам же и разрешение давал продагентам всяким под метелку вывозить все из сельских амбаров, в том числе и в Подгорцах. Поэтому и натерпелись нужды потом. Пока, — а это было уж где-то после пасхи, — не пустили под откос свой первый эшелон с зерном, шедший в Германию, и не завезли себе в Подгорцы пшеницы подвод десятка три. Одну ходку только и управились сделать, а там и дорогу развезло. Вот и кончается запас уже, на неделю если хватит — и то хорошо…

— В других местах, говоришь, — оторвавшись от беспокойных дум, продолжал Кандыба. — Может, у других не так связаны руки, как у нас.

Наступило молчание. Саранчук подождал немного — может, кто-нибудь попросит пояснения у Кандыбы, но потом сообразил, что, очевидно, на совещании шла об этом речь и все, кроме него, знают, о чем говорит Кандыба. Поэтому спросил:

— А чем же связаны руки у нас, Лукьянович? Ежели не секрет, конечно.

— Да какие же у нас от тебя секреты! Вяжет нас прежде всего наш «лазарет». Небось и нынче не меньше сотни в сыпняке да в испанке лежат вповалку по клуням. Ежели б не Харитина Даниловна наша, не знаю, что делали бы. Хоть караул кричи! Вот и доводится все время… — нашел наконец подходящее слово, — балансировать, чтоб не переборщить. — Не будучи уверен, что Грицько понял его, добавил: — Пока не очень донимаем немцев, то и они, вишь, не очень нас беспокоят. А иначе… — И уж теперь обращаясь ко всем: — Иль думаете, большая трудность для них пробиться сюда, в Подгорцы? Одного полка хватит. А мы что выставим супротив них, ежели бо́льшая часть отряда — с вилами да косами?

— Как во время Колиивщины! — бросил реплику Тригуб, командир третьей Михайловской сотни. — А меж тем на дворе как-нибудь век двадцатый, а не восемнадцатый.

— Спасибо, что подсказал. Истинно! И оружие у них современное. Да и хватает его, — продолжал Кандыба. — И пулеметы, и минометы, а будет нужно, так и за артиллерией дело не станет.

— И до каких же пор будет продолжаться это, не знаю, как и назвать, перемирие, что ль? — спросил Ажажа.

— Вчера бы спрашивал. Вчера бы и сказал, потому как думал, вот-вот вернутся хлопцы из Славгорода, а сегодня уж ничего не знаю. Будем завтра вместе думать. Одно только знаю, прежде всего нужно «лазарет» наш ликвидировать. Раздать больных по людям; тайком, ночью развести по окрестным селам. Развязать руки себе, иначе… Нужно трезво смотреть на вещи. Особенно нынче, когда лопнула пустая наша надежда таким легким способом разжиться оружием — у них же самих. Лопнула, как мыльный пузырь. А ты говоришь, Самойло, все так хорошо было подогнано. Эге, лучше некуда!

За неделю до поездки Невкипелого со Злыднем в Славгород именно Корж с тем же Злыднем были посланы в разведку, на окончательные переговоры с тем самым Мейером, поэтому сейчас Коржу в словах Кандыбы послышался словно бы упрек за нерадиво выполненное задание. Незаслуженная обида до щемящей боли в сердце задела его, но он сдержался и сказал как мог спокойнее:

— Ну я же не провидец! Кто думал, что они будут в торбы заглядывать. Тогда, как мы были, никакого контроля при выходе из вокзала не было. Да и в городе за целый день ни одна собака даже справки не спросила. Вот меня удивляет, что на этот раз… Так, будто специально ради них контроль поставили.

— А чего же «будто»! — спросил Тригуб. — Разве это так уж невозможно? Вот в связи с этим и хочу тебя, Самойло, спросить: скажи, в Славгороде вы со Злыднем были весь день вместе, или, может, он отлучался куда-нибудь, хоть ненадолго?

Не догадываясь еще, к чему клонит Тригуб, но уловив в самом тоне его не очень даже скрываемое злорадство, Самойло Корж ответил едко:

— Сдается мне, в нужник отлучался. Но не скажу точно — по малой нужде или по серьезному делу. Не допытывался. А тебя ж небось именно это интересует?

— Нет, меня интересует иное, — любуясь своей выдержкой, сказал Тригуб. — Меня интересует, не мог ли Злыдень, зная уже приблизительно, в какой день должен снова приехать в Славгород с деньгами, не мог ли он проговориться об этом в разговоре с каким-нибудь из своих близких друзей. А их у него в Славгороде, видать, немало. Даже сам начальник городской державной варты из тех же, что и он, синежупанников.

— Э, нет, погоди! Не туда гнешь, Тригуб! — возмутился Кандыба.

— Да я ж не говорю, что умышленно, — пошел на попятный Тригуб.

— Не глухие, слышим, что говоришь!

Однако возмущение уже улеглось. Вспомнил, что давеча он и сам, когда узнал было от Кушнира и Гудзия, еще до прибытия сотенных командиров на совещание, о том, что Злыдень каким-то чудом избежал ареста, а значит, и казни, тоже плохо подумал о Злыдне. Точно так, как вот Тригуб. И только после рассказа Кушнира о подслушанном Артемом Гармашем разговоре одного из державной варты с неизвестным провокатором, каким-то Пашком, — с огромным облегчением, как тяжелый груз с плеч, сбросил с души подозрение на Злыдня. Возможно, так же легко было бы и Тригуба и, может, еще кого-нибудь из присутствующих освободить от этого груза — подозрения. Но тогда с Кушниром они договорились не разглашать тот разговор хотя бы до прихода Гармаша. Чтобы не вспугнуть того самого Пашка или как там его настоящее имя. Обидно, конечно, оставлять хлопцев в таком заблуждении, но ничего не поделаешь!

— Ну что ж, хлопцы, на этом и кончим, — после общего тяжелого молчания сказал Кандыба. — Будет еще и завтра день. А теперь айда по своим сотням.

После того как сотенные командиры ушли, а Цыбулько еще во время беседы жена позвала на минутку в комнату, сидели оба и молчали, словно зачарованные лунной летней ночью. На самом деле ни Кандыба, ни Саранчук в глубокой задумчивости ничего не замечали вокруг себя. Кандыба думал о завтрашнем сборе отряда и о том, что, знать, понапрасну тешил себя надеждой на единодушную поддержку его своими хлопцами: Гнат Ажажа уж наверняка не будет молчать, и Тригуб найдет чем подковырнуть, да что-то и Легейда Петро подозрительно молчал весь вечер!.. А Грицько старался угадать, на какой же разговор пригласил его Кандыба, но чем больше думал, тем больше запутывался в догадках. И неизвестно, сколько бы еще вот так сидели они, если бы Харитина Даниловна, выглянув в окно, не позвала их ужинать.

Кандыба тяжело вздохнул, будто не ужинать, а, в лучшем случае, еще на одну нахлобучку позвали его, и сказал удрученно:

— Ну что ж, пошли, брат.

— А разговор же наш как? — не утерпел Грицько.

— За ужином и потолкуем.

Однако сложилось не так, как думалось, и поговорить им за ужином не удалось. С самого начала беседа потекла не тем руслом.

— Э, да у тебя, Микола Лукьянович, уже один ночлежник есть! — сказал Грицько, переступив порог комнаты. — Кто это?

На широком топчане лежал, раскинувшись в неспокойном сне, а может, и в жару, белоголовый хлопчик лет десяти. Откуда он взялся? — удивился Грицько, зная, что Цыбулько бездетны, а у вдовца Кандыбы было двое сирот, но жили они у деда-бабы по материнской линии в Полтаве, где жил до революции и сам Кандыба.

— А это ж мой Андрейка, — сразу оживился Кандыба. — Позавчера приехал из Полтавы.

— Как, один?

— Да нет, одному в такое путешествие отправляться еще рановато. Сосед привез. На колодах ты сидел с ним, Гусак. Как снег на голову: «Принимайте гостя». В такое время такая дорога, да еще с пересадкой! Ну, и простудил хлопца, ясное дело. И кто его просил!

— Микола Лукьянович!.. — с особым ударением сказала Харитина Даниловна. Видимо, для нее это уже стало привычкой — как только в разговоре Кандыбу начинало «заносить», поскорее возвращать его в колею.

— Так то была шутка! Садись, Грицько, перекусим чем бог послал. А где же Сашко?

Харитина Даниловна сказала, что сейчас придет.

— Помпа в примусе испортилась. А я хочу вас и чаем напоить.

— Обойдемся! Пока трофейный шнапс еще не совсем испарился, поите своим морковным чаем Вухналевых кроликов. — И, разливая по чаркам огнистую жидкость, продолжал свой рассказ: — Прицепился однажды чертов спекулянт: «Какой вам гостинец по-добрососедскому из Полтавы привезти?» — «Да на хрена мне твои гостинцы! — отвечаю, а дальше, чтобы смягчить грубость, перевел на шутку: — Вот ежели б ты мне Андрейку моего привез, хоть на недельку на побывку!» Как-то и он отшутился. Это еще в начале весны дело было, я уж трижды запамятовал тот разговор, а он, вишь, не забыл.

— Не понял, — сказал Грицько. — Хочешь сказать, что такой внимательный он к людям?

— Что ты! Кулак стопроцентный. С родного отца три шкуры сдерет и не скривится. И вместе с тем в мелочах… Ну, хотя бы для примера: сам не курил сроду и не курит, но папиросы и зажигалку всегда при себе имеет, чтобы при случае любезно щелкнуть под носом кому-нибудь, а то и своими «панскими» угостить. Чай, и тебя угощал?

— Нет, только прикурить дал — щелкнул зажигалкой под носом.

— Выходит, не нашел в тебе никакого для себя интереса. Одним словом, кулак. Гнат Ажажа и в него целил: какой бревенчатый амбар — двенадцать на двенадцать! — вынуждены были воздвигнуть ему. Так наказал. Правда, из его дерева, да и не задаром. Коли б не он, то, гляди, и по сю пору паромом через Псел переправлялись бы. Это он раздобыл где-то пудов десяток гвоздей. Как раз на весь настил хватило.

— А что бы мы делали без его серы? — добавил Цыбулько. — Заели бы нас вши без дезинфекции. Достава́ла и коммерсант до мозга костей.

— Я даже думаю, — наливая по второй, сказал хмуро Кандыба, — что он и Андрейку моего привез не зря, а с каким-то дальним прицелом.

— А я чего интересуюсь им? — после небольшой паузы вернулся к этой теме Грицько. — Хочу сообразить, не нажил ли я себе нынче хлопот, а может, и навредил себе. Понесла меня нелегкая не огородом, как всегда, а улицей. — Грицько рассказал про свою встречу с Гусаком возле ворот, а затем и о том зимнем происшествии с ним в Ветровой Балке. — Не затаил ли он зла против меня? Хотя должен бы скорее благодарить, ведь, может, и от пули тогда спас его.

— Нет, на такое заключение не хватит у него мозгов! — сказал Кандыба, и настроение у него, немного улучшившееся от выпитого в меру шнапса, снова упало.

И позже все время, пока не встали из-за стола, разговор вертелся вокруг Гусака. Не подложит ли он свинью Саранчуку из мести или сдуру. Своим пояснением, чего он оказался в Подгорцах, у командира повстанческого отряда, да еще среди ночи, Грицько, конечно, не мог обмануть этого хитрого лиса. Хотя бы сам Цыбулько, как он и предлагал сейчас, подтвердил бы Грицькову выдумку о справке завтра при первой же встрече с Гусаком. Не такой он простак, чтобы поверить в это. Может, и сделает вид, что поверил, а в самом деле лишь посмеется в душе: не было дня для справки, потребовалось — среди ночи! И пришли к тому выводу, что следует Грицьку ждать всяких неприятностей от Гусака, а значит, оставаться в Ветровой Балке было бы безрассудно. Нужно перебираться в лес. Но такая перспектива совсем не устраивала ни Грицька, ни Кандыбу. Поэтому, немало еще поломав голову над этим, нашли наконец другой, более приемлемый для всех выход. Кандыба сам взялся устроить это. Завтра же официально вызовет Гусака к себе и наедине, без свидетелей, и без всяких хитростей прямо и строго предупредит его, что если с Саранчуком случится беда, то пусть пеняет после только на себя. Пощады не будет: расстрел и конфискация всего имущества.

— Скорее язык себе откусит, чем даст ему волю! — уверенно заключил Кандыба.

Так и покончили с этим. А тем временем заботливая Харитина Даниловна приготовила на открытой верандочке постель для хозяина и гостя — сено, застеленное рядном.

— В хате душно, — пояснила она. — А главное, пока заснете, так начадите своим самосадом, а больному ребенку и без того дышать трудно.

— Спасибо, Харитина! — растрогался отец. — Иди уж и ты спи. Тебя тоже завтра ждет нелегкий день.

— Да еще и до завтра. Отпустила же Орисю домой, одна бабка Ониська осталась в третьем бараке, то бишь клуне. Измучилась небось. Нужно идти помочь. Прислушивайтесь к Андрейке.

XIX

На рассвете Кандыбу и Саранчука разбудил шум поблизости, возле самого дома. Кандыба вскочил с постели и как был, в нижнем белье, вышел на крыльцо, спросил, что случилось.

— Да вот хлопцы задержали, — сказал часовой из комендантского взвода. — До Кандыбы, говорит, ведите. Экстренное дело.

— Немецкий пистолет при нем нашли, — добавил старший из двоих партизан-конвоиров, — и справка на Сиротюка.

Задержанный был тут же.

— Ты кто? — спросил Кандыба у коренастого человека в вылинявшей на солнце да от солдатского пота гимнастерке.

— Звать меня Артем Гармаш, — сказал задержанный. — И если ты Кандыба, то здравствуй. О, и Грицько тут! — добавил, увидев Саранчука.

— Знаешь? — обратился Кандыба к Грицьку.

— Ну как же! Артем Гармаш — без всякого обмана. — И, сбежав по ступенькам, подошел к Артему.

Крепкое пожатие руки товарища Грицько почувствовал с волнением и радостью, но испытующий взгляд прямо в глаза его весьма обеспокоил. Выходит, знает уже, что произошло после его отъезда тогда, перед рождеством, из Ветровой Балки: и о разрыве с Орисей, и об отношениях с Ивгой, с которой зарекался тогда при нем не знаться больше.

— Погодите, пока я хоть в штаны вскочу, — сказал Кандыба.

Тут из дверей вышел уже одетый Цыбулько и подошел к ним. Он тоже знал Артема в лицо и, обрадованный, пожал ему руку. Слышал, как видно, и разговор, — взял со стола пистолет, документы отдал Артему.

— Забирай свое и садись пока, — показал Цыбулько на скамью возле столика под яблоней, сбитую из неструганых досок, на вкопанных в землю кругляках.

А спустя несколько минут с веранды спустился уже одетый, обутый и даже с наганом в кобуре на ремешке через плечо Кандыба. Подошел и сел на скамейке рядом с Артемом.

— А мы уж сегодня собирались разведку, а может, и спасательную группу посылать на розыски. Грицько с хлопцами и должен был ехать. Как тебе удалось Кныши пройти? Иль ты обошел их стороной?

Артем сказал, что они прибыли поездом, а Кныши в стороне от железной дороги.

— Кто мы? Да нас аж трое. Злыдень Егор прежде всего! Это же его и транспорт, а мы только охрана.

Все, кто здесь был, не исключая и недавних его конвоиров — Злыдень был как раз из их Песчанской сотни, — обрадовались очень и, не сдерживаясь больше, накинулись на Гармаша с расспросами о товарище. Но Артем отговорился, сказав, что сейчас нет времени. Нужны немедленно подводы — хотя бы с десяток. И обязательно конные. Вагон оружия на разъезде необходимо как можно скорее разгрузить и вывезти. Хотя все предосторожности и приняты вроде: один стоит на страже возле начальника полустанка, а другой возле вагона. Но сколько можно держать оба семафора закрытыми! Каждая минута дорога.

Не расспрашивая ни о чем, Кандыба тут же отпустил Артемовых конвоиров, а Цыбулько приказал взять себе в помощь из комендантского взвода несколько человек и, не разглашая тайны, поднять на ноги Легейду Петра да хоть взвод из его сотни на всякий случай.

— Подводы бери с этого края села, их очередь. И чтобы не меньше десяти, а то и в запас еще две-три. Свои подводы все четыре, что имеем здесь в селе, как раз пригодятся для взвода Легейды. Но куда, чего — не разглашать. Одним словом, ненадолго. С харчами пусть ныне канителятся, обедать будут дома.

Когда Цыбулько с дежурным ушли со двора, Кандыба спросил у Гармаша, может, голоден с дороги, хоть кусок хлеба да что-нибудь… Артем отказался, не до еды сейчас. Да и не голодный вроде: по дороге, уже здесь в селе, воды из колодца полведра выпил — зарядился на целый день.

— Правильно сделал, что отговорил Злыдня да сам в дорогу пустился, — закуривая, сказал Артем. — Это он бы еще только полдороги прошел, к лесу бы только добирался, — больной совсем. — И, чтобы избежать расспросов про Злыдня — не было настроения для этого сейчас, — перевел разговор: высказал свое удивление по поводу того, что на «своем», сказать бы, полустанке железнодорожном не имеют связного с добрым конем, чтобы в случае надобности… — Сейчас где бы уже были с обозом! А то полчаса времени зря потратил на хуторе при полустанке. Почти в каждую хату, где нюхом чуял, что конь есть в хозяйстве, стучал, упрашивал, — хоть бы тебе один открыл двери.

Кандыба не то в шутку, не то всерьез:

— А нужно было самому, без церемоний!

— Ну да, если на дверях конюшен засовы из шинного железа. Правда, в одной повети уж и повод отвязал было, а оказался конь, спутанный железным путом. И должен был эти полчаса наверстывать потом — бежал во весь дух через поле до самого леса, думал, что хоть в лесу… А оно и в лесу, на заставе, понятия не имеют, что это за редкостный зверь такой — конь, хоть поганенький. Да и самую заставу пока разыскал, накричался вволю, пока разбудил…

— А что со Злыднем? Говоришь — больной? — остановил Артема Кандыба, уж очень не любил он выслушивать критику в свой адрес.

Артем колебался. Конечно, лучше всего, если бы сам Злыдень рассказал обо всем. Но, вспомнив, каким приступом истерики окончился его рассказ этой ночью на тормозной площадке вагона в пути — потом все время с Серегой следили за ним, чтобы сгоряча не выбросился с площадки под откос, — Артем передумал. Нет, право, не нужно хотя бы сегодня будоражить беднягу расспросами. И решил своим пересказом удовлетворить интерес Кандыбы и Саранчука.

Как известно, сели они тогда с Тымишем в поезд уже на рассвете. В товарном вагоне не то что сесть — стоять негде было, как сельди в бочке, поэтому на остановках, как ни просились люди в вагон, никого не пускали. И без того задыхались. Да и что там за спешка такая у них, что нужно именно этим поездом? Поедут вечерним, а может, и днем еще пройдет какой товарняк. Одним словом: «Не пускай, хлопцы!» Так и было на каждой остановке. И вот уж где-то на полдороге к Славгороду подбежали толпой к вагону, стали проситься, чтобы впустили. Особенно добивался паренек один с девичьим голосом, будто даже всхлипывал: «Да пустите же, я к батьке в тюрьму с передачей!» Но даже и на это нашлись шутники-советчики. Тогда Тымиш, не говоря ни слова, плечом отстранил стоящих возле самых дверей и откатил дверь: «Где ты там, с передачей? Давай лапу!» Протянул руку и втянул в вагон паренька. Лет семнадцати, не больше. Максимом звать. Да это уж после доверчиво рассказывал он им с Тымишем, вплотную притиснутый к ним пассажирами. Рассказал, что отец с войны как вернулся, так сразу же и избрали его в сельский комитет, а когда пришли немцы, так тоже сразу же забрали в тюрьму. Что он, Максим, старший в семье и, кроме него, еще четверо малышей. К отцу в тюрьму чаще мать ездит, но и он вот уже вторично. Страшновато было в первый раз, ведь без всякого документа, не дает староста справки ни в какую, до семнадцати лет не положено, говорит. Ну, да обошлось в прошлый раз, никто даже не спрашивал, бог даст и теперь…

— Ну и что ж, обошлось? — не выдержал паузы Саранчук, да и Кандыба нетерпеливо смотрел на Артема, ожидая ответа.

— Нет, не обошлось. — И вместе со вздохом вырвалось невольно: — Вот бедняга! А Тымиш! Подумать только: как он мучился, как корил себя, когда уже с петлей на шее стоял и видел, что надевают петлю на ни в чем не повинного паренька. Ведь это он его втянул в вагон…

— Ну, коли б знал человек, где упадет… — рассудительно сказал Кандыба.

— Ясное дело, не знал. Но, не в осуждение ему будь сказано, разве можно было с таким багажом держать хлопца возле себя!

— Э, легко нам теперь мудрствовать, но как все это произошло?

За дорогу Максим так привязался к ним, что ни на шаг не отставал уже. Вместе из вагона вышли, и к калитке — выходу с перрона в город — людским потоком понесло их вместе. Злыдень, как договорились они с Тымишем, шел за ним, отстав на каких-нибудь полдесятка шагов, поэтому хорошо видел, как та беда стряслась. Полицай и немец стояли по обе стороны прохода; полицай требовал у пассажиров документы и проверял их, а немец стоял истуканом и только время от времени ощупывал рукой подозрительные узлы, котомки. И вот подошла очередь Тымиша. Чтобы достать из бокового кармана удостоверение — не догадался заранее это сделать, — ему нужно было свою торбу положить на землю, и так, должно быть, хотел сделать, но услужливый Максимка перехватил торбу, чтобы подержать тем временем. Этим, собственно, и погубил себя. Даже не посмотрев в документ, а только на Тымишеву культю, полицай быстро схватил его за руку и вытащил из толпы. А заметив, кто взял у него торбу из рук, схватил и паренька тоже. Видимо, ждали только двоих, ибо на этом и кончили проверку документов. Забрали Тымиша с Максимом и повели в вокзал с привокзальной площади, где помещалась железнодорожная немецкая комендатура. И все это происходило на глазах у Злыдня. Ошеломленный, не заметил, как, увлекаемый толпой, очутился и сам на площади. Первым движением его было догнать их, спасти хоть паренька, объяснив конвоирам ужасное недоразумение. Но как им доказать, что он совсем тут ни при чем? Хотя бы справка была у него — было бы видно, что из другой местности. А так, если даже и самого себя выдаст, скажет, что он — тот второй, и убедить было чем — торба с деньгами, так же как и у Невкипелого, и тогда разве спасет этим беднягу? Где уж там! Всех троих заберут, да только и дела. Какой же смысл? Тем паче что хоть дело и сорвалось, но не завалилось совсем. Часть денег ведь еще осталась. А как знать, может, это и не Мейерова работа. Даже наверняка не его. Ведь тогда не было бы необходимости выискивать их в толпе на вокзале, куда проще было бы немного спустя забрать их у него на квартире. «Вишь, какая железная логика! Еще бы, ведь вопрос стоял о собственной шкуре!..» На этом и обрывался рассказ Злыдня, а дальше — проклятия на свою голову и приступ истерики… Поэтому о дальнейших событиях и не расспрашивали. Да кое-что и знали уж об этом. Перед самым отъездом из города Сереге рассказал связной подпольного партийного комитета. Сам слышал от знакомого слесаря из паровозного депо, какого-то родича Злыдня. Будто бы просто в депо и явился Егор прямо с вокзала; напрямик, через все пути, меж поездными составами. Удивительно, как его немцы не задержали! Тем более что вид у него был очень подозрительный — словно неприкаянный. Да еще с той страшной ношей! Рассказал о своей беде и просто слезно умолял спасти его товарищей: может, подкупить кого-нибудь из немецкой комендатуры. А деньги, мол, на это есть, целая торба! Посоветовался родич со своими друзьями, и решили попробовать. Но ничего сделать не успели, на рассвете следующего дня немцы казнили обоих — и Тымиша и Максимку.

— Пытали зверски, — нарушил скорбное молчание Артем. — У обоих синяки, раны на лице и по всему телу. Осматривать их некогда было, да и присветить как следует нечем было — зажигалкой в ладонях… Допрашивали, видать, кому такие деньги большие везли и для чего. Ну, хлопец ничего не знал, но Тымиш… Однако даже немца-мародера и того не выдал. Надеялся еще, видно, на деньги Злыдня. До последнего дыхания своего думал о нас, об оружии для нас!

— Ой, дорого нам достается оно! — сказал Кандыба.

— Да нужно еще вырвать! — Артем поднялся на ноги. — Пошли, скорее дело будет.

На улице, единственной на все село — широкой и зеленой от спорыша и буйных зарослей репейника и белены под тынами, — уже стояло несколько подвод и еще выезжали со дворов, выстраивались обозом.

Они прошли в голову колонны, где на передние подводы уже рассаживались хлопцы из сотни Легейды. Почти все — ветробалчане, хотя среди них Артем узнал Сирика Ивана с Чумаковских хуторов и одного из Лещиновки. Увидев Артема, обступили его с расспросами. В стороне, под забором, Цыбулько передавал Легейде боевое задание.

— Готовы? — спросил Кандыба, подходя к ним.

— Не все еще подводы, — ответил Легейда. — Двух или трех нет.

— Догонят. Задачу свою знаешь? Ну а подробнее — Гармаш по дороге расскажет. Трогай!

Артем с Грицьком сели на переднюю подводу к Легейде. Отдохнувшие за ночь кони рванули и понесли быстрой рысью, будоража веселым цокотом колес сонные хаты за тынами.

XX

Как договорились вчера, Кушнир с Гудзием и Мирославой Супрун прибыли сегодня в Подгорцы в отряд Кандыбы около девяти часов утра на том же, что и вчера, транспорте Тургая. А на второй бричке вместе с ними приехал и сам Тургай, командир Зеленоярского партизанского отряда, со своим адъютантом. «Чего это они?» — забеспокоился Кандыба. И предчувствие не обмануло его. Еще когда здоровались, Тургай, не выпуская его руки, сказал, прищурив глаз:

— А ну-ка показывай, Микола Лукьянович, свои трофеи. Душа горит от нетерпения: что там приходится на мою долю?

— А ты тут при чем? — ощетинился Кандыба.

— Ну что, не я говорил?! — засмеялся Тургай, обращаясь к своим спутникам, которые тоже сошли уже с брички. — Да у него льда среди зимы не выпросишь. А вы хотели… — И снова к Кандыбе: — Как это при чем? На свою часть имею законное право: твои же окнолазы не оставляли тогда визитных карточек ни у мужиков, ни в церквах. А значит, тень и на моих казаков упала… Так имею же я право на возмещение.

— Не спеши, Тургай, — вмешался в разговор Кушнир, здороваясь с Кандыбой. Был он сегодня в лучшем, нежели вчера, настроении. — Медведь еще не убит, а ты уже шкуру делить! Не вернулись еще?

— Что-то задержались. Я уж и верхового послал им навстречу, — ответил Кандыба, думая о другом: как они узнали? Может, у Тургая агентура есть здесь, в Подгорцах? А может, и на том полустанке? Очень возможно. Мужик он не промах. Башковитый! Как видно, в отца пошел…

Хотя Кандыба и не знал лично отца Тургая, ныне покойного уже, но кое-что о нем слышал. Сельский сапожник, он будто на свой заработок от сапожничества — хозяйства не имел никакого, кроме хаты да полдесятины огорода, — сумел младшего сына своего «вывести в люди», дав ему хорошее образование. Если бы не война, закончил бы уже Олекса свое учение в Харьковском университете, служил бы где-нибудь «брехуном», как в шутку говорил старый Тургай о сыновьей будущей адвокатской практике. Но случилось непредвиденное. С третьего курса забрали на военную службу и послали в школу прапорщиков. Года два потом находился в действующей армии на Западном фронте, дослужился до чина поручика и до должности командира роты. Но настоящий взлет его военной карьеры произошел уже после революции. Человечный и по-товарищески простой в отношениях с солдатами (за что имел не один нагоняй от командования за якобы недопустимое панибратство), толковый и боевой командир (не зря среди всего офицерства полка был единственным кавалером офицерского георгиевского креста «За храбрость»), политически подкованный, а ко всему еще и прекрасный оратор, он уже с марта семнадцатого года становится членом полкового комитета, от партии украинских эсеров, а впоследствии его председателем. На этой работе бессменно и находился вплоть до Октябрьской революции. И если поступился своим местом, то лишь для того, чтобы взять на себя командование этим самым полком. Однако командовать ему пришлось недолго. Сразу же после заключения Советским правительством Брестского мира вместе с солдатами своего полка, в котором в то время не было даже и тысячи штыков, демобилизовался и он, отклонив пропозицию большевистского командования остаться в кадрах для организации Красной Армии, и выехал на свою родную Полтавщину. А тут встреча в Славгороде с Гудзием, давним его приятелем, сразу же решила его дальнейшую судьбу. Военком Славгородского уездного ревкома, Гудзий в то время подбирал среди военных кадры для партизанских отрядов в тылу оккупантов. Немцы в то время уже подходили к Днепру, и оккупация Левобережья была уже только вопросом времени. Предложил и Тургаю. Тот согласился. Вот так он и оказался в Зеленом Яру…

Кандыба пригласил прибывших в дом. Но в такое чудесное утро в комнату, кроме Мирославы Наумовны, зашедшей вместе с Харитиной Даниловной осмотреть больного мальчика, прежде чем она пойдет по клуням к тифозным, никто не пожелал заходить. Уселись вокруг стола под яблоней с намерением ожидать. Кандыба спросил — скорее для приличия, но если бы была в этом надобность, то, конечно, нашел бы и какой-то выход, — завтракали ли гости. За всех ответил Тургай: мол, а какой же хороший хозяин выпустит гостей из хаты в дорогу голодными?

— Вот хотя бы и тебя взять для примера. Разве ты отпустишь нас, не дав пообедать? Да еще ради такого дня, может, и по чарке найдешь?

— Да, может, и найдется. Ведь не турки мы какие, чтобы не имели чем товарища своего погибшего помянуть как должно, как заведено от дедов-прадедов.

И разговор уже пошел о Тымише Невкипелом. Кандыба передал рассказ Гармаша об аресте Тымиша при выходе с перрона. О том, как Злыдень избежал ареста. И как потом, с помощью рабочих из железнодорожных мастерских, удалось этот вагон с оружием увести из-под стражи, подкупив часовых на деньги из торбы Злыдня. Сам же Злыдень да еще двое в подмогу ему и сопровождали этот вагон до полустанка.

— Вот тебе и синежупанник! — поддел Кушнира Кандыба.

Но тот не обратил внимания.

— Ну и слава богу, что обошлось, — сказал Кушнир. — Но это не является причиной для твоего самоуспокоения. Ибо только ты виноват во всем. Был и остаешься. И то, что раззвонили о своих планах, тогда как необходимо было сохранять все в строжайшей тайне; и то, что развел у себя такое пакостное зелье — ведь вряд ли тот шпион и провокатор действовал в одиночку. Уж очень ты непереборчивый. Вот за что мы вчера песочили тебя. И вижу — мало. До сих пор не уразумел, за что именно…

Осмотрев Андрейку, Мирослава Наумовна сказала, что у мальчика испанка. Легкие еще чистые, но нужно беречься, пусть полежит несколько дней. Пожурила Кандыбу за его недопустимое легкомыслие:

— Это же надо додуматься, в такое время, когда свирепствует и сыпняк и испанка, сорвать хлопца из дому, в людскую толчею!

Кандыба хотел в свое оправдание пояснить, как это произошло, но при Харитине Даниловне не рискнул заводить речь об этом и, только когда женщины ушли, хоть и с запозданием ответил на укор Мирославы Супрун, переложив вину за все на своего чересчур услужливого соседа.

— Да нет, дураком его назвать нельзя, — ответил Кушниру на его цитату из басни Крылова. — Особливо когда дело касается его личной корысти.

— А какая ему от этого корысть?

— Вот и я три дня уже ломаю голову над этим.

Однако задерживаться сейчас на этом не стали. Мысли каждого вертелись вокруг загадочного груза на полустанке. Кандыба, явно прибедняясь, рассказал им, что знал со слов Гармаша. Как следует разглядеть, мол, и они не имели времени, все же, прежде чем отправиться Гармашу сюда, заглянули в вагон. Знать хотя бы, сколько подвод потребуется. Русские старые винтовки — навалом. И, как видно, лежат еще с зимы — рыжие от ржавчины. А два или три пулемета к тому же с размороженными кожухами. Одним словом, добрая половина — просто железный лом.

— Будешь выбрасывать на свалку, скажешь мне куда! — пошутил Тургай.

В тон ему хотел и Кандыба ответить, но тут услышал конский галоп на улице и оставил свое намерение. Топот копыт все приближался, и через какую-нибудь минуту верховой влетел в открытые настежь ворота — и тропинкой через сад прямо сюда; лихо осадив коня в двух шагах от стола, верховой — Свирид из комендантского взвода — весело крикнул:

— Едут, товарищ командир! Уже, наверно, в село въезжают.

— Слава тебе!.. — с облегчением вздохнул Кандыба.

Все толпой направились к воротам.

Под склад для оружия Кандыба выбрал бревенчатый амбар Гусака, недавно законченный, но уже порядочно захламленный всякими хозяйственными вещами. Сейчас бойцы из комендантского взвода, под началом Цыбулько, убирали там, вытаскивая во двор пустые кадки, плетенные из лозы и тоже пустые кошели-засеки и всякое другое хозяйственное добро.

Тут же суетилась Приська, жена Гусака. Она домовничала сейчас — свекор со свекрухой еще не вернулись из церкви, что в Зеленом Яру, а муж, расстроенный весьма разговором с Кандыбой, взял удочку и ушел на речку, оставив все хлопоты на нее. И хлопоты, и беспокойство. Хозяйским глазом наблюдала, не причинили бы хлопцы какого ущерба. А впрочем, куда больше, чем кадушки да засеки, ее интересовало сейчас совсем иное. Собственно, поэтому и вертелась здесь, увидев из-за тына, как от дома в Вухналевом саду направился к воротам Кандыба со своими гостями. Должно быть, и в амбар заглянет. А на своем дворе удобнее всего будет встретиться с ним и по свежему следу развеять подозрения в отношении ее мужа.

С утра, с того времени, как Павло, возвратившись от Кандыбы, рассказал, зачем тот ни свет ни заря вызывал его к себе, была она сама не своя. Еще бы! «Стращал трибуналом. Пуля в лоб — и конфискация имущества. Ежели хоть один волос упадет с головы Грицька Саранчука». А ты же тут при чем? — не сразу уразумела Приська. Павло пересказал весь разговор с Кандыбой. И что в конце концов поклялся на его нагане вместо Евангелия, что ничего плохого не причинит Грицьку, а на веки вечные забудет зло и обиду на него за то, что обезоружил его тогда зимой. Вот уж болван! Да разве же то Грицько?! Она сама обезоружила его, пока спал; хотела еще и в «кутузку» чтобы посадили, даже бегала к Гармашам среди ночи посоветоваться с Артемом, но он сказал, чтобы до утра сама уж задержала как-нибудь, а утром и прислали Грицька — готовое оружие забрать, а заодно и коня верхового с седлом. А стеречь Павла в хате, не удрал бы куда, остался Козырь, который служит сейчас при волости полицейским. Так при чем тут Саранчук? И за что мог Павло чувствовать к нему какое-то зло? Вот так и нужно было сказать Кандыбе, а не клясться на нагане. Дурень несчастный! Ну, а теперь уж придется самой вмешаться. И молодица так загорелась этой мыслью, что просто не хватало терпения ждать.

Однако на этот раз ей не посчастливилось объясниться с Кандыбой. Только он подошел к воротам, как подъехали подводы и с первой, что остановилась возле Вухналевого двора, спрыгнули Легейда Петро и человек из Песков, Злыдень по фамилии, подошли к Кандыбе и его гостям. Что-то докладывали ему. Потом стали подъезжать подводами — одна за другой — к амбару, выгружать винтовки и заносить в амбар. И к Кандыбе ей уже не подступиться было. Оставила пока свои намерения. И, не желая дать повод Кандыбе заподозрить ее в чрезмерном любопытстве, хотела уйти в хату, но сам Кандыба и задержал ее, спросив через тын, где муж. Приська, обрадовавшись поводу, подошла к тыну и нарочито негромко, — может, хотя бы этим заставит и его подойти поближе — сказала, что где-то рыбачит.

— А не знаешь, нет ли у него керосину? — не подходя, крикнул Кандыба.

— Керосину? Есть в банке. Вам что, лампу налить?

Кандыба сказал, что ему не для лампы, для другого дела. И не банку, а бочку целую. Или хотя бы ведер несколько. Не смог бы он где-либо раздобыть? Приська ничего определенного на это не ответила. Вот придет сам… Ага, как только с речки вернется, пусть сразу же зайдет к нему… — закончил разговор Кандыба, приятно озабоченный приемкой добра, что привалило так вдруг, да еще в количестве, превышающем его самые смелые ожидания. Что-то более семисот винтовок, шесть пулеметов. Правда, бо́льшая часть винтовок были действительно рыжие от ржавчины, а пулеметы — часть без замков и два из них с размороженными кожухами. Ну да ничего! Если приложить руки — сначала подержать несколько суток в керосине, а потом песочком, как посоветовал Тургай, то почти все оружие будет совершенно пригодно. А часть его — двести винтовок, что были в лучшем состоянии, — была отобрана для вручения сегодня же безоружным бойцам во время общего сбора отряда. Из оставшихся одну сотню Кушнир распорядился выдать Тургаю, за что тот на радостях пообещал тысячи две патронов, в которых Кандыба испытывал большую нужду. А в вагоне их только и было что в магазинных коробках винтовок да в нерасстрелянных пулеметных лентах. Три сотни с чем-то винтовок оставались на складе у Кандыбы. Однако распоряжаться ими будет отныне уже не он, а непосредственно партизанский штаб. Часть, очевидно, придется перебросить в другие отряды, где также ощущался недостаток оружия.

— Ну, так пусть другие и морочатся с ним! — рассердился Кандыба.

Кушнир от «мороки» охотно Кандыбу освободил, если так уж туго у него с людьми. Вся работа по перечистке и ремонту винтовок и пулеметов возложена была на Гармаша и его товарища Гука, которые не входят в состав Кандыбиного отряда и до окончания этой работы будут непосредственно в распоряжении штаба. Оба металлисты, слесари, сам бог велит поручить им это дело.

Они и не отказывались, только выговорили себе некоторую помощь от Кандыбы: прежде всего в обеспечении таким материалом, как керосин, ружейное масло. И отвечать за сохранность оружия, безусловно, он должен: его часовые будут охранять амбар-склад. Что касается охраны, Кандыба легко согласился, но насчет керосину и масла — где же ему взять?

— Ежели б я был не Кандыба, а Нобель… Вот придет Гусак, сведу Гармаша с ним… пусть договариваются.

И Кушнир вынужден был на этот раз, откинув всякое снисхождение, сурово предупредить Кандыбу, чтобы ваньку не валял и зарубил себе, что всяческую волокиту, а тем более отказ в помощи Гармашу штаб будет считать прямым невыполнением приказа. А это может дорого ему стоить.

У Кандыбы хватило здравого смысла прислушаться к этому предостережению. Мысленно ругнув себя за горячность, он заверил Кушнира, что с хлопцами — Гармашем и его товарищем — все будет в порядке; сам обеспечит их всем необходимым, а понадобятся в помощь люди — найдет и людей толковых. Так и покончили с этим.

Солнце, уже поднималось к зениту. Через какой-нибудь час нужно будет отправляться на общий сбор отряда, назначенный на после обеда, в расположении Журбовской сотни, в урочище Байрак, за две версты от Подгорцев. Поэтому, едва только разгрузили подводы с оружием, Кандыба собственноручно запер двери амбара пудовым замком Гусака и, приказав часовому смотреть в оба, пригласил прибывших обедать.

Обычно Кандыба с Цыбульками столовались вместе — что-нибудь нехитрое, бывало, состряпает всегда занятая своими больными Харитина Даниловна, — но сегодня, ради такого дня да и учитывая прибывших, Кандыба попросил Вухналевых молодиц, из которых старшая невестка, вдова Евдоха, была к нему особенно благосклонна, приготовить для них обед, в общем душ на… да сколько за столом поместится.

В хате Вухналя и сели обедать, в убранной зеленью горнице, — троицын же день, — где воздух был крепко настоян на кленовых листьях и траве, густо разбросанной по земляному полу. И уже одно это — запах праздничной зелени — настраивало всех на не будничный лад. Способствовала этому и добрая чарка горилки, которой угостил Кандыба, сказавший перед тем, как выпить, несколько задушевных, трогательных слов о погибшем Тымише Невкипелом. С этого и пошло: каждый от себя добавлял что-нибудь к этой поминальной речи Кандыбы — воспоминание ли какое о покойном или несколько добрых слов-пожеланий: чтобы пухом была ему земля и вечная память пусть живет о нем в народе. На столе в трех мисках остывала наваристая уха, но никто не брался за ложку, пока чарка не обошла всех, лишь тогда начали есть.

За большим столом и приставленным к нему широким сундуком сидели человек двадцать. Кроме прибывших из своих были только ближайшие товарищи Тымиша, преимущественно из Ветробалчанской сотни, расположенной в Подгорцах. Был и Захар здесь, вернулся уже из дому. Хотел, мол, и Орисю с собой, но мать забрала ее к себе домой, — рассказывал тихо Артему, сидевшему с ним рядом.

— И зря! — будто и не прислушиваясь к их разговору, услышал и отозвался Кандыба. — Ведь Тымиш при отъезде не кого другого, а нас с тобой, Захар, просил, чтобы в случае чего… ну, если не вернется, так чтобы взяли его Орисю под свою опеку. Так что ж ты нарушил братово завещание?

— Нет, нет, упаси боже! — поспешил заверить Захар. — Завещание Тымиша для меня — закон. Да разве я оставил бы ее, ежели б наперед не принял нужных мер? Но как было перечить? В таком горе кто лучше утешит, как не родная мать? Уверен, что за сегодня ничего не случится с ней.

— А дальше?

Вместо Захара ответил Артем:

— Этой ночью буду там, посоветуемся вместе, возможно, придется забрать сюда.

— Этой ночью, говоришь! — отозвался с конца стола Кушнир. — Ну, ну, валяй! — В его голосе звучало осуждение. Он сделал небольшую паузу, явно довольный Артемовым, да и не только его, замешательством, и добавил: — Говоря откровенно, я был о тебе, Гармаш, лучшего мнения. А оказывается, и ты такой же легкомысленный и неосторожный. Как раз под стать Кандыбе. Если собираешься этой ночью в село, так зачем же заранее трезвонишь об этом? Не для того ли, чтоб полиция имела вдоволь времени организовать достойную встречу тебе, по всем правилам, с музыкой?!

— Да я ж это среди своих, — сказал Артем. — Разве тут есть кто…

— Но ты должен бы знать, что и стены имеют уши. Кому-кому, а тебе непростительно это забывать.

Разумеется, Артем понял, на что намекает Кушнир, на то, о чем знали из числа присутствующих лишь они четверо: он, Кушнир с Гудзием — еще из рассказа Смирнова — и Кандыба. Перед обедом была у них и специальная об этом беседа, во время которой выяснилось, что действительно в отряде, в Журбовской сотне, есть немало людей с фамилией Пашко, из Пашковских хуторов, среди которых, очевидно, и нужно будет искать того провокатора. Но каким это образом кто-то из них мог незаметно, не вызывая подозрений, на несколько дней исчезнуть из отряда и оказаться в Славгороде? — удивлялся Кушнир. На что Гудзий, лучше того зная партизанский быт, заметил, что это проще простого. Особенно теперь, когда поднялись в поле хлеба. Чтобы не сразу одолевать оба конца, некоторые, особенно из отдаленных сел, выбираются из леса домой на несколько дней сразу. Ночью можно тайком от соседей хозяйством заняться, а днем отоспаться где-нибудь во ржи да и снова остаться на вторую ночь. Кандыба не отрицал, что и вправду бывает такое: с разрешения своего сотенного командира отлучаются на несколько дней. Домой вроде, но проверь его, куда на самом деле. Поэтому, хотя и скрепя сердце, Кандыба допускал, что именно кто-нибудь из его бойцов и есть тот гад ползучий, который ужалил уже и притаился — ждет следующего случая. Ни дня, ни часа нельзя терять. Тогда же и придумали способразоблачить провокатора. Во время общего сбора отряда сегодня нужно дать возможность Артему под каким-либо предлогом — лучше всего во время вручения винтовок безоружным перед строем — присмотреться к каждому Пашку. И если удалось бы раскрыть его, то тут же, перед строем и расстрелять, без лишней возни.

— Нет, — не согласился с Кандыбой Кушнир, — расстрелять всегда успеем. Нужно сначала самым тщательным образом расследовать дело; навряд ли он действовал один, может, их целое гнездо завелось тут у тебя!

— А как же! И первый в этом гнезде Злыдень Егор! — отпарировал Кандыба. — Который именно для этого гнезда и оружия навез нам!

— Про Злыдня я тебе уже сказал, — ответил Кушнир, — что исключение только подтверждает правило. Да не время сейчас об этом. Сам говоришь: «Каждый час дорог». Верно! И давай не тянуть с этим, пообедаем уж после.

— Да нет, все готово у молодиц. Ведь потом неизвестно, до обеда ли нам будет.

И вот кончали уже с обедом. Ставя миску с вишневым киселем на стол, Евдоха сказала Кандыбе:

— Гусак к вам. Спрашивает, можно ли зайти.

— Вот пообедаем, — ответил Кандыба. — Что там у него, горит?

— Да разве у меня! — В открытые настежь для прохлады двери Гусак шагнул из сеней в горницу, остановился и, перебегая взглядом по лицам сидевших за столом, добавил, криво усмехнувшись: — Это же вам вроде к спеху. Так мне Приська моя… — и запнулся, не закончив фразы, словно споткнулся на Артемовом лице. Но сразу же будто и успокоился, перевел взгляд на тех, кто сидел в красном углу, видно, самые уважаемые гости Кандыбы.

Узнал и Артем его сразу. Конечно же он! Даже и чирей под левым глазом не совсем еще зажил, хотя и не был теперь заклеен папиросной бумагой. От неожиданности Артем даже растерялся и не знал, как ему быть. Если бы сидел сбоку, на скамье с краю, то чего проще — не торопясь подняться с места, да и стать у него за спиной, отрезав дорогу к дверям. Но пробираться с лавки, чтобы выйти из-за стола, сейчас, не обратив на себя внимания Гусака, нельзя было. А настороженность его, даже страх в глазах не остались для Артема незамеченными. Поэтому пошел на хитрость. Сдерживая свое волнение, повернулся к Захару и заговорил о чем-то, сделав вид, что ему совершенно безразличен разговор Гусака с Кандыбой. Хотя в действительности чутко прислушивался к Гусаковой речи — мешанине из украинских и русских слов, что ему запомнилась еще с тех пор, с Троицкой улицы. Конечно же он! Но при чем тут Пашко?

Кандыба рассеял сомнения Артема тут же:

— Ну, гляди мне, Павлуха, не подведи!..

— А хиба я подводил вас когда? — пожал плечами Гусак. — Изделаем! — Правда, когда именно — ничего определенного сказать не мог. Сразу же после праздника съездит в Хорол. А не удастся в Хороле раздобыть, придется в Полтаву. И тут очень кстати было ему вспомнить про Андрейку. Спросил у Кандыбы, как хлопец? Пошел ли на поправку?

— Ты бы уж молчал! — ответил Кандыба.

— Хотел как лучше. Да, видно, и сам тогда же испанку захватил. С самого утра лихоманка трясет. Вот и думаю, после обеда как залезу под кожух на целые сутки… — С этим и ушел.

«Ищи дураков! Ни под какой кожух ты не полезешь! — подумал Артем. — Другое у тебя на уме!»

Не ожидая конца обеда, он вышел из-за стола, кивнув и Сереге, чтобы шел за ним. И от порога позвал «на минутку» Кандыбу. И когда вышли в сени, сказал ему о своем открытии. Кандыба даже не дослушал:

— Чепуха! И как можно на человека напраслину такую возводить! И потом — каким образом он смог бы?.. Когда это было? В четверг, говоришь? Ну, так как бы он мог в одно время быть в Полтаве и в Славгороде?

Артем не понял, при чем тут Полтава, и Кандыба пояснил, что в Полтаве живут его тесть с тещей, у которых доныне жил его Андрей. И все же Артем настаивал на своем. Не могло быть, чтобы и глаза, и уши так его подвели! Не случалось еще с ним такого! Да и само поведение Гусака, когда встретились взглядами, страх в его глазах полностью подтверждали: это он! А в отношении Полтавы, возможно, произошла ошибка. Может, все же не в четверг? Нет, никакой ошибки. Хорошо помнит, потому что сына ж привез ему. Именно в четверг дело было. Поздно ночью, правда. Ну, да не на крыльях же летел, а поезда теперь известно как ходят, ползают. Вот и выходит, что из Полтавы отправился он утром. Каким же чудом тогда мог бы он завтракать в Славгороде?!

— Да и кроме того, ты же сам говоришь, что фамилия того Пашко.

— А Гусак же и есть Пашко, ведь Павлом звать. А морду его хорошо запомнил, точно говорю: он! Поэтому и нужно его взять немедленно.

Категорический тон Гармаша задел Кандыбу:

— Ну, это уж когда ты будешь тут командиром вместо меня, тогда… А пока я здесь хозяин, со своим уставом не суйся! — И пошел к столу.

Артем решил действовать самостоятельно. Тем более что и Кушнир с Гудзием, которым Кандыба вынужден был рассказать о своем разговоре с Гармашем и, разумеется, не себя, а его выставил в невыгодном свете как человека, способного на излишнюю горячность, отнеслись к требованию Артема немедленно арестовать Гусака довольно сдержанно. Собственно, Кушнир и не против был: не подтвердится — можно будет и выпустить, ничего с ним за несколько дней не сталось бы. Но Гудзий категорически возражал. И как аргумент привел то крылатое изречение, что лучше десятерых виновных оставить без наказания, чем судить одного невиновного. Нам-де — борцам за справедливое общество — сам бог велел придерживаться этого гуманного принципа. На замечание Кушнира, что речь пока идет еще не о суде, а только об аресте как предупредительной мере, чтобы не сбежал, Гудзий предложил иной способ: взять его под тайный надзор на время, пока удастся либо неоспоримо доказать, что именно он и есть тот подлец, или же, наоборот, выяснить, что действительно он был в тот день в Полтаве, а значит, не мог быть в Славгороде. Но как именно это можно будет осуществить, раздумывать сейчас не было времени, отложили до возвращения из Байрака. А тем временем надзирать за ним Кандыба приказал караульному у амбара. Скорее для проформы. Был совершенно уверен, что все это досадное недоразумение, которое, гляди, через какой-нибудь час и развеется. Дал бы только бог Гармашу опознать того гада среди Пашков из Журбовской сотни. Как это ни странно, но Кандыбе сейчас хотелось именно этого. А собственно, что же тут странного! В отряде больше полтысячи человек. Разве каждого узнаешь! А это — сосед, через тын. И такой подлюга? Да как же мог за три месяца не распознать его! Мало того — три месяца пользовался его услугами. И даже сегодня вот… Да еще дернул черт обратиться к нему при всех почти по-дружески: Павлуха! А разве все поняли, что это только чтобы поддобриться да больше заохотить его. Нет, пусть уж лучше это будет кто-нибудь из отряда! Поэтому неожиданный отказ Артема ехать с ними в Байрак очень встревожил его.

— Да ты же хотел на Пашков глянуть!

— Сейчас уже нет надобности, — сказал Артем. — С меня достаточно и одного Пашка, который нам как раз и нужен.

И не поехал, остался с Серегой в Подгорцах.

XXI

Артем имел все основания не полагаться на часового у амбара в роли надзирателя за Гусаком. Ведь если решит бежать, то не сунется в ворота и даже навряд ли выйдет из хаты в двери — их хорошо видно от амбара, скорее всего вылезет в окно прямо в густой вишенник за хатой и дальше огородом между подсолнухами проберется к речке, а там на лодку и — в лес. Лови тогда его! Через какие-нибудь два часа будет уже в Ветровой Балке, под крылышком волостной варты. Поэтому, оставив Серегу на всякий случай на колодах под тыном Гусака, сам поспешил Вухналевым двором и садом к берегу, чтобы преградить дорогу Гусаку к речке.

И здесь, на стежке, неожиданно встретился с Мирославой.

Шла с Харитиной Даниловной пообедать наскоро и снова вернуться в третий барак, клуню, где один из больных нуждался в оперативном вмешательстве. Об этом по дороге и беседовали они. Озабоченная девушка, может, прошла бы мимо Артема, — желая дать им пройти, он сошел со стежки и остановился в тени под старой грушей, — если бы сам он не окликнул:

— Мирослава?!

Девушка будто споткнулась на ровной стежке, прищурясь посмотрела в тень и вдруг зарделась.

— Артем? Боже! — промолвила тихо и шагнула ему навстречу. — Боже, как я рада, что вижу вас! Наконец!

— Очень рад и я, Мирослава. Страшно рад! — пожимая ее маленькую тугую руку, сказал Артем, жадно припадая взглядом к милому лицу.

— О, даже страшно! Так я и поверила вам! — напряженно улыбнулась девушка.

— Да как вам не грех, Мирослава! Разве я когда-нибудь обманывал вас! Даже и тогда…

— Нет, про «тогда» мы не будем. Это не так в моих, как в ваших интересах. Лучше расскажите, где вы пропадали полгода?

Что он жив, Мирослава узнала только вчера от Кушнира: что в Славгороде и должен бы уж сюда прибыть. А до этого полгода ничего не слышала о нем. И когда еще жила в Славгороде и уж три месяца в Князевке…

Сама-то известий от него, конечно, и не ждала. Знала еще тогда, зимой, что сошелся с Христей; жил какое-то время у нее в Поповке до отъезда в Харьков. А спустя некоторое время и с самой Христей познакомилась — у Бондаренко. А когда та перебралась с Троицкой улицы к ним на Гоголевскую (ближе к работе да и к новой, по Артемовой линии, родне), почти ежедневно приходилось им встречаться если не во дворе, то на улице. Вежливо здоровались и, не останавливаясь, не обмениваясь словом, расходились. Иногда встречались у тех же Бондаренков. Но это было уже позже, когда немного подавила в себе чувство ревности к Христе. И помогло ей в этом, как ни странно, казалось бы, живое воплощение Христиной с Артемом любви, что звалось Васильком. Христя сразу же, как перебралась на новую квартиру, и взяла его от матери, воспользовавшись любезным разрешением Маруси Бондаренко приводить малыша к ним на время, пока она на работе. Очень похожий на своего отца — не только лицом, но и характером, он сразу же, с первой встречи, покорил сердце Мирославы. И, очевидно, еще тем, что был, как и она сама, преисполнен любви к своему отцу и тревоги за него. Даже вздрогнет, бывало, услышав в разговоре его имя. А когда выпадал счастливый случай — вмешивался в разговор, и тогда уж потехи было на всех: так занятно рассказывал он о своем бате! Удивлялась даже девушка, как это смог Артем за какую-то неделю жизни с ним под одной крышей так заполнить собой его детский мир, такую трогательную внушить сыновнюю любовь к себе. И Мирославе иногда страшно делалось от самой мысли, что всего этого могло и не быть в жизни малыша. И как раз из-за нее. Ведь именно ей предстояло обездолить Василька. Достаточно было ей и Артему опередить тот слепой случай на полтавском вокзале — встречу его с Варварой и, не ведая даже о самом существовании Василька, отдаться своим чувствам… Но ведь это было бы просто ужасно! Если не теперь, то со временем, а все же выяснилось бы, что есть Василько на свете. И что же должны были бы делать тогда они? А если к тому же открылось бы, что и Христя не была никогда легкомысленной, как считал ее Артем на протяжении всех тех лет; и что замуж за другого вышла тогда не по своему легкомыслию, а совсем по другим причинам, среди которых не на последнем месте было и его тогдашнее глупое поведение из-за того недоразумения? Вот и должен был бы хоть теперь искупить свою тяжкую перед ней вину. И к тому же вдовствует молодица который год. О том, что муж сдался в плен, Христя никому, кроме Артема, не говорила. Поэтому возможно, что и тогда, при других условиях и куда более сложных — может, были бы уже женаты, — Артем точно так же оставил бы ее ради своей семьи — Василька и Христи. А может, и нет. Ведь не мог же он, в самом деле, не считаться с ней! А как она отнеслась бы к этому? Смирилась бы с такой перспективой? Должна была! Иначе всю жизнь потом презирала бы себя. За свой эгоизм. За то, что ради своего личного счастья решилась на такой унизительный поступок: осиротить Василька и этим самым на всю жизнь обездолить его. «Ну, а если бы и у нас уже был свой ребенок? Или своего можно и осиротить, и обездолить! Нет, это было бы действительно ужасно!» — в десятый раз, в сотый повторяла она, стараясь убедить себя, что все сложилось наилучшим образом для всех. И для нее лично тоже. Вот и не за что упрекать Артема, скорее должна быть благодарна ему за то, что одним ударом разрубил узел. И точно так же незачем ей унижать свое женское достоинство бессмысленной ревностью к Христе, не имея на то никакого морального права…

Вот так день за днем и уняла боль свою Мирослава.

Немало способствовали этому и Христино поведение, ее такт, сдержанность. Особенно когда дело касалось Артема. За все время ни единым словом при Мирославе не обмолвилась о пребывании Артема на рождественских святках в Поповке. И даже когда об этом начинал Василько, вся настораживалась, словно боялась — как бы чего лишнего не сказал мальчонка. Но Василько, хотя и был очень непосредственным и с наклонностью рассуждать по-взрослому, тоже никогда не касался семейных отношений своего бати и мамы. Да, наверно, не, больно много и знал о том по причине своего малолетства.

А все же мог бы рассказать кое-что. Ну, хотя бы о свадьбе бати с мамой, на которой и сам гулял, — правда, лежа в постели: после болезни не совсем поправился еще, — даже свадебную чарку пил!.. Очень хотелось рассказать. Но, будучи не по летам смышленым, сдерживался. Рассуждал про себя так: если мама никогда не рассказывают об этом, значит, неспроста. Догадывался даже, что именно могло сдерживать мать, уж не то ли, что произошло с бабусей: она тогда с печи за весь вечер не слезла и девчат не пустила. Конечно, про это, может, и не следует, но кроме этого было на свадьбе много такого, о чем можно бы рассказать; но раз мама молчат, так нечего и ему соваться поперед батька в пекло. А то есть еще и такая хорошая батина пословица: «Молчи, глуха, — меньше греха»…

До последнего дня в Славгороде Мирослава не знала о той свадьбе. А это со временем и сделало возможной ту химерную «метаморфозу» с ней, которая едва ли не кончилась для нее тяжелой сердечной травмой в буквальном смысле.

Собственно, еще с самого начала девушка чувствовала большой соблазн объяснить сдержанность Христи не особенностями ее натуры, а просто недостатком материала для законченной любовной истории. Иначе почему б она — если уж поженились с Артемом — так старательно избегала этой темы? Сама видела, что заключение это не выдерживало первого же соприкосновения с фактами. Страшную новость об Артеме ей сообщила тетя Маруся Бондаренко — женщина рассудительная, к тому же хорошо знавшая о ее чувстве к Артему. Как бы она могла причинить ей такое горе, если бы не была вполне уверена, что это правда! От самой Христи якобы знает об этом. Ну, так какие же могут быть сомнения? Нужно мужественно глянуть правде в глаза! На этом и утвердилась.

Не сразу и нелегко, конечно, далось ей это. Были и слезы в подушку, чтобы, не дай бог, не услышали за стеной мать с отцом, и без того уже обеспокоенные ее печальным видом. Догадывались, должно быть. А может, объясняли все другими причинами. А их хватало… В невероятно тяжелом положении пребывала страна. Стремительно двигалась черной тучей немецкая орда, и нечем было остановить. Фронт подходил уже к Днепру… Не зная ни сна, ни отдыха, забывая поесть, Мирослава наравне со своими товарищами из партийного актива работала в эти дни до полного изнеможения. Где уж было, казалось, найти силы и время для любовных переживаний! Да прошло и времени немало с тех пор — будто успокоилась даже. Вот почему большой неожиданностью была и для нее самой та внезапная вспышка ее любви к Артему, в течение нескольких часов светившая ей ярче солнца, но так же внезапно и угасшая, оставив в душе еще более густой мрак…

Произошло это в последнюю ночь перед отъездом из Славгорода. Последний эшелон с оборудованием патронного завода отходил на следующее утро. С ним и должна была выехать она: пока — в Полтаву, а там в губкоме решится ее дальнейшая судьба. Все ее партийное хозяйство в виде обитого жестью приземистого сундука с архивом и всякой документацией еще с вечера было погружено в вагон, и Бондаренко Федор Иванович настоял, чтобы, не задерживаясь больше, шла домой. Обойдутся без нее. А ей нужно и собраться в дорогу и побыть хотя бы эти последние часы с родными… И вот она дома. Сборы заняли немного времени. Вещевой солдатский мешок с самым необходимым уже стоял на стуле в столовой наготове, оставалось только завязать, и мать колдовала над ним, стараясь еще что-нибудь туда всунуть. Значительно больше времени ушло на взаимные советы, напутствия и предостережения, да и просто на беспредметные разговоры, лишь бы не молчать! Ибо печаль и горечь только и ждали этого и сразу же заполняли собой каждую более или менее продолжительную паузу. Наконец, уже за полночь, все очень утомленные легли спать. Мирославе только этого и нужно было. Ей предстояла еще одна работа, которую нужно было сделать именно теперь: навести порядок и в своих сердечных делах.

«Должна же я, наконец, раз и навсегда выяснить свои отношения с ним! — справедливо возмущалась сама собой. — Или пусть и дальше несет течение, пока либо затянет в омут, либо, в лучшем случае, искалеченную, полуживую, вынесет где-то на мель. И все только потому, что не знаю до сих пор, к какому берегу плыть, чтобы спастись. К тому ли, где он, или к тому, где его нет и никогда уже, никогда не будет. Нет, хватит тянуть!»

За исходный момент в своих рассуждениях приняла, естественно, последнюю их с Артемом встречу на Слободке, перед отъездом его из города в Ветровую Балку. Знала, что в ночной стычке с гайдамаками был ранен, и пришла осмотреть и перевязать в дорогу. Вот тогда и произошел у них последний разговор и одновременно первый за все полгода, — когда заговорили они наконец о своих чувствах. Сто раз потом невольно вспоминался ей этот разговор, и поэтому помнит его почти дословно. Начал Артем. Не дождавшись, пока закончит перевязку, задержал ее руку и нежно поцеловал. Стал просить прощения за его несдержанность позавчера, в ночном подъезде партийного комитета. «Не нужно было мне этого делать!» У нее от этих слов похолодело в сердце. Продолжала бинтовать вслепую, ничего не видя за слезами. Артем стал успокаивать. Да она уж и сама овладела собой. «Оставьте! Сейчас пройдет! Но на вашу искренность хочу ответить так же откровенно. Если бы я не верила в вашу порядочность, то, право же, имела бы все основания заподозрить вас в нечестных намерениях в отношении меня. Почему вы скрыли от меня?.. — Только накануне узнала о его прошлом романе с Христей и о ребенке, прижитом с нею. — Ведь вы и сейчас еще любите ее!» — «Ненавижу! — горячо возразил и добавил после паузы: — Но хочу, чтобы и этого не осталось в сердце, даже рубца. Только таким — чистым сердцем — я хочу и буду иметь право любить вас!..» И вот проходит две недели, и он уже сошелся с другой. Ну, пусть не просто с другой, а со своей первой любимой, но все равно — отвратительно и непостижимо. Абсурд какой-то! Или же…

Эта догадка и раньше не раз приходила в голову, но в такой категорической форме никогда еще; собственно, это уж и не догадка была, а убежденность, не полная, конечно, но… «А в самом деле, с чего это ты взяла, что тетя Маруся то слово «сошлись» употребила в специальном значении, а не в обычном, наиболее часто употребляемом смысле — «пришли к соглашению» или «договорились»? Ибо только такой смысл и вяжется логично с тогдашней ситуацией. Ведь известно, что в Поповку Артем поехал с единственным намерением забрать Василька. Если не совсем, то хотя бы погостить к бабусе Гармашихе. А он больной. И Христю застал там. Пришлось от решения своего отказаться. А вместо этого пришли к какому-то соглашению с Христей в отношении Василька, и в результате остался у них на несколько дней; и не так, должно быть, гостить, как сделать кое-что по хозяйству. Рассказывал же Василько — чего только не переделал его батя тогда, да какой он мастер на все руки: и хату снаружи кукурузными стеблями обшил, а муки аж два мешка где-то расстарался, а в хате кровать починил. «Теперь хоть конем на ней танцуй — и не скрипнет. А то ж было…»

Эта ненавистная кровать первое время не давала покоя Мирославе. Но потом, хорошенько присрамив себя за «грязное воображение» свое, успокоилась: глупости! Ничего не могло быть между ними. И он парень порядочный, да и Христя никак не производит впечатления легкомысленной женщины, склонной к таким странным отношениям. Но главное все-таки, наверно, не в ней, а в нем. «Порядочный парень». Несомненно. С таким, как говорят, смело можно в разведку идти; такому можно доверить самое трудное дело — все силы напряжет и все-таки сделает, что он не один раз и доказывал в течение полугода. Но что она знает о нем в другом отношении, — как о мужчине, представителе того, по его словам, «дикого племени»?.. Она придирчиво доискивалась в каждой памятной встрече с ним какого-либо поступка или высказывания его, которое пролило бы свет на этот вопрос, так волновавший сейчас ее. И не находила ничего. Так, будто специально почему-то обходили они тогда в своих беседах эту неприятно-щекотливую для них тему. Потом поняла: не «почему-то», а после одной неудачной попытки все же затронуть этот вопрос.

Было это в июле прошлого года. Но помнит, все до мелочей… Закрывает глаза — и вот уже бредет она босиком по теплым лужам на тротуаре, приятно чувствуя плечом тепло его тела: вдвоем шли под одной шинелью. А произошло это так. Проводила собрание в саперном батальоне, к которому была прикреплена по партийной линии как агитатор, и тут ее захватил дождь. А вышла из дому в одной батистовой блузке — была хорошая, солнечная погода. Да еще пустился обложной, нечего было и думать переждать его. Артем предложил свою шинель. Примерила, а она полами по земле. И так невысокая ростом, а без туфель — не хотела портить их в дождь и разулась — совсем стала мала. Тогда Артем нашел другой выход, вспомнив, что и ему нужно в ту сторону. Вот и пошли вместе — под одной шинелью, накинутой на плечи, — непринужденно разговаривая. Это уже не впервые были они наедине за этот месяц, что, он появился в Славгороде. И каждый такой случай Мирослава старалась использовать для того, чтобы как можно больше узнать о нем. Артем был довольно интересный собеседник. Не всегда охотно, но когда начинал — сам увлекался и интересно рассказывал о своей жизни, не столь богатой, но и не бедной на всякие приключения. Как видно, и на этот раз рассказывал что-то интересное, и, заслушавшись, она нескоро догадалась сказать: «Да вы положите руку мне на плечо; вам же тяжело держать ее вот так — на весу». — «Ничего, подержу!» — ответил Артем тоном, который не совсем почему-то понравился ей. Сама еще не понимала, чем именно. После небольшой паузы попыталась вернуть его к прерванному разговору, но Артем с явной неохотой так-сяк закончил свой рассказ и надолго замолк. Молчала и она, старалась разгадать причину внезапной смены его настроения. И наконец, как ей показалось, разгадала. Стыд и раскаяние охватили ее, однако и теперь такт не изменил ей: «Ну вот и дождь перестает!» — сказала, прежде чем освободиться от шинели. Но рука Артема легла ей на плечо и не пустила. «Где ж он перестает, если еще больше припускает! — сказал с неприкрытой иронией, поняв ее маневр. — А воспаление легких хоть и дорогая цена, но не та, что мог бы ею удовлетвориться». — «Цена? За что цена?» — не поняла она и насторожилась в недобром предчувствии какой-то неприятности. «За ту обиду, что вы нанесли мне сейчас, — ответил Артем и добавил: — Нет, вы не сказали мне этого в глаза — ни «болван», ни «хам»; может, и мысленно употребили другое, более деликатное слово, скорее всего «нахал»…» — «Да за что же я должна была вас так?..» — «А кто бы, по-вашему, как не нахал и хам, мог понять ваше товарищеское разрешение положить руку вам на плечо как определенное… ну, поощрение к большей смелости, что ли?» — «Вот вы о чем! — облегченно вздохнула она. — Нет, я не такого плохого мнения о вас». — «А почему же вы вдруг так отшатнулись от меня?» — «Это другое дело, а мы еще не покончили с этим, — уклонилась от ответа и, помолчав, сказала: — Ваше возмущение, Артем, было бы понятным и даже похвальным, если бы оно не возникло раньше причины, которая его будто бы вызвала. Ведь еще раньше, чем я «отшатнулась», вы уже надулись как сыч — извините за сравнение. Почему? В природе причина всегда предшествует следствию. Поэтому и здесь нужно искать ее не после, а перед тем вашим испорченным настроением. А перед тем я как раз и дала товарищеское разрешение… Вот и выходит, что возмутило вас совсем не то, о чем вы говорите, а мое женское коварство: именно оно характеризуется вот такими приемами, как поощрение или же открытая охота на мужчин. Вот видите, как оно обернулось! Так какую же цену мне теперь запросить с вас в возмещение за обиду, нанесенную мне?» — «А почему же обязательно коварство? Есть и такой женский недостаток, как опрометчивость. За что рано или поздно, но всегда приходится расплачиваться вашей сестре. И если хотите знать, то именно это и огорчило меня тогда, что плохо вы, Мирослава, знаете нашего брата, мужское наше дикое племя». — «Уж такое ли дикое сплошь?» — цепко ухватилась за эту ниточку, думалось — приведет к тому клубочку. «Ну, не сплошь, конечно, — сказал Артем. — Не берусь определять в процентах, но что таких большинство, которым пальца в рот не клади, это уж наверняка. Может, даже все девяносто процентов». — «Ой-о! — маскируя шуткой свое смятение, «ужаснулась» она. — Ну да не будем впадать в отчаяние, помня, что проценты ваши явно завышены. Не понимаю только, какой вам смысл? Разве что… Ну да, конечно же себя к тому малоуважаемому большинству не причисляете. Молчите? Неужели и у вас в этом отношении не все в порядке? — И поспешила добавить: — На ответе не настаиваю. Сама вижу, какой неуместный вопрос». И даже ускорила шаги — подходили уже к думе, где помещался уездный ревком и куда ей нужно было зайти, — не будучи уверена, что Артем воспользуется своим правом не отвечать на этот действительно неуместный вопрос и не брякнет в порыве откровенности чего-нибудь такого, о чем все же легче только догадываться, а не знать наверняка. Но у Артема хватило здравого смысла промолчать.

«Да, вряд ли он «святой» в свои двадцать пять лет, — размышляла потом в одиночестве, пребывая в течение нескольких дней под впечатлением от этого разговора. — Но не такой уж, наверно, и грешник большой!» И, кажется, была права. Если бы бабник, то уж это как-то проявилось бы за месяц. В частности, в его отношении к ней. Но абсолютно никаких претензий в этом отношении она к нему не имела. Серьезный, умный, искренний парень, очень сдержанный, а после того случая — не слишком ли даже? И долго потом словно бы чувствовал себя виноватым в чем-то перед ней. Не за то ли свое демонстративное молчание на ее полушутя заданный вопрос о его холостяцких делах? Не раз порывался искупить свою вину — подводил разговор к этой теме, но она сама теперь упорно уклонялась от подобных бесед. Оглядываясь теперь на свои с Артемом отношения в течение целого полугода, уверена была, что, если бы тогда уже сказал Артем про Христю и Василька, их отношения развивались бы совсем не так, как они развивались в условиях полного ее неведения. Собственно, про Василька он тогда и не мог бы еще ничего сказать, ибо сам не знал. Но разве это не выяснилось бы и другим путем! Зная, где Христя работала, разве она не постаралась бы встретиться с нею? Ведь часто бывала и на ее табачной фабрике. А значит, узнала бы и про ребенка от Артема. И, безусловно, нашла бы в себе силы отойти в сторону, не усложнять Артему отношения с его сынишкой, а может, и с Христей. И это, как казалось ей, тогда не было очень сложно. Нужно было только не так часто встречаться с ним и особенно в домашней обстановке у Бондаренков, да и у себя дома.

Ведь каждое воскресенье, а бывало, и среди недели, когда приходил Артем к своим родичам Бондаренкам, то непременно и к ним заходил. То ли за какой книгой непосредственно к ней, то ли с отцом ее сыграть в шахматы (приобретение Артема еще с холодногорской тюрьмы). Часами просиживали они летом под акациями, за садовым столиком, а пришла осень — перекочевали в дом. И это были едва ли не лучшие часы в ее жизни. Очень любила в такие дни примоститься в той же столовой, в своей комнате не сиделось, и заниматься чем-либо своим. Это ничего, что, углубившись каждый в свои размышления, оба игрока не замечали ее. Тем лучше: можно было думать о чем-нибудь своем, если к тому же в руках была бездумная работа — вязание или шитье. Впрочем, даже когда читала книгу, все время в сознании нес вахту недреманный страж, и стоило Артему скрипнуть стулом или недовольно засопеть носом, как она уже настораживалась: «Что, Артем, солоно приходится?» — «Ничего!» Но иногда, в особенно затруднительном положении, откровенно признавался, что «дал зевка». Тогда она откладывала свое рукоделие или книжку и спешила к нему на помощь. Садилась рядом и, сориентировавшись в ситуации, осторожно подсказывала ему очередной ход: «Я бы так походила». — «Ну что ж, так и походим», — соглашался Артем, не всегда, правда, да и не сразу, а подумав; мудрые советы слушай, мол, а делай по-своему! Этот «девиз» его вначале смущал девушку, но потом пообвыкла, и эта его независимость даже импонировала ей. Не такое большое счастье для женщины иметь слишком сговорчивого мужа, у которого нет своего мнения.

Вот куда простирались уже ее мысли — мечты девичьи! И имела на это основание. Не слепая была — видела, кем уже стала за эти несколько месяцев для Артема; чувствовала, что и она любит его горячо и преданно. Право же, могли бы уже быть счастливыми мужем и женой. Если бы не та невидимая стена, что стояла между ними преградой к сближению. И соорудил ее никто иной — она сама. Тогда неосторожным своим вопросом, а он помог ей своим молчанием, более красноречивым, чем ответ… И оба понимали это. Однако проходили дни, недели, месяцы, а они ничего не делали, чтобы стену-преграду разрушить. Артем — надеясь, что она сама как-то завалится, а Мирослава, хотя и знала, что не завалится сама, не решалась из боязни. И наконец отважилась…

За окном билась метель, барабанила в стекла снежной крупой вместе с дождем, стучала обрывком железа на крыше, но она ничего не замечала, погрузившись в воспоминания. Слышала тишину и размеренное тиканье маятника за стеной в столовой да частые удары своего сердца: вот-вот должен был прийти Артем. Сегодня, было это в начале декабря, уездный партийный комитет постановил командировать в Харьков товарищей — достать оружие. Выбор пал на Кулиша и Гармаша: оба активнейшие организаторы Красной гвардии на патронном и машиностроительном заводах.

Все надежды возлагали на Супруна Григора Наумовича; к нему в губком и должны были они обратиться прежде всего. Соответствующее письмо было составлено и подписано Гаевым. А пользуясь случаем, и она с родителями написала письмо и приготовила небольшую передачу — подарок малому Сашку, свои коньки-«снегурки»; не первый год они лежат без надобности, а ему доставят большое удовольствие. За этим письмом и свертком должен был зайти Артем. Обещал — к шести часам. А выезжать должны они этой же ночью.

Отец после очередного сердечного приступа спал. Матери дома не было — пошла к своей сестре. Поэтому чутко прислушивалась, стараясь услышать шаги возле крыльца и открыть дверь раньше, чем успеет позвонить. Не разбудить бы отца. Так и было. А потом сидели в столовой и тихо разговаривали в ожидании — с минуты на минуту должна была вернуться мать и, наверно, захочет и на словах еще передать что-нибудь Грише. И возможно, потому, что говорили тихо, порой переходя на шепот, слова казались более значительными, чем были на самом деле. И это, конечно, не могло не волновать их. Спросила, за сколько приблизительно дней думают управиться с поездкой. «Да как знать, хотя бы и приблизительно! — рассуждал вслух Артем. — Двое суток, не меньше, в один конец, да там… За неделю едва ли управимся». — «Ой-о! Целую неделю?! — даже вздрогнула. — А вы так спокойно об этом! А впрочем…» Ей невольно вспомнилось, как он обрадовался, когда сегодня утром в партийном комитете Гаевой объявил о его командировке в Харьков вместе с Кулишем. «А что же тут странного! — на ее ревнивое напоминание об этом факте ответил Артем. — На такое дело, как раздобытки оружия, я готов пешком в Харьков и обратно. Сами знаете, оружие нам сейчас необходимо как хлеб насущный». Этот ответ немного успокоил ее. «А где остановиться думаете? Можно будет у Гриши». Артем ответил, что это дело простое: мало ли у него друзей по работе на паровозостроительном! У кого-нибудь и приткнутся. «Да ведь вы можете и у своих бывших квартирных хозяев». Артем насторожился. Уже не раз — шутя, правда, — Мирослава напоминала ему о дочке квартирных хозяев, которую имел неосторожность, рассказывая о своей харьковской жизни, назвать первой красавицей на всю Журавлевку. «И как я не догадалась сразу, почему вы так обрадовались этой счастливой возможности побывать в Харькове!..» Артем, словно под тяжестью, опустил плечи. «Вот что, Мирослава, будем кончать с этим! — сказал хмуро и вынул из кармана кисет. — Хватит играть в прятки!» — «Давно бы так!» И вся напряглась, готовая достойно встретить наихудшую неприятность. Но Артем не спешил. Свернул цигарку и поднялся с места. «Курите здесь!» — сказала поспешно. «Нет, не буду накуривать в комнате», — и вышел в переднюю. Первым движением ее было выйти следом за ним. Но чувство собственного достоинства не позволило ей сделать это. Сидела и ждала — в той же напряженной позе и с таким нетерпением, что даже время замедлило свой ход. Ведь разве за две-три минуты — по часам — можно было столько передумать, вообразить себе столько всяческих ужасов, больше, чем за все месяцы перед этим… Очнулась от шума в передней. Не сразу даже догадалась, с кем это он, и поняла, когда уже услышала голос матери. Вдвоем они и вошли в комнату… Разговор в этот вечер, конечно, не состоялся. Единственное, чего добилась от него перед расставанием, что история эта давняя, быльем поросла, и что никакого отношения к Харькову не имеет. Заверил честным словом. «Ну что же, благодарю судьбу и за это!» Но рассказывать подробно не стал, не было уж настроения. Пусть, мол, если не минет надобность, расскажет потом, после своего возвращения.

Но обстоятельства сложились так, что потом не до того было им обоим. Накануне его возвращения случилась беда: разоружение полуботьковцами саперного батальона, единственной военной части гарнизона, на которую можно было целиком положиться. И ни Гаевого, ни Бондаренко в городе. За несколько дней перед этим они выехали в Киев на Всеукраинское партийное совещание, а оттуда в Харьков, на Первый Всеукраинский съезд Советов. Она же оставалась в партийном комитете за Гаевого. Растерялась, конечно. Однако с помощью Кузнецова и покойного Тесленко скоро и оправилась. А тут и Бондаренко, узнав о неприятных событиях в Славгороде, вернулся с дороги в город. И в конце концов сумели все же дать отпор гайдамакам. Хотя бы уже тем, что удалось вырвать свое оружие из склада при казарме, и сделал это Гармаш со своими красногвардейцами, да организовать общегородскую забастовку протеста и многолюдный митинг под большевистским лозунгом: «Вся власть Советам!» С Артемом хотя и виделись в тот день и даже не один раз, но, естественно, ни единым словом не обмолвились о том, своем, да и дико было бы!.. И лишь на третий день на Слободке тогда, перед самым отъездом Артема из города, они вернулись к той теме. «Ненавижу! — сказал Артем о Христе. — Но хочу, чтобы и этого не осталось в сердце, даже рубца!»

«Э, хлопчик мой, — преисполненная любви к нему и почти материнской нежности, думала девушка теперь, — такого в жизни не бывает: когда заживет рана — рубец остается навсегда. Но ничего. И с рубцом на сердце я люблю тебя горячо и преданно и буду любить до самой смерти!..»

Только перед самым рассветом заснула в эту ночь Мирослава. Но спала недолго, не больше часа. Когда раскрыла глаза, в комнате только начинало сереть. И так же серо было у нее на душе. И тревожно. Не только потому, что должна была сегодня оставить дом, и родных своих, и родной город, где родилась и где прошло детство ее и юность… И не только оставлять, но и отдавать на разгром врагу!.. Тревожно было еще и за то свое химерное сооружение, с таким вдохновением и радостью возведенное ночью, но не на песке ли? То, что ночью казалось ей неоспоримым, сейчас уже вызывало сомнение. И прежде всего ее совершенно произвольное толкование слова «сошлись» — в смысле «пришли к соглашению». Да и правда ли, что наиболее часто оно употребляется именно в этом значении, а в данном случае и наиболее вероятно? Единственный, кто мог еще помочь ей, спасти, это Бондаренко тетя Маруся. Девушка вскочила с кровати и подбежала к окну, глянула на их окна — светились уже. Тогда торопливо стала одеваться. На вопрос матери ответила, что к Бондаренкам попрощаться: когда заедут за ней, чтобы уж не задерживаться.

Тетя Маруся хозяйничала, и никого из взрослых больше дома не было: Таня пошла на работу, а Федор Иванович и не приходил ночевать домой; в открытые двери за перегородкой видно было — на одной кровати спали Петрик и Василько, — наверно, вот так, сонного, и принесла его Христя, идя на работу. «Чего это ты так рано?» — приветливо, но с удивлением встретила ее хозяйка. Мирослава сказала, что уезжает сегодня с эшелоном, пришла попрощаться. И загрустили обе, посидели — поговорили несколько минут, наконец Мирослава поднялась с места. «Да, хотела об одном спросить вас, тетя Маруся…» Та терпеливо выслушала ее и еще больше опечалилась. Конечно, одно это уже было красноречивым ответом.

Тетя Маруся сказала прямо: «Славонька, ты же умная дивчина и волевая, выбрось его из головы! — И, чтобы не было уже у нее никаких сомнений и никаких надежд, добавила скрепя сердце: — Ты спрашиваешь… Да она уж третий месяц беременна от него…» Сама Мирослава потом удивлялась, как у нее тогда не разорвалось сердце! И где силы она взяла, чтобы одолеть те пять или шесть ступенек из подвала. Но ступени своего крыльца осилить уже не могла, опустилась в изнеможении на скамейку возле столика под акациями. Неизвестно сколько бы просидела так, если бы не спохватилась мать — выглянула из дверей.

Тогда обошлось… А потом, уже в Князевке, собственно, не в самой Князевке, где мало и бывала, а по лесным дебрям да по глухим лесным селам — среди горя людского — и не заметила, как излечила свое сердце. Может, и не совсем еще, но уже почти спокойно и незлобиво могла думать об Артеме; и рассудительно, как тогда, в Славгороде, до «метаморфозы» с нею, — думала: «Нет, правда, не за что упрекать его. Сделал, как и должен был сделать: вовремя разрубил узел. И пусть они будут счастливы! Но я ведь тоже люблю его! — отзывалось сердце. — Ну и люби. Кто тебе не дает! Люби, мучайся, среди ночи в тревоге вздрагивай со сна…» А вчера, когда узнала от Кушнира, что живой и должен был еще несколько дней тому назад сюда прибыть, целую ночь не сомкнула глаз в тревоге. Где же он мог задержаться так, если ходу из города сюда всего несколько часов? Неужели по дороге попал в засаду?

Поэтому, встретившись с ним вот сейчас на стежке, не могла сдержать ни удивления своего, ни буйной радости. Зарделась вся и едва не кинулась обнять его. Но и он… Разве не заметила, как и он обрадовался ей. И сейчас вот, рассказывая о себе, не раз прерывал свой рассказ и все порывался расспросить ее. Но она всякий раз уклонялась, возвращая его новым своим вопросом к рассказу о себе.

— Ну, а сейчас почему вы не в Байраке, со всеми? — И с удивлением: — Что такое?

Ибо, прежде чем ответить, Артем встревоженно оглянулся и лишь тогда сказал успокоенно:

— Да нет, это уже было бы не просто невезение, а дьявольское! Если бы именно за эти десять минут, что стоим с вами, проскочил он… — И стал рассказывать о предателе Гусаке. Но теперь уже стоял к его усадьбе в более удобной позиции и прогалину на огороде от повети до конопли, где только и видно будет его на стежке, не выпускал из поля зрения. — Ну, а вы, Мирослава, в Подгорцы надолго? — воспользовавшись молчанием девушки, смог наконец перевести разговор на нее.

— Не знаю. Наверно, ночевать будем в Зеленом Яру, а завтра — в Князевку. В Озерянскую волость нужно мне. Такая беда с этим сыпняком!..

— Жаль, очень жаль! — огорченно сказал Артем. — Сколько времени не виделись. Сколько хочется сказать!..

— Но я и так знаю уже все.

— Э, нет, не все. Откуда же, если об этом даже и не знаю, сумею ли толком… — И вдруг шепотом: — Он!

Действительно, из-за повети на стежке первой появилась Приська — в цветастом платке на голове, в синей праздничной керсетке; за ней ее муж, тоже по-праздничному одетый, и в руках, в белый платок завязан, видимо, гостинец-паляница. В гости куда-то. Не к теще ли в Ветровую Балку? Артем не двигался с места, дабы не привлечь к себе их внимания. Лишь повернулся к ним спиной, чтобы не узнали. И продолжал разговаривать с Мирославой. Хотя, понятно, речь шла уже о другом.

— Чем бы я могла помочь вам? — шепотом спросила Мирослава.

— Идите быстренько — на улице на колодах, увидите, сидит Гук Серега с патронного завода; пусть немедленно бежит огородом Гусака к берегу, мне на подмогу.

И затем — как раз Гусак с женой скрылись за высокой уже коноплей, — пригнувшись, бросился и сам бегом к берегу. В конце огорода замедлил шаг — увидел, что успеет, переступил перелаз и был уже на стежке, что вела вдоль реки к мостку.

— О, глянь, и спутник нам! — весело сказала Приська от перелаза, увидев в двух шагах на стежке Артема. — Ты, видать, тоже в гости домой?

— Нет, не спутник, — подходя к ним, ответил Артем. — Да и тебе, думаю, Приська, лучше отложить — погостишь потом.

— А чего это? — удивленная, застыла на перелазе.

— Одной тебе лесом идти…

— Я не одна, — не дала и закончить, — я со своим мужиком.

Гусак стоял тут же. Хмуро и настороженно смотрел на Артема, но в разговор не вмешивался.

— Мужик твой сейчас нам тут нужен.

— Да с какой стати! — не сдержался Гусак, возмущенно пожал плечами. — Я же сказал Кандыбе, что после праздника займусь тем делом.

— Не о том деле речь. О другом. — Говоря это, Артем взял Приську за руку и помог ей сойти с перелаза. Тогда и сам переступил к ним на огород. — Вернемся в хату!

— И не подумаю! — уперся Гусак. Очевидно, догадался уже, в чем дело. Но духом не пал: не потерял надежды выкрутиться. В крайнем случае кругом ни души — всадит пулю ему в переносицу, да и давай бог ноги!.. «Э, опоздал!» — ёкнуло сердце, оглянулся на топот ног и увидел,что тропкой сюда бежал какой-то незнакомый человек, но видел его за обеденным столом у Вухналя в хате; ясно: кореш Гармаша. «Домялся!» Его рука автоматически потянулась к поясу, и, если бы Артем не был так внимателен, кончилось бы плохо для него. Но он вовремя схватил Гусака за руку — заломил ее за спину, а правой рванул полу пиджака и выхватил из-за его пояса наган.

— О, предусмотрительный! — клацнув курком, поставил на боевой взвод. — Ну, ступай! — показал наганом на тропинку к хате. В это время подбежал и Серега. — Забери у него узел.

— Да это же хлеб — гостинец, — запротестовала Приська. — Давай сюда.

— Нет, тут есть что-то кроме хлеба, — сказал Серега, пощупав сверток — завернутое что-то в газетную бумагу. Как оказалось, деньги. — Ого!

— Просил тесть взаймы, купить вола, вот и прихватил, — пояснил Гусак.

— Разберемся. Ступай, ступай!

Артем шел следом за ним и думал: а куда же его девать сейчас? Не торчать же возле него, пока из Байрака вернутся! Выход подсказал Серега: в амбар, куда оружие сложили. Вот и будет под стражей. Это действительно был выход. Правда, пришлось долго часового уламывать. Сначала и слушать не хотел, но потом уговорили. Серега обыкновенным гвоздем отпер замок. Артем посоветовал Приське принести охапку соломы.

— Да кожух прихвати.

— Кожух? — удивилась молодица — припекало уже вовсю.

— А его лихоманка трясет. Говорил: «Под кожух вот как заберусь — на целые сутки». Думал — нашел дураков. Можешь теперь! Ну, заходи!

Но Гусак и теперь, перед самым порогом, уперся. И тут едва сдерживаемый до сих пор гнев бросил Артема к нему; схватив Гусака за шиворот, он сорвал его с места и швырнул через порог в амбар.

XXII

В Ветровой Балке Артему не только нужно было проведать своих родных. Было еще там у него неотложное дело. Допрос Гусака не дал ничего, как ни старался Гудзий. Именно ему Кушнир, выезжая вместе с Мирославой Супрун из Подгорцев, поручил расследовать дело Гусака. Уперся в одну душу: не был в Славгороде, и хоть кол на голове теши! Да и чего бы, мол, ему ехать в тот Славгород, если вся его «коммерция» связана только с Полтавой! И в этот раз в Полтаве был. Привезенный Кандыбе сын разве не убедительное тому доказательство? С другой стороны, и Гармашу нельзя было не верить, что видел Гусака в Славгороде утром — на другой день после казни немцами Тымиша Невкипелого. И если так, то уже само отрицание Гусаком факта своего пребывания в Славгороде и окольный путь домой через Полтаву, с двумя пересадками, тогда как через Ромодан — ни одной, приобретало очень подозрительный смысл, а основной аргумент — Кандыбин сын — просто превращался в свою противоположность, в доказательство против самого Гусака. Как утверждал Кандыба, он, собственно, никогда и не просил его об этом. Был когда-то разговор, но, во-первых, в шутку, а во-вторых, два месяца тому назад! За это время в Полтаву Гусак ездил по меньшей мере раза три или четыре, однако о мальчике вспомнил почему-то только теперь. Невольно возникает мысль, уж не умышленно ли припасал этот хитрый «ход конем» на какой-то особый, крайний случай. А им вполне мог быть и такой, как казнь Невкипелого, а особенно если сам был к ней причастен. Поэтому сейчас все усилия Гудзия были направлены на то, чтобы выяснить — и абсолютно точно! — был ли в тот день Гусак в Славгороде. От этого зависела дальнейшая судьба Гусака: поживет ли еще на свете, или, как бешеного пса, уничтожат немедленно. Поэтому и был Гудзий очень осторожен. И, ясное дело, одним свидетельством Гармаша никак не мог удовлетвориться. Да и сам Гармаш признавал, что видел Гусака тогда лишь мельком, и, хотя уверял, что ошибки быть не может, Гудзий стоял на своем: необходимо, чтобы кто-нибудь еще подтвердил это. А кто бы мог, кроме Христиной тетки и Мегейлика, если, конечно, захотят ввязываться в это дело. Но для этого нужно съездить в Славгород. И никому другому, ему придется. Без всякой охоты, ну да раз нужно, Артем готов был и на это. Но Гудзий был против его поездки в Славгород: очень большой риск; другой способ нужно найти. Вот тогда Артему и пришла мысль — попросить Христю поехать вместо него в Славгород, к своей тетке. Это было тем более кстати, что у нее и без этого была потребность побывать в городе: ведь выбралась тогда в спешке, не заходя даже к Бондаренкам, не взяв ничего из своих пожитков, даже из одежды, в чем была, в том и поехала. И хорошо было бы отправить ее подводой с какой-нибудь оказией, а не поездом. Чтобы сразу смогла забрать все свои вещи да поскорей бы и вернулась, — если не за день обернется, то по крайней мере дня за два, не больше. Продумано было у него и то, что именно должна была привезти от тетки: ту фотографию, что он видел, тайком от дядьки Ивана, конечно, да хотя бы несколько слов за ее подписью о том, что изображенный на фото приятель Лиходей Пашко столовался у нее как его гость на прошлой неделе в течение нескольких дней. А если бы захотел еще и Мегейлик поставить свою подпись, еще лучше…

С этим он и шел сейчас домой.

На сторожевую заставу вблизи хаты лесника пришел, когда уж завечерело. Так они и договаривались с Грицьком Саранчуком еще в Подгорцах. На заставе его должен был ожидать кто-нибудь из хлопцев Саранчука, он же и будет ему проводником. Но оказалось, что его ждал здесь сам Грицько.

— А почему сам? Не нашлось послать кого другого? — когда уже шагали от заставы к опушке леса, спросил Артем. — Иль ты, может, после сбора отряда еще и в селе не был, сейчас только добираешься?

— Да нет, был я в селе. А вот в Байраке не довелось… — И в ответ на удивленный взгляд Артема: ведь при нем же тогда, сразу после обеда, выезжал и он вместе со всеми из Подгорцев на сбор отряда, пояснил, что не доехал тогда до Байрака. На полдороге спрыгнул с брички. — Воловью шкуру надо иметь, как на Кандыбе, чтобы вытерпеть все незаслуженные оскорбления Кушнира.

— А чем же он обидел тебя? — удивился и встревожился Артем.

Грицько только и ждал этого вопроса, — может, ради этого и пришел, подумалось Артему, — сразу же и охотно стал рассказывать.

Началось с того, что за все время в Подгорцах пяти минут не выкроил Кушнир для разговора с ним. Хотя накануне — сам Кандыба рассказывал потом — очень интересовался им и все докапывался, хотя немало уже и сам знал, неизвестно из каких источников, и об отношениях его с Ивгой, и про укрывательство в школе юнкера-барчука, и даже о доброжелательном отношении к Грицьку помещика Погорелова… Однако при личной встрече сегодня — ни словом не обмолвился. Можно было подумать, что Кандыба сумел развеять начисто все его сомнения. А на самом-то деле была здесь совсем иная причина. Просто оттягивал разговор напоследок.

— Для этого и на бричку к себе пригласил. И только выехали со двора, сразу стал прощупывать меня. — От самого воспоминания Грицько возмущенно вздрогнул.

— А ты что, щекотки боишься? — пошутил Артем.

— Не боюсь, а противно! Какое ему, в конце концов, дело до того, с кем у меня любовь?! Я же не интересуюсь партийной принадлежностью его жены или полюбовницы — не знаю, кто там у него, так чего же он сует свой нос в мою постель?! Или взять еще такое: чего, мол, я вообще связался с партизанами? Если мог бы свободно хлеборобить себе с батькой, благо есть на чем, ведь своя земелька есть, да и помещик Погорелов наверняка не будет же неблагодарной свиньей… Сам не знаю, как я сдержался. Вспомнил, что винтовки, выделенные мне, лежат еще в Гусаковом амбаре, вот поэтому. И даже собрался что-то ответить ему, даже начал почтительно так: «Прошу прощения, но…» — и не смог дальше, сорвался. Осознал вдруг всю унизительность своего положения: он мне тыкает, а я его величаю, он мне по-своему, по-русски, а я… сработала-таки пружина, туго накрученная солдатской муштрой! — таким суржиком мелю, даже самому противно. Да разрази тебя гром! Не на него, на себя лютую — за эту рабскую мою психологию. И рубанул вдруг со зла: «Слышь, браток. — И уж теперь на чистом украинском языке: — А не кажется ли тебе, что вопрос этот твой глупый и я мог бы тебе задать: чего ты в партизанах? И даже с большим основанием, чем ты мне. Как ни есть, а ты же русский, хоть и здешний, для тебя тяжкое горе у нас на Украине просто оккупация, грабеж среди бела дня, но и только, а я ж украинец, для меня это — родную мать мою насилуют просто у меня на глазах! Есть разница? У кого больше оснований?» Скривился, вижу, а мне нипочем. Потому как в ту минуту я уже решил все. А только жаль было винтовок. Спрашиваю у Кандыбы, нельзя ли завтра прислать за ними, маловажно, что ржавые, сами уж доведем их до ума. Так Кушнир не дал и рта раскрыть. Сам ответил за него.

— Неужто отказал? — не утерпел Артем.

— Мало сказать отказал. Но как! И сейчас при одном воспоминании свет кругом идет! «Уж очень ты шустрый парень! Не спеши, мол. Пока не проверим каждого из твоих просвитян, а заодно и тебя самого, да с песочком, — и речи не заводи об оружии!..» Ну что бы ты сделал на моем месте?

— А Кандыба что же на это? — спросил Артем, игнорируя вопрос Грицька.

— Будто воды в рот набрал. Слова не сказал в мою поддержку. И подумал я: что тот, что другой! Два сапога — пара. И ну вас к такой матери обоих!.. Да и вообще, ну, скажи, Артем, на кой хрен мне все это сдалось?! Мало мне въелись в печенки за три года войны благородия всякие, чтобы я еще и теперь… В каком он чине в царской армии был? На кадрового офицера вроде не похож; из скороспелых, наверно, из прапорщиков?

Артем сказал, что, насколько ему известно, Кушнир никогда на военной службе не был; даже во время войны — каторгу свою отбывал где-то в Якутии. Этот ответ Грицька обескуражил, и он долго шел молча, как видно, с трудом осваивая новые, неизвестные доныне ему и совсем неожиданные факты из биографии Кушнира. Не скоро заговорил:

— Ну что ж, каторга — впрямь дело серьезное. И это, конечно, меняет обстановку, но не так уж и круто. Если поразмыслить, так разве и мы с тобой, Артем, на войне не ту же каторгу отбывали! Только потяжелей якутской. И нечего нам прибедняться, становиться «руки по швам» перед каждым без разбора, хотя бы и политическим каторжанином.

— А почему же без разбора? В партизанский штаб губком его назначил.

— Вот же. Поэтому и возникает невольно вопрос: около сорока миллионов нас, украинцев, и народ мы работящий, способный, свободолюбивый, с такой хотя и трудной, но и славной историей, так неужто мы не можем и сейчас, в двадцатом веке, на втором году революции обойтись… без «варягов»?

— Это ты про Кушнира? Так какой же из него «варяг»? — пожал плечами Артем. — Что русский? Э, Грицько, что-то ты не тем тоном петь стал! Уж не по Ивгиному ли камертону?

— И ты туда же! — вспыхнул Грицько. — Просто в толк не возьму, чего вы все на Ивгу! «Националистка». Ну так что? Почему непременно она должна на меня вредно влиять, а не наоборот, я — благотворно на нее?

— Дай боже нашему теленку да волка съесть.

— Так вот знай: за эти полгода от прежней Ивги мало осталось. Она уже и не в партии даже. Доказал-таки, что не женское это дело. Не очень, правда, и артачилась: «Может, ты и прав, тут хотя бы на тебя пороху хватило!» Опростилась: варить научилась, сама стирает, не брезгуя и моими подштанниками…

— А я не так ее лично имел в виду, — перебил Артем, не будучи уверен, что за подштанниками не последуют, может, еще более интимные вещи, — и не ее собственный «порох», а совсем иного рода «взрывчатку» — в переплетах, которой она набила твой солдатский мешок тогда, в Славгороде. Видел потом у тебя в хате целую стопку, просмотрел: Михайло Грушевский, «История Украины-Руси», «Повия» — не помню автора, но очень, как видно, нужная книжка на этот момент! Что-то из винниченковских произведений…

— Просмотрел! А ты бы почитал.

— Читал мало, признаю. Нет времени — не ухватишь всего. Зато сейчас наверстываю. Не о книжках говорю, а о тех кровавых страницах, что они — тот же Грушевский да Винниченко, как верховоды Центральной рады, — вписали в живое тело Украины. Немецкими да гайдамацкими шомполами, расстрелами, виселицами… Нет, Грицько, по-дружески советую тебе, урежь полы да беги от таких своих наставников.

Грицько возмутился:

— Не говори ерунды! Чего они мои! Свою голову имею на плечах.

— Имеешь. Однако вот хотя бы эти твои глупые разговоры о «варягах» взять. Разве ты своим умом до этого дошел? С чужого голоса порешь чушь! Известно, с чьего — украинские помещики да буржуазия и все, кто с ними, спят и во сне видят, как бы клин вбить меж украинским и русским народами. Понимают, что это необходимое условие, при котором только и смогли бы они свою самостоятельную буржуазную державу создать, основанную на эксплуатации своих «родных» рабочих да своего «родного» трудящегося крестьянства, а значит, в том числе и тебя самого. Так где же твоя голова, что и сам повторяешь за ними: «варяги»!

— Ты что, — даже остановился пораженный Грицько, — и вправду националистом меня считаешь? — И, не ожидая ответа, гневно возразил: — Какая глупость! Да я на фронте за три года войны сколько друзей задушевных имел среди русских! Хотя, правда, хватало и недругов. Из числа тех, для кого мы, украинцы, были тогда не «малороссами» даже, а «хохлами» да «мазепами». Вот что-то и в Кушнире мне…

— Ну, это ты уж зря! — нахмурился Артем. — Как это можно возводить на человека такое без всякого основания?

— А то, что за целый день, — а Кандыба говорит, что всегда так! — ни одного украинского слова не сказал, не основание разве?

— Очень шаткое! — сказал Артем, а Грицько продолжал:

— Ежели б это человек пришлый, было бы простительно, но он же здешний. Никак дед его еще прибился из Курщины на шахту в Донбасс, он уж здесь родился. Ну и живи себе на здоровье. А только ж и ты относись к нам, «туземцам», с уважением. И прежде всего языком нашим не гнушайся. Своего не чурайся, но и наш знай. Не заставляй меня… — Он сделал паузу, скрывая волнение, и закончил с отвращением в голосе: — До сих пор противно во рту от того суржика… что молол языком!

— А ты б не молол! Я же говорил с ним все время по-украински, и ничего — понимали один другого. Вот так исподволь и приучим. Да и не только Кушнира, а всех, на него схожих. Политика партии в национальном вопросе ясная и твердая. Кое-кто из русопятов-великодержавников попробовал было прошлой зимой свои порядки устанавливать на Украине, но сам товарищ Ленин так одернул, что навряд повторится.

— Твоими устами, Артем, мед пить! — скептически усмехнулся Грицько. — Может, и поверил бы, да сам знаешь — несть пророка в отечестве своем.

— А я в пророки и не лезу. Не пророчествую, а так мне здравый рассудок мой подсказывает. И вера непоколебимая в мудрость партии. Но только наивными дурнями были бы мы, ежели б думали, что все уже будет идти гладко. Нет, еще всего будет… Ведь первыми за всю историю человечества совершили мы у себя социалистическую революцию, первыми в мире создали свою рабоче-крестьянскую державу. Стало быть, не с кого пример брать. Своим умом придется доходить до всего да своими руками.

За разговором они и не заметили, как очутились на опушке леса, зачарованные химерной иллюзией выхода из ночи, только что обступавшей их в гуще леса, — не вперед, а назад во времени — в ясное предвечерье здесь, на опушке.

— Не угадал чуток, рановато вышли, — сказал Грицько. — Доведется обождать. Сядем.

Они уселись под кустом боярышника на зеленом валу широченного рва, совсем обмелевшего, может, за сотню лет, и поспешили закурить, спасаясь от комаров, облепивших их.

А ночь и в самом деле только еще наступала — прекрасная и торжественная. Запад еще пылал заревом, и его отблески золотили края темной неподвижной тучи, что горной грядой протянулась наискось через полнеба. Села́ в сумерках уже не видно было — только ветряки маячили на взгорке, но в необычайной тишине, углубленной комариным гудением, доносились сюда по-праздничному мягкие звуки и словно бы даже душистые — да троицын же день! — и такие знакомые и милые сердцу. Но чего-то и не хватало среди них — для полной гармонии, догадался: не слышно песен. Раньше в такой праздник звенело бы село со всех концов разноголосьем песенным. А нынче село онемело. И только слева, где-то за лугами, наверно, в Лещиновке, тихая, как эхо, слышалась, а может, только чудилась, до боли печальная песня…

— Ну и что же ты думаешь делать теперь, порвав с отрядом Кандыбы? — наконец нарушил затянувшееся молчание Артем. — После того, что ты сказал Кушниру об оккупированной Украине, вообразить тебя мирным хлеборобом — за плугом или с косой — никак не могу. Ведь слова не полова.

— А конечно! — согласился Грицько. — Поэтому и говорю тебе, ближайшему другу, — плюнь мне в глаза, назови подлецом при всем народе, коль я выпущу оружие из рук прежде, чем последнего немчуру-захватчика не вытурим с Украины. И до той поры нет у меня другой заботы. И до той поры, как говорится, нет ни дома, ни жинки!.. Это моя последняя ночь в селе. Не в том смысле. Не думаю, чтобы он был таким оперативным…

Артем догадался, о чем речь, Грицько уже рассказывал ему о своей неприятной встрече с Гусаком в Подгорцах и о мерах предосторожности в связи с этим случаем, принятых Кандыбой. Но только что-то не очень верилось в действенность этих мер. Ведь такому «коммерсанту», как Гусак, самого господа бога надуть — раз плюнуть. Что для него та клятва, да еще и вынужденная! Поэтому с удовольствием, не вдаваясь в подробности, рассказал Грицьку про арест Гусака.

— Сидит в амбаре. Можешь спать спокойно эту ночь.

Грицько с интересом выслушал, однако большого удовольствия почему-то не выказал. И удивленный Артем не мог не спросить его об этом: в чем дело?

— Так это же был главный мой козырь. Перед Ивгой.

Пришлось-таки ему сегодня открыться ей — что связан с лесовиками-партизанами, что и прошлую ночь был не где-нибудь, а в Подгорцах. И сообщил о Гусаке. Даже сгустил краски, дабы убедительнее для нее стало его решение уйти самому из села в лес, а ей вернуться к родным в Славгород. И — немедленно. Оставаться ей в селе ради случайных встреч… Но она и сама этот вариант отбросила и предложила свой: пойдет и она с ним в лес. И право же, был этот порыв ее совершенно искренен. Во всяком случае, пришлось повозиться, нагородить всяких страхов. Хорошо помня ее посещение Зеленого Яра, когда жил у кожевника, он сейчас больше всего упирал на бытовые трудности. Хотя теперь и не будет потребности в такой смрадной каморке, как тогда, но и шалаш — сооружение не весьма уютное! Это только в песнях!.. А в действительности да еще день за днем — от одних комаров и мошкары в придачу ко вшам одуреть можно. А главное, что доведется нередко ночи коротать одной в шалаше. И даже не будучи уверенной всякий раз, вернусь из ночной вылазки иль, может, поминай как звали!..

— А сколько же у тебя, если не секрет, хлопцев сейчас в сотне? — спросил Артем, которого разговор об Ивге уже начал раздражать, и хотелось направить беседу в иное русло. — О каких вылазках речь?

— Немного, — охотно ответил Грицько, — Но я даже из этих трех десятков разве что половину возьму с собой в лес. Самых отчаянных. Не количеством будем бить их, а умением да смелостью. А дальше — видно будет. В случае нужды у того же Кандыбы переманю смелых хлопцев. А из Ветробалчанской сотни уже завтра целый взвод Луки Дудки перейдет ко мне… Ну это так говорится, — спохватился вдруг, — завтра мне еще не до того будет. Завтра еще только повезу Ивгу в город. Вот почему и пришел к тебе сюда сам, а не прислал кого другого.

Артем, крайне удивленный, глянул на Грицька, не понимая, при чем тут он. Сам факт поездки Грицька в город, конечно, заинтересовал его. Но прежде, чем спросить, каким способом думает добираться — поездом или подводой и не найдется ли места, если лошадьми, для Христи, решил выяснить:

— А я тут при чем? Уж не за шафера ли думаешь пригласить?

После их утренней беседы, искренней и откровенной — по дороге из Подгорцев до полустанка, — во время которой для Артема много прояснилось в недавней любовной путанице, исполненной тяжелых переживаний для двух ближайших его друзей и родной сестры, он уже не чувствовал к Грицьку (и даже к Ивге) никакой неприязни. Ибо понял уже, что речь идет не о каком-то распутстве, а о любви, хотя, как видно, и с некоторым отклонением от нормы. «А впрочем, какова же она есть, эта норма? Если известно, что каждый по-своему с ума сходит!» И поэтому сейчас в его шутке не было ничего обидного для Грицька, просто незлая ирония, намек на их слишком большую проволочку со свадьбой. Грицько так его и понял, ответил в тон ему:

— Э, где же ты раньше был! Для этой формальности мне и одного шафера хватит, с которым уже и договорились. И это не шутка. Для этого я и собираюсь завтра пораньше в Славгород. Нельзя дальше тянуть.

Обескураженный этой новостью, Артем молчал, не находя, что сказать. Наконец заговорил, и в голосе его звучало возмущение:

— Вот те на! Да ведь ты сам говорил давеча, — нет у тебя «ни дома, ни жинки до тех пор…». Так как же это у тебя в голове укладывается?

— А вот так и укладывается!.. — В сгустившихся сумерках не видно явственно лица Грицька, и может, то лишь показалось Артему, что на нем застыло выражение усталости и отвращения. Но вот он провел ладонью по лицу, словно бы стирая с него это выражение, и промолвил теперь уже спокойнее, без всякого раздражения, только с горечью: — А что же мне делать, Артем, коли это единственный способ оторваться мне сейчас от нее? Чтобы без вреда для нее, да еще и чью-то беду предотвратить, может… Я не сказал тебе, что она мне прямо заявила: «Или повенчаемся сейчас, прежде чем расстаться нам, может, и на целое лето, или уж буду наверняка знать, через кого, ради кого надумал избавиться от меня! Но буду знать и что мне делать!» Спятила молодица! Со вчерашнего дня. Да я и сам виноват: в такой момент мимо ворот проехал, сделав вид, что не вижу ее. Этого и на уравновешенную женщину хватило бы.

Поэтому он, собственно, и пришел. Правильно Кандыба тогда, за обедом, корил Захара, что оставил Орисю в селе. Волостную варту имел в виду. Но теперь уж и неизвестно, откуда, с какой стороны опасность скорее ждать нужно.

— Забери ты Орисю с собой в Подгорцы. Нынче же. Пока выяснится хотя бы, не устроит ли ей западню Ивга еще до своего отъезда из села.

Артем поблагодарил Грицька за предостережение и сказал, что так и сделает — заберет сегодня же. И хотел подняться — достаточно стемнело уже, можно было отправляться дальше, но Грицько задержал его. Хотел сразу же покончить еще с одним делом. Просил Антон Теличка расспросить подробно про все обстоятельства провала Тымиша. Не раскрыта ли одновременно и вся «механика» операции и главные ее участники.

— А ему что до этого? — вскипел Артем.

— Да он же и есть один из тех главных участников. Ты что, не знал? — удивился Грицько и, обрадовавшись возможности сказать доброе слово за своего приятеля, у которого с Артемом — об этом он знал — были весьма напряженные отношения, стал рассказывать о Теличке. Именно он и «снюхался» с тем немчурой-мародером из карательного отряда, который потом помог посланцам Кандыбы связаться с начальником склада трофейного оружия, еще большим мародером. И ежели с ним случилось такое, то немецкой комендатуре уже все известно и про Теличку… А тут как раз ему ехать приходится в Славгород, и отказаться нельзя. От самого господина ротмистра Погорелова приказ управляющему: немедленно отправить в город фуру с продовольствием и конный выезд — лучшую пару лошадей с фаэтоном. И непременно под надзором Телички. — Так вот и я с ним, чтобы своих коней не гнать.

Артем задумался. Собственно, удивительного ничего не было. Наскучило просто господам в Князевке, вот и надумали в город — развлечься. Не Киев, конечно, с его злачными местами всякими, но и в Славгороде при желании можно найти себе развлечения. Не для Власа же с Горпиной фура с продовольствием, а тем более пароконный выезд!

Ничего определенного не мог сказать ему и Грицько. С Теличкой виделся второпях. Да и он, как видно, не много знает. Ничего, кроме того, что один только ротмистр будет жить в городе, в особняке своего дяди. Не совсем один, при нем еще кучер да вестовой. И адъютант вместе с ним приехал с Дона. Не то жених Людмилы, не то уже зять Галагана.

— А что же он за шишка такая, что адъютант при нем?

— Эта загадка и Теличку занимает. И даже очень. Иль ты, может, и того не знаешь, что он секретный разведчик Кандыбы? Был! Отныне забираю его себе. Вот эта загадка и тянет его в город. А не только шаферство… Ну, а теперь докурим — и айда…

Пологим склоном они спустились вниз к ручью, что едва плескался в бережках, и пошли вдоль него — сперва левадой, а через полверсты начались огороды с коноплей и вишенниками. Шли молча, чутко прислушиваясь. И за всю дорогу никого не встретили. Кроме своего же часового, несшего караул с этой стороны, от луга. И другой часовой тихо окликнул их — кто идет? — уже у самого огорода Гармашей. Был это Степан, младший сын Скоряка. Артем очень обрадовался встрече, пожал ему руку, спросил об отце, а Грицько приказал тому перейти и караулить теперь от улицы и, сказав Артему «Счастливо тебе!», — отстал от них и минуту спустя уже исчез в темноте.

Артем с радостным волнением перескочил тынок и ступил на родное подворье.

XXIII

А в это же время, чуть пораньше, — не в ту ли пору, когда Артем с Грицьком еще только вышли на опушку леса ясным вечером и расположились на валу рва в ожидании, когда совсем стемнеет, — с другой стороны к селу подъезжал Павло Диденко. Возвращался от своего дяди Саввы Дорошенко, у которого гостил на даче в местечке Князевке. Рядом с ним в расхлябанном извозчичьем фаэтоне клевал носом или, может, только делал вид, что подремывает, и сам дядюшка Савва Петрович.

Нечастый гость у своих ветробалчанских родичей, особенно в последние десять лет, когда Макар Иванович своим «толстовством» стал уже просто действовать ему на нервы, он на этот раз сразу же, и с явной охотой, уступил просьбе сестры непременно в троицын день прибыть к ним. «Ничего особенного не затеваем, — писала Докия Петровна, — а просто решили в семейном кругу за праздничным столом отметить знаменательную в нашей жизни дату и даже не одну, а две: пятидесятилетие со дня рождения Макара Ивановича и тридцать лет учительства, к тому же без перерыва в одной школе…» «Неужто тридцать? — даже не поверил сразу. — Эхма! Как летят годы! А давно ли…» Расчувствовавшись после письма сестры, Дорошенко тогда же и решил твердо поехать-таки в Ветровую Балку. Конечно же нужно быть и ему на этом семейном торжестве, отдать дать уважения. И хотя до троицына дня оставалось еще три дня, сразу же стал готовиться к поездке. Отобрал из своих работ две довольно приятные картины, сам вставил их в багетные нарядные рамы; попросил жену порыться в своих сундуках — найти что-нибудь подходящее для праздничного платья: Докии Петровне да и Макару Ивановичу — на костюм; хотя бы ради приличия, без какой бы то ни было практической пользы, ибо, кроме домотканого холста на свои толстовки и грубого сукна с сукновальни Гмыри на верхнюю одежду, не признавал, чудак, никакого другого материала; и даже раздобыл Дорошенко через своего постоянного поставщика, станционного буфетчика, несколько бутылок грузинского коньяка, к тому же тифлисского разлива. А это было в то время дело непростое. И все эти дни Савва Петрович странно как-то вел себя. Не раз заставал его Павло в позе чрезвычайной сосредоточенности. «Прямо-таки роденовский «Мыслитель», — подтрунивал про себя Павло над дядей. — Не иначе как обдумывает свою юбилейную речь или заготавливает в запас тосты-«экспромты». В действительности же дело было совсем не в этом. Именины именинами, но у Дорошенко было в Ветровой Балке и вполне будничное, к тому же еще и хлопотное меркантильное дело, которое он еще раз, и может последний, попытается выиграть: добиться от сестры согласия продать ему за «хорошие деньги» усадьбу, доставшуюся им по наследству после смерти старого Диденко, отца Макара Ивановича.

Проработав больше полсотни лет фельдшером земской больницы в Князевке, Иван Павлович Диденко хотя и не нажил никаких поместий на свои довольно скромные гонорары, преимущественно натурой — десяток яиц, живая курица или кусок сала, помимо казенного жалованья, — он до последних дней своих обходился без посторонней материальной помощи. Проживал в собственной хате, жил вдовцом уже лет пятнадцать с преданной ему служанкой Евдошкой. Имел двух замужних дочерей и сына, Макара. Ему и завещал в наследство хату с усадьбой — было бы где ему с женой Докией приютиться на старости лет. Не век же будут на школьной работе. Случилось это минувшей зимой — умер старый Диденко. И хотя Докия Петровна и Макар Иванович до сих пор еще не думали уходить с работы или даже менять теперешнюю школу на другую, наследство это круто повернуло их мысли в иное русло.

О том, чтобы оставить работу в школе, у них, правда, и теперь не было намерения, но оставаться в Ветровой Балке не видели уже теперь никакого смысла, да, собственно, и возможности. Уж очень настойчиво добивалась места заведующей школой, а значит, и двухкомнатной учительской квартиры при ней Ивга Семеновна. И бороться с ней у Докии Петровны просто не хватало сил, да и настоятельной необходимости. Временами ей даже казалось, что все складывается для них наилучшим образом. Как в поговорке: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Ведь теперь и Веруньке с осени в гимназию. А не тот уже возраст, как это было смолоду — из Ветровой Балки чуть ли не двадцать верст до Князевки, во всякую погоду — и в распутицу осеннюю и в холод зимний, — а затем еще поездом до Славгорода. Меньше как за два дня никак не управиться! А вот из Князевки, если бы жили там… Поэтому еще в конце прошлого учебного года они подали заявление в школьный отдел уездного земства с просьбой о переводе их в какую-нибудь школу Князевки. Не обязательно даже обоих в одну школу, можно и в разные. А чтобы еще больше обосновать свою просьбу, писали, что не претендуют на школьное помещение для себя, так как имеют в Князевке собственный домик. И вот на этот, возможно, самый главный их «козырь» Савва Петрович и воззарился: продайте — да и только!

В местечке он был уже старожилом. Еще перед войной из-за сердечной болезни жены сменил Сосновку на Князевку; арендовал каждый год на все лето одну и ту же дачу, а все-таки чужая, не то что собственная. И для престижа, и для бытовых удобств: ни пристроить ничего нельзя, ни в саду посадить… И вот как раз в это время умер старик Диденко. Уже при первой после похорон встрече со своими родичами Савва Петрович предложил им за хорошую цену продать ему усадьбу. Макар Иванович был и не прочь. Для него после Ветровой Балки местечко Князевка уже давно ассоциировалось с библейскими Содомом и Гоморрой (особенно в летний сезон, когда набивалось туда полно дачников), как рассадник разврата, лени; за себя лично он, ясное дело, не боялся, но ведь подрастают дети!.. Но Докия Петровна и слушать не хотела о продаже. И, чтобы не возвращаться больше к этому, обстоятельно рассказала тогда же брату о своих житейских планах на будущее, связанных как раз с этим наследством. О том, что осенью собираются переехать на постоянное жительство в Князевку, если удастся перевестись в какую-нибудь из тамошних школ. «Ну, так в школе и будете жить!» — не сдавался Савва Петрович. «А потом? Ведь рано-поздно придется-таки уходить с работы. Куда тогда? А то все же есть крыша над головой!» — «Эта развалюха?! Да она хорошо если год еще постоит!» И Дорошенко не очень и преувеличивал: хата в самом деле была очень старая и требовала капитального ремонта, на что у них сейчас просто-напросто не было средств. Жалованья вот уже второй год почти никакого не получали, разве что натурой время от времени — какой-нибудь пуд пшена или кусок кожи на подметки. А гонорара Павла за книжку стихов, которая вышла еще прошлой зимой и весь тираж которой — пятьсот экземпляров — сдан был на комиссию в славгородскую «Украинскую книгарню», но расходился очень медленно, хватало разве что на папиросы Павлу да на всякую мелочь. Трудно даже представить себе, как бы они жили, если бы не пасека! И все же Докия Петровна не соглашалась на продажу хаты. А Савва Петрович не терял надежды приобрести ее. Рассуждал так: это она упорствует, пока еще настоящих хлопот не узнала. А хлопот и в самом деле пока не было. Старая Евдошка, как и раньше, присматривала за хатой, а весной даже посадила на огороде кое-что. Но нежданно-негаданно неделю тому назад передала, что нужно ей обязательно и немедля перебираться к своей дочке в село: родился ребенок, и теперь стала нужна бабка в хате — к зыбке. Просила, чтобы кто-нибудь приехал, кому она могла бы оставить хату со всеми пожитками. Началось! Да еще и случилось не ко времени: Докия Петровна не могла отлучиться из дому, нужно было как следует к празднику подготовиться, а у Макара Ивановича начали уже — очень рано в это лето — пчелы роиться, тоже не мог оставить пасеку без присмотра. Довелось Павлу. Впрочем, сам вызвался. Как раз и работа застопорилась — писал повесть с условным названием «В водовороте революции», — от переутомления, наверно. Уже несколько дней ни строчки не мог выжать из себя. Хотя бы недельку надо голове дать передохнуть. К тому же манила и перспектива погостить на даче у дяди, с которым вот уже больше месяца не виделся. А хлопоты не страшны. За неделю без спешки — между пляжем и визитами к знакомым — подыщет какого старика сторожем до осени. Надеялся и на помощь дяди Саввы. Как старожил, безусловно, поможет в этом деле.

И действительно, в первый же день по приезде Павла в Князевку Дорошенко вместе с ним пошел на их усадьбу, в роли как бы советчика, а на самом деле с единым намерением как только можно охаять ее перед своим племянником. «Ну что это за земля! — возмущенно тыкал палкой себе под ноги, как только зашли в калитку. — Песок пляжный. Что тут может расти?» — «Но растет же!» На усадьбе действительно было зелено: картофель, грядки лука, огурцы и тыквы. Ну и сорняки, конечно, с тыном вровень. Росли на усадьбе и деревьев десятка два — яблони, груши. Правда, большая половина их стояла с усохшими вершинами, но все же росли в былое время, к тому же и вымахали, словно дубы. Да и сама хата, как оказалось, не имела такого плачевного вида, как получалось в описаниях дяди. По-старосветски просторная — на две половины через сквозные сени, перегородив которые можно было выкроить и третью комнату, под почерневшей соломенной замшелой крышей, она еще и без ремонта не один год простоит. Зимовать в ней, ясное дело, не очень уютно: прогнившие подоконники и рассохшиеся оконные рамы — плохая защита от морозов с ветрами, но для лета — хоть сегодня въезжай и располагайся. А если еще посыпать земляной пол душистой луговой травой, а ободранные стены прикрыть кленовыми ветками — великолепно! Как раз и троицын день подходит!.. Не удивительно, что у Павла явилась эта идея: вместо того, чтобы подыскивать сторожа, не лучше ли сдать хату кому-нибудь из дачников. Выгода явная: не платить сторожу, а самим положить в карман некую толику. Благо наплыв дачников в этом году, словно не перед добром, побивает все рекорды предыдущих лет. И цены на дачи высоки, как никогда. Ничего не смог дядюшка Савва возразить Павлу на это. Только и того, что добился его согласия ограничить срок аренды дачи первым сентября, никак не позже. Объяснил это тем, что в случае, если все будет благополучно, уже с самого начала осени надо будет и начинать строительство нового дома; а для этого сначала нужно развалить эту халупу, расчистить площадку. Ибо где же еще на всей десятине усадьбы найти такое замечательное место, как это, где стоит хата? И в самом деле, прямо из сеней с порога открывается внизу чудесный вид Заречья с яворами-великанами на том берегу, с широкой панорамой разбросанных в степи живописных хуторов в вишневых садах, со стройными тополями, будто часовыми на страже. Живописен был и сам берег. Извилистая тропинка вела через негустой вишняк к тыну, отделявшему усадьбу внизу от прибрежной полосы. В тыне перелаз. У Павла даже сердце заныло. Ведь это же и был тот самый перелаз… из пылкой мечты его юношеских лет, что так глупо и безнадежно развеялась.

Какое-то время мир виделся ему словно бы сквозь замутненные окуляры, и только немного спустя прояснилось в глазах и ожили краски на этом в самом деле чудесном пейзаже. И подумалось: «Ну и дяденька! Хитрец!» Однако вслух только и сказал с легкой иронией: «А вы, дяденька Савва, отчаянный человек. В такое смутное время решили дачей заняться. А что, если Советы вернутся? Сразу же отберут. Как непозволительную роскошь». — «Уже не вернутся, — спокойно ответил Дорошенко. — История, Павел, чтобы ты знал, дама хоть и своевольная, однако с фантазией, а поэтому никогда не повторяется!» Он сел на скамейке у порога и закурил. Изголодавшись по внимательному слушателю, охотно говорил дальше: «Не вернутся, ибо сама Советская Россия, колыбель и рассадник, можно сказать, того самого советизма, сейчас сама на ладан дышит. И никакая передышка, выторгованная большевиками в Бресте, не поможет им. А без России и у нас, на Украине, никакие Советы просто немыслимы, как абсолютно несовместимые с духом народа, с его национальными традициями, с самим характером украинца — большого свободолюбца и индивидуалиста… Вот она — живая иллюстрация перед глазами, — кивнул головой. — А сколько их по всей Украине, вот таких хуторов! Счету нет. И чтобы их в коммуну загнать, нужна целая оккупационная армия. А где же им взять ее теперь, если и так — куда ни кинь, то и клин. С востока Колчак с чехословаками, на севере — Юденич, а на юге Деникин с благословения все той же Антанты спешно формирует добровольческую армию». Павло не сдержался: «Ну, а нам-то какая радость от этого?! Разве белая единая неделимая лучше, чем та же единая неделимая, а только — красная? По мне — обе хуже!» Дорошенко вполне соглашался с ним: что верно, то верно. И вот именно это, дескать, и объясняет все: как же не радоваться, если ни та, ни другая не представляют сейчас для Украины никакой реальной угрозы. Во всяком случае, в обозримом времени. До зимы немцы еще смогут контролировать положение на всей занятой ими территории, гарантируя общественный порядок и спокойствие. Хуже будет, когда, проиграв войну — в этом уже не приходится сомневаться! — рухнет вдруг и Германия, как царская Россия в семнадцатом году, а Антанта к тому времени не подоспеет еще с практической помощью. Это будет момент не из приятных. Впрочем, оснований нет для пессимизма: к тому времени есть еще возможность подготовиться как следует, чтобы самим, хотя бы на время, заполнить тот вакуум, стать преградой красной анархии и разрухе. Только нужно уже теперь не сидеть сложа руки и не предаваться никаким отрицательным эмоциям. Конечно, и общественный деятель — живой человек, и ничто человеческое ему не чуждо, до амбиций включительно. Только не нужно терять чувство меры, чтобы не поставить себя в смешное положение… Павло невнимательно слушал разглагольствования дядюшки, тем более что всего месяц тому назад, во время встречи сразу же после гетманского переворота, нечто подобное уже слышал от него, хоть и в иной тональности: месяц не минул даром пришел в себя уже немного, но при последних словах невольно насторожился, почуя в них словно бы намек на него лично. А Дорошенко, заметив эффект своего намека, поставил еще и точку над «и»: «Да, да, тебя, дорогуша, это также касается, и не в первую ли очередь. В чем дело? Подумаешь, беда свалилась на человека! Вон некоторым — не тебе ровня! — буквально дали коленом под зад из министерских кресел, и то не растерялись и от политической борьбы не отстранились, как ты. Надеюсь, про «Украинский национальный союз» слыхал? А у тебя что за беда? С редакторства попросили. Да, правда, два дня в немецкой комендатуре просидел. И все, кажись? Так ты уже на весь мир озлобился. Забился в свою Балку, на отцовскую пасеку, и чихать тебе на всех и вся». Павло деланно засмеялся: «Ну, вы же и выдумщик, дядя Савва! А только, простите за грубость, на этот раз попали пальцем в небо. Какой же я лежебока, если за неполных два месяца больше половины повести написал?»

Вполне естественно, на этой теме и задержались. Павло без особого увлечения и очень кратко рассказал содержание повести: Славгород, 1917 год, почти документальная. Хотя, конечно, все имена изменены и даже самое название города. На это Дорошенко скептически передернул плечами и высказал свое опасение: если кто захочет, то и под чужим именем узнает себя. «А в повести же, наверно, не все ангелами изображены да героями?.. Есть, вероятно, и отрицательные типы?» — «Еще бы! Даже большинство». — «Так зачем же тебе это нужно? — возмутился Дорошенко. — Нет, не идет тебе наука впрок!»

Это был явный намек на недавнюю большую неприятность у Павла, связанную с одной, как он потом невесело шутил, «грубой типографской ошибкой». В своем сборнике стихов, который вначале хотел посвятить Людмиле Галаган, но после ее категорического запрещения вынужден был от своего намерения отказаться, он все же, не поборов соблазна, в одном из сонетов, лучшем во всем сборнике, по его мнению, поставил вверху две буквы: Л. Г. — ее инициалы. Только и всего. Но какая буря поднялась из-за этого!.. Даже и сейчас при одном воспоминании о том ужасном событии Павел поежился.

А в каком восторге не шел, а летел в тот зимний вечер он на Дворянскую, два! С авторским экземпляром в подарок — нет, не Людмиле (напуганный, он уже и на это не решился), а всей семье Галаганов, во главе с глубокоуважаемым Леонидом Павловичем. Ему же и вручил торжественно, при всех домочадцах и гостях. Сидели в столовой за чаем. Галаган учтиво и, как видно, вполне искренне поблагодарил, отметив, кстати, тот знаменательный факт, что впервые за всю историю Славгорода вышла в свет книга местного писателя. Затем, обращаясь к дочери, на которой в семье лежала обязанность заниматься домашней библиотекой, шутя высказал уверенность, что-де найдется место ей на стеллажах, хотя бы и пришлось несколько потесниться коллегам Павла Макаровича. Но самую книгу передал не ей, а свояку, генералу Погорелову, своему соседу за столом. И пошла она по кругу. Единственная из всех жена Галагана уклонилась — не взяла даже в руки по своей якобы занятости ролью хозяйки. Наконец дошла книга и до Людмилы, когда кузина, просмотрев, передала ей. Павло и дыхание затаил, а взгляд его так и сновал с девичьего лица на ее руки, с рук — на лицо. Ни одна черточка не дрогнула на ее мраморном лице, взяла и положила на столе возле себя. Потом не утерпела и,словно бы невзначай, во время разговора раскрыла книгу и неспокойно глянула на титульную страницу. И успокоилась. А когда поднялись из-за стола, взяла книгу и вышла из комнаты. Ну, ясное дело, отнести в библиотеку. Тогда ее Павло и видел в последний раз. Уже уходя домой, прощаясь со всеми, обеспокоенно спросил, где же Людмила Леонидовна. И та же кузина, как видно лучше всех осведомленная, холодно ответила, что у Людмилы мигрень. Недоброе предчувствие закралось в сердце Павла и не обмануло его. В передней, возле вешалки, знакомая уже горничная, еще с первого раза запавшая ему в память хитрыми лисичками в глазах и подчеркнутой приветливостью, дождавшись, пока он оделся, вынула из-под кружевного фартучка и подала ему его же дарственный экземпляр, сказав при этом, что велела панночка отдать. «И еще велели сказать…» — но замялась, покраснела и молчала. Впрочем, Диденко не стоило большого труда допытаться у девушки. Отведя глаза в сторону, горничная, стараясь как можно точнее вспомнить слова панночки, запинаясь, сказала: «А еще велели сказать, чтобы вы не затруднялись больше бывать у нас».

Не помнит уж, как он добрался домой. Догадка у него возникла еще тогда, сразу же, хоть уверенности полной еще и не было. Поэтому, как только вошел в комнату, не раздеваясь, зажег настольную лампу и раскрыл книгу — собственно, сама раскрылась на нужной странице, где сонет с инициалами. И первое, что бросилось в глаза, — были три строки, написанные рукой Людмилы наспех через всю страницу: «Такой подлости я от вас не ожидала. Как я ненавижу вас!» И обе буквы над стихотворением были жирно зачеркнуты тем же химическим карандашом. Павло, как был — в пальто, в шапке — бухнулся в кресло и добрых полчаса просидел в каком-то непонятном оцепенении. Затем, даром что знал то стихотворение на память, прочел его раз и второй раз, даже не вникая в его смысл. И вдруг, словно прорвалось сквозь густой туман, замутивший сознание, просто-таки ужасное содержание стихотворения. Сжав зубы, кулаками колотил себя по голове, приговаривая: «Вот так кретин! Где твоя голова была, что не подумал тогда? Ну конечно же подлость!» Идиотом надо быть читателю, чтобы не понять из самой художественной ткани произведения, остро приправленной модной эротикой, и не сделать вывод, что между автором и неизвестной Л. Г. явно недвузначные интимные отношения! Неизвестной? Это в Славгороде?! Да уже завтра среди женщин ее круга только и разговоров будет, что об этой скандальной сенсации!.. Ночь прошла без сна. А на другой день утром, как только открылась «Украинская книгарня», куда он вчера на извозчике перевез из типографии весь тираж своей книги, Павло уже был там. Сославшись на то, что вдруг обнаружил пропущенную в корректуре грубую ошибку, он заперся в подсобке и стал выправлять от руки в каждом из полтысячи экземпляров букву Г. на П. Старательно, как только мог, — не карандашом, не чернилами, а той же типографской краской. Получалось очень хорошо. Даже зная, нельзя было заметить подделку. Это уже был какой-то выход. Хотя бы для успокоения собственной совести. Но о возобновлении отношений с Людмилой, конечно, не могло быть и речи. Впрочем, ему и не до того было сейчас в связи с новой заварухой в городе.

Как раз в эти дни, на крещенье, почти безо всякого сопротивления, зато с большим шумом и дебошами — а если бы задержались еще хоть на день, то наверняка не обошлось бы без еврейского погрома, — курень полуботьковцов отступил из города, и вошли в него муравьевцы. Начались обыски, аресты, каждую ночь расстрелы на «пятом километре» в песчаных пустырях. А на вокзале в эшелоне анархиста Гири — круглые сутки пьяная гульба… Многие уходили из города в глушь, в село — пересидеть эту заваруху. Исчез и Левченко из редакции газеты. И теперь Павло вынужден был работать за двоих. Домой возвращался ночью. Поэтому не удивительно, что на протяжении всего января никого с Дворянской ни разу не встретил на улице. Очевидно, они не имели особого желания выходить из дому без крайней необходимости. Единственный раз случайно столкнулся на улице с кучером Галагана — Кузьмой. Тогда он еще служил у них. От него впервые и услышал о неблагополучии в семье Галагана. Можно сказать, ободрали как липку и их, и семью генерала Погорелова в одну ночь. Анархисты из отряда Гири все подчистую, что было лучшего, забрали: женскую одежду, драгоценности — кольца с пальцев, серьги с ушей поснимали. Для своих «марух» из эшелона, в большинстве «девочек» из харьковских публичных домов. И хотя уже самого Гири и на свете нет — по приговору Ревтрибунала он тогда же был расстрелян за мародерство и отказ отправиться со своим отрядом на фронт, им от этого не легче. Не в чем даже на улицу выйти. А тут еще подселили две семьи из подвалов, а хозяев вместе с гостями уплотнили в две, правда наибольшие, комнаты. Не так уж и тесно, перетерпеть можно бы, пока минется, ежели б не та морока. Вернулся меньший сын Погорелова, юнкер. Отвоевался! В старенькой крестьянской свитке, за шинель свою юнкерскую выменял, завшивел — две недели пехтурой добирался. Хорошо, что жили тогда еще одни: изредка хотя бы во двор из дому выйдет воздухом морозным подышит. А с той поры, как подселили людей, сидит не выходя из комнаты. Как на иголках, да и остальные все… Вот тогда у Павла и возникла спасительная мысль: вывезти юнца из города к своим родителям в Ветровую Балку, укрыть его там. Не так ради его самого, очевидно, ибо мало и знал его, как для Людмилы. Чтобы хоть немного искупить свою вину перед нею. Риск был, конечно, и немалый. Однако игра, право, стоила свеч!..

«Но есть, Павло, и иной аспект этого дела, — после затянувшегося молчания сказал Дорошенко. — Вот сижу и думаю: а может, ты еще молод для роли летописца? Как это у Пушкина? «Добру и злу внимая равнодушно». Да разве это по тебе? В твои двадцать пять лет с каким-то там гаком! С твоим темпераментом! С твоим журналистским и ораторским талантом?» А это, мол, как раз наиболее необходимо сейчас. Поэтому и пропозиция его заключалась в том, — хотел даже специально для этого вызвать его из села, ан глядь, сам явился, — не взялся бы он, имея уже опыт, снова за организацию «вольного казачества», пока что хотя бы в уездном масштабе. Но теперь уже с ориентацией на «Украинский национальный союз». Дело, по сути, антигосударственное, но, действуя умело, можно будет легко не только все препятствия обходить, но и на поддержку правительственную рассчитывать, поскольку сам «ясновельможный» до своего гетманства был шефом этой добровольной военной организации. И дело это весьма важное. Ибо с одними «сечевыми стрельцами» Коновальца нечего и браться за это. «А опыт у тебя изрядный. И к услугам такая разветвленная организация, как «Просвита», которая есть почти в каждом селе»… К удивлению Дорошенко, Павло решительно отказался от дядиной пропозиции. Пока не закончит повесть, ни за что иное браться не будет. И из Ветровой Балки — ни шагу. Вот и сегодня, едучи сюда, чтобы немного проветриться, думал хоть до троицы погостить дня не минуло — а уж тянет домой, к столу. «Ну а кто же за нас будет делать это? — нахмурился Дорошенко, но не стал настаивать, махнул рукой: — Хохлами были, хохлами и останемся до могилы. На радость своим соседям. Известно каким! И слева и справа. Может, ты в самом деле в своей Балке, как замурованный в монашеской келье, просидел, не слышал, не видел, что делается вокруг? Что леса кишат беглыми из сел крестьянами да и просто криминальными преступниками. И нет сомнения, что большевики да левые эсеры не зевают. А справа — белогвардейцы. Ежедневно сотнями с Украины препровождают их на юг, в добровольческую армию Деникина. Преимущественно офицеры. На что уж наш богоспасаемый Славгород, а в нем тоже открывается вербовочный пункт для этих ландскнехтов. И знаешь, кто во главе?» — «Не интересуюсь даже». — «Напрасно. Сосед твой. Не фигуральный, а реальный сосед, из Ветровой Балки — старший сын помещика вашего, ротмистр Погорелов, а подручным — дружок его, а может, и родич в скором времени. Эх, Павло, такую хорошую девушку упустить!» — «Ну, и хватит! — перебил Павло и поднялся. — C’est la vie! — говорят французы в подобных случаях. И ничего уж тут не попишешь! Пошли лучше выкупаемся перед ужином».

Но позже, когда лег спать в беседке, Павло мысленно вернулся к этой неприятной новости о Людмиле. Да и можно ли было не думать о том, если со всех сторон в кустах сирени заливались соловьи, и в их щелканье словно бы слышались слова поэта: «Цілуй, цілуй, цілуй її, знов молодість не буде!..» И целуются, будь уверен! Может, и дальше уже у них зашло… Однако, к его удивлению, эта мысль хотя и ожгла вдруг, но ни сердце не остановилось, ни разум не помутился; лежал на спине, заложив руки под голову, с глазами, устремленными в причудливое сплетение лапчатых виноградных листьев, сквозь которые мерцали звезды, и по своей давно выработанной привычке не пропускать случая покопаться в своих ощущениях — доискивался причины. Проще всего было объяснить это самым характером чувства к ней: не очень, выходит, любил. Так нет же! Ведь с самого детства носил ее образ в мечтах своих. Хотя это нисколько — нужно откровенно признаться — не мешало ему последнее время, в юношеские уже годы, иногда «изменять» ей. Беря это слово, конечно, в кавычки. Какая ж это измена, если речь идет о случайных отношениях со случайными женщинами; собственно, голая физиология, почти физиотерапевтическая процедура. Но чтобы, думая о своей женитьбе, представлял какую-нибудь другую вместо Людмилы или хотя бы рядом с нею, потом уже, после свадьбы, такого… А Орися Гармаш? Да, был такой «грех». Не в том общеупотребляемом смысле, ибо первая же и последняя попытка только облапить ее кончилась звонкой пощечиной наотмашь, а в том грех, что с того вечера, когда впервые увидел ее в роли Наталки, словно одурел от восхищения ею и уже с той поры не переставал думать о ней с вожделением. Вспомнилось, как вскорости после того Корней Чумак, выслушав его откровенную исповедь, возмутился: «Да ты что, турок, что собираешься жить с двумя?!» — «А турки разве не люди?! Да, по сути, каждый мужчина в какой-то мере турок в душе. С той только разницей, что одни более привязываются к своим женам и на чужих молодиц и девчат только поглядывают, а другие, подходя с повышенными требованиями к жене, почему и имеют меньше шансов на полное их удовлетворение, вынуждены потом…»

Всю прошлую зиму вот так и прожили они втроем: Людмила — законная жена, а Орися — любовница. Конечно же только в его буйном воображении. Дошло до того, что стало это словно бы наркотиком для наркомана. Заснуть не мог, не отдавшись перед тем хотя бы на часок тем сладким мечтам. Чаще всего в его воображении это рисовалось так. Приезжает из Киева, а может, из Парижа на летние каникулы вместе с Людмилой погостить к своему тестю в Князевку. В Князевке же при его родителях, которые переехали из Ветровой Балки в дом, полученный по наследству, пристроил на житье и Орисю. Но встречается с нею, конечно, только тайком. Не каждую ночь, но дважды, а то и три раза в неделю обязательно отправлялись с кучером Кузьмой на ночную рыбалку… В конце концов от этих грез у него уже голова шла кругом. И страшно становилось за свою психику: право же, так можно и вовсе рехнуться. Обратился даже было к доктору-невропатологу, принял несколько сеансов гальванизации и гипноза, но вынужден был за недостатком времени оставить лечение. И хорошо сделал.

Воистину неисповедимы пути твои, судьба! Чего страшился, то как раз и помогло ему в душевном кризисе, наступившем после разрыва отношений с Людмилой. Именно Орися и помогла ему сейчас. Первые дни, правда, не до нее было ему, но потом, придя в себя немного, вспомнил о ней. И очень обрадовался. Теперь уж каждую ночь ездил с кучером Кузьмой «на сомов», рискуя даже быть изобличенным перед Людмилой. А собственно, чем он рисковал? Не такой идиллией была его жизнь с нею! Не говоря уж о ее сексуальной индифферентности, по всем признакам унаследованной от матери, — не зря же Галаган частенько «скакал в гречку»! — такие черты ее характера, как гордыня, болезненная уязвимость, злопамятность, хорошо уже допекли его. Не раз и раньше приходила мысль, не пора ли покончить с этим и совсем переселиться к родным. Благо развод теперь получить не так уж сложно. Намекнул было об этом Орисе и сам был озадачен ее бурной реакцией. Мало, оказывается, знал ее, не раскрывалась до сей поры в своей страсти к нему. Как она ласкала его в ту ночь! До рассвета и на минуту глаз не сомкнули. А утром проспали. И должен был Кузьма, не дождавшись его на берегу в условленном месте, идти в хату будить…

«Мечты, мечты, где ваша сладость!» Он ощупью достал из-под стола рядом с постелью недопитую бутылку коньяка, которую во время ужина предусмотрительно приткнул за ножкой стола, сделал прямо из бутылки несколько глотков, закурил и снова лег в той же позе — навзничь. В саду, в кустах сирени, и дальше, на берегу, рыдали соловьи. В груди у него беззвучно рыдало сердце. Бедное! И как оно выдерживает все это, не разорвется?!

Хотя бы и в тот февральский вечер. Вернувшись с работы домой, Павло застал отца Мелентия из Ветровой Балки. Приезжая в город по своим церковным делам, он всегда останавливался у Дорошенко — приходился ему дальним родичем по линии жены — и всякий раз привозил Павлу от родных письмо, а то и гостинец. Было письмо и на этот раз. Но Павло рассеянно, не читая, положил его в карман и за все время не вспомнил о нем. Как обычно, прибывший рассказывал за ужином сельские новости. Политические, как видно, выложил уже раньше, сейчас же говорил о делах «приходских». Напрасно, мол, пугали ученые последствиями войны: обезлюдеет земля. Не обезлюдеет! И это подтверждается, в частности, и тем, сколько свадеб отпраздновали только в этом, новом году. В прошлое воскресенье три пары повенчал. И обращаясь к Павлу: «Твою молочную сестру тоже обкрутил, сиречь обвенчал. С Тымишем Невкипелым». Павло сначала не понял, о ком речь. Отец Мелентий уточнил: Гармашивну, Катрину дочку, крайняя хата от плотины. Но и теперь Павло не мог поверить. «Что-то вы, отец Мелентий, путаете. Не может быть такого. Еще если бы сказали — с Грицьком Саранчуком…» Отец Мелентий возмутился: неужели он паству свою не знает! Саранчук есть Саранчук, а Невкипелый — Невкипелый. Однорукий. Не молвив ни слова, как очумелый, Павло, шатаясь, вышел из столовой; в кабинете выхватил из кармана письмо. Из дому сообщали тоже эту страшную новость. Павло в ярости скомкал письмо, бросил на пол, а сам, охватив в отчаянии руками голову, упал на диван ничком… А утром — спал или не спал — встал разбитый, с синяками под глазами. Велел Даше принести завтрак ему в кабинет и поспешил уйти в свою редакцию. Знал, что единственное спасение для него теперь — забыться в работе, в азарте политической борьбы.

Если он и раньше был в Славгороде незаурядный «писака-забияка», имея все необходимое для этого: и темперамент, и ораторские способности, и нахальство, — то теперь он превзошел самого себя. Читая его статьи в газете и сатирические стихи или слушая публичные выступления, многие просто диву давались: как он еще ходит на воле! «По инерции», как видно, и своим потом доставалось от него. Бичевал, как только мог: ничтожества, предатели, — ибо ныло сердце еще по Парижу, что мелькнул чарующим видением и растаял в воздухе, — а немцев не называл иначе как разнузданная орда, за что и поплатился потом своей редакторской должностью да еще и в немецкой комендатуре отсидел несколько дней. Но, имея среди своих защитников таких уважаемых граждан, как помещик Галаган да генерал Погорелов — они не могли быть неблагодарными ему за укрытие сына Погорелова, — на третий день он уже вышел на свободу. Оставаться в городе ему было не для чего. Не привлекала теперь и Ветровая Балка. Но куда денешься? И поехал, со страхом думая о неминуемой в условиях села встрече с Орисей. А узнав дома, что ее в селе нет — живет с мужем в Подгорцах, обрадовался и успокоился немного. Потеснив родных, отгородил ширмой для себя угол со столом и кроватью и с первого же дня сел за свою, в значительной мере автобиографическую повесть. За два месяца лишь один раз оторвался от работы на несколько дней — ездил в Князевку к дяде (тот в то время только переехал из города на дачу), да вот во второй раз теперь — не так в гости, как по делу: нужно ведь что-то с хатой делать.

На следующий день, идя на речку купаться, на этот раз один, зашел на свою усадьбу. Обошел всю, хозяйским глазом примечая, что на огороде посажено, а в саду — будут ли вишни. Чтобы и это учесть, назначая арендную плату за дачу. Решил, если до завтрашнего дня не найдется охотников, поручить Дорошенко это дело, а самому ехать домой. Нечего ему здесь делать.

Однако Дорошенко удалось его отговорить. Два-три дня, мол, ничего не решают, а в воскресенье вместе и поедут пораньше, чтобы поспеть на именинный обед. А тем временем, если уж так руки чешутся, можно ведь «оккупировать» мансарду или беседку, да и строчи себе там хоть день и ночь. Павло сказал, то к работе его не тянет. Тогда Дорошенко нашел иной мотив: «А неужели тебя не подмывает глянуть на своего соперника, поинтересоваться, кому отдала она предпочтение? А может, еще не поздно и померяться силами с ним, сойтись, так сказать, в рыцарском поединке?» Но Павла и это уж не интересовало.

И все же встретиться им пришлось. Как-то возвращаясь из лавчонки — ходил за папиросами, на улице встретил генерала Погорелова. Павло шел задумавшись и, может, не заметил бы, но Вовка первый узнал его, обрадованно закричал: «Павло Макарович!» — и, спрыгнув с экипажа, подбежал к нему. Был он в новенькой военной форме с золотыми прапорщицкими погонами. «Да это только трамплин, — засмеялся в ответ на поздравления Павла, — скоро и поручиком буду. А наш Виктор не ротмистр уже, подполковник. В тридцать лет это неплохо!» Разговаривая таким образом, подошли к фаэтону, где сидел старик Погорелов, который приветливо улыбался Павлу. Подал руку, а когда поздоровались, показал на место рядом с собой на заднем сиденье. Павло растерянно оглядел себя. Одет был по-домашнему: в синей косоворотке, штаны глаженные уже бог знает когда, на голове старая студенческая фуражка с выцветшим верхом. «Полноте, — снисходительно сказал генерал. — Это же на даче. А доставите всем нам большое удовольствие». Павло сел в экипаж, Вовка примостился на откидном сиденье напротив них — и поехали в направлении имения Галагана.

За обедом все обошлось хорошо. Даже Людмила была с ним в меру любезна. И только ротмистр Бобров, жених Людмилы, совершенно игнорировал его, разве что несколько раз небрежно скользнул взглядом по его лицу. Но вот после обеда молодые люди перешли на открытую веранду, куда им подали кофе. Уселись в плетеные кресла и закурили. Глубоко затянувшись папиросой и пустив целое облако дыма, ротмистр неожиданно обратился к Диденко: «Давно мечтал встретиться с вами, уважаемый пиит!» Издевка слышалась в каждом его слове. И Павло сразу же почувствовал себя очень неуютно в этой компании трех золотопогонников. Насилу сдерживаясь, с подчеркнутой учтивостью, молча склонил голову в его сторону. А ротмистр сделал нарочитую паузу и продолжал: «Хочу спросить вас, для чего и на каком основании вы пытались скомпрометировать Людмилу Леонидовну, приплетя ее инициалы к своему мерзкому порнографическому виршу?» — «Но то была лишь досадная типографская ошибка!» — неожиданно для самого себя вырвалось у Павла. «Брехня!» Весь разговор шел, естественно, на русском языке, и это украинское слово он специально употребил вместо «ложь» или «неправда», для большего унижения. «Думаете, не знаю, как вы потом выправляли от руки, заметая следы своей подлости?» «Откуда же он знает об этом? — промелькнула мысль у Павла. — Ведь только Людмиле писал. Неужели от нее?» И решил, будь что будет, придерживаться этой версии: потому, мол, и пришлось выправлять, что наборщик поставил не ту букву, причинив немало хлопот. «Еще бы! Представляю себе…» — сказал ротмистр, а те двое сдержанно засмеялись. Знали, что ротмистр действительно специально заходил в Славгороде в книжный магазин и пересмотрел выборочно, конечно, весь тираж. «О, если бы я хоть в одном экземпляре увидел… От вас бы сейчас только мокрое место осталось!» Ну, это уж было слишком! Однако Павло внешне спокойно допил свой кофе, поставил чашку на стол и лишь тогда встал. Потом, заложив руки за спину и выпятив грудь, — не больно широкую, отчего и выработалась у него привычка разворачивать плечи и выпячивать грудь при некоторых обстоятельствах, — дерзко сказал, теперь уже по-украински, возможно, и сам не замечая этого: «А теперь да позволено будет мне вас спросить: на каком основании вы, незваный пришелец на этой земле суверенной державы, учиняете мне допрос? Кто вы такой? И кем приходитесь моей соотечественнице Людмиле Леонидовне?» — «Она моя невеста», — удивленный неожиданной выдержкой этого неказистого шпака студента, ответил ротмистр. «Только и всего? — криво усмехнулся Павло. — А судя по вашему тону, можно подумать — законная жена!» — «А вы еще усматриваете разницу между этими категориями?» — «Олег!» — прозвучал укоризненный возглас Людмилы, стоящей в дверях — никто не заметил, как она вошла, — и Павло, оглянувшись, увидел впервые за все годы знакомства с ней, как она покраснела. Ротмистр прижал сложенные накрест руки к груди и виновато склонил голову: «Прости, Людонька. А в конце концов, мы не ханжи и не малые дети!» Все было ясно. «Конечно же мнет! Как петух курицу!» И хотя он это допускал и раньше, но одно дело — допускать, а совсем иное — знать наверняка. Комок горечи подступил к горлу, хотел освободиться — глотнул слюну — и неожиданно громко икнул, потом еще раз… Он взял свою чашку и сделал несколько глотков оставшейся на дне почти одной гущи — напрасно. Не помогла и вода, принесенная Вовкой, икота не оставляла его. Хорошо еще, что Людмила сразу же ушла с веранды. Утратив всякую надежду справиться, он поставил стакан на стол и растерянно обвел глазами присутствующих: «Тьфу, чертовщина какая-то! Пожалуй, лучше мне уйти отсюда». — «Я тоже так думаю», — скривил в усмешке тонкие губы ротмистр. Павло задержался внимательным взглядом на его породистом лице, которого не портили даже голубые, навыкате, глаза, и, не прощаясь, спустился по ступенькам с веранды. А стоя на земле, повернулся лицом к ним и, подняв руку, произнес как заклинание: «Но зарубите себе на носу, что не видать вам единой-неделимой, как своих ушей!» — «Ступай, ступай, — подошел к балюстраде ротмистр. — Мазепинец несчастный!» И бросил ему забытую фуражку. Не поймав, Павло поднял фуражку с земли и, вытирая запыленный верх рукавом рубашки, поплелся через просторный двор к воротам.

Подходил уже к даче своего дядюшки, когда наконец икота оставила его, И это было очень кстати — из беседки слышался разговор, и Дорошенко, увидев его, позвал к себе. «Где ты пропадаешь! Тут люди уж целый час ждут тебя. — Люди эти, пожилая пара, были из Славгорода и пришли по его объявлению о сдаче внаем дачи. — Ключ же у тебя, веди — показывай». Павлу сейчас свет был не мил, а тут еще эти дачники. К счастью, разговор, прерванный его приходом, не был, очевидно, закончен, и заинтересованный Дорошенко подобрал оборванный его конец и стал допытываться, что же было дальше. Но не успел рассказчик и рта раскрыть, как Дорошенко остановил его: «Минуточку! Вот мой племянник, вероятно, знает, — лечился у ее отца». И пояснил Павлу: речь, мол, идет о дочери доктора Марголиса, гимназистке-восьмикласснице. Павло сказал, что даже знаком с ней. Очень милая девушка. А в чем дело? Из рассказа славгородца следовало, что именно с нее все и началось. И еще удивляются, почему их не любят! Немного было утихомирилось, в городе жить можно стало, а вот теперь снова такое творится! Из-за этого-де они бегут на эту дачу! На террор и немцы ответили террором. Позавчера десятерых заложников расстреляли. За того офицера, что гимназистка эта — даром что еврейка да еще из порядочной семьи, а тоже террористка — под видом уличной проститутки завела ночью в какой-то глухой сарайчик, где их уже ждали. Схватили и повесили на базарной площади для большей огласки. А своих двоих сняли с виселиц. Дорошенко спросил, не выяснилось ли, кто были те двое. Выяснилось. Чтобы немцы да не докопались! Было их, оказывается, не двое, а неизвестно сколько. И мешок с деньгами тоже не один. Осталось еще чем гайдамацкую стражу подкупить, которая вагоны с оружием охраняла. Ночью подвели паровоз да и прицепили неизвестно даже сколько вагонов, может, и с десяток. И вывезли из города. «А золото и банкноты, говорят, в ваших краях раздобыли, богачей да церкви святые ограбили!» Дорошенко сказал, что действительно было такое. «И руководил всем этим какой-то старый каторжанин, даром что однорукий, — продолжал рассказчик, — родом из Ветровой Балки, а по фамилии…» — «Невкипелый», — подсказала более памятливая его жена. Павла это известие очень удивило. Ведь Невкипелый сидит сейчас в тюрьме. Действительно, политический каторжанин, но, главное, с двумя руками… И запнулся… «Однорукий? Так, может, это Тымиш?» — и оцепенел… А через некоторое время, когда Дорошенко снова напомнил ему про дачу, вскинулся, будто разбуженный внезапно от сна, и не сразу даже понял, чего от него хотят. А сообразив, смущенно заерзал на скамье — не знал, как ему выкрутиться из этой неприятной истории. Наниматель сам помог ему, сказав, что они с женой уже видели хату с улицы, через тын, — старенькая! «Старенькая? — обрадовался Павло, теперь он уже знал, как выкрутиться. — А почему не сказать прямо — развалина? Это снаружи. А внутри еще хуже!» Сегодня утром, мол, зашел да рассмотрел получше, сразу же и передумал: обвалится потолок, искалечит, что тогда? А объявление забыл снять. Попросил извинить его за напрасное беспокойство, и тем дело кончилось.

Но оторопевшему дядюшке, когда ушли посетители, объяснил свой отказ совсем иначе, оправдывая себя тем, что не мог же он «распоясаться» перед посторонними, сказать правду, что просто испугался, как мальчишка, когда дошло до дела. Ведь это ему самому пришло в голову сдать в аренду хату, а дома об этом и речи не было. Отца-то не страшно, а вот мать… «Вам ли, дядечка Савва, нужно говорить! Сами хорошо знаете свою единственную сестрицу: славная «жанчи́на», как говорит наша школьная сторожиха беженка-белоруска, но все же лучше не входить с ней в конфликт».

На следующий день выехать в Ветровую Балку рано, как они собирались, им не удалось. Накануне у Дорошенко были гости — засиделись допоздна да и выпили изрядно, поэтому встали поздно, на именинный обед поспеть уже не могли, — пообедали дома; а после обеда Дорошенко по своей неизменной привычке поспал часок-другой. И выехали уж часов около пяти. И хотя ехали неплохо, только к вечеру добрались в Ветровую Балку.

Под селом, когда извозчик поехал с горы тише, Дорошенко после долгого молчания обратился к племяннику:

— Так я на тебя, Павло, надеюсь, как на каменную гору.

— Уж и на каменную! — засмеялся Павло. — А я вот не уверен, смогу ли быть вам чем-нибудь полезен. Боюсь, что ничего не выйдет. Хата все же нужна старикам. И, возможно, придется переехать даже раньше, чем думалось.

Дорошенко возмутился. Напомнил, что не далее как три дня назад договорились об этом. Павло повел плечами:

— Так это же было три дня назад. А за это время многое изменилось. Мне даже… — поколебался немного, — мне даже и во сне такое не снилось.

Проезжая плотину, Павло предупредил извозчика, чтобы остановился возле первого дома. И когда лошади стали, выходя из фаэтона, сказал дяде Савве:

— Езжайте дальше одни, а я не задержусь: через четверть часа буду дома. — И направился к перелазу Гармашей.

XXIV

Только мать из всей семьи Гармашей в эту ночь еще не ложилась спать. Все сразу же после ужина, на который попал Павло и вынужден был тоже сесть за стол, разошлись по своим углам. Остап с хлопцами — в клуню, Мотря с Софийкой остались в хате; Орися и Христя легли в чулане — на помосте, устроенном Остапом меж пустыми кошелями три дня тому, сразу по приезде невестки из города, для нее с Васильком. Постелила себе и мать — в сенях на доливке, притрушенной травой. Постелила, но было не до сна. Села на завалинке у порога на своем привычном месте да и засиделась в тяжелом раздумье о несчастной Орисе, так неожиданно овдовевшей в свои неполные двадцать лет.

Вспомнилось свое вдовство. Тоже молода была, но двоих детей имела уже — Остапка и Марисю. Месяца девчушке не было, когда помер отец — привезли с поля тело: за межу схватились с Архипом Гмырей. И, может, от горя и малютку свою через неделю потеряла: кормила перегоревшим от горя молоком. Осталась с Остапом вдвоем. И хоть как тяжело было, а не одна — с сыном. С надеждой, что хоть не скоро, а будет хозяин в хате, кормилец на старости. А у Ориси? Неловко самой спросить, и невесток стеснялась просить, чтобы дознались у нее. И где ей жить придется? Пока Захар еще не женатый, а как приведет жинку в хату да ненароком лихого нрава, несговорчивую… Иль к себе взять? Весь день эти беспокойные мысли из головы не выходят. А тут еще Павло добавил. И что за человек! Право, трудно вспомнить, когда бы он переступил порог хаты с какой-нибудь хоть маленькой радостью. Всегда чем-нибудь огорчит. Как и тогда, зимой, когда рассказал ей про любовные похождения Грицька Саранчука в Славгороде. Но ведь доброе дело сделал! А если бы не он да поженились, а тут, в селе, и эта учительница. Что уж то за жизнь была бы!.. А впрочем, разве можно наперед знать, как бы оно было! Может быть, тогда совсем иначе вел бы себя Грицько, остепенился, порвал с Ивгой да и жили бы с Орисей полюбовно. До осени на старой отцовской усадьбе пожили бы, а поставив хату — уже и лес отец заготовил, — выбрались бы на свое хозяйство. Вспомнилось, как зимой возвращались с Артемом из Песков — шли большаком и проходили мимо отруба Саранчука: вишневый садик, колодец на будущей усадьбе… Сердце словно пело тогда от радости. И все это, словно детскую игрушку в песке на дороге, растоптал походя, невзначай. Однако сердца на Павла не имела. Ведь поступил так, наверно, только желая им добра. Все-таки не чурается их. И об Артеме тогда как он беспокоился, советовал непременно уехать ему из села. Ведь разоруженные гайдамаки сотника Корнея Чумака, ясное дело, ему этого не простили бы. И верно, на рождественские святки наведывались. Да он уже тогда был в Поповке. А если бы не предостережение Павла? И сегодня вот…

Сегодняшнее посещение Павла даже Катрю растрогало. Мало ли у него своих забот, а вишь надумал и время нашел зайти к ним, разделить их семейное горе. Садились ужинать, когда зашел в хату. Пригласили и его поужинать с ними. Больше — для приличия. Ведь никогда — разве что в детстве еще — не садился с ними за стол. Все как-то получалось у него: только что дома поел. Но на этот раз не отказался. Продвинулся в красный угол, на почетное место, а рядом устроился Остап. И даже не побрезговал есть из общей миски. Да еще с таким аппетитом ел! Проголодался за дорогу. Рассказывал, что ездил в Князевку. Нет, не в гости. Время не то — по гостям разъезжать. По делу. Унаследовали ж хату от покойного деда, вот ездил поглядеть, в каком состоянии. Ведь придется на осень перебираться родителям туда. А сам он, возможно, на днях туда переедет. «Как же ты будешь жить один?» — поинтересовалась Гармашиха. Пустое, как-нибудь. Столоваться будет у дяди, зато для работы его писательской лучших условий и не придумать. Хата, правда, старенькая, две комнаты через сени. Но какой пейзаж открывается прямо с порога — глаз не оторвать… Остапа совсем не интересовали домашние дела Павла, и, воспользовавшись паузой, спросил, что нового на белом свете. Долго ли еще будут эти ироды землю нашу разорять? Никак уже закон вышел, что весь урожай им пойдет, а людям только на харчи да на семена оставлять будут… Павло охотно перешел на политическую тему. За три дня наслушался от дяди — до Князевки, дабы не выбиваться из рабочего настроения, он даже газет регулярно не читал — и сейчас, кое-что выбирая из слышанного, пересказывал им. Что долго, мол, не продержатся, до осени, не больше. Стало быть, не успеют вывезти хлеб нового урожая. А поэтому величайшей глупостью являются советы чересчур ретивых «защитников» украинского крестьянина, призывающих уничтожать, жечь на корню святой хлеб. Им-то что! Знают, что при всяких условиях они-то будут иметь свою долю, оторванную ото рта того же крестьянина и его детей. Намекнул — при женщинах иначе нельзя — на существование новообразованного украинского центра, который уже сплачивает народ для освободительной войны и который в надлежащий час возьмет под свое руководство освобожденную Украину. «Так вот, Остап, держи порох в пороховнице сухим!» — «Да уж известно — как народ, так и я. А народу сейчас только свистни, валом повалят!» — «Еще бы! — вступила в разговор Мотря, жена Остапа. — Обносились, оборвались, вот за обмундировкой и впрямь повалят, да только сразу и по домам. Было уж такое». Разговор за столом стал общим. Даже «Артемова невенчанная», как Павло про себя окрестил Христю, вмешалась в разговор после какого-то особенно хвастливого его заявления. «О, грамотная!» — иронично подумал, однако счел за лучшее перевести разговор на другую тему. Спросил об Артеме: что слышно? Ответила мать однословно: «Живой!» Павло и не стал допытываться. Перенес все внимание на Орисю, единственную из всех за все время не проронившую ни слова. И даже казалось, она не слышала, о чем говорят за столом, оцепенев в странном безразличии ко всему. Но ведь именно ради нее Павло так рисовался своим красноречием и распинался за трудовое крестьянство. «Э, Орися, так не годится! — с легким укором обратился к ней. — Сколько ни сокрушайся, ничего уж не поправишь, только силы губишь. А жить нужно. И жизнь наша теперь, прямо скажу, запутанная, хитрая и нелегкая. Много сил на нее нужно». — «Это я теперь и сама уже хорошо знаю!» — тихо ответила Орися все с тем же странным спокойствием. «Но ты не отчаивайся, — сказал Павло, — а я, чем только смогу, сестрица, помогу тебе…» Хотел еще что-то сказать, но тут в хату вошла Юлька сторожихи и, запыхавшись, выпалила: «Докия Петровна послали, чтоб домой шли быстрей…»

А тут и ужинать закончили. Павло отослал девчонку — сейчас придет. Покурили еще с Остапом, и наконец собрался идти. Со всеми попрощался церемонно — пожимая руку. К последней подошел к Гармашихе и негромко сказал: «А вы, тетя Катря, проводили бы меня хоть за дверь!» У матери похолодело в груди. Как обреченная пошла следом за ним из хаты, думая: «Какой же новый «гостинец» на этот раз припас?» По дороге к перелазу Павло спросил внезапно, что они надумали с Орисей делать. Мать сокрушенно пожала плечами: что же тут надумаешь? Поживет у свекрови. Свекор же в тюрьме, Захар в лесу… Павло раздраженно отмахнулся: не об этом речь. Нужно думать про сегодня-завтра. Куда ей деваться? В селе оставаться ей никак невозможно. «Может, и не арестуют, — успокоил встревоженную мать, — но потаскают — это уж наверняка». — «Да какая же ее вина? Что женой была ему? Какая она лесовичка, ежели только больных выхаживала!» Павло сказал, что не это даже главное. Таскать будут за то самое золото, будь оно проклято! Это кто хорошо знает Тымиша, тот и мысли не допустит, а кто не знает, так просто и говорит… Для примера привел разговор, — выдуманный на ходу и происшедший якобы с извозчиком, который привез его с дядей сюда, — будто, когда речь зашла об этом, тот сказал с абсолютной уверенностью и без всякого осуждения: «Не такой он дурень, чтобы не переполовинил торбу с золотом и не оставил жинке на черный день». Гармашиха тихо заплакала. Возле перелаза, уже взявшись за кол, Павло «сообразил вдруг», хотя в действительности этот план свой вез еще из Князевки, а по дороге окончательно «утрусил» его. Единственный выход, по его мнению, отправиться Орисе в Князевку. Поживет, пока положение изменится, может, до осени, в их хате. «Сама-одна?» — забеспокоилась мать. «Да она же не маленькая! И не одна. Через несколько дней и я туда приеду. А время от времени приезжать будет мама с Верунькой, а вскорости, может, и совсем переедут». Пусть увяжет в узел, что там самое необходимое, — учил Павло, — и завтра к полудню, на это время дядя Савва наказал извозчику приехать за ним, пусть будет наготове и ждет его. Вместе с ним и поедет. Он же потом и на усадьбу отведет. Мать колебалась. Нужно, мол, с Остапом, да и с нею посоветоваться. «Нет времени на советы! — рассердился Павло. — Или, может, хотите, чтобы и ее, как тех двух жен красноармейских, варта обязала ходить к ним в полицию «полы мыть»? Надеюсь, вы понимаете, что это значит!» — «Ой, помилуй бог!» — ужаснулась мать. «То-то же!» Попрощался и ушел. А она вернулась в хату, где, кроме Мотри с Софийкой, никого уже не было — разошлись спать. Постелила и себе, но знала — не заснет, вышла во двор, села на завалинке. И, видно, после тяжелых дум задремала. Не сразу услышала голос Артема. И даже уже в полусне подумала, что это причудилось ей, но вот снова тихое из-за угла хаты: «Мама!» Кто бы это мог быть? Остап в клуне. Значит, Артем! Обрадованная, вскочила с места, кинулась за угол хаты. И очутилась в сильных объятиях Артема. Поцеловал мать, наклонился, поцеловал руку и увел ее глубже под стреху.

— Как видно, задремали, мама. А я боялся испугать вас неожиданным появлением. Вот и стал тихонько кликать вас.

— А чего же неожиданным? С прошлой ночи уже ждем… Ну, так к кому же прежде вести тебя? Раскатились все по своим углам, как тот горох.

— К Орисе, конечно.

— Идем. Приголубь бедняжку. Но бередить рану не нужно напрасно. С Христей поговори ласково. Что-то она странная какая-то нынче. Вспоминаю: тогда, как на Орисину свадьбу приезжала, веселая, приветливая была. А теперь… Уж не хворь ли какая? А может, горе? Думала сначала — по тебе убивается. Но вчера, как Ульяна сказала, что живой и что видели тебя в Славгороде, очень обрадовалась, а потом словно бы еще больше загрустила… Как ни допытывалась, ничего не говорит. «В животе болит, что-то съела». А чует мое сердце — неправда. Постарайся допытаться. Может, тебе скажет.

Остерегаясь, по-над стеной они прошли в сени, и мать открыла скрипучую дверь в чулан. За ней вошел и Артем.

— Вы что, спите уже? — спросила мать, в чулане было тихо, словно бы никого там и не было.

Артем щелкнул зажигалкой.

На помосте между двумя лозовыми кошелями на постели сидели Христя и Орися, прижавшись друг к другу, и испуганными глазами смотрели на дверь. И, наверно, не сразу узнали его в неверном колеблющемся свете, какое-то время вот так и сидели неподвижно, пока уж Артем, подступив к помосту, не сказал приветливо:

— Здравствуй, Орися! Здравствуй, Христя!

Обрадованный встречей, он жадно и пристально вглядывался в родные лица, потом, погасив зажигалку и нащупав в темноте Орисины плечи, нежно обнял и прижал сестру к груди.

— Я знаю все! — сказал тихо и печально. — И всей душой сочувствую твоему горю. Скорбь твою разделяю. Но не буду тебя утешать. Это неминуемо: каждый должен пройти через свое горе из конца в конец. Не надо только останавливаться. Как на тонком льду.

— А я до сих пор не верю еще, — тихо молвила Орися. — Может, потому, что не видела его мертвого. Все думаю: ошибка, может.

— Нет, Орися, ошибки нет. Этими руками опускал его, беднягу, в яму.

Орися упала головой ему на руки и забилась в плаче. И пока не успокоилась, все печально сидели, не зная, как утешить ее. Наконец мать сказала:

— Что-то нужно с Орисей делать, сынок. Куда-то нужно уйти ей из села. — И рассказала о своем разговоре с Павлом об Орисе.

— Обойдется без него, — сказал Артем. Вот для этого и пришел он, чтобы забрать Орисю с собой в Подгорцы. Пусть поскорей и собирается в дорогу. — А вы, мама, помогите ей.

Когда остались в чулане с Христей одни, Артем сел поближе к ней, обнял и прижал к себе. Христя притихла. Но, когда рука его скользнула к ее груди, резко отстранилась, и Артем застыл, охваченный каким-то недобрым предчувствием. Спросил недовольно:

— Что случилось?

— Не надо, Артемчику. Я еще больна.

— И выбрала же время! — полушутя возмутился Артем, хотя в голосе и чувствовалось недовольство.

— Не о том речь.

— Не о том?

Артем ничего не понимал. Но вместо того, чтобы узнать поскорее, он дал полную волю своему раздражению, для которого, казалось, были все основания. В течение полугода после их последней встречи в Поповке с какой радостью он вспоминал ту неделю, дарованную ему судьбой на рождественских святках, превратив их в подлинный праздник от первого дня до последнего.

Уже в первый день — после стольких лет разлуки — почувствовал себя с нею тогда легко и непринужденно. Но в первый вечер они еще ни о чем не договорились — ни о своих будущих отношениях, ни о Васильке. И лег спать на лавке, не очень уверенный, что удастся поладить, а значит, и сойтись с ней. Но уже следующее утро принесло ему неожиданную радость. Управившись с помолом на ветряке, собирался было сразу же после завтрака отправиться на железнодорожную станцию. Она мило и легко отговорила тогда его. И вместо того, чтобы идти ему на станцию, пошли вдвоем в хуторок недалеко от села, к Христиной подруге Вере, но в метелице — нет, не заблудились, а просто обоим очень хотелось побыть наедине как можно дольше, вот и очутились в затишке под скирдой соломы в поле. А в тот же вечер вместе с Данилом Коржом да Верой с Левком отгуляли «свадьбу». Даже и сам мысленно брал это слово в кавычки, все время ощущая какую-то зыбкость своих отношений с нею, замужней женщиной. Немало этому способствовала и мать Христи, наотрез отказавшаяся участвовать в этом семейном празднике. За всю ночь так и не спустилась с печи и девочек не пустила; а когда Данило Корж обратился к ней, подойдя с чаркой: «Да хватит тебе, сватья, ерепениться! Где твоя совесть?!» — она высунулась с печи и возмущенно сказала: «Моя — при мне! А где ваша совесть? Такое придумать — свадьбу играть при живом муже! Стыд-страм!»

И это, конечно, испортило настроение не одной Христе. Но застолье продолжалось. И, может, именно потому, что старались поднять настроение, было оно более шумным, чем самим хотелось. До рассвета не расходились гости и «молодые» не ложились спать. Однако на следующий день, когда уж и Вера с Левком ушли, и Данило Корж уехал домой, Артем с Христей чувствовали себя совсем хорошо и, вместо того чтобы лечь поспать, целый день хлопотали по хозяйству. Христя до обеда с матерью стряпала возле печи, а после обеда стала помогать ему обшивать снаружи хату кукурузными стеблями. И так мило сердцу было им работать вдвоем, так увлеклись, что и не заметили, как подошел свят-вечер и заколядовали на селе…

Изо всех праздников рождество было для него еще с детства самым любимым, а из всех дней рождественских святок самым памятным — сочельник. Выкупанные матерью, все они, дети, в белых рубашонках сидят за праздничным столом, а в красном углу торжественно восседает отец; мать еще возится у печи, но вот и она, поставив миску с едой на стол, садится рядом с отцом. И начинается святочная вечеря. Но дело не в еде, хотя и ей, более вкусной нынче, дети отдают должное. Дело в самом настроении — приподнятом, в напряженном ожидании того волнующего чуда, когда отец начнет в окно звать Мороза на вечерю: «Мороз, Мороз, иди к нам вечерять!» И хотя известно уже по минувшему рождеству, что не придет Мороз, но полной уверенности нет: а вдруг передумает на этот раз и примет приглашение? Холодок подступает к сердцу, а воображение рисует, будто скрипнула дверь в сенях, вот-вот откроются двери в хату… Орися, как и полагается девчонке, с самого начала не выдерживает напряжения — прижалась к матери, но даже и она не успевает по-настоящему набраться страху — из дальнейших отцовских слов становится понятным, что и в этом году не придет Мороз на вечерю. «Ну, если не хочешь, не приходи! — не очень огорченный этим, говорит отец. — Но только не морозь наших…» — и дальше перечисляет всех домашних животных, даже хвоста которых никогда не бывало, кроме овец с ягнятами, в их дворе. Потом отец берет ложку, но прежде, чем начать есть, прислушивается внимательно и говорит матери: «Что это мне — будто дверь в сени приоткрыта». Мать выходит в сени и через минуту возвращается: «Да, была приоткрыта. А на крючке в сенях вот что висело». В руках держит мешочек с гостинцами. И боже мой! Чего только в том мешочке нет! И конфеты величиной с сопелку, с разноцветными кистями на концах, и пряники фабричные в форме коня или звезды, и маленькие конфетки в ярких бумажных обертках, которыми потом Орися украсит на печи весь свой уголок, и грецкие орехи, и пироги с маком и с калиной.

На этот раз, в Поповке, ему довелось впервые быть в роли главы семьи — сидеть в красном углу, где на сене стоят горшки с кутьей и узваром, а вокруг стола вся семья, даже мать Христи с девочками. И конечно же Василько. Впервые после болезни поднялся с постели, и мать принесла его, закутанного, к столу, посадила рядом с отцом. Все было как положено. И звал Мороза на вечерю, стараясь подражать во всем отцу, даже его голосу; и выходила Христя в сени поглядеть, не открыта ли дверь, и внесла в мешочке гостинцы детям — к их превеликой радости. А после вечери сразу же Христя принесла из каморки подушки и рядна — пусть согреются немного, — и, управившись по хозяйству, постелила на двоих. Однако Василько ни за что не хотел ложиться в свою постельку на лежанке. Пришлось взять к себе в середину. И, право, не жалели, столько радости хлопчику принесла эта новизна — спать вместе с батей и мамой. И за шею их одновременно обнимал, и руки их брал — соединял у себя на груди, а своими сверху словно скреплял, памятуя про близкую разлуку. Наконец сморил его сон. Христя осторожно перенесла мальчонку на его постель, а сама тогда с холода — хата успела выстудиться — в одной сорочке юркнула под одеяло и прильнула к нему…

От воспоминаний Артем еще острее почувствовал неповторимый запах ее волос, ее тела, и страсть горячей волной уже туманила голову, но усилием воли он сдержал себя. Как только мог спокойно, повторил свой вопрос:

— Так что же произошло, если не «то»?

Христя упрямо молчала.

После еще одной неудачной попытки докопаться до причины Артем умолк, пораженный странной переменой в Христе. И не только в отношении к нему, а даже в ее наружности. Прикуривая, в мерцающем свете зажигалки он внимательно присмотрелся к ней. Какая-то осунувшаяся, глаза запали и печальные, а между бровей залегла морщинка и от уголков рта складки, а губы, во время молчания крепко сжатые, придавали всему ее облику выражение не свойственного ей упрямства. Просто будто подменили молодицу! И невольно подумалось: не кроется ли причина в тех двух месяцах, прожитых у своего бывшего мужа?

— Слишком уж переживаешь, Христя, — после долгого молчания сказал Артем, — синяк на груди от сапога.

— А ты откуда знаешь об этом? — вскинулась Христя.

Артем сказал, что ее тетка Мария сказала ему об этом: «После чего ты и ушла будто бы от него». Христя подтвердила — именно так и было. Да, ушла. Сгоряча, наверно, часа три, а то и больше от обиды и возмущения не чуяла ног под собой, сами несли. А уж когда села на берегу Псла в Коржовке, парома дожидаясь, опомнилась немного и ужаснулась: «Куда я иду и зачем иду! У самих небось есть нечего. А какие теперь в селе заработки! В Поповку, к матери нужно бы. Но и там, как подумать…» Не один паром пропустила тогда, раздумывая.

— И неужто тебя не удивляет, — помолчав, заговорила вдруг, — отчего я так долго двадцать верст от Коржовки потом шла? Сюда, в Ветровую Балку.

— Я не знаю, сколько ты шла.

— Целую неделю. Потому как немалый крюк сделала. Аж за Князевкой в одном селе побывала.

— А чего тебя туда занесло? — удивился Артем.

Христя колебалась, но потом рассказала.

В одном цехе с ней работала женщина родом из этого села. И название дали ему люди, раз услышишь — не забудешь: Безродичи! Молодая еще и любила погулять. И нагуляла себе. А уж войне конец, вот-вот и муж вернется с фронта. Вот она и поехала к своим родным в Безродичи. А через несколько дней уже и вернулась, — хоть и подалась очень, зато снова веселая. И весь секрет в том, что живет в том селе бабка-знахарка.

Артем уже все понял, встревоженно кинулся к ней, хотел что-то сказать, но она остановила его:

— Нет, дослушай до конца.

Разыскала родителей этой знакомой молодухи и попросила ночлега. Но на следующий день еще не решилась. Только на третий день пошла к знахарке. Сухонькая ласковая старушка. Совсем на бабу-ягу не похожа. Внимательно выслушала и дала какое-то зелье. При ней и выпила. А тогда присоветовала… Как раз через улицу люди миром возводили стены новой хаты, вот и пристала к ним в помощь: полдня месила ногами глину, пока из замеса и вытащили ее женщины. За фельдшером в Князевку послали. Остановил кровотечение и наказал лежать. Вот и лежала. Но до каких пор можно у чужих людей? Отдала все, что несла с собой в узелке, а потом где пешком, а где посчастливилось — и на попутной подводе добралась сюда.

— А через два дня пришла весть, что ты живой. Ну чего же она опоздала! — Христя тихо покачивалась из стороны в сторону и беззвучно плакала. — А я уже и называла ее ласкательно — почему-то уверена была, что дивчинка будет, — «різдвяночка»!

Артем осторожно положил Христю на постель навзничь, укрыл по шею рядном и гладил жесткой ладонью по лицу ее, по животу и говорил такие ласковые, нежные слова, о которых и не догадывался, что они есть в его лексиконе. Христя перестала плакать, прижалась щекой к его руке и затихла.

А время летело. Только теперь вспомнилось четко — хотя, собственно, все время в мозгу тлела мысль об этом, — для чего он здесь. Совершенно ясно, Христя ехать не может. Нужно искать иной выход. Когда Христя притихла, он велел ей вот так и лежать, еще зайдет к ней, а тем временем нужно с Остапом перекинуться словом.

В клуне, когда зашел и присветил зажигалкой, первое, что бросилось в глаза Артему, — старая-престарая телега, с которой было связано у него столько дорогих воспоминаний. Спали с отцом на ней. На упорке у колеса, как рассказывала потом Орися, Христя забыла, а на самом деле намеренно оставила свое, подаренное им монисто… Две мальчишечьи головки высовывались из-под старенького рядна — Василько и Федько. «Поладили все же. Ну и слава богу», — подумалось отрадно. И направился к вороху соломы, на которой под сермягой спали Остап с Кирилком. Даже свет не разбудил их. И только когда подошел к ним и, не гася света, чтобы не испугать, назвал брата по имени, Остап вскочил и бессмысленно заморгал глазами. Наконец разглядел:

— Артем! Ой, слава тебе, господи!

Артем сел рядом и погасил свет. Вынул спасительный свой кисет и стал в темноте свертывать цигарку, потом передал кисет Остапу. Спасительный — ибо всегда выручал его в затруднительных положениях, давая возможность незаметно для других, а иногда даже для себя, хорошо подумать, прежде чем действовать. А подумать и сейчас было над чем. Прежде всего, он не знал, как ему вести себя с Остапом. Доро́гой — знал, но Христя все спутала. Теперь вынужден был просить об услуге Остапа, если, конечно, будет на то его согласие. Поэтому заострять отношения с ним словно бы и не приходится. Но и смолчать о позорном его поступке, точнее говоря, военном преступлении, сделав вид, что ничего о том не ведаешь, совесть не позволяла.

— Ну как живешь, Остап? Не трогают? — когда закурили, спросил у брата.

— Да, слава богу, пока что…

— Не иначе как охранную грамоту выдали вам тогда, на мосту? — Видя, что Остап ничего не понял, добавил, наливаясь гневом: — В благодарность за тех добрых артиллерийских коней!

— Вот ты про что! — И Остап засмеялся, удивляя брата этим неуместным смехом, потом, затянувшись цигаркой, закашлялся. Не скоро, уж откашлявшись, сказал раздумчиво: — А ведь могло быть. Ей-право! Ежели б не свалил меня тогда тиф, недели за две перед тем.

— Так ты, выходит, не был тогда там?! — едва сдерживая радость, подался всем телом к нему и схватил рукой за плечо: — Ой, спасибо тебе, брат!

— А за что спасибо? — не понял Остап.

— Да и то правда! — опомнился Артем. — Сам ты тут ни при чем. Благодарить нужно ту тифозную вошь, что вытащила тебя из дивизиона в госпиталь. Вот она, жизнь твоя, Остап! Как на ладони. Есть о чем призадуматься. Чтобы не какая-то случайность определяла судьбу твою, а ты сам…

Остап нисколько не обиделся, признавая, очевидно, резон этих горьких слов, но все же поспешил перевести разговор, стал расспрашивать Артема, где тот пропадал целые полгода. А уж потом стал и о себе более подробно рассказывать.

Как выяснилось, он только в середине мая вернулся из госпиталя домой. Первые каратели к тому времени уже побывали в селе. Кого в тюрьму забрали, кого тяжко шомполами избили, — кое-кто по сию пору мучается с гнилой спиной. Обобрали всех. Легко сказать — триста тысяч рублей контрибуции барину-помещику! Ни за что!

Ведь почти весь скот вернули обратно в экономию. Разве что у кого пал или прирезал кто к рождеству… Только за страх ему выходит. Так ведь и страху небось не изведал большого. Сухим, можно сказать, из воды вышел. Даже выехал из имения не в розвальнях, на прелой соломе, как задумано было, а в санках на подрезах, что тогдашний председатель волостного ревкома Рябокляч предоставил ему… А в другой раз от карателей посчастливилось уйти — пересидел в лесу. Но все равно от контрибуции и на этот раз не спрятался. Продали все, что только можно было продать. В кошелях — ни зернышка. Просто диво: из чего мать, бедная, хлеб печет, правда, не чистый — с лебедой; от полдесятка овечек — двое осталось; а в сундуке какой дукат в монисте сберегался, как память, какой праздничный платок — все спекулянты выгребли. Зять Забары, Приськин мужик, здорово нажился! Говорят, в Подгорцах лавку уже открыл.

— Пока что сам под замком в той лавке сидит, — сказал Артем. — Не завтра, так послезавтра дождется-таки купца на себя!

После этого как раз кстати было обратиться к Остапу со своим поручением относительно Гусака. А состояло оно в том, что Остап должен был встретиться непременно завтра рано утром с Грицьком Саранчуком еще до его отъезда в Славгород и передать все, что тот должен будет сделать в городе. Артем несколько раз повторил и название улицы, номер дома и фамилию родичей Христи. Их-то и должен был сразу по выезде посетить Грицько. Будто передать привет им от Христи. А на самом деле пусть оглянет стену над комодом и найдет фотографию, где двое гайдамаков с саблями наголо, и пусть незаметно, улучив удобный момент, снимет и спрячет за пазуху. Очень нужна эта фотография. В помощь может себе Антона Теличку взять. И успокоился только тогда, когда Остап, словно ученик свой урок, повторил задание почти дословно. Перешел ко второму поручению. Про Христю. Хворает сейчас, полежать ей придется, может, и долго. Позвать доктора нужно. Одним словом — не работник она сейчас.

— Так ты уж, брат, не взыщи.

— Ну что ты! Пускай поправляется. Да и работы спешной еще нет. В косовицу поможет.

— До косовицы еще будет всякого. Скорее всего придется и ее, как Орисю, забрать из села. Да и тебе, Остап, прямо скажу: сидеть дома не выход. Хотя бы только из-за меня. Еще не интересовались?

— Как же, спрашивали.

— Вот то-то, смотри в оба. В случае чего — дорогу в лес знаешь. А там чего-чего, а трехлинейку обещаю для начала.

— Еще не навоевались! — сокрушенно вздохнул Остап, — Вот так аккурат и Павло сегодня мне за вечерей: «Держи, Остап, порох в пороховнице сухим».

— Нет, Павло — это из другой оперы. Дураков ищет, чтоб их руками жар загребать. А мы ищем людей умных, которые сознают свои классовые интересы. И ежели обожгутся о тот жар, так только ради себя, ради своего освобождения.

Он предупредил Остапа — не выходить из клуни за ним, чтобы не увидел кто-нибудь во дворе двух мужчин вместе. И вернулся в чулан, куда Орися зашла попрощаться с Христей. Была и мать здесь. И снова, как час назад, все сели на помосте. Христя тоже сидела на постели. И промолвила мать наконец:

— Ну, прощайтесь, дети. Ведь рассвет скоро.

И, может, от самого этого слова «прощайтесь», которое, словно последняя капля, переполнило сердце печалью, спазмы славили Артему горло. Он молча привлек Христю, горячо обнял ее, припав губами, как в жару к роднику, к ее милым устам. И снова, как тогда, осторожно положил ее навзничь.

— Вот так и лежи, Христинка. Скорее на ноги встанешь. А тогда, может, и тебя заберу. Если захочешь. А дела там и тебе хватит — три клуни забиты тифозными. А пока лежи. Завтра Остап доктора приведет.

— Но мне так нужно в город! — сказала Христя. — Ничего же не имею при себе. Даже и сейчас — в Орисиной сорочке. Думала — вот-вот оказия случится.

— Да оказия и завтра будет… — сказал, сам не сознавая, для чего. И конечно же не догадываясь, к чему это приведет. — Будут еще оказии… Выздоравливай! — И вышел из хаты.

Но за поворотом во дворе должен был остановиться. Несколько раз кряду глубоко вдохнул свежий ночной воздух с такими милыми и родными с самого детства запахами зелени из огорода да мяты и любистка, что возле хаты. И успокоился понемногу.

Подошел к матери.

— Спасибо вам, мама! — Обнял нежно за сухие плечи, такую преждевременно постаревшую уже. — Вот и проведал вас. Погостил. Бывайте здоровы.

— Счастливо вам, дети.

Пошли той же стежкой, что и сюда пришел, — через огород. Артем пропустил Орисю вперед, а сам шел следом и невольно прислушивался, казалось, не только ушами, а и спиной к тому, что делается позади. Возле тына от берега помог Орисе переступить перелаз и уже не выпустил ее руки из своей. Вот так и по Откосу спускались вниз извилистой стежкой. Внезапно он остановился, задержал Орисю и спросил неожиданно:

— Орися, скажи, только чистую правду, вы с Тымишем хорошо жили? Ты не сгоряча вышла за него?

Орися молчала, и каждое мгновение этого молчания в его сердце отдавалось все возрастающей болью. И вдруг, когда уже, казалось, стало нестерпимо, Орися сказала:

— Может, и сгоряча. Но потом я его очень полюбила. Очень!

— Ну а?.. — не знал, как спросить.

Но Орися поняла его.

— Жду! — чуть слышно выдохнула она.

И едва не вскрикнула от неожиданности: Артем бросился целовать ее. Потом подхватил на руки и понес стежкой вниз. Орися сперва упиралась и просила пустить, но он не слушал. И только уже на самом берегу реки опустил на землю.

— Если бы ты только знала, Орися, какую тяжесть сняла с души у меня. Каюсь, ведь думал всякое…

Из темноты от ствола вербы отделилась фигура, и прозвучало:

— Кто идет?

— Свои.

К ним подошел тот самый часовой, который давеча встретил их вместе с Саранчуком. Наказал идти за ним не отрываясь, но и на пятки не наступая. И не разговаривать, конечно.

Так и пошли.

Ночь укрывала еще землю, но восточная часть неба чуть посветлела уже, предвещая близкий рассвет. Тишина необычайная царила вокруг. Даже коростель не кричал в лугах. И только ручей рядом журчал тихонько, настойчиво напоминая им про сон, без которого они были уже вторую ночь. И чувствовали это. О Подгорцах перестали и думать. Мечтали лишь о первой же копне сена, что встретится по дороге в лесу сразу же за сторожевой заставой.

XXV

В Ветровой Балке немцы сегодня уже не впервые. Но если тогда, — оба раза натворив всяческих бед, — они в тот же день и возвращались в местечко Князевку, где с начала оккупации стоял гарнизоном их батальон, то на этот раз, как видно, имели намерение задержаться в селе подольше. И первым признаком этого было то, что сразу же отпустили князевских подводчиков, на чьих возах прибыли сюда.

С тревогой и завистью к князевцам прислушивались ветробалчане, а кто посмелее и поглядывали украдкой на длинный обоз, не менее полусотни подвод, гулко порожняком тарахтевших по взгорку по ту сторону пруда через скотный двор экономии и дальше, возле клуни, свернувших на проселок, который вел к большаку. А немцы, за час-два прочесав село, оставили на околице от леса часовых и вернулись в имение, где женщины кончали белить внутри каретный сарай, облюбованный командиром карательного отряда, рыжим пучеглазым обер-лейтенантом, под временную казарму для своих солдат. Рядом уже дымила походная ротная кухня.

Ветробалчане, конечно, догадывались, что привело их сюда. Ибо другой причины сейчас не было. Помещичье имущество уже возвратили сразу же после первого приказа немецкого командования и контрибуцию тогда же уплатили; досталось кое-кому и шомполов, а некоторые и в тюрьму попали, да так и по сей день там горе мыкают. А через какой-нибудь месяц после того и вторично то же самое: и контрибуция, и шомпола, и тюрьма для некоторых — за убитого неизвестно кем сельского старосту Шумило. Нет, за старое ветробалчане расплатились сполна. Вот и выходит, что эту новую напасть навлекли на себя не чем другим, как происшествием, случившимся два дня тому. Среди бела дня на большаке партизаны перехватили немалый табун рогатого скота — сотни три голов с охраной — тремя немцами на тачанке с пулеметом. Но при чем тут Ветровая Балка? — старались успокоить себя ветробалчане. Разве есть их вина в том, что через их село гнали этот табун? Кратчайший путь им был через село, поэтому и выбрали эту дорогу, а не потому, что и ветробалчане тоже были будто бы замешаны в том деле. Нет, чего не было, того не было. Да и дознались, что то партизаны были, не сразу, а уже после. Да еще в пруду и скот поили. Времени было достаточно — это верно, чтобы как следует все распознать. Но и они, как выяснилось, были хлопцы не промах, толковые. Кое-кто из крестьян пробовал разведать, подойти ближе, заговорить с охраной — было их человек пять, некоторые с оружием, остальные с бичами, однако всякий раз с тачанки, на которой сидели трое немцев, звучал грозный окрик — «цурюк», а то и выстрел вверх — для острастки. И любопытные смельчаки ни с чем отступали с выгона к плетням, где у ворот группами стояли едва ли не все жители этого края села — надъярцы.

Стояли — переговаривались, путаясь в догадках и предположениях. Ведь никогда еще такого не бывало! Время от времени, об этом знали, большаком и вправду гнали из Полтавы на Славгород для Германии вот такие табуны — железная дорога не справлялась, но, чтобы на водопой делать такой крюк, когда можно из «казенного» колодца напоить, — до такого еще не додумывались. Иль такие уже несусветные лодыри охранники, что лень им натаскать воды из колодца? Обмелел, видно? Так в Чумаковых хуторах колодцы есть. Нет, дело не в этом, как видно. А может, на выпас пригнали сюда, на Лещиновские луга, да уж и поить надумали? Однако и такая догадка никого не удовлетворила. Хотя бы потому, что и вдоль дороги пастбищ сколько угодно. Столько незасеянной земли и помещичьей, и крестьянской — овсюг, пырей в пояс, есть где пасти. Было бы что! А предположить, что табун погонят через их село дальше — лесом на Хорол, Ромодан, — никому и в голову не приходило. И до Подгорцев не доберутся, — захватят их, не поможет и пулемет.

Вот так, наверно, и остались бы ветробалчане сбитыми с толку, если бы не случай. Еще когда гнали табун через плотину, внимание к себе привлекли трое мужчин, — простоволосые, в одном белье, шли они понурившись за стадом и впереди тачанки, поддерживая руками свои исподники, с которых, очевидно, были предусмотрительно срезаны пуговицы. Как видно, арестованные. На привале, когда свернули с плотины на выгон, им приказано было сесть на землю потеснее неподалеку от тачанки. Так и сидели они все время, вызывая самим своим видом искреннее сочувствие к себе со стороны крестьян и снова-таки — различные догадки: кто они такие? Куда их ведут? А женщины тут же запричитали: сердешные, да это же они голодные, наверно! И Гармашиха сказала своей невестке — стояли всей семьей у своих ворот в толпе односельчан, — чтобы вынесла из хаты буханку хлеба, а жена Мусия Скоряка послала дочку по кувшин молока — сколько уж там его есть от трех овец! Затем Катря Гармаш велела Остапу отнести все это арестованным. Но Остап схитрил: пускай, мол, лучше дядя Мусий, он у нас разбитной! Скоряк не стал отнекиваться, молча взял буханку хлеба под мышку, в другую руку кувшин с молоком и направился к тачанке. Немцы встретили его веселыми возгласами: «О, зер, зер гут! Гебен зи!» Но когда сказал, что это для арестованных, сразу же помрачнели. А один, похожий на цыгана, даже сердито выругался, да еще такой отборной руганью и на таком чистейшем украинском языке, что Мусий сразу же насторожился. «Давай сюда», — приказал тот же немец. И забрали у Мусия и буханку хлеба и кувшин молока. Потом хлеб переломили все же пополам и, позвав одного из арестованных: «Комен гир!» — отдали половину. А вторую половину разделили между собой. Ели и запивали молоком прямо из кувшина, передавая его один другому. А Мусий Скоряк стоял в двух шагах от них, ожидая, пока опорожнят посуду.

По крайней мере так думали стоявшие в толпе у ворот, внимательно следя — сюда ничего не было слышно — за каждым движением и Мусия, и немцев. На самом же деле Мусий о кувшине тогда совсем не думал, а стоял оторопевший, увидев среди немцев на тачанке одетого в немецкую форму не кого иного, как Теличку Антона, который, уехав еще на троицу в Славгород, так и по сей день не вернулся домой. Увидел и Теличка, что Скоряк узнал его, и не стал дальше таиться, а сказал, натянуто усмехаясь: «Да хватит вам, дядько Мусий, присматриваться. Ну да, Антон. И это все свои хлопцы. А маскарад этот — военная хитрость. Раскумекали?» — «Раскумекал!» — в тон ему ответил Мусий, действительно все поняв сразу. И в тот же миг почувствовал в душе большое облегчение оттого, что немцы это сидят арестованные, а не свои люди. Но одновременно его охватила и большая тревога. Поспешно спросил: «Ну а что ж вы, хлопцы, с ними надумали?» — «А твое какое дело?» — грубо ответил ему похожий на цыгана. «Как это какое?! — уже совсем оправился Мусий. — А в случае чего кто расхлебывать будет? Ты был да сплыл, а мы, которые мирные люди, страдай! Аль думаешь, что для них велика штука пустить дымом и все село?» Тогда сказал третий лесовик, до сих пор молчавший. Как видно, был за старшего у них. «Не хлопочи, старик. Ничего плохого мы им не сделаем». — «Амнистия!» — вмешался в разговор Теличка, может, только для того, чтобы показать Мусию, что и он здесь не последняя спица в колесе. «Отпустим, — продолжал третий, — уж за одно то, что дурака не валяли: без выстрела отдали нам все это стадо. И немалое. Считай, старик, на целый товарный состав. Да еще и пулемет в придачу. Ну а теперь иди себе, папаша. Как бы тебе разговор этот с нами потом боком не вышел». — «Да обо мне никому ни гугу!» — добавил Теличка.

Еще бы! Это Мусий и сам хорошо понимал. Одно дело, когда неизвестно, кто отбил стадо, и совсем другое… Докажи потом, что Теличка был один среди чужих, а не наоборот: все как один ветробалчанские были вместе с ним. Поэтому, вернувшись к своим у ворот, Мусий о встрече своей с Теличкой не сказал ни слова. Да и о самом «маскараде» хотел было промолчать, хоть и подмывало очень рассказать, однако наверняка поборол бы это искушение, если бы добрые соседи не доняли его своими язвительными шутками. И как раз Остап Гармаш первый начал: «Э, дядя Мусий, что ж это вы меня так подвели! Я за вас, можно сказать, поручился — «разбитной», а вы так сплоховали». И пошли один за другим: «Добре, что не растерялся человек. А сделал точно, как в той поговорке: «На тебе грош, да меня не трожь!» — «Они-то хоть спасибо сказали за твою хлеб-соль?» Что? Мусий вздрогнул, услышав эту глупую шутку. Может, если бы это сказал кто другой, а не этот ненавистный ему подкулачник Хома Гречка с Белебня — шел в кузницу да встретил табун на плотине, вот и остановился у первой хаты, чтобы переждать, — Мусий и не обратил бы на эти слова никакого внимания. Но тут невольно насторожился. То, что здесь ляпнул языком Гречка, не беда, а вот ежели по селу начнет болтать эту чушь, а люди ж, не бывши свидетелями того, что и как произошло, гляди, и вправду подумают о нем черт знает что! И во избежание этого решил сразу же выбить всякую почву из-под ног Гречки и оборвал шутки: «Ну и хватит языками молоть всякую чушь — «Мусий сплоховал»! Хотел бы я на которого из вас поглядеть, как бы он повелся, на моем месте бывши. А что уж ты, Остап, так точно в штаны напустил бы от самой нечаянности!» И после этого короткого вступления стал Мусий рассказывать притихшим от любопытства слушателям обо всем, что с ним случилось давеча у тачанки. Рассказывал подробно и почти не давая воли своей в общем-то довольно буйной фантазии. Только и того, что взамен Антона Телички выдумал иного третьего на тачанке (и, конечно, для большей убедительности считал необходимым изобразить его не менее колоритным, чем Теличка), да под конец рассказа на вопрос одного из слушателей — не спрашивал ли у них, куда стадо гонят, может, раздавать обратно людям, у которых немцы забрали, — Мусий возмущенно пожал плечами. Неужто он такой недотепа! Как бы он мог не спросить? И сразу же, одним махом, пересказал свой с ними разговор на эту тему, хотя на самом деле такого разговора и не было. Но, как думал Мусий, вполне мог быть.

— Нет, людям после. Своих дырок, говорят, хватает. Хотя бы с долгами расквитаться. Известно, с какими! Не первый месяц в лесу, и сколько их там — сотни, коль не вся тысяча. Да и каждому есть надобно. К тому же, как говорится, не хлебом единым живет человек. Надо и до хлеба. Добре, что речка через лес протекает — рыбу ловят. Но на всех же не настачишь. Вот и «наодолжались» всякого скоромного — и в Подгорцах, и в Зеленом Яру, и в Глубокой Долине… где только можно было или где сама скотина неосторожно забредет в чащу. Поотдают теперь людям. А то и себе оставят — впрок. Не видно же еще конца-края немецкому нашествию. Да и конец сам не придет. Не кому иному, как партизанам, доведется конец тот делать. А для этого, говорят, целые полки войска нужно сформировать. Людей достанет, а вот с харчами туго. А нужно и обуть, да и амуницию. Для чего же у них там и свои кожевники, и сапожники, и скорняки? Потому как то не армия, то не вояка, ежели хоть и с ружьем в руках, а босой; хоть на коне верхом, а без седла, охлябь…

Пока Мусий рассказывал все это, стараясь выложить как можно больше сведений о жизни лесного края, почерпнутых им из людских рассказов, там кончили поить скот, стали сгонять на дорогу, сбивая в стадо. Трое верховых выехали наперед. И все как один, будто живая иллюстрация к словам Скоряка: хотя и были вооруженные, но все на конях охлябь, а один, крайний с этой стороны, был даже босой — ступнями в веревочных стременах.

Наконец тронулись. Вслед за стадом, как и тогда, шли трое раздетых немцев. А за ними ехала тачанка с переодетыми в немецкую форму партизанами.

Минули школу, волость.

— Ну, теперь можно и по домам, — нарушил напряженное молчание Мусий. — Теперь уж обойдется…

И все-таки на душе у него было неспокойно. Из-за того бисового Гречки. Не уверен был теперь Мусий, что правильно сделал, рассказав при нем о «маскараде». Успокаивал себя тем, что хоть про Теличку не обмолвился ни одним словом. И то хорошо. А уж очень подмывало. Однако и дома за обедом не рассказал ничего про Теличку даже своим. Решил подождать до вечера, а там видно будет, может, расскажет сыновьям. После обеда, по обыкновению, прилег на часок отдохнуть в повети. Но и сон его не брал сегодня. Не скоро, видно, и задремал было, да сразу же и проснулся — разбудил разговор неподалеку у ворот его старшего сына Андрея с кем-то чужим. Спросил чужой, где отец, чтобы сразу же шел в волость, сельский староста велит.

Мусий, не мешкая, пошел в волость, размышляя всю дорогу: зачем вдруг он мог понадобиться старосте? И почему — не в сельское правление, а в волость?

Возле крыльца толпилось немало народу и стояли две подводы. Подводчики — свои, ветробалчанские. Куда же это они снарядились? Но никто толком ничего не знал. Не задерживаясь, зашел прямо в помещение. И только переступил порог, диву дался: за двумя канцелярскими столами, и почему-то отдельно, обедали какие-то незнакомые люди. За одним столом — четверо, с виду обыкновенные крестьяне, и, видно, только с дороги, в запыленной одежде. На расстеленной газете перед ними лежали нарезанный хлеб, сало, зеленый, с грядки, лук. За другим столом сидели двое. Эти тоже были одеты по-крестьянски, но более чисто. На одном из них была даже праздничная сорочка с вышитой манишкой, а поверх — тесный пиджак, явно с чужого плеча. Да и сама манишка почему-то — Мусий не мог этого понять — как-то не пристала ему. «И где он, такой красноголовый, взялся у нас?» — невольно подумалось Мусию. Бросалось в глаза и то, что стол перед ними был застелен по краю вышитым рушником, а на нем, кроме хлеба и того же сала, еще что-то в мисках вареное. «А чего это им такая привилегия?» И вдруг услышал, как один обратился к другому по-немецки. Сразу же понял все. И новая, теперь уж тревожная, мысль пронизала его: «А где же третий?»

В комнате, кроме этих чужих, были еще с десяток человек своих, среди которых Мусий увидел и Пожитько, сельского старосту, да Хому Гречку. Были люди, как видно, и в смежной комнате, ибо, заметив Мусия, Пожитько крикнул кому-то в открытые двери: «Пришел Скоряк!» — и кивнул головой Мусию, чтоб зашел туда.

У Мусия теперь уже тоскливо заныло сердце от предчувствия неминуемой беды. А когда зашел в другую комнату и увидел Жмудя, начальника волостной варты, который, очевидно, составлял протокол, записывая показания Передерия Марка, понял уже, что за беда и зачем его сюда вызвали. Стал настороженно прислушиваться к тому, что рассказывал Передерий. А тот уже заканчивал свой рассказ. И все же Мусий из обрывков фраз, из ответов Марка на вопросы начальника варты представил себе почти полностью весь последний акт представления, разыгранного партизанами на околице села, где живет Передерий, почему он все и видел.

Теперь уже ничем не рискуя, партизаны отпустили всех, кто был при стаде, — и немцев и гуртовщиков. Однако двое из них — один немец и один наш — стали просить, чтобы их не отпускали, а разрешили пристать к ним. Немец просто объяснил, что не хочет попасть в штрафной батальон, а затем в мясорубку на Западный фронт. И все показывал свои ладони — мол, сам из рабочего класса. Вот их и забрали с собой в лес. Хотя перед этим долго спорили те трое на тачанке, особенно один. «Не Теличка ли, часом?» — спросил начальник варты. У Мусия так и екнуло сердце. «Ага, вот именно он, — подтвердил Передерий. — «Ну их к черту, говорит, мало у нас и так всякой сволочи, подосланных шпиков!» Сам, мол, только чудом выпрыснул из беды, а то бы болтался на вербе или осине!» На вопрос начальника варты, какую беду имел в виду Теличка, Передерий ничего не мог сказать. И вообще это все, что он слышал от Телички.

— Ну а ты, Скоряк, что слышал от него? — нарочито так внезапно, чтобы застать врасплох, обратился начальник варты к Мусию.

Однако настороженный Мусий не дал обвести себя вокруг пальца. Сказал, что нигде он Телички не видел. Больше двух недель уж, наверно. Последний раз, да и то случайно, в кузнице — пошел к Лаврену кольцо для косовища сделать, ведь косовица на носу. Вот тогда и видел — заглянул тот зачем-то в кузницу по своим приказчицким делам. А потом слух прошел, что поехал в Славгород с фурой припасов всяких. Но Жмудь тоже был не лыком шит. Он терпеливо выслушал показания Мусия, а тогда снова, будто бы и не слышал, что говорил ему Мусий: «Ну, а сегодня ж, когда носил им харчи? Неужто Теличка так и слова не обронил на все твои расспросы?» Мусий ответил, что никакого Телички он не видел сегодня. Что на тачанке были не немцы, а переодетые партизаны, он сразу же увидел, но все трое были чужие, не местные. Должно быть, Марко ошибся. Но тот упорно стоял на своем: не мог ошибиться — тоже не слепой. И хотя не беседовал с ним, как Мусий, но видел в двух шагах от себя. Да и по голосу… И сколько потом начальник варты ни бился, чтобы согласовать показания этих основных свидетелей, это ему так и не удалось. Мусию даже казалось, что и он также не хотел, чтобы в протоколе шла речь о Теличке, который приходился ему каким-то родичем. Наверное, поэтому не очень и настаивал, не старался вырвать у Мусия иные показания. Но не мог он не считаться и с показаниями Передерия. Тем более что все это происходило на людях. Так и записал в протоколе — противоречивые показания обоих. Но в конце сурово предупредил, чтобы еще хорошенько подумали оба да хорошо все вспомнили. Ибо навряд ли в комендатуре удовлетворятся этим. Будут наверняка еще и сами допрашивать. Взял подписку у них о невыезде из села. А сам должен был немедленно ехать в Князевку. Обязан был лично доставить немцев в комендатуру.

Возвратившись домой, Мусий рассказал обо всем своим сыновьям. И про допрос его начальником варты. И про Теличку, которого он действительно видел на тачанке. И даже о той дурацкой — никто же за язык его не тянул — похвальбе Антона, ежели б не какое-то там чудо, то уже висел бы на осине… Чего бы это?

Старшего сына Андрея отцовский рассказ не удивил нисколько. Тугодум, но очень трезвый, рассудительный, он долго молчал перед тем, как высказать свое мнение.

— Проворовался, не иначе! Ну и куда же ему, как не в лес? Аккурат для таких, как он, там каждый день мясоед.

Младшего сына, Степана, наоборот, рассказ отца очень встревожил. Он даже пропустил мимо ушей оскорбительные слова брата про партизан, чего никогда еще с ним не бывало. Просто оторопел парень: Теличка с партизанами? Нелепость какая-то! Ведь почти каждую неделю, наоборот, находили в имении подметные письма Антону от партизан с угрозой «голову оторвать» ему иль «кишки выпустить», ежели не бросит свое место приказчика у Погорелова. Как только не костили в письмах его — шкуру и панского холуя! Сами же батраки рассказывали, что не раз находили такие письма. Вначале отдавали их Антону, пока управляющий не запретил им «играть на нервах» человека. А позже даже добился в комендатуре, именно на те письма ссылаясь, разрешения Антону носить оружие. А молодой барин, ротмистр-калединец, приехавший с Дона, подарил ему наган. Вот так партизан! Даже и сейчас еще никак в голове не укладывается: Теличка — с партизанами!

(Всю ночь еще Степан при воспоминании о Теличке будет в недоумении пожимать плечами, пока на следующий день, очутившись в лесу, не увидит его своими глазами среди лесовиков; тогда же и о чуде, что спасло их с Грицьком в Славгороде, услышит в его изложении. Но Саранчук тут же недовольно перебьет его: «Какое там чудо! Христю благодарить нужно, что молчала. Хотя сама и попалась, бедняжка…» — «Что? — ужаснется Степан и почти со стоном: — Как же это случилось?» Все удивленно поглядят на него, а Антон Теличка медленно произнесет: «Эге! Нужно было пораньше разбудить их. Это же ты тогда в карауле стоял! Вот раньше бы Гармаш в Подгорцы добрался, раньше бы узнал о побеге Гусака, вместе со своим часовым. Еще можно было бы застать нас в селе…» И снова Грицько перебьет Теличку: «Брось молоть ерунду! Артем ушел из дому еще до полуночи. А шел, как мы знаем, с Орисей, вот и пришлось ночь на заставе перебыть».

Но все это произойдет завтра, а тем временем… до завтра еще будет и будет всего…)

На этом же семейном совете было решено, что отец и дальше будет стоять на том: не узнал Теличку, да и все. И никто не придерется. Одно то, что в немецкой форме был и к тому же еще с забинтованной головой. Хорошо, мол, Передерию, он его уже разбинтованного видел. На этом и успокоился отец. Да и Андрей сразу же перестал думать об этом — недосуг. Всей семьей делали плитки из навоза. Это от пары помещичьих волов — только и пользы было от них! — что зимой припала на их четверку.

Работал и Степан. Да только нехотя. Молчалив был и все поглядывал на солнце. А после того как пришел Сашко Легейда да пошушукались с ним, и вовсе отлынивать стал. Так-сяк дотянул до конца работы, а тогда сбегал к ручью — выкупался, надел все чистое и даже не стал ждать ужина — собрался идти со двора. На отцовский вопрос ответил, что в «Просвиту». Новую пьесу будут читать. «Борцы за мечты». Очень интересная, дескать. Заметив, как отец помрачнел после его слов, не удержался, сказал, подтрунивая:

— Да вы же сами, батя, ни одного представления не пропускали прошлый год. Не успевали куры нестись на билеты вам.

— Приравнял! — вздохнув, сказал отец. — То было время! А теперь… до тиятров ли, сынок, людям теперь — в такое лихолетье!..

Вернулся Степан из «Просвиты» не так уж и поздно. В хате еще светилось. Мать с невесткой возились с опарой. Но ни отца, ни Андрея в хате не было. Как видно, пошли уже спать. Проголодавшийся хлопец поужинал чем бог послал, всласть и досыта. Но, вставая из-за стола, откромсал полбуханки хлеба и засунул за пазуху. Мать этого не заметила, а на удивленный взгляд Наталки, с которой у него были дружеские отношения, Степан лишь подмигнул заговорщицки и вышел из хаты.

Зашел в поветь к отцу. Старик еще не спал, но сделал вид, что спит, дабы скрыть от сына свою бессонницу, ведь сын мог истолковать ее как проявление постыдного малодушия отца. Степан осторожно тронул отца за плечо. «Что такое, сынок?» — поднялся отец и сел на постели. Степан сказал, что должен покинуть дом хотя бы на эти несколько дней, что немцы будут в селе. Есть такой слух, что завтра уже должны нагрянуть. Вернулся Жмудь из Князевки. От него и пошли секретные приказы управляющему имением — приготовить помещение на сотню солдат и двух офицеров, а сельскому старосте обеспечить добрыми харчами по крайней мере на несколько дней наперед.

— Не миновала-таки лихая година! — печально покачал головой старик. — Ну, и деваться некуда, — рассуждал вслух. — Что будет, то и будет! — Но то, что Степану нужно покинуть село, ясно было для обоих. Как тогда, оба раза: пересидел в Подгорцах у родичей — и все обошлось. А ежели бы дома застукали, то, гляди, докопались бы, что воевал против них у красных, хотя и недолго. — Стало быть, надо, сынок, уходить, — сказал после молчания старик. — А вот в Подгорцы ли — подумать надо. — И, не дав сыну высказать ни согласия, ни возражения, пояснил, что Подгорцам на этот раз не хуже ли придется, чем самой Ветровой Балке. Если целая сотня прибудет их! Такого еще не бывало. На одну Ветровую Балку — для чего бы такая сила? Тем более что Ветровая Балка к тому делу не причастна. Не иначе — надумали в этот раз уже и до лесных сел, таких, как Подгорцы, добраться. — Но как бы ты, сынок, не попал из огня да в полымя.

Степан не стал противоречить, легко согласился с отцом — хотя сделает по-своему, — что можно будет эти дни перебыть и где в другом месте, лишь бы не дома. Отец посоветовал в Журбовку, где хоть и нет родичей, но есть давние приятели. «Да возьми хоть буханку хлеба. Чай, у людей там выкачали». — «Я взял», — ответил Степан и почувствовал вдруг такой стыд перед отцом за то, что обманывает его, и такую горесть, что подвергает его немалой опасности. Но только и сказал: «Ну, а теперь спите уже, батя!» — и пошел из повети.

Однако Степан не сразу ушел из дому. Сначала в клуне на огороде достал из-под стрехи спрятанный свой карабин и нагрудный патронташ с полудесятком обойм. Теперь все. Но во избежание встречи с матерью или Наталкой, что все еще шастали из хаты во двор, он пошел огородами — сначала своим, потом гармашевским вдоль реки и вышел к самой плотине. Здесь они с Сашком Легейдой договаривались встретиться, чтобы потом уже вместе податься на большак к Высокой могиле, куда Куница Иван, замещавший Саранчука на время его поездки в город, послал их в «секрет» и откуда они должны будут завтра подать знак дымом костра, как только заметят еще издали на дороге из Князевки немецкую колонну, чтобы дать возможность повстанцам, живущим до сих пор по домам, своевременно и без паники выбраться из села, уйти в лес. А тогда и они с Сашком смогут незаметно хлебами, луговиной мимо Лещиновки пробраться к своему отряду.

А старик Скоряк лежал в повети и, хоть сон еще бежал от него, понемногу уж стал успокаиваться. Чем больше думал, тем убедительнее казалась ему собственная разгадка немецких намерений в отношении лесных сел. Не без того, конечно, — достанется рикошетом и Ветровой Балке. Но разве можно сравнить с тем, что натворили бы они, ежели б специально имели целью Ветровую Балку! А расположатся здесь, в экономии, потому как, ясное дело, не рискнут сразу. Не дураки. Сначала разнюхают, разведку пошлют… Очень рад был Мусий, что удалось уговорить Степана сменить опасные теперь Подгорцы на более безопасную Журбовку. С этими успокоительными мыслями Мусий и заснул наконец.

Потом и на следующий день уже ожидал он свой горестный час без особой тревоги. Единственный раз еще всплеснулась она, как волна, распирая грудь, когда внезапно в утренней тишине, словно вопль отчаяния, раздался звон рельса от амбара в имении на поданный с Могилы знак, а через минуту, будто эхо, послышался звон рельса и из центра села, от пожарного сарая. И хоть Мусий ничего не знал об условном значении этих сигналов, однако, выглянув за ворота и не увидев нигде пожара, сразу же понял, что это было как-то связано с немцами, и даже более того — с их приближением к селу. Поэтому появление их колонны из-за пригорка через некоторое время не было для него неожиданностью.

И не было, конечно, неожиданностью для Скоряка, когда, после того как немцы прочесали село, двое из них и третий —полицай пришли за ним. Одно только насторожило его: полицай спросил о Степане, где он, почему дома не видать.

— А Степан тут при чем?! — возмутился отец. — Хоть бы я и вправду натворил чего, сын не отвечает за отца!

— Иди, иди, старый! Да не будь такой разумный! — сказал полицай и прикладом толкнул его в спину.

И это — при всех: при сыне, при старухе и невестке, при внуках. Обида и гнев вспыхнули в сердце старика, но остерегся. Ведь от такого можно всего ждать, еще непотребным словом облает! Ничего не сказал выродку. А заложил руки за спину, как показал ему старший, усатый немец, и неторопливым шагом вышел со двора.

На плотине под вербами остановились, подождали, пока подошла из села целая гурьба арестованных крестьян под немецким конвоем, и все вместе пошли дальше — мимо кузницы в экономию, где расположился карательный отряд оккупантов…

Конец третьей книги
Перевод Н. Головко.

О РЕВОЛЮЦИИ, О ПАРТИИ, О НАРОДЕ

Роману «Артем Гармаш» суждено было стать последней книгой большого украинского писателя Андрея Васильевича Головко (1897—1972). Он работал над ней долгие годы, так и не успев полностью завершить свой широкий замысел. Для автора она в самом деле была произведением итоговым, в котором он как бы сводил воедино и размещал на новом эпическом пространстве все главные идейно-тематические направления своего предшествующего творчества.

Имя Андрея Головко стало популярным среди читателей Советской Украины, а затем и всей нашей страны в середине 20-х годов. Незабываемы — уже для нескольких поколений — его рассказы о детях, чья сознательная жизнь начиналась в годы гражданской войны, борьбы с интервентами, голода и разрухи. Было в этих рассказах — «Пилипко», «Красный платочек», «Товарищи», давно уже ставших хрестоматийными, — такое органическое сочетание суровой правды с поэзией светлых, по-своему героических детских характеров, что они, эти произведения, сразу же нашли взволнованный читательский отклик. По ближайшей ассоциации вспоминаются «Ташкент — город хлебный» А. Неверова, некоторые повести и рассказы Л. Сейфуллиной, М. Шолохова («Нахаленок» в «Донских рассказах») и других писателей — с образами юных героев, вопреки всем испытаниям и бедам, выпавшим на их долю, здесь связывались самые светлые, самые нежные гуманистические мотивы, связывалась глубокая вера в конечную победу идеалов социалистической революции.

Выходец из села, крестьянский сын, Головко в своих первых книгах редко выходил за пределы деревенской тематики. Стоит подчеркнуть, однако, что это вовсе не означало какой-либо суженности идейного кругозора писателя: с первых же литературных шагов он резко отделил себя от любых воздыхателей по «истовости» и «благости» патриархальной деревни, бывшей якобы исконной хранительницей нерушимых «национальных устоев»; решительно неприемлемым было для него и натуралистически беспросветное живописание всяческих «стихийных» дикостей, темноты и собственнических страстей, от чего также не были свободны иные книги о деревне тех лет. «Летосчисление» того украинского села, изображению которого посвятил себя писатель, начинается, по существу, с Октября 1917 года, и он — убежденный художник его передовых, революционных сил, чуткий выразитель дум и настроений его бедняцких слоев, увидевших своего надежного друга и руководителя в лице победоносного рабочего класса. «Старший брат, городской пролетариат, подсобит», — скажет позже, в «Артеме Гармаше», помещичий батрак, когда возникнет вопрос, как вести «революционное дело» в деревне, освобождающейся от барской и кулацкой кабалы.

Головко — писатель ясно выраженной социальной темы. Четкость идейного, классового анализа характерна уже для первой его повести, в духе нового времени названной «Красным романом» (1922). Две человеческие судьбы — два социально-психологических типа. Крестьянин, батрак, ставший в школе войны и революции сознательным борцом, — и его сверстник, такой же бедняк, однако надолго завороженный мечтой о собственном «хуторке», которая и приводит его к тяжелым, едва ли не фатальным жизненным ошибкам… Манера писателя еще не выработана, повествование дробится на бесконечные фрагменты, нередко лирико-символического или патетического характера, но авторские оценки и «приговоры» над изображаемыми явлениями не оставляют никаких сомнений. Как, например, в сценке, где рассказывается о попытках буржуазных националистов (дело происходит после февраля 1917 года) сагитировать солдатскую массу. «Украина будет свободной и самостийной», — соловьем заливается прапорщик Петленко. И тут же слышится ответ: «А кирпича нажгли для китайской стены?» — кто-то засмеялся из другого угла». Примечательны размышления главного героя о том, что избавители трудового народа придут «не в малиновых жупанах и не в сафьяновых сапогах, не с саблями, украшенными самоцветами, нет. А в дырявых серых шинелях, в блузах, измазанных сажей, с винтовками в мозолистых руках. Придем мы сами к себе и освободим себя…»

В ранних повестях Андрея Головко — «Пасынки степей», «Зеленые сердцем» — так же, как и в продолжающейся серии рассказов о детях («Девочка с дороги», «Инженеры», «Дети вдовы»), особо примечательно пытливое, любовное внимание автора к тому, что В. И. Ленин назвал «ростками нового» в жизни народа, только что сбросившего ярмо капиталистов и помещиков. Недавние батраки, незаможные селяне создают в бывшей помещичьей экономии коммуну, открывая этим для села перспективу будущего коллективного хозяйствования, когда «как море степь разольется» и человек своим умом сумеет «природу напрячь на себя» («Пасынки степей»). «Зеленое сердцем» студенчество из бедняцкой молодежи постигает премудрости наук на педкурсах имени Сковороды, всей душой приобщаясь к новым законам жизни — классовой сознательности и крепкому товариществу. В обеих повестях немало точных деталей, колоритных сцен, живо передающих атмосферу времени, а еще больше, быть может, лиризма, чуждого всякой декламационности, сдержанного, искреннего, чуть песенного, — явственно ощущаешь, как любит писатель своих героев, как поэтически утверждает добрые перемены в их жизни и в их сознании. А главное — как он сливается с ними в непоколебимой вере в счастливое социалистическое будущее.

В последующей книге А. Головко — знаменитом романе «Бурьян», ставшем одним из классических произведений украинской советской прозы, — этот юношеский лиризм уступает место полнокровному реалистическому изображению характеров и обстоятельств, хотя, разумеется, и не исчезает полностью с палитры художника.

«Бурьян» был социальным романом, поднимавшим острую современную тему и вносившим в ее решение ту идейную и художественную масштабность, которая уже была «на повестке дня» молодой советской прозы тех лет. Жизненные обстоятельства, изображенные писателем, можно назвать в известной степени локальными: глухое, темное село в первые годы нэпа, засилье кулаков, чью «линию» проводит перерожденец, засевший в сельсовете, растерянность и запуганность многих честных тружеников. Подобные ситуации в то время встречались, хоть и не были, естественно, распространенными. Тем более убедительна сила художественной типизации, с которой Головко изображает тогдашнюю действительность, выведя на первый план человека послеоктябрьской деревни — борца за ленинское дело Давида Мотузку. Образ этого героя, смело вышедшего на бой с опасным врагом и сумевшего личным примером показать крестьянам, каким является и должен быть настоящий коммунист, человек партии, стал принципиальным успехом не только автора романа, но и всей украинской советской литературы. Недаром уже после журнальной публикации роман «Бурьян» приобрел себе поистине массового читателя — до сих пор это популярнейшая из книг украинских литераторов, написанных в 20-х годах.

Удивительно жив, полон глубокой правды и душевного обаяния этот образ и для людей нашего времени. Верность идеям партии, верность мечте о «целом мире новом», о котором «века лишь грезили», которого «еще нигде не бывало», — органическая черта его характера, ограненного партизанской борьбой, службой в Красной Армии, вступлением в партию, участием в боях с басмачеством. На новом фронте — в труднейшей политической борьбе с кулачеством и его пособниками — Давид становится вожаком и организатором бедняцкой массы. Важно заметить, что он нигде и ни в чем не «приподнят» искусственно, не вознесен над этой самой массой, чьим сыном по плоти и духу является. Наоборот, кровная связь с ней, умение выделиться среди односельчан своей большевистской убежденностью, силой духа и личным примером становятся зримой основой его конечной победы в той жестокой схватке, которая разыгралась в одном «темном и мутном» селе на Украине. Перед нами — убедительное воплощение поистине нового народного характера, сформированного революцией, идеями партии. И это характер ясный, цельный, привлекательный, в своих «общественных» и в «личных» гранях. Достаточно вспомнить — кроме всего, что мы узнаем о Давиде как о стойком борце, вожаке обуховской бедноты, — его нравственную чистоту в отношениях с женщинами, Марией и Зинькой, или же наивно восхищенную характеристику, которую дает его житейской скромности дядька Гордей: «И хоть коммунист (а единственным коммунистом, которого до сих пор знали в селе, был продавшийся кулакам Матюха. — Л. Н.), а в старой шинели, а гимнастерку суконную продал да купил сапоги брату — в школу теперь ходит».

Натура внешне не броская, скромная и в то же время подлинно героическая, Давид Мотузка в литературе 20-х годов выступил родным братом Кожуха, Левинсона, Глеба Чумалова, чьи образы несли в себе боевой дух и высокие моральные качества лучших сынов народа — людей ленинской партии.

Глубоко закономерным было появление после «Бурьяна» романа А. Головко «Мать», в котором главная тема творчества писателя — становление революционного, социалистического сознания трудовых масс украинского народа в эпоху, обозначенную гением Ленина, деятельностью партии коммунистов, — решалась уже на широком эпическом пространстве и с необходимой исторической ретроспекцией. Задуманная как своеобразный пролог к последующему роману, действие которого должно было происходить в годы революции и гражданской войны, «Мать» стала вполне самостоятельным произведением и вместе с тем — началом большого повествования о большевике Артеме Гармаше, над которым автор трудился, по существу, все последующие годы.

«Хата удовы — на краю села» — этой фразой строкой, напоминающей зачины старинных дум или песен, начинается роман о Катре Гармашихе, вырастившей двух сыновей, из которых один останется крестьянствовать в родном селе, а другой станет сознательным пролетарием и соединит свою жизнь с судьбами социалистической революции. Но это — потом, спустя годы, а пока идет обстоятельный, зримый почти в каждой детали рассказ о бедной крестьянской семье, о всем сельском мире, о его заботах, чаяниях и ожиданиях. Однако перед нами уже не деревенский роман в традиционном его значении, — готовя, так сказать, экспозицию для будущих широких картин, писатель прокладывает для своих героев дороги в рабочий город с его социал-демократическим, большевистским подпольем, а также вводит в повествование тему интеллигенции, разные представители которой по-разному поведут себя в предстоящих классовых схватках.

Главные драматические узлы романа связаны с крестьянским восстанием, которое в грозные дни 1905 года вспыхивает в селе Ветровая Балка. (Известно свидетельство писателя о том, что фактической первоосновой этого сюжета стала расправа царских палачей над восставшими крестьянами в селе Сорочинцах Полтавской губернии, о которой с гневом и возмущением писал в свое время В. Г. Короленко.) В соответствии с ленинским определением 1905 года как «генеральной репетиции» 1917-го автор изображает эти события как суровую и в то же время чрезвычайно знаменательную по своим результатам школу революционного воспитания для украинского трудового крестьянства. От рук карателей и жандармов гибнут многие из деревенских борцов за «землю и волю», в том числе самый решительный из них — муж Катри и отец Артема — сельский кузнец Юхим Гармаш. Но село уже многого не забудет никогда, и прежде всего не забудет твердой и дальновидной науки рабочих-агитаторов, посланцев большевистской партии, подсказывавших бедноте, как надо организованно, совместно с революционным пролетариатом бороться за свободу.

А. Головко сумел точно, свежо, не повторяя предшественников по теме (несмотря на то что среди них такой могучий и эстетически близкий ему художник, как автор «Fata morgana» М. Коцюбинский), выписать в романе разнообразный социальный типаж — от руководителей восстания Гармаша, Цыбули, Невкипелого до богатея старшины Чумака и буржуазного интеллигента националиста Дорошенко, чьи идеи подхватывает в будущем его прыткий племянник Павел Диденко.

Но самый заветный, самый дорогой для автора (как, вероятно, и для большинства читателей) образ романа, его поэтическая душа — это образ Катри Гармаш, простой, но богатой душевно крестьянки-матери. По характеру духовной эволюции, которую проходит эта женщина в романе, она напоминает горьковскую Ниловну, — в критике такие сопоставления делались неоднократно. Для Головко — это образ самой совести народной, выстрадавшей, по-матерински выносившей свое убежденное приятие справедливости революции, справедливости коренного изменения мира. В роман украинского писателя эта добрая, мудрая, бесконечно стойкая во всех несчастьях и невзгодах крестьянская мать как бы пришла из народных песен о матери-вдове, матери бедного и отважного сына; этот традиционный образ Головко сумел сделать удивительно живым, психологически многогранным, поставив свою героиню лицом к лицу с миром, идущим к революции, с беспощадной классовой борьбой, с проблемой выбора крестьянством истинного исторического пути — со всем двадцатым веком, рождавшимся в раскатах первых великих громов… И когда Катря в конце романа благословляет в дальнюю дорогу своего «младшенького» — Артема, в котором угадывается будущий борец за новую, рабочую правду, в ее словах сливаются «материнское» и «общенародное», непосредственно личное и почти символическое: «Счастья тебе, сынок, на твоем пути!»

Над романом «Артем Гармаш», начатым еще перед войной, писатель работал все послевоенные годы. И хотя образы этого произведения уже вошли в сознание читателя как нечто цельное, достаточно определившееся в человеческом и художественном смысле, хотя за две книги «Артема Гармаша» А. В. Головко была присуждена Государственная премия УССР имени Т. Г. Шевченко, — автор продолжал считать историю своего героя незаконченной, трудясь над четвертой и обдумывая, планируя пятую книгу романа. Окончательному воплощению этого капитального замысла не суждено было осуществиться, и роман сейчас издается на русском языке в том виде, в каком он в последний раз при жизни писателя вышел на Украине, то есть в составе трех книг, в последнюю из которых, впрочем, уже включены главы, что, по расчетам автора, должны были впоследствии перейти в четвертую книгу этого большого произведения. (В архиве А. В. Головко остались также незавершенные фрагменты последующих глав четвертой книги, которые, естественно, не могли войти в это издание.)

На первых страницах романа мы уже слышим об Артеме Гармаше, а затем и непосредственно входим в его напряженную, боевую жизнь. В «Матери» мы распрощались с ним, когда он был еще подростком; сейчас это человек, прошедший большую жизненную школу, работавший и в Донбассе, и на Харьковском паровозостроительном заводе; пришлось ему и в царской тюрьме посидеть (за участие в забастовке), и хлебнуть лиха на фронтах империалистической войны, где он был ранен. А сейчас он — в Славгороде, небольшом промышленном городе над Днепром (читатель легко угадает в нем Кременчуг), и имеет невпроворот дел и забот как член городского большевистского комитета, в котором берет на себя самые опасные, трудные боевые поручения.

А время, с которого начинается действие романа, — конец 1917 года, период острой и напряженной борьбы за победу Октября на Украине, за нерушимый союз украинского народа с Советской Россией, за разгром буржуазно-националистической контрреволюции.

Головко — довольно последовательный сторонник традиционных, доставшихся в наследство от XIX века, форм построения романа, ведения сюжета, развертывания характеристик персонажей. Повествование его движется в ритмах медленных, почти не знающих скачков и перерывов, образы выписываются шаг за шагом, деталь за деталью, события, столкновения, разговоры передаются со всеми «естественными» подробностями (в чем автор не избегает подчас и явных излишеств), каждая индивидуальная «линия» — а их здесь немало — прослеживается обстоятельно, причем личной жизни героев уделяется нередко весьма видное место наряду с их общественными интересами и устремлениями.

В фокусе особо пристального авторского внимания — круг персонажей, связанных между собой прежде всего семейными отношениями (Гармаши — Бондаренки — Саранчуки). Но и при всем при этом читателю ясно, что перед ним — произведение широкого социально-исторического плана, рассказывающее о борьбе за окончательную победу Октября на Украине, о пролетарском, большевистском руководстве этой борьбы, о приходе к идеям революции все новых и новых слоев трудового народа. «Молекулярный» анализ повседневных отношений, быта, психологии, реальных жизненных интересов людей должен служить, по замыслу автора, анализу социально-историческому, подтверждать и обогащать его с самых различных «человеческих» сторон.

Видим в романе Украину, клокочущую в пламени классовых боев. Из Киева, где хозяйничают, обманывая народ, «калифы на час» — украинские буржуазные националисты из Центральной рады, — возвращается группа большевистских делегатов: через несколько дней в Харькове, с их участием, откроется I Всеукраинский съезд Советов, на котором будет провозглашена Украинская Советская Социалистическая Республика, объединенная тесными братскими узами с РСФСР. В Славгороде гайдамацкий курень, по указке националистов, эсеров и меньшевиков, засевших в местном Совете, обезоруживает большевистски настроенный саперный батальон; славгородские большевики готовят рабочих, находя среди них дружную поддержку, к вооруженной борьбе с желтоблакитными предателями революции. В селах бурлит трудовое крестьянство, требуя немедленного раздела помещичьей земли, разоружая новоявленных держиморд из «вольного казачества», выступая против «успокоителей» и соглашателей в лице эсеров и всяких других демагогов.

Буржуазные националисты пытаются обманывать народ сказками о «самостийности», о «национальном единодушии», о мифической «самобытности» Украины, для которой якобы чужды и неприемлемы «идеи северного соседа» (так разглагольствуют, скажем, на заседании славгородского Совета эсер Гудзий, именующий себя представителем «революционной демократии»). Но это слова для наивных, для пустой и лживой пропаганды, а на деле они уже ищут себе достаточно сильных «покровителей» среди империалистов на Западе, потому что знают: на Украине, как и во всей России, класс встал против класса. И владеют умами рабочих, умами беднейших крестьян не они, а большевики — понятные и близкие массам, страшные и ненавистные для всех, кто привык сидеть на горбу народном.

Грозной демонстрацией отвечает рабочий Славгород на подлое убийство коммуниста Тесленко озверелыми гайдамаками. Незнакомые артиллеристы из проезжающей через Славгород части дружно помогают Артему освободить арестованного петлюровцами большевика Кузнецова. А в селе, рассказывает рядовой крестьянин Мусий Скоряк, про «этот декрет ленинский (о земле. — Л. Н.) только и разговоров». И деревенский труженик возмущается тем, что буржуазные националисты, выдумав «самостийную» Украину, пытаются не допустить его осуществление: «Да вот диво: почему он, этот декрет, для нас силы не имеет? Как будто бы мы в другом государстве живем». И не только ветераны девятьсот пятого года, подобные старому Прокопу Невкипелому, который, отбыв двенадцать лет каторги, говорит своему другу, что он за все ту же партию, что и раньше: «Бей буржуев вдрызг, за бедноту всемирную», — но и большинство недавних фронтовиков в Ветровой Балке заодно с большевиком Артемом: под его руководством они создают отряд Красной гвардии, выгоняют из села «вольных казаков», а с приходом кайзеровских оккупантов с оружием в руках уходят в леса, становятся партизанами.

Таковы контуры общей картины. Перед нами типичная провинция, периферийная «глубинка» — уездный город, село, — но за этими так хорошо знакомыми писателю «местными» объектами изображения угадывается вся страна, огромный размах потрясающих ее событий.

Роман «Артем Гармаш» — произведение многогеройное, многолюдное. Автор свободно вводит в действие широкий круг персонажей, все время «пополняя» его и создавая таким образом плотный и объемный массовый фон для событий, изображаемых в романе. Но на первом плане, разумеется, люди, пути и судьбы которых он прослеживает с особым вниманием.

Задачей важнейшего значения для писателя стало изображение мужественных руководителей и организаторов борьбы за Советскую власть — людей ленинской партии, коммунистов. Кроме Артема Гармаша в романе, с большей или меньшей полнотой, изображены петроградский рабочий Кузнецов, обладающий качествами зрелого, опытного политического бойца (он — руководитель партийного комитета саперного батальона), знакомый нам еще по роману «Мать» вожак славгородских рабочих Федор Бондаренко, молодой врач, сестра профессионального революционера, натура глубокая и эмоциональная, — Мирослава Супрун и другие. Разные по характерам, по индивидуальным склонностям, все они — люди убежденные, непримиримые к врагам трудового народа, безгранично преданные делу партии. И еще одна черта, ярко характеризующая этих представителей большевистского авангарда рабочего класса, — их органическая связь с массами, простота и скромность, крепкая трудовая основательность и надежность во всем, что они делают.

Интересны многие фигуры из «деревенской» сферы жизненных взаимосвязей Артема. Скажем, его брат Остап — типичный, как говорится по-украински, «селюк», человек честный, но слишком ограниченный интересами своего убогого «двора», своего мелкого хозяйства. В бурные месяцы конца 1917 года его не очень интересует «политика» — он, солдат пока что не демобилизованного артдивизиона, вместе с подобными себе мечтает разделить при «роспуске домой» батарейное имущество и возвратиться в село с парой лошадей и добротной повозкой… А вернувшись и взявшись за хозяйствование, не прочь подольститься при случае к «доброму» барину ради лишней подводы дерева из леса.

Головко всегда любил и уважал трудового крестьянина, умел поэтически показать лучшие черты его психологии и нравственности, но вместе с тем он объективен и строг по отношению к тому «старомужичьему», мелкособственническому, что так или иначе проявлялось в его социальном поведении. Не приукрашивает он и родного брата своего любимого героя, вместе с ним выросшего под крышей убогой деревенской хаты, — ведь с ограниченностью, косностью, наивным индивидуализмом таких, как Остап, придется еще не раз сталкиваться борцам за новое, социалистическое село.

Значительное место в событиях, о которых повествуется в романе, уделено Григорию Саранчуку, односельчанину Артема и — одно время — жениху его сестры. Он не просто традиционный «колеблющийся середняк» (хоть его принадлежность к данной социальной группе конечно же обусловила многое), он — человек, на позиции которого сказалось прямое дезориентирующее влияние лживой пропаганды националистов и разных мелкобуржуазных партий. Молодой, грамотный, немало повидавший и услышавший в солдатах, он тем не менее еще имеет какие-то иллюзии относительно роли «украинских революционных партий» (т. е. эсеров и эсдеков, засевших в Центральной раде) и обнаруживает на первых порах явное непонимание политики большевиков. Его незавидный роман с «уездной гетерочкой», националисткой Ивгой Мокроус, — история вполне реальная и в то же время имеющая своеобразный символический смысл: вот так потрепанная мишура «национальной идеи», «национальной романтики» туманила подчас взоры даже неплохих парней… Но чем больше нарастает острота открытых классовых столкновений, тем чаще Григорий оказывается рядом с Артемом, на его стороне. По замыслу автора, Григорий, пройдя школу партизанской борьбы (в третьей книге мы его уже видим среди «красногвардейцев» Артема), окончательно рассчитается со всякими колебаниями и обретет свое место среди строителей новой жизни.

А. Головко глубоко понимал опасность, которую представлял для народных сил лагерь украинской буржуазной контрреволюции, умело маскировавшейся «национальной» и «демократической» фразеологией. Он, работавший в провинции народным учителем в 1917—1919 годах, а затем служивший (до 1921 года) в Красной Армии, хорошо знал этого противника, ясно видел его классовую природу, ненавидел и презирал его «великую ложь». В романе этот лагерь представлен рядом фигур — от родовитого барина Галагана, снисходительно признающего «наших» министров-выскочек из Центральной рады, до примитивного авантюриста эсера Телички. Но основной разоблачительный пафос здесь направлен против тех, кто делает «идеологию» буржуазного национализма и кто горделиво называет себя «истинно национальной» интеллигенцией, «мозгом нации». В этом смысле одним из основных антиподов Артема Гармаша и его товарищей-большевиков является в романе Павел Диденко, провинциальный петлюровский поэт и журналист, метящий в дипломаты и — одновременно — в зятья «самого» Галагана. Ловкий, изворотливый, умеющий писать в своей эсеровской газетке «чувствительные» передовицы, он проповедует самый оголтелый национализм («Украина — для украинцев!») и в то же время умеет прикинуться бескорыстным «культурником», «просветителем» и заботливым другом своих «простых» односельчан, не минуя даже семью Артема, — впрочем, лишь ее молодую женскую часть… Циничному карьеризму этого деятеля в политике соответствует такая же — правда, до поры до времени ловко скрываемая безнравственность в личном поведении. Его политический, моральный, идейный крах неминуем.

На этом разноликом фоне в центре всей композиции романа вырастает фигура его главного героя — коммуниста Артема Гармаша. Для писателя он был истинно поэтическим лицом новой народной истории, рождавшейся в огне революции, носителем лучших человеческих ценностей. «…Люблю его с давних пор, от самого рождения его, так лет двадцать пять уже, — писал автор в одном из его писем. — …Верю в него очень, в его природный (от отца) трезвый ум и искренне горячее сердце…»

Читая роман, видишь ясную связь его героя с образами передовых людей трудовой, народной массы из прежних книг А. Головко, прежде всего с Давидом Мотузкой из «Бурьяна». Но здесь он — в центре событий исторического, всенародного значения, здесь автор стремится во всей полноте раскрыть его многообразные человеческие качества, духовный, нравственный мир: по всему видно, что, создавая этот образ, писатель думал о новом типе человека из народа, выступившем на исторической сцене, — о революционном пролетарии, большевике, убежденном интернационалисте, всеми корнями связанном с народной почвой.

В славгородской партийной организации Артем не принадлежит, можно думать, ни к выдающимся ораторам-пропагандистам, ни к руководителям с особой «стратегической» жилкой, но как зримо раскрывается его преданность партии, его умение «обрастать» людьми, верными товарищами и помощниками, его трезвый реализм и горячее сердце борца в любом конкретном деле, нужном для революции. Так организует он освобождение Кузнецова, так проводит смелую операцию по захвату оружия из гайдамацких казарм, так группирует вокруг себя в селе недавних фронтовиков из бедноты, так подсказывает помещичьим батракам мысль о возможности нового коллективного хозяйствования в имении, переходящем в собственность народа, так, прибыв нелегально в Славгород, снимает ночью с виселицы тело своего друга Тимофея Невкипелого, казненного оккупантами, «заменив» его справедливо покаранным насильником офицером. Он по-настоящему талантлив в своем революционном деле, и основа этого таланта — не только в смелости и решительности, но и в глубокой идейной убежденности, в душевной открытости и органичной демократичности Артема, привлекающих к нему все новых товарищей и единомышленников из народной массы.

«Артем — реалист, — писал автор в уже цитированном письме, — он обеими ногами твердо шагает по земле». Жизнь ставит перед ним порой нелегкие вопросы, — он не из тех, что не задумываются, не просматривают заново и строго те или иные свои решения. Но он знает, чего хочет, и он — оптимист. «Слишком уже запутана жизнь на свете. Нелегко ее распутывать. А все же распутаем-таки, если уж взялись. Мы, мама, такие! Настойчивые!» — говорит он матери.

Такой же цельный, честный, чуждый фальши и лицемерия Артем и в личной жизни, в своих отношениях, в частности с Христей и Мирославой.

Автор любил своего героя, он собирался, по его выражению, пройти с ним всю его жизнь — от революции до наших дней. И это вместе с проникновением в социальную, идейную сущность характера, с реалистической точностью изображения сделало образ большевика Артема Гармаша одним из заметных достижений украинской советской прозы.

Уже упоминалось о том, что последний роман Андрея Головко отмечен особой пристальностью авторского внимания к «обыкновенным», рядовым и массовым, явлениям народной жизни в эпоху великого революционного переворота. Обилие будничных, простых, как будто бы и не очень существенных подробностей в целом создает добротную реалистическую ткань, позволяющую видеть, как этот переворот происходил в жизни многих рядовых людей, многих рабочих и крестьянских семей. Вот на глазах Артема и даже без особой агитации с его стороны крестьяне спокойно отбирают винтовку у «вольного казака» («Она. Точно. Трехлинейка образца тысяча восемьсот девяносто первого года. Кавалерийская облегченная», — издевается над бравым воякой Лука Дудка), и ничем не выдающийся этот случай достаточно ясно свидетельствует о том, насколько «крепка» власть Центральной рады и как относится к ней народ. Или бурные, нескончаемые споры на сельских сходках, на завалинках и просто по хатам: как делить между крестьянами добро из барской экономии, и все ли пускать в передел или же оставить какую-то часть инвентаря и земли в общее владение бывших батраков? Каждый из подобных вопросов, больших и малых, обдумывается и обсуждается в Ветровой Балке многократно и всесторонне, вызывая острые столкновения интересов и мнений. И писатель не скупится на подробности и детали, на добросовестную передачу пространных диалогов, потому что его как раз и занимает, и влечет к себе эта мудрая содержательность обыкновенных явлений народной жизни в необыкновенное историческое время. И за это невольно прощаешь ему некоторые слабости — в «Артеме Гармаше» они заметны: длинноты, художественная суховатость отдельных глав, известная доза прямолинейности в обрисовке иных образов.

«Автор романов «Мать» и «Бурьян», которые прочно вошли в золотой фонд нашей литературы, автор «Артема Гармаша», — писал М. Рыльский, — прежде всего советский писатель, который с огромной силой показал в своих произведениях классовую борьбу в деревне первых лет революции и бурные события гражданской войны, дал фигуру Давида Мотузки, которая стоит в одном ряду с лучшими положительными образами Шолохова, Фадеева, Юрия Яновского, Александра Корнейчука. Якуба Колеса. Но он же при этом и глубоко самобытный, глубоко своеобразный писатель»[4].

Эта высокая оценка творчества А. Головко, данная видным мастером нашей литературы, убедительно подтверждается и романом «Артем Гармаш» — крупным эпическим произведением о революции, партии, народе, о силе животворных ленинских идей, духовно сформировавших таких борцов, как Артем и его товарищи.


Л. Новиченко

КРАТКИЙ ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ

Акрида — саранча, кузнечик.

Баламут — смутьян, обольститель.

Байстрюк — незаконнорожденный.

Белебень — открытое возвышенное место.

Гевал — мужик.

Гон — мера земли.

Громада — общество, мирская сходка.

Державна варта, варта — полиция при гетмане.

Дерть — крупнодраное зерно.

Джерга — дерюга, кусок домотканой шерстяной материи, который употребляется вместо юбки.

Доливка — земляной пол.

Заробитчане — люди, уходящие из села на заработки.

Каминок — передняя часть кухонной печи.

Квачик — помазок.

Керсетка — род женской одежды.

Кизлик — замороженный в виде большого круга навоз, на котором дети катаются вместо санок.

Кобеняк — длинная верхняя одежда с капюшоном.

Кныши — род хлеба. Выпекается в форме булки с завернутыми внутрь краями.

Монополька — казенная лавка по продаже водки в царской России.

Налыгач — веревка, которой привязывают за рога скот.

Незаможник — бедняк.

Околот — вымолоченные снопы.

Отос — железный прут, соединяющий концы передних осей телеги с оглоблями.

Очипок — головной убор замужней женщины.

Паляница — каравай, буханка хлеба.

Просвита — культурно-просветительная организация на Украине, руководимая буржуазными националистами и принявшая массовый характер в первые годы революции.

Ракло — босяк.

Рептух — мешок для корма лошадям.

Риздво — рождество.

Рядно — домотканый материал, употребляемый вместо одеяла, простыни.

Сулея — большая бутыль.

Супряга — коллективная пахота, при которой несколько хозяев объединяли тягловый скот.

Суржик — в данном случае речь, засоренная словами из другого языка.

Троистые музыки — сельский оркестр, состоящий из трех музыкальных инструментов: скрипки, бубна и цимбал. Играют обычно на свадьбах.

Узвар — компот из сухих фруктов.

Халява — голенище.

Чумарка — верхняя одежда, кафтан.

Шлык — отвислый верх в шапке.

Штундист — член религиозной секты, сложившейся под влиянием баптизма.

Примечания

1

«Рілля» — «Пашня», название сельскохозяйственной газеты.

(обратно)

2

Игра слов: кизяк — по-украински навоз.

(обратно)

3

Игра слов: Рада — Центральная рада; и рада — совет, помощь.

(обратно)

4

Цит. по сб. «Андрієві Головку». Киев, 1958, с. 65.

(обратно)

Оглавление

  • КНИГА ПЕРВАЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  • КНИГА ВТОРАЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  •   XXVII
  •   XXVIII
  • КНИГА ТРЕТЬЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  • О РЕВОЛЮЦИИ, О ПАРТИИ, О НАРОДЕ
  • КРАТКИЙ ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ
  • *** Примечания ***